/
Text
[4]
2020
Ежемесячный
литературнохудожественный
журнал
В малом жанре
Из классики ХХ века
NB
Статьи, эссе
Трибуна переводчика
Из будущей книги
БиблиофИЛ
Авторы номера
3 Марио Роберто Моралес Обрахе. Роман.
Перевод с испанского Марии Непомнящей
58 Виллем Рогхеман Стихи. Перевод с нидерландского и вступление Анастасии Андреевой
64 Кадзуо Исигуро Странно и временами
печально. Перевод с английского Анастасии
Елагиной
75 Персиваль Эверетт Угроза. Перевод с английского Виталия Тулаева
89 Мирча Кэртэреску Мендебил. Перевод с
румынского Анастасии Старостиной
118 Лесли Ннека Арима Кто встретит тебя
дома. Перевод с английского Ирины Лейченко
133 Мариу ди Андради Рождественская индейка.
Перевод с португальского Варвары Махортовой
139 Карен Бликсен Третий рассказ кардинала.
Рассказ. Перевод с датского и вступление Натальи
Кларк
149 Анастасия Гладощук Кто вы, Филипп Супо?
156 Филипп Супо Из книги “Утраченные профили”. Перевод с французского Анастасии Гладощук
163 Филипп Супо Последние ночи Парижа.
Роман. (Окончание.) Перевод с французского
Екатерины Дмитриевой, Анастасии Гладощук
230 Алексей Цветков Муравьиный космос
240 Анна Гайденко “Не мыслить себя вне любимого дела”: неизвестный архив Норы Галь
244 Сергей Слепухин Цвета Халдеи
263 Новые книги Нового Света с Мариной
Ефимовой
269 Среди книг с Александром Ливергантом и с
Алиной Поповой
278 Информация к размышлению. Non-fiction c
Алексеем Михеевым
281
© “Иностранная литература”, 2020
До 1943 г. журнал выходил
под названиями “Вестник
иностранной литературы”,
“Литература мировой
революции”,
“Интернациональная
литература”. С 1955 года —
“Иностранная литература”.
Главный редактор
А. Я. Ливергант
Редакционная коллегия:
Л. Н. Васильева
С. М. Гандлевский
А. В. Гладощук
О. Д. Дробот
Т. А. Ильинская
ответственный секретарь
Общественный
редакционный совет:
Международный
совет:
Ван Мэн
Томас Венцлова
Матей Вишнек
Милан Кундера
Кэндзабуро Оэ
Роберт Чандлер
Ханс Магнус
Энценсбергер
Л. Г. Беспалова
Н. А. Богомолова
Е. А. Бунимович
Т. Д. Венедиктова
А. А. Генис
В. П. Голышев
Ю. П. Гусев
С. Н. Зенкин
Г. М. Кружков
А. В. Михеев
М. А. Осипов
М. Л. Рудницкий
В. А. Скороденко
И. С. Смирнов
Е. М. Солонович
Б. Н. Хлебников
Г. Ш. Чхартишвили
Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке
Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Марио Роберто
Моралес
[ 3 ]
ИЛ 4/2020
Обрахе
Роман
Перевод с испанского Марии Непомнящей
Роман “Обрахе” — первый литературный опыт гватемальского писателя,
журналиста, действительного члена Гватемальской академии языка, члена-корреспондента Испанской королевской академии Марио Роберто Моралеса. Свой первый роман Моралес написал “по договоренности” с другом и коллегой Луисом де Лионом. Де Лион должен был сочинить роман об
индейцах (что он и сделал: “Время начинается в Шибальбе” опубликован в
ИЛ, № 6 — 2015), на долю Моралеса достались ладино (белое население
Гватемалы). Друзья решили, что структура романов будет цикличной, оба
автора пытались найти новый путь развития гватемальской литературы.
В 1971 году роман “Обрахе” занял первое место на местном литературном конкурсе, но затем политический режим в стране ужесточился и рукопись была утеряна. Копию романа удалось найти в 2005 году и лишь в
2010-м опубликовать.
© Мария Непомнящая. Перевод, 2020
Роман публикуется с любезного разрешения автора.
Посвящается Майяри и Анаис
[ 4 ]
ИЛ 4/2020
Часть первая
Г
УИЧО знал наверняка, что никогда не забудет тот день,
потому что запах мокрой земли остается в ноздрях людей
навcегда. В полдень начался ливень, окрасивший небо в
черное, и солнце так и не вышло почти до самого вечера. Он
бродил по дому и, пока мать вышивала розы и голубку ему на
наволочку, зашел в питейную комнату. Сегодня пятница, и ученые наверняка задержатся допоздна. Он прошел по галерее
вдоль патио, а ливень не утихал, заливая часть мощенного камнем пола, местами потертого, и посмотрел на вьющиеся бегонии, и на хризантемы, и на бархатцы, которые бог знает почему проросли сквозь трещину между плитками. Слышался
надрывный лай соседской собаки, но дождь приглушал его, казалось, он и весь мир приглушал; Чабе, прачка из нижней деревни, приходившаяся, как некоторые поговаивали, сестрой
матери Гуичо, увидев, как начинается ливень, повторяла:
“Словно мир набрасывает на себя покрывало”. В тот день, после того как вся семья оглядела с любопытством и удивлением
новые ростки бархатцев, взошедшие в галерее, явилась Чабе с
ананасом со своего огорода в подарок к обеду. Собрав грязную
одежду, увидела маленькие желтые цветы на обитом полу и невольно перекрестилась; Гуичо, обладавший головокружительным воображением, предположил, что эта непогрешимая гадалка предскажет смерть когото из семьи. Однако Чабе
ограничилась сообщением, что чтото необычное произойдет
в этот день. Нечто, никогда не происходившее раньше. Донья
Чус отерла руки о белый передник, отвязывая его с талии.
Несколько минут спустя вошли ученые, Доктор и Адвокат;
с напускной скромностью, как обычно, они сели на стульчики лицом во двор, рядом с пышно цветущим кустом бугенвиллеи, и спросили у доньи Чус, нет ли у нее припрятанного самогона. “Думаю, да... есть одна бутылочка”, — ответила она
серьезно и пошла за ним.
— Ах, бросьте, Адвокат, — сказала она, когда они извинились за свое вторжение, — вы же знаете, что вас и Доктора я
уважаю “искренне и поровну”...
И тогда они принялись пить...
Когда им удавалось напоить дона Рикардо, мужа доньи
Чус, они вытаскивали его из аптеки во двор, а вечером все
трое шли поразвлечься в город.
Алкогольные приключения ученых оставались почти незаметными для соседей, в отличие от дона Рикардо: этот, рас-
тащив волоком Доктора и Адвоката по домам, шел прямо в закусочную верхней деревни и завершал загул, уснув в борделе
нижней деревни неделю спустя.
Гуичо был маленьким в ту пору и еще не достиг возраста,
когда можно пить, но Доктор и Адвокат состарятся в этой деревне и увидят, как он растет среди огромных кустов и банановых деревьев патио, и однажды возьмут его с собой выпить в
Новый год в парке во временно устроенных там закусочных, и
около трех ночи донья Чус появится, судорожно вцепившись в
не снятый в спешке передник и крича: “Ты, оказывается,
пьешь тут... поэтому я не могу нигде найти тебя, горе мое!” — но
тут же увидит рядом с сыном Адвоката и Доктора, покрасневших от алкоголя и не способных даже слова молвить, и продолжит с легкой печальной улыбкой вначале, а затем с суровым
взглядом в сторону Гуичо: “Хорошо еще, что с учеными...”, — и
повернется не без гордости за общественное положение, которое начинает занимать ее сын.
[ 5 ]
ИЛ 4/2020
Семь бутылок насчитал он в питейной комнате. Индеец Сантос
Перес, тот, что пришел с берегов голубого озера, принес их сегодня утром. Покинув комнату, Гуичо помочился в такт дождю и
принялся ждать, тыкая крысиной костью, что всегда была при
нем, блестящих и мокрых жаб, прыгавших около галереи; он
размышлял о том, что должно произойти до наступления ночи;
посмотрел на крышу и невольно подумал о матери. Луч солнца
ворвался в галерею сквозь четыре окна. Он сделал глубокий
вдох, провел рукой по мокрым деревянным перилам и поднес
влажную от растекшихся капель ладонь ко лбу. В пять вечера
дождь прекратился, и вышло солнце, последним усилием наполняя землю и дурманя людей; разве что жары уже не было. Казалось, двор проснулся, ожил, и вся листва вновь обрела почти
осязаемую зеленую свежесть. Гуичо ничего не хотелось делать,
он просто смотрел на лес, сидя на ступеньке галереи, пытаясь
вызвать ощущение, что ничего не произойдет. Лишь только ливень кончился, появились Доктор и Адвокат и вежливо поздоровались с доньей Чус, которая испугалась, потому что не ждала их
так рано; Гуичо встал и впервые стал внимательно рассматривать их, оставаясь незаметным для обоих, из какогото угла мокрого патио, изза бананового дерева или побегов бегонии. Они
выпили полкувшина самогона, закусывая жареными лепешками
с сыром и глядя отрешенно на патио в его великолепии. Неподвижные пальмы блестели вдалеке, и бесчисленные капли, свисающие с листьев, переливались разными цветами в спокойных
лучах заката.
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 6 ]
ИЛ 4/2020
— Ах, Доктор, — жаловалась донья Чус, — представьте себе,
морские ванны, что вы мне рекомендовали, я так и не смогла
принять, потому что последний раз, когда Рикардо отвез меня
на пляж, было уже поздно и море было уже “блудным”...
И, уходя в воспоминания, она рассказывала, что самое приятное в поездках к морю — “сидеть спиной к воде и любоваться
дымкой, меняющей цвет над кронами деревьев”. Через некоторое время она принялась рассказывать одну из своих историй,
про доктора Фурстемберга, приехавшего сюда много лет назад
из Германии, а Гуичо улыбнулся, глядя на промокших птиц, слетевшихся с деревьев после дождя в поисках червей и слизней.
“Он был местным врачом до вас, Доктор, тоже приходил сюда
промочить горло. Оттого и умер, бедняга. Онто уж пил так
пил, не то, что вы. Он всегда предпочитал приходить сюда, а не
шляться по закусочным, как делает порой Рикардо, хоть и видит, что это убивает меня... Он был тот еще тип, этот доктор
Фурст, Фуст, да не важно, видите ли, Адвокат и Доктор, честно
говоря, если что и выводит меня из себя, так это посредственность, а этот сеньор был посредственным, наипосредственнейшим. Вообразите себе, однажды он решил поехать в Германию
на Олимпиаду, и в день его возвращения, конечно, вся деревня
встречала его на станции, чтобы наброситься с расспросами.
Каково же было наше удивление, когда мы увидели, как он выходит, одетый в шубу из натурального меха, перчатки, сапоги
до колен, шляпу и со своей фотографией в руке, в той же самой
одежде, но в снегах. Он был так пьян, что на ногах не держался.
Прошествовал в толпе от станции до парка, а там и упал возле
беседки, обливаясь потом. На следующий день мы его похоронили. Солнце прикончило его. А хуже всего то, что женщины
ждали его с больными детьми на руках, представьте себе... А теперь, с тех пор, как нам посчастливилось, что правительство
направило к нам вас...”
— Благодарю, донья Чусита, очень мило с вашей стороны, — ответил тот.
***
Президент республики уже в плохом настроении открыл дверь
своего кабинета и, все еще пребывая в рассеянности, споткнулся о ковер. С него слетела шляпа, он поднял ее и, обогнув письменный стол, сел. Как всегда, покрутил в руках лежащую в пепельнице крысиную кость и снова подумал о матери.
В тот вечер ученые ушли только после одиннадцати, а Адвокат сказал перед тем, как упасть лицом на мощеный тротуар: “Смотрика, дружище, а дождь так и не пошел, люблю я вечера вроде как воздержанные, как сегодня”. И хохот обоих
заставил содрогнуться округу, покуда донья Чус тонула в волшебных звуках слова “воздержанный”, которого она никогда
уже не забудет. Она все еще смаковала его, когда услышала
крик боли на улице. А выйдя, обнаружила поднимающегося
на ноги Адвоката, с лицом, порубленным, как цветная капуста. Потихоньку стягивались зеваки.
— Ах, доктор, сделайте чтонибудь! — твердила врачу встревоженная донья Чус.
А тот пафосно крикнул: “Вату и спирт!” — и осел на уличные камни, чтобы проспать до утра. Донья Чус побежала в питейную комнату и, вернувшись, вылила половину бутылки на
лицо Адвокату, отфыркивающемуся и плохо соображающему, что же происходит.
— Мыться и в кровать! — сказала Гуичо мать. — Ты пахнешь грязью.
И она занялась раненым, который неизвестно с какой целью неуклюже рылся в карманах. “Спасибо, дорогой Бог”, —
сказал Гуичо про себя, смочил голову, сделав вид, что помылся, и лег в кровать, на этот раз полностью успокоенный, в то
время как часы с римскими цифрами на башенке почты неспешно били, и сухой ночной холод давал о себе знать, снова
предвещая ливень.
[ 7 ]
ИЛ 4/2020
Когда умер старый каталонец, дон Томас, Гуичо впервые сильно испугался. Он видел его утром, на скамейке у крыльца, здорового, разглядывающего сквозь очки расшатанные камни
КальеРеаль. В полдень, когда Гуичо вернулся из школы, ему
сообщили, что дон Томас умер. Еще с улицы он заметил, что
входная дверь закрыта, и у него свело живот от предчувствия
чегото необычного; он вошел и увидел на деревянных козлах
доску, служившую столом, когда собиралось множество гостей, а на доске — простой деревянный нелакированный гроб,
внутри которого, как ему сказали, лежал дон Томас. Он не поверил. Но увидев на лицах боль и ужас смерти, ощутил реальность его отсутствия. Он представил его маленьким, старым и
ветхим и припомнил его слова: “Не знаю, почему я так себя
чувствую, я ведь слежу за питанием и делаю зарядку каждый
день”. И он понял, что дон Томас никак не хотел принять
свою старость. Вместе с Гуичо он совершал прогулки по окрестностям, а когда тот просил его вернуться, ограничивался сухим: “Продолжим”. У него было плоскостопие, и он передвигался вприпрыжку, вечно глядя под ноги, прогуливаясь
словно по нужде, не замечая ни ящериц, ни птиц, ни собак,
встречавшихся им на пути. С тех пор как начал плохо себя чув-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 8 ]
ИЛ 4/2020
ствовать, он принимал бесчисленное количество лекарств,
выписанных доном Рикардо, и как раз накануне ему привезли
из столицы коробку с тремя флаконами тонизирующего средства “Вигорон”. Он сказал дону Рикардо, что принял ложечку
утром, но лучше себя не почувствовал.
“Почему он умер, папочка?” — спросил Гуичо, когда все начали проходить от гроба в столовую, уже темную изза отсутствия света на улице. Аптекарь глянул непривычно широко
раскрытыми глазами, похлопал его по спине и мягко сказал:
“Я говорил ему, что это может быть опасно, а он кричал мне,
что не вынесет больше плохого самочувствия, и в отчаянии,
на грани обморока, начал глотать ‘Вигорон’, будто лимонад.
‘Нет, — сказал он мне, — это оживит меня’, — и выпил все три
флакона за одно утро вон там, сидя на лавке и глядя на камни.
А когда допил, схватился за голову и упал навзничь; изо рта у
него шла пена, я хотел поднять его, но он посмотрел на меня,
силясь вдохнуть, схватил меня за рубашку, сказал мне: ‘Почему?’ — и глаза его закрылись”.
Собирались обедать. До этого момента Гуичо ощущал просто беспокойство, но потом пришел навязчивый страх, когда
он невольно задался вопросом, что же произошло с доном
Томасом — и посмотрел на небо, затем терпеливо оглядел
весь дом и внезапно ощутил ужасное желание есть, хоть и не
был голоден, и подбежал сорвать банан, и начал прыгать и бегать, потому что знал, что изза этого сердце бьется быстрее,
и прыгал, пока не убедился, что сердцу не суждено остановиться в тот момент. С того дня он часами наблюдал за жабами, торчал в ванной, подолгу рассматривая себя в зеркале, и
начал ощущать головокружение, когда смотрел на небо, потому что ему казалось, что может упасть.
После обеда он задерживался во дворе посмотреть, не появится ли старик. “Мертвые иногда не осознают, что умерли, —
говорила ему мама, — и, когда душа покидает тело, она все еще
думает, что у нее есть плоть, не замечая, что уже покинула тело, и говорит с кемто, и садится за стол с кемто, а когда видит, что этот ктото не обращает на нее внимания, — потому
как люди не могут вот так запросто видеть мертвых, хотя бы
те и кричали им, — то душа страдает, ибо хотела бы многое
сказать, как мы говорим друг другу, потому что любим друг
друга, а потом внезапно понимает, что может знать то, что
еще не произошло, и бродит вокруг, делая знаки, чтобы ктото
понял ее. Бедняжкадуша бродит неупокоенная, когда ее совесть нечиста; а вот возьми своего деда, например: он умер и
тут же понял, что умер — перед тем, как закрыть глаза, он еще
говорил мне, что ощущает себя приятным, невесомым, и взял
меня за руку, представляя, что уходит со мной. Твоя бабушка
лет десять потом говорила, что мой папа появится со дня на
день, но он так и не появился, и меня это не удивило, я же знала — ведь он меня в духе спиритизма воспитывал, — что те
мертвые, чья совесть чиста, уходят, зная, что уходят, и не нуждаются в продлении жизни, чтобы уладить счеты тут, может,
потому что они их уже оплатили, а может, потому что и оплачивать было нечего. Потому я говорила твоей бабушке: ‘Послушайте, мама, папочка не вернется сюда, он сам говорил,
что устал от этого мира и единственное, с чем ему жаль расставаться, — это я’, — но напрасно я это говорила, потому что она
злилась и кричала на меня так, словно отвечала папе, осыпая
его проклятиями, говоря, что я не ее дочь, что одна индианка
оставила меня на пороге и она подобрала меня лишь потому,
что шел ливень с грозой, и еще кучу всякого такого... И я обижалась немного, не поверишь, но раньше я была не такой
дерзкой, как сейчас, а очень боязливой, и, обижаясь, вспоминала, что, когда она говорила подобные вещи папе, он лишь
проводил рукой по голове и говорил ей: ‘Замолчи, женщина;
приди в себя, послушай, давай не будем так’, — и делал вид, что
читает книгу, пока она продолжала говорить: он всегда сидел
и читал книги. Я его жалела до слез. Он был испанцем, как дон
Томас. Приехал сюда после войны. Потому и говорю тебе, что
дон Томас как раз может явиться, ибо он не хотел умирать; какието неоплаченные долги оставались у него в Испании”.
Но за долгое время дон Томас так и не появился.
[ 9 ]
ИЛ 4/2020
Когда Гуичо научился сжимать свой член ручками, ему не понравилось, и тогда он начал делать это бедрами, двигаясь ритмично, обливаясь потом, закрыв глаза и дрожа. Однажды донья Чус увидела это, высекла его ремнем по ногам и сказала
строго: “Не хочу снова видеть, как ты занимаешься глупостями”. Потом утешила его, понимая, что мальчик растет, и на некоторое время забыла об этом.
Очень часто после обеда приходила Чабе, прачка, погадать на картах донье Чус, и Гуичо это страшно нравилось.
Взгляд Чабе тяжелый, как у человека, который видел все, спокойный и отсутствующий, и, начиная раскладывать карты на
разноцветном покрывале на кровати доньи Чус, она отбрасывает свою вечную сигарету и впадает в задумчивость, пока последние ниточки дыма вытекают из ее ноздрей. “Дон Томас
вернется”, — серьезно сказала она однажды. С тех пор Гуичо
уже не стал прежним. Глаза его блестели, и он снова принялся сжимать член бедрами.
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 10 ]
ИЛ 4/2020
Прошло много месяцев без радостных событий, подобных тому, когда отец Гуичо впервые застал его сидящим на
ступеньке детской, стонущим в поту и сжимающим свой член.
“Этот козел родился мужчиной”, — сказал он и встряхнул
жену так, словно мальчик только что родился, пока тот плакал изза ожидаемой трепки от матери. Принесли все необходимое и пригласили на ужин всех жителей деревни. Гуичо передавали с рук на руки, и некоторые девушки посмелее, из
тех, что постарше и не замужем, ощупывали его штуку. Выпито было много, и наконец Гуичо заснул на той же ступеньке,
на которой мать застукала его за глупостями. Донья Чус нежно подняла его, отнесла в кровать и, целуя, как и каждый вечер, сказала спящему телу: “Недолго ты прожил без печали...
теперь ты сам по себе, у тебя своя судьба”. И вернулась на
праздник, с самого начала не пришедшийся ей по нраву.
***
В следующий раз поводом для семейного праздника снова стал
Гуичо. Однажды в темный дождливый полдень, пока пальмы и
банановые деревья гнулись от ветра, а дом сотрясался от громыхания черепицы, Чабе неспешно начала раскладывать карты. Дон Рикардо скептически смотрел на нее, а Гуичо неподалеку играл с белым щенком, недавно принесенным в подарок из
деревни для доньи Чус. Супруги разразились хохотом, когда Чабе, состроив серьезную мину, как всякий, кто предсказывает нечто чрезвычайно важное, подняла глаза к потолку и произнесла: “Гуичо станет президентом республики”. В тот день после
одного из самых приятных за последнее время обедов дон Рикардо и Чабе остались за столом с бутылкой самогона, початой
еще до обеда. Дождь не прекратился. И лишь когда наступила
глубокая ночь, Чабе пошла домой, еще дважды раскинув карты,
но предсказание не повторилось, что усилило недоверие родителей. За самогоном она сделала единственное верное предсказание — что ливень не прекратится еще много дней — и вышла
под дождь с охапкой одежды для стирки.
***
Однажды после обеда Гуичо уверял, что видел дона Томаса,
проходящего сквозь льющуюся с крыши воду. “Тебе показалось”, — сказал ему отец. И, несмотря на все уверения, ему так
никто и не поверил, кроме Чабе, убежденной, что у старого
каталонца остались незаконченные дела в Испании, и раз уж
при жизни он не нашел способа добраться туда, то хотел сделать это после смерти. “Разумная мысль”, — признала донья
Чус. Гуичо обрадовался старику. Когда он ушел в свою комна-
***
— Ой! — вскрикнула Петалитос. — Вон идет мертвец... — И две
ее подружки у витых поручней “Счастливых Часов” увидели
сеньора Тоно, медленно идущего по противоположному тротуару под вечерним солнцем, слегка задевающим крыши.
— Он убил многих, — продолжила Петалитос, — а ему ничего не будет, потому что он мертвый.
— Надо же! Прийти на свое собственное бдение! — сказала
Марта, приоткрыв полные губы и схватившись правой рукой
за выдающуюся грудь.
Скрюченный и криворукий сеньор Тоно затерялся в лабиринте улиц, вызвав у трех проституток резкий озноб. Мало
кто хочет вспоминать о той зловещей ночи, когда сеньора Тоно, ранее Тоно Сегура, подняли из оврага, куда его сбросил белый конь, принесли домой к Венансии, жене, положили в сосновый гроб, и полдеревни бдело над ним, молясь о его душе...
“Не будь глупой!” — кричала на Венансию донья Чус, когда
вместе с мужем Тоно та работала служанкой в ее доме. “Глупая,
глупая!” — все время повторяла она, а потом называла ее так уже
по привычке. С тех пор Венансию знали под этим именем.
“Привет, Глупышка”, — с усмешкой говорили Адвокат и Доктор, когда приходили выпить; она и Тоно чувствовали себя довольными, что Венансия поменяла имя, — невиданное доселе в
их краях событие. В тот день Тоно одолжил свою лошадь управляющему из ближайшей к деревне усадьбы, и, когда белый
конь, с которым Тоно не расставался с тех пор, как пять лет назад его, еще жеребенком, подарил ему отец, появился один, без
Тоно, поднялась тревога, и несколько мужчин пошли за конем
и нашли мертвого управляющего, изувеченного до неузнаваемости — и лицом, и телом. “Он быстро начнет вонять”, — сказали они и принесли его к Венансии, не захотевшей даже смотреть на него такого, как ей описали. Поминки организовали
мгновенно: выпивка, стулья и тамали1 возникли как по волшебству. Стоял шум и гам, когда Тоно Сегура вошел, удивляясь такому скоплению людей у себя дома. “Глупышка умерла”, — поду-
1. Тамаль — традиционное блюдо в Мексике и Центральной Америке: тесто
из кукурузной муки, обернутое кукурузными или банановыми листьями,
приготовленное на пару. (Здесь и далее — прим. перев.)
[ 11 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
ту, донья Чус пошла за ним и застала его сидящего на кровати, сжимающего бедра и обливающегося потом и сердито
спросила: “Какого черта ты делаешь?”. На что Гуичо ответил
спокойно и тихо: “Глупости”.
[ 12 ]
ИЛ 4/2020
мал он, ощутив царившую вокруг атмосферу, и закричал: “Нет!
О Боже, нет!”. Многие бросились из окна, остальные, особенно
старухи, скорчились, не вставая со стульев, донья Чус упала в тамали, а люди кричали, ломились в двери или просто истерично
выли. Некоторые из тех, кто выбросился в окно, убились. Среди них дон Рикардо, а прямо рядышком с ним, тоже с проломленным черепом, уже мертвая, лежала Глупышка.
На следующий день под ярким послеобеденным небом похоронили дона Рикардо. Когда процессия миновала “Счастливые
часы”, весь коллектив столпился у входа отдать последние почести такому хоть и не постоянному, но хорошему клиенту из
верхней деревни. Гуичо, одетый в синее, перестал думать об отце и посмотрел на трех толстых и ярко накрашенных женщин,
тихо плачущих в белые платки, и ощутил страстное желание заняться “глупостями”. Когда мама велела ему: “Беги в лавку доньи
Роме и попроси десять свечей”, он убежал, и в тихом переулке
глаза ему заливало потом от такого количества “глупостей”.
***
В мирное время сеньор Тоно и Глупышка работали у доньи Чус,
знаменитой по всей деревне своими историями. Оба говорили,
что сочинять она начала в те мирные годы. Тогда она только
вышла замуж за дона Рикардо по прозвищу Христоносец. Однажды после обеда, болтая ногами в реке, она перебила болтовню
подруг и ни с того ни с сего заявила, что в детстве была блондинкой. Ей было около сорока, когда она вышла замуж за дона
Рикардо — намного старше нее, — любившего спокойно прогуливаться по деревенским улицам с дощатыми ящиками, полными черных иисусов, которых он и приехал продавать. Старухи
остерегали незамужних девушек, обсуждавших его деньги: “Учтите, этот мужчина нажил состояние, торгуя божественным...”, — и хотя многие пытались делать святых, распятия и
прочие яркие штуки, чтобы продавать туристам в столице департамента, никто так и не добился успеха. Лишь дон Рикардо,
прибывший однажды вечером продавать своих христосиков,
вырезанных из пальмы, смог купить лавку и даже жениться на
донье Чус, самой аппетитной старой деве в деревне. Он приписывал свой успех тому, что делал иисусов с любовью и почтением, а не из стремления к наживе; и потому, уверял он, Господь
помог ему, а у старух, поносящих его, никогда не получится делать святых. “Но не стоит злоупотреблять добротой Иисуса, —
сказал он однажды. — Он уже помог мне, и теперь я перестану
делать христосиков и открою аптеку, потому что в деревне ее
нет”. С тех пор его знали как дона Рикардо, аптекаря... Пять лет
прожили они с доньей Чус, не имея детей. На шестой год роди-
лась мертвая девочка, крохотная и студенистая; и с тех пор тоже немало времени прошло.
Когда сеньора Тоно насмерть сбил поезд гдето в лиге от деревни, никто в это не поверил, как и следовало ожидать. Полиция
доставила его труп из столицы департамента и оставила у него
в доме, на усыпанных золой плитках возле очага, не разжигавшегося со смерти Глупышки. Там он и лежал несколько дней,
пока зловоние не дошло до соседей и те не обнаружили его съежившимся, маленьким, потрепанным, почерневшим в жутко
жужжащем рое мух. Он смердел так, как ничто никогда не смердело в этой деревне: его похоронили на глубине двадцати метров, и душу его провожали все знахарки, дабы она обрела покой
и не будоражила людей посреди ночи. Дом сеньора Тоно и Глупышки стоял пустым. Огромные манговые деревья и прежде
регулярно подстригаемый кустарник начали пожирать стены
из красного кирпича и ранить стволы молодых деревьев. Когда
наступила зима и начались первые дожди, лишь мандариновое
дерево посреди двора оставалось в незапущенном виде.
Тогда донья Чус, никого не спросив, принялась приводить
дом в порядок. На следующий год, к мартовской жаре, дом был
полностью вычищен и покрашен, и именно тогда, убирая паутину, донья Чус наткнулась на старинный сундук, закрытый на
ржавый скрипучий замок. Она попросила паренька сбить замок мачете и, открыв наконец сундук, нашла около тысячи черных христосиков, из тех, что когдато делал ее муж и благодаря которым он разбогател. Не зная толком причины, она
почувствовала, что в этом сундуке нашла себя, и уверилась в
любви, в которой муж клялся ей по ночам. В тот раз сын застал
ее плачущей по дону Рикардо.
— Мама, почему монахини носят такие толстые одежды? —
спросил он.
— Потому что так надо, сынок...
— А узлы на веревке отца Сирило для чего?
— Для украшения, сынок...
До смерти дона Рикардо казалось, что единственный, кому солнце позволяло расти в этой деревне, — это Гуичо. Каждый день он задавал все больше вопросов. И случилось так,
что к мартовской жаре начали созревать фрукты... манго, арбузы, гуаява... И лишь мандариновое дерево посреди двора
дома сеньора Тоно и Глупышки не дало ни одного плода.
“Надену на него юбку, пусть ему будет стыдно”, — возмущенно сказала донья Чус про дерево. И на следующий день дон Нандо Тейес, музыкант, очень удивился, увидев мандариновое де-
[ 13 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 14 ]
ИЛ 4/2020
рево, до середины ствола одетое в одну верхнюю и две нижние
украшенные шитьем юбки. Он невольно заглянул во двор и оглядел фруктовые деревья и цветы; увидел чистое голубое небо,
увидел равнодушных цопилотов1 на кокосовых пальмах и, сделав глубокий вдох, внезапно тоже почувствовал себя живым.
— Чего стоите там? — спросила донья Чус, держа в руках
прутик. — Идите помогите мне вылечить это капризное дерево, — и, говоря так, она принялась пороть дерево, а оборки на
юбке колыхались при каждом ударе.
— Ну и причуды у вас, — рассмеялся дон Нандо, показав
желтые от табака зубы, но ему стало больно за дерево, и он
подумал, что у того нет возможности даже пожаловаться. И
он тихо воскликнул: “Ну и жизнь!”
Донья Чус рассказала, что через четыре дня все ветки мандаринового дерева оказались усыпаны плодами, что ими завалило
весь двор и многие сгнили в корзинах. Якобы ей пришлось раздарить их килограммами людям из деревни, а маленькое мандариновое дерево многих пугало, потому что по ночам было слышно, как мандарины градом падают на землю. Так или иначе, с тех
пор каждый год дерево лечили тем же способом.
***
Когда умер дон Рикардо, у Гуичо случился необъяснимый приступ астмы. Он понял, что мама не пришла в ту ночь домой, а
на следующее утро заметил, как она входит осунувшаяся и потерянная, папы он не увидел и спросил про него, ощутив в груди удушающую тяжесть. “С папой произошел несчастный случай, — сухо сказала донья Чус, — он в тяжелом состоянии,
доктора говорят, что вряд ли переживет эту ночь”. Дон Рикардо был мертв уже несколько часов; он лежал распростертый,
со свернутой шеей. Донья Чус оглядела его и вытерла струйку
крови, настойчиво текущую изо рта.
Она долго думала, как сообщить новость Гуичо, и решила
сделать это именно так, постепенно, но когда в тот день донья
Чус пошла к сеньору Тоно и Глупышке, — ибо именно оттуда
отправлялась похоронная процессия и именно там лежало тело дона Рикардо, чтобы Гуичо ничего не прознал, — пришла
Чабе, и мальчик выбежал обнять ее. “Смирись, сынок!” — воскликнула она хрипло. И мальчик спросил про дона Рикардо.
— Ох, сынок, — ответила она, рыдая и сама не понимая,
что делает, — твой папа умер вчера вечером, — и ласково погладила его по голове.
1. Цопилот — американский черный гриф.
[ 15 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
Гуичо убежал в спальню и зарылся в подушки, не в силах
осознать смерть отца, глубоко уязвленный, что стал жертвой
обмана доньи Чус. Он заснул в рыданиях и до самого рассвета видел дона Рикардо во сне.
На следующий день после похорон он проплакал до заката.
Всю жизнь его преследовал этот страх. Он не мог представить
смерть ни одного из двух родителей, и в своих особых разговорах с Богом заключил договор, что ни один из них не умрет
раньше него, а лучше всего, если возможно, им умереть всем
вместе. Все это — в обмен на определенные условия его личного
поведения. По утрам он молился, чтобы они не умерли в течение дня, но его преследовала мысль, что Бог может сыграть с
ним злую шутку и убить когонибудь ночью или на рассвете следующего дня, поэтому он молился также на ночь, и почти всегда
это была его единственная просьба. Но однажды, устав молиться и осознав, что ему придется делать это всю жизнь, — а ведь он
хотел, чтобы она была долгой, — он придумал краткую формулу,
чтобы не оставить Богу выхода, и заключил с ним сделку: “Если
один умрет, сделай так, чтобы умерли все как по волшебству”. И
теперь уже, вставая по утрам, он говорил только: “Пусть это будет не сегодня”. Но сегодня, когда умер его отец и он не понимал, почему Бог не выполнил своего обещания, Гуичо почувствовал необъяснимый страх умереть, особенно когда у него
случился приступ астмы. Но до самой своей смерти в глубокой
старости он был уверен — хоть и чувствовал себя виноватым, —
что любил отца намного больше, чем донью Чус.
Лежа в кровати, изо всех сил пытаясь дышать, он испытывал страстное желание плакать, но чувствовал, что ему не хватает воздуха, и, рыдая, выкрикивал проклятия и бил матрац,
ненавидя себя за страх смерти. И тогда он подумал было сброситься с крыши, но его била дрожь при одной мысли о падении; потом он решил умереть медленно и ничего не ощущая,
главное, ничего не ощущая, и встретиться со своим папой, которого не мог представить ни с кем и нигде.
— Мама, — сказал он однажды спокойно, когда она давала
ему очередное лекарство, — может, ты смешаешь мне все лекарства сразу, и тогда я уйду к нему?
И донья Чус плакала, понимая, что он всегда больше любил его, а не ее, и потому что ей тоже очень не хватало дона
Рикардо и его невероятного труда в этом доме.
Однажды, примерно через полгода после первого приступа астмы, Гуичо нарочно перестал думать об отце и быстро
поправился, стал есть больше прежнего. Он прогуливался по
КальеРеаль после школы и садился рассматривать свои стеклянные и каучуковые шарики, привлекая внимание других
[ 16 ]
ИЛ 4/2020
ребят. Однажды на улице он ответил при всех на вопрос, как
он себя чувствует:
— Он умер, мы его больше не увидим, как и дона Томаса. И
мы тоже умрем однажды. Но об этом лучше и не начинать думать, потому что страшно, и о мертвых тоже не стоит думать — это глупо.
И он посмотрел на остальных ребят уверенно, с видом
осознанного горького превосходства.
***
Донью Чус, сбежавшую с мужем из дома изза матери, вдруг вновь
настигла семья. Мучаясь и ругаясь на чем свет стоит, умер от кариеса папа. Изредка она навещала его, и он делился страданиями, которые доставляла ему мать, и просил, чтобы она, пожалуйста, уж какнибудь заставила ту образумиться и прожить
последние годы в мире. “Скажи матери образумиться, — говорил
он слабым голосом, — я хочу умереть спокойно”, — но обе попытки мать встретила возмущенными криками и впервые сказала,
что Чус не ее дочь, а какойто индианки, бросившей ее под дождем, и кричала, что она бесстыдница, потому что сбежала с уродом, которому даже не могла смотреть в глаза — так он пугал ее, и
все лишь для того, чтобы убежать из дома, из семьи, которой она
принадлежала. Тогда Чус расплакалась, потому что действительно не смотрела мужу в глаза с тех пор, как тот стал за ней ухаживать. Он думал, что это из робости, но на деле ей не нравилось,
как он выглядит, потому что он был тучным, чернявым, и нос у
него был картошкой. Она безутешно проплакала несколько дней
и в результате угрызений совести и жалости к своему ныне преуспевающему мужу примерно через месяц забеременела мальчиком, которого через девять месяцев назвали Луис Мануэль.
Узнав новость, мать, уже вдова, ставшая, по всей видимости,
спокойнее, поспешила навестить ее, и они заговорили после
долгих месяцев, в течение которых даже не здоровались, встретившись на улицах Обрахе. Донья Чус снова нахлебалась с матерью горя, потому что та со слезами на глазах умоляла позволить
ей заботиться о внуке и пустить жить с ними последние годы
жизни. Дон Рикардо был против. Он кричал и увещевал несколько часов, но на следующий день сундуки вдовы уже высились у входа в аптеку, словно желали сами пройти внутрь.
“Да, сеньор, — шамкая, напыщенно говорила теща, — говорю вам, его надо назвать Камило, как деда, даже если мне придется убить дочь и зятя... Я не допущу неуважения к памяти
моего мужа, царствие ему небесное...”
Их ссоры слышала вся округа, и в результате Чус всегда
плакала. Дон Рикардо за прилавком ограничивался насвисты-
ванием (словно говоря: “А я тебе говорил!”) той же песни,
что насвистывал до самой смерти.
Через два месяца после переезда в дом дочери мама доньи
Чус умерла. Похороны вышли пышными, и вся деревня пришла
на бдение. “Она умерла от старости”, — говорил дон Рикардо, но
ходили неизбежные слухи, будто донья Чус убила ее поленом, а
дон Рикардо ее подлатал с помощью формалина.
В разгар одного сентябрьского дня родился Луис Мануэль.
“Гуичо, Гуичито”, — сказал ему дон Рикардо, и тогда внезапно и
без всякой причины Чус вернулась к своей дурной привычке сочинять, позабытой во время беременности. Она сказала: “Его вырвало прежде, чем он заплакал, Рикардо, ему не нравится жить”.
Но это было не так.
[ 17 ]
ИЛ 4/2020
— Ах, что вы, Адвокат... не печальтесь, вы как сама печаль,
мне вы можете доверять, вы же знаете, что я женщина “искренняя и без поборов”.
— Простите, донья Чусита, никогда я не просил у вас в
долг...
— Говорю вам, Адвокат, не печальтесь, не люблю, когда
люди грустят... вот ваша бутылочка... берите...
И, сделав добрый глоток, он спросил посветски:
— А как Гуичо?..
— Ах, Адвокат, с ним никакого сладу... когда не балуется с
собой до синьки в глазах, то разговаривает во сне и рассказывает, что видел в доме дона Томаса, но, в конце концов, глупости — это неизбежное, мой дорогой Адвокат.
Адвокат снова хлебнул самогона и предложил донье Чус.
— Нет, я это не люблю, хоть на бдении я, бывает, и выпиваю парочку, но не для удовольствия, не вижу я в этом радости, видите ли.
— Земля красивая после дождя, правда, донья Чус?
— По правде, я думаю, это сама жизнь падает с неба и
оживляет нас всех...
И оба молчали некоторое время, глядя на розовоголубое
небо вдалеке, поверх капающих деревьев. Адвокат глубоко
вздохнул, взял бутылку и поглядел сквозь нее... Донья Чус увидела это и мягко спросила:
— Почему вы так пьете, Адвокат?..
— Не спрашивайте, донья Чусита... — ответил он, вытянул
ноги на плитку галереи и достал сигарету.
— Послушайте, донья Чус, — сказал он, поднеся указательный палец к уху, — послушайте цопилотов... видимо, снова
пойдет дождь вечером... — и, нахмурившись, спросил внезап-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 18 ]
ИЛ 4/2020
но, повернувшись к ней: — А вам бы не хотелось жить в другом
месте, донья Чус, видеть другие вещи, разные вещи каждый
день, а не жить, глядя постоянно на одно и то же?
В этот момент вошел Гуичо, но Адвокат не обратил на него внимания, потому что пристально смотрел на донью Чус.
— Ах, — сказала она, обращаясь к мальчику, — вот ты и явился, так иди на кухню и попроси у Бартолы пару пирожков для
Адвоката.
Мальчик молча убежал.
— И чтоб были горячими! — крикнула мать вслед, но мальчик уже не услышал, — Ну, понимаете, Адвокат, мне нет дела
до этого, — продолжила донья Чус, — мне это безразлично.
Адвокат снова посмотрел на небо.
***
По достижении Гуичо возраста, достаточного, чтобы начать
учиться, дон Рикардо и донья Чус решили записать его в приходскую школу к монашкам, а не в бесплатную государственную.
Гуичо возражал вначале, потому как большинство его близких друзей должны были пойти учиться в государственную школу, но, когда его привели ознакомиться с приходской, он так воодушевился огромными галереями, защищенными от солнца, и
сваренными из труб гимнастическими аппаратами, которым не
страшны были лучи полуденного солнца, что уже ничего не говорил и всю неделю до начала занятий полностью посвятил себя оборачиванию тетрадей и книг в упаковочную бумагу, которой отец пользовался в аптеке. В первый день занятий его
выгнали из школы. Он пришел в аптеку с ранцем в руках и сел
на скамейку, опустив голову. Закончив с покупателями, дон Рикардо заметил, что сын держит в руке записку, в которой руководство заведения уведомляло родителей или опекунов, что он
исключен за оскорбление учительницы.
“Кто знает, что такое будущее время?” — спросила сеньора
Фиде, и все подняли руку. Тогда она спросила у Гуичо, как будет будущее от “я зеваю”, на что мальчик ответил стоном, ибо
занимался “глупостями”. Учительница крикнула, что задала
серьезный вопрос, и стукнула линейкой по парте. И тогда Гуичо шепотом послал ее.
Дону Рикардо пришлось пожертвовать церкви значительную сумму, чтобы его сын смог продолжить обучение и не отправился в государственную школу со всяким сбродом, — не
ровне дону Рикардо и его семейству, жившим как у Христа за пазухой, поскольку Господь был благодарен за бывшие заслуги по
продаже Его образов. В школе Гуичо научился курить. С дружком намного старше по прозвищу Трепач они ходили к китайцам, покупали папирос на сентаво и шли курить на реку или к
заброшенной хлебной печи во двор к матери этого самого Трепача. “Пошли за рожками”, — говорили они. Так они называли
сигареты; спички назывались “серками”. Они задыхались, глаза
у них слезились от дыма, они обжигали пальцы, но в конце концов им удалось полюбить табак. Таким образом, в десять лет
Гуичо уже был настоящим курильщиком.
[ 19 ]
ИЛ 4/2020
В день пятнадцатилетия Консуэлито, дочери дона Нандо Тейеса и сеньоры Фиде Тейес, арендовали муниципальный зал и
зарезали двести куриц; привезли четыре маримбы1 и сожгли
сто метров петард, чтобы заставить людей забыть о новшествах в Обрахе, так как праздник пришелся на время ярмарки.
Гуичо пришел элегантно одетый, но, когда увидел толпу, ухватился за платье доньи Чус. Он взглянул на Консуэлито в белом шуршащем платье и возненавидел ее всем сердцем за те
годы, на которые она была старше. Все равно она была прекрасна. Как бы он хотел, чтобы она подошла поговорить с
ним и взять его за руку, но босая; вот так, в этом одеянии и вообще, но босая. Он представил ее ноги внутри лакированных
туфель, белые, с чистыми ногтями, не как у него, и пожалел,
что не послушал мать и не помылся перед выходом.
Дон Нандо Тейес — музыкант. Сейчас он в гостиной, сидит
за пианолой, исполняя “Консуэлито”, сочинение, написанное
для дочери, чтобы удивить ее в день пятнадцатилетия. Вокруг
него стены противостоят прибрежному полудню, и каплями
пота свисают с них многочисленные дипломы и портреты, некоторые у самого потолка. Мягкие, робкие ноты черной пианолы обнимают особняк и проникают повсюду. На кухне сеньора
Фиде напевает, довольная, несмотря на хлопоты. В смежном
дворе, отделенном от дома кирпичной стеной, Консуэлито сбивает манго огромной палкой, а Сойла, ее служанка, бегает тудасюда и ловит падающие плоды в передник. Дон Нандо играет проникновенно, привычно покачивая головой в стороны и
назад, но никогда к клавишам инструмента, глядя удовлетворенно на неподвижные дипломы. Однажды он признался, что
ему трудно играть гдето, кроме своей гостиной. Он чувствует
себя одиноким без ее стен. И поэтому ему так тяжело выдержать квалификационные экзамены в столице. Каждые три или
четыре года он едет в столицу, чтобы сдать экзамен, и порой
возвращается с новым дипломом, пять из них гордо висят на
стене, напротив которой и стоит древний инструмент. “Нацио-
1. Маримба — ударный музыкальный инструмент, родственник ксилофона.
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 20 ]
ИЛ 4/2020
нальная музыкальная консерватория...”, — и почти нечитаемыми от изящества шрифта буквами: “Эрнандо Тейес сдал удовлетворительно...” Поэтому он поднимает голову, когда играет, и с
гордостью наслаждается собой. Именно там, в гостиной своего
особняка, он ощущает, осознает себя музыкантом.
Бывают полудни, когда одна лишь пианола дона Нандо слышна во всей деревне, разрывая монотонность хриплого пения цопилотов. В полдень все парализовано, воздух становится осязаемым, а птицы укрываются в гнездах и дуплах, чтобы не быть
раздавленными жарой или пойманными увесистыми небесами.
Люди прячутся в домах, и Обрахе погружается в тишину, и остается лишь жалобное бормотание цопилотов, дремлющих на верхушках пальм. Всегда найдется ктото, кого полдень застанет на
улице и кто зайдет к Тейесам за лимонадом, послушать игру дона
Нандо и нечаянно остаться обедать. Тогда сеньора Фиде входит
в гостиную и, пока муж играет, составляет компанию гостю, морщинистая и прямая, сидит на стуле и вежливо улыбается; иногда
она смотрит, как костлявые пальцы мужа, дрожа, пробегают по
инструменту, и говорит, склонив голову набок и придав лицу
умильное выражение: “Искусство так прекрасно, не правда ли?”.
И гость молчаливо соглашается, улыбаясь в ответ. Сеньора Фиде
преподает в приходской школе, и она образец добродетели. Дон
Нандо, в свою очередь, прирожденный мыслитель. Он объясняет вещи, анализирует и судит их. Вечерами после возвращения
из столицы он отвечал неохотно на вопросы Консуэлито.
— Папуля, а где столица?
Старик поглаживал усы, вздыхал и ограничивался ответом:
— Далеко, дочка, далеко...
В ночной тишине городка это “далеко” было похоже на
“никогда”.
***
Посмотрим, что за историю припасла нам донья Чус. Есть люди, особенно с окраин и индейцы, которыетаки верят в ее россказни. Тут и там летают над зарослями ее рассказы, внушая
страх, вызывая смех, пробуждая городок к жизни. По утрам,
чтото около десяти, часы с римскими цифрами на здании почты смотрят прямо на церковь, а солнце пристально смотрит на
городок. В этот час можно видеть донью Чус, укутанную в длинный черный платок и словно уменьшенную яростным светом,
возвещающим ослепительный полдень, выходящую спиной из
храма, обращенную лицом к фасаду церкви, и она минует паперть и добирается до тротуара. Ее маршрут хорошо просчитан
с того далекого дня, когда она, погруженная в религиозный экстаз, оступилась и упала спиной на каменную мостовую и проле-
[ 21 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
жала в постели несколько месяцев, испытывая ужасные боли во
всем теле. Еще чутьчуть — и не пересекать ей больше КальеРеаль в неизменно неудачном походе на рынок, чтобы навестить
Роме из лавки на углу парка, откуда обе каждое воскресенье слушали вальсы Штрауса в исполнении городского оркестра под
нарастающее шарканье молодежи, кружившей вокруг эстрады, — мужчины с одной стороны, женщины с другой.
Роме всегда можно застать с краю за прилавочком, обмахивающуюся веером или окидывающую взглядом свечи, свисающие с низкого потолка, а вокруг витает пронзительный запах
тростникового сахара, свечей, карамели, лука, перезрелых бананов... А еще там есть газировка всех цветов, пропитанная
глухим жаром деревни, и чувствуется вездесущее видимое присутствие насекомых и Бога, потому как наверху за дверцей обитают Дева Розария, Пресвятое Сердце Иисуса Христа и пучок
увядшего чеснока, обернутого в цветной целлофан.
Сейчас донья Чус идет мимо китайцев. “Глянька на них, —
думает, — китаец и китаянка, тощие, бледнющие и хваткие, с
вечно поднятыми бровями, будто им грустно; глянька на них...
с глубоко посаженными глазами, если б знали, какие неряхи
китаец и китаянка, когда их никто не видит. И к тому же они
едят змей, кошек, сырых уток и не верят в Бога”. И когда она
приходит в лавку, ей охота поговорить.
— В тот раз я скакала на одной из лошадей из имения моего
отца. Знаешь, я в молодости была блондинкой, потому, Роме, у
меня сейчас все волосы седые... Я подъехала к реке... Волосы
распущены... И вдруг я увидела на берегу армейского капитана
с солдатами. Я испугалась, и каково же было мое удивление, когда я услышала приказ капитана: “Сержант, следуйте за этой девой и узнайте, кто она!”. Представляешь, спутать меня с девой!
И через некоторое время:
— Но уже полдень, Рикардо, должно быть, отправил Бартолу на рынок, и обед, наверное, готов. Я пошла.
И уличное солнце поглощает ее.
Миндальные деревья парка неподвижны в полдень, туго
натянутые, как небо в своем глубоком сиянии. Трескаются от
жары наружные стены дома доньи Чус. Ни одной птицы в небе. Вялая пыль поднимается с камней от порыва отчаявшегося ветра, изредка какойнибудь китаец выходит из лавки выплеснуть помои прямо посреди улицы. Церковь разевает
прохладный и благоухающий рот. Городок в полдень: белый,
неподвижный, подвешенный в свете и тишине. Донья Чус собирается прилечь ненадолго перед обедом, когда повсюду
слышится освежающая пианола Нандо Тейеса, наигрывающая мелодию былых времен.
***
[ 22 ]
ИЛ 4/2020
Школа и приходской дом утопают в миндальных деревьях. Из
кабинета отца Сирило справа видна церковь, слева — военная
комендатура, а напротив — парк и уединенная скучная беседка и миндальные деревья, желтые и красноватые, вынужденно неподвижные в бесконечный полдень.
В этот час колокола неподвижны. Во время кровавых рассветов, когда холод голубого озера добирается до деревни, в колокола бьет Чалио, пономарь; он ходит подпрыгивая, заложив
руку за пояс, а его горб нимбом колышется над головой. Наверху, на колокольне, можно видеть Чалио звонящим в колокола, а
на Страстной неделе — заводящим огромную трещотку, десять
лет назад поднятую на колокольню, — во время этой операции
погибли два человека, помогавшие тянуть веревки, и одна монашка, которую угораздило оказаться на паперти, когда отвязались три куска огромного устройства из дерева конакасте1.
Но особенно празднично церковь выглядит по воскресеньям. Все индейцы с гор спускаются в деревню. Розовощекие и потрепанные холодом звезд, они с рассвета бродят по
улицам, отупело посасывая чекушки самогона и ожидая открытия китайских лавок или шестичасовой службы.
По воскресеньям в восемь часов все ученики приходской
школы повоенному выстроены у дверей церкви. За пять минут до того, как отец Сирило начнет службу, они совершают
впечатляющий вход в храм; родители смотрят на них и едва
сдерживают слезы, когда дети направляются к скамейкам,
медленно и растерянно. В дверях двое индейцев играют на барабане и на свирели, оплакивая свою жизнь в ностальгических и безнадежно печальных мелодиях пухлого барабана и
тонких, тончайших трубочек свирели. И начинается воскресное жертвоприношение, следующее за хлопком монахини, велящей детям встать, ибо отец Сирило из ризницы поднимается в алтарь в сопровождении служек.
Отец Сирило всегда передвигался быстро и глядя перед
собой, чтобы лучше видеть. Нос у него был морщинистый, а
глаза, казалось, норовили пронзить всякого встречного, даром что были заперты толстыми розовыми стеклами очков.
Когда он проходил мимо, суетливое шуршание его сутаны надолго оставалось в воздухе и в душе. Белые и прохладные стены монастыря пропитались его присутствием и запахом его
святости, пальмовых ветвей, старых тряпок; руки его всегда
1. Дерево конакасте (Гуанакасте, Каро Каро, или Дерево слоновьего уха) —
вид цветущего дерева семейства бобовых.
были холодные, а пояс, усеянный болезненными узлами, покачивался в такт скрипу сандалий. В восемь часов утра каждый понедельник звонил колокол, и все ученики строились и
готовились войти в класс; солнце начинало палить прямо над
патио. Гуичо казалось, что под толстыми ворсистыми одеждами и твердыми воротниками тела у монахинь плоские, тощие, белые и залитые потом.
Отец Сирило держит веревку колокола, готовый начать
трезвонить в любой момент, едва лишь обнаружит малейшее
нарушение. Галереи, скрытые от палящего зноя, очерчивают
периметр двора, обстреливаемого лучами солнца. Учителя безмолвно выстроились по струнке за спиной отца. Сеньора Фиде,
стройная и грациозная, делает серьезную мину и смотрит в глубокое синее небо и глубоко дышит; дышит так, словно вдыхает
всю школу, детей, монахинь, отца, небо и деревья, а когда выдыхает, легкий утренний ветерок возвращает все на свои места.
Кельи монахинь расположены позади школьной площадки, но
никто не имеет права приближаться к ним. А кто осмелится, того на весь день поставят коленями на кукурузу. Отец второй раз
бьет в колокол, и все гуськом направляются к аудиториям. Учителя улыбаются отцу, а тот поворачивается, на мгновение обездвижив их шорохом тряпья и запахом святости, повисшими в
воздухе от его грузной тучности. В двенадцать все выходят, и
школа пустеет. Отец Сирило и монахини исчезают. Кто зайдет
сюда, увидит только Чалио: он то появляется в одном классе, то
исчезает в другом, передвигаясь вприпрыжку; на плече у него
швабра, а горб колышется над головой.
[ 23 ]
ИЛ 4/2020
Лет двенадцать было Гуичо, а его дружбану Трепачу около пятнадцати, когда однажды последний, выйдя из школы, сказал
серьезно, что его достали вечно приказывающие взрослые и
то, что он должен подчиняться их приказам, даже если ему не
хочется, только потому, что они взрослые. Сначала Гуичо не
отреагировал и ограничился односложными ответами на резкие вопросы Трепача, который както раз, когда всю школу выстроили во дворе под палящим солнцем за слово, написанное
в туалете, впервые выказал непокорность. Он сказал шепотом
чтото около половины первого: “Хотите уйти домой прямо
сейчас? Смотрите же”. “Что ты собираешься сделать?” — волнуясь, спрашивали многие. А Трепач рухнул на землю, растолкав
впередистоящих товарищей и задержав дыхание, чтобы побледнеть. Всех отправили по домам, а Трепача в медпункт. С
другой стороны, он уже и раньше подстрекал других деревенских ребят, и однажды днем подначил их всех пройти по Ка-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 24 ]
ИЛ 4/2020
льеРеаль, грязных, потных после игры в мяч, и, пока родители зазывали их по домам, те продолжали идти с высоко поднятой головой и легкой улыбкой удовлетворения на перепачканных землей лицах. Гуичо видел, как они шли. Уверенным
шагом и уже толпой. От их поступи дрожала земля, и наступил
момент — они уже подходили к парку, — когда родители испугались, и тогда ктото прибежал в полицейский участок напротив церкви, и оттуда их неожиданно омыли водой из резинового шланга для поливки газонов вокруг эстрады. Поражение
было постыдным, и они его так и не забыли.
— Хорошо, что они играют, я даже готова дать Гуичо больше свободного времени, но я не позволю, чтобы, когда я зову
его, он и ухом не вел и смеялся мне в лицо. Вперед я убью его.
Ни один мой ребенок не посмеет проявить неуважение ко
мне. Это логично. Надеюсь, он никогда не вырастет таким,
как эти бандиты... Ах, если бы Рикардо был жив...
— Успокойтесь, донья Чус, — вмешивался всегда спокойный дон Нандо Тейес.
— Не могу, дон Нандо... у васто все в порядке дома с покладистой дочкой... А с этими сыновьями... совсем другое дело...
— Мир меняется, донья Чус, я и донье Роме говорю, сейчас всё не как раньше, хоть мы и хотим это остановить, но
это как остановить реку...
— Ох, опять вы со своими философствованиями... вернитесь к реальности, дон Нандо...
— Именно, донья Чус... и очень жаль, что жизнь начала меняться, когда мы уже состарились... Я бы хотел увидеть, что
произойдет.
— Ладно, дон Нандо, я к вам пришла за утешением, но говорю вам, что эти дети не пойдут против воли родителей, не
бывать этому. Все остальное я принимаю... что они о другом
думают и все такое... но чтобы идти против воли родителей...
Это уже намеренные действия...
— Они же дети, донья Чусита... послушайте...
— Вы просто не чувствуете этого, потому что ваша дочь —
не мужчина, и вы знаете, что она ни во что не влезет. Или она
влезла кудато?
— Нет...
— Это все объясняет.
Консуэло ничего не услышала. В спальне родителей стоит
святой Антоний с воздетой рукой и без младенца1, и она развле-
1. Традиционно святой Антоний Падуанский изображается с младенцем
Иисусом на руках.
кается тем, что хватает его за поднятую руку и аккуратно дергает, чтобы потом отскочить, потому что из тела святого выбегают тараканы, испуганные колебанием их гнезда, и как безумные
рассыпаются по столику с цветами. Святой мерно покачивается,
а глаза девочки расширяются. Хотела бы она видеть выражение
лица родителей, если бы они узнали, что образ, который они
так чтят и с таким благоговением хранят в комнате, полый и полон насекомых. И пока тараканы беспорядочно разбегаются по
столику, она рассматривает розовые невыразительные щеки и
ржавый нимб святого. Консуэлито выходит из комнаты родителей, оглядываясь по сторонам, поглаживая две красивые косы,
успокоенная совершением ежедневного ритуала.
[ 25 ]
ИЛ 4/2020
Однажды в душный облачный день прибыл в деревню полковник. Он приехал на горячем рыжем скакуне в сопровождении
двух взводов солдат. Полдеревни собралось у дороги, ведущей
в столицу департамента, узнав новость от Антулио Ресиноса,
хозяина закусочной из верхней деревни. Сам Антулио, толстопузый, с короткими торчащими волосами, был здесь же, в первом ряду любопытных. Сложив руки на животе, он улыбался
полковнику. Конь старого военного почти задел его жилет из
черной шерсти, а трактирщик, обливаясь потом, глядя вверх,
несмотря на яркое солнце, сказал:
— Полковник, от имени всей деревни сердечно приветствую вас в надежде, что с вами в деревню придет закон.
— Спасибо, — буркнул полковник, на лице которого была
написана такая усталость, что казалось, он упадет с лошади.
Он поселился в доме сеньора Тоно и Глупышки, приведенном в порядок женой Антулио Ресиноса. Когда полковник вошел в прохладный сад, то увидел привязанного к столбу около
мандаринового дерева, однажды плодоносившего от стыда, серого пса с чернобелыми пятнами, который приветствовал его
рычанием.
— Он ваш, — сказал ему Антулио Ресинос, — наш подарок к
приезду.
Полковник обустроился: велел положить книги, которые
никогда не читал, на письменный стол, и поставил его напротив кровати сеньора Тоно, украшенной двумя огромными позолоченными шарами в изножье и двумя еще большими у изголовья.
— Знайте, если я могу быть чемто вам полезным, — сказал
услужливо Антулио Ресинос, — я всегда к вашим услугам в заку-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
Часть вторая
[ 26 ]
ИЛ 4/2020
сочной верхней деревни. Я был бы счастлив сотрудничать с
вами...
— У вас закусочная? — ответил вопросом на вопрос полковник.
— Да, полковник, и еще одна...
— А где другая?
— Другая, прошу простить, полковник, это публичный дом
“Счастливые часы”.
— Как пройти в вашу?
— Прямо по КальеРеаль, а в конце налево и до середины
квартала.
— Ага...
— Может, пойдете сейчас... хлебнуть лимонаду?
— Спасибо, но я хочу посмотреть, как устроятся мои люди... может, потом.
Полковник остался один и посмотрел на вентилятор посреди комнаты. Его повесила донья Чус во времена, когда наводила порядок в доме сеньора Тоно и Глупышки, но он никогда не работал — якобы потому, что электричество,
проведенное из столицы, очень слабое. Вдобавок он обретал
хоть какуюто силу лишь глубокой ночью, а в этот час в нем
уже не было надобности.
— Капитан Асейтуно! — крикнул полковник.
И в проеме двери появился Рандольфо Асейтуно, тощий и
жесткий на вид. Он вытянулся по струнке, ловя каждое слово
полковника.
— Узнайте имена, капитан, все, какие сможете... — сказал
сухо старик.
— Да, полковник.
— Я очищу эту деревню от коммунистов.
***
С тех пор как некий генерал Кольядо стал кандидатом в президенты, Антулио Ресинос, добиваясь места алькальда, слал
письма в Национальный дворец, утверждая, что в деревне завелись коммунисты. Однако, когда генерал выиграл выборы,
военные направили полковника как единственного и абсолютного представителя власти, и теперь владельцу закусочной оставалось только ладить с ним и во всем подчиняться.
— Так и есть, — заявлял он, — подчиняться ему — это и есть
следовать христианскому закону и порядку.
В дождливые дни полковник садился в старое креслокачалку и созерцал танец воды и растений под каплями, слушая глубокий и ужасающий грохот черепицы. Вдалеке небо темнело, а
горы стирались, теряя голубой оттенок и становясь все белее.
[ 27 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
Он все время курил и насвистывал одну и ту же печальную мелодию, полностью заглушенную звуком настойчивого дождя.
Бывало, в неподвижной, убаюканной вечерним ливнем деревне, когда люди отрешенно смотрели на потоки воды на мостовой, дальше по улице слышались приглушенные звуки выстрелов, потом затишье, а потом снова редкие выстрелы. Сначала
думали, что это нападают повстанцы, потому что Антулио Ресиносу в погоне за властью удалось создать в деревне тревожную
обстановку. Пока не узнали, что это сам полковник, обретший
последнее время странную привычку, как он признался Антулио Ресиносу во время одной из попоек, пробивать пулями
брешь — пусть самую маленькую — в стене дождя, чтобы чувствовать себя властелином стихий. Но в странных попытках самоутвердиться с помощью пуль, которые проливному дождю
были что слону дробина, полковник отпускал воображение блуждать по окружающей его природе. Изредка ему нравилось
приглашать когонибудь на обед и оставлять гостя до вечера,
спаивая его за игрой в китайские шашки, но это стоило труда,
ибо мало кто в деревне принимал его приглашение. Он скучал
от глупостей Антулио Ресиноса, вдобавок его немного пугала
черная душа этого лысеющего, невысокого, неимоверно услужливого человечка с пресным голосом.
Он чувствовал себя спокойно, лишь когда тот же Антулио
приводил ему шлюху из “Счастливых часов”. Он платил ей,
чтобы она оставалась с ним до вечера, разговаривал с ней, потом целовал, ласкал и вел в кровать сеньора Тоно, где обращался с ней с уважением и любовью, достойными любимой
женщины, и не открывал глаза, пока не достигал оргазма.
В последнее время в деревне много говорят о его странных поступках. Говорят, он сходит с ума от одиночества, поэтому пьет, поэтому кричит по ночам и почти не общается с
солдатами. Никто не разговаривает с ним, кроме Антулио, который спаивает его в своей закусочной далеко не бесплатно.
Его сабля висит у входной двери, а крылья неработающего
вентилятора дремлют над головой, делая его заточение еще более неприятным. Он курит привычную полуденную папиросу, а
пот ручьями стекает по мясистой и толстой шее, увеличивая
влажные пятна на оливковой форменной куртке. Тысячу раз он
видел скрипучие петли входной двери, и только сегодня понимает, что они ржавые. Полковник думает о своем псе. Представляет его кружащим вокруг вкопанного столба у наказанного доньей Чус дерева, в попытке освободиться от поводка.
Представляет круг, начерченный когтями, облачка поднятой
им пыли и его лай, представляет, как он подходит к нему и гладит, а тот машет хвостом и лает от счастья, а он кидает в воздух
[ 28 ]
ИЛ 4/2020
куски мяса, один за другим, чтобы тот поймал их до падения на
землю. Чувствует две сильные лапы на груди. И смеется... Ибо
долгими деревенскими ночами, когда звезды становятся холодными в удушающей жаре улиц, полковник отпугивает псом одиночество. По вечерам полковник освобождает его от ошейника, чтобы охранял дом, чтобы его настойчивый лай заполнял
тишину и хоть както отвечал на его крики по ночам.
Обычно он представляет его более молодым и игривым,
как в первый день. Он хотел бы подойти к двери и пойти
взглянуть на него, но солнце беспощадно жарит в патио. Он
хотел бы увидеть чтото, кроме записей о рождении и смерти — единственных событий в деревне.
Он живет воспоминаниями о кошмарах прошедшей ночи... он увидел золотые берега голубого озера, и зеленые горы, и высокие сосны. Вновь услышал цоканье копыт и почувствовал холодный ветер из бросившейся ему в лицо синей
бездны, и ощутил плотную синеву воды и воздуха, и услышал
тот странный шум наверху. Посмотрел вверх и подумал, что
гора распалась, и части ее летят в него и его людей; и тогда он
ощутил толчок от двух солдат, стоявших ближе всего к нему,
удар по крупу коня и пустоту в желудке от ужасного падения,
и как отчаянно кони лягают воздух, словно он противен им
как чуждая стихия. Вспомнил звук падения тел в воду и белую
клокочущую пену из животных, камней, людей, пыли, шума и
общей кутерьмы, смятение взвившихся на дыбы животных,
бледные лица, а затем мертвую тишину, повисшую в синеве
после происшествия, разрываемую лишь копытами трех конных коммунистов, ринувшихся в горы. А эпилогом прогремели смешные и досадные выстрелы солдатских винтовок...
Он смотрит на лопасти мертвого вентилятора и ему трудно
поверить, что он жив и дышит раскаленным воздухом Обрахе.
Достает бутылку самогона из письменного стола и делает глотокдругой и закрывает, думая, что скоро снова откупорит, и зачемто мысленно представляет главную улицу деревни. Мощенная камнем и навевающая ностальгию, она упирается в холм и
полна выбоин, намытых дождем, сморщенных домишек и ржавых медных реклам “Филипс”; эта улица вдруг навевает воспоминания об индейце Сантосе Пересе, обвиненном Антулио Ресиносом в коммунизме, в том, что он прятался в горах и его
выгнали из партизан за попытку убить помощника командира.
Капитан Асейтуно не добыл имен, и единственным доказательством стали обвинения Антулио. Полковник вспоминает тот
полдень, когда улица плясала перед его пьяным взором. “Козлина индейская! — крикнул он Сантосу Пересу. — Если я смогу доказать хоть чтото, я тебя расстреляю”. В ответ индеец смачно
сплюнул. Кровь бросилась полковнику в голову, и он приказал
четырем телохранителям разделаться с ним. Первый удар сабли
выбил зубы, а следующие два отрубили ухо: и все же он убил первого телохранителя, упавшего на землю с пронзенной грудью.
Полковник услышал холодный звон металла и увидел в воздухе
два пальца с правой руки индейца; посмотрел на стены и мостовую, забрызганные кровью, и кровь, бившую толчками из груди
умирающего, на которого рухнул второй телохранитель с разрубленной, словно кокос, головой, и он посмотрел на третьего,
вырвавшего отвисшую губу Сантоса Переса и умершего вскоре
от удара ножом в шею. Индеец прыгает из стороны в сторону,
весь залитый кровью, а пьяные глаза полковника смотрят на качающуюся улицу, и в звоне мачете он слышит крик третьего телохранителя и представляет черные сандалии индейца, преследующие его, и людей, выходящих на улицу. С тех пор индеец
засел в горах, но воспоминания о нем преследуют полковника,
несмотря на два его батальона. Курит. Пьет. Хотел бы он подумать о чемто приятном, о какомнибудь детском воспоминании,
ибо на самом деле полковник чувствует себя одиноким...
— Почему не идет этот дурак Асейтуно? — думает. — Я уже
давно послал за ним.
Отбрасывает папиросу, сплевывает, вновь утирает пот и
возвращается к мыслям о собаке.
[ 29 ]
ИЛ 4/2020
Одну из своих знаменитых россказней, из тех, что вошли в историю, донья Чус выдала однажды днем в лавке доньи Роме после разговора с монашками из монастыря отца Сирило. Монашки услышали по радио, что в России отправили собаку в
космос в ракете летать вокруг планеты. А больше всего впечатлило донью Чус, что корабль якобы можно увидеть в небе как
летающую звезду. На следующий день она уверяла, что взяла на
себя труд провести ночь в бдении, наблюдая за небом с порога
дома, чтобы посмотреть, во сколько пролетит собака. Она утверждала, что гдето около трех ночи увидела пролетающий
аппарат больше локомотива, прибывающего на станцию, только бесшумный. Он был большой, серебристый и тащил за собой длинную серебряную цепочку, на конце которой пятнистая собака тщетно пыталась выбраться из железного
ошейника. Она заявляла, что это варварство, и она напишет
письмо президенту республики, чтобы тот больше не допускал
подобной несправедливости. История, конечно, разлетелась.
Монахини и отец Сирило смеялись весь день над произошедшим; донья Роме лишь удивлялась необыкновенному воображению подруги, а индейцы, приносящие ей самогон, сделан-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 30 ]
ИЛ 4/2020
ный Сантосом Пересом на берегу синего озера, верили в ее
рассказы и пугались. Чаще всего она повторяла историю о том,
что была светловолосой и что однажды армейский капитан
принял ее за деву. Она так часто ее повторяла, что даже самые
недоверчивые принимали ее как смешной эпизод биографии.
С тех пор как приехал полковник, она много напридумывала про беднягу. Лучшая история — про собаку: по ее словам,
полковник, не глядя по сторонам, вошел в комнату, а когда собирался закрыть дверь, у него в ногах оказалась собака. “А, это
ты, — сказал он, улыбаясь и утирая пот, струившийся по мундиру, — я вижу тебя на улице, ты идешь за мной, и вот ты входишь
в мою комнату”. Он утер лоб, убрал платок и, расстегивая мундир, неторопливо сел на кровать. Два позолоченных шара в
ногах очерчивали силуэт письменного стола, и среди книг он
увидел толстую с красным корешком: Святая Библия.
— Минуточку! — прервала ее донья Роме. — Откуда ты знаешь, какая комната у полковника?
— Потому что это кровать сеньора Тоно, и тот дом приводила в порядок я, если ты не помнишь, а про письменный
стол мне Антулио Ресинос сказал, он и рассказал мне эту историю. Поняла? Не хватало еще, чтобы ты сказала, будто я путаюсь с полковником...
Полковник ей на самом деле нравился. Со смерти дона Рикардо во время трагического происшествия с сеньором Тоно,
которого сочли мертвым, она жила в сексуальном воздержании, и иногда, в жаре летних ночей, всякое лезло ей в голову.
История с собакой и полковником — та же, что рассказывается в “Фаусте” Гёте, где Мефистофель проникает в дом к доктору Фаусту под видом собаки. И коечто из этого оказалось
правдой — что редко случалось с доньей Чус, — ибо в тот день
полковник взял Библию за корешок, сдул с нее пыль и потерялся взглядом в золотых буквах обложки. Он посмотрел на собаку с открытой пастью и заметил, что с тех пор как они вошли в
комнату, та не сводит с него глаз. “Nihil obstat1, — прочитал он
сначала, и затем: — В начале сотворил Бог небо и землю”, — а
собака резко поднялась и принялась обнюхивать дверь. Что
произошло потом — Антулио Ресинос толком не понял.
Эту часть полковник сбивчивее всего излагал в закусочной, но предполагали, что его напугало чтение Библии — до
того он был взвинчен вследствие знатной пьянки накануне.
1. Nihil obstat (от лат. “ничто не препятствует”) — в католической церкви
официальная декларация, предоставленная уполномоченным церковным
цензором в адрес литературного или другого труда на богословскую тематику.
1. Тортилья — тонкая лепешка из кукурузной или пшеничной муки.
[ 31 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
Однако донья Чус — чтобы убить время и плохие мысли —
читала Гёте: она придумала, что полковник заключил сделку
с дьяволом.
— По какому праву ты так говоришь, Чус? — спрашивала ее
донья Роме в тот раз в лавке.
— Говорю тебе, этот мужчина один как перст.
Так оно и было. Она знала наверняка, потому что сама чувствовала себя одинокой.
Однажды после обеда донья Чус разговаривала с подругами в лавке и не могла выйти изза ливня; в какойто момент
они увидели полковника, мокрого, хмурого, пьяного в стельку, под руку с Антулио Ресиносом и другими мужчинами из
верхней деревни. Она так огорчилась, что ушла под ливнем
домой, не боясь промокнуть, лишь бы горько заплакать, от
чего дождь стал еще грустнее.
— Благословенный Боже, хоть бы этот полковник не принес деревне беды, — сказала, крестясь, донья Роме.
— Чабе увидела коечто в картах. Она всякое знает... — ответил ктото.
В той лавке и правда творилась история. Сильнее всего
сеньор печалило, что они не могли видеться некоторое время
изза ужасающего предсказания, сделанного Чабе однажды в
полдень, когда, заболтавшись, ни одна так и не дошла до рынка. Вошла торговка тортильями1 в поту и спешке, как обычно,
и оставила тортилий на десять сентаво, как обычно покупала
донья Роме, и тут Чабе глянула на нее испуганно и сказала, что
та умрет перед девой и горбатым: с ней только что случилось
видение. И в тот момент в лавку вошел пономарь.
— День добрый, донья Роме, — поздоровался Чалио, нагруженный горбом, двигающимся над головой, словно нимб, —
дайте мне две большие свечи, пожалуйста...
— Почему большие, Чалио?
— Они лично от меня, — ответил пономарь.
— Для кого?
— Для моей Святой Девы, — сказал он, пока торговка тортильями выходила из лавки, направляясь к парку, и указал на
образ Девы Розария за дверью у доньи Роме, рядом с Сердцем
Иисуса и связкой чеснока, завернутого в красный целлофан.
Все переглянулись и кинулись за лепешечницей, но напрасно, потому как крошечная фигура, укутанная в вечную
черную шаль, словно отмеченная дланью судьбы, рухнула на
каменную мостовую с таким долгим и звучным вздохом, что
донье Чус и другим сеньорам показалось, что деревня осталась на мгновение без воздуха.
[ 32 ]
ИЛ 4/2020
***
В день, когда донья Чус выступила со своей историей из Гёте,
на улице никто не услышал жуткого крика и безутешных рыданий полковника, потому что лишь потом, в закусочной Антулио — куда он ринулся, крича, по КальеРеаль, чтобы выпить как следует и прийти в чувство, — он рассказал, что пес
посмотрел на него и мягко сказал:
— Слизать с тебя пот?
Антулио сказал, что наверняка изза выпивки у полковника видения, и лучше отдохнуть пару дней. Тем временем в дверях и окнах люди шептались о безумной выходке полковника, а некоторые из живших по соседству уверяли, что видели,
как из полковникова дома, пока хозяин бежал в закусочную,
появился тощий пес и испуганно ринулся к переулкам.
***
В то утро дон Томас представился семье натуропатом. Дон Рикардо удивился и предложил сесть на скамейку у аптеки, потому что тот показался ему уставшим и голодным. Донья Чус вышла, взяла вату, намочила спиртом и протерла прилавок,
чтобы усадить Гуичо посмотреть на улицу, и заслушалась, очарованная испанским акцентом гостя. По ее настоянию старик
пообедал с ними. И, к общему удивлению, несмотря на голодный вид, он отказался от вкуснейшей стряпни и предпочел кусок папайи.
— Не желаете немного ананаса? — спросила его донья Чус
в стремлении накормить гостя, пусть хоть фруктами.
Но дон Томас объяснил, исходя из знаний и практики натуризма, несовместимость данных двух фруктов и попросил
литр воды.
В то морозное декабрьское утро президент республики быстрым шагом пересек торговый квартал и увидел парк, собор и национальный дворец, теряющиеся в шестичасовой утренней дымке. Он был голоден, но кафе сбоку от собора еще не открылись, и он
вспомнил тот полдень, и ему снова стало очень больно от смерти
дона Томаса, отца и матери. Он постучал в огромную дверь дворца, но старый Эрнан не открыл. От раздражения он пнул решетки, и какая-то сеньора, проходившая мимо за руку с двумя детьми,
заметила и стала тыкать в него, постоянно повторяя: “Смотрите, смотрите, это президент республики, смотрите”.
И еще больше он разозлился, когда старый Эрнан появился, зевая во весь рот, не спеша открыть огромную дверь.
[ 33 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
— Проходите, — прошамкал ветхий охранник дворца, и президент грустно улыбнулся ему.
И было от чего загрустить. Жена не захотела кормить его
завтраком, потому что накануне вечером он пошел с министром
экономики пропустить по стаканчику, у него была куча работы,
потому что секретарша заболела, и каждое утро он должен был
вставать ни свет ни заря. Мало того, что позже выйти поесть
не получится, так еще и люди тыкают в него пальцами, и все потому, что старого хрыча все больше одолевает сонливость. Кошмар какой-то... Cев за стол, он как никогда почувствовал, что каждый день все больше походит на дона Томаса.
— Я никогда не буду работать продавцом, дон Рикардо! —
сказал старик отцу Гуичо, когда тот, по настоянию доньи Чус,
стремящейся оказать поддержку всем испанским иммигрантам, предложил тому работу в аптеке. — Правительство должно дать мне место школьного учителя, для того я и учился.
И, чудесным образом, через короткое время его назначили учителем третьего класса народной школы.
После обеда он проверял уроки Гуичо, что приводило того в отчаяние, потому что манера преподавать у старика отличалась от учителей из приходской школы, и Гуичо проводил
в тоске час до ужина, когда донья Чус заводила патефон, а дон
Томас плакал, услышав грустную песню об испанском эмигранте, тоскующем по оставленной родине. Испания представлялась страной, лишенной людей, потому что дон Томас
только и делал, что рассказывал об изгнанниках, о войне и сожалел, что не знал дона Камило, отца доньи Чус.
В тот год, когда старик начал преподавать в народной школе, он представил ходатайство в муниципалитет, чтобы деревню асфальтировали. Впервые ктото предоставил проект такого масштаба, и, быть может, потому, что речь шла о чемто
очень далеком, но предложенном иностранцем, предложение
восприняли весьма серьезно, и не прошло и трех месяцев, как
начали работать машины, привезенные из столицы. Первым
покрыли асфальтом кусок КальеРеаль, проходящий по парку,
а потом работы закончились изза нехватки государственных
ресурсов, и в памяти людей навсегда осталась фраза, слышанная и повторяемая всеми по вечерам и выходным: “Пойдем
прогуляемся по асфальту”. В единственном асфальтированном квартале деревни собирались молодые парочки, старики
и даже индейцы — они бродили вверхвниз, пренебрегая густыми деревьями, садами и меланхоличной эстрадой парка.
— Жаль, — печалилась донья Чус, — асфальт так хорошо
смотрится... Было бы красиво так продолжить, “герметично”
правильно, как начали.
[ 34 ]
ИЛ 4/2020
И она неустанно восхваляла ум дона Томаса.
Одним летним вечером состоялось торжественное открытие асфальтированного участка — с речью алькальда с эстрады в парке и бесплатным самогоном для народа, любезно предоставленным жителями китайской общины. Рассказывают,
что гдето около двух ночи видели алькальда: он упирался
лбом в фонарный столб, шарил по нему руками и кричал: “Вытащите меня отсюда!” — пока дон Томас не спас его из заточения и не увел спать.
***
Президент республики всегда лелеял мысль асфальтировать
деревню полностью, чтобы люди продолжали хранить его
фотографию на полках магазинов, рядом со святыми, в закусочных и других местах, но министр обороны так и не позволил. Потому он думал убрать из пепельницы крысиную кость,
подаренную другом Трепачом, ибо это единственное, что напрямую связывает с деревней, и каждое утро, входя в кабинет
и увидев ее, он думает о матери. Однако она там, и каждый
день он попрежнему недолго мучается воспоминаниями.
Однако больше всего его беспокоит мысль о доне Томасе,
пришедшая в голову несколько месяцев назад. Он помнит его
как никогда болезненным, большим неудачником, чем на самом деле, более больным, раздражительным, и, самое худшее, каждый день он все больше уверяется, что походит на
него. Жена потеряла к нему всякое уважение, не кормит его,
плохо обращается, ранит его словами, говоря, что он ничтожество.
Он чувствует себя понастоящему сломленным, но все же
вынужденным продолжать, потому что министр обороны намеревается сделать его правление пожизненным и установить диктатуру во время выборов. Он думал бежать, но это
слишком трудно изза жены. Все жители узнали о переделке,
в которую они попали, когда та отказалась от председательства в Народном волонтерском обществе, заявив перед представителями прессы, что боится подхватить туберкулез в
этих пугающих турах в глубь страны. Да она и бежать бы отказалась, сдала бы его газетчикам, и дело с концом.
Во время предвыборной кампании в силу необходимости
ему пришлось посетить Обрахе и разместиться со штабом в
приходской школе. Нынешние монахини тепло приветствовали его. Они навевали воспоминания, как в восемь утра он
слушал гомон детей и как при случае матьнастоятельница
сказала ему: “Я спросила себя, кто самый богатый в школе, и
ответила — Гуичо, разумеется”. И само собой, кто богаче всех
[ 35 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
в школе — тот богаче всех в деревне, а потому дону Рикардо
приходилось вносить пожертвования для ежегодного праздника, для ярмарки, для парада в честь Дня независимости и
на реконструкцию части старинного колониального храма.
Однажды Гуичо узнал, что монашка говорила то же самое
дочери хозяина столичной заправки и другим детям, чьи родители — такие же процветающие предприниматели. Он страдал и почувствовал себя сломленным оттого, что другие дети
могли с ним соперничать. Он увидел пустую паперть, оба маленьких столбика, нагревавшихся от солнца к вечеру, у которых дети строились цепочкой, взявшись за руки. Посмотрел
на стоянку (бывшую баскетбольную площадку) и вспомнил
пыльные ноги друзей и непорочный образ ног Консуэлито
Тейес, и как с сеньорой Фиде она выходила из школы в сторону дома, где ее отец обязательно играл на пианоле. Он дошел
до парка, увидел лавку доньи Роме, ставшую сегодня огромной
бакалеей китайцев, и ощутил желание бежать за доньей Чус
сказать, что сегодня Бартола уже ходила на рынок, что обед
готов и благоухает на столе и чтобы она заканчивала болтать
с сеньорами. Он почувствовал необъяснимую тоску при виде
деревни. Его не удовлетворяло ни его детство, ни его настоящее, и, более того, его пугало будущее.
Какой прекрасной была бы его жизнь, если бы ему удалось
жениться на Консуэлито, думал он. Никогда не перестанет
она занимать в его сердце единственное место идеальной
женщины; однако он всегда чувствовал себя ниже ее. По этим
улицам, вспоминал он, чуть выше парка, потоки грязной воды долго еще стекали после ливней, и тогда дети в закатанных штанах принимались пускать кружащиеся бумажные кораблики и спичечные коробки. Блестящие камни, темное
небо на севере, люди, выходящие из домов, дымка неизвестной ностальгии, покой, тишина, отсутствие событий — все,
все обретало смысл лишь вместе с воспоминаниями о Консуэло. “Я сам — воспоминание, — сделал он вывод, — и мое единственное настоящее занятие в жизни — помнить это”.
