Text
                    ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЖУРНАЛ
Издается
с января
1924
года
1997(11)
Санкт- Петербург


В советское время одиннадцатые номера всех журналов в обязательном порядке наполнялись материалами о «Великой Октябрьской социалистической революции». Эти номера оказывались самыми бесцветными в году. Точнее говоря, одноцветными. Наш журнал чтит традиции и в восьмидесятую годовщину событий, кардинально изменивших ход отечественной истории, посвящает настоящий выпуск «Звезды» их осмыслению. Мы публикуем документы, художественные произведения, статьи самого разнообразного характера и направления. Объединяет их, пожалуй, следующее: ни один из подобных материалов не прошел бы в печать в долгие годы коммунистического правления. За поддержку традиционных для «Звезды» тематических выпусков (в этом году №7 и Null) редакция благодарит Институт «Открытое общество». Учредитель: АОЗТ «Журнал Звезда» Директор Я. А. ГОРДИН Соредакторы: А. Ю. АРЬЕВГ Я. А ГОРДИН Редакционная коллегия: К. М. АЗАДОВСКИЙ, Ю. Ф. КАРЯКИН, И. С. КУЗЬМИЧЕВ, А. С. КУШНЕР, Н. К, НЕУЙМИНА, Г. Ф, НИКОЛАЕВ, А. А. НИНОВ, М. М. ПАНИН, Б. М. ПАРАМОНОВ (Нью-Йорк), В. Г. ПОПОВ, А. Б. РОГИНСКИЙ, Б. Н. СТРУГАЦКИЙ, С. С. ТХОРЖЕВСКИЙ, А. А. ФУРСЕНКО, М. М. ЧУДАКИ Редакция: М. М. ПАНИН, Н. А. ЧЕЧУЛИНА (проза); А. А. ПУРИН (поэзия); Н. К. НЕУЙМИНА (публицистика); А. К. СЛАВИНСКАЯ (критика) Зам. гл. редактора В. В. РОГУШИНА Зам. гл. редактора В. И. ЗАВОРОТНЫЙ Зав. редакцией А. Д. РОЗЕН Отв. секретарь А. А. ПУРИН Корректоры: Ф. Н. АВРУНИНА, Н. В. ВИНОГРАДОВА, О. А. НАЗАРОВА Компьютерная группа: Ю. А СМИРЕННИКОВ, Н. П. ЕГОРОВА, О. В. МУРАТОВА При перепечатке материалов ссылка на „Звезду" обязательна. Рукописи не возвращаются и не рецензируются. Подписаться на журнал можно непосредственно в редакции. Из общего тиража Институт «Открытое общество» выписывает и направляет ежемесячно в библиотеки России и библиотеки ряда стран СНГ 1806 экз. журнала. Адрес редакции: 191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 20. Телефоны: соредакторы и зам. гл. редактора — (812) 272-89-48, зав. редакцией — (812) 273-37-24, редакция— (812) 272-71-38, факс— (812) 273-52-56 © «Звезда», 1997
РЕВОЛЮЦИЯ И ДЕМОКРАТИЯ Б. И. КОЛОНИЦКИЙ ЯЗЫК ДЕМОКРАТИИ: ИЗ ИСТОРИИ ПЕРЕВОДА НА РУССКИЙ Историки самой различной ориентации трактуют Февральскую революцию 1917 года в России как революцию «демократическую». Так, несколько поколений марксистов разного толка, несмотря на всевозможные разногласия, именовали ее «буржуазно-демократической революцией». В годы «перестройки» противопоставление демократического Февраля большевистскому Октябрю стало важным компонентом историософии демократического движения. Февральская революция рассматривалась как драматическая, неудачная попытка модернизации, вестернизации России, ее демократизации. В мемуарной литературе подобную точку зрения высказал А. Ф. Керенский. По его мнению, «подавляющее большинство населения России» всем сердцем желало демократии1. Подобный подход во многом справедлив: и законодательство Февральской революции, и ее практическая деятельность были направлены на создание демократических выборных институтов, на обеспечение прав человека и демократических свобод. На демократических выборах в органы местного самоуправления, в Учредительное собрание побеждали сторонники демократической республики. В ходе революции был проведен уникальный эксперимент по демократизации армии, которую А. Ф. Керенский именовал «самой свободной в мире» (отвечая на германские листовки, русские солдаты называли себя воинами «русской демократической армии»). Даже вопрос о наступлении, о переходе в атаку подчас решало голосование. Демократическая идеология и фразеология повлияли на язык революции. Термин «демократия», уступая в популярности понятиям «народ», «свобода», «воля», был, безусловно, «политически корректным», идеологически модным и эмоционально притягательным. Слова «демократия», «республика», «революция», «социализм» воспринимались не только как политические понятия, но и как волшебные заклинания. Линейному кораблю «Император Николай I» предполагалось присвоить новое название «Демократия». Но меняли свои имена не только корабли: 8(21) апреля 1917 года раненый солдат написал специальное прошение — подобно многим другим своим однофамильцам, он хотел избавиться от фамилии Романов, так как она воспринималась как «монархическая» и «неприличная». Он писал: «Считаю для себя обидным иметь в настоящее время фамилию Романов, а потому прошу Вас разрешить переменить фамилию Романов на фамилию Демократов»'5. Включение термина «демократия» в собственный политический лексикон стало обязательным практически для всех политических сил — от большевиков до корниловцев (последние именовали своего кумира «демократическим генералом»). Так, Н. А. Бердяев называл Л. Г. Корнилова «несомненным демократом», Б. В. Савинков — «истинным демократом и непоколебимым республиканцем»3. Борис Иванович Колоницкий (род. в 1955 г.) — старший научный сотрудник Санкт-Петербургского филиала Института российской истории РАН. © Б. И. Колоницкий, 1997
4 Б, И. Колотцкий Для противодействия германской пропаганде в России британские и французские миссии, в сотрудничестве с окружением Л. Г. Корнилова, создали в Петрограде специальное издательство, выпустившее не менее 12 миллионов листовок. Показательно, что оно было названо «Демократическая Россия». По-видимому, предполагалось, что печатная продукция с такой маркой будет пользоваться спросом4. Своеобразным доказательством популярности термина «демократия» в революционной России стало признание лорда Хардинга, постоянного заместителя министра иностранных дел Великобритании: «Как я сейчас ненавижу слово «демократия»: если мы не выиграем войну, то это произойдет благодаря Русской революции и всей болтовне о демократиях мира», — писал он 13(26) апреля Дж. Бьюкенену, британскому послу в Петрограде5. Однако участники русской революции не только стремились к демократическим преобразованиям в своей стране, они жаждали сделать Россию «самым демократичным» государством мира: «Мы создаем не какой-нибудь английский или немецкий строй, а демократическую республику в полном смысле этого слова», — заявил 15(28) мая в Гельсингфорсе А. Ф. Керенский. В другой своей речи он именовал Россию «авангардом демократического социалистического движения в Европе». Подобные утверждения находили отклик у восторженной аудитории «министра-демократа». Русским политикам подчас удавалось заразить своим оптимизмом и иностранцев. После встречи с Керенским Г. Вильяме, влиятельный британский журналист, записал: «Если все пойдет хорошо, Россия может быть более свободной страной, чем Англия»6. В чем-то Керенский оказывался эмоционально близким своему политическому противнику В. И. Ленину, также именовавшему послефевральскую Россию «самой свободной» страной в мире. О распространенности веры в чудо превращения «полуазиатской деспотии» в самую свободную страну писал и А. Н. По- тресов: «Как будто и в самом деле отсталая страна, еще недавно возбуждавшая к себе в иностранце смешанное чувство опасения и жалости, страна распыленных обывателей, покорных казацкой нагайке, единым прыжком смогла не только перескочить через пропасть, искони отделявшую ее от культурного уровня европейского Запада, но и посрамить этот Запад, выявляя образцы дотоле неслыханного демократизма и невиданные ранее формы гражданственности». П. А. Сорокин именовал эти настроения «славянофильством наизнанку». «Революционный мессианизм» был присущ и массовому сознанию, и выступлениям членов Временного правительства: «Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, стать впереди ее, но и вести ее по пути развития человечества на началах свободы, равенства и братства», — заявлял и министр-председатель Г. Е. Львов. «Россия встала во главе демократических государств», — утверждал А. Ф. Керенский7. Уже тогда «революционно-демократический» мессианизм начал смыкаться с идеями «экспорта революции». И. Г, Церетели утверждал, что задача революции — «конечная победа демократии внутри страны и за ее пределами». Ему вторил А. Ф. Керенский: «Русская демократия всех заставит признать великие лозунги свободы, равенства и братства»8. Такие утверждения идеологически обосновывали необходимость продолжения войны в союзе с «самыми передовыми демократиями мира» против «германского милитаризма» — «оплота монархизма в Европе». Однако объектом экспорта революции становились и союзники. Так, призывы осуществить антимонархическую революцию в Румынии получили весьма широкое распространение среди русских войск, дислоцированных в этой стране. Стремление быть «самой передовой демократией» отразилось и на законодательной практике. Например, закон о выборах в Учредительное собрание закладывал такие избирательные нормы, к которым гораздо более развитые в правовом отношении страны пришли лишь через десятилетия! Наконец, сам термин воспринимался в 1917 году специфически, часто «демократия» противопоставлялась не «диктатуре», «полицейскому государству» и т.п., а «цензовым элементам», «правящим классам» и «буржуазии». Термины «демократия» и особенно «революционная демократия» нередко выступали как синонимы понятий «народ» и «социалисты». Даже в воспоминаниях такого лидера Февраля, как И. Г. Церетели, мы встречаем отзвуки подобного подхода, хотя его мемуары и были написаны спустя годы. В одних случаях он рассуждает о «едином фронте» «всех демократических сил», включая в него и «буржуазию». В других противопоставляет «демократию» и «буржуазию». При этом иногда он
Язык демократии: из истории перевода на русский 5 рассматривает большевизм, «левый максимализм» как противника «демократии», а иногда, описывая конфликт большевиков и умеренных социалистов, говорит о «междуусобной борьбе в рядах демократии», то есть включает большевиков в «лагерь демократии»9. В этом случае Церетели использует язык социалистов 1917 года. Для Церетели, Потресова и многих других социалистов 1917 год «демократия» — это силы, представленные в Советах и комитетах. Подобный подход сказался и на составе Всероссийского Демократического совещания 14—22 сентября (27 сентября — 5 октября) — представители «буржуазии» на него не приглашались. В своих мемуарах Керенский критиковал язык русских социалистов и противопоставлял ему свою, чисто демократическую позицию. Однако Керенский-мемуарист нередко искажает реальный образ Керенского-политика образца 1917 года, его парадный автопортрет часто модернизирован и вестернизирован. В своей знаменитой речи 2(15) марта в Совете он заявлял: «... я являюсь представителем демократии, и Временное правительство должно смотреть на меня как на выразителя требований демократии и должно особенно считаться с теми мнениями, которые я буду отстаивать в качестве представителя демократии, усилиями которой была свергнута старая власть»10. Иначе говоря, он отрицал за своими коллегами по кабинету право именоваться «представителями демократии». Даже в ранних эмигрантских работах Керенского встречаются оппозиции «буржуазия» — «демократия», «русская буржуазия» — «трудовая демократия»11. Язык русской революции повлиял и на сообщения иностранцев, пытавшихся как-то классифицировать политические силы: британский посол использовал понятия «буржуазия» и «демократия» для описания противостоящих лагерей12. В революционной России доминировал язык класса, понятие «демократия» включалось в этот язык, подвергаясь определенным изменениям, трансформациям и мутациям. Своеобразное подтверждение этому мы находим в донесении британского вице-консула в Харькове: «Классовая ненависть усилилась из-за злоупотребления иностранными словами, такими как „буржуазия", „пролетариат", „демократ", „гражданин" и „товарищ"»13. Массовое сознание перерабатывало идеи «демократии» и «республики» в соответствии с собственными традиционными представлениями о власти. Дж. Бьюкенен вспоминал, что в первые дни революции один из солдат заметил: «Да, нам нужна республика, но во главе ее должен стоять хороший царь». Подобный пример должен был служить подтверждением собственных взглядов посла относительно низкой политической культуры россиян: «Россия не созрела для чисто демократической формы правления...». Упоминания о подобных настроениях мы встречаем и в других источниках: «Мы хотим республику... но с хорошим царем». Американский историк-славист Ф. Голдер писал из Петрограда: «Рассказывают о солдатах, которые говорят, что они хотят республику, подобную английской, или республику с царем. Один солдат заявил, что следует избрать президента, его спросили, кого бы он выбрал. — «Царя», — гласил ответ. Судя по многим свидетельствам, солдаты не понимают, что происходит, что означает революция»14. Возможно, иностранцы писали об одних и тех же солдатах, однако в сводках российской военной цензуры мы встречаем аналогичные выдержки из солдатских писем: «Мы хотим демократическую республику и царя-батюшку на три года»; «Хорошо было бы, если бы нам дали республику с дельным царем». Один из цензоров сообщал: «Почти во всех письмах крестьян высказывается желание видеть во главе России царя. Очевидно, монархия — единственный способ правления, доступный крестьянским понятиям»15. Можно предположить, что чиновники военной цензуры подбирали примеры в соответствии со своими политическими пристрастиями. Вряд ли все крестьяне и солдаты-крестьяне, высказывавшиеся так в марте и апреле о царе, были убежденными монархистами. Скорее понятия «государство» и «царство» они рассматривали как синонимы, им трудно было представить себе государство без «государя». Известно, что во многих случаях солдаты отказывались присягать Временному правительству: само упоминание о «государстве» воспринималось ими как проявление монархизма. Яркую зарисовку подобных настроений дал некий меньшевик, депутат Московского Совета рабочих депутатов. Он описывал свое выступление на митинге запасных полков под Владимиром в начале марта 1917 года: «Посреди поля стоял помост, на нем два-три солдата, а кругом тысячная толпа — черно было от людей. Я говорил, конечно, о войне и мире, о земле — «земля народу» — и о
6 Б* И. Колоиицкий преимуществах Республики над монархией. Но когда я кончил и кончились бесконечные «ура» и аплодисменты, раздался могучий голос: «Хотим тебя царем», что вызвало новый гром аплодисментов. Я отказался от короны Романовых и; ушел с тяжелым чувством от сознания, как легко любому авантюристу и демаго-" гу завладеть этим простым и наивным народом»16. В данном случае весьма интересно отношение «просвещенного западника»- социалиста к «темным» солдатам-крестьянам, которые не понимали «правильного» языка демократических социалистов. Однако это и яркое свидетельство того, что сторонники демократии и «народ» говорили на разных политических языках — подчас не осознавая этого. Использование одинаковых слов — «демократия», «республика», «царь», «социализм» и др. — создавало лишь иллюзию взаимного понимания17. Первоначально в массовом сознании понятия «демократическая республика» (синоним «новой жизни» — «светлого будущего») и «хороший царь» могли мирно уживаться. Однако это характерно лишь для первых месяцев революции. «Распу- тиниада» в массовой литературе, кинематографе и театре, уничтожение гербов, памятников и других символов империи, массовая антимонархическая пропаганда различных политических сил, от анархистов до либералов — все это привело к табуированию слов «царь» и «монархия», к полному исключению их из политического лексикона. Попытка распространения кадетской брошюры «Государственное устройство Англии» привело к волнениям в одном из полков: ведь в ней упоминалась «монархия»! Солдаты успокоились лишь после того, как книги были торжественно сожжены перед строем. Однако массовое сознание, перестав быть монархическим, оставалось по-своему «монархистским»: место царя в нем заняли «истинные борцы за свободу», «вожди демократии». Главным «вождем демократии», «истинным вождем русской демократии» стал А. Ф. Керенский. В 1917 году сложился настоящий культ вождя-спасителя, «вождя народа», во многом предвосхищавший соответствующие культы советского периода18. При этом само имя вождя становилось важнейшим политическим символом: «Для нас Керенский не министр, не народный трибун, он перестал быть даже просто человеческим существом. Керенский — это символ революции», — так писали в 1917 году сторонники «народного министра», субъективно считавшие себя приверженцами демократии19. Возможно, А. Ф. Керенский и был прав, когда утверждал, что абсолютное большинство населения России были сторонниками демократии. Однако, как видим, «демократия» понималась совершенно по-разному. Упоминание этого термина в источниках 1917 года постоянно требует квалифицированного «перевода» историков. При этом, с современной точки зрения, понимание «демократии» часто было «неправильным» (однако для нас и понимание демократии в «Политике» Аристотеля «неправильно»), С одной стороны, на «язык демократии» в 1917 году сильное воздействие оказывал «язык класса», язык социалистов, доминировавший в ходе революции. С другой стороны, глубокая авторитарно-патриархальная традиция часто приспосабливалась к новым модным идеологическим построениям, а иногда и деформировала их. Массовый «демократизм» образца 1917 года мог сочетаться с культом «народного» и «демократического» вождя. Приходится констатировать, что при создании моделей «советской демократии» и «пролетарских вождей» большевики использовали и некоторые идеологические структуры, созданные после Февраля. И в этом смысле их политика представляла собой «радикальное продолжение прошлого, а не революционный разрыв с ним»20. Резкая смена идеологической парадигмы приводила к консервации архетипов политической культуры. 1 Kerensky A. Russia and History's Turning Point New York, 1965. P. 326. 2 Русское слово. 1917. 21 апреля (4 мая); Российский государственный исторический архив, фонд 1412, опись 16, дело 532. 3 Бердяев Н. А. О свободе и достоинстве слова // Народоправство. 1917. № 11. С. 6; House of Lords Record Office, Historical Collection, No 206: The Stow Hill Papers. DS 2/1 (G). 4 Колоницкий Б. И. Издательство «Демократическая Россия», иностранные миссии и окружение Л. Г. Корнилова // Россия в 1917 году; Новые подходы и взгляды: Сборник научных трудов. СПб., 1994. Вып. 2. С. 28—31.
Язык демократии: из истории перевода на русский 7 5 Cambridge University Library, Hardinge Papers, vol. 31, P. 311. 6 А. Ф. Керенский об армии и войне. Одесса, 1917. С. 3, 32; Pitcher H. Witnesses of the Russian Revolution. London, 1994. P. 61. Потресов А. Н. Посмертный сборник произведений. Париж, 1937. С. 230; Воля народа. 1917. 17(25) сентября; Речь. 1917, 27 апреля (10 мая); Речь А. Ф. Керенского, военного и морского министра, произнесенная им 29 апреля в Совещании делегатов фронта. М.( 1917. С. 3. Церетели И. Г. Воспоминания о Февральской революции. Париж, 1963. Кн. 1. С. 147. См. также С. 119; Речи А. Ф. Керенского. Киев, 1917. С. 8; Приказы и речи первого русского военного и морского министра-социалиста А. Ф. Керенского. Б.м., 1917. С. 33. 9 Церетели И. Г. Указ. соч. Кн. 1. С. 61, 121; Кн. 2. С. 194, 394, 402. 10 Kerensky A. Russia and History's Turning Point... P. 411; Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в 1917 году: Протоколы, стенограммы и отчеты, резолюции, постановления общих собраний, собраний секций, заседаний Исполнительного комитета и фракций 27 февраля — 25 октября 1917 года. С.-Петербург, 1993. С. 77—78. 11 Керенский А. Ф. Издалека: Сборник статей (1920—-1921). Париж, 1922. С. 93, 164, 165. 12 Pitcher H. Witnesses of the Russian Revolution ... P. 177; Public Record Office, War Office, 158/964; Buchanan G. My Mission to Russia and Other Diplomatic Memories. London; New York, Toronto; Melbourne, 1923. Vol. 2. P. 128. 13 PRO, Foreign Office, 371, 3015, No 225904, P. 250. 14 Buchanan G. My Mission to Russia... Vol. 2. P. 86, 114. См. также: P. Ill, 128, 216—217; de Robien L. The Diary of a Diplomat... P. 24; War, Revolution and Peace in Russia: The Passages of Frank Golder... P. 46. 15 Российский государственный военно-исторический архив, ф. 2003, on. I, д. 1494, л. 14; Отдел рукописей Российской Национальной библиотеки (бывш. Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина), ф. 152, оп. 3, д. 98, л. 34. 16 St. Antony's College (Oxford), Russian and East European Centre. G. Katkov's Papers. Московский Совет рабочих депутатов (1917—1922). С. 10. 17 Показательно свидетельство известного историка Н. И. Кареева. Он проводил лето в деревне, где местный кузнец заявил ему: «Я хочу, ... чтобы наша республика была социалистической». В конце концов оказалось, что кузнец, выделившийся из общины хуторянин, выступает за гарантии частной собственности и против президентской формы правления. Кареев Н. И. Прожитое и пережитое. Ленинград, 1990. С. 268. 1в См.: Голиков А. Г. Феномен Керенского // Отечественная история. 1992. № 5. О распространении культа вождя среди интеллигенции см.: Колоницкий Б. И. А. Ф. Керенский и Мережковские // Литературное обозрение. 1991. № 3. С. 98—106. 19 Государственный музей политической истории России (Санкт-Петербург), фонд 2, № 10964. См. также: Кулегин А., Бобров В. История без купюр // Советские музеи. 1990. № 3. С. 5—6. 20 К подобному выводу при изучении иной проблемы и на основании других источников приходит У. Розенберг. См.: Создание нового государства в 1917 г.: Представления и действительность // Анатомия революции: 1917 год в России: Массы, партии* власть. С.-Петербург, 1994. С. 97.
БОРИС ПАРАМОНОВ КОММУНИЗМ КАК ПРОИЗВЕДЕНИЕ ИСКУССТВА Недавно (июль 97) вышла книга ученого и мыслителя, патриарха английской культуры сэра Исайи Берлина «Чувство реальности». Это сборник эссе, посвященных в основном одному вопросу — политический разум двадцатого столетия и способы его ориентации. Сэра Исайю интересует главным образом тема о политических утопиях: почему попытки их осуществления заняли столь большое и столь трагическое место в истории нашего времени? Достаточно рано было понято, что утопическое мышление характеризуется забвением и пренебрежением законами реальности. Сэр Исайя вносит уточнение: утопичным будет скорее представление, что мы знаем с достаточной определенностью какие-либо неопровержимые законы реальности. В этом смысле утопический разум, спроецированный на политику, означает скорее убежденность в существовании определенных законов и правил, каковые и кладутся в основу политического проекта. Это иллюзия сциентистского характера: авторитет естественных наук был столь велик, что по их схемам старались обнаружить незыблемые законы существования и развития общества. И часто казалось, что такие законы найдены. Попытки воплощения их в общественную жизнь — это и есть утопия. По этому поводу вспоминается Ханна Арендт, в знаменитой книге «Происхождение тоталитаризма» утверждавшая, что схему и модель тоталитарности дает сама мысль, железная логическая последовательность интеллектуальных операций. Сэр Исайя Берлин выдвигает иную модель политики — искусство. Политика должна быть, так сказать, методологически ориентирована не на науку, а на художественный тип мышления, политика — это искусство, требующее от политика дара почти художественной интуиции. Джон Грэй так резюмирует книгу Исайи Берлина в статье, опубликованной в «Нью-Йорк Тайме Бук Ревю» 13 июля 1997 года: «Он утверждает, что неумолимые законы социального и исторического развития, на которых утопические мыслители базируют свою веру, всегда иллюзорны. Утописты слишком поверили в то, что законы и методы естественных наук можно обратить на исследование истории и общества. Люди, глядящие на общество через линзы научных дисциплин, очень часто не понимают, что такое политическая жизнь вообще. Им не хватает того, что Берлин называет чувством реальности. Человеческое общество — не лаборатория, в которой научные теории могут быть подвергнуты проверке наблюдением и экспериментом. Верное политическое суждение требует чуть ли не художественного чутья времени и места, интуиции того, что может и что не может сработать, а кроме того — смелости и удачливости. Представление о том, что обладание наукообразной теорией позволяет обойтись без всех этих качеств, — характерная ошибка утопических умов. Качества, создающие великого политика, столь же трудно определимы, как и те, что создают гениального художника». Должен сказать, что мне эта мысль не показалась новой. Я ее встречал в книге Томаса Манна «Размышления аполитичного». Не будучи в это время (книга вышла в 1917 году) поклонником демократии, Томас Манн не оспаривал того, © Борис Парамонов, 1997
Коммунизм как произведение искусства 9 что как раз писатель по самой природе своей деятельности тяготеет к ней. Писал он об этом так: «Несомненно, существует противопоставленность консерватизма и писательства, литературы. Точно так же, как комбинация „радикальная политика", так и другая комбинация — „консервативное писательство" — содержат противоречие в определении. Ибо литература есть анализ, интеллект, скептицизм, психология; это — демократия, это „Запад"». Случай Томаса Манна, в этой его книге, интересен тем, что, будучи писателем и понимая глубинные тенденции писательства как формы сознания и, если угодно, действия, он в то же время не был уверен в исчерпывающем характере этой модели строения культуры, прежде всего потому, что понятие «культура» шире понятия «политика». Эта, на писательство ориентированная, модель вообще не культурна — она цивилизационна. И Томас Манн продолжает: «Я сказал, что цивилизация — не только духовное начало, но что это — сам дух: дух в смысле разума, морали, скепсиса, просвещения и, в конечном счете, распада — тогда как культура, с другой стороны, означает начало художественной организации и оформленности, жизнеутверждающее начало, апофеоз жизни». Это, конечно, Ницше, а из русских напоминает больше всего Константина Леонтьева. Тот говорил, что жизнь художественно организована, потому что господствующий ее принцип — деспотизм формы, не дающий материи разбегаться. Свободы нет в бытии, свобода — это элемент дезорганизации, «распада», как сказал бы Т. Манн. Вот это глубочайший источник всякого до конца продуманного консерватизма. В этом смысле — тут опять Томас Манн — парадигмой всякого художественного построения будет не литература, с ее скептическим циви- лизационным духом, а музыка. На этом оставим Томаса Манна, не забыв, однако, его тему — о писательстве как модели демократической, и только демократической, то есть скептической, не знающей окончательных решений, чисто прагматической, ситуационной политики. Я хочу этот тезис оспорить: литературу можно видеть и по-другому — именно так, как видел ее Виктор Шкловский. Тогда окажется, что литература служит моделью ни более ни менее как тоталитаристского общества. Тоталитаризм художественно организован. Поначалу нужно, конечно, говорить не о тоталитаризме, а о самом Викторе Шкловском. Не думаю, что его литературная теория широко известна неспециалистам. Это так называемый формализм, формальное литературоведение. Главный его, хрестоматийный тезис: искусство — это сумма стилистических приемов, для его понимания нет нужды в анализе так называемого содержания, которое в произведении искусства само есть элемент формы. Это можно проиллюстрировать самым, пожалуй, известным из всех анализов Шкловского примером: его трактовкой Льва Толстого, на материале которого он продемонстрировал действие своего знаменитого понятия остранете (от слова «странный»). Остранение — это и есть цель искусства, вернее, основной прием, ведущий к его цели, а цель эта — обостренное восприятие бытия. В обыденной жизни мы узнаем вещи, а нужно их видеть, во всей их ощутимой полноте: как говорит Шкловский, сделать камень каменным. Вот так смотрит на мир и рассказывает о своем видении Холстомер: мир с точки зрения лошади предстает странным, как будто нами впервые увиденным. Ну и самый хрестоматийный пример: Наташа Ростова в театре: «Во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на лампе подняли, и стали играть в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что-то металлическое, и все стали на колени и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей». То есть для того, чтобы увидеть вещь, нужно сделать ее странной, вывести из автоматизма восприятия. Тогда жизнь засверкает всеми красками, будто вымытая каким-то волшебным составом. Этот волшебный состав и есть искусство. Две самые знаменитые цитаты из Шкловского. Первая: «Так пропадает, в ничто вменяясь, жизнь. Автоматизация съедает вещи, мебель, жену и страх войны». Вторая: «Только создание новых форм искусства может возвратить человеку переживание мира, воскресить вещи и убить пессимизм».
10 Борис Парамонов Теперь посмотрим, почему же при таком подходе отпадает надобность в выделении содержательных моментов искусства. Шкловский понятней всего делает это на примере того же Толстого. Известен факт отлучения Толстого от церкви, главным поводом для которого послужило описание церковной службы в романе «Воскресение», сочтенное богохульственным. Шкловский показывает, что к этому по видимости идеологическому выпаду Толстого привело движение его художественных средств: Толстой описал богослужение, выделив не культурно-знаковые, символические его моменты, а, так сказать, материально-технические. Это все та же Наташа Ростова в театре. Процесс взят с его вещественной изнанки, — как говорит Шкловский, перенесен в иное семантическое измерение. Получилось не церковное богослужение, а непонятно почему производимые передвижения предметов и возглашения непонятных слов. С вещей и процессов совлекается их культурный покров — именно это, так сказать, дикарство и создает эстетический эффект. У Толстого здесь не богохульство, говорит Шкловский, а дальнейшее развитие, на новом материале, все того же приема остранения. Идеология оказалась видимостью, — на самом деле это стилистический прием. Подытожим эту тему словами самого Шкловского: «И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Целью искусства является дать ощущение жизни как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием „остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей сложность и долготу восприятия, так как восприни- мательный процесс в искусстве самоцелей и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно». Итак, искусство — это, с одной стороны, материя вместо смысла, а с другой, форма вместо содержания. Приняв, вернее, поняв этот тезис, мы приблизимся к пониманию и другого сюжета, который я оповестил вначале: произведение искусства как модель тоталитарного общества. Произведение искусства, говорит Шкловский (конечно, если это подлинное произведение искусства), отличается тотальной организованностью. Этого слова — тотальный, тотальное — у Шкловского нет, он говорит как бы проще: материал в искусстве организован до конца. В этом смысле художественный продукт есть чистая форма. Нам важно понять этот момент тотальной, целостной организованности. Именно в этом смысле нельзя говорить о свободе в искусстве. Тут мы можем вспомнить Леонтьева: деспотизм формы, не дающий материи разбегаться. Люди, понимающие Леонтьева, всегда говорили, что его мысль, его картина мира эстетически организованы. Искусство, в смысле Шкловского, есть модель такой организации. Я не берусь судить о том, как организован мир, бытие. Но я имею опыт пребывания в обществе, которое было организовано как раз по такому принципу, то есть художественно. Само собой разумеется, я говорю о тоталитарном социализме, коммунизме. Естественно, мы не можем обойтись без цитаты из Шкловского: «— Революция это порядок, — сказал мне седой гость, французский учитель, приехавший в Ленинград. „Искусство, — мог бы я ответить ему, а в разговоре всегда отвечают не прямо, а на свое, — искусство это принуждение"». Принуждение и есть до конца организованный порядок: тотальный порядок. Октябрьская, большевицкая революция была попыткой организации такого тотального порядка. Как ни странно, сам Шкловский пытался увидеть в революции не столько порядок, сколько свободу. У него есть статья под названием «Десять лет», написанная к десятилетию Октября, которую я сейчас буду обширно цитировать. Шкловский пишет о том, каким был Петербург в революцию: «На дворах заводов росли болыпелистые тонкие осины. Береза уже взобралась на развалины окружного суда. Очень красивые стены. Трава покрыла Манежный переулок. Дома стояли с закрытыми ртами — парадными подъездами. Нева летом была голубая. В пруду Летнего сада купались. У кариатид Эрмитажа на звонких торцах играли в рюхи... Небо было пустое, без дыма. ...Мы жили до революции прикованные к судьбе... Родишься и прикрепишься. Придешь случайно на специальность и живешь. И жили замечательные поэты синодальными чиновниками и страховыми агентами. Безобразно устроена в капиталистическом обществе такая интересная вещь, как человеческая судьба. И вот во время революции судьбы не было. ...
Коммунизм как произведение искусства 11 ...Езжай куда хочешь, открой школу суфлеров для Красного флота, читай ■деорию ритма в госпитале — слушатели найдутся. У людей тогда было внимание. т_ Мир отчалил с якорей. ... ...Даже с ночными пропусками и патрулями на улицах город был голоден, но свободен. Мы обязаны тому времени своими изобретениями, этого ветра хватило на все паруса. Достоевский, Джером Джером (покойный ныне) и все еще беспокойный Мережковский равно говорили, что социализм — это скука. Как очевидец, опровергну. Горечь устройства жизни и необходимость налаживать ее мы бросили тогда и были, кажется, счастливы. Не хватало только углеводов и белков для того, чтобы закрепить это царство интеллектуальной свободы под пушками „Авроры"». Последнюю фразу ни в коем случае нельзя понимать как ироническую и соответственно окрашивающую весь текст. Текст этот не иронический, а пате>::> ческий. Шкловский соглашается на голод совсем не из конформизма — это у него острая художественная интуиция. Вопрос: почему Шкловский, этот свободный дух и бурнопламекный гений, — при этом активный враг большевиков, сражавшийся против них в эсеровском подполье, — столь позитивен в оценке болыневицкого социализма? Так ли уж дело в интеллектуальной свободе первых лет революции (каковая свобода, заметим, как раз к ее десятилетию и сходила на нет)? Здесь мы должны вспомнить о знаменитом его остранении — методе обновленного переживания бытия. Шкловский воспринял революцию, со всеми ее голодовками, как остранение. Он писал в книге «Сентиментальное путешествие»: «Эйхенбаум говорит, что главное отличие революционной жизни от обычной то, что теперь все ощущается. Жизнь стала искусством». Вывод: для того, чтобы жизнь ощущалась, нужно, чтоб ее обкорнали, задавили, сделали недостаточной. Попросту говоря, голодной. А лучшее средство для этого — ее тотально организовать. Тут мы снова узнаем Шкловского: искусство — это тотальная организация материала, вызывающая обостренное переживание жизни. В «Сентиментальном путешествии» Шкловский писал: «Народ можно организовать. Большевики верили, что материал не важен, важно оформление, они хотели проиграть сегодняшний день, проиграть биографию и выиграть ставку истории. Они хотели всё организовать, чтобы солнце вставало по расписанию и погода делалась в канцелярии. Анархизм жизни, ее подсознательность, то, что дерево лучше знает, как ему расти, — не понятны им. Проекция мира на бумаге — не случайная ошибка большевиков». Но это же и есть Шкловский: содержание, материал не важны, важно оформление, тотальное, целостное оформление, в искусстве нет неорганизованного материала. Проекция мира на бумаге — это и есть литература. Формула болыпе- вицкой революции — это формальное литературоведение Шкловского. Тоталитарный социализм и литература — это вместо жизни, чтобы острее ее ощущать. Коммунизм организован художественными средствами, по модели художественного произведения в интерпретации Шкловского. Недавно в России произошел некий литературный скандальчик: интеллигентская общественность возмутилась статьей Александра Жолковского об Ахматовой, напечатанной в «Звезде». Главная мысль статьи была та, что Ахматова существовала в одном культурном контексте со Сталиным, в одном дискурсе, как сейчас говорят, и в своем кругу сама была чем-то вроде Сталина. Я считаю статью блестящей и совершенно правильной. Тема, которую я сейчас разворачиваю, такова же: Шкловский был врагом большевизма, но большевизм был тогда русским воздухом, им дышали все, нельзя было, так сказать, не заразиться. Самые талантливые люди мыслили болыпевицки — имею в виду стиль, а не идеологию. Бердяев, скажем, был большевик с его теорией искусства как теургии, тотального преображения бытия. Форма мышления в тогдашней русской культуре была болыпевицкая — максималистская. Архетипы были боль- шевицкие, русское коллективное бессознательное. Бездарность же самих большевиков проявлялась в том, что они не узнавали собственных союзников и, критикуя Шкловского, что-то бубнили о базисе и надстройке — «социологизировали» литературу. У них не было самосознания, они себя не видели как культурный авангард, они были сектанты, во всем игравшие на понижение. Шкловский, полемизируя с марксистами, все это понимал. Он говорил, что литература новой
12 Борис Парамонов России не должна цепляться за старую литературу, как велосипедист за трамвай. Электричество у вас, писал Шкловский. Вот эта высокая тяга эпохи несла самого Шкловского. Таких случаев сколько угодно, и совсем не обязательно, как Маяковский, писать сто томов партийных книжек, чтобы выразить дух эпохи. Главным поэтом советской эпохи был, если угодно, расстрелянный большевиками Гумилев, это ведь он породил всю советскую поэзию. У Маяковского в советской поэзии наследников не было, а у Гумилева десятки; наиболее известные — Тихонов и Багрицкий. Сейчас можно говорить о культурном величии болыпевицкой эпохи, потому что большевики кончились. Мы можем сейчас признать тему большевизма гениальной. Исполнение, конечно, было посредственное — но опять же на уровне сознания, в идеологическом дискурсе. Я бы сказал, что гениальным в большевизме был террор. Кто ощущает жизнь острее, чем человек, ведомый на расстрел? Как писал молодой поэт Набоков: «Россия, звезды, ночь расстрела И весь в черемухе овраг!» Коммунизм — бессознательная организация всеобщей нехватки, минус бытия. В сущности он не действенен, а созерцателен, как и подобает быть художнику, он создает мир как произведение искусства. Художественным, гениальным в коммунизме было именно вот это: заставить людей тосковать о жизни, подсунуть им картинку вместо хлеба. «Нарисуем — будем жить», как говорит советских времен поговорка. Тотально организованная форма — оптимальный способ заставить переживать жизнь в обновленной полноте. Тягомотина коммунизма, его бесконечные очереди были художественным приемом: по Шкловскому, приемом задержания. Вспомним еще раз руководящее указание товарища Шкловского: «Целью искусства является дать ощущение жизни как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием „остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей сложность и долготу восприятия, так как воспри- нимательный процесс в искусстве самоцелей и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно». В коммунизме совсем не важно, чтобы он был сделан — важно его деланье. Что мы и наблюдали семьдесят с лишним лет. Сами того не сознавая, мы жили внутри художественной формы. Я бы изменил самому себе, если б в заключение не вспомнил доктора Фрейда и не соотнес его со вторым моим кумиром Шкловским. Впрочем, соответствующих ассоциаций полным-полно у самого Шкловского. Он говорил, например, что художественная структура — это «пытка задержанным наслаждением». Эту структуру можно понять построенной по модели полового акта: способ пережить деланье вещи, не озабочивающийся результатом. Так сказать, детей не будет — не будет прибавки бытия. Но для того, чтобы получилось совсем уж художественно, нужно прикинуться, что любви вообще не было. Так. Шкловский написал книгу «Zoo, или Письма не о любви»: сделал из своей подлинной любовницы Али героиню, отказывающую герою. В этой книге он притворился орангутангом-мас- турбатором, сидящим в клетке берлинского зоопарка: этого требовало художественное построение с его законом деформации материала. Ошибка пролетарских писателей, говорил Шкловский, в том, что они хотят втащить вещь на экран, не изменив ее измерения. А экран двумерен, он не нуждается в материальной полноте. Пролетарские писатели, однако (Ленин и Сталин главным образом), само бытие сделали двумерным: это называлось коммунизм.