Естественно, в Обрахе он выиграл выборы с большим отрывом; победой он установил первое за многие десятилетия гражданское правительство. Его фотография висела во всех местных
лавках и гостиных, но никто никогда не смотрел на нее с пылом,
с верой; все улыбались изображению, как на фотографии сына.
Лица в деревне были теперь ему незнакомы, лишь тот или
другой его возраста глянет на него смущенно и сделает вид, что
не узнаёт. В городе он чувствовал себя незаметным, но уверенно; здесь он знал, что его замечают, но терял уверенность, ибо
знал также, что для деревни он навсегда останется ребенком.
[ 36 ]
ИЛ 4/2020
“Хоть бы дождь пошел”, — подумал он, пока шел вверх по
улице, и заметил старика, сидящего у двери на крыльце бывшей аптеки его отца. Он склонил голову в приветствии. “Жара, да?” — сказал старик, и дон Гуичо согласился.
Он обошел, хоть и против своей воли, всю деревню. Робко
приветствовал людей из прошлого, и то одному, то другому
встречному напоминал, что на следующий день состоится митинг, на котором он будет говорить с эстрады. Молча, словно
глядя на чужака или — еще хуже — на призрак, они придут на
следующий день в указанное место и время послушать его.
Ту короткую речь, которую секретарь партии позволил ему
произнести, приняли с тем же спокойствием и хлопками, сухими, как лица старцев, казавшихся знакомыми в толпе и носивших на плечах лик вечности. Во время неспешной ностальгической прогулки под облачным небом он наблюдал за
молчаливыми действиями людей и, закончив короткую речь с
эстрады, был уверен, что ему никогда не удастся стать президентом республики, и что самая большая глупость в его жизни — думать, что он им станет. И глупо снова думать о Консуэло, мир ее праху, как о жене, ибо в конечном счете он один из
тех, кто рожден быть последним.
Так же молча, бесстрастно, сурово шли люди к избирательным урнам, и при подсчете результатов лишь один голос насчитали против него. Он и представить этого не мог в тот день, когда дошел до конца деревни и вспомнил почти со слезами
вынужденные прогулки с доном Томасом, и еще горше заплакал, миновав здание “Счастливых часов”, где, как его уведомили письмом, его мать дошла до того, что пинала решетку и, визгливо крича, требовала, чтобы выпустили Петалитос, — она ее
убьет, ибо та отравила душу полковника, которому донья Чус
открыто призналась в любви, прося прощения у могилы дона
Рикардо. Он представил эту сцену, без сомнения, засевшую в памяти людей, и почувствовал необъяснимый стыд за мать. Петалитос всегда была шлюхой полковника изза невероятной покорности. Позволяла делать с собой все что угодно, никогда не
начинала сама, никогда не просила сделать так или эдак и не
сжимала его ногами, как другие из борделя; она только лежала,
крепко, до бледноты сжимала губы и иногда приоткрывала
красноватые глаза, чтобы нежно посмотреть на него, пока он
двигался на ней, настойчиво спрашивая, нравится ли ей.
Мандариновое дерево в центре двора, неплодоносное, как
встарь, насвистывало в такт влажному, порой зимнему ветру,
и около половины пятого входила Петалитос в тонком платье с глубоким вырезом, бледная и худая, робкая и хрупкая,
производя на полковника впечатление, что умрет раньше не-
го. Она бросала короткую улыбку, а он кивал, довольный бог
знает чем: временем прихода, ее приходом, платьем, которое
ему нравилось снимать, распущенными волосами, вечером...
И открывал дверь спальни, где оба быстро раздевались, иногда даже словом не перекинувшись.
Както раз, когда оба уже смотрели в потолок и закат начинал проникать через балконы, Петалитос сообщила ему без
предисловий, что ждет от него ребенка и счастлива до ужаса.
Полковник повернулся и лишь посмотрел на нее молча, словно на обвиняемого, а потом тяжело опустился обратно, как
проигравший битву воин. Петалитос ждала с немым вопросом в глазах, влажных и покрасневших, но смирилась с его
молчанием и решила упасть на подушки, от переживаний избегая прикасаться к полковнику.
— Я хочу, чтобы ты избавилась от этого ребенка, — сухо
сказал он ей после долгого молчания.
Она вскочила и взмолилась:
— Нет, пожалуйста!
— Без воплей! — приказал полковник.
— Пожалуйста... Ведь никто не узнает, кто отец малыша,
их там в доме столько, а мы, девочки, никогда не рассказываем друг другу, чьи они... Это будто признаться, что влюблена, — сказала она, пытаясь смягчить его этой ложью.
— Ты представляешь себе? — сказал он в гневе. — Я, в моем
возрасте и в такой ситуации...
Он встал с кровати и начал одеваться. Петалитос безропотно посмотрела на него и принялась грустно и старательно
делать то же самое.
Говорят, тем же вечером полковник напился у Антулио Ресиноса, и вся деревня узнала, что он станет отцом. А на следующий день донья Чус поспешила криками выплеснуть свой
позор у разноцветной ограды “Счастливых часов”.
[ 37 ]
ИЛ 4/2020
Дон Гуичо почувствовал, что смешно стыдиться мертвой матери, но не смог не чувствовать боль и безуспешно попытался представить, вообразить полковника, о котором все еще
столько говорили в деревне.
Лишь только он оказался в президентском кресле, приказал найти в архивах имя полковника, направленного в его деревню в такоето время, и заасфальтировать деревню полностью, потому что тот незаконченный кусок у парка, куда после
обеда до сих пор ходили гулять квадратными кругами, смотрелся смешно. Министр обороны приказал, чтобы сейчас асфальт не клали, потому что есть более важные государствен-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 38 ]
ИЛ 4/2020
ные дела, о которых он расскажет при случае. И напротив, по
своему первому приказу он получил мгновенный ответ в конверте, опечатанном сургучом, где сообщалось: “Военачальник, полковник Леонидас Сармьентос, погиб в той же деревне от рук индейца по имени Сантос Перес, расстрелянного в
парке, у северной стены церкви по приказу капитана Рандольфо Асейтуно, преемника военной власти в округе”.
***
“Женщины, а не мужчины должны воспитывать детей, — заявлял дон Рикардо, когда на скамейке у аптеки присаживались ученые, а он оформлял медицинские заказы, тыкая указательными пальцами в старую пишущую машинку, —
поэтому я запрещаю Чус открывать рот тут, у прилавка... мужчина при деле, женщина занята детьми...”
Гуичито только что родился.
Адвокат и Доктор изумлялись, как это дон Рикардо может
говорить о серьезных вещах и одновременно искать на полках среди масел и в ящиках необходимые лекарства, чтобы затем написать инструкции, сортируя каждый продукт и отправляя заказы в торгующую ими распределительную
контору. “Привычка, — говорил он беззаботно, — единственное, что меня убивает — это ноги; если б не ноги, я б еще больше торговал”.
— Почему вы не позволяете донье Чус помочь, дон Рикардо... раз она хочет?
— Нет. Женщины занимаются детьми.
Каждый вечер ученые сидели и беседовали на старой скамейке, пока не сморит сон. И это настолько вошло в привычку, что, когда дон Рикардо умер, оба жаловались во время попоек, что в деревне им теперь станет намного грустнее, так
как не с кем будет поговорить, и безутешно рыдали за стойкой Антулио Ресиноса.
Стойка с маслами завораживала Гуичо, изучавшего флаконы разных цветов: ему удалось выучить все названия и торговать рядом с отцом в аптеке. В конце концов дон Рикардо разрешил жене выходить к прилавку и усаживать Гуичо,
кругленького и мягонького, на прилавок. “Привлекает клиентов”, — говорил он, и действительно: заходили люди с гор и “с
тупыми лицами”, как говорила донья Чус, толпились, дивясь
здоровью и желая удачи сыну дона Рикардо. Донья Чус протирала спиртом места, которых они касались, а дон Рикардо говорил ей, чтоб она бросила глупости, благодаря крестьянам
они и живут, и хоть это лишь сентаво, пусть знает, что большие капиталы собираются сентаво за сентаво.
1. Эмилиано Сапата — лидер Мексиканской революции (1910) против диктатуры Порфирио Диаса, предводитель восставших крестьян юга страны.
Является одним из национальных героев Мексики.
2. Хоакин Тринкадо Матео — баскский писательспиритуалист. В 1911 году
основал Магнетическоспиритуалистскую школу всемирной коммуны.
Учение сочетало в себе анархокоммунизм с зороастризмом, каббалой и
спиритическими сеансами.
[ 39 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
В ту пору дону Рикардо пришлось терпеть ссоры жены и
тещи. Сеньора, властная грубиянка, никогда не любила его
изза пьянок и потому что он похитил Чус. Несмотря на то,
что знала: Чус сбежала с ним лишь для того, чтобы навсегда
покинуть дом и избавиться от ее оскорблений, она упрекала
его в якобы похищении. Она гоняла в хвост и в гриву бедного
дона Камило, когда тот был жив, и по правде, по сравнению
с другими жителями деревни в общем его можно было назвать странным. Приехав из Испании изза войны, он высадился в Мексике в разгар революции.
Мама доньи Чус с наслаждением рассказывала одно и то же:
как она познакомилась с ним в разгар битвы и как со спины увидела стреляющего на полном скаку Эмилиано Сапату1 и как революционеры захватывали деревню и вешали в храмах оружие
на протянутые руки святых Антониев без младенцев. Они эмигрировали вместе, но дону Камило так и не удалось убедить ее в
реальности спиритической науки. Поэт, неутомимый читатель, человек невероятной честности, стройный и вечно
чемто занятый, он так и не смог нажить состояние, потому как
его деятельность сводилась к размышлениям и к изданию газетенки под названием “На том свете навсегда”, где он распространял учение о спиритизме в рамках школы маэстро Хоакина
Тринкадо2. Конечно же, это заставляло их голодать и увеличивало природную лютость матери Чус.
У сеньоры было несколько детей; одного она забила до
смерти, другую, малохольную, бросила в деревне, когда Сапата
выгнал федералов, и теперь ей оставалась только Чус, про которую, изза того что она была любимицей дона Камило, она говорила, что та — не ее дочь и что одна индианка оставила ее на пороге в ливень. Дон Камило писал очень много, и жена продала
толстые пачки бумаги вместе с бумажником на глазах у бесстрашной Чус, спасшей чтото около пятисот листов, исписанных карандашом, истершихся и со временем пожелтевших.
Жена оплакивала его истово — с воплями, — когда он умер.
Она трясла Чус, вопрошая, не из камня ли ее сердце, и решительно бросалась на гроб.
Особые религиозные верования доньи Чус сформировались из смутных воспоминаний о ночных разговорах с отцом
[ 40 ]
ИЛ 4/2020
(под аккомпанемент монотонных, как жужжание, речей мамы) и из стихотворений, спасенных среди бумаг. В них истина, говорила она, и ревностно хранила их в память о нем и
еще потому, что в них звучала некая социальная обеспокоенность, которая стоила старику репутации коммуниста. Именно оттуда, должно быть, появилась у Антулио Ресиноса — когда стало ясно, что алькальдом ему не бывать, — мысль
выдумать повстанцев и пригласить полковника.
По вечерам, когда дон Рикардо уходил пить, донья Чус в
утешение перечитывала в одиночестве стихи, она пыталась
забыть, что через неделю его приведут из “Счастливых часов”, плакала и грустно смотрела на цопилотов на пальмах,
напевая испанские хоты и тонадильи, услышанные от отца. И
нежно повторяла сыну его стихи, внушая, что все, чему учат в
школе — катехизис и все такое — полная чушь, что ни один цивилизованный человек не может верить в религию окровавленных деревяшек. И снова читала стихи, убеждаясь в правоте отца, убеждая ими сына и ощущая глубокую жалость к дону
Рикардо и безмерную ненависть к священникам и монашкам,
начавшим просачиваться в душу сына.
“Мы все приняли присягу, — говорила донья Чус сыну, —
мы духовно рациональные коммунисты — но, внимание! — не
те коммунисты, что убивают, а коммунисты — члены духовномагнетической школы вселенской коммуны. Вот что ты,
сын, должен принять, а не то, что говорят тебе священники.
Все это о Деве и Христе... послушай, чтобы убедиться, что говорил твой дед...” И она начинала читать любимое стихотворение, медленно и нежно, а Гуичо начинал чувствовать с наступлением вечера расслабляющую и сладкую сонливость,
которая была ничем другим, как материальным доказательством контакта с божественным.
Мария Из Назарета
Позорная догма —
На много веков
Путь твой великий
Был ей замутнен.
Да будешь ты тайной! —
Себе рек человек,
И вера слепая на помощь пришла.
Но день наступил,
Когда Школа Великая
Духа Света и Истины
Догму сломила, вскрыла тайны печать
И приоткрыла завесу тьмы.
Плодовитая Матерь миссионеров,
Ты исполнила Закон Отца!
Девой таинственной не принимаю,
Но склоняюсь сегодня
Перед женой и матерью!
Королеву небес
Мое сердце не знало,
А сегодня как матерь тебя познаю
И провозглашаю Королевой Любви.
[ 41 ]
ИЛ 4/2020
Уважаемый сын Гуичито!
Надеюсь, ты пребываешь во здравии вместе с теми, кто
окружает тебя, приветствую тебя с уважением в надежде, что
ты в добром здравии (прости за повторения). Пишу письмо с
целью поприветствовать тебя от моего имени и от имени
всех, кто вспоминает тебя тут с нежностью, и желаем, чтобы
у тебя все было хорошо к гордости твоей семьи. Мы тут хорошо. Расскажу тебе, что несколько лет назад убили Консуэло,
дочь дона Нандо Тейеса. Говорят, что это Антулио Ресинос
изза ее связи с коммунистами, но кто знает.
На этом всё, приветствую тебя побратски от моего имени
и от имени всех тех, кто тебя любит, в надежде, что никакая
болезнь не повредит твоему существованию. Вначале Бог, да
будет так, и чтобы ты хорошо себя чувствовал, а также те, что
Марио Роберто Моралес. Обрахе
Донья Чус умерла в ужасающей бедности и терзаемая к тому же угрызениями совести. То, чего так и не случилось с ее
матерью, имевшей гораздо больше причин раскаиваться, —
думала она, — быть может, произошло с ней потому, что, кроме тяжести некоторых ее поступков, над душой ее всегда властвовала вездесущая, строгая и двусмысленная мораль дона
Камило. В последние дни жизни она просила прощения у погибшего мужа за то, что никогда не любила его; она сожалела
даже о своих глупых россказнях, о том, что родила Гуичо с отвращением, о ее греховном увлечении полковником Сармьентосом; единственное, чего она желала в те моменты, кроме
уверенности в божьем прощении, она так и не высказала: в
последний раз увидеть Гуичо.
Почувствовав признаки скорой смерти, она попросила когото написать ему письмо, но письмо так и не получило ответа, и донья Чус умерла в слезах, понимая, что Гуичо уже мужчина и что он никогда не вернется в деревню, тем более — к
ней, потому что он был плодом нелюбви.
[ 42 ]
ИЛ 4/2020
тебя окружают; подписываюсь как твоя верная и надежная
слуга, умоляя Бога пролить на тебя благословение. Хочу лишь
сказать, остаюсь твоей покорной слугой.
С уважением,
Чус, мать
(прости за плохой почерк)
P. S. Пиши мне, а то от тебя вот уже много лет нет новостей.
***
Гуичо заставила решиться уехать в столицу трепка, которую он
получил от доньи Чус в одну Великую субботу, не успев толком
проснуться. Его отец умер несколько лет назад, и аптека с каждым днем все больше приходила в упадок, потому что работники воровали у матери деньги. В тот день, гдето около шести утра, когда запели петухи в соседних домах и холодный воздух с
гор леденил кончик носа, Гуичо вышел во двор сесть на край
канавы, несущей воду до водостока, и посмотреть на желтый
цветочный горшок со старым пятном его крови. Он представил толстую фигуру Бартолы, развешивающей белье, и увидел,
как он пришел в поту с улицы и схватил служанку за толстую талию, чтобы напугать, и почувствовал, как она падает на него
спиной, ощутил ее жаркий вес, запах старого пота и удар об
острый желтый цветочный горшок у входа в комнату для прислуги. Мокрые цветы во дворе, роса и свежий утренний воздух
окутали его, а взгляд терялся на пятне крови, теперь уже черноватом и расплывчатом на краю старенького горшка. “Бартола, — подумал он, — теперь у нее сын от Сантоса Переса”. И нащупал на голове выпуклый шрам, снова прикрыл его волосами
и вдруг увидел донью Чус, приближающуюся на цыпочках к
двери в его комнату с кнутом в руке; ему показалось это странным, потому что обычно она заходила позже. Он предположил, что она ищет собаку и, когда сеньора тихонько открыла
дверь, сказал ей вслед:
— Там его нет, мамочка, наверное, спит еще...
Но продолжить не смог, потому что донья Чус подпрыгнула
и, ни слова не говоря, набросилась на него с кнутом наперевес.
Он попытался удрать, но упал в канаву при побеге и остался лежать лицом вниз рядом с водостоком, где донья Чус высекла его
изо всех сил, горько причитая и заливаясь слезами.
— Прости, сынок, — вопила она, — это ради твоего блага...
— За что? — удалось спросить Гуичо в перерыве между криками.
Донья Чус объяснила потом, что нынче Великая суббота и
надо сечь детей его возраста, чтобы те росли здоровыми,
пусть даже они не сделали ничего плохого. Ему захотелось
убить ее. В тот же день он пошел к остановке автобусной компании “Принцесса побережья”, чтобы первый раз в жизни
спросить, сколько стоит билет до столицы, и с тех пор жил
надеждой уехать как можно скорее.
[ 43 ]
ИЛ 4/2020
— Как поживаешь? — мило поздоровалась Консуэлито Тейес.
Перевязанная небесноголубой лентой коса ниспадала ей на
левую грудь, большую и круглую. Гуичо почувствовал, что лет
сто прошло с тех пор, как он влюбился в нее, и удивился тому, как может ненавидеть. Вдруг он увидел, как она выросла,
расцвела, остепенилась, и почувствовал себя ребенком, как
никогда раньше, и еще ниже, чем в те редкие разы, когда они
встречались лицом к лицу. “Она никогда не узнает, что я чувствую”, — пообещал он мысленно. И действительно, обоим
будет суждено умереть, а та огромная любовь канет в лету.
— Как поживаешь? — ответил он смущенно. — Увидимся...
И он увидел, как она твердой походкой удаляется по КальеРеаль, покачивая прекрасным телом, ступая пышными
ногами.
Вернувшись домой, он ринулся в ванную.
— Обедать будешь? — спросила донья Чус, подавая закуски
Адвокату и Доктору, но Гуичо не ответил.
Представляя себе Консуэло на дощатом потолке, он двигал бедрами, слыша смех ученых над колкостями матери, пекущей тортильи. В этот Новый год он впервые напьется с Адвокатом и Доктором и признается им, что хочет уехать
учиться в столицу.
Он никогда не переставал курить с тех пор, как Трепач его
научил, чувствовал себя увереннее и старше, делая это. Однажды, когда он курил у одной из колонн паперти, Консуэло
вежливо позвала его.
— Ты очень молод, — сказала она, — это может тебе повредить.
С каждым днем он все больше завидовал ее спокойствию.
Она свободно разговаривала со взрослыми. Именно тогда
прошел слух, что она коммунистка. Никто не знал еще — разве что Антулио Ресинос, которому было известно, что главный штаб отправит когонибудь в деревню — о грустной участи красавицы Консуэло.
— Говорит, что хочет уехать, представляешь?
— Пусть едет, Чус, карты благоприятствуют путешествию.
— Но что он там делать будет, как выживет в этом “средиземноморье” всего?
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
— Позволь Гуичо уехать, а то так и будет у тебя на шее всю
жизнь.
[ 44 ]
ИЛ 4/2020
***
В ночь, выбранную повстанцами для пополнения провизии
из кладовых приходской школы, шел дождь. Армия заставила
их попотеть в горах, и они нуждались в припасах. Они спустились гуськом, оставляя часовых в каждой индейской деревне,
через которую проходили, и разговаривали с крестьянами,
слушавшими их с непроницаемыми лицами, сидя на корточках на земле, смоченной первыми редкими зимними дождями. Постепенно они прибывали в деревню. Минула полночь.
Изза усиливающегося дождя некоторые камни КальеРеаль
расшатались, и подошвы ботинок, словно языками, поглощали их и выплевывали в такт вою первых призрачных собак,
прячущих кости под скамьями и деревьями парка. Один за одним они поворачивали за угол. Напротив здания почты их
ждала Консуэло. Деревня вымерла изза дождя, и не было
слышно ничего, кроме непрерывного звука капель. Консуэло
в ужасе закрыла рот рукой, увидев плачевное состояние патруля. Тощие, в лохмотьях, почти босые и с пулеметами наготове, словно железо стало частью их тел. Командир, промокший и суровый, подошел к девушке:
— Спасибо, — сказал он сухо и мягко, — то, что произойдет
с этого момента, вам не нужно и не подобает видеть.
Они двинулись под ливень и увидели исчезающую за баскетбольной площадкой у церкви фигуру Консуэло. С удивлением обнаружили свет в комендатуре. Один из солдат рухнул
на асфальт, оставив открытой дверь, и из помещения повеяло спиртом.
— Суббота, — сказал один из повстанцев, — они пьют.
— Прижаться к стене! — шепотом приказал командир. —
Клаудио, оставь пулемет, пройди к комендатуре и загляни
внутрь, на, возьми мой пистолет, спрячь в карман.
Клаудио исчез в темноте и прибежал с информацией, что
восемь солдат и один сержант играют в карты, это кроме того, что лежит на асфальте.
— Вы трое, гранаты в руки... Идем за мной...
Деревня, погруженная в грозу, не услышала взрывов, а если
и услышала, то приняла за гром. Так или иначе, казарму разнесли четырьмя ручными гранатами, и куски солдат рассыпались
повсюду, как конфетти. Повстанцы шли к приходской школе
один за другим, где Чалио, пономарь, ждал их с открытой дверью. Дома, все еще мокрая, Консуэло кусала в темноте губы и
утешалась, думая: “Все это ради свободы угнетенных”.
***
[ 45 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
— Заметил, здесь, в горах, небо чище?
— Да, особенно сейчас, в период дождей, облака висят у
склонов гор...
— Думаешь, снова пойдет дождь?
— Нет, не думаю. Дождь лил три дня без остановки, да и небо спокойное... Погляди на звезды.
— В конце концов, ливнем больше, ливнем меньше.
— Курить хочешь?
— Благодарю.
— Подогрей воды... Ну и холод.
— Да уж, надо, пока огонь в очаге еще есть.
— Слышны только треклятые сверчки... и филины там
внизу... а холмы погасли, словно их и не было.
— Завтра они будут там...
— ...а там, в долине, огни деревни...
— Не надо, друг...
— Проклятый комар!
— Твоя чашка воды...
Ночь темная, несмотря на звезды и ясное небо. Ни одно
дуновение ветерка не тронет ветви деревьев. Вокруг костра
повстанцы смотрят в уютный огонь. Пьют кипяток. Ктото курит. Почти никто не разговаривает. Изредка ктото разминает ноги и поднимает немного пыли, которая потрескивает,
попадая в пламя костра. Отрешенно роняют головы назад. У
огня кажется, что все строят рожи... тени играют на лицах...
К счастью, этой ночью луны нет; они могут разводить небольшие костры без страха быть замеченными армейским патрулем. К тому же, когда нет луны, в горах исчезают призрачные
тени, движущиеся среди кустов и заставляющие шарахаться
даже от ветра. Лучше темная ночь, и пусть угомонятся даже
филины.
Вдалеке слышен свист. Это посланник с новостями: индеец по имени Сантос Перес.
— Здорово, — говорит он, миновав посты часовых.
— Проходи, проходи, — встают некоторые с любопытством, — что за новости ты принес?..
— А командир?
— Там, с Клаудио.
— Я принес ему плохую весть.
— Что случилось?
— Убили Консуэло.
Когда командир узнал, что Консуэло нашли без глаз, без
рук и грудей и с кровоточащим нутром, он стал громко призывать троих добровольцев, желающих умереть рядом с ним,
[ 46 ]
ИЛ 4/2020
убивая всех встречных в деревне. Пришлось ударить его, чтобы прошло безумие.
Убийство девушки привело в ступор всю деревню. Гуичо
узнает об этом лишь годы спустя, но, как и почти все в его
жизни, Косуэло превратилась в прочное и нерушимое воспоминание, и потому его не взволновало ее такое далекое физическое исчезновение.
С той поры Антулио Ресиноса боялись, потому как он постарался, чтобы все узнали о его причастности к инциденту.
Сантос Перес убил его однажды ночью вместе с полковником, пока тот напивался в его закусочной; отрубил им головы
и сбежал в горы.
Лишь дон Нандо ничего не желает знать; после смерти дочери он редко выходит изза пианолы и день и ночь играет
“Консуэлито”, словно напоминая деревне о случившемся, пока сеньора Фиде молится, как приговоренная, у ног святого
Антония, оскверненного тараканами.
***
Земля проминается под колесами неуклюжей повозки. Издалека деревня кажется спящей и все более далекой всякий раз,
когда облака пропускают солнце и оно начинает палить над
долиной. В этот день на дороге никого нет. Все словно вымерло. Покойно, неподвижно...
В лохмотьях, прилипших к телу, индеец Сантос Перес равнодушно терпит удары грубых колес о землю и камни узкой
тропинки. Адские листья чичикасте1 касаются дощатого остова и кончиков срубленных стеблей сахарного тростника.
Впереди быки тащат повозку терпеливо, со спокойствием и
сонливостью индейца.
Никого нет на дорогах в этот день.
Сантос Перес знает почему. Он устал быть один в горах. С
тех пор как повстанцы, пережившие напалм, ушли с гор, жизнь
стала для него невыносимой. Он хотел попытаться увидеть Бартолу и сына, пусть и за мгновение до того, как его расстреляют.
Сегодня он вышел из хижины нарубить тростника для людей из
окрестностей, но направился в деревню. Сантос наклоняется
иногда, чтобы избежать висящих низко ветвей. Дорога медленная, как и всё кругом; даже утро кажется застывшим.
Сантос дремлет, прикрываясь иногда от солнца полами шляпы, в ушах стрекочут кузнечики звенящей тишины. Он уже слы-
1. Чичикасте — растение из семейства крапивных, распространено в
Гватемале, Колумбии, КостаРике.
шит шелест реки, говорящий о близости первых домов. Уже виден поворот дороги, скоро появится мост... Сантос Перес приподнимается и вдыхает полную грудь горячего утреннего воздуха. Мост приближается. Когда он пересечет его, увидит
закусочную Антулио Ресиноса; может, там солдаты. Журчание
реки все громче, повозка едет все быстрее, оси колес скрипят, и
все это проникает в виски Сантоса Переса. Повозка въезжает на
мост, мост грохочет, шум воды громок, как никогда, и сердце
Сантоса Переса скачет, замирая в ожидании неизвестности. Появляются побеленные дома, всплывают над долиной, как цветы.
Выступающие козырьки цветных крыш создают тень над открытыми дверями старых домов, неудобно устроившихся на
причудливых мостовых. Повозка разбивает тишину. Который
час, какое место выберут они, чтобы схватить его? Только
ждать, ждать... Потому что терпение отказывает в таких случаях; всетаки он хотел бы, чтобы это уже случилось, наконец, потому что нет сил терпеть, не может терпеть, улица не заканчивается, но уже видна беседка, деревья парка, синее небо,
мертвое молчание людей, запершихся в домах, некоторые молятся за душу мужчины, который уже не мужчина — мертвец,
громыхающий сейчас по мощеным раскаленным улицам.
[ 47 ]
ИЛ 4/2020
В связи с национальными праздниками президент соседней
республики нанес дружеский визит, и дону Гуичо пришлось
испытать самый большой стыд за всю свою президентскую
карьеру. Он делал разные необычные вещи на посту первого
у руля, пусть и не намеренно: от детской влюбленности в знаменитую звезду кабаре “Роял Хаус” и его недавнего отказа от
президентства с целью защиты в качестве гражданского лица
в суде до того раза в аэропорту он совершил лишь один поступок, который вся страна, или почти вся, ставила ему в заслугу, — крах революции Круса Лопеса.
Держа шляпу в руках изза сильного ветра на аэродроме,
он подошел к другому президенту поздороваться и в момент
рукопожатия напрасно ждал залпа десяти пушек и выстрелов
ста ружей, ибо среди войск не слышался ни малейший шепот
в течение долгой минуты, пока всплеском коллективной вежливости и понимания не прогремели звучные аплодисменты
с холмов национального аэропорта, где толпились сотни зрителей. Президент республики зашагал рядом с главой соседней республики — старым пехотным генералом — и, пока тот
не видел, вопросительно посмотрел на командира войск,
произнося одними губами: “В чем дело?”. Тупой военный подбежал и ровно в тот момент, когда пехотный генерал соби-
Марио Роберто Моралес. Обрахе
***
[ 48 ]
ИЛ 4/2020
рался чтото сказать дону Гуичо, задыхаясь, проинформировал, что в национальной гвардии закончился порох.
Нечто похожее уже случалось однажды, когда его предшественник встречал предшественника этого пехотного генерала.
Поскольку оба были военными, гость был приглашен провести
смотр войск, и когда он вежливо попросил у солдата ружье, то
обнаружил, не без неловкости, что патронов там не было. И в
тот раз закончился порох; происшествие в аэропорту имело
серьезные последствия для военной безопасности республики.
Но и это еще не все. Двигаясь от взлетной полосы к представительским машинам, они столкнулись с толпой студентов
на тротуаре, выступающих против обоих правителей. Дон
Гуичо, нервный после происшествия в аэропорту, полагая,
что этим поступком спасет предыдущую ситуацию, прошел
сквозь толпу и отвесил тумак самому ярому протестующему.
Бедняга не знал, что это будет стоить ему серии взысканий и
сокращения личного содержания, потому что юноша оказался
сыном министра культуры.
Однако худшие времена президентства уже прошли, потому
что звезда “Роял Хауса”, выступавшая под именем Китти Дамаса, покинула город навсегда по приказу Генерального штаба.
***
В то жаркое мартовское утро президент не собирался выпивать, как обычно, по субботам с полудня. Он все утро работал
над национальным бюджетом, ломая голову, как получить немного из доходов от туризма, чтобы заплатить старому Эрнану в конце месяца. Без пяти двенадцать он надел полосатый
пиджак и шляпу, сходил в туалет и собрался идти прямо домой удивить жену. Но на выходе столкнулся с Габриэлито, который водит экскурсии и рассказывает, что изображено на
настенных росписях Национального дворца.
— Вы уже уходите, сеньор президент? — глядя пристально,
спросил он.
— Да, Габриэлито, уже полдень.
Габриэлито глянул на него, улыбаясь, взял вежливо под руку и сказал:
— Как вам мысль о холодном пивке?
Впервые президент полностью осознал, какая стоит жара.
— Ох, не знаю, — сказал он и сглотнул слюну, воображая
пенящуюся золотистую жидкость, увидел, как, поднявшись в
воздух, лопаются пузырьки, и не смог помешать слюне наполнить рот. — Думаете, это уместно, Габриэль?
— Хороший обед никогда не помешает, дон Гуичо... Позовем дона Хуанито, дона Пако и дона Мигеля?
[ 49 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
— Думаете, стоит идти всем вместе, дружище Габриэль?
— Конечно, сегодня же суббота... И помните, дон Гуичо:
для того, кто пьет, каждая суббота должна быть Великой...
Так и случилось, что министры экономики, труда и связей
с общественностью пили весь день с президентом республики
и гидом дворца в баре на углу, сидя в укромном местечке для
официальных лиц, которое, кто знает каким чудом, оказалось
свободно. Президент, как обычно, позвонил супруге предупредить, что вернется поздно, она, как обычно, кричала, что он
бесстыдный пьяница, несчастный немужик; но через три глотка президенту стало все равно, и он лишь смутно подумал о завтрашнем дне, о тяжелом утре с женой под боком.
— Это и правда удивительно, — смеясь, сказал Габриэлито, — какой же вы неинформированный, дон Гуичо. Правдаправда никогда не слышали о Китти Дамасе?
— Нет, — ответил дон Гуичо, слегка смущенный.
— Китти Дамаса — самая красивая шлюха, что я когдалибо
видел. Смуглая, светлоглазая, а формы... Да что я буду вам рассказывать?..
— Она иностранка?
— Нет, похоже, она из крестьян, из глубинки, но прожженная, вы не думайте, и с ней надо держать ухо востро, правда,
господа министры?
Старики заговорщицки засмеялись.
Она на самом деле была чемто вроде жены для представителей власти, потому что спали с ней все высокопоставленные
лица и, конечно, друзья министра обороны. Когда президент
познакомился с Китти Дамасой, он чуть не упал как подкошенный. Она же, узнав, что он пришел, только чтобы посмотреть
на нее, публично посвятила ему первый стриптиз, оказавшийся горячим как никогда. Он встречался с ней пару раз после ее
трех ежевечерних шоу и с первого раза отчаянно влюбился.
Он не понимал, как мог потерять столько лет со своей женой,
чьи ежедневные упреки игнорировал и которую почти совсем
забросил, потому что даже завтракал с Китти Дамасой. Тогда
супруга вызвала его в суд, и он вынужден был отказаться от президентства, чтобы защищаться в суде как гражданское лицо.
Его адвокаты, конечно же, выиграли тяжбу по приказу министра обороны, но ему пришлось выплатить кругленькую сумму
жене за причинение морального вреда и порочение имени —
чтото вроде этого. Тогда он попросил развода, чтобы жениться на звезде кабаре. Но вскоре его убедили, что это вредит партии, и Китти Дамаса загадочно исчезла из страны. Дон Гуичо
снова оказался заключенным в тюрьму из четырех стен: супруга, воспоминания, министр обороны и должность президента
республики — тюрьму, в которую он попал невесть как и из которой, как он интуитивно чувствовал, ему уже не выбраться.
[ 50 ]
ИЛ 4/2020
***
Он проглядел последнюю страницу доклада о национальном
бюджете. Подумал о Консуэло, не зная почему, и направился
в уборную совершать давний ритуал зажимания пениса между
бедер. По дороге в образ безупречных лица, тела и ног Консуэло вклинилась без причины мысль о празднике, устраиваемом министром обороны во дворце в следующую субботу, когда ему исполнится шестьдесят шесть лет.
***
— Их мир — совсем иной, Роса, мы не можем пытаться делать то,
что делают они. Думаешь, чиновник — это самый высокий пост?
Нет, Роса, мы подчиненные знатных людей, и в нашем случае
мой начальник — министр и остальные представители Генерального штаба. Это иной мир, Роса, настоящая властьто у них,
люди не так глупы, чтобы не знать это. Не злись. Каждый должен знать свое место в этом мире, и наше — быть подчиненными. Все остальное — это политика, пусть они всё и улаживают.
— Раз так, было бы лучше тебе найти себе другое применение, открыто, а не изображать шишку, если в конечном итоге твои десять миллионов так и остались на словах.
И вправду. Как он тосковал теперь по деревне, по детству,
неоднозначному, но невинному. Те вечера, воспоминания о
Консуэло, о матери... Он подумал, что окончательно избавится от крысиной кости. Жена права. Министр обороны сказал,
что он получит деньги за пару месяцев до конца срока, чтобы
уехать на десять лет отдыхать в Европу, после того как министр инсценирует военный переворот, но в последнюю
встречу министр сообщил, что до того, как оппозиционная
партия представит своих кандидатов, Гуичо должен публично
провозгласить диктатуру, которая будет полностью поддержана вооруженными силами. Никогда не сбежать ему из этой
тюрьмы. Какой освежающей была встреча с Китти Дамасой,
думал он. Что за отрада воспоминания о ней.
Ему было неудобно напоминать министру о деньгах, и он
лишь ответил:
— Как прикажете, генерал, — когда военный затопал по
плиткам президентского кабинета.
***
Он не мог взять в толк, как позволил себе пойти на поводу у
эмоций, когда на юридическом факультете его выставили
[ 51 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
кандидатом в депутаты от департамента. И почему ему не удается скрыться от политической жизни, если в глубине души
она ему никогда не нравилась изза сопутствующих больших
хлопот. А теперь — президент на всю жизнь.
Накануне вечером, вернувшись домой под мухой и получив
обычный нагоняй от жены за неудавшуюся жизнь, он сказал ей,
что сегодня впервые думал о самоубийстве. Почему не банкир,
не управляющий, не торговец электроприборами, такими модными сейчас и такими дешевыми? Нет, ничтожный президент
республики. Серый госслужащий. Превосходный горемыка.
Когда шел дождь, он целый день сидел за столом, погружаясь в воспоминания; в последнее время он приказывал не беспокоить его, когда приходит дон Крус, глава революционных
сил, чтобы попытаться поговорить с ним. Тот упорствовал в
своем желании привлечь внимание официальной прессы к
его движению, чем ставил его действительно в неловкое положение, потому как он не мог ни заставить министра обороны делать то, что тот не считал необходимым, ни помочь старинному другу и товарищу по учебе.
Он ощупывал крысиную кость в пепельнице и ограничивался воспоминаниями, глядя на дождь, пока дон Крус Лопес
вставал посреди приемной, останавливая и спрашивая журналистов, почему те не пришли к нему, почему не берут у него интервью прямо сейчас, с движением все в порядке, у него
много информации для народа. Но те только давали обещания, и бедный старик, опустив голову, уходил домой с сознанием, разрывающимся от лихорадочного вихря идей.
Некоторое время назад, в отчаянии от глухоты президента и полного невнимания прессы, он собрал всех членов движения на тайное собрание напротив национального радио с
целью назначить окончательную дату революции.
Напротив здания радиовещания стремительно проносились
автомобили, люди разбегались в разные стороны, выходя с работы, а набитые автобусы двигались медленно, словно гигантские гусеницы, и целый город начинал разливаться по улицам.
— Рад видеть вас в добром здравии, — приветствовал дон
Крус дона Рафаэлито Диегеса, генерального секретаря организации, пришедшего с папиросой, зажатой в потрескавшихся от старости губах, — вы пришли первый, я очень рад, что
ребята пунктуальны, потому как иначе революцию не устроить, вы так не думаете?
— Элементарно, дон Крус.
— Добрый вечер, — сказал дон Хорхе Толедо, начинающий адвокат, отвечающий в движении за юридические вопросы, — ктонибудь угостит меня папироской?
[ 52 ]
ИЛ 4/2020
— Я, — любезно ответил дон Рафаэлито Диегес.
Оба курили, пока глава революционных сил нетерпеливо
ждал оставшихся членов верхушки и других активных участников революции.
— Товарищи! — начал вдруг взволнованный глава, окруженный последователями — все сидели в кабинете информационного редактора здания радиовещания, его друга. — Настало время воплотить в жизнь наши идеалы социальной
справедливости, восстановить, наконец, власть народа с помощью народной диктатуры! Я плохой оратор, но сейчас, когда условия жизни нашего любимого народа достигли высшей точки позора, когда президентское окружение и пресса
игнорируют нашу открытую оппозицию действующему режиму, сегодня, говорю я, я принял решение со всей ответственностью, подобным поступком наложенной: пусть совершится
революция. Посему и в связи со сказанным перехожу к ознакомлению со стратегическим планом действий. Первое: с
бесценной помощью человека, который войдет в историю со
всеми вами, дорогие товарищи, нашего друга, информационного редактора в этом здании, мы захватим национальное радио и распространим новость по всей стране. Второе: стремительно двинемся к Президентскому дворцу, а народ по
ходу движения начнет присоединяться к нам, чтобы вместе
захватить власть. Это, конечно, будет поддержано подобными одновременными действиями по всей стране, потому как
в конечном итоге народ с революцией, ибо революция совершается ради народа. И третье: центральное управление организации вернется на радио и передаст речь, чью разработку
мы доверили нашему секретарю и юрисконсульту, где будет
восхвалять необходимые исторические события и информировать народ, что власть теперь у него.
Старик резко опустил голову, давая понять, что закончил,
и аплодисменты прогремели в маленьком кабинете. Однако
он тут же воздел руки, призывая к тишине, и добавил:
— Я лишь хочу попросить уважаемых членов революционной организации назначить дату революции; я бы не хотел в
одиночку распоряжаться тем священным, что принадлежит
нам всем.
Много голосов слились в рекомендациях — от мнения, что
все должно совершиться прямо сейчас, до того, что надо
серьезно пересмотреть вопрос в целом. Однако ктото дал понять, что следующая пятница — отличный день, потому что за
выходные можно будет отпраздновать событие в национальном масштабе и никому не придется бросать свои рабочие
обязанности. Почти все согласились с таким верным наблю-
[ 53 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
дением, и глава революционных сил торжественно подвел
итог:
— Очень хорошо. В пятницу вечером совершится революция. Надеюсь увидеть вас на том же месте в тот же час, что и сегодня. Идите с миром, родина и история будут гордиться вами.
И все начали выходить гуськом изза узкой двери под звуки национального гимна, которым радио завершало передачи того дня, немного обеспокоенные поздним часом и невозможностью найти транспорт до дома, ибо встреча началась
на три часа позже запланированного.
За день до той пятницы провели экстренное собрание, потому что один из самых молодых революционеров убеждал совершить революцию в ту же пятницу, но в полдень, аргументируя тем, что подобные действия должны совершаться на виду у
всех, а не в темноте, словно речь идет об обычных преступниках. Образовалось две группы: одна ратовала за то, чтобы революция совершилась днем, а другая — вечером. Те, кто поддерживал второй вариант, приводили доводы сугубо военного
характера, чтобы оправдать свою позицию. Они ссылались на
то, что вечер принесет им огромное преимущество, и, кроме
того, в это время никто не работает, и можно выплеснуть весь
город на улицы с максимальной легкостью.
Глава революционных сил полностью поддержал предложение, и молодой идеалист ограничился тем, что признал смиренно значение военного элемента в этом перевороте. Однако появилась другая проблема: во сколько совершится революция?
— В двенадцать ночи! — крикнул ктото, и все зааплодировали. Но странным образом юноша выступил вновь: на сей
раз с предложением устроить революцию в семь, потому что
в двенадцать все будут спать и движение не получит народной
поддержки. На этот раз, сказал он, он думал как раз о военном
элементе как определяющем факторе политического успеха.
Парадоксально и куда более искусно орудуя тем же аргументом о важности военной составляющей, старики решили — в этот раз подавляющим большинством, — что все совершится в двенадцать ночи, потому что семь — не время для
революции; добавили также, что фактор неожиданности
изза позднего часа станет решающим для сокращения времени — тягостного, жертвенного, — событий.
Наступила пятница. К семи вечера мороженицы, кафе и закусочные переполнились, ибо недостаток конспирации в рядах
революционеров проник сквозь домашние стены, и вся страна
ждала беспорядков тем вечером. Правительство заявило, что
не стоит верить подобного рода слухам, но город все равно вывалил на улицы в ожидании чегото вроде велопробега.
[ 54 ]
ИЛ 4/2020
В восемь революционеры собрались напротив здания радиовещания обговорить последние детали; поскольку тот
юноша внес новое провокационное предложение, глава движения снова вынужден был попросить взаймы кабинет информационного редактора для срочного собрания.
— Предлагаю захватить центральную электростанцию и
погасить везде свет во время революции! — запальчиво крикнул юноша.
Общий ступор охватил группу, изумленную, неожиданно
потрясенную таким беспрецедентным предложением. Погасить свет, оставить город в потемках. Какой ужас... но какой
великолепный тактический ход! Какой преумноженный фактор неожиданности для такой простой операции! Все эти
причины юноша привел в поддержку уникального предложения; помимо этого, добавил он, посеется смятение в народе —
ибо не стоит забывать, что не весь народ с ними, — и мероприятие приобретет более суровый облик, обретет международную значимость, более подобающую революции.
Задумались. Тишина и перешептывания продолжились.
Почти в десять вечера образовались две группы: та, что предлагала во время революции погасить огни города, и та, что
стояла за то, чтобы оставить включенными. Когда первых
спросили о причинах, на которых основывалась их позиция,
те привели аргументы стратегического характера, привели
примеры соседних революций, прибавив, что некоторые из
этих революций пришли к счастливому завершению в гораздо более драматичных условиях, нежели простая темнота.
Все приводили доводы военного толка для того, чтобы блестящая идея молодого идеалиста воплотилась в жизнь.
Когда спросили у другой группы, то есть тех, кто ратовал за
революцию при свете дня, повисла тишина; через какоето
время один из них попросил у командира еще минуту, чтобы
определить, кто из них будет говорить за всех. Просьба была
удовлетворена, и примерно через минуту вперед выступил
сеньор и сказал, что единственная — он назвал ее единственной, потому как считал достаточно весомой и имеющей огромное гуманное значение — причина соответствует велению любви, любви в самом высоком антропологическом смысле, и
состоит вот в чем: в темноте и смятении любой может оказаться раненым.
Наступила абсолютная тишина. Постановили голосовать.
В одиннадцать вечера было решено, что революция совершится в освещенном городе.
— Поднимемся, — сказал дон Крус без пяти двенадцать, и когда дежурный ведущий собирался поставить диск с националь-
[ 55 ]
ИЛ 4/2020
Марио Роберто Моралес. Обрахе
ным гимном, то оказался окруженным группой сеньоров в темных костюмах, попросивших у него именем революции радиомикрофон. Ведущий уступил, вообразив, что ему причинят
вред, если он не сделает этого. И дон Крус заговорил с гражданами громким голосом, информируя их, что революция начала
совершаться и что он ждет полной поддержки народа по всей
республике. В кафетериях и барах люди выкрикивали комментарии, словно на стадионе, и, когда дон Крус объявил о походе
с тремя членами верхушки ко дворцу, целый город высыпал к
дверям и окнам домов. Делались ставки. Шли споры. Многие даже напились от переживаний. Их форт — здание радио, а те
трое — чтото вроде послов революции, через которых и от имени народа, следовавшего за ними, они пойдут требовать власть
у президента республики. Узнав о происходящем, тот завопил
благим матом, потому что министр обороны как раз отдыхал в
своем доме на пляже. Вся ответственность лежала на нем.
— Несколько человек стоят у ворот дворца, сеньор президент, — проинформировал его охранник, — говорят, хотят
поговорить с вами о власти.
— С ними много народу? — задыхаясь, спросил президент,
вот уже несколько дней живший во дворце изза завала на работе, о чем и узнали революционеры.
— Только трое, сеньор президент, но людей за ними следит много.
И, словно озаренный божественным светом, президент
республики подумал и приказал:
— Пусть полиция окружит здание национального радио!
Блестящий тактический ход, ибо он отрезал послов. И
действительно, так и случилось: одного за другим всех вовлеченных выводили из здания в полицейскую машину; у послов
спросили, кто лидер движения. Дон Крус гордо назвал сам себя; когда президент узнал, о ком идет речь, то сказал:
— Что делает этот почтенный старик на улице в такой
поздний час? Пусть ему вызовут такси и отвезут домой, я заплачу. А то еще схватит пневмонию!
Все были оштрафованы за несоблюдение субординации, а
дон Крус отправлен министром обороны в психиатрическую
клинику, где по его приказу революционера объявили выжившим из ума стариком.
Итак, революция была подавлена без помощи министра
обороны, одной полицией, даже без участия армии; этому
придадут большое значение в день, когда по телевидению и
национальному каналу, встроенному во все официальные и
частные приемники страны, провозгласят демократическую
диктатуру.
***
[ 56 ]
ИЛ 4/2020
Президент встал сегодня раньше обычного, потому что не хотел здороваться с людьми по дороге из дома во дворец. Он не
хотел идти сквозь толпу в рабочее время. Напротив, город казался ему красивым в шесть утра, когда мягкое солнце начинает золотить навесы и крыши, и то одна, то другая неоновая
вывеска терзается перед огромной силой утра. Сегодня он
снова хотел быть один: идти вокруг парка, смотреть на спящую Национальную библиотеку, на собор и торговый квартал, влажные от росы. В этот час сверкающий фонтан молчит, цветы на клумбах выглядят свежими, и город зевает
вдали гудками заводов и колоколами церквей, шишками торчащих на ровных улицах, звонящих к службе и изрыгающих
бессонных верующих.
Президент снимает шляпу при входе во дворец. Он идет
мелким легким шагом. Его хрупкое тело парит по огромным
коридорам здания и карабкается по ступеням, хватаясь за высоченные колонны, сурово утопающие в потолке над маленькой седой головой.
— Бедный Эрнан, — подумал он, — я так рано поднял его
открыть мне дверь.
Вчера он принял больного старика, назвавшегося Нандо
Тейесом. При виде него свежие ноты пианолы в разгар всех
жарких полудней его жизни прозвучали в ушах первого лица,
и он почти плачет, разглядывая высохшие и бесполезные руки музыканта, ограничившегося лишь словами:
— Консуэло убили...
— Да, дон Нандо, — ответил президент, — больше сорока
лет назад. Но проходите, проходите. Я не видел вас с тех пор,
как в деревне, во время кампании, услышал ту песню, что нам
с вами так нравится.
Он снова надел шляпу. Глянул на бесконечные пустые коридоры дворца, выключенные лифты и направился в уборную, думая о Консуэло.
Он вошел в кабинет, но в рассеянности споткнулся о ковер и уронил с головы шляпу. Огибая стол, он посмотрел на
крысиную кость и подумал о матери, как и каждый день.
Почесал голову, попытался открыть окно, но оно заело.
Вздохнул и достал из пачки сигарету. “Боже мой! — воскликнул он шепотом. — Помоги мне”. Президент республики был
в высшей степени обеспокоен. Завтра в девять вечера он должен обратиться к гражданам по телевидению и официальным и частным каналам радиовещания, ставя в известность,
что с этого момента открыто провозглашается его гражданская диктатура, поддержанная армией: поступок, ставший
следствием патриотического стремления хранить порядок и
закон, избегая таким образом того, чтобы бессовестные политические группы, склонные к убийственным стремлениям,
захватили власть, — только таким образом можно пресечь
крамольные восстания вроде того, что устроил дон Крус, создающие плохой образ республики перед иностранными державами.
Он посмотрел на герб страны в центре флага и не захотел
садиться в президентское кресло изза странного ощущения,
что зеленая птица среди оливковых ветвей1 клюнет его в голову. Он представил машину министра обороны, бесшумную и
черную, и как тот заедет за ним отвезти на телестудию; вспомнил без всякой причины огромные белейшие стены его дома в
деревне, всегда пропитанные вечерней свежестью, увидел
мать, легко скользящую между цветочными горшками, свисающими с потолка, из которых, словно хвосты кецаля, выплескивались растения; вьюнки, обвивающие деревянные колонны
галереи, где однажды проросли бархатцы; апельсиновые деревья, банановое дерево в саду, вечер, когда Адвокат и Доктор
пришли к ним, а он мочился в ритм с дождем; жаб, окровавленное лицо Адвоката, своего отца; все, что случилось; у него потекли слезы; он заплакал, как ребенок, потому что знал наверняка, что никогда не забудет те бесконечные вечера, когда
запах мокрой земли проникает в ноздри людей навсегда.
1. На гербе Гватемалы изображены венок оливковых ветвей как символ
победы и кецаль, птица, символизирующая свободу.
[ 57 ]
ИЛ 4/2020
Виллем Рогхеман
[ 58 ]
ИЛ 4/2020
Стихи
Перевод с нидерландского и вступление
Анастасии Андреевой
Стихотворения фламандского поэта Виллема Рогхемана уже публиковались
в российских журналах, а в 1998 году, в Москве, был издан его сборник “Воздушный пловец” с блестящими переводами Дмитрия Сильвестрова. С тех пор
на родине поэта вышло более десяти его новых книг, стихи переводились на
многие европейские языки и публиковались за рубежом. В предлагаемой
вниманию читателей подборке стихи, вошедшие в две последние книги “Конец авангарда” (2016) и “Сейчас — уже в прошлом” (2018).
Поэзию Рогхемана отличает насыщенность образами, многосмысловая
нагрузка текста, экспрессивность, сочетающаяся с тонкой иронией. Это
стихи-размышления и стихи-картины одновременно. В них много неожиданного и нового, при этом очевидно глубокое понимание и следование
литературным традициям мировой культуры. Если использовать определение подлинного произведения искусства, которое дает Герман Брох в своем романе “Смерть Вергилия”, то можно сказать, что поэзия Рогхемана —
рождающая. Она не только дарит читателю эстетическое удовольствие, но
и незаметно меняет угол зрения, меняет что-то в самом процессе мышления, открывая таким образом возможность для рождения нового восприятия мира.
© Анастасия Андреева. Перевод, вступление, 2020
Редакция выражает благодарность Виллему Рогхеману за любезное разрешение безвозмездно напечатать его стихи на страницах журнала.
Я попросила Виллема Рогхемана написать для этой публикации несколько слов о том, как он сам видит поэтическое ремесло, чем для него является поэзия. В заключение привожу высказывание поэта. Думаю, что это
поможет читателю лучше понять и его стихи.
Поэзия — это вид искусства, точно так же как классическая музыка или
живопись, и безусловно столь же значима. Она не имеет прямой социальной необходимости, но должна расцениваться как привилегия. Жизненно важная
привилегия, потому что без творчества человеческое существование не оправданно.
Материал поэта — язык, что создает огромные трудности, потому что для
работы им используются те же слова, которые каждый использует в повседневности. Но поэт использует их совершенно иначе. Не для практического общения, а для создания произведения искусства, которое могло бы взволновать
или по меньшей мере смутить читателя, и тем самым навести его на размышления. Отсюда вытекает и существующее глубокое заблуждение насчет поэзии.
Большинство людей не читает стихов, потому что “там же ничего непонятно”.
Они, по всей видимости, ждут, что поэзия им что то сообщит, как сообщает газета или письмо. В то время как поэт в стихотворении пытается открыть новые
возможности языка для его воплощения.
Существует множество эмоций и оттенков ощущений, которые человек не
осознает. А когда это все же случается, он не может до конца понять, что с ним
происходит, потому что эти переживания еще не были названы. Тогда он просто говорит: “Для этого у меня нет слов”. Задача поэта найти эти слова.
[ 59 ]
ИЛ 4/2020
В и лле м Р о г х е м ан
Воображаемый двойник
В то время об этом не могло идти речи.
Никто не видел, куда он дел его тело.
Скорее всего, не было никакого тела.
Видимо, он не посмел выйти из зеркала.
Или спрятался внутри тени, испугавшись,
что его растерзает безжалостный свет.
Теперь только ночь может прикасаться к нему,
укрывать его своим темным зимним манто.
Когда звери начали ходить на двух ногах,
Виллем Рогхеман. Стихи
И всетаки, всетаки...
они сошли с ума, написал здесь ктото.
Он просыпается в чужой постели и понимает,
что никому не снятся такие сны, как ему.
[ 60 ]
ИЛ 4/2020
Verba valent usu1
Слова лелеют — это старое правило.
Пока дождь идет в наших садах,
ктото читает им вслух весну.
Слова устаревают и забываются.
Становятся руинами речи, утратившей
смысл, глазницами в темноте.
Ктото с прозрачным лицом
видит гротеск лунного света.
Полнеет улица, словно женщина,
и ребенок превращается в сатира.
Занянченный, он слушает под рокот
вулкана мертвые голоса из Помпей.
С тех пор ничто больше не однозначно.
Подделку не отличить от оригинала.
Сердце пропускает удар, и еще
одна секунда стерта с циферблата.
Первое утро уже надвигается
с резко засвеченным восходом солнца.
В каждом повторении есть чтото новое.
Зеленый
Зеленые знамена иллюзии трепещут
обнадеживающе на фасадах зимних дворцов,
возникает легкое движение во времени,
которое дымом отражается в зеркале —
картины всевозможных средневековых болезней,
снова явленных как дань почтения музам.
1. Слово сильно в действии (лат.). В толковом словаре нидерландского
языка дано следующее определение этого латинского выражения: “Слова
имеют те значения, которые оправданы их использованием”. (Здесь и далее —
прим. перев.)
Человек тогда был сведен к латинскому слову,
к странице молитвенника, к недоразумению,
закутан в ангельские одежды английских купален,
купелей, со скопищем благочестивых мыслей,
устремленных к исправлению тени мира
на фотографическом негативе памяти.
[ 61 ]
ИЛ 4/2020
Ничего другого не осталось, кроме желания,
и воздух был внезапно пронизан зеленым,
повсюду наступило лето, полное аномалий,
как в фантастической повести, в собрании снов,
как в партитуре совершенной ночи, наполненной
звуками, которые якобы дарят блаженство.
Все, что дарит мысль
1
Ха, теперь воображение высоко пылает.
Ты можешь все себе представить, все ощутить.
Идеи прорастают, как глухой сорняк,
окаменевшему голосу наперекор.
И, обретая форму, обретают жизнь.
И усмехаются на горе своей древние боги.
То, что дарит мысль, принимаешь благодарно:
результат деления или возведения в степень,
глагольную форму, восклицательный знак после
вопля отвращения, заключенный в кавычки
абсурдный диалог и даже одинокую концовку:
и так далее.
Стихи Оуэна еще плывут по Эйзеру1.
Вода пытается определить свои черты.
1. Английский поэт Уилфред Оуэн принимал участие в сражениях и был
убит во время Первой мировой войны. У реки Эйзер, рядом с городом
Диксмёйде в Западной Фландрии, проходили ожесточенные бои, в которых погибло много бельгийцев. В память об этом установлен памятник —
Башня на Эйзере.
Виллем Рогхеман. Стихи
Ктото разорвал завесу реальности
и смотрит туда, где спрятались сны.
Это освобожденный, изображенный мир.
Все, что когдато было придумано, обманывает
до сих пор, будь то Гринвичский меридиан,
тропик Рака, яблоко Ньютона или шпаргалка.
[ 62 ]
ИЛ 4/2020
Ко всему безучастные, две темные нимфы
шепчутся у окна. Шесть платанов глубоко
задумались над значением скукоженных слов,
таких как гипотенуза, теорема Пифагора.
Сегодняшний день вступает в свои права.
Прерван бесконечный сказ Шахерезады,
изза ее слов появилась расщелина в небе,
и хрупкие облака вскричали от боли.
Проснувшийся народ рукоплещет лунатику,
но тут его пантомима предается земле.
Ктото возносит свою сияющую тень,
а тишина, сбегая, уносит его речь.
Русалки, мотыльки, единороги —
под мантией любви все приходит в движение.
Пальцы солнца прощупывают Землю.
В земле все истинно, а также все напрасно.
2
Да, воображеньем предоставлен шанс,
но прошлого обтрепанный подол мешает,
и автор запинается о внутренние рифмы.
Мотор заводится, и набирает скорость текст.
То, что другие сделали до нас, сокрыто
в тишайших залах брошенных библиотек.
Потому что поэт есть дух, имеющий пять ран,
чья память распадается на фрагменты,
как антикварный сервиз на черепки,
хранящие следы прошедшей жизни.
Его пути — это пути отчаянья.
Все мы становимся жертвами времени.
Вчерашний день канул в болоте веков.
Отчий дом стоит теперь, покосившись,
заволокли сомнения горизонт.
Все движется к пределу бытия,
и от риторики молчания боль во рту.
Истина выставлена на показ.
Во тьме расстояний проявляются
световые годы.
И мир начинает ныть, как старомодный,
богобоязный клок земли,
страшащийся всего, что может распуститься словом,
страшащийся всего, что дарит мысль.
3
[ 63 ]
ИЛ 4/2020
Любая мысль наделена существованием,
и все, что называешь, становится видимо,
даже когда названия не имеет.
А ты присутствуешь там в полной мере?
Нет, вынужден остаться невидимкой,
не вычисляемым на долготе времен.
Желание достигнуть переправы или
найти любовь в военном городке под утро.
Всю ночь идет без остановок поезд.
Заветным кажется название конечной.
Стихотворение — квадратный корень сна.
Сбегает лунатик из своего кошмара.
Город — это поющие фальшиво джунгли.
Нет ничего, что недоступно мысли.
В малом жанре
[ 64 ]
Кадзуо Исигуро
ИЛ 4/2020
Нобелевская премия
2017 года
Странно и временами
печально
Перевод с английского Анастасии Елагиной
В малом жанре
С
ПУСТЯ год после нашего переезда в Англию родилась
Ясуко. Наверное, тоска по дому сыграла свою роль, не
знаю, но беременность проходила тяжело. После родов я долго не могла восстановиться, и, когда Ясуко было всего несколько месяцев, меня снова положили в больницу. Вдали от дочери, мучаясь от боли, я почти не спала первое
время. Таблетки погружали в какоето полубессознательное
состояние. Вечерами я четко, будто в окне, видела мою малышку, в слезах, дрыгающую ручками и ножками в своей кроватке. Пыталась подойти и успокоить ее, но она была далеко,
все плакала и плакала, так сильно я боялась, что она заболеет.
И когда по утрам муж навещал меня, я расспрашивала его о
Ясуко. И каждый раз он пересказывал мне мои же видения.
Однажды вечером боль ушла. И я проспала целые сутки. Передо мной, как и прежде, возникла моя малышка, тоже мирно
спящая. С приоткрытым ротиком, положив под голову крошеч-
© Faber and Faber, 1981
© Анастасия Елагина. Перевод, 2020
Кадзуо Исигуро. Странно и временами печально
ный кулачок. И на следующее утро муж рассказал, что Ясуко
впервые за долгое время заснула без слез. Хоть я ни во что подобное и не верю, но чувствую, что между нами, Ясуко и мной,
существовала связь, неизвестная науке. В конце концов, что
[ 65 ]
здесь особенного? Ведь девять месяцев мы были одним целым. ИЛ 4/2020
Все это я рассказывала Ясуко, когда она гостила у меня в начале лета. Казалось, ей неинтересно, возможно, даже неловко.
Она недавно обручилась и теперь готовилась к свадьбе. Уже
два года дочь жила с мужчиной, и, хотя я и знала, что сейчас
так принято, все же новость об их скором браке успокаивала.
Ясуко гостила у меня три дня, и я была рада, что она вела себя
со мной так же непринужденно, как и раньше.
Рассказывая Ясуко о том времени и особой связи между
нами, я вспомнила об одном странном, почти мистическом
случае, произошедшем до ее рождения. Это было давно, еще
в Нагасаки, с другой Ясуко. Я начала говорить о той, первой
Ясуко, но дочь меня прервала:
— Ты уже рассказывала, — с раздражением перебила она. —
Меня назвали в честь нее, в честь девушки, погибшей от
взрыва бомбы.
— Да, действительно. Ну и натерпелась я с тобой, беременная. Думала, если назову тебя Ясуко, то ты станешь такой же
спокойной, как она. Но редко все идет по плану.
Ясуко засмеялась, хотя поанглийски говорила я достаточно
свободно. Первая Ясуко была самым добрым и самым мягким
человеком, которого я когдалибо знала. В Нагасаки, когда мы
еще были детьми, я всячески старалась вывести ее из себя. Но
попытки ни к чему не приводили. Иногда в своей язвительности я переступала все границы, тогда она просто уходила, тихонько плача. Дочь от нее практически ничего не унаследовала.
Зато многое от меня — упрямство и агрессию. Я поняла, что о
первой Ясуко ей слушать неинтересно, и бросила рассказывать.
По большей части мы разговаривали о всяких мелочах, и
три дня пролетели незаметно. Иногда она, правда, начинала
беспокоиться, что я скучаю и мне нечем себя занять. Несколько раз она предлагала мне пойти на занятия по живописи. Я
благодарила и отвечала, что подумаю. Расстались мы тепло, и
я с радостью передала привет ее жениху.
У меня есть еще старшая дочь. Четыре года назад, незадолго до смерти моего супруга, она вышла замуж. Я очень надеюсь, что скоро стану бабушкой. Ни одна из дочерей почти ничего не знает о Японии и на японском может сказать лишь
несколько слов. Для них Нагасаки — просто точка на карте,
родина их матери, место, куда однажды сбросили бомбу. Но
почему должно быть иначе? Теперь их дом — Англия. Когда им
[ 66 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
станет столько же лет, сколько и мне, они будут болтать и смеяться, как моя соседка, с которой я иногда переговариваюсь
через изгородь. Время от времени девочки навещают меня.
Прошло уже почти три месяца с тех пор, как Ясуко уехала.
Она пробудила во мне воспоминания о первой Ясуко, и теперь я постоянно ловлю себя на мыслях о прошлом. Особенно последние несколько недель в памяти все чаще и чаще
всплывают прежние дни.
Мы с Ясуко выросли в Накагаве, районе Нагасаки. Как я уже
сказала, она была тихоней и любила проводить время дома. Поэтому военные годы стали для нее испытанием. На заводе она
долго не могла освоиться, и более приспособленные девушки
насмехались над ней. В начале войны она потеряла брата, трагедия была тем ужасней, что за три года до этого от рака умерла ее
мать. Несчастья продолжались: ее жениха определили в гарнизон в Тихом океане, и каждый день она ждала письма, которое
так и не пришло. Ясуко с отцом жили недалеко от меня, у извилистой тропы, поднимавшейся к спящим вулканам. Помню, чем
дольше не было новостей, тем больше она замыкалась в себе. И
если бы она решила, что письмо потерялось, и стала бы винить
почту за потерю или задержку писем, я согласилась бы с ней, не
упоминая о том, что могут быть другие варианты.
Ее отца я обожала с самого детства. Глаза его светились
добротой, и он был таким же мягким, как и сама Ясуко. Рядом
с Киношитойсан возникало чувство покоя и защищенности,
поэтому мне было легко с ним.
Конечно, с тех пор прошло много лет, и я почти все позабыла. Но некоторые эпизоды еще хранятся в памяти. Их время и последовательность — все стерлось, точно лишь то, что
это произошло одним засушливым летом в конце войны. Я
помню, к примеру, разговор с отцом Ясуко по пути на работу.
На выезде из Накагавы был небольшой мост, где каждое утро
он, я и еще несколько человек ждали трамвай до города. До
войны Киношитасан был клерком, но сейчас он тоже работал на заводе, и его завод находился совсем недалеко от моего. Обычно он приходил раньше меня и стоял на мосту с
портфелем под мышкой. С годами Киношитасан сильно похудел и ссутулился. Тем утром он поприветствовал меня привычным поклоном и улыбкой и сообщил, что Ясуко наконец
получила письмо от Накамурысан.
— Он говорит, что чувствует себя хорошо, хоть там и жара, и насекомые искусали его с головы до ног. А еще говорит,
что война проиграна.
— Да? А вы как считаете, Киношитасан? Действительно
проиграна?
Кадзуо Исигуро. Странно и временами печально
Он покачал головой.
— Мы можем надеяться только на то, что солдаты вернутся домой живыми. И что война прекратится до того, как отнимет у нас последнее.
[ 67 ]
— Теперь Ясукосан успокоится — письмо же пришло.
ИЛ 4/2020
— Да, но только пришло оно семь недель назад. Поэтому
вряд ли. А тебя обошло это несчастье, Мичикосан. Или ты
ждешь когото?
— Нет, — ответила я, смеясь, — никого. Но я переживаю за
Накамурусан.
— Конечно. Ты всегда любила Накамурусан.
— Это правда. Но сейчас я больше беспокоюсь за Ясуко.
Он слегка поклонился.
— Хорошо, что ты за нее беспокоишься.
Он глубоко вдохнул свежий утренний воздух. Летом, до
полудня, небо было бледносиним. И на рельсах, как на жердочках, сидели вороны. Почувствовав вибрацию от приближающегося трамвая, они сразу улетали.
— Я тоже переживаю за Ясуко, — продолжил он и с любопытством взглянул на меня. — Должно быть, мы оба беспокоимся за других, а не за себя, да, Мичикосан?
Наверное, я слегка покраснела.
— Я не совсем поняла, что вы имеете в виду, Киношитасан.
Он все так же смотрел на меня, но, заметив приближающийся трамвай, показал рукой в его сторону.
— Вот мы и дождались.
К тому времени, как трамвай подходил к мосту, он был уже
полон, и нам приходилось ехать стоя.
— Киношитасан, — сказала я, когда мы тронулись, — я думала, вы рады этим отношениям. Вы приложили столько усилий, чтобы свести их.
— Это правда, — засмеялся он, — семью Накамуры нужно
было немного пообхаживать. Но тебе, Мичикосан, от моих
стараний стало только хуже.
— О чем это вы, Киношитасан?
Он снова улыбнулся.
— Ну что ж, посекретничаем. Конечно, ты хотела, чтобы
Накамурасан выбрал Ясуко. Но другая часть тебя, наоборот,
хотела, чтобы они расстались, не так ли?
Не помню, стала ли я отпираться. Подозреваю, что нет.
Несколько секунд я смотрела в окно на пробегающие мимо
дома. Затем он заговорил снова:
— Как и я, — и, увидев мой удивленный взгляд, засмеялся.
— О, не пойми меня неправильно, мне очень нравится Накамура. — Он засмеялся опять, но в этот раз несколько смутившись.
[ 68 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
— Изза него вы останетесь один, — тихо сказала я.
Он улыбнулся и слегка кивнул.
— Старики не должны быть эгоистами. Я молюсь всем
сердцем, чтобы он вернулся живым.
— И я.
— Ты хорошая девушка, Мичикосан, и заслуживаешь счастливой жизни. Может, ты все же когонибудь ждешь?
Я покачала головой. Вскоре мы подъехали к его остановке. Он поклонился и ухватил портфель покрепче. Вскоре его
сутулая фигура растворилась в толпе, как случалось каждым
утром в то лето.
Однажды вечером — возможно, вечером того же дня — мне
пришлось задержаться на складе, чтобы сложить мешковину.
Я была в подвале, когда услышала непонятный звук, будто град
бил по крыше. Это показалось мне странным, но я не стала отвлекаться от работы. Когда же, поднявшись по лестнице, я посмотрела в окно и увидела, как заходит солнце, то удивилась
еще больше. Значит, града не было.
В трамвае я случайно подслушала разговор двух мужчин.
Одиночный самолет, как они говорили, совершил атаку и
сбросил бомбу к востоку от города. Кажется, никто не пострадал. “Странный налет”, — сказал стоявший ближе всех ко мне.
О чем только думали американцы, когда посылали самолет с
одной бомбой? Наверное, война все же не проиграна. Когда
мужчина выходил, я заметила пустой свисающий рукав его рубашки. По спине пробежал холодок, и я уставилась в окно на
проносившиеся мимо огни.
Вечером мы с Ясуко прогуливались по саду Шингокко и говорили о налете, который я приняла за град. Хотя Ясуко и была ближе к тому месту, куда упала бомба, но она совсем ничего не слышала.
— Кажется, никого не задело, — сказала я ей.
— У меня другие сведения, Мичикотян. Убило четырехлетнего мальчика.
— Одна бомба — и ребенка не стало, — сказала я, стараясь,
чтобы это прозвучало прозаично.
— Больше никто не пострадал, да и вряд ли чтото разрушено. Но мальчику оторвало голову. Говорят, его мать с телом на руках бегала по улице и искала доктора.
Я усмехнулась.
— Могу себе представить, как она бегала.
Ясуко улыбнулась, но в глазах читались лишь печаль и пустота.
— Да, она надеялась, что ее сын не умрет, если быстро найти врача.
Кадзуо Исигуро. Странно и временами печально
По вечерам сад был великолепен. На землю опускалась
прохлада, и небо на западе становилось алым. В темноте летали насекомые.
— Знаешь, — сказала Ясуко, — я же за всю свою жизнь толь[ 69 ]
ко дважды выезжала из Нагасаки. Оба раза ездила погостить ИЛ 4/2020
к тете в Фукуоку. Только подумай. Война идет по всему миру,
а я почти нигде и не была.
— Ты бы хотела быть солдатом, Ясукотян?
Она засмеялась. Смех ее всегда звучал тихо и виновато.
— Я знаю, это неправильно, но нет, не хотела бы. У нас на
заводе есть девушка, которая жалеет, что не родилась мужчиной и не смогла пойти на фронт. Но я не понимаю, зачем нужна война. Она идет так далеко отсюда, будто в другом мире.
Иногда я даже забываю, где сейчас Накамурасан, в такие моменты мне хочется, чтобы он побыстрее покончил со всем,
чем там занимается. Это неправильно, знаю, но все же я почти не замечаю войны.
— Но бомбы падают, а еды все меньше.
— Иногда я думаю о бомбах. Как будто они падают оттуда,
где сейчас воюют. Но ты права. Бомбы падают и уносят детей. Должно быть, и правда война.
Нам нравилось гулять по вечерам. Прогулки и разговоры
были для нас отдушиной после долгого трудового дня на фабрике. И если у меня еще оставались силы, то я заходила к Ясуко. В один из таких вечеров мы задержались в саду, и, когда
дошли до ее дома, уже стемнело. Помню, я разувалась, когда
услышала возглас Ясуко: “Ну зачем же, папа?” Я вошла в комнату и увидела столик и подушки. На одной из них в свободном кимоно сидел Киношитасан с чайником в руках.
— Папа, ты приготовил нам ужин!
— Я подумал, у вас не останется на это сил, когда придете.
Заходи и садись, Мичикосан. Какой жаркий день сегодня.
Я поклонилась и села, едва сдерживая улыбку. Приготовленного риса хватило бы, по крайней мере, на шестерых.
— Рыбу я купил у Ошима, как раз вечером проходил мимо
его магазинчика. Мы даже немного поболтали — он вышел погреться на солнце.
— Пап, да что на тебя нашло, — засмеялась Ясуко, прикрывая рот ладошкой.
Мы умылись и сели ужинать. Я уже съела два или три кусочка, когда почувствовала на себе взгляд Ясуко. Киношитасан с
подозрением посматривал на нас обеих. Ясуко прыснула, снова
прикрыв рот. Рыба была настолько пересоленной, что ее почти невозможно было есть. Хоть я и не хотела показаться невежливой, но тоже засмеялась. Киношитасан отложил палочки.
[ 70 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
— Да, давно я рыбу не готовил, — сказал он.
Мы расхохотались уже не сдерживаясь. Ясуко встала и сказала, что сама приготовит чтонибудь, если мы подождем несколько минут. Выходя из комнаты, она все еще улыбалась.
— Это было мило с вашей стороны, Киношитасан.
Он слегка поклонился и налил мне чай.
— Даже несколько кусочков могут вызвать жажду. Да, давно я рыбу не готовил.
Вечер был теплым, и Киношитасан открыл окно в сад. Заложив руки в рукава кимоно, он остался стоять у окна, спиной
ко мне. Я подошла. Киношитасан, погрузившись в свои мысли, смотрел в темноту. В глубине сада стрекотали насекомые.
— О чем вы думаете, Киношитасан?
— О том, какое унижение мы испытываем от вас, женщин.
Сначала вы нас балуете, а потом оставляете совершенно беспомощными, не способными даже еду себе приготовить. Когда Ясуко выйдет замуж, мне придется ходить к Янаги. Хотя
кормят у него ужасно.
— Киношитасан, ну зачем вы меня расстраиваете. Получается, вы не о нас беспокоились, а просто тренировались!
Он повернулся ко мне и с улыбкой в глазах поклонился.
— Как и весь мир, я готовлюсь к концу войны.
Я засмеялась, его глаза светились.
— Вы очень этого ждете, Киношитасан?
— А что мне еще остается?
— Но мир может принести вам одиночество.
— Да, но еще и счастье.
— Счастье и одиночество. — Я вздохнула. — Все же надо поменьше солить рыбу.
— Спасибо, Мичикосан. Тебе бы почаще приходить и
учить меня. А то Ясуко только потешается.
Ясуко как раз вошла в комнату и спросила, о чем мы говорили.
— Я рассказывал Мичикосан, как плохо ты со мной обращаешься, — ответил КиношитаСан, и мы снова сели за стол.
Тем летом я часто приходила к ним в гости. Не помню, о
чем мы разговаривали, но я всегда чувствовала, что мне рады.
Примерно тогда же мы с Ясуко чуть не поссорились. В настоящую ссору наши размолвки никогда не перерастали, но
на протяжении следующих нескольких недель лежали тенью
на наших отношениях и окрашивали почти все, что мы говорили друг другу. Странно, что тогда меня это так волновало.
В конце концов, моей вины не было. Все началось однажды
вечером после того, как мы с Ясуко вышли из трамвая. Не
помню, откуда мы вернулись. Но к тому времени уже стемне-
Кадзуо Исигуро. Странно и временами печально
ло, и, спускаясь с холма, мы видели, как внизу зажигались фонари. Неожиданно для нас самих мы заговорили о войне и о
Накамуресан. И Ясуко сказала:
— Иногда, Мичико, я даже не знаю, чего хочу. Иногда я не
[ 71 ]
хочу, чтобы он возвращался.
ИЛ 4/2020
Ее слова меня ошарашили, но я ничего не ответила. Пока
мы шли, Ясуко не поднимала глаз. Вдруг она снова заговорила:
— Пару дней назад я коечто для себя решила. Я решила,
что не выйду за Накамурусан, пока... пока папа не умрет.
— Что? Но почему?
— Он никогда не согласится жить с нами. Говорит, гордость не позволит ему быть обузой.
— Но ведь могут пройти годы. Возможно, двадцать лет.
— Слава богу, папа здоров. Но вот Накамуресан придется
подождать.
— А если он не захочет ждать?
— Значит, так тому и быть. Я не оставлю папу. — Она закашлялась. — Ему придется выбрать другую.
— Но как можно так глупо приносить себя в жертву? Твой
папа справится сам.
— Ты что, не понимаешь? Если я уйду, то у него в жизни ничего не останется. Мама умерла, Дзиро погиб, у него больше
никого нет, кроме меня.
— Но, Ясуко, почему еще и ты должна страдать? Твой папа
не должен видеть в тебе смысл жизни. Если он не смог больше ничего найти, то это лишь его вина.
— Но он потерял все. Друзей, семью, работу...
— Пусть найдет чтонибудь еще. Он не может рассчитывать, что ты пожертвуешь собой ради него.
Возможно, мои слова прозвучали слишком резко. Но Ясуко не ответила. И мы пошли молча. И когда я спросила, о чем
она задумалась, то услышала лишь: “Я не оставлю папу, Мичикотян”.
Кажется, тем вечером мы расстались холодно, и при следующих наших встречах чувствовалась непривычная отчужденность. Еще долго мы не заговаривали о Накамуресан.
В то утро мы стояли на мосту и ждали трамвай, и я заметила забинтованную руку Киношитысан. Он странно отреагировал на мой вопрос о том, что случилось. Киношитасан сначала
смутился, но потом со смешком ответил, что произошла маленькая неприятность. Ответ меня озадачил, более того, на
следующий день в трамвае я заметила, что Киношитасан прячет от меня руку. Я удержалась от дальнейших расспросов, но
вспомнила об этом при встрече с Ясуко. Мы пришли в сад
Шингокко и сели на деревянную скамеечку, чтобы полюбо-
[ 72 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
ваться закатом. Как и ее отец, Ясуко смутилась, когда я заговорила о руке. Но в тот раз я не думала сдаваться, и неожиданно
Ясуко выпалила:
— Это я виновата. Он поранил руку, когда собирал осколки миски. Я бросила ею в плиту.
Ее слова меня ошарашили. Даже не помню, что тогда ответила.
— Папа вернулся довольно поздно, к тому времени я уже
приготовила ужин, но он сказал, что не голоден и собирался
идти спать. — Она нервно засмеялась.
— Так ты на него разозлилась и разбила миску? — Я все еще
не могла поверить.
— Просто не сдержалась и швырнула ее. Не правда ли, глупо? — Ясуко сцепила руки и смотрела на них, не поднимая
глаз, будто ее отчитывали. — Она была старая. Мамина.
Кажется, я чтото растерянно ответила. Ясуко сидела тихо, и я посчитала, что наш разговор окончен. Но неожиданно
она продолжила:
— В тот момент я думала над твоими словами. Мне показалось, что ты была права, и я разозлилась. Я разозлилась, потому что изза него оказалась в таком положении, потому что
у него ничего не осталось, кроме меня, потому что во всем была его вина, потому что он такой бесполезный и беспомощный, — вот я и швырнула миску. — Она снова засмеялась.
Я, кажется, ничего не ответила. Думаю, подбирала слова.
Когда я повернулась к Ясуко, и произошел тот странный случай. Солнце уже зашло, и стало понятно, что меркнущий свет
никак не связан с закатом. Ясуко казалась мертвеннобледной, ее лицо исказилось. Глаза смотрели безумно. Подбородок начал дрожать, рот приоткрылся. Я вскрикнула и начала
трясти ее за плечи. Возможно, я трясла слишком сильно.
— Мичико, что ты делаешь? — спросила Ясуко. — Что случилось?
Я подняла глаза и увидела ее красивое лицо, Ясуко смотрела растерянно и кротко.
— Мичико, почему ты на меня так смотришь?
— Но только что ты выглядела как будто... как будто тебе
нехорошо. — Я рассмеялась, наверное, смутилась. — Как будто
у тебя приступ.
— Мичико, не будь такой злой. Я и так знаю, что не красавица.
Я решила не продолжать разговор и лишь улыбнулась.
Но произошедшее выбило меня из колеи. Ясуко начала рассказывать о своей фабрике, но я едва слушала. Затем она сказала:
Кадзуо Исигуро. Странно и временами печально
— Когда война закончится, нам больше не придется работать на фабрике целыми днями. Как же я этого жду! Чем ты займешься после войны, Мичико? Снова будешь преподавать?
— Надеюсь.
[ 73 ]
— А живопись? Ни в коем случае не бросай.
ИЛ 4/2020
— Конечно, — с улыбкой ответила я, — даже и не думала. А
ты, Ясуко? Чем займешься ты?
— Мне бы хотелось завести семью. Я люблю детей.
— И все?
— Это немало, Мичико. Я больше ни о чем не прошу. Детей, и чтобы бомбы их у нас не отняли.
Мы сидели молча, темнело.
— Так ты не передумала насчет замужества? — спросила я.
— Не знаю. Пока не знаю. — Она устало улыбнулась. Затем
снова опустила глаза и вымученно произнесла: — Вы с Накамуройсан были очень близки. Я рада, что ты не завидуешь.
Снова наступило молчание. Наконец, я сказала:
— Я желаю тебе только самого лучшего, Ясуко, и я не завидую. Пока мне не хочется замуж. Только бы снова иметь возможность рисовать и учить.
— А семья?
— Возможно. Когданибудь. Но для меня важны и другие
вещи.
— Мне бы хотелось, чтобы война поскорее закончилась, —
сказала Ясуко.
Думаю, мы разговаривали еще какоето время. Возможно,
обсуждали чтото серьезное, не помню. Наконец мы встали,
чтобы пойти домой. И тут я вспомнила исказившееся лицо
Ясуко и содрогнулась. Вгляделась в нее снова, но не нашла и
следа увиденной мной тогда мертвенной бледности.
— Что такое, Мичико? — спросила она, заметив мой
взгляд. — Кажется, тебе нехорошо.
— Должно быть, просто устала, — ответила я. — Почти не
спала последние несколько дней.
Я рассмеялась, думая, как это странно, что она еще беспокоится о моем здоровье. Тем вечером я не зашла к Ясуко, и
мы расстались в садах.
Больше я ее никогда не видела. На следующий день сбросили бомбу. Небо было странным, облака выглядели непомерно
большими, все горело. Ясуко с отцом умерли. Другие тоже.
Продавец рыбы, женщина, подстригавшая меня, разносчик
газет. Я никому не рассказывала о том, что было в саду Шингокко. Никому — пока через несколько месяцев не узнала, что
недели за две до бомбардировки Нагасаки Накамурасан погиб
в бою.
[ 74 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
Я почти не пострадала от взрыва, не осталось даже шрамов.
И дочери родились здоровыми, без патологий. Никакой злобы
я не чувствую. Это была война, а война — странная штука. Настолько странная, что ее невозможно понять.
Около года назад Ясуко — моя дочь — принесла петицию
против ядерного оружия. Она упоминала и факты, и числа, но
не сказала ни слова про Нагасаки. Наверное, просто забыла,
что я там была. Я подписала, и Ясуко забрала бумагу. Не знаю,
что с этой бумагой стало. Возможно, просьбу услышали, и она
дошла до тех, кто принимает подобные решения в нашем мире. Возможно, она на чтото повлияла, кто знает? Сейчас я далека от таких вещей.
Мне нравится мой английский домик. Тут тихо и прекрасные соседи. Рядом живет высокая седая женщина, говорит,
муж у нее банкир. Часто из окна вижу, как она гуляет по саду.
Как раз недавно начали падать яблоки, и каждый день она внимательно осматривала падалицу, выбирая плоды в корзину.
Однажды мы разговорились через изгородь, и она вынесла из
дома китайскую вазу. На вазе были иероглифы, которые она
попросила меня прочитать. Хотя я уже несколько раз говорила ей, что не знаю китайского, казалось, она не понимала.
До приезда дочери в начале лета я не вспоминала о Ясуко — первой Ясуко — много лет. Но с тех пор она не выходит
у меня из головы. Память о ней не омрачается тоской, не причиняет мне боль. Скорее я чувствую скорбь, мне странно и
временами печально. Часто я вспоминаю ее лицо в тот вечер
и думаю, возможно, она предчувствовала не только бомбардировку, но и коечто другое, касающееся меня. Часто я задаюсь
вопросом, что бы с ней стало, останься она жива.
Я вспоминаю и об ее отце, и мне стыдно, что я так несправедливо к нему относилась. Как его можно было винить за то,
что с ним случилось? Подобные вещи нам неподвластны, поэтому нет смысла искать виноватых.
Здесь я провожу много времени за книгами. Чтение помогает с английским, и, если я когданибудь вернусь в Японию,
скорее всего, буду его преподавать. Но пока я не собираюсь
возвращаться. Я привязалась к этой стране, даже несмотря на
холод и дожди. Кроме того, здесь живут мои дочери. Порой я
даже думаю снова заняться живописью. Дошло до того, что я
купила кисти и краски. Страсть к рисованию пропала много
лет назад, но я знаю, она еще вернется.
Персиваль Эверетт
[ 75 ]
ИЛ 4/2020
Угроза
Перевод с английского Виталия Тулаева
Ч
ЕТЫРНАДЦАТИЛЕТНЯЯ дочь Бенджамина Тейлора, похоже, совсем тронулась умом. Именно так и решил Бенджамин, бросив взгляд на часы в кухне. Было
около половины пятого утра. Обычно в этот час он спал, время от времени открывая один глаз, чтобы посмотреть на будильник у кровати, и наслаждаясь тем, что можно подремать
еще полчасика. Эмма уехала вечером с подружками — Кэти и
Таней. Во всяком случае, так она сказала отцу. Они собирались прокатиться в город с матерью Кэти. Бенджамина не было дома, когда дочь уехала. У него возникли смутные подозрения после ее звонка. Он как раз был в хлеву, заканчивал
уборку. Спросил, ждать ли дочь к ужину, но Эмма попросила
его не беспокоиться. Ей было уже четырнадцать, и последнее
время она частенько так говорила. Жена от Бенджамина ушла давно. Только через шесть лет он понял, что был для нее
недостаточно хорошим мужем. Если уж на то пошло — откровенно плохим. Ему хватило шести лет, чтобы сообразить, что
жена покинула его, чтобы выжить, и все же Бенджамин до
сих пор не мог ее простить. А сейчас он сидел и ждал дочь.
Звонки на ее телефон, который Эмма уговорила отца купить
© Graywolf Press, 2015
© Виталий Тулаев. Перевод, 2020
ей, переадресовывались в голосовую почту. Он ненавидел сообщения автоответчика. Голос дочери на них звучал, как у ребенка, который старается казаться взрослым.
[ 76 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
***
Три дня назад, после посещения продуктового магазина, она
отказалась ехать с ним домой, не села в машину.
— Ну же, Эмма, поехали. У меня нет времени на эти глупости.
— У меня своя дорога, доберусь.
Бенджамин сидел за рулем, придерживая дверцу ногой.
Дочь стояла у открытого окна.
— Что за дорога? — Вопрос был риторическим, но Бенджамин почувствовал, что делает чтото не то, пререкаясь с ребенком.
— Просто дорога.
— Залезай в машину.
— Нет.
Мимо проходила женщина, приехавшая на внедорожнике. Не дойдя до двери магазина, удивленно посмотрела на
них. Бенджамин на мгновение поймал ее взгляд. Женщина
покачала головой. Он так и не понял — то ли она не одобряла
его методы воспитания, то ли сочувствовала, что ему приходится терпеть выходки строптивого подростка. Так или иначе, ему было на это наплевать.
— Эмма, — снова сказал он, чувствуя свою беспомощность.
Эмма долго смотрела на него, опустила глаза на пустое сиденье рядом с Бенджамином, и в эту секунду он осознал, что
воздействовать на дочь ему практически нечем. Можно сурово одернуть ее, но это всего лишь самообман. Ну что ему делать, если дочь просто повернется и уйдет? Но она не ушла,
забралась в машину. Бенджамин даже не стал спрашивать, в
чем тут было дело. Они вместе отправились обратно на ранчо. Он приготовит еду. На ужин у них будут свиные отбивные
с рисом и брокколи, потом Эмма уйдет в свою комнату и будет
болтать по телефону. Но сначала нужно добраться до дома.
— Злишься на меня? — спросил Бенджамин.
— Вечно ты меня об этом спрашиваешь, — буркнула Эмма.
— Может быть. Так всетаки злишься?
— А что я тебе обычно отвечаю? — Она выглянула в окно,
посмотрела на кафе “Тейсти Фриз”, где все подростки из Ландера, и Эмма в их числе, проводили вечера и собирались по
выходным. Это кафе вряд ли можно было назвать современным, но ребята так не считали.
— Так что я обычно говорю? — повторила дочь.
— Знаешь, мне тоже не хватает твоей матери, — сказал
Бенджамин. Почувствовал, что это звучит глупо, и мысленно
поежился, ожидая ответа.
— Опять насмотрелся токшоу? — засмеялась Эмма. — Не
[ 77 ]
скучаешь ты по ней. Она не умерла. Она нас бросила. Не могу ИЛ 4/2020
поверить, что ты пытаешься втянуть меня в этот дурацкий
разговор.
Бенджамин уставился на дорогу. Мимо, на окраине города, промелькнул торговый центр “Таргет”. Они начали подниматься в гору. По другую сторону вершины расстилалась
долина.
По гравию двора заскрежетали колеса. Выскочив из дома,
Бенджамин увидел лишь удаляющиеся задние огни машины.
Эмма подходила к крыльцу. Он глянул на отъехавший от дома
автомобиль.
— Кто тебя привез? — поинтересовался он.
— Друзья.
— Уж не буду спрашивать, знаешь ли ты, сколько сейчас
времени.
— Вот и не спрашивай.
— Ты пила?
— Нет.
Бенджамин стоял на крыльце, смотря на дочь. Он не собирался просить ее дыхнуть, но пристально посмотрел ей прямо в глаза.
— Нет, — повторила Эмма.
Он поверил ей. А может, просто захотел поверить. Но это
было одно и то же, поэтому он решил, что вопрос исчерпан.
— Что? — сказала она.
— Поднимайся наверх и хоть немного поспи.
— Так и сделаю.
— Утром поговорим.
— Хорошо.
Это “хорошо” вывело Бенджамина из себя.
— А может, тебе и ни к чему сейчас долго отдыхать.
— Это еще почему?
— Ты в эти выходные никуда не поедешь.
— Вообщето я должна была навестить Кэти в воскресенье.
— Нет, не должна. Кэти не будет принимать гостей в выходные. Я говорил с ее мамой.
— О черт!
— Около полуночи случилось чтото странное. Я начал беспокоиться о моей четырнадцатилетней дочери. Поэтому по-
Персиваль Эверетт. Угроза
***
[ 78 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
звонил человеку, с которым, по ее словам, она поехала в город. И знаешь что? Похоже, Кэти сказала своей маме, что это
я вас везу.
— Вот черт!
— Да, я рассердился на тебя за то, что ты приехала домой
под утро, но наказана ты будешь за ложь.
Эмма ничего не ответила и бросилась в дом. Застучала ногами по лестнице. Дверью она хлопать не стала, и Бенджамин
догадался, что тем самым дочь хочет еще больше вывести его
из равновесия. Так или иначе, но своего она добилась.
Он уселся за кухонный стол и задумался даже не о том, что
сейчас сделал не так, а о том, как следовало поступить. Пришел
к выводу, что надо уделять дочери больше времени, как бы банально это ни звучало. Вывезти ее куданибудь, побыть с ней
наедине. Допустим, он сделает ей это незамысловатое предложение, чтобы както наладить отношения. Эмма поднимет его
на смех, но Бенджамин все же настоит на своем. Можно отправиться в поход. Он отложит работу и повезет ее в район
УиндРивер. Они совершат восхождение к БернтЛейк. Эмма
сначала будет ныть, но он не собирается обращать внимание
на ее громкие причитания. В пути все наладится. Она была его
дочерью, и он понастоящему любил ее. Бенджамин подумал,
что она его тоже любит, просто скрывает свои чувства.
На следующее утро, когда Эмма вошла в кухню, на столе
громоздились припасы: бутерброды, бутылки с водой, фрукты. Бенджамин молча наблюдал за дочерью, смешивая в пластиковом пакете орешки с шоколадной стружкой.
— Зачем это все? — спросила Эмма.
— Поедем на природу, — отозвался Бенджамин.
Эмма посмотрела на смесь в мешочке.
— Только не поход!
— Именно поход. Я подумал, что мы могли бы подняться к
БернтЛейк. Мы раньше часто туда ходили, помнишь?
— Помню.
— Нам с тобой надо провести день вдвоем, только ты и я.
Там нам никто не помешает.
— Нам и здесь никто не мешает, — возразила дочь.
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Тем более, здесь у тебя телефон, компьютер... Все это отвлекает. Давай, надевай
туристские ботинки.
— А с этим у нас небольшая проблема.
Бенджамин вопросительно посмотрел на дочь.
— Ботинок нет.
— Но я точно знаю, что у тебя были туристские ботинки! —
удивился Бенджамин.
— Тебе придется надеть их всего один раз.
— Это просто перевод денег, — заупрямилась Эмма.
Бенджамин насмешливо посмотрел на девочку.
— Кажется, мою дочь ктото подменил.
Эмма пожала плечами.
— Эмма, правда — всего лишь раз. Те, что на тебе, не жмут?
— Вроде нет.
— Тогда их и возьмем. Порадуй старика.
Эмма начала развязывать шнурки.
— Что это ты делаешь? — осведомился Бенджамин.
— Не хочу я в них выходить из магазина. Ни за что.
— Ну хорошо, как скажешь.
Бенджамин расплатился, и они вернулись в машину. Девочка начала крутить настройку радио.
— Ищу свою музыку, — объяснила она. — Буду слушать только то, что мне нравится.
— А я разве против?
Эмма пробежалась по всей шкале настройки, с музыкой ничего не получалось. В основном на радиостанциях шли беседы
на религиозные темы. Дойдя до конца диапазона, Эмма обнаружила лишь “кантри” — такую музыку она на дух не переносила. На другом конце шкалы нашлась пара станций, передавав-
Персиваль Эверетт. Угроза
— Да, были. Только по размеру уже не подходят. Я, вообщето, расту, если ты еще не заметил.
— Что ж, тогда выедем немного пораньше и подберем тебе
новую пару в “Ларксе”.
[ 79 ]
— Ты серьезно, папа?
ИЛ 4/2020
— Серьезно.
— Я смотрю, ты здорово настроился, — заметила Эмма.
— Так и есть.
В “Ларксе” торговали продуктами и хозяйственными принадлежностями, был и большой обувной отдел. В основном
там продавались высокие ботинки, резиновые и ковбойские
сапоги, но была и походная обувь. Эмма ненавидела и то, и
другое, и третье.
— Не хочу, чтобы меня ктото увидел в этих штуках, — сказала она. — У меня и так нога большая.
— Большая и большая, — ответил Бенджамин. — С этим надо смириться.
— Не могу.
— Мы не собираемся в сложный поход. Сойдет и спортивная обувь.
Дочь перевела взгляд на полку с легкими ботинками.
— Эти еще хуже.
[ 80 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
ших испанские песни. Девочка прокрутила ручку настройки туда и обратно и с отвращением попыталась выключить радио,
но в итоге ей удалось лишь почти полностью приглушить звук.
Испанские напевы звучали на пределе слышимости под аккомпанемент рева двигателя.
— Терпеть не могу это место, — заявила она.
— Знаю, дорогая. Прости.
— Мама сейчас в Сиэтле.
— Откуда знаешь? — удивился Бенджамин.
— Она звонила.
— Понятно. — Он бросил взгляд на окружающие их горы. — Хорошо поболтали?
— Да вроде того.
— Она переехала? Я думал, она живет в Спокане.
— Жила. — Эмма заглянула в корзину для пикников, которую отец собрал в дорогу. — Мы обсуждали с мамой, что мне
неплохо бы навестить ее. — Она открыла коробку с чипсами,
предложила один Бенджамину. Тот отказался, и дочь сказала: — Уже год, как я ее не видела.
— Время летит. О чем еще говорили?
Эмма промолчала, посмотрела в окно.
— Помнишь, мы раньше часто сюда ездили?
— Ты пытался сделать из меня рыбака, — кивнула девочка. — А я ненавидела рыбалку.
— Что ж, прости.
— Я тогда чувствовала, что тебе нужен сын, а не дочь.
Бенджамин тяжело сглотнул.
— Я и подумать не мог, что ты так к этому относишься.
Просто пытался научить тебя тому, что сам умею.
— Терпеть не могу ловить рыбу.
— Я не знал.
Он внезапно ощутил невыносимую усталость, почувствовал себя жалким.
— Можешь мне не верить, но я всегда был счастлив, что у
меня дочь. Я знал, что у нас будет девочка, еще когда твоя мама сказала мне, что беременна.
Эмма бросила в рот ломтик жареного картофеля.
— Что ты взял попить?
— Воду.
Она скривилась.
Бенджамин подумал было снова извиниться, но не стал.
***
Он припарковал машину у начала туристической тропы.
— Можем развернуться и поехать обратно, если хочешь.
Персиваль Эверетт. Угроза
Эмма открыла коробку и посмотрела на новые ботинки.
— Давай уж сделаем это, раз приехали.
— Говоришь так, будто находишься на задании.
— А что, это не так?
[ 81 ]
— Обувайся. — Бенджамин вылез из машины и, пока дочь ИЛ 4/2020
возилась, затянул шнурки на своих ботинках.
Эмма хлопнула дверцей и решительно зашагала вверх по
тропе, не дожидаясь отца. Он двинулся вслед, догнал ее и
взял под руку.
— Подожди секунду, — попросил он. — Я не состязаться сюда приехал. Мы не планируем идти форсированным маршем.
Если чувствуешь себя настолько несчастной, можно спуститься вниз прямо сейчас. — Он посмотрел на тропу. — Не знаю, о
чем ты говорила с матерью. Просто хочу, чтобы ты понимала: я сделаю все, чтобы ты была счастлива. И чтобы ты была
в безопасности, разумеется.
— Что, если я надумаю переехать в Сиэтл к маме?
— Она это предлагала?
— А если этого хочу я?
— Конечно, мне нравится, что ты живешь со мной. И мне
хотелось бы, чтобы так все и продолжалось, но в то же время
ты не должна чувствовать себя несчастной. Может, тебе сейчас действительно нужна мать. Может быть, ты хочешь просто отдохнуть от меня. Не знаю.
В тридцати ярдах перед ними тропу пересек олень.
— Я могу тебя понять. Так она предлагала тебе переехать?
— Пойдем наверх, — ушла от ответа Эмма.
Первая миля была легкой, и они быстро продвигались
вперед. Бенджамин шел за Эммой. Он остановился у кучки
экскрементов, мимо которой дочь прошла не глядя. Она
обернулась и подошла к отцу.
— Что тебя так заинтересовало? — спросила девочка.
— Это не койот, — заметил он. — Возможно, кугуар. Еще
свежее.
Эмма посмотрела вверх, на тропу, бегущую меж осин.
— И что ты об этом думаешь?
— Здесь всегда водились дикие кошки, — ответил Бенджамин. — Мы всетаки можем повернуть обратно, если хочешь.
— Нет, пойдем дальше.
Бенджамин еще раз посмотрел на кучку. Земля была высохшей, как кость, и следы различить было невозможно. Он попытался представить себе это животное.
— Жаль, что с нами нет дока Инниса... Кошки — животные
ночные. А эта кучка все еще пахнет.
Он осмотрелся.
[ 82 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
— Итак?
— Мне кажется, не стоит идти дальше.
— Господи, папа!
— Ты пользовалась духами? — спросил Бенджамин.
— Что?
— Ты надушилась перед уходом?
— Нет.
— У тебя сейчас не эти дни?
— Папа!
— Ктото говорил мне, что диких кошек привлекает запах
месячных. — Правда, он еще слышал, что это всего лишь
миф. — И все же. Так да или нет?
— Нет. Что ты так нервничаешь? Сам ведь всегда говорил
мне, что в лесу безопаснее, чем в торговом центре.
— Ну не знаю. Ты права, конечно. Наверное, я перебарщиваю, пытаясь защитить мою маленькую девочку.
— Хватит, папа. — Эмма снова направилась вверх.
Бенджамин пошел за ней. Они преодолели еще пару миль.
Тропинка стала круто забирать вверх, и Эмма начала жаловаться на новые ботинки.
— Кажется, я натерла пятку, — сказала она.
— Давай сделаем привал. У меня есть чистая тряпочка. —
Бенджамин полез в рюкзак. — В любом случае надо пожевать
бутерброды. Проголодалась?
— Немножко.
— Снимай ботинок. Второй не натирает?
— Вроде нет.
До их слуха донеслось громкое шипение. Оба подпрыгнули на месте.
— Что это было? — прошептала Эмма.
— Не знаю, — отозвался Бенджамин.
Они на несколько секунд замерли, прислушиваясь.
— Ладно, поешь. Я перебинтую тебе ногу, и будем возвращаться.
— Что это был за звук, папа?
— Может быть, медведь. Не бойся, мы ему неинтересны.
Бенджамин наложил тряпку на поврежденное место, натянул носок и ботинок, завязал шнурки. Похлопал дочь по ноге.
— Как в старые добрые времена, — заметил он.
— Спасибо!
— Вид отсюда хороший, — сказал Бенджамин.
Они прикончили бутерброды.
— Папа?
— Да, родная?
— Извини, что я вернулась так поздно.
Персиваль Эверетт. Угроза
— Ладно, проехали.
— И еще, про маму.
— Что?
— Ты классный парень, — заявила Эмма.
[ 83 ]
— Нуну.
ИЛ 4/2020
— Но я всетаки девочка.
— Я в курсе, — улыбнулся дочери Бенджамин.
— Что, если я поживу немного с мамой?
Бенджамин посмотрел на долину, расстилавшуюся внизу.
— Я бы хотел сказать, что понимаю тебя, но не могу. Твоя
мать нас бросила. Она бросила тебя, и я не могу доверить ей
такую ответственность.
— Она изменилась.
— Ну да. — Бенджамин снова испытал тоску, жалость к самому себе. Он не был идеальным отцом, но другого отца у Эммы не было. — Поговорим об этом позже.
— Ладно.
— Я за тебя отвечаю, делаю все, чтобы ты чувствовала себя
защищенной. Если ей вдруг захотелось поиграть в маму, пусть
доказывает свои права в суде.
— Но я сама могу к ней поехать, если мне так хочется!
— Нет, не можешь. Не можешь, и все тут.
Эмма припустила вниз по склону. Бенджамин бросился
было за ней, и со всего маху налетел на валун. Оступившись,
он не удержался на ногах и кубарем скатился с тропинки
вниз. Он все еще скользил по склону, а Эмма уже начала карабкаться вслед за ним.
— Папа, ты в порядке?
Бенджамин попытался сесть, но тут же откинулся спиной
на склон. Он чувствовал, что с его правой ногой случилось
чтото ужасное. Видимо, он потянул ногу в щиколотке. Может
быть, вывихнул. Может, даже сломал. Нужно было взять себя
в руки, понять, способен ли он передвигаться. Сердце билось
как сумасшедшее. В первую очередь он должен был успокоить
запаниковавшую дочь.
— Я в порядке, правда, — ответил он. — Но, думаю, подвернул ногу.
— Папа... — прошептала Эмма.
Он понял по тону дочери, что та видит чтото такое, чего
он еще не заметил. Бенджамин перевел взгляд вниз. Ступня
была вывернута под неестественным углом, почти на девяносто градусов.
— Черт, — прохрипел Бенджамин, чувствуя не столько
боль, сколько злость. — Прости меня, Эмма.
[ 84 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
— Больно? — спросила дочь.
— Боюсь, скоро начнет болеть, — подтвердил он, осознав,
что пока держится на адреналине. — Давайка попробуем выбраться на тропинку, пока и в самом деле не заболело.
Он отталкивался от земли, Эмма тянула его вверх, и наконец они с трудом поднялись по склону. Вот теперь щиколотка взорвалась болью. Бенджамин вскрикнул.
— Папа, у тебя перелом?
— Не знаю, — выдохнул он.
Эмма потянулась к его ботинку.
— Нет, не снимай. Думаю, лучше не разуваться.
Он ощупал ногу. Дотрагиваться до лодыжки было больно.
— Вывихнул, точно.
— Что будем делать?
Он страдал от того, что его ребенок так напуган.
— Сперва надо расслабиться, — сказал Бенджамин. — Умереть я от этого не умру. — В голове билась одна мысль: до машины было по меньшей мере четыре мили. — Давай посмотрим, смогу ли я встать.
— Ты серьезно?
— Помоги мне.
Эмма подхватила его под руки. Он осторожно попытался
перенести вес на левую ногу, но правая была словно чужая.
Ступня болталась, точно дохлая рыба.
— Тебе придется спуститься вниз одной, привести помощь, — сказал Бенджамин.
— Что?
— Я не смогу пройти четыре мили, а ты не сможешь тащить меня на себе.
Он замолчал. Дикую кошку на противоположной стороне
оврага они увидели одновременно.
— Папа, это кугуар?
Бенджамин молчал.
— Папа?
— Да, дочка. Это кугуар. Не паникуй.
— Я не паникую.
Зверь исчез в кустарнике. Бенджамин проводил его взглядом. Кугуар весил не меньше сотни фунтов, но выглядел худым. Плохой знак. Если он голоден, трудно угадать, как он себя поведет. Теперь он не мог позволить дочери спускаться к
подножию горы в одиночку. Она была так напугана, что в любую секунду могла броситься сломя голову и пробудить в животном инстинкт охотника.
— Когда можно начинать бояться? — спросила девочка.
Персиваль Эверетт. Угроза
— Найди мне пару крепких палок, длиной фута два, — попросил он. — Попробуем наложить твоему старику шину. Я
должен быть в состоянии передвигаться.
— Большие палки?
[ 85 ]
— Около дюйма в диаметре. Ищи прямые.
ИЛ 4/2020
Эмма встала и осмотрелась.
— Будь в пределах видимости, — сказал Бенджамин. — Наверняка парочкадругая валяется гдето рядом.
Пока Эмма занималась поисками, он постарался поставить ступню на место. Ничего не вышло — боль была слишком сильной. Бенджамин чувствовал себя совершенно беспомощным.
Вернулась дочь с четырьмя подходящими палками в руках.
— Такие пойдут? — спросила она.
Он выбрал две.
— Вот эти сгодятся. Теперь мне нужно, чтобы ты коечто
сделала.
— Что именно?
— Ты должна будешь вытянуть мою ногу, чтобы я смог наложить шину. Просто потяни. Я буду кричать, но ты тяни, пока ступня не встанет прямо.
— Даже не знаю, — пробормотала Эмма.
— Это нужно сделать. Все будет хорошо. Твой папа — просто большой мальчик, поэтому без крика не обойдется. Давай
сделаем это прямо сейчас.
Эмма взялась за его ступню, но тут же отпрянула, когда
Бенджамин вздрогнул.
— Давай, — сказал он.
Она снова обхватила лодыжку.
— На счет “три”. Дернуть нужно резко и сильно.
Бенджамин досчитал до трех, и Эмма дернула. Он постарался не закричать, но звук, который он издал, подавив
вопль, был еще более устрашающим. Его прошиб пот. Видимо, на несколько секунд он даже отключился. А когда открыл
глаза, цвет неба показался ему слишком ярким. Бенджамин
собрался с силами.
— Хорошо. Вот теперь действительно хорошо.
— Точно хорошо? Ты не шутишь? У тебя перелом! — Эмму
трясло. Она не могла отнять рук от его поврежденной ноги.
— Все в порядке, детка. — Бенджамин сел, снял рубашку и
брючный ремень. — Теперь оторви от рубахи рукава.
Он пристроил палки по обе стороны лодыжки и зафиксировал их ремнем посередине голени.
— Ну вот, — улыбнулся Бенджамин. — Теперь давай сюда
рукав. — Он туго обернул рукав рубашки вокруг щиколотки и
[ 86 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
ступни. Стоило дотронуться до места перелома, как к горлу
подступила рвота. Пытаясь отвлечься, он подумал о том страхе, который испытывала Эмма. Вторым рукавом он примотал
палки к ноге около колена.
— Так нормально? — спросила девочка.
— Помоги мне подняться.
Бенджамин встал на здоровую ногу. Радовало пока лишь
то, что перелом — если это был перелом — сложным не был.
Обошлось без кровопотери, а вот болевых ощущений хватало. Он понимал, что Эмма не сможет поддерживать его при
спуске.
— Нужны еще палки, — сказал Бенджамин. — Чтото типа
клюшек.
Из оврага донеслось рычание кугуара.
— Он еще здесь, — испугалась Эмма.
— Ищи большие палки. — Сосредоточься, мысленно приказал себе Бенджамин. — Посмотри вокруг, — уже вслух произнес он и огляделся, — вон, видишь?.
— Вот эта? — подняла толстую ветку Эмма.
— Да, и поищи еще одну, такую же. С развилкой на конце,
вот как здесь.
Девочка принесла еще ветку, но та была на пару дюймов
короче. Бенджамин приспособил короткую палку со стороны
здоровой ноги. Он заковылял вниз, держась впереди. Эмме
Бенджамин сказал, что если он упадет, то не хочет свалить и
ее. И он упал. Упал дважды.
— Папа, мы не сможем так идти, — заключила Эмма.
— Скоро спуск станет пологим, там будет полегче.
Тропинка действительно стала ровнее, а далеко впереди,
насколько хватало глаз, ее поверхность под тенью деревьев
превращалась в ковер, устланный листвой.
— Вот видишь, — заявил он, — раз плюнуть.
— Ненавижу это выражение!
— Я запомню.
— Как ты? — спросила девочка.
— Болит, как черт знает что. — Бенджамин обливался потом. Футболка была — хоть выжимай, и его начинало знобить.
Он задался вопросом, сумеет ли ориентироваться в пространстве, если наступит обезвоживание.
— Папа, прости меня, — сказала дочь.
— Тебе не за что извиняться, — возразил Бенджамин. —
Твоему папке пора повзрослеть. Так что это ты меня прости.
Они остановились посреди тропы. Впереди, не далее чем
в пятнадцати ярдах, сидел кугуар. Сидел, как собака, смотрел
на них.
Персиваль Эверетт. Угроза
— “Раз плюнуть” отменяется, — прошептал Бенджамин.
Кугуар издал низкое ворчание.
— Что будем делать? — испуганно спросила Эмма.
— Бежать от него не стоит, это я знаю точно, — пробормо[ 87 ]
тал Бенджамин.
ИЛ 4/2020
Он подумал о своей щиколотке. Ситуация показалась бы
забавной, если бы не было так грустно. Он нехотя отметил,
что зверь действительно тощий. Тощий — значит, голодный.
Больше ничего Бенджамин разглядеть не мог. Солнце светило изза головы кугуара, и морду животного он не видел. “Тем
хуже”, — мелькнула мысль.
— Папа?
— Умеешь громко визжать? — спросил Бенджамин.
— Что?
— Нужно, чтобы ты завизжала со всей мочи, и будем тем
временем двигаться вперед, только медленно. Я тоже закричу — не пугайся, когда услышишь, как громко умеет вопить
твой старик.
— Ты не шутишь?
— Раздватри, начали!
И они закричали что было сил. Эмма подетски пронзительно визжала, Бенджамин же слегка перенес вес на правую
ногу и тут же среагировал, зарычав, как лев. Они прижались
друг к другу, пытаясь шуметь как можно громче. Кугуар сделал
три мелких, неуверенных шага, после чего решил, что с него
достаточно, отпрыгнул в сторону и припустил в гору.
Эмма заплакала и засмеялась одновременно. Бенджамин
покачнулся, потеряв равновесие. Девочка попыталась его
поддержать, но он уже пришел в себя.
— Я в порядке, — сказал он. — Продолжаем двигаться, пока
наш друг не передумал.
— Ты весь дрожишь.
— Пойдем. Во всяком случае, теперь мы спускаемся, правда?
Путь к машине занял три часа; всю дорогу они то и дело оглядывались назад. У Бенджамина начали неметь конечности,
и он был напуган до смерти. Мысли путались, и дрожь сдержать уже не удавалось. То ли это была реакция на опасность,
то ли последствия болевого шока. Он не исключал, что мог
удариться головой при падении, просто тогда этого не почувствовал, а теперь сотрясение мозга давало о себе знать.
— Тебе придется сесть за руль, — сказал он дочери.
— Мне же всего четырнадцать.
— Знаю. А еще знаю, что у тебя получится.
Под присмотром отца Эмма отодвинула пассажирское
кресло как можно дальше. Ему надо было сидеть впереди, что-
[ 88 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
бы помогать дочери, успокаивать ее. Если, конечно, он будет
в состоянии это делать. Бенджамин втиснулся в машину, отбросил свои клюшки, и Эмма закрыла за ним дверцу. Девочка
плюхнулась на водительское кресло, завела двигатель и посмотрела на отца.
— Слава богу, что я купил машину с автоматом, — проговорил Бенджамин.
— Что мне делать?
— Ты прекрасно знаешь, что делать. Сначала включи обогреватель.
Эмма нажала на кнопку.
— Теперь передвинь рычаг в положение “D” и трогайся.
— Вот так?
— Помедленнее, — сказал он. — Не торопись.
Машина покатилась вперед.
— Хорошо, — похвалил дочь Бенджамин. — Не гони. — Он
прикрыл глаза. Его начало клонить в сон. — Ничего не бойся,
милая.
— Пап?
— Я в порядке. С папой все хорошо. Просто держи руль.
Мирча Кэртэреску
[ 89 ]
ИЛ 4/2020
Мендебил
Перевод с румынского Анастасии Старостиной
все время вижу сны, многоцветные до безумия, и ощущения в снах такие, каких я не испытываю наяву никогда. Я записал сотни своих снов за последние десять
лет, некоторые конвульсивно повторяются, снова и снова
протаскивая меня сквозь кромешный ад стыда и ненависти, и
одиночества. Говорят, что писатель с каждым рассказанным
сном теряет по читателю, что, уложенные в книгу, сны наводят скуку, что это просто старый удобный метод разверзания
бездны. И правда, твой сон редко значит чтото для другого,
к тому же писатели прибегают иногда к фальсификациям,
подстраивают сон под нужный калибр, чтобы, отражая, упорядочить диффузную реальность рассказа, — так, если положить колпачок авторучки посреди анаморфотной мазни,
можно увидеть в нем отражение голой женщины. Поскольку
я всетаки хочу начать с описания сна, мне надо както защититься от обвинения в лени и наивности, обвинения, которое напрашивается само собой. Я, как вам известно, “писатель по оказии”. Пишу только для вас, дорогие мои друзья, и
Я
© Humanitas, 1993
© Анастасия Старостина. Перевод, 2020
[ 90 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
для себя. Мое главное ремесло пресновато, но мне оно нравится, и я очень хорошо знаю его трюки. А вот к трюкам письма я холоден. За год с лишним, что я участвую в ваших воскресных встречах, я мог бы научиться множеству всего в
смысле техники построения рассказа. Дело не в этом, я боюсь, что мне особенно нечего сказать. Вообщето до той ночи, когда мне приснился сон, который я собираюсь вам описать, я был просто уверен, что в моей жизни нет ничего, что
бы заслуживало внимания. Так что я не пытаюсь открыть вам
бездны, а хочу только рассказать все по порядку: по моему
убеждению, и в жизни, и в литературе начало дает тон всему,
даже безумию. Я помню, как начались ментальные сдвиги у
одного моего старого приятеля.
Раз вечером он пришел ко мне домой очень взволнованный и рассказал на редкость гладко, что случилось с ним час
назад. “Я сел в трамвай, чтобы поехать к одной знакомой.
Изза мороза окна вагона запотели. На сиденье передо мной
сидела женщина, похоже, деревенская, в грязной канадке и в
зеленом платке. Я и не замечал ее, пока она не подняла руку в
грубой перчатке и не протерла пятно на запотевшем стекле.
Я как раз заглянул в это пятно, ставшее прозрачным, когда
трамвай вошел в туннель и пятно стало черным как смоль на
белом фоне запотевшего стекла. Так вот, пятно в точности
воспроизводило профиль Гёте в технике китайского теневого рисунка. Все было верно: прямой нос, продолжающий линию лба, парик с косичкой, твердо сжатые губы, округлый
подбородок...”
Итак, не буду больше тянуть, а подступлю ко сну, о котором упомянул. Мне приснилось месяца два назад, что я посажен в сосуд, сделанный как бы из прозрачного кварца. Я вертелся в этом сосуде, иногда испускающем радуги, и с большим
удовольствием смотрел сквозь стекло на окружающий мир,
текучий и дрожащий. Какаято птица летела от далеких гор и
по мере приближения распластывалась на округлых стенках
сосуда. Когда она приблизилась вплотную, я увидел ее глаз,
миндалевидный, огромный, как под лупой, — и вдруг он охватил меня со всех сторон. Я закрыл ладонями лицо, так мне
стало страшно сразу и от стыда, и от блаженства. Когда я
взглянул снова, я заметил на стенке сосуда, рассыпавшего искры, тонкие контуры какойто дверцы. Я заторопился к ней,
ужасаясь при мысли, что она может быть открытой. Но
вздохнул с облегчением: на двери висел замок, огромный и
рыхлый, как кусок мяса. По тропинке, спускавшейся с далеких гор и ведшей к моей двери, шла девочка. Девочка с большими бантами в косичках и с влажным ротиком казалась ми-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
лой и воспитанной, пока шла к двери. Стенки сосуда спрямились и стали ясными, как хрусталь, а меня вдруг обуял иррациональный страх, какого я никогда еще не испытывал. Девочка дошла до двери и заколотила маленькими
[ 91 ]
перламутровыми кулачками по толстому стеклу. От страха я ИЛ 4/2020
бросился на дно и скорчился там, но не упускал ее из виду. Когда она схватилась за замок, внутри у меня все полопалось:
кишки, сердце. Она разорвала замок и окровавленными руками толкнула тяжелую дверь из кварца. Она застыла на пороге
в позе, которую невозможно описать, потому что для этого
нет слов. И тут я увидел сцену за спиной девочки. Я уходил по
тропинке, ведущей к далеким горам, так что мог охватить
взглядом все большую поверхность массивных стен сосуда из
стекла или льда, или хрусталя, сосуда, который на самом деле
был вовсе не сосуд, а огромный замок, обтекаемая конструкция с арочными карнизами, с лепниной, с горгонейонами, с
фонарями, с балконами и бойницами, с галереями и водосточными желобами, но только из холодного и прозрачного
материала. А в середине неисчислимого множества залов,
видных насквозь, был я, лежащий на полу, и девочка на пороге распахнутой двери, за ней же — от первой двери до центральной комнаты — сотни и сотни распахнутых дверей с окровавленными замками.
Я проснулся с какимто смутным чувством, которое свербило во мне все утро, но вспомнил свой сон только после обеда, сначала вспышками в солнечном сплетении, потом в школе, когда слушал учеников, — болезненными несвязными
фрагментами. Мне понадобился еще один целый день, чтобы
реконструировать то, что я рассказал выше. Даже не знаю почему, но у меня впечатление, что я вспомнил больше, чем
знаю теперь, и что со временем я чтото забыл. Да, теперь, когда я пишу, меня пронзает мысль, что я знал, какие слова произнесла девочка из сна и с какими жестами, но чувствую, что
никоим образом не могу на них сконцентрироваться. Надеюсь припомнить все в процессе письма...
Я попробовал, как обычно после записи сна, составить его
анамнез. Начал наугад, пытаясь ухватить какуюнибудь деталь, которую можно связать с какимто из эпизодов сна. Промечтав часа два за чашкой кофе, на краю которой прочно села пурпуровая бабочка с двумя пятнами на крыльях, как
огромные глаза, синие с золотым ободком, и с тельцем в виде
голого противного червя, я записал в дневнике следующий
текст, пришедший спонтанно: “Когда мне снится сон, одна
девочка выскакивает из своей кровати, идет к окну и, припав
лбом к стеклу, смотрит, как заходит солнце за розовые и жел-
[ 92 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
тые дома. Оборачивается лицом к своей красной как кровь
спальне и снова сжимается в комок под влажной простыней.
Когда мне снится сон, чтото приближается к моему оцепеневшему телу, берет мою голову в ладони и откусывает кусок
как от прозрачного фрукта. Я открываю глаза, но не смею пошелохнуться. Потом выскакиваю из постели и иду к окну.
Смотрю наружу: все небо сплошь в звездах”. И тут же, как будто я произнес сакральную формулу, начинаю чтото схватывать. Коечто я забыл, но история с сосудом, я уже знаю, проистекает из разговора по телефону с моей бывшей
приятельницей, которая среди прочего сказала, что купила
себе пару хомячков и держит их в банке, подстелив опилки.
Потом приходит самое первое воспоминание: мне было максимум два года, и родители жили в Силистре. Хозяин дома,
которого звали Катана, подарил мне колокольчик, я и сейчас
прекрасно помню, как вышел во двор и зашел в ботиночках в
большую мутную лужу. Там я уронил колокольчик в воду и хотя долго шарил руками по дну, а лужа была не глубже нескольких сантиметров, но найти его не смог. Помню свое удивление. Из этого воспоминания я вывел, что надо искать истоки
сна глубже в прошлом. Сосредоточился на девочке, на ее косичках с огромными белыми крахмальными бантами. Подумал, что она похожа на крестьянок в больших и пышных кружевах на голове с полотен голландских мастеров. Подумал о
голландских простынях, на которых нежились великолепно
изогнутые ню Энгра, и вдруг во мне взошло имя: девочку звали Йоланда. И тут же я увидел прямо перед собой стеклянную
дверь первого подъезда, которая открывалась с таким трудом, мельницу на Дымбовице, игрушечные часики, режущие
глаза своими красками, и образ Бухареста с террасы, освещенный в ночи красными и зелеными мигающими рекламами. В неописуемой экзальтации я за несколько минут раскопал в памяти то, что, как мне казалось, забыл намертво. Более
того, я понял, что это был тот период моей жизни, который
сконцентрировал все, что есть во мне оригинального и, может быть, из ряда вон выходящего. Как уцелел по сю пору
этот совершенный перламутровый шар, запертый в четырех
стенах серенькой жизни учителя, неженатого и апатичного,
который живет только потому, что все равно родился? Не понимаю. Но я был счастлив, когда оказалось, что в моем собственном опыте тоже есть коечто интересное для рассказа.
Рассказ я писать не собираюсь, это будет просто небольшая и достоверная хроника самого странного (и единственного в своем роде) периода моей жизни. А героя этой хроники, хотя в то время, когда “происходит действие”, ему было
Мирча Кэртэреску. Мендебил
всего лет семь, стоит, я думаю, описать, потому что я уверен:
он определил навсегда, хотя и не впрямую, как в моем случае,
судьбу всех детей, которые играли тогда на задах моего блочного дома на шоссе Штефана чел Маре.
[ 93 ]
У дома восемь этажей, а на задах у него сейчас — парковка, ИЛ 4/2020
где машины дрожат друг подле друга в эту морозную зиму.
Двадцать один год назад, когда мы сюда переехали, мама
только что выписалась из роддома после рождения моей сестры. Помню, как посреди абсолютно пустой и белой комнаты
без занавесок и без карниза мама сидела на стуле и в слепящем белом весеннем свете кормила грудью ребенка. Я доходил головой точно до высоты раковины на кухне, которая со
временем облупилась так, что посреди эмали, которую я видел снизу, образовалось пятно, в точности воспроизводившее контуры Африки с главными пустынями и реками. Дом
находился в стадии завершения. Он тесно примыкал к одной
конструкции, которая всегда тревожила меня своими зубцами, башенками, какимито бесконечными перспективами,
как у Кирико. По всему заднему фасаду со стороны мельницы
(еще одно средневековое здание зловещекрасного цвета)
еще тянулись ржавые строительные леса, земля была разворочена, канавы под канализацию достигали коегде глубины
двух с лишним метров. Такова была территория наших игр,
отделенная от мельничного двора бетонным забором. И таков был другой мир, со множеством тайных уголков, грязный
и таинственный, который мы, семьвосемь пацанов от пяти
до двенадцати лет, каждое утро выходили завоевывать и обследовать, вооруженные водяными пистолетами за два лея,
голубыми и розовыми, купленными в “Красной шапочке”, магазине игрушек, который гнездился тогда на Оборе, на старом, настоящем Оборе, где вечно пахло керосином.
В нашей компании была строгая иерархия, основанная на
принципе физической силы: кто кого. Состав приблизительно помню: Вова и Паул Смирнофф (как я был поражен, когда
услышал про водку с таким названием!), Мими и Лумпэ (по
фамилии не знаю), Луцэ, Дан из третьего подъезда, Маркони
и его брат Китаец, Лучи, МарианМарциануМарцагануЦагануЦаку, тот, что года два тому назад женился на продавщице
из кафекондитерской, Жан с восьмого этажа, Санду, мой сосед, Никушор из соседнего подъезда. Каждый, как мне теперь
кажется, был посвоему интересен. Паул ел смолу и высасывал брюшки у бабочек, утверждая, что там есть мед. Его братец Вова был смирный и застенчивый, но имел манию рассказывать направо и налево про пароход “Титаник”, который,
по его словам, был высотой с три дома, поставленных один
[ 94 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
на другой, и даже выше, и был снабжен тысячью гребных винтов. Мими растил ежика и коллекционировал коробки от
иностранных сигарет, некоторые из тонкого пластика. Самый здоровенный среди нас, он мог всех нас побить, а потому считался главарем, хотя вида был несколько цыганистого.
Насколько Мими был здоровый, настолько хилый был его
братец Лумпэ: чернявый и сопливый, он пищал по всякому
поводу, отчего получил прозвище Симфония До Мажор. У
нас он числился в умственно отсталых: в свои четыре года едва выговаривал дватри слова, и те с кашей во рту. Лучи, которого звали Лучьосу, как меня — Мирчьосу, был моим лучшим
другом. Мы с ним гуляли, и я слушал его рассказы про лошадей, только про лошадей, которые галопом скакали по арене,
выстланной шелками, а на подковы у них были надеты туфли
из цветастого кашемира. Луцэ ходил хмурый. Еще бы, его
старший брат, кончив лицей, забрался на террасу на крыше и
бросился оттуда вниз. Я сидел в своей комнате и делал солонки из бумаги, когда увидел, как его большое тело промахало
руками перед окном. Раздался стук, я выглянул в окно: на асфальте, рядом с чьейто “победой”, лежал тот, кто был лицеистом, в форме, и его благородный профиль обозначался
контуром на фоне веселого пятна, светлокрасного, которое
потихоньку расползалось.
Конечно, в компании были и другие участники, не такие
важные или которых я не помню. Был, это точно, мальчик из
шестого подъезда, у которого после полиомиелита одну ногу
облегал сложный металлический механизм — наверное, как у
Хариеты, сестры Эминеску. Его вытаскивала на зады дома бабушка, и он оттуда смотрел, как мы играем в ведьмачку. Но
его все равно что не было. Зато был Дан Психопат, а Мими
дал ему еще и другое прозвище, такое, что я и сейчас не мог
бы сказать, откуда оно взялось и как пришло на неповоротливый ум Мими: он назвал его Мендебил. Этот Дан любил залезать на балюстраду, окружающую террасу, и орать нам чтонибудь с высоты восьмого этажа, кривляясь и делая вид, что
вотвот свалится вниз. Мы, все остальные, боялись даже близко подойти к балюстраде, а уж тем более залезать на нее.
Девочки, разумеется, в нашу компанию не входили. Они
проводили время, рисуя на асфальте бесконечные пейзажи
синими, желтыми и розовыми мелками или даже осколками
кирпича, или играли в свои игры с косынками, в принца на
коне, в обнимашки и чмоки, в одиодиода и в камень драгоценный — в мире несравненный. Привожу только несколько
имен. Виорика, родители у нее были немые, она одна говорила из всей семьи, но с ними объяснялась тоже на языке не-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
мых; Мона, сестра Дана, психопатка, как и он, с желтенькими
глазками, сверкающими ненавистью, ее одну принимали в
ведьмачку; Фьордалис, дочка греков по фамилии Зорзон; Маринела, которой Жан пел на мотив “Марина, Марина, Мари[ 95 ]
на”: “Блондинка, блондинка, блондинка, тебе не хватает бо- ИЛ 4/2020
тинка”; и, наконец, Йоланда, которая явилась мне во сне.
Больше не хочу на них задерживаться. Все эти цветистыедушистые воздушные созданья суть созданья только живописные, а я не могу позволить себе утомлять вас живописанием.
Background — вот чем были мы все для того, кто пришел и
чтото в нас изменил или по крайней мере оставил необъяснимый отпечаток, тот, кто не мог побить даже Лумпу, и тем
не менее его слушали и ему подчинялись все вплоть до Мими.
Все, что я тут набросал, это только предисловие к главной истории, но оно стоило труда, хотя бы в силу привычки, по которой учитель румынского языка повторяет при всяком удобном случае: у каждого сочинения должно быть вступление
(где дается время, место и действующие лица), основная
часть и заключение. Мое вступление затянулось, и все же я не
могу еще перейти к основной части. Я должен еще показать
вам, какие были у нас развлечения до прибытия в наш дом
“главного героя”.
Почти никто из нас практически никогда не выходил за
пределы зоны позади дома. Вплотную к хлебозаводу “Пионер”, прямотаки из него, рос старый замученный каштан с
дуплом, замурованным цементом, и с ржавым костылем, горизонтально вбитым в ствол с корой, кишащей муравьями.
На костыль опирались ногой Санду, Лучи и я, чтобы влезать
на дерево, где мы чувствовали себя прекрасно, как старички
из “Луговой арфы” Капоте. Там, наверху, на развилине, было
еще одно дупло, куда мы становились ногами. Однажды в начале лета мы нашли там кучу китайских пластмассовых точилок для карандашей такого богатства и разноцветья, что у нас
дух захватило. Их было больше полусотни — в виде безобидных зверей: белки с пышными хвостами, белые зайчики, лошадкикачалки, диснеевские олени, лягушки с голубыми глазами. Были еще красные и зеленые ракеты, прозрачные
розовые бочонки, черепашки и жирафы, у которых двигались длинная шея и хвост. Накануне вечером там ничего не
было, а мы пришли утром. И в последующие дни никто, кроме нас, не ходил вокруг каштана. Мы заключили, что точилки
простонапросто выросли там и распустились, расцвели пышным цветом, как расцветают раз в сто лет кактусы или бамбук.
Мы забрали их домой. Даже под зайчиками и под самыми
кроткими ланями скрывалось твердое беспощадное лезвие
[ 96 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
стального ножа. Мы, как индейцы, устроили совет старейшин на каштане. Когда Лучи устал говорить про лошадей,
разукрасив их золотом, рубинами и тяжелыми шелками до невозможности (он утверждал, что у него в деревне и правда
есть такие лошади), когда Санду, которому не суждено было
стать математиком, надоел нам дурацкими россказнями про
какойто учебник по арифметике, где складывались, вычитались, умножались и делились не цифры, а буквы, когда я, наконец, поклялся, что видел привидение, — мы перешли к вещам серьезным.
Неужели это правда, что коротенькое слово, которое мы
находили написанным на бетонной стене или процарапанным на битуме канализационных труб, означает, что все
взрослые... И, значит, все песни, которые мы пели с таким
смаком, бежит тетенька в пижаме, за ней дяденька с усами, —
неужели они все про одну и ту же гадость? А как же, говорил
Лучи и добавлял с цинизмом: “Даже мамка с папкой это делают”. И понес околесицу: когда им надо это сделать, они отправляются в такую больницу. Там им дают комнату без окон
и с замочной скважиной, заткнутой ватой. Посреди комнаты
стоит такой стол для операций, на него ложится мамка лицом
вверх. Над мамкой висит гамак, куда папка залезает по лестнице и ложится в нем лицом вниз. Потом механизм опускает
гамак на операционный стол, так что родители оказываются
друг на друге, точно как в анекдотиках у Мими. Все длится
долго, несколько часов подряд, и все это время женщина читает книгу. Потом они возвращаются домой. “Откуда ты знаешь?” — спросили мы и ушли в схоластические споры. С коротеньким словом мы хоть както разобрались, но по поводу
других ругательных выражений, дающих понять, что тут возможны вариации, прийти к согласию не могли. Да даже и насчет первого слова у меня были сомнения: мои родители казались мне слишком серьезными, чтобы заниматься
чемнибудь таким, хотя бы и в больнице.
Я думал об этих вещах в долгие и мучительные послеобеденные часы, когда мне полагалось спать. Золотистопурпурный свет потихоньку наполнял комнату, отражаясь в зеркальной двери шифоньера и падая мне на лицо. Я лежал на
кровати с открытыми глазами и смотрел в окно на сияющие
облака, на их прихотливые перекаты по летнему небу. Иногда тихонько вставал с крахмальных простыней, острых, как
белое стекло, но легких, как бумага, и шел к окну. Я видел до
горизонта панораму Бухареста, застывшую под облаками,
россыпь старых домов с черепичными крышами и слуховыми
окошками, с дверьми из массивного дуба, а подальше — боль-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
шие серые здания с рядами окон, высотка в центре с голубым
шаром рекламы “Gallus”, магазин “Виктория”, слева от него
Пожарная башня, дома с арками по Штефана чел Маре и совсем уж вдалеке — теплоцентраль с огромными трубами, из
[ 97 ]
которых выходил клочковатый дым. Все это — сквозь завесу ИЛ 4/2020
тополей и грабов, колышущих светлозелеными и темнозелеными, и изумруднозелеными верхушками среди зданий.
Спать после обеда мне не хотелось никогда. При малейшем
шуме я быстро залезал в постель, потому что знал, что это папа в нейлоновом чулке на голове идет проверять, сплю ли я.
Наши игры бывали иногда жестокими и варварскими. Как
сейчас вижу: Луцэ одним смертельным ударом всаживает
гвоздь в грудь спящей кошки. Гвоздь прошел ей между ребрами и, вероятно, попал в сердце, потому что кошка дернула несколько раз лапками, судорожно скорчилась и застыла, хотя
говорят, что у кошки десять жизней. Мы все омыли ее кровью
наконечники стрел и выстрелили в воздух. Стрела Мими
взлетела на высоту дома. В другой раз нам с Санду попался воробушек, птенец с почти сформировавшимся опереньем. Мы
гонялись за ним по канавам, пока не поймали и не стали играть с ним в доктора и больного: лили ему в клювик всякую гадость, потом играли его тельцем, как теннисным мячиком,
потом засунули полуживого в коробку и похоронили.
Между собой мы были не лучше. Целыми днями гонялись
друг за другом по лабиринту канав. Спускались туда в особых
местах, ступая по просмоленным трубам, перешагивая через
огромные краны, в наши ноздри и в кровь проникали запахи
земли, червяков и личинок, битума и непросохшей замазки.
Запахи сводили нас с ума. Вооруженные водяными пистолетами, в масках из гофрированного картона с мебельного склада, раскрашенных дома как можно страшнее: оскаленные зубы, вытаращенные глаза, раздутые ноздри, — мы шастали по
извилистым канавам под узкой полоской неба, пока оно не
темнело. Когда, заворачивая за угол, сталкивались нос к носу
с врагом, вопили и бросались друг на друга с кулаками, раздирая майки и футболки с рисунками. Не знаю, кто придумал игру под названием ведьмачка, в которую мы играли с неослабевающим увлечением не один год, даже в восьмом классе мы
еще в нее играли. Это была смесь полицейских и воров, ястреба и голубей и пряток. Вначале ведьмачка была одна, ее выбирали считалкой. Она надевала маску, брала в руки толстую
ветку с ободранной корой и, повернувшись лицом к стене,
считала до десяти, а потом пускалась по канавам в поисках
жертв. Из канавы вылезать было можно, но нельзя прятаться
в подъездах домов или перелезать через забор в мельничный
[ 98 ]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
двор. Ведьмачка охотилась за нами по вонючим ямам и, когда
ей удавалось осалить когонибудь веткой, издавала устрашающий вопль. Жертва должна была застыть как в параличе. Ведмачка тянула пойманного за руку в свою берлогу, где давала
ему по лбу положенное число щелбанов, и, получив такое крещение, тот сам тоже становился ведьмачкой, тоже надевал
маску, и охота продолжалась.
К сумеркам, когда над огромными башнями мельницы на
еще голубом небе вспыхивали первые звезды, оставался
обычно один непойманный, за которым со зловещими воплями гналась целая орда ведьмачек. Окрестные жители с ужасом ожидали этот момент, швыряли в нас с балконов картошкой и морковкой, уборщицы выходили на нас с метлами, но
всё напрасно. Ведьмачки не унимались, пока не была изловлена последняя жертва, какойнибудь мальчонка, который, видя, что шутки плохи, пугался понастоящему. В темноте было
страшно встретиться лицом к лицу с ведьмачкой, а тем более
с целой ордой. Последнюю жертву волокли к ближайшему
подъезду, там ее обступали и делали вид, что сейчас съедят, и
спасение приходило только от сердитых мамаш, которые разводили нас по квартирам.
Когда нам неохота была играть в ведьмачку или стирать
утончившейся подошвой кед синие домики, желтые деревья
и зеленых мам, нарисованных девочками на асфальте, — только с тем, чтобы они раскричались и разбежались по домам, —
мы собирались всей компанией и, усевшись на приготовленных к укладке кусках бордюра, принимались рассказывать истории или играть в фильмы. Помню, как Цагану расписывал
свою вылазку в мельничный двор. “Я перепрыгнул через забор рядом со сторожкой, на которой череп. У самой мельницы меня увидел один мельник. Подошли и другие мельники.
Я бросился бежать. Они бросались в меня камнями. Я уворачивался. Камни кончились — они взялись за пистолеты. Не
попали. Стреляли из пулеметов. Стреляли высоко — я пригибался, стреляли низко — я подпрыгивал вверх. Привезли пушки. Но я удрал. Они двинули за мной на танках, но я удрал.
Они послали за мной самолеты и кидали бомбы, но я уже был
у забора и перепрыгнул вот здесь, у ворот”. Говорил он так
серьезно, что мы почти ему поверили. Разве что откликались
робким: “Иди ты!”. Когда играли в фильмы, надо было знать
все названия, начинавшиеся с каждой буквы алфавита. Так,
на букву “Б” всегда шла “Бабетта идет на войну”. А когда
ктото запинался, например, на букве “Ж”, ему коварно подсказывали: “Железный корабль”. И когда он повторял: “Железный корабль”, над ним смеялись: “Нет такого фильма”.
Мирча Кэртэреску. Мендебил
Однажды в третий подъезд на второй этаж переехало семейство — мама с сыном. Мне как раз исполнилось семь лет,
осенью я должен был пойти в школу (Вовато Смирнофф был
уже в третьем классе, а Мими — в четвертом, да еще раз оста[ 99 ]
вался на второй год). Новый мальчик был примерно моего ИЛ 4/2020
возраста и поначалу не привлек моего внимания. Зато его мама была особенная, совсем не похожая на наших мам, которые целый день чтото терли и мыли.
Это была дама такая длинная, что едва можно было разглядеть черты ее лица, терявшиеся как в голубой дали. Высокая,
тонкая и рассеянная, она двигалась между предметами мебели, внесенными в подъезд, давая указания носильщикам. Я не
видел ее никогда ни в чем, кроме как в пурпуровом. Даже дома она ходила в халате из красного сатина. Волосы у нее были очень черные, а на лице, как мне казалось, лежали тени со
слабыми следами розоватого перламутра. Сын апатично сидел в старом кресле, таком большом и цветастом, что выглядел совсем худышкой. Он и был худышкой, а глаза глядели
твердо, внимательно и печально. Мы на время вылезли из наших окопов и подошли к нему. Спросили, правда ли, что он
переехал жить к нам в дом, а эта бесконечная тетя — его мать.
И где его отец? “Он плотник”, — ответил мальчик, как будто
это был ответ на вопрос. В конце концов мы от него отстали,
потому что он только смотрел на нас и коротко отвечал на вопросы. Он сказал и как его зовут, но я тут же забыл. Ион, Василе, чтото совсем банальное. Мы, как дьяволы, снова спустились в наши норы и принялись играть в ведьмачку.
В последующие дни мальчик выходил гулять. Был он
очень чистенький. Носил желтые штаны с напуском, на лямках. Не произносил ни слова. Мы позвали было его играть с
нами, но он не захотел. Только смотрел на нас с края канавы.
У нас даже пропала охота играть — при зрителях. На девочек
он смотрел с таким же интересом, так что мы его запрезирали. Да еще попросил у Моны (надо же было выбрать ее!) лиловый мелок. Мона, не долго думая, повернула к нему задик в
бежевых брючках и похлопала себя по ягодице. “А вот это не
хочешь?” Мальчик спокойно поглядел на нее и отошел. Примерно с неделю мы видели каждый день, как он разговаривает с полиомиелитным, объясняет ему и то, и другое, помогая
себе рисунками на асфальте, которые он делал мелком, принесенным из дома, и жестами, которые сейчас я назвал бы ритуальными. Он то как бы снимал с себя прозрачную паутину,
то показывал пальцем на небо, загадочно улыбаясь. Вечерами, в пурпурной дымке, тихо переходящей в коричневатую,
металлический блеск ортопедического механизма и таинст-
[100]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
венные жесты приобретали в наших глазах, когда мы подглядывали за этими двумя из канав под прикрытием картонных
масок, вид странный, не поддающийся расшифровке.
Когда они уходили домой, всегда раньше, чем мы, на асфальте оставались кривые круги и другие фигуры, которые
мы с ожесточением стирали. Воображала, выпендрежник —
таково было заключение нашей банды, так что мы решили,
не помню, организованно или спонтанно, принудить его,
чтобы он показал свое отношение к нам. Если станет нам другом, хорошо. Если нет — еще лучше, нам как раз недоставало
настоящего врага. Мы уже раз попытались сделать чтонибудь
геройское, но позорно провалились. Собравшись все вместе
на задах дома, мы при ярком, желтом, как шафран, свете костра (жгли упаковку изпод телевизоров) вооружились длинными досками с мебельного склада и в полном молчании вышли, чтобы напасть на ребят из дома на Цирковой аллее, где
был цветочный магазин. В масках, с боевым кличем мы набросились на них, когда они играли в сокс или кидали об стену полосатый мячик. Девчонки, пронзительно вереща, бросились в подъезд. Мы взяли одного пленника, и Дан
Психопат с Паулем только собрались заставить его проглотить червяка, как из дома вышли трое отцов в майках, и мы
при виде этих мужиков с волосами на руках и на груди все
бросили и в ужасе рассеялись по аллее. Поскольку у нового
жильца отца не было (или тот просто до сих пор не появился), он показался нам очень подходящим врагом. Так что раз
утром мы хорошенько его укутали, как сенаторы Цезаря,
схватили и потащили к канализационной сети. Мы хотели
сделать его ведьмачкой. Мальчик упирался и бился вовсю.
Вблизи лицо его не походило ни на чье из тех ребят, что я
знал. Каштановые волосы, слегка волнистые. Со сгиба каждого локона брызгали во все стороны золотистые блестки.
Сверху волосы немного дыбились, образуя рыжеватую паутину, и падали на лоб до тонких бровей, изогнувшихся над большими овалами полуприкрытых глаз. Между веками без ресниц, с черной каемочкой, виднелись фиолетовые диски
зрачков. Глазницы казались темнее, чем деликатная медь
щек. Нос был длинноватый и тонкий, но гармоничный, а
ложбинка под симметрично вырезанными ноздрями необычно глубокая. Губы у него всегда были крепко сжаты, зубы почти никогда не показывались — разве что изредка, когда он
улыбался с выражением лукавства, иронии, но и простодушия. Однако сейчас, когда мы волокли его к яме, выражение
лица у него было крайне напряженным — страшно смотреть.
Я держал его левую руку и, когда мы подошли к краю канавы,
Мирча Кэртэреску. Мендебил
вдруг почувствовал, что его дерганье набирает необыкновенную силу, узкая грудь рвалась вперед, как будто хотела вырваться из рубашки, а плечи так напряглись, что мы, пораженные, выпустили его из рук и на шаг отступили. Мальчик с
[101]
минуту простоял на ногах, шатаясь, сгибаясь в пояснице, как ИЛ 4/2020
будто хотел ее переломить, потом со стоном опустился на
землю. Он стонал и плакал горючими слезами. Мы все побежали в третий подъезд, поднялись на террасу и оттуда в ужасе смотрели, как из двери выбежала — вся в красных воланах
и оборках — мама мальчика. Она подхватила его на руки и так
же бегом скрылась в подъезде.
Я пошел домой, где, поев, был снова подвергнут, как всегда, пытке послеобеденного сна, который был всем чем угодно, только не сном. Особенно мучило то, что у меня не было
часов и я не мог знать, когда кончатся те два часа, которые я
должен был провести в постели, ненавидимой мной, в сухом
жару лета. В окне голубые, сияющие облака бесконечно клубились, подгоняемые верхушками тополей. Когда в тот день
я снова спустился на зады дома, я застал всю банду в сборе. Разинув рты, ребята смотрели кудато высоко, на чтото, очевидно, сенсационное, что загораживал от меня угол дома.
“Иди сюда, Мирчьосу, — кричали мне. — Иди посмотри на
Мендебила2! Этот будет покруче первого”. Даже Мими и Вова, которые были постарше и их не такто легко было удивить, пялились на чтото как загипнотизированные вместе с
чернявым Луцэ. И жирненький Никушор, одетый как картинка, в очках, как у Джона Леннона, вытягивал пухлую шейку с
выражением недоумения и досады, бывающим у близоруких.
Подойдя ближе, я окаменел. Рядом с краснокаменной мельницей за бетонным забором стоял хлебозавод “Пионер”. Завод старый, с крышей зигзагом, с круглыми окнами, от которых отходили какието желоба, белые от муки. Лумпэ весь
день сидел, сгорбившись, на заборе, поджидая, пока рабочие
пошлют его за газеткой или за сигаретами, — за это они давали ему румяную плетенку или горячую булку, которые цыганенок уминал своим щербатым ртом. Над хлебозаводом царила
кирпичная труба выше нашего дома. Толстая и красная, она
поднималась к облакам посреди овальных листьев акации. Я
никогда не видел ее вблизи, но, словно нарисованная пером,
была различима по всей ее длине, до самого верха, пожарная
лестница, защищенная кольцами, как трахея. На уровне трех
четвертей от ее высоты, то есть примерно на высоте шестого
этажа нашего дома, я увидел желтое пятно. Это был новый
мальчик в своих штанах на лямках, который осторожно лез к
верхушке трубы. Его тельце в цветастой рубашонке с корот-
[102]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
кими рукавами не покрывало в ширину даже четверти кирпичной трубы. Все жители вышли в тревоге на балконы, хранилища солений, и кричали ему, чтобы спускался вниз. Но
ступень за ступенью Мендебил (так стали называть его в конце концов все, а Дан остался при прозвище Психопат) поднимался все выше. Добравшись до верхушки трубы, он подтянулся на руках и несколько мгновений просидел на корточках
на краю. Женщины с балконов кричали в крайнем испуге, а
двое рабочих в халатах и белых передниках побежали по двору к подножью трубы. Как будто дразня своих зрителей, Мендебил, пошатываясь, поднялся во весь рост. Он стоял, тонкий, как гвоздь, на этой головокружительной высоте.
Смотрел вверх, но рукой указывал на землю, вероятно, на
нас. Потом стал спускаться по металлическим ступеням, проходя кольцо за кольцом по пожарной лестнице, и скрылся за
листвой акации. Скоро, припав к ромбовидным дырам в бетонном заборе, мы увидели, как он бежит. Он с натугой перелез через забор и спрыгнул прямо к нам. Скулы у него были
красные, а все лицо — желтое. Обращаясь к одному Мими, он
сказал: “Мне не нравится играть в ведьмачку”.
Возможно, коекто из вас, друзьяписатели, для которых я
мучаюсь который день над этой историей, уже потеряли к
ней интерес. Вам кажется, может быть, что я взялся за сюжет
жеваныйпережеваный, о ребенкегерое, который жертвует
собой ради идеи или ради благородного дела. В Мендебиле,
насколько я его знал, было чтото от этого архетипа. Но, по
сути своей, как, я надеюсь, станет ясно, он даже отдаленно не
был ни рыцарем с Черешневой улицы, ни Немечеком с улицы
Пал. В его делах и словах, которые я вижу сейчас с прямотаки подозрительной ясностью сквозь цветные туманы моего
подсознания двадцатилетней давности, не было ничего детского, они казались скорее захватывающими фантазиями, в
сети которых мы малопомалу попадали.
Не могу не упомянуть, что я видел его во сне этой ночью,
отчетливо видел его лицо и поэтому смог набросать чуть выше небольшой и довольнотаки отчетливый его портрет.
Спрашиваю себя — а правда ли, что Мендебил выглядел в самом деле так, как в моем сне? Мучаюсь этой мыслью...
Уже на следующий день мы поддались чарам Мендебила.
Утром мы не полезли в канавы, хотя запах земли влек нас, а
окружили мальчика и стали слушать его истории. Он рассказывал, как я узнал потом, легенды о рыцарях Круглого стола,
об ужасных язычниках, о Карле Великом и короле Артуре, и
о мече, у которого было имя. Потом начал про витязя в тигровой шкуре, но прервал себя на полуслове, заявив, что тут
Мирча Кэртэреску. Мендебил
нехорошее место для рассказывания историй. Дескать, грязные канавы, груды земли, трубы в замазке не дают ему сосредоточиться. “Я знаю местечко получше”, — сказал он с улыбкой и повел нас туда. Этим местом оказался первый подъезд.
[103]
К нему вел очень узкий и темный проход между нашим до- ИЛ 4/2020
мом и зданием какогото института, почти прилепленными
друг к другу. До сих пор, в те два без малого месяца, как мы сюда вселились, нам не хватало храбрости исследовать эту зловещую кишку. Следом за Мендебилом мы прошли по ней гуськом
метров двадцать, задевая о стены и пачкаясь штукатуркой, и
вышли во внутренний дворик, окруженный с трех сторон нашим домом и институтом. С четвертой стороны была бетонная стена мельницы, в отверстия которой просовывались ветки акации. Дворик был небольшой, заасфальтированный,
очень чистый по сравнению с задами дома. В него выходили
стеклянные двери первого подъезда. С другой стороны, у стены института, высокие ступени вели к маленькой платформе
с каменной балюстрадой, где была замурованная дверь. Это
место мы назвали чердаком. К стене, огораживающей мельницу, лепился бетонный куб, а на нем стояло чтото вроде металлической лоханки со слегка покоробленной крышкой. Мы понятия не имели, для чего она предназначена, и назвали эту
штуковину троном. Наконец, третьей ненормальностью дворика был большой трансформатор с гнутыми трубами и цементным фасадом, на котором помню только цветные буквы,
выведенные размашистым почерком Мендебила. Трансформатор этот, думаю, был сломанный, брошенный там давнымдавно.
Примерно на месяц этот дворик стал местом для наших
игр. У нас душа не лежала ни к чему, кроме как к историям
Мендебила, продолжения которых мы ждали день за днем.
Когда он был не настроен рассказывать, мы гоняли ногами
теннисный мячик, травили анекдоты, болтали о футболе. Он
обычно не встревал в эти наши разговоры, что мы находили
нормальным. Очень скоро мы поняли, что этот пацан, младший из нас всех, даст нам всем фору в таких делах, о которых
мы до сих пор даже не думали. Дома мы надоедали родителям:
Мендебил сказал то, Мендебил сказал сё... А со временем со
своего трона из бетона и металла мальчик начал говорить,
посреди очередной истории и как бы впадая в транс, о других
вещах, не о рыцарях и мечах. Он вдруг обрывал историю и измененным голосом, твердым и негнущимся, не допускающим
возражений, произносил несколько фраз, которые мы напрасно силились понять. Вот к чему я вас подводил. С изумлением спрашиваю себя, как я мог запомнить слова, которые
[104]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
тогда не понимал и которые, как мне казалось, забывал, едва
услышав. Какието из его причудливых теорий явно шли вразрез с тем, что говорили нам родители, или с тем, что мы слышали в научнопопулярных передачах — в “Розе ветров” по радио и в “Телеэнциклопедии” по телевизору. Но Мендебил
вливал в них смысл и притягательность — не знаю уж как, одним своим присутствием, голосом и жестами. Впрочем, в его
словах самих по себе было чтото нездешнее. Помоему, только одно место из всего когдалибо мной прочитанного может
по духу сравниться с тем, что вещал нам тогда этот мальчик:
место про обитание блаженных из “Федона”. Чтобы вы могли
себе это представить, приведу здесь, пронумеровав их, несколько таких теорий, которые я еще помню и которые Мендебил проговаривал рдяным, как пламя, вечером или голубым утром у сверкающих желтизной стен первого подъезда.
1. В моей голове, под черепной коробкой, сидит человечек, в точности похожий на меня: у него такие же черты лица
и одет он, как я. Что делает он, делаю и я. Когда он ест, я тоже
ем. Когда он спит и видит сны, я сплю и вижу в точности такие
же сны. Когда он шевелит правой рукой, я тоже шевелю правой рукой. Потому что он — мой кукловод. А моя черепная коробка находится под черепной коробкой ребенкавеликана,
который тоже в точности похож на меня: те же черты лица и
так же одет. Что делаю я, делает и он. Когда ем я, ест и он. Если я сплю и вижу сон, он тоже спит и видит тот же сон. Чтобы
ему пошевелить правой рукой, достаточно пошевелить правой рукой мне. Потому что я — его кукловод. Мир вокруг одинаков для меня и для него. И моего кукловода, и мою куклу окружают те же Луцэ и Лумпэ, Мими и вы все, остальные,
которые в точности похожи на вас. Вот валяется крышечка от
пива, так же она валяется и в маленькоммаленьком мире моего кукловода, и в большомбольшом мире моей куклы. Потому
что все одинаково. А в моем кукловоде живет другой кукловод,
он сидит под его черепной коробкой и в точности похож на
меня, а в нем — еще один, еще меньше, и еще, и еще, до бесконечности. А моя кукла управляет другой куклой, гораздо больших размеров, под чьей черепной коробкой она живет, а та —
другой куклой, и так до бесконечности. Их мир — такой же,
как наш. Я сам не знаю, в каком я из этих рядов. Вот в эту минуту, когда я с вами говорю, бесконечный ряд кукол и кукловодов разговаривают в своих мирах с бесконечным рядом детей,
причем говорят одни и те же слова.
2. Земля — это живой зверь, у нее есть мышление и воля.
Но воля у нее гораздо сильнее, чем у нас, тех, кто прилепился к ней. У птиц и бабочек воля, правда, еще сильнее, поэто-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
му они могут летать. Мы сами, если напряжем волю, станем
легкими, как воздух. (Мендебил устроил нам и практическую
демонстрацию этой теории. Сел на корточки в холле первого
подъезда, обнял руками колени и откинул голову назад. По[105]
том зажмурился и так напружинился, что мы испугались. В ИЛ 4/2020
эти секунды в его лице не было ничего человеческого. Зубы
стиснуты, а щеки буквально налиты кровью, как мешки, и изборождены синими жилками. Он весь дрожал. А минуту спустя Марциган с Вовой подняли его к потолку, подцепив с двух
сторон указательными пальцами. С четверть часа мы играли,
дуя на живой комок в позе зародыша, гоняя его, легкого, как
шарик, по воздуху.)
3. Женщины никогда не имеют сношений с мужчинами. У
них в животе есть такая особая клеточка. Когда они входят в
нужный возраст, они хотят родить. И тогда запускают процесс рождения. У него такие ступени: из клеточки выходит
блоха. Из блохи — жук. Из жука — лягушонок. Из лягушонка —
мышь. Из мыши — ежик. Из ежика — заяц. Из зайца — кошка.
Из кошки — собака. Из собаки — обезьяна. Из обезьяны — человек. Женщина может остановиться на любой ступени. Некоторые рожают лягушат, некоторые кошек. Но большинство хочет человечков. Они могут родить существо почище,
чем человек, потому что ступени рождения на человеке не
кончаются (и Мендебил прибавил: “Я видел такое существо”).
4. Люди не все одинаковы. Они бывают четырех сортов:
те, кто не родились, те, кто живут, те, кто умерли, и те, кто и
не родились, и не живут, и не умерли. Это звезды. (Мендебил
произнес эту краткую речь среди последних, как раз перед
своим падением. Сцена стоит перед моими глазами. Было
примерно девять вечера, и мы с минуты на минуту ждали, что
родители позовут нас с балконов. Еле различался блеск наших глаз в вечерней тени. Над мельницей небо было глубокой синевы. Очень далеко посверкивала красная звездочка —
та, что над Домом прессы. Мендебил как будто чтото предчувствовал, никогда не было столько боли и тоски в его голосе, чем в ту минуту, когда он вдруг потянул руку к небу, испещренному звездами, над башнями мельницы).
5. Эту речь он произнес, выслушав ссору Паула с Никушором, которые только что вышли гулять с красными флажками и бумажными триколорами. “Папа мне десять флажков
принес с демонстрации”, — сказал Паул. “А мне папа принес
пятнадцать”, — сказал Никушор. “А мне папа принес пятьсот
флажков”, — сказал Паул. “А мне — миллион флажков”, — сказал Никушор. “Мне папа принес миллиард флажков с демонстрации”, — сказал Паул. “А мне — квадриллион флажков”, —
[106]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
сказал Никушор. “А мне — пять миллионов сот квадриллионов”, — сказал Паул. “А мне папа принес флажков бесконечное число”, — сказал Никушор. “А мне миллион бесконечных
принес папа”, — сказал Паул. “Так не бывает, папа сказал, что
бесконечное число — самое большое. Больше него нету”.
Нет, не бывает одного бесконечного числа. Бывает бесконечное число бесконечных чисел. Вот на этой линии в десять
сантиметров есть бесконечное число точек, а на этой, метровой, должно быть еще больше. Одно бесконечное число я называю Быком, потому что на кошельке, который висит у меня на шее, вышит бык, и я себе представляю, что в кошельке
у меня одна бесконечность, целая вселенная, в которой много таких миров, как наш. Но что этот кошелек по сравнению
со мной самим, состоящим из бесконечного числа точек? Кошелек есть только бесконечное число поменьше. И этот дом
есть бесконечное число больше, чем я. Весь мир состоит из
бесконечных чисел побольше и поменьше: стул — это бесконечность, гвоздика — бесконечность, вот этот мелок — бесконечность. Бесконечные числа налезают друг на друга, поедают друг друга. Но есть одно бесконечное число, которое
охватывает все другие бесконечности. Я представляю его себе как бесконечное стадо быков.
6. После смерти идешь по очень длинной дороге, все вверх.
Идешь, идешь, и постепенно твое тело меняется. Нос и уши
втягиваются в плоть лица, как рожки улитки. Пальцы втягиваются в плоть ладони, а руки уходят в плечи. Точно так же
ноги у тебя втягиваются в бедра, и ты уже не идешь, а скользишь вдоль стен из красного кирпича, и твоя тень падает на
них, как от овального диска. Ты такой круглый, что делаешься прозрачным и начинаешь видеть во все стороны сразу. Когда мы живые, мы видим только как сквозь щель почтового
ящика, но после смерти видим все вокруг, всей кожей. Скользя и глядя на кирпичные стены, но из кирпича красного и мясистого, мы прибываем в круглое место. Там посередине —
клеточка, потому что мы находимся в животе некоторой мамы. Мы входим в клеточку и, пока разворачиваются ступени
рождения, смотрим через глаза всех существ: блохи, жука, лягушки, мыши, ежа, зайца, кошки, собаки, обезьяны, человека, — а если повезет, смотрим через глаза чудесных существ,
которые идут после человека. Вот, мертвый смотрит на вас
через мои глаза.
7. Седьмой пункт не относится к разряду “теорий”, это несколько строчек большими буквами, которые Мендебил написал разноцветными мелками на гладкой, чуть откинутой
назад цементной плите трансформатора в углу внутреннего
дворика. Написал и ничего нам не сказал, а мы обнаружили
их ближе к середине лета, примерно недели через три после
того, как он переехал к нам в дом. Убедившись, что все прочитали эти его строчки, он забрался на свой металлический
[107]
трон и продолжил рассказ с того места, на котором остано- ИЛ 4/2020
вился накануне. А рассказывал он нам “Сказки народов Азии”.
С той самой секунды, как мы увидели эти слова, мы почувствовали, что должны принимать их во внимание, и более того — что чтото в нас велит нам от них не отклоняться. Примерно дветри недели никому даже в голову не приходило
сделать чтото из запрещенных вещей.
Других теорий не помню, но они были все в духе приведенных выше. Нас они заворожили, потому что были самой
сутью нового мальчика. Надо было услышать, как он говорит,
а особенно — увидеть, как жестикулирует, надо было ощутить
чары, страхи и меланхолию этих вечеров. Мы как будто смотрели странный фильм в приглушенных тонах, от кофейного
до пепельного, от гранатового цвета мельницы до зеленой
черноты листьев акации. Не говоря уже о том, что, приостанавливая очередную историю об арабах и каравеллах, он готовил нас к откровению, окутывал пронзительным запахом
сказки...
Так мы провели, собираясь вокруг Мендебила, целый летний месяц. Мы ничего не делали, не спросясь у него. И наши
родители, хотя и удивлялись чистоте наших футболок, не понимали как следует эту зависимость, которая с каждым днем
все больше превращалась в вассальную верность.
“Что вам дался этот мальчишка, что вы так с ним носитесь?” Но нам ничего не надо было, кроме витязя в тигровой
шкуре, Руслана и Людмилы, Тристана и Изольды и прочих героев из Мендебиловых сказок. Даже девчонки забросили
свой каменный чердак и дурацкие рисунки — зеленых теть с
голубыми ногами и оранжевые дома — и подтягивались к тро-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
НЕ СМЕЙСЯ НАД ЛУМПОЙ
НЕ МУЧАЙ ЖИВОТНЫХ
НЕ ОБИЖАЙ ДЕВОЧЕК
НЕ ИГРАЙ В ВЕДЬМАЧКУ
НЕ ПАЧКАЙСЯ
НЕ РУГАЙСЯ
НЕ ВРИ
НЕ ЯБЕДНИЧАЙ
НЕ ССОРЬСЯ С ДРУГИМИ
НЕ ДЕРИСЬ
[108]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
ну из бетона и железа. Они всхлипывали, когда истории кончались печально. Даже Мона больше не выставляла свой задик Мендебилу и щелки ее глаз смотрели на него не с такой
ненавистью, как на остальных. Йоланду он отличал среди
других, и довольно часто мы замечали, как они перебрасываются словами. У нее были огромные банты в косичках, и она
обращалась ко всем, даже к куклам и кошкам, “дорогуша”.
Както она развлекалась, бросаясь крыжовником в огромного
паука, замершего посреди своей паутины, натянутой между
двумя деревьями. Она целилась в него ягодами, и, когда этот
черный комок щупальцев и ножек пустился бежать к краю
паутины, она крикнула ему: “Погоди, дорогуша, куда побежал?”. Однако Мендебил никогда не переступал за определенную черту в своих отношениях с девочками — правда, спорадических, но мыто с ними вообще не разговаривали. Мы,
конечно, и мяч гоняли, и выносили иногда шахматы или доску с пуговичным футболом. Но не они были главными пунктами притяжения. А Мендебил в эти паузы подходил к мальчикукалеке, и они вели долгие беседы.
Месяцев пятьшесть тому назад, в феврале, когда у меня
был методический день, я решил пройтись по городу. Я как
раз вышел из книжного “Садовяну” и проходил мимо “Циклопа”, когда желудок мне пронзило лиловое пламя, ностальгическое до невыносимости чувство. Я мимоходом взглянул на
витрину с разнообразными зажигалками и с военными форменными нашивками из пластмассы у входа в “Циклоп”, пахнущего гудроном. Это захватившее меня чувство спровоцировал
вид одной зажигалки, самой заурядной, из тех, что выбрасывают, когда в них кончается газ. Она была такого цвета, что
вызвала в памяти, как прустовская мадленка, воспоминание из
тех времен, о которых я тут говорю. Цвет был страннорозовый, ударяющий в фиалковый, и оттого что пластик был с легкой волной, он играл и переливался, излучая желтоватые полумесяцы. Именно такого цвета часики я купил за пятьдесят
бань летом того года, первого из двадцати и еще одного, что я
прожил в блочном доме по Штефана чел Маре.
Как ясно помню я тот день, когда из прохода, связывавшего первый подъезд с соседним домом, вылез какойто тип в
красной клетчатой рубашке! Он прополз, как червяк, между
двумя зданиями и оцепенел. Наконецто простор! Он дышал
тяжело, как после подъема в гору, и стряхивал штукатурку с рукавов. Подозвав нас, он принялся выкладывать разные штучки
из карманов. Как ни старайся, я не могу сейчас сказать, каков
он был на лицо. На месте лица вижу только белый круг. Но зато различаю на ладонях пришельца до самых последних под-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
робностей желтые и кремовые пастилки chewing-gum в целлофане с маленьким рельефным рисунком на пакетике, часики
из желтого металла с разноцветными пластмассовыми ремешочками, такие же красочные волчки, состоящие из пропелле[109]
ра с двумя лопастями, который вертелся вокруг двух перекру- ИЛ 4/2020
ченных проволочек, пока не взлетал, кружась, в воздух.
Мы окружили типа, спрашивая, что сколько стоит. Потом
разбежались по домам за деньгами. За пятьдесят бань я купил
часики из желтого металла, о которых вам говорил, на этом
странном розовофиалковом ремешке. Мендебил же обзавелся волчком. Когда продавец ушел, он некоторое время следил
взглядом, как тот пролезает в узкий проход, потом тихо перевел глаза на свою вертушку. Он рассеянно смотрел на две картонных лопасти, как вдруг они стали сами по себе крутиться
все быстрее и быстрее, поднимаясь вверх по проволочкам, и
наконец взлетели на воздух и на несколько минут повисли,
кружась, в метре от земли. Глядя на волчок, мальчик думал
как будто о чемто своем. Перед уходом тот тип в красной
клетчатой рубашке показал нам одну штуку: он бережно держал ее в ладонях, поглаживая. Мы столпились вокруг и увидели, что это черная авторучка. С одной стороны у нее было
окошечко, в котором виднелась женщина в цельном купальном костюме. Если поднять ручку пером кверху, то, что было
черным купальником, оказывалось жидкостью, которая начинала стекать вниз, обнажая сначала груди женщины, потом
все тело, пока она не оставалась совершенно голой, каких я
никогда не видел и какими никогда не представлял себе женщин. “Это — за двадцать пять лей, вам не по карману”, — заключил продавец, посмеиваясь.