А. Б. САЗОНОВА ЗАПИСКИ ЗАЛОЖНИЦЫ Воспоминания Анны Борисовны Сазоновой привлекают внимание читателя уже самой фамилией ее автора — супруги последнего царского министра иностранных дел, хорошо известного в России и за ее пределами. Сергей Дмитриевич Сазонов возглавлял внешнеполитическое ведомство России в драматический период российской и мировой истории — с ноября 1910 по июль 1916 г. Свое повествование Анна Борисовна начинает с лета 1916 г.г когда она, покинув Петербург, отправилась в доставшееся ей по наследству от матери большое доходное имение в Казанской губернии — Чулпановку. Здесь ее застала Февральская, а затем и Октябрьская революции. Анна Борисовна Нейдгарт принадлежала к известной и состоятельной дворянской фамилии, связанной родственными узами со многими аристократическими семьями России: достаточно упомянуть, что она была праправнучкой А. В. Суворова. Отец ее, Борис Александрович Нейдгарт, егермейстер царского двора, был влиятельным человеком — почетным опекуном Московского присутствия Опекунского совета учреждений императрицы Марии. Братья ее впоследствии стали членами Государственного Совета и гофмейстерами, а сестра Ольга вышла замуж за будущего председателя Совета министров России П. А. Столыпина. Нейдгарты были приняты при дворе, на царских балах юная Анна танцевала с наследником престола великим князем Николаем Александровичем. В 1890 г. Анна Нейдгарт вышла замуж за 30-летнего чиновника МИД С. Д. Сазонова и вскоре уехала с мужем за границу. Брачный союз способствовал карьере дипломата, происходившего из старинной провинциальной дворянской семьи, монархической и религиозной, но не особенно родовитой и состоятельной. Почти двадцать лет Сазоновы провели за границей, где Сергей Дмитриевич поднимался по ступеням дипломатической карьеры, достигнув поста главы российской миссии при Ватикане в ранге чрезвычайного посланника и полномочного министра. Все эти годы Анна Борисовна была при муже, лишь изредка наезжая в Россию по делам управления имениями. Политикой она интересовалась мало, больше внимания уделяя поддержанию внешнего престижа российской миссии. Долгое пребывание в Англии и Италии дало ей возможность овладеть английским и итальянским языками, не говоря о дипломатическом в то время французском и немецком, которые она неплохо знала с детства. Впоследствии, как явствует из воспоминаний, преподавание иностранных языков дало ей возможность зарабатывать себе на жизнь в Советской России. Резкая перемена в карьере скромного посланника Сазонова и в образе жизни супругов произошла в 1909 г., когда Сазонов был назначен товарищем (заместителем) министра иностранных дел Извольского, а в ноябре 1910 г. стал министром иностранных дел России. Стремительным и неожиданным взлетом карьеры Сазонов был обязан своему родственнику, главе правительства П. А. Столыпину, решившему установить контроль за деятельностью дипломатического ведомства, во избежание повторения провалов во внешней политике. Сазонов принадлежал к либеральному крылу российской бюрократии, наиболее яркими представителями которой были граф С. Ю. Витте и П. А. Столыпин. Сторонник великодержавной имперской политики, он поддерживал идею Столыпина о создании «Великой России». После почти двух десятков лет за границей привыкание к жизни в России было нелегким для Анны Борисовны. Однако постепенно она нашла применение своей энергичной натуре, занявшись благотворительной деятельностью, помощью несправедливо осужденным и проч., что было в традиции семьи Нейдгартов. Когда началась мировая война, она возглавила лазарет для раненых и увечных воинов, который организовала при МИДе. В июле 1916 г. Анна Борисовна получает известие об отставке мужа с поста минист- Данная публикация является фрагментом из большой рукописи воспоминаний А. Б. Сазоновой «Мои переживания в 1916—1924 годах». Поскольку в журнале представлены главы, повествующие о пребывании А. Б. Сазоновой в большевистских тюрьмах в качестве заложницы, редакция сочла возможным озаглавить этот фрагмент воспоминаний «Записки заложницы». © А. П. Гагарин (публикация), 1997 © В. А. Емец (вступительная заметка), 1997
14 А. Б. Сазонова ра, как она пишет, «давно им желаемой». На самом деле Сазонов в это время не только не думал об отставке, но считал свое положение довольно прочным. Расстался Николай II со своим министром в свойственной ему манере: Сазонов, находясь на отдыхе в Финляндии, узнал о своем увольнении из «Правительственного вестника». Правда, в начале 1917 г. Николай, с целью укрепления несколько натянутых отношений с Англией, назначил Сазонова послом в Лондон. Временное правительство подтвердило это назначение, однако отъезд затягивался из-за противодействия Петроградского совета, а в мае Сазонов был отправлен в отставку. В июле он уехал на длительное лечение в Крым (в свое время он перенес тяжелую операцию на легких) и убеждал жену приехать к нему, но Анна Борисовна категорически отказалась, поскольку боялась оставить Чулпановку, как она писала, «на произвол судьбы или злой воли людей». Впрочем, Сергей Дмитриевич полагал, что, «может быть, она права», тем более что богатое хозяйство давало им средства к существованию. Вначале Сазонов отнесся к Временному правительству, объявившему о преемственности внешнеполитического курса прежнего режима, довольно лояльно и даже позитивно. Но по мере развития революции и нарастания хаоса в стране и на фронте пришел к убеждению, что свержение монархии в России было роковой ошибкой. В августе 1917 г. он писал своему другу в Петроград: «Что касается внутреннего положения, то как поразительно похоже оно на то, что мы видели в последние два года царствования Николая II. Та же бездарность, растерянность и слепота правительства, и то же стремление управлять страной через ее голову, при посредстве небольшой кучки людей, совершенно чуждых национальным интересам». Октябрьскую революцию и Брестский мир с Германией Сазонов встретил крайне враждебно и осенью 1918 г. предложил свои услуги белому движению, став министром иностранных дел правительств А. И. Деникина, А. В. Колчака, а затем П. Н. Врангеля. Это предопределило участь оставшейся в Советской России его супруги, которая была взята правительством большевиков в заложницы. Представляя в Париже объединенные силы белого движения в качестве их министра иностранных дел, Сазонов в переговорах со странами Антанты пытался отстаивать великодержавные позиции, показав себя сторонником «единой и неделимой» России и скрепя сердце соглашаясь лишь на отделение Польши. В конечном итоге его негибкая, нереалистическая политика вызвала раздражение и у бывших союзников, и у руководителей белого движения, которые весной 1920 г. сместили его с поста министра иностранных дел. Сазонов остался во Франции на правах политического эмигранта. В 1927 г. он умер в Париже у жены на руках. Свое освобождение из тюрьмы ВЧК в сентябре 1920 г. Анна Борисовна не без оснований связывала с отставкой мужа и отходом его от политической деятельности. Воспоминания А. Б. Сазоновой займут, без сомнения, особое место в мемуарной литературе послереволюционного времени. Они ценны и как исторический источник, показывающий советскую действительность в годы ее становления глазами ее противника, и как поразительный человеческий документ, отражающий силу духа и веры их автора, ее жизнестойкости и самопожертвования. Она была арестована в 1919 г. в Симбирске, куда приехала из своего конфискованного имения, и провела в заключении больше года. Глубокая и искренняя религиозность А. Б. Сазоновой позволяла встречать все испытания в смирении и преодолевать их. За эти годы, в тюрьме и на свободе, она познала, быть может впервые в своей жизни, и удовлетворение от собственного труда: была и швеей, и медицинской сестрой, и санитаркой в тифозном бараке, и преподавательницей иностранных языков. Она испытала удивление и радость общения с совершенно новым для нее слоем людей, — как она пишет, «социально обиженных», «заклейменных», в которых, как оказалось, таилась «где-то глубоко-глубоко искра Божья», и не понимала, «откуда у них подчас бралась такая духовная чуткость, такая способность различать настоящее от поддельного...» Заканчивает свои воспоминания Анна Борисовна поразительным признанием в том, что порой она была счастлива в Советской России, что, вырвавшись оттуда, она «глубоко тосковала по Москве, по оставленной там мною мне по душе работе в общении с молодежью; недоставало мне и моих, там оставшихся, многих друзей, образ которых (всех их), многотерпеливый и стойкий, мне казался особенно дорогим и близким, и печально было мне быть отрезанной от них, чувствовать, будто я им изменила». В эмиграции Анна Борисовна со свойственной ей активностью приобщилась к церковной деятельности, занималась благотворительностью, а после создания ее братом Дмитрием Борисовичем Нейдгартом в 1927 г. Зарубежной Казны для помощи русским эмигрантам работала в этой организации вплоть до своей смерти в 1939 г. в Версале. Еще при жизни Анна Борисовна пыталась опубликовать свои воспоминания. Известный религиозный философ и священник С. Н. Булгаков, которому Сазонова дала свои мемуары на отзыв и совет, высоко оценил их «за подлинное религиозное переживание» и «особенно за отношение к Родине в теперешнем ее состоянии, благостное и мудрое», но определенно высказал свое мнение о том, что «печатать, по крайней мере теперь, не следует», поскольку эмиграция их не воспримет, ибо такого отношения к Родине, как у автора воспоминаний, «мало в эмиграции». «К ней я себя не причисляю», — добавил он в скобках (письмо С. Н. Булгакова к А. Б. Сазоновой от 12/25 ноября 1925 г.). Только теперь, на закате нашего века, они становятся доступны ее соотечественникам, на ее Родине. В. А. Емец
Записки заложницы 15 Внучатому моему племяннику князю Алексею Николаевичу Ухтомскому. На память. 1919 ГОД- СИМБИРСК „.Возвращаясь домой, я вошла к себе почти одновременно с чекистом, одетым в изящный «френч», в котором я сразу почуяла свою Судьбу. Он показал мне какую-то бумажку — ордер и пригласил меня пройти в комнату хозяев, где уже были собраны и другие квартиранты, имена и род занятий которых были опрошены и записаны для формы. Обратившись вслед за этим ко мне, он меня в упор спросил; «Признаю ли я себя женою бывшего царского министра Сазонова?» Я намеренно удивленно подняла брови и раскрыла глаза на наивность такого вопроса и ответила: «Разумеется, признаю, и никогда этого не скрывала». Он на минуту запнулся, будто опешил, но затем сказал, чтобы я в таком случае немедленно последовала за ним в Особый отдел Востфронта для допроса. Глядя ему прямо в уклоняющиеся от моего взгляда его глаза, я спросила: «Что это, арест или допрос? Если арест, то я возьму с собою кое-какие необходимые вещи». — «Допрос, лишь допрос, и через полтора — два часа вы снова будете дома», — убежденно ответил он. Я из легкого белого платья все же переоделась в старенькую блузу и черную юбку, надела лондонское непромокаемое пальто, положила в карман икону Спасителя — благословение моей матери в 1884 г. и мое, еще детское, Евангелие, взяла капли для сердца, и вот лишь с этим багажом последовала я за своею судьбою в мое — ПЕРВОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ Не стану описывать долгого и неинтересного допроса, произведенного, впрочем, вполне вежливым человеком, сказавшим мне даже, что «много слышал и ранее о моей деятельности в Петрограде» («какой?» — удивленно спросила я. Ответ — «благотворительной»). После сего коллоквиума я была оставлена с солдатом с винтовкой у двери, с двумя другими, арестованными же, гражданами. В этой обстановке, сидя на венском стуле, в недоумевающем ожидании чего-то, провела я полтора долгих, темных дня и две нескончаемые бессонные ночи. Это было премверье, увертюра и мое первое соприкосновение с советской фемидой: я тогда, по глупости, воображала, что меня действительно отпустят, если и не совсем, то хоть по крайней мере за необходимыми мне вещами, сидя, час за часом, вечер, ночь, утро, день, и еще вечер, и еще ночь, и еще утро, наивно все ждала: вот-вот придут и выпустят ме- Вечер второго дня этого неподвижного сидения, после полутора суток без всякой пищи, внес разнообразие в мою пытку, в виде приноса мне караульным еды, посланной моими знакомыми, которым удалось напасть на мой след и порадовать меня и физическим подкреплением, и нравственным участием. <...> На утро третьего дня, не сказав куда, меня вдруг спешно вывели на двор, где было собрано еще несколько арестантов, и под сильным конвоем повели по направлению к вокзалу. <...> Я подумала, что меня ведут на железную дорогу для отправки в Москву или куда еще, но исполнение этой программы было еще впереди; пока что меня просто привели в Симбирскую губерн[скую] тюрьму. «Совком» означает Совет Комиссаров.
16 А Б. Сазонова МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 2 Как сейчас помню мое чувство, когда меня, узкой калиткой, впервые пропустили на тюремный двор, окруженный забором и колючей проволокой; на дворе в эту минуту гуляли заключенные. Справа и слева услыхала я несколько дружеских окликов от еще до меня арестованных, знакомых мне симбирских помещиц и буржуек. Но подойти с ними поздороваться, как я было захотела, мне разрешено не было. Меня повели наверх, где дежурная надзирательница, добрая Анна Васильевна, с участием взглянула на мой усталый вид и при этом, обыскивая меня с ног до головы, приветливо сказала: «Ну, отдыхайте у нас, здесь нет ни обысков, ни арестов». Эти слова могли бы казаться плохой шуткой, но последние недели и месяцы, действительно, так издергали нервы, так истомили постоянным, утром и вечером, днем и ночью, как дома, так и на улице, сознанием, как бы предвкушением, что «вот-вот придут, вот арестуют», что когда я, наконец, попала под крепкую сень тюрьмы, я почувствовала, что будто к чему-то причалила, и после всего вынесенного за последние дни я первую ночь в заточении, хотя и на голых досках, проспала как убитая. Звякнув связкой громадных ключей, с жутким звуком и звоном, отперла моя стражница огромный замок тяжелой железной двери, над которой на дощечке я вслух прочла: «Камера № 4 на 25 женщин». Надзирательница улыбнулась и сказала: «Да, двадцать пять, а вы тридцать восьмая». Я (о наивность!) не успела выразить своего удивления — «Как же, мол, так», как дверь за мной с тем же зловещим шумом уже захлопнулась. «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate» — вспомнился мне стих Данте*. Да, причалила я, потопив все надежды в море житейском позади себя. И началась для меня жизнь новая совсем, с впечатлениями не только никогда ранее не изведанными, но и в голову мне никогда не приходившими. Так как нас в камере, предназначенной для 25 человек, действительно было 38 женщин, а коек, т.е. узких лож, состоящих из трех голых досок, было всего 25, то преизбыток из 13 женщин либо делили «кровати» с другими, либо пребывали на голом полу. Признаюсь, ни та, ни другая перспектива мне не улыбалась, и я, как новичок, стояла неподвижно посреди камеры, выжидая, где мне велят mich niederlassen (осесть). Нашлись добрые люди, хотя до того мало мне знакомые, но с которыми я сошлась в тюрьме (Нина Петр., Зин. Дор., Над. Яков., Ольга Вас), и сейчас же участливо устроили мне койку, да еще у окна (что мне с моим затрудненным дыханием было приятно), уговорив одну юную проститутку мне уступить свою. Единственный мой багаж был зонтик в руках (и этот впоследствии отобрали у меня в ВЧК в Москве) да Евангелие в кармане. Разбираться да «устраиваться» на новом месте, следовательно, не приходилось, и делать было решительно нечего. И я села на указанные мне доски, села и крепко задумалась. Если б я умела плакать да в истериках метаться, мне, наверно, было бы гораздо легче. К слову скажу, что в заточении первые сутки и весь первый месяц, как позднее и 13-й месяц, когда перевалит год, кажутся особенно томительны, тяжелы и долги. Нестерпимым был не только факт сидения под запором — это само по себе — но полнейшая для меня невозможность умыться, причесаться, переодеться. Первые 8 суток у меня кроме того, что на мне было надето в минуту ареста, не было решительно ничего, да и во вторую неделю, хотя я получила от чужих, но добрых людей кусочек мыла, полотенце и гребень, белья я все же снять и сменить не могла, не имея никакого другого еще более двух недель. Оставьте всякую надежду, входящие сюда (Ад. Песнь третья).
Записки заложницы 17 Осенью, полтора года тому назад, в 1918 г., при вступлении красных войск в Симбирск, меня вдруг вызвали в ЧК для допроса, и, идя туда, я была уверена, что меня тогда же арестуют, и захватила с собой узел необходимых вещей и белья на смену и, главное, мыло, полотенце, губки, щетки и все прочее. Теперь же я поверила уверениям чекиста, меня уводившего «на допрос», <...> и вышла, как на прогулку, решительно безо всего нужного. По счастью, в самую минуту, что меня уводили, пришли ко мне О. А. Мосолова <...> и О. А. Хирьякова, и я успела им в присутствии стражи передать одну пару башмаков, медные кастрюльки <...> и чайники, служившие мне ежедневно все долгие месяцы моего заключения, а равно и записку белья, находившегося у прачки, и вот ВСЕ, что из моих вещей, вместе с желтым халатом, сшитым из английского полотна, которым в 1898 г. была обита спальня в Риме (халатом, который я непрерывно и сейчас — осень 1923 г. — надеваю), им удалось спасти, и эти вещи они, спасибо им, первые месяцы приносили в тюрьму для передачи мне. Мои же переполненные французские сундуки да английские чемоданы, которые я так ревниво и бережно до тех пор охраняла от «товарищеских» реквизиций, были все, как я позднее узнала от очевидцев, тотчас же, по уводе меня с квартиры, нагружены на подводы, а более ценное даже взято на извозчика, и вывезены, как «народное достояние» (!!), чтобы попасть, уж конечно, не в на- родно-«пролетарские», а в самые хищные, «комиссарские» руки. Много позднее в Москве я раз на углу Садовой и Кудринской площ[ади] увидала в руках шикарной «совкомши»* (извиняюсь за советское выражение) один из моих прелестных парижских зонтиков. За все время моего заключения мне не были разрешены свидания, ни в симбирских, ни в московских тюрьмах, и лишь короткое время в концентрационном лагере в Симбирске я пользовалась возможностью выйти на свидание. Но в Симбирске, хотя все и были ко мне добры и внимательны, мы все же были друг другу чужие, тогда как в Москве у меня были настоящие друзья, взглянуть на которых я тщетно жаждала. <...> По моем приходе мне сейчас же «свой брат» — заключенные сообщили, что накануне специально для меня (я в должной мере польщена этой честью) была приведена самая видная шпионка Губчека, и она мне была тут же указана. Арестантки, вообще, с первых почти слов часто распознают «наседку» (как в московской] тюрьме называют доносчиц) и, понятно, бывают с нею осторожны. Мне скрывать было нечего, и я позволяла себе роскошь не быть таинственной с этой особой, фрау Р. (Рогер), так трагично кончившей несколько месяцев спустя. Она сразу подъехала ко мне и вкрадчиво заговорила по-немецки, что «уже слышала о моем знании иностранных языков». Дебют для нее был неудачный: комплиментами меня можно лишь оттолкнуть, а не привлечь. Она, впрочем, скоро это поняла и вела впредь беседы на разные темы без лести и каждения. В этой же камере сидела одна милейшая, до того очень богатая старушка (забыла фамилию, назову ее Степановой), попавшая на долгие месяцы в тюрьму и потерявшая все свое состояние из-за клеветы и доносов этой самой Р., которая, к слову сказать, и из тюрьмы по ночам, когда все спали или притворялись спящими, писала в Губчека по начальству подробнейшие отчеты и характеристики о всех нас, заключенных. Фрау Р. продолжала и в тюрьме всячески изысканно унижать свои жертвы: старушку Степанову она в особенности ненавидела за ее прямой нрав и чистое сердце и оскорбляла ее там еще тем, что ежедневно получаемые Р. «передачи» приносились нарочно в посуде, принадлежавшей Степановой, что, понятно, каждый раз вызывало в несчастной старушке слезы досады. Я всячески старалась привить бедной Степановой чувство равнодушия к подо- «Совком» означает Совет Комиссаров.
18 А. Б. Сазонова бным мелочам (хотя всей душой понимала ее негодование), и помногу мы с ней разговаривали под вечер, до «поверки», когда она из своего угла приходила к моему окну «как в саду подышать воздухом», говорила она, ибо на решетке моего окна стояли в старой, кем-то выброшенной жестянке прелестные маргаритки. Эти цветочки распускались и цвели, я их с любовью холила и поливала, и они были истинной радостью для меня в первые недели моего заточения. В течение лета привели и посадили в нашу же камеру одну богатую симбирскую еврейку (забыла фамилию), арестованную, как оказалось, тоже стараниями фрау Р. Еврейка скоро осмотрелась и разобралась в окружавшей ее компании и взяла, между прочим, под свое покровительство старушку Степанову, гонимую Р. Ко мне она тоже почему-то относилась с большим участием и даже облагодетельствовала меня зубною щеткой — роскошью, которой я недель 6 была лишена (я зубы чистила корками черного хлеба); она же настояла, чтобы я взяла ее пуховую подушку (я в то время страдала ишиасом и не только вставать, но и двигаться на своих досках не могла, а под головой у меня было полено, на ночь прикрываемое юбкой, моей единственной, которую днем я носила (да и полено это я выпросила себе, мотивируя, что летом все равно печи не топят, и обещаясь по осени вернуть его в целости). Почти одновременно во время этой моей болезни добрейшая Зинаида Дорофеевна П., с которой мне всегда было приятно встречаться на нашей получасовой «гулянке» вокруг тюремного здания, снабдила меня тоже подушкой и даже одеялом, и вообще от многих и из других камер видела я привет и участие во всех десяти местах моего заключения Хотя многие имена, к сожалению, я и забыла, но образ всех добрых людей, со мной переносивших заключение, навсегда сохранится в моем сердце. Но возвращаюсь к фрау Р., еврейке и старушке. Все это, может быть, не заслуживало бы особого упоминания, если бы не следующие, по-моему, крайне поучительные факты, подтверждающие лишний раз, что «любящим Бога все содействует ко благу» и «что нет ничего сокровенного и тайного, что не открылось бы». Раз, засыпая, я видела, как Р. старательно что-то строчила; «особо красноречивое измышление начальству на нас», — подумала я, — и через день или два вдруг вызывают еврейку на допрос. Для всех приговоренных (как была и я до конца гражданской войны) эти вызовы подследственных на допрос были всегда большим событием, нарушавшим мертвящее однообразие нашего существования, и мы всегда с нетерпением ждали их возвращения с допроса. «Всё по улицам прошлись; вольный свет увидали; иным водухом подышали; что-то узнали? Какие вести принесут?» — говорили мы себе. Глядим мы через решетку на двор, видим, ведут нашу еврейку обратно и она нам, незаметно, делает знак: «готовьтесь, мол, что-то услышите». Наконец дверь с привычным лязгом ключей и замков отпирается и, впустив ее, немедленно тяжело замыкается. Но еврейка не идет к своему месту, а останавливается перед Р. и начинает ей громко и властно выкладывать всю клевету, которую та, очевидно, сообщала про многих из нас в своих услужливых доносах в Губчека. Р. краснеет, бледнеет, ни жива, ни мертва, хочет сохранить свое «лицо» (tenir la dragee haute*), но уличенная, виноватая, не смеет. Для нас это единоборство — своего рода представление, и мы, притаив дыхание, глядим и слушаем. На следующий день на допрос вдруг требуют фрау Р.; она вообще держала себя самоуверенно и авторитетно, будто существо неуязвимое. К вечеру возвращается она, и мы ее не узнаем: подменили нам нашу ехидную наседку: скромна, приниженна, молчалива. Держать себя в руках {фр.).
Записки заложницы 19 Через несколько дней приказ: нас, женщин, кажется, около 30 — переводят в концентрационный лагерь, в женский монастырь; добрую старушку Степанову и еврейку освобождают совсем; а Р. в тот же вечер вызывают снова на допрос. В ту минуту, когда мы, уже готовые, но еще в камере, ждем приказа двинуться, ко мне вдруг подкрадывается Р., становится передо мной на колени, целует мне руки и, обливаясь слезами, умоляет меня, «чистую, неповинную», ее простить. Я в полном недоумении, чем она передо мной виновата, прошу ее встать и. стараюсь ее успокоить, но тут нам велят строиться в ряды для шествия через весь город; и нас уводят. Через несколько дней к нам в лагерь приходит такая веселая, радостная старушка Степанова, приносит мне «для раздачи всем благоволившим к ней в тюрьме» обильную «передачу», рассказывает, что кто-то, кому она некогда помогала, теперь приняли ее к себе, приютили, одели и не знают, как достаточно ее обласкать. Она же «не знает даже, чем заслужила такую милость Божью» и вдруг напоминает мне мои слова, которые я ей часто, в минуты ее уныния, повторяла: «Не бойся, только веруй» и «...ничто не повредит вам». А об Р. мы узнаем следующее: в тот же вечер ее увели, допрашивали с 9 часов до 2 ч. ночи, заставили ее признаться, что она неточно осведомляла пославших ее, что то-то и то-то было вымышленной клеветой, и когда она поставила под актом, уличавшим ее лживость, свою подпись, ей объявили: «Ну, теперь ступайте, проститесь с дочерью и внуком», которых она обожала, для которых и работала, ложными доносами приобретая чужое состояние, и... на рассвете ее расстреляли. «Мне ртмщение, и Аз воздам». 1919 — 1920 годы были самые тяжелые и в смысле полного упадка производительности в стране, а равно и какого-либо подвоза из-за границы. С каждым месяцем все становилось скуднее, все самые необходимые потребности жизни: питание, топливо, мыло, не говоря уже о всякой, вполне исчезнувшей, мануфактуре. Всякая мелочь доставалась с неимоверным трудом и затратами, а чаще и вовсе отсутствовала. Все же, желая, по возможности, себя «соблюдать», я пользовалась приносимым нам в обилии в симб[ирской] тюрьме кипятком, для мытья более, чем для питья, и мылась не только обмылками, кем-нибудь мне подаренными, тонкими, как лист бумаги, но мылась без этой приправы, позволяя себе эту, ставшую единственной, роскошь, держать себя и свои конечности хотя бы в относительной чистоте <...>. Но верна поговорка — как ни тяжело ее верность испытать на своей шкуре, — что «человек ко всему привыкает». Душою не подчиняешься и блюдешь, закаляешь свою душу, а привыкаешь в конце концов к внешнему, неизбежному укладу жизни, сживаешься с мраком, нас окружающим, и еще даже научаешься различать в нем светлые точки. Что было УЖАСНО тяжело и ощущалось мною с одинаковой остротой и интенсивностью, как первые, так и последние месяцы, это быть день и ночь, сутки за сутками, недели за неделями постоянно на людях, и ни одной секунды одной, даже в «уборную» нас водили гурьбою, а в иных московских тюрьмах (ВЧК и Особого отдела) к тому же с вооруженными солдатами, под конвоем. Как я повсюду ни просила посадить меня в «одиночку» — одиночка считалась особой мерой наказания, мне это, увы, ни разу не было разрешено. Видно, в этом волею Божьею усматривалось настоящее мне испытание, испытание терпения и выдержки, для пущего закала духа. В конце концов всегда в той, столь разнородной по составу, шумной, грязной, грубой и истеричной толпе «интеллигенток», в особенности же стольких «псевдо»-интеллигенток, воровок, «политических» и проституток, окружавших меня, заражавших одна другую не только своим донельзя взвинченным настроением, но и.„ своими вшами да клопами (мне приходилось в одно утро находить их на себе до 20 штук) — вот в этом «антураже» мне удавалось повсюду встретить душевных людей, с которыми я сходилась и от которых видела много расположения и трогательный уход во вре-
20 А. Б. Сазонова мя моих частых болезней в тюрьме. И скажу, что именно в социально обиженных, «заклейменных» чаще тлелась, где-то глубоко-глубоко, искра Божья, будто внезапно зарницей освещая лицо какой-нибудь «пропащей», подтверждая, что «чем ночь темней, тем ярче звезды». Из них некоторые, действительно, были будто звезды во тьме, когда подумаешь, что эти «пропащие» видали с колыбели, какими примерами они были с детства окружены. Вспоминается слышанная от них песня: «Моя мама — шермашиха, мой отец — подлец» и т.д. и т.д. Можно только удивляться, откуда у них подчас бралась такая духовная чуткость, такая способность различать настоящее от поддельного. Пусть они воровки (да еще какие ловкие), проститутки, чуть не с семилетнего возраста, но какие это подчас глубоко добрые, великодушные натуры, хотя, что и говорить, прыткие не только на брань, но и на драку. Что ни неделя, бывало, приходилось разнимать разбушевавшихся, стараясь не доводить «семейных дрязг» до сведения начальства, которое, впрочем, само, слыша неистовый гвалт и крик то в одной, то в другой камере, глядело сперва в «волчок», а затем и входило для водворения порядка. Частенько приходилось и за доктором посылать, когда освирепевшие руки чрезмерно гуляли по чужим лицам и головам, часто, к тому же, вооруженные чем попало. За неимением у нас ножей, дрались крышками от наших «собачек» (так называются ящики арестанток, на которых днем сидишь, а на ночь опускаешь на них в ногах железную раму койки, другим концом приделанную к стене). Этим недолго было и до крови прошибить голову противницы. Излишне пояснять, какое оживление подобные сцены вносили в нашу замкнутую жизнь. В Москве подобные ристалища процветали не в пример больше, чем в провинции, где тон в тюрьме был какой-то иной, вероятно благодаря умиротворяющему присутствию стольких «буржуек» — бывших помещиц. Однажды, еще в Симбирске, на прогулке, т.е. во время хождения как белка в колесе вокруг здания нашей тюрьмы, подходит ко мне из другой камеры заключенная Е.Н.Т., умная и образованная еврейка, сидевшая за мужа — русского, ушедшего с белыми, и с большими предосторожностями сообщает мне, что одна знакомая ей заключенная только что вернулась с допроса из Особ[ого] отд[ела], где ее продержали более суток. Там, тоже ожидая своей очереди быть допрошенным, сидел вместе с нею один, по-видимому, белый офицер, который, узнав, что она из женской тюрьмы, обиняками начал осведомляться у нее, не слыхала ли она что-нибудь про меня и на свободе я или нет? Хотя мы с этой арестованной и не встречались, она знала, что то же здание приютило нас обеих, и сообщила ему то, что про меня слышала. Тогда офицер, все еще нащупывая благонадежность своей собеседницы и убедившись в ней, попросил ее каким-нибудь путем мне передать, что он, посланный к адм[иралу] Колчаку, вез из-за границы письмо и на мое имя, но, почуя, что он предан и попадет в западню к красным, все данные ему бумаги и письма сжег, прочитав их, однако, сперва, на всякий случай, и вот просил мне сообщить, что мой муж, который и понятия не имел, что я уже месяцы нахожусь в заключении, надеется, что я в безопасности и скоро буду направлена к нему за границу. Эта неосязаемая, через столькие руки и уста издалека долетевшая до меня в тюрьму весть о моем муже, бывшем тогда в Париже министром ин[остранных] дел в правительстве Колчака, была единственною, кот[орую] я имела от него даже косвенно в течение более 3-х лет. Уже за границею, много позднее, узнала я, что им были посылаемы мне и крупные суммы денег, которые, однако же, до меня ни разу не дошли. Ту заключенную, случайно принявшую это известие от случайно встреченного ею офицера, мне даже и увидать не пришлось, т.к. она была не в моей камере и, на следующий день снова уведенная на допрос, уже более к нам не возвращалась... Она, как и офицер, будучи давно под подозрением в сношениях с белыми, была расстреляна в ту же ночь. Царствие им небес-
Записки заложницы 21 ное, и подобным им, которые во имя еще возможного спасения своей Родины смело брались за опаснейшие поручения разведок и сношений между нашими далекими белыми отрядами и красноармейскими штабами, зная, что они не только идут на возможную смерть, но — что хуже — и на всевозможные пытки и истязания при допросах, и все-таки, не моргнув, шли на это, во имя долга, присяги и любви к России. А сколькие, увы, заманенные в сети дьявольские, не устояли и поколебались, продав своих... Вспоминается мне один юноша — колчаковец, веровавший, что «чудо еще должно совершиться и Белая Россия оживет», не отчаивался, негодовал на неправду и жаждал света истины, [и] за свои смело выражаемые надежды и суждения был выдан товарищами, арестован, но еще в заключении держался. Как вдруг он был вызван на допрос; он был уверен, что его расстреляют (эти расстрелы без суда, лишь по доносу, были по всем ЧК Советской России явлением обыденным, ежедневным и привычным). Перед уходом из камеры он со всеми прощался, роздал на память все свои вещи, оделся во все самое старенькое, «чтобы ничего хорошего им там не досталось», — сказал он, улыбаясь, и, перекрестившись, вышел под конвоем сосредоточенно и твердо; взглянул на прощание на все остальные окна здания, из которых всюду провожали его участливые взгляды. Все были уверены, что на заре его уже не стало. Каково же было удивление — для меня, скажу, болезненно тяжелое, — когда мы вдруг, через несколько дней увидали его подъезжающим на лихом извозчике, нарядно одетым, с огромным пакетом всевозможных яств своим бывшим товарищам по заключению... Конечно, все сразу поняли эту метаморфозу, это неожиданное и неприглядное превращение («не устоял- таки», «продался», «поступил на «службу» к ним»...), но все же многие сказали ему спасибо, что вспомнил их, голодавших взаперти, «мог бы и не сделать этого». А он, бедный, старался быть развязным и радоваться своему «помилованию», но в похвалу ему скажу, что все же неловко чувствовал он себя в роли «помилованного» и не всем посмел взглянуть в глаза. С благодарностью поминаю — по чьему благому почину это тогда было, я даже не знаю, — нас, камерами, отвели вниз, в какую-то залу, до тех пор всегда запертую на замки, в которой были разложены книги, много книг, и дамы из «бывших», служившие теперь при Наркомпросе, предложили нам выбрать себе, каждой, по «1—2» книги для чтения. И сказать не могу, какая это была приятная неожиданность. После месяцев голода всего захотелось зараз, и глаза разбежались. Все же я отобрала, глядя прямо на барышню, раздававшую книги, не «одну- две», а зараз целых 4 книги, на что она, спасибо, сделала вид, что и не замечает моей охапки, и лишь записала мою фамилию и имена авторов. А взяла я «Былое и думы» Герцена 2 тома, перевод прелестных рассказов Сельмы Лагерлеф и сказки Андерсена. Вплоть до нашего перевода из тюрьмы в лагерь эти благодетельницы приезжали к нам 2 раза в месяц, внося с собой струю жизни в наш унылый застой. Чтобы коротать время, я, еще до чтения, принялась за белошвейство и вышивание мережками, что позднее в московской тюрьме дало мне даже ощутительный заработок в виде прибавки 1/2 ф. черного хлеба в день и платы в размере 1/4 из получаемой за работу суммы; другая четверть шла на тюремную мастерскую, а половина на нужды самой тюрьмы. Я тогда была горда, выйдя из почти полуторагодового заключения и имея около 400 рубл<ей> заработанных денег в кармане, хотя и тогда уже советские сотни почти что равнялись бывшим царским рублям. Но возвращаюсь к Симбирску 1919 г. В конце августа торжественно пришел помощник начальника тюрьмы объявить по всем камерам о переводе многих из нас (преимущественно жен, мужья коих бежали с «белыми») в концентрационный лагерь, за оградой женского монастыря, и уже 1 сентября нам велели собираться, стро-
22 А. Б. Сазонова иться и под конвоем повели нас по всем главным улицам Симбирска на наши новые квартиры. МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 3 Помню, день был ясный, теплый, и если бы... если бы не столь многое с ним сопряженное, это часовое марширование, на чистом осеннем воздухе было бы даже приятно. По дороге все попадавшиеся нам граждане-с участием смотрели на нас, знакомые украдкой кивали, другие крестились, некоторые подавали нам милостыню; я, помню, принесла на свое новоселье крутое яйцо и кусок черного хлеба. Только тот, кто прошел через подобное положение, поймет, как такие подаяние глубоко трогают. И первое впечатление от «лагеря» (который с таким сложным чувством тревоги мне пришлось покинуть три месяца спустя) было хорошее. Нас, женщин, поместили в 2-этажный каменный флигель, раньше занимаемый монашенками, которых почти всех «Совком» более или менее упразднил: старух монашенок поотправляли по их селам, а молодых, еще годных к физическому труду, посылали на разные работы, а главным образом мобилизовали ухаживать за тифозными. Осенью 1919 г. и зимой 1920 г. все роды тифа, преимущественно же сыпной, свирепствовали по всей России, и мало кто от этой мори выживал, и уж во всяком случае выносил серьезные осложнения в и без того истощенном организме. Наш лагерь был общий с арестованными мужчинами, помещавшимися в большом монастырском корпусе рядом, в трапезной и [в] других монастырских покоях, и на прогулках нам было разрешено между собой сноситься и бывать вместе. Все занимаемые нами здания, включая садик-двор, были обнесены высоким проволочным заграждением, у выхода охраняемым часовыми. Очень утешительно было иметь перед окнами церковь, собор монастырский, где ежедневно совершалось раннее служение и [откуда] через открытые окна, издали, доносилось до нас пение. Мы сразу стали просить и хлопотать о разрешении посещать службы, хотя бы раз в неделю, и действительно, в первую же субботу всех желавших отпустили, разумеется под конвоем, ко всенощной, а в воскресенье и к обедне. Какая это была глубокая радость, увы! скоро пресеченная. Хотя нас вводили в храм до прихода прочих молящихся, ставили отдельно в стороне, и хотя два здоровенные (за службой все время сидевшие) красноармейца тщательно охраняли все подступы к нам, некоторые заключенные (а среди нас было много молодых, как мужчин, так и женщин) не выдержали и «развели контакт» с толпой молящихся: были рукопожатия, стали передаваться и получаться записочки; и из-за неосторожности немногих хождение в церковь было нам всем воспрещено. Я, впрочем, сама, невольно, нарушила запрет сноситься в церкви с внешним миром: не раз замечала я, что на меня добрым участливым взором поглядывала одна девица, по-видимому гимназистка, лет 15—16, и мы стали издали друг дружке улыбаться. Раз, при выходе из церкви, она вдруг подошла ко мне, быстро вынула из-за ворота свою цепочку с крестом и, сняв с нее маленький образок, со слезами, целуя меня, сунула мне его в руку. Это было так неожиданно, так трогательно, что я могла лишь горячо обнять ее в ответ и, не сказав ни слова, быстро последовала за выходившими уже из церкви другими арестантками. Эту иконку «Божьей Матери нечаянной радости» я с той минуты никогда не снимаю и верю в ее чудодейственную силу. Позднее, от заключенной же, узнала я, кто была эта девушка, и как желала бы я, чтобы этой моей милой незнакомке «Наташе» Матерь Божия послала бы великую радость за этот ее любвеобильный порыв. Время шло, и снова подходила осень и стужа с постоянным симбирским ветром. Хотя и надо бы, чтобы «плоть не пользовала ни мало» и чтобы она
Записки заложницы 23 не напоминала о себе, все же мне становилось холодновато в моем единственном туалете, в котором я была арестована в теплый весенний день! Тогда мое английское непромокаемое единственное пальто (о котором я упоминала выше) еще не было посажено на подкладку: это сделали мне друзья лишь осенью 1921 г. в Москве. Вещи, так добро посланные мне незадолго до моего ареста Е.Ф.Б., канули со всем остальным моим добром, а вторые и вовсе не дошли до меня, так что я была особенно рада получить от моей племянницы Наты Н. ее пальтецо и пару теплых перчаток, принесенных мне одним солдатом из Арзамаса вместе с блузой (сшитой для меня собственноручно ее матерью) и мешком вкусных черных сухарей. Помню, как я это обновила, когда с остальными заключенными пошла таскать кочны из подвала и рубить капусту на дворе, и как была рада ощущаемому от них теплу! Холода этот год наступили рано, на работах зябли ноги. Но верна поговорка: «Голенький ох, а за голеньким Бог». Вдруг вызывают меня к выходу и... передают мне пару чудных высоких валенок. Я не хотела их брать, думая, что это ошибка, что они предназначены, уж конечно, не мне, но вижу приветливый взор и слышу ласковый голос: «Именно вам, знаем, что без вины сидите», и, сунув эту великолепную обувь мне в руки, мои благодетели скрываются. Я только вслед успела крикнуть: «Скажите хоть, за кого мне Богу молиться» и с горячей благодарностью в душе понесла к себе на койку свою дорогую ношу. Эти валенки я не снимала вплоть до весны, так как, не говоря уже о переезде из Симбирска в Москву в январе, но и первые месяцы в московских тюрьмах было так холодно, что немыслимо было даже спать не обувшись. Я носила их три зимы и в начале четвертой, т.е. в ноябре 1922 г., отбывая за пределы РСФСР, починив их, отдала одному другу, которой они, надеюсь, тоже еще сослужили службу. Я не раз замечала, что все, что дается от души, бескорыстно, с любовью, всегда как-то особенно с пользой служит ближнему. Пример — мои валенки; и еще раз спасибо давшей их мне рабе Божьей Ксении в Симбирске. Дни шли однообразные, холодные, темные. Вторая годовщина октябрьской революции шумно и с подчеркиванием праздновалась 7, 8 и 9 ноября в городе, и даже у нас в лагере по этому случаю было в бывшей трапезной с изображениями Святых по стенам назначено торжество: хором заключенных пелся «Интернационал» и были какие-то декламации в присутствии начальства. Молодежи среди сидевших было много. Из-за долгого заключения все как-то нервничали, тосковали, из себя выходили, и этот дивертисмент был своего рода «выпуском пара» [для] их взвинченного настроения. Излишне говорить, как это все, даже в моем углу, действовало на меня. По счастью, моя глухота в тюрьме очень обострилась, так что я многого не слышала, о чем, конечно, не жалею. Состав заключенных более иди менее менялся: по «амнистии 7 ноября» очень многих освободили, численность наша сократилась, и нас из двухэтажного каменного корпуса перевели в маленький деревянный домишко с тремя небольшими комнатками. Это был очень миленький домик в саду с такими низкими окнами, что я могла свободно утром и вечером из садика открывать и закрывать ставни у трех окон нашего помещения. Я поместилась, как всегда, вплотную у окна (место, которое каждая мне охотно уступала, особенно зимой) с двумя другими арестованными, к слову сказать, как и я, любительницами собак, и мы сообща приютили в нашей каморке двух несчастных песиков. Даже в тюрьме бывали у меня питомцы, получавшие дары от моих трапезей, что приятно разнообразило тюремную жизнь. Так текла жизнь с ежедневными нашими повинностями: 1) приносом за 1/2 версты из монастырской водокачки многих ведер воды нам на еду и на мытье, 2) чисткой замороженной картошки себе же на обед, 3) тасканием и колкою дров себе на топку, 4) хождением раза два в неделю, под конво-
24 А. Б, Сазонова ем, на край города в тюремную пекарню за черным хлебом (это была самая любимая моя повинность) и 5) от времени до времени отправкой женщин на работы в город. Так как мне уже стукнул 51 год, я была избавлена от «труд, повинности», но иногда добровольно ходила для разнообразия на шитье белья красноармейцам, на зашивание им же мешков с соломой в виде матрацев и т.п. Раз комендант призывает меня, как выбранную лагерным старостой, в контору и велит собрать на утро 15 женщин для чистки одного здания тюрьмы после тифозных, помещавшихся там последний месяц. Приказ был настоятельный и завтра же с 8 часов утра должен был быть приведен в исполнение. Возвращаюсь в камеры, обхожу их и прошу арестанток собираться. Ответ: «И не уговаривайте. Вот еще, после паршивцев нечистоты прибирать. И нипочем не пойдем». Я им доказываю, что «положение наше такое, что разбирать не приходится; лучше добровольно согласиться, чем из-под ружья идти». Бывало, что упорствовавших прикладами выгоняли. Артачатся, не соглашаются. Только четыре, и я, конечно, пятая, согласились, остальные же «ни за что». <...> Слава Богу, уговорила, набрала почти всю нужную братию, и вот утром строят нас, и мы отправляемся. Но когда мы вошли в здание, подлежавшее чистке (для немедленного без дезинфекции помещения в него арестованных), я ужаснулась, и мне захотелось извиниться перед заключенными, что я уговаривала их идти на такую, неописуемо грязную и противную работу в таком тяжелом, зараженном воздухе... Достаточно сказать, что в этом «изоляционном» помещении несколько предыдущих месяцев клались и умирали тифозные, лежа прямо на полу, без матрацев, в лучшем случае на соломе, но и то редко сменявшейся, безо всяких тазов или сосудов, лишенные всякого ухода. Безнадежных, почти умирающих, их сваливали куда попало, и каждую ночь наши арестованные мужчины, в виде трудовой повинности, посылались из лагеря выбирать мертвых и «хоронить» их, т.е. (заключенные мне это не раз рассказывали): взойдут они в такое помещение и поочередно, одного за другим, тянут больных за ноги; ежели заохает — оставляют до завтра, если молчит, вытаскивают вон, бросают одного на другого в розвальни и везут их так за город (выезжало их не менее 10—12 подвод каждую ночь) и там, опрокинув сани или телегу, груды сваливают в одну общую яму<...>. И так каждую ночь набиралось по всему городу в этом и двух других подобных госпиталях до 100 и более человек, которых и приходилось им так хоронить. Иногда случалось забрать еще живого, который только под грудой мертвых тел вдруг заохает... Иногда приходилось родных и знакомых опознавать среди этих живых трупов... В этих, почти разлагавшихся, кучах попадались люди со всех концов России, «буржуи» настоящие и бывшие; лежали вповалку и красные и белые, из попавших в плен. Всех сравняла Революция, всех обняла и уравняла Смерть. Живя подобными переживаниями, влекли мы невеселые дни, но время все же шло вперед, и подкатилось Рождество 1919г. На четвертый или на пятый день праздника вдруг по лагерю тревога, и всем нам велят быть по камерам недвижимо: прибыло высшее тюремное начальство из Центра, т.е. из Москвы. Сидим по своим койкам и ждем. Уже долетают из соседней комнаты голоса и знакомые отрывочные вопросы: «Как фамилия? За что арестованы? На сколько приговорены?». Я всегда с особенным удовольствием (будто «давай, порадую») на первый вопрос заявляла: «Я? Я — Анна Бор[исовна] Саз[онова]», и второй вопрос мне уже не ставился, а за этим неминуемо следовал вопрошающий взгляд «высшего» на ближайшее лицо, сопровождавшее начальство, и вопрос: «Сазонова? Жена бывшего министра?..» И вслед за тем следовал крутой поворот от меня. Но на этот раз было и дополнение к установившемуся правилу, как мне рассказывали уже заключенные соседней камеры, начальство из Москвы, знаменитый тов. Попов, проходя мимо них, выговаривал нашему комендан-
Записки заложницы 25 ту: «Как это такую видную заложницу», как меня! «держать в провинции», что мне место в «Центре», «на виду у начальства», и, оживленно добавив что-то еще, чего они не расслышали, он со свитою быстро покинул наш дом. Невесело встречали мы новый 1920 год, каждая молчаливо на своей койке, каждая одиноко со своими мыслями, своими чувствами, своими мечтами и надеждами. Что-то принесет 1920 год?!. Не думала я тогда, что он принесет мне свободу. И многое, многое передумала я и перечувствовала за эти долгие месяцы, и теперь, в заголовок 1920 года я ставлю: «И познаете Истину, и Истина сделает Вас свободными» (Ев. от Иоанна, гл. VI ст. 45). 1920 ГОД <...> В восемь часов вечера пом[ощник] коменданта пришел мне объявить, чтобы я немедленно «сбиралась», не пояснив, однако же, ни куда, ни на сколько, т.е. как у нас говорилось, не сказав: «с вещами» или «без вещей», что у нас имело условный смысл: «перевод в другое заключение» или попросту «на расстрел». Я перекрестилась и этим ограничила свои сборы. Кроме меня, переводилась еще одна женщина (г-жа М, муж которой только что скончался в тюрьме, а оба сына еще сидели) и 12 мужчин. В десятом часу, в темный, безлунный вечер, под сильнейшим конвоем с ружьями наготове (видя это, «по воробьям из пушек», — правильно кто-то заметил), погнали нас по безлюдным улицам и по глубокому снегу (накануне была метель, а улицы г. Симбирска расчищались плохо) ускоренным шагом к архиерейскому дому. МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 4 Пока мы, по пути туда, шагали в этой таинственной обстановке, ко мне поминутно подходили то один, то другой из моих спутников с сообщением, что он слышал, что из нас четырнадцати ведомых жертв, 12 предназначены к расстрелу, и каждый поочередно спрашивал мое мнение, кто именно обреченный? Я знала это, конечно, столь же мало, сколь они сами, и могла лишь отрезвить их сообщением, что «двух смертей не бывать, а одной не миновать», но что возможно, что это лишь намеренное запугивание и что они все много бы выиграли, если бы так не трусили. Мои ответы, понятно, их мало удовлетворяли, но я могла сама говорить лишь то, что думала. Доведя до места, нас сдали под расписки дежурным по караулу и перед нами в полумраке открылась тяжелая железная дверь. Оказалось, что бывшие архиерейские кладовые в подвальном этаже были приспособлены под тюрьмы Губчека. Нас впихнули в вонючую, уже битком набитую камеру, где на нарах вдоль и поперек седели и лежали вперемежку мужчины и женщины. Было так тесно, душно, темно («кладовые», предназначенные много на 10—12 заключенных, содержали уже граждан и гражданок 25—26), что нас всех даже втиснуть не смогли и впустили лишь нас двух женщин, а мужчин отвели куда-то еще. Я как вошла, так первые минуты стояла недвижимо, пока глаз не привык к полумраку и я не разобрала, что рядом со мною кто-то на нарах потеснился и уступил мне «на ночлег» квадратик в пол-аршина. Я не замедлила этим воспользоваться и села. Но ни прислониться, ни облокотиться не было никакой возможности, да и не к чему было прислониться, и мне невольно вспомнилось, как моя гувернантка-немка, поступив-
26 А. Б» Сазонова шая ко мне, когда мне было около 13 лет, мне говорила: «gerade sitzen»*... Тут я действительно могла в продолжение многих часов доказать прямоту своего сидения. На рассвете я все же не выдержала и стала клевать носом; моя голова и, вероятно, я вся стала куда-то опускаться, и задремала, почив неизвестно на ком и на чем... Вдруг я была разбужена сильным ударом кованого каблука в лицо; вероятно, одному из моих соседей вздумалось потянуться во сне... Мне этот удар причинил сильную боль, и еще долго спустя переливался у меня цветами радуги огромный синяк на лбу и виске. Утром нам дали кипятку и 1/2 фун. черного хлеба; позднее, впрочем, принесли еще пшенную кашу. И здесь, как и повсюду, нашлись добрые люди. От тесноты, и особенно от крайне тяжелого воздуха, я чувствовала себя плохо и продолжала молча сидеть на своем краешке нар. Прошел день, и прошла вторая ночь без перемен: никто нас не вызывал и расстреляны мы еще не были. И на том спасибо. Под утро вторых суток мне все же, как я ни крепилась, сделалось дурно, и тут снова произошло нечто неожиданное, будто снова показался милостивый перст Божий. На нарах против меня, с добрым и утомленным лицом, сидел тоже заключенный, один молодой петроградский рабочий, арестованный за принадлежность к партии Соц. Рев., изредка участливо на меня посматривавший. Как рабочий он, в РСФСР, говорил громко и беззастенчиво, и к нему все прислушивались. Хотя я совсем не разговаривала с ним, он увидал, что мне нехорошо, вдруг кликнул караульного и попросил вызвать начальника, и когда тот явился, потребовал, чтобы меня выпускали на воздух и разрешили ежедневные прогулки. К моему великому удивлению, немедленно, приставив ко мне стражу, меня вывели на двор на чистый морозный воздух. Я сразу ожила. Но милость Божия продолжалась... На следующий день, не успели меня снова выпустить на прогулку, как я увидала шедшую ко входу в наше здание одну коммунистку, сидевшую некоторое время со мною в тюрьме. Он знала меня и мое плохое здоровье, помнила, что я до конца гражданской войны была переведена в лагерь, и очень удивилась, увидав меня снова в объятиях ЧК. Она сейчас же пошла к коменданту и заявила ему о желательности перевода меня снова в концентр [ационный] лагерь, где мы, конечно, пользовались сравнительно большей свободой. После некоторых переговоров меня, действительно, в тот же вечер, а со мною и других моих товарищей повели обратно в монастырь, и после трехсуточного «intermezzo» водворили снова на уже насиженные местечки. В лагере все радостно встретили нас, да и нам всем было приятно туда вернуться; там были все уверены, что меня и некоторых других из нас давно расстреляли. Посматривали только все на мое многоцветное лицо — следствие удара каблуком сонным соседом на нарах.<...> Вскоре по возвращении моем в лагерь из Губчека захворал тифом наш фельдшер, а два дня спустя и доктор объявил мне, что у него температура 3 9° и что, вероятно, заболевает и он, и [в] эти дни не будет в состоянии к нам приходить, и «больных передает мне». Я и до того делала ежедневные перевязки двум монашенкам, у которых как осложнение после сыпняка были болезненные язвы за ушами, и я охотно приняла на себя наблюдение и за этими больными. За работой время проходит скорее. На беду тут же и обе мои сожительницы по камере занемогли, и вспоминается мне, как по ночам, убирая за ними, приходилось мне иногда по 5—7 раз в ночь спускаться в морозы на двор: ни канализации, ни водопроводов у нас не было никаких... В это самое время, что я была в пылу санитарной работы, меня 15 янва- Сидеть прямо (нем).