После того как вечером, в десятом часу, все разошлись по
домам, мы с Лучи пошли за дом и забрались на старый каштан, в дупле которого нашли когдато точилки. Примерно с
четверть часа мы просидели, обсуждая событие — приход
торговца мелочным товаром — и все время поглядывая при
бледном свете неонового фонаря во дворе мельницы на наши
часики из желтого металла. Лучи уже пустился было в рассказ
про своих лошадей в расшитых золотом попонах, когда мы
увидели, как из третьего подъезда тихо и опасливо выходит
Мендебил и идет к канавам для труб. Мы не поверили глазам,
когда увидели, как он осторожно спускается в канаву, и чуть
не попадали с дерева от изумления. Потому что Мендебил
разгуливал по грязному лабиринту, жестикулируя самым
странным образом, напоминающим игру в ведьмачку. В какойто момент он достал чтото из нагрудного кармана комбинезона. Когда он подошел к нам поближе, мы увидели, что он
[110]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
надел маску, грубо намалеванную акварелью и с таким устрашающим оскалом, что нашим маскам для ведьмачки было далеко до нее. Только около десяти он вылез из канавы и вернулся в подъезд. (Тут я ненадолго прерву свою повесть. Я и до
сих пор ощущал местами необходимость вынырнуть из нее,
чтобы глотнуть воздуха. Но сейчас — особенно. Может быть,
я слишком затянул погружение с головой в плотные, как желатин, воды того лета, и теперь у меня жжет глаза от обилия
золота и игры отражений. Но, помоему, я хватаю воздух и по
другой, гораздо более глубокой, причине. А именно: я стал сомневаться, что хочу прочесть этот текст на кружке. С натяжкой можно назвать его литературой, слишком он отклоняется во чтото другое. Я пишу две с лишним недели, и мне все
больше хочется записывать вещи, которым нечего делать в
“хронике”, которую я заявил выше. Я попросту вижу, как сам
акт письма начинает изменять чтото во мне. Когда я не пишу — и в школе, и в свободное время, — я веду себя как в забытьи. Я не смог на этой неделе одолеть проверку тетрадок, потому что в мозг ворвались бледные образы, образы, которые
мучают меня и тогда, когда я слушаю учеников. Я уже не говорю о том, что все две недели у меня были кошмарные сны, которые невозможно описать. А кульминацией — надеюсь, что
кульминацией, — стал миг сегодня ночью, когда меня разбудили в темноте громкие и четкие звуки. На письменном столе в
изножье постели печатала сама по себе пишущая машинка. Я
встал, зажег свет и склонился над листком, по которому со
стуком и звоночком ездила тудасюда каретка. Стал читать.
Невидимые пальцы начали мой рассказ сначала. Он дошел до
сна о прозрачном сосуде, и как раз печаталась фраза: “Когда
я взглянул снова, я заметил на стенке сосуда, рассыпавшего
искры, тонкие контуры какойто дверцы”. Меня пронзил соленый ужас исполняющегося пророчества. Ужас разрастался
до бесконечности вместе с золотистым, невыносимым свистом в висках. Я чувствовал, что череп плавится в полыхании
ужаса. В синеватой ночи, близко к рассвету, я не был уверен,
что не перешел в другой сон. Так что если я вернусь сегодня
к своему рассказу, я сделаю это по внутреннему импульсу и
только для себя.) После явления торговца мелочовкой из нашей компании малопомалу ушла гармония. Мими, Лумпэ, Луцэ и Мацагану слушали истории Мендебила одним ухом, да и
он сам, как мы вскоре поняли, стал пренебрегать аудиторией.
Он попрежнему сидел на своем бетонном троне, но рассказывал уже не чтото новенькое, а завел сначала историю про
рыцарей Круглого стола. Он многократно замолкал, будучи
по нескольку минут не в силах произнести ни слова. Застыв-
Мирча Кэртэреску. Мендебил
шим взглядом упирался в слепую стену нашего дома, и в болезненной тишине слышен был только рев машин, разгружавших зерно на мельничном дворе. Но, похоже, только мы
с Лучи чувствовали, что чтото происходит. И день за днем
[111]
после обеда я смотрел со своего ложа пыток на неподвижное ИЛ 4/2020
сверкание облаков и думал только о той ночи и о том зрелище: Мендебил, в картонной маске на своем чистом лице, блуждающий по убожеству извилистых, смрадных канав...
Лето было на исходе, а может, уже начался сентябрь (потому что родители избегались, покупая мне ранец и школьные принадлежности для первого класса). Проталдычив нам
целый вечер снова про Руслана и Людмилу, Мендебил произнес те слова, что были мне так милы: “Люди бывают четырех
сортов: те, кто не родились, те, кто живут, те, кто умерли, и
те, кто и не родились, и не живут, и не умерли. Это звезды”.
Последовал жест, порыв к звездам над башнями мельницы.
По дороге домой в узком туннеле я спросил, почему он сказал
эти слова. Он молчал, пока мы не вышли на зады дома, а там,
глядя на канавы, признался, что сам не знает. Он попросил
меня прийти завтра к ним домой, потому что его мама понятия не имела, что купить для школы, и хотела спросить меня,
что мне купили мои родители.
Я пришел к ним часов в девять утра. Его мама в пурпурном
капоте была угрожающе высокой. Но говорила она точно так
же, как моя и как мамы всех остальных. Она принесла нам яблочный пирог на тарелке и отправила “играть” в комнату Йонела (или Василики, а может, Джордже, не знаю, как она называла Мендебила). В его комнате было на удивление много
игрушек, большинство — сломанные. Хотя бы одна машинка
была целой. От “скорой” остался только кузов, тогда как моторчик с зубчатыми колесиками и руль валялись в другом конце комнаты. Жестяная лягушка была разломана надвое, и из
нее торчали блестящие внутренности. Ружье без гашетки валялось под стульчиком с розовой лакированной спинкой. Были тут, на полках, и книги, но не столько, сколько я думал, и
по большей части тонкие и с крупными буквами, как для младшеклассников.
Не помню, о чем мы говорили, хочу скорее подойти к
главному. Когда Мендебил вышел на несколько минут из комнаты, я вытащил с одной полки его маленькой библиотеки
несколько книг, и чтото упало на пол. Думаю, даже когда я
увидел Мендебила в канавах за домом, я не был так удивлен:
за книгами у него была спрятана черная авторучка с раздевающейся женщиной. Я сунул ее на место и, когда Мендебил
вошел, заторопился уходить. В прихожей, застегивая пряжки
[112]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
на сандалиях, — потому что его мама попросила меня разуться, — я еще раз посмотрел на них, маму с сыном. Они стояли
в дверном проеме: он нежно обнимал ее за пояс, а она, огромная, уходящая в туманную даль, в красном сатиновом капоте,
держала ладонь у него на плече. Они улыбались одинаковыми
улыбками, которые могли означать что угодно, от коварства
до иронии, а может, и добродушие. У обоих глаза были без
ресниц и как бы деликатно подведенные черным. Я ушел в
большом волнении.
Во дворе я встретился с Лучи и рассказал ему, что увидел.
Я не мог понять, когда Мендебил купил порнографическую
ручку. Продавец появлялся у нашего дома только один раз, и
с тех пор прошло всего тричетыре дня. Нет, я и по сей день
не знаю, каким образом Мендебил разжился авторучкой. Господи, если бы я мог описать, обрисовать сейчас cцену, живо
и мучительно засевшую в памяти! Может быть, так я избавился бы от этого образа, — но, при всей его мучительности, разве я хочу от него избавиться? Не хочу ли я только видеть его
все лучше и лучше, смотреть на него и пересматривать его каждую секунду своей жизни? Итак, вот я и дошел, не знаю, готовым или неподготовленным, до великой сцены моей “хроники”. Меня не волнует, что она может показаться
неправдоподобной. Я пишу только для себя, а я видел все воочию. От этой сцены я содрогаюсь и сейчас, так что, может
быть, она и есть то прозрачное яйцо, которое я незаметно
для себя высиживал двадцать один год. Вдруг из него вылупится чудовище! Но я не хочу больше раздумывать. Хочу одного: чтобы хватило сил “реалистически” описать главную
сцену, хотя это кажется почти невозможным. Мендебил, казалось, спятил. По крайней мере, таково было мнение большинства нашей компании — иначе мы не могли объяснить
долгие паузы его рассеянности, когда он молча ходил взад и
вперед вдоль грязных стен первого подъезда. Начинал ли он
какуюнибудь азиатскую сказку, “Деревянная чаша и чаша глиняная” или “Дух из бутылки”, но и те оставлял без конца. Целый час мог смотреть в задумчивости на кривые рисунки девочек и даже вступал с ними в разговоры. Место “душевного
советника”, которое (как мы подозревали) занимал при Мендебиле мальчиккалека в никелированном ортопедическом
башмаке, переняла Йоланда, та, что с огромными бантами.
Мендебил часто говорил с ней, выписывая в воздухе загогулины своими выразительными руками; вечером в канун того
дня, который принес его окончательное падение, Мендебил,
при Йоланде у своих ног и в окружении нас всех, рассказал
нам самую красивую сказку из тех, что я когдалибо слышал.
Мирча Кэртэреску. Мендебил
Как в коллективном гипнозе мы просидели до десяти вечера,
в темноте уже не различая лиц, пока от мира не остался квадрат темносинего неба над нами со звездной пылью Млечного пути. Это была сказка про одиннадцать лебедей, и голос
[113]
мальчика поднимался, опускался, кружил, и мы сходили с ума ИЛ 4/2020
от печали. Молчащая девушка, плетущая из крапивы рубахи
для своих братьев, превратившихся в королевских птиц, их
полет за зеленое море, лебединое крыло... Кончив сказку,
Мендебил как будто бы улыбнулся. В тишине ночи слышался
вой трамваев, проходивших по Штефана чел Маре. Назавтра
был последний день. Холодным утром я встретился с моими
дружками Лучи и Санду, и мы залезли на каштан. Дерево дало
крупные шипастые плоды. Мы все утро раскалывали блестящие каштаны. Санду нашел — и я помню его крик удивления —
под зеленой колючей оболочкой крупный и тяжелый кристалл. Он был похож на стеклянное яйцо, тихо пропускающее свет. Когда каштан приносит такие плоды, подумал я тогда, это не к добру.
К двенадцати часам, поскольку в первом подъезде Мендебил не появился, мы вспомнили одну старую, еще до ведьмачки, игру под названием искатели. В середине дома была железная дверь с заклепками, выкрашенная в серый цвет. Там
был вход в нутро подвала. Мы осторожно, чтобы не заскрипела, открыли дверь и стали спускаться по железной винтовой
лестнице, стараясь не задевать стены, смазанные дегтем и
увешанные электрическими щитками. Темнота сгущалась по
мере того, как мы спускались все ниже. Мы дошли до длинного и узкого зала, где пахло шпаклевкой и пенькой, набухшей
ржавой водой. Тут было переплетение труб разной величины, они выпирали из стен, обтекали углы, всюду торчали краны и манометры. Сырой цемент пола тускло посверкивал в
свете, просачивающемся через зарешеченное окошко почти
под потолком. Мы как завороженные смотрели на трубы. Некоторые были толще наших тел, некоторые тонкие, как палец, и бесконечно длинные. В молчании мы миновали зал с
трубами и открыли еще одну металлическую дверь, ведущую в
котельную.
Тут десятки труб, проходящих по стенам, подключались к
огромным емкостям из яркокрасного металла. Они выглядели, как металлические свиньи, рассевшиеся на цементных
постаментах. Местами грозно моргали манометры с черными цифрами за зеленым стеклом. Нам казалось, что мы — в
храме могущественных и незнакомых божеств. Пройдя среди
пузатых монстров, мы крадучись подошли к последней комнате, глубже всех упрятанной в недрах дома, к каморке истоп-
[114]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
ника. Дверь из котельной в эту каморку тоже была железной,
но вверху у нее было окошечко и, поднявшись на цыпочки,
мы смогли заглянуть внутрь. Мы окаменели. Комнату пронзал
по диагонали широкий луч света, шедший из верхнего зарешеченного окна. Вокруг луча была светящаяся дымка, так что
мы могли увидеть то, чего не хотели бы увидеть ни за что на
свете; в пустой каморке размером самое большее три на три
метра лежали лицом к лицу два ребенка, совсем голышом.
Луч дробился в волосах мальчика и тонко рисовал на цементе лодыжки и ступни девочки. Дети были бесподобно красивы. Переливались золотом и рыжиной локоны мальчика, а
лицо его освещали глаза, как бы подведенные черным. Ложбинка под ноздрями казалась глубже обычного. Он улыбался
странно, необъяснимо, с неразжатыми губами. Все его узенькое тело с едва намеченными желтой линией мышцами, с
изящной линией бедер, с тонкими и крепкими ногами, выглядело как деликатный и волнующий набросок кистью. Меньше, чем он, с белыми сатиновыми бантами в косичках, с челкой, растрепавшейся по лбу, неловко улыбаясь — женщины
всегда так улыбаются, оставшись нагишом, как я заметил позже, — Йоланда смотрела ему в глаза. Ее тело у меня пред глазами и сейчас, когда я пишу. Тоненькое и белое, с медными
монетками сосков, с тайным местом, намеченным едва видимым изломом линий. Почти никакой другой разницы не было заметно между двумя этими детскими телами. На цементном полу лежали сложенные в удивительном порядке их
одежки. Они смотрели друг на друга, и невозможно описать
как, потому что выражение их лиц было нечеловеческим. Выражение, как у статуй — и не как у статуй... Когда девочка протянула руку и коснулась кончиками пальцев плеча мальчика,
Санду оторвался от окна и бросился бегом назад через котельную. Мы с Лучи тоже побежали в ужасном страхе. Я и сейчас
вздрагиваю, стоит мне вспомнить эту сцену в комнате истопника. Меня и сейчас оглушает душераздирающий вопль Йоланды, услышавшей наш топот, вопль, который преследовал
нас, отдаваясь от котлов и от труб, до самого выхода.
Мы остановились только у первого подъезда, пустого в
этот час. Мы не могли смотреть друг другу в глаза, не знали,
что делать. Лучи весь трясся, и несколько дней потом у него
был жар. На обед мы разошлись по домам, и во время тихого
часа, укрывшись с головой, я лежал как в бреду. Я видел только два нежных тела друг перед другом в пустоте истопниковой каморки. Я ничего не понимал. Почему Мендебил так
резко, так круто изменился после явления торговца мелочовкой? Но даже задавать себе вопросы у меня не было сил. Зато
Мирча Кэртэреску. Мендебил
Санду отреагировал иначе. Он кипел от негодования и ярости.
Вечером, когда вся наша банда собралась в первом подъезде, он рассказал всем все, добавив и от себя, и из его рассказа
[115]
следовало, что Мендебил задурил нам голову своими россказ- ИЛ 4/2020
нями, но что теперь показал свое истинное лицо. Вова со своим братцем поспешили к трансформатору и стерли ладонями
цветные фразы, которые Мендебил написал мелом и которые с тех пор мы много раз освежали. Мими торжествовал:
влез на трон Мендебила и оттуда, как черная пузатая гора, вещал, как надо проучить Мендебила. Понятное дело, его фантазия не шла дальше, чем “накостылять ему”. Тем временем
Марцаган предложил сыграть в ведьмачку, которую мы совсем забросили. Так что мы побежали на зады дома и спустились в грязные канавы, снова вдыхая милый нам запах земли
и червяков, и жирных личинок, но больше всего — пронзительный запах страха.
Мы опять надели картонные маски, превращающие нас в
дьяволов и чудищ, в великанов, змеев и дикарей, и устроили
бега по извилистым канавам. Около восьми вечера появился
Мендебил. Мы не поверили глазам, когда увидели, как он подходит к краю канавы. Мы думали, он будет отсиживаться дома, по крайней мере, неделю, и то, что он осмелился посмотреть нам в глаза, казалось нам неслыханной наглостью. Мы
бросили игру и смотрели на него снизу, скалясь своими масками. Он хотел нам чтото сказать, но Паул схватил ком земли и с силой бросил в него, попав по ноге. То же сделал Жан,
и Мендебил помчался к первому подъезду под градом комьев
земли. Мы бросились ему вдогонку, все в масках и с воплями,
набрав земли в карманы. Протиснувшись по узкому проходу,
мы встали посреди внутреннего двора. Отсюда ему было от
нас не уйти. Сначала мы его не видели, но потом заметили —
он притаился, съежился в темноте за балюстрадой чердака,
то есть на маленькой платформе у замурованной двери. Мы
снова принялись орать и бросаться в него землей, но Мендебил орал громче нас всех и бился как дьявол. На лице у него
была, мы только что разглядели, его страшная маска, нарисованная акварелью, и он отвечал нам, швыряя обратно комья,
которые посылались ему со всех сторон. Он был высоко и под
защитой двух балюстрад, а мы были на открытом месте, так
что он держался долго, целый час, пока один ком не попал
ему прямо по голове. Он выгнулся, опираясь на затылок и
пятки, и его стало корчить. Мы подошли поближе, но он нас
не видел. Реки слез полились у него из глаз, он и стонал, и
вдруг вскрикивал посреди спазмов, которые сводили его тело
[116]
ИЛ 4/2020
самым невероятным образом. Мы так испугались, что Луцэ
сбегал в третий подъезд и позвонил в дверь Мендебила. Спрятавшись в первом подъезде, мы видели, как прибежала женщина в красном и подхватила на руки бьющегося ребенка. Ей
едва удалось протиснуться с ним по узкому проходу, ведущему
к другим подъездам.
Так все и кончилось. Мендебила мать отослала к бабушке,
или в интернат, или еще кудато, больше я его никогда не видел. На другой день пошли затяжные мелкие дожди, так что
канавы за домом превратились в сплошное болото, где невозможно было играть. А через неделю начались занятия в школе, и до лета компания распалась. Прошло двадцать с лишним
бесцветных лет. Я кончил лицей, прошел армию, отучился в
университете, и вот я — заштатный учителишка. Но уже три
месяца, с момента сна про банку с хомячками, я стал другим
человеком. Меня гложет невыносимое. Ночь за ночью — кошмары, которые я даже не смею записать в тетрадь для снов.
Чувствую приближение чегото, чувствую запах отравленного
льда, пробирающегося в поры моей кожи. Иногда днем плачу
без слез, нервно, с чувством неизбежного распада. Криз отчаянного плача случился у меня после того, как я описал вчера
сцену в комнате истопника. Что будет теперь, когда я кончил
этот рассказ, который таким чудесным образом взошел в моей
памяти? Не начну ли я ходить по улицам, заходить в рестораны и магазины, нарушать тишину кинематографов, повествуя
всем и каждому о Мендебиле? Ведь я чувствую, что сказал не
все, что не могу удержаться и не прокричать эту, только и
только мою, истину, не могу больше, не могу справиться с
этой болью, не могу... Нет, я не буду читать это на кружке, потому что эти листки — не литература, они суть страшное пророчество, я возьму их и буду читать в метель на улицах, при
свете витрин и в трамваях, и я найду людей, которые поймут
и которые пойдут за мной, и мы исходим весь город и в конце
концов найдем Мендебила и будем знать, что он есть, и поймем его, и будем плакать, и будем петь, а он, в мантии из лучей
света, в голубом сиянии, поднимет руки и вознесется, озарив
весь город, как днем, до звезд и за пределы звезд, а мы останемся белым пеплом, и еще чище, еще чище... нет, не могу...
В малом жанре
***
Я наткнулся сегодня утром, когда искал скотч, чтобы заклеить надорванную обложку, на эти машинописные страницы,
которые по виду были напечатаны года два назад. Они были
на шифоньере, под старой посудой. Я прочел их и не могу
удержаться, чтобы не приписать в конце, как я был удивлен.
Мирча Кэртэреску. Мендебил
Вне всякого сомнения, они были напечатаны на моей “эрике”
и описывают один период из моего детства. Я, бесспорно, узнаю определенные детали этой “хроники”. Я жил в блочном
доме на шоссе Штефана чел Маре. Мельница, первый подъ[117]
езд, весь декор реален и существует по сей день, но у дома ни- ИЛ 4/2020
когда не было котельной в подвале. Дети тоже самые настоящие, помню их по именам, с некоторыми вижусь и сегодня,
но вся история с Мендебилом для меня выглядит абсурдом.
Не было такого умного ребенка у нас в доме. Вова Смирнофф
сейчас — инженер, и Санду — инженер, Лумпэ — мальчик на
побегушках в “АтенеПалас”, я часто его встречаю. Марцаган
тоже служит кемто гдето, Никушор — это мой друг, Николае
Илиеску. А кто такой этот Мендебил? Черт его знает, откуда
взялась вся эта история. Хотелось бы перечитать текст, но,
надо признаться, страшно. В нем есть чтото злосчастное. Не
хочу его выбрасывать, но и натыкаться на него тоже больше
не хочу. Запрячу его хорошенько куданибудь, где он сможет
пролежать, не подвергаясь опасности быть выброшенным
вместе со старыми газетами и бумагами, потому что моя жена — мастерица на такие дела...
Лесли Ннека Арима
[118]
ИЛ 4/2020
Кто встретит тебя дома
Перевод с английского Ирины Лейченко
В малом жанре
Р
ЕБЕНОК из пряжи продержался целый месяц, сипло,
еле слышно агукая и испражняясь маленькими катышками пуха, но в конце концов зацепился бедром за
гвоздь и распустился, пока Огечи ходила по комнате, принимая его тихое пыхтение за голодный плач, а не за всхлипы
расползающегося на нитки младенца. Когда она заметила,
что произошло, было уже поздно — ножка превратилась в запутанный ворох нитей. Она потянула за одну: лучше покончить с этим, чем вырастить калеку. Если уж ей суждено стать
матерью — заглушить, подавить, спрятать подальше часть себя, — то ребенок должен быть идеальным.
Огечи знала: пряжа была глупой затеей — такой материал
подходит женщинам праздным, женщинам, которые могут
баюкать шерстяное дитя в личных автомобилях и в безопасных домах без торчащих гвоздей. Не ассистентке парикмахера, которая ездит на работу на маршрутках “данфо”, когда у
нее водятся деньги, и ходит пешком, когда они заканчиваются, которая живет в “квартире” три широких шага в длину. Та-
© The New Yorker, October 26, 2015
© Ирина Лейченко. Перевод, 2020
ким, как она, приходится делать детей из материала покрепче, попрактичней, чтобы они могли сносить вмятины и царапины, неизбежные в такой, как у нее, жизни. Ее собственная
мать сделала ее из грязи и прутьев, а конечности туго обмота[119]
ла листьями, как моймой1, — простые материалы, из кото- ИЛ 4/2020
рых получилась простая девочка. Огечи твердо решила: ее
ребенок будет прихотливым созданием — мягким, прелестным, нежным, достойным любви. Но сейчас пора было идти
на работу.
Она причесала свои короткие непослушные волосы и натянула одно из двух имевшихся у нее платьев. У ее следующей
дочери платьев будет тридцать, решила она, а волосы — такими длинными, что их придется заплетать часами, и она будет
жаловаться на это всем подряд, не переставая источать надменное самодовольство.
В утешение Огечи позволила себе поехать на автобусе, но
пожалела об этом. На заднем ряду сидели две плетельщицы
корзин и держали на коленях по младенцу из пальмового волокна. Один был сплетен из обычного волокна с голубыми и
зелеными прожилками, а другой был полностью красный, и
все пассажиры до единого восхищались ими. Эти дети вырастут выносливыми, умелыми и смышлеными.
Дети еще не ожили, поэтому пассажиры затянули предписанную обычаем песню:
Счастливое событие в жизни молодой женщины: когда ее
мать своим благословением пробуждает ребенка к жизни. Одна из пассажирок похвалила мастерство девушек (такие тугие, аккуратные стежки), пожелала им удачи, и девушки зарделись и довольно заулыбались. Про себя Огечи пожелала им
поскорее сдохнуть. Доброжелательная пассажирка повернулась к ней, желая поделиться своим восторгом, но, заметив
поношенное платье, пустые колени Огечи и всю ее невзрачную фигуру целиком, лишь сконфуженно улыбнулась и при1. Моймой — традиционное нигерийское блюдо, представляющее собой
пасту из фасоли, приготовленную на пару и завернутую в банановые
листья. (Прим. перев.)
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
Куда ты едешь?
Я еду домой.
Кто встретит тебя дома?
Меня встретит моя мать.
Что сделает твоя мать?
Мать благословит меня и моего ребенка.
[120]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
нялась рассматривать свои пальцы. Чтобы смутить ее, Огечи
всю дорогу сверлила ее взглядом.
Когда Огечи принесла матери своего первого ребенка —
подушкообразное создание, слепленное из пучков ваты, — та
расхохоталась, выпустив из себя столько воздуха, что другая
на ее месте упала бы в обморок. Затем она взяла у Огечи слепок младенца, ухватила его под мышками и разорвала надвое.
— Этот вырастет жирным и бестолковым, — заявила она. —
Тебе нужен ребенок с сильными руками, который сможет пахать, таскать, драить. Нежные дети от тяжелой жизни сходят
с ума или мрут раньше времени. Дай мне прочного ребенка, и
я благословлю такого, а дальше воспитывай его, как тебе вздумается.
Когда Огечи вместо этого принесла матери бумажного
младенца, склеенного из самой красивой оберточной бумаги,
которую ей удалось найти на помойке, мать, громко хохоча,
окунула его в ведро с грязной водой и держала там, пока он не
размяк и не расклеился. Огечи ударила ее по щеке, мать в ответ тоже влепила ей пощечину, и еще одну, и еще, пока на переполох не сбежались соседи и не растащили женщин. Той
же ночью Огечи ушла из дома и поклялась никогда больше не
возвращаться.
На своей остановке Огечи вышла из автобуса и, протискиваясь в толпе, направилась к парикмахерскому салонумагазину “Слово Мамы”, где работала ассистенткой. Маме принадлежало и соседнее заведение: для когото закусочная, для
других, таких, как Огечи, — место, где хозяйка благословляла
младенцев девушек, у которых не было матерей. За плату. А
Огечи еще не расплатилась с ней за мальчика из пряжи, которого больше не было.
Когда она вошла в салон, другие ассистентки заметили ее
пустые руки и захихикали. Разве они не предупреждали ее насчет пряжи? Огечи не дала воли слезам, которые жгли ей глаза, и схватила ближайшую метлу.
Постепенно салон наполнился клиентами, и другие девушки принялись мыть и подготавливать их волосы для Мамы, а
Огечи подметала пряди, падавшие с голов, париков и накладок. Как раз когда первая клиентка начала терять терпение,
явилась Мама и задобрила ее комплиментами. Она заметила
пустые руки Огечи, укоризненно покачала головой и приступила к работе, делая завивки и перманенты, приклеивая накладки до тех пор, пока женщины не оставались довольны
или не начинали торопиться по своим делам.
В начале четвертого две младшие ассистентки ушли вместе, избегая взгляда Огечи, но склабясь, словно знали, что бу-
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
дет дальше. Мама отпустила последнюю клиентку и ждала, поглаживая парик в витрине.
— Мама, я...
— Где деньги?
[121]
Это был ритуал, который Мама соблюдала неотступно. ИЛ 4/2020
Она прекрасно знала, что денег у Огечи не было. Девушка жила в одном из принадлежащих Маме домов, отдавая ей почти
все свое скудное жалованье, и ела лишь раз в день, в маминой
столовой по соседству.
— У меня нет денег.
— Тогда что ты дашь мне взамен?
У Огечи хватило ума не отвечать на этот вопрос:
— Мама, что тебе нужно?
— Мне нужно еще чуточку твоей радости, Огечи.
Мама уже забрала у Огечи почти все сострадание, так что
та стала плевать в ладони уличных попрошаек. За радость Мама принялась в прошлый раз, согласившись благословить
мальчика из пряжи, только если Огечи отольет ей немного,
самую капельку. Все эти чувства — сострадание, радость и бог
знает что еще, — которые Мама забирала у нее и у других отчаявшихся девушек, посещавших ее подсобку, надолго продлевали действие ее благословения, не давая ему ослабнуть.
Огечи старалась воспринимать это как справедливый обмен:
кусочек ее жизни за жизнь ребенка. Все что угодно, лишь бы
не возвращаться к собственной матери с ее прагматичными
взглядами.
— Хорошо, Мама, пожалуйста.
Мама дотронулась до ее плеча, и Огечи почувствовала легкую грусть, но знала, что через несколько дней это пройдет.
Обмен был равноценный.
— Ты тут закончи, а я пойду присмотрю за поваром.
После ухода Мамы не прошло и трех минут, как через порог шагнула молодая девушка. Она была сногсшибательно
красива, с длинными вьющимися волосами и тонкими пальцами, с кожей, гладкой и безупречной, словно изысканный
шоколад. А на руках она держала то, в существование чего
Огечи не поверила бы, не увидев собственными глазами. Малютка была фарфоровой, с гладким, блестящим лицом, на котором играла надменная усмешка. Она была одета в белое
платье с оборками, такие же носочки и в туфельки на мягкой
подошве, которым никогда не придется коснуться земли.
Только очень богатая и удачливая женщина способна оберегать столь хрупкое существо целый год, пока его тело не станет живой плотью.
— Я ищу некую Маму. Это ее заведение?
[122]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
Огечи сумела взять себя в руки и указать девушке на мамину забегаловку, а потом разрыдалась от зависти. Никогда ей
не заполучить такого ребенка! По сравнению с фарфоровым
младенцем, от которого будут отскакивать все несчастья, даже сегодняшние дети из пальмового волокна казались грязными губками, обреченными на то, чтобы впитывать в себя
беду. Мать Огечи высмеяла бы это нелепое создание, с которого нужно без конца сдувать пылинки. Ей бы и в голову не
пришло, что пылинки нужно сдувать и с дочерей, слепленных из грязи.
Где же заполучить такой чудесный материал? Под рукой
были лишь глянцевые журналы, рекламирующие последнюю
моду, пустые флаконы изпод шампуня, которые Мама наполняла ароматизированной водой и пыталась продать, и волосы. Повсюду — волосы: короткие, длинные, фальшивые, настоящие, черные, как лава, осветленные до абсурда, рыжие,
огненнорыжие. Огечи опрокинула пакет, в который смела
обрезки, и из него вывалилась их целая куча, вперемешку с
мусором. Она схватила горсть и отряхнула волосы от пыли.
Хватит ли у нее смелости?
Заткнув пробкой одну из моек, Огечи налила в нее полстакана самого дорогого маминого шампуня. Когда раковина наполнилась водой и разбухшей пеной, девушка окунула в нее
волосы и принялась отмывать их. Она наполнила раковину
еще дважды, пока вода не сделалась прозрачной. После этого
она подобрала подходящий кондиционер, погрузила в него
волосы, прополоскала их и высушила полотенцем. Затем разложила шелковистые пряди перед собой и начала плести.
Малопомалу волосяной комок становился телом, а узелки — руками, пальцами. Пряди переплетались так туго, что
распутать их было почти невозможно. Этот младенец не зацепится за гвоздь и не распустится. Этот младенец не растворится в воде, или под дождем, или в ацетоне, как это однажды случилось с пластмассовым ребенком. Это не младенец из
сахара и пряностей, на которого накинутся полчища муравьев и который не протянет и дня, превратившись в сироп. Это
не пробный младенец из грязи, которого она выбросит в водосточную канаву подальше от дома.
Огечи завернула ребенка в косынку и пошла искать Маму.
Красавица со своей красоткоймалышкой получили то, за чем
пришли. Мама сидела у себя в кабинете и пересчитывала гигантскую пачку денег. Лишь закончив это занятие, она жестом позволила Огечи войти.
— Еще один?
— Да, Мама.
Огечи не стала разворачивать косынку, а Мама — задавать
вопросы: выходки этой девчонки давно наскучили ей. Женщины затянули традиционный напев:
Затем Мама благословила Огечи и младенца и взамен
праздничного пира вручила девушке бесплатный мясной пирог. Потом взяла у Огечи еще немного радости.
Огечи недаром не приподняла косынку и не показала ребенка Маме. Вопервых, он был сделан из материалов, найденных в маминой парикмахерской, и, хотя они и не были
никому нужны, Мама добавила бы их к списку долгов Огечи.
Вовторых, всем известно, как опасно делать ребенка из волос, пропитанных личностью их прежнего владельца. А делать ребенка из волос разных людей? Запрещено!
Но малыш весь лоснился, и проблески рыжего так чудесно
вспыхивали в лучах солнца, и ребенок, несомненно, был достаточно крепким, чтобы дотянуть до года. А через год она
принесет его матери и швырнет его (не самого ребенка, а
факт его существования) ей в лицо.
Огечи не развернула младенца даже в автобусе, где пассажиры украдкой поглядывали на нее, а некоторые даже пытались запеть. Она смотрела прямо перед собой и не отвечала
на их призыв.
Тротуар, ведущий к двери ее крошечной комнаты, был таким грязным, что Огечи пересекла его на цыпочках, думая,
что, если бы дом не принадлежал Маме, она бы пожаловалась
хозяину.
[123]
ИЛ 4/2020
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
Куда ты едешь?
Я еду домой.
Кто встретит тебя дома?
Меня встретит моя мать.
Что сделает твоя мать?
Мать благословит меня и моего ребенка.
Мама добавила свой особенный куплет:
Что нужно Маме, чтобы благословить этого ребенка?
Маме нужно то, что у меня есть.
Что у тебя есть?
У меня нет денег.
Что у тебя есть?
У меня нет вещей.
Что у тебя есть?
У меня есть полное сердце.
Что нужно Маме, чтобы благословить этого ребенка?
Маме нужно полное сердце.
[124]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
Зайдя в комнату, она положила младенца на старую подушку в осиротевшем ящике комода. Утром он оживет, а через
год станет сильным и красивым.
О волосяных детях ходило одно древнее предание. В старину девушки каждый день собирали выпавшие у них волосы,
пока не набирали достаточно, чтобы сплести из них младенца. Однажды по городу пронесся ураган и вымел все волосы
из тайников на середину рыночной площади, где они перепутались и сбились в одну кучу. Девушки отчаянно пытались отделить свои волосы от чужих. Старейшим матерям девчачьи
истерики, их грызня за самые шелковистые клочки и самые
длинные пряди, казались забавными. Они положили конец
перебранке: каждой девушке полагалось вытянуть по пряди
из каждой кучки волос, пока у всех не наберется поровну. Одни девушки недовольно заворчали, другие возрадовались, но
все они подчинились, и все разошлись по домам с мотками
одинаковой величины.
Когда пришло время благословить младенцев, на церемонию явились все девушки: все связки волос одновременно
достигли нужной толщины. В честь такого редкостного события устроили великое празднество, и матери со слезами на
глазах благословили детей их дочерей и воззвали их к жизни.
Наутро все молодые матери исчезли. От одних не осталось и следа, от других — лишь кучки обглоданных костей, а
от некоторых и необглоданных. Но это ведь всего лишь предание.
Утром младенец проснулся и заплакал, издавая шуршащие
звуки, подобно трущимся друг о друга колоскам пшеницы.
Огечи подбежала к нему и, когда безглазое волокнистое личико повернулось к ней, улыбнулась:
— Здравствуй, дитя. Я — твоя мать.
Но ребенок был голоден и продолжал плакать. Огечи попробовала накормить его гелем для стирки, который давала
мальчику из пряжи, — гель просочился сквозь младенца, как
сквозь сито. Зная, что ничего не выйдет, она попыталась напоить его подслащенной водой, которую давала карамельному ребенку, — результат был тот же. Огечи принялась качать
младенца, но пронзительные крики продолжали резать ей
слух. Она раздраженно вздохнула, и ее нос наполнился ароматом дорогого маминого шампуня, подсказав правильный ответ.
— А ты, похоже, недешево мне обойдешься, — беззлобно
заметила Огечи.
От ребенка, который много стоил, и ожидать стоило многого.
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
Огечи порвала свое второе платье на длинные лоскуты и
обмотала ими торс и конечности ребенка, прикрыв его тело
почти полностью, кроме тех мест, где, как ей казалось, должны были находиться нос и рот. Она попыталась пока обой[125]
тись собственным шампунем, примерно таким же изыскан- ИЛ 4/2020
ным, как содержимое канализации, но младенец не принял
его. Только привязав дитя себе на спину, Огечи поняла, чего
оно хочет. Ребенок потянулся наверх, и Огечи подтолкнула
его повыше, потом еще выше, пока он не положил голову ей
на шею. Младенец втянул ee спутанные завитки в рот, и она
почувствовала нежное посасывание. Ах вот оно что! Что ж, с
этим жить можно.
Не зная, как незаметно покормить младенца в автобусе,
Огечи решила сегодня пойти на работу пешком, но ее пугала
мысль об оживленном перекрестке неподалеку от маминого
салона. Все эти люди c любопытными глазами, попрошайки,
разглядывающие толпу и прикидывающие состоятельность
прохожих... Ктонибудь заметит, станет задавать вопросы.
Однако, когда она добралась до перекрестка, никто не удостоил ее и взглядом. Прохожие сгрудились и глазели на
чтото, чего Огечи не могла рассмотреть в толпе. Заметив,
как какаято женщина безуспешно пытается залезть на низкую крышу соседнего здания, чтобы получше наблюдать за
происходящим, Огечи, хоть и не без труда, но подтянулась и
одним движением оказалась на крыше. Девочки из грязи тоже кое на что годятся! Женщина протянула ей руку, но Огечи
проигнорировала ее и поднялась на ноги, чтобы посмотреть,
почему собралась толпа.
Она увидела молодую девушку, стоящую рядом со своей
матерью, и, хотя слова их не доносились до крыши, позы,
движения их губ — все было знакомым. Неужели они ждали,
пока ребенок оживет у всех на виду? Посреди бела дня? Даже
Огечи понимала, насколько это неприлично. Неудивительно, что вокруг собралась толпа! Только очень необычного ребенка представляли вот так, при всех. Из чего же он сделан,
из золота? Нет, женщина и девушка слишком бедно одеты. Их
одежда ничуть не лучше ее собственной.
Зашевелившись, младенец ошарашил Огечи. То, что она
приняла за грязные оборки на лифе платья девушки, оказалось ребенком: обмотанным ветошью комком сплетенных
прутиков и палочек (это что, трава?). Отбросы. Младенец из
мусора. Он заплакал так отчаянно и хрипло, что Огечи представилось, будто из его рта вырывается пламя. Крик прервала было икота, но он возобновился и перешел в человеческий
плач. Мать девушки рассмеялась и пустилась в пляс, а сама де-
[126]
ИЛ 4/2020
вушка просто заплакала, прижимая младенца к груди. Они обнажили ребенка вместе, срывая с него толстые слои ветоши
и палок, и Огечи, стараясь не упасть с крыши, вытянула шею,
чтобы рассмотреть, что же такого особенного в младенце, которого демонстрируют всему свету.
Собравшиеся были разочарованы не меньше ее. Младенец
оказался самым заурядным, с заурядным лицом. Люди стали
расходиться, некоторые поносили двух матерей, вместе державших младенца, за то, что те лишь зря потратили чужое время. Другие сердечно поздравляли их — все же ребенок есть ребенок. Но чтото было не так, и Огечи не хотелось уходить, не
поняв, что именно в разыгравшейся сцене не дает ей покоя.
Дело было в лице молодой матери. Младенец получился
на редкость невзрачным, но на лице его матери отражалось
восхищенное изумление. Можно подумать, ребенка сшили из
шелка. Можно подумать, он был усыпан бриллиантами. Можно подумать, его любили. Одна мать обнимала другую, а та
держала в объятиях ребенка — переплетение заурядных рук
заурядных женщин.
“Мне этого мало”, — подумала Огечи.
В салоне две младшие ассистентки хлопотали вокруг своих столиков. При виде Огечи с живым младенцем на спине
они закатили глаза. Обычай требовал вежливости, и они запели сквозь зубы:
В малом жанре
Мы рады молодой матери!
Мне здесь рады.
Мы рады новому ребенку!
Ребенку здесь рады.
Да будут ее дни длиннее грудей пожилой матери
и полнее желудка богача!
Как только с их губ слетело последнее слово, девушки вернулись к работе, словно песня была подобна неуместному чиханию, которое следовало простить и забыть. Однако вскоре
они заметили самодовольный вид Огечи, разительно отличавшийся от беспокойства, которое обычно преследовало ее
после благословления ребенка. Девушки неохотно изобразили почтительность, отступая на шаг, когда Огечи подметала
пол рядом с ними, хотя еще вчера они бы не сдвинулись с места. Вошедшая в салон Мама на мгновение замерла, почувствовав перемену в расстановке сил, но для нее это не имело никакого значения. Во главе попрежнему стояла она. Один
ноготь на ноге поспорил с другим, и что с того? Мама окинула взглядом комок на спине Огечи, но не стала рассматривать
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
его и не собиралась этого делать, пока ребенок не мешал работе, а значит, и ее заработку.
Огечи была благодарна младенцу за молчание, хотя сосание на шее в течение дня все усиливалось и переросло в неос[127]
лабную боль. Она быстро устала, словно ребенок вытянул из ИЛ 4/2020
нее все силы. При попытке просунуть палец между шеей и
ртом младенца сосание только ускорялось, и Огечи сдалась. В
конце дня Мама остановила ее, положив руку ей на плечо:
— Значит, этому ты рада?
— Да, Мама.
— Можно мне немного этой радости?
У Огечи хватило ума не отказывать в открытую.
— А что я получу взамен?
Мама рассмеялась и отпустила ее.
В конце дня, сняв младенца с шеи, Огечи обнаружила у основания головы, там, где ребенок высосал все волосы, открытую мокнущую рану. По пути домой она протиснулась на заднее сиденье автобуса, осторожно прижимая лицо ребенка к
своему уху, чтобы скрыть его от посторонних глаз. Младенец
мгновенно припал к волосам у нее на виске, и Огечи так и
просидела всю дорогу: с нарастающей от беспрестанного сосания головной болью. Дома она отстригла немного своих волос и накормила дитя, которое впитало в себя мягкие клочки,
словно губка воду. Затем ребенок заснул, и Огечи заснула вместе с ним.
Если Мама и удивилась внезапному трудолюбию Огечи, то
не подала виду. Девушка вызывалась подравнивать кончики
волос. Просилась устранять засоры в раковине. Она так надраивала салон, что поползли слухи, будто здание выставлено на продажу. Огечи обнаружила, что младенец не любит искусственные волосы и выплевывает их. Больше всего ему
нравились грязные обрезки, приправленные вкусом человека, с чьей головы они упали. Огечи удавалось находить ребенку достаточно пищи, но с каждым днем ему требовалось все
больше. Волосы, которые она собирала за день работы, к утру заканчивались, и Огечи не оставалось ничего другого, кроме как привязывать ребенка к спине и давать ему пожевать
свой лысеющий загривок.
Маму ребенок не интересовал, чего нельзя было сказать о
двух ее ассистентках. Когда Огечи не позволила им взглянуть
на дитя, их внезапная почтительность обернулась застарелой,
но десятикратно усилившейся злобой. Девушки нарочно устраивали беспорядок, разбрасывали волосы там, где Огечи уже
подмела, опрокидывали флаконы шампуня, пока Мама не начинала драть их за уши за извод товара. Одна из девушек, ростом
[128]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
пониже, с безобразным шрамом на руке, совсем осмелела и попыталась сдернуть покрывало с головы младенца, а увидев лицо
Огечи, с хохотом убежала. Сторониться ее становилось все
сложнее, и Огечи стала прятать ребенка в салоне в те дни, когда приходила на работу первой, засовывая его на полку между
париками или загораживая рядами неиспользованных флаконов с шампунем. Разочарованная ассистентка сначала обозлилась, потом потеряла интерес и вскоре сдалась.
Однажды, когда ребенок, прикрытый двумя париками, лежал на полке, а Огечи, другие ассистентки и Мама обедали в
соседней забегаловке, к их столику подошла женщина и заговорила с Мамой:
— Доброго вам здоровья, Мама!
— Я здорова, — ответила Мама. — Чего тебе?
Обычно Мама обращалась с клиентами поприветливей,
но эта женщина задолжала Маме, а та вычитала каждую причитающуюся ей монету из своих любезностей.
— Мама, я пришла отдать долг.
— Неужели? Ты приходишь за этим уже в третий раз, а я
все еще жду.
— Мама, у меня есть деньги.
— Покажи.
Женщина вытащила изза выреза платья кошелек и отсчитала деньги. Как только банкноты оказались в ее ладони, Мама засияла:
— Вот женщина, которая держит слово! Присаживайся,
моя дорогая. Чтото у тебя сегодня неухоженный вид! Давай
подыщем тебе волосы.
Женщина была так ошарашена обходительностью Мамы,
что не заметила оскорбления. Мама махнула одной из помощниц и приказала принести из салона парик. Именно тот парик, рядом с которым Огечи спрятала ребенка.
— Я принесу, Мама, — сказала Огечи, вставая изза стола,
но молниеносная оплеуха тут же вернула ее на место.
— Разве тебя ктото просил, Огечи? — огрызнулась Мама.
У девушки хватило ума промолчать.
Ассистентка, к которой обратилась Мама, захихикала на
пути к выходу, а вторая улыбнулась в тарелку. Огечи вцепилась в подол своего платья и попыталась выровнять дыхание.
Может, если она сумеет первой заговорить с девчонкой, когда та вернется, удастся ее упросить? Или подкупить. Все, что
угодно, лишь бы не выдать ребенка!
Но девушка не вернулась. Через какоето время терпение
бывшей должницы иссякло, и она собралась уходить. В голосе Мамы зазвучало приглушенное бешенство:
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
— Сядь. Подожди. — Огечи она приказала: — Пойди принеси парик и скажи этой девчонке, что, если она попадется мне
на глаза, я ей сердце вырву.
Неповиновение было Маме в новинку.
[129]
Огечи ринулась в салон, представляя, как ассистентка с ра- ИЛ 4/2020
зинутым ртом пялится на ее странного волосяного ребенка. Но
девушки там не было. Парик, который она должна была принести, валялся на полу, а на полке, там, где ему и следовало быть,
лежал младенец. Огечи прикрыла его другим париком, а с первым вернулась к Маме, которая настояла, чтобы женщина взяла его. Затем Мама протянула руку, требуя платы. Женщина заколебалась, но заплатила. Мама ничего не давала даром.
Ассистентка не вернулась в салон, и Огечи забеспокоилась, не побежала ли она советоваться с матерямистарейшинами. Однако в парикмахерскую так никто и не ворвался, и
на улице после закрытия салона Огечи не поджидала осуждающая толпа. Вторая ассистентка ушла, как только Мама ее
отпустила, не переставая звать пропавшую товарку. Огечи
достала ребенка из шкафа и пошла домой.
У себя в комнате Огечи попыталась накормить дитя, но
волосы скатились с его лица. Она попробовала еще раз, выбирая пряди и клочки, которые ему обычно нравились, но младенец отверг их все.
— Что же ты хочешь? — мягко спросила Огечи. — Чем тебе
не по вкусу эти волосы?
Она наклонилась, чтобы поцеловать малыша в животик.
Живот был теплым, и Огечи отпрянула от неожиданности.
— Что это там у тебя? — удивилась она.
Вопрос был риторическим, ответа она не ждала. Но ребенок вдруг рассмеялся, и Огечи узнала этот смех. Это было то самое хихиканье, которое она слышала каждый раз, когда спотыкалась о брошенные на пол полотенца или когда ее неловкие
руки роняли метлу. Это было то самое хихиканье, которое она
услышала, когда Мама за обедом треснула ее по лицу.
Огечи отодвинулась подальше. Младенец зачертыхался,
стараясь не терять ее из виду, и в конце концов перевернулся
набок. Он остановился, только когда остановилась она, и
Огечи застыла, не двигаясь с места, даже когда мерное посапывание сообщило ей о том, что ребенок уснул.
Позвать на помощь? Рассказать Маме? Но кого позвать? И
что именно рассказать? Огечи погрузилась в долгие раздумья,
а потом и в сон. Быстро, слишком быстро, наступило утро.
Голодный младенец плакал. Огечи осторожно приблизилась к нему. При виде матери его плач смягчился, невольно
смягчилась и Огечи. Это всетаки ее ребенок, так ведь? К худу
[130]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
ли, к добру ли, но ее. Она попыталась снова накормить его волосами, но младенец не принял их. Вместо этого он изо всех
сил вцепился в ее пальцы, напугав ее, и принялся сосать их. Зубов у него не было.
Больше всего ей хотелось оставить ребенка одного в комнате, но его странные крики могли привлечь внимание. Вздрагивая от тепла, исходящего от его живота, Огечи взвалила младенца на спину. Он присосался к ее загривку так сильно, что у
нее помутилось в глазах. Мать обязана делать подобные вещи
для своего ребенка, сказала себе Огечи, подавляя желание содрать младенца с шеи. Мать обязана отдавать себя ребенку всю
без остатка, до последней капли крови. Особенно такому ребенку — сильному, гладкому, лоснящемуся.
Через несколько минут сосание ослабло и стало терпимым: дитя насытилось.
В салоне Огечи держала ребенка при себе, опасаясь, что,
если она попытается снять его со спины, тот заплачет. К тому же нахальной ассистентки, которая пыталась его распеленать, в парикмахерской не было, и Огечи знала, что она не
вернется. Вторая ассистентка с красными от слез глазами все
время всхлипывала не в силах сдержаться, даже когда Мама
метала в ее сторону грозные взгляды. К концу рабочего дня в
голове у Огечи пульсировала боль, она дрожала от истощения. Ей хотелось добраться до дома и отодрать от себя ребенка. Она уже предвкушала ожидавшее ее облегчение, но тут к
ней обратилась вторая ассистентка:
— Почему ты ни разу о ней не справилась?
— О ком? — переспросила Огечи и тут же подумала: “Дурацкий вопрос!”.
— Что значит — о ком? О моей пропавшей двоюродной сестре! Почему ты не спрашиваешь, где она? Даже Мама пробовала навести справки.
— Я не знала, что вы родня.
Уклончивость Огечи не ускользнула от девушки.
— Ты знаешь, что с ней случилось, ведь так? Что ты с ней
сделала?
Слова вырвались у Огечи прежде, чем она смогла сдержаться.
— То же, что сделаю с тобой! — ответила она, и девушка отпрянула, попятилась, затем развернулась и пустилась в бегство.
Дома Огечи уложила младенца и рассматривала его, пока
он не заснул. Она потрогала его остывающий живот и содрогнулась при мысли о том, что могло быть внутри. Тут младенец
тихонько вздохнул, срыгнув небольшим клубком волос, и
Огечи опять прониклась материнской любовью.
Лесли Ннека Арима. Кто встретит тебя дома
Утром была очередь Огечи открывать салон, и она пришла
пораньше, чтобы выкупать ребенка в дорогом шампуне Мамы.
Она намылила его шершавое лицо, уклоняясь от укусов этого
голодного, жадного рта, и как раз начала смывать шампунь,
[131]
когда в дверях появилась вторая ассистентка. Девушка отшат- ИЛ 4/2020
нулась в испуге, но затем окинула взглядом представшую перед ней сцену: Огечи у раковины, рядом — ценный мамин
шампунь, пена, скрывающая бог знает что, — и со злорадной
улыбкой, клича Маму, выбежала на улицу. Зная, что отговаривать ее бесполезно, Огечи быстро завернула ребенка в свое
старое разодранное платье, второпях опрокинув шампунь. В
это мгновение в салон вошла Мама.
— Говорят, ты чтото моешь в моей раковине?
Мама взглянула на пролитый шампунь и перевела взгляд
на Огечи:
— Ты стираешь свое тряпье в моем заведении?
— Прошу прощения, Мама.
— Хочешь, чтобы я тебя простила, дорогая Огечи? — ответила Мама, вычисляя в уме. — Хочешь ли ты этого так сильно,
чтобы отдать мне немножко своего счастья? Чтобы мы могли
забыть о случившемся?
На этот раз никого благословлять было не нужно, и обошлось без песни. Мама просто положила руку на то, что считала плечом Огечи, а на самом деле — на голову прикрытого ребенка.
Мама рухнула на землю, неприглядно корчась в судорогах.
Ее глаза закатились, словно она пыталась объять все вокруг
одним взглядом. Огечи пустилась бежать. Она бежала до самого дома и, даже несмотря на панику, чувствовала жар, который исходил от младенца, словно от только что запаленных
угольков костра. У себя в комнате она бросила ребенка в его
ящик, ожидая увидеть завитки паленой плоти у себя на руках,
но не находя их. Она осмотрела ребенка: тот выглядел как
обычно. Все тот же волокнистый комок с редкими проблесками рыжего. Она не притрагивалась к нему, хотя материнское
чувство приказывало ей это сделать. В любой момент могла
явиться Мама со своими громилами, и от страха Огечи была
не в силах думать о чемто другом. Но Мама не появилась, и
Огечи уснула в ожидании стука в дверь.
Посреди ночи она проснулась. Над ней стоял волосяной
младенец. Разве он умел вставать и тем более забираться на ее
кровать? А хватать ее за волосы с такой силой, что кожа на голове собралась в складки, или затыкать ей рот тряпкой, чтобы заглушить крики? Огечи попыталась разорвать его на части, но швы не поддавались. Он ослабил хватку, только когда
[132]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
она швырнула его о стену. Младенец отскочил на другой конец комнаты и спрятался гдето, куда не доходил свет от свечки, которую она зажгла. Огечи попятилась к двери, напрягая
слух, но разве волосы издают звуки?
Когда волосяной младенец прыгнул Огечи на макушку,
она завопила и замотала головой, но он опять ухватил ее за
волосы, на этот раз крепче. Тогда она сделала то, что преследовало ее потом до конца дней. Она схватила свечку и подожгла ребенка. А когда он, извиваясь, упал на пол, она накрыла его кастрюлей и не отпускала, даже когда кожа на
пальцах стала пузыриться от жара, до тех пор, пока ребенок,
несмотря на свою живучесть, не перестал двигаться.
Выйдя на улицу, она опустилась на ступеньку у входа в
квартиру. На шум никто не обратил внимания: в таких домах
жильцы не интересовались чужими криками. Прижав колени
к подбородку и уткнувшись лицом в мозолистые ладони, Огечи рыдала, чувствуя и облегчение, и чтото еще — остатки сострадания, которые Мама не сумела присвоить. Куда ни
глянь, земля была покрыта грязью, ее было сколько угодно.
Вернувшись в комнату и приподняв кастрюлю, Огечи увидела, что все прекрасные блестящие пряди обратились в пепел.
Тогда она зачерпнула горсть грязи, бросила ее в кастрюлю и
добавила воды.
Вот это она умела — месить прочную глину. Она была рождена для этого. Когда смесь стала достаточно густой, она добавила горстку пепла. Пусть этот ребенок будет рожден в печали, сказала она себе. Пусть этот ребенок проживет свою
жизнь в печали. Пусть этот ребенок не вырастет в глупую,
полную надежд девчонку, чьей радости хватит на всех. Огечи
вылепила голову, руки, ноги. Она дала младенцу лицо своей
матери. Утром она насобирает листьев, чтобы защитить его
от дождя.
Мариу ди Андради
[133]
ИЛ 4/2020
Рождественская индейка
Перевод с португальского Варвары Махортовой
Р
ОЖДЕСТВО, которое мы отмечали спустя пять месяцев после смерти отца, имело решающее значение для
нашего семейного счастья. Наша семья всегда была благополучной, если рассматривать благополучие в общепринятом смысле: люди порядочные, закон не нарушаем, друг с другом не скандалим, серьезных финансовых трудностей не
испытываем. Но всетаки изза угрюмого характера моего отца, напрочь лишенного всякого лиризма и не способного видеть дальше собственного носа, мы никогда не могли в полной мере насладиться жизнью — нам не хватало простых
бытовых радостей: бокала хорошего вина, поездки на воды,
покупки нового холодильника, в общем, чегото в этом роде. Отец был неисправим, как бы драматично это ни звучало,
и от природы на дух не переносил веселья.
Когда он умер, мы, конечно, очень скорбели и все такое.
Но к Рождеству я уже не мог выносить всех этих разговоров о
покойном, к которым мы неизбежно возвращались всякий
раз, когда садились за стол или чтонибудь делали вместе. Од-
© Варвара Махортова. Перевод, 2020
[134]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
нажды я предложил маме сходить в кино, и тогда она расплакалась. Где это видано, чтобы люди, которые носят траур, ходили в кино? Скорбь эта была уже ненастоящая и мне порядком надоела, поскольку я любил отца не меньше, но и не
больше, чем положено сыну, и был привязан к нему скорее в
силу заложенного природой инстинкта, нежели спонтанно
родившегося чувства.
Именно тогда мне в голову пришла мысль — онато как раз
была абсолютно спонтанной — совершить очередное “сумасбродство”. Благодаря этой самой склонности к “сумасбродствам” я был в семье на особом положении. Так повелось еще
с самых давних пор, с тех пор, как я пошел в гимназию, где постоянно пересдавал экзамены; с тех пор, как в десять лет тайком поцеловал кузину, а старая тетка — надо сказать, просто
ужасная тетка — всетаки об этом узнала; и особенно с тех пор,
как начал давать уроки одной горничной, или это я у нее
учился — не знаю, что вернее. Как бы то ни было, уже тогда и
близкие, и дальние родственники единодушно считали меня
“сумасшедшим”. “Не дружит с головой, бедняжка!” — говорили они в один голос. Родители произносили эти слова с затаенной грустью, а дальние родственники — с гордостью за собственных детей и, вероятно, с удовольствием, которое им
приносила убежденность в своем превосходстве. Оно и понятно: у нихто дети нормальные. Во всяком случае, такая репутация мне была на руку. Я мог делать все, чего только душа
пожелает. И все мне дозволялось, ведь я, “бедняжка, не дружу
с головой”. В итоге я вырос свободным от комплексов, и в
этом смысле мне грех жаловаться.
У нас в семье было принято устраивать рождественский
ужин. Несложно догадаться, что ужин этот всегда был скверным, совсем в духе моего отца: жареные каштаны, инжир, сухофрукты — все это после Мессы Петуха. Наевшись до отвала
миндаля и грецких орехов (как же мы с братом и сестрой спорили изза того, кто будет их колоть), сытые по горло каштанами и скучными разговорами, мы обнимали друг друга и
шли спать. Вспоминая все это, я и решил затеять новое “сумасбродство”:
— Так! Хочу, чтобы на Рождество мы ели индейку.
Удивлению не было предела. Тут же моя тетка, старая дева и ханжа, которая жила с нами, заметила, что пригласить
мы никого не можем — у нас же траур.
— А кто сказал, что надо когото приглашать? Что за вздор!
Вы хоть помните, когда мы сами в последний раз ели индейку? В этом доме индейку готовят только по праздникам, когда
собираются все эти чертовы родственнички...
1. Бандейранты (от порт. bandeira — флаг) — в XVI—XVII вв. участники португальских экспедиций, которые продвигались во внутренние районы
Бразилии в поисках золота. (Здесь и далее -— прим. перев.)
2. Фарофа — блюдо бразильской национальной кухни; гарнир, который готовят из маниоковой муки с добавлением сливочного масла, орехов и сухофруктов.
Мариу ди Андради. Рождественская индейка
— Сынок, не надо так...
— Нет, надо!
И тогда я высказал все свои соображения о нашей бесконечной родне, которая кичится тем, что происходит — поду[135]
мать только — от самих бандейрантов1! Это был идеальный ИЛ 4/2020
момент, чтобы подтвердить, что я, “бедняжка, не дружу с головой”. Как таким моментом не воспользоваться! Вдруг я проникся невероятной нежностью к матери, тетушке и сестре —
моим трем матерям, благодаря которым моя жизнь всегда была не жизнь, а рай. Обычно у нас было так: наступал чейнибудь день рождения, и тогда готовили индейку. Такая традиция. Зная об этом, целая куча гостей съезжалась к нам поесть
индейку, закуски и сладости. Перед праздником мать, тетушка и сестра три дня подряд готовили угощения, а дорогие родственнички всё молниеносно сметали да еще и с собой прихватывали — для тех, кто не смог приехать. Три мои матери
валились с ног от усталости. Индейку мама и тетка пробовали
только на следующий день: им доставалось несколько маленьких темных кусочков, случайно затерявшихся гдето среди белого риса. И даже их мама норовила отдать мужу и детям. По
правде говоря, никто не догадывался, что праздничную индейку мы сами толком ни разу не ели.
Нет уж, приглашать мы никого не станем. Индейка будет
только для нас пятерых. К ней приготовим два гарнира: сытную фарофу2 с потрошками и золотистую — со сливочным маслом. Хочу вдоволь наесться сытной фарофы, в которую, помимо потрошков, мы положим чернослив, орехи и добавим
бокал хереса. Так мне посоветовала Роза, одна моя очень близкая подруга. Упоминать о том, что это она подсказала рецепт,
я, конечно, не стал, но все и без того догадались, что я не сам
его придумал. На лицах отразилось беспокойство: такое искушение не иначе как от лукавого! Святсвятсвят. А еще у нас на
столе обязательно будет отменное холодное пиво, — настаивал
я, почти крича. Уже тогда я обладал достаточно утонченным
вкусом, который мне удалось развить вне нашего дома, поэтому сначала подумал о хорошем вине, конечно же, французском. Но нежность к матери пересилила эту причуду, и выбор
был сделан в пользу пива, которое мама очень любит.
[136]
В малом жанре
ИЛ 4/2020
Выразив свои мысли насчет предстоящего рождественского
ужина, я заметил, что у всех моих близких глаза заблестели от
радости — до того им понравилась эта выдумка. Но, конечно,
они понимали, что все это чистой воды “сумасбродство”, и потому делали вид, что воплотить его в жизнь хочется мне одному, а
они якобы тут вовсе ни при чем. Молча они переглядывались,
как испуганные голубки, пока сестра не выразила общее мнение:
— Он у нас и впрямь сумасшедший!
В итоге индейку купили, приготовили и так далее. И вот, отстояв Мессу Петуха, мы вернулись домой, чтобы начать наш
чудесный рождественский ужин. Было забавно: с тех пор, как я
решил накормить маму индейкой, я только и думал о своей старушке, думал с нежностью и любовью. Охваченные теми же чувствами, брат и сестра прониклись новой радостью, которая появилась в нашем доме вместе с индейкой. И хотя я не подавал
вида, я был очень доволен, когда мама стала эту самую индейку
разрезать. Впрочем, порезав на кусочки половину грудки, она
остановилась, вновь поддавшись привычке экономить, всегда
вынуждавшей ее лишать себя даже самого необходимого.
— Нет, мама, режь все! А то мне не хватит!
Это была неправда. Моя любовь к родным была так сильна,
что я мог ограничиться и одним маленьким кусочком, лишь бы
они наелись досыта. Мысли и чувства остальных были созвучны моим. Благодаря той индейке, съеденной в узком семейном
кругу, мы вспомнили о том, что прежде совсем забылось в будничной суете: о любви матери к детям и детей — к матери. Да
простит меня Господь, но я думаю о Христе... В ту ночь в нашем
простом и ничем не примечательном доме произошло чудо,
достойное Рождества Христова.
Когда вся грудка индейки была порезана на кусочки, я заявил:
— Раздавать буду я!
“И впрямь сумасшедший”, ведь обычно раздает мама! И
всетаки все заулыбались, когда большие блюда с индейкой и
фарофой оказались передо мной, и я с героическим видом начал раскладывать еду по тарелкам, а брату велел разливать по
кружкам пиво. Мне сразу приглянулся аппетитный, сочный
кусочек индейки с зажаренной корочкой, рядом с ним на тарелку я положил еще несколько, более постных. Строгий голос матери нарушил тишину, в которой все ждали, пока им
подадут индейку:
— Не забудь поделиться с братом и сестрой, Жука!
Разве могла она представить, что эта тарелка — для нее,
для моей бедной матушки, которая знала о Розе и обо всех моих проделках, которой я выкладывал все, что у меня на душе!
Мариу ди Андради. Рождественская индейка
— Мама, это тебе! И только тебе!
Она не сдержалась, слезы умиления выступили у нее на глазах. Тетка, как только поняла, что следующую тарелку я подам
ей, заплакала в унисон с матерью. Сестра, хотя я сроду не видел,
[137]
чтобы она плакала, тоже ударилась в слезы. И тогда я начал не- ИЛ 4/2020
сти всякий вздор, лишь бы не разреветься вместе с ними, потому что парню в девятнадцать лет это не к лицу... Ну и семейка!
Как будто вы никогда в жизни индейку не видели! И так далее и
тому подобное. Все снова заулыбались, но радости уже не было.
Дело в том, что по ассоциации со слезами у всех в памяти возник образ покойного отца. Он будто вернулся с того света, чтобы своим угрюмым видом испортить нам Рождество.
И вот мы стали есть, молча, с траурными лицами. Индейка
была просто превосходная. Вкус ее нежного и сочного мяса
отлично дополнялся вкусом фарофы и потрошков, и это сочетание становилось просто безупречным, когда к нему примешивались пряные нотки чернослива и грецких орехов, которыми хотелось наслаждаться снова и снова. Фигура отца,
огромная и мрачная, нависала над нами, все время напоминая
о себе и не позволяя нам радоваться празднику. И все же индейка была изумительно хороша — наконец мама смогла убедиться, что это блюдо неслучайно готовят в честь Рождества.
Началась воображаемая битва между индейкой и тенью отца. Я решил, что если буду расхваливать индейку, это придаст
ей сил, и ей легче будет победить. А я, конечно, был на стороне
индейки. Однако покойники владеют многими хитрыми и коварными приемами: стоило мне сказать, что индейка удалась,
как тень отца начала расти, становясь все мрачнее и мрачнее.
— Как жаль, что папа сейчас не с нами...
Я напрочь забыл о праздничных угощениях и даже к ним
не притрагивался — вот как меня захватила борьба между двумя покойниками. Тень отца я прямотаки возненавидел. И уж
не знаю, что на меня нашло, когда вдруг я решил подыграть и
стал действовать дипломатично. В тот момент, который теперь представляется мне важнейшим для будущего нашей семьи, я притворился, что поддерживаю отца, и грустным голосом сказал:
— И правда... Но теперь отец, который нас так любил, который столько трудился ради нашего блага, смотрит на нас с
небес и радуется, что мы... (немного подумав, я решил, что об
индейке упоминать все же не стоит) собрались за одним столом.
Все успокоились и принялись говорить об отце. Его тень
постепенно уменьшалась, уменьшалась, и вот он стал яркой
звездочкой, которая заблестела на небе. Теперь мы ели ин-
[138]
ИЛ 4/2020
дейку с наслаждением. Ничто не омрачало наших мыслей.
Наш отец всегда был очень добрым, он всем ради нас жертвовал, как настоящий святой, и мы были перед ним в неоплатном долгу. Да, святой. Наш отец стал для нас святым, далекой
звездочкой, которая радует взгляд. Горькая скорбь сменилась
светлыми воспоминаниями. Единственным покойником теперь была индейка, одержавшая безоговорочную победу.
Мать, тетку и нас троих переполняла радость. Я хотел написать “гастрономическая радость”, но это было бы неправильно. Мы испытывали Радость с большой буквы, потому что поняли, как сильно любим друг друга. Я точно знаю, что именно
тот ужин в узком семейном кругу стал началом нашей новой
любви, возрожденной, более крепкой, глубокой и смелой, и
вместе с тем более нежной и заботливой. Тогда мы открыли
для себя семейное счастье. Не стану преувеличивать, говоря,
будто оно было так велико, что на всем белом свете, кроме нас,
никто и никогда не испытывал ничего подобного, но все же
счастья более сильного, чем наше, представить себе я не могу.
Мама съела столько индейки, что в какойто момент я начал волноваться, как бы ей не стало плохо. Но тотчас подумал: да ничего! Должна же она хоть раз в жизни наесться индейки!
Наша бесконечная любовь вытеснила весь мой эгоизм...
На десерт были виноград и пирожные с кремом, которые у
нас на родине называют “счастливые молодожены”. Однако
даже это опасное название ни у кого не вызвало горестных
воспоминаний об отце, потому что для нас он уже превратился в святого, в нечто далекое и прекрасное.
Когда мы встали изза стола, было почти два часа ночи.
Довольные и немного разомлевшие от выпитого пива, мы пошли спать. Ктото в ту ночь уснул сразу, ктото долго ворочался в постели, что, впрочем, не важно, потому что не спать от
радости тоже хорошо. Правда, у меня оставалось еще одно дело. Роза, которая была в первую очередь католичкой, а потом
уже Розой, обещала, что будет ждать меня с бутылкой шампанского. Чтобы уйти из дома, я соврал, что иду праздновать
к другу. Поцеловав маму, я ей подмигнул, давая понять, куда
на самом деле собираюсь, и заставляя ее немного поволноваться. Сестру и тетку я тоже поцеловал, но им уже не подмигивал. А теперь — к Розе!..
Из классики ХХ века
Карен Бликсен
[139]
ИЛ 4/2020
Третий рассказ кардинала
Рассказ
Перевод с датского и вступление Натальи Кларк
Сборник “Последние истории”, куда вошел “Третий рассказ кардинала”,
был опубликован 4 ноября 1957 года, однако, вопреки названию, сборник
этот стал не последним, а предпоследним творением Карен Бликсен. В
1950-х годах здоровье писательницы стало ухудшаться, и в 1955 году в возрасте семидесяти лет ей пришлось пережить несколько операций. Но даже
несмотря на это, она продолжает свой неутомимый писательский труд.
Как обычно, Карен Бликсен и здесь затрагивает глубокие философские
темы: о путях любви в сердце человека, о роли художника, о возможностях
искусства, о судьбе, о религии. Отправной точкой для диалога служит “Пер-
© Karen Blixen, 1957. By permission of Gyldendal Group Agency
© Наталья Кларк. Перевод, вступление, 2020
[140]
ИЛ 4/2020
вый рассказ кардинала”, в котором кардинал заявляет о том, что спасение
человека происходит тогда, когда он способен ответить на вопрос: “Кто я?”.
Попытаться ответить на него можно лишь, рассказав историю, однако история эта всегда неоднозначна и не дает гарантии на окончательный ответ.
В “Третьем рассказе кардинала” мы встречаемся с леди Флорой Гордон. Во время посещения Рима, поцеловав статую святого Петра, она заражается сифилисом. Болезнь уничтожает ее брезгливость и болезненное
чувство собственной непорочности, предоставляя ей возможность обрести
себя в обществе других людей.
Из классики ХХ века
О
БЛАДАЯ крепким здоровьем, леди Флора никогда в
своей жизни не была обременена ни болезнями, ни
упадком сил. Но так случилось, что уже на следующий день после прибытия в Рим, поскользнувшись на мраморной лестнице, она сильно подвернула лодыжку. Несколько дней ей пришлось провести на диване, а ее доктор
настоятельно порекомендовал ей хотя бы на пару недель воздержаться от дальнейших передвижений, даже в экипаже.
Она занимала двухэтажный особняк неподалеку от МонтеПинчо и собиралась посетить рекомендованные ей близлежащие достопримечательности. Во время ее вынужденного заточения, несмотря на всю свою занятость, к ней
приходил с визитами отец Якопо, который и стал вскоре ее
проводником по Риму. Даже в те моменты, когда они не виделись, мысли о ней не давали ему покоя. И вот теперь эти
два человека великой добродетели, о которых можно сказать, что ни один из них не способен допустить несправедливость по отношению к ближнему, сидели рядом и вели между собой разговор. В одной из них честность и привычка к
безупречной жизни породили высочайшую гордость, в другом — безмолвное смирение.
В великолепных салонах с высокими потолками вели они
беседы о жизни тленной, делясь друг с другом своими представлениями о рае и аде. Леди Флора приобрела уже немалый
навык в подобных дискуссиях, и реплики отца Якопо не вызывали в ней ни малейшего чувства вины, тогда как он то и дело запинался под градом ее немилосердных издевок. Ему порой казалось, что, для того чтобы она его услышала, ему
нужно кричать во всю глотку, и, пытаясь от этого удержаться,
он лишь плотно сжимал губы, время от времени подавляя в
себе готовый вырваться наружу крик. При этом он старался
избегать соблазна беспрерывно освящать себя крестным зна-
[141]
ИЛ 4/2020
Карен Бликсен. Третий рассказ кардинала
мением, поэтому большую часть разговора сидел, тяжело
опустив руки на колени, покрытые видавшей виды сутаной.
Однако по возвращении из особняка домой в свою маленькую комнатушку он принимался неистово креститься, словно
продолжал слышать клич демонов, вызванных ее речами. О
да, он ощущал себя так, как будто бы в течение этих трехчетырех часов вел беседу с самим Люцифером! Тем не менее на
следующий день он возвращался в особняк как ни в чем не бывало, сохраняя при этом свой прежний кроткий вид.
В своем сердце отец Якопо считал, что беспомощное одиночество, равно как и невероятное высокомерие этой женщины,
слились между собой в единый смертный грех. Долго, долго
размышлял он над тем, как принять этот бой, и считал себя негодным пастырем, потому что, несмотря на все свои усилия,
ему никак не удавалось продвинуться дальше. Он постился в надежде укрепить свою слабую плоть и обрести оружие для духовной брани, необходимое в столь тяжком испытании. Однако во
время поста и ночных бдений он в своих мыслях неизменно
возвращался к этой даме, которая в данный момент, возможно,
наслаждалась устрицами и благородным вином или отдыхала
под шелковыми покрывалами своего балдахина.
Спустя некоторое время отца Якопо посетила мысль о том,
что путем к спасению леди Флоры могла бы послужить изоляция от общества. Однако ни пустынницей, ни обретшей бессмертие столпницей делать ее он не хотел! И тогда он стал
гнать от себя эти самонадеянные фантазии, словно искушение.
В один прекрасный день он понял, что все это слишком дешево и самонадеянно. Человек с очень ярким воображением, он
видел, что у этой шотландки, стоящей на вершине мраморной
колонны своего статуса и могущества, никогда не кружится от
них голова, потому что она представляет собой полное единство со всем этим мрамором. Ах, как ей хотелось с высоты своей
колонны обернуть свой взгляд в сторону людей, стоявших у ее
подножия, — и все ради того, чтобы лишний раз утвердиться в
своем мнении об их полнейшем ничтожестве! При этом, возведя очи горе, она также неизменно убеждалась в абсолютной
пустоте небесной тверди. Каким жестоким и немилосердным
должен быть сидящий там господин, чтобы взирать оттуда на
все со своей веселой и одновременно мрачной улыбкой!
“Уж такова человеческая натура, низший путь, — размышлял
отец Якопо, — однако все закоулки, лесные тропы и обходные
пути, по которым ступает одержимый этим одиноким высокомерием, — все это должно быть поднято наверх, к небесам”.
Он завел речь — в первую очередь, чтобы она его услышала, — об общности всех людей и равенстве между ними.
[142]
Из классики ХХ века
ИЛ 4/2020
— Ах вот как! — воскликнула дама. — Может, тогда вы, мой
хороший, благочестивый отец Якопо, на самом деле отец
Якобино1? Вы вещаете о Libertе, Egalitе, Fraternitе2, правах
человека, les droits humains3, во имя которых так мило играли в мяч человеческими головами и лишили всех прав славных французских друзей моего деда, — ведь именно это вы
мне здесь проповедуете?
— Я не имел в виду, синьора, — ответил отец Якопо, — равенство в подобном понимании. Но в том только, что между
всеми людьми имеет место сходство, словно между родственниками, так сказать, семейные узы. И в этом смысле можно
говорить о том, что двое есть одно целое, хотя в равной степени, разумеется, можно предположить и то, что последние
тоже имеют свои отличия. Ибо я не говорю, что все пуговицы в моей сутане одинаковы. Но позволю себе заметить сходство между алмазом в вашем перстне, составляющем не более
четверти дюйма в длину и ширину — и ясной звездой на небе,
которая, как утверждают ученые, является при этом еще и
солнцем, если не целой солнечной системой!
Это подобие между всеми предметами творения совершенно не требует — в отличие от Egalitе, о котором вы говорите, —
того, что все они должны находиться на одном уровне! Ибо я
не могу представить себе, что ваш перстень можно превратить
в солнце, и даже если поместить ваш прекрасный алмаз на небо, то вряд ли он сумеет озарить все вокруг своим светом. Нет
же, равенство, о котором я говорю, ничего не требует для себя. Оно дано нам как доказательство того, что все вышло из
единого источника, и на каждом предмете есть печать Всевышнего. Именно в таком понимании, синьора, существует равенство в любви. Ибо мы всегда любим себе подобное и становимся похожими на то, что любим. Посему со всех предметов, не
имеющих себе подобия и удаленных нами от общения в этом
мире, будет стерта печать Бога, и они будут преданы осуждению. Вот отчего Бог, проявляя свою любовь к людям, принял
облик человеческий, благочестиво показав нам, как один предмет может стать подобием другого. И посему в Священном Писании столь часто упоминается о равенстве.
— О да, в красивых притчах! — заметила леди Флора. — Меня когдато учили, что царь Соломон, проповедуя христиан-
1. Намек на участников якобинского клуба, наиболее известного политического движения Великой французской революции, приведшего к созданию
революционного правительства. (Здесь и далее — прим. перев.)
2. Свобода, равенство, братство (фр.).
3. Права человека (фр.).
1. “Саронская роза” — один из вариантов перевода еврейского выражения
ןורשה תלצנח. На основании этого ошибочного перевода роза сделалась “символом любви” y европейских народов. В русском переводе Библии “хавацелет ашарон” звучит как “Лилия Шарона”, представляющая собой символ
еврейского народа.
[143]
ИЛ 4/2020
Карен Бликсен. Третий рассказ кардинала
ское отношение к пастве, именно ее имел в виду, говоря о
своей невесте! Он называл ее Саронской розой1, сравнивая
ее чрево с ворохом пшеницы, а зубы ее со стадом плодоносных овец, уповая, что она родит ему близнецов!
Отец Якопо молитвенно сложил руки.
— Саронская роза? — переспросил он. — О да, но разве эта
роза не несет на себе в какойто мере отпечаток той мастерской, в которой она была произведена? Разве нет его на ворохе пшеницы?
И в этот самый момент, почувствовав, как его собственная
душа и в самом деле является возлюбленной этой женщины,
медленно, голосом, слегка подрагивавшим от усилия, с которым сцепил свои ладони, отец Якопо изрек выдержку из
“Песни Песней” царя Соломона:
— “Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень,
на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность. Большие воды не могут потушить любви, и
реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, — тут он на секунду задумался об огромном богатстве леди Флоры, — то он был бы отвергнут с презреньем!”
На другой день он припас для нее новый укор, упрекнув ее
в привязанности к заботам людским.
— В третьем пункте нашего вероучения речь идет о сообществе святых.
— Благодарю вас, мне это известно, я даже знаю его наизусть, — прервала его леди Флора, — сообщество святых, воскресение плоти...
— И “жизнь вечная”, — тихо прибавил отец Якопо. — Речь
идет о сообществе святых, потому ни в одном обществе среди людей нет настоящей святости. Перед тем как собрать все
воедино, божественная печать должна коснуться руки, ноги
или глаза, объединив их затем в единое целое. Все мы ветви
одного дерева.
— Это уж точно, не зря мне всегда так нравились деревья, — промолвила леди Флора. — И я ничуть не против того,
чтобы о них поговорить. Но я сама себе дерево, отец Якопо,
а не какаято там ветка.
— Все мы, — продолжал отец Якопо, — члены одного тела...
[144]
Из классики ХХ века
ИЛ 4/2020
— Ах, оставьте же меня, наконец, в покое со всеми этими
членами и конечностями! — взорвалась леди Флора. — И попридержите их для земных покровов и ворохов пшеницы, о
которых вы вчера так красиво проповедовали.
— Не могу, — решительно сказал отец Якопо, — потому как
зерно должно принести плод — в этом и заключается сокровенная тайна нашего сообщества! Вы еще продолжаете сомневаться в том, что мы все едины! А ведь вам известно, что
один принес свою жизнь в жертву за всех нас!
— Ну уж, во всяком случае, не за меня! — прозвучал бодрый
ответ леди Флоры. — Увольте! Никогда в своей жизни не просила я ни одного человека — и уж точно какогото там Бога —
умирать за меня, и посему прошу вас не записывать это на
мой счет. На протяжении лет, — продолжила она, — в особенности в Италии, мне сторговали немало драгоценностей, за
которые я всегда платила доброй честной английской монетой. Но мне не нужно добра, которое я никогда не заказывала и не оплачивала.
И тут отца Якопо осенило, что великий грех леди Флоры
вовсе не в том, что она отказывалась отдавать — хотя ему доводилось наблюдать в своей жизни поступки, превосходившие самые высокие образцы ее редчайшей щедрости и благотворительности, — а грех ее состоял в том, что она
отказывалась брать! И от этой мысли ему стало очень грустно. Он просидел в неподвижном молчании так долго, что наконец она сама повернулась к нему вместе со своим стулом.
— Ах, леди Флора, дитя мое, — промолвил наконец он, —
предоставьте же хрупкому времени прийти мне на помощь,
чтобы я смог постичь ваше неукротимое заблуждение! В сей
миг я не в состоянии это сделать, не могу пообещать также того, что и вечером у меня будет возможность пообщаться с
Ним о ваших отношениях с небесами. Я — негодный пастырь,
потому, видать, небеса не расположены говорить через меня
о сем предмете! Стоит мне только приступить, как они тотчас
от меня удаляются!
— И все же я человек, — продолжал он очень медленно, в
глубоком волнении, — а потому позвольте мне потолковать с
вами о ваших связях с людьми.
Человек способен на многое — в особенности богатый и
высокоодаренный человек, как вы, дочь моя, который добивается всего собственными усилиями. Но существует еще нечто человеческое, сей великий дар, который человеку должно принимать, а затем передавать другому — своему собрату!
И передающий сам когдато получил его от другого: так вот и
тянется, звеном к звену, цепочка к цепочке, из страны к стра-
[145]
ИЛ 4/2020
Карен Бликсен. Третий рассказ кардинала
не, из рода в род. Речь тут не идет ни о статусе, ни о богатстве или землевладении. Нищие и обездоленные могут передать этот дар королю, а тот, в свою очередь, тому, кто в его
блестящей свите стоит ближе к нему, а бездомный негрраб —
своему начальнику или рабовладельцу. Изумительна, сколь
изумительна сама мысль о том, что все мы в этом сообществе
связаны с чужаками, которых мы никогда не видели, равно
как и с мертвыми, чьих имен мы никогда не слышали и вряд
ли когданибудь узнаем. Впечатление такое, будто бы мы все
вместе держим друг друга за руки!
— Ба, да это богословие! — воскликнула леди Флора. — Было бы забавно подискутировать с вами на богословские темы,
отец Якопо. Однако в моем семействе все мы люди практичные.
Отец Якопо уже уяснил для себя, что ни словами, ни аргументами он не сумеет одержать победу над этой упрямицей.
Однако в Риме он чувствовал себя гораздо увереннее, чем на
вилле леди Флоры в Тоскане. Ибо, бродя по церквям, старинным улицам и площадям, он чувствовал — при этом не переставая думать о ней, — что Вечный город сам обладает средствами, наиболее подходящими к ее состоянию, и сам знает,
как применить их самым наилучшим образом.
Както раз отец Якопо засиделся в базилике Святого Петра. Именно в этом месте он вдруг ощутил, что сия великая
святыня, способная по промыслу Всевышнего стереть все
различия между людьми, как раз и является наиболее подходящим местом, куда ему следует привести леди Флору. Как
только ее увечье стало проходить, он попросил ее найти время для посещения СанПьетро.
Он заранее спланировал очередность, с которой они сначала войдут в базилику, после чего он продемонстрирует своей собеседнице всю ее роскошь. Но следовать своему плану
ему не довелось.