Записка заложницы 27 ря (1920 г.) под вечер вызывает комендант и ошеломляет известием, чтобы я была наготове, «так как не сегодня-завтра я перевожусь в Москву». Я была совсем пришиблена этим известием. Я чувствовала себя плохо — оказалось, я тогда уже сама заболевала тифом, — к тому же я прижилась в лагере и чуяла все перемены к худшему, ожидавшие меня в «Центре». Комендант ощутил потребность меня подбодрить и таинственно сообщил мне чистый вымысел (уже тогда показавшийся мне небылицей), но, вероятно, переданный ему из Москвы, будто «на Черном море был английский десант», с которым «высадился и бывший министр Сазонов... Он был опознан и немедленно арестован»... Я так приучила себя, что бы я ни слышала, оставаться всегда вполне невозмутимою, что и при этой сенсации я бровью не повела и спросила только: «Что же, вы нам устроите свидание?» — «Конечно, и в ту же минуту вы будете освобождены и отпущены на волю». Я повернулась и пошла собирать свои немногие пожитки. <...> На следующее утро я покинула лагерь, провожаемая издали всеми моими сожительницами по заключению; мы сжились, и жаль нам было расставаться. На дорогу они дали мне каравай черного хлеба и даже несколько белых булочек. По пути на вокзал одна добрая душа попросила знакомых своих довезти меня с моим конвоиром на лошади, за что я им и ей была признательна, т.к. еле волочила ноги. Никогда не забуду я щемящее чувство при входе моем в вагон, арестантский вагон IV класса, стоявший, охраняемый часовыми, на запасном пути, далеко от станции, не только с решетками на окнах, но и из 8 окон которого 5 были наглухо заколочены черными досками, в которых лишь вверху был проделан маленький квадратик с добавочной решеткой. МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 5 Я была приведена последнею, и выпавшее мне место было, конечно, у «черного» окна, да еще около известного места, которое в течение девятнадцати суток, что длился мой переезд из Симбирска в Москву, сыграло не меньшую роль в неприятности и неудобстве моего путешествия. Когда я со своим узлом уселась на узкую скамью и не могла даже протянуть ноги, т.к. напротив уже сидел арестант с болезненным видом, тоже оказавшийся тифозным, один из конвоиров мне участливо шепнул: «Вагон это плохой, тесный; жаль, что не столыпинский». Я невольно поинтересовалась: «Какие же были «столыпинские вагоны» и чем они лучше?», на что он сказал: «А как же. В столыпинских вагонах банкетки были длинные и арестанты на них могли вытянуться и лежать». О, ирония судьбы! Не думал мой дорогой покойный зять, утверждая тип арестантских вагонов «поудобнее», что они могли бы стать предметом вожделения и недосягаемою мечтою для меня... Выехав 16 января, только 3 февраля в ночь докатились мы до Москвы. За все эти, без малого, три недели нашего пути нам всего один-единственный раз дали теплый обед с 1/2 ф. хлеба, и то, спасибо, начальник конвоя об этом накануне телеграфировал на какую-то станцию, где была какая- то рабочая артель и кухня (всякие железнодорожные буфеты давным-давно прекратили свое существование); в остальное же время, и то неисправно, нам выдавался лишь хлеб утром и стакан кипятку, один, редко два раза в день. Так как никакой приправы к этой горячей воде не было, я на второе утро предпочла употребить воду на хотя бы легкое мытье лица и рук: более двух суток я ведь в каком бы то ни было мытье повинна не была. Первое утро «омовение» сошло благополучно, и я уже предвкушала это скромное удовольствие и на следующий день, как вдруг двое арестантов, видя, что я кипяток лью себе на руки, с порицанием воскликнули: «Нам на питье не хватает, а она себе лицо да руки моет».
28 А. Б. Сазонова Я пожалела, что этим вызвала их неудовольствие, извинилась и более ни разу «зря» воду на руки не лила. Один из наших стражников, присутствовавший при этой сцене, по-видимому сжалился надо мной и стал мне изредка приносить в моей медной кастрюлечке снегу, которым, когда он растаивал, я и «мылась», не вызывая более ничьей зависти. Атмосфера нашего вагона была зараженная и во всех отношениях гнетущая. Я уже упомянула о моем близком соседстве с WC*. Извиняюсь за некоторые подробности, которые лучше всяких повествований охарактеризуют санитарию и комфорт нашего передвижения. Переполнение нашей движущейся тюрьмы особенно ощущалось в редко пустовавшем пространстве рядом со мною, которое уже с первых дней перестало отвечать требованиям и поневоле заставляло заключенных распространять все ближе ко мне район своей «деятельности». Пока стояли сильные морозы, положение, как оно ужасно ни было, было еще терпимо, но оно действительно стало невыносимым при вдруг наступившей оттепели, когда все... принялось оттаивать, мякнуть, благоухать и течь мне прямо в ноги. Боясь замочить и запачкать свои валенки, я села на корточки на своей скамье, что на таком узком пространстве было неудобно и даже мучительно. Я вообще, принципиально, никогда ни на что не жаловалась, видя на других полную бесполезность этого, и может быть, именно своей пассивностью привлекала на себя более внимания, чем другие своим непроизводительным ропотом. Тут-то сам конвоир-начальник подошел ко мне и предложил мне выйти на воздух, «пока вагон не приберут», причем должна отдать ему справедливость — он первый с лопатой принялся за это грязнейшее дело. В Москву мы прибыли вечером.<...> По выходе из вагона меня от недомогания шатало; я даже не была в силах сама тащить свой узел, и мне было разрешено нанять салазки; тут я впервые услыхала требование платить за труд «натурой» и мальчишка запросил 4 ф. хлеба или на деньги 600 р., чтобы довезти мой узел на Болып[ую] Лубянку в ВЧК. Надзор за мною в Москве резко изменился и стал крайне строгим: мне было запрещено не только с кем бы то ни было разговаривать, но было даже предложено не оборачиваться, не глядеть по сторонам, а идти прямо перед собой (а я от слабости все валилась на сторону) между двумя хранителями-конвоирами. Таким образом, под бдительным оком моих спутников я была в 1 -м часу ночи приведена в небезызвестное ВЧК. МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 6 Я была так разбита, что даже не ощутила холодного ужаса, вызываемого в сознании всех, вступающих под сень «Чеки», и равнодушно ждала, пока приведший меня конвой не сдал меня под расписку дежурному, а этот, позвав другого, лаконически распорядился вести меня «наверх, В подвале полно». По разным дворам и черным лестницам дошла я до «верхов», где была принята новым дежурным и, переходя от одного к другому, введена в комнатку, где восседал у письменного стола со многими ящиками власть имеющий, который приказал мне развязать мой узел, и с помощью двух «товарищей» приступил к обшариванию всего, в нем содержавшегося, тут же привычным жестом отбирая ему полезное (или угодное), как-то: английские, хотя и никелевые, но хорошие часы, которые были на мне при аресте (причем серебряный футляр от них мне был оставлен**), равно как и два золо- Ватер-клозет (англ.) И в данную минуту с новыми часами стоит передо мною.
Записки заложницы 29 тых браслета, золотую цепочку, — все вещи, которые я постоянно носила на себе, — новый английский кошелек с двумя серебряными карандашами и, наконец, мой последний зонтик, т.е все мое последнее достояние. После этого мне было сказано снова увязать «оставпюе» и следовать за часовым, который привел меня в тесную, низкую комнатку под чердаком, где ввиду позднего часа уже спали на нарах женщины, много женщин, а на стуле, рядом, сидел страж с винтовкой и с пистолетом. Керосиновая лампа тускло горела на потолке. <... > Вся обстановка была новая и чуждая; в провинции было уютнее. Утром пошло знакомство, расспросы, рассказы, и мне тут же была сразу указана камерная шпионка. Здесь и состав арестованных был иной, чем в провинции, и все выглядели безнадежно пришибленными. Зато здесь давали читать газеты, и первое, что я узнала из «Известий», было о приезде моего мужа из Лондона в Париж. Не воображает он себе там, — подумала я, — при каких обстоятельствах я узнаю о его передвижениях. Был мне там сделан краткий допрос, дан для заполнения анкетный лист (я тогда уже привыкла писать о себе «белошвейка и учительница иностранных языков») и, конечно, был поставлен, не без шипения, вопрос: «Где муж?», на который я могла — по излюбленному советскому выражению — «ясно и определенно» ответить, подав только что прочитанный мною № «Известий» с уведомлением о месте его нахождения. «Что это?» — спросил «товарищ», не беря газету из моих рук. «А ответ, где мой муж; я сама только что это узнала из вашей газеты». Я уже собиралась и здесь прижиться, хотя, ох, как было плохо, но уже на 3-е утро мне велели снова собираться и повели, уже с одним конвоиром, неподалеку, на той же Лубянке, в «Особый Отдел Всероссийской] Чрезв[ычайной] Ком[иссии]». После тех же формальностей, заполнения анкетных листков, обысков узла и меня самой (причем солдат-красноармеец обеими руками обшаривал меня под юбками, не зашито ли что в белье!), я была ввергнута в комнату без окон, но с двумя дверьми, где на нарах находились всего двое, двое мужчин, тоже с бесконечно удрученными лицами. Впрочем, полагаю, что и у меня после всех моих передряг был не более радостный вид. МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 7 В «Особ [ом] Отдел[е]» отняли у меня и обручальное кольцо, и, что мне было дороже всего, мое Евангелие, еще детское, никогда меня не покидавшее с 1877 г., которое, впрочем, около года спустя мне вернули, равно как и кольцо, и цепочку, и даже браслеты, но об этом впереди. На обед нам дали два блюда и 1/2 ф. черного хлеба на человека, — целый пир горой. Я, голодавшая три недели, как волк бросилась на гороховую кашу и чуть не залпом выпила из котелка весь водянистый, с плавающими редкими листочками капусты, горячий суп, и тут же, растянувшись на нарах (благо было широко), крепко заснула. «Потому казак и гладок, что поел, да на бок», — не без иронии подумала я. На следующее утро снова тревога, снова передвижение: через многие дворы, опять на 5-й этаж, сперва в канцелярию, а затем и в тюрьму Особого отдела... МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 8 Как же это, опять тюрьма, думалось мне, когда я ведь «до конца гражданской войны» приговорена к заключению в лагере. Но, конечно, я и не подымала этого вопроса и отдалась своей судьбе, плыла по течению мутному, грязному, темному...
30 А. Б. Сазонова Продержали меня несколько часов на скамейке перед дверьми в канцелярию (моим соседом был белый офицер, два раза приносивший мне воды напиться), затем снова подвергли и меня, и мои вещи обыску и, наконец, повели в камеру № 1, сравнительно чистую комнату, без нар, а с отдельными узкими койками из голых досок. Окна с решетками были густо замазаны снизу доверху, и не было даже возможности угадать, куда они выходят. В комнате и днем был полумрак. Вдобавок здесь у меня был отобран последний карандаш, всякая бумага, как газетная, так и чистая или заверточная, а равно и иголки и нитки; не дозволялось ни писать, ни читать, ни что-либо работать; в камерах разрешалось говорить только вполголоса, а проходить по коридорам приказано было совсем молча, беззвучно, и, само собой разумеется, ни под каким видом не дозволялось сообщаться с соседними камерами. Это была самая серьезная тюрьма, в ней помещались «сливки контрреволюции» и была строжайшая дисциплина. Мне это даже понравилось: я люблю порядок. По счастью для меня, при этом «порядке» я чувствовала себя настолько больной и в жару, что вполне безучастно лежала, не поднимая даже головы, которая сильно болела, иначе мне было бы, пожалуй, еще тяжелее переносить это вынужденное бездействие, эту пытку сидением, сложа руки, в полной тишине, безмолвии и полумраке. В виде иллюстрации приведу одну подробность: мне потребовалось выйти... С большим трудом я встала и доплелась до двери; по тюремной привычке я постучала (ручек у дверей внутри тюремных камер не бывает совсем), ожидая увидеть сперва глаз в «волчке», а затем услыхать лязг отпираемых запоров; вместо этого я услыхала лишь голос и вопрос: «Сколько?» Я понять не могла, чего «сколько», но тут меня шепотом предупредили другие заключенные, что для одной открывать не станут, и следует подождать, когда желающих наберется 4 или 5, и лишь тогда нас, под конвоем, поведут'в уборную... Принесли кипятку на чай, который я только что возмечтала использовать на умывание и после почти 4-х недель пытки без раздевания и мытья наконец лечь, помывшись и без валенок, без пальто, без платья, как вдруг сперва вошел часовой и стал с винтовкой у двери, а за ним две женщины, которые прямо подошли ко мне, причем одна принялась рыться в моих вещах, а другая, раздев меня до рубашки, приподняла и ее и тщательно меня обшарила. Обыск 4-й в три дня и, как и все предыдущие, вполне безрезультатный в смысле контрреволюционном. До сих пор, хотя я чувствовала то озноб, то жар, я все еще кое-как держалась на ногах, но здесь последние силы меня покинули и я в полном истощении легла на указанные мне доски. Ко всему остальному, я была покрыта вшами, приобретенными в долгом пути, что заставило моих соседок не только меня сторониться, но даже всех забиться в один угол, вдоль противоположной мне стены, предоставив мне одной остальное пространство комнаты, Я видела, с каким отвращением и страхом (как бы не заразиться от меня) они на меня смотрели, и когда на следующее утро на поверку пришел сам начальник, они энергично заявили претензию, «чтобы меня удалили из их камеры» как вшивую и тифозную: «2-е суток ничего не ест и не говорит ни слова», — слышала я их жалобы и внутренне подтверждала истину их обвинений. Начальник подошел ко мне и спросил: «На что вы жалуетесь?» Я ответила: «Я никогда ни на что не жалуюсь». — «Ну, чем вы болеете?» — «У меня сильный жар, головная боль и сердце слабо; прошу померить температуру и дать хины и камфоры». — «Для этого вам нужно видеть доктора. Я распоряжусь». Через некоторое время запоры снова отворяются, но вместо ожидаемого доктора входят два солдата, в остроконечных, недавно установленного типа, шлемах, один, как требуется, остается с винтовкой у двери, другой подходит ко мне: «Собирайтесь к доктору, а заодно и к фотографу»,<.„>
Записки заложницы 31 Снимали меня и в профиль, и прямо в лицо, со взглядом в аппарат, и вбок, и я дорого бы дала теперь, чтобы увидать эти шедевры эстетики и красоты... Затем повели меня к доктору, <.„> Она гадливо на меня взглянула, с отвращением приложила мне к груди стетоскоп, меньше минуты продержала поставленный термометр и, будто насмехаясь над моей наивностью (что я плохо себя чувствую), объявила: «Что же удивительного, что сердце слабо: у вас температура выше 39° и порок сердца. К тому же вы из тифозной губернии и сами больны. Товарищ, уводите обратно», — поспешно обратилась она к моему конвоиру. <...> Меня свели вниз. Красноармеец, видя мое бессилие, понес даже за меня мой узел, и в канцелярии ему велели везти меня на лошади, дав записку, что «такая-то пешком следовать не может». Как всегда, выйдя на воздух, особенно морозный, я сразу подбодрилась и села сама в сани, рядом с моим вооруженным спутником. Ехали мы с Лубянской площади по Софийке, Петровке, Каретным рядом на Долгоруковскую, и по этому маршруту я как москвичка поняла, что меня везут в Бутырскую тюрьму. <... > МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 9 Бутырская больница, даже в том, крайне изгаженном, попорченном виде, в котором я ее тогда впервые увидала, поразила меня целесообразностью и санитарностью своего устройства: в каждой камере были удобные, большие форточки для проветривания, канализация и водопровод, было и устройство для парового отопления, но... как все «бывшее», хорошее, в России в ту пору, все было в совершенно непригодном виде и приведено в ужасное состояние: форточки не открывались, в камерах был тяжелый воздух из-за не действовавшей канализации, а температура была в лучшем случае (т.е. когда топилась на скорую руку сложенная кирпичная печь в коридоре) не выше 2-х градусов, что можно было наглядно проверять по градусникам, сохранившимся еще в каждой палате. Принесенная мне подстилка: мешок, набитый соломой, которому я было обрадовалась, как пуховому ложу, был настолько пропитан сыростью, что я его убрала со своей койки и, по уже принятой привычке, снова легла на голые доски. На другой день мне принесли другой матрац, посуше. Кроме меня, в камере, небольшой, было еще всего трое заключенных. Двери, в видах «согревания» палат вышеупомянутой печуркой, запирались лишь на ночь <„.>. Моя койка была первая у открытой двери, и через коридор напротив в противоположную палату была тоже открыта дверь: прямо против меня лежала женщина с истомленным, неподвижным взглядом, и мы издали невольно смотрели друг на друга.<...> Все глядя на мою, одиноко лежавшую, «визави», к которой никто ни разу и не заглянул, сама я, не будучи в силах встать, уже под вечер, наконец, рискнула заметить: «И что это все к нам ходят, а вот лежит женщина одна напротив, и никто к ней не заглянет». А она безмолвно все смотрит на меня. Долго меня никто не понимал, о ком это я говорю, наконец, смеясь, кто- то воскликнул: «Да что к этой заходить: она с утра умерла, а сейчас 7 часов вечера!..»<...> 11 февраля нам объявили, что мы переводимся в Новинскую тюрьму, и действительно, на следующее утро нас, женщин 20, нагрузили на открытый грузовик и в два приема перевезли в «М.Ж.Т.»*. Московская женская тюрьма.
32 А. Б. Сазонова МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 10 И ПОСЛЕДНЕЕ Здесь нас не ожидали. Камеры для нас не были готовы, и нам велели временно расположиться у железных решеток, в «приемной», где в разрешенные дни и часы происходят свидания арестанток с внешним миром.<...> Затем нас отвели в соседнее помещение, приказали раздеться догола и сдать все наши вещи для дезинфекции, нас же самих, о радость!, тут же рядом ввели в баню. Все мое тело изныло не только от болезни, но и от грязи и вшей, безжалостно кормившихся мною более месяца, и чувство струившейся по мне горячей воды, возможность наконец скинуть грязное белье и вымыться было одно из самых отрадных, которое я когда-либо в жизни ощущала; еще сейчас вспоминаю его с усладою. После этого мне выдали рубаху и юбку из толстейшего холста, холщовые же чулки без пяток и носков, арестантский халат и короткую куртку солдатского сукна. На ноги разрешили надеть мои валенки, и повела меня надзирательница Ольга Петровна через двор, в камеру. Хотя здесь первые дни пришлось лежать на полу <...> и не все было мне по вкусу, Новинская тюрьма все же показалась мне милее всех прочих мест моего заключения. Я так была рада ощущать чистоту тела, что несмотря на грубейшее белье, с непривычки будто царапавшее меня все время, я вдруг подбодрилась и устроилась между двух соседок, со мною прибывших из Бутырской тюрьмы. (Эдна, направо, была Надя, молодая воровка, тифозная и беременная, вот-вот ожидавшая родов, другая — 50-летняя анархистка; обе, как и я, — тяжело больные. За несколько дней столь близкого сожительства мы друг к другу привыкли и дружили. Надя вскоре разрешилась девочкой, которую, за неимением другого места, тут же положили ко мне на койку, пока фельдшерица возилась с очень страдавшей и [бывшей] в беспамятстве матерью. Когда все успокоилось, моя соседка слева просит меня посмотреть, жива ли еще моя соседка справа, Я отвечаю: «Я не могу двинуться: я умираю». Тогда она через меня перекидывается, схватывает руку Нади, как оказалось, уже умершей, но от этого усилия сама приходит в обморочное состояние, перетянув, однако же, покойницу частично на меня. До сего дня чувствую я холод и тяжесть, — это невыразимое ощущение леденящего меня груза <...>. По счастью, в «Новинке», не в пример «Бутырке», покойницы в камерах не залеживались, и бедная Надя была скоро вынесена; ее же полуживой ребеночек был тут же отправлен в приют. При Новинской тюрьме была небольшая церковь, закрытая, впрочем, вскоре после моего освобождения, — но при мне в ней еще совершались службы, и священнику было разрешено, даже в камерах, причащать умирающих. В понедельник на 1-й неделе Великого Поста я окончательно слегла, но в то же утро сподобилась приобщиться Святых Тайн; вечером того же дня скончалась, как я только что сказала, моя соседка справа, а через несколько дней по пути в «Бутырку» умерла и вышеупомянутая соседка слева. Видно, Бог решил, чтобы я осталась жива и чтобы нечто, почти похожее на чудо, совершилось со мной. При утреннем обходе врач сообщает нам распоряжение, что «всех тифозных снова переводят в Бутырскую больницу». Слыша это, я не без ужаса спрашиваю: «Как, и меня?» Ответ: «Да, и вас; всех». Позднее я вижу, как все назначенные к переводу начинают собираться и увязывать свои узлы и узелки, пробую и я привстать и уложить свои вещи, но решительно не чувствую силы это сделать. Еще позднее я вижу, как всех уже выводят, а меня будто забывают; в камере наступают сумерки; дело было под вечер (электричество в камере не зажгли), и я вдруг вижу луч света из отворившейся двери, что вполне объяснимо, т.к. в коридоре электричество уже горело, а в камере еще нет, и в этом свете грядет прямо на меня что-то белое, нагибается ко мне, и я слышу тихий голос: «Успокойтесь, остаетесь; вас не тронут». Я вовсе не
Записка заложницы 33 желаю придать этому какую-либо сверхъестественную окраску и спешу сказать, что это «видение», как и все остальное, вполне объяснимо, если принять во внимание мою высокую температуру и от длительного жара притуплённую сознательность, и факт (как мне то позднее сообщила старш[ий] доктор), что я была оставлена, т.к. не рассчитывали, чтобы я вообще выжила, и не хотели, чтобы я умерла дорогой. Все это совершенно ясно и просто, но я должна сознаться, что тогда эта сестра милосердия, милая Елена Ивановна, вся в белом, в луче света от приоткрытой двери, принесшая мне такую добрую весть, действительно показалась чем-то неземным, «посланницей неба», и я невольно содрогнулась от счастья и радостно перекрестилась. Так как, по-видимому, я могла рассчитывать остаться подольше в этом помещении, я попросила разрешения написать о присылке мне подушки и еще кое-чего моей тете, Вере Александровне Талызиной, 83-летней старушке, выселенной за 2 года до того из своего подмосковного имения — нашего родового гнезда «Денежникова» Бронницкого уезда и приютившейся в крошечной квартирке бывшего дома моих родителей (тогда брата Дмитр[ия] Борисовича]) на Арбате, 54, кв. 31. Дней через 10 получила я просимое через Е.Ф.Б., принесшую мне еще всякие съедобности от себя. Этим приходом она, добрейшая, начала свои посещения по два раза каждую неделю, которые не пропустила ни разу, ни в зимнюю стужу, ни в весеннюю распутицу, ни в летний зной, в течение всех 34-х недель, что я была в Новинской московской тюрьме. В первое же, после этого, воскресенье с передачею пришла и мой дорогой друг М.Ф., тоже не бросавшая меня до моего освобождения, и если я имела силу побороть свою болезнь и вообще осталась жива, то я с глубокой благо- дарностью в сердце говорю, что это было, главным образом, благодаря их участию во мне и приносимому ими питанию.<...> Я прохворала все 7 недель Великого Поста.<...> Но в Страстную субботу я во что бы то ни стало хотела встать, хотела хотя бы к окну подойти, чтобы сверху посмотреть на крестный ход с Плащаницею вокруг тюремной церкви, услыхать пение «Христос Воскресе» и из-за своих решеток и запоров в душе горячо воскликнуть «Воистину воскресе». «Смертию смерть поправ И сущим во гробех живот даровав». Никогда во всей моей жизни эта торжественная, радостная Пасхальная заутреня не произвела на меня такого глубоко потрясающего впечатления, как в тот год в тюрьме. При всем трагизме окружавшей меня обстановки, при той полной беспросветности моей жизни — жизни арестантки одинокой, потерявшей не только все материальные блага, но и самое главное из всех — здоровье. Несмотря на весь мрак, окутавший Россию со всех сторон, я чувствовала, что будто Сам Господь мне посылает веру, горячую, живую, непоколебимую веру, что «любящим Бога» в конце концов все-таки «все содействует ко благу», и я, читая Священное Писание, непрестанно молила и горячо благодарила Бога за посылаемое Им мне настроение, спокойное, сознательно терпеливое. Я благодарила Его за ту веру, Им мне дарованную, которая, как броня, оберегала меня от всех «посягательств дьявола»: от малодушия, злобы и раздражения, от падения духовного, и не дала мне «соблазниться о Нем» (Ев. от Луки, гл. 7. ст. 23). Накануне Светлого Праздника добрые люди принесли мне обильные «передачи» (кроме моих друзей М.Ф. и Е.Ф.Б., меня изредка навещали еще и бывшие курьеры нашего министерства] иностранных дел и даже старые слуги моих родителей). И я могла разговеться и куличом, и пасхой, и яйцами, и даже поделиться ими с еще более обездоленными, чем была я. Помню, как при первом возгласе «Христос Воскресе», долетевшем до нас, сердце защемило больно не у одной меня, и как многие из нас глотали слезы, поздравляя друг друга и христосуясь.<...> Когда я смогла в первый раз спустить ноги с койки и постаралась сделать несколько шагов, я почувствовала, что — помимо вполне объяснимой 2 Звезда № 11
34 А. £. Сазонова большой слабости — я совсем не могу стоять без опоры, не держась крепко за что-нибудь. Я думала, что это следствие моего семинедельного лежания и всех до того перенесенных болезней и невзгод, но оказалось, что это, по словам врачей, «парализованное состояние бедра и голени, как осложнение после тифа» и что «это недуг не легко проходящий». Могу засвидетельствовать правильность их диагноза: это осложнение длилось у меня около трех с половиной лет и покинуло меня лишь совсем недавно, когда, благодаря пребыванию на отдыхе в «волшебном» замке князя Кхевенхюле- ра Komorni Hradek в Чехии, и вообще окрепнувшему организму, наслаждаясь всеми прелестями деревенской жизни, я сравнительно поправилась и могу теперь (октябрь 1923 г,) не только часами ходить, но и стоять, не валясь набок, как сноп. <... > Еще во время моего недвижимого лежания в камере № 9 меня часто навещала, тоже заключенная, коммунистка, молодая и «идейная» латышка; она проявляла ко мне большое участие и водила меня под руку все первые разы, что я начала выходить на воздух. <...>Вскоре после она выписалась и — я думаю — отчасти способствовала возвращению мне тех моих вещей, которые были отобраны в ВЧК. Забегая немного вперед, скажу, что вещи эти (Евангелие, обручальное кольцо, два браслета, золотая цепочка и др.) мне были возвращены месяца два спустя по выходе моем из тюрьмы при довольно трогательных обстоятельствах. Удивительные, право, бывают на свете вещи. <.„>Некоторые из бывших денежниковских слуг тети Талызиной навещали меня на Арбате по моем освобождении и приносили деревенские гостинцы. В том числе раз ко мне постучалась одна «барышня», шикарно одетая, которую я совсем не узнала. Я в эту минуту давала урок и, видя незнакомое лицо, спросила только, не ошиблась ли она, зайдя ко мне. Она улыбнулась и сказала, что нет, что мы давно знакомы и что будто я ей в ее детстве сшила розовое платье, и что она «Манька Дубова». Остащш какой-то пакетик (оказавшийся с белыми булками) на столе, она скрылась, прибавив однако же, что теперь она живет хорошо. Я ее действительно вспомнила: она росла сиротою и приходила поденщицею работать у тети в огороде и чистить дорожки сада. Через несколько времени мне приносят повестку из Особ [ого] Отд[ела] ВЧК, что я должна явиться туда за получением отобранных у меня вещей. В означенное утро, не успела я войти в это, всегда переполненное учреждение и стать в очередь, как вдруг я вижу, открываются внутренние двери и часовой услужливо пропускает нарядную «барышню», перед которой все расступаются. Она подходит ко мне и оказывается той же самой «Манькой Дубовой». «Я узнала, что вы сегодня получаете ваши вещи, и пришла, Анна Борисовна, вам помочь, чтобы все вам вернули исправно. Мой муж — комендант! Вот и я могу быть вам полезной». Этот трогательный поступок жены коменданта ВЧК в комментариях не нуждается. Надеюсь, что бывшая Маня Дубова почувствовала, как глубоко она меня тронула и удивила. У меня и в этой тюрьме были друзья и благодетельницы (я ведь была парализована, от малейшего усилия задыхалась и вообще была крайне слаба), и они оказывали мне всевозможные услуги, кто чем мог: стояли в очереди за обедом и приносили мне его, ухаживали за мною.<...> И все эти благодетельницы, главным образом, как я упоминала выше, были воровки и проститутки. Как сейчас помню, как одна из них, еще совсем подросток, чтобы сделать мне что-нибудь приятное, говорила мне стихи, в детстве ею слышанные стихи-молитву, до того времени мне еще не знакомые, но которые я скоро выучила наизусть и ежедневно повторяла. Она, сидя на моей койке, вдруг начала задушевно и осмысленно декламировать:
Записки заложницы 35 Научи меня, Боже, любить Всем умом Тебя, всем помышлением, Чтоб всю душу Тебе посвятить, И всю жизнь, с каждым сердца биением. Научи Ты меня познавать Лишь Твою милосердную волю, Научи никогда не роптать На мою многотрудную долю. Всех, которых пришел искупить Ты своею пречистою кровью, Научи меня, Боже, любить Бескорыстной, глубокой любовью. («К.Р.»)* Многое, многое хорошее могу я сказать об этих «отверженных» существах, на которых я в тюрьме научилась смотреть как на тех «мытарей и грешников», о которых Господь сказал: «Истинно говорю вам, что мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие» (Ев. Матф. гл. 21, ст. 31). Вспоминаются мне музыкально-литературные утра, устраиваемые у нас в Московской женской тюрьме либо «Политпросветом», либо «Пролеткультом», действовавшие на меня, большею частью, удручающе. Нас посещали «звезды» Большого театра, услаждая наш слух пением, подчас очень хорошим. Кроме того, подвизались и наши заключенные, кто во что был горазд: кто пел, кто плясал, кто читал стихи, а кто, как княг[иня] Т. Г. Куракина, играл на фортепиано, аккомпанируя другим. Я, за неимением талантов, предложила расписать большие афиши, повешенные на стену залы. <...> Я всегда от этих увеселений предпочитала уходить в свою камеру, в такие дни, по счастью, пустую. Для молодых, конечно, эти развлечения были настоящим праздником, всеми ими с увлечением посещаемым. И все наше начальство тогда бывало налицо. Как только я была в силах чем-нибудь заняться, даже еще не покинув «одра болезни», я принялась за шитье и вышивание; а позднее, в виде исключения, я даже была зачислена в число работниц тюремной мастерской. Говорю, «в виде исключения», т.к. я все время в Новинской тюрьме находилась в больнице, пребывание в которой уже само по себе исключает возможность работать, но мне это разрешили, т.к. требовалась белошвейка-вышивальщица, а я очень была рада коротать время за иглой, да еще получать лишние 1/2 фунта черного хлеба за день работы. Несколько платьев и блуз вышила я за летние месяцы, сидя снаружи на ступеньках мастерской (в самой мастерской было душно и мне тяжело дышать) или подчас лежа в своей палате. Вышивала тоже повязки на рукава всей нашей страже: «М.Ж.Т.», данною мне красной бумагой, но особенно была рада я, когда могла чем [то] угодить и своим товаркам по заключению. В хорошую летнюю погоду вся тюрьма бывала на дворе; особенно в часы, положенные для свидания, все сидели на траве около заветной двери в приемную, в надежде быть вызванной. Мне и переписка, и свидания не были разрешены, и заветная дверь меня не манила. По вечерам и праздникам на дворе раздавалось пение хором, с запевалой, большею частью, Феней Коссино, во время моего пребывания в Новинке два раза выписывавшейся и снова «засыпавшейся», (как у нас говорилось) за присвоение чужой собственности. Так и слышу ее верный, с мужскими интонациями, голос, выводивший тогда «модную» песнь: Первый нож — для вельмож, Второй нож — для царя, Третий нож — для того, Кто жалеет его. За этим следовала оглушительная трель, подхватываемая всем хором. К.Р. — великий князь Константин Константинович (Романов) (1858—1915), русский писатель. Президент (1858—1915) Петербургской АН {прим, ред.).
36 А, Б. Сазонова Вижу и юную Тоську Пушкину, танцующую и не выпускающую папиросы изо рта, и умницу Наташу Архипову, наводящую порядок и страх на строптивых; и.мою кроткую соседку Валю Ботину (проститутку), красивую и печальную, и многих других. Где-то они все теперь? как живут? и поминают ли меня, как я их? Летом 1920 г., не помню точно, в каком месяце это было, через приходивших к заключенным на свидания стали доходить и подтверждаться слухи о боевых успехах Белой армии, о ее наступлении по всему фронту и продвижении к Орлу, а кто говорил — даже к Туле. Все воспрянули духом и, увлекаясь розовыми мечтами, принялись строить планы, принимая слухи за действительность. Ожидали, что вот завтра, вот сегодня, раздастся глас трубный, взовьются родные трехцветные и Георгиевские знамена над Москвой и сами собой растворятся двери нашей тюрьмы, наступит, для всех свобода и радость, радость и свобода... А когда послышались оглушительные взрывы пороховых складов на Ходынке, до того сильные, что у нас под горою в тюремных зданиях побились стекла, и распространились слухи, что «либо уже сами белые это взрывают, либо еще красные, чтобы запасы пороха не попали в руки подступавшего врага»; когда не только отношение стражи к заключенным вдруг изменилось, но они вдруг появились безоружные — невольно тогда захотелось верить в правдоподобность этих слухов, в сбыточность наших грез; все, будто притаив дыхание, нетерпеливо ждали, вот-вот — осуществление столь горячо желаемых надежд. НО... уже следующий день принес разочарование и вести, что «наступление отбито по всей линии», что «неприятель бежит в беспорядке», а там... с -каждым днем, чем дальше, тем хуже. Злые вести, преувеличиваемые газетами, так и посыпались. Увы! Не в первый раз приходилось переносить горечь подобных переживаний, хотя и слабых, но все же обманутых надежд на перемену... Видно, Господь еще не смилостивился, видно, сами мы еще недостаточно поднялись и очистились, чтобы молитвы наши дошли до Него. То было летом, более трех лет тому назад...* В августе, от жаркой ли погоды, отчего ли еще, но я снова почувствовала себя худо и у меня опять сделался сердечный коллапс. Тогда я была уже переведена в здание больницы (зимою неотапливаемое и закрытое) и лежала в отдельной маленькой палате с приставленной ко мне нянькой. Сестры милосердия, попеременно дежурившие при больнице день и ночь, были рядом в аптеке, и спасибо добрым Ксении Влад., Елене Ивановне и всем другим за их заботливое отношение, впрыскивание камфоры и наблюдение. В ночь с 5-го на б-е августа мне было так плохо, что я пожелала причаститься и заявила о сем при утренней поверке; мне сказали, что священник в церкви и служба началась. Я боялась умереть без принятия тела Христова, собрала последние силы и с помощью двух заключенных дошла через двор до нашей церкви. Меня ввели в ризницу, и так как я стоять не могла, а стульев для нас не полагалось, то мои друзья выдвинули ящик шкапа с облачениями, на который и посадили меня. Вышел батюшка и тут же исповедовал меня; он меня спросил, «могу ли я ждать до выноса Даров, чтобы причаститься». Я надеялась, что да; но мне вдруг стало так худо, что одна заключенная уведомила об этом священника, который вскоре вышел ко мне и причастил меня запасными Дарами, причем я сама прочла вслух «Верую, Господи, и исповедую». После этого меня снова под руки увели и доставили благополучно до моей кровати. Я была очень счастлива в тот день. Помню, как сейчас, какой глубокий мир был у меня тогда на душе. <...> Действительно, тогда в сердце были у меня только любовь и прощение. Вот тогда, в тот день, мне и следовало умереть, как я то и думала, что будет. Но Бог судил иначе, значит, на то Его указание и воля. В 1924 г., более 4-х лет назад (прим. публикатора).
Записки заложницы 3? Вспоминается, что как-то заключенные, разговаривая, спрашивали друг друга: кто к какой партии принадлежит? Кто какому учению следует? И с этим вопросом обратились и ко мне. Я сказала, что я политикой вообще занималась мало и ни к какой политической партии никогда не принадлежала. Но я монархистка, не только по атавизму, но и по убеждению. Затем, подумав, я сказала: «Если хотите, я тоже «партийная»: я — православная христианка и исповедую учение Господа нашего Иисуса Христа, и верю, что все, Им посылаемое, всегда для нашего блага». А теперь (сентябрь 1923 г.), что я пишу эти строки в «волшебном» замке, в для меня кажущейся сказочной обстановке, я чувствую себя крепче и духом моложе, чем 20—30 лет назад. ЕСТЬ БОГ. В день моих именин, 9 сентября, у меня было 7 посетителей (не допущенных, впрочем, ко мне), вспомнивших меня, и каждый, чем мог, главным же образом своим добрым вниманием, порадовавших меня. Хотя я никого не видала, я от одного радостного волнения совсем устала и легла. Я ведь еще была очень хилая. На следующее утро, в памятный мне четверг 10/23 сентября, ко мне входит наша начальница, присаживается ко мне (чего раньше никогда не делала) и, с участливым вниманием глядя на меня, спрашивает, как я себя чувствую. Затем, будто понемногу меня к чему-то подготовляя, предлагает мне погулять, хотя это не был час, когда на прогулку выпускались из больницы, и говорит: «Вы даже можете в контору пройти, там к вам пришли на свидание...» Я все более недоумеваю, напряженно на нее, дорогую, добрую, гляжу и слушаю ее, и вдруг она со слезами на глазах, горячо целуя и обнимая меня, говорит мне: «ВЫ СВОБОДНЫ!». ЕСТЬ БОГ. «Приблизьтесь к Богу и Он приблизится к Вам». Бог есть. Во время моего пребывания в «М.Ж.Т.» я неоднократно была подвергаема медицинским осмотрам врачами ВЧК, и их свидетельства я храню и до сих пор. Выпущена на свободу я была не только из-за состояния моего здоровья, но и вследствие того, что мой муж летом 1920 г. отошел вполне от всякой политической деятельности. Прощания с друзьями заключенными и их участливая радость, что я освобождена, — были трогательны. Я же будто оставляла кусочек своей души в этих стенах, в которых было так много перечувствовано и пережито. Перевертывалась еще страница в моей жизни, и хотя мало светлого могло ожидать меня по моем выходе на волю, я по писанию ничего «не боялась», я «только веровала». Да что бы еще могло надо мною стрястись? Я все выжила, и я чувствовала, что Господь и впредь меня не покинет. Значит, «сердце мое не смущалось». Отворились железные запоры, простилась я по-хорошему не только с заключенными, но и со всеми, меня сторожившими, и с пришедшей за мною Варей Волковой* пошла я на, с детства, родной мне Арбат, где в скромной квартирке на дворе бывшего родительского дома ожидал меня приют у тети В. А. Талызиной, хлопотавшей в ВЦИК** о моем освобождении. Старушка встретила меня на пороге своей квартиры и горько залилась слезами. Бедная! Для нее, в 8 3 года, это было такое волнение свидеться со мною (так изменившейся, что меня никто не узнавал), и при таких необыденных обстоятельствах. Мои же чувства после стольких месяцев заключения были так смутны, все мне было так дико и за время моего затвора и последнего приезда в Москву все так в корне изменилось, к тому же я чувствовала себя такой Варвара Петровна Волкова, рожд. гр[афиня] Гейден, дочь гр[афа] Петра Ал. Гей- ден и графини СМ. Г[ейден], рожд. кн. Дондуковой. ВЦИК значит: Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет.
38 А. Б. Сазонова слабой физически, что я могла лишь ко всему приглядываться и, полная грустных дум, молча наблюдая, воспринимать в себе все эти новые впечатления. Боже, во что обратилась Москва! Как выглядели творцы ее нового облика!.. Как оно ни странно, но меня тянуло обратно в тюрьму, будто «домой», и, помнится, первое время я часто туда ходила и из окна конторы глядела на знакомый двор и блуждавших по нему моих бывших товарок. В конце октября захворала моя бедная тетушка; она была так одинока и беспомощна, что я была счастлива, что Господь привел меня к ней вовремя, чтобы хоть немного облегчить последние шесть-семь недель ее жизни и 1/14 ноября закрыть ей глаза. Хоронить близких всегда горестно, но хоронить их при тогдашних условиях в Советской России было особенно сложно, затруднительно и тяжело. Не передать тех мытарств, которые мне (без чьей-либо помощи) урывками между даваемыми уроками пришлось проделать прежде, чем ее тело могло быть предано земле. Первым делом «убрав» ее самою с помощью бывшей ее горничной, верной Маши Яковлевны, пришедшей мне пособить в последние дни перед ее кончиной, я пошла к нашему приходскому священнику, превосходному и мудрому о. Влад. Воробьеву, который был ее духовником, заявить о ее кончине и сговориться о панихидах, выносе, отпевании и всем проч[ем.] Это было просто. Вторым делом пошла к д-ру И. И. Архангельскому, лечившему ее в последние 35 лет ее жизни, прося его засвидетельствовать ее смерть. Тут начались советские затруднения, т.к. этот, хотя и заслуженный доктор медицины, не был «советским районным врачом», то его свидетельство оказалось недостаточным и пришлось идти в Совет «Хам-рая» (Хамовнического района), подыматься там во все этажи, стукаться во все комнаты № такой- то*, пока я не напала на дежурного районного врача гражд. Веселицкого. Этот подверг меня целому допросу, хотя я ему первым делом вручила медицинское свидетельство д-ра Архангельского (причем он ядовито заметил: «Архангельский? Генерал Архангельский? Ну, конечно, генерал», т.е. что «бывшие» люди даже и лечатся у «бывших» же), удостоверявшее, что старушка 83-х лет скончалась от паралича сердца и старческой немощи. Он потребовал мой собственный вид на жительство (в ту пору я еще не выправила своей трудовой книжки и жила лишь моим тюремным удостоверением Наркомюст'а); он пытливо взглянул на меня и спросил: «Не была ли ее смерть насильственна?»(!!.), при этом поинтересовался узнать, какое было ее положение, т.е. осталось ли что из ее бывшего буржуйского состояния? Понимай: не отравила ли я ее с целью наживы. Я пояснила, что она уже долгие годы, еще до революции, жила бедно, хотя и в своем имении, но за 2 года до смерти, выселенная из него, существовала лишь небольшой помощью ее племянника Д. Б. Нейдгарта и была «пенсионеркой» на иждивении социального обеспечения, т.е. получала гроши. Для подтверждения и проверки моих показаний он направил меня в районный милицейский участок, где мне пришлось письменно заполнить требуемую об этом анкету. На все эти формальности и бегания ушло полдня и перевалило далеко за полдень. Я поспешила домой на панихиду, после которой, на другой край города, отправилась к двоюродному брату и племяннику тети, Володе Всеволожскому, известить его об ее кончине, дав в промежуток еще урок французского языка. Но главного, а именно: разрешения хоронить, и хоронить именно на на- Одна из отличительных черт и прелестей советского «строительства» — это, что никто, ни в каком учреждении, не умеет или не «желает» дать вам точно просимую справку и каждый посылает просителей от одного к другому; на этот бесплодный труд теряешь много и терпения и времени.
Записки заложницы 39 шем родном кладбище Новодевичьего монастыря, у меня еще не было, а в этом была главная загвоздка. Советская власть, как известно, в видах общего коммунистического обезличения и уравнения всех, отменила всякие частные похороны, и все должны были отправляться к последнему земному пристанищу по общесоветскому образцу: в одинаковых гробах и на указанное место указанного кладбища. Зато это последнее перемещение граждан производилось бесплатно. Так как все Талызины второе столетие лежат рядочком в Девичьем монастыре, то и тетушка, перед кончиной, вручая мне квитанцию на купленное ею 50 лет назад ожидавшее ее место, настоятельно меня просила похоронить ее именно там. Для достижения этого мне пришлось проходить пешком 4 раза из «Хам-рая» в Девичий монастырь и обратно, т.к. каждый раз в обоих местах то советскими властями, то монастырскими, по приказанию Советов, предъявлялись все разные требования и придирки, из-за желания быть похороненными на «буржуйском кладбище» по православному обряду, в своем гробу, Когда казалось, что все, наконец, улаживается к концу второго дня, и я попросила в Хамовническом р[айоне] письменное советское разрешение, без которого ни священник не мог хоронить, ни даже могильщик не смел рыть могилу, мне сказали: «А за этим, гражданка, ступайте в Пох. отд.» (действительно опять в поход), что означало похоронный отдел, находившийся совсем в другом квартале, в Город, части. Там, в 6-этажном громадном доме (без швейцаров, разумеется) и без какой-либо возможности у кого-либо справиться, где именно находится искомое учреждение, обрела я наконец необходимый клочок бумаги с надлежащей печатью «Серп и молот», открывавшей все двери, до могильной включительно. После этого пришлось еще раз в другом доме взвиться на 5-й этаж, сторговаться с плотником в цене, заказать гроб и крест. Спасибо, хороший человек попался. Когда вынесенный после отпевания из приходской церкви Николы в Плотниках гроб с телом тети был поставлен на телегу, запряженную дохлой лошаденкой, и я пошла за ним к Девичьему монастырю, после всей утомительной и грустной суеты последних дней, я была так изнурена, что мне в близкой перспективе мерещилось, что скоро и я сама последую за тетей; и, шутки ради, я тут же подрядила крестьянина, везшего тетю на погост, в ближайшие дни свезти туда и меня. Публикация А. П. Гагарина
Е. А. СВИНЬИНА ПИСЬМА В ПАРИЖ (1922—1938) «...У меня и мне подобных есть во мраке одинокой старости светлые воспоминания и прошлое, что дает силы терпеливей ждать конца. Когда во сне видятся тени тех, кто озарял мою долгую жизнь, это уже утешение... некому мне завидовать — ведь у многих нет и не будет такого прошлого, как у меня, да еще в лучшую пору жизни. Сколько людей доживут до моих лет, и о чем вспомнить? О голоде... вражде... войнах... крови... ненависти... зависти... попреках... и ничтожных удовольствиях, которые шаблонны, а потому вульгарны. ...я сейчас очень стара, совершенно бедна, но свою старость не променяю ни на какую молодость. Будет с меня того, что я пережила, вот, сколько ни живи я, сотой доли не увижу того, что видела и слышала. Мудро устроил Господь, что не дал нам двойной жизни... Ведь это была бы кара...» — писала на склоне лет в «Воспоминаниях» Евгения Александровна Свиньина, выдержки из писем которой публикуются. Она родилась в 1859 г. в Минске в семье минского вице-губернатора Александра Васильевича Лучинского, служившего до того прокурором в Киеве. Ее мать Юлия Яковлевна (в девичестве Кислых) получила образование в Киевском пансионате г-жи Вимери, так что девочка росла в семье — по сегодняшней терминологии — интеллигентной, что в совокупности с дворянскими понятиями чести, долга и справедливости способствовало развитию в ней природой данных: незаурядного ума, художественной одаренности, вкуса и религиозности. В доме родителей собиралось преимущественно русскоязычное общество, среди которого выделялись такие известные в свое время люди, как крестный отец Е. А. архиепископ Минский Михаил (Голубович), графиня Келлер (жена минского губернатора) — ее крестная мать. Это по ее совету новорожденную назвали Евгенией — в честь императрицы Евгении, жены Наполеона III, при дворе которой графиня бывала в Париже. Как ни странно, но крестными были православный архиепископ и католичка... Странным может показаться и то, что у купели стоял 29-летний адъютант начальника Артиллерийского округа Минска генерала Штадена Александр Димитрие- вич Свиньин, которому кто-то сказал: «Вот, это ваша невеста. Она так тихо и скромно ведет себя, что будет вам парой». Конечно, шутка шуткой... но она сбылась через 20 лет. А до этого — детство, домашние проказы в обществе братьев, няня Казимира, немка-гувернантка Войцеховская, а через это — ощущение других культур, языков и, как следствие, восприятие мира целостным и единым. Ей было 4 года, когда началось польское восстание, затронувшее, естественно, и Минскую губернию. Из «Воспоминаний»: «Впрочем, хотя мой отец и ведал делами губернии и ему пришлось принимать меры для усмирения поляков, но, в конце концов, благодаря его гуманным мерам, он не возбуждал к себе ненависти. Например, когда юные патриоты отправились «до лясу» и проходили мимо нашего дома с торжественными песнями за заставу, их не тронули: дали им петь до хрипоты. Была осень, сыро. У нас в это время были гости. Помню, как все встали, подошли к окнам, но все обошлось. Поляки прошли мимо. Конечно, по тем временам всех этих людей ожидали строгие наказания, но отец, обдумав все «за» и «против», решил, что эти юнцы погибнут ни за что... ведь — молоды, их настроили, увлекаются. Поэтому он приказал оцепить лес, куда они ушли, а утром их, уже «остывших», полусонных и утомленных бессонной ночью, взяли как куропаток, отвели в Дворянский дом и заперли. Так они там просидели весь мятеж, а когда © А. Б. Дурова (публикация), 1997 © В. Станкевич (вступительная заметка, примечания), 1997
Письма в Париж 41 все успокоилось, им, как не подвергнутым строгостям суда, не учинившим особых преступлений и несовершеннолетним, вернули конфискованные отцовские имения. Впоследствии эти люди благодарили отца за его гуманное к ним отношение... Позже я видела много более страшного, но почему-то это «до лясу» подействовало на меня сильнее — я все еще помню эту ночь — чем то, что я видела позже, с жертвами и кровью...» В Белостокском институте мадам Карагеорги, считавшемся лучшим в русской провинции, юная Женя определилась как личность свободная, инициативная, наблюдательная. Там ей посчастливилось видеть государя Александра II. И когда вам 14 лет, нет ничего удивительного, что, поддавшись всеобщему ликованию, вы теряете голову и храните в памяти событие: «Его взгляд случайно упал и на меня. Я точно потеряла разум... и, забыв всякие правила приличия, схватила его легкую руку и горячо поцеловала ее несколько раз». Чистосердечие этого признания почти 70-летней женщины не удивляет — оно просто соотносит внешнее событие со строем внутреннего «я» в их целостности и нераздельности. По окончании института Е. А. возвращается к родителям в Минск. Балы, танцы, пикники, кавалеры — естественное времяпрепровождение девицы из хорошей семьи на выданье. Но в жизнь вторгается турецкая война и закономерное, посильное участие в ней — сбор средств, посылок, уход за ранеными... И появление Героя — «Белого Генерала» — генерала Скобелева. До конца дней своих хранила Е. А. подаренный им его портрет. Он бывал в доме родителей, а после замужества и в ее доме на правах не .гостя, а близкого человека. «Теперь его уже нет... его статуя-памятник в Москве разбита... многие забыли, как все забывается, а многие даже не слыхали, есть и такие... Но я его помню, и это единственный человек в жизни, который, не задев сердца (в общепринятом смысле), до могилы моей будет всецело владеть душой. Русский богатырь, герой, такими должны были быть в древности полубоги, и я счастлива, что жизнь дала мне такое редкое благо пережить все то, что я пережила, восторженно преклоняясь перед этой светлой в русской истории личностью». В 1880 г. Е. А. выходит замуж за бригадного генерала, участника боев под Плев- ной Александра Димитриевича Свиньина. Из «Воспоминаний»: «Положа руку на сердце, скажу, что с моим характером я могла быть вполне счастлива только с таким мужем, как А. Д. Ибо ни один человек в мире не мог бы, да и не сделал бы для меня всего того, что сделал он... Я могу считать себя счастливейшей и назвать А. Д. — Великодушный... Я всегда удивляюсь, за что судьба так щедро меня наградила. И в теперешнем моем одиночестве и испытаниях я вижу заслуженное мною и еще более ценю незабвенного А. Д., к могиле которого я подхожу с особым чувством, зная, что там не генерал А. Д. Свиньин, а праведник, чистый сердцем, великодушнейший и достойнейший человек — раб Божий Александр. И если молитвы мои доходят до Всевышнего, то все, чем я до сих пор живу, то, что у меня есть кров, что я живу среди честных людей, что у меня хватает сил, уменья и счастья пережить все испытания, рухнувшие на мою голову... всем этим я обязана ему... Там слышат, и я здесь не совсем погибла». Член Государственного Совета, начальник артиллерии Гвардейского корпуса А. Д. Свиньин скончался в 1913 г. В 1915 г. на германской войне погиб его сын, командир броненосца «Слава» Владимир Александрович (Вока). Оба похоронены на Никольском кладбище Александро-Невской лавры. Могила сохранилась. С 1915 г. овдовевшая Е. А. жила в Петрограде одна, поскольку ее дочь Людмила Александровна Дурова (Люма) вместе с внучкой Асей сначала уехали в Нижний Новгород, а затем в Джубгу (Черноморское побережье Кавказа). В 1920 г. из Новороссийска они сумели перебраться в Париж, куда были вызваны мужем Л. А., Борисом Андреевичем Дуровым. Чуть позже в Париж добрались мать Б. А. Анастасия Емелья- новна с младшей дочерью Дуровых Надей. Евгения Александровна Свиньина скончалась в блокадную зиму 1942 г. Похоронена в братской могиле Серафимовского кладбища. Несколько слов об адресате писем — Анастасии Борисовне Дуровой, родившейся 23 августа 1907 г. в Луге. Родители: мать — дочь Евгении Александровны, Людмила, отец — Б. А. Дуров, полковник Генерального штаба, один из организаторов армии Северного фронта в Архангельске. В 1920 г. был. одним из учредителей Русской гимназии в Париже; в 1931—1962 гг. ее директор. Потомок гусара Надежды Дуровой, родственник известных артистов цирка. В дополнительных главах к роману «Бодался теленок с дубом» А. И. Солженицын пишет о «связном Васе», переправлявшем его рукописи за границу. Каково же было удивление писателя, когда этот «Вася» оказался милой женщиной по имени Ася Дурова. Во время работы в Москве в 1964—1977 гг. ее «услугами» пользовались многие деятели правозащитного движения, но и не только они: многие книги о. А. Меня увидели свет в брюссельском издательстве «Жизнь с Богом» благодаря Анастасии Борисовне. А сколько запрещенных книг она ввезла в СССР! И кто только не был читателем этих книг! КГБ неустанно следил за ней, но находчивость и сообразительность (простите, Анастасия Борисовна, эту фамильярность) спасли ее от преследований. В свой первый (1959 г.) приезд в СССР в составе туристской группы А. Б., оказавшись в Ленинграде, отправилась по адресу, где до войны жила бабушка Женя: Кировский пр., д. 75, кв. 10. Дверь открыла женщина — соседка бабушки. Она-то и рассказала о кончине Е. А. и передала Асе небольшой пакет, в котором оказались
42 Е. А. Свиньина иконки, вышитое бабушкой полотенце, несколько писем и фотографий. Среди переданного писем от Аси не было. Многое о жизни во Франции и СССР, о событиях и встречах Анастасия Борисовна Дурова рассказала в книге «Россия в горниле». Надеюсь на публикацию этой «хроники поколения» в современной России, так нуждающейся в «обновлении, приносящем просветление», как где-то написано у Евгении Александровны Свиньиной. Подобно тому как возвращаются прежние названия — будь то Каменноостровский пр. или Сенная пл., — возвращаются и некоторые обитатели этих и других мест. «Роман в письмах» Евгении Александровны Свиньиной — тому свидетельство. Безыскусный и очень личный, он пронзителен характеристикой эпохи. Эпохи «выдавливания» из общества и уничтожения «бывших», истинных носителей традиций культуры, человеколюбия, сострадания, доброты и многих других качеств Человека, что начали утверждаться в России с отменой крепостного права и были пресечены 80 лет тому назад всем известными событиями. С некоторыми сокращениями (отмечены угловыми скобками) письма печатаются по машинописным копиям. Кое-где сохранена старая орфография. Оригиналы хранятся в Российской национальной библиотеке (архив А. Б. Дуровой). В. Станкевич 25 июня 1922 г. (Воскресение) Дорогая, милая моя Ася, Асенька! Вчера, 24-го, получила твое дорогое для меня письмо. Таким образом, ты являешься для меня первой ласточкой из другой, дальней, но прекрасной страны. Страны, не забытой Богом, не попранной людьми. Слава, слава Богу — да будет благословенно Имя Его! Говорю это здесь, в историческом домике Петра Великого1, под шепот молитвы меня окружающих и под чтение Акафиста Спасителю, под сенью которого я нашла хлеб насущный и уже третий год существую благодаря Святым рукам Его, протянувшего мне свою помощь и милосердно не отвратившего от нас лица Своего. Ася, милая, ласточка моя! Как осчастливила ты меня весточкой, сколько лет, грустных, тяжелых, черных, я все думаю о вас, вашей судьбе — молилась и все ждала... и вот дождалась. Теперь уж не одна смутная надежда, а знаю, что вы живы, Слава Богу, у тихой пристани... скромно, но покойно можете есть заработанный хлеб, отдохнуть в опрятной комнате, вдоволь мыла, есть обувь, свет. Благодари Бога, милое дитя, за Его Святую милость к вам. Вы — у себя, дома. Вы свободны делать то, что вам надо и под силу... Это так много в этой жизни. Сейчас, как и каждую пятницу и воскресение, я здесь занята, это для меня прямо особое счастье во всех отношениях; благодаря этому я существую, здорова и не вынуждена томиться в богадельне, где пробыла восемь месяцев. Избави Бог даже вспоминать... Хотя я изредка и теперь навещаю моих бывших сотоварок, этих злополучных, загнанных, лишенных самого необходимого старух, третируемых как бессловесные животные. <„.> Я же занята здесь у «Спасителя». Работаю на огородах — чернорабочей. Шью, чиню белье и присматриваю за квартирой (чужой). Стряпаю, стираю, даю уроки франц. языка. Два раза на похоронах помогала нести тяжелые гробы, читаю псалтырь у покойников. Кормят, дают хлеб. Я довольна. Была недавно в Лавре, на могиле твоего дедушки и Воки. Все привела своими руками в порядок. Крепкий памятник сломать трудно. <.„> Хотела бы всех вас видеть не только во сне. Впрочем, я часто вижу вас. Милая, маленькая ласточка моя, Асенька, за тепло и свет, который ты 1 Часовня в домике императора Петра Великого (Петровская наб., д. 6). Была устроена в одной из двух светлиц домика при императрице Елизавете Петровне. Перед образом Спасителя лежала переписанная ею молитва, читаемая во время молебнов у этого образа.
Письма в Париж 43 своим прелестным письмом внесла в мою черную жизнь сейчас, здесь, у «Спасителя», призываю на тебя дорогое Его благословение — пусть ясно и радостно протекает твоя жизнь и будь утешением как родителям, так и всем, кто подойдет к тебе. Не забывай молиться по-русски... за многострадальную родину и благодарить Бога, давшего тебе вторую. Будь особенно строга к себе, следи за собою, чтобы люди, сейчас заменяющие тебе все то, чего ты пока лишилась, были довольны тобой. Не забывай, что ты русская, а это теперь надо особенно беречь и охранять, дабы в таких, какой ты должна быть и будешь, видели, на что способны и чем могут быть русские, и не судили бы их огульно... Помни, что русским теперь особенно следует дорожить своей репутацией <...> дабы История не отвергла нас. Не бедность, не переутомление, не голод, а мы сами должны всё устроить — силою воли, терпением и порядочностью. На нас все смотрят косо, но идя ко всему по прямому пути — дойдем и увидим, что не в силе, а в правде сила. Ты не забывай также, что дедушка твой был кавалером ордена «Почетного Легиона» (получил от президента Фора). Это тоже дает тебе право еще большей близости к народу, приютившему тебя, а также налагает обязанность, гордясь этим, быть достойной внучкой деда, вежливой, любезной, сострадательной, уступчивой, терпеливой, трудолюбивой, благодарной. Вот какою ты должна быть и будешь. Из твоего милого письма вижу, что все это для тебя возможно. Целуй крепко маму, много, нежно, за меня, скажи ей, что все, что возможно, самое лучшее желаю ей, безмерно, до глубины души, радуюсь тому, что Судьбе угодно было спасти ее... да не скоро увидимся, если увидимся. <...> Твоему папе передай от меня сердечный привет, пожелание удачи во всем. Пусть скажет мне, где его брат Владимир. Я потеряла его из виду, а он славный, бывал у меня и относился как сын, я очень его любила и беспокоюсь: последний раз ушел такой странный, с котомкой, где он? Жду вестей от вас. Целую всех крепко, крепко, любя, радуясь, благодаря и благословляя. Спаситель — свидетель. Поют: «Слава Тебе, Господи, Слава Тебе». Лик Спасителя следит за вами. Е. С P.S. Много я вижу слез и призываю Его благословение. Пишу по-русски, но тебя прошу — продолжай обращаться ко мне по- французски. Я люблю этот язык, а в твоем изложении — в особенности. Твоя бабушка Женя Я живу на Каменноостровском 44, кв. 3, почти против нашего артистического приюта. Церковь, в которой венчалась Люма, растерзана. Еще и еще целую вас всех, а тебя, Асенька, особенно, благодарю за письмо. 1922 г., без даты <„.> Часто думаю о вас, в особенности по ночам, днем я очень занята. Встаю рано, в 5 часов, приготовляю дрова, воду. Уберу комнату, затем начищу овощи. Я в это лето чуть не лишилась всего огородного заработка, пропустила, как и многие другие, время копания картофеля, так как поздно и неясно объявили об этом, и за это нас лишили всего заработка. Но после многих хлопот, так как у меня было отработано двойное количество часов и я была на хорошем счету, как знающая и усердная работница, мне все-таки б с половиной пудов картошки и пуд капусты дали. Строго к нам теперь относятся, учат свободно жить! В 9 часов утра, после уборки комнат, кухни, коридоров, я начинаю варить свой обед. Бегу за хлебом, если он есть. В 12 часов сажусь за работу. Вчера вышивала белую шапочку цветами из лоскутков. Хотелось бы
44 Е. А. Свиньина мне и тебе, Делля1, вышить такую, и отделочку для платья, да как переслать? Хлеб вздорожал — 340 миллионов фунт, и каждый день все дороже и дороже. Зимою мои ноги слабеют, хожу в лаптях из тряпок, когда сухо — ничего, но бывает и сыро. Ко мне приходят часовенные знакомые, разные голодные старушки. Я их подкармливаю тем, что у меня остается, а они помогают дров наколоть. Так и живу, Слава Богу! Швейцарцы Шварц очень хорошие люди и помогают мне работой, которую дают. Я теперь реже вижу их — холодно. Целую, целую и еще целую вас. Е. С. 1922 г., без даты Дорогая моя Асенька, получила твою открытку и теперь знаю, какой вид твоей школы. Там, верно, очень хорошо весной в саду и вообще. Я сама часто теперь вспоминаю свой Институт в Белостоке, это был чудный дворец Браницких, с огромным парком, статуями, зеркалами во всю стену и редкой великолепной лестницей, поддерживаемой мраморным Самсоном, колоннадой из черного мрамора и т.д. Тогда мы скучали о родном доме и мало ценили всю эту красоту. Но теперь вспоминаю с умилением счастливое беззаботное время, юность резвую и подруг, и строгих, но справедливых наставниц. Вечный им покой, Царство небесное. С благодарностью произношу это, так как они научили меня тому, что дает мне теперь уменье и силу бороться и терпеть невзгоды жизни. Французский язык помогает мне много. У меня всю зиму прошлую были взрослые ученицы для практики языка, и теперь подыскиваю. Рукоделье все время меня выручает, я вышиваю по заказу священные принадлежности: орари для диаконов, ленты, пелены, воздухи и т.д. Теперь дают, там же, у «Спасителя», другие работы — отделки для платьев, шапочки, мешочки. Вот заказали белое платье по вуалю вышить, да руки мои огрубели очень и обрезала палец основательно. Когда заживет, возьму, теперь не взять. Живу я теперь лучше прошлогоднего — пока, так как никто теперь не знает, что ему грозит через час, но пока лучше. <.„> У меня же всего одно кресло, шкапчик для книг, два комода, один сундук и портреты, без рам, конечно. Вот и все. Но зато я теперь как муха. Ничего не жаль, кроме икон и писем казаков2. Казаки долго не знали о моем существовании, думали, что я умерла, — но когда узнали, то звали меня горячо и убедительно все бросить и ехать к ним на Дон, поселиться в Усть-Белой — Коштьве, у старообрядческого священника Тимофея Рубашкина и жить среди них на правах матери. Ждали меня, да не хватило у меня силы предпринять такое путешествие, и я сижу здесь. Но Господь хранит меня — пока. <...> ...Я прошу, напишите мне, получила ли мама мое письмо благодарственное, я очень беспокоюсь — неужели оно не дошло и образок «Спасителя», который я нарочно для вас всех заказала и послала как благословение всем вам. Это ведь уж на мои собственные трудовые сделано. Я очень радовалась, что заработала для вас благословение. Рисовал художник Соколов. Он прежде реставрировал церковную живопись, а теперь в нужде, как все. 1 От франц. hirondelle — ласточка. 2 Е. А., подобно многим из ее круга, во время германской войны стала «дамой-патронессой». Она выбрала казачий отряд: собирала посылки, вязала теплые вещи и т.д. В 1918 г. отряд участвовал в попытке освобождения Петрограда от большевиков. После провала этой операции присутствовала в Лавре на похоронах погибших. Пока это было возможно, встречи и переписка с казаками продолжались. Но еще до всех этих событий командиру отряда Е. А. подарила золотую шашку мужа.
Письма в Париж 45 <...> Опиши мне себя, Таню1, маму подробно, всё — даже как вы одеты, волосы... Вы, верно, не носите лаптей, как я, но в лаптях мне легче и теплей, да еще я сама их делаю из тряпок. В часовне очень холодно на каменном полу, а я сижу с 8 утра до 5—6 вечера. У меня там теперь новое начальство. Сперва все присматривались — это из живой2 церкви. Но теперь ничего, старуху нищую пощадили — и мне не хуже, чем было раньше. Там, в часовне, все нищенки мои приятельницы и зовут: «Ты наша милая, голубушка». Я их тоже люблю. Среди них есть гр/Мордвинова и т.д... Я за все благодарю Бога! Ведь я милостыни еще не прошу! После отъезда Наташи3 я два месяца прожила совершенно одна в опустелой квартире в семь комнат. Я не трусиха, но крысы разгулялись, да и по вечерам возвращаться по темной лестнице в пустую квартиру неприятно было — одиночество, заброшенность. Теперь у меня хорошо, мне разрешили взять жиличек и, благодаря Лидочке Крыжановской (знакомая во дворе), у меня теперь поселились три премилые медички — Крыжановская, Доманова и Попова. Одна лучше другой, и стало светло, тепло, уютно. Топят плиту, а ее уже три года не топили! Есть вода, починили электричество. <...> Медички держат себя безукоризненно вежливо, точно в раю после 3-х мрачных лет. Прошлая зима кошмарная миновала! <.„> Пиши мне, дитя милое, радуй меня, согревай меня — мое маленькое родное солнышко, я всегда молилась за вас и шлю вам мои благодарные слезы, пусть они росой жизни вашей будут... Ваша Е. С. P.S. Ася, пришли мне <в письме> пару иголочек. <...> 26 марта 1923 г. <...>Асенька... советую завести дневник и понемногу упражняться в писании. Всегда сожалею, что не писала, теперь пригодилось бы. Вам на память, впрочем, воспоминания о Скобелеве и сейчас у меня есть, только казаки не вернули мне первое письмо. Придется возобновить его по памяти, но когда?! Хотела бы эти воспоминания дать тебе, Асенька, вот ты увидела бы там, с каким необычайно интересным, знаменитым, большим русским героем была знакома твоя бабушка и как до сих пор я считаю, что это была лучшая страница в моей жизни. Всю войну в моей душе жил образ этого великана русской доблести, и его именем, его силою руководила я теми казаками, которых судьба кинула на мою долю. Им помогла я моими письмами, моими воспоминаниями о Скобелеве быть русскими, быть доблестными и не унывать в тяжелые дни. Казаки любили эти письма и не раз радовали меня победой, зная, что я рада буду за них. Сейчас у меня хранится железный крестик, снятый казаками для меня с груди германского офицера, взятого ими во главе его эскадрона. Они прислали мне этот трофей, зная, что этот подарок я приму с восторгом. Да, много у меня сладких воспоминаний... и как легко далось мне это. Я только искренно любила Россию и так же искренно тех казаков, которые ей были преданы. <...> Россия мало ценит своих героев. Скобелева знает 1 Третья дочь Дуровых, родившаяся уже в Париже. 2 Движение за обновление Русской Православной Церкви, начавшееся незадолго до революции и носившее в начале относительно продуктивный характер, со временем с подачи правительства, ВЦИК и ЧК превратилось в провокационное и раскольническое. «Живая церковь», «Церковное возрождение» и некоторые другие, выступая за «обновление церкви», на самом деле боролись с канонической церковью, возглавлявшейся патриархом Тихоном. Были распущены после 1945 г. по указанию Сталина. 3 Наталья Александровна Минич — сестра Е. А.
46 Е. А Свиньина Париж, его знаменитая пророческая речь, прочитанная в Париже, в эту войну ходила по рукам у моих казаков и вдохновляла их.,. Асяг я увлеклась, быть может, ты еще молода, чтобы понять это. Целую всех вас крепко, нежно и летом пришлю тебе с дедушкиной могилки земли. Знаешь ли ты, что казаки приходили из разных станиц молиться на эту могилу, что они служили панихиды на фронте в день смерти Воки и писали мне самые трогательные письма в эти дни, прося верить, что я ими окружена. Да, куда все это исчезло! Будем ждать до нового воскресения! Целую, целую вас всех... Господь над вами. Ваша Е. С. P.S. Напишите, какие у вас цены. Конечно, мы много богаче вас, и потому не удивляйтесь, что за 1 фунт картофеля 2 миллиона с половиной, колбаса — 23; мясо — 25—27; хлеб черный — 2 млн. с половиной; булка — 6—7; крупа — 4 с половиной; мука белая — 8—9; трамвай — конец — 3 с половиной; марка — 10; молоко — 6 с половиной; сливки — 10; катушка — 7; мыло 1 фунт — 2. <...> Асенька, пришли мне тоненьких, не очень коротеньких иголочек. <...> 18 августа 1924 г. <...> Ты пишешь, Люми, что хочешь собрать мне на башмаки, не делай этого, я вполне обойдусь эту зиму, у меня есть очень удобное сооружение для ног, я приспособила случайно купленные мужские калоши к войлочным полуботинкам и при теплых чулках, сшитых из шерстяной старой фуфайки, вполне обойдусь, тем более, что зимой редко выходить буду, ноги уже не очень прочные, да и холода боюсь. Живя у Шварц, я не боюсь умереть с голода, хотя я сама себя прокармливаю (мне это самой захотелось, пока я еще это могу себе позволить). Кое-что прирабатываю понемногу, и мне пока хватает. Ты же, имея семью, можешь лишить себя и их необходимого. Я, право, обойдусь. Целую, благодарю и еще целую тебя за желание помочь мне. Зимой я, конечно, не могу делать того, что делаю летом, но я думаю, что до весны, если суждено дожить, продержусь тем, что понемногу припасаю. <...> Встаю я в 7 ч. утра, т.е. когда услышу первый трамвай, готовлю месье Шварцу завтрак: яйца, кофэ, томаты или что-нибудь вроде. После его ухода на службу занимаюсь уборкой, но это не так трудно, не запускаю, все вслед убираю, мух не развожу — их нет у нас, все проветриваю, чисто. А полы в ванной и уборной ежедневно протираю водой и тряпкой (они кафельные), а по субботам горячей водой с мылом и содой. Кошки мои наблюдают за моей работой. Убрав квартиру, если погода дурна, сажусь в кресле у балкончика, что в моей комнате и выходит на Лопухинскую, в сад Анны Ивановны Евреиновой. Балкон весь утопает в цветах, выведенных мной в ящиках и горшках... Левкой, гвоздика, гелиотроп, кампанулы, гортензия и даже одна георгина и укроп, а весной был зеленый лук, хватило до августа. Занимаюсь починкой белья, моего или хозяев, а то пишу что-нибудь, а иногда даже читаю. Конечно, это когда у меня нет стирки. А если погода хорошая, иду на рынок за провизией, а иногда, очень редко, на острова или в Лавру... Была раз даже в усадьбе кн. Строгановых. Грустное впечатление. Великолепный дворец этот (работы Растрелли) заброшен, железо с крыши валяется кругом, фонтан замер, дорожки поросли сорной травой, часть статуй валяется разбитая... все глухо. Ворота заперты, поржавели, на балконах из чудных решеток висят рваные тюфяки, проветриваются, да кое-где, такие же рваные и грязные, чьи-то штаны. В заброшенном парке бегают полуголые мальчишки и девчонки, и только на пасеке увидела признаки жизни... вышла какая-то лохматая, но довольно милая женщина, работница, и объяснила мне, что во дворце нечего осматривать, все давно рухнуло. Впрочем, в широко распахнутые двери я увидела в роскошном круглом вестибюле еще уцелевшую мрамор-
Письма в Париж 47 ную статую и даже трюмо <...> грустное, но поэтическое зрелище... много дум навевает. Почему-то я, уходя, думала, что посетила заброшенное кладбище. Где же хозяева? Неужели уже никогда не увидят свое родное? И Олексенец1 теперь, верно, стал таким. Там, наверное, тоже пронеслась все сокрушающая буря житейская и стерла даже 500 лет... остатки старины, которые так оберегались. Право, не знаю, жалеть ли или нет. Мы — старые люди —- недолго проживем, и все это у нас все-таки было, да и сейчас еще есть в. памяти, в душе. Как дорогие могилы, не забываются... А тем, кто все это растрепал, вероятно, и не нужно будет. Обедаю, т.е. ем, я только раз в день, в 12 или в 1 час дня. Большею частью делаю себе окрошку, конечно, без кваса, а на бульоне или рыбной ухе, значительно разбавляя кипяченой водой. Огурцы дешевы теперь, а затем чашка кофэ (ячменный) с булкой или с хлебом с маслом. А иногда бывает второе блюдо, отварной картофель с укропом, а иногда брючка тушеная с грудинкой, конечно, изредка варю борщ или щи. <...> Готовлю больше на примусе, но один раз в неделю бывает и плита, тогда я уж и купаюсь, и глажу, и стираю, и даже сварила смородины (стоит б коп. фунт). Конечно, сахар в очень экономической дозе. Это я буду кисленькое пить зимой вместо чая. Вечером обхожу квартиру, запираю наглухо и ложусь спать в 9—10 часов, а сплю хорошо, все забываю, ничего не жалею и ничего и никого не боюсь. Вот и вся моя жизнь. Шура2 сильно постарела. <...> Как видишь, судьба мало кого побаловала, а вы еще, быть может, оглядываетесь, тоскуете по Родине... не оглядывайтесь и не тоскуйте, не смущайте себя... Все же вы все вместе, дети получат хорошее образование и воспитание, будете друг друга поддерживать. <...> Вы описывали мне свой стол... улитки! Я и теперь еще не хочу их есть. Ведь видишь, как мы здесь сыты! Я даже опять пополнела, и уже корок не ем от черствого хлеба, а отдаю их воробьям и собакам на улице... Да и вообще мне кажется, что мой стол не уступит твоему. Зелень недорога, и я этому рада, потому что как ни голодала, а все же обед из общественных столовых в прошлом всегда был для меня кошмаром, эта мутная, грязная жижа, это омерзительное пшено, этот хлеб из трухи... и восхитительно-омерзительная вобла. Слава Богу, все это уже сгинуло, будь оно проклято — это дикое время... У нас уже есть возможность даже таким, как я, иметь хлеб ежедневно свежий и сколько надо для утоления голода, картофель, огурцы доступны; мы не давимся пшеном, не гложем селедочные головки от чужих пайков, не скоблим вонючую воблу. Она куда-то исчезла — и едим человеческую пищу... Пилу свою я на днях продала, т.к. не предвидится, что я буду должна сама пилить, да многое изменилось. Грубой брани меньше, чище, оживленней, бешеных собак убирают. Лошади сыты и чищеные, и так над ними не издеваются... Все купить можно тем, у кого есть деньги... Вот, к сожалению, в этом никакого равноправия нет и теперь. У одних густо, у других пусто... но со временем и это наладится. Разводят садики там, где лежали груды кирпича и мусору. И в один из них, недалеко от меня, хожу дышать воздухом... очень недурно. На рынке изобилие плодов земных, приглашают, зазывают, но карман безмолвствует, и проходишь мимо... но все же хожу поглядеть, и на днях за 4 копейки удалось купить три обрезка баклажан. Полакомлюсь. Как вы улитками! <„.> 1 Имение Свиньиных «Олексенец» находилось в Белоруссии, неподалеку от границы с Польшей. Дом был пристроен к башне древнего замка, в котором (по преданию) Марина Мнишек.встречалась с Лжедмитрием. Во время Первой мировой войны в нем располагался госпиталь Красного Креста, организованный Е. А. До перенесения праха умершего здесь в 1913 г. А. Д. Свиньина в Петроград его могила находилась на местном кладбище. 2 Александра Ивановна, Шура — приятельница Е. А.