“Ибо, когда эта дама вошла в церковь, — вспоминал он, —
мне вдруг показалось, будто я вдруг увидел все вокруг ее глазами! Аркада, словно в первый раз разверзнувшись надо мной,
протянула навстречу мне свои объятия! Меня душили слезы
счастья от чувства неописуемой благодати”.
Леди Флора не молвила ни слова. Более трех часов пробыла она в церкви вместе со своим спутником, и, пока она медленно совершала свой обход, отцу Якопо представилось, будто шаги ее звучат все легче и легче.
Она долго простояла перед изображением святого Петра,
не удостаивая своим вниманием проходивших мимо верующих, которые приближались, чтобы поцеловать ему ногу.
[146]
ИЛ 4/2020
Возведя очи к голове апостола, она некоторое время серьезно смотрела ему в лицо. Затем опустила взгляд на бронзовую
руку, державшую ключи от неба, и отцу Якопо показалось,
будто она сравнивает ее со своей. Для ее преданного друга наступил торжественный и необычайно счастливый момент.
Неведомо каким образом из уст его вырвались слова проповеди, посвященные базилике: “Tu es Petrus, et super hanc petram
aedificabo Ecclesiam meam!1”
Уже сидя в экипаже, леди Флора произнесла с улыбкой:
— Какое великое дело — быть распятым вниз головой! Наверняка это вызвало немало смеха?
После того дня базилика святого Петра превратилась в излюбленное место леди Флоры.
Из классики ХХ века
***
Пробыв на водах несколько дней, както вечером я увидел,
как в зал вошла дама, которую тотчас все окружили с радостными приветствиями. Мой друг востоковед и другие господа,
подходя к ней, с почтением и галантностью целовали ее руку.
Необычайно высокий рост дамы не позволил мне ошибиться, и я тотчас признал в ней леди Флору. В ней произошли
серьезные изменения. Она сильно похудела, отчего казалась
еще выше ростом. Вместо копны яркорыжих волос ее голову
теперь украшал аккуратный парик. Ее шелковое платье — как
всегда дорогое — обрамляла целая стайка кружев и лент великолепного вкуса.
Вела она себя с тем же благородством и серьезностью, как
и во время нашей первой встречи. Беседуя с ней в тот вечер,
я про себя отметил, что она сохранила в себе прежний дух,
полный жизни и задора, но теперь к нему прибавился налет
тонкой иронии, которой раньше я за ней не замечал. Ближе
к вечеру разговор коснулся материй земных и небесных, перетекая затем в более галантные темы. Наступила очередь леди Флоры, которая, дыша восхитительной уверенностью и
беззаботностью, бойко и решительно вставила в беседу несколько стихотворных цитат. Прочтя пару игривых строф из
Лафонтена своим чистым голосом, она привнесла в беседу
юношеский пыл. Не укрылось и то, как во время декламации
некоторых особо возвышенночувственных любовных стихотворений она слегка покраснела.
И еще коечто. Меня ничуть не удивило то, что ее курортные приятели дали ей прозвище Диана. Когда я сам в про-
1. Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою! Мф. 16:19.
[147]
ИЛ 4/2020
Карен Бликсен. Третий рассказ кардинала
шлом водил знакомство с леди Флорой, женщиной великого
бремени и великого богатства, щедрой любительницей путешествий, я относился к ней как к человеку равной или даже
вышестоящей природы, не говоря уже о том, насколько остро при этом я воспринимал ее как женщину. Теперь же, пройдя через общество либертинцев МонтеСкальцо, она изменилась, какимто загадочным образом превратившись в деву, да,
да — старую деву!
Заметив меня, она с любезностью приблизилась и почти
сразу стала расспрашивать об отце Якопо. Узнав о том, что он
покинул Рим и проживал теперь смиренно и в полном уединении, она какоето время сохраняла молчание.
— Бедный отец Якопо, — произнесла затем она. — Ему приходилось быть связанным с более величественными людьми
и вещами, чем те, которые он был в состоянии выносить. Однако он был славным, набожным человеком, и мне хотелось
бы верить, что он и сейчас счастлив.
Я не успел поинтересоваться, как она оказалась в МонтеСкальцо, но мысль об этом меня заняла.
Несколько вечеров спустя мы сидели на террасе с видом
на запад, наблюдая за тем, как окружавший нас воздух медленно опустошал катившееся к закату солнце. На долину стала
спускаться тьма, а затем на небе наконец одна за другой появились звезды. И тогда она поведала мне о том, что с ней произошло после нашего последнего разговора с отцом Якопо.
— В тот вечер перед моим отбытием из Рима, — начала она
свой рассказ, — было уже довольно поздно, когда я подъезжала к собору Святого Петра. Храм был пуст, внутри было почти темно, и только перед статуей Петра горел свет. В окружающем мраке она светилась очень ярко. Я простояла там
довольно долго, думая о том, что это наша последняя встреча
с ним. Через некоторое время я вдруг заметила, что одна из
свечей стала гаснуть. И тогда мне на миг вдруг показалось,
будто лицо апостола изменилось, губы его зашевелились и
слегка приоткрылись. В собор вошел юноша в коричневом
плаще и, миновав меня, подошел к статуе и приложился к ногам святого. Когда он проходил мимо, я почувствовала исходящий от него запах пота и конюшни, запах простого люда. Я
обратила на него внимание уже после того, как он прошел, да
и то только потому, что он так долго и молча стоял у ног святого Петра, прежде чем уйти. Был он красив, строен и при
этом необыкновенно грациозен в движениях. Лица его я так
и не разглядела. Уж и не знаю, кардинал, что в этот момент
побудило меня последовать его примеру, но я шагнула вперед
и сделала то же, что и он, — поцеловала ногу святого Петра. Я
[148]
ИЛ 4/2020
ожидала, что бронза обдаст меня холодом, но, видимо, от
прикосновения уст юноши она оказалась теплой и при этом
слегка влажной, что меня несказанно удивило! Уподобившись ему, я прижалась к ней губами и немного их там подержала.
А четыре недели спустя, уже переехав в Миссолонги, что
неподалеку от залива Патры, я обнаружила на своей губе ранку. Сопровождавший меня английский доктор ее тотчас диагностировал и назвал болезнь. Нельзя сказать, что я была по
поводу нее в полном неведении. Название ее мне было известно.
Ваше высокопреосвященство, в ту минуту я стояла перед
зеркалом и разглядывала свой рот. Затем вспомнила про отца
Якопо. И тогда мне подумалось: так что же это? Роза? Или печать?
NB
Анастасия Гладощук
Кто вы, Филипп Супо?
У широкого читателя имя Филиппа Супо вызывает очень короткую цепочку ассоциаций: сюрреализм—Бретон—“Магнитные поля”, — словно на них его творчество и завершилось, в
полном соответствии с концепцией автоматического, “бессубъектного” письма. Своего рода свидетельством смерти
служит последняя страница сочинения, на которой имена
обоих авторов обведены в траурную рамку, а вместо привычного “Конец” провозглашается “КОНЕЦ ВСЕГО”. Между тем
Супо, будучи зачинателем парижского сюрреалистического
движения, пережил всех его участников — пережил физически, но не “идеологически”. Реальный Филипп Супо ушел из
жизни 12 марта 1990 года, в возрасте девяноста двух лет, Филипп Супосюрреалист прекратил существование 27 ноября
1926 года, когда был официально и, важно подчеркнуть, первым (вместе с Антоненом Арто) исключен из группы по обви-
© Анастасия Гладощук, 2020
[149]
ИЛ 4/2020
[150]
NB
ИЛ 4/2020
нению в “беспринципности” и “глупой литературной самодеятельности”1 (курсив авторов — А. Г.).
А ведь без Супо сюрреализм, быть может, никогда бы и не
возник, так как именно ему выпала честь открыть текст, ставший мерилом новой образности: “В разделе ‘математика’ я заметил сброшюрованную под бежевой обложкой книгу. Заглавие: ‘Песни Мальдорора’. Автор: граф де Лотреамон. Для
меня осталось загадкой, при каких обстоятельствах этот экземпляр, на котором графитным карандашом была сделана
помета ‘раритет’, мог здесь оказаться...”2. Лежа на больничной койке с подозрением на туберкулез, Супо, к тому моменту уже снискавший расположение Гийома Аполлинера и Пьера Реверди и твердо решивший стать поэтом, прочитал книгу
залпом и был настолько ею потрясен, что уже на следующий
день стал ее перечитывать, желая убедиться, что это был не
сон. Бретона “Песни” потрясли еще больше. Не пройдет и года, как друзья, устав от бесплодных разговоров о смысле творчества и бессмысленности жизни, зададутся целью на протяжении двух недель писать, совершенно не задумываясь о
последствиях — главное, как можно быстрее, — и тем самым
продолжат дело разрушения литературы3 безвременно погибшего графа (ведь Champs, поля, так очевидно перекликается с Chants, песни), переняв его взгляд на красоту: “Он прекрасен, как <...> случайная встреча на анатомическом столе
швейной машинки и зонтика”4 (Песнь VI: I).
На склоне лет Супо только эти заслуги и будет за собой
признавать, хотя написал и сделал он за свою жизнь немало,
заявив о себе и как романист (более десятка романов, написанных между двумя войнами), и как журналист (регулярные
хроники о литературе и кино, репортажи социальнополитического характера), и как критик (очерки о Паоло Уччелло,
Лотреамоне, Уильяме Блейке), и как переводчик (“Песни невинности и опыта” — в соавторстве с МариЛуиз Леборнь,
второй женой; “Песнь о полку Игореве” — поэтическое пере-
1. Breton A. uvres complftes. T.I. P.: Gallimard, 1988. P. 928. Коллективная
декларация “При свете дня” (апрельмай 1927).
2. Soupault Ph. Mеmoires de l’oubli (1914—1923). P.: Lachenal & Ritter, 1981.
P. 52.
3. Об этом намерении друзья успели заявить месяцем ранее, решив, по
совету Поля Валери, дать своему журналу ироничное название
“Литература”. В редакционный совет, помимо Бретона и Супо, вошел
также Луи Арагон. Именно на страницах журнала были напечатаны первые
три главы “Магнитных полей”.
4. Ducasse I. (Comte de Lautrеamont). uvres complftes. P.: Gallimard, 2015.
P. 233—234.
1. Soupault Ph. Pofmes et poеsies (1917—1973). P.: Bernard Grasset, 1973. P.
377—378.
2. Aragon L. Traitе du style. P.: Gallimard, 1980. P. 80.
3. Специальный номер журнала “Vu” (“Расследование в Стране Советов”)
выйдет 18 ноября 1931 г.
4. Murat M. La faiblesse des paroles // Philippe Soupault : L’ombre frissonnante. P.: Еditions JeanMichel Place, 2000. P. 157.
[151]
ИЛ 4/2020
Анастасия Гладощук. Кто вы, Филипп Супо?
ложение на основе подстрочника), за что и был обвинен в
“литературной самодеятельности”. Все же большим писателем Супо не стал, но он к тому и не стремился, так как “ненавидел успех” и хотел быть, по примеру Рембо и Лотреамона,
“совершенным неудачником”1. К своим текстам и рукописям
Супо, в отличие от Бретона, относился небрежно и все заботы о переизданиях препоручал редакторам. Полная событий
жизнь порой не оставляла времени и душевных сил на последовательное творчество: “поэзию” вытеснял “поэт”.
Здесь дает о себе знать еще одно несовпадение с Бретоном: Супо был неутомимым путешественником. Эта страсть
проявилась и в “Магнитных полях”, ведь глава “За 80 дней”
была полностью написана Супо и, как впоследствии выяснилось, очень не нравилась его товарищу по перу. Показательно также, что в “Трактате о стиле” (1928) Луи Арагон обвинял
бывшего соратника в том, что тот “вот уже сколько лет делает литературу посредством глагола ‘уезжать’”2. В длинном
списке стран — Германия, Англия, Италия, Португалия, США
(многократно), Швеция, Испания, Бразилия, Мексика (дважды), Тунис, Алжир, Мозамбик — почетное место занимает
СССР, куда Супо отправился осенью 1931 года в составе группы корреспондентов журнала “Vu”3, посетив Москву, Ленинград и РостовнаДону. Аполитичный поэт, отказавшийся в
свое время вступать в коммунистическую партию (и этого
сюрреалисты первого часа также не могли ему простить), с
интересом наблюдал за реализацией плана первой пятилетки. Главным же событием поездки стала встреча со Сталиным, на приеме у которого ему удалось побывать. А через три
года в одной берлинской гостинице Супо столкнется лицом к
лицу с Гитлером, и тот откажет “французскому журналисту” в
интервью.
Супо был настоящим “свидетелем века”, и, надо думать,
опыт чужих жизней, переполняя, его опустошал, а потому, как
замечает Мишель Мюра, поэт не столько искал себя, сколько
от себя убегал4, и эта двойственная роль ищущего—скрывающегося была раз и навсегда закреплена за ним еще в первом
“Манифесте” сюрреализма (1924): “В 1919 году Супо обошел
[152]
NB
ИЛ 4/2020
множество невообразимых домов, спрашивая у консьержки,
не здесь ли живет Филипп Супо. Думаю, он нисколько бы не
удивился, получив положительный ответ. Он постучался бы
и в свою собственную дверь”1.
“Воспоминания человека, который бежит своих воспоминаний”2 — пожалуй, этот комментарий Бретона к упомянутой
главе “Магнитных полей” очень точно передает самоощущение Супо. Так, взявшись за написание своих первых мемуаров3, он не находит в себе сил переступить черту рубежного в
истории сюрреализма 1919 года: “Я знаю, что десять последних лет моей жизни (меня вотвот настигнет тридцатилетие) — самые для меня важные и самые болезненные”4. Не удивительно, что из трех книг последних мемуаров Супо —
“Воспоминания из забвения” (Mеmoires de l’oubli), которые он
начал писать в конце 60-х годов, уже после смерти Бретона, —
первые две охватывают эти самые годы. К ним же он обращается в книге кратких встреч с легендарными современниками, изображенными “в неполный профиль”: именно так следовало бы перевести заглавное словосочетание profil perdu,
являющееся искусствоведческим термином, но мы решили сохранить буквальное значение эпитета, поскольку для Супо была важна перекличка с Прустом.
Марсель Пруст был первым из “великих” на жизненном
пути будущего сюрреалиста5. В многотомном собрании прустовских писем Супо как адресат представлен двумя: от 6 и от
21 сентября 1920 года6, хотя, по словам Супо, Пруст иногда
писал ему с вопросами о семье и лицее, а на выход “Литературы” откликнулся поздравительным посланием на двенадцать
страниц, изъявляя желание стать подписчиком. Содержание
первого письма (от 6 сентября 1920 года) дает понять, что
описанная в “Утраченных профилях” встреча имела место
лишь в воображении: Пруст извиняется перед Супо за то, что
не смог с ним увидеться, будучи в гостях у Бибеско, поскольку
1. Breton A. uvres complftes. T. I. P.: Gallimard, 1988. P. 344.
2. Ibid. P. 1129.
3. Супо дает им труднопереводимое заглавие Histoire d’un blanc (1927): blanc
здесь скорее “пробел”, чем “белый человек”.
4. Soupault Ph. Histoire d’un blanc. Argenteuil: Au Sans Pareil, 1927. P. 80—81.
5. Отметим некоторые биографические параллели: Супо родился в богатой
буржуазной семье, его отец, как и отец Пруста, был известным врачом;
Пруст был знаком с матерью и тетей писателя — сестрами Сесиль и Луизой
Данконнье (брак последней свяжет Супо узами родства с семьей автомобильного магната Рено); как и Пруст, Супо учился в престижном лицее
Кондорсе.
6. Proust M. Correspondance. T.XIX (1920) / Texte еtabli, prеsentе et annotе
par Philip Kolb. Plon, 1991. P. 445—446, 473—475.
1. Soupault Ph. Mеmoires de l’oubli (1914—1923). P.: Lachenal & Ritter, 1981.
P. 105—106.
2. Breton A. uvres complftes. T. IV. P.: Gallimard, 2008. P. 20.
3. Перевод с предисловием Супо был опубликован 1 мая 1931 года в журнале “La Nouvelle Revue fran»aise” (№ 212. P. 633—646.).
4. ChеnieuxGendron J. Le surrеalisme et le roman (1922—1950). Lausanne:
L’Age d’Homme, 1983. P. 206.
[153]
ИЛ 4/2020
Анастасия Гладощук. Кто вы, Филипп Супо?
на тот момент не знал его адреса (или же не получил от него
приглашения). Однако гораздо важнее другое: Пруст хвалит
молодых авторов, ему действительно понравились “Магнитные поля”, что лишний раз свидетельствует о глубинной связи символизма и сюрреализма. Будучи наследниками эпохи
“кризиса символистских ценностей”, Бретон и Супо уже не
могли продолжать линию Пруста, хоть и просили у него
текст для своего журнала.
Примерно в это же время в жизни Супо случилась еще одна
знаменательная встреча. По одной из версий — самой для него
лестной — она развивалась так: “Однажды вечером конторский мальчик, чей обязанностью было встречать посетителей,
объявил мне, что со мной желает говорить некий ‘месье Жуас’
(sic). В кабинет зашел высокий человек, я сразу обратил внимание на его очки и бородку. ‘Меня зовут Джеймс Джойс, а это
мой сын Джорджо, мы идем с представления в цирке Медрано...’. Я до сих пор не знаю, почему Джойс захотел со мной
встретиться и как он узнал адрес моей конторы, расположенной в старом реквизированном особняке на улице Гренель. Он
пригласил меня зайти какнибудь вечером, чтобы познакомить
меня кое с кем из своих друзей. Единственным, чье имя я запомнил, был Эзра Паунд. Так началась многолетняя дружба,
которой меня удостоил Джойс”1. Но и Джойс не мог стать для
Супо ориентиром, поскольку сюрреалисты, как объяснял Бретон, определяя разницу между техникой “автоматического
письма” и приемом “потока сознания”, не хотят ставить свободную ассоциацию идей на службу “произведению литературы”2 — языковой бунт Джойса же не выходит за пределы умозрительного. Единственным “литературным” следствием
дружбы Супо и Джойса стала совместная работа над переводом
на французский одного из фрагментов “Поминок по Финнегану” — “Анны Ливии Плюрабель”3.
Было бы наивно предполагать, что знакомство с великими романистами могло повлиять на технику Супо. Традиционные по форме, почти все его романы в той или иной мере
автобиографичны. От сюрреализма в них — разве что “тоска
по сюрреализму”4, и эта тоска с наибольшей полнотой выра-
[154]
NB
ИЛ 4/2020
зилась в самом известном романе Супо — “Последние ночи
Парижа”1.
“Последние ночи Парижа” — свидетельство верности духу
сюрреализма и в то же время — разочарования, приглушенной обиды на тех, кто попытался этот дух регламентировать.
Супо не держал на Бретона зла: показательно, что в 1930 году
он не стал подписывать направленный против “мэтра” памфлет “Труп”, а начиная с 40-х годов они возобновили дружеское общение. Словно по инерции “Магнитных полей”, творческие сознания Супо и Бретона продолжали работать
синхронно: за написание своих “парижских текстов” они берутся практически одновременно и независимо друг от друга
(Бретон — под напором тяжелых воспоминаний, Супо — получив от одного своего другаиздателя заказ на роман) — в результате “Надя” и “Последние ночи Парижа” увидели свет в
мае 1928 года. Это знаменательное совпадение было в некоторой мере “подготовлено” реальными обстоятельствами.
В октябре 1926 года, за месяц до разрыва, Бретон посылает Супо вместо себя на свидание с несчастной Леоной Делькур: “Я все еще был одним из его лучших друзей, когда он попросил меня встретиться вместо него с той, кого он называл
Надей и которая на самом деле Надей не была. Это он ее так
окрестил. Она была очарована этим знакомством. Ее влекло к
Андре гораздо сильнее, чем его — к ней. Она никогда не
встречала столь ‘невероятного’ (по ее собственному определению) человека. Она была очень хорошенькой, но (такое у
меня сложилось впечатление, и я так и сказал Андре) ‘недопустимой’. Она никогда не говорила на ‘правильном французском’. И это волновало и соблазняло Андре. ‘Где она научилась так говорить?’ — спрашивал он себя. Она была не
настолько безумна, насколько хотела казаться. Но притворство довело ее до того, что она действительно сошла с ума. Я думаю, что она до сих пор живет в какомнибудь ‘доме отдыха’
или же там умерла. Андре изза этого мучила совесть на протяжении всей жизни, и он никогда не мог простить мне того,
что я стал свидетелем этой новой ‘авантюры’. Ведь для него
это была авантюра, в самом широком смысле слова. Он любил тайну и верил в нее. Он был способен окружить тайной
то, что его друзьям казалось очевидностью”2.
1. Примечательно, что на следующий же год роман был переведен на английский язык и издан в НьюЙорке американским другом Супо поэтом
Уильямом Карлосом Уильямсом.
2. Cit.: Mousli B. Philippe Soupault. Mayenne: Flammarion, 2010. P. 244—245.
1. Boucharenc M. L’еchec et son double: Philippe Soupault romancier. P.:
Honorе Champion Еditeur, 1997. P. 294—295.
[155]
ИЛ 4/2020
Анастасия Гладощук. Кто вы, Филипп Супо?
Эта характеристика, не вошедшая в итоговый вариант “Воспоминаний” Супо о Бретоне, напечатанных в специальном номере журнала “Нувель ревю франсез” в апреле 1967 года, вскоре после его смерти, наводит на мысль о главном герое
“Последних ночей Парижа” — “авантюристе без авантюры”,
мистификаторе Вольпе. Параллель ВольпБретон становится
почти прозрачной, если вспомнить о том, что Бретон играл
роль им же придуманного частного детектива Летуаля во втором акте пьесы “Пожалуйста” (1920), ставшей вторым после
“Магнитных полей” опытом письма в четыре руки. “Последние
ночи” можно действительно читать как “роман с ключом”1. Хотя Супо противился попыткам возвести Жоржетту и Надю к одному прототипу, в художественном плане их сходство невозможно отрицать. Обе они — воплощение сюрреалистической
“женщиныребенка”, преображающей пространство города,
несущей в себе “чудесное”. Парижские ночи кажутся “последними” тому, кто прощается с героической эпохой сюрреализма,
кто разуверился в упорядочивающей силе случая и чистоте объединявшей их группу идеи. Но огонь и стихия, попеременно овладевающие городом, дают надежду на новое начало.
“Последние ночи Парижа” — роман, написанный коренным
парижанином, который прекрасно знает не только сам город,
но и богатейшую традицию его изображения, от Л.С. Мерсье и
Ретифа де ла Бретонна до Бодлера и Аполлинера. Город — единственное, что остается у того, кто блуждает в поисках себя: рассказчик лишен какихлибо характеристик, он — лишь функция,
“глаза” и “уши”, регистрирующие жизнь парижской улицы. И
эта пассивность вновь заставляет вспомнить о том, как писались “Магнитные поля”.
Итак, кто вы, Филипп Супо? Сами сюрреалисты также задавались этим вопросом. В “Номенклатуре”, опубликованной
в № 4 журнала “Сюрреалистическая революция” в июле 1925
года, Супо получил следующее определение: “Эльф, чье дыхание — опиум”. Мы же попытаемся дать более развернутый ответ, познакомив русскоязычного читателя с теми гранями
творчества поэта, которые до сегодняшнего дня оставались в
тени.
[156]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо
Из книги
“ Утраченные профили”
Перевод с французского Анастасии Гладощук
Марсель Пруст
Марсель Пруст
на теннисном корте в
Нейи-сюр-Сен, бульвар
Бино (1892). Дама
в шляпе справа – Сесиль
Данконнье, мать Супо.
NB
Я всегда любил людей, как говорят, с причудами. Уже в детстве, когда я, к своему удовольствию, встречал женщину или
мужчину, которых считали странными, я не мог удержаться,
чтобы с ними не заговорить, в то время как мои сверстники
их сторонились или избегали. Одно из самых прекрасных
воспоминаний моего детства связано с красивой, как прилавок торговца красками, женщиной, гулявшей по улицам восьмого округа. На голове у нее был высокий парик, на который
она водрузила шляпу, украшенную перьями страуса и металлическими колечками. Одета она была в коричневое с красными отливами шелковое платье, отороченное черными и
белыми кружевами, за которым тянулся грязный шлейф. На
Philippe Soupault, Profils perdus © Mercure de France, 1963
© Анастасия Гладощук. Перевод, 2020
[157]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Из книги “Утраченные профили”
ногах — вытянутые лакированные туфли. На руках — перчатки, разумеется, лайковые.
Она была понастоящему величественна. Я, конечно же,
хотел завести с ней разговор, но она, привыкшая к оскорблениям и насмешкам (обыкновенно ее принимали за ряженую),
гордо от меня отвернулась, а когда заметила, что я не отстаю,
ударила сумочкой. Я пошел за ней следом. Она пустилась от
меня во весь дух. Во время погони мне открылось, насколько
она была известна в этом квартале и какая ее окружала слава.
Завидев ее, люди останавливались. Восхитительная Безумная
из Шайо, как назвал одну из ей подобных Жан Жироду.
Описанный эпизод относится к тому времени, когда я приезжал на каникулы в Кабур, где мне встретился человек, чья
странность сразу же меня привлекла, и я, по своему обыкновению, захотел с ним познакомиться. Иногда по вечерам этот
господин прохаживался по залам казино, и при посредничестве одного моего старшего друга я был ему представлен. Его
звали Марсель Пруст. Знакомые чувства: мое сердце замирало, меня тянуло к нему так же, как к моей странной подруге из
восьмого округа.
Марселю Прусту всегда удавалось меня удивить. Около
шести часов вечера, ближе к закату, на террасу кабурской гостиницы выносили плетеное кресло. Некоторое время оно пустовало. “Команда” ждала. Затем появлялся Марсель Пруст, он
шел медленно, в руках у него был зонтик. Стоя на пороге стеклянной двери, он дожидался наступления ночи. Проходя мимо кресла, слуги переговаривались знаками, как глухонемые.
Затем подходили друзья Пруста. Разговор начинался с обсуждения погоды и температуры воздуха. В ту пору — шел 1913
год — Марсель Пруст, казалось, боялся солнца. Но настоящий
ужас ему внушали звуки.
Со слов постояльцев гостиницы, Марсель Пруст снимал
пять комнат, и по высокой цене. В одной он жил, остальные
нужны были, чтобы “замкнуть” в ней тишину.
Когда я, очарованный, приближался к нему, чтобы на него
посмотреть, он заговаривал со мной, поскольку я, как он знал,
был сыном одной из его “девушек в цвету”. Он часто рассказывал мне о танцевальном классе в одном из домов на улице
Вильл’Эвек.
— Вот там я и встретил вашу маму и вашу тетю, ее звали
Луиза, не так ли? Я вижу ее глаза — единственные в мире глаза, о которых можно сказать, что они фиалковые.
Он много говорил о своей юности, о совпадениях, встречах,
о том, чего ему было жаль. У него была молодая улыбка, глубокие глаза, усталый взгляд, медленные движения. Конечно же, я
[158]
NB
ИЛ 4/2020
не знал, что он писатель. Он никогда не говорил о своем творчестве. А ведь тогда он писал “В поисках утраченного времени”.
Впрочем, повидимому, никто об этом не догадывался. Между
тем он задавал много вопросов. К сожалению, мне запомнились
лишь некоторые. Они казались мне детскими. Так, например:
когда — спрашивал он у официанта в кафе — зацветают вишни в
садах Кабура, не яблони, а именно вишни?
Однажды он вызвал к себе одного из гостиничных поваров,
чтобы спросить у него рецепт приготовления камбалы под соусом Морнэ. Повар четко изложил требуемое. Марсель Пруст
протянул ему купюру. Сжимая чаевые, повар удалился, говоря
про себя: “Это слишком, слишком!” В другой раз он хотел узнать, какие сигары курил принц Уэльский, впоследствии Эдуард VII. И какой головной убор называют кронштадтским.
Все это не вызывало у меня удивления. Я ловил каждое его
слово.
Порой он садился за большой стол. Каждому, кто к нему
подходил, он предлагал бокал шампанского. Когда он просил
принести сигары для своих друзей, все понимали, что он скоро уйдет.
— Прошу меня извинить, — говорил он, — от сигарного дыма у меня начинается кашель...
Он поднимался с кресла. Казалось, ему не терпится вернуться в свою комнату и оказаться в тишине.
Прошло несколько лет, прежде чем я вновь увидел его,
уже после войны. Мне стало известно, что он писатель, поскольку он любезно прислал мне “По направлению к Свану”.
О нем заговорили. Между тем в свет он выходил все реже и
реже. Однажды вечером я заметил его в “Бёфсюрлетуа”1. Он
ужасно изменился. Я подошел к нему поздороваться и сел напротив. Он был возбужден, можно даже сказать, не находил
себе места. Говорил тихо. Он спросил меня, бывал ли я с тех
пор в Кабуре. Последовал небольшой монолог о Кабуре. У него был настолько утомленный вид, что я не делал попыток
поддержать разговор. Он вышел оттуда, едва касаясь пятками
пола.
По прошествии нескольких месяцев я послал ему “Магнитные поля”, только что вышедшие из печати2. В то время я
1. Своим названием знаменитый барресторан “Бык на крыше” обязан
фарсупантомиме Жана Кокто на музыку Дариюса Мийо. (Здесь и далее —
прим. перев.)
2. По всей видимости, Супо путает последовательность событий, поскольку ресторан был открыт в начале 1922 г., а “Магнитные поля” вышли
отдельной книгой в конце мая 1920го.
[159]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Из книги “Утраченные профили”
жил на острове СенЛуи, на набережной Бурбон, в двух шагах
от дома его друзей Бибеско. Однажды, ближе к восьми вечера, раздался звонок в дверь. Присланный ко мне шофер спрашивал, не могу ли я выйти к Марселю Прусту: он хотел бы со
мной поговорить и ждет меня в машине. Я, конечно же, согласился. Замечу, что жил я на антресолях. Но это не имеет
значения.
Марсель Пруст сидел, закутавшись, в дальнем углу такси.
Мне были видны его блестящие, как у совы, глаза. Он долго,
помоему, даже слишком долго, благодарил меня за то, что я
дал себе труд отвлечься от своих занятий.
— Я был у Бибеско, они живут с вами по соседству.
Он не мог пройти мимо дверей моего дома, не поблагодарив меня за “грандиозную” книгу (Марсель Пруст не боялся
превосходных степеней).
— Я так устал, что не могу долго говорить с вами и не могу
в должной мере выразить вам свою благодарность, а поскольку я не был уверен в том, что застану вас дома, я написал вам
письмо. Вот оно.
Вдруг он закрыл глаза. Казалось, он совершенно выбился
из сил. Играл ли он роль? Не думаю. Поблагодарив его, я попросил позволения уйти. В очередной раз ему удалось меня
удивить. В его исключительной, чрезмерной вежливости было, возможно, чтото дерзкое.
В свою очередь, я хотел поблагодарить его за одну из присланных им книг, но он велел передать мне через шофера,
что не может меня принять по причине страшной усталости
и что когданибудь вечером он меня к себе позовет, если только я не боюсь выходить на улицу после полуночи.
Я думал, и не я один, что он прятался и избегал вновь видеть тех, кто пробудил бы в нем воспоминания, которыми он
не мог больше воспользоваться. На самом деле — я хорошо
это понимал — он спешил закончить свою книгу, которая,
впрочем, так и не была закончена, хоть он и счел нужным написать слово “конец” на одной из страниц рукописи.
Джеймс Джойс
(фрагмент)
[160]
ИЛ 4/2020
NB
Джеймс Джойс и
Филипп Супо во
время работы над
переводом «Анны
Ливии Плюрабель»
(1931).
Можно ли сказать, что Джойс работал над своими произведениями? Он их “проживал”. Я много наблюдал за тем, как он проводил свое свободное, в привычном понимании, время. Как
всякий порядочный ирландец он любил театр, и мы часто ходили туда вместе. В театре он любил сам театр, то есть его привлекала не столько пьеса, сколько атмосфера, сцена, огни рампы,
зрители, особого рода торжественность театрального зала.
Предпочтение он отдавал опере. Собираясь в театр, он радовался как ребенок. Он выбирал спутника, отказывался от ужина
(я готовлюсь к таинству, объяснял он мне свое говение), по
окончании же спектакля направлялся в ресторан, где его уже
ждали любимые белые вина. Занимая место в первом ряду — надо думать, изза очень плохого зрения, — он внимательно следил за игрой актеров и не пропускал ни одной реплики. Так
страстно увлекаться умеют только дети. Джойс всегда первым
начинал аплодировать и вызывать артистов на бис. Однажды в
Парижской опере по его желанию была дважды исполнена знаменитая ария из “Вильгельма Телля”. Правда, исполнитель был
ирландцем и дружил с Джойсом с детства. Ему нравилось все,
даже самые вульгарные водевили. Очевидно, в этих залах он искал той атмосферы, благодаря которой театр сохраняет свою
притягательную силу. Он получал особое удовольствие от близости людей, да еще в таком количестве.
[161]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Из книги “Утраченные профили”
Возможно, ради этого удовольствия он и собирал друзей
отмечать памятные даты. Он приглашал нас на празднование
дня своего рождения, годовщины свадьбы, именин, Сретения, Богоявления, Рождества, дней выхода в свет своих
книг... Ужинали мы обычно поздно. На столе стояли подсвечники, множество белых вин, отменные блюда, торт с маленькими свечками. После ужина ктонибудь начинал петь, а остальные подхватывали, затем сам Джойс садился за пианино
и, в зависимости от настроения, либо напевал вполголоса,
либо декламировал ирландские песни, обычно одни и те же.
Это длилось не менее часа. Затем наступал черед сына Джойса, профессионального певца. В те вечера, когда ЛеонПоль
Фарг не сильно опаздывал, он скандировал уличные песенки
из репертуара 1890 года или же свои собственные сочинения
месячной давности. Порой вспыхивали ссоры, так как пили
мы, по ирландской традиции, много. Уходить до окончания
праздника, то есть до трехчетырех часов утра, не полагалось.
Тем не менее некоторым случалось спешно покидать собрание в ответ на остроты. Большую часть времени Джойс был
весел, иногда, гораздо реже, — угрюм. В таких случаях ему
требовалось необычайное усилие, чтобы выйти из оцепенения, которое чемто напоминало детскую обиду.
Когда мое настроение не отвечало несколько однообразному ходу этих праздников — а бывало это часто, — я задумывался о том, чего ждал от них Джойс и какую радость они могли ему доставлять. Я знаю, что он любил своих друзей и
любил, можно даже сказать, властно. Я знаю, что он мог и хотел приглашать к себе немногих, избегал торжественных
приемов и так называемой светской жизни. Но напрасно я
пускался в подобные рассуждения. Автор “Улисса” хотел от
этих камерных встреч только одного — восстановить связь с
людьми. У каждого творца есть чтото нечеловеческое, и он
страдает от своей обособленности, чувствуя себя отторженным от людей и повседневности. Друзья выводили его из равновесия, привлекали к себе, вынуждая его встать на одну с ними ступень. Вот почему он требовал от них искренности и не
допускал почтительности, этикетных условностей, снобизма.
Проживая вновь эти воспоминания, я в очередной раз убеждаюсь в том, что писательский дар принес Джойсу много
страданий. Кто смог бы вынести это непрерывное напряжение, ежедневные жертвы, беспощадную требовательность к
себе, не испытывая при этом боли? Жестокость и строгость
Джойса в отношении себя были порой непостижимы. Когда
я переводил вместе с ним или, скорее, он переводил с моей
помощью эпизод Анны Ливии Плюрабель из “Поминок по
[162]
NB
ИЛ 4/2020
Финнегану”, я имел возможность увидеть и услышать, как он
работает. Сеансы перевода длились три изнурительных часа.
Джойс никогда не бывал доволен результатом. А между тем я
не встречал переводчика, который бы оставался столь точен
и верен оригиналу. Он обращался со словами как с предметами: растягивал их, разрезал на части, исследовал под микроскопом. Работал он усердно, терпеливо. То не было требованием “совести” или одержимостью, но лишь неумолимым
методом. Мы имели дело с такой подвижной, многообразной, новой, неуловимой “материей”, что нельзя было расслабляться ни на секунду. Участие других переводчиков, я
уверен, вынуждало Джойса из жалости к ним сдерживать себя. Работая в одиночку, он становился куда придирчивее. И
отдавался на волю идей, замыслов, воспоминаний, сравнений, вымыслов, звуков, описаний, запахов... Находясь в средоточии этого вихря, он не терял самообладания и способности критического суждения, не позволял себе из слабости
никаких “приблизительно” и “почти”. Пытаясь описать состояние, в котором он пребывал во время работы, я не могу
не прибегнуть к избитому словосочетанию “душой и телом”.
Образ Джойса стоит у меня перед глазами: подняв указательный палец, он говорит “нет”, вычеркивает слово, предложение, делает замечания, отбрасывает, вновь возвращает целый абзац, рвет почти готовые страницы...
Филипп Супо
Последние ночи Парижа
[163]
ИЛ 4/2020
Роман1
Перевод с французского Екатерины Дмитриевой
(главы III—VIII) и Анастасии Гладощук (главы IX—XIV)
Парижские адреса Супо
прыгнул в единственное такси на остановке, которое,
казалось, с нетерпением ожидало моего появления. У
шофера появилась, когда он отворил перед мной дверцу машины, одна из тех “понимающих” улыбок, которая не оставляла сомнений. Исполненный рвения, он на всей скорости
вез меня к указанному отелю. Я старался следить за временем
по всем циферблатам, что встречались мне на пути. Но когда
мы проехали семнадцатый, я все же удивился, осознав, что все
они без исключения и несмотря на расстояние, их разделявшее, показывали одиннадцать часов тридцать пять минут. Неужели время остановилось? Шофер неустрашимо нажимал на
газ и, кажется, понимал всю важность своей миссии — важность, которую я сам в этот момент еще не осознавал.
Я
1. Окончание. Начало см. в “ИЛ”, 2020, № 3.
© Gallimard, 1992
© Екатерина Дмитриева. Перевод, 2020
© Анастасия Гладощук. Перевод, 2020
[164]
NB
ИЛ 4/2020
Такси остановилось перед отелем на улице СентОноре и,
едва я вступил на тротуар, исчезло, затребовав, правда, прежде плату за проезд.
Маленький отель был зажат между двумя домами и оттого
имел лишь по одному окну на каждом этаже. Он был сер, грязен
и почти полностью источен червями. Перед ним непрерывно
гулял сквозняк. Тень, им отбрасываемая, казалась разорванной
на две части, образуя просвет. Две лавки бижутерии и ювелирных украшений окружали его с обеих сторон, освещая тротуар
на манер светлячков. Я проник в отель, опасаясь, что ошибся и
попал не туда.
Женщина чудовищных размеров вышла мне навстречу с
улыбкой на губах. Она была омерзительно накрашена и настолько любезна, что казалась безличной. “Ваш друг Жак вас ожидает, — сказала она, — четвертый номер на четвертом этаже”.
Лестница была грязна до отвращения. В углах были сложены
хозяйственные принадлежности и букеты увядших засохших
цветов, искусно составленные.
Напрасно прождав у двери и не получив никакого ответа,
я отворил дверь четвертого номера.
Казалось, что Жак плачет.
Жак парень симпатичный, пребывающий в уверенности,
что доверие и доброта неизменно предпочтительнее всем
иным свойствам души. Но при этом он необычайно и свирепо эгоистичен, этим пользуется и этим похваляется. Я, конечно же, никогда еще не видал его проливающим слезы и тут же
понял, что, в сущности, делать это он не слишком умеет.
— Бедолага, — промолвил он.
Жак мне сочувствовал, он просил у меня прощения, и я наконец догадался, что он был так серьезно влюблен, как только вообще можно влюбиться, и при этом влюблен безрассудно, не испытывая от этого никакой радости, с упрямством,
прямотаки сбивающим с толку.
Жак — эгоист, но он упрям.
Он начал мне рассказывать о своих прогулках по Парижу
и о том удовольствии, которые они ему доставляли, а затем
перешел наконец к рассказу об одной встрече, которую описал как необыкновенную.
Однажды ночью, около двух часов утра, сидел он на террасе кафе, разглядывая проходящих мимо мужчин и раздевая
своим взглядом прогуливающихся женщин. Переборов себя,
он решил заговорить с маленькой женщиной невысокого
роста, которая шла в его сторону с величием, несколько даже
излишне заметным, которое свойственно молодым женщинам, возвращающимся из театра. Он последовал за ней и
1. Церковь на площади Лувра.
[165]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
вскоре хотел с ней заговорить, но напрасно, поскольку, едва
заметив, что Жак начал ее настигать, она прибавила шаг.
Она увлекла его на берег Сены, но вместо того, чтобы пойти по набережной, скользнула в холодную тень Лувра, следуя
вдоль решеток, что заменили когдато существовавшие здесь
рвы.
Так они дошли до церкви СенЖерменл’Осеруа1. Молодая
женщина на несколько мгновений приостановилась, чтобы
поправить одну из деталей своего туалета, и Жак воспользовался этим, чтобы спросить, куда она держит путь, но она ему
не ответила. Она продолжала идти своей дорогой вглубь улицы ПретрСенЖерменл’Осеруа. Жак оказался подле нее и
смог вблизи разглядеть ее лицо, внезапно освещенное светом
фонаря. Он нашел его бледным и очаровательным, и это открытие сделало его более настойчивым. Он схватил ее за руку,
прося разрешения, что было явно излишне, ее сопровождать.
Но тут внезапным энергичным движением она оттолкнула его
и пробежала несколько шагов вперед. Жак пережил мгновение разочарования. Он развернулся и пошел назад, потом,
внезапно пожалев о только что принятом решении, вновь решил продолжить свое преследование. Но уже никого не было
видно. Расстроенный этим исчезновением, которое разрушало всего его планы, он с тревогой искал молодую женщину.
Все было бесполезно. Он продолжал ждать, не смея покидать
эту маленькую мрачную улочку, на которой все еще надеялся
увидеть очаровательное личико. Так прошел час. И тут он услышал крик, потом некое бормотание. Но Жак — эгоист, и,
следовательно, не слишком любопытен. Свернув с улицы
ПретрСенЖерменл’Осеруа, он не побежал туда, откуда доносился крик. Разочарованный и весьма недовольный, кликнул он такси и велел отвезти его домой.
И все же, несмотря на преследование, ожидание и последовавшее затем разочарование, Жак признался мне, что не
мог заснуть, и что в эту ночь он думал исключительно о тех
часах безвременья, что протекли в молчании, тягостном, как
приглушенный шум голосов.
Он спросил моего совета. Два дня и две ночи без сна, две
ночи, в течение которых он боролся то с забвением, то с воспоминанием о бледном лике. Наконец, накануне, истомленный, вне себя, он напал на след сразу множества женщин, переспал с тремя из них, пил, бродил, и рассвет застал его в
этой маленькой гостиничной комнатке подле зрелой женщи-
[166]
NB
ИЛ 4/2020
ны, потчевавшей его немыслимо непристойными, отчаянными предложениями. Почувствовав себя оглушенным, но
окончательно проснувшись, он в мыслях своих пустился бродить по Парижу, преследуемый воспоминанием о своих прогулках, испытывая чувство готового на все побежденного, не
в силах ни выйти кудалибо, ни даже подняться.
Я недолго сомневался и живо посоветовал ему найти эту
женщину, предложив даже помочь в его поисках.
Мы поспешили заплатить за номер и, не теряя ни мгновения, отправились к тому месту, где можно было с ней встретиться, будучи уверенными, что бледная молодая женщина и
в эту ночь, как и во все остальные, проследует все тем же маршрутом.
Потягивая красноватую настойку, мы ожидали благоприятного часа, всматриваясь в лица и обсуждая возможности,
которые сулила нам ночь.
Пока надвигалась ночь, мы, дабы заглушить лай собак, комментировали те изменения, что претерпевала маленькая улочка, за которой мы наблюдали. Приток и отток появлявшихся
на ней людей происходил каждые четверть часа. Потом нас охватило беспокойство. Час, в который Жак встретил свою любовь, приближался. В этот момент мы преследовали более не
женщину, но определенность, которую страстно желали; с такой же тревогой ждешь, когда остановится, наконец, рулетка,
позволив шарику упасть в ячейку. Свет мерцал в такт нашей нерешительности, в колебаниях улицы мы узнавали ту длящуюся
вечность минуту, что предшествует несомненности.
Словно договорившись между собой, мы оба замолчали,
обратив взгляд на ту сторону улицы, где она должна была появиться.
И именно в тот момент, когда тишина стала поистине нестерпимой, я почувствовал властную (без преувеличения)
потребность рассказать Жаку о той странной драме, свидетелем которой я оказался, и о тех прогулках, и встречах, и сценах, которые за ней последовали. И, сам того не желая, во
всем этом первую роль я отвел Парижу.
Несмотря на явную тревогу, которой он был охвачен, как
может быть охвачен актер или игрок, Жак дышал с трудом,
перебивая мой рассказ вопрошением: “А потом?..”. Я не решался рассказать ему всей правды, с удивлением внимая собственному рассказу, в котором случай придавал всем моим
скитаниям приметы чуда.
Когда я произнес имя Жоржетты, Жак злобно посмотрел
на меня.
— Замолчи, — сказал он, — вот и она.
[167]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
И я действительно увидел молодую бледную женщину, выходящую из темноты медленными, мелкими шагами.
Решение было принято незамедлительно: на расстоянии
нескольких метров мы шли позади нее, позади Жоржетты,
которую Жак, как ему казалось, любил, и которую я вновь
признал.
Проходя мимо Института, Жак сжал мою руку, будучи уже
готовым испугаться. Тьма была настолько густая, что каждый
новый шаг словно воздвигал перед нами преграду. Жак, возможно, даже более, чем я, вспоминал мой рассказ. Он шел по
следу и в мрачных декорациях города узнавал мои описания.
Уже с меньшим волнением узнавал я пейзаж, который в особенности в эту ночь явился мне одним из ликов Парижа. Подойдя к набережной, на которой вырисовалась тень Жоржетты, я все же почувствовал себя изумленным, снова оказавшись
в том месте, которое показалось мне еще более трагическим,
чем я его себе представлял после произошедших там великих
событий. Я осознал неожиданную власть реконструкций. Мне
пригрезилось, что я узнаю шум ветра, тусклый свет фонарей,
подобострастное бормотание реки. Даты смешались. Огромные тени и присутствие этой женщины расшатывали время.
У меня было желание позвать Жоржетту и, не будь здесь
Жака, я полагаю, что я бы закричал, лишь бы прервать этот
мираж воспоминаний и наступившей минуты, отделить прошлое от настоящего, разрубить и измельчить время. Однако
он не хотел отпускать от себя тень, что продолжала свой путь.
Жаку и впрямь более хотелось узнать, куда она идет, нежели
схватить ее за руку и слиться с ней в поцелуе. Я понял, что он
в конечном счете был более влюблен в тайну, нежели в женщину, которая следовала по предписанному ей пути.
Около Нового моста ее подхватил некий студент в берете,
которого она повела за собой в гостиничный номер. Жак решительно дал хозяйке гостиницы взятку и получил ключи от
номера, соседнего с тем, в котором обнажался в это время
студент. Мы были разочарованы банальностью этого свидания. Жоржетта потребовала себе сначала вознаграждение,
затем, возмутившись его малостью, заявила, что торопится,
поскольку ей предстоит еще встреча с испанцем.
Мы с Жаком не скрывали своей радости. Жоржетта была
всего лишь обыкновенной проституткой, мы же оба сфабриковали тайну из различных осколков. И уже склонялись к тому, чтобы прекратить преследование и, дабы докопаться до
сути, попросту переспать с Жоржеттой.
Тем не менее, когда характерные звуки и последовавшая
за ними тишина дали понять, что все было закончено, мы по-
[168]
NB
ИЛ 4/2020
кинули комнату и продолжили у дверей гостиницы наше наблюдение. Нам хотелось, по крайней мере, увидеть испанца.
Жоржетта продолжила свой путь сквозь Париж и слившуюся с ним ночь. Она шла вперед, отбрасывая прочь печаль,
одиночество и тревогу. Именно в это время суток становился
очевиден ее странный дар: власть над ночью, которую она
преображала. Благодаря ей, одной из сотни тысяч других ей
подобных, парижская ночь становилась неведомым царством, огромной таинственной страной, наполненной цветами, птицами, взглядами, звездами, вброшенной в пространство надеждой. Будучи рабом собственных мыслей, я подумал о
велодроме.
Жак заметил мне, что, вопервых, Жоржетта, вопреки тому,
что утверждала, вовсе не торопилась, и что кроме того она шла
ровно той же самой дорогой, что и в тот день, когда он повстречал ее впервые. Он вспомнил об огромных башенных часах.
В эту ночь, пока мы ее преследовали, или, если быть точным,
ткали из разных нитей образ Жоржетты, Париж впервые явился предо мной. Французская столица была уже не той, что ранее.
Более женственная, чем когдалибо, она подымалась над туманами, вращаясь как Земля вокруг собственной оси. Каждая ее деталь, какую я только мог заметить, cтягивалась и уплотнялась. И
сама Жоржетта становилась городом или его воплощением.
Когда мы подошли к ПалеРоялю, Жак дал мне понять,
что предпочел бы остаться один. Он поблагодарил меня и пообещал рассказать, как продолжилось и чем закончилось его
приключение.
Я покинул его, но без спешки и без сожалений. Авеню
Опера не была более ни тем потоком, в который я обыкновенно вливался, ни улицей, которую обыкновенно себе воображают. Она была огромной мерцающей тенью, ледником,
который надо покорить, или же женщиной, которую хочется
принять в свои объятия.
Вдали покачивался Айсберг, огромная масса Оперы, колеблющаяся под тяжестью близящегося утра. Я с минуты на
минуту ждал, что он внезапно перевернется, и это будет сигналом, который ожидают шпили колоколен, дабы отпустить
ангелов возвестить благовест.
На следующий день и во все последующие я напрасно
ждал новостей от Жака. И тогда я ему позвонил.
Он мне ответил, что переспал с Жоржеттой.
— И что? — спросил я.
— Вполне посредственно, — отвечал он. И заговорил на
другую тему.
Но в этот момент на востоке Парижа поднялся ураган.
Глава IV
[169]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Разумеется, я решил не упускать так просто из виду эту удивительную молодую женщину, которая продолжала свой жизненный путь, еще более странный, нежели отбрасываемая ею
тень. Я очень надеялся найти ее рано или поздно и не покидать ее, прежде чем открою настоящее ее лицо и не пойму,
что она представляет собой на самом деле.
Более всего я вспоминал ее детское личико, на котором,
однако, можно было уже прочитать все приметы старости. В
движениях ее присутствовала какаято неведомая мне угловатость, одновременно тревожная и соблазнительная. Мне казалось, что вокруг нее плавал различных оттенков туман.
Разумеется, я знал, что внешне она являла собой всегонавсего банальную проститутку, сестру всех тех, что населяют
Париж; все они, как говорят, мало отличаются друг от друга.
Жоржетта тем не менее была соблазнительна именно потому,
что все же была не похожа на них своей явно обманчивой
внешностью.
За этой повседневной оболочкой, за ее макияжем провиделась ее интимная нагота, позволявшая, так сказать, вдыхать
аромат, принадлежавший только ей и никому более.
Но то, что придавало ее облику шарм, который можно было бы определить как ни с чем не сравнимый, было то, что
она походила на тень. Можно, конечно, подивиться, и я не уставал это делать, тому особого вида свойству, которое позволяло ей ускользать от определений любого рода. Она походила то на мерцающие огоньки, то на тени, их сводные сестры.
Она ускользала из памяти, из речей, как ускользает пойманная в сеть рыба. Она удалялась, но присутствие ее все же оставалось ощутимым, а иногда даже становилось надоедливым
и тяжелым.
Я не могу иначе воскресить ее в своей памяти, как словами: усмехающаяся тень.
Эта аналогия подтверждалась, стоило только подумать о ее
образе жизни. Она любила одну лишь ночь, с которой, казалось, срасталась ежевечерне, и сам ее облик становился реальным лишь тогда, когда она, удаляясь от света, вступала во
мрак. Глядя на нее внимательно, трудно было представить ее
существование при свете дня. Она была сама ночь, и красота
ее была ночной.
Так же, как мы повторяем совершенно бессознательно
формулу “светла как день”, невозможно было удержаться от
того, чтобы не считать Жоржетту прекрасной, как сама ночь.
Я думал о ее глазах, зубах, руках, об этой белизне, которая по-
[170]
NB
ИЛ 4/2020
крывает ее целиком. И не забываю о свежести, что ее сопровождает.
Мне казалось, что Жоржетта становилась более желанной, как только наступала ночь, и что каждый последующий
час лишал ее одежды и делал ее наготу более очевидной.
Все это — воспоминания, блуждающие и зажигающиеся
вновь, все это — желания, возникающие в ночи, но Жоржетта поняла, что для того, чтобы быть желанной, ей надобно
уподобиться ночи и ее ежедневной тайне.
Я искал ее, и эта охота делала ее мне ближе. Случай порой
застигает врасплох. Я искал ее, и вскоре мне удалось ее увидеть.
Чуждая меланхолии, она упрямо крутилась вокруг массы домов, что отделяют улицу Сены от улицы де Бюси. Иногда она
останавливалась перед кафе и начинала разглядывать посетителей, пожимая плечами, стоило ей заметить, что ктото из
них играет в триктрак. К одиннадцати часам, когда кафе закрывались, она покидала этот квартал и направлялась к Сене.
Когда какойто мужчина заговаривал с нею, она быстро оценивала его и в большинстве случаев предлагала ему следовать своей дорогой. Иногда она брала его под руку и вела в маленький
темный отель. Затем, некоторое время спустя, продолжала
свой обход. Иногда женщины, то ли озябшие, то ли стыдливые, обращались к ней, и я удивлялся тому, что она никогда им
не отказывала. В ее нравах было такое постоянство, что я первым не мог удержаться, чтобы не посмеяться над этим.
В течение множества ночей я мог за ней наблюдать, и она
вовсе не догадывалась о том, что за ней идет слежка. Однажды она все же узнала нечаянного прохожего. Приблизившись
ко мне, она спросила: “Как поживаете?” Затем продолжила
свой путь. Я продолжал следовать за ней, но тут она покинула
улицу Сены. Она направилась в сторону набережной и быстро пересекла Новый мост. Дойдя до СенЖерменл’Осеруа,
она прибавила шаг и оказалась на маленькой улочке
ПретрСенЖермен. И словно растворилась во мраке. Но
вскоре я увидел ее подле решеток Лувра. Она так хорошо знала свой маршрут, что можно было подумать, будто она идет с
закрытыми глазами. Я мог увидеть ее опущенные ресницы.
Кажется, в этот вечер она не догадывалась о моем присутствии всего лишь в нескольких метрах от нее. Ветер свистел и
надувал меха больших органов Лувра. Какойто прохожий
проводил своей тростью по решеткам, этому идиотскому ксилофону, который так любят фланеры. Потерявшаяся во мраке тень от огромного здания казалась днищем, по которому
как по диску часов вращались едва угадываемые звезды.
[171]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Жоржетта шла медленным шагом, как если бы имела в запасе много времени, которым могла свободно распорядиться; однако вместо того, чтобы прерывать порой свою прогулку созерцанием витрин открытых лавок, она останавливалась лишь
затем, чтобы посмотреть на небо или же в зеркало. Она не боялась ни холода, ни дождя, ни проклятия ветра.
Под аркадами улицы Риволи ей нравилось разглядывать
свои руки, а еще чаще напевать песенку, обрывки которой доносились до меня, но они были редкими, — потому что пела
она исключительно для самой себя.
Само собой разумеется, проходящие мимо мужчины останавливались, чтобы заговорить с нею, и она любезно выслушивала их, ласково отвечая, то принимая их предложения, то
отвергая. На каждой маленькой улочке она знала все имеющиеся там крохотные унылые отели.
Жоржетта производила впечатление особы, не ведающей
колебаний. Когда она оказывалась перед ПалеРоялем, инстинктивно ощущая металлический холод, сочившийся из
его стен, она укутывалась в плащ, надвигала на глаза шляпку и
решительным шагом вступала под свод галерей. Согбенные
женщины c изможденным взглядом совершали здесь свой
медленный обход. Она никогда не прерывала прогулки, которую они совершали, опустив голову и словно разглядывая
землю у себя под ногами, сложив руки на животе. Каждый
раз, когда Жоржетта встречалась с одним из подобных созданий, она произносила “добрый вечер”, и в этом приветствии
звучала тихая насмешка.
В течение нескольких минут сладкий страх охватывает того, кто ищет приключений в этом прямоугольнике. Неожиданно слышится музыка, обволакивая пространство дымящимися кольцами. Сказать, что ее можно здесь разобрать,
конечно же, нельзя, но она все же суетится и навязывает свое
присутствие. Она прокрадывается в пустынные аллеи, цепляется за ветви кустарников, сплющивает статуи. Это музыка,
которую видишь и которую более не слышишь, так как в этот
час она есть лишь воспоминание о музыке. Нередко можно
различить свет в одном из окон на верхнем этаже дворцового
флигеля. И становится ясно, что находишься в тюрьме, потому что ночь здесь всевластна.
Одна только Жоржетта не подчинялась этой власти, которая распространялась по саду и слизывала, как это делает пламя, длинные монотонные строения. Жоржетта легко проходила сквозь препятствия, которые воздвигали перед ней
ночные часы, — препятствия, которые, казалось, создавались
умерщвленными трупами времени.
[172]
NB
ИЛ 4/2020
Некий человек, с мрачным выражением лица, всегда один
и тот же, широкими шагами преодолевал пространство четырех галерей. Он следовал за одним сновидением и боролся с
другим. Жоржетта остановилась и дотронулась до него. Но
он не повернул даже головы.
Именно в ПалеРояле я увидел, как Жоржетта занимается
своим ремеслом. Ее прилежание и внимание, с которым она
ко всему относилась, не оставляли никакого сомнения. Когда
случай или привычка посылали ей мужчину, она склонялась к
этой жертве и протягивала к нему свои руки. Наблюдаемое
издалека, действие это производило впечатление чуда. Она
легко, но неотвратимо увлекала его в одно из тех местечек,
которые тьма превращает в бездонную пропасть. И там...
Она вскоре возвращалась в светотень и начинала в ней
порхать, словно птичка. Тем же резким движением она надвигала на лоб свою шляпку, затем заворачивалась в плащ и
продолжала свой бдительный обход.
Ночь наступала. Свет на верхнем этаже погас, и Жоржетта вновь пустилась в путь. Она еще раз обошла сад, но ее походка ясно показывала, что делает она это в последний раз.
Вырвавшись, словно птичка, из ПалеРояля и ускорив шаг,
она пустилась по улице СентОноре, все еще окутанной синевой. Жоржетту, по всей видимости, чтото торопило, потому
что шаг ее становился все быстрее. Она превратилась в самую
обыкновенную спешащую женщину, которая отправляется с
самого раннего утра на работы, женщину озябшую, только перед тем вставшую с постели. Возможно, сказывалось уже присутствие утра. Тем не менее она остановилась на несколько минут перед отелем, в котором Жак назначал мне встречу. Отель,
этот насест птиц несчастья, казался более блеклым и мрачным, чем когдалибо.
Она тихонько ухнула свое имя: “Жоржетта”, и вскоре дверь
отеля отворилась. Женщина, но то было скорее подобие женщины, высунула голову. Уродливая и сухая, она была такой же
страшной, каким бывает раннее утро. Жоржетта зашла туда на
несколько минут, затем, само олицетворение бесстрашия, вышла, чтобы отправиться в сторону Елисейских Полей.
Я теперь уже отлично знал, что она займет свое место подле
Малого дворца, где я когдато нашел ее на исходе той, славной
для меня, ночи. Мне стало яснее, чем прежде, что Жоржетта
просто вынуждена кружиться вокруг этой беспозвоночной массы, удовлетворяя странным желаниям гуляющих по Елисейским полям любителей рассвета.
Жоржетта определенно не теряла представления о времени, обращая свой взгляд к стыдливым гуляющим, прятавшим-
[173]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
ся за деревьями, или же к тем, кто с притворно равнодушным
видом смаковал сигарету и исчерпавшую себя ночь.
Но в это утро я был исполнен решимости не изумляться
более рождению дня и преследовать Жоржетту несмотря на
холод и рассвет.
Множество раз склонялась она к существам, которые казались неутешными. Некоторые из них производили впечатление завсегдатаев, настолько точность и быстрота их движений была очевидной.
Наступил день. Яркий свет то вспрыгивал и цеплялся за
деревья, то подымался, словно прилив, заливая собой незаметно лужайки и горизонт. Я вскоре смог различать женщин,
что находились подле Малого дворца. Они вырастали в размерах вместе с наступлением дня и двигались медленнее.
Можно было подумать, что ктото уже возвестил о том, что их
время кончилось. Елисейские Поля совершенно опустели.
Внезапно с площади Согласия сорвалось такси, пустившись вперед со всей скоростью, словно напуганное тишиной
этих джунглей.
Вместе с толпой Жоржетта направилась к метро, решетки
которого уже как раз начинали подыматься. С телами, ломящимися от признаний, стыда и вздохов, проститутки с Елисейских Полей спустились в пасть метро с таким же весельем,
с каким стайки субреток покидают свои мастерские. Они
смеялись, болтая ни о чем, о лентах и белье, о туфельках и
шляпках. У меня даже создалось впечатление, что даже если
бы в этот час нечаянно забредший в метро миллиардер предложил им состояние в благодарность за несколько любовных
и банальных услуг, они бы единодушно ему отказали.
С поднятым воротником и уже отросшей бородой я наблюдал за Жоржеттой, которая была не печальнее других.
Она рылась в своей сумочке, чтобы похвастаться несколькими образцами. Мои усилия не попадаться ей на глаза были явно излишними, потому что она меня не узнавала. Она уже не
смотрела более на мир своими ночными глазами.
Я решился, как это бывает с людьми нездоровыми, дойти
до самой сути, узнать все о ее образе жизни и следовать за ней
по пятам сквозь день и ночную дремоту.
Около пяти часов утра обладаешь почти совершенной ясностью сознания, поскольку оно не является более производным тела, но исключительно эманацией разума.
На станции Шатле Жоржетта вышла и отправилась в сторону Сите. Я медленно следовал за ней по одному из длинных
тоннелей, ведущих к выходу. Толпа не была столь плотной,
как то бывает вечером, но уже стайки людей начали появ-
[174]
ИЛ 4/2020
ляться в подземелье. В этом знаменитом тоннеле влюбленные назначают друг другу свидания с того самого времени, когда открылась эта линия метро. Десятки пар в любое время
дня обнимаются здесь, стоя в ряд, даже не думая оглянуться
вокруг в то время, когда они подставляют своим партнерам
губы и протягивают руки. Ни редкие прохожие, ни резкие
сквозняки не могут им помешать. Каждая пара здесь считает
себя невидимкой.
Жоржетта, привыкшая к этим амурным сценам, протискивалась среди групп, в этот час еще сонных, одиноких, блеклых, но жадных.
День постепенно просачивался. Жоржетта попрощалась с
одной из своих компаньонок и ускорила шаг.
Я никогда не видел ее при свете дня и боялся разочароваться. Я подозревал, что тайна, ее окружающая, сразу же спадет,
как завеса.
Я увидел ее, но она была уже другой. Это была женщина
потухшая, механическая и бесстрашная. Возможно, она уже
не умела улыбаться. Она смешивалась с толпой и становилась
ее частью. Никогда бы не остановил я на ней свой взгляд.
Она зашла к булочнику, затем к молочнику, и оба ей говорили: “Здравствуйте, мадемуазель”. Время от времени она пожимала руку комуто из лавочников. Полная видимость благовоспитанности... Но думая о том, кем она только что была, о
той, которую некоторые предпочли бы величать королевой
тайны, я бы предпочел увидеть ее мертвой у себя под ногами.
Она остановилась перед домом на улице Сены, расположенном в том месте, где улица сужается, недалеко от набережной. В глубине двора она взошла по маленькой лестнице
на седьмой этаж.
Дневной свет залил лестничную клетку, и все позорные
приметы времени проявились. Жоржетта отворила дверь.
Глава V
О Трэюль, вспомни, что мы
представители одной расы и что я
имею право рассчитывать на твою
помощь.
NB
Рэмон Руссель
Солнечная пыль
Дни следовали за ночами. Тайна, окружавшая Жоржетту, не то
чтобы вовсе рассеялась, но казалась мне уже не такой плотной.
Во времени образовалась дыра.
[175]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
И все же иногда некоторое беспокойство, не имевшее видимой причины, овладевало мною, и некая декорация вставала
перед моими глазами. Я узнавал тогда тот мрак, который делал
воспоминание или присутствие Жоржетты для меня необходимым. Но как только зачинался день, он разъедал мое беспокойство, и я, уж если и думал, то лишь весьма туманно о том,
как осуществить мой план. В ночи же у меня было намерение
отправиться на улицу Сены, вновь подняться по лестнице и постучать в ту маленькую дверь, которую она открыла. И все же
только ночь призывала Жоржетту, день изгонял ее из моей памяти, прогонял с улиц Парижа.
Следует не только полагаться на случай, но также и на то
свойство памяти, которое со временем порождает рассеяние,
делая невозможным преодолеть малейшее препятствие. И все
же наступил день, когда я решил во что бы то ни стало, но
словно шутя, разыскать Жоржетту — ту, которую я называл
Жоржеттой ночной. В этом поиске мне помогла надвигающаяся ночь. Это было зимой в пять часов вечера. Я прыгнул в
такси, чтобы более не раздумывать, и оказался на улице Сены.
Разумеется, я приготовил некую маленькую речь, призванную
извинить мою нескромность и любопытство. Я постучал в
дверь, мне открыл мужчина. Я не ожидал оказаться перед высоким парнем и решил, что ошибся. Некоторое время я был
не в состоянии вымолвить ни слова, затем, запинаясь, проговорил несколько слов извинения. И тут я услышал женский голос, вопрошавший:
— Кто это, Октав?
Октав, вздернув подбородок, мгновенно переадресовал вопрос мне, на который пришлось ответить как можно скорее.
— Простите меня за беспокойство, но мне надобно поговорить с мадемуазель Жоржетт.
— Это здесь, — ответил Октав.
В его тоне не было ничего, что могло бы показаться мне угрожающим, и все же я был очень удивлен, когда он словно растворился в воздухе, чтобы позволить мне пройти. Я быстро вообразил себе самое простое объяснение, признав в Октаве
весьма известного сутенера. Рассмотрев его с более близкого
расстояния, пока он закрывал дверь, я отчетливо понял, что в
нем от сутенера не было ничего. Октав не производил впечатление человека, принадлежащего к числу тех, кого награждают сим славным именем: шмаровоз.
При свете керосиновой лампы, сидя за столом, покрытым
клеенкой, которая показалась мне весьма чистой, Жоржетта
шила. Около ее рабочей корзинки лежали чертежная доска и
краски. Маленький стакан с водой и несколько кисточек.
[176]
NB
ИЛ 4/2020
— Господин пришел за картинками? — спросила Жоржетта, и я не понял, говорила она так потому, что хотела обмануть меня или Октава. Я не осмелился ей противоречить и
представился любителем.
Осторожно, осторожнее не бывает, привычно, привычнее не бывает, Жоржетта, развернув под лампой свою работу
и положив ее на колени, начала глупейшие разглагольствования по поводу не менее глупых рисунков Октава. Но неожиданно она спросила: “Не правда ли, мой брат хорошо рисует?” Так значит, Октав был ее братом, переспросил я с
некоторым изумлением в голосе.
— Ну да-а, сударь.
И она продолжила свои объяснения. На стенах висели акварели, цветы, перья, птицы, пейзажи, по которым скользил
корабль, один и всегда один и тот же. “Мой брат хорошо рисует, и он может выполнить все, что ему закажут. Он рисует
деревья, озера, горы”. День сквозь щели ставен завершал
свой уход. В небе еще можно было различить некоторые полосы света. Жоржетта еще оставалась послушницей дня. Ее
ничего не выражавшие глаза таращились, губы были сжатыми и бледными. Руки подпрыгивали, как домашний зверек, а
голос был глухим и холодным.
Я задавал вопросы. Она отвечала с самой большой охотой,
в то время как Октав, все более и более рассеянный, оставаясь неподвижным, казалось, играл с собственной тенью.
Октав, рассказывала Жоржетта, был хорошим учеником.
Он посещал вечерние курсы, и у него обнаружился явно выраженный интерес к живописи; ей он посвящал все свое свободное время. Неспособный на малейшую ложь, он был гордостью своих родителей, которые умерли один вслед за
другим в течение нескольких недель. До их смерти Октав жил
“взаперти”, не знаясь ни с кем из товарищей. Все хвалили его
достоинства; он любил точность и всегда доводил дело до
конца. В округе про него говорили: “Это хороший малый”.
Октав более не прислушивался, и Жоржетта говорила как
с глухим. Описывая юного Октава, она словно рисовала портрет их общей молодости. Она покачала головой.
Ночь между тем наступила, и тьма проникла в комнату, заглушая свет лампы. С лестницы доносился запах тушеного мяса. Шумы постепенно замолкали, и Жоржетта в такт им заговорила тише. Ее голос пел: “Надо было както жить, —
продолжала она. — Я предложила Октаву работать. Он так уставал. Никому он был не нужен. Я знаю Париж: мы нужны
лишь для того, чтобы пополнять его население. Все очень
просто, если знаешь, как это знаю я, все улицы и всех людей,
[177]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
которые по ним ходят. Все они чегото ищут, не подавая вида”. Ночь надвигалась все ближе и ближе, ее присутствие делалось все более ощутимым. И Жоржетта сама приблизилась
ко мне. Октав с неизменным вниманием разглядывал свои
ногти. Он прятался в тень и неподвижность. Пока я расспрашивал Жоржетту, я видел, как он, подняв глаза на маятник часов, долгое время его рассматривал, а затем, вынув карманные часы, начал их сравнивать со стенными. Затем нахмурил
брови, положил часы на стол и, обхватив голову руками, углубился в созерцание часового диска.
Я понял, наблюдая за движениями Октава и за той тишиной, которой они сопровождались, тишиной весьма привычной, всю радость Жоржетты, которая смогла наконец говорить не останавливаясь. Но чем более сгущалась ночь, тем
более речи уводили ее прочь от темы. Она говорила сначала
о своем брате, затем потихоньку оставила его, чтобы пропеть
гимн Парижу. Она преображалась у меня на глазах. Губы ее
заалели, на щеках появились краски, и глаза заблестели особым блеском. Малопомалу я наконец понял, что она меня узнала. Она положила свою работу и прислушалась к звону часов, который доносился с соседней колокольни.
Она говорила как по нотам, выражая, как это делается в кафешантанах и почти теми же словами, свою любовь и нежность к Парижу. Можно было подумать, что то чирикал воробушек, или же кондитер, или юный телеграфист насвистывал
популярный куплет. Глядя на Жоржетту, я вспоминал одну маленькую женщину, которая перед Орлеанской заставой в сопровождении аккордеона и гитары исполняла любой куплет,
который ей предлагали. Музыкантов окружала большая толпа
почитателей, учеников, которые пытались запомнить мелодию песенки, проданной им за пятьдесят сантимов или десять
су. Эта молодая женщина на одном дыхании выпускала свою
песню в небо, в гущу деревьев, над толпой, и мне казалось, что,
слушая ее, я слышу одно лишь эхо. Атмосфера в комнате становилась невыносимой; присутствие молчаливого Октава и метаморфоза, происходившая с этой женщиной, которую улица
уже звала даже помимо ее воли, делали монотонным бег минут,
слишком уж очевидный. Вокруг всех этих превращений, призывов и этого молчания воцарилась неловкость.
Я спешно покинул комнату, пообещав, дабы не выдать своего испуга, вскоре вернуться. Пообещал я это искренне и действительно исполнил обещание, оказавшись два дня спустя у
полуоткрытой двери около десяти часов вечера.
Жоржетта только что ушла. Сладостно горький запах духов,
которыми она обволакивалась, как шалью, все еще висел в ком-
[178]
NB
ИЛ 4/2020
нате. Октав рассматривал стенные часы с большим вниманием.
Я готов был поверить, что со времени моего первого посещения он не изменил ни места своего нахождения, ни занятие.
Я мог вволю оглядеть его в то время, пока он не удостаивал ни малейшим вниманием мою особу. Это был высокий парень лет двадцати, худой, костлявый, с огромными руками и
длинными ногами. Внимание привлекали — даже более, чем
его лицо — его руки. Это были мертвые руки: бледные, длинные, которые перемещались одной цельной массой, словно
были сделаны из алебастра. Лицо его было непроницаемым,
ни грустным, ни веселым, и даже когда он улыбался, то все
равно с него не сходила маска безразличия. Единственно характерной чертой его было выражение упорства, что было
также признаком воли. Разглядывая его глаза, губы, подбородок, можно было понять, что Октав, однажды чтото решив,
достигает намеченной цели.
В этот вечер я смог долго говорить с Октавом, с которого
малопомалу сошло напряжение. Чем больше времени проходило, тем более разговорчивым он становился. К двум часам
утра я установил даже, что ему доставляет большое удовольствие рассказывать истории.
У Октава есть причуды разного рода. Более всего он любит экспериментировать. Он должен все попробовать сам,
чтобы понять, что это ему дает. Так, утром, когда Жоржетта
возвращается, он выливает ее кофе с молоком в суп, чтобы
понять вкус этой смеси. Некоторое время назад он вышел вечером из дома и отправился “на Мормартр”, чтобы переспать
с женщиной. Это, сказал он мне, случилось у него впервые. И
не доставило никакого удовольствия. Она предлагала ему специальные ухищрения. Вначале он испытал чувство отвращения, но потом сказал себе, что надо посмотреть, к чему все
это может привести. В то же самое утро он растянулся на кровати, чтобы понять, какое чувство испытываешь, когда куришь лежа. Затем целый час оставался в вертикальном положении, чтобы понять, что “это может ему дать”.
Неожиданно он прерывается и начинает считать волоски
на кисточке.
Затем, не обращая внимания на мои вопросы, погружается в молчание, словно наглотавшись воды.
Напрасные усилия. Октав отправился в те эмпиреи, где я
уже не могу его догнать. Казалось, что он раздвигает горизонт, заставляя исчезнуть стены комнат, стирая линии дня и
устраняя предметы, нас окружающие. Подумав вначале, что
он утомлен нашей длинной беседой, я повернулся к нему спиной и приоткрыл окно и ставни, чтобы окинуть взором окру-
[179]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
жающий нас пейзаж. Это был самый обыкновенный лес дымовых труб, перемежавшихся время от времени с цинковыми
трубами, над которыми возвышались колокольни, купола и
еще одна труба, более высокая и более высокомерная, чем
все остальные. Более всего поразило меня то, что вместо
ожидаемой мною тьмы я увидел небо красного цвета, похожее не на кровь, а на пламень. Создавалось впечатление, что
весь город окружен воспламененным ореолом, северной зарей, неведомой и багряной.
Звуки терялись в этом странном растекающемся багрянце. Некоторым все же удавалось неожиданно вырваться из
общего нескладного гудения, и они лопались, как пузыри.
Вдали можно было различить лишь один голос, который
подымался ввысь, словно колоннада. Затем, как нарочно, окно, соседнее с тем, на подоконник которого я наконец облокотился, растворилось. Оно показалось мне огромным. Мужчина только что зажег керосиновую лампу в соседней
комнате. Он полагал, что он один, и не подозревал, что
ктото еще мог его увидеть. Сняв с себя плащ и пиджак, со
шляпой на голове и в рубашке с коротким рукавом, он раскрыл огромный портмоне и начал пересчитывать банковские купюры. Время от времени, словно шутя, он молча аплодировал сам себе, затем шел отпить маленький глоток из
стакана, стоящего на камине. Когда он завершил свои мелкие
расчеты, то склонился над газетой, которую только перед тем
развернул и расчертил карандашом.
Чувствуя себя в безопасности, Октав присоединился ко
мне и, увидав мужчину, заулыбался впервые за весь вечер.
— Это бук...
—...
— Это друг, — поправился он.
Он протяжно засвистел, и мужчина, приблизившись к окну, открыл его и прокричал:
— Добрый вечер, Октав. Ты будешь в воскресенье в Венсенском лесу?
Октав развел руками, давая понять, что колеблется. Потом вновь закрыл ставни, окно, надел на голову фуражку, задул лампу, и мы очень медленно начали спускаться, потому
что Октав часто останавливался перед чьимито дверьми и,
казалось, глубоко задумывался. Потом он снова продолжал
спускаться, но все более тяжело и с сожалением. Я мог бы подумать, что улица его пугает, что он боится пустоты, которую
создает ночь, или сиротливого ветра тех часов, что следуют
за полуночью. Но на самом деле это был иной страх, потому
что Октав, который уже до того мне изложил, насколько важ-
[180]
NB
ИЛ 4/2020
но ему набраться духу и дерзнуть, тем более избегал явно демонстрировать то, что у него происходило внутри. Ему стыдно было признаться, что ему не хотелось покидать свою каморку на шестом этаже.
Закрыв глаза, он отдался уличной пустыне. Ощущался один
лишь холод и позади меня беспокойство об этом существе, на
все готовом, неподвижном, более молчаливом, чем молчание
улиц, с ни на что не похожими повадками. Вскоре он зашел в
маленькое кафе, единственное, которое в этих местах было
еще открыто и которое, как казалось, сопротивлялось тому запрету, что диктует обыкновенно время суток. Двое находившихся там посетителей были более заняты разговором, чем
потреблением алкоголя. Один из них, в мягкой выцветшей
шляпе, был тем, кто в своей комнатке только что пересчитывал банкноты и окрикнул Октава. Это был тот самый человек,
которого ранее я встречал под сводами пассажа, ведущего к
Институту, чей низкий голос словно изрыгал из себя слова. Я
вначале узнал его лицо, такое же истасканное, как и его одежда, его странные светлые усы, приплюснутый нос, голубые, лишенные выражения глаза. Он протянул руку Октаву, но в этот
жест не было вложено никакой дружбы, и это давалось понять
настолько грубо, что жест становился скорее выражением превосходства, указанием на право собственности. И вправду с
этого момента Октав полностью отдался его власти. Он следил
за ним глазами, словно ожидая приказания или отпущения.
Четвертый среди нас, которого я не знал или которого просто
не узнал, был маленький бородач, скорее смахивавший на весельчакамолодчика. Он все время посмеивался в бороду, прикрывая морщинистые веки. Было очевидно, что наши оба новых компаньона остерегались меня и тщетно пытались
объяснить себе мое среди них присутствие.
Ктото невидимый неожиданно нас всех объединил. Я уже
не знаю, кто из нас произнес имя Жоржетты. Но очевидно,
что имя это тут же растопило лед.
— Жоржетта, — сказал мужчина в мягкой шляпе, — заслуживает нашего молчания. Ей нечего сказать. Она выше всего
этого.
— Не согласен с тобой, старик, — возразил бородач. — Ей
есть что сказать.
Октав покачал головой, но, видимо, не пожелал участвовать в споре.
— Одно из двух, — продолжал человек в мягкой шляпе, —
либо она с нами, либо она против нас. Я был подле нее, когда
случилась вся эта история с Вольпом. Она даже и не пикнула,
впрочем, и я тоже. Мы позволили делу совершиться, и ей ни-
[181]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
чего не оставалось, как его продолжить. Что это за идея пойти и все рассказать? Вольп имеет право делать все, что он хочет. Он сильнее нас...
Доводы, которые мужчина раскинул перед нами, словно
игральные карты, внезапно и неожиданно спровоцировали
необъяснимые и необъясненные сцены, свидетелем которых
я стал. И вновь случай прогнал прочь забвение и вернул реальности то, что я охотно полагал сном и мечтой. Слова, брошенные вскользь другом и соседом Октава, проносились передо мной вновь и вновь, рисуя картину, озаряя все то
пространство, в котором мой здравый смысл и воля пробуравили пустоту.
В моей памяти вновь воскресло глухое воспоминание, которое с силой ответного удара вновь обрело абсолютную очевидность. Это воспоминание влекло за собой тайну.
Меня охватил особого рода страх. Я сгорал от желания потребовать объяснений, прокричать, наконец, что ничего не
понимаю, но малышбородач вдруг поднялся и, прежде чем я
смог понять, что он собирается сделать, схватил с соседнего
столика графин и разбил его о мраморный столик, за которым мы сидели. Всех обрызгало с ног до головы, один лишь я
вовремя увернулся.
— Он не меняется, — сказал мужчина в шляпе.
Октав скорчил гримасу отвращения.
Поступок бородача показался мне в тот момент естественным, и его непосредственным следствием было то, что мой
страх улетучился.
— Да, не меняюсь, — прокричал бородач. — Жоржетта имеет право делать то, что ей заблагорассудится. Я ничего не понимаю в этой истории с Вольпом. Что означает весь этот
спектакль? Он полицейский или нет? Или любитель? Женщина призналась, потому что ее вынудили признаться. И что такого? Жоржетта права, что сомневается, я тоже сомневаюсь
и ты, впрочем, тоже.
— Нет.
— Да. То, что ты не посмел поговорить с Жоржеттой, это
доказывает. Ты хочешь, чтобы Октав не дал ей говорить то,
что она думает.
Можно было умереть от смеха при виде того, кто замыслил сражаться с отсутствующей. Он полностью был поглощен созерцанием игрового автомата, несомый потоком мыслей, атаковавших его со всех сторон, думая найти неведомо
какой вечный двигатель.
Определенно я был единственным, кто прислушивался к
спору двух товарищей, раздираемый противоречивым жела-
[182]
ИЛ 4/2020
нием задать парочку вопросов и одновременно помолчать,
чтобы иметь возможность узнать еще более.
В этот момент хозяин кафе позвал мужчину в шляпе под
предлогом, что тому позвонили по телефону.
— Хороша история, — сказал я, обращаясь к бородачу и надеясь на ответ.
— Истории никакой нет, — сказал он с улыбкой.
— Венсенский лес, — только и сказал Октав вернувшемуся
человеку в шляпе.
Затем он встал, и я последовал за ним.
Руки в карманах, похожий на моряка, Октав шагал по набережным по направлению к НотрДам. Мы прошли вдоль рукава
Сены, что огибает остров Сите, где в тени мертвого собора спит
вода.
Он спустился вниз к берегу и, все еще не говоря ни слова,
сел у самого основания стены. Несколько спящих располагались рядом с нами, спасаемые стеной от ветра.
Вода подремывала. Октав бодрствовал. За молчанием последовал восход, заставивший меня бежать прочь, в ушах моих стоял гул, и я все еще пребывал в удивлении от всех этих
криков и этих событий.
NB
Глава VI
Меня страшило однообразие странное. Область, через которую
я только что прошел и где совершали свое движение Жоржетта
и Октав, казалась мне уже садом исхоженных аллей. Я не хотел
более ничего знать о тайне, с существованием которой смирился
раз и навсегда, как и со множеством других. Тайны доставляют
нам радость и наслаждение, только когда мы бьемся о них лбом.
Я готов был предать забвению все случившееся в эти дни, выпустить из своего сознания ночи, проведенные в отблеске женских глаз. Решившись на это, я посчитал, что самым надежным
способом рассеять раздражающий туман и ответить на вопросы,
которые я сам себе задавал по поводу всех этих хождений взад и
вперед, было смешаться вновь с толпой и расценивать Жоржетту как самую банальную проститутку, то есть, я хотел сказать,
провести с ней часокдругой в какомнибудь маленьком гостиничном номере.
Я выбрал для себя одну из ночей, которую провел, ожидая, когда совершит свой обычный обход та, которая стала
уже для меня сестрой Октава.
Мне недолго пришлось ждать и вскоре я уже увидел, как
приближается своей птичьей походкой Жоржетта, бледная и
[183]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
решительная, такая же решительная, каким в эту ночь был я.
По обыкновению, я подошел к ней подле Лувра. Она сделала
вид, что совершенно меня не узнает, и тут же отвела в специально предназначенный для этого домик. Казалось, все было
готово к тому, чтобы нас принять, и я был восхищен деликатностью оказываемых услуг. Разумеется, потребовался задаток, который я охотно дал, испытывая в большей степени любопытство, нежели страсть. И все же мне не терпелось
увидеть, как Жоржетта ведет себя в деле и рассмотреть ее обнаженной.
Как только мы оказались наедине друг с другом, в этой ужасной комнате, потертой и синюшной, я не мог удержаться, чтобы не вспомнить Октава. Это неизгладимое воспоминание рождалось во мне от взгляда Жоржетты, которая в этот момент
как две капли воды походила на брата. Она производила впечатление человека спящего с открытыми глазами. Четкость ее
вопросов и движений в тот момент, когда она раздевалась, заставила меня задуматься, жива ли она. Она сложила свои вещи
и положила их на стул с обескураживающей быстротой, которая напоминала скорее действия жонглера.
Все движения, которые затем последовали, свидетельствовали все о той же виртуозности и отрешенности.
Затем она выпорхнула из комнаты и оставила меня одновременно удивленным и удовлетворенным. У меня чуть было
не возникло желание ей поаплодировать.
Возвращаясь назад по холодным улицам, я понял, что ловушка, которую я расставил этой женщине, была более чем
наивна и что ей было весьма легко из нее выбраться. Пока я
сжимал ее в своих объятиях, пока я прижимался губами к ее
губам и глядел ей пристально в глаза, она пребывала в другом
мире, возможно, в другой комнате, и лишь ее тень отвечала
на мои вопросы и мои призывы.
Я не был в отчаянии, но с сожалением понял, что опыт,
поставленный в этих условиях, был бесполезен. Невозможно
гнаться за тенью или же пытаться ее препарировать.
Я более не списывал этот вечер на случай. Мне достаточно было достоверности. В который раз я ошибался, презирая
решения, которые просто не понимал. Я шел по улице
СентОноре в поисках табачной лавки, которая была бы в
этот час еще открыта, когда на повороте улицы Эшель неожиданно появился Октав, который мне показался чудовищем огромных размеров. Он меня не заметил и продолжал идти своей дорогой. Я на какоето мгновение засомневался, стоит ли
мне идти за ним, но любопытство взяло верх, и как можно тише я устремился вослед. Он тоже, в свою очередь, словно ис-
[184]
NB
ИЛ 4/2020
пытывал случай, но вел себя систематичнее и последовательнее, чем я.
Звук его шагов отдавался с завидной регулярностью, словно ночной прохожий тихонько отбивал их такт. Подойдя к
зданию Оперы, он остановился и сел на ступеньки Национальной академии музыки и танца. Глаза у него были закрыты, и у него в ногах, словно верный пес, лежала фуражка. Он
выглядел уставшим и отяжелевшим ото сна, однако его поза
явно показывала, что остановка эта была для него не более
чем передышкой. Из заснувшей Оперы вырывались массивные потоки воздуха, которые затягивали его в свой вихрь, а
он их вовсе не замечал. Фонари, столь многочисленные в
этом месте, отбрасывали грязный линялый цвет, от которого
становилось зябко. Иногда прохожие пересекали площадь,
даже не взглянув на Октава, остававшегося неподвижным
подле Гения Танца. Безразличие было полным. Октаву ночь
была привычна. Он наконец встал и продолжил свой обычный путь. Остановился он лишь на мосту Европы и повернулся спиной к вокзалу СенЛазар, чтобы посмотреть на выщербину в зданиях и покрытые густыми полотнищами пыли,
более мрачные, чем стены, афиши. Одна из афиш была разорвана и висела, словно огромная мертвая рука, над блестящими рельсами железной дороги. Какая-то электрическая лампа, красная печальная точка, более походила на труп собаки.
Вагонетки на путях, ведущих в депо, смахивали на слишком
широкие надгробия.
Октав продолжил свой путь, похожий на припев привязчивой и печальной мелодии. Он шел по железнодорожному
пути, словно боясь покинуть пылающие рельсы. Малопомалу
мы покидали Париж. Кварталы, которые мы проходили, уже
не имели более парижских красок, такими на географических картах выглядят континенты, граничащие с полюсами.
Мы шли вдоль высоких бледносерых зданий, вооруженных
окнами, безымянными и немыми. Улицы безрадостно пересекались между собой, словно лесные аллеи, в которые не проникают лучи солнца. Мы вышли на площадь Перейр, по которой, оглушительно сигналя, кружились такси. Все это
напоминало муравейник. В центре площади, напротив вокзальчика местного значения, сама с собой сражалась газета,
болтаясь взад и вперед.
Вскоре мы пересекли парижскую заставу и вошли в район
фабрик. Улицы были обрамлены длинными голыми и грязными стенами, ночь же становилась все более черной. Неожиданно на повороте к бульвару показались афиши. Вдали,
в светящемся кафе, ктото пел.
1. Городок и коммуна на северозападе от Парижа, один из центров автомобильной промышленности.
[185]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Увлеченные ходьбой, мы потеряли счет времени, которое
безвозвратно уходило, и путь этот был столь монотонным,
что мы не ощутили часы, что ушли на его преодоление.
Покинув ЛевалуаПерре1, эту малую модель Парижа, мы
приблизились к предместью, которое, я это помню, явилось
перед нашими глазами после того, как мы пересекли некую
улицу, носящую имя Эмиля Золя.
Несмотря на ночь, я узнал этот маслянистый гигантский
лепрозорий, который словно мечтает завладеть городом.
Низкие, разной высоты дома выглядели пузырями на болоте.
Вотчина бродячих псов, пригород распространял здесь свои
гнойники, как проститутка сифилис.
Ночь нависла над деревьями, затем заняла свои позиции
на пустырях, расположенных на длинных, узких и темных улицах — казалось, что она преследует нас на выходе из ущелья.
Малейший шум становился катастрофой, от малейшего дыхания веяло ужасом. Мы шагали по вековой грязи. Шаг за шагом, словно заблудившись навсегда, мы погружались в густоту
ночи. Я несколько раз оглянулся, чтобы посмотреть на пройденный путь, но за нами следовала одна только ночь. Стоило
нам приблизиться к маленькому источнику света в мертвом
доме, как тут же он гаснул, словно напуганный нашим приближением.
И вдруг нас встретил свежий воздух, ночь стала более красивой, более широкой, более похожей на самою себя. Мы вышли на берег Сены.
Не чувствуя усталости, Октав пересек мост, мое изнеможение и упорство следовали за ним. На мосту захрюкал ветер. Октав резко повернул налево и несколько минут шел по пустынным набережным. Его тень, время от времени покачивающаяся
в отблеске фонаря, галопировала вслед за ним. Он остановился
наконец перед неким подобием сарая, дверь которого отворил
нажимом плеча. Я приблизился и услышал шум, напоминающий шум от брошенных на землю канистр. Я подстерегал неизвестно кого, надеялся неизвестно на что. По истечении короткого времени, по правде говоря, я уже потерял терпение, и мое
воображение уверило меня, что Октав наконец заснул.
На пределе сил я вернулся назад. Около моста — кафе, на
террасе которого скамейка словно подставляла себя моей усталости. Я сел, не предполагая, что решение мое могло бы быть
в этот момент иным. Уже показались первые признаки зари, и
[186]
NB
ИЛ 4/2020
я присутствовал при пробуждении этого жалкого предместья,
похожего на уже начавший разлагаться на берегу Сены труп.
Все зашевелилось, как только ночь стала уходить. Длинные
волокна света били, как фонтан, изпод земли, затем, достигнув неба, разгоняли облака. Струи дня медленно подымались.
C пустой головой, но взором все же обостренным, я старался ничего не упустить из того, что происходило в это раннее утро. Но мысли мои попрежнему следовали за Октавом, в мозгу
моем он все быстрее и быстрее удалялся и уменьшался. Его появлявшееся время от времени лицо преображалось, и тогда он
превращался в свою сестру, одевавшуюся передо мной. Верная
и все же неверная, она неизменно присутствовала при происходящем. Я подумал, что она уже не была прежней с тех пор, как
я узнал, что она могла быть Жоржеттой дневной и Жоржеттой
ночной, что две женщины, которые столь же различались между собой, как различаются свет и тьма, жили в этом бледном и
щуплом теле, в этой окутанной в черное тени. Казалось, она
притягивает к себе тайну, как вода притягивает свет. Вокруг
нее полыхало неведомое мне пламя, холодное и соблазнительное. Жоржетта была очаровательна своей непроницаемостью.
С первой нашей встречи на площади СенЖермендеПре
она была участницей всех по меньшей мере странных событий, за которыми я наблюдал. Она была одновременно свидетелем и причиной этого непонятного сцепления тайн. Это
она, говорил я себе, обладает ключом ко всему непонятному,
что здесь происходит, и тем не менее ей неведомо, что то,
что ей представляется таким простым, я постичь не могу.
Случай играл со мной, а не с ней. И я не мог уловить, что
именно сообщало ей определенность, ясность, правдивость.
Оставаясь невидимкой, она шла и возвращалась, проходя
сквозь тайну без страха и сожаления.
И тот, кто был ее братом, неожиданно становился ее соучастником. Вовсе не Октаву нравилось путать все карты —
это Жоржетта заставляла меня верить в то, что его поведение переходит все границы.
Подле меня он, конечно же, спал, и мне хотелось, чтобы
единственным оправданием того, что этот сарай вообще существует, была измененная действительность.
Самым естественным образом все становилось странным.
И моим врагом в это утро был случай, который не оставлял
мне более времени на передышку.
Случай, говорил я себе, по крайней мере, чистосердечен в
том смысле, что он не скрывает от нас своего обмана. Напротив, он его демонстрирует при свете дня и уничтожает доказательства в ночи. Ему нравится время от времени удивлять
[187]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
мир страшными неожиданностями, словно чтобы напомнить
о своей силе людям и из опасения, что они легко забудут его
непостоянство, злые выходки, странности. Услужливость
случая есть не милость, но обман: он удивляет нас лишь для
того, чтобы возыметь над нами власть, и все, что мы получаем из его рук, — это не столько подарки, которые он нам делает, сколько гарантия, которую мы сами ему даем, что вечно
останемся его пленниками, подвластными зловредным проявлениям его жестокой и вредоносной силы.
Невольно парафразируя знаменитый текст, я опустил голову, готовый к поражению и убежденный в бессмысленности дальнейшей борьбы со случаем, который утянул меня в
свою орбиту.
То, что мне позволило окончательно не опуститься, была
моя привязанность к Парижу, который я видел вдали подымающимся тихонько из тьмы, следующим за солнцем в его
движении. Резко поднялся ветер, и это послужило сигналом
великого пробуждения.
Подпрыгивали машины, словно в лицо швыряя свою скорость и гудение. Задребезжали ставни, и кафе, меня приютившее, открыло наконец свои двери.
Как только появился первый трамвай, я встал, в ногах чувствовалась страшная слабость. С трудом я поднялся на ступеньки вагона и тут же увидел человека, бегущего со всех ног
и подающего знаки вагоновожатому, чтобы тот подождал его
несколько секунд. Я восхитился этим бегуном. Октав запрыгнул в трамвай, который ожидал именно его.
Он разместился во втором классе и начал рассматривать
свои пальцы, которыми медленно шевелил.
В течение нескольких минут у меня было желание броситься на него, щипать его, бить. Его спокойствие выводило
меня из себя. Он казался мне таким отдохнувшим, таким поглощенным всем, что он делал, что это звучало как оскорбление моей усталости, моему раздражению, моему рассеянию.
Я вспомнил о странных привычках Октава, которые описывала мне его сестра, о его мании экспериментирования, и
в очередной раз усомнился в здравости его рассудка.
На конечной остановке он проворно вышел из трамвая и
остановился подле лавки часовщика. Но там уже он оставался
стоять неподвижно, пристально рассматривая часы, наручные и настенные, одни за другими. Я уже более не мог этого
выносить и прекратил всякое преследование. Оптимизм особого рода вынудил меня накинуться на газеты, дабы найти в
них объяснение. Но я прочитал лишь сообщения о событиях,
походящих на те, за которыми наблюдал, но не о них самих,
и они показались мне такими бледными, такими малосодержательными, что с отвращением я отбросил газету.
[188]
ИЛ 4/2020
Глава VII
NB
Мне не было страшно, что однажды я все это забуду. Потихоньку приближалась весна. Небо становилось моложе, а облака резвились, как дети.
В один прекрасный день я узнал, что ипподром в Лонгшане открывает свои двери. В это время я уже более не вспоминал тех, чье имя уже боялся произносить. Они исчезли, как я
надеялся, и все стерлось раз и навсегда. Париж наполнялся
светом, ночи становились более короткими.
Я пошел, как это делаю каждый год, посмотреть на скачки,
почувствовать вновь опьянение открытым пространством. Я
был уверен, что увижу лица когото из завсегдатаев и тревогу
на челе остальных. Это была официальная церемония открытия. Все мои друзьяоднодневки, мои друзья из Лонгшана, были просто влюблены в случай. Они ожидали его с нетерпением
и полностью полагались на него. У каждого из них была улыбка на губах.
Я медленно обошел трибуны и оказался на беговой дорожке подле корзин с цветами, сувениров и людей, с изумлением
взиравших на своих соседей, которых уже давно полагали почившими в бозе. Толпа, или то, что ею зовется, была все той
же, страшной и веселой, чувствительной и жестокой. Истинный кусочек Парижа.
Начались скачки, я проиграл и очень скоро решился заново “попытать удачу”, уйдя на поляну и пытаясь рискнуть и выиграть.
Возле стоек находились в основном старики, и я восхитился живучестью их надежды.
Все торговцы уже заняли свои места, и из интереса я пошел посмотреть на то, как они раскладывают свои товары.
Каково же было мое изумление, когда я увидел Октава, продающего свои “наводки”! Подвывая, он бормотал какието неведомые мне фразы, предназначенные специально для лохов, и зазывание это было таким монотонным, что, слушая
его, я подумал, что оно более походит на мелопею1, нежели
на призыв. С глазами, воздетыми к небу, он продавал случай.
1. Мелопея (от греч. melopoiya — песнетворчество) — мелодическое воплощение поэтического текста.
[189]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Один из проигравших мошенников, придя в ярость, требовал, чтобы он вернул ему деньги, которые тот отдал за надежду. Но Октав ничего не слышал.
Я подошел к нему, и ему понадобилось некоторое время,
прежде чем он меня узнал. Тогда он протянул мне маленькую
бумажку, и я заплатил. Он едва меня поблагодарил, продолжив тут же свою мелопею. Но я не оставил его в покое и тут
же задал несколько вопросов. Он отвечал весьма неохотно.
Недалеко от него его сосед, спутник в мягкой шляпе, предлагал нетерпеливым игрокам купить у них выигрышные билеты. Но подельники прилагали так мало усилий, делая свое дело, что я быстро понял, что это шумное занятие было для них
не более чем алиби. Их подмигивания возможным клиентам
уничтожили мои последние сомнения. Октав и его приятель
были простонапросто букмекерами. Я с восхищением смотрел на то, как они исполняли свою роль, и удивлялся лицемерию Октава, казавшегося почти погруженным в сон. Воистину, удивление заразительно, потому что, повернув голову, я
увидел, что, глядя на меня, некий человек удивлялся моему
удивлению и с улыбкой наблюдал за мной. Когда наши взгляды встретились, он подошел ко мне и спросил в упор: “Вы знакомы с Вильямом?”, указывая на Октава. Несколько удивленный этим именем, я ответил:
— Ну да.
— Ну и типаж!
Моего нового друга явно забавляла мысль об Октаве и том
удовольствии, которое ему самому должны были доставить
анекдоты, кои он собирался мне поведать. Мой собеседник
был болтлив. Он принадлежал к числу тех людей, которые,
разговаривая с вами, держат вас за пуговицу пиджака и постоянно перебивают свою речь словами: “старик”, “верно?”, “невероятно!” и другими подобными выражениями.
— Его надобно видеть, — говорил он мне, — в его звездные
дни. Обыкновенно этот парень молчалив, но, когда на него
находит, равного ему не найти. Это я вам говорю, ведь я знал
его как резервиста. Однажды он сказал сержанту, что хочет
произвести опыт, и за обедом бросил тарелки на пол, чтобы
посмотреть, какой подымется от этого шум. Товарищи, чтобы заставить его замолчать, дали ему оплеуху. “Ну хорошо же,
пусть делает, мне на это плевать”. Какойто дурак для смеха
сказал ему, что пил свою мочу и что она вкуснее, чем рассол.
И вот он уже мочится на пол и вылизывает паркет, чтобы убедиться, какой вкус она имеет.
Он продолжал вещать об опытах, производимых тем, кого
называл Вильямом, но сославшись на то, что мне нужно пус-
[190]
NB
ИЛ 4/2020
тить в ход мою сотню су, я его покинул, будучи совершенно
уверен, что в поступках и деяниях Октава он видит лишь то,
что ему самому кажется забавным или, выражаясь иными словами, фекальным.
ВильямОктав в рассказах его полкового товарища представал ровно таким, каким мне описала его сестра во время
моего первого к ней визита. Эта мания экспериментаторства,
рассеянный взгляд, который делал его лицо неподвижным,
упорное желание следовать своей дорогой, — все это создавало портрет странного персонажа, который был чемто вроде
парижского зеваки, одним из тех вечных фланеров, которых
встречаешь на улицах, c изможденным взглядом, неизменно
держащих руки в карманах.
Октав шел своей дорогой, но по ее обочине, что позволяло ему не заниматься ничем конкретно и ни с кем не бодаться. Он принадлежал к числу тех, о которых вопрошают: “И куда же они идут?”. Я никогда не мог угадать, какова его цель.
Он жил посреди нас как уличный фонарь.
Как только объявили результат последней скачки, Октав,
как если бы он страстно им интересовался, подошел к стойке
и предложил тем, кто стоял в очереди, купить у них выигравшие билеты. Но все было тщетно.
Я перестал следить глазами за приятелем, и он очень быстро исчез в толпе.
В тот же самый день напротив вокзала д’Орсе, когда я возвращался домой, у меня произошла другая встреча. Тащась
вслед за пассажирами, моряк, тот самый, что сопровождал
меня ставшей для меня знаменательной ночью, поджидал в
обществе своего огромного холщового мешка неизвестно кого и что. Он оглядывал беспокойным взглядом редких пассажиров, которые на вокзалах снуют туда и сюда, похожие на
попавших в западню животных.
Я вспомнил, что о нем на сходке в океанариуме Трокадеро
много говорил тот самый болтливый молодой человек, который был слишком болтлив, чтобы говорить правду, и который комментировал драму человека, разрезанного на куски.
Значит, этот матросбродяга был самым обыкновенным убийцей, на которого устроена облава и чей след ищет полиция.
Я не знаю, какая прихоть заставила меня, в свою очередь,
оказаться подле него и попытаться завязать с ним разговор.
Но только он, именно он, мог помочь мне понять истинный
смысл ярких всполохов случая.
Встретив его на том самом месте, на котором я с ним когдато познакомился, я уверил себя, что совпадение это имеет важное значение. Я знал, что места и окружение оказыва-
[191]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
ют глубокое влияние на память и воображение, и надеялся
этой ночью найти ключ к тайне.
Я полагался на Париж, на ночь и на ветер. Я полагался на
вокзал д’Орсе, где иногда можно бесцельно и бессмысленно
помечтать. Часыблизнецы показывали час, и на Сене мелькали еще, как бегущие стада, лучики огня и света. Небо в этот
час было черным и угрожающим. Весна еще не вступила в
свои права, и ночь ускользала от ее власти.
Молчание с каждой минутой распространялось все далее,
беря приступом вокзал, который покидали последние служащие. Один лишь моряк не поддавался общему порыву и ходил
взад и вперед от камеры хранения до железнодорожных касс,
изображая из себя подзорную башню. Он наклонял голову,
как это делают норовистые кони, бьющие о землю копытами.
Я подумал, что у него не было денег и он ищет сигарету или
же алкоголь. Похожий на попрошайку, он тащил свою слишком большую котомку по вокзальной мостовой. Я рассчитывал
на ту странную потребность, которая свойственна убийцам, —
рассказывать о совершенном ими преступлении и похваляться
своею жестокостью. Конечно же, он искал участливого уха, и,
уверенный в его умонастроении, в том, что психологи называют состоянием души, я приблизился к нему.
Моряк, чего и следовало ожидать, не узнал того, кто самым любезным образом угостил его несколькими днями ранее сигаретой. Он наивно посмотрел на меня, удивленный,
конечно же, обликом этого безобидного прохожего, имеющего все повадки человека просто прогуливающегося и который не мог быть спутан с другими пассажирами.
— Можно у вас прикурить? — молвил я, указав на погасшую
сигарету.
— Ни табака, ни огня.
Я дал ему сигарету.
Мы вскоре решили покинуть вокзал, чтобы попробовать
найти курящего прохожего или же еще открытое кафе.
— Вы знаете здесь какоенибудь бистро? — спросил я, чтобы продолжить нашу беседу.
Он хрюкнул в знак своего неведения.
— Давайте поищем.
Пока мы шли, вполне целенаправленно, по направлению к
Институту, я попытался несколько раз заговорить с моряком.
Все было напрасно. Вместо ответа он, не разжимая даже губ, довольствовался мычанием или покачиванием головы. Когда мы
прошли мимо фонаря и свет озарил его лицо, я поспешил вглядеться в него, чтобы попытаться понять, о чем он думал. Он явно колебался и казался недоумевающим. В его полузакрытых
[192]
NB
ИЛ 4/2020
глазах явно можно было прочесть озабоченность. Но он посасывал свою незажженную сигарету с таким откровенным удовольствием, что я засомневался в том, что в этот момент его
одолевали другие мысли. Свет, падавший от каждого очередного фонаря, позволил мне наконец догадаться, что то, что его
раздражало и беспокоило, вполне очевидно, было отсутствие
денег.
Он неотступно следовал за мной, вопервых, потому что
ему ничего лучшего не оставалось, а еще потому, что он все
же надеялся чтото найти.
Мы приблизились к Институту, и как только мы уже начали различать его очертания, я рискнул, бросившись в омут с
головой:
— Вы знаете Жоржетту?
Он ответил, естественнее не бывает:
— Маленькую брюнетку?
Определение было довольно туманным, но тон ответа не
оставлял у меня более сомнений. Моряк хорошо знал Жоржетту.
Я предложил ему отдохнуть на ступеньках моста Искусств.
Мы глядели на Институт и на его кружевную тень. Знал ли он,
что на этом самом месте его выдали? Но все же, был ли он
именно тем, кого выдали?
Моряк положил свой мешок на землю и, как человек,
имеющий обыкновение долго чтото разглядывать, уперся
локтями о колени, руками подперев подбородок. Казалось,
он внимательно разглядывает лестницу и ее решетки. Его
взгляд прогуливался от статуи Республики к каменным львам,
что бодрствовали, странно улыбаясь.
Неисправное газовое сопло свистело изо всех сил, и лишь порывам ветра удавалось его заглушить. Моряк не размышлял, он
просто наблюдал за метаморфозами ночи на этой площади. Мне
хотелось вместе с ним прочитать здесь знаки судьбы, однако он
увиливал. Он издали рассматривал все, что его окружало, без малейшего страха. В то время как я вспоминал с опьянением, почти перераставшим в головокружение, о трагикомических сценах, которые происходили тогда перед моими глазами, он был
спокоен, словно дни и ночи отделяли нас все еще от этого берега Сены, от мрачной площади, где на кону стояла его жизнь. Потому что теперь, с этого момента, я уже ни секунды более не сомневался, что преступный моряк, убийца, на которого показала
во время устроенного здесь спектакля женщина с сумкой, и был
тот самый человек, что сидел подле меня на опушке дня.
Такси той же марки, что и машина, что когдато, в неурочный час, пересекла площадь, проехало мимо нас на полной
[193]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
скорости, привычной для этих мест. Деталь эта подсказала
мне решение.
— Несколько месяцев назад, — заговорил я, протягивая моему соседу сигарету, — я провожал молодую спутницу, и мы остановились на мгновение на тротуаре, который вы видите там,
на углу улицы. Несколько минут спустя мы увидели, как здесь
остановилась большая машина, и немыслимое количество народа стеклось к ней со всех сторон, чтобы окружить человека,
выпрыгнувшего из машины.
Раздались крики, и женщина, сложив руки в мольбе, встала перед ним на колени. Она начала говорить, проливая горючие слезы, и вдруг упала навзничь. Мрачные персонажи
тут же удалились, и лишь на следующий день в газетах я, как
мне показалось, нашел объяснение этой сцены, прочтя, что
женщина выдала убийцу человека, разрезанного на части и
найденного подле Нового моста, — ее любовника, моряка.
Этот моряк вы?
Я резко задал ему вопрос.
— Вы из полиции? — спросил он меня.
И когда, весьма энергично, я ответил ему “нет”, он мирно
и внимательно на меня посмотрел.
— Да, это я.
Потом замолчал. Я не знал более, как возобновить нить
моей беседы, и ждал, что он наконец уступит потребности
рассказать о своем преступлении.
Я долго ждал, пока он откроет рот. Он продолжал рассматривать ступеньки Института все с тем же отстраненным видом.
— Она не могла поступить иначе, — сказал он наконец
громким голосом и как будто разговаривая сам с собой.
— Почему она призналась?
— Человек в машине — это Вольп. Он считает себя очень могущественным, потому что он — полицейскийлюбитель и журналист. Он хочет, — добавил он — доказать, что полиция не
умеет делать свое дело и что он способен напасть на след убийцы быстрее, чем какойнибудь инспектор. Он заподозрил
коечто, увидев, как Мари потерянно бродит по городу, и завлек ее в засаду. Она немножко труслива и потому подумала, что
все, что Вольп ей пообещал, — правда и что ее отправят на
гильотину...
Но тем не менее Вольп не посмел внести мое имя в свои
записи. Он остановился на этом. Впрочем, он доволен, потому что открыл убийцу. Он сделает из этого книгу. Дурак.
Я плохо понимал его объяснения, и странный персонаж,
которого называли Вольп, показался мне дилетантом, играю-
[194]
NB
ИЛ 4/2020
щим в профессионала. Я уже туманно слышал о нем и знал
только, что он относится к той группе людей, которых обыкновенно называют любителями жареного, которые щедро
платят работникам комиссариата за то, чтобы те немедленно
извещали их о вспыхнувшем гдето пожаре. Они немедленно
устремляются в злачные места и подпитываются зрелищем.
Мне рассказывали также, что этот Вольп посещает некоторые специфические дома, где можно за сравнительно умеренную плату насладиться рядом примечательных сцен.
Вольп был человекомлегендой, одновременно знаменитым и малоизвестным, одним их тех, что часто встречаются в
Париже, о которых редко говорят, но чья репутация тем не
менее определенно сложилась. Часто, впрочем, за легендой
скрывается небытие, иногда она есть всего лишь слабый отсвет реальности.
Моряк продолжал выстраивать цепочку размышлений, логика которых чаще всего от меня ускользала. Я подхватывал
обрывки слов, но в действительности пытался, в особенности
благодаря некоторым фразам, показавшимся мне более ясными, чем остальные, объяснить это странное приключение в
Институте.
Но я знал, что Париж — город сумрачный и исполненный
тайн, что люди, которые по нему перемещаются, есть часто
те, что прячутся, затравленные и обреченные, но я никогда
не предполагал, что в действительности возможно таким образом избежать всех наказаний, которых ежесекундно опасаются наивные люди моего круга. Кажется, я вовсе не ведал о
возможностях, которые давала ночь, и внезапно вспомнил о
тех долгих одиночных прогулках, во время которых мне доводилось совершить самые предосудительные поступки, не
привлекая к себе особого внимания. И чтобы немедленно в
этом самому убедиться, я подивился, что никто, повидимому,
не обратил внимания на странную группу, которую мы с моряком являли, сидя на ступенях моста Искусств.
Все дышало покоем, и тишина была полновластным хозяином. Ни один прохожий не появился, чтобы нарушить
наш диалог. Парижу есть чем заняться, и дела его зачастую гораздо интереснее, чем мы.
Напрягая слух, силясь уловить малейшее слово, которое
было бы мне понятно, я давал говорить моряку, который продолжал рассуждать сам с собой, взвешивая все “за” и “против”, критикуя Мари или себя самого.
Он говорил об этой женщине очень просто, но с большой
любовью. Он говорил, что она была нервной, но доброй. Ни
разу он не употребил, дабы выругаться, грубое слово или вы-
[195]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
ражение; когда же он отступал от литературного языка, то делал это с такой естественностью и спонтанностью, что я быстро понял, что других слов он не знал или же их забыл.
Сквозь туман, который ему не удавалось рассеять, я догадался, что он был глубоко привязан к этой Мари, но что страдал от особого вида ревности. Она зарабатывала на жизнь
проституцией, и пока моряк отсутствовал, пользовалась покровительством другого мужчины.
Моряк решил положить конец этой ситуации и убил его.
— Разумеется, — заметил я в этот момент, — но зачем же вы
взяли на себя труд разрезать его на куски?
— Я об этом не думал, — сказал он. — Я не знал, как от него
избавиться, и мне пришла в голову мысль бросить его в Сену.
Октав мне тогда сказал, что прежде я должен разрезать
его на куски.
Услышав это имя, я чуть не подпрыгнул, но моряк продолжал:
...Слишком сложно. Но мысль показалась занятной. Так я
смогу еще лучше отомстить. Мерзавец... Я ушел, затем вернулся,
кружась вокруг него. Он все еще глядел на меня своим застывшим взором. Я не смог уйти от искушения. Когда я закончил, с
меня тек пот крупными каплями. Я завернул все в холст и выбросил туда.
Он вытянул руку в направлении собора Парижской Богоматери.
— Они потом его нашли там, возле моста. Я не знаю, каким
образом.
Он замолчал, раздавалось одно лишь сопение. И тогда я
его спросил:
— А Октав?
— Все такой же, — сказал он, — со своими идеями. Выделывает номера. Я видел его на днях. Не знаю, чем он был занят,
этот тип. Он не может более усидеть на месте. Он болтается
взад и вперед все время, день и ночь. Жоржетта следует за
ним, но он ходит быстрее, чем она. А ей надо еще и делишки
койкакие успеть провернуть. Все это может дурно кончиться.
— Но как вам удалось не быть схваченным?
— Вопервых, меня боятся. Никто на меня не доносит. И
потом, они слишком глупы. У меня нет постоянного пристанища, вы знаете, меня выпустили уже как минимум шесть месяцев назад, и никто не знает, что со мной с тех пор стало.
Меня не знают. Я выхожу на улицу лишь ночью.
На этот раз он замолчал. Из осторожности или из усталости — я не знаю.
[196]
ИЛ 4/2020
Он оставался еще некоторое время сидеть на ступеньках
моста, погрузившись в бесконечную задумчивость, мыслями
цепляясь за будущее.
Я посчитал за благо дать ему, прежде чем с ним расстаться, немного денег, дабы он не сожалел о сделанных им признаниях. Он принял их самым естественным образом и любезно сказал мне:
— Спасибо, старик.
NB
Глава VIII
После разговора с самым тихим из всех убийц мне показалось
несложным распутать нити того, что ранее я полагал тайной.
Признаюсь даже, что я не мог избавиться от своего рода разочарования, размышляя о том, насколько просто и одновременно насколько искусно я завладел ключом от тайны. Единственный из этой банды, кто еще продолжал представлять
интерес, был Вольп. Я постарался собрать новые сведения о
нем. Но увидеть его было не такто просто.
Первая мысль, которая пришла мне в голову, — спросить у
Жоржетты, но я очень быстро осознал, что она не знала ничего или почти ничего, и что, в любом случае, то, что меня
интересовало и представлялось мне странным, было для нее
лишь одним из многочисленных эпизодов ее существования,
и что она смогла бы, если бы она хоть чутьчуть помнила или
даже хоть немного замечала, рассказать мне неисчислимое
количество историй в том же роде.
На мои расспросы она бы отвечала:
— Ну и что? Это же Париж.
И была бы тысячу раз права. Это был Париж, который,
как я считал, я знаю, пол и тайна которого были для меня однако сокрыты, Париж неведомый и заново обретенный, Париж с его дыханием и его повадками, Париж и его подвижная
и молчаливая ночь, Париж и складки его лица, Париж и все
его лица.
Мне надобно было увидеть Вольпа, и я его увидел. Вольпа,
разумеется, звали не Вольпом. У него было столько имен, что
уже не известно, было ли единственным и его настоящее имя.
Луи Дюбуа, по прозвищу... по прозвищу... по прозвищу... по
прозвищу... и т. д. Имена были ему потребны как алиби, потому что он умел извлекать пользу из всего, что делает.
Всеми ненавидимый, Вольп достаточно могуществен, чтобы обратить в пользу и ту ненависть, которая его окружает. Я
знал, что он издавал газету и был главарем банды букмейке-
[197]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
ров, что он занимался подлогами на Бирже и возглавлял мюзикхолл, что был в одно и то же время другом и грозой проституток, владел небольшим отелем в Нейи и имел меблированную комнату в Шарантоно, что у него была машина и что
по ночам он шлялся в компании своих собратьевсутенеров.
Невозможно ограничить деятельность Вольпа, основная
цель которого — заработать как можно больше денег в как
можно более краткий срок.
Вскоре мне указали на террасе одного из кафе, расположенного на Королевской улице, на тучного господина, явно
страдающего одышкой, с мешками под глазами, нижней отвислой губой, полными красными волосатыми руками и пальцами, унизанными кольцами. Он был одет достаточно элегантно, и все же незначительная деталь сообщала его облику
непонятную вульгарность. Наружность его была представительна. Взгляд его казался одновременно прямым и лицемерным, но этот взгляд обладал силой. Под густыми бровями
зрачки его неожиданно могли стать абсолютно неподвижными, но глаза его не переставали буравить с такой силой, что
ничто на свете не могло бы позволить ускользнуть от них. Такой взгляд можно было бы сравнить со спущенной с тетивы
стрелой. Я сидел неподалеку от него и слышал, как он обсуждал какоето дело, речь шла о целлюлозе. Он обращался к своему оппоненту на “ты”, и чувствовалось, что он слишком легко
оперировал этим “ты”, что у него был тяжелый и оскорбительный смех и слишком точная жестикуляция.
Он резко снял шляпу, чтобы обмахнуться, обнажив свой
голый остроконечный череп. Именно в этот момент можно
было вернее всего осознать его силу. Его затылок был поистине внушителен, это был затылок человека, которого не так
легко вогнать в краску.
Он резко встал и кликнул такси.
— Вокзал СенЛазар, милый, и галопом, — скомандовал он
шоферу. Дверца хлопнула. Вольп растянулся на подушках.
Потом, в течение нескольких дней, я уже больше его не видал. Одно из преимуществ Вольпа заключается в том, что он не
имеет привычек. Он пребывает в постоянном движении и полностью уверен в себе.
Желание мое было, конечно же, более сильным, чем я сам
мог предположить, потому что не прошло и всего нескольких
дней, как меня представили этому необычному персонажу,
чье реальное влияние на судьбы других людей, которые в моих глазах неожиданно стали самим воплощением Парижа и
его безжалостной ночи, я постепенно и словно случайно начал узнавать.
[198]
NB
ИЛ 4/2020
Вольп был мил и тут же начал делиться со мной тысячью незначительных сюжетов, которые отскакивали от него как насекомые. Я смотрел на него, его не слушая, с той настойчивостью
и тем бесстыдством, которые есть удел любопытствующих.
Вблизи Вольп оказался еще более уродливым. Складки толстой кожи вокруг его рта, дряблые губы сиреневатого цвета.
Это было лицо моллюска. В манерах Вольпа присутствовала
трудно определяемая механистичность, выдававшая возведенную в систему привычку всегда давать сдачу. Его любезность и
разыгрываемая им роль “доброго приятеля” невыразимо раздражали тех, кто на его удочку не попадался.
В этот день его сопровождал маленький толстенький человечек, в прямом смысле слова одетый в бороду; глядя на него, можно было увидеть один лишь куст растительности, сосавший едва зажженную сигарету. Заложенные за спину руки,
выставленный вперед живот, фигура его напоминала огромный словарь.
Мы вскоре покинули танцевальную площадку того дома, в
котором встретились. Эти забавные еженедельные балы так
же очаровательны, как бывают очаровательны клетки с обезьянками. Лакеи делают здесь реверансы кухаркам навеселе.
Вольп, которого на подобные собрания приводили дела,
умел тем не менее получать удовольствие от подобных спектаклей.
Ходячий словарь рассказал нам при помощи разнообразных цитат о своеобразных обычаях челяди. Он ярко описал
нам гардеробную для грудных детей, которых гувернантки укладывали в кроватки по номеркам. Этот обычай, утверждал он
с обезоруживающей уверенностью, весьма древний. И он приводил случаи подмены детей бесконечно более многочисленные, чем можно было бы предположить. Иногда он подкреплял
свои речи размышлением, заимствованным у Ретифа де ла Бретонна, который, судя по всему, служил ему образцом. Вольп не
мешал ему болтать.
Каждая встреча, которая нам предстояла, была для старичка
поводом прочитать лекцию. Когда на бульваре Вольп нас покинул, дав нам понять весьма вульгарным образом мотив его неожиданного уединения, тот, кого я сравнил со словарем, потянул меня за рукав и обратился ко мне примерно с такой речью:
— Эти веспасианы1 определенно уродливы, — начал он. —
И все же они практичнее и удобнее, чем все, что было приду-
1. Обозначение туалетов, восходящее к имени римского императора
Веспасиана, обложившего общественные туалеты налогами.
[199]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
мано доселе. Знаете ли вы, — сказал он, ехидно улыбаясь, —
что на исходе Средних веков люди специальной профессии
ходили по улицам города с ведрами, приходя на помощь тем,
кто находился в “затруднительном положении”. Они носили
большой плащ, служивший временным укрытием, из которого высовывалось одно лишь лицо сидевшего на корточках
клиента. После окончания процедуры содержимое ведра выливалось в ближайший ручей.
В XVII веке это примитивное приспособление было заменено на некое подобие стульчака, водруженного на четыре
колеса. В сущности, будка на колесах.
Полиция запрещала “владельцам” оставаться на месте после того, как они “заправлялись” клиентом. Человек должен
был таким образом идти наугад или же — по крайней мере, мне
хотелось бы в это верить — в том направлении, которое указывал ему клиент. Как правило, все совершалось на ходу. История умалчивает, шли ли водители шагом, трусцой или галопом, но представьте себе лишь на миг, как выглядели в ту эпоху
покрытия наших улиц. При Людовике XIII всего лишь половина улиц была мощеной; в остальном — неровная, разбитая, болотистая почва, трясина, покрытая щебнем и отбросами.
Когда мусора становилось чересчур много, его послойно
складывали в определенных местах, и эти общественные
свалки в конце концов превращались в маленькие холмики.
Так возник холм СенРок, через который была проложена
элегантная авеню д’Опера.
В XVIII веке укрытия были обустроены в основном вдоль
набережных — за ними никто не следил и их никто не убирал, — так углы городских стен стали зародышами наших первых санитарных сооружений.
Закончив свою краткую речь и весьма довольный собой,
старичок порылся в кармане и вынул оттуда липкую сигарету,
которую вскоре закурил.
Вольп смотрел на него, как наблюдают за рабочим, который с тщанием выполняет свою работу. Он относился к нему
со снисходительностью, потому что старик знакомил его с целым рядом историй, которые он мог затем использовать для
своих целей. Я быстро понял, наблюдая за Вольпом, что он
восхитительно умел использовать всякого, кто попадал в его
орбиту. Он никогда не позволял отклоняться от темы разговора и старался всегда управлять ее ходом. Когда же он уставал от собственной докучливой монотонности, то резко обрывал нить повествования и переходил к другим делам.
— Прощай, старина, — сказал он сказителю. — Мы встретимся с тобой в ближайшие дни в “Голубом кафе”.
[200]
NB
ИЛ 4/2020
Он обменялся рукопожатием со старичком и, подхватив
меня под руку, резко повернулся к нему спиной, оставив его с
открытым ртом, уже готовым для новой истории.
Вольп сразу же начал меня расспрашивать. Он никогда не
боялся брать быка за рога. Он относился к числу тех, о ком говорят, что они не любят окольных путей. Говоря о Вольпе,
можно было бы вообще составить список афористических
выражений, которые подходят для описания людей энергичных и властных.
— Ай! Ай! Вы знаете моего друга Октава.
Я восхитился дерзостью этого человека, который с ходу
ответил на мое внутреннее вопрошание.
И был неправ, что попытался пойти вабанк, отвечав:
— Да, я знаю Октава, и также Жоржетту, и даже моряка.
Вольп не любит, когда сражаются тем же оружием, что и он.
Он рассчитывал своим четким и точным вопросом заставить
меня говорить об Октаве и подвести меня малопомалу к тому,
чтобы я рассказал ему о моих встречах с его “друзьями”, потому что он придавал большее значение деталям, чем сообщению о том, что, возможно, уже и без того знал. Быть может, он
хотел проконтролировать слова тех, кого, справедливо или
не совсем справедливо, рассматривал как своих друзей.
— Я знаю, — ответил он с самодовольным видом, — мы сейчас его увидим.
Затем Вольп, решив хранить молчание, продолжил свой
путь, посвистывая, как это обыкновенно делают те, кто в деревне также следуют своей дорогой, пожевывая при этом траву. Он вращал своей тростью, чересчур богато декорированной.
Его ожидали в маленьком кафе, куда Октав в один из вечеров приводил меня, чтобы встретиться со своим другом буком. Их было там трое или четверо, беседующих под отвлеченным взглядом Октава.
Вольп быстро пожал руки c вящей надменностью. Кажется, он считал, непонятно почему, всех этих людей сбродом и
оказывал им невообразимую милость, соглашаясь иметь с ними дело.
Вольп не любил терять время и немедленно завязал беседу, смысл которой в основном от меня ускользал. Я полагал,
что речь шла о размещении серьезной ставки и сомнениях в
ее обоснованности.
Имена и прозвища взлетали в воздух, как мухи.
Неожиданно вошли двое мужчин, внешность которых была мне знакома. Это были завсегдатаи монпарнасских кафе.
[201]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Каждый вечер их можно было увидеть на террасе кафе “Дом”,
отчаянно жестикулирующих и следящих за появлением и исчезновением женщин, знаменитых в этом маленьком мире.
Иногда один из них шумно вступал в спор и быстро переходил к решению проблемы кулаками.
Самым решительным был тот, кого звали Вербо, его красная и тяжелая голова была видна издалека. Он вошел в наше
кафе с вызывающей улыбкой и подошел тут же к Вольпу.
— Васто я и искал, — сказал он.
Вольп посмотрел на него в упор.
— У вас есть чтото важное, что вы намерены сообщить
мне сегодня?
Он сделал ударение, одновременно серьезно и иронически, на слове сегодня.
— Бессмысленно продолжать эту игру, — сказал Вербо решительно. — Я пришел, чтобы попросить оставить Жоржетту
в покое. Если указание это не будет исполнено, вы будете
иметь дело со мной.
— Послушайте, Вербо, — ответил он спокойным тоном, который был на самом деле раздраженным, — послушайте, друг
мой, я уже вам говорил, что не намерен получать от вас распоряжений.
Вербо сжал губы и кулаки, затем, приблизившись к Вольпу, прокричал ему в лицо:
— Я прошу вас в последний раз пойти к чертям собачьим и
не навязывать более Жоржетте этот идиотский маршрут.
Она вполне может зарабатывать на Монпарнасе или гделибо
еще.
Желая порассуждать, Вербо начал cдавать позиции. В
этот момент остальные также вступили в спор и стали высказывать свое мнение.
Вольп их не слушал. Казалось, все это его не касается.
Октав, попрежнему хранивший молчание, поглядывал
время от времени на Вербо с нескрываемым удивлением. Тот
сел за наш столик совсем близко от меня. Иногда он призывал меня в свидетели и сообщал, что ситуация эта нестерпима, а покушение на свободу недопустимо. Он неизменно при
этом подчеркивал, насколько послушно ведет себя Жоржетта.
Я же думал о той, что в этот момент следовала своей дорогой и пролагала ежедневный путь в ночи.
Подкрепление пришло Вербо в лице двух молодых людей,
дурно одетых и вооруженных палками. Они вошли решительным шагом, словно подчиняясь чьемуто приказу.
— Ну что, — сказали они Вольпу, — вы поняли?
[202]
ИЛ 4/2020
Но Вольп уже пытался заговорить с Октавом, попрежнему хранившим молчание.
Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что, несмотря на
единодушное неодобрение, окружавшее Вольпа, посетители
разделились на две группы. Первая состояла из Вербо и его
друзей, другая — из товарищей Октава. Эти последние, хотя и
не разделяли точку зрения Вольпа, подсознательно его поддерживали. И все они были готовы продолжать спорить до
зари.
Глава IX
Нечто неизвестное и не имеющее имени ни на одном языке.
Тертуллиан1
NB
В самом разгаре спора Октав встал и с беспечным видом направился к двери. Но его уход не ускользнул от Вольпа, он
подал мне знак, многозначительно улыбнувшись.
Распрощавшись в привычно резкой форме с присутствующими, Вольп устремился вслед за Октавом, который все так
же беспечно брел по набережной. Дойдя до площади Сен-Мишель, он неожиданно для нас свернул на трамвайные пути и
пошел в сторону Восточного вокзала по восьмому маршруту.
Октав шагал размеренно, сохраняя образцовую серьезность, и не обращал на нас никакого внимания.
Тем не менее я спросил Вольпа, не думает ли он, что Октав чувствует, что за ним следят.
— Вы его еще плохо знаете. Ему до этого дела нет. Весь
квартал за ним по пятам пойдет, а он и шагу не прибавит. Не
подавая виду, Октав проводит эксперимент. В чем он заключается — сказать не могу, но именно это я и хочу выяснить.
Сейчас его занимает огонь. Еще несколько месяцев назад он
был увлечен водой, потом — женщинами. Бывало, он ходил за
ними дни напролет и просто смотрел, даже не пытаясь заговорить. Ему хотелось понять, к чему это приведет.
Если бы вы завели с ним тогда разговор об огне, он бы, наверное, окинул вас презрительным взглядом. Он человек
идеи. И этой идее он не изменит, пока не заберет себе в голову другую.
1. Из трактата “О воскресении плоти” (§ 4)(ок. 205—206 гг.). Приведенная
цитата относится к состоянию тела после погребения, крайней степени его
разложения.
[203]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Я обнаружил слабое место Вольпа: он был крайне честолюбив. Обрадовавшись возможности меня удивить, он не
унимался насчет Октава. Словно хотел выговориться, сбросить с себя какойто груз.
Октав углублялся в ночь, увлекая за собой огненные блики
высоких фонарей и монотонный голос Вольпа.
На опустевших бульварах не осталось никого, кроме нескольких женщин, они бродили понурив головы в поисках
последних ночных потрясений. Сон сковывал погруженные в
тишину дома и поднимался к бледнеющему небу. Ни малейшего дуновения ветра.
Когда Вольп замолкал, я начинал различать шепот спящего Парижа. Как большое нездоровое тело, Париж ворочался
с боку на бок, пытаясь выскользнуть из объятий лихорадки.
Но внутри него теплился и сам собой разгорался покой.
Мы приближались к Восточному вокзалу. Держась трамвайных линий, Октав свернул направо и пошел вдоль изгороди, окружавшей административные здания. Прыжок — и вот
он уже проник на территорию железнодорожных складов.
На путях не было ни одного состава. Мы пробирались за ним
по запутанным пересечениям голых рельсов. Остановившись
перед грудой угля, Октав обошел ее кругом и с нежностью
геолога к своему материалу ощупал для полной уверенности.
Я узнавал запомнившиеся мне еще по первому разу движения
Октава — отрывистые и вместе с тем вялые.
Вольп следил за ним, затаившись в тени. Со стороны станции набегал сильнейший поток воздуха, поднимая угольную
пыль. Издали здание вокзала казалось празднично украшенным. Обойдя раза дватри вокруг склада с углем, Октав огляделся по сторонам и направился к навесу, где локомотивы
стояли под парами в ожидании часа отправления. Его действия выдавали нерешительность: он боялся, что его заметят.
Но стоило ему увидеть огни поездов, как, забыв страх, он
бросился к алым кругам.
Взобравшись на ближайший локомотив, Октав заложил
руки за спину, словно в таком положении ему удобнее было
смотреть, и замер. Чуть только послышался шум, как он
спрыгнул вниз и скрылся в ночи. Некоторое время он шел, затем остановился, провожая взглядом извилистую линию огней встречного поезда. Следующую остановку он сделал, дойдя до газометров. Десять черных куполообразных
конструкций казались клубком гигантских змей. Обходя вокруг каждой, Октав со знанием дела обстукивал камнем толстые стенки. Пока мы наблюдали за ним из укрытия, Вольп
пожимал плечами и не давал мне говорить. Вдруг Октав со-
[204]
NB
ИЛ 4/2020
рвался с места и побежал навстречу брызжущему огнем и дымом локомотиву. Мы думали, что его собьет насмерть, но Октав, как тореро, успел отскочить, и локомотив, вздыхая, понесся дальше.
Оказавшись перед огромной стеной, служившей опорой дому, Октав вновь остановился. Отвратительная, черная от копоти и пыли, сплошь покрытая обрывками афиш стена имела траурный вид, но на самом ее верху горело окно. Казалось, только
оно одно и горит в беспросветной ночи. Подобрав камень в
щебне между рельсами, Октав разбежался и изо всех сил запустил им в раму. Не достигнув цели, камень упал у наших ног. Октав сделал еще несколько безуспешных попыток, как вдруг мы
услышали звон разбившегося стекла, а вслед за ним по стене посыпались ругательства. Но Октав был уже далеко.
Я спросил Вольпа, какова цель поисков Октава, но он снова сделал мне знак молчать, поскольку тот к нам приближался.
Поравнявшись с нашим укрытием, Октав направился к мосткам. Взобравшись по лестнице, которая вела к сигнальным
огням, он задержался, чтобы рассмотреть освещавший ее фонарь, затем спрыгнул и, таким образом, вновь оказался на улице. Мы поспешили по тому же маршруту. Октав бежал, петляя
на манер газетчиков.
Вольп задыхался, ему было нелегко держать этот темп, но
он не хотел упускать беглеца.
Поймав такси, Вольп велел шоферу ехать вслед за неутомимым Октавом, бежавшим все быстрее и быстрее. Когда мы
добрались до площади Шатле, таксист, по команде Вольпа,
прибавил газу; обогнав Октава, мы выскочили из машины и
пошли ему навстречу.
Завидев Вольпа, Октав застыл на месте и дружески помахал ему рукой.
Вопреки моим ожиданиям и желаниям, Вольп просто пошел с ним рядом, ни о чем его не расспрашивая. Октав возвращался домой, и мы проводили его до самой двери. Приближался час рассвета, глухие однообразные звуки
возвещали о том, что ночь подходит к концу.
Уже на пороге Октав сжал руку Вольпа, дав ему тем самым
понять, что теперь нам следует молчать. Он чегото ждал, ко
всему прислушивался и приглядывался. Приближение дня
становилось ощутимее с каждой минутой: все вокруг приняло
фиолетовый оттенок. Стало холодно. Октав сказал вполголоса: “Скоро” и зашел к себе. У Вольпа был озабоченный вид,
как у человека, который силится чтото понять. Он не отводил глаз от дверей, за которыми скрылся Октав. В некоторых
магазинах уже появились люди.
[205]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Я решил молчать, чтобы не мешать Вольпу думать.
На нас надвигалась быстрая тень. Неся в обеих руках пакеты с продуктами, к нам приближалась дневная Жоржетта. Заметив Вольпа, она отпрянула, как испуганная лошадь.
Вольп не двинулся с места, и Жоржетта прошла мимо нас,
даже не поздоровавшись. Я хотел было с ней заговорить, но
Вольп остановил меня резким жестом.
Наступая все решительнее на город, день рассыпался холодной сухостью, а значит, чемуто пришел конец. Вольп стоял на том же месте — казалось, он когото ждет, когда же по
улицам понеслись, громыхая железом, телеги молочников,
он потерял всякую надежду и терпение.
Он повел меня в сторону бульвара СенЖермен, высматривая кафе; мы сели за маленький столик на террасе, несмотря на холод. Вольп ел с жадностью, положив локти на мраморную столешницу. Его большие тяжелые глаза то и дело
закрывались.
Покончив со своим обильным завтраком, Вольп попросил
у меня сигарету.
Он долго думал, прежде чем уступить очевидному желанию со мной поговорить.
— Думаете, Жоржетта в курсе дел брата? — спросил я его.
— Жоржетта? Вам, должно быть, кажется, что вы знаете
эту женщину. Так вот, вы никогда ее не поймете, потому что
вам всегда будет хотеться приписать ей те или иные мысли,
намерения.
Жоржетта живет вне наших представлений о ней — как
моих, так и ваших. Я никогда не допускал мысли, что она —
всего лишь послушная встречная.
Жоржетта — женщина.
Вот все, что я могу сказать. Она живет, да и только.
Вы не знаете, какую роль она играет среди всех тех людей,
которых вы встречали в моем окружении. Она — чтото вроде
кумира, талисмана.
Вольп сделался вдруг серьезным.
— Если бы она по той или иной причине исчезла, какой бы
тогда воцарился хаос...
Вольп был опьянен холодным утром — только это и могло
его опьянить.
— Замечали ли вы, что Жоржетта уходит тогда, когда близится рассвет? У меня такое чувство — а меня, как вы знаете,
трудно удивить, — что, если бы она ушла навсегда, ночь бы вовсе не наступила.
Встав изза стола, Вольп дал мне понять, что теперь он
пойдет один и я могу его не провожать.
[206]
NB
ИЛ 4/2020
Доедая последний круассан из корзинки, я думал о том,
что мне сказал Вольп, и о том, как решительно и непонятно
он заявил: Жоржетта — женщина.
В этом утверждении они нашли разгадку тайны. Объяснение всему. Я не мог не сознавать, что меня это объяснение также удовлетворяло, хоть и вызывало недоверчивую
улыбку.
Выйдя из кафе, я побрел вслед за нарастающим светом
дня. В то время как солнце, поднимаясь все выше, шло мне навстречу, я изумлялся, думая о том, что могу жить среди тайн и
при этом им не удивляться. Я допускал, что человек привыкает к самым странным обстоятельствам, и улыбался из жалости к тем, кто отказывается быть “дураком”, кто хочет все понять, но различить тайну, которая окружает их каждый день
со всех сторон, такие люди не способны.
Во время этой утренней солнечной прогулки у меня на глазах стал разрастаться случай. Он явился мне как властное, но
очень близкое лицо, напоминавшее тысячи людей одновременно. Он был тихо идущим мне навстречу прохожим, пьяным усталым водителем такси, он был Вольпом и Октавом,
он был, возможно, частью меня самого. Видя, что случай все
растет и растет, я пришел к выводу, что мой город, Париж,
был одним из любимых мест его пребывания. Я признавал,
что случай — явление универсальное, но в Париже, думалось
мне, его проще увидеть и можно чуть ли не потрогать. Я говорил себе: случай — это руки времени.
Утренний шум и громкие запахи весны кружились вокруг
меня, отдавая должное ясности моего сознания. Эти звуки,
эти запахи были, как и многое другое, игрушками случая, ведь
случай все время играет и выигрывает. Да, черт возьми, я
прекрасно знал, что есть люди, которые с ним борются, другие его отрицают, но есть и третьи — они только на него и
рассчитывают. Некоторые же, не отдавая, быть может, себе в
том отчета, просто ему повинуются, и в то утро мне хотелось
быть, как они — ближе к себе самому, сильнее.
Остановившись на мосту Согласия, я с дружеской нежностью стал рассматривать излучину Сены. Вода уносила державшиеся на ее поверхности предметы, щепки, отвратительный мусор навстречу тому, что им было уготовано.
Некоторые, прибитые друг к другу течением, нашли спасение в небольшом заливе. Вода поднимала их, насмешливо
возвращала на место и порой разрывала на части, отбрасывая на середину реки.
Мои глаза перебегали от одного берега к другому. Мои
мысли то шли против течения, то отдавались ему без сопро-
тивления. То мне хотелось доискаться причин и мотивов, то
я находил удовольствие в простоте и неведении.
Вдали, между башен собора Парижской Богоматери, проглянула весна. Затем поднялся ветер, ветер необыкновенной
силы, и взметнулся вверх, как самый большой флаг, который
я когдалибо видел.
[207]
ИЛ 4/2020
Случается, целые месяцы нашей жизни проходят под определенным знаком, будь то горе, любовь или случай.
В следующие после встречи с Вольпом дни я старался выследить этого человека и изучить его приемы. Я знал, что
Вольп принадлежит к тому довольно заурядному типу парижан, которые стремятся заработать и в конце концов зарабатывают, законным или незаконным путем, смотря по обстоятельствам, как можно больше денег в кратчайшие сроки.
Многие из них возглавляют успешные, более или менее известные предприятия, обнаруживая при этом, надо признать,
несомненные достоинства характера. Самое удивительное из
этих достоинств состоит в том, что даже наименее покладистые начинают испытывать на себе их влияние. Вольп был из
тех, кто умел управлять людьми, которые не выносят подчиненного положения и которые всей своей жизнью являют
пример непокорности.
Так, во власти Вольпа находилось совершенно особое общество, сильное своей беспринципностью и исключительной
предприимчивостью. Характеризуя человека, мы часто прибегаем к избитому выражению: в его руках люди становятся
пешками. Эта старая стертая метафора оживала, когда я представлял себе, как Вольп использует некоторых из своих сообщников.
Вольп будто бы работал портовым грузчиком в Бордо, когда ему пришла в голову мысль найти применение своей физической силе в одном из городских кабаре. Его приятная наружность привлекла внимание некой дамы, частой
посетительницы этого заведения, и они решили связать свои
судьбы. Эта женщина была собственницей двух или трех “особых”, как их называли в Бордо, домов, приносивших ей немалую прибыль. Поднакопив, как он любил выражаться, “деньжат”, Вольп переехал в Париж и начал свое дело.
Мне не удалось установить, сколько же у него было профессий. Его в равной степени интересовали проституция,
скачки, азартные игры, эстрадные представления во всех их
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Глава X
[208]
NB
ИЛ 4/2020
разновидностях, и везде он умудрялся получать равную прибыль. Он всегда был готов чтонибудь купить, чтобы как можно быстрее и выгоднее перепродать. Сегодня он продавал
картины, завтра — хлопок и, возможно, женщин. Он был акционером ряда газет, которым усердно поставлял материал и
которые служили ему в то же время прикрытием. Самым поразительным в Вольпе было умение извлекать абсолютную
пользу из всего, что ему принадлежало. Его привлекали мелкие, приносившие быструю прибыль дела, и богател он, так
сказать, чем и как придется. Как и у всех подобного рода людей, у Вольпа было довольно много дурных наклонностей.
Главной же среди них была жажда власти.
В обществе, жизнь которого я имел возможность наблюдать,
он был безусловным лидером. И ради того, чтобы сохранить
свое положение, он был готов на все. Странный спектакль, который он срежиссировал той ночью близ Института, — обычный
для него трюк. Этот инсценированный шантаж позволил ему утвердить свое влияние. Если бы Вольпу не удалось сломить сопротивление той женщины, добиться ее признания, заставить
ее во что бы то ни стало повиноваться, ее пример имел бы пагубные последствия для всей шайки. Вольп не мог допустить, чтобы от него чтолибо скрывали. И он этого не допускал.
Надо думать, он не стал бы открыто угрожать подруге моряка тем, что выдаст ее полиции, чтобы не прослыть предателем или недостойным человеком, но он хотел заронить в
ней страх сомнения. Все эти указания, сцены, в которых было задействовано столько человек, должны были произвести
неизгладимое впечатление на женщину, всегда готовую разрыдаться на мелодраме или же закричать от ужаса, когда на
экране душат положительного героя.
Вольп прекрасно все это понимал, а потому не задумываясь устроил спектакль, свидетелем которого я стал. Наверное, он был готов первым над этим представлением посмеяться и признать его неправдоподобным. Но он знал лучше,
чем кто бы то ни было, душу женщин, которые полагаются
только на карты и твердо верят в то, что их может сглазить
дама или пиковый валет. Вольп и сам гадал на картах или же
ходил к гадалке. Этот человек, полнокровно живший настоящим, всерьез боялся будущего. Он хотел схватить его обеими
руками, заведомо зная, что окажется слабее, до того невыносима была мысль о темном завтра. Вольп был игроком, и, как
все игроки, он был мнителен, верил в приметы и был одержим мыслью о грядущем.
Хорошо зная за собой эту слабость, Вольп без труда распознавал ее у других и ею пользовался. Когда он узнал о деяни-
[209]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
ях моряка, у него, конечно же, и мысли не было его выдавать,
напротив, он захотел привлечь его на свою сторону и взял
его с того дня под свою опеку.
Среди тех, кто знал от Вольпа имя убийцы, никто не захотел
бы его выдать. Свою роль здесь сыграли, вопервых, известное
рыцарское благородство, вовторых, ненависть к общему врагу,
втретьих, страх перед Вольпом, который неоднократно обнаруживал намерение покровительствовать моряку.
Держа в своих руках, как нити, все эти жизни со всеми их
тайнами, Вольп мог позволить себе ими распоряжаться. Что он
и делал. При этом он обеспечивал всех средствами к существованию. Я часто видел, как у него просили взаймы, и он никогда
не отказывал. На такие случаи у него имелся особый жест, который мне не раз случалось наблюдать. Немного согнувшись, он
опускал левую руку во внутренний карман пиджака, чтобы выудить оттуда бумажник, затем быстро его раскрывал и с готовностью доставал купюру. И он никогда не спрашивал, на что
нужны деньги, и не требовал их обратно. Многие из тех, кем он
управлял, были искренне ему преданны, оттого что боялись
его, восхищались им и в то же время понимали: сопротивляться бесполезно. Некоторые же откровенно его ненавидели. Друг
Октава — тот, кто носил мягкую шляпу, — был среди наиболее
враждебно настроенных. Он вертелся вокруг него, как злая собака. Впрочем, такая озлобленность свойственна всем деклассированным. Когдато он держал свой отель, но его, как говорят, погубили скачки. Из игрока он сделался букмекером. Он
презирал всех, кто его окружал, и в особенности Октава, другом которого себя называл, не упуская при этом случая расстроить его неосторожными словами. Он придумывал для брата
Жоржетты леденящие душу истории, невообразимые заговоры. Надо сказать, что почти у всех этих людей обнаруживалась
поразительная тяга к необычайному. Им обязательно нужно
было воображать, что их подстерегают самые причудливые
опасности. Все незнакомцы казались им врагами.
Господин в мягкой шляпе был неистощим на идеи, питавшие воображение. Это он находил и назначал такие странные места встречи, как океанариум Трокадеро. Диковинная
обстановка всем была по душе. Со временем я понял, что эта
тяга к необычному была бессознательной: они приучали себя
таким образом управлять своими нервами, пренебрегать
обыденным, не терять бдительности в любых обстоятельствах. Даже Вольп испытывал потребность в фантастическом.
Я был поражен и изумлен тем, какую большую роль играло в их жизни, “всегда полной неожиданностей”, воображение. Эти люди, вынужденные и любившие скрываться, испол-
[210]
NB
ИЛ 4/2020
няя “дело”, не могли жить без притворства. Сочинять, обманывать, наводить на ложный след, придумывать себе алиби —
все это вошло у них в привычку.
Спутницы, за счет которых они жили, по большей части
оставались за пределами этого воображения. У них было свое
ремесло, о котором все знали и которое все принимали, и
они нисколько не стремились притворяться. Они охотно
подчинялись приказам и даже жестокому обращению. Казалось, они были довольны той жизнью, которую им предписывали.
Жоржетта была на особом положении. Она находилась под
протекцией Вольпа, не будучи его любовницей. Но одна эта
протекция не смогла бы гарантировать ей того превосходства,
которое все за ней признавали. В самом деле, она участвовала
в совещаниях, на все имела свое мнение, ни от кого не зависела, и относились к ней в определенной мере как к мужчине.
Женщины не считали ее за свою. Ибо Жоржетта была для всех
воплощенной тайной. Ее жизнь так четко делилась на две половины, что не могла не завораживать. Жоржетта дневная,
Жоржетта ночная.
В сущности Жоржетта притягивала тем, что была далека
от всех и никому не подвластна. Никто не знал, откуда она,
никто не мог объяснить, что связывало ее с этой шайкой. Она
принимала установленный порядок и власть Вольпа, поскольку сама того хотела. За ее спиной часто обсуждали ее поведение, сетовали на тайну, окружавшую ее волю и желания,
дивились ее сноровке.
Жоржетта обладала очарованием, которому невозможно
было противостоять. Когда ранним вечером она приходила
на Монпарнас и вокруг нее собирались Вербо и все остальные, она не теряла своего превосходства. Они же, оставляя
на долю своих спутниц презрение и насмешки, принимали ее
безучастный вид, ее независимость. Им было нужно ее присутствие.
Пожалуй, Жоржетта была красива, хоть и уступала в этом
отношении многим женщинам. Наивность, с которой она
смотрела на людей и вещи, придавала ее глазам, гораздо более черным, чем казалось поначалу, странное выражение. Когда она говорила, совершалось чудо: хотя ее мягкий, немного
хриплый голос клубился как дым и лишь угадывался в неясном шепоте — стоило ей разомкнуть губы, как сразу же делалось тихо.
Я никогда не слышал от Жоржетты категорических суждений, но, когда она говорила, хотелось верить каждому ее слову и идти вслед за ней.
Париж — светловолосая весна,
Такая в мире лишь одна.
Цепочка глупых слов разворачивалась перед ними, а они,
как зачарованные, доверчиво их глотали.
[211]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Ее любили, но это была не совсем любовь, ее немного боялись, но главное, ее присутствие, как и ее отсутствие, внушало тревогу. Ей же на самом деле не нужен был никто.
Я часто задумывался о том, почему она так внимательна к Октаву, своему брату, и так о нем заботится. На ум приходили тысячи объяснений, но ни одно из них не выдерживало проверки.
Завеса тайны окружала и Октава. Он так же ни от кого не
зависел, и относились к нему почти с тем же почтением, что
и к сестре. Они были загадочной парой, и эта их загадочность вызывала умеренное, молчаливое восхищение.
Подобные чувства, разделяемые всеми, сплачивали шайку
Вольпа и поддерживали командный дух. У всех была одна цель —
жить безнаказанно. Когда ими овладевала скука, они отправлялись на поиски тайн и призрачных встреч, чтобы ее развеять.
Порой, на расстоянии, они казались мне авантюристами без
авантюр.
У многих из них были опасные профессии, но главное,
что все они знали свое дело, имели общие привычки, одни и
те же профессиональные недостатки.
Среди существующих группировок они занимали особое место, им, если угодно, не было равных, но все они при этом оставались на одном уровне. Возможно, они и могли бы совершать
крупные ограбления и громкие преступления, но тогда они сделались бы отрядом того парижского легиона, чья слава гремит
на весь мир.
Они приспособились к своему городу и стали такой же неотъемлемой его частью, как таксисты и фонарщики. Сколько бы они
ни придумывали, ни провоцировали необычайных ситуаций,
они оставались парижанами со всеми их страстями и обыкновениями. Каждый был отражением Парижа, словом из припева.
Они давали городу опутать себя, а затем укачать. Они любили его, как любили Жоржетту, с тем же изумлением и покорностью. Их, вероятно, не изменило бы даже кругосветное путешествие: все их причуды, привычки, привязанности, обиды
останутся с ними навсегда.
Однажды в кафе — одном из тех кафе, которые они так любят, — я наблюдал за тем, как внимательно они слушали граммофонную пластинку, настойчиво выплевывавшую надоедливый припев:
Глава XI
[212]
NB
ИЛ 4/2020
Дни, когда мы послушны тайному голосу праздности, случай
избирает для того, чтобы явить свои пути.
Я шел с пустыми руками, стараясь уловить движение времени и пространства. Слова, как веселые попутчики, маячили у меня перед глазами и вертелись вокруг моих ушей на
празднестве беспамятства.
Я устал от всех этих добровольных расследований, бесконечных странностей. Утомленный непрерывным спектаклем, я стал думать о чем угодно, обо всем. С наслаждением я
убегал от самого себя.
Я дал волю тем шумным существам, которые не дают мне покоя, если только я им не сопротивляюсь. В тот день их было по
меньшей мере трое. Эти дикари с радостью бы принялись распевать гимны или назойливые куплеты, но главной их забавой были беседы: один задавал вопрос, другие отвечали на него самым
нелепым образом. Я был ходячим театром, на подмостках которого они разыгрывали эту импровизированную комедию, неотличимую от самых навязчивых снов. Они увлекали меня в неизвестном направлении, путая времена, пространства, чувства.
Я оказался, неожиданно для себя самого, на возвышенности, с которой открывается вид на Париж, в Бельвю.
Когда перед глазами троих сообщников внезапно развернулся весь город, они не могли удержаться от радости. Звонили ли они в колокола, давали ли салют? Не буду отрицать, дабы не кривить душой.
Я уже не думал о том, как бы заставить их замолчать, мне
хотелось их слушать.
Париж — говорили они — расстилается, как солнце, а солнце — это лужица масла, которая поглощает все вокруг, как если
бы она была самым прекрасным пожаром в истории, поскольку она любит, напевая, рядиться в языки пламени, как то умеют делать в определенное время года все колокола мира.
И чего только они не выкрикивали о Париже, от которого я не
мог оторвать глаз, как от лужи воды, вобравшей в себя солнце. Она
казалась зеркалом, органом, деревом, она была всем, чем угодно, с
бесподобной непринужденностью. Три идиота метались, как в лихорадке, безудержно сравнивая силуэт и тень города со всеми формами и предметами, которые приходили мне на память.
Воспоминания, как пузыри, поднимались навстречу раздувшемуся горизонту и лопались под лучами прославленного светила. У меня перед глазами проходили все события этого года,
разворачивалась вся цепочка дней и лиц. На этой длинной карте я искал, как забытые острова, места и людей, которых знал
[213]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
или думал, что знал. Сначала — “Голубое кафе”, крышу которого я, казалось, мог различить, затем Институт, Трокадеро...
Все это и многое другое вертелось в моей голове, но я
окончательно потерял направление.
Пока я рассматривал грандиозное полотно времени и пространства, меня охватила страшная усталость. Мне хотелось поднять на смех и себя, и других. Черта с два, передо мной были всего лишь более масштабные декорации, в которых действовали
заводные герои, создававшие видимость жизни. На таком расстоянии, отступая от меня все дальше в прошлое, Октав, Жоржетта, Вольп, моряк были всего лишь раскрашенными манекенами.
Возможно, если бы в тот миг я увидел свое отражение в зеркале,
я внушил бы себе, что сам я — такая же заводная кукла. Несмотря
на все эти обстоятельства, по прошествии времени я почувствовал, что мне необходимо вновь погрузиться в эту атмосферу.
Вернуться в тот Париж, который я, казалось, потерял.
Я пустился в обратный путь, оставляя одного за другим своих дикарей, чтобы вернуться к людям, не знающим всех этих сомнений, этих блужданий по кругу.
Все, что меня от них, к моему стыду, отделяло, представлялось мне так же отчетливо, как и то, что меня к ним влекло. Я
был убежден в том, что все эти встречи имели смысл, что, сам
того вполне не сознавая, я желал вновь увидеть тех, чья сила и
чья слабость приводили меня в изумление.
Блуждания Октава можно было списать на болезнь, маршруты Жоржетты были требованием профессии, выступления Вольпа имели корыстную подоплеку. Тем не менее подобные объяснения казались мне уж слишком простыми. У
этих жизней была одна необъяснимо притягательная черта,
которую я называл свободой. В конечном счете заурядные мотивы не имели в их случае никакого значения, ведь любой их
поступок сводил на нет логические построения.
Поэтому мне нужно было найти себе оправдание. Пока я
блуждал по лабиринтам своего сознания, они просто жили.
Возможно, сегодня Жоржетта найдет то, что и не думала искать, а Вольп или Октав усомнятся в своих экспериментах.
Я признавал их правоту.
Когда наступал вечер и я, по привычке, ставшей почти зависимостью, встречался с некоторыми из них, я смотрел на
них другими глазами. Я бы не мог назвать привязанностью то
чувство, которое меня с ними сближало, но мне казалось, что
только катастрофа могла меня от них отвадить и внушить
мне к ним отвращение, как мне того хотелось.
Я предугадывал эту катастрофу с тем чувством, с каким
ждут конца грозы. Для них самих не было тайной, что всему
[214]
NB
ИЛ 4/2020
приходит конец и что наступит день, когда нужно будет положиться на неизбежное. Чего они страстно желали.
Возможно, именно по этой причине они так любили предсказания.
Свой короткий досуг они посвящали главным образом
картам: либо сами себе гадали, либо когото просили. Любовница моряка — самая слабая из числа их спутниц — виртуозно
владела этим искусством. Лучше всего у нее получалось предсказывать трагические события, о чем сама она не подозревала. Совершенно непринужденно говорила она то, что все они
более или менее хотели услышать. Каждый подводил ее к тому, чтобы она его порыв распознала и преобразила, и тогда
ее скудные слова, почти всегда одни и те же, обретали величие, которого не понять непосвященным.
Они могли часами слушать банальные фразы, предвещавшие их желания. Довольны они были только тогда, когда начинали сомневаться и шептать: “Не слишком ли хорошо выходит?”
Пока Мари убирала в сумочку засаленную колоду, они придирались к словам. Искали в предложенном им будущем подтверждение настоящему.
В тот вечер, когда я вернулся, Мари гадала Октаву. Она
предсказала ему, что в скором времени он совершит великие
дела.
Эта мягкая сонная женщина обладала такой силой, что
она над всеми бы взяла верх, если б захотела, но только сама
она этого не осознавала. Возможно, только ей одной дано было одолеть Вольпа, поскольку он так же был одержим языком
карт. Он знал, что ей и в голову бы не пришло всерьез ему
противостоять, но когда она все же сделала такую попытку,
он не задумываясь ее подавил — мгновенно и навсегда. Тогда
я стал лучше понимать, почему Вольп, несмотря ни на что,
привлек все свои силы, зачем ему нужны были такие декорации, зачем он разыграл эту патетическую драму, достойную
репертуара старомоднейшего театра.
Теперь Мари оставалась с ними и хранила свою силу, ею
не пользуясь, сделавшись служанкой всех этих поклонников
будущего. И чем дальше — тем больше становилась она инструментом, языком и голосом, “подданной”.
Ее окружали отчаяние и безысходность.
Слушая ее, Октав вообразил, что судьба его решена, и с того момента он, казалось, ничего уже не боялся. Отныне он готов был ввериться жизни.
Вольп не заставил себя ждать. Он сразу же заметил странное выражение лица Октава. Никто из присутствующих не
решался говорить. Подойдя к Октаву, Вольп спросил:
[215]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
— Где Жоржетта?
Пожав плечами, Октав ответил:
— Вы сами прекрасно знаете.
Ведь он больше никого не боялся, и даже имя сестры, которое в любых других обстоятельствах привело бы его в трепет, теперь, видимо, никак на него не подействовало.
Нам пришлось ждать неизвестно кого и неизвестно что.
Грустная, пресная ночь. Я устал, мне опротивело все то, что я
называл “миазмами”, которых никто, кроме меня, не принимал
всерьез. Когда вошел моряк, у меня было такое чувство, будто я
все это уже видел, будто все это будет повторяться бесконечно.
Между тем, увидев моряка, Октав пошел ему навстречу и
предложил выйти. Бросив взгляд на свои пустые руки и на
свой мешок в углу, тот молча за ним последовал. Вольп не спускал с них глаз.
— Следуй за ними, — сказал он господину в мягкой шляпе.
Услышав приказ, мужчина подскочил, как от удара кнута,
и стал смотреть в окно, выжидая. Вскоре он вышел.
Вольп потребовал, чтобы ему доложили о случившемся,
не упуская подробностей. Весельчак с ухоженной бородой говорил о том, чему я был свидетелем: как Мари гадала Октаву
и предрекла ему лучшую долю. Вольп выпятил толстую нижнюю губу; он слушал бородача, зажмурив один глаз.
Боясь гнева Вольпа, Мари пряталась. С того момента мне
стало казаться, что ничего уже не произойдет, что вся эта суета, все страхи окажутся пустыми.
Я вспоминал о своей прогулке вне городских стен, когда
мне удалось оторваться от этой шайки. Я вновь ощутил горечь, которую оставляет утоленное любопытство. Еще один
поворот часового механизма.
Я также поспешил выйти. Улицы казались мне заброшенными. Ни одного прохожего, ни единого звука, который бы потревожил ночь и вызвал те волны, за которыми я вот уже которую
неделю следовал. Весь город словно застыл в совершенном безразличии. Оперенные светом фонари стали обыкновенными
газовыми рожками, все ворота были наглухо заперты. Квартал
утратил благородство, которым я его наделял.
В довершение всех бед, когда я уже подходил к своему дому, мне встретился мой друг Жак, под руку с женщиной.
Увидев меня, он замер на месте и, всплеснув руками, воскликнул: “Как жизнь? Где ты пропадал?”
Представив мне свою подругу, он повел меня в клуб, рассказал о своих занятиях, поделился свежими впечатлениями.
Так он возвращал меня к прежней, прерванной мной на
время жизни. Невольно я сравнивал ее с тем миром, который
[216]
ИЛ 4/2020
остался у меня за спиной; пытаясь составить мнение о его
подруге, я вспоминал женщин, подчинявшихся Вольпу.
И вновь меня охватили усталость и отвращение.
Париж играл в их жизни — как Жака, так и тех, кто окружал Вольпа, — непонятную роль. Они любили этот город как
декорацию, и мне казалось, что живут они иллюзией.
Париж рос у меня на глазах, когда я смотрел на него с высоты
Бельвю. Огромное пятно на берегу Сены совершало очередной
оборот вокруг своей оси, как сама Земля, с той же настойчивостью и покорностью. Подобно Земле, Париж остывал, становясь
идеей. На сколько еще лет хватит его сил, чтобы поддерживать
иллюзию, сколько еще лет будет он властвовать над временем? Я
не осмеливался дать ответ. Я смотрел на ночной вязкий дождь и
чувствовал, что всем хотелось бы ошибаться, всем хотелось бы
допустить, что их исключительная любовь будет вечной.
Париж, — должно быть, играл оркестр, — светловолосая...
Все они кружились в танце вокруг меня.
Вдруг я вспомнил человека, который, обозревая Рим, сказал мне совершенно спокойно:
— Одна цивилизация погибла, десять — возникло.
Жак все еще чтото говорил. У меня закрывались глаза, ко
мне подступали сон и сестра его безучастность.
Мне ничего не оставалось, кроме как попрощаться и уйти.
NB
Глава XII
Должно быть, Октав был в кафе не один, поскольку он очень
оживленно чтото обсуждал. Со стороны казалось, что он обращается к стулу, но по его жестам можно было понять, что
он когото перед собой видит.
То, что он разговаривает с пустотой, никого, повидимому,
не смущало. Я же, напротив, очень удивился, когда он, не попрощавшись с невидимым собеседником, резко встал и вышел.
Внимательно на меня посмотрев, он, вопреки своему
обыкновению, предложил мне следовать за ним. Я не стал
возражать, и мы молча шли рядом не менее пятнадцати минут. Октав знал, куда идет.
Он, кажется, даже торопился.
Остановившись на набережной напротив Лувра, он стал
наблюдать.
— Чертовски сильный ветер, не так ли?
— Да, — ответил я, — ветер ужасный.
Действительно, надвигавшаяся с запада гроза сметала Париж. Она подхватывала все на своем пути, ее притягивали мель-
[217]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
чайшие предметы. По всему городу летали неизвестно откуда
взявшиеся и неизвестно кем собранные клочки бумаги. Обезумевшие деревья содрогались и в отчаянии клонились к земле. В
темных углах зарождались хриплые завывания ветра, от крыш
поднимался гром. Повсюду то и дело разбивались окна, издавая
радостный металлический звон. Приходившая на смену безумию ярость охватывала вещи. Сену поминутно то захлестывали
пенистые волны, то скручивали водовороты.
Ветер осыпал ударами здания, поднимая пыль и песок. Он
заполнял собою улицы, преследуя все, что пыталось оказать
ему сопротивление. Октав с видимым наслаждением отдавался его порывам.
Войдя в свое русло, ветер неудержимо понесся вперед.
Смочив палец слюной, как делают маленькие дети, Октав
поднял его вверх, выбрал направление и пошел навстречу грозе. Он шел так быстро, как только мог, размахивая руками, пытаясь совладать с потоками воздуха, пригибая голову: я изо
всех сил старался не отставать, но уже задыхался.
Вдруг Октав схватил меня за руку и, склонившись ко мне, закричал:
— Дождь не пойдет, не так ли?
Я кивнул в ответ.
Мы долго шли в ночи, по ветру, и нам не встретилось ни
одной живой души. Я не знал, куда мы идем, но я все равно
продолжал идти, потому что не мог не поддаться пылу Октава и не мог сопротивляться чудовищным порывам ветра, набиравшего все большую силу и скорость.
Эта погоня все никак не кончалась, и мне не верилось, что
она когданибудь может кончиться. Мы захлебывались ветром.
Перейдя через несколько мостов, мы оказались перед знакомым мне сараем, в котором Октав прятался. Это и была его
цель. Он вверил мне ключ, но когда мы открыли дверь, сразу
же его забрал. Он попытался меня прогнать, как надоедливую
собаку, отмахнувшись. Застыв на месте, я просто на него смотрел — тогда он бросился ко мне, думая тем самым меня напугать. Октав потрясал руками. Я был не способен на какоелибо
действие, оглушенный бесконечным свистом, истерзанный
ветром. Приблизившись ко мне, Октав попросил:
— Сигарету, пожалуйста.
Я стал, как в пьяном угаре, рыться в карманах, затем протянул ему пачку. Взяв одну сигарету, он вернул мне оставшиеся. После чего скомандовал:
— Спички.
Схватив протянутый мной коробок, он грубо толкнул меня вперед. Затем меня подхватил ветер и стал, в свою оче-
[218]
NB
ИЛ 4/2020
редь, принуждать идти: я был уже не в силах сопротивляться,
ноги мои обмякли, я шел туда, куда меня тянул поток воздуха.
Повернув обратно, я, как почтовые голуби, держался пройденного пути. Дойдя до поворота на мост, я оглянулся. Октав
исчез.
Переходя через мост, я мысленно молил о помощи. Ночь
была разорена. Как вдруг ее прорезала продолжительная
вспышка. Я обернулся и увидел, как со стороны набережной,
на том самом месте, где я всего несколько минут назад оставил своевольничать Октава, поднимались языки пламени.
Ветер гнал их в моем направлении. Поглотив сарай, пламя принялось за окрестности. Оно струилось и растекалось,
как вышедшая из берегов река. Оно бежало и подскакивало,
пробивая себе дорогу в ночи. Изогнувшись, пламя стало расти, пока не приняло форму огненного шара. То были, казалось, ликующие всполохи безумия. В мгновение ока пламя
сменило несколько обличий. Из сказочного зверя оно стало
закатным облаком, красным кружевом, зияющей раной. Затем все пустилось по кругу, тонкие жилистые руки завертелись в хороводе. Затаившись, пламя вновь взмыло вверх,
встало на дыбы.
Дело принимало слишком серьезный оборот. Мне, наверное, хотелось закричать или позвать на помощь, но вместо
этого я разразился жутким смехом, как если бы внутри меня
чтото оборвалось, и тогда вдруг пошел дождь, яростный вязкий дождь. Массы воды обрушивались на землю. Ветер отступал, колебался и постепенно стихал.
Я побежал туда, где мог укрыться от дождя, к остановке,
где, прячась от холода, пассажиры ждут трамвай. Совершенно выбившись из сил, я лег прямо на землю. Дождь гулкой
песней раздавался у меня в ушах.