48 Е. А Свиньина 21 декабря 1925 г. Дорогая моя милая Асенька! Много раз целую тебя, поздравляю с Праздниками, сердечно благодарю за письмо и фотографии, но грустный тон твой, необычный твоему жизнерадостному настроению, меня огорчает. Зачем задумываться (хоть в твои годы это естественно), вы, Слава Богу, все вместе, жизнь ваша как будто улучшается... чего же тебе стремиться сюда, в наш леденящий и сковывающий мозг и сердце холод? У вас там солнце, а солнце — это жизнь, свет... У нас нет солнца. Не давай воли своей тоске, переломи ее, не забывай, что ты моя внучка, а также праправнучка героев. Предки моего отца недаром в гербе имеют Золотое Рыцарское Колено... это не луковица и не чеснок. Нужно уметь овладеть собою, дабы быть достойной этого герба. Как ни тяжелы бывают переживания, от нас зависит их подчинить себе, и самая серьезная и самая славная победа — это над самим собою. Милая, милая моя Асенька, твое желание быть подле меня трогает меня до слез... но это невозможно теперь... совершенно. Вот погоди, когда ты окончишь учение, когда будешь более самостоятельной, более независимой — тогда, если буду еще жива, будем обдумывать с тобой, как нам устроить это свидание. Конечно, не в России. А пока будем покорны судьбе и мужественно переносить это испытание. Не отравлять себе жизнь напрасными огорчениями. Все это у тебя минует, в твои годы настроения — это вешние воды, желаю только, чтобы желания повидать меня не унеслись, а там, надеясь на Бога, будем терпеливы, и все будет как Ему угодно и, следовательно, к лучшему. Что касается Мусси1 и желания ей прислать что-нибудь, если это ты можешь, она очень любит картинки животных, детей, кубики с животными или вообще птиц, курочек, уточек, все миниатюрное, вот это ее любимые занятия, да и я могла бы при такого рода подспорьи разнообразить ея беседы со мной. Это милое дитя вас всех знает, и вы все играете в ея детской головке большую роль, на молитве, во сне вы ей мерещитесь, и любит она вас вполне определенно. Напиши мне, моя милая Асенька, получила ли ты описание встреч г. Скобелева в Минске? Я не уверена, что это дошло до вас. В следующем письме пришлю снимок с серебряного венка, возложенного на гроб дедушки от его боевых товарищей под Плев- ной во дни Скобелевские. Сегодня шлю снимок с могилы в первоначальном виде. Теперь там многое изменилось, она уже не угловая, захоронили даже мостики. Целую тебя сердечно, крепко, нежно. От души обнимаю Надю, не беспокойтесь, Вока в ея возрасте учился плохо, затем вдруг взялся за ум и стал тем, чем его все знали. Таню благослови Господь. Маме, Д<урову>, Володе2 и Наст. Ем. привет. Твоя Бабушка P.S. Ася, сейчас подошла Муся и просит написать, что шлет поклон. 29 января 1926 г. <...>Что меня больше тревожит — это твое стремление в Россию. Почему это? Неужели ты думаешь, что найдешь здесь то, к чему тебя влечет? Я уже говорила тебе, что как ни дорога могила, но жить на могиле и могилой нельзя. Все то, что на расстоянии и по прежним преданиям кажется притягательным, в действительности не то. Помимо того, что все изменилось до неузнаваемости, в корень, все до того ново, не свойственно родному, что мечты твои о возврате пусть и остаются мечтами, сохрани Бог осуществить их. <...> Живя в прекрасной стране, хотя тоже в силу 1 Ирина Шварц (Мусси, Мусик, Мусик-Пусик) — маленький друг Е. А., дочь близких знакомых. После 1938 г. жила в Швейцарии, была переводчицей с русского. Скончалась в 1958 г. от туберкулеза. 2 Владимир Андреевич Дуров, брат отца Аси.
Письма в Париж 49 общей неразберихи часто встряхиваемой разными житейскими передрягами, все же в этой стране, твоей второй родине — культурно, законно и права человека отчетливо обозначены. Работая, трудясь, можно достигнуть обеспечения к старости, отдыха, покоя. Это все достижимо там, где обдуманно устраивается человеческая жизнь. Что же ты найдешь там, где нет ничего определенного, где все зависит от минуты, новых опытов над человеком и его потребностями? Где даже себе нельзя верить, потому что не знаешь, чего от тебя завтра потребуют, да и вообще — камень и тот врастает в землю и обрастает даже мхом... думаю, что человек, закинутый судьбою далеко от родины, должен стремиться не идти против судьбы, а стараться применяться и ужиться с тем, что угодно этой судьбе. Милая моя Асенька! Неужели я не желала бы всею душой увидеть тебя и вас всех?! Но когда подумаю, что это может вам стоить, как много вы можете потерять и какой риск бросить скромное настоящее в погоне за эфемерными радостями, которые могут казаться таковыми на расстоянии, а на месте оказаться горьким разочарованием... Вот у меня был замок, чудесный, полная чаша, и себе и другим жилось как в раю. Я все потеряла, живу у чужих, у иностранцев, и боюсь оглянуться на утраченное, ибо знаю, что там уже не волшебный замок, а развалина, кладбище, могила, и в прямом и в переносном смысле. Когда ты мечтаешь, тоскуешь по родине, она тебе мерещится в своей красе, славе, могуществе — во всем сказочном блеске, тебе ведомом с детства. Подумай, ведь ты уже с тех пор выросла, изменилась, и то, что было дорого тебе в детстве, тоже изменилось, и многое исчезло навеки! Не воскресить к этой жизни умерших. Не стоит и нарушать тишину дорогой могилы. Пусть русское почивает сном вечным, не будем тревожить прах. То, что должно возродиться, само воскреснет, не нашим слабым силам поднять мертвых. Жизнь до того изменилась, что я иногда сомневаюсь, жива ли я еще. Ты говоришь, что мои мемуары тебе иногда кажутся сказкой. Вот видишь ли! А много ли уж так времени прошло с тех пор... Я ведь все это пережила и живу еще. <...> Вся эта сказочная красота жизни ушла навеки, и новым людям нужны новые переживания. Не скажу, что я им завидую, этим новым людям, пусть они, конечно, живут и будут счастливы по-своему, но я ни за какие блага мира нового не хочу отречься от моего старого счастья и его красоты; теперь я не вижу ни в чем красоты, а без нее все — грош цена. Ты, Ася, новый человек, и судьба благосклонно привела тебя в страну, где все же культура дает возможность, даже при современных условиях жизни, наслаждаться и совершенствоваться — не беги лее этого и старайся покориться воле Провидения. Живя в таком центре, даже с такими миниатюрными средствами, как ваши, можно, если не обладать, то хоть любоваться... а если ты уйдешь, отвернешься в поисках чего-то... что найдешь? Там, по окончании курса, найдешь место, службу, заработок <...> найдешь небольшую, но все же возможность пользоваться спокойно, небольшими удовольствиями... Здесь же, безработной парией, в сутолоке неизвестных людей, в чужой, да, чужой атмосфере... Здесь не Русью пахнет... что манит тебя? И дым отечества нам сладок, но где же это отечество? <...> или тебе кажется, что Москва и до сих пор Москва? Забудь о ней, нет ее, Москвы, пусть почивает с миром, она долго жила... Однако я тебя нервирую, ко право, милая Асенька, целую тебя крепко и нежно за твою любовь к родной могиле... все-таки ты русская и равнодушие было бы неблагодарностью к предкам, а они у тебя были <.,.> Слава Богу, что в душе у тебя живет благородное чувство уважения и любви к родному гнезду, но возвращаться, стремиться в него не следует. Ведь это гнездо рухнуло и разбилось, и тебе це поднять его, да бесполезно — видно, и тут судьба дает людям то, что они заслуживают — пусть строятся и устраиваются по-своему, что посеют, то и пожнут. Одно несомненно, что люди стали теперь чрезвычайно суетливы, всё борются, враждуют, чего-то домогаются... и всегда себе во вред, потому что все основано на вражде, а это плохой руководитель. <„.>
50 Е, А. Свинъина 18 февраля 1926 г. Милая, дорогая моя Асенька! Очень меня обрадовало твое письмо, из которого вижу, что ты в своем college делаешь дело и что тобой довольны. Вдвойне рада этому и за тебя, и за русских, не так уж стыдно иностранцам в глаза смотреть. Рада также <...> и в особенности тому, что ты благодарна и ценишь и любишь своих воспитательниц. Ты так часто пишешь мне про m-lle Арно, что я уже чувствую себя обязанной поблагодарить ея за доброе к тебе отношение. Пожалуйста, передай m-lle Арно мой сердечный, благодарный привет и пожелай ей от меня всяких благ. За лепестки гвоздички целую тебя. Мне приятно было читать, как ты развлекаешься. Ты уже большая, в твои годы я уже была дома, окончила Институт. В 16 лет зимою очень веселилась, много танцевала. К нам в Горки * тоже приезжали артиллеристы на нескольких санях, офицеры сами правили, и затем их музыка играла у нас, а мы, девицы, до упаду веселились, иногда костюмировались и катались, что приводило крестьян в неописуемый восторг, так как мы появлялись в соседних деревнях, и они выбегали на звон бубенчиков, колокольчиков и лихие песни наших кавалеров. К сожалению, только две зимы мы так веселились, грянула Турецкая война, и все наши кавалеры пошли под Плевну, которую и взяли, но многие не вернулись, а те, кто и вернулся, — кто без ноги, кто без руки, или уже совсем утратив беззаботность. Но скучно не было, скоро приехал к нам командовать 4-м корпусом знаменитый М. Д. Скобелев, и тут уж мы совсем забыли всяких кавалеров. Солнце России — Скобелев — так ярко светило, что все померкло крутом, и все мы только и видели это сияние. Я, кажется, больше всех, но было хорошее время... Тогда у нас были герои и было кому поклоняться. Но никто как Бог, терпение и труд все перетрут, нельзя же вечно человеку быть во мраке. Поцелуй хорошенько маму, Таню, Надю. Привыкла ли она к французскому языку? Заговорила ли? Я получила ее письмецо и еще раз за него ее целую. <...> У нас что-то вроде весны, да зимы было очень мало, снегу почти не было. Не забывай меня, милая Асенька, ты мое утешение. Я очень хотела бы, чтобы ты навсегда осталась во Франции. Бабушка Е. С. 24 апреля 1926 г. <...>Хожу теперь часто в церковь. Для таких людей, как я, это большое утешение <...>, особенно когда служит хороший священник, умеющий спокойно, ясно, толково сказать простое, но искренное слово, не задевая никого, помня, что христианство должно утешать, примирять, прощать, а не разжигать. Я уже нашла такую церковь и охотно хожу туда, а весной, когда сухая, теплая и ясная погода придет, возьму свои грабли, лопатку, веник и пойду расчищу все кругом от мусора и запустения. Рада, что милая моя Асенька написала мне веселое письмо, описывая путешествие с прелестной m-lle Арно и ея родными. Я так признательна этой чудной личности за ея бесконечную доброту к Асе, что не нахожу слов ей это выразить. Не сомневаюсь, что Ася достойно принимает все ея ласки и до конца дней будет ей признательна. <...> 30 августа 1926 г. Благодарю тебя, дорогая моя Люмси, письмо твое и прочее получила, и это дало мне возможность купить себе примус, давно желанный. Теперь я совершенно независима, могу делать, когда захочется, все, что мне надо; 1 Имение деда Е. А. под Минском.
Письма в Париж 51 Примус шведский, очень хороший, элегантный, хотя немного держаный, но в полном порядке, и я любуюсь им ежедневно и держу его в образцовой чистоте у себя в комнате. Это у меня самая роскошная вещь, и заплатила я за нее 10 рублей, т.е. то, что ты мне прислала, а поэтому он мне особенно дорог, и, приступая к нему, я каждый раз вспоминаю тебя, а также за тобой вижу мою дорогую Асю, милую внучку... вижу ее, склонившуюся над тобой, и ея доброе сердце, и ея напоминающий обо мне голос слышу даже здесь, за много сотен верст... Целую крепко и много- много благодарю. <...> Опять взглянула на дедушкину карточку и поражена сходством с Надей. Берегите эту девочку, мне всегда кажется почему-то, что она на втором плане, а между тем, ведь это дедушкина внучка.<...> На днях ко мне заходила сестра Стогова, помнишь дирижера всех артиллерийских балов? Он умер уже давно, от сыпного тифа, но последние годы служил советской республике. Головачев, Потоцкий, Голоушин и сейчас на службе. Я встретила доктора Стуккея. Совсем седой, узнать нельзя... Я прошу тебя, запомни его фамилию, и если когда-нибудь встретишь, знай, что я ему многим обязана. Твой отец его очень любил и последнее время ни у кого не хотел лечиться, только у него. Его двоюродный брат зверски убит каким-то фанатиком.<...> 16 октября 1926 г. Дорогая, милая моя Асенька! И за что ты отнимаешь у себя, чтобы посылать мне? Думаю, что лишняго у тебя нет, и все-таки ты хочешь помочь и балуешь свою бабушку. <...> Благодаря Бога за такую внучку, в то же время я не могу не поблагодарить и твоего Ангела Хранителя, милую m-lle Арно, так много сделавшую для твоего нравственного воспитания, передай ей мой привет и скажи, как я счастлива, что судьба и впредь отдает тебя ей под ее просвещенное и благотворное руководство, особенно теперь, когда ты делаешь первые шаги на жизненном поприще и еще не можешь быть уверенной в своих силах. <...> Посвятив себя воспитанию детей, <...> ты можешь совершить тот подвиг, о котором так пылко мечтает твоя пылкая головка. Там, верно, много русских детей, и вот им-то и суждено и следует тебе, русской, помочь, облегчить и дать то, в чем отказала им судьба. Неужели не счастье, что ты, образованная, честная, добрая, дашь этим заброшенным на чужбине изгнанникам свет просвещения, и не только одного разума, но и сердца. Как бы умны и практичны ни были люди, но есть у чистой души потребности, которых один ум дать не может, вот это то, что поможет тебе развить в этих детях примирение, прощение... дай им забыть зло, не очерстветь, а когда они вырастут и вернутся на Родину, не быть мстителями, а любовно протянуть руки тем собратьям своим, которые сумеют не забыть, что они русские. Я живу у m-me Шварц в крохотной комнатушке, такой крохотной, что когда надо вытянуть ящик комода, то я выношу в коридор кресло, а когда ложусь в постель, то должна отставить табурет к входной двери. Окно мое не открывается, но фрамугу я уже научилась, вернее — изловчилась открывать, так как мне очень трудно влезать для этого на кресло. Жаль, что окно мое упирается в выступ от кладовки и этим лишает света мою келью. Ни читать, ни писать там не могу, и тесно, и темно, но, пока еще нет жильцов в свободных комнатах1, я пользуюсь в них и светом и, сидя за ночным столиком, пишу тебе это письмо. Только холодно. Снег уже выпал после Покрова, и грустный серый пейзаж сменил зеленый, которым я так любовалась все лето.<...> 1 Семью Шварц, приютившую Е. А., «уплотнили», их большая квартира стала коммунальной.
52 Е. А. Свиньина Все же, все это неважно.,, важно то, что я живу еще здесь, что не очутилась зимой на улице<...>. Многим живется много хуже, нежели мне, и все же они переживают избранных и обставленных не в пример прочим. Нужно удивляться, как это все странно. Одно не особенно приятно, что я порезала себе палец на левой руке, и он все не хочет зажить, а я все не могу еще собраться пойти к врачу. Заживет! Такие, как я, переживают все и без докторов. Есть у меня ОДИН доктор, Он и помогает мне, поможет и в последний день моей жизни. Как хорошо совершенно не бояться смерти. Воображаю, как будет легко, когда этот день наступите..^ Когда вижу теперь мятущихся людей, обо всем страдающих — эта жадность, эти охи и ахи... все это, Слава Богу, чуждо мне теперь, и разве я не счастливей всех их?<...> 16 октября 1926 г. Моя милая дорогая Люма! Посылаю это письмо в конверте Аси, она тебе перешлет. Делаю это оттого, что испортила конверт с маркой, в котором хотела тебе послать письмо. Прежде всего, благодарю за два доллара, я получила их и теперь смело смотрю октябрю в глаза. А за примус еще и еще благодарю. Ведь я теперь свободный человек. Никто меня локтями от плиты не толкает, не орет благим матом над моим ухом разные комплименты моей старости и моему прошлому. Самое тяжелое теперь — это жить под гнетом озверевших, безграмотных, темных личностей. М-me Ш. сама ее < прислуги > боится, но обстоятельства так складываются, что при перемене прислуги так много осложнений, хлопот и расходов, да можно и кукушку на ястреба променять, эта хоть не воровка, но груба, как ломовой<...>. Ты просишь меня продолжать записки. Я уже писала Асе, что, как только смогу, опять буду писать, будет теплее, а то руки стынут. Боюсь подумать, что скоро почти не смогу выходить, скользко будет, а ноги мои плохи. Радуюсь за Асю, ее последнее письмо бодрее, и грусть ее как будто улеглась. Мне особенно жаль было ее в День ее рождения.,. Как хотелось бы этой прелестной девочке доставить всякие радости, и как я чувствую себя бессильной.<...> С грустью думаю о ея юности, сравниваю с тем временем, когда я так много могла бы сделать для вас всех, но на все воля Бога и покорно перенесем испытание.<...> 1 ноября 1926 г. <...>Исполнить твое желание — послать тебе открытки с видами Петрограда — я пока еще не могу. Стала зима, холодная, скользкая, ветреная, а я в такое время боюсь ходить, ноги не слушают, могу упасть — не встану сама, да и расшибусь. Как только наладится путь, сейчас исполню твою просьбу, а пока могу сказать, что по внешности, в общем, все, как будто, за малыми исключениями, на месте, только много развалин, но их уже понемногу убирают, расчищают, то устраивая площадки, то засаживая садиками. Марсово Поле засажено аллеями, зелеными газонами, две-три клумбы красовались летом по углам, посередине устроена гранитная ограда, за которой захоронены выдающиеся герои революции. Ограда из того гранита, что служил основой прелестной ограде Зимняго Дворца. Памятники некоторые разрушены, но еще есть, хотя и тронутые, но устоявшие. Петра Великого, Николая I, Екатерины, Суворова, Александра III, Колонна — все это еще живо. Не знаю, как обстоит с внутренним видом дворцов, особенно Зимняго, но по внешности они еще целы... В Царском Селе дворец открыт для посетителей и, говорят, содержан хорошо, а также Дворец «Палей» (вдова Великого Князя Павла Александровича) особенно красив и пока сохранен для публики. Этот иеликолепный памятник прежней роскоши и вкуса пощажен. Но в Зимнем, мне говорили, даже после Керенского было запустение и мерзость. Эрмитаж цел, и даже кое-что
Письма в Париж 53 прибавлено. Я не могу посещать эти дворцы и музеи за неимением сил и средств, везде нужно платить. Да и тяжело мне теперь ходить. Исаакиев- ский собор существует, но сильно пострадал, как и Казанский, где я была один раз. Теперь он в руках нищих обновленцев1 и стоит, точно его обглодали внутри. Совсем мало похоже на прежнее. Икона Божьей Матери вся, точно убогая, скорбно приютилась в своем уголке и служит примером павшим духом — тем не менее ее очень чтут и, несмотря на обновленцев, несут ей дань в виде крохотных свечек. В общем, Петербург цел, хотя его физиономия соответствует всему остальному — все посерело, посерел и он, но жизнь не угасла, и люди понемногу, точно муравьи, восстанавливают свой муравейник. Красоты, конечно, мало (да и кому она нужна?), но живется много лучше, нежели несколько времени тому назад, конечно, как и всегда, тем, у кого есть, чем жить. Люди всегда были, есть и будут «человеки», поэтому — равенства быть не может. Для кого автомобили, эти цветы в витринах? Эти роскошные ростбифы, гуси, вина, пироги — все это несомненно для тех, кто может это купить, но далеко не все могут, а потому довольствуются хлебом, обрезками колбас, рубцом, хвостами бычьими и кислой капустой, из них же первый есмь аз. Но это неважно, все-таки, при известной экономии и извертливости, живут и такие, и, пожалуй, к счастью или несчастью, переживают тех избранных, которые яйно доказывают, что равенства нет, не было и никогда не может быть. Вся суть в том: «Сегодня ты, а завтра я». Вот и все. Завидовать я, конечно, не завидую — пусть, каждому свой черед, да у меня не такая натура, главное — душевное спокойствие, а все эти гастрономии и убогая роскошь пленять не может, так как ничего в этом особенно привлекательного нет. Я и прежде не была лакомкой и ела простой обед, а езда на автомобилях никогда не привлекала, то ли дело пара вороных! Красивая коляска <♦„> 13 ноября 1926 г. <„.>Маленькая Муся ежедневно молится на коленях со мной рядом в моей комнате о всех вас. Вот она уже совсем обрусела. Говорит по-русски, молится по-нашему, и даже, когда я ее хочу немного приучить к французским словам, произносит их с совершенно русским акцентом. Что значит среда, воспитание, стирается прирожденное, наследственное. Думаю, что лет через десять-пятнадцать в России выработается совсем новый язык, внешность и характер, о русском человеке останется только историческое воспоминание по учебникам, как о человеке каменного века и плезиозаурусе... и эту новую породу людей трудно будет убедить, что они потомки Суворовских, Кутузовских героев. Кстати, я совершенно сочувствую тебе, Асенька, и понимаю, что если в твои годы прочитать такое дивное творение, как гениальную «Войну и мир», можно впасть в то очарование, которое всецело овладело тобой. Старые люди и те неравнодушны к этой великолепной вещи, и даже уже усталые, замученные и разочарованные сердца их начинают усиленно трепетать при чтении этих страниц героического прошлого нашего многострадального народа. А Наташа, твоя любимая русская героиня этого романа, не тебе одной является воплощением прекрасной русской девушки. Еще очень хороши его «Детство, отрочество и юность», ты, верно, уже читала, а то — прочти... Прошлое дало России эти типы, будущее — никому не известно, но по теории вероятности эти типы здесь не повторятся, и тебе не придется, по твоему возвращению в Россию, встретить Наташу, князя Андрея, Пьера и т.д. Люди будут новые, совсем новые... и Наташа так же далека будет от них, как героини времен Грозного, если не дальше... пожалуй, как княгиня Ольга. Не знаю, улыбается ли тебе это?.. Я стара, не берусь судить, дабы 1 См. примечание к стр. 45.
54 Е. А. Свиньина не судили меня. Прочти Гончарова, «Обрыв», у него чудесный язык... Все эти книги у меня еще сохранились, это почти единственное, что осталось у меня из прежней роскоши.<...> Дожди у вас, но и у нас перепадают, снег сошел, и зима сменилась осенью. Для меня это лучше, не скользко, и я могу сама ходить за молоком (покупаю на тобою присланное) — моим лекарством, т.к. это для меня самое полезное, т.е. для моих почек. С 14-го ноября у меня будет еще одна ученица (немецкий язык). Я становлюсь популярной преподавательницей. Ей уже шестнадцать лет. Я очень рада этому. Мне предлагали очень выгодные условия материально — 40 рублей в месяц, к детям, но надо ходить ежедневно далеко, на Александровский проспект, и я не могу этого, мои ноги совсем отказываются служить. Приходящие ученицы платят всего 6 рублей. <...> 30 декабря 1926 г. С Новым Годом! С Новым Счастьем! Милая, дорогая моя Ася, Асенька, а также — с днем твоего Ангела. Чего, чего бы я ни пожелала тебе... всего мало, все еще недостаточно будет, чтобы выразить всю мою любовь к тебе. Будем надеяться, что если не все, то хоть отчасти сбудется то, чего я всей душой тебе вымаливаю у Создателя. А также твоей маме, девочкам-сестренкам и всей семье. Как часто, да и сегодня ночью, все думала — как красиво и весело отпраздновали бы мы день твоего Ангела. Какой бал устроила бы я для тебя и надарила бы тебе всего, чего тебе хотелось бы. Но пока... надо удовольствоваться только добрыми пожеланиями. Этого мало, конечно, но против судьбы идти нельзя. Надо верить, что существует закон равновесия, следовательно, если сейчас не все так, как нам бы хотелось, настанет время, когда воздастся за утраченное, и ты еще и повеселишься, и счастье улыбнется тебе. Ты ошибаешься, Асенька, думая, что у нас погода лучше вашей, французской. Большею частью скользко, сегодня холодно очень, мокро, сыро, серо и хмуро. Что-то покинули нас сверкающие, снежные морозы и русские тройки, и румяные красавицы с соболиными бровями и сарафанами, а также добрые молодцы, отважные богатыри превратились в чубаровцев, и красным девицам плохо приходится, когда эти современные богатыри идут ратью в сорок человек на одну запоздалую девицу и мнут ее, и треплют, как в былое время шли на басурмана, на нечисть вражью.<...> Встречаются гражданки разодетые и разрисованные, как модные картинки, товарищи воины в длинных шинелях, с волочащимися по снегу или грязи полами и коротенькими тальями, точно у прежних кавалерийских юнкеров... встречаются озабоченные, деловитые, юркие портфели... все спешат, спешат, точно за ними кто-то гонится, что веку не хватит... не успеют всё выполнить, всё перегнать. Встречаются автомобили с дельцами разных типов, больше горбоносые брюнеты, кожаные куртки, а иногда «дамочки»,<...> точно прежние «grands dames», взирающие на эту товарищескую мелочь, что плетется пешечком по грязи... <...> Всем, всем, и в автомобилях носящимся, и под забором мерзнущим, и голодающим, желаю нового счастья, а тебе не мечтать о русских морозах, русской душе твоей побольше спокойствия, а от молодой жизни взять все, что она в лучшем смысле дать может... Конечно, без разочарований, это само собою. Целую крепко, нежно любя и благословляя. Твоя бабушка Е. Св. 22 июня 1927 г. Дорогая моя милая Асенька! Пишу на могиле Воки и Дедушки. Сегодня с утра, т.е. с 9 часов, вышла из дому и, проехав до Невского, затем пешком дошла до Лавры.
Письма в Париж 55 День не жаркий, и потому могла это сделать. Очень огорчилась и даже рассердилась, увидев, что вся моя так долго и с такой любовью и трудом лелеянная сирень, весь левый шпалер выкопан и брошен на солнце. Я пришла в полное отчаяние, тем более, по русскому обычаю, вместо извинения принялись на меня кричать и ругаться, сознавая свою вину (это были монументщики). Взобравшись со своей работой на нашу могилу, закидав ее всяким мусором, досками, камнями, пристроились с чужим заказом так, что не оставили даже узенького прохода, а прямо лепят чужую могилу к моей стене и изгороди. Я долго не могла успокоиться, и, наконец, эти люди, видя мое отчаяние, предложили мне посадить мою сирень, уже подвявшую, в другой уголок. Пришлось согласиться. Конечно, это совсем не то, но худой мир лучше доброй ссоры, и я согласилась. Не знаю, будет ли она расти на новом месте. Я ее обстригла елико возможно и хочу надеяться, что Бог сжалится надо мной и над могилой ни в чем не повинных. Все вычистила и, когда успокоилась, села на гранитную скамеечку и стала вспоминать вас. Вот, пока жива, я еще хожу, чищу все сама, кормлю птичек, а после... Меня здесь не похоронят, это слишком дорого, и хотя мне вчера прибавили 3 рубля пенсии, но из 13 -ти в месяц никак не сколочу не только на похороны в своей могиле, но даже на саван! Где я буду?.. Право, у меня теперь для себя лично никаких желаний нет, за исключением быть погребенной в этой могиле <...>. Я особенно теперь чувствую, как добр был А. Дим. и как я мало это ценила, как мало я баловала моего умного и честного сына-героя. Я не хочу, чтобы они проснулись, было бы для них ужасно увидеть меня теперь, несмотря на то, что многие теперь находят, что я похожа на Екатерину Великую.<...> М-me Шварц постоянно мне это говорит, а также другие. Да, Екатерина Великая была бы очень не польщена, увидя себя тринадцатирублевой пенсионеркой в стоптанных, грубых башмаках, в ротонде, испещренной заплатами, с косынкой из белого коленкора на голове... Для меня же такое сравнение лестно, и тебе, моя хорошая Асенька, интересней знать, что твоя убогая бабушка все еще кому-то напоминает гениальную Екатерину. <...> Сижу сегодня уже в саду (бывший А. И. Евреиновой) с детьми, т.е. с моей Мусенькой, с Таней1, докторской, и с Вовой, сыном инженера — все они играют, а я за ними наблюдаю.<...> Вчера, возвращаясь из Лавры, видела большое оживление и на улицах, и в садах, но не скажу, чтобы было очень красиво, теперешние моды не всем идут — нужны красивые ноги, грация, красивая шейка и руки — к сожалению, это редко.<...> Большие кривые ноги, не умеющие носить обувь, грубые физиономии и резкие движения. Где эти лебединые шейки, плавная поступь? Где степенные красавицы Маковского? Все давно перевелись... а от русского типа остались только картины в Эрмитаже. И это Слава Богу! Все же кто-то об этом заботится. Хочу на днях съездить в Лавру, узнать в конторе, имеют ли право чужие люди захватить одну сторону моей ограды и фундамента? Пожалуй, лучше этого не делать — не уверена, что мне, старой, одинокой, полунищей, найти поддержку, лучше промолчу, дабы не навлечь еще больших неприятностей. А как я берегла нашу могилу! Даже в самое тяжелое время, когда по кладбищу рыскали какие-то «типы» в солдатской форме, обдиравшие могилы, часовни, памятники, мне удалось сохранить свою, а теперь, уже когда и сторожа появились и требуется порядок, пришлось, дождавшись этого, поплатиться... не могу больше говорить об этом, противно. Целую всех вас, любя, ваша Е. Св.<.„> 1 Татьяна Александровна Александри-Садова, праправнучка знаменитого молдавско-румынского поэта В. Александры. До 1958 г. состояла в дружеской переписке с Ириной Шварц, до сих пор переписывается с младшими сестрами Дуровыми. Видный геолог. Живет в Петербурге.
56 Я. А. Свиньина 14 августа 1927 г. <...>Думаю об Асе... Боже сохрани ее отпустить сюда.<...> Храни ее Господь от тех фантазий, которыми она так наполнила свою юную, горячую, но, увы, совершенно неопытную головку. Держите ее всеми силами, убеждайте, умоляйте, но не отпускайте, ибо гибель ждет ее здесь. Любя ее искренно, я лучше умру, не повидав, нежели увидеть ее здесь, на краю пропасти, и уж действительно не иметь никакой возможности протянуть ей руку помощи, поддержки. Ася, Ася, сиди у себя и не думай о крестовых походах. <...> Крики о свободе, равноправии, Николае и т.п. все время так и носятся в воздухе, долетая до моего балкончика в квартире доктора, где я сижу с работой. Как странно, чем люди все еще недовольны, и свобода, и равноправие есть налицо, и Николая злополучного нигде уже нет, а все люди недовольны, сердятся, ругаются, добиваются, угрожают, завидуют, упрекают. И полиция давно исчезла, и след простыл, и только «милиция» свистит и появляется, и кого-то усмиряет, оттаскивает куда-то... Чем же люди недовольны? Понять не могу... да и они не понимают,<...> почему его, «товарища», или ее, «дамочку», в общественный сад, где играет музыка и на сцене ломается чревовещатель, не пускают без союзной книжки. Ведь он, «товарищ», и она, «дамочка», оба одинаковые «граждане».<...> Я живу так близко от этого магически притягательного сада и слышу, вижу очень многое, и право бы пустила туда всех, даже без союзных книжек, дабы не допускать злобы и ненависти, которая очень уж разгорается в товарищеских сердцах. <...> 16 августа 1927 г. <...>Я вышиваю теперь для продажи детские платьица, выходит недурно, да и фасон легче прежняго. Скоро и твои каникулы кончатся. Вообще зиму не люблю, а теперь страшно подумать. Опять одна, в своем глухом углу, опять темно, душно, опять страх выйти из угла... да, жизнь — тяжелая штука! Это тягость, с которой не разделаешься шутя... Мемуары не пишу пока, все еще ни времени, ни настроения — впрочем, время еще нашлось бы, да не до того... не хочу, чтобы на светлые страницы воспоминаний о счастливой поре жизни легли темные, унылые, мрачные тени. Подожду еще, быть может, и на моем пути, хоть ненадолго, опять станет светлей, и тогда возьмусь за перо. Теперь пока орудую шваброй, тряпкой, мою полы, клозеты, чищу посуду и прибираю мусор, раковины, ведра и т.д.<...> Недавно в одной книжной лавке мне предложили написать мои воспоминания для того, чтобы напечатать, и обещали дать довольно приличное вознаграждение, но я отклонила это. Бог знает, я ведь хочу писать правду, хочу писать все, как было. Быть может, напишу что-нибудь лишнее, или не в тон, а там, кто знает?.. Нет, лучше буду сидеть спокойно в своем углу и ждать развязки, т.е. конца. Тогда уже и писать не придется, ибо смерть отнимает у нас все, даже память. <...> Особенно хотелось бы описать жизнь в Петербурге, людей того времени и двор1. Балы, парады в Красном Селе... Свадьбы, крестины, юбилеи, похороны, коронацию... Москву с ея причудами, Ходынку, салоны, спектакли, мир артистов мне известных, Маковского, Фигнера, его жену-старушку, сестру композитора Глинки, Направника, его семью, Мельникова, Савину, Жулеву, Мравину, Варламова и много, много других, но для этого надо чувствовать себя свободно, нельзя все оглядываться. Например, Александр III, Николай II и их семьи... Что я могу сказать, когда я чувствую, что мне тесно? Подожду. Целую тебя, сердечно любя. Твоя бабушка 1 Соответственно своему высокому положению в российской «Табели о рангах» генерал Свиньин и его жена часто бывали при дворе.
Письма в Париж 57 31 августа 1927 г. Моя дорогая, милая, милая Асенька! Все еще не могу прийти в себя после получения твоего письма, моя дорогая девочка, все еще кажется, что это не то сон, не то галлюцинация, и я стараюсь не дать себе слишком поверить в возможность реализации этого сна, дабы затем не рухнуть в еще больший мрак, нежели тот, в котором я нахожусь уже много лет. Прежде всего сердечно благодарю за твои заботы, нежность и горячее стремление извлечь меня из моего теперешнего существования, привлечь в семью, дать мне возможность увидеть, обнять и согреть мою уже чересчур застывшую в одиночестве душу.,. Мысль, что я увижу мою Ласточку, которая первая дала мне весточку о далекой родной семье, которая все время неустанно стремится облегчить, осветить мою жизнь, да и многое другое... невольно вызывает слезы на мои старые, старые глаза, которые давно уже высохли и разучились плакать от огорчений, попреков, оскорблений... но, по-видимому, могут еще реагировать на ласку... Я плачу, но это не горькие слезы, а слезы облегчения и благодарности к Великому Богу, дающему мне после целого ряда годов испытания — утешение<...>. Неужели возможно, что я когда-нибудь увижу тебя, Люму, детей, всю родную семью?! Я опять останавливаюсь, не надо предаваться мечтаниям, Бог знает, какие могут возникнуть препятствия... Я так уже привыкла не верить заманчивому... Лучше не верить — легче пережить разочарование. Прежде, нежели сказать твое просимое «да», я хочу от Люмы узнать — как она может осуществить ваш проект. Ни в коем случае не хочу быть вам обузой, быть причиной неудовольствий, быть может, несогласий... Ваше общее счастье, покой и безмятежное существование для меня драгоценней всего. Подумай, милая Асенька, мне уже много лет, и вдруг из-за меня могут почему-либо возникнуть какие-либо нелады... Я этого не могу, положительно не хочу, поэтому — подумайте хорошенько, и только когда я буду уверена, что мое появление не внесет в вашу семью неудовольствия, — тогда «да», и то я хочу знать, как думаете вы меня пристроить? Квартирка у вас — едва хватает для вас, денег у вас не только лишних, подчас и необходимых нет, хорошо, если я сумею помогать Люме работать. Я очень этого бы желала. Глаза мои пока еще служат без очков, но что за работа, о которой ты говоришь? Могу ли я это делать? Умею ли?.. Ася, Ася, милая, я чувствую, что твое пылкое, нежное сердечко уже давно работает в этом направлении — вытянуть меня, спасти, приблизить к себе, к родной атмосфере. Я думаю, и даже не сомневаюсь, что у Люмы часто ноет за меня душа, но откуда вам взять то, без чего нельзя осуществлять свои желания? Напиши мне, какие у вас проекты... конечно, возможные, — я ничего не имею против, если бы вам удалось меня устроить в богадельню, в деревне даже... лишь бы я могла хоть изредка вас видеть, и когда уже придет мое время, чувствовать себя не совершенно одинокой, брошенной в больницу для нищих... Но не будем вдаваться в эти подробности, скажу только еще, что здесь у меня существуют только две привязанности: это могила дедушки и Воки, а затем — маленькая Мусенька, вот все, что меня привязывает к этой стране.<...> 14 октября 1927 г. <.„>Если бы ты знала, до чего нам надоели очереди у лавок! То сахарная, то мучная, то масло! Конца нет этим очередям, точно война! Пора бы уже забыть их, а все еще не развяжемся, сколько времени теряем, сколько наслушаемся милых разговоров. Неужели у вас тоже «хвосты», очереди? Мы думаем, что тоже, так как все моды идут от вас. Нет только мод для старушек семидесяти лет, нигде не нахожу, ни в одном журнале, или у вас нет старушек? У нас их много, и очень несчастных, так как им некуда деваться и всем они в тягость, потому что «молодые» не думают,
58 Е. А. Свинъина вероятно, дожить до таких лет. Что делают у вас со стариками и старушками? Неужели они пользуются уважением?.. Отчего эта мода сюда не дойдет <...>. 5 декабря 1927 г. <...>Целую, целую, и милую мою Асю, и дорогую мою Люму, у меня еще, как у людей, есть мои] Это большое утешение, есть ведь и такие, у кого совсем никого и нигде нет. Да, это огромное утешение, особенно чувствуемое во время болезни, в минуту полубреда, жара... я перебрала в воспоминании всех вас, вспомнилось особенно ясно, ярко и прошлое, точно вчера, и мечталось и о будущем... каком? Будет ли оно? Возможно ли что-нибудь для меня в будущем? Как осуществить его?.. Для всего, о чем думалось, прежде всего нужны деньги, деньги и деньги... и как ни скромны в сущности по сравнению с другими тратами, которые делаются кругом, все же для меня, вернее, у нас с вами, Люмочка и Ася, этих денег нет и взять неоткуда. Я не хочу ломаться перед вами, а говорю прямо, начистоту. Откуда же нам взять эти деньги, даже хотя бы на дорогу, на паспорт и т.д.? Ведь когда я была не «пролетарий», тогда все это было так просто, дешево, без хлопот, захотела — взяла и поехала... Паспорт считался дорого — 10 рублей. Ни особых разрешений, мытарств не было, послали и принесли. Садись и поезжай. Свободы не было, но было свободней везде. Полгода хлопотала мать моей хозяйки о приезде сюда из Ревеля! И что же, пока зять не съездил в Москву, дело тормозилось и тянулось, тянулось, точно мать, старая, едет сюда и отсюда с такими важными, сложными делами. А ей просто хотелось обнять внучку, дочку и повидать их после десяти лет разлуки... Но у этих людей есть средства, и у матери, и у зятя, он служит на государственной службе, и все же пришлось потрепать нервы, да и теперь — обратно ехать. То опоздали заявить, то не так сказали, то еще чего-то не хватало, и чтобы уехать обратно в Ревель, она уже три раза побывала где-то. Жизнь упростилась удивительно! Как видишь, одно наслаждение — живи и радуйся, все просто, легко и приятно, а главное — дешево... и для такой «пролетарии», как я, у которой всего-то и есть имущества, что то, что на ней, и живет-то она в чужом углу за шкафом и спит на чужой кровати.<...> Но если бы я была правителем, клянусь, таких старых «пролетариев», как я, не только не утруждала бы при их жизни покинуть государство, а давала бы им к бесплатному проезду особую премию. Ну на что мы им нужны, ведь хоронить придется на счет государственный и, как бы это ни было примитивно обставлено, все же будет стоить много дороже, нежели все льготы и даже премия — лишь бы с плеч долой! А в смысле пользы от нас или опасности — полный ноль. Что же нас хранить, копить и томить... Вот пока все, что я знаю, но постараюсь, когда соберусь с силами, узнать основательно.<...> Еще целую вас обеих, Надю и Таню тоже, привет Б. А. 14 марта 1928 г. Моя милая, дорогая Люмси, какой грустью, чем-то очень печальным и усталым веет от твоего последнего письма. Милая, милая моя, невольно задумаешься над этим, прошлое промелькнет, и вспомнишь, что никто из нас не забудет тех светлых дней, когда могли жить сами и другим давали возможность жить.<...> Вот идет весна, а с весною и выпуск Аси. Хоть бы Господь дал ей хорошо устроить свою первую службу, хоть бы ей попасть к хорошим людям, которые оценят ее доброе, юное, отзывчивое сердце, и хоть бы Господь уберег ее от эксплуататоров. Ты хлопочешь обо мне, подумай, милая моя Лемасенька, ведь у тебя выросла Ася, ей все нужно, и новое платьице, и белье, и шубка... да и все, а где взять? Неужели все, все, что ты зарабатываешь с Б. А., все это
Письма в Париж 59 израсходовать на меня, старую, а ей, молоденькой, славной, сидеть в тени?.. Молодость два раза не бывает, и не надо от нее отнимать того, что ей по праву принадлежит, тем более что Ася, эта чудесная девочка, вполне заслуживает счастье. Я с радостью не только откажусь, но прошу тебя, сделай все возможное для нее,<.,.> а там, с Божьей помощью, и для меня настанет черед. Но раньше Асю... Вспомни, милая, дорогая Люмси, как тебя встретили < после окончания Института > с музыкой, с обедом для подруг, с балалаечниками, с лилиями. С брильянтовым крестиком от крестного... А ты, вся в белом, отпраздновала этот день... Конечно, ты не можешь сделать этого теперь для милой моей Ласточки, а я! Я совсем ничего не могу, не могу даже увидеть ее в этот день; но все же очень бы счастлива была, если бы .ты сейчас, отложив всякие заботы обо мне, всецело занялась ею и тем, чем можно скрасить ее первые шаги в жизни. Не думай, что я это говорю так, ради препровождения времени. Я еще сейчас помню день моего выпуска из Института, и помню, как была чувствительна ко всему, что для меня было сделано. Забыла многое, не вспоминаю даже, но то хорошенькое платье, те безделушки, ту заботу моей матери по отношению ко мне, ту голубую комнатку с розовыми букетами и все мелочи, и помню, и не забуду до могилы... Даже собачку, Максимы- ча, которую мне подарили — и сейчас вижу... Эти дни так важны в нашей юной жизни, что оставляют след навсегда.<...> Конечно, ни оркестра музыки для встречи, ни многого другого не может быть, но и без этого Асинька<...> поймет, что если сейчас не делается ничего того, что делалось для тебя и меня, все же и ты, и я с радостью отказываемся от всего, лишь бы ей в это очень важное для нея время сделать все возможное.<...> 29 мая 1928 г. Дорогая, милая моя Асенька, пишу с могилы дедушки, сижу, облокотившись на гранитные серые перила. Все вычищено, убрано мною, и я еженедельно езжу к нему и Воке. Птички заливаются вовсю и присматриваются с берез к тумбам, на которые я насыпала им хлеб. Здесь хорошо, небо ясное, березки распустились, тишина... ах, как я счастлива, что могу еще следить за могилой, она в полном порядке и очень красива — представь себе, сирень, которую в прошлом году каменщики выкинули, пролежав на солнце более недели, все же принялась, и, хотя еще слаба, но живет. Это прямо удивительно. Я никак не ожидала, что она приживется. Видно, дедушка, видя мои слезы, вымолил мне эту радость. Я еще сохраняю венки, их немного, многое пришлось выкинуть, все же в общем осталось до десяти венков. И общий вид хорош. Вербочку, которую я посадила на прошлой неделе, уже не нашла, кто-то вырвал.<...> 31 мая 1928 г. <...>Я подумала о твоем проекте устроить меня при монастыре — что же лучше, это верх моих стремлений.<...> Я передала твое письмо m-me Ш. Очень хорошо, что ты ей написала, она была очень довольна и даже похвалила тебя, мне было очень приятно это, вот если бы ты могла свою маму уговорить написать ей когда-нибудь, хотя бы летом, когда ты будешь у нее, хотя бы несколько слов, поблагодарить за меня, возможно, что это улучшило бы ея отношение ко мне, хотя я теперь уже не могу ни на что пожаловаться, с пятницы, на Страстной, когда она извинилась и просила простить и забыть. Все же, думаю, если мама пришлет когда-нибудь, хоть раз, несколько слов, хотя бы похвалит ее маленькую Мусиньку, на открытке, это может произвести на нее впечатление, и она не будет думать, что я о ней дурно говорю вам. В сущности, конечно, я ей совсем чужой человек, чего ради ей особенно обо мне заботиться, и я живу у них около пяти лет, и за то надо быть благодарной, требовать же внимания и
60 Е. А. Свиньина особенной деликатности — нет основания. Правда, в свое время я оказала им услугу, сберегла обстановку, но ведь это уже давно, а время на все кладет тень забвения, хотя тут я все же не совсем забыта и все еще живу в их уголке. Старые люди одним своим видом часто неприятны многим молодым — но, все же, повторяю, после эффектного выступления, вызвавшего порицание и мужа, и всех живущих в нашей квартире, она нашла столько гражданского мужества, что смирилась, извинилась и с тех пор совершенно корректна.<...> Милая, моя дорогая голубушка Асинька! Как идут твои экзамены? Му- сик со мной много молится за тебя... Она все меня расспрашивает, что такое экзамены? Кто экзаментёры, отчего ты мало спишь, зачем тебе так много надо знать и учиться, что ей тоже хочется учиться там, где ты, и играть с Надей и Таней. Она очень любит гулять со мною, все расспрашивает и очень добрая. Отличная память. «Песнь о вещем Олеге» и «Бесы» Пушкина так декламирует, с жестами и выражением, хоть сейчас на сцену! Очень забавно ходит на носочках, как балерина, но лучше всего ласкает меня, никого так нежно, как меня, и руки, и шею, и щеки, и глаза — все перецелует и бежит, как в убежище, ко мне выплакать свои горючие детские слезы в моем углу, на моей груди, и красивей меня для нее нет.<...> Вообще — это прелестная девочка, и я делаю все, что умею, дабы развить в ней все ея качества. <„.> 11 сентября 1928 г. <...>Думаю, что рублей 150-ти было бы вполне достаточно на билет 3-го класса и на всё, т.е. 75 долларов. Я это пишу на всякий случай, но должна предупредить, что если бы и было возможно дожить до счастья вас увидеть, все же сейчас этого сделать нельзя. Я уже писала, что Олек- сенецкий замок конфискован, но одна старушка, которую ты и все вы знаете и у которой гостили летом там, когда ей принадлежал этот маленький рай, хлопочет теперь о том, чтобы хоть что-нибудь получить... Ей, этой старушке, надо поэтому еще быть здесь. Она уже послала прошение в Польшу и ждет. Пока ничего еще не могу сказать, но делу дан ход и есть очень слабая, но все же надежда. Подробностей не пишу... Адвокат сам нашел, т.е. разыскал эту старушку, вы все ее знаете, и я должна ей помочь довести дело до конца. Конечно, рассчитывать на много нельзя, но все же лучше что-нибудь, нежели ничего, и вот почему я решилась помочь чем могу в этом деле так близкой мне личности, само собою, она и мне что-нибудь выделит за мое участие в этой истории. Больше не пишу об этом.<.„> 15 декабря 1928 г. <...>Поздравляю тебя с Праздником Рождества Христова и с Новым Годом! Буду надеяться, что этот год будет для тебя особенно счастлив. У нас сильные холода без снегу, и особенно это чувствительно, когда надо стоять в очередях на улице. Наслушаешься таких всяких безобразий, стоя в хвостах; люди озлоблены, промерзли, ненавидят друг друга, и право, слушая эту злобную, желчную болтовню, невольно задумываешься: ведь, в сущности, нам теперь самый свирепый враг — не все чужие, не иностранцы, а мы сами. Ведь в ложке воды готовы уничтожить друг друга. Где русское добродушие, смешливость? Где это? Какая злая сила унесла русское национальное терпение и всепрощение.<...> Избави тебя Бог увидеть, во что превратился родной тебе народ.<...> Когда Каин добьет Авеля и когда жажда утолится? Как хорошо, что я стара и что тебя здесь нет. Даст Господь, твое время настанет и за твое доброе сердце судьба благословит тебя. Целуй за меня маму.<,..> От Нади жду добрых известий о ея успехах в науках. Мусик целует вас крепко. <...>
Письма в Париж 61 23 февраля 1929 г. <...>У нас дикие холода, и я коченела и не могла писать. У меня в моей кабинке было не выше 8-9 градусов, ночью укрывалась всем своим имуществом до пальто включительно; а окно замерзшее, точно у полярных экспедиционеров, и я его завалила газетами, диванной подушкой, куском солдатского сукна и всякими тряпками, а сверху пришлось попросить у хозяйки старую половину портьеры, и за то, что служанка ею завесила окно, расплатиться, передав ей право на получение той порции крупы, которую нам изредка дают паевыми по книжкам. А за то, что она прихлопнула фрамугу, уступила право на получение хлеба по книжке в очередь. Да, жизнь наша расцвела пышно, и думаю, трудно найти человека, довольного своей судьбой. <.„> Я здорова, и если бы не почки, все было бы ничего... да вот упала на днях — но это прошло... в общем я не могу ни на что жаловаться, разве на то, что немного зажилась. Ведь уже восьмой десяток пошел. Целую, целую и люблю вас всех<.„> 1 марта 1929 г. Два дня тому назад получила твое письмо, моя милая, дорогая Асенька! А почти за два дня до этого я послала тебе № 7 мемуаров, ты, верно, уже получила их.<...> Теперь перехожу к более интересному, т.е. к тебе и твоим переживаниям. Я, прежде всего, рада, судя по твоему письму, что и у тебя пошла жизнь, не исключительно заваленная книгами и чужими детьми. Что ты хоть и немного, но все же потанцевала, повеселилась и повидала людей и даже выслушала одно «предложение». Я пишу «одно», потому что было бы очень грустно, если бы этим все ограничилось. Ты еще очень молода, время твое еще не ушло, и если Б. М. Г-от и любит тебя, все же надо себя хорошенько проверить, а также его. Замуж идти очертя голову нельзя (браков на две недели не признаю!), а юное увлечение принимать за серьезную любовь следует осмотрительно. Жизнь требует, теперь особенно, не одного увлечения в супружестве, оно скоро гаснет, как всякое яркое, эффектное пламя. Ты прошла подле своей «кроткой мамы» серьезную подготовку к брачной жизни и знать можешь, что она дает не одни розы, если даже построена на сильной, страстной любви. И первый, и второй брак твоей матери — наглядное тому доказательство.<...> Не подумай, моя милая девочка, что я хочу изъять из твоей жизни слово «любовь». О нет, напротив! Но я думаю указать тебе, что, избирая новый жизненный путь, надо все же позаботиться, чтобы путь этот был проходим. Т.е. знать, за кого выходишь. Чтобы знать, с кем из его семьи придется делить эту новую жизнь. Чтобы спутник жизни такой сильной, здоровой и чистой девушки, как ты, был также соответствующий.<...> Будь осмотрительна. Идти надо на всю жизнь, поэтому и подумать надо. Затем: вино, карты, долги и хвастливость — вычеркни бесповоротно. А также злобное отношение к животным и презрение к вере. Я нахожу, что если человек даже атеист — это не беда, но с уважением должен относиться к религиозному чувству других, особенно жены. А бессердечие к животным — это начало такого же отношения к людям, а так как жена самый близкий человек — на ней прежде всего отразится всякое. <...> Буду ждать, что ты подробней опишешь мне Б. М. Г-ота. Какое у него образование, воспитание, характер и наружность, а также — энергичен ли? Не смейся, моя милая девочка, это экзамен твоему претенденту, а также и тебе. Если ты все же найдешь, что надо решить утвердительно, все же без мамы, а отчасти m-lle Арно, не решай.<...> Пожалуйста, будь откровенна со мной, а я постараюсь, насколько сил хватит, делить с тобой твои переживания. Икону не продам никому и
62 Е. А. Свиньина решила уже давно, что она будет тебе моим благословением в замужество. А пока числится за Люмой. Целую крепко, твоя бабушка Е. Св. 25 марта 1929 г. <...>Что ты отказала <Б. М. Г.>, несомненно тебе нелегко далось, особенно, это первый случай в твоей жизни. Не хочется обидеть человека хорошего, немного и жаль... сомнение и, пожалуй, благодарное увлечение, но все, что ни делается — к лучшему... хорошо, что ты сделала это мягко, в деликатной форме. Нельзя резко отталкивать того, кто любит... но и идти за него нельзя, если он не соответствует. Мама, ея радость по этому случаю, должна служить тебе и утешением и сознанием, что ты поступила как должно.<...> Я целую тебя нежно в твои обе розовые щечки и буду ждать и надеяться, что Господь пошлет тебе за твое доброе сердечко хорошего, умного и славного друга и прочее счастье... в свое время.<...> Милая Асенька, после моего поцелуя я теперь пожурю тебя. Ты из православной стала католичкой. Не думай только, что я журю тебя за это — о нет! А за то, что ты так долго, упорно об этом молчала. Как мало еще ты знаешь свою бабушку! Неужели ты могла думать, что я стану настаивать, чтобы ты оставалась, вопреки твоим убеждениям, православной? Я считаю, что христианка истинная должна оставаться христианкой, но не безразлично ли, будет ли она это исповедовать по тому или другому учению? Евангелие — это основа христианства, все же остальное — форма, и та форма, которая понятней, доступней и милей, и будет лучшей, потому что христианство не может терпеть насилья, и душа и сердце должны быть свободны действительной свободой. Веровать и молиться нельзя по принуждению. Раз ты находишь, что католичество больше даст тебе понимания и умения выполнить твои христианские стремления и обязанности, оно своей страстностью, своим мистицизмом увлекает тебя — и благо ему, значит, благо и тебе, что ты в этой форме нашла опору своим чувствам. Богу нужно сердце чистое и смиренное, а не сухой звук и метрика. Будь хорошей католичкой, это лучше во сто крат, нежели быть пассивной православной. <... > Иди смело за Пастырями твоими, если они ведут тебя по пути чести, любви и милосердия. <...> Будь этим примером, хорошим примером лучше быть, нежели запутаться в единоборстве, как это делается теперь здесь. Раскол... красная... белая Церковь... все с толку сбились... хорошие священники выбиваются из сил, а аферисты ловят рыбку в мутной воде. Примера для Православия не существует... Обряды еще кое-как учиняются, спасаясь от гибели, но < священники> выбиваются из сил, нет якоря... Будь же, дитя мое дорогое, моя хорошая внучка Асенька, уверена, что от меня ты никогда не должна скрываться, что сумею понять твои переживания и даже ошибки... Один Бог без греха, не судья я тебе, а старая, родная бабушка, и счастлива буду, если всегда у моего сердца будешь искать сочувствия. Одно было бы мне горько, если бы ты ушла в монастырь. В жизни хорошие люди еще нужней, нежели там. Богу не нужйо, чтобы мы делались аскетами. Нужно свить свое родное, честное, счастливое гнездо и быть счастливой вовсю. Буду надеяться, что моя Ася сумеет мне дать эту радость. Целую тебя. Твоя бабушка P.S. Привет маме, сестренкам и m-lle Арно. Девочки целуют тебя. Забавная Мусик: сегодня m-me Шварц села экзерсироваться на рояле и спросила у Муси — будет ли это ей мешать. «Спроси у Баэни» — вот я какой у нее авторитет! Если можешь, пошли Мусе открыточку, она всегда радуется очень, а мне аспирину, все нездоровится мне — жар, слабость. M-me Шв. тебе очень кланяется, благодарит за внимание к Мусику.
Письма в Париж 63 28 мая 1929 г. Моя дорогая Асенька! Это письмо пишу на твое имя, но, по прочтении, прошу — перешли маме, я не хочу повторять одно и то же два раза. На днях я получила от Васи1 письмо, в котором он пишет о своей жизни и, по желанию Люмы, хочет предпринять хлопоты обо мне. Спрашивает, согласна ли я. Может ли быть речь об этом?! Да это было бы более чем счастье — увидеть всех вас, не быть весь остаток жизни среди чужих, чужих!., быть среди природы, людей родных и не чувствовать себя навеки, до конца обреченной на одиночество.<...> Мне надоели чужие люди, чужие лица, чужие интересы, разговоры. <...> Пусть их... что хотят, как хотят... еще только одна маленькая Му- сик с ея любовью ко мне, — это единственное, что у меня есть, да две могилы в Лавре, все же остальное такое чужое, чужое, что и говорить не стоит.<...> Вася очень занят своим хозяйством, я боюсь, что теперь, весною, хлопоты обо мне оторвут его от работ... Я ему написала, что согласна, но не хочу, чтобы он экстренно бросил свои дела, буду ждать терпеливо, лишь бы никому не повредить, лишь бы дождаться<...>. 30 сентября 1929 г. Мои дорогие Люмочка и Асенька! Пишу вам обеим, дабы не повторяться. Не могла ответить на Люмино письмо раньше, целую неделю, совершенно неожиданно, должна была пережить <...> очень тягостное и утомительное... я не стану сейчас описывать подробностей, скажу только, что пришлось обегать всевозможные конторы и учреждения, вплоть до прокурора<...>. Дело в том, что меня самоуправ хотел лишить права на хлеб и проч., так что оставалось бы умирать с голоду. Но благодаря Богу и добрым людям, которых, на мое счастье, еще много, я наконец добилась своего права и мне заставили выдать книжку. <...> Я устала до того, что у меня разболелась область сердца и глаза от слез и прилива крови страшно ослабели. Наконец в субботу вечером контроль заставил самоуправцев выдать мне книжку. Теперь я могу хоть иногда покупать себе хлеб и прочее, на 11 рублей в месяц не разлакомишься! Хорошо, что хоть право восстановлено, а документы все у меня в порядке — это был произвол двух дураков, на что им и указали кто следует. Итак, я была вчера во французском консульстве, где, по поручению Люми, собрали справки. Там очень вежливо обошлись со мной и сказали, что Вася должен прислать мне пригласительное письмо с указанием, что все время пребывания у него я буду на его иждивении. Получить затем в Гельсингфорсе визу для меня. Тогда только я смогу заполнить выданные мне три анкеты и хлопотать после ответа, который получит здесь из Гельсингфорса финское консульство. Думаю, что ехать гостить на 2—3 месяца едва ли имеет для меня смысл. Вернувшись обратно, я, само собою, уже не застану своего угла, хоть и мрачного и убогого. На него столько алчущих и жаждущих. 2—3 месяца отсутствия сразу положат конец, и кто-нибудь его займет. Куда же я тогда денусь?! Продав все свои убогие остатки, как-то: сундук, шкапчик с книгами, комод, немного посуды и негодные для перевезения ветхие тряпки, а также 1 венский стул (кровати собственной нет давно), я наберу немного денег, а если соберете 50 долларов, буду вполне обеспечена заплатить за паспорт и проч. Но непременно доллары — иные деньги почти не имеют цены. Люмочка и Асенька, дорогие мои, подумайте хорошенько! Главное — куда я денусь и с чем, если поеду кататься туда и сюда. Я уже очень 1 Василий Александрович Лучинский — брат Е. А. Свиньиной, живший в Финляндии.
64 Е. А Свиньина стара, мне 7 1 год и думаю уже о смерти больше, нежели о жизни. Моя единственная мечта умереть на ваших руках. Гостить же ехать немыслимо, я уже не могу предпринимать parties de plaisir. Там у вас и с вами я была бы совершенно счастлива. Кроме вас, моих внучек, покоя, тишины, вдали от житейских тревог и волнений... хотелось бы пожить хоть один год... <...> 10 октября 1929 г. На днях послала на твое имя, дорогая моя, милая Асенька, письмо, в котором пишу тебе и маме о справке, полученной мной в финляндском консульстве. <.„> Так что сижу и жду, и тем временем на зиму заделала окно, вымыла и натерла мастикой пол в своем углу, чиню свое ветхое белье, насушиваю запас луку на зиму (это моя главная пища до весны). Заработка у меня пока никакого нет, все, кому требуются мои услуги, норовят ими пользоваться за улыбку и «мерси». Раньше получала 13 руб. в месяц, теперь буду получать 11 р., уравняли всех вдов.<...> Думаю, что если и увидимся, то очень, очень нескоро, а Люма думала — до холодов! <...> Года два тому назад дело было другое<...>. Мать моей ученицы уже второй год хлопочет, она француженка из Лиона, была замужем за русским — и сидит в пустой квартире, все продала, имеет визу, деньги за паспорт внесли, а все ни с места. Впрочем, никто как Бог, но хлопотать молено и теперь... быть может, чего-нибудь когда-нибудь и дождемся. Пока же от Васи нет писем — ничего и начинать нельзя.<...> 4 ноября 1929 г. Вот и день твоего Ангела подходит, и хотелось бы поздравить, поцеловать в обе розовые, дорогие щечки, обняв сердечно, от всей моей старой, сильно любящей тебя души, пожелав счастья и исполнения всего того, чего я тебе желаю, и подарить что-нибудь хорошенькое. Все невозможно, все неосуществимо по многим причинам, единственное, что еще могу — это отдать тебе<„.> портрет твоей мамы, которым я много лет любовалась и вспоминала то время, когда она, юная, очень хорошенькая, танцевала на балу в Артиллерийском училище, на балу, который устраивала я с другими дамами в пользу Михайловского учебного воспитательного заведения, которого в то время я была попечительницей. В платье, которое на ней, с белыми лилиями (но без того головного убора), она танцевала с Наследником Михаилом Александровичем визави, в кадрили Великой Княгини Елены Владимировны... Подле меня в это время сидела Великая Княгиня Мария Павловна и, разговаривая, указала на Люму и сказала: «На вашей дочери белые лилии, да и она сама точно лилия». В мемуарах я подробно опишу этот бал... и все... но сейчас нельзя.<...> Убор этот был у Люмы на голове («Принцесса Греза», серебряный с белыми лилиями) у нас в доме, во время котильона — так же, как и у других девиц, только у всех были уборы разные<...>. Было красиво и ново. Спроси маму, она тебе расскажет. Был также раз бал у нас — ив котильоне все девицы появились в вышитых блестками и камнями кокошниках, с легкими белыми фатами. У Люмы был очень красивый кокошник, чрезвычайно шедший к ней. Она была в тот вечер так хороша, что многие из гостей долго не хотели расходиться, все ею любовались. Да, Люма была очень хороша в молодости... Какая она теперь, в зрелые годы?.. <...> 5 ноября 1929 г. <...>От Васи пока еще не имею никаких известий. Думаю, что если Бог поможет мне к нему перебраться, я смогу еще кое в чем ему пригодиться, хотя бы помогая Л. К. по хозяйству, само собой, ей придется мне дать указания, дабы я приносила пользу, а не вред. Я очень люблю, и давно уже, сельские, огородные и другие тому подобные занятия, а живо-
Письма в Париж 65 тные — куры, утки, гуси — это моя даже страсть. Жить в общении с животными и природой меня привлекает больше, нежели жизнь городская, я уже ею пересытилась за все это время.<...> Здесь никто меня так не понимает и не любит, как моя маленькая добрая Мусик, ея ласки трогательны и ничто, ни время, ни разлуки (они недавно вернулись из Ревеля), ни другие причины не могут заглушить ея привязанность ко мне. Когда она услыхала, что я получила от тебя письмо, точно чувствуя его содержание, кинулась ко мне: «Баэни, ты уедешь, ты хочешь уехать! Не уезжай от меня, Баэни!» Прямо непонятна ея чуткость. Я сказала, что это будет еще не скоро, и что если и будет, то она приедет ко мне погостить. Только этим могла её успокоить. Как я хотела бы, чтобы мои внучки так полюбили бы меня. Я НАДЕЮСЬ, что это будет!<...> 9 февраля 1930 г. <...>Не так давно мой хозяин m Шварц сильно заболел глазами, и я пошла в аптеку заказать ему лекарство. У самых почти дверей на меня сзади налетел какой-то парень, сбил с ног, и я во весь рост ухнула на каменный тротуар. Страшная боль в колене и ошеломление от падения, встать не могла, но люди добрые, два инженера из Москвы, свидетели этой катастрофы, с трудом, конечно, но водворили меня на ноги, при благосклонном внимании уличных зевак, столпившихся вокруг. Прошел милиционер, привели извозчика (редкость!), и один из поднявших меня инженеров (Павлов) отвез меня домой. Я долго перемогалась домашним способом, но нога моя так воспалилась, что и я, и доктор, к которому пришлось-таки обратиться, думали, что у меня рожа.<...> Все же я теперь на ногах, опухоль почти прошла, остались только ссадины и синяк огромный с две детских головы. Завтра решила потихоньку добраться до почты кинуть это письмо<...>. Заодно возьму себе порцию хлеба за два дня, а также в кооперативе попробую получить что-нибудь из того, что мне полагается по моей паевой книжке, восьмушку чаю и макарон полкило. Вот у меня опять будет запас на один месяц, и можно будет жить. Вот с маслом и жирами совсем швах — ни понюшки<...>. Где мы найдем молоко? Кто сжалится над нашими старческими прихотями иногда напиться чаю с молоком? Согреть и успокоить наши старые почки... Конечно, было бы лучше, если бы эти наши почки успокоились навеки, а молоко осталось все на пользу молодежи, но что же нам делать — мы всё живем и живем, вопреки всему, и сама бы рада, да ничего не поделаешь. Впрочем, это недурно, можем со временем все опять сделаться стройными, омолодиться, катарры пропадут, и докторам работать меньше, да и лекарств не будет надо... это будет совсем легко и хорошо... не стоит об этом и говорить. Много, много хотелось бы еще рассказать — вот слушаю, слушаю, а писать не буду, и без меня услышите, а я не хочу и не могу писать, бумага дорога... да и вообще... без меня узнаете все, что люди знают, а мне и так, слава Богу, в моем углу хорошо, хотя и холодно, но пока еще не совсем холодно, я привыкла. Ем один раз в сутки, тут уже все — и чай, и каша, и хлеб... и даже не скажу, чтобы есть хотела... всё от привычки или отвычки... это одно и то же. Ваша бабушка 4 декабря 1930 г. <...>Очень уж противно слушать, как нас, т.е. третью категорию людей, в хвостах за 300 гр. баранины или 400 гр. соленой рыбы, ругают «паразитами».<...> Утешаюсь тем, что к 3-й категории принадлежат также все служащие, ученые, артисты и т.д., но все-таки, хотя и они все «паразиты», от этого легче не становится. О милые мои Люмочка и Асенька! Какое счастье, что этот «паразит» из всей нашей семьи только я одна и что Господь помог вам не быть 3 Звезда № И
66 Е. А Свииьииа «паразитами». Благодарите Его денно и нощно и примите от меня поздравления всей семье с наступающими праздниками и пожелание, чтобы никогда не очутиться со мною в рядах «паразитов», да хранит Он вас всех и да благословит быть тем, что вы есть люди и с людьми. В этом году праздники, конечно, будут очень и очень скромными. Бедняга m Шварц не зажжет нам елку, не споет своим баском рождественскую песенку, не посадит на колени свою премилую девочку Мусика, но что делать, что делать...1 Все же он жив еще, хотя у него всего один глаз... Пожалуйста, очень прошу, пришлите девочкам по хорошенькой открыточке. Оне обе очень милы со мной<...>. Ваша Е. Св. Пришлите мне в письме аспирину. Жаль, что нельзя прислать уксусу, очень без него трудно, даже винегрету нельзя сделать.<...> Я только что получила письмо от Ш. относительно Олексенца, и там все кончено, все дело в том, что я не француженка или вроде этого.<...> Вот если бы я была француженка, что же делать, чтобы сделаться ею, — переродиться? А вы можете. Целую сердечно. Ваша Е. С. (Французские вы подлинные или нет? Это для меня важно знать. И желательно — отвечайте скорее.) 21 декабря 1930 г. Каждый день собираюсь писать, но так темно днем, а вечером сижу без электричества. Дорогие мои Люмси и Ася, сердечно благодарю за посылочку. Деньги, 10 рублей, я получила 5 декабря, а посылочку 15-го. Очень, очень благодарю за заботы и хлопоты. Все дошло вполне в порядке, и я только смущена тем, что это недешево дается и что вы себя урезываете. Лучше составить нельзя было, единственно, что сахар можно было заменить «Эго», т.е. яичным порошком, если это возможно, ибо его здесь нигде и никогда найти не могу. А всякие жиры — это прямо особенно интересно. После довольно сносной температуры у нас настали жгучие морозы, и я простудилась, как и масса других. Теперь у меня, как и у многих других, новый способ заработка: стою по найму в очередях за продуктами, получаю за это разно, иногда 40 коп., а иногда 20, это зависит от успешности моего стояния, а иногда и ничего, если ничего не принесу. Очень долго холодно стоять, и я иногда прихожу в отчаяние, если после всей брани, толчков и усталости ничего не добьюсь. Все лето я работала, три с половиной месяца, т.е. до 26 августа, в садоводстве: полола, подстригала, подвязывала и т.д., а с 29 августа по 29 сентября ходила за сумасшедшей дамой. Но через две недели после моего ухода она умудрилась-таки отравиться нашатырным спиртом — ее отходили, но трудно сказать, к лучшему ли это для нее. Затем я ходила за тифозным мальчиком, ему всего два года, а теперь чиню белье, и, если бы не так темно, я могла бы спокойно работать и зарабатывать, не утомляясь и не голодая. Но всегда есть «НО». Не всегда могу найти работу, да и не все аккуратно платят. Главная забота — собрать те 5 рублей, которыми оплачиваю свой мрачный, тесный, переполненный голодными злобными крысами угол... ибо т. Шварц все еще не с нами и со дня его отсутствия у всех нас жизнь приняла другой колорит. Все мы насупились, ушли в себя и только и думаем, как бы свести концы с концами. Хоть бы скорей весна! Не будет так мрачно и холодно, а голодать мы уже привыкли. Вот бедная m-me Шварц бегает, ищет для мужа лекарства, для его пропавшего глаза, и нигде не находит, так же как и я не нахожу для себя ни аспирина, ни скипидара, ни наша- 1 Швейцарский специалист Шварц к этому времени, скорей всего, был арестован по делу «Промпартии».
Письма в Париж 67 тырно-анисовых капель от кашля, ни даже чистой соды и т.д. Сезон простуд — и приходится ждать Божьей помощи, не надеясь на аптеки. В этом году особенно трудно живется, даже капусты, ни кислой, ни свежей, не могу найти, так что беднякам очень круто приходится. Вчера доктор1 заплатил 12 рублей за кило свинины! И был рад своей удаче. Многое хотелось бы написать, да выйдет тяжелое письмо, может не дойти... так уж сама подумай, да и додумаешься.<.„> 25 марта 1931 г. Дорогие мои Люми и Ася, очень и очень и еще благодарю за присланные доллары, я их получила через контору Торгсин, это, в сущности, действительно самый лучший способ пересылки, и я воспользовалась этими деньгами очень для меня и удобно, и хорошо. Купила все мне крайне необходимое: фланелет на юбку и две кофты, 14 фунтов шпику, копченого и свежего, кило сливочного масла, и на остаток — колбасы, уже как лакомство, так как давно, давно ее не ела, и стоит она 14 рублей кило не в Торгсине. Одним словом, то, что купила, обошлось бы мне в 240 рублей с лишним, а я израсходовала 19 руб. 40 к. Вот какая разница! Конечно, это возможно только на валюту и в Торгсине, иначе мне пришлось бы удовольствоваться значительно меньшим, т.к. теперь на рынке фунт масла стоит от 12 до 14 руб., а шпик, кило, — 20 руб., а копченого нигде и не видно. Фланелет можно получить только имеющим на это особые привилегии, да и то по 3 р. 50 к. за метр, и купить можно ограниченное количество. Я же не имею этих привилегий, да и если бы они и были, то стоять на морозе не один, а несколько дней подряд, рискуя простудиться, да и не дождаться этого счастья, как уже не раз бывало со мной и известными лицами... Могу еще только поблагодарить, что вы меня избавили от этого мучения в мои 73 года. Увы! всякая радость омрачается теперь немедленно, и только что я чувствовала себя вполне устроенной, и одетой, и сытой, вдруг, как снег на голову, мне и множеству других объявили, что нам не выдадут наши хлебные карточки. В нашей квартире таких счастливиц оказалось четыре, и я в том числе. Причину не стоит называть — само собой понятно. Эта новая жестокость, совершенно не заслуженная ни одной из нас <...> чтобы раздобыть хлебную карточку, сколько будет, и уже делается, ухищрений, обмана, фиктивных документов... столько, сколько их делается теперь для получения пенсий... но нельзя винить никого, каждый спасается как может, ибо кому же охота умирать голодной смертью? <...>Итак, Ася, благодари Бога, благодари судьбу, благодари родителей, m-me Даниелу за то, что ты под их покровительством, а также твою новую родину. Я же молю Бога, чтоб Он совершенно успокоил ваши сердца и чтобы вы никогда, никогда не оглядывались на то, что позади вас... Господь храни и помоги и помилуй вас, мои дорогие. Одно меня еще огорчает, это когда подумаю, какими трудами достались Люми эти доллары, которые она мне прислала. Прикладываю образчик моего фланелета — это был самый приличный. Целую вас сердечно*всех<...> 4 апреля 1931 г. Дорогие мои Асенька и Люма! Я уже написала вам открыточку о получении посылки. Все дошло в полной исправности, очень хорошие вещи, и я несказанно целую и благодарю за подарок, которого мне хватит надолго, т.к. еще не съела того, что прислано было в первой посылке (даже часть муки отдала в церковь на просфоры).<...> Теперь, сегодня я пишу, 1 Бактериолог Александр Александрович Садов — сосед по квартире, отец Тани.
68 Е. А. Свиньина т.е. заготовляю анкету в 3-х экземплярах, но не имею всех нужных сведений: будьте добры, точно и скоро дайте ответ.<...> Что же касается французского посольства, то удивительно скоро ответили. Визу пока еще не получила, но нужно от вас официальное, заверенное в Полицейской префектуре, пригласительное письмо<...> нужен официальный адрес, где я намерена остановиться, и имя тех лиц, у кого и на чей счет буду жить — это не забудьте сообщить. Что буду делать, чем заработаю я свой хлеб — это уже мы решим, когда Бог поможет добраться до вас<.„>. Ваша Е. Св. P.S. Если поеду, то, конечно, кратчайшим и самым дешевым путем, вероятно — морем, хотя и покачает, но не беда... лишь бы доехать! 8 апреля 1931 г. Дорогие мои Люми и Ася, Надя и Таня! Шлю вам привет к Светлому Празднику, трижды христосуюсь и прошу извинить, что не написала этого несколько раньше — очень было много работы, все вышивала экстренные заказы.<...> Заработала немного и могу месяца два спокойно жить в своем темном углу. Докторша, мать Тани, позволила мне вышивать в ея комнате, где светло и воздуха больше. Дети этому очень рады, так как могут подражать мне, и в это время вышивают что-то своим куклам, а я шью и рассказываю им «Ромео и Джульетту», «Отелло», «Дон Жуана» в моей редакции, а также другие баллады и были — «Дубровского», «Пиковую даму» и другие, но, конечно, в моей переделке, очень их увлекающей. Все, что указала мне Ася относительно французского посольства, я выполнила немедленно, но пока еще ответа не получила, как только получу — сейчас сообщу.<...> Очень жаль, что не смогу показать вам мою работу, всем нравится, по белому маркизету, прозрачному, крем-шелком (еще есть у меня старый, от давнишних времен сохранившийся) вышила мотив собственного рисунка <...>. Моя клиентель — всё жены рабочих и прислуга... Очень любят наряды и много привередливей и капризней моих прошлых знакомых, думаю, это оттого, что они не совсем еще усвоили себе представление о том, что им к лицу и чего они хотят. Впрочем, я очень рада им угодить, это дает мне возможность оплачивать свои скромные потребности, а главное — угол.<...> У нас снег, снег глубокий, зима, вчера крупные хлопья снегу так и сыпали с неба, и пасмурно и серо... хочется хоть перед концом пожить в стране, где солнце и тепло, где цветы, и люди не смотрят зверем, где можно дышать и говорить, не оглядываясь, не боясь, что вот-вот сейчас охватят вас злобой, враждой, попреками. Бедного m Ш. мне так жаль, вот у него уже все надежды канули... Он даже, не будь у него жены и Мусика, думаю, не прочь наложить на себя руки, так беспросветна его жизнь. И нам всем с его несчастием стало неизмеримо трудней<...> Ася говорит о какой-то комнате для меня. Я рада буду углу, даже в кухне или в сенях, лишь бы я увидела вас и лишь бы я знала, что умру на ваших руках<...> ничего, ничего мне больше не надо, и не быть среди этой злобы и вражды, вот чего я хочу. Не думайте, что я одна несчастлива, страдают многие из окружающих меня. M-me LLL, докторша, ея муж:, чудесный человек, доктор, и только дети еще не вполне понимают, как тяжело их родителям добывать, т.е. разыскивать то, чем их кормят и во что одевают. Недавно мы получили по две катушки белых ниток, к сожалению, 10 номера, но и этому были рады... Пришлите мне в письме аспирину, иголочку тонкую с большим ушком и моточек светло-розового шелку, булавку с большой головкой, чтобы прикалывать работу.<...> Завтра четверг, пойду в церковь за рекой. Она еще уцелела. Там поют слепые. Служит очень хороший священник, умный и дельный. Помолюсь за вас.<„.> Очень хочется в церковь, это прибежище счастливых и несчастных. Ваша всей душой бабушка-мать<...>
Письма в Париж 69 17 апреля 1931 г. Мои дорогие Люми и Асенька-Ласточка моя! Еще раз с Праздником, целую и поздравляю вас.<...> Я справлялась о пути, который будет более удобный и проч. Все советуют поездом через Берлин, даже знаменитейший из знаменитых профессор Павлов (экспериментальная медицина) указал мне этот путь. Of Павлов, это теперь здесь великий человек, даже существует для него специальный, т.е. павловский паек... Если бы я была жадная и завистливая, слюнки бы текли, глядя на все, что он получает, но Бог милостив, я никогда никому в жизни не завидовала и, надеюсь, не буду; радуюсь за старичка (ему 82 года), пусть ест на здоровье и еще долго живет... Он очень хороший, даже удивительно. Здесь у нас поселились еще в одной комнате два персонажа, и он и она — коммунисты, очень милые оба по отношению ко мне, т. даже дал мне сегодня кружку кипятка, и m-me, когда встречаемся, всегда очень мила. Вот если бы все были такими, можно было бы их только приветствовать. Но так как на свете нет ни в чем равенства, то между людьми оно менее всего встречается.<...> Бедняга т. Шварц, его нет и нет с нами... а как мы все будем рады, если дождемся его. Он тоже был добрый и отзывчивый. Особенно мне чувствительно его отсутствие<...>. Будем надеяться, что Господь сжалится и поможет ему и всем нам. Я иногда посылаю ему крошечную баночку варенья, хоть этим подсластить горечь его теперешнего существования... Но никто как Бог! <...>На Пасху, на первый день, наша знаменитая докторша П., это вдова известного в свое время, верно, Б. А. его слышал в Артиллерийском училище, проповедника, он даже жил в этом здании, священника Петрова Григория... Я помню, тогда все сумасшествовали, бегая слушать его лекции. Теперь он уже давно умер от рака в Париже, а его жена — ассистент и любимица проф. Павлова, нашего бога «Магога», угощала меня в своей роскошной, да, действительно роскошной, прямо-таки по-старинному великолепной гостиной (вся в персидских коврах, в чудных картинах, бронзе, мраморе и с великолепной мебелью), за круглым, чудесно сервированным столом, угощала меня окороком, небольшим и со снятой кожей (теперь обязательно снимают кожу и в продажу не идет). Это редкость небывалая, вкусный окорочек и добытый благодаря знакомству с собственницей. Был бефстроганов из конины (вкусно, и даже немного было сметаны) и пасха, довольно вкусная, редкость — дорогая. Потом кофе- суррогат с молоком (невкусно), сухарики домашние, а также куличик — сносные. Были апельсины в хрустальной вазе и корзина белой сирени от проф. Павлова, но это стояло для украшения стола, равно и три яйца крашеные (заплачено за каждое по 3 р. 50), конечно, этим можно было только любоваться. M-me П. была так любезна ко мне, что отличила меня своим приглашением от прислуг. Я очень несказанно ей признательна, это случается редко, тем более ценно. Но и прислуга была ею довольна, хотя к столу и не была приглашена — все, их здесь теперь четыре, у разных лиц, получили по 5 рублей и угощение. Она добрая и очень приветливая, несмотря на выдающееся теперь положение, хотя бывает иногда очень горяча, но ненадолго, слава Богу, не со мной. Я люблю на нее работать, она не скупа.<...> Асенька, милая моя, будь добра, не замедли выслать для визы засвидетельствованное формально письмо в Полицейской префектуре, это очень нужно. Я буду сообщать вам все, по мере движения нашего дела, но особенно верить в успех — боюсь, ибо примеры ежедневно налицо.<...> 11 мая 1931 г. Дорогие мои Люми и Асенька! Наконец-то я уже смогу сообщить кое- что о нашем общем деле. Все это время не то ходила, не то бегала, не то ползком взбиралась на всевозможные этажи и коридоры, то полусветлые,
70 Е. А. Свиньииа то темные и мрачные, боясь наткнуться на кого-нибудь или на что-нибудь... Наконец, промучившись около двух недель, вчера внесла деньги, 200 рублей на паспорт и подала анкету и всякие другие документы.<...> И все-таки, побывав пять раз в том учреждении, где я была вчера, я сильно сомневаюсь, чтобы окончилось удачей наше предприятие. Сколько слез, отчаяния, рыданий я вчера наслушалась, я не могу всего описать. Придя домой, несмотря на мою закаленность, на то, что давно притерпелась, в ушах и мозгу неимоверно мучительно раздавались эти стенания несчастных старух. Я не выдержала и в своем углу тоже разрыдалась. Да и сегодня все еще не могу без слез вспомнить вчерашние картины... Через месяц, т.е. 10 июня, я должна идти узнать о решении. Должно быть, я не буду счастливей других.<,..> Я решила идти до конца, будь что будет.<...> 19 июня 1931 г. Мои дорогие Люми и Асенька! Вчера я написала вам письмо, но, просмотрев его сегодня утром, решила уничтожить. Правда, утро вечера мудренее. Все было бы излишне, да и ни к чему, кроме огорчения, не привело. Сегодня я опомнилась и должна уведомить, что мне отказано. Этого надо было ожидать, а потому, как по обыкновению, самое лучшее, всякое горе надо встретить стойко. Чем трудней и мучительней удар, тем спокойней и тверже надо его принять. Что толку в отчаянии, в слезах и внешних проявлениях? Себя измучим напрасно и этим доставим радость и вызовем торжество и насмешки тех, кому доставляет удовольствие видеть страдание слабых и беззащитных. Итак, надеюсь, и вы и я этого удовольствия никому не доставим.<...> Все-таки, на всякий случай, я подала еще в ЦИК, конечно, это будет одна формальность, но и ее надо проделать, дабы не упрекать себя в невыполнении всяких канителей, и, само собою, и здесь я получу тот же ответ, как и все, кого я знаю; но я все же пройду эту ступень. Прошу об одном, знать, что все, что ни делается, все к лучшему... и, целуя вас обеих, благодарю вас и глубокоуважаемую m-me Даниэлу, и будем верить, что Господь не оставит нас, и если не так, то иначе, проявит к нам всем, несчастным и обиженным, свою милость.<...> Очень, очень у нас здесь неприглядно, грустно. У каждого своя кручина. Кто о своих родных, мужьях, кто о детях, не предвидя для них особых благополучии, кто о деревенских коровушках, кто о хлебе насущном, кто об угле, о комнате, а кто просто о себе — что смерть обходит, забыла. Ася, Ася, благодари Бога, а также m-me Д. за то, что поддерживают тебя, а не дали кинуться в пучину... Целую всех.,, любя. Ваша несчастная бабушка Е. С P.S. У нас теперь не жизнь, а чад жизни.<...> Когда на войне убили Воку, было ужасно, а теперь я всегда благодарю Бога за его доблестную и моментальную смерть... Милое дитя мое, Асенька, я так люблю тебя и маму.<...> 24 июня 1931 г. <„,>Хорошо, что, подавая заявление о выпуске меня к вам, я сразу подготовила себя к отказу и не пала духом, как многие другие несчастные, которых я тогда видела, сожалею, что не могу описать всего, письмо будет слишком длинное, может быть, и тяжелое... и не дойдет. Как благодарить мне судьбу свою за то, что вы все вместе.<...> На днях ходила в лавку брать свой хлеб, но его мне не всегда хватает, особенно сейчас, т.к. ни картофеля, ни овощей нигде достать не могу, а один щавель. Без ничего очень невкусно и непитательно, редиску есть не могу без зубов, да и что в ней? Но случай помог мне, какой-то рабочий, набрав лишнего хлеба, тут же стал предлагать кому угодно уступить свою
Письма в Париж 71 порцию. Я очень обрадовалась и воспользовалась этим очень редким, счастливым случаем. У меня сейчас этот хлеб, и хватит его на шесть дней. Когда, идя из лавки, я радостно и гордо его показывала другим своим знакомым старушкам, которые на обычной нашей скамеечке поджидали меня, и затем угостила их по кусочку, мне искренно завидовали, но и радовались за мой успех. <...> 31 октября 1931 г. <...>На днях продала еще уцелевший шкаф и теперь его проедаю, купила немного масла.<.„> Продежурив не одну неделю с раннего утра у кооперации, я-таки понемногу набрала себе пуда два с половиной картофеля, и этого должно хватить надолго; есть у нас и соль, и четыре головки капусты. Чего же еще?! Вот луку никак не могу найти, он точно сквозь землю провалился. Сейчас работа у меня еще есть (починка белья), но дни коротки и вечером из экономии не жгу электричества, да и глаза устают. Мы только что говорили с m-me Ш... Да, ведь ея муж уже с нами, я очень рада, много ему пришлось перенести... Несчастный человек. Очень переменился, но, слава Богу, пережил все свои несчастья.<...> Мы говорили с m-me Ш. о том, что коммунальные квартиры не всегда улучшают человеческие отношения, и наша квартира, в которой жило всего 3—4 человека, теперь населена 16-ю человеками, и все мы совершенно разного склада люди, поэтому квартира наша стала похожа на «Брынский лес», где есть всякого зверья по экземпляру.<...> Как страшит зима! Этот холод! Эта вечная сутолока из-за куска хлеба, эти неудобства, лишения, отчужденность, впереди ничего мало-мальски отрадного. Была здесь m-me Милорадович, ей тоже отказали, как и мне, да и всем. И приходится в свободной стране рабски нести кандалы бесправия — и чего ради?! Вот уж никто не сумеет ни понять, ни объяснить. <...> 2 декабря 1931 г. <...>Я едва дотащила до трамвая посылку, она была очень тяжелая, и хорошо, что захватила веревку, а то бы вряд ли справилась с нею. Ведь я теперь значительно слабее прежняго, но когда добралась домой и вскрыла ее, была как маленькая обрадована содержанием. Одно мыло чего стоило! Ведь это редкая драгоценность, и я уже два месяца не получала свою порцию, микроскопическую и глиновидную, из которой, когда она высохнет, выступает белая плесень, и с мылом в ней сходства никакого нет. Можешь представить эффект от вашего настоящего мыла, да еще в таком количестве! Даже понять не могу, как вы смогли прислать такое количество! Я писала тебе, что весною здесь, в нашем доме, за один кусок в фунт весом заплатила 80 р. Хорошо, что вы послали мне денег на выкуп, это очень облегчило получение посылки. Еще и еще и еще благодарю. Теперь, если почему-либо у меня и отнимут хлебную книжку, все же я могу быть сыта долгое время.<..♦> 19 января 1932 г. <...>М-те Шварц подарила мне два яйца и три яблока. По нынешним временам — это роскошь. С возвращением m Шварца мне живется легче (морально), думаю, его влияние на жену сказывается в ея отношениях ко мне, да и ко всем. Она стала значительно спокойней и сдержанней. Вообще, с тех пор, как наши дамы удалили своих прислуг и обходятся сами, без услуг, все стало тише и приличней, и нет того крика и нахальства бушующих стихий свободной страны. Конечно, приходится все делать самим, это отнимает время, утомляет, но зато тише и чище.