Вода, переполнившая сточные канавы, заливала дорогу и
тротуары.
Я долго смотрел на то, как падают крупные капли дождя,
потом закрыл глаза и сразу же погрузился в сон.
Под утро меня разбудил, улыбаясь, какойто ранний пассажир. Он принял меня за пьяницу и был совершенно прав. Я
стыдливо поднялся с земли, отряхивая тыльной стороной руки свою одежду.
— Вы, как и мы все, счастливо отделались. Этой ночью, совсем недалеко отсюда, на другом берегу Сены случился пожар. Огонь чудом не перекинулся на наши дома, деревьято
подпалило. Река искрам не помеха. Нас спас дождь.
Пока он говорил, я малопомалу стал приходить в себя.
Дойдя до места пожара, я увидел огромный выжженный пус-
Глава XIII
Дождь шел еще несколько дней. Парижские улицы наводнил
горячий воздух, окутала знойная пелена, прорезаемая порывами холодного ветра.
Три цвета спорили за город, разбухший от воды.
Приходили грустные вести. Они, казалось, мелькали перед глазами, кружились во влажном воздухе, словно бабочки.
Единственным прибежищем оставалась ночь.
[219]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
тырь. Деревянные дома, маленькие ресторанчики, куда ходят
ужинать по воскресеньям, сгорели дотла.
Я думал о грандиозном замысле Октава и его исходе. “Он
просчитался”, — как впоследствии скажет Вольп.
На месте “несчастья” уже толпились любопытные, отваживавшиеся на такого рода комментарии:
— Весь Левалуа мог сгореть.
— Нет, что вы, ветер погнал бы пламя в сторону Нейи.
— Но...
Сознание общей беды подстегивало воображение, но все
попытки изобразить катастрофу оборачивались описанием
небольшого пожара.
Последний опыт Октава не удался. Раскапывавший пепел
полицейский вернулся со словами: “Судя по всему, есть погибший: вблизи сарая пахнет горелым мясом”.
Приходили новые известия, искажались старые. Мне нечего было больше делать и нечего ждать, но чтото не давало
мне оттуда уйти.
Думаю, я хотел узнать, что стало с Октавом. Я предполагал, что он хотел быть свидетелем своего “опыта” и, возможно, даже его жертвой, но мне хотелось иметь доказательства.
Я следил за работой пожарных до самого вечера. Когда я
пришел в кафе, все уже знали, что Октав хотел поджечь Париж. Вольп еще раньше заподозрил неладное, а потому решил к нему наведаться. Не застав Жоржетты, он принялся ее
искать и отправлять людей на ее поиски.
Безрезультатно.
Жоржетта исчезла.
Ее не было в окрестностях СенЖерменл’Осеруа, она не
бродила по ПалеРоялю, как бывало раньше, каждый вечер.
Вольп самолично ее выслеживал, господин в мягкой шляпе расспрашивал местных. Никто не знал, что с ней стало.
Еще накануне, как говорят очевидцы, она шла по привычному маршруту в обычное для себя время.
[220]
NB
ИЛ 4/2020
Все ждали вечера, надеясь выйти изпод гнета воды и рутины. Никто уже не рассчитывал на отдых, всем хотелось чегото иного, похожего на радость, на новость.
Эту самую новость я и подстерегал, желая узнать подробности гибели Октава или же обнаружить наконец след Жоржетты, которая представлялась мне уже обыкновенной босячкой. Бедность и тревога за завтрашний день должны были
в конце концов сломить эту женщину, а ведь я долгое время
думал, что она сильнее ночи.
Мне казалось, что я различал истлевшие останки Октава,
которые никак не могла найти полиция, позади обугленных
развалин, на месте сарая. Запах тела распространялся далеко
вокруг и доносился до самой улицы, но окрестные заводы с
их дымом, шумом, отходами не позволяли его обнаружить.
Недели заметали гниющее тело песками забвения. Его незримое присутствие давало мне право думать, что Жоржетта, живя
в какойнибудь трущобе, ждала, когда пройдет время, не выражая
при этом нетерпения, радуясь своему избавлению; возможно,
скрывшись под маской достойной профессии, она посмеивалась
про себя, думая о тихом течении дней, о безмятежности, которая
приходит на смену тревоге. Ее алиби взяло над ней верх. Мне, по
крайней мере, казалось, что она не может жить вне своих обыкновений. Она была обречена. Ею овладел день.
На улицах, по которым она ходила с такой поразительной
четкостью, я различал ее мерцающие следы и называл их, конечно же, воспоминаниями. Когда на улице СенОноре или
на улице ПретрСенЖерменл’Осеруа я замечал тень, я не
мог не узнать в ней Жоржетту. Если же я ловил взглядом парочку на пороге маленького, мрачного, грустного, плохо освещенного отеля, именно она открывала дверь.
Она уже не была самой ночью, но ее тень или воспоминание о ее тени множились, как отражения.
Никогда больше во время этих прогулок мне не встречалось той, что была самим волнением. Женщины вертелись
вокруг себя, их стайки порхали то справа, то слева. И ни одна
из них не умела озарять своим присутствием улицы и наводнять тенями пассажи.
С каждой ночью Жоржетта все больше отдалялась от своих улиц. И всякий раз это впечатление опровергало, вспыхивая, воспоминание о ней. Время не стирает следы тех, кто исчез, — оно довольствуется тем, что скрывает их от наших
глаз. Но всегда при этом в воздухе остается определенный
аромат или же просто улавливается чтото особое, тонкое,
что возвращает нам их во всей полноте образа.
Я кружил по Парижу.
[221]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
И я думал о всех тех, кто собирался прежде вокруг Жоржетты, а теперь беспрестанно ее искал, словно фантомная боль не
давала им забыть об утраченной части тела. Прежде. Насмешка, которую несет в себе это слово, душила своей тяжестью.
Все эти люди, которых мне довелось узнать, не хотели другой
жизни, кроме как здесь и сейчас. Всеми имевшимися в их распоряжении средствами они старались отменить время. Теоретик Вербо был готов, по привычке, его отрицать, Вольп же
охотно бы признался в отсутствии терпения, ведь любое его
желание должно было мгновенно исполняться.
А теперь все ждали будущего и вспоминали прошлое.
Их выводило из себя не только сожаление об утрате, но и
раздражающая близость тайны. Если бы им удалось взять
правду о Жоржетте за горло, они избавились бы от тяжелого
бремени. Одни погрузились бы в тоску, другие — в забытье,
Вольп стал бы искать ей замену. Но они ничего не знали и
чувствовали себя обманутыми: они обманулись в себе, друг в
друге, во всем том, наконец, что они еще о себе воображали.
Я вспоминал то, что говорил мне о Жоржетте Вольп, и о его
пророчестве: “Если бы она исчезла...”. Вольп был не просто увлечен будущим, он его в определенной мере чувствовал, что сообщало некоторым его утверждениям трагическое звучание.
Пока они шли по следу Жоржетты, моряк, все реже и реже приходивший в кафе, которое они между собой называли
“Голубым”, вновь заставил газеты о себе говорить. Движимый не вполне понятным чувством, проявления которого мы
имели возможность наблюдать и ранее, он решил написать
письмо в одну крупную утреннюю газету, которая это послание опубликовала, совершенно не ручаясь за его достоверность. Только те, кто знали часть правды, были напуганы
этой ненужной смелостью. Вольп не мог унять гнев, расценивая случившееся как провокацию. Его роль в этом деле представлялась темной и трудно объяснимой.
— Еще один бахвал. Так и тянет излить душу!
Когда однажды вечером моряк, не расстававшийся со своим огромным мешком, зашел в “Голубое кафе”, за одним из
столов в окружении друзей сидел Вербо. Тот еще не знал о
его преступлении и удивился приходу “слабоумного”, как он
его называл.
Моряк только и сказал ему: “Я сейчас видел Жоржетту”.
Вербо вскочил и потребовал объяснений. Тем временем
появился Вольп. Я сопровождал его в тот вечер, поскольку
мне тоже хотелось узнать новости.
Моряка тщательно допросили: когда он, по своему обыкновению, бродил в окрестностях вокзала, ему показалось,
[222]
NB
ИЛ 4/2020
что Жоржетта, с дорожной сумкой в руке, зашла внутрь, но
он не мог вспомнить, на каком именно вокзале это произошло, Восточном или Северном.
Под напором вопросов моряк стал сомневаться в своих
показаниях и в конце концов заявил, что он попрежнему считает, что Жоржетта затерялась в толпе пассажиров, но ничего больше сказать не может.
Вербо, вне себя, допытывался, во что Жоржетта была одета и, главное, была ли на ее лице вуалетка, — казалось, что он
придавал этой детали огромное значение, хоть и не мог объяснить почему.
В тот же вечер методичный Вербо предложил, чтобы каждый взял на себя определенный квартал города. Господин в
мягкой шляпе, друг Октава, поддержал это предложение, и в
результате оно было принято всеми. Только Вольп сомневался в успехе предприятия.
Мы бросили жребий. Мне достался парк Монсо с окрестностями.
Я был уверен, что подобная охота ни к чему не приведет,
поскольку Жоржетта, вероятнее всего, уехала из Парижа. Но
мое возражение было встречено дружным хохотом.
По их представлениям, Жоржетта была неспособна оставить Париж.
Под конец дня я бродил вокруг решеток парка Монсо. Соседние улицы — серые, тихие, без магазинов, без прохожих —
просыпаются только по вечерам. Из продолговатых окон старомодных особняков вылетают слова романсов, взрывы смеха, в то время как дочери консьержейрантье наигрывают гаммы с ноты “до”. По всей вероятности, утро наградит тех, кто
надеется увидеть отважных, по мерке тридцатилетней давности, красавиц в юбкахшароварах, направляющихся на велосипедах к воротам Майо. Они поедут через парк Монсо, приветствуя на ходу прославленные статуи: расположившийся близ
ухоженного источника Амбруаз Тома1 с мечтательным видом
всматривается в лицо Ги де Мопассана, который, скрывая за
улыбкой растущее раздражение, остается безучастным к пению воды и женской мольбе. Быть может, отчаяние доведет
эту кокетливо одетую женщину до того, что она бросится в
озеро, насмешливо возвращающее колоннам и руинам их отражения?
Все в этом парке было серым: алюминиевое озеро, запыленные аллеи, покрытые патиной листья деревьев. Извозчи-
1. Амбруаз Тома (1811—1896) — французский композитор.
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
ки пускают лошадей шагом, чтобы не вспугнуть воробьев, у
кормилиц слипаются глаза.
Все в этом парке было нелепостью, обнесенной решеткой, и я ходил кругами, не пропуская ни одной тени, отбрасы[223]
ваемой надеждой. Бывало, что при виде меня женщины сво- ИЛ 4/2020
рачивали в сторону, напуганные моим странным дежурством.
В этом квартале, облик которого восходит к 1890 году, у проституток старомодные повадки. Они уклоняются от встреч,
чтобы привлечь к себе внимание, напевают под нос, когда им
нечего делать, начинают плакать по любому пустяку.
Я тратил время. Места, люди, которых мне удавалось распознать, были всегонавсего ловушками, бесполезными упреками. Жоржетта не могла и не должна была знать эти улицы,
этот парк, эти бульвары — край холода и скуки.
Иногда, под конец ночи, я приходил обменяться новостями, но все они сводились к рассказам о бесплодных блужданиях тудаобратно. Вербо, как всегда, говорил о необходимости
принять окончательное решение. Ему первому наскучили эти
ночные прогулки. На нем были окрестности вокзала Монпарнас, и он то и дело становился свидетелем уличных сцен, убивавших всякую надежду.
Господин в мягкой шляпе контролировал территорию
Пантеона, и он не терял времени, поскольку допрашивал
женщин. Но получить от него скольконибудь серьезные сведения нам также не удалось.
Еще один из шайки, Блен, долгое время следил за моряком, подозревая, что тот чтото знает и собирается их предать. Он рассказывал о ходе своего расследования с раздражающей обстоятельностью. Петляя по Парижу, моряк
останавливался то в какойнибудь гостинице Монружа, то в
квартале Гренель, взяв себе за правило не проводить под одной крышей двух ночей подряд.
По его поведению нельзя было сказать, что он боится нашего общества, и я часто видел, как он приходит к Вольпу
просить денег.
Все эти скитания доставляли ему видимое удовольствие, и
он не пытался больше свидетельствовать против себя. Его
молчаливое присутствие вызывало у большинства его товарищей раздражение.
Выкурив сигарету, он улыбался както издалека, словно
все проявления ненависти, которые он наблюдал, невероятно его забавляли. Однажды он заметил возле кафе свою
бывшую любовницу — ту, ради которой совершил убийство.
Он сделал вид, что не желает больше ее видеть, однако уклоняться от встречи не стал. Он повел ее с собой в кафе, и
[224]
ИЛ 4/2020
они стали ждать Вольпа, который еще не соблаговолил
явиться.
Время от времени моряк говорил чтото шепотом Мари, а
она меж тем, начиная сознавать себя жертвой интриги, погружалась в какуюто тоску. Она чувствовала, что пала в глазах всех, поскольку, проявив непокорность, не смогла держать удар.
Когда в кафе зашел Вольп, Мари спряталась за спиной моряка — тот же сохранял безучастный вид. Обратившись к Вольпу с привычной просьбой и получив от него купюру, моряк без
дальнейших церемоний вышел в сопровождении Мари.
На следующий день болтун Блен сообщил нам, что Мари с
моряком оставили Париж, — возможно, навсегда. Узнав об
этом бегстве, Вольп лишь пожал плечами. Между тем охота
не прекращалась, но если поначалу все пытались превзойти
друг друга рвением и бдительностью, по прошествии нескольких ночей усталость явственно дала о себе знать. Будучи
самым увлеченным, Вербо, казалось, быстрее всех утомился
и разочаровался. Наблюдая за тем, как он теряет свой пыл,
Вольп улыбался с чувством удовлетворения.
В скором времени, окончательно выбившись из сил, Вербо предложил устроить на следующий же день совещание, во
время которого — объявил он — будет принято окончательное решение.
Вольп не стал возражать, и мы договорились встретиться
в кафе близ площади Насьон.
NB
Глава XIV
Вольп поджидал меня на террасе.
Прежде чем мы зашли внутрь, он посоветовал мне понаблюдать за происходящим через окно.
— Но я со всеми более или менее знаком, — сказал я ему.
— Плохо вы их знаете, — ответил он.
Я узнавал лица тех, кто сидел на их любимом месте с видом заговорщиков. Среди них были Вербо, Блен, как всегда
элегантно одетый, в конце стола расположился тот, кого прозвали Смешной Рожей.
— Мои друзья! — воскликнул Вольп, зло усмехнувшись. — Я
спокоен, сегодня вечером они непременно примут решение.
Они еще не знают какое, но они зашли в тупик. Пусть сначала поговорят, а потом вы увидите, что будет.
Они вас ждут. Вы — зритель, и они не откажут себе в удовольствии вас удивить.
[225]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
— Я знаю Вербо, я знаю...
— Не знаете вы их, — оборвал меня Вольп. — Я вот их знаю.
Я знал Вербо, когда он еще работал в аптеке подручным и
прибегал делать ставки. Всегда со сладкой улыбкой, учтивый
такой, но ни гроша в кармане, а язык подвешен. Это уж точно, говорить он мастер. А Буле — тот, кого прозвали Смешной Рожей, — сын булочника. Всегда на мели. Тот еще жулик.
Мать во всем ему потакала, и это продолжалось до тех пор,
пока глава семейства не заметил, как сын шарит по шкафам,
и не выставил его прямиком за дверь. С отцом разговор был
короткий, а потому особого желания возвращаться домой не
возникало.
Что касается Блена, то он, как нетрудно догадаться, был
школьным учителем. Он считает, что знает абсолютно все, и
надо сказать, совершенно искренне. Когда он, подкручивая
свои маленькие усы, призывает: “Послушайте меня...”, — конца не будет несообразностям, но рот ему ничем не заткнешь.
По неизвестной мне причине Вольп сводил с ними счеты.
Он, казалось, был рад возможности высказать все, что думает
об этих, как он говорил, “юнцах”, им в лицо. Вид у него был
угрожающий.
Пока мы наблюдали в окно за теми, кто нас ждал, мы стали невольно разделять охватившую их тревогу, до того она
была заразительна. Я знал, что эта тревога была целиком и
полностью надуманна, но какое, в сущности, это имело значение?
Как только мы зашли в кафе, началось обсуждение. Что
было сказано в тот вечер, в ту ночь о Жоржетте? Речь шла не
о жизни одного человека, но о жизни вообще. Спор то разгорался, то стихал. Каждый норовил добавить чтото от себя,
слова разлетались и тут же падали. Результата — никакого.
Вольп с улыбкой провожал стремительно убегавшее время.
Грустно и глупо! Тени, переполнявшие каждую ночь Париж,
эти нетерпеливые тени напрасно ждали привычного знака.
Они прятались в маленьких огоньках, тихо кружившихся, как
стрелки на циферблате.
Вслед за третьим утренним часом конница черных мыслей бесшумно пустилась вскачь. На безмерно бледном небе
рассеивались последние облака, преемники дня. Один из нас
сказал: “Пробил час”. На что его сосед ответил: “Отнюдь не
благоприятный”; словно в подтверждение этих слов хлопнула дверь, предвещая недоброе.
Блен встал и взял слово:
— Давайтека поразмыслим, подумаем об обстоятельствах,
непостоянстве, коварстве ночи...
[226]
NB
ИЛ 4/2020
Он хотел было продолжать, но ктото молча его остановил. И только тогда мы услышали, как грохочет раннее утро:
лязг железа, глухие стуки, свист, скрип колес.
Эта ночь подошла к концу.
Пора.
Один за другим стали гаснуть взгляды. Сон наложил печать на наши веки, в ожившей тишине воцарилась еще более
глубокая тишина. Мы ждали только одного — рассвета, конца
света. К нам подкрадывалось отчаяние.
Отчаяние имеет обыкновение одеваться в белое. Оно является то с лицом женщины, то с лицом старика. Его отличает размеренная походка, медленные движения. Его никогда не увидят
во гневе. Отчаяние не скрывает своей нежности, но чем оно
ближе — тем сильнее становится сухой всепроникающий запах,
заглушить который нередко пытаются алкоголем. Отчаяние —
враг страха, покровитель мужества, возлюбленный отваги.
Явлением этого гостя паломники кафе на углу польщены не
были. Скрестив руки на груди, они лишь переглянулись. Они
знали, что туманного цвета утро будет встречено, наконец, решением, и это решение будет совершенно неожиданным.
Всем очевидно не хватало мужества, воля растаяла, как сахар. Они сидели, опустив руки, с потухшими сигаретами в губах, так что отчаяние беспрепятственно село за их стол.
Вероятно, я тоже понимал, что ничего сделать уже было
нельзя, но я все еще ждал.
Мой взгляд остановился на Вербо, на его большой голове
и пухлых губах. Он был очень бледен и, казалось, чувствовал
себя неловко в черной одежде. Ему явно хотелось говорить,
метать слова — неважно какие, главное — решительные, и разбудить свои большие руки, дремавшие под столом.
Вербо нервно, напряженно затягивался, затем выдергивал сигарету из губ, чтобы стряхнуть пепел. По исполнении
этого задания его рука снова погружалась в сон.
Его сосед Блен старался улыбаться, но все его внимание,
повидимому, поглощали манжеты, не желавшие оставлять
его в покое. В этой схватке он признавал себя побежденным.
Время от времени, главным образом для вида, он записывал
какуюнибудь фразу на белом листе бумаги, демонстративно
положив его перед собой. Остальные многого ждали от этих
двоих, тогда как они согласились бы на взрыв, лишь бы не
слышать осуждающего их молчания.
Смешная Рожа, самый маленький их них, сидя в конце
стола, таскал сигареты, которые его сосед небрежно рассыпал перед собой.
Схватка со временем продолжалась.
[227]
ИЛ 4/2020
Филипп Супо. Последние ночи Парижа
Голубой алкоголь растворился в крови.
Взяв свое мужество в обе руки, Блен встал и сказал:
— Характер сомнения зависит от защитных свойств нервной системы страдающих психическим расстройством. Право, вы меня смешите. Пусть ктонибудь из вас первым бросит
камень, а я его переброшу. На сегодняшний день мои средства позволяют мне исполнить те обязанности, ценность которых определил я сам. Я требую, ТРЕБУЮ...
Пустые, бессмысленные, блеклые слова бежали на последнем издыхании. Вербо мучился от этой разноголосицы. Только он один, возможно, сознавал, что речь снова шла о другом.
Но он давал увлечь себя скорости игры и страха. Его страх был
еще недостаточно силен, а потому, возможно, он был бы доволен, если бы потолок внезапно обрушился им на головы. Но
вместо этого ктото постучал пальцем в окно. Это был хозяин
кафе, он просил позволения обратить наше внимание на то,
что кафе скоро закроет свои двери, а мы должны как можно
скорее убраться.
Едва он окончил свою маленькую речь, как все начали
вставать изза стола, решив прекратить наконец это обсуждение. Некоторые уже протягивали руку на прощание, но тут
возмутился Вербо. Он был бледен, издалека его можно было
принять за палача.
— Я не согласен. Мы должны покончить с этим. Я жду
всех — всех, вы поняли меня? — через час у себя, а того, кто не
придет, я буду считать последней сволочью.
Ктото запротестовал, но молчание, давившее на нас
сверх всякой меры в течение всего этого вечера, наделило
слова и ругательства неотразимой силой.
Утро и холод осадили Париж, и лишь несколько горевших
фонарей еще удерживали ночь.
Подозвав такси, мы помчались по пустынным улицам к
Версальским воротам.
На маленькой улице, примыкавшей к бульвару Виктор,
стоял приземистый, уже совсем ветхий дом, в котором укрывался Вербо.
Мы оказались в небольшой темной комнате, чьи окна выходили прямо на улицу. Как только вся шайка была в сборе,
разговор возобновился. Расположившись у двери, Вольп курил толстую сигару. Своим приходом он словно бросал вызов
этой своре. Но Вольп был сам не свой. Он в себе засомневался. С исчезновением Октава, затем — Жоржетты цепь, которую он так крепко держал в своих руках и которая позволяла
ему управлять “своим обществом”, угрожать тем, кто осмеливался ему дерзить, — разорвалась.
[228]
NB
ИЛ 4/2020
То, что он утратил некоторую долю своей власти, делало
его слабым в собственных глазах. Он старался, по инерции, с
какимто вызовом, казаться прежним, сознавая при этом, что
для окружающих он стал таким же, как все. Вольп был слишком честолюбив, а потому, оказавшись вровень с остальными, имел жалкий вид.
Пользуясь очередной слабостью Вольпа, Вербо задавал ему
вопросы один другого конкретнее, стараясь вскрыть прошлое
и загнать его в угол. Эта ситуация мнимого торжества Вербо
показала, насколько легко он уступал своей жестокости. Казалось, Вербо давно ждал случая отомстить Вольпу за то, что когдато попал под его влияние, и смотрел на него с ненавистью.
Тем временем тревога одолевала всех. Я чувствовал, как
она нарастает. Всех и каждого охватил своего рода панический страх. Все они, все без исключения, были в настоящем
отчаянии. Странным, чувствительным образом это исчезновение было воспринято всеми как прямое обвинение, каждый боялся своих же упреков. По неизвестной мне причине
они играли на собственную жизнь.
Это было нелепо и вместе с тем трагично.
Им было страшно от того, что Жоржетта могла их разоблачить, но гораздо страшнее — что им открылась собственная слабость. Стоило одному человеку вдруг не откликнуться,
как мир для них остановился.
Все они сознавали реальность смерти. Авантюра, искушавшая их умы, оборачивалась ловушкой, и вот теперь они
пытались выкрутиться, выскользнуть из рук реальности, душившей их со всех сторон. Она была подобна морю и обладала его силой. Если бы ктонибудь из них вдруг сумел засмеяться или просто улыбнуться, она бы отступила, исчезла.
Единственное, что они могли, — это говорить, но слова их
лишь отбивали часы и ничего в себе не несли, кроме движения времени. Их гордость лежала, поверженная, у их ног.
Приближался день. Через широкое окно, в котором, казалось, сосредоточилось пространство, мы видели, как из темноты постепенно стали вырисовываться крыши, трубы,
длинные стены, переулок, деревья на бульваре, Париж. Город появлялся на свет, и мы шли — мы думали, что шли, ему
навстречу.
Ктото постучал в дверь.
Это было уже слишком. Мы тут же замолчали. В дверь снова постучали.
— Войдите, — сказал Вольп.
И тогда вошла Жоржетта. А следом за ней вошли холод и
утро.
— Это вы? — спросил ктото.
— Это я, — ответила она.
И улыбнулась.
Париж был у нас перед глазами.
Мы никого больше не ждали.
Мы просто смотрели на большое пламя, красное кружево,
рану. Поблизости загорелся дом, и я узнал хоровод рук.
Мы слушали и ничего не говорили. Жоржетта ждала, стоя
на пороге двери, которую оставила открытой. Дым дошел до
нас вместе с шумом, который подняли пожарные.
Вольп выскочил, чтобы посмотреть на происходящее, и
мы стали выходить вслед за ним. Я увидел поток мужчин, женщин, животных, медленно вступавших через Версальские ворота в Париж.
День и ночь вновь побежали по кругу.
[229]
ИЛ 4/2020
Статьи, эссе
230]
ИЛ 4/2020
Алексей Цветков
Муравьиный космос
Каждому из нас случалось в
жизни ошибаться, и я не исключение. Неправильный выбор профессии, супруга, друзей и т. п., морально неверное
поведение на существенной
жизненной развилке — все это
знакомо любому из нас, предмет последующих сожалений
и угрызений. Лично я помимо
перечисленного могу вспомнить идеологические метания
с попеременными перехлестами то вправо, то влево. В каждой из таких ситуаций мы
ищем механизм корректировки, это могут быть собственные соображения, чьито дельные советы, в конечном счете
круг чтения — всегда найдется
ктонибудь с более острым чувством нормы или истины.
Не ошибается, конечно,
только тот, у кого верхний
свет под черепной крышкой
выключен. Дорогу осилит идущий, и человек, открывающий новые материки, делает
это зачастую в процессе похода в неверную сторону, а непоколебимо сидящий на месте
открывает только бутылку и
банку сардин. Но случаются и
такие ошибочные экспедиции, где просто некому указать на просчет — слишком
© Алексей Цветков, 2020
сильным оказывается давление общественного мнения,
часто из самых лучших побуждений, и слабый голос диссидента теряется в общем хоре.
Как бы ни было очевидно, что
перед нами Америка, мы продолжаем настаивать, что
всетаки Индия. Об одной из
таких вероятных фундаментальных ошибок я и решил попытаться написать.
Факты направо,
ценности налево
Начну, если позволите, несколько издали, с мысленного
эксперимента. Представим себе, что некоторое царство управляется абсолютно всесильным деспотом — таким, которому его власть позволяет без
всякого суда и повода казнить
и расчленить любого из своих
подданных и полностью распоряжаться судьбой этих подданных при жизни. Не поручусь, что среди нынешних
правителей такой найдется,
но в истории примеров немало, и даже до сравнительно недавнего времени.
Теперь представим себе,
что этот деспот, во всеоружии
современной биологии и селекционных технологий, решил осуществить обширную
мневаться, что селекция будет
относительно удачной при соблюдении стандартных правил. Вполне возможно, что некоторые из выведенных “пород” будут обладать непредусмотренными качествами, как
в случае лис, но в целом задачи, сформулированные деспотом, решаются и будут решены: бегуны будут быстрее бегать, силачи дальше двигать, а
умники — лучше соображать.
Какую бы инстинктивную
брезгливость ни пробуждала в
нас идея подобного опыта, человек — такое же животное,
как и собака, не очень далеко
отстоящее от нее на эволюционном дереве — из соседнего
отряда. С точки зрения простого животновода, порода —
это такой тип животных, чьи
характерные и существенные
с хозяйственной точки зрения
качества регулярно передаются по наследству. Применительно к людям тут всплывает
на поверхность сознания неприятное слово “раса”, мгновенно включающее моральный компас.
Раса — термин с печальным
багажом и не очень научный.
Как правило, он употреблялся с
оценочным эпитетом: считалось, по крайней мере одной из
предполагаемых рас, что некоторые лучше, а другие хуже в
том или ином качестве. Никакой научной подоплеки под такой оценкой не было, кроме
убежденности в превосходстве
собственной цивилизации и
неспособности “низших” создать нечто подобное. Со временем меры, принятые нацистами по укреплению собственной
расы, сделали этот термин и
всю теорию вокруг него крайне
[231]
ИЛ /2020
Алексей Цветков. Муравьиный космос
программу евгеники и вывести различные породы людей,
приспособленные для различных технических и эстетических надобностей, не обязательно реальных, но таких, какими они ему кажутся: силачей для физического труда,
быстроногих для спорта, какихнибудь эфирных созданий
для придворного балета, умников для вящего процветания
наук и гномов для горнорудного дела. Программу эту он осуществляет без всякой генной
инженерии, путем обычного
скрещивания подходящих экземпляров и отбраковывания
неподходящих. Закроем глаза
на моральные аспекты эксперимента (наш деспот по определению абсолютно аморален) и зададимся вопросом:
даст ли эта программа положительные результаты, и если
да, то как скоро?
Здесь уместно вспомнить
эксперимент советского селекционера Дмитрия Беляева,
который поставил себе задачу
вывести на звероферме лис,
дружелюбных по отношению
к человеку. Эксперимент не
только увенчался полной удачей при жизни ученого, но лисы приобрели черты, явно не
входившие в число его целей:
научились лаять, сделались
пятнистыми, а уши у них обвисли. С людьми так быстро
не выйдет хотя бы потому, что
у них цикл размножения гораздо дольше, чем у лис, так
что нашему деспоту не доведется увидеть плоды своих
трудов. Но его не слишком отдаленные потомки уже будут
иметь в своем распоряжении
вполне различимые породы.
При этом нет оснований со-
[232]
Статьи, эссе
ИЛ 4/2020
неудобными, а после того, как
был расшифрован человеческий геном, биологи отметили,
что различия между предполагаемыми расами на генном
уровне минимальны. А коли
так, наиболее прогрессивные
среди биологов, а вслед за ними и гуманитарии объявили расу социальным конструктом, не
имеющим оснований в науке.
Заодно было обнаружено, что
разница между геномом человека и его ближайшего родственника, шимпанзе, — всего лишь
один процент кода. Выходит, и
эта разница — социальный конструкт? А если чихуахуа явно уступает королевскому пуделю в
сообразительности — это что,
иллюзия? Попробуйте всучить
любителю котов перса вместо
сфинкса, сославшись на то, что
раса — социальный конструкт.
И однако вернемся к нашему деспоту. Он, как уже отмечено, аморален, но мы, надо
надеяться, не таковы. Поэтому
мы или хотя бы некоторые из
нас полагают всех людей, независимо от их расы, равными.
Это, если угодно, краеугольный принцип либерализма, не
имеющий ничего общего с генетикой и расами, ему бессмысленно искать научное
подтверждение. Это моральный постулат. Мы не считаем
тех, кто нас окружает, априорно неравными себе только потому, что у них не тот цвет кожи, присутствует эпикантус,
отличается форма зубов, что
они, как это сплошь и рядом
случается, умнее или глупее
нас. Каждый и каждая из них —
автономная личность, заслуживающая одинакового уважения самим фактом своего существования. Это относится
даже к людям с очевидными
врожденными
дефектами,
включая интеллектуальные.
Никакая наука этого не поколеблет. И тем не менее заводить об этом разговор, в том
числе и в строго научных терминах, сегодня практически
запрещено. Может сложиться
впечатление, что политкорректность, в отличие от морали, считает аргументы в пользу расизма достаточно весомыми, чтобы их запрещать.
Почему я в таких подробностях остановился на этом
эпизоде? Потому что биология, и без того малоизвестная
неспециалистам, стала фактически запретной темой в общественных науках. С одной
стороны, многие ее выводы
неудобны для наших сегодняшних прогрессивных идеологий, с другой — большинство гуманитарных специалистов просто не знает даже основ естественных наук, полагая их лишними в своей области, и это приводит к сильным
искажениям реальности — хотя бы той, которую мы в состоянии наблюдать. В данном
случае мы имеем дело с типичным философским заблуждением, смешением фактов, за
пределы которых наука не
вправе выходить, и ценностей, которые могут быть совершенно субъективными и
которые гуманитарии все чаще возводят в ранг фактов.
Гордость
и предубеждение
Впрочем, приводить такие казусы из гуманитарной облас-
ских религий, в котором наука
в конечном счете обрела свою
современную форму, долгое
время полагали человека вершиной творения, а планету, на
которой он живет — центром
этого творения. Так называемая коперниковская революция (при последующем соавторстве Дарвина) развеяла
этот миф, и сегодня мы знаем,
что живем в рядовой Солнечной системе рядовой Галактики, к тому же во Вселенной,
которая может быть не единственная. И однако большинство людей, вполне доверяющих науке, представляет себе
биологическую эволюцию в
виде дерева, в корнях которого — всякие микробы и червяки, а человек — на верхушке. К
чести науки, она пытается нас
вразумить, настаивая, что никакого дерева с верхушкой не
существует — скорее куст или,
как выражаются постструктуралисты, ризома, подобие
грибницы. Эволюция не знает
ничего высшего или низшего — только адаптацию. С ее
точки зрения, простенькие нематоды дадут форы любому
примату.
Тем не менее предрассудок
ложной гордыни попрежнему
гнездится и в подсознании
ученых. Иначе с чего бы они
неутомимо
прослушивали,
просматривали и простукивали Вселенную в поисках внеземного разума? Разумом, в
том смысле, в каком мы сами
его понимаем, обладаем, из
всех миллионов видов населяющих планету животных,
только мы — вероятность, вернее невероятность, очевидна
с первого взгляда. Сама по себе вероятность возникнове-
[233]
ИЛ /2020
Алексей Цветков. Муравьиный космос
ти — работа для ленивых. А
здесь я попробую описать чисто гипотетическую, но вполне
вероятную ошибку из области
естественных наук, которые
нередко именуют точными.
Гипотетическая она в том
смысле, что основана на чистых предположениях, и многим эти предположения могут
показаться нелепыми. Но она
как раз из числа тех, которые,
скорее всего, никогда не будут
опровергнуты.
Естественные науки, конечно же, не являются точными. Такими на протяжении
двух столетий нам казались
выкладки Ньютона: ровное и
однородное по всем направлением пространство, равномерно текущее и единое для
всех время, движение тел по
вычислимым, хотя бы в принципе, траекториям. Но с приходом Эйнштейна стало понятно, что все это довольно
приблизительно, и что при
больших скоростях и массах
правила сильно меняются. Более того, теперь мы понимаем, что и теория относительности, и вообще все научные
теории именно таковы — временные постройки в ожидании в чемто более совершенной, но такой же временной
замены. И однако наука — самый эффективный из всех наших инструментов познания
именно потому, что она, по
крайней мере в идеале, научилась избегать догм и всегда
идет на уступки опыту.
Но полагать, что догматизм искоренен полностью —
значит слишком хорошо о себе думать. Вот проблема, которую, казалось бы, наука давно
решила. В ареале авраамиче-
[234]
Статьи, эссе
ИЛ 4/2020
ния жизни нам неизвестна, но
она, судя по необходимым исходным параметрам, тоже не
очень высока, а если разделить на вышеупомянутые миллионы, то для разумной жизни — вообще почти никакая.
Минутное размышление делает эту мысль очевидной. Многие из нас бессознательно полагают, что, если бы род человеческий не возник вообще,
нашу нишу интеллектуалов занял бы какойнибудь другой
вид. Но это же явная несуразица: homo sapiens существует от
силы двести пятьдесят тысячелетий, тогда как динозавры
были фактическими хозяевами планеты на протяжении
двухсот с лишним миллионов,
и все это время предполагаемая ниша оставалась свободной — никто из наших пресмыкающихся сородичей не оставил ни единого артефакта или
следа опознаваемой мысли,
хотя у них было достаточно
времени, чтобы покорить как
минимум Солнечную систему.
Но у предрассудка есть, как
нам кажется, более твердое основание. Ученые заметили,
что константы в уравнениях,
описывающих
Вселенную,
имеют значения, делающие
возможным существование
звезд и галактик, тяжелых элементов, планет и в конечном
счете жизни на этих планетах, — если эти значения чуть
изменить, все пропало. Более
того, даже такая простая деталь, как трехмерность нашего пространства, необходима
для такой эволюции: измерением больше или меньше — и
уже никаких шансов. Вероятность того, что это случайное
совпадение, ничтожно мала.
Отсюда выводится так называемый антропный принцип:
мы наблюдаем Вселенную
именно потому, что эти факторы, как бы ни маловероятно
было их совпадение, тем не
менее совпали. Естественное
объяснение этой невероятности требует множественности
Вселенных, и таких гипотез
немало, но ни одна из них при
нынешнем состоянии науки (а
возможно, и вообще) не может быть подтверждена экспериментально.
Есть, однако, и другая формулировка — так называемый
сильный антропный принцип,
который такого хитрого и не
поддающегося проверке объяснения не требует. В наиболее дерзкой форме он полагает, что наблюдатели необходимы для самого существования Вселенной. И эти наблюдатели — конечно же, мы. Так
победим коперниковскую революцию: мы снова в центре
мироздания, на этот раз как
бы силами науки.
Мне кажется, что такой вывод слишком поспешен (большинству ученых тоже, но из
других соображений). Если
угодно, это видовой нарциссизм — вид здесь подразумевается биологический. Наши
достижения в наших собственных глазах вскружили нам голову. Достижения эти мы называем цивилизацией: у нас
есть потребительские товары
в красивых упаковках, парламенты, искусство и, конечно,
наука. Эта наука, к которой я,
кстати, отношусь с полным
уважением, позволила нам заглянуть далеко в глубины Вселенной и коечто в ней понять — как в макро так и в мик-
Шакал в кабинете
автора
Присмотримся поближе к
этим качествам, которые мы
так в себе ценим. Мы действительно расширили область
своих знаний в сравнении с
другими животными, но в
сравнении с потенциальным
корпусом знаний этот радиус
микроскопичен. Мы, по крайней мере большинство из нас,
полагаем, что этот триумфальный поход не имеет естественного предела и что будущим
поколениям предстоят все новые невероятные открытия.
Между тем, некоторые ученые
думают, что предел есть — более того, он, возможно, уже
достигнут. Очевиднее всего
это в изучении космоса, где
скорость света раз и навсегда
очертила границы нашего любопытства, но и в микромире
мы с некоторых пор развиваем теории, которым у нас не
хватает фантазии найти подтверждение. Более того, сюрпризы, которые нам преподносит этот микромир, пробуждают кое в ком здоровый скептицизм: находим ли мы там то,
что есть на самом деле, или то,
к чему приспособлено наше
ограниченное восприятие?
Вообразите себе, к примеру,
дикого зверя, хотя бы шакала,
попадающего в вашу комнату:
что он там найдет? Со зрением
у него все в относительном порядке, и он, конечно же, видит и письменный стол, и
кресло, и компьютер, и книжные полки — но на самом деле
он, конечно, ничего этого не
видит, а только непривычное
и совершенно сбивающее с
толку сочетание форм — даже
не цветов, с цветоразличением у него неважно. С другой
стороны, обоняние у него развито намного сильнее вашего,
и оно обнаружит много такого, о чем вы и не подозревали
и в чем никакой пользы для себя не усмотрите. Шакал видит,
обоняет и в доступной ему степени осознает то, что ему необходимо для выживания и
продолжения рода, — именно
поэтому ни стола, ни книжных
полок он никогда не обнаружит, как мы его ни дрессируй.
Легко предположить, что наши контакты с внешним миром ограничены аналогичными исходными условиями.
Выдающийся
украинскоамериканский
генетик
Феодосий Добржанский утверждал, что в биологии ничто не имеет смысла, кроме
как в свете эволюции. Если бы
дело обстояло иначе, пришлось бы признать, что в теории эволюции, одной из самых аргументированных научных теорий, имеется систематическая дыра. Эволюция
снабжает нас теми орудиями,
которые увеличивают шансы
на выживание нашего биологического вида. У человека
нет крыльев и, допустим, хобота потому, что такие приспособления явно чужеродны
и противопоказаны анатомии
[235]
ИЛ /2020
Алексей Цветков. Муравьиный космос
ромире. Из этого путем неоправданной экстраполяции мы
сделали вывод, что в принципе можем понять все и будем
проникать в тайны мироздания до бесконечности, по
крайней мере до тех пор, пока
существуем сами.
[236]
Статьи, эссе
ИЛ 4/2020
приматов, хотя вполне полезны тем, у кого они реально
развились.
Если честно, мы до сих пор
не знаем, почему эволюция
снабдила нас способностью к
рефлексии, и почему объем
нашего головного мозга, обеспечивающего эту функцию,
резко вырос за относительно
короткое в эволюционной
перспективе время. Но есть
животные с более понятными
функциями, хорошо иллюстрирующими нашу заданную
эволюцией ограниченность.
Так, например, летучие мыши
не очень полагаются на зрение, которое у них развито
слабо и при их ночном образе
жизни мало им помогает, их
главный орган восприятия —
эхолокация. Как отметил философ Томас Нагель в статье,
ставшей классической, мы совершенно не в состоянии вообразить себе мир, каким он
им предстает. Точно таким же
образом шакал не в состоянии
представить себе стол и компьютер, но это сравнение, как
мне кажется, несколько окорачивает нашу исключительность. Если уж на то пошло,
исключительны все.
И так ли уж замечателен
этот дар, которым мы кичимся и обладателей которого мы
разыскиваем по всему космосу: один венец творения, окликающий воображаемого другого? Если мы не нашли братьев
по разуму среди миллионов
земных животных, каков шанс
обрести их в космосе? Пока
что наш широко раскинутый
невод неизменно возвращается пустым, и мы ломаем себе
голову над причиной таких неудач. Причина, может быть,
куда ближе, чем нам кажется.
Мы поворачиваем реки, стираем с лица земли вековые леса, отправляем стада на мясокомбинаты и на этом основании считаем себя самым адаптированным биологическим
видом. На самом деле все почти ровно наоборот. Мы существуем на земле всего лишь
около трехсот тысяч лет, по
сути дела, мгновение ока. Триста тысяч лет назад здесь было, по некоторым подсчетам,
девять видов хоминид, но выжили только мы. Судя по многим обстоятельствам, именно
мы приложили руку к истреблению этих возможных собеседников. Простая статистика
подсказывает, что мы, вопреки собственной гордыне,
представляем собой одну из
самых мимолетных форм жизни, и наше обращение со средой обитания, в которой мы
на мгновение доминируем,
должно послужить гарантией,
что в скором времени эта мимолетность приобретет окончательную определенность.
Не нам суждено быть победителями в этой гонке — и не
тем, кого мы безуспешно
ищем в необъятных космических просторах. Мы, в буквальном смысле, выбились в
люди благодаря катастрофе,
постигшей прежних хозяев
Земли, и завершим свой недолгий путь благодаря другой,
которую обеспечим себе сами.
Кандидат
с периферии
Но в таком случае — кому достанется приз? Кто имеет шанс
впервые, если я не ошибаюсь,
введенный в употребление австралийским философом Питером Сингером — автором нашумевшей книги “Освобождение животных”. Это самое расширенное понимание расизма. Как и в случае людей, презумпция равенства основана
здесь не на доказанной наукой
идентичности, а на принципе
морали. Большинство животных, как и любой из нас, боятся страданий и смерти.
Видизм, как легко увидеть
из вышесказанного, прокрался и в науку — он запечатлен в
самой формулировке “антропный принцип”, от греческого
“человек”. Даже если наша
Вселенная и состоит под наблюдением или, в более сильном значении, зависима от наблюдателя, этим наблюдателем не обязан быть человек,
со Вселенной было все в порядке и при динозаврах. Наблюдателем способна быть и
амеба — она тоже вполне в состоянии вызвать квантовый
коллапс. Вполне возможно,
что на должность верховного
наблюдателя можно подыскать более подходящую кандидатуру, чем мы, и кандидат у
меня есть.
Существует по крайней мере одна разновидность животных, которая наблюдает за мирозданием с поверхности нашей планеты вот уже сто пятьдесят миллионов лет — не то
что некоторые гости на пару
минут. Эти животные — не какиенибудь нематоды, они искусные строители и способны
воздвигать, с учетом их собственных размеров, структуры,
соперничающие с великими
пирамидами, и мегаполисы с
[237]
ИЛ /2020
Алексей Цветков. Муравьиный космос
выжить на планете после того,
как она окончательно приобретет тот вид, который мы ей
старательно придаем? Циники обычно делают ироническую ставку на крыс или тараканов. Но это вряд ли: и крысы, и тараканы прекрасно
адаптировались, но лишь как
паразиты при нашем хозяйстве, а те их виды, которые существуют, так сказать, беспривязно, ничем среди остальных
животных особо не выделяются. У меня в этом эволюционном состязании есть другие
фавориты.
Давайте вернемся к проблеме расизма. Само слово
“расизм” порусски имеет для
многих довольно узкое значение: как и двадцать или тридцать лет назад это снисходительное или презрительное
отношение к представителям
других рас с четко выраженными внешними признаками,
то есть “классической” негроидной или монголоидной, в то
время как в других языках оно
сейчас шире и подразумевает
нетерпимость к любой достаточно выраженной культурной группе. К тому же в обиход давно вошло английское
слово bigotry для обозначения
любой групповой нетерпимости, не имеющее русского эквивалента. Но и оно является
строго внутривидовым и
обычно не распространяется
на нечеловеческих животных,
за которыми тем не менее сегодня все чаще признаются некоторые права — моральные в
курсах этики и юридические в
законодательствах. В результате возник термин “видизм”
(speciesism, от английского
species, биологический вид),
[238]
Статьи, эссе
ИЛ 4/2020
миллионами обитателей. Они
задолго до нас открыли сельское хозяйство с культивацией растений и животноводство, хотя многие попрежнему
промышляют охотой и собирательством. Они — неутомимые путешественники, легко
осваивают новые территории
и распространились почти по
всей суше гораздо раньше, чем
мы. У них есть богатый арсенал коммуникаций — обонятельный, звуковой и осязательный. И к тому же они, как
показали недавние эксперименты, опознают себя в зеркале — тест на самосознание, который успешно проходят
лишь немногие из тех, кого
мы считаем социально близкими, то есть млекопитающие и
птицы. Это муравьи.
Муравьи, надо сказать, всегда вызывали у некоторых из
нас немалый интерес, как и
другие социальные насекомые, хотя большинство относится к ним с раздражением,
особенно когда они воруют у
нас сахар. Но если не считать
узких специалистов, этот интерес часто эмоционально окрашен, и не в пользу муравьев:
их превратили в нечто вроде
метафоры тоталитаризма, где
каждый с колыбели и до гроба, как автомат, выполняет
свою раз и навсегда генетически заданную функцию. Это,
конечно, чистое невежество и
антропоморфизм навыворот.
Вопервых, никакой верховной инстанции, от которой
исходили бы повеления, в муравейнике нет. Там действительно есть разделение труда,
подчас достаточно сложное,
но оно подвижное, выполняемая роль и работа обычно за-
висит от возраста индивида,
но может меняться и произвольно, в зависимости от ситуации. Зато нет администрации, карательных органов и
свободных художников — разве что трутни, но они живут
очень недолго. Если закрыть
глаза на те из наших достоинств, которые существуют
исключительно в наших глазах, я бы не решился утверждать, что такое сравнение —
в нашу пользу.
Тут как раз есть смысл, в
целях сравнения, вкратце остановиться на тех из наших качеств, которыми гордиться
необязательно. В отличие от
муравьев, чья история уходит
в глубину времен, мы появились на Земле практически
вчера, если не сегодня утром.
Наш опыт социальной жизни
фактически ничтожен и довольно печален. На протяжении сотен тысяч лет человечество состояло из групп охотниковсобирателей в несколько десятков индивидов, связанных родственными узами,
при этом каждая чужая была
по определению враждебной,
объектом набега или истребления. Наш расизм и ксенофобия — именно оттуда, и избавиться от него просто не было
времени. Реальная социальная
жизнь началась лишь с переходом к оседлому сельскому хозяйству, практически пять минут назад, и наши эволюционные инстинкты попрежнему
часто берут верх. История
этой дружбы народов — кровавая баня, любой муравей сгорел бы со стыда. Но за этот короткий период всего лишь несколько тысяч лет письменно
засвидетельствованной исто-
рии мы успели создать такие
тоталитарные режимы, какие
муравьям и не снились, а также овладели методами уничтожения всего живого, в первую
очередь себя. Может быть,
хоть какимто оправданием
для нас в глазах мироздания
было бы, если бы мы догадались считать муравьев равными себе. Не думаю, что это
произойдет.
Выводы мы можем делать
только из того скудного материала, какой успели собрать,
но если экстраполировать историю, бросить взгляд на нынешнее состояние обитаемого
мира и принять во внимание
упорное молчание Вселенной
в ответ на наши приглашения
поиграть с нами, трудно отвертеться от мысли, что мы —
тупик эволюции, причем
очень короткий и внезапный.
Катастрофу, которую мы, несомненно, готовим планете,
будь она климатической или
ядерной, муравьи скорее всего
переживут, как пережили и
предыдущие естественные, истребившие большую часть
фауны и флоры. Полагать, что
“разумная” в нашем понимании жизнь разовьется на планете еще раз, ввиду вышесказанного нет никаких оснований. С другой стороны, разумная жизнь в более объективном смысле, достигшая социального и экологического равновесия, существует давнымдавно, и она — не мы. Логично
предположить, что на любой
другой планете и в любой
звездной системе жизнь, единожды возникнув, будет развиваться в перспективных направлениях, своевременно обрезая патологические побеги.
И сколько бы мы ни мучили
космос нашей морзянкой, муравьи нам не ответят.
Все вышесказанное — всего
лишь гипотеза, по необходимости вполне наивная, но такая, которую, в силу нашей ограниченности и недолговечности, нам не суждено проверить.
[239]
ИЛ /2020
Трибуна переводчика
[240]
ИЛ 4/2020
Анна Гайденко
“Не мыслить себя вне
любимого дела ”: неизвестный
архив Норы Галь
Перевод художественной литературы, который еще недавно
был сферой совершенно закрытой, почти элитарной, доступной лишь немногочисленным “избранным”, в наше время постепенно демократизируется. Есть у этого, разумеется, и недостатки (например, растет число некачественных переводов), но
есть и несомненные достоинства. Одно из них, пусть и не самое
значительное, — это то, что теперь у самой широкой публики,
даже непрофессиональной, появилась возможность говорить о
художественном переводе. Большинство читателей сами знают
как минимум один, а то и несколько иностранных языков, могут
сравнить перевод с оригиналом и готовы участвовать в обсуждении удачных и неудачных решений переводчика — что, конечно, в советское время было совершенно немыслимо. На лекции,
семинары и круглые столы, посвященные обсуждению переводческих трудностей и радостей, приходят не только специалисты, но и огромное число слушателейлюбителей, мечтающих
побольше узнать о том, как именно иностранные авторы начинают звучать на русском языке. Желающих послушать переводческие дискуссии так много, что не все помещаются в зону семинаров на книжной ярмарке “Non/fiction”, — красноречивое
свидетельство небывалого подъема интереса к переводу. Для
появления книги о Норе Галь1, одной из самых знаменитых советских переводчиц, подарившей русскоязычным читателям
“Маленького принца”, удачнее времени и не придумаешь.
Многие знают Нору Галь как талантливого переводчика;
самый любимый и прославивший ее автор — это, конечно,
СентЭкзюпери, но еще благодаря ей в Советском Союзе узнали “Постороннего” Альбера Камю, “Поющих в терновнике”
Колин Маккалоу, “Убить пересмешника” Харпер Ли, “Ко-
© Анна Гайденко, 2020
1. Нора Галь. Мама Маленького принца / Эдварда Кузьмина, сост., прим., предисл., введения к разделам. — М.: АСТ, 2019. — 512 с.
[241]
ИЛ 4/2020
Анна Гайденко. “Не мыслить себя вне любимого дела”: неизвестный архив Норы Галь
рабль дураков” Кэтрин Энн Портер, “Смерть героя” Ричарда
Олдингтона, рассказы Азимова, Брэдбери, Моэма, Ле Гуин —
это далеко не исчерпывающий список ее многочисленных работ. Многие знают Нору Галь и как внимательного редактора,
борца с канцеляритом, неудобочитаемыми конструкциями и
попросту безграмотными “переводизмами”, по ее невероятно
популярной книге “Слово живое и мертвое”. Теперь у читателей появится шанс узнать Нору Галь “изнутри”, не только как
профессионала, но еще и как человека — и убедиться, что
представить одно без другого невозможно: практически все
свое время она посвящала работе, а трудиться без глубокой
личной вовлеченности для нее было немыслимо.
Составительница книги, Э. Б. Кузьмина, — дочь Норы
Галь, и с наследием знаменитой переводчицы она, безусловно, обходится очень бережно. Уже само название, “Мама Маленького принца” (так про Нору Галь говорил актер Евгений
Леонов), кажется мне несомненной удачей. С одной стороны,
очевидно, что без разговора об этой сказке вести речь о Норе
Галь невозможно, с другой — почти интимная интонация слова “мама” заранее подсказывает читателю, что эта книга создаст совершенно другой, “непубличный” облик переводчицы;
ну и наконец, это в самом буквальном смысле книга дочери о
матери. Отдельного упоминания заслуживают тщательно продуманные заглавия каждого из разделов: в них легко распознаются не только цитаты из работ самой Норы Галь и ее коллег
(“Мы в ответе...” и “Одни только дети знают...” — разумеется,
“Маленький принц”; “Мы одной крови...” — “Маугли” в переводе Н. Дарузес), но и отсылки к Пушкину и Чуковскому.
Этот довольно объемный сборник состоит по большей
части из личной корреспонденции Норы Галь. Каждый раздел объединяет письма к тем или иным адресатам — друзьям,
соратникампереводчикам, издателям, читателям, а иногда
даже и к самим авторам. “Нитками”, стягивающими отдельные “лоскутки” писем в единое целое, служат вступления к каждой главке, которые написала сама Э. Б. Кузьмина, и воспоминания друзей и коллег Норы Галь. Такие связки
составляют очень небольшую часть от всего объема сборника, и в этом, на мой взгляд, одновременно и его недостаток, и
его достоинство. С одной стороны, мне не хватило, к примеру, подробного биографического очерка: вступительной
справки, которая занимает всего три с небольшим страницы,
явно мало. Но в то же время важно, что свидетельства коллег,
друзей и родных не заглушают собственный голос главной героини: Нора Галь предстает перед читателем не через призму восприятия современников — она рассказывает о себе са-
[242]
Трибуна переводчика
ИЛ 4/2020
ма. Безусловная ценность книги в том, что это своего рода повествование от первого лица.
Дочь Фриды Вигдоровой, писательницы, правозащитницы
и ближайшей подруги Норы Галь, Александра Раскина справедливо отмечает, что “мама Маленького принца” была “человеком очень ‘частным’ по натуре”. Если “Подстрочник” Лилианны Лунгиной — это история целой эпохи, рассказанная ее
непосредственным свидетелем, то книга о Норе Галь, такой
же ровеснице двадцатого века, как и Лунгина, рисует скорее
образ отдельной личности в контексте большой истории.
Сравнение, конечно, не совсем корректно: в данном случае перед читателем вещь совершенно другого жанра, не мемуары, а
личная переписка, и поэтому образ времени здесь не эксплицирован — однако он все же проглядывает и из самих писем, и
из вступлений к разделам, и из воспоминаний современников
о Норе Галь, и его можно восстановить по крупицам.
Роль художественного переводчика в стране, отделенной
от остального мира “железным занавесом”, приобретала колоссальное значение. Знакомство с иностранными авторами,
несмотря на цензуру и на то, что круг дозволенных к переводу
книг был очень ограниченным, зачастую было для уставшего
от соцреализма советского читателя глотком свежего воздуха.
Разумеется, доступа к литературе на языке оригинала ни у кого
не было, и на переводчика ложилась огромная ответственность: он должен был не только перевести ту или иную книгу,
но и убедить редакцию в ее “благонадежности”. И вот Нора
Галь в надежде открыть читателю то или иное понравившееся
ей произведение неоднократно обращается в самые разные
книжные редакции, получает отказ и пишет снова. Роман Невила Шюта “Крысолов” она перевела в 40-е годы, а добиться
его публикации смогла только к началу 80-х. “Корабль дураков”
Портер пролежал в столе больше десяти лет, а перевода “На
берегу” — еще одного романа Шюта — Норе Галь даже не довелось увидеть: он вышел уже после ее смерти.
“Железный занавес”, разумеется, не только ограничивал
приток иностранной литературы в Советский Союз, но и перекрывал движение в обратном направлении. Переводчики,
не имевшие возможности выезжать за границу, зачастую не
представляли себе реалий другой культуры и даже не могли
общаться с теми писателями, которых переводили. И если
связаться с французскими исследователями творчества
СентЭкзюпери Норе Галь удалось, то познакомиться с самими авторами так и не получилось. Она несколько раз писала
Харпер Ли и Артуру Кларку, но так и не получила ответа, и
неизвестно даже, дошли ли письма до адресатов.
[243]
ИЛ 4/2020
Анна Гайденко. “Не мыслить себя вне любимого дела”: неизвестный архив Норы Галь
Работать в таких удушающих условиях современным переводчикам, конечно, уже не приходится, но не все трудности
остались в прошлом. Нору Галь неизменно возмущало переиздание ее работ без ее ведома и внесение редакторской
правки без согласования с ней, потому что достаточно убрать
не просто одно слово, но даже тире, чтобы нарушить так старательно подобранный ритм: “...очень прошу не менять текст
подругому: дорожу каждой интонацией”. Однако коегде, к
сожалению, такая практика попрежнему живет.
Можно спорить с отдельными переводческими решениями Норы Галь (я, например, не соглашусь с тем, что скатерти
“без швов” и “без морщинки” — это одно и то же) или с ее непримиримой позицией по поводу англицизмов (“факт”, “проблема”, “момент” и многие другие заимствования уже стали
частью русского языка, и попытка полностью избавиться от
них в современных переводах вышла бы довольно натужной,
если только это не специфический авторский прием), но невозможно не восхищаться ее удивительной принципиальностью, трудолюбием и чувством глубокой ответственности перед издателями и читателями. Ни один свой перевод Нора
Галь не считала полностью завершенным: к каждому новому
переизданию текст неизменно редактировался и шлифовался во второй, третий, пятый раз, и так на протяжении не одного десятка лет. Все дополнительные расходы она готова
была брать на себя. Такая кропотливая работа шла над каждым из переводов, но больше всего правок пережил, конечно, “Маленький принц”: “ребятачитатели” обязательно
должны были получить “доброкачественную книгу”.
И при этом профессиональное для Норы Галь неотделимо от личного. Она проводит за работой по двенадцать-пятнадцать часов в сутки и все равно успевает отвечать на каждое письмо — с просьбой ли, с советом, с благодарностью.
Она находит время и силы покровительствовать тяжелобольному парализованному переводчику: подыскивает для него
тексты, редактирует его переводы, достает редкие лекарства
и даже “выбивает” в далекую деревню вертолет. Она очень
сдержанно и вежливо отвечает начинающим поэтам, которые присылают на ее суд откровенно слабые стихи.
“Успех в жизни, — пишет Нора Галь в ответ на один из вопросов анкеты, которую ей прислали детичитатели, — когда
находишь настоящее дело, работу по душе, делаешь ее в полную силу, с любовью, можешь чемуто и на работе и вне ее
научить других, в чемто им помочь” (с. 353). Именно такую
работу она и нашла — и посвятила ей себя целиком.
Из будущей книги
[244]
ИЛ 4/2020
Сергей Слепухин
Цвета Халдеи
Это не исторический роман, хотя я и опираюсь на факты и документы эпохи. Одни предстают перед читателем неизмененными, другие я пересказал, а третьи — придумал, справедливо
считая, что они должны были существовать. Мне будут возражать: Станислав Игнацы Виткевич1, называвший себя Виткацием, в подобных обстоятельствах не был, в знакомстве с
темто и с темто не состоял, ничего подобного не совершал и
никогда об этом даже не думал! Дорогие мои! Да откуда же нам
дано знать, что было на самом деле? Я не сомневаюсь, нет, уверен, что, случись нам с С. И. В. познакомиться, Виткаций крепко пожал бы мне руку в знак признательности за мои фантазии,
ведь он и сам был большой выдумщик! В работе опорой для меня стал труд Кшиштофа Дубиньского “Война Виткация, или
Кумпол в галифе”2. Выражаю большую признательность автору этой замечательной книги.
Спасительное лечение
Дорогая моя!
Я на борту тихоокеанского лайнера, плывущего на Восток! Меня удивляет, как могла ты не получить моего первого
письма, я написал его еще в Англии накануне отплытия.
© Сергей Слепухин, 2020
1. Виткевич Станислав Игнацы (1885—1939) — польский художник, философ, прозаик, драматург, поэт, теоретик и критик искусства, известный
под псевдонимом Виткаций. Сын художника, писателя и критика
Станислава Виткевича (1851—1915), одного из лидеров художественного
течения “Молодая Польша”. Виткаций — участник Первой мировой войны
и Февральской революции, член самой первой группы польских художниковавангардистов “Формисты”, автор эстетической Теории “чистой
формы”, основатель “Портретной фирмы С. И. Виткевич”, где он выполнял заказы под воздействием наркотиков. Своим духовным отцом называл
поэта и философа Тадеуша Мичиньского (1873—1918). Покончил с собой в
дни оккупации Польши. Вместе с Бруно Шульцем и Витольдом Гомбровичем Виткевич считается классиком польской литературы межвоенного
двадцатилетия.
2. Krzysztof Dubiґski. Wojna Witkacego czyli kumboѓ w galifetach. — Warszawa:
Wydawnictwo Iskry, 2015.
Со мною Станислав Виткевич, друг моей юности. Представь
себе, он жертва несчастной любви, ужасной трагедии, раздирающей внутренней борьбы и непереносимых волнений! В
феврале его невеста Ядвига после глупой ссоры покончила с
собой, выстрелила в сердце, ее нашли высоко в горах... В
один миг жизнь Сташа раздвоилась! Не оборвалась, но — раздвоилась!
Умирать или жить кошмарами прошлого я ему не позволю! Я, его друг! Мне удалось вырвать Виткевича из душевной
болезни, уговорить плыть со мной! Да, да, понимаю, ты скажешь, что пишу я высокопарно и книжно, но, милая моя, в отличие от Виткевича, я не художник, не писатель!
Птоломеева география, астрономия, Аристотелева риторика — все когданибудь устареет, но только не кодекс дружбы! Помню гимназические годы, те счастливые дни, когда
друзья — Станислав Виткевич, Артур Рубинштейн, Кароль
Шимановский — приходили в гости ко мне, немощному и убогому. Как я тогда радовался! Они приносили мне книги Выспяньского, Станислава и Дагни Пшибышeвcкиx и, конечно
же, Каспровича! “Гимны” Каспровича с точки зрения большой поэзии считались тогда подлинным откровением. Я раскрывал их с какимто суеверным волнением и, понимая еще
далеко не все, прочитывал самые красивые строки, которые
показывал мне Сташ. Что касается развлечений, тон у нас всегда задавал именно он, да еще “музыкальный Катот” — Шимановский. Виткевича я считал веселым, добрым, но слегка неуравновешенным, а “хромоножка” Шимановский всегда был
задумчивым и тихим. Однако в забавах Катот тоже участвовал с большим удовольствием, его изобретательность нами
высоко ценилась. Сташек верховодил, а вот теперь... Эх, душа
компании!..
[245]
ИЛ 4/202
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
Ура! По океанам — из полушария в полушарие! В Австралию — на международный антропологический конгресс!
Сборы, прощание, отъезд... У англичан море — их почва, а
нам, полякам, делают законный упрек в лени и отсутствии
любознательности. Но я не хочу в Париж, хочу — в Индию,
Австралию, Новую Гвинею! Туда, где солнце рождает жизнь
из камня и превращает в камень все, чего коснется своим огнем. Восток когдато привиделся мне в детстве и, как в сказке,
мечты неожиданно воскресли теперь.
Согласись, без воображения, без наблюдательности, без
идеи путешествие, конечно же, только забава. Но как счастлив
бывает в путешествии человек, одаренный воображением!
Скорее, скорее в путь!
[246]
ИЛ 4/2020
Однако я верю: время лечит! Лечат дальние страны, палитра Востока, новые, чудесные миры, в существование которых нам еще недавно не верилось!
Вжиться в другую жизнь Виткевичу пока удается с трудом,
он почти не выходит из каюты, но я не теряю надежды на его
полное излечение.
Бронислав Малиновский — Марии Чаплицкой.
Линкор “Orsova”, Восточные королевские линии.
Расходятся Восток и Запад
Из будущей книги
Итак, за полчаса до восхода солнца, в пятницу, мы снялись с
якорей. Красные, белые, черные точки усыпали берег... Линкор далеко уходит в море. От волнения сдавило виски и горло. Небо нежного молочного цвета, на Востоке — плывущие
по воде розовые пятна.
“Самые знаменитые мореходы ищут себя на Востоке!” —
повторял Колумб. “На Востоке находят себя художники, мечтающие стать знаменитыми!” — поправлял морехода Гоген.
Да здравствует Восток!
Я пристану в гавани Зайтун, приплыву к чудесному городу
Квинсай, описанному Марко Поло, разыщу Золотой Херсонес и страну Офир, найду новые чудесные краски!
Большие звезды смотрят мне прямо в глаза! О, дразнящая
обманчивость поисков! Авантюрноневедомое влечет меня.
Карта. Она достойна восхищения: вычерчена с тщательностью гравера, надписи сделаны красивым крупным шрифтом, краски нежные, будто на картине.
Лежа в шезлонге, я думал о путешествии, уходил в лабиринты
вкушения, в провал между жизнью и драматической условностью. Спокойное лицо, обе руки вскинуты к голове и повернуты ладонями наружу. Рябь, утро, блики на воде. Счастье, вот
оно какое!
И вдруг я внезапно почувствовал себя плохо. Это было что
угодно, но не тоска — волнение, трепет, страх. Еле поднялся с
шезлонга, доковылял до каюты, два часа провалялся на койке. И снова хандра, да такая, какой я никогда не испытывал.
Нет, я не должен, и больше не могу продолжать путешествие!
Станислав Игнаций Виткевич,
участник Australian British Science Congress.
Линкор “Orsova”, Восточные королевские линии.
8 июня 1914
Кто врет?!
Публика считает Виткевича — пардон, Виткация — одареннейшим актером, но ято знаю, что это вовсе не так! Меня,
признаться, всегда изрядно веселило его дешевое очковтирательство, постоянное притворство, будто смерть невесты
стала для него жестокой травмой. Пусть какойнибудь профан верит, что можно испытывать депрессию и с трудом га-
[247]
ИЛ 4/202
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
Это занятие существует не ради денег, не для демонстрации
блестящего интеллекта или высмеивания тупости партнера — в бридж играют исключительно для удовольствия! Однако для начала следует остановиться и прислушаться к внутреннему голосу, определить, на самом ли деле ты играешь в
бридж и ты ли сейчас в игре.
“Скажите, пан доктор, вы играете в бридж?” Этот простой
вопрос забавляет меня в течение уже многих лет, но однажды
я вдруг неожиданно понял всю его серьезность, когда с ужасом осознал, что истинной причиной пребывания моих партнеров за столом в тот вечер была вовсе не игра...
Вот и молодой Виткевич, как выяснил я в результате долгих наблюдений, относится к тем игрокам, кто во время игры
лишь отрабатывает свои странные схемы, способные ставить в тупик и противников, и партнеров. Его заявок, как правило, никто не понимает. Этот человек — игроктиран, способный даже убить партнера, если ему, допустим, не вернули
ход. Бридж позволяет нашему отставному поручику удовлетворять тайные садистические наклонности. Я часто следил
за ним краем глаза: Виткевич обожает выбирать партнеров,
сидящих тихо и покорно сносящих все оскорбления.
Но однажды этот наглец попал в совершенно безнадежное положение. Сентябрьским вечером в комнату вошла пани Шаблевская, пожилая дама лет семидесяти, которая, несмотря на едва различимый голос, была прекрасным
“перезаказчиком”. Такого класса бриджистов я в жизни
встречал нечасто. Шаблевская приехала в Закопане из Львова во время войны, и Виткевич не был с ней знаком, видел
старушку впервые. Я наблюдал, как она вела торговлю. Мне
было трудно сохранять полную невозмутимость и каменное
лицо. Наконец, к мадам пришли карты, и я позволил заметить самому себе: “С этой рукой перезаказать невозможно”.
Ухмыльнувшись, я тихо вышел из клуба, пешком отправился
домой, испытывая удовольствие от мысли, каким вспыльчивым и неконтролируемым бывает отставной поручик в подобных ситуациях.
[248]
ИЛ 4/2020
сить суицидальные позывы в течение многихмногих лет, но
менято не проведешь! Хотел бы понастоящему на тот свет,
давно очутился бы на местном кладбище! А он, оказывается,
подтянул под себя колени — бедный “венский зародыш”! — и
при этом колесит по свету, прет аж через джунгли, ввязывается в рискованные авантюры, травит себя всякой дрянью, и
все не может сложить буйную головушку! Какая низкопробная ложь, рассчитанная исключительно на идиотов!
Кроме всего прочего, Виткевич, похоже, до сих пор не догадывается, что девчонка ему изменяла. Установлено точно,
ведь я лично вскрывал труп и беременную матку, взвешивал
плод! Каюсь, совершил должностное преступление, не описал, не внес в протокол... Пожалел глупенькую...
Но по срокам выходило, что ребенок в ее чреве был зачат
не Виткевичем! Дурачка тогда в Закопане не было...
Из домашнего архива доктора,
практиковавшего в Закопане в 1892—1933 гг.
Цейлон
Из будущей книги
Грязный азиатский город, колония, неумолчный гам. Лавочки, вальяжные самодовольные европейцы, полуголые, грязные рабы, просящие подаяние...
Я остановился с бьющимся сердцем, вдохнул в себя дым
жаровен, на них подгорала рыба. Вокруг кричала и жестикулировала пестрая толпа. Рикши, тяжело дыша, из последних
сил покрикивали друг на друга, проворно пробираясь по слепящей пыльной улице. Привычно согнувшись под тяжелыми
тюками, мелко трусили кули, взывая к прохожим, чтобы те
расступились. Охрипшими голосами расхваливали свои товары уличные торговцы — светлокремовые малайцы, желтые
китайцы, шоколадные бенгальцы, черные тамилы.
Залив сверкал под солнцем, на ярком небе вырисовывалась
башня маяка. Чувство полного покоя — я на земле! Деревья
покачивают перистыми вершинами, воздух напоен благоуханием неизвестных цветов. Птицы в ярком оперении с резкими криками лениво перелетают с ветки на ветку. Длинная,
дивной окраски змея пересекла тропу. Большой, радужного
цвета мотылек неуверенно взмыл вверх, описал сияющую дугу и пульсирующей кометой исчез в траве. Коломбо!
Станислав Игнаций Виткевич,
участник Australian British Science Congress.
Коломбо, 15 июня 1914
Иллюзии
Романтика! Мечта о мягком климате и безоблачном небе! Непременно стать Гогеном! Медленный ритм туземной жизни. Дикарь в утопическом мире счастливых, не развращенных цивилизацией людей. Избавиться от искусственного, раствориться в
тишине. Яркий свет, заливающий землю, природа, поражающая изобилием, цвет позолоченной солнцем кожи. Тропическое солнце освещает предметы иначе, они не отбрасывают рассеянной тени, не расплываются в неясных очертаниях, а,
наоборот, приобретают ярко выраженную форму и выделяются
крупными сплошными массами. Их нельзя передать дробным,
мелким мазком, как это делают импрессионисты, разлагая тона — только крупным, охватывающим сразу целые массы!
[249]
ИЛ 4/202
Любить все проклятое, незаконное и жестокое. Добровольное
изгнание, дабы найти новые силы в далекой стране и в самом
себе. Сентиментальность, исступленность, мрачная ирония.
Подавленность и сумасшествие как логическое завершение
жизни...
Стать примитивом, изучить язык символов, обрести наивную простоту. Разрушить пропорции, линейную перспективу, избавиться от “глубины”, изгнать тени, найти утонченную
цветовую гармонию, способную объединить все предметы.
Вместо увиденной сцены — сцена воображаемая, целиком
созданная в моем уме!
Все написанные ранее полотна кажутся мне пресными по
цвету.
Что я теперь ищу? Иллюзию вещи!
...желание увидеть внутреннюю логику, стремление одухотворить ее...
...рисунок вытекает из цвета, как цвет — из рисунка...
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
Тяжелая листва.
Пламенеющий вскрик крыши.
Оранжево-красные всплески холмов.
Мятущиеся тучи.
Вечерние краски с внезапно садящимся на верхушки манговых деревьев солнцем и возникающими вслед за этим резкими,
четкими световыми контрастами, подчеркивающими красоту
гор на пылающем небе.
Безмолвие ночи, когда не слышно даже крика птицы, даже
звука изредка падающего сухого листа.
[250]
ИЛ 4/2020
...освобождение от любых нюансов и тонких переходов, предельное насыщение...
...достижение ощущения сочности, цветения (или увядания)...
Допустим, так:
Лаконизм, минимальное количество линий — контурных, непрерывных и певучих. Быстрые, громоздящиеся друг на друга мазки.
Произвольные фантастические сочетания красок. Ярко-красный ворвался в картину и сознательно бьет по нервам. Холодные
краски передней группы резко противопоставлены общему жгуче-красному тону заднего плана. Там — пекло, нагромождение
причудливых форм, нагнетание чувства отчужденности, сгустившийся воздух. Анатомически неправильные позы, искаженные жесты, необычайные ракурсы, сложный музыкальный
ритм, мрачная, глухая гармония...
Что дальше? Тусклый свет керосиновых ламп, подвешенных
под потолком и окруженных ореолом желтого света, едва освещающего пустую комнату. Это будет моим последним прибежищем. Несколько посетителей, чувствующих себя подавленными в ночном баре, напоминающем публичный дом.
Художник... робко пятится в сторону... с циничным спокойствием смотрит на себя со стороны... Бродяга, с руками, засунутыми в карманы, с головой, втянутой в плечи, в фуражке, глубоко надвинутой на лоб и скрывающей один глаз. Хмурый,
никого не видящий беглый каторжник, отвергнутый миром.
Станислав Игнаций Виткевич,
участник Australian British Science Congress.
Линкор “Orsova”, Восточные королевские линии.
12 июня, 1914
Из будущей книги
Зрительный огонь
Снова возникло беспокойство, которое в последнее время
преследовало меня по ночам, в полусне. Я поднял руку, чтобы
прикрыть глаза, бессознательно заслониться от этого далекого лица.
— Твое здоровье, Лео! Я выпил бы, да ничего не осталось...
Почему говорили “красный”? — подумал я. Что “красного”
Виткаций мог сказать? Революционные мысли? Он — “красный”?! Да что ты! Его всегда интересовали только химеры и
он сам.
Той ночью Виткаций начал издалека.
[251]
ИЛ 4/202
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
— “Красный”, “белый”, “зеленый” — кто может объяснить,
что означают эти слова? Почему именно это слово, а не какоенибудь другое сообщает о свойствах конкретного цвета?
“Синий фрак и желтые панталоны” юного Вертера, “голубой
цветок” Новалиса, “черное солнце” де Нерваля или Мичиньского... Выбор слова важен, но порой смысл его выхолащивается, превращается в надпись на этикетке. Наполним же бокалы
белым вином, “белый” которого не имеет никакого отношения
к белому цвету!
Я слушал в оба уха. Виткаций прищурил глаз, наморщил
лоб, и мне показалось, что мой друг ловит слова с какойто
особой охотничьей страстью, расщепляет их и рассматривает, чтобы потом, когда придет очередь, перевернуть сказанное, выпотрошить и высмеять.
Что такое теплый цвет, а что — холодный? Основной и дополнительный? Чистый и грязный?
Цвет! Только к чувствам обращает он нас — не к рассудку!
Его цель — не открыть истину, а ввести в соблазн. Он не позволяет четко различать контуры предметов и определять их форму и, тем самым, отвращает нас от добра и зла. Его прелесть обманчива и коварна, он не что иное, как уловка, ложь, фальшь,
измена. Его нельзя проанализировать, обобщить, истолковать,
он неуправляем и непостижим. Цвет — опасный смутьян, зрительный огонь!
Как обрести, как обогатить себя неизвестными, тайными
цветами? Импортировать из Америки новое индиго? Заказать немецкому аптекарю еще одну берлинскую лазурь? Как
стать очевидцем нереального?
На Цейлоне я впервые узнал жизнь, которую до этого не замечал. Птицы, пчелы, бабочки, муравьи — они открыли мне
путь к иному! Я часами наблюдал за этими мелкими тварями,
созданиями то ли Бога, то ли Дьявола. Самые удивительные
краски сливались в очертания этих существ. На острове было
невероятное множество мотыльков. Всем прочим цветам они
предпочитали нектар дурмана. Посетив несколько растений,
порхунки становились неуклюжими, двигались медленно и неуверенно, а поднявшись в воздух, нередко падали на листья и
землю. Но короткий их полет был восхитителен! Удивительная арабеска, изогнутая в форме спирали фантастических, невиданных колеров. Мотыльки беседовали со мной, но не произносили ни звука. Похоже, они благословляли меня на
открытия. Я чувствовал себя шаром, которому суждено провалиться в пещеру — еще не открытую Альтамиру.
Леон Хвистек, художник, математик, философ.
“Встречи с Виткацием”, рукопись.
Тбилиси, 1942
Сила внушения
[252]
Из будущей книги
ИЛ 4/2020
Нет никакого сомнения, бывают обстоятельства, когда человек стоит перед выбором: бежать или гибнуть. Многие впадают в отчаяние от неудачи и трудности, это слабоволие, звериное и растительное отношение к жизни.
В далекий год, возвращаясь из Сиднея после доклада на
международном конгрессе, я познакомился с одним занятным поляком. Это был человек лет тридцати, внешне казавшийся бодрым, но внутренне надломленный — неспокойный,
замкнутый, немногословный.
В русской литературе можно найти много описаний того,
как люди, исполненные всяких благих намерений, попадают в
какойнибудь глухой городишко и там постепенно опускаются,
беспомощно погрязая в мелких интригах, обывательских
сплетнях, картах и пьянстве. Их, как они говорят, “заедает среда”... Когда я встретил Станислава Виткевича, то подумал, что
это именно такой случай, и молодой человек замыслил на нашем тихоходном суденышке отплыть не куданибудь, а в саму
смерть. Его слова и мысли постоянно расходились с делом, в
голове царили беспорядок, неудовлетворенность, разлад. Очевидно, он испытывал одиночество непонимания.
Я спросил спутника о цели его поездки. Оказалось, Виткевич направляется в Россию и хочет попасть на фронт. Помню,
как он отреагировал на мою улыбку: мгновенно преобразился в
мученика с горящими глазами на старой византийской иконе.
Я сказал: “Вам, милостивый государь, нельзя на фронт.
Ответственное дело нельзя поручить всякому. Про некоторых людей говорят, что они ненадежные, что их легко можно с толку сбить. — Он вспыхнул! Я снова улыбнулся: — Вам
еще предстоит разобраться, что победит: внутренняя сила вашей личности с ее убеждениями или внешняя сила внушений. — Виткевич тяжело опустил голову. Я похлопал его по
плечу. — Ну что вы, батенька! Ято верю: вы будете счастливы,
вам удастся выйти из этой борьбы победно — без тягостного
сознания распада!”
Мы подружились. Новый знакомый поведал, что задумал
писать роман. “И какое название?” — спросил я. “‘Прощание
с...’, — ответил он. — Я дал герою имя Эвтаназий, но вскоре засомневался...” — “Фи, Эвтаназий! Почему такая безысходность! Назовитека лучше Атаназием, что значит ‘отвергающий смерть’. Вам и самому имя это очень подходит.
Атаназий — человек с идеалистическими наклонностями,
привязчив, влюбчив, стремится видеть ‘эталон’ во всем, что
попадается на глаза, требователен к окружающим, и часто
без какихлибо оснований. Кроме того, я подозреваю, вы ис-
кренне считаете, что если ‘абсолют’ существует, то все просто обязаны стремиться к его достижению. Кстати, у русских
Атаназий — Афанасий. Полтыщи лет назад жилбыл один такой Афанасий, тверской купец Никитин. Он, как и вы, отправился както в ‘хожение за три моря’”.
Нечаев Александр Петрович,
профессор психологии.
Комментарии к монографии “Сила воли и средства ее воспитания”.
Москва, октябрь, 1929
[253]
ИЛ 4/202
Сорвавшаяся стрелка компаса
В моем архиве хранятся груды негативов, эскизов, записок.
Брошенные как попало, они обитают там без всякой хронологической и тематической последовательности, ждут своего
часа. Иногда я просто протягиваю руку и достаю то, что наверняка станет для меня сюрпризом, неожиданностью, забытым переживанием. Так что же на этот раз? Ага, блокнот с пометкой в углу: “Осень 1914-го”.
...Среднего роста молодой мужчина в темносинем костюме в
серую полоску, нетерпеливо постукивающий зонтиком о порог квартиры Жуковских. В первый момент он показался мне
знакомым, и, только когда я увидела его вблизи, обнаружилась ошибка. Тяжело дышащий, в расстегнутом пальто, в несвежей рубашке, без шляпы, молчит, словно язык проглотил.
Вошел в прихожую, стоит, опершись о стену.
— Зофья, познакомься с моим племянником Станиславом
Виткевичем, — представила гостя пани Яловецкая. Ее дочь,
хозяйка дома, пригласила родителей, как и нас с папой, сегодня к обеду.
Виткевич... Присутствующие изо всех сил делали вид, что
рады приветить эту заблудшую овцу, парию, одного из тех, “о
ком не принято говорить”. Да, рады... Как кишечной колике...
Чем запомнился он в день знакомства? По нелюбезному
выражению лица можно было легко понять, насколько Виткевич непохож на всех собравшихся. Хочет, чтобы его считали
человеком отчаявшимся, впавшим в уныние и уже не способным простить жизни нанесенные обиды, намеренно отвергает любые попытки сближения, демонстрируя нелюдимость,
раздражительность, желчность и неприступную замкнутость.
Я еще тогда подумала: этот господин не способен выйти из себя, выговориться, выкричаться, выплакаться, и такое молча-
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
***
[254]
ИЛ 4/2020
ние, пожалуй, будет стоить ему жизни. Это классический случай претендента на инфаркт или самоубийство...
Позже мне стали понятны предубеждение и настороженное отношение хозяина дома к двоюродному брату жены. Жуковскому было явно неудобно за свалившегося как снег на голову гостя, отличающегося от тех прилежных юношей, что
обычно посещали этот дом. Польская родня считала Виткевича повинным в смерти невесты, Владиславу Владиславовичу не хватало смелости обвинить пришельца открыто, в глаза, и очень, очень хотелось поскорее избавиться, сбыть его с
рук. Лейбгвардии Павловский полк был бы лучшим решением проблемы, но Виткевич поступить в юнкерское училище,
увы, не мог по той причине, что объявился в Петербурге внезапно и без документов. Многое теперь в его судьбе зависело
от скорого получения аттестатов и метрик из Польши.
Из будущей книги
***
Хотя обстановка громадной квартиры казалась торжественной и пышной, гости Жуковских чувствовали себя свободно.
Хозяин дома угощал гостей винами, еще до войны выписанными изза границы, и влюбленно смотрел на жену. Ада, светская
львица, в нарядном вечернем туалете была в тот вечер эффектна. Взгляд привлекали четки на ее открытой шее — уральский
поделочный камень в золотой оправе. Это странное, наполненное мистическим смыслом длинное ожерелье спускалось
ниже пояса, подчеркивая гибкую стройность фигуры.