72 Е А Свиньиж Я так очень рада, что этих равноправных или, верней, многоправных гражданок уже здесь нет, все же не слышишь их бесподобных песен и бесстыдных криков. Сегодня ходила за хлебом в кооперацию, думала что-нибудь еще добыть и, конечно, по обыкновению, ничего не нашла — пусто, пусто и пусто! И вдруг, о чудо! сегодня случайно дали нам по нашим карточкам на 20 копеек луку, правда, подмороженного, но все же — настоящий лук, а мы его уже много месяцев не видели. Не видели и огурцов, капусты, моркови, корешков, горчицы, уксусу, а теперь мечтаем о сахаре, говорят, когда-то будет, а также мыло, говорят, по капле дадут, а может быть, крупу какую-нибудь дадут, надо не терять надежды... вот на масло давно потеряна надежда, и оно даже забыто<...> 30 марта 1932 г. <„.>Мои дела очень и очень неважны. И в мои 73 с лишком переживать эти удары судьбы становится много трудней, нежели раньше, да и не были они тогда так жестоки и несправедливы. Начать с того, что все же, худо ли, хорошо, много ли, мало, но я, как и другие, имела право на маленький кусок хлеба, на угол... Сейчас меня, как и множество других, уже лишили этого права и не дали нам хлебных карточек! Основываясь на том, что я и они — или безработные, или нетрудовой элемент, или же, хуже того — бывшие люди. Когда ночью, в 11 часов, ко мне явились три типа, пришлось встать (я уже спала), осмотрели все и, увидя, что на стене висели сухие грибы (я перевесила потом) — 2 фунта с четвертью и лук четыре с половиной кило — они, не найдя, да и не могли ничего найти, потому что кроме двух корзиночек картофеля и нашего пайка по 2-й категории, который я получала все время, ничего у меня и не имеется, да то, что вы мне прислали в посылочке — мука и рис, которые берегу на черно-чернейший день. У меня только одно кресло, даже стула нет. Я давно уже его продала и съела, и когда ко мне заходит кто-нибудь, то из кухни приношу табурет. Итак, не найдя ничего, они в акте поставили мне обвинение, что комната моя завалена вещами и стены обвешаны сухими грибами и луком, а следовательно (в моей комнате нет даже и 10 м), мне вполне можно жить на мои средства и не получать хлебную карточку, а также, так как я — не трудовой элемент, а бывший человек, надо меня переселить в еще худшую комнату. Где эта худшая комната, в мансарде или в подвале — я не знаю... И вот пошла я к прокурору. Он оказался порядочным человеком, спросил меня, выслушал и моментально направил и сам вполне был уверен, что мне никто препятствий и диких требований не станет чинить и дадут карточку на хлеб. Но ничего, конечно, из этого не вышло. Ни мои 73-4 года, ни мое одиночество и т.д... ничто, ничто... нетрудовой элемент, и только, да еще мое позорное прошлое, ведь я вдова, да еще чья! Господи милостивый, Боже наш! Вот в чем вся суть.<...> Многое хотелось бы вам, мои дорогие, поведать... но лучше вам даже снов таких не видеть. Со слезами горячо молите и благодарите Господа за милость Его к вам.<...> Вы не страдайте, что мне не дают права на хлеб. Как бы там ни было, уже несколько лиц, конечно, далеко не богатые, но знающие об этом постановлении, обещали сами делиться со мной, а мне много не надо — будет у них хлеб, дадут кусок и мне.<...> Я еще богата по сравнению с теми, которые бродят, слоняются по городу, не имея даже угла, непрописанные, точно изгнанницы. Чего там! Не думайте, что я жалуюсь — нет! Я только рассказываю... Как много, ужасно много хотелось бы еще рассказать... ах! как много!<...> Не тревожьтесь, мне мало нужно. Верю твердо и надеюсь на Господа, Он, Святой и Всемогущий, не оставит нас погибнуть, и для нас светит солнце, и для нас текут реки, и для нас есть воздух — будет и хлеб, не так, так иначе.<...>
Письма в Париж 13 21 апреля 1932 i% Дорогие мои, милые, родные Люми и Асенька! Все время уходит у меня на разную не ведущую ни к чему беготню: то к прокурору, то к адвокату, то в разные тому подобные конторы... и все это, за исключением одной (консультация), напрасно, ибо того, что мне нужно, — нет и взять неоткуда, а потому и хлопотать не стоит. Очень уж прижали нас, именно тех, кто в самом тяжелом положении, т.е. кто стар, одинок и слаб, у кого никого нет, кто бы взял на иждивение, и в одном месте мне даже прямо сказали: «Вам не хлеб, а умирать пора!» Я согласна, что это было бы самое лучшее, но что же делать, смерть не идет за мной, а есть нужно, как и всем, кто еще дышит! Но ты и ты, мои дорогие, не печальтесь обо мне, я все еще, несмотря на 74-й год жизни, иногда нахожу работу, конечно, посильную, да и перевод ваш на Торгсин очень меня выручает, и мне хватает на то немногое, что мне нужно. Вот придирки насчет моей 9-метровой комнаты-угла чувствительней, ибо куда же мне деваться, если даже в таком углу нельзя будет ютиться! А вопрос этот жгучий для многих, особенно для той массы, которая кинулась сюда со всех концов и которой тоже некуда деваться. <...> Вообще нет худа без добра, я только теперь, когда и у меня отняли право на хлеб, узнала, как много еще добрых по отношению ко мне лиц... Кто дает хлеб, кто принес крупы, макарон, m-me Ш. тоже очень мила теперь, благодаря мужу, который имеет на нее очень хорошее влияние. Стала давать мне иногда кусок булки... тут уж не без влияния Мусика, она говорит, что не будет есть ни булку, ни хлеб, если мне не дадут. Одним словом, благодаря присланному вами (я очень берегу муку, рис, мыло; сахар — уже съела), у меня еще голода нет, да и то, что купила на ваши деньги, торгсинские доллары, — очень меня поддерживает, я пока еще сыта. Я работала две недели в одной рабочей семье. Они все честно заплатили, но дать удостоверение о моей работе побоялись, дабы не навлечь на себя неудовольствие.<...> 15 мая 1932 г. <...>Дают мне хлеб самые разнообразные, даже незнакомые люди всевозможных положений, узнавшие, что я без хлеба... даже совсем почти деревенские женщины, — я говорю «почти», потому что они теперь уж не на земле, а вынуждены быть на заводах, их хозяйства уже не принадлежат им, но душа и сердце у них еще собственные, поэтому они находят нужным делиться своим хлебом с такими, у кого его отняли. Куплю гортензию, поставлю непременно в моем углу, прилетят голуби, и когда приду с работы, сяду в мое единственное седалище — кресло и буду думать о вас, мои милые, далекие, дорогие... Я уже привыкла ясно представлять себе вас и даже ловлю себя часто на разговоре с вами... Итак, сны и мои общения с вами на расстоянии — это все, что мне теперь остается отрадного. К счастью, я часто вижу сны, и всё хорошие, и жаль, когда проснусь. Часто вижу Олексенец. Кстати, у меня был К. Шахов и сказал, что мое дело еще не кануло. Будет торопить... Кто же знает? А все-таки, когда немного освобожусь от работы, хочу и этим подзаняться. Вот плохо только, что стала иногда чувствовать боль в области сердца и за левой лопаткой отдает, это, верно, последствия пережитого за эти последние два года. Нет лекарств.<...> 21 сентября 1932 г. <...>3а сентябрь я получила кило селедок, а за август всего две селедки, и это на месяц! Жиров никаких, ни мяса, ни рыбы я не получаю, да и почти все, даже первый сорт людей. Сегодня попытаюсь получить горсточку макарон, понесу письмо на почту, зайду в кооперацию — авось
74 Е. А Свиньина получу. Вот уже 21 число, а мы еще получили одни селедки, хорошо еще, что не две штуки, а кило! Это уже кое-что. Беда с картофелем (45 коп. кило), где и когда его найти?! Надо урвать момент его выдачи, хвосты набегают тогда огромные, и брань, и крики, и зависть разгораются в очереди яростные. Мне удалось однажды получить три кило мелкого, но и то берегу, и балую себя редко, тремя-четырьмя штучками. Не имею возможности часто отлучаться, служу и связана, а для того, чтоб уловить момент, надо свободное время... За одеяло большое, двухспальное, что я выстегала, мне дали луку\ Это такая редкость и драгоценность! Этой даме удалось куда-то съездить, и она привезла себе, заплатив очень дешево, т.е. по 30—40 копеек за луковицу, уделила и мне, вместо платы — несомненно это лучше денег! Я повесила этот драгоценный редкий лук на стену, и ко мне ходят его смотреть, как в театр.<...> На днях за мной придут ходить за параличным стариком. Его жена, бывшая певица, уезжает на полтора месяца в Гагры, и ей не на кого его оставить. Буду очень связана, сидеть и ухаживать за этим живым трупом, даже ночевать нельзя будет уйти домой. Выходить только буду за хлебом и керосином, но что же делать, все же это дает мне право на хлебную карточку. Мне противно спать на той кровати в кухонке, которую мне указали. Грязная, короткая, но я ее вычищу... Ах, как гадка жизнь! Это мнение большинства. Несчастье жить теперь, и в этом почти все сходятся, нет просвета, одна смерть избавит... Буду я, и не я одна, ждать этого блага, последний вздох будет тем вздохом, который облегчит нам выход из этой жизни. Серое небо, серые люди, серая, темно-серая жизнь... И только получая от вас весточку или читая хорошую книгу (это удается редко), забываешь немного свое существование, переносишься в человеческие места и обстановку... И еда-то у нас всех какая-то бесцветная-безвкусная. <...> Помочь нам нельзя, ибо чем же? Против судьбы не пойдешь, и кому суждена гибель, тот погибнет и этим спасется-избавится. <.„> 22 ноября 1932 г. <...>Я часто задаю себе вопрос: какой нации принадлежу я? Кто я такое теперь и в чем заключаются мои преступления перед моим несчастным, заживо погребенным отечеством, чтобы из свободного человека превратиться в парию?<...> Я вспоминаю войну и все, что с нею было связано, вспоминаю Олек- сенец, замок, который был мною тогда предоставлен в*распоряжение Красного Креста, вспоминаю лазареты, раненых, фронт, — все, куда я одна, помимо всяких комитетов, шла на помощь страждущим, чему есть у меня масса доказательств. И все это кануло точно в пропасть... И любовь, и детски-благодарное отношение, и даже незабвенные, в мое имя высказанные, и даже выполненные обещания превратились теперь в исчезнувшее, погибшее, загубленное, а кругом одна злоба-зависть, недоброжелательство... Неужели, часто задаю себе вопрос, ни одной живой души не осталось от тех, кого я так любила и кто тогда так это чувствовал, все эти сотни и сотни благодарных людей... Где они? Неужели все погибли... или тоже превратились в моих врагов?.. Довольно об этом.<...> 28 января 1933 г. Дорогие мои Люми и Ася, со дня на день откладываю писать, все выжидая, что хоть где-нибудь увижу просвет, но увы... чем дальше в лес, тем больше дров.<...> Сейчас уже два месяца стала перед открытой пастью и чувствую то, что чувствовал белый ягненок, не хочется и не может- ся описать все переживаемое, особенно когда впереди неизвестность. Как я счасЕЛИва за А. Д. и Воку, что Господь их не довел до этого и что они оба м^рно покоятся и недосягаемы<...>
Письма в Париж 75 Сегодня m-me Шварц, мать Мусика, соберет несколько лиц вечером, чтобы посоветоваться, что мне делать <с выселением >. А завтра, быть может, придется пойти к адвокату, но я думаю, что все эти похождения будут и напрасны и только утомят меня, а волки все же сделают свое дело, и не вырваться из их пасти никому.<...> Я слишком много пишу об этом... Ах, как я устала жить! Как завидую каждому, кто уже кончил это невыносимо тяжкое бремя. Не вздумай, моя Ася, меня ободрять, если бы ты знала и видела, во что меня превратили и до чего я уже дошла, никакие подбадривания не могут уже помочь... Молись за меня, твоя чистая, юная душа поймет, что это самое лучшее и верное и необходимое для меня. Не считайте меня недостаточной христианкой, малодушной, я только падаю под крестом жизни, и самое лучшее — не быть... А я люблю вас всех, и мне тяжело думать, что вы можете меня осудить... Не увижу я вас никогда, это несомненно, ибо волчья пасть не выпускает своей жертвы.<...> Я устала, устала жить... Когда же этой жизни не будет! О, если бы вы видели то, что я видела.<...> Я не хочу есть, я только пью и пью воду, и хочу покоя... вечного... А девочки обе, и Мусик и Таня, со слезами и дрожащими губами нежно и сострадательно стараются, чем могут, облегчить мое положение. Эти дети уже понимают, как жестока и несправедлива волчья порода, и когда вырастут, не забудут того, что их детским сердечкам пришлось и видеть и перечувствовать, глядя на горе любимых их стариков... Жестокие люди, жестокое время, и все это когда-то пройдет, как проходит все на свете, и чего ради идут эти упражнения в развитии бесчеловечности и глумления надо всем, что так красило эту жизнь для всех. Кто переживет, тот убедится, что все это было напрасно. Ваша Е, Св. 30 марта 1933 г. Вчера поздно вечером получила твое письмо, моя дорогая, дорогая Люмси! Это после целого ряда мучительных и тревожных переживаний, которые преследовали меня с начала этого злополучного года, точно кошмар, доводивший меня иногда до полного отчаяния, несмотря на мою выносливость и закаленность, — было утешением. Очень, очень благодарю тебя за весточку, и особенно теперь, когда у меня по некоторым причинам немного отлегло от сердца и я могу опять спать по ночам несколько (не знаю — надолго ли) спокойней. Я несказанно благодарна тебе, что ты нашла время написать, выразить заботу обо мне. Я не знала, что Аси сейчас нет в Париже и что она только к Пасхе вернется. Думаю, что если судьба сжалилась надо мной и мне по некоторым причинам стало немного легче дышать, то я обязана этим ей, ея искренним молитвам за меня. Как много несчастных, убитых горем, гонимых, один Господь ведает... Я легко могла бы быть в числе их, если бы не ея и таких же добрых молитвы за меня.<...> 9 апреля 1933 г. <...>Я очень давно не писала тебе, Асенька, но так сложно все, что мне пришлось пережить, что, мне кажется, прошла целая вечность... Да и теперь, как всё в нашей жизни... всё непрочно, и даже не верится, будто что-нибудь может установиться, и живем мы точно над пропастью у подножия вулкана <...> Покоя, покоя и покоя, больше мы уже ничего не желаем и миримся со всем. У меня же принцип: отойди от зла — и сотворишь благо. А зла много — очень, очень много. И самый лютый враг — не воин на поле брани, а свой брат <...> все из-за зависти или просто желания отличиться, выдвинуться, а в особенности овладеть комнатой соседки и водвориться вместо нее.<„.> Ася, не переставай за меня молиться, твои молитвы спасают меня.<,„>
76 JET. А. Свинъина 7 мая 1934 г. <...>Вчера, в Александрии день, была приглашена к Таниной матери в гости, Было уютно и сердечно. Кроме их родных (очень хорошие люди), m-me Шв. с Мусиком и меня, никого не было, да и лучше. Я не пью вина, но тосты были и за меня, и за вас всех, особенно за Люму, как родившуюся в этот день.<...> Ко мне все уже присмотрелись, и я не могу жаловаться на дурное отношение. Как видите, терпение и труд все перетрут. Даже богатая m-me Петрова, доктор, очень ко мне расположена и говорит, что ей работается легче, когда я сижу у нее. Конечно, это большая честь, но иногда устаю, потому что приходится сидеть до 2-х и иногда до 3-х часов ночи. Впрочем, я теперь в эти дни на часика два прилягу, и тогда ничего. Зато являюсь, хотя и молчаливой, сотрудницей знаменитой ученой и облегчаю ей ея научные труды. И даже «САМ», знаменитейший и могущественный Павлов выразил по моему адресу некоторые лестные слова. Вот и я пахала, и еще пашу, даже сегодня буду.<...> Справку о получении дедушкой Почетного Легиона пришлю в следующем письме. Передашь Люме. Целую сердечно, любя, много, много. Ваша Е. С. 16 сентября 1934 г. Наконец нахожу свободное время написать давно обещанное письмо. Все в какой-то толчее и суете, а потом усталость от слабости и уже совсем ничего не могу тогда делать, ложусь и дремлю. Очень еще постарела я за это время и чувствую себя все слабей, слабей, даже 30 августа не могла из-за слабости съездить к дедушке и Воке на могилку, чего со мной прежде не бывало, а день был хороший, и я все порывалась, да так и не смогла. Еще раз (я уже сообщила открыткой) благодарю вас, Асенька и Люми, за торгсинские деньги. Купила я, благодаря этому, на всю зиму масла, сахару и муки, а также десять лимонов, которые я консервирую в сахаре. Прямо беда эта слабость, даже мысли какие-то путаные, а по ночам бессонница.<...> Часто думаю о тебе и Люми, особенно когда слышу из окна своего детские крики и рев во дворе, бесконечный гвалт и гомон, как тяжела должна быть твоя служба!.. Я совершенно не создана для педагогической роли, и даже теперь избегаю занятий с детьми, может быть, впрочем, в культурных странах и дети не такие осатанелые. Здесь это общая пытка, от которой страдают почти все, до того одичало детское племя. Я знаю учительниц, которые несут свое иго со стиснутыми зубами, считая с нетерпением дни, приближающие их к окончанию срока их страданий, праву отслужить положенное число лет. Сегодня идет большой ремонт у нас во дворе. Обитатели дома с радостью любовались, как дворники метлами разогнали толпу осатанелых мальчишек и девчонок, вовсю мешавших работам. Родители в большинстве отсутствуют, на работе, а те немногие, находящиеся налицо, счастливы, что хоть кто-нибудь поможет им справиться с этой разнузданной и часто преступной (у многих имеются финские ножи) командой. Что вырастет из этого элемента?! Ни черт, ни Бог, ни совесть не существуют для этой одичалой детворы. Стоит послушать их разговоры во время игр, слова: «ты воровка», «украл», «сшамал конфету», «я убью тебя» и другие, еще более неприличные слова и брань, за которые прежде штрафовали ломовых тремя рублями. <...> 9 марта 1935 г. <...>Все так дорого ужасно, что даже хлеб считается роскошью, если его покупать вдоволь. Я уже совсем в этом сократилась и обхожусь вся-
Письма в Париж 77 кими кусочками. Как ни стараюсь заработать, все же очень трудно. Больные люди теперь молят Бога о смерти... Я их хорошо понимаю, если здоровым тягостно, то уж старым и больным лучше, когда их Господь приберет. Ты пишешь, дорогая Люми, что хочешь и можешь прислать мне лекарств. Если можно, аспирину и борной кислоты. Это в письмах, маленькими порошками<...> то, что здесь продается под названием лекарств, совсем неведомо, что за композиция, и никакого от них проку и действия. Одна трата больших сравнительно денег, особенно когда их очень мало и достать негде.<...> Письмо Нади меня обеспокоило, посылаю ей выписку из документа, т.е. диплома на получение дедушкой «Почетного Легиона», это было при президенте Феликсе Форе. Я видела его лично на параде в Красном Селе, только немного забыла уже подробности, Я точно сняла копию с документа, т.е. числа, месяцы и т.д. Передай ей... Документ есть, не высылаю, т.к. может затеряться. Очень жду и жажду, чтобы Надя стала скорее француженкой. Пусть Ася перестанет оглядываться. Ничего, ничего абсолютно родного не увидит, не найдет, и это ни к чему. Я уже давно живу «на могиле» и жду не дождусь, когда сойду в нее. Да и не я одна. Думаю, что весною это мрачное состояние уляжется хоть на время. Что впереди? Господи, и еще беспокоит Надина будущность. Скорей, скорей бы ей добиться натурализации, как бы там ни было, хуже не будет!<,..> 7 сентября 1935 г. <...> Хотелось бы покоя, хотя бы после смерти, но и его не будет. Итак, моя милая Люми, дай знать Асе, что я ей тоже напишу, но не сейчас, очень от всего устаю и по ночам плохо сплю, крысы одолевают, хотя и нанимала человека-гражданина, чтобы заделал все дыры, и заплатила ему за это 8 руб., дала зонтик его жене и медный подсвечник, последний, но от этого легче не стало. Откуда они лезут? Я всю ночь, до 4-х часов утра, палкой, лежа в постели, отмахиваюсь во все стороны. Крысы рыжие и большие, пушистые. Такого нашествия на наш дом еще никогда не было. Все жалуются, заявляют в правление. Там сказали, что когда засыпят подвалы картофелем, тогда крысы отхлынут туда и нам будет спокойней, но еще долго ждать — ведь всего 7 сентября, картофель еще в земле... Буду пока орудовать палкой.<...> Люмочка милая, если вздумаешь мне послать что-нибудь на подмогу, то если можешь, сделай это до снега, мне легче при моей теперешней слабости влезть в трам нетяжело одетой и когда не скользко.<...> 13 января 1936 г. Не знаю, долго ли еще буду писать тебе письма, т.е. иметь возможность поделиться с тобой теми переживаниями, которые так угнетают меня... но если еще дождусь от тебя ответа с обещанием не забыть меня, молиться за меня и простить мне все, в чем я так или иначе могу быть перед тобой виновата, это будет для меня тот цветок или, вернее, та жертвенная свеча, которая несомненно согреет меня даже в итак, дай мне прижать тебя к сердцу, пока оно еще не перестало биться. Никто не знает дня и часа, в который Сын Человеческий приидет... Я уже так стара, а переживать то, что я переживаю, не всякому молодому под силу... Даже люди, Эрна Юльевна и ея муж m Шварц, они навсегда пусть останутся в твоей памяти, ибо от них я видела больше участья, нежели от кого бы то ни было, и не только словом, но и делом. А также отец Тани, доктор, когда ему не связывали рук, не жалили его за его человечность, Целую тебя, благословляю — твоя бабушка
78 Е. А Свиньина <.„>Еще прошу, что бы ни случилось, молись за меня. Прости меня, что я ничего для тебя не могу. Прости, прости меня, моя дорогая Асенька, и молись... молись всегда... за меня<...> 16 апреля 1936 г. Многоуважаемая Людмила Александровна! На мне лежит сейчас печальная обязанность Вас предупредить, что заболела Ваша мама Евгения Александровна. В ночь на 14-е см. у ней сделалось кровоизлияние в мозг, и у нее слабо отнялись пальцы на правой руке и немного отнялась и правая нога, и речь порою неясная, хотя почти все понимает. Евг. Алекс, меня просит Вам написать, и я сейчас постараюсь в точности передать ее слова: «Благословляю* Люму, Надю, Таню и Асю, Асю, Асю!» Я без слез писать не могу, когда вспоминаю, что она и мою дочь, как она называет ее «Мусей», прибавляет сюда<...>. Вспоминает она и своего мужа, и Воку, и часто говорит о его смерти. Часто, часто вспоминает она вас всех, особенно часто вспоминает она Асю, Асю... Теперь в Ваше утешение могу совершенно искренно говорить, что действительно ни одна власть в мире так не заботится об одиноких бедных людях, как я в этом отношении видела по отношению к Евг. Алекс. Я тотчас же вызвала врача, пришла не только знающая женщина-врач, но и сердечный человек, ежедневно ходят две сестры милосердия, днем одна ей делает уколы камфары, другая дежурит ночью, и отношение самое сердечное, ласковое, и все это бесплатно... Вообще могу сказать, что Евг. Алекс, ни одной минуты не бывает без надзора: так как я единственная в квартире не хожу на службу, и почему-то Евг. Алекс, меня больше всех любит, то я у ней беспрестанно бываю; делает также все возможное ей ея приятельница, бывшая начальница гимназии, родственница • академика П<авлова>. Ей же Ев. Ал. доверяла получить деньги, высланные Вами, которые она уже получила. Врач находит, что она может скоро и выздороветь, если не будет повторения. Того же мнения и частный врач, которого я еще вызвала для консультации. К сожалению, она ничего не ест и хвалит только мой напиток из лимона и сахара. В случае же самого печального исхода я буду стараться изо всех сил, чтобы она была бы похоронена рядом с Алекс. Димитриевичем. По ея желанию был у нее любимый ее священник. Завтра приедет г-жа Маруся Ланге и, может быть, Александра Ивановна. Мысли Евг. Ал. постоянно о вас всех. Преданная Вам Эрна Юльевна <Шварц> 8 января 1938 г. <...>Пишу только, чтобы ты и все вы знали, что я живу. Я ничего почти не вижу, мои глаза с трудом читают. Ася писала, и Люма, и Надя, но с Пасхи я уже с трудом соображаю, и постоянное головокружение, и слабость. Поздравляю с Новым Годом и с Праздниками, очень были грустные. Одинока окончательно, в особенности теперь. Рассталась навсегда с Ирой Мусиком-Пусиком и Эрной Юльевной, без поддержки, жаль, что вы не видели их, когда они были у вас, а вы были на даче... очень жаль. Точно их похоронила, и невыносимо знать, что никогда в жизни не увижу, да Марья Карповна (богатая) переехала на другую квартиру, и хоть рядом в доме, но я ее не вижу... да и Шуру не вижу, она даже вчера из-за сапогов не могла прийти, 24-го, т.е. 6-го, и я провела грустно этот одинокий день... да и кроме чашки чаю и куска хлеба... но все это пустое — главное, что холодно, темно, одиноко, дует из щели за подушками... тряпками, юбками затыкаю, но и это ничего... ведь когда-нибудь зима
Письма в Париж 79 суровая пройдет, хотя бы на солнце, свету... с 9 ноября Мусик с родителями... никогда не увижу их... Все, что было, я уже продала и доела, никто и принести не может, все так заняты, и только Таня иногда приносит хлеб... Я ведь с сентября не выхожу, силы совсем слабые... и голова кружится... Всех целую — но писать трудно и беспокоюсь, что пишу, что не поймете. Люди все новые вокруг — и никого, даже никого не вижу и не знаю, кроме Таниных родителей. Рядом добрый мальчик, новый жилец 10 лет, кажется, лучший мой будет друг, за неимением. Все интересуется марками, я все, что нашла, ему дала, и если вы найдете, пришлите мне в письме, ему дать в коллекцию, это все, что я могу за его добрые ко мне симпатии. Дал мне даже две конфеты, хотя я их не ем, но он что может, то и дает... зовут его Гарик. Хоть бы могла написать приличное письмо, но все путается, и часто впадаю в апатию, и сон, и по ночам не могу спать. Через месяц, т.е. 4 февраля, будет 79 лет... но чувствую, что и этого уже достаточно. Как бы я хотела еще когда-нибудь вас увидеть... но это невозможно... только могу по ночам, без конца... и тогда чего только не передумаю... и всю жизнь... и вашу... всех переберу, вспоминаю... А Лиди? И Ирочка?1 Лежит у меня конверт, давно, для письма им, да нет сил... не могу!., а тут всё с передырками... но не могу больше... какая унылая, одинокая, беспросветная... бесконечно темная... ох! хоть бы все это кончилось... Привет всем... Ася, молись за меня... Надя, скорей бы ты кончила учение... Таня, хорошо, что здоровая стала. Ася, я рада, что ты готовишься в сестры милосердия. Быть сестрой лучше, чем педагогичкой. Люми, береги глаза... Всем привет, целую всех. Не увижу больше Мусика!.. Ноги у Шуры все еще болят. Ася... Ася... Ася ! Публикация А. Б. Дуровой 1 Лидия Викторовна и Ирина Свиньины, жена и дочь В. А. Свиньина (Воки).
ВЕНОК ВЛАДИМИР БОЛОХОВ ПОЧТИ МОЛЧАНЬЕ Венок сонетов И стало Слово плотию... полное благодати и истины... ' Евангелие от Иоанна Вот счастье! вот права... А. Пушкин 1 Почти молчанья кровная морзянка бьет в рельс пущеневольного «пора!». Ну что же, коль пошла такая пьянка, как говорят, ни пуха ни пера. Банкуй, рванина, от рубля и выше, пока свобода воле ворожит. Не может быть, чтоб рылом я не вышел там, где в тираж выходят миражи. Благослови, заветная тюрьма, за смыслом, непостижным для ума, этапной лопоухости охоту. Сыграть игру, не стоящую свеч, не угораздь меня, родная речь. А вспять мне нету и не будет ходу. Почти молчанья кровная морзянка вещует стих взыскующей руке, которой праздность — худшая подлянка, тем более с жар-птицей в кулаке, — когда беспроволочной) цепочкой наитье нижет строчкою за строчкой, и каждая — законченным звеном и самоценным — до излетной точки, за что и жизнь саму не жаль на бочку, тем паче, если бочка не с дерьмом. Владимир Евгеньевич Болохов (род. в 1946 г.) — поэт и прозаик, автор книг: «Искра» (1978), «Соловей-разбойник» (1991), «Джана» (1991), «Клетчатая хрестоматия» (1996). Живет в Новомосковске Тульской области. © Владимир Болохов, 1997
Почти молчанье 81 И тут не грех на посошок по кружке, которую воспел насущный Пушкин, покуда «завтра», пялясь из «вчера», бьет в рельс пущеневольного «пора!». Бьет в рельс пущеневольного «пора!», чур-чур нас, не гулаговский звонила. Молокососный бред угомонила поры расцветной черная дыра. Благодаря расшибленному лбу Бог догадал дурацкую судьбу не оплошать у черта на куличках, где забубённых наломал я дров, из щепок чьих пора, без лишних слов, добыть к ларцу открытому отмычку. А это — не турусы городить, для притчи ладя присказки болванку. Но нет вопроса: пить или не пить? Ну что же, коль пошла такая пьянка... Ну что же, коль пошла такая пьянка, придутся впору всмятки сапоги, которыми так славилась Лубянка, где клеились народные враги. Вот и меня какой-то вражий дух вновь волокет к воплепустыннои теме, и клюнуть норовит и в зад, и в темя врожденной блажи жареный петух. Таранной доли дока самородный, уж не ищу шалавого рожна, прочуя, что не так уж безысходна моя чужепохмельная вина. Не верящему в худо без добра, как говорят, ни пуха ни пера. Как говорят, ни пуха ни пера — коту в мешке, спроворенном мышами, которых в люди вывела гора... Трави, поэт, да не моргай ушами. И в загнанно-изгойном затишке припомнив солнце в клетчатом мешке, не поспешай словами — на бумагу и стерегись воспрянувший родник во мгле клоачной — расплескать, как влагу, к которой ты в последний раз приник. Все так. Но и стихийный самогон — в раздрызге гармоническом — не лишний. Пока по сердцу ретивой разгон, банкуй, рванина, от рубля и выше. 6 Банкуй, рванина, от рубля и выше, запойную телеша словоплоть, не с калачей гораздую и пышек
82 Владимир Болохов не только чушь искусную молоть. Прискорбным смехом рта не обдерешь, как, впрочем, и хохочущим рыданьем. Нет выше правды — творческой, и ложь не может стать предтечей созиданья. Когда любовь и ненависть — одно, когда добро и зло — пустые звуки, когда и дьявол с Богом — заодно, а сам ты с предначертанным — в поруке, плевать на крепостные грабежи — пока свобода воле ворожит. Пока свобода воле ворожит, я все хочу, мне ничего не надо. Из праха божья искра мне награда в стране, где воздух соткан изо лжи, где в смуте вырожденья и распада жулье кричит вослед ворью: «Держи!» — и средь чумных ристалищ и парадов в героях — вурдалачьи типажи. С такого распотешного расклада башкою вниз считают этажи иль искушают мирные ножи для приключений собственного зада. Принять расклад совсем иных картишек - не может быть, чтоб рылом я не вышел. 8 Не может быть, чтоб рылом я не вышел, не удержать поехавшую крышу, влобастившись в космический тупик, название которому — язык. Ведь с тех времен, когда разумный жест стал пращуров пещерных первословом, два языка — молчаньем внятных — есть на пограничье доброго и злого. Общедоступность их преподнесла Природа — как инстинктов откровенья. И первородный смысл добра и зла понятен чуть не с самого рожденья. Мираж — и не такие рубежи там, где в тираж выходят миражи. Там, где в тираж выходят миражи, очередной брюхатые морокой — возвышенной до низменного срока, на бренный бред обиды не держи, внимая под глобальной синевой грядущей речи, истинно живой, всесущее насущное звучанье, что, выдержав давленье на излом, не зная ни о добром, ни о злом, общалось с небом музыкой молчанья.., Покуда не в пух-прах глухонема текучесть плоти, нареченной телом, почти молчаньем, не предавшим дело, благослови, заветная тюрьма.
Почти молчанье 83 10 Благослови, заветная тюрьма, пустое брюхо на худой карман хотя б дырой от бублика удачи, как со сберкнижки кукишною сдачей в очередной российской перестройке, где выгода накладней неустойки, а благо то, что испокон грешно, где следствие кровоточит причиной, а дух овчины — лютостью волчиной, и где опять юродиво смешно всем сразу и со всеми заодно, как в соцреалистическом кино, где перла в баню вшивая кума за смыслом, непостижным для ума. 11 За смыслом, непостижным для ума, тщеты авосьной нищая сума вновь тащится, сумятицы куски отринув здравой жути вопреки. И, дух парит в катарсис горней грусти сквозь апокалипсис чистилищной тоски над бездной сокрушительных предчувствий, абстрактных, как вселенские мазки. И, отрешив запамятное тело, душа ступает будто на карниз. И в те мгновенья мысли нет предела. И так ничтожна в те мгновенья мысль... Но не избыть раздрайному полету этапной лопоухости охоту. 12 Этапной лопоухости охоту я начинал пешком из-под ствола, под чьим прицелом дуба не дала мечта не так чтоб очень идиота. Еще гудит обочная пчела в неоскудевших подноготных сотах. И сердцу в корм отрадная работа, какою бы отравной ни была. И брезжит глушь в незрячести немой не требующей света новизной, такою осязаемой и ясной, такой неизрекаемо-прекрасной, изрядностью которой пренебречь — сыграть игру, не стоящую свеч. 13 Сыграть игру, не стоящую свеч, куда страшней, чем в русскую рулетку. Щенком острожным краше было лечь, перешагнув прострельную запретку. И пусть мой фарт нелеп и бесталанен в утеху закадычному врагу, за свой ва-банк я небу благодарен я так, что и сказать-то не могу. Еще бы подфартило — на бегу
84 Владимир Болохов уткнуться уповающей грудиной вослед, быть может, ноте лебединой в летучей оконцовки острогу... И в прозябанье праздное упечь не угораздь меня, родная речь. 14 Не угораздь меня, родная речь — мой смысл насущный и его опора, сподобиться немыслимым позором: твою опалу вживе подстеречь. Я жил тобой. И под тобой приму исход в инакосущную полярность, разлучный с той, что дар мой и бездарность несет, как носят крестную суму, с кем я постиг, что счастье — благодарность и на земле нет равного ему. Не оттого ли, молодость спустя, косноязычьем немоту мостя, ищу к себе — почти молчаньем — броду? А вспять мне нету и не будет ходу. 15 А вспять мне нету и не будет ходу, не льстящему ни власти, ни народу... Дышу — ну и, похоже, существую, надеюсь — и сдается, что живу, хотя все чаще словоплоть бастует, впадая в летаргию наяву. Агония порученной стихии? Помилуй Бог до этого дожить на родине смертельной ностальгией больному... И не стоит мельтешить, коль булькает еще в стремянной склянке, чья подоплека налицо — с изнанки, и правит бал в лирической орлянке почти молчанья кровная морзянка. 1964—1997
ВАРИАНТ В РОССИЮ С ЛЮБОВЬЮ Много лет назад классик политического боевика Ян Флеминг, автор знаменитой серии романов о Джеймсе Бонде, рассказал миру ужасную историю о происках беспощадных агентов советской разведки и контрразведки СМЕРШ. Роман назывался «Из России с любовью». В наше время писатель куда более высокого класса Фредерик Форсайт посылает своих героев, асов западных разведок, спасать демократию в России. Форсайт прославился образцовым в своем жанре романом «День шакала» — жестко написанной историей смертельной схватки президента Де Голля и экстремистов ОАС, объявивших ему вендетту за отделение Алжира, историю кровавой, не ограниченной никакими правилами и законами борьбы французских спецслужб с оасовцами, натравившими на Де Голля лучшего в мире наемного убийцу... С тех пор Форсайт написал еще несколько романов, пользовавшихся неизменным успехом, и вот теперь он решил завершить свой путь романиста книгой о России — романом «Икона» (см. интервью с Форсайтом в «Звезде», № 9, 1997). В нашей современной литературе этот тип произведения представлен мрачной утопией А. Кабакова «Невозвращенец», вышедшей в канун путча 1991 года. Но роман Ф. Форсайта демонстрирует иной подход по сравнению с беспросветной прозой нашего соотечественника. Форсайт — оптимист. Исходя из того же гипотетического предположения — хотя теперь уже куда менее оправданного, чем в 1991 году, — что Россию ждет тяжкий кризис, который будет использован для попытки установления фашистского толка диктатуры, Форсайт предлагает выход — конституционная монархия как способ объединить народ на законной и демократической основе. Тонкий знаток деятельности западных спецслужб, Форсайт именно им отводит решающую роль в этой исторической операции. Происходящее на страницах романа, конечно же, не имеет отношения ни к реальной России, ни к реальным возможностям западных спецслужб. Но редакции показался чрезвычайно интересным сам взгляд известного романиста на российскую действительность. Нам важно знать характер представлений этого достаточно осведомленного человека о том, что происходит и может произойти в России, нам важно понять глубину и ширину пропасти, которая разделяет российскую реальность и западные представления о ней. Роман Фредерика Форсайта прекрасно иллюстрирует и то, и другое. Очень любопытно наблюдать, как оценивает искушенный в большой политике английский писатель роль православной церкви, российских СМИ, различных групп в правоохранительной системе, какой видится ему ситуация в московском криминальном мире. Есть основания предположить, что эти представления достаточно распространены на Западе и талантливый романист сконцентрировал их в своем повествовании. Форсайт стремится дать некую общеисторическую модель выхода из кризиса рушащейся в анархию и хаос страны — выхода с опорой на консервативные ценности. Он ясно подчеркивает эту тенденцию романа, назвав одного из главных спасителей России, бывшего суперагента ЦРУ Джейсоном Монком. Монк — имя, много говорящее образованному европейцу, а англичанину, каковым является Форсайт, особенно. Когда после смерти Кромвеля английская республика близка была к анархии и междоусобице, генерал Джордж Монк, командовавший армией в Шотландии, восстановил на престоле Стюартов, успокоив на некоторое время страну... С симпатией и состраданием относясь к России, Форсайт распространяет на нее свои представления об основах стабильности в странах Западного мира, учитывая, как он считает, российскую специфику: мудрый и многоопытный бывший шеф британской разведки сэр Найджел предлагает свой вариант «иконы для России» — конституционного монарха из потомков Романовых... Номер журнала, который держит в руках читатель, посвящен печальному юбилею трагических для России событий 1917 года. И редакции показалось небезынтересным именно в этом номере, среди серьезнейших исторических материалов, среди горьких свидетельств о революции, эпохе гражданской войны и последствиях этих событий дать фрагменты утопии Форсайта, силой своего воображения восстановившего монархию в России, замкнувшего таким образом восьмидесятилетний исторический круг. Пускай на фоне остальных материалов номера читатель сам оценит — насколько нарисованная писателем картина соответствует нашей реальности и насколько вероятен выход, который он нам предлагает. Редакция выражает искреннюю благодарность Фредерику Форсайту за любезно предоставленное журналу право опубликовать главы из романа, а также Ларисе Залесо- вой-Докторовой, нашему европейскому корреспонденту, осуществлявшей посредничество между «Звездой» и автором романа «Икона». Редакция
ФРЕДЕРИК ФОРСАЙТ ИКОНА (Фрагменты романа) В то лето буханка хлеба стоила больше миллиона. Это было третье подряд неурожайное лето: деньги неудержимо обесценивались. Тем летом в глухой провинции начали умирать от недоедания. Летом президент России потерял сознание в лимузине, а помощь подоспела не сразу. Тогда же, летом, пожилой уборщик тайком вынес из офиса засекреченный документ. Избежать перемен стало уже нельзя. Шло лето 1999 года. Август — не лучший месяц для привилегированных заведений Сент-Джеймс- стрит, Пиккадилли и Пэлл-Мэлл. Это сезон отпусков, «Уайте» вновь растворил свои двери в последний день августа. Именно туда сэр Генри Кумз пригласил на обед человека, который был старше его на пятнадцать лет — одного из своих предшественников на посту главного шефа Секретной разведывательной службы. Сэру Найджелу Ирвину исполнилось семьдесят четыре, от службы он считался свободным уже пятнадцать лет. Четыре года назад Ирвин окончательно удалился на покой в собственный дом близ деревушки Суонидж на острове Пербек в графстве Дорсетшир. Там он читал, писал, прогуливался по пустынному берегу Ла-Манша, иногда ездил поездом в Лондон — повидать старых друзей. Близкие знакомые сэра Найджела отлично понимали, что свойственная ему старомодная учтивость призвана была маскировать стальную волю, доходившую временами до непримиримой беспощадности. Генри Кумз, несмотря на разницу в возрасте, довольно хорошо изучил бывшего патрона. Оба они специализировались на России. После ухода Ирвина главенство над Секретной разведывательной службой поочередно переходило к двум востоковедам и арабисту; с Генри Кумзом оно вновь попало в руки одного из тех, кто досконально знал все тонкости борьбы против Советского Союза. Под началом Ирвина Кумз обнаружил блестящие агентурные способности в Берлине, где его изощренный профессионализм противостоял шпионской сети КГБ, которой заправлял шеф восточногерманской разведки Маркус Вольф. — В России явно что-то затевается, — начал он. — Затевается там многое, но — если судить по газетам — хорошего ничего, — отозвался Ирвин. Кумз улыбнулся. Уж он-то знал, что бывший шеф располагает куда более надежными источниками информации, нежели утренние газеты. — Не стану вдаваться в подробности. Сейчас не время и не место. Изложу дело в самых общих чертах. — Разумеется, — кивнул Ирвин. Кумз бегло обрисовал события последних шести недель, происходившие в Москве и в Лондоне. Особенное внимание он уделил Лондону. — Правительство ничего не намерено предпринимать, и решение это окончательное, — заключил Кумз. — События должны развиваться своим чередом, неза- Перевод выполнен по изданию: Frederick Forsyth. Icon. London. 1996. © Сергей Сухарев (перевод), 1997
Икона 87 висимо от исхода — пускай даже прискорбного. Так, во всяком случае, два дня тому назад, оповестил меня наш досточтимый министр иностранных дел. — Боюсь, вы слишком меня переоцениваете, если полагаете, будто я способен вдохнуть больший динамизм в мандаринов, засевших на Кинг-Чарлз-стрит, — заметил сэр Найджел. — Я состарился и удалился на покой. Как сказал поэт, «все скачки кончены, утихли страсти». — Хотелось бы узнать ваше мнение о двух документах. Для начала — полный аналитический отчет. Нам удалось проследить события с той минуты, когда отважный, хотя и не слишком грамотный пожилой уборщик в штаб-квартире Союза патриотических сил украл папку со стола личного секретаря их вождя Игоря Комарова. Насколько обоснованна наша твердая убежденность в подлинности «Черного Манифеста», решать вам. — А второй документ? — Это сам манифест. — Благодарю за доверие. Что я должен делать с этими бумагами? — Возьмите с собой и прочтите дома. Посмотрим, какое мнение у вас сложится. Опустевшие тарелки с рисовым пудингом и джемом унесли. Сэр Генри Кумз заказал кофе и два бокала отборного клубного портвейна — «фонсека», обладающего особенно тонким букетом. — А если я признаю справедливость ваших опасений? И соглашусь относительно подлинности этого жуткого манифеста — что тогда? — Я думал, Найджел... те люди... вы, вероятно, увидитесь с ними... спустя неделю в Америке... — Дорогой Генри, даже вам не полагается об этом знать! Кумз покорно склонил голову, втайне радуясь тому, что не обманулся в своих догадках. Совет все-таки соберется... И Ирвин будет в нем участвовать. — Согласно освященной веками фразе, мои соглядатаи всюду. — Счастлив слышать, что с моих времен мало что переменилось... Хорошо, предположим, что в Америке я кое с кем, действительно, встречусь. И что же? — Полагаюсь на ваше усмотрение. Если документы, по-вашему, ничего не стоят — сожгите их в печке. Если же вы сочтете нужным переправить их за океан... Выбор за вами. — Надо же, до чего все это увлекательно! Кумз извлек из портфеля плоский запечатанный пакет и передал его сэру Най- джелу. Сэр Найджел опустил пакет в свой портфель, где лежали покупки, только что сделанные им в магазине «Джон Льюис»: образцы трафаретов для леди Ирвин, любившей зимними вечерами вышивать накидки для диванных подушек. В вестибюле коллеги расстались — и сэр Найджел Ирвин отправился в такси на вокзал, откуда поезд унес его обратно в Дорсетшир. Сэр Найджел, не сомкнув глаз, просидел всю ночь без сна над двумя документами, которые вручил ему Генри Кумз. Он был потрясен прочитанным. Розыск, проведенный с тех пор, как московский ханыга кинул мисс Стоун пакет через окошко автомобиля, вызвал у бывшего разведчика полное одобрение. Сам он действовал бы точно так же. Мысли сэра Найджела обратились к содержанию документа. Если русский демагог и вправду намерен осуществить свою программу на практике, вновь облечется плотью страшное воспоминание из его юности. В 43-м Найджелу Ирвину стукнуло восемнадцать: его зачислили, наконец, в британскую армию и послали в Италию. Раненный во время крупного наступления на Монтекассино, он вернулся в Британию, а по выздоровлении, невзирая на просьбы об отправке на линию фронта, был откомандирован в военную разведку. Двадцатилетним лейтенантом Найджел переправился с 8-й армией через Рейн — и здесь столкнулся с опытом, непосильным для восприятия в любом возрасте. По вызову майора пехоты ему пришлось обследовать попавшийся на пути продвижения колонны концентрационный лагерь Берген-Бельзен. Представшая перед ним картина заставила его до конца дней терзаться от ночных кошмаров. Сэр Найджел отворил калитку и вступил на небольшой участок обработанной земли: летом Пенни выращивала здесь овощи и фрукты. Слабо курился костер, сложенный из веток и сухой травы, однако в сердцевине его тлели раскаленные угли. Чего проще — сунуть бумаги в огонь: и проблема решится сама собой... Генри Кумз, разумеется, больше об этом и словом не обмолвится. Не заговорит, не спросит, предприняты ли какие-то действия, не потребует отчета. О происхождении этих документов не узнает ни одна живая душа. Жена окликнула сэра Найджела из окна кухни.