С бокалом в руке Виткевич прохаживался по роскошным
комнатам квартиры, которые прислуга Жуковских с придыханием называла залами, ловил в зеркалах свое отражение. В
этих увеличивающихся освещенных пространствах он, одинокий и неприступный, казался человеком, на которого все
присутствующие смотрели с интересом. Но вне зеркал его
встречи никто не искал.
Ах, эти званые вечера, эта скука! Мужчины за столом жарко
спорили, дамы обсуждали чепуху, а мы с Виткевичем сидели
молча, изредка перебрасываясь ничего не значащими словами.
“Король узкоколейки” Яловецкий, вытирая носовым платком
вспотевший лоб, чтото с пылом говорил зятюинженеру о “Национальном манифесте Литвы”, а тот захлебывался любовью к
России, к Польше, к главнокомандующему русской армией Великому князю Николаю Николаевичу — угроза, честь, великодержавность, ответственность, независимость. Мой папа неохотно отвечал на вопросы о “Крестах”, откуда недавно вышел,
освобожденный досрочно, проведя в неволе три месяца за издание брошюры “Национальный и территориальный признак
в автономии”.
1. От фр. gaffe — оплошность.
[255]
ИЛ 4/202
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
С отцом у меня были удивительные отношения. Своей ученостью он наводил трепет даже на меня. Умные глаза сквозь очки
внимательно следили за происходящим, он старался не пропустить ни одной детали, а я в разговоре с ним боялась наделать “гафов”1 (хотя это случалось нередко), с благоговением говорила о
старых мастерах, стараясь не противопоставлять классикам своих воинствующих приятелей из “Союза молодежи”. Впрочем,
отец, хоть и честил разного рода “хулиганов”, имел большой интерес ко всему, чем жило мое поколение, его чрезвычайно увлекали вопросы формообразования и avantgarde. Все, что о молодых бунтарях писали Брюсов и Чуковский, профессор Бодуэн де
Куртэне жадно поглощал. Молодежь принимала его за своего,
считала чуть ли не революционером, уважала за новаторство
мысли и смелость в высказывании прогрессивных идей. Он,
членкорреспондент Петербургской академии наук, выступал
против притеснения малых народов и, конечно, ратовал за равноправие польского и русского языков.
Неудивительно, что личность незнакомого молодого человека, недавно вернувшегося из страны антиподов, так заинтересовала отца. Я думаю, что поляк, чья приверженность к
русскому языку многим казалась такой же гримасой истории,
как наполеоновский сюртук над зубцами Кремля, не мог не
проявить внимание к соплеменнику, бежавшему с того края
света, чтобы записаться добровольцем в русскую армию.
Спектакль, который в квартире статского советника неожиданно разыграл профессор Бодуэн де Куртэне, начался с того,
что старец выпрямился в своем “председательском кресле”, стал
неподвижен, как бог, на худом иссохшем лице, хранящем поистине академическое спокойствие, появилась ироническая и
чуть скучающая усмешка. Настоящий главный врач сумасшедшего дома, а перед ним — буйнопомешанный. Вот сейчас мозгоправ успокоительным жестом левой руки наведет порядок в голове пациента! Но... против всякого чаяния отец обратился к
“австралийскому путешественнику” вполне дружелюбно:
— Ну что же вы, господин Виткевич, мы с нетерпением
ждем рассказов польского путешественника! Индия, Цейлон,
туземцы, папуасы... Ах! Гончаров, Блаватская, Чехов, Бунин...
Все эти достойные люди в разное время покоряли Восток! И
наш любезный Ян Францевич не так давно тоже, да, Чонглиньский, которого здесь все звали Ционглинским... Продолжаю его горько оплакивать. Моя Зофья была его любимицей... Далекие страны, эх!
[256]
Из будущей книги
ИЛ 4/2020
Но скажитека, мой друг, ведь я не ошибаюсь, вы отправились в путь, поскольку хорошо понимали: живопись, как и
лингвистика, не может быть наукой кабинетной и книжной!
Верные “портреты” различных цветов и оттенков постигаются лишь при непосредственном знакомстве, живом контакте.
Без экспериментальной проверки теория мертва! Необходимо именно изучение, группировка красок по противопоставлениям и различиям! Язык искусства можно не только бесстрастно постигать, но и направлять его развитие,
сознательно на него воздействовать! Позвольте же выразить
вам мое восхищение! Поразительно ранняя зрелость! Расскажите об открытиях, я уверен, они у вас есть! Ну, выкладывайте свои “чудодейственные тибетские порошки Бадмаева”!
Удивительно, но Виткевич, до этого казавшийся холодной,
мертвой “вещью в себе”, демонстративно не замечавший искривленных губ и скупых жестов, вдруг разговорился, отозвался, пошел на контакт с незнакомым человеком, несмотря на
свой, казалось бы, бесспорный Selbstminderwertigkeit1.
— Живопись, — пылко произнес он, — состоит из отдельных “языков” — говорящих глаз, как лес состоит из деревьев.
Дерево может расти отдельно, а краска — нет, но и она говорит для того, чтобы ее поняли. Слово произносится и хочет
быть услышанным, всякий колер “вещает” с целью вызвать
чувство и родить образ. Краска — сигнал для других, окрик
“эй”, заставляющий обернуться. И... все смешивается в круговерти распадающегося солнечного спектра, в первозданном
хаосе красок. Это высвобождение — неисчерпаемый источник забытых наслаждений. Оно возвращает человеческому
глазу дикарскую остроту зрения. Живопись имеет внутреннюю речь, и это один из самых древних языков, на котором
говорят люди.
Виткевич замолчал, стало заметно, что он чувствует себя
неловко.
И тогда заговорил мой отец.
— Очень интересно! Дорогой мой, вы просто обязаны написать трактат о ваших поисках и открытиях! Кому, как не
вам, поведать всю правду о цвете?! У вас большой художественный талант, пылкое сердце, размах и нетерпеливая
мысль. Мы еще продолжим наш разговор. Разрешите мне, как
старшему товарищу, дать вам несколько советов. Я приглашаю вас в четверг утром пораньше. А завтра Зофья познакомит вас с весьма энергичной дамой — Надеждой Евсеевной
1. Комплекс неполноценности (нем.).
Добычиной. Я надеюсь, посмертная выставка Яна Чонглиньского в ее замечательном Бюро еще не закрылась.
Станислав молча поклонился.
— Занятный молодой человек! — сказал отец по дороге домой. —
А знаешь, дочка, это ведь не первый странствующий Виткевич!
Помню, мой учитель Владимир Иванович Даль рассказывал о
Яне Виткевиче, близком родственнике нашего художника и новобранца. Даль приехал в Оренбург, военную крепость на
юговосточной границе, назначенный чиновником особых поручений при губернаторе Перовском. Через три года в журнале
“Библиотека для чтения” появилось одно из его лучших художественных произведений — повесть “Бикей и Мауляна”, первое в
русской литературе сочинение о жизни киргизкайсаков, Даль
начал писать ее сразу после приезда в Оренбург.
Повесть заканчивается рассказом о приятеле автора, от которого Даль и узнал подробности истории. Свидетелем смерти
красавицы Мауляны был бесстрашный, отважный, честный,
знакомый со степью человек — Ян или, как там его называли,
Иван Викторович Виткевич. Степняки обычно бросали больных в диком поле из страха перед заразой, а Виткевич не боялся подходить к страждущим, разговаривать с ними, облегчать
страдания умиравших. Ему Даль посвятил целую страницу повести. Вот по памяти. “Есть у меня в Оренбурге товарищ, знакомый, близкий человек, которого я люблю и уважаю, — писал
Владимир Иванович. — Он из числа людей, коих большею частью называют чудаками, они всегда пекутся не о себе, а о благе и добре чужом. Приятель мой все делает посвоему: люди ездят по линии, по большой битой дороге, водят за собою целый
поезд конвойных, а он всю степь, вдоль и поперек, прошел
один, припевая: ‘А и первый товарищ мой добрый конь, а другой мой товарищ калена стрела...’ Он много занимается, читает, особенно о путешествиях. Да и сам не сидит на месте, вечно
в разгоне. Виткевич выучился азиатским языкам, знается и братается со всеми нехристями, так что мы его зовем татарином,
хотя и мусульмане еще его бранят кяфыром. Я слышал сам, как
русские называли его поляком, и слышал, как поляки честили
его москалем...”
Отец немного помолчал и продолжил:
— Отверженный, осужденный, ссыльный... Аулы близ
СырДарьи, яркие, волшебные краски Бухарского и Хивинского ханств, военная служба, быстрый карьерный рост, интриги, опасности... Есть, видимо, авантюрное чтото в крови
у этих Виткевичей...
[257]
ИЛ 4/202
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
***
***
[258]
ИЛ 4/2020
Мы долго сидели со Станиславом в маленьком ресторанчике
у Пяти углов, от души ругали отвратительную мокрую, туманную петербургскую осень и серых, скучных людей, но настроение у обоих было приподнятое.
— Нам удивительно повезло, — сказала я Виткевичу, — мы
застали весь beau monde, но жаль, не увидели ретроспективу
Чонглиньского!
Ян Францевич, пан Чонглиньский... Настоящий Пан — исступленный, воскрыленный, пафосный, экзальтированный!
Красивый, сильный поляк с рыжеватыми усами. Говорил
порусски плохо, но как же он умел гипнотизировать окружающих своей невероятно приподнятой речью! Как он кричал с порога, громко хлопнув дверью: “И это так работают художники?! Нет!.. Это же каторжники, прикованные к
мольбертам! Рабы! А где любовь? Где страсть, где радость
творчества, свобода? Что за похоронные лица! Где улыбки?
Плакальщики у гроба! Кого вы хороните, пани Зофья?! Не
свой ли талант закапываете в землю?” Мы, его ученики — Лансере, Билибин, Матюшин, Гуро, Волдемар Матвей, Филонов, — все искренне восхищались этим ярким человеком.
Мир его праху!.. Теперь у нас иные учителя — суровые, язвительные, ниспровергающие. Мода на безумие и жестокая конкуренция...
Из будущей книги
***
Паноптикум занимал весь бельэтаж второго от Пяти углов дома
на Загородном проспекте, недалеко от Троицкой. Его интерьер
украшали яркие ковры и аляповатые картины, мы с моим новым знакомым переходили от одной восковой фигуры к другой.
Великий человек в сером походном сюртуке надменно взирал
на посетителей холодными стеклянными глазами, у девицы МарииАнтуанетты, одетой в белое нарядное платье, были забавные веселые кудряшки. Когда хозяин заводил механизм, гладиаторы, сарацины, запорожские казаки приходили в дикое
движение и бросались друг на друга, сверкая оружием.
Высокий постамент в центре зала, на пышном ложе — исполненная в натуральную величину “умирающая Клеопатра”.
Виткевич сунул хозяину монету, и колдун запустил устройство,
расположенное гдето внизу. Грудь Клеопатры стала резко
вздыматься, царица вздохнула, и ее глаза раскрылись. Змея,
раскинувшаяся лениво кольцом на восковой груди, неожиданно распрямилась, вытянула голову, неторопливо высунула
длинное жало из пасти. Машины зарычали, как дикие звери.
— Как можно смотреть на такие вещи, — возмущенно сказала я, прошептав себе под нос: — “Я сам, позорный и продажный, с кругами синими у глаз, пришел взглянуть на профиль
важный, на воск, открытый напоказ...”
— Если меня убьют на войне и привезут отпевать в Петроград, прошу вас, друг мой Зофья, позаботьтесь обо мне, возьмите на себя все полагающиеся хлопоты, устройте праздник.
Разлагающийся труп отвратителен, подайте меня публике
лучшим образом, как в хороших ресторанах подают изысканное блюдо. Хочу, чтобы ваши знакомые кубофутуристы, декорировали мои бренные останки, придав скорбной картине
яркий колорит южного рынка с его неизменным изобилием
фруктов, рыбы, грудами копошащегося морского улова. Костел хорошо бы украсить сетями, вентерями, мережками и
прочей рыболовной снастью: дескать, смотрите, какая крупная рыбина попалась на этот раз! Пусть меня уложат в гроб и
засунут в рот атласную ленточку с изящной надписью на польском: “В бозе почивший государь император Станислав II Закопанский”.
Зофья Бодуэн де Куртенэ,
художник и реставратор.
Ченстохова, февраль, 1965
[259]
ИЛ 4/202
Как загорелись глаза вашего сына, дорогой Станислав, когда
я вновь заговорил о России. Помнится, в прошлый раз вы
спросили меня, почему я с таким упорством пытаюсь внушить ему мысль, что настоящие открытия он найдет отнюдь
не в Мюнхене или Париже, а “в этой страшной Московии”,
как вы изволили выразиться. Тогда у меня не нашлось убедительных аргументов, но я долго думал и сегодня, пожалуй,
способен дать вам достойный ответ.
“Авраам вышел из Ура Халдейского”, мой дорогой друг.
Да, это сбылось: он — вышел! Спасение совершается по нашей вере в Бога, вызволяющего нас из Харранов, Египтов и
Вавилонов... Иудеи долгое время находились в Вавилонском
плену, постепенно усвоив язык своих властелинов. Так и мы,
поляки, веря в наше право быть свободными, когданибудь
спасемся из векового плена! Однако “выйдем из Ура” не нищими рабами, но тайновидцами, обогащенными знанием восточных соседейдеспотов.
Халдеи полагали, что мир вечен, он без начала и конца,
все вещи управляются Божественным Провидением. Они по-
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
“и Халдея сделается добычею их”
[260]
ИЛ 4/2020
читали Бел — Солнце. Звезды им казались слишком далекими, для того чтобы заниматься делами Земли. Это было поручено посредникам — магамастрологам. Халдейский Оракул
гласит: “Хотя судьба может быть записана на небесах, миссия
божественной души — возвысить человеческую душу над кругом необходимости”. Оракул обещает победу каждому, кто обретет волю мастера.
Не подумайте, дорогой Станислав, что обещаю вашему сыну легкий путь познания. Один монах, много веков назад искавший Индию, так сказал о Халдее:
“Есть там одна земля (в ней некогда стоял Вавилон, ныне
разрушенный и опустелый), где водятся волосатые змеи и
зверичудища. В этой же стране по ночам слышатся такие вопли, такие завывания и такой свист, что мнится, будто исходят они из Ада. Ни один человек, будь с ним даже большое
войско, не осмелится провести здесь ночь изза привидений
и ужасов неисчислимых. Думаю я, эта земля — обиталище демонов”.
Какие важные сведения для путника, который вслед за доминиканцем де Севераком отправляется составить собственное представление о “географии Рая”! Но Рая ли?!
Согласитесь, мой друг, я честен с молодым Виткевичем,
не сомневайтесь в моих добрых чувствах.
Тадеуш Мичиньский,
поэт и философ.
Из письма С. Виткевичу.
Варшава, 16 октября 1911
Из будущей книги
Маг
Темный воздух, Орион и Кассиопея, Альфа и Омега. Зеленоватая дымка, колышущиеся ветви, ливанский кедр. Халдейский Оракул, на глиняной табличке — клинописью:
Tadeusz Miciґski. Холодные глаза, крючковатый нос, борода Гильгамеша, лысый череп. Внутри — дремлющий огонь.
Смотрит во тьму, лиловая чернота в глубинах — тень истинного Света.
Наше время полно неопределенности, говорит он, чудеса,
хоть и способны происходить повсеместно и ежечасно, пользы не приносят. Мичиньский верит: не настоящее — будущее
имеет значение. Он смотрит в небо и видит знаки, понятные
ему одному.
Таинства? Вера? Религия, считает он, убежище для людей,
которым не хватает мужества, необходимого для магии. Толь-
ко зыбкое серебро магии — истинное знание! Маг Childeryk,
ясновидец...
Горько! Дар этот обычно достается людям, обреченным
на смерть.
Виткевич Станислав Станиславович,
человек без метрик.
Петроград, ноябрь 1914
[261]
ИЛ 4/202
Огненный Мессия
В начале 1916 года в России появились польские беженцы.
Влиятельной фигурой в кругу нас, московских символистов,
стал Тадеуш Мичиньский. Он привлек к себе внимание тем,
что организовал цикл дискуссий, посвященных польскому
мессианизму. Я в те дни находился под огромным впечатлением от его лекций в Религиознофилософских собраниях,
был очарован прелестью и теплотою, пробужденной духовной жизнью братской страны.
Это был уже пожилой, совершенно лысый человек с черной аккадской бородой. Пришелец свято верил, что Россия —
Халдея, ее столица — Вавилон, а сам он — Тадеуш Мичиньский — восточный мудрец, маг, священник и провидец.
В духе польских эмигрантов 1830—1840—х годов Мичиньский исповедовал веру в уникальность польской народной души и в жертвенную миссию своей страны. Ему представлялось, что судьба Польши подобна мученичеству Христа: но
если окажется, что Христос только миф, то никакой надежды
на воскресение Польши не останется. Я был счастлив обрести в лице Мичиньского мыслителя, для которого польский
мессианизм был действительной живой силой, найти в нем
вольнодумца, видящего разрешение вопроса польского частью общеславянского.
Поляки — самые опрометчивые и самые вещие из славян.
Меня всегда завораживали их багряные и фиолетовые озарения, подобно просветам и отсветам, мерцающие под сводами
какогото мистического костела.
Идеология Мичиньского вырастала из молитвы, ясновидения и тайнодействия, она как бы вливалась в непрерывающуюся литургию духа, которую церковь терпит подле себя,
как некое свободное пророчествование, изредка пресекая яв-
Сергей Слепухин. Цвета Халдеи
Для позитивной мысли славянство как энергия культурная
представляет собой анахронизм, для немецкого разумения
она — юродство и вечное детство.
[262]
ИЛ 4/2020
ные парадоксы религиозного сознания и возбраняя неумеренность ропота и богоборческого мятежа.
Иванов Вячеслав Иванович,
поэт-символист, философ.
Черновик эссе “Польский мессианизм, как живая сила”.
Собрание сочинений в 4—х томах.
Брюссель, 1987
1
Christus verus Luciferus
Наступило время безумия, наваждений, слепоты, страданий,
час Люцифера... Он, упавший с неба светозарный ангел, —
“Антисолнце”. Солнце же — Христос! Орфей, Эрос, Дионис,
Кришна — тоже Его лики.
Люцифер и Христос. Как преодолеть их метафизическое
противоречие? С одной стороны, мятежный дух, олицетворение гордости и восстания. Мир, добро и гармония — с другой.
Христос — живой образ Бога, динамическое макрокосмическое “я”, которое связывает человечество с божественностью. Христос вместе с демоном Люцифером помогает человеку в борьбе за внутреннее освобождение. Их двуединство —
вечная энергия, поддерживающая абсолютные ценности.
Четыре обличья Люцифера: Люцифер сомневающийся;
Люцифер, отвергающий правду Бога, поскольку она отсутствует в мире; Люцифер отчаяния и разрушения; Люцифер —
мыслитель, который в одиночку пытается разрешить мировую тайну.
Люцифер выступает против догматов власти, узурпировавшей идею Христа. Люцифер обновляет христианскую
идею. Кровь и страдания, хаос и замешательство — это боль
от рождения нового.
Огнь, брошенный на землю, да очистит ее! Да восславится Люцифер и наступит “Царство Божье”!
Тадеуш Мичиньский,
поэт и философ.
Фрагмент лекции в московском Религиозно-философском обществе.
Москва, февраль 1916
1. Христос — истинный Люцифер (лат.).
БиблиофИЛ
Новые книги Нового Света
ИЛ 4/2020
с Мариной Ефимовой
Совместно с радио “Свобода”
Francine Prose What made the Russian Literature of the
19th century so distinctive? — NY Times Book Review, Nov, 30,
2014
Статья американской писательницы и публицистки
Франсин Проуз в “Книжном
обозрении” газеты “НьюЙорк
таймс” называется “Что сделало русскую литературу XIX века такой значительной?”. Вероятно, у каждого русскоязычного читателя есть свой ответ
на этот вопрос, но чрезвычайно интересно узнать, что остается от великой литературы
современному, взыскательному американскому читателю
после её перевода на английский язык. Проуз начинает со
сравнения:
Почему мы все еще читаем
русских писателей позапрошлого
века с неослабевающим наслаждением и восхищением? В чем их
секрет? В убедительной силе? В
прямоте и честности? В точности,
с которой они описывали важнейшие аспекты человеческого опыта?.. Именно — важнейшие. Не
опыт свиданий с партнерами, выбранными компьютером; не яростное раздражение изза мелких
неудобств; не возмущение задержкой заказа, выполненного на день
позже. Нет, другого ранга события и чувства незабываемо описывали они в своих произведениях:
рождение, смерть, драмы детства,
[263]
первую любовь, брак, счастье,
одиночество, предательство, нищету, богатство, войну и мир.
Окидывая взглядом широту и глубину тематики русской
классики, Проуз фиксирует
еще несколько особенностей
писателей XIX века: “Они
представляют каждого человека целым миром, — пишет
она. — Вероятно, поэтому все
их герои (хотя они родились и
выросли в одной стране) так
неповторимо индивидуальны”. Проуз признается, что ей
хочется “аплодировать способности этих писателей убеждать нас в том, что в человеческой природе, в человеческой душе есть силы, готовые
преодолеть преграды, поставленные требованиями общества, классовыми и национальными различиями, и даже временем”.
Проуз восхищается бурным воображением Гоголя —
таким ярким, что порождения
его фантазии кажутся читателям не только вполне возможными, но даже естественными — например, если человек,
проснувшись утром, обнаруживает пропажу собственного
носа. Убедительность и яр-
[264]
ИЛ 4/2020
кость гоголевской фантазии,
по свидетельству Франсин
Проуз, позволяет иностранцам вполне оценить Гоголя,
несмотря на предупреждение
Владимира Набокова, которое
Проуз приводит в статье:
Конечно, мы можем ощетиниться на утверждение Набокова,
что “если Гоголя читать не порусски, то его вообще можно не читать”. Набоков говорит о гоголевском языке — свежем, описательном, богатом юмором и неожиданными деталями. И наше восхищение еще усиливается от объяснения Набокова, как Гоголь избегал банальностей, “унаследованных от древних”. От века “небо
было голубым, закат — алым, листва — зеленой. — объясняет Набоков. — Только Гоголь, первым,
увидел желтое и сиреневое”.
БиблиофИЛ
Бегло обсуждая в короткой
статье гигантов русской классики, Проуз пытается выделить наиболее впечатлившие
ее черты их литературных талантов: “Персонажи Достоевского, — пишет она, — и для
нас, иностранцев, — живые
люди, абсолютно реальные,
даже если мы подозреваем,
что в реальности никто не ведет себя так, как они: кидаясь
друг другу в ноги или рассказывая с шокирующими деталями всю свою жизнь первому
встречному в пивной”.
И далее — об особенностях
чеховского таланта:
Печальная
утонченность,
сверхъестественное искусство
приоткрывать спрятанные, глубинные эмоции мужчин, женщин
и детей, населяющих его пьесы,
его повести и рассказы.
О Толстом:
Монументальность замысла и
острейшая
проницательность
поднимает на эпический уровень
каждый эпизод романов Толстого — от обыденной варки варенья
или воровства слив деревенскими
девочками — до трагических полотен Бородинской битвы в “Войне и мире” или скачек в “Анне Карениной”.
О Тургеневе:
У Тургенева природа становится таким же важным персонажем, как и люди. Так же, как они,
она дотошно описана, и так же,
как они, все равно остается непостижимо мистической.
“В дополнение, — пишет
Франсин Проуз, — я могу посоветовать тем, кто ищет наиболее полного ответа на вопрос
о загадке русских классиков
XIX века, прочесть набоковские ‘Лекции по русской литературе’”.
Некоторые аспекты отношения Набокова к литературе могут
раздражать: например, его аристократические предубеждения,
его презрение к персонажам романов Достоевского — этим, как он
пишет, “невротикам и лунатикам”;
его отрицание почти всей литературы советского времени. (Хочется спросить: а как же Ахматова,
Платонов, Бабель?) Но, с другой
стороны, никто не написал так
проницательно, как Набоков, о
двух самых волнующих рассказах
Чехова: “В овраге” и “Дама с собачкой”; никто не представил более убедительных доказательств
блистательного великолепия романа “Анна Каренина”. И все же,
поверьте, читать русских классиков — даже лучше, чем читать лекции Набокова об их произведениях. Читать и перечитывать, потому что их книги еще сильнее поражают своей красотой и значительностью каждый раз, когда мы возвращаемся к ним. Поэтому, закрыв последнюю страницу последней книги русской классики,
возьмитесь снова за первую и начните читать сначала.
Ответила ли Франсин Проуз на вопрос, который она задала в названии своей статьи, —
“Что делает русскую литературу XIX века такой значительной?”? В поэтическом смысле —
конечно. Но есть и более приземленный вариант ответа. В
XIX веке в России зверствовала
цензура — государственная и
церковная, не пуская свободную мысль в историческую науку, в философию, в теологию.
Государство и Церковь монополизировали ответы на вечные
вопросы человеческой души: в
чем смысл жизни? что хорошо
и что плохо? Возможно, это обстоятельство отчасти объясняет особое сгущение талантов в
художественной литературе,
где цензура была не такой непроходимой. И, возможно, поэтому русская литература XIX
века так обогатилась историческими и философскими идеями и богоискательством.
Мне кажется (по долгому
опыту эмиграции), что многие
американцы относятся к художественной литературе, как к
исключительно культурному
атрибуту. Начитанность — удел
элиты. Видимо, поэтому в общественных школах литературу преподают небрежно и неразборчиво. А для россиян
многих поколений русская художественная литература была
в детстве главным пособием
для вступления в жизнь. Еще до
своего личного, всегда ограниченного опыта мы узнавали из
бесценных наблюдений великих писателей о сложности человеческих отношений. Мы узнавали в их героях собственные пороки, мы учились улавливать юмор, мы даже русскому языку учились больше у них,
чем по учебникам. Тот, кто в
детстве хохотал над записью в
чеховской “Жалобной книге”:
“Подъезжая к станции и глядя
на природу в окно, у меня слетела шляпа”, на всю жизнь усваивал правила использования
деепричастных оборотов. Мне
кажется, что мудрость и талант
великих литераторов, проверенные веками, помогают
взрослеть и современным детям — причем гораздо достойнее и эффективнее, чем наставления школьных психологов или уроки сексуального
ликбеза.
[265]
ИЛ 4/2020
Tom Holland DYNASTY. The Rise and Fall of the House of
Caesar. (Doubleday, 2015); Том Холланд. “ДИНАСТИЯ.
Взлет и падение дома цезарей”
[266]
ИЛ 4/2020
БиблиофИЛ
Новая книга известного британского историка античности Тома Холланда называется “Династия. Взлет и падение
дома цезарей”. Она охватывает имперский период древнего Рима, начиная с убийства
Юлия Цезаря (в 44-м году до
Новой эры) и кончая самоубийством Нерона в 68 году
Новой эры. Книга написана
увлекательно, как роман, и
полна деталей, которые редко
упоминаются историками. Рецензент газеты “НьюЙорк
Таймс” Мичико Какутани так
характеризует общее впечатление от книги:
Мистер Холланд не прячет и
не замазывает лакуны в наших
сведениях об античности, но он
не боится включать в текст и ту
информацию, о которой историки всё еще спорят. Используя
свое прекрасное знание эпохи, автор создает у читателя почти физическое ощущение невероятной
брутальности того времени, чудовищных крайностей древнего Рима. Он детально описывает не
только резню в покоренной Галлии (где, по некоторым оценкам,
около миллиона жителей были
убиты и столько же обращены в
рабство), не только ужасы гладиаторских боев — популярного развлечения масс, но и все жестокости той борьбы за власть в имперских домах и внутри правящей
элиты, рано или поздно принимавших формы убийств, предательств, тайных отравлений и макиавеллиевских ударов в спину.
В книге Холланда меньше
исторического анализа и панорамных описаний, чем в
других трудах о древнем Риме — например, в новой книге
историкаклассициста Мэри
Бирд “Римский сенат и народ”. Холланд ограничился периодом правления императоров династии ЮлиевКлавдиев (которых обессмертили Тацит и Светоний), и воплотил
их образы в галерее портретов. В отличие от Светония,
Холланд не раскладывает характеры императоров на положительные черты и на отрицательные, но он развенчивает тех (немногих) императоров, которых до сих пор историки считали относительно
человечными и либеральными. Чрезвычайно интересна
реакция рецензентов на эту
особенность книги. Ник Коэн
пишет в газете “Гардиан”:
Английский писатель Роберт
Грэйвс в знаменитом романе “Я,
Клавдий” изобразил императора
Клавдия либералом, окруженным
тираническими монстрами, не
сильно отличавшимися от тех, которые окружали самого Грэйвса в
1934 г. Однако и Клавдий не останавливался перед казнями своих
оппонентов — как за реальную,
так и за воображаемую измену,
подтверждая тем самым идею,
что главная черта тирании — тиранство.
И все другие императоры,
которых рецензенты книги не
без удовольствия сваливают в
одну кучу, оказываются на деле
тиранами. Коэн и Какутани
кратко характеризуют всех императоров династии, начиная с
ОктавианаАвгуста — основателя Римской империи. Коэн пишет:
Август — террорист в ранней
юности, трус на поле боя, смёл всю
оппозицию, принес Риму мир после гражданской войны и разрушил
республику. Про его милосердие
после войны философ и историк
Сенека писал: “Я не уверен, что
можно назвать милосердием то,
что было обессилевшей жестокостью”. Странно, что Август остался
в истории “отцом Рима”, который,
по словам того же Сенеки, “упрекал, бранил, но вёл и любил римский народ”. Тиберий — честный
генерал, не поддавшийся дворцовой лести, через несколько лет
правления уже проводил политические чистки и развлекался оргиями
с детьми римской элиты. Когда он
предложил восстановить власть
консулов, сенаторы решили, что он
убьёт их, если они поверят его республиканским намерениям. (Он и
так убил многих). Ко времени смерти Нерона все члены ЮлиевоКлавдиевой династии были убиты, в основном — родственниками.
“Садист Калигула, — добавляет рецензент Какутани, — превратил Рим в театр жестоких крайностей. Сумасшедший эгоцентрик и
маньяк Нерон, убивший мать и беременную жену, сжигавший заживо христиан, восстановил против
себя весь Рим. Хромого Клавдия,
которого многие в Риме любили,
сенаторы считали угрюмым болваном, игрушкой женщин”.
Все римские императоры, — резюмирует Коэн, — бы-
ли, по сути, военными диктаторами. И далее:
Ученые историки бывают так
же слепы, как писатели (Роберт
Грэйвс в частности). Оказываясь
лицом к лицу с деяниями древних
цезарей, они вздрагивают и удивляются, почему люди, правящие
мирной и процветающей империей, так отличаются от их собственных президентов и министров. Историки не доверяют Сенеке, когда он говорит о Калигуле:
“природа создала его, чтобы показать, как далеко могут зайти пороки в сочетании с абсолютной властью.
Тут возникают сомнения.
Абсолютная власть, бесспорно, развращает людей, но, видимо, и по другим причинам
людские пороки могут зайти
очень далеко, например, до
уровня жестокого безумия нынешнего мусульманского экстремизма.
В наше время популярна
мысль, что “вся политика — дело грязное, и все политики
одинаковые”. Даже образованные люди охотно смешивают в
одну кучу всех политиков всех
времен и народов. Люди любят
борьбу добра со злом и равнодушны к борьбе меньшего зла с
большим (чем обычно и вынуждены заниматься политики).
Никто не хочет отдавать должное диктаторам — даже если те
(как ОктавианАвгуст) остановили в своих странах кровавый
хаос войны. И всё же сама история собственным ходом както
отделила в своей оценке императоров Августа и Клавдия от
Калигулы и Нерона.
Сейчас среди американских студентов началось дви-
[267]
ИЛ 4/2020
[268]
ИЛ 4/2020
жение за развенчание героев
прошлого. В одном университете потребовали убрать статую Джефферсона, потому
что он был рабовладельцем, в
другом университете — снять
мозаику с портретом Вудро
Вильсона, который поддерживал политику сегрегации. А рецензенты книги “Династия”
хотят судить римских императоров за их жестокость и всевластие. Тут нельзя не вспомнить слова Льва Толстого из
Эпилога к “Войне и миру”:
Надо исписать десять листов,
чтобы перечислить все упреки, которые делают Александру I историки... упреки за то, что историческое лицо полвека назад не имело
тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор.
БиблиофИЛ
Толстой подсмеивался над
профессорами, которые судили политика за то, что тот делал полвека назад. Американские студенты судят политиков, живших 150 лет назад. А
рецензенты книги “Династия”
меряют нынешними мораль-
ными мерками политиков,
живших две тысячи лет назад.
Рецензент Какутани заканчивает свою статью обсуждением роли Древнего Рима в
мировой истории. Она признаёт, что Рим — “грандиозное
воплощение побед и поражений человека”. Рим “снабдил
нас шаблонами для всего”, —
пишет она, но при этом упоминает только сомнительные
шаблоны: “империализма, политической власти, создания
национального имиджа и пропаганды”.
Всетаки стоило бы еще
упомянуть, что вся юридическая система современной
Америки (и Европы) основана
на “римском праве”; что открытия и нововведения римлян в области зодчества находят применение в наше время;
что это они ввели общественный транспорт; что их идеология и литература создали базу
для эпохи Возрождения; что
принципы государственного
управления и налогообложения в их империи изучаются и
используются сейчас теоретиками Европейского Союза.
Среди книг
с Александром Ливергантом
Ни дня без строч ки
Григорий Кружков Ветер с океана: Йейтс и Россия. —
М.: ПрогрессТрадиция, 2019. — 496 с. ил.
Море и жаворонок. Из европейских и американских поэтов
XVI—XX вв. Перевод Григория Кружкова. — СПб: Издательство Ивана Лимбаха. 2019. — 440 с.
Это давно уже растиражированное название малой прозы
Юрия Олеши может служить
подходящим эпиграфом к
творчеству — и поэтическому,
и переводческому, и литературоведческому — Григория Кружкова, мастера столь же одаренного, как и неустанного. Диапазон интересов Кружкова необъятен — взять хотя бы два
увесистых тома из выпущенного им в прошлом году.
В книге “Ветер с океана:
Йейтс и Россия” Кружков выступает, как всегда, един во
многих лицах — и как исследователь, и как историк литературы, и, разумеется, как переводчик; для него эти профессии мало сказать смежные —
нерасторжимые.
Исследователь (перевод
ведь тоже своего рода исследование) творчества именитого
англоирландского поэта, лауреата Нобелевской премии
Уильяма Батлера Йейтса, ставшего, по слову Кружкова, “для
новой ирландской литературы
тем, кем был Пушкин для литературы русской”, задается амбициозной целью — ввести одного из самых своих любимых
поэтов в контекст русской литературы. Сопоставить, причем на конкретных примерах,
автора “Острова Иннишфри”,
“Плавания в Византию” и
“Смерти Кухуллина” с творчеством его русских современников и последователей. И не
только с символистом Блоком
и акмеистом Гумилевым, живо
интересовавшимся кельтской
культурой, переводившим пьесу Йейтса “Графиня Кэтлин” и
с Йейтсом встречавшимся, —
сравнение с этими поэтами напрашивается. Но и с Георгием
Ивановым, Ходасевичем, Волошиным, Вячеславом Ивановым, Мандельштамом, А. Введенским, Пастернаком, Ахматовой.
Задается этой целью — и
цели этой достигает. Находит
и в самом деле поразительные
биографические (скажем, норманнская башня Йейтса в Баллили и дом Максимилиана Волошина в Коктебеле; отношение Йейтса и Волошина к Гражданской войне в Ирландии и
России) и поэтические “сближения” крупнейшего ирландского поэта и наиболее видных представителей русского
Серебряного века.
[269]
ИЛ 4/2020
[270]
БиблиофИЛ
ИЛ 4/2020
У. Б. Йейтс (1919)
Все шире — круг за кругом
ходит сокол,
Не слыша, как его сокольник
кличет;
Все рушится, основа
расшаталась...
А. Блок (1916)
Чертя за кругом плавный
круг,
Над сонным лугом коршун
кружит
И смотрит на пустынный луг.
В избушке мать над сыном
тужит...
У. Б. Йейтс (“У Ястребиного
источника”, 1916)
Какой в долголетье прок?
Увидя свое дитя
Десятилетья спустя —
Морщины увядших щек
И пятна трясущихся рук, —
Могла бы воскликнуть мать:
“Не стоило столько мук
Носить его и рожать!”
В. Ходасевич
(“Перед зеркалом”, 1924)
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
Желтосерого, полуседого
И всезнающего, как змея?
У. Б. Йейтс (“Великая дата”)
Переворот свершился! Ура!
Греми, салют!
Стегает конный пешего, и тот
и этот плут.
Ура, опять победа! Опять
переворот!
Вновь конный хлещет
пешего, да конный уж не тот.
Максимилиан Волошин
(“Путями Каина”, XIII)
В нормальном государстве вне
закона
Находятся два класса:
Уголовный и правящий.
Во время революций
Они меняются местами, —
В чем
По существу нет разницы.
У. Б. Йейтс
(“Автоэпитафия”, 1939)
Взгляни холодным взором
На жизнь и на смерть.
Проезжай, всадник!
Александр Введенский
(“Элегия”, 1940)
На смерть, на смерть держи
равненье,
Певец и всадник бедный.
У. Б. Йейтс (“Разговор поэта
с душой”, 1927)
Согласен пережить все это
снова
И снова окунуться с головой
В ту, полную лягушечьей
икрой,
Канаву, где слепой гвоздит
слепого.
Борис Пастернак
(“Любимая — жуть”, 1917)
Он видит, как свадьбы
справляют вокруг,
Как спаивают, просыпаются,
Как общелягушечью эту икру
Зовут, обрядив ее, паюсной.
Сближения эти (иные могут назвать их случайными или
же чисто формальными) Кружков не только со знанием дела
подбирает и внятно, демонстрируя завидную эрудицию,
комментирует, но и попутно
делает любопытные открытия.
Читатель убедится в этом, если
прочтет прямотаки детективную историю автографа Гумилева на первом издании стихотворной пьесы Йейтса “Графиня Кэтлин”. В результате перед
читателем открывается широкая панорама отечественной и
англоязычной поэзии ХХ века,
увлекательная история литературных связей, перекличек,
взаимовлияний.
“Ветер с океана” — это, вопреки подзаголовку, не только
Йейтс и Россия. Кого только в
этой книге — в особенности же
в разделе “Дополнения и продолжения” — не встретишь. Задействованы в ней крупные явления и фигуры европейской и
американской литературы ХХ
века, многих из них, к слову, мы
знаем по переводам Кружкова:
Шеймаса Хини, например, или
Уоллеса Стивенса. И то сказать,
творческий портрет поэта такого калибра, как Йейтс, был бы
куда менее запоминающимся
без его современников, без Метерлинка, Рильке, Элиота, считавшего Йейтса, своего поэтического антагониста, “какимто
(пишет Кружков) запоздавшим
прерафаэлитом”. А также — без
поэтов младшего поколения:
Роберта Грейвза, Дилана Томаса, тех же Стивенса и Хини. И,
конечно, без Уистена Хью Одена, однажды назвавшего Йейтса “мастером красноречия”
(“The Master of Diction”) и написавшего знаменитые стихи на
его смерть. И без Эзры Паунда:
в 1914—1916 году, читаем у
Кружкова, авангардист и новатор стиха Паунд привил символисту Йейтсу стойкий интерес
к японскому театру масок. И,
неожиданным образом, — без
Фридриха Ницше, которым молодой Йейтс, как и многие его
сверстники, зачитывался и увлечение которым “делил” с нашим Вячеславом Ивановым, —
не зря же Гумилев называл
Йейтса “их, английский Вячеслав”.
“Ветер с океана” — это одновременно история жизни и
творческого
становления
Йейтса и история отношений
поэта с его русским переводчиком Григорием Кружковым:
в главе “‘Серебряные яблоки
луны’: перевод как приключение” Кружков впускает читателя в свою переводческую лабораторию, а в последнем разделе книги “Избранные стихотворения” демонстрирует результат, в этой лаборатории
полученный. Результат, что и
говорить, внушительный. Всего два примера:
Бывает женщина в любви
и гордой и блажной,
Но храм любви стоит, увы,
На яме выгребной;
О том и речь, что не сберечь
Души — другой ценой.
(Из стихотворения
“Безумная Джейн говорит
с епископом”)
Я — Джекнаходулях, из века
в век
тянувший лямку свою;
Я вижу, мир безумен и глух,
и тщетно я вопию.
(Из стихотворения
“Высокий слог”)
[271]
ИЛ 4/2020
[272]
БиблиофИЛ
ИЛ 4/2020
В “Море и жаворонке”, итоговом сборнике поэтических
переводов Григория Кружкова
за полвека, тоже присутствует
Уильям Батлер Йейтс. Но есть,
понятно, и многие, очень многие другие: Донн и Китс, Эдвард Лир и Эмили Дикинсон,
Уоллес Стивенс и средневековые ирландские поэты: Ирландия — давняя (и не без взаимности) любовь Кружкова. И моя,
кстати, тоже. А еще — Ронсар,
Готье, Рембо, Гонгора. Переводы с французского и испанского Кружков в предисловии не
без некоторого кокетства называет “вылазками за пределы англоязычных стран во французский и испанский огород”. Где,
замечу, переводчик чувствует
себя ничуть не менее вольготно, чем в огороде английском.
“За свою жизнь я переиграл
десятки ролей, от поэзии XVI
века до современности”, — пишет Кружков, не первый сравнивая переводческое искусство
с актерским и вспоминая свой
путь (теперь, задним числом,
его смело можно назвать триумфальным) в поэтический перевод и первые шаги на этом пути. Шагов этих было два: всем
нам памятный букинистический магазин на улице Качалова (теперь нет ни того, ни другой), где продавались “обломки
какихто еще дореволюционных библиотек”. И редакция зарубежной литературы на пятом
этаже тогда крупнейшего (а ныне полуживого) издательства
“Художественная литература”,
куда не вполне уже юный, но
еще только начинающий переводчик пришел показать свои
первые переводы числом тоже
два: “Ода греческой вазе” Китса
и сонет безвестного английско-
го автора. Пришел и, против
ожидания, был в те не слишком
ласковые времена принят и обласкан...
Эта почти пятисотстраничная книга могла бы быть вдвое,
втрое толще: в “Море и жаворонке” Кружков, взыскательный “селекционер” собственной переводческой продукции,
включил лишь то, что “наиболее удачно получилось порусски”. И, по своему обыкновению, предварил стихи каждого
переведенного поэта сверхкоротким, восемьдесять строк от
силы, биографическим экскурсом. Сказал же Михаил Гаспаров (и это тоже вспоминает
Кружков в предисловии), отвечая на вопрос, старается ли он,
перед тем как переводить, больше узнать о поэте: “Не то слово.
Я обязан знать о нем всё”.
Вот и Григорий Кружков
считает себя обязанным знать о
поэте, которого переводит, если не все, то уж точно больше,
чем написано в вышеупомянутых вступлениях, рассчитанных на читателя, не слишком в
зарубежной поэзии осведомленного. Есть у Кружкова работы и куда более серьезные и
пространные. Прочтите, если
хотите в этом убедиться, его поэтические антологии: “Лекарство от Фортуны” (2002), “Пироскаф: из английской поэзии ХIХ
века” (2008), “Очерки по истории английской поэзии” (2015,
2016). В этих и других его сборниках переводов англоязычной
поэзии вы обязательно найдете, вкупе с переводами, то, что
Кружков называет “рассказы о
своих любимых поэтах”. Это,
как правило, действительно
рассказы, увлекательные истории, начисто лишенные лите-
ратуроведческой схоластики;
“перевод как приключение” —
лучше не скажешь.
Что и говорить, Кружков —
любвеобильный переводчик. В
“Море и жаворонке” вы найдете
и хрестоматийных авторов (тот
же Китс, Шекспир, Эмили Дикинсон, Фрост) — на русский
они переводились отнюдь не
только Кружковым. И авторов,
напрочь забытых и до Кружкова порусски малоизвестных
или же неизвестных вовсе. Последних немало: в этом юбилейном томе переводческих открытий хватает. Кто знает, к примеру, сожженную Генрихом VIII
английскую поэтессу, ревностную и стойкую католичку Анну
Эскью (1521—1546)? Или хранителя королевских зданий Джона Харрингтона из Степни
(1512—1585)? Или Чидика Титчборна (1558—1585)? Стихотворение “Моя весна — зима моих
забот” он написал в Тауэре накануне казни, к которой был приговорен за попытку освободить
из заточения Марию Стюарт:
Сколь горек мне доставшийся
удел:
Вот — жизнь моя и вот — ее
предел.
Или Джона Дэвиса (1560—
1626), чьи “дурацкие сонеты”, в
которых он высмеивал бездарных стихоплетов 1590-х годов,
не слишком вяжутся с его более
чем серьезной должностью
верховного прокурора Ирландии? Или автора “Подражания
монологу Гамлета”, священника Ричарда Джейго (1715—
1781), которому, как и Лоренсу
Стерну, духовный сан нисколько не помешал заразительно
смеяться, в том числе и над
своими собратьями по перу:
...Так критики нас обращают
в трусов,
И так румянец свеженьких
поэм
Хиреет в груде ветхих
манускриптов,
И стихотворцы, полные огня,
Высоких замыслов и
вдохновенья,
Робея пред издательским
порогом,
Теряют имя авторов...
Точно так же полвека назад
“робел пред издательским порогом” никому не ведомый тогда Григорий Кружков. Робел,
но, как мы теперь убедились,
“имя авторов” не потерял.
[273]
ИЛ 4/2020
Среди книг
[274]
с Алиной Поповой
ИЛ 4/2020
“Фран цуз ская по эзия, как,
соб ст вен но, и вся кая дру гая,
это рас ши ряю щая ся Все лен ная”
БиблиофИЛ
Михаил Яснов О французских поэтах и русских переводчиках. — М.: Центр книги Рудомино, 2017. — 352 с.
Вынесенным в заголовок предупреждением о нестатичности и непредсказуемости явлений, с которыми имеет дело
переводчик, предварим рассказ о книге, ставшей продолжением тома избранных переводов М. Яснова из французской поэзии (“Обломки опытов”, 2016) и выпущенной, так
же, как и первая, Центром
книги Рудомино.
В новом томе собраны преимущественно не переводы
стихов, а то, что вокруг: литературные портреты, эссе, этюды, заметки. Том состоит из
трех, дополняющих друг друга
частей. Первая, “Французские
поэты в кругу русских переводчиков”, повествует о знаменательных событиях в истории
отечественного стихотворного перевода, например, о непростой коллективной работе
поэтов и переводчиков над
“Орлеанской девственницей”
Вольтера на русском языке
или о судьбе переводов из Беранже, Верлена, Рембо и
Аполлинера. Стиль изложения легок и доходчив, но одновременно ёмок: скажем, в открывающей книгу двадцати-
страничной статье о перипетиях издательской подготовки
“Орлеанской девственницы”
заодно резюмируется процесс
формирования принципов
отечественного поэтического
перевода с начала XVIII века и
до начала XX века, до “заповедей” Гумилева, записанных
как раз в начале работы над
поэмой Вольтера и сложившихся в дискуссиях с соавторами по издательским планам
“Всемирной литературы” —
Блоком и Чуковским. Показана сложнейшая работа редактора стихотворного перевода — на примере изменений,
внесенных М. Лозинским в
тексты соавторов русского
текста поэмы, в том числе в
тексты Гумилева, которые в
статье цитируются и в исходном виде, и после редактуры.
Читатель включается в атмосферу, царившую в издательстве “Всемирная литература”,
которое объединило известных поэтов и теоретиков первых десятилетий XX века, и в
жизнь пришедшего ему на смену издательства “Academia”, а
также переводческой студии
Лозинского.
Важная особенность книги — стремление навести мосты между бытованием французской культуры в момент написания определенных поэтических текстов, — и русской в
тот момент, когда они переводились, определить место оригинала и перевода в культуре и
истории обеих стран и уяснить
влияние литературного перевода на жизнь государства в целом: “...история с запретом на
ее (”Орлеанской девственницы” — А. П.) перевод в самодержавной России учит только одному: все должно делаться вовремя; была бы поэма включена в литературный обиход, когда страсти ее разогревавшие
были еще остры <...>, вполне
возможно, мы имели бы дело с
несколько иной этикой и с несколько поиному оформленной литературной традицией”.
Значимым и полезным кажется неоднократное появление нескольких версий одного
и того же текста: вариантов
перевода одного и того же стихотворения (например, сравнение переводов Верлена у
Брюсова и Б. Лившица), нескольких редакций одного и
того же перевода, (авторских,
в случае Э. Л. Линецкой, или
после чужой редакторской
правки, например, Гумилев —
Лозинский). Авторпереводчик невзначай показывает
читателю, насколько вообщето непрост, небыстр и неоднозначен процесс перевода,
в котором и большие поэты
иногда подвергаются редактуре, а мастера точно не знают,
как будет лучше, — или на разных этапах жизни меняют
предпочтения. Яснов не разжевывает подробности этих
сопоставлений и, предполагая, что читателю “легко проследить за методом эмоциональных и интонационных
‘уточнений’”, дает ему возможность самому судить, всегда ли
переработка перевода приводит к созданию более естественно звучащего текста. Не
все такие сопоставления снабжены в книге оригиналом переводимого стихотворения,
но речь идет о классике, и читатель может при желании
легко отыскать тексты сам.
Опыт книги показывает,
что сравнение подходов разных переводчиков к творчеству одного поэта может быть не
просто комментарием к переводным текстам — вроде рубрики “Вглубь стихотворения”
в “Иностранной литературе”
или предисловий к собраниям
переводов, — но и предметом
эссе для автономного чтения.
Автор обращается к читателю,
представляющему себе, кто такие Верлен, Рембо или Аполлинер. Такому читателю будет
по плечу тридцатистраничный обзор творческих принципов разных переводчиков
Верлена, без обсуждения удач
и неудач, зато с указанием того, на что каждый из них больше обращал внимание, что
считал важным сохранить в
переводе... Это читатель зрелый, понимающий, что “точного” и “единственно правильного” перевода поэзии нет и
быть не может. Но все же, как
сказано в аннотации, главный
тезис автора — “перевод поэзии возможен и неизбежен”.
Это утверждение изящно
уравновешивается второй частью книги — “XX век: фрагменты из непереводимого”.
[275]
ИЛ 4/2020
[276]
БиблиофИЛ
ИЛ 4/2020
По собственной характеристике автора, это рассказ о поэтахсюрреалистах, их предшественниках и последователях. Хотя, казалось бы, не все
имена, возникающие в этих
очерках, попадают в одну из
трех названных категорий.
Особняком стоят и Рене Шар,
и порвавший с сюрреализмом
Реймон Кено, и Мишель Деги,
а из более поздних — ЖанЛюк
Моро, Жак Шарпантро, Клод
Эстебан и ЖанМари Барно, —
но не важно, считать ли этих
поэтов последователями сюрреалистов; существенней, что
ктото из них наверняка станет для читателей открытием.
Заметим, что собранные в
книге статьи и эссе, хоть и публиковались раньше по отдельности, здесь даются в новой
редакции, иногда они существенно изменены автором, а
многие стихи, цитируемые во
второй части, переведены специально для этой публикации.
Третья часть книги представляет собой творческие
биографии Е. Г. Эткинда и
Э. Л. Линецкой. К ним прилагаются не публиковавшаяся ранее на русском языке статья
Эткинда “Французский ‘поэтический человек’ XVIII века” и
нескольких переводов Линецкой; в очерк о ней включены
собственные стихи переводчицы из ее домашнего архива, а
также статьи, посвященные
Ю. Б. Корнееву, коллеге, объединенному с ней совместной
работой, и Г. Г. Шмакову, любимому ученику.
Интонация заключающих
книгу текстов — теплая и немного грустная: “Это разговор
об учителях, памяти которых
автор и посвящает эту книгу”.
Ценное свойство, присутствующее уже в первом томе, — попытка осмысления и
объяснения
читательского
восприятия переводной поэзии в России, скажем, рассуждение о том, как кстати пришлась в 60—е годы “с их романтическим духом мерцающей
свободы” лирика Превера. Из
этого же ряда размышление о
читательских ожиданиях, которым то, как переводчик интерпретирует стихи, может
или соответствовать, или
нет — и во втором случае переводы не вызовут отклика и не
приживутся. В книге можно
найти конкретные примеры
таких несовпадений.
Огорчает, правда, отсутствие, как и в первом томе, каких
бы то ни было указателей. А
ведь в книге, что вполне логично при ее структуре, по нескольку раз возникают одни и те же
имена поэтов и переводчиков,
иногда — названия одних и тех
же произведений, переводы которых весьма интересно сопоставить (например, многократные обращения к “Поэтическому искусству” Верлена), по нескольку раз возникают значимые понятия теории перевода:
например, читательские ожидания, переводчик “объективного” типа, метод эмоциональных
и интонационных “уточнений”... Именной и предметный
указатель могли бы дать читателю возможность еще одного, нелинейного, прочтения — или
прочтения по другой линии... А
автор получил бы возможность
заметить, что некоторые из
этих понятий он не определяет
и не указывает источник своего
толкования их, что, впрочем, не
так уж страшно: мы имеем дело
с интуитивно прочитывающимися вещами, а всетаки для особо интересующихся это могло
бы стать полезным подспорьем.
Осталось пожалеть о небольшом тираже (всего тысяча экземпляров) и посоветовать тем читателям, которым
повезет книгу все же заполучить, снять суперобложку и
развернуть ее, отогнув клапаны, — тогда иллюстрация с обложки предстанет цельной;
равно как и весь этот разносторонний том: его нужно повертеть в руках и почитать во
всех направлениях, чтобы вошедшие в него тексты сложились в единую картину и стало
ясно, что их соединение логично и естественно.
Но что за рецензия на книгу стихов без стихов? Вот, на-
пример, из раздела о непереводимом — Михаил Яснов подхватывает непереводимую аллюзию Рэмона Кено на песенку про пастушку под дождем,
которую во Франции знает каждый ребенок, а в России —
нет, но стихи это не портит:
Ах дождик над пастушкою
заезженный мотив
вагоны друг за дружкою
везет локомотив
ложбинами зелеными
лугами среди рос
гремит перед вагонами
лукавый чаровоз
ах дождик над пастушкою
над копотью полей
над ушлою простушкою
цивилизацией
[277]
ИЛ 4/2020
[278]
Информация к размышлению
Non-fiction
ИЛ 4/2020
с Алексеем Михеевым
БиблиофИЛ
Издательство “Лайвбук” вот
уже несколько лет выпускает
книги американского физика и
популяризатора науки Леонарда Млодинова, так или иначе
бросающие вызов стереотипному рациональному мышлению (“Несовершенная случайность. Как случай управляет нашей жизнью”, “Неосознанное.
Как бессознательный ум управляет нашим поведением” и
др.). Новая книга, “Эластичность. Гибкое мышление в эпоху
перемен”, вполне вписывается в
этот ряд. В оригинале она вышла два года назад, в 2018—м, а
уже в конце 2019—го на московской ярмарке “Nonfiction” появилось ее русское издание
(пер. с англ. Шаши Мартыновой. — Москва, Лайвбук, 2020. —
336 с.).
Книга эта посвящена прежде всего анализу деятельности
мозга. По поводу общеизвестного представления о том, что
каждое из двух его полушарий
обладает своей спецификой,
давно ведутся споры. Говоря
на самом общем уровне, левое
полушарие отвечает за логическое мышление, а правое — за
образное; такая точка зрения
разделялась болееменее всеми, пока в нейробиологии не
были разработаны тонкие методы, позволяющие проводить эксперименты непосредственно на самом мозге. В итоге оказалось, что все устроено
не так просто, и первоначальные поверхностные представления стали стремительно пересматриваться. Существенно
важным оказалось не противостояние “правого” и “левого”
(они в значительной степени
взаимосвязаны), а двух способов конструирования нейронных сетей: “сверху вниз” (как
бы “тоталитарной”) и “снизу
вверх” (как бы “демократичной”). Рассказывая об этом,
Млодинов делает акцент не на
сугубо академических нюансах, а на том, как результаты
научных исследований помогают найти ответы на вопросы, непосредственно связанные с процессами, происходящими в нашем сознании и,
собственно, фундаментальными для нашего бытия как мыслящих существ. А вопросы эти
предельно конкретны и вынесены в названия отдельных
частей книги, например: “Как
мы думаем?”, “Что есть
мысль?”, “Зачем мы думаем?”,
“Откуда берутся новые идеи?”,
“Откуда берется озарение?”,
“Как сковывается мысль?”.
Последний вопрос здесь в
определенной степени ключевой: эксперименты показывают, что наш мозг в сильной
степени закрепощен сложившимися стандартами мышления, и для его совершенствования необходимо снятие
шаблонов, “ментальных блоков”, “идейных фильтров” и вообще, по возможности, большее раскрепощение (заключительная часть книги носит название “Раскрепощаем мозг”) —
именно оно позволяет лучше
справляться с теми задачами,
которые “в эпоху перемен” приходится решать все чаще и чаще, и добиваться необходимой для этого “эластичности”
сознания. Раскрепощение —
это вытеснение структур
“сверху вниз” структурами
“снизу вверх”; и для успеха этого процесса полезно время от
времени выходить за рамки
сложившихся норм, — не случайно предпоследняя часть
книги называется “Славное,
свихнутое, странное”. При
этом некоторые авторские рекомендации находятся, можно
сказать, “на грани допустимого” — издатели даже вынуждены были не публиковать часть
главы “Раскрепощение” “в соответствии со статьей 6.13
КоАП РФ о пропаганде наркотических средств, психотропных веществ или их прекурсоров...”.
Подзаголовок книги Млодинова заставляет вспомнить известное высказывание Конфу-
[279]
ИЛ 4/2020
ция, которое он адресовал врагу: “Чтоб ты жил в эпоху перемен!”. И тут мы плавно переходим к книге Майкла Пьюэтта и
Кристины ГроссЛо “Путь. Чему нужно научиться у китайских философов” (пер. с англ.
Е. Горбатенко. — М. Синдбад,
2019. — 208 с.). В афористичной
формулировке Конфуция действительно можно увидеть основополагающий принцип китайской цивилизации: сохранение и поддержание традиционной модели социального устройства. Для европейского сознания это представляется
чемто консервативным и архаичным — ведь западная модель
основана на динамике и стремлению к переменам как необходимому условию прогресса. Но
подзаголовок этой книги, конечно же, не случаен — оказывается, у древних китайских философов (МэнЦзы, ЛаоЦзы,
Чжуаньцзы, СюньЦзы) действительно можно многому научиться. И несколько глав “Пути” как раз и посвящены их учениям, которые, в отличие от
учений большинства западных
философов, не умозрительны и
схоластичны, а посвящены проблемам гармоничного существования (как человека, так и со-
[280]
ИЛ 4/2020
циума) в том мире, который
требует не перемен, а приятия
и адаптации.
Мир для китайских философов — это некая декорация, в
которой все живущие играют
свои роли; вот почему так важно сохранение традиций и ритуалов, — по выражению Конфуция, ритуалов “как будто”.
Существенно при этом, что
традиции и ритуалы важны на
уровне социальном; а для индивидуального сознания требуется как раз не пассивная, а активная позиция (например,
ЛаоЦзы говорит о “созидании
миров”, СюньЦзы — о “придании миру формы”), и речь здесь
идет о том, что каждый так или
иначе призван воссоздавать
собственный мир (то есть следовать своему пути, “дао”), —
чтобы эти частные миры, объединяясь в традиционные социальные структуры, формировали устойчивое общество. А возвращаясь к книге Млодинова, — ведь в этом можно увидеть как раз аналог продуктивного принципа мышления
“снизу вверх”; то есть парадоксальным образом за рамками
видимой жесткости и стабильности просматривается глубинная “эластичность”.
Для иллюстрации принципа мышления “снизу вверх”
Млодинов использует метафору муравейника, — где целое эф-
фективно функционирует не в
силу того, что некий диктатор
отдает приказы, которые должны послушно выполнять рабы,
а благодаря инстинктивным
действиям каждого муравья, направленным на благо этого целого. И любопытно, что в китайском социуме мы можем
увидеть аналог этой модели, —
одновременно и “тоталитарной”, и “демократичной”, как
бы странно это ни звучало. Не
случайно, наверное, Китай до
сих пор сохранил все внешние
“коммунистические” декорации, — которые сегодня представляют собой очередное воплощение тысячелетних традиций; и не случайно Китай стал в
нынешнем мире практически
экономическим лидером, — что
показывает эффективность такого рода системы.
Да, антиутопия практически стала былью. Конечно, себя мы в страшном сне не можем представить в роли социального “муравьянейрона”, лишенного индивидуальной свободы, и жизнь в таком мире для
нас была бы адом. Но, как известно, “есть многое на свете,
что и не снилось нашим мудрецам”, и это полезно принять к
сведению. В любом случае, чемуто поучиться у китайских
философов тоже полезно, —
хотя и не теряя при этом “эластичности”.
Авторы номера
Марио Роберто
Моралес
Mario Roberto
Morales
[р. 1947]. Гватемальский писатель, журналист, академик, действительный член Гватемальской академии языка, член-корреспондент
Испанской королевской
академии. Лауреат премии имени Мигеля Анхеля Астуриаса [2007].
Виллем
Рогхеман
Willem M.
Roggeman
[р. 1935]. Фламандский
поэт, прозаик, эссеист,
художественный и литературный критик, редактор. Лауреат премий
Дирка Мартенса [1963],
Луи Поля Боона [1974],
Международной поэтической премии Riccardo
Marchi-Torre di Calafuria
[Италия, 1997] и др.
Председатель общества
Луи Поля Боона, а также исполнительный директор фламандского
культурного центра Де
бракке гронд в Амстердаме [1981—1993].
Анастасия
Владимировна
Андреева
Поэт, переводчик современной фламандской поэзии. Живет в
Брюсселе и Санкт-Петербурге.
Кадзуо Исигуро
Kazuo Ishiguro
[р. 1954]. Английский
писатель. Лауреат многих литературных премий, в том числе Буке-
Автор сборника рассказов Вырождение [La
dеbacle,1969], романов Дикие демоны [Los
demonios salvajes, 1978], Тыловой ангел [El аngel de
la retaguardia, 1994] и др. Роман Обрахе [Obraje,
1971], временно утраченный и опубликованный
только в 2010 г., внес значительный вклад в развитие гватемальской литературы.
Перевод романа публикуется по изданию Obraje
[Mеxico, Editorial Praxis, 2010].
Автор более сорока поэтических книг, среди них
Влюбленный Бодлер [Baudelaire verliefd, 1963], Оглянувшийся выходит из игры [Al wie omkijkt is
gezien, 1988] и др., романов Кентавры. Автобиография [De Centauren. Een autobiografie, 1963], Воображение. Антироман [De verbeelding. Een
antiroman, 1966] и др., эссе о литературе и изобразительном искусстве Чезаре Павезе [Cesare
Pavese, 1971], Брам Богарт [Bram Bogart, 1981] и
др. Его книги переведены на итальянский, немецкий, английский, французский, польский и
др. языки. Порусски вышла книга Воздушный
пловец. Стихотворения, истории [1998].
Публикуемые стихи взяты из книг Конец авангарда [Het einde van de avant-garde. AntwerpenRotterdam: C. de Vries Brouwers, 2016] и
Сейчас — уже в прошлом [Nu is reeds voorbij. Antwerpen-Rotterdam: C. de Vries Brouwers, 2018].
Ее переводы печатались в журналах Крещатик,
Плавучий мост, Новая Юность, Волга и др. В ИЛ
публикуется впервые.
Автор романов Там, где в дымке холмы [A Pale View
of Hills, 1982; рус. перев. 2007], Художник зыбкого
мира [An Artist of the Floating World, 1986; рус. перев. 2007], Безутешные [The Unconsoled, 1995; рус.
перев. 2001], Когда мы были сиротами [When We
Were Orphans, 2000; рус. перев. 2002], Погребенный
[281]
ИЛ 4/2020
[282]
ИЛ 4/2020
ровской [1989] и Нобелевской [2017]. Кавалер ордена Британской
империи [1995], французского ордена за заслуги в области искусства и литературы
[1998] и ордена Восходящего солнца 2-й степени [2018].
великан [The Buried Giant, 2015; рус. перев. 2016],
сборника рассказов Ноктюрны: пять историй о
музыке и сумерках [Nocturnes: Five Stories of Music
and Nightfall, 2009; рус. перев. 2017]. В ИЛ опубликованы его романы Остаток дня [1992, № 7] и
Не отпускай меня [2006, № 7].
Публикуемый рассказ Странно и временами печально [A Strange and Sometimes Sadness] взят из
сборника Введение 7: Рассказы новых писателей
[Introduction 7: Stories by New Writers. London:
Faber and Faber, 1981].
Персиваль
Эверетт
Автор романов Шудер [Suder, 1983], Уведи меня в
даль далекую [Walk Me to the Distance, 1985], К темнокожей [To Her Dark Skin, 1990], Страна Бога
[God’s Country, 1994], Глиф [Glyph, 1999; рус. перев. 2006], История афроамериканцев, составленная Стромом Турмондом [A History of AfricanAmerican People (Proposed) by Strom Thurmond,
2004], Американская пустыня [American Desert,
2004; рус. перев. 2006], Гипотезы [Assumption,
2011] и др.; сборников рассказов Везет с погодой и
женщинами [The Weather and Women Treat Me Fair,
1987], Будь я проклят, если... [Damned If I Do,
2004], Полдюйма воды [Half an Inch of Water, 2015]
и др.; поэтических сборников Плывут пловцы
[Swimming Swimmers Swimming, 2010], Жизнь форели [Trout’s Life, 2015] и др.
Публикуемый рассказ Угроза [Exposure] взят из
сборника Полдюйма воды [Half an Inch of Water.
Graywolf Press, 2015].
Percival Everett
[р. 1956]. Американский писатель и поэт,
заслуженный профессор английского языка
в Университете Южной Калифорнии. Лауреат премии Джона Дос
Пассоса [2010].
Мирча
Кэртэреску
Mircea Cdrtdrescu
[р. 1956]. Румынский
поэт, прозаик, эссеист.
Лауреат премий имени Джузеппе Ачерби
[2005], Румынской академии, Союза писателей Румынии [2011],
Международной премии по литературе Дома мировых культур
[Берлин, 2012], Государственной премии
Австрии по европейской литературе [2012],
Томаса Манна [2018].
Лесли Ннека
Арима
Lesley Nneka
Arimah
Нигерийская писательница. Лауреат премий
Экспериментатор в области стихотворных форм.
Автор книг Фары, витрины, фотографии [Faruri,
vitrine, fotografii, 1980], Ослепительный [Orbitor, 3
тт, 1996—2007 ], путеводителя по истории румынской литературы Левант [1990], За что мы любим
женщин [De ce iubim femeile, 2004; рус. перев. 2011],
сборников рассказов, дневников. В ИЛ опубликованы его рассказы [2010, № 7].
Публикуемый рассказ Мендебил [Mendebilul] взят
из сборника Ностальгия [Nostalgia. Bucuresti:
Humanitas, 1993].
Автор сборника рассказов Что это значит, когда
с неба падает человек [What It Means When a Man
Falls from the Sky, 2017].
Публикуемый рассказ Кто встретит тебя дома
[Who Will Greet You at Home] взят из Нью-Йоркера
[The New Yorker, October 26, 2015].
О. Генри [2017], Кейна
[2019], журнала Kirkus
Review. Обладатель награды Национального
круга книжных критиков за лучший дебют.
Мариу Раул
Морайс ди
Андради
Mаrio Raul Morais
de Andrade
[1893—1945]. Бразильский поэт, прозаик, музыковед, искусствовед,
критик и фотограф.
Один из основателей
бразильского модернизма. Член авангардной группы Пятеро.
Пионер в области этномузыкологии. Лауреат
премии Жабути [1974].
Карен Бликсен
Karen Blixen
[1885—1962]. Датская
писательница. Лауреат
Датской литературной
премии
критиков
[1957], обладатель медалей Хольберга [1949]
и Ingenio et Arti [1950].
Наталья Кларк
Переводчик с английского, датского, норвежского, шведского и
французского языков.
Живет в Копенгагене.
Анастасия
Валерьевна
Гладощук
Литературовед, переводчик с французского
и испанского языков,
кандидат филологических наук. Специалист
по истории литератур
Латинской Америки и
Франции.
[283]
ИЛ 4/2020
Фактически создал современную бразильскую
поэзию своей публикацией Рехнувшаяся Паулисея
[Paulicеia Desvairada, 1922]. В ИЛ напечатан его
главный роман — Макунаима, герой, у которого
нет никакого характера [2017, № 10].
Рассказ Рождественская индейка [O peru de Natal]
взят из сборника Сто лучших бразильских рассказов века [Os cem melhores contos brasileiros do sеculo.
Rio de Janeiro: Editora Objetiva, 2000].
Автор автобиографической прозы Прощай, Африка! [Out of Africa, 1937; рус. перев. 1997], романапритчи Ангельские мстители [The Angelic
Avengers, 1947], сборника Семь фантастических
историй [Seven Gothic Tales, 1934; рус. перев. 1993]
и др. В ИЛ опубликована ее новелла Поэма [1991,
№ 5], а также ей посвящена рубрика Портрет в
зеркалах [2014, № 11].
Перевод рассказа Третий рассказ кардинала выполнен по книге Последние истории [Sidste fort–
llinger. Kˆbenhavn: Gyldendal, 2018].
Пишет рассказы. Из последних переводов с датского сборник новелл Хелле Хелле, роман
К. Банга Фосса Смерть ведет Ауди, сборник поэзии Х. Норбранта 100 стихотворений. В ИЛ в ее
переводе напечатаны рассказы Хелле Хелле
[2015, № 12; 2017, № 3].
Автор статей о творчестве О. Паса, Х. Кортасара, Р. Дарио, рецепции французской литературы
в Латинской Америке. В ее переводе вышла одна
из глав книги Лабиринт одиночества О. Паса
[2018] и его эссе о Р. Дарио [2017] и Ш. Бодлере
[2015]. В ИЛ была опубликована ее статья Паломники красной земли, а также переводы эссе
А. Бретона и А. Арто о Мексике [2019, № 6],
Р. Десноса Тайна Авраама-иудея и Знаете ли вы
Париж? Рэмона Кено [2020, № 3].
Филипп Супо
[284]
ИЛ 4/2020
Philippe Soupault
[1897—1990]. Французский поэт, прозаик и
журналист.
Лауреат
Большой поэтической
премии Французской
академии [1974], Большой
национальной
премии по литературе
[1977], премии Сен-Симона [1981].
Алексей
Петрович
Цветков
[р. 1947]. Поэт, прозаик, переводчик. Редактор газеты Русская
жизнь в СанФранциско
[1976—1977], редактор
и ведущий программ
Седьмой континент и
Атлантический дневник
на радио Свобода в Мюнхене и Праге. Лауреат
премии Андрея Белого
[2007] и имени А. М.
Зверева [2015].
Анна Гайденко
Переводчик с французского, редактор. Призер Международного
конкурса начинающих
переводчиков имени
Э. Л. Линецкой [2016,
2019].
Автор первой книги, написанной в технике автоматического письма, Магнитные поля [Les Champs
magnеtiques, 1919; в соавторстве с А. Бретоном],
сборников стихов Аквариум [Aquarium, 1917], Роза
ветров [Rose des vents, 1920], Джорджия [Georgia,
1926], Оды [Odes, 1946], Песни [Chansons, 1949], Без
лишних фраз [Sans phrases, 1953] и др.; романов Добрый апостол [Le Bon Apmtre, 1923], Братья Дюрандо
[Les Frfres Durandeau, 1924], Золотое сердце [Le C—ur
d’or, 1927], Большой человек [Le Grand Homme, 1929],
При смерти [Les Moribonds, 1934] и др.; автор мемуаров Воспоминания о Джеймсе Джойсе [Souvenirs de
James Joyce, 1943], Утраченные профили [Profils
perdus, 1963], Воспоминания из забвения [Mеmoires de
l’oubli, 1981—1997], эссе и очерков Гийом Аполлинер,
или Отблески пожара [Guillaume Apollinaire, ou
Reflets de l’incendie, 1926], Таможенник Руссо [Henri
Rousseau, le Douanier, 1927], Паоло Уччелло [Paolo
Uccello, 1929], Бодлер [Baudelaire, 1931] и др. В ИЛ
печаталась заметкавоспоминание Супо об Антонене Арто [1997, № 4].
Публикуемые фрагменты из книги Утраченные
профили выполнены по изданию Profils perdus
[Paris: Mercure de France, 1963]. Перевод
романа Последние ночи Парижа — по изданию Les
dernifres nuits de Paris [Paris: Seghers, 1975].
В американском издательстве Ардис вышли три
книги его стихов Сборник пьес для жизни соло
[1978], Состояние сна [1981], Эдем [1985]. Книги
Стихотворения [1996], Дивно молвить [2001],
Просто голос [2002], Шекспир отдыхает [2006],
Имена любви [2007], Ровный ветер [2008], Детектор смысла [2010] изданы в России. Публиковался в ИЛ [1993, № 12; 1996, № 1; 2002, № 5; 2004,
№ 4; 2011, № 3; 2017, № 5]. Ведущий рубрики ИЛ
В устье Гудзона с Алексеем Цветковым.
В ИЛ публикуется впервые.
Сергей
Викторович
Слепухин
[р. 1961]. Поэт, художник, эссеист.
Марина
Михайловна
Ефимова
Журналист, редактор,
переводчик. Ведущая
тематических передач
на радио Свобода. Лауреат премии имени
А. М. Зверева [2012].
Александр
Яковлевич
Ливергант
[р. 1947]. Литературовед, переводчик с английского, кандидат искусствоведения, профессор РГГУ. Лауреат
премий Литературная
мысль [1997] и Мастер
[2008], обладатель почетного диплома критики зоИЛ [2002].
Алина
Иосифовна
Попова
Переводчик с французского и английского
языков.
Алексей
Васильевич
Михеев
[р. 1953]. Прозаик, переводчик с польского,
литературный обозре-
Автор двух книг эссе о поэзии, написанных совместно с Марией Огарковой, и семи поэтических сборников, в том числе Вода и пряжа
[2005], Прощай, Парезия, [2007], Задержка дыхания [2009], Дотла забывать [2011], а также многочисленных публикаций в журналах Звезда, Арион, Волга, Интерпоэзия и др.
В ИЛ опубликованы его статьи Мотивы “Танца
смерти” у Томаса Манна [2013, № 8], Бруно
Шульц: от художника — к писателю [2015, № 2],
Бойделл и конкуренты — промоутеры Шекспира
[2016, № 5], История одной дружбы. Эдвард Лир и
Уильям Хант [2018, № 3].
Автор повести Через не могу [1990] и многих публикаций в американской эмигрантской прессе.
Ведущая рубрики ИЛ Новые книги Нового Света.
Автор книг Редьярд Киплинг [2011], Сомерсет Моэм [2012], Оскар Уайльд [2014], Фицджеральд
[2015], Генри Миллер [2016], Грэм Грин [2017],
Вирджиния Вулф: “моменты бытия” [2018]. В его
переводе издавались романы Дж. Остин, Дж.
К. Джерома, И. Во, Т. Фишера, Р. Чандлера,
Д. Хэммета, Н. Уэста, У. Тревора, П. Остера,
И. Б. Зингера, повести и рассказы Г. Миллера,
Дж. Апдайка, Дж. Тербера, С. Моэма, П. Г. Вудхауса, В. Аллена, эссе, статьи и очерки С. Джонсона, О. Голдсмита, У. Хэзлитта, У. Б. Йейтса,
Дж. Конрада, Б. Шоу, Дж. Б. Пристли, Г. К. Честертона, Г. Грина, а также письма Дж. Свифта,
Л. Стерна, Т. Дж. Смоллетта, Д. Китса, В. Набокова, дневники С. Пипса и Г. Джеймса, путевые
очерки Т. Дж. Смоллетта, Г. Грина и др. Неоднократно публиковался в ИЛ.
В ее переводе опубликованы эссе П. Валери, рассказы Д. Буланже, Э. Ионеско, А Мишо [ИЛ,
2000, № 8], романы Н. Мищель, Ж.Ф. Туссена,
стихи П. Реведи [ИЛ, 1999, № 12], А. Бретона,
Р. Десноса, Б. Пере [ИЛ, 2002, № 5], Ж. Рубо
[ИЛ, 2004, № 3], Л. Жанвье [ИЛ, 2010, № 4],
Хроники: из дневника переводчика А. Марковича
[совместно с Е. Баевской; ИЛ, 2016, № 12].
Автор книг Meaning and Categorization [1996; в соавторстве], А. и Б. сидели на трубе: Перевод с советского [2002], Чтение по буквам. Роман-альбом
[2012], Словарь Россия/Russia. Для туристов и не
только [2018].
В ИЛ в его переводе с польского напечатана пье-
[285]
ИЛ 4/2020
[286]
ИЛ 4/2020
ватель, лингвист. Член
Литературной академии [жюри премии
Большая книга]. Лауреат премий Человек книги
[2004], имени А. М. Зверева [2010], журнала
Октябрь [2010], австралийского
фестиваля
русскоязычной литературы Антиподы [2010].
са С. Мрожека Портной [Суфлер, 1995, № 4] и повесть Г. ХерлингаГрудзинского Белая ночь любви
[2000, № 8], а также неоднократно публиковались его статьи. Постоянный ведущий рубрики
ИЛ Информация к размышлению.
Пе ре во дчи ки
Ма рия
Не пом ня щая
Переводчик с испанского,
кандидат филологических
наук, латиноамериканист.
Ана ста сия
Вя че сла вов на
Ела ги на
Автор ряда научных работ по колумбийской и гватемальской литературе. В ИЛ в ее переводе опубликован рассказ
Л. Фернандес де Хуан [2015, № 1] и роман Л. Де Лиона
Время начинается в Шибальбе [2015, № 6].
В ИЛ публикуется впервые.
Переводчик с английского.
Ви та лий
Ни ко но вич Ту ла ев
В ИЛ публикуется впервые.
[р. 1970]. Переводчик с
английского и немецкого
языков. В 2018—2019 гг.
трижды входил в финальную десятку конкурса Школы перевода Баканова.
Ана ста сия
Ана толь ев на
Ста рос ти на
Переводчик с румынского.
Лауреат премий ИЛ [1985]
и Союза писателей Румынии
[1990].
В ее переводе опубликованы два сборника А. Бландианы
[1987, 2007], беллетристика М. Элиаде [1996] и его Мемуары [2008], пьесы М. Вишнека [2009, 2010] и его роман
Синдром паники в городе огней [2012], сборник рассказов
М. Кэртэреску [2011] и др.; под ее редакцией вышел трехтомник М. Элиаде История веры и религиозных идей
[2001—2003; 2009, 2012]. В ИЛ печатались ее переводы
рассказов Э. Урикару [1982, № 3], Б. Хорасанджана [1988,
№ 3], рассказов и эссе-миниатюр А. Бландианы [1985,
№3, 1990, № 6, 2006, № 6], романа М. Элиаде Девица Кристина [1992, № 3], стихов К. Абэлуцэ [2004, № 6]; сценок
для театра [2009, № 4], романы Господин К. на воле [2014,
№ 3], Торговец зачинами романов [2017, № 1], Привентивный порядок [2019, № 12] М. Вишнека, рассказов М. Кэртэреску [2010, № 7]; ею подготовлен литературный гид
Мирча Элиаде: Одиссей в лабиринте [1999, № 4].
Ири на Лей чен ко
Переводчик с английского
и нидерландского.
Вар ва ра
Алек сан д ров на
Ма хор то ва
Переводчик с португальского. Магистр филологического факультета Лиссабонского
университета.
Преподаватель кафедры
португальского
языка
МГЛУ. Стипендиат Института Камоэнса.
Ека те ри на
Ев гень ев на
Дмит рие ва
Переводчик с французского
и немецкого языков, доктор
филологических наук, старший научный сотрудник Отдела русской классической
литературы ИМЛИ, доцент
кафедры сравнительной
истории литератур Института филологии и истории
РГГУ.
В ее переводе выходили произведения современных нидерландских авторов А. Схап, Ш. Кёйпер, Т. Виринга, а
также американских писателей Н. Краусс, К. Эпплгейт,
Л. М. Хант.
В ИЛ в ее переводе публиковался отрывок из романа Яна
Броккена В доме поэта [2013, № 10].
В ее переводах опубликованы стихотворения бразильских
поэтов-романтиков XIX века и роман ангольского писателя Ж. Э. Агуалузы Королева Жинга. В ИЛ в ее переводе
опубликованы рассказы М. Коуту [2018, № 8] и Ж. Э Агуалузы [2019, № 1] и стихи С. де Мело Брайнер Андресен
[2019, № 8].
В ее переводе вышли романы Замок Арголь Ж. Грака, Малые ангелы А. Володина, сборник пьес В. Новарина Сад
признания и др. В ИЛ в ее переводе опубликован рассказ
Ж.-Ф. де Бастида Маленький домик [2012, № 7]. Составитель специального номера ИЛ Литературные столицы
мира: Париж [2020, № 3].
[287]
ИЛ 4/2020
Подписаться на журнал можно во всех отделениях связи.
Индекс 72261 — на год, 70394 — полугодие.
Льготная подписка оформляется в редакции
(понедельник, вторник, среда, четверг
с 13.00 до 17.30).
В оформлении обложки
использован фрагмент
картины канадского
художника
Джейсона де Граафа
[р. 1971]
Художественное
оформление и макет
Андрей Бондаренко,
Дмитрий Черногаев.
Старший корректор,
секретарьреферент
Ксения Жолудева.
Компьютерный набор
Надежда Родина.
Компьютерная верстка
Вячеслав Домогацких.
Главный бухгалтер
Татьяна Чистякова.
Исполнительный директор
Мария Макарова.
Менеджер по правам
Мильда Соколова.
Журнал выходит
один раз в месяц.
Адреса редакции: 115035, г. Москва,
Космодемьянская наб., д. 44/2, корп. А
(юридический);
125315, г. Москва, Ленинградский просп., д. 68,
стр. 24 (фактический, почтовый); м. “Аэропорт”.
Телефон: (495) 225-98-80.
E-mail: zhurnalil@yandex.ru
Купить журнал можно:
в Москве:
в редакции;
в книжном магазине “Фаланстер” (ул. Тверская, д. 17);
в киоске “Лингвистика” (ВГБИЛ им. М. И. Рудомино,
Николоямская ул., д. 1);
в Санкт-Петербурге:
в книжном магазине "Все свободны" (ул. Некрасова,
д. 23);
в книжном магазине “Книжные мастерские” (Каменноостровский пр., д. 10; наб. реки Фонтанки, д. 15);
в киоске “Книжные мастерские” (наб. реки Фонтанки,
д. 49А, 3-й этаж, новая сцена Александринского
театра);
в книжном магазине “Подписные издания” (Литейный
просп., д.57);
Оригинал-макет номера
подготовлен в редакции.
Регистрационное
свидетельство
ПИ № 8С77-63040
от 18 сентября 2015 г.
Подписано в печать
20.03.20
Формат 70х108 1/16.
Печать офсетная.
Бумага газетная.
Усл. печ. л. 25,20.
Уч.-изд. л. 24.
Заказ № 5442.
Тираж 2200 экз.
Отпечатано в
ОАО “Можайский
полиграфический комбинат”.
143200, г. Можайск,
в интернет-магазине “Лабиринт” (http://www.la- ул. Мира, 93.
Сайт: www.oaompk.ru
birint.ru)
Тел.: (495) 745-84-28;
(49638) 20-685.
Официальный сайт журнала:
Присланные рукописи не
http://www.inostranka.ru
возвращаются и не
Наш блог:
рецензируются.
http://obzor-inolit.livejournal.com