88 Фредерик Форсайт — А, вот и ты! Чай в гостиной. Я принесла из деревни джем и булочки. — Булочки? Отлично: люблю булочки! — Уж мне ли не знать... Моложе мужа на пять лет, Пенелопа Ирвин слыла когда-то ослепительной красавицей. Ее руки добивались и соискатели побогаче. Она же по каким-то своим причинам остановила выбор на молодом офицере разведки без гроша в кармане: он читал ей стихи и за обычной внешностью скрывал интеллект под стать иному компьютеру. Единственный их сын давно погиб — еще в 1982-м, в войне за Фолклендские острова. Супруги старались по возможности реже о нем думать, его имя упоминалось только в день его рождения и в годовщину смерти. На протяжении тридцати лет службы сэра Найджела в разведке леди Ирвин терпеливо дожидалась его возвращения домой. Муж с головой был погружен в работу: он занимался внедрением агентов на территорию СССР; порой проводил долгие часы на холоде, в угрюмой тени Берлинской стены, встречая побледневшего храбреца, которому удавалось просочиться через контрольно-пропускной пункт обратно, в ярко освещенный Западный Берлин. Дома сэра Найджела всегда поджидали ярко пылавший камин и чай с горячими булочками. В семьдесят четыре года он пылко любил жену, все еще продолжая считать ее красавицей. Сэр Найджел, жуя булочку, пристально смотрел в огонь. — Ты опять уезжаешь, — тихо проговорила леди Ирвин. — Думаю, придется. — Надолго? — Несколько дней проведу в Лондоне за сборами, а потом на неделю в Америку. Дальше не знаю. Еще неясно. — Ну что ж, за меня не волнуйся. В саду довольно много работы. Ты позвонишь, когда сможешь? — Конечно, позвоню. — После паузы сэр Найджел добавил: — Нет, повториться такое не должно! — Ну конечно же, не должно... Только сначала допей чай! Соединенные Штаты — страна богатая. Богата она и неправительственными организациями (сокращенно НПО). Их тысячи — начиная с трестов и кончая всевозможными фондами, предназначенными для исследовательской работы над бесчисленными темами, многие из которых озадачивают полной невразумительностью. Существуют мозговые центры по изучению политических проблем, комиссии по разработке и внедрению тех или иных программ, консультационные советы по любой области знания и сфере деятельности — перечислить все, пожалуй, и невозможно. Всем этим организациям свойственны два общих признака: они оповещают о своем существовании и называют местонахождение своего главного постоянного штаба. Исключение составляет лишь одна организация. Засекреченный Совет Линкольна, отрицавший свое собственное существование, представлял собой замкнутое внутри себя объединение. Целью Совета являлось изучение наиболее насущных проблем современности, их всесторонняя оценка и выработка в процессе дискуссии итоговой согласованной резолюции. Элитарность состава и легкость, с какой большинство членов Совета могло сообщаться с верхними этажами власти, превратили этот Совет в наиболее мощную неправительственную организацию, далеко превосходившую своим влиянием множество других, даже вместе взятых. Летом 1999 года в Совете состояло шесть британских членов (из них одна женщина) и тридцать четыре американских (включая пять женщин). В коллегиальных обсуждениях высоко ценился накопленный за годы житейский опыт — и потому члены Совета были, мягко говоря, людьми пожилыми: лишь немногие еще не перешагнули шестидесятилетний рубеж; старейшему — прекрасно сохранившему все свои способности — исполнился восемьдесят один год. Совет собирался один раз в год— по договоренности, достигнутой посредством внешне невинных телефонных звонков, в строго засекреченном месте. Участников принимал кто-нибудь из состоятельных членов Совета: от такой чести еще никто из них не уклонялся. Участники конференции оплачивали дорожные расходы — а, прибыв на место, становились гостями радушного хозяина. На север от горнолыжного городка Джексон, по направлению к Йеллоустону, шоссе 191 огибает Моран Джанкшн, минуя аэропорт За аэропортом расположена деревушка Мус, откуда дорога для туристов ответвляется к Дженни-Лейк. К западу от этой дороги, у самого подножия Титонов, есть два озера: Брэдли- Лейк, питаемое потоком каньона Гарнет, и Таттари-Лейк, куда втекает река из Ла-
Икона 89 винного каньона. Пространство между двумя озерами замкнуто мощным кряжем Южного Титона — и вот здесь-то вашингтонский финансист Саул Натансон построил себе ранчо для отдыха, занимавшее целую сотню акров. Хозяину ранчо и его гостям гарантировалось полное уединение. Участок простирался от озера до озера, запертый сзади отвесной скалой. Со стороны фасада ранчо, расположенное на плато, пешеходные и прочие тропы огибали внизу, на внушительном расстоянии. 7 сентября первые гости прибыли, как было условлено, в Денвер (штат Колорадо), откуда личный авиатранспорт Натансона — небольшой самолет-амфибия фирмы «Граммен» — доставил их через горы в аэропорт Джексона. Вдалеке от главного здания они пересели на вертолет — и через пять минут полета оказались на ранчо. Гости из Британии прошли въездные формальности еще на Восточном побережье, поэтому им не требовалось входить в здание аэропорта — и они могли совершить пересадку подальше от любопытных взглядов. На ранчо размещалось двадцать коттеджей — на две спальни каждый, с общей гостиной. Обслуживающий персонал, тщательно вышколенный, был специально отобран для данного случая самим Натансоном. Для большей безопасности под видом туристов, разбивших палатки, на склонах плато бродили охранники, которые не пропускали наверх случайно забравшихся сюда путешественников. Конференция членов Совета Линкольна длилась пять дней — и по ее окончании только посвященные знали о том, что она состоялась. 8 первое утро по прибытии сэр Найджел Ирвин распаковал вещи, принял душ, переоделся в просторные брюки и саржевую рубашку и устроился на обшитой деревом веранде коттеджа, в котором поселился вместе с бывшим госсекретарем США. Издали он наблюдал, как приехавшие стараются размять ноги, прогуливаясь между островками елей, берез и сосен по дорожкам, спускающимся к озеру. Бывший министр иностранных дел Великобритании и бывший генеральный секретарь НАТО лорд Каррингтон — сухощавый, похожий на птицу — шел рядом с банкиром Чарлзом Прайсом — одним из наиболее известных американских посланников при Сент-Джеймсском дворе. Ирвин руководил Секретной разведывательной службы как раз в то время, когда Питер Каррингтон стоял во главе министерства иностранных дел и был, следовательно, его шефом. Американец, рост которого на четыре дюйма превышал шесть футов, склонялся к своему британскому коллеге. Поодаль на скамье, залитой солнцем, Саул Натансон беседовал с американским банкиром-инвестором и бывшим министром юстиции Эллиотом Ричардсоном. По другую сторону лорд Армстронг, бывший секретарь кабинета, стучал в дверь коттеджа, в котором леди Тэтчер все еще распаковывала вещи. Второй вертолет с жужжанием опустился на посадочную площадку — и из него вышел бывший президент Джордж Буш, которого встретил бывший госсекретарь США Генри Киссинджер. Горничная в кружевном переднике принесла чай сидевшим за столиком бывшему британскому посланнику сэру Николасу Гендер- сону и лондонскому банкиру и финансисту сэру Ивлину де Ротшильду. Найджел Ирвин взглянул на расписание пятидневной конференции. Сегодняшний вечер свободен. Завтра члены Совета разобьются, как обычно, на три комитета: геополитика, стратегия и экономика. Комитеты будут заседать раздельно в течение двух дней. Третий день будет посвящен слушанию и обсуждению итогов. День четвертый отведен для пленарных заседаний. В конце этого дня, по его просьбе, ему, Ирвину, отведен час. Последний день предназначен для выработки резюме «Дальнейшие шаги и рекомендации». — Трудно в это поверить, — произнес бывший министр юстиции США, открывая после завтрака совместное обсуждение. — А мне труднее в это не поверить, — отозвался госсекретарь Джеймс Бей- кер. — Материалы переданы обоим нашим правительствам... так, Найджел? -Да. — И они не намерены даже пальцем о палец ударить? Остальные тридцать девять членов Совета, собравшиеся на заседание, обратили взор на бывшего шефа разведки, словно желая услышать от него, что весь этот кошмар — простой розыгрыш, тень от тучки, которая вот-вот скроется. — Принято считать, — сообщил Ирвин, — что официальным путем ничего не достичь. Половина того, что содержится в «Манифесте», найдет одобрительный отклик у значительной части русских. На Западе, как предполагается, «Манифеста» вообще нет и не было. Публикацию Комаров объявит фальшивкой. В результате его позиции только укрепятся.
90 Фредерик Форсайт Последовало угрюмое молчание. — Можно мне ввернуть слово? — заговорил Саул Натансон. — Не как вашему хозяину, но как рядовому члену... Восемь лет назад мой сын погиб на войне в Персидском заливе. Слушатели сочувственно закивали. Двенадцать человек из числа присутствующих играли тогда главную роль в создании международной коалиции, выступившей против агрессора. С дальнего конца стола на финансиста устремил пристальный взгляд генерал Колин Пауэлл. Ввиду значительности фигуры отца, генералу первому доставили известие о том, что самолет лейтенанта Тима Натансона, летчика военно-воздушных сил США, был сбит за несколько часов до прекращения огня. — Если и возможно найти утешение, — продолжал Натансон, — то только одно: думать, что мой сын погиб в борьбе с темными силами. — Он помолчал, подыскивая слова. — Я уже далеко не молод и верю в существование зла. Верю и в то, что оно способно иногда воплотиться в конкретной личности. Мне не довелось сражаться во второй мировой войне. Когда она закончилась, мне исполнилось только восемь лет. Я знаю, некоторые из присутствующих воевали. Но мне многое стало ясно позднее. Я считаю Адольфа Гитлера воплощением зла — и считаю злом все им содеянное. Снова воцарилось молчание. Саул Натансон подался вперед и постучал пальцем по папке с «Черным Манифестом». — Этот документ таит в себе зло — и человек, это написавший, несет зло. Я не понимаю, как мы можем отступить в сторону и позволить этому повториться. Паузу прервала бывший премьер-министр Великобритании. — Я того же мнения. Не время чикаться. Кое-кто прикрыл рот рукой, чтобы скрыть улыбку. В прошлый раз миссис Тэтчер прибегла к этому выражению в Аспене (штат Колорадо), на следующий день после того, как Саддам Хусейн вторгся в Кувейт. В семьдесят три года миссис Тэтчер все еще сохранила способность ясно доносить смысл сказанного. Ральф Брук, глава гигантской Интерконтинентальной Телекоммуникационной Корпорации, известной на каждой бирже мира как ИнТелКор, подался вперед. — О'кей, но что же зависит от нас? — Дипломатически... оповестить правительства всех стран, входящих в НАТО, и побудить их к протестам, — предложил бывший дипломат. — Тогда Комаров объявит манифест грубейшей подделкой — и чуть ли не вся Россия поверит ему на слово. Джеймс Бейкер вытянул голову вперед и изогнулся, обращаясь к Найджелу Ирвину. — Вы доставили нам этот чудовищный документ. Что вы посоветуете? — У меня нет определенной позиции, — ответил Ирвин. — Но я предлагаю отложить разбирательство. Если Совет будет склонен санкционировать... не предпринять, а только санкционировать... определенную инициативу... это произойдет так, что при любом исходе... никогда и ни в коем случае... не падет ни малейшей тени на репутации присутствующих в этом зале. Тридцать девять членов Совета прекрасно понимали, о чем идет речь. Каждый из них либо принимал участие, либо был свидетелем тайных правительственных операций, за провалом которых следовало разоблачение вплоть до самых верхов. Послышался хрипловатый, с немецким акцентом, голос бывшего государственного секретаря Соединенных Штатов. — Может ли Найджел осуществить операцию совершенно втайне? «Да» произнесли одновременно два голоса. Когда сэр Найджел возглавлял британскую разведку, он состоял под началом Маргарет Тэтчер и тогдашнего министра иностранных дел лорда Каррингтона. Совет Линкольна никогда не выносил официальных, письменных резолюций. Достигались соглашения, на базе которых каждый член Совета впоследствии использовал свое влияние для реализации этих соглашений в правящих верхах своих стран. Относительно «Черного Манифеста» плановой группе было поручено действовать сообразуясь с обстоятельствами — то есть так, как будет сочтено нужным. Согласно единодушной договоренности, Совет Линкольна никогда* ничего не одобрял и не запрещал: он даже отказывался рассматривать какие бы то ни было прогнозы о любых потенциальных последствиях. В плановую группу вошло пятеро: те, кто возглавлял комитеты по стратегии, экономике и геополитике. Плюс Саул Натансон, по его просьбе, а также Найджел Ирвин. Сэр Найджел занял председательское кресло.
Икона 91 — Давайте выясним сразу один вопрос, — начал Ральф Брук, экономист. — Замышляете ли вы физическое устранение этого самого Комарова? — Нет. — Почему? — Покушения удаются далеко не всегда, а в данном случае даже успех проблемы не разрешит. Ирвин лучше любого из собравшихся помнил многочисленные попытки ЦРУ «ликвидировать» Фиделя. Где-где, а уж там-то и средств, и современной технологии хватало с избытком. Взрывающиеся сигары — но их кубинский вождь почему- то отказывался курить... Пропитанный ядом водонепроницаемый плащ, ни разу им не надетый... Гуталин, от испарений которого Кастро должен был лишиться прославленной бороды... Все пущенные в ход ухищрения сделали в конце концов эту затею смехотворной. ЦРУ пришлось воззвать к мафии, чьи усилия выглядели еще более комично. Гангстер-убийца от Коза Ностра Джон Розелли кончил тем, что в цементных сапогах ушел на дно Флоридского залива, а Кастро продолжал произносить семичасовые речи. Шарль де Голль уцелел после шести покушений на него со стороны ОАС — отборных боевых соединений. Король Иордании Хусейн подвергался опасности еще чаще, а покушения на жизнь Саддама Хусейна учету не поддаются. — Почему это невозможно, Найджел? — Я не сказал: невозможно. Просто это чрезвычайно трудно. У Комарова исключительно надежная охрана. Его личный телохранитель и командир взвода охранников не дураки. — Но даже если покушение удастся, пользы от него не будет? — Не будет. Покушение превратит Комарова в мученика. На его место заступит другой и захватит власть. По всей вероятности, выполнит ту же программу — наследие ушедшего вождя. — Тогда что же делать? — Никто из действующих политиков не обладает иммунитетом против дестабилизации. Кажется, это американский термин. Присутствующие обменялись скорбными улыбками. В свое время госдепартамент и ЦРУ пытались дискредитировать кое-кого из иностранных лидеров левого крыла. — Что потребуется? — Бюджет. — Без проблем, — откликнулся Саул Натансон. — Назовите сумму. — Благодарю вас. Позже. — Дальше? — Кое-какая техническая поддержка. Главным образом приобретаемая. И помощник. — Что за помощник? — Человек, который проник бы в Россию с определенными поручениями. Очень надежный помощник. — Это уж по вашей части. Если — я подчеркиваю: если — если Комарова все же удастся дискредитировать и он лишится широкой опоры — что будет дальше? — По существу, — отозвался Ирвин, — в этом-то и заключается основная проблема. Заурядным шарлатаном Комарова не назовешь. Он весьма искушен, неукротим и, сверх того, обладает харизмой. Умеет уловить инстинктивные потребности русского народа и вполне им соответствует. Комаров — это икона. — Что-что? — Икона. Не как образчик религиозной живописи, но как некий символ. Комаров замещает собой икону. Все нации нуждаются в предмете поклонения — нередко одушевленном; нации нужна личность, по отношению к которой естественным образом предполагались бы верность и преданность. Подобный символ внушает разрозненной людской массе представление о собственной неповторимости и дает в итоге ощущение единства. Нет символа, который сплотил бы всех, и тогда вспыхивает междоусобная вражда. Россия — огромная страна, в ней множество различных этнических групп. Коммунизм насаждался с крайней жестокостью, однако он обеспечивал единство. Единство путем слияния. Так было и в Югославии: стоило коммунизму рухнуть — и что там произошло, видели? Для достижения единства такой символ совершенно необходим. У вас, американцев — это Слава Предков, у нас — Корона. В данный момент иконой русских является Игорь Комаров. Но только нам известно, какой жуткий у нее изъян. — А каковы его планы? — Как и все демагоги, Комаров будет играть на людских надеждах, желаниях, на их любви и ненависти, но главный упор он сделает на всеобщих страхах. Таким образом он завоюет сердца избирателей. Русские отдадут ему голоса, а с ними —
92 Фредерик Форсайт власть. Затем Комаров не замедлит осуществить цели, поставленные «Черным Манифестом». — Если его убрать — это возврат к хаосу? Даже к гражданской войне? — Весьма возможно. Но вот если подставить в уравнение другую, лучшую икону... Достойную того, чтобы русский народ был ей предан. — Такого человека нет. И никогда не было. — Нет, был! — энергично возразил Найджел Ирвин. — Был, только очень давно... Он именовался Самодержцем Всероссийским. В Джорджтауне приятель Найджела предложил ему пообедать в уютном французском ресторанчике «La Chaumiere». Ирвин явился первым и уселся на скамье поблизости. Вокруг, не замечая седовласого наблюдателя, выписывала круги молодежь на роликовых коньках. Из подъехавшего такси вышел белоголовый американец примерно того же возраста, что и Найджел. Пока он расплачивался с шофером, Ирвин пересек дорогу и положил ему руку на плечо. — Давненько не виделись. Как поживаешь, Кэри? Лицо Кэри Джордана расплылось в улыбке. — Найджел, какого черта ты тут торчишь? Я отчаянно проголодался. — Это упрек? — Ну-ну, я пошутил... Рад тебя видеть, старина. — Тогда пошли скорее, за столом обо всем и поговорим. Час для обеда был еще ранний — и посетителей собралось немного. Официант спросил, какой столик им нужен — для курящих или некурящих. Для курящих, попросил Джордан. Ирвин удивленно приподнял бровь. Оба они не курили. Но Джордан знал, что делает. Здешний официант — дока в политическом этикете — провел их в отдельный кабинет в конце зала, где можно было беседовать, не опасаясь чужих ушей. Им принесли меню и реестр спиртного. Друзья заказали салат и мясо. Ирвин проглядел карту красных вин и выбрал отменный сорт бейшевеля. Официант просиял: это дорогое старинное вино ресторан числил среди фирменных напитков. Он мгновенно вернулся с бутылкой, продемонстрировал этикетку и только после благосклонного кивка сэра Найджела извлек из горлышка пробку и перелил вино в графин. — Итак, — заговорил Кэри Джордан, едва они остались вдвоем. — Что тебя привело в наши Палестины? Ностальгия? — Не совсем. Неплохо бы кое-что устроить. — Это каким-то образом связано с теми высоколобыми персонами, с которыми ты шушукался в Вайоминге? — Ах, Кэри, Кэри... Ей-богу, зря они тебя вытурили! — Я сам того же мнения... Так в чем проблема? — Видишь ли, дела в России принимают слишком серьезный оборот. — Я думал услышать что-то новенькое. — Чем тебе не новость? Хуже некуда. Наши официальные инстанции предупреждены. — И что же? — Предписано соблюдать официальную сдержанность. Джордан хмыкнул: — Я потому и поинтересовался: есть что-то новенькое? — Короче говоря, там пришли к выводу, что с ситуацией необходимо ознакомиться на месте. — Несмотря на предостережение? — Идея была высказана лишь в самых общих чертах. — А при чем тут я? Я уже давно вне игры. Целых двенадцать лет. — Но ты все еще в контакте с Лэнгли? — Нет, с Лэнгли сейчас никто не в контакте. — Вот поэтому, Кэри, я к тебе и обратился. Мне нужен помощник. Способный отправиться в Россию. Неприметно, не привлекая к себе внимания. — Тайно? — Боюсь, что так. Кэри Джордан прожевал кусок, подумал, потом покачал головой. — Нет, этот не поедет. Его не уломать. % — Кто этот! Кто не поедет? — Да так, вспомнился один парень. Как и я, тоже выбыл в аутсайдеры. Хотя он и куда моложе. Вот это был молодчина! Тверд как камень, смекалки не занимать — одним словом, то, что надо. Уволен пять лет тому назад.
Икона 93 — Он жив? — Насколько мне известно, да... Ого, да это вино — просто чудо! Не часто приходится такое отхлебывать. Ирвин поднял свой бокал. — А как его зовут? Парня, которого не уломать? — Монк. Джейсон Монк. Свободно говорит по-русски. Лучшего агента я не встречал. — Ладно, даже если Джейсон Монк и не сдвинется с места, расскажи мне о нем поподробнее. Бывший заместитель директора ЦРУ противиться другу не стал. — Похоже, рыбалка вас не очень-то занимает, мистер Ирвин? Вопрос Монка прозвучал скорее как утверждение. — Вы правы: удить рыбу — это не мое хобби. — Не ваше. Пожалуй, вы даже и не мистер Ирвин. То-то я думаю: что-то тут не так. Вспомнилось, как давным-давно в Лэнгли нагрянула крупная шишка из Лондона — чуть ли не босс разведывательной службы собственной персоной. — У вас отличная память, мистер Монк. — Сэр Найджел — горячо, не правда ли? Итак, сэр Найджел Ирвин, оставим эти детские игрушки. Скажите прямо, в чем дело? — Прошу прощения за небольшую военную хитрость. Мне просто захотелось на вас взглянуть. И побеседовать. С глазу на глаз. Где же лучше всего уединиться, как не в открытом море? — Что ж, вот мы и беседуем... О чем только? — К сожалению, речь пойдет о России. — Страна громадная, это верно. Но не в моем вкусе... Вас ко мне кто-то подослал? — Никто не подослал. О вас я услышал от Кэри Джордана. Два дня назад мы с ним вместе обедали в Джорджтауне. Он шлет вам сердечный привет. — Это приятно. Передайте мою признательность, когда увидитесь. Вам, должно быть, известно: он сейчас лишний. Думаю, вы меня поняли. Я в том же положении. С чем бы вы ни приехали, сэр, мне жаль ваших денег. — Да-да, именно об этом Кэри мне и твердил. Не дергайся попусту, советовал он. Но я не послушался. До вас путь неблизкий. Не возражаете, если я расколюсь сразу? Так, кажется, у вас принято выражаться? Расколоть, подцепить на крючок! — Говорят и так, — неохотно согласился Монк. — Вам доводилось слышать о некоем Игоре Комарове? — Газеты нам присылают, хотя и с опозданием дня на два. Бывает, и радио слушаем. Спутниковой антенны у меня нет, обхожусь без телевизора... Да, об Игоре Комарове я кое-что слышал. Идет в гору, не правда ли? — Похоже на то. Что именно вы о нем слышали? — Возглавляет правое крыло. Ярый националист, взывает к патриотическим чувствам. Умеет увлечь массы. — И какое место, по-вашему, он занимает среди правых? Монк пожал плечами. — Кто его знает? Наверное, одно из крайних. Вроде наших ультраконсервативных сенаторов с Юга. — Он, боюсь, гораздо правее. Двигаться дальше просто некуда. — Сэр Найджел, для России — это подлинная трагедия. Но в данный момент главная моя забота — получить заказ назавтра. Любопытно также, хорош ли улов в пятнадцати милях от Норд-Вест-Пойнт. Политические козни пресловутого мистера Комарова меня никоим образом не касаются. — Рано или поздно, увы, коснутся» Я... мы... одним словом, мои друзья и коллеги полагаем необходимым его остановить. Нам нужен человек, который отправился бы в Россию. По мнению Кэри, вы были отличным агентом. Даже лучшим. — Что было, то сплыло. — Монк молча вгляделся в сэра Найджела. — Эта затея как будто сугубо частного свойства? Вне компетенции тех, кто стоит у кормила власти? — Угадали. Оба наши правительства отвергают любые официальные меры. Монк встал, смял в кулаке пустую баночку из-под пива и бросил ее в мусорный бак. — Простите, сэр Найджел, но вы напрасно тратились на авиабилет. Пора на пристань. Мне вы ничего не должны. Монк вернулся на капитанский мостик, взялся за штурвал и повернул яхту к берегу. Спустя десять минут «Леди Лисочка» уже покачивалась на своем месте у причала.
94 Фредерик Форсайт — Не могу с вами согласиться, — заявил сэр Найджел. — Я, положим, двурушник, но вы-то отнеслись ко мне со всей добросовестностью. Сколько стоит фрахт на полдня? — Триста пятьдесят долларов. — Вот, вместе с чаевыми вашему юному помощнику. — Ирвин отделил от пачки четыре стодолларовые купюры. — Кстати, после полудня вы опять в море? — Нет. — Будете отдыхать? -Да. — Я тоже. Полагаю, в мои годы после обеда в этакое пекло не помешает и вздремнуть. Но пока вы тут, в тени, будете поджидать, пока зной спадет, не согласитесь ли кое-чем заняться? — Только не рыбалкой! — предостерег Монк. — О Господи, конечно же, нет! — Ирвин порылся в переброшенной через плечо сумке и вытащил из нее желтоватый конверт. — Возьмите-ка вот это. Поверьте, розыгрышем тут и не пахнет. Никто, кроме вас, не должен видеть этой бумаги, а вы не должны оставлять ее вне поля зрения. Этот документ ценнее всей той информации, какую вам доставляли Лизандр, Орион, Дельфы и Пегас. Монк застыл на месте, словно ему нанесли удар в солнечное сплетение. Бывший шеф британской разведки заторопился по причалу к нанятой коляске, а Монк продолжал стоять с разинутым ртом. Монк сидел на выстланной досками веранде и наблюдал за тем, как солнце опускается в море. На песчаной дорожке за домом зашуршали шины, потом с чиханием выключился мотор. Из-за угла показалась сухощавая фигура англичанина. На этот раз к белой панаме он добавил безупречно отутюженную альпаковую тропическую куртку. — Мне сказали, что я найду вас здесь, — весело бросил Ирвин. — Кто сказал? — Очаровательная девушка из «Банановой Лодки». Мейбл далеко перевалило за сорок. Ирвин взобрался по ступеням на веранду и вопросительным жестом показал на пустующее кресло-качалку. — Не возражаете, если я присяду? Монк усмехнулся. — Милости просим. Пива? — Пока нет, спасибо. — Дайкири средней крепости? — Лучше и не придумать! Монк приготовил два неразбавленных коктейля и вынес бокалы на веранду. Оба оценивающе пригубили напиток и сделали по глотку. — Успели прочесть? Монк кивнул. — И что скажете? . — Гнусно. Это не фальшивка? Ирвин понимающе усмехнулся. — Мы уже над этим задумывались. Вопрос напрашивался сам собой. Необходимо было дать четкий ответ. Наши люди в Москве проделали тщательный анализ. Сэр Найджел изложил содержание «Резюме» устно, по пунктам. Монк, против собственной воли, почувствовал интерес к делу. — Трое убитых? — Увы. Похоже, мистеру Комарову и впрямь желательно заполучить этот документ обратно любой ценой. Гоняться за фальшивкой он бы не стал. — Вы полагаете, Комарова следует убрать? Вместе с источаемым им ядом? Свести к нулю? — Нет, я не говорил «убрать». Я сказал: «остановить». Это вещи разные. Ликвидация, если воспользоваться презанятным термином вашего ведомства, приведет только к обратному результату. Сэр Найджел подробно изложил свою точку зрения на этот счет. — Но вы уверены, что есть силы, способные нейтрализовать Комарова? Можно ли его дискредитировать, покончить с ним как с политической фигурой? — Уверен, что можно. — Ирвин искоса поглядел на Монка. Монк сидел неподвижно, погрузившись в задумчивость. Мысли унесли его далеко в прошлое. Встрепенувшись, он поднялся с места и вновь наполнил бокалы. — Благородная задача, сэр Найджел. Не исключено, что и на Комарова найдется управа. Кто-то его свалит. Но только не я. Вам придется подыскать другую кандидатуру.
Икона 95 — Моим патронам скупость не свойственна. Вознаграждение гарантируется. Соответственно трудам. Полмиллиона долларов. Американских, разумеется... Приличная сумма, даже по нынешним меркам. Монк прикинул в уме, что означают для него такие деньги. Погасить долг за «Леди Лисичку», выкупить жилье, обзавестись приличным грузовиком. Если оставшуюся половину умело вложить в акции, десяти процентов в год хватит с избытком... Он отрицательно помотал головой. — Я чудом выбрался из этой проклятой страны, едва уцелел. И дал себе слово: ноги моей больше там не будет. Искушение велико, но я ему не поддамся. — Гм, очень жаль, но на нет и суда нет... Кстати, в отеле мне вручили два письма. Вот они. Сэр Найджел полез в карман и протянул Монку два тонких белых конверта. В каждом лежало по листу с официальным грифом. Одно письмо прислала финансовая компания во Флориде. В нем говорилось, что вследствие изменчивой политической ситуации риск, сопряженный с предоставлением долговременных кредитов, не может долее считаться оправданным. Долг за «Леди Лисочку» должен быть возвращен в течение месяца; в противном случае фирма вынуждена будет лишить мистера Монка права выкупа судна. Предупреждение было облечено в самые обтекаемые формулировки, однако в смысле его сомневаться не приходилось. Второе письмо несло на себе герб губернатора Ее Величества, управляющего островами Кайкос и Терке. Письмо извещало, что его превосходительство по причинам, не подлежащим разглашению, намерен сократить срок действия лицензии и вида на жительство, выданных подданному США Джейсону Монку, до одного месяца, начиная от даты отправления письма. Монк сложил оба письма и, опустив их на стол между двумя креслами-качалками, тихо сказал: — Баста. — Боюсь, что так, — вкрадчиво отозвался сэр Найджел Ирвин, глядя в морские дали. — Однако у вас есть выбор. — Неужели на эту роль, кроме меня, никто не сгодится? — Другие мне не нужны. Мне нужны вы. — О'кей, добивайте меня, приканчивайте. Со мной все это уже было. Мне переломали все кости. Но я выжил. Выживу и на этот раз. Только в Россию больше — ни ногой! Ирвин вздохнул и взял со стола «Черный Манифест». — Вот-вот, именно это самое Кэри и говорил. Дескать, вас не возьмешь ни подкупом, ни угрозой. Его слова. — Что ж, на старости лет хотя бы умственные способности Кэри сохранил при себе. — Монк выпрямился во весь рост. — Поблагодарить вас за доставленное удовольствие, к сожалению, не могу. Наш разговор, полагаю, исчерпан. Сэр Найджел тоже встал. Вид у него был опечаленный. — Думаю все-таки, что не совсем. Жаль, очень жаль... Да, чуть не забыл! Когда Комаров придет к власти, он будет не один. Бок о бок с ним будет неотлучно пребывать его личный телохранитель и командующий Черной Гвардией. Именно он возглавит начавшийся геноцид, именно он станет палачом нации. Сэр Найджел протянул Монку фотографию. С нее на Монка смотрело холодное лицо человека старше его лет на пять. Сэр Найджел направился по усыпанной песком дорожке к стоявшему за домом автомобилю. — Кто это такой, черт подери? — крикнул Монк ему вслед. Голос бывшего шефа разведки донесся сквозь сгущавшиеся сумерки. — Ах, этот... Это полковник Анатолий Гришин. Монк протянул Ирвину оба конверта с официальными письмами. — А что делать с этим? — Бросьте в огонь, дружище! В отличие от «Черного Манифеста», это стопроцентная фальшивка. Вместе со стюардессой сэр Найджел направился к самолету. Он уже подходил к трапу, когда сзади послышался возглас: — Старая продувная бестия — вот вы, сэр, кто! Стюардесса окаменела от изумления. Сэр Найджел Ирвин, стоя на верхней площадке трапа, лучезарно улыбнулся: — Хотелось бы надеяться... Из числа старинных, несколько таинственных институтов, до сих пор существующих в Великобритании, немногие сравнятся по архаичности с геральдической палатой, чье учреждение восходит к царствованию Ричарда III. Высшие чиновники
96 Фредерик Форсайт палаты именуются герольдмейстерами. Специалисты по генеалогии обладают поистине академической ученостью: доскональное понимание тонкостей замысловатой науки геральдики, сопряженное с изучением норманнского диалекта французского языка, требуют многих лет труда. Есть знатоки, избравшие своей специальностью аристократические дома Европы, породненные с английским дворянством постоянными перекрестными браками. Путем осторожных, однако настойчивых расспросов сэру Найджелу Ирвину удалось установить имя ведущего специалиста по династии Романовых. Утверждали, будто доктор Ланселот Пробин забыл о Романовых больше всего того, что знали о себе они сами. Отрекомендовавшись по телефону бывшим дипломатом, готовящим для министерства внутренних дел доклад о наличии в России монархистских тенденций, сэр Найджел пригласил собеседника на чашку чая в «Риц». Доктор Пробин — плотный, коренастый — внешне напоминал мистера Пиквика с иллюстраций к роману Диккейса. К своему предмету он относился со здоровым чувством юмора, избегая всякой напыщенности. — Скажите, — обратился к нему сэр Найджел после того, как на стол подали крепко настоявшийся «Эрл Грей» и сандвичи с огурцами, — не могли бы мы с вами обсудить один неясный для меня вопрос? Меня интересует проблема престолонаследия в династии Романовых. — Романовы — это, знаете ли, мое хобби. В основном я занят совсем другим. - — И тем не менее вы автор самой полной монографии, посвященной данной теме? — Рад от вас это услышать. Чем могу быть полезен? — Как у Романовых обстоит дело с наследником престола? Все ли тут достаточно определенно? — Отнюдь нет. Тут сплошная путаница и неразбериха. Между родичами страшнейший разлад. Права предъявляет всякий, кому не лень. А почему вас это интересует? — Предположим, — уклончиво начал сэр Найджел, — что по тем или иным причинам русские всенародно придут к выводу о желательности воссстановления конституционной монархии с царем во главе. — Это невозможно, поскольку конституционной монархии как таковой в России никогда не существовало. Последним императором был Николай И. Император — именно таков правильный титул монарха, введенный в России с 1721 года, однако до сих пор все называют его «царем». Так вот, Николай II являлся абсолютным монархом. Конституционной в России не знали. Обрисованная вами перспектива чрезвычайно мало вероятна. Более того, здесь неизбежно возникнут проблемы. Как известно, Николай, царица Александра и пятеро их детей были расстреляны в Екатеринбурге в 1918 году. Прямая линия на них пресеклась. Все нынешние претенденты — представители боковых ветвей, некоторые из них — потомки дедушки Николая И. — То есть очевидного и неоспоримого претендента нет? — Нет. У себя в кабинете я могу дать вам более обстоятельную справку. Показать все таблицы. Здесь их просто-напросто негде развернуть. Масса имен, линий без счета, потомки разбросаны по всему свету. — Однако, если говорить теоретически, русские все же могут восстановить институт монархии? — Вы это всерьез, сэр Найджел? — Мы с вами рассуждаем отвлеченно. — Ну что ж, теоретически возможно всякое. Любая монархия после изгнания короля или королевы способна стать республикой. К примеру, Греция. И наоборот: любая республика вправе избрать форму правления в виде конституционной монархии. Взять хотя бы Испанию. И в той, и в другой стране эти перемены произошли на протяжении последних тридцати лет. Следовательно, ничего невозможного в вашей гипотезе не содержится. — Сложность в том, чтобы подыскать подходящую кандидатуру? — Совершенно верно. Генерал Франко законодательным путем закрепил возрождение в Испании монархии после своей смерти. Выбор его пал на внука Альфонса XIII, принца Хуана Карлоса, который правит и по сей день. Но там не возникло никаких встречных притязаний. Генеалогия более чем ясна. Бывает иначе. — А сколько претендентов среди Романовых? — Уйма. Не счесть. И толком не разобраться. — Можно ли среди множества кого-то выделить? — Сразу в голову ничего не придет... Надо вникнуть более основательно. О Романовых меня уже давным-давно никто не спрашивал. — Посмотрите, пожалуйста, если вас это не затруднит! — повторил при про-
Икона 97 щашш сэр Найджел. — Я на днях уезжаю. Что, если мы встретимся, когда я вер- нусь?Я позвоню вам на службу. Сэр Найджел Ирвин вылетел в Москву на третий день после беседы с доктором Пробином. Его сопровождал переводчик: когда-то шеф разведки довольно сносно владел русским, однако за отсутствием практики не считал теперь свои знания достаточными для ответственных переговоров. Переводчик сэра Найджела Брайан Маркс служил раньше в армии; правда, в настоящем его паспорте значилось другое имя — Брайан Винсент. На пункте паспортного контроля чиновник ввел имена в компьютер. В списке недавних или частых посетителей столицы России новоприбывшие не значились. — Вы следуете вместе? — задал он вопрос приезжим. Старшему из них — седоголовому, но подтянутому, судя по документам, давно шел восьмой десяток; второму, одетому в темный костюм, на вид спортсмену, не исполнилось и сорока. — Я переводчик, — пояснил Винсент. — Мой русски не есть хорош, — с готовностью добавил сэр Найджел. Приезжие остановились в «Национале». Здесь сэра Найджела уже сутки поджидал конверт, доставленный смуглым юношей — очевидно, чеченцем. Конверт сэру Найджелу вручили вместе с ключом от номера. Внутри конверта оказался чистый лист. Если бы письмо перехватили или оно было бы потеряно, решительно никаких последствий это не возымело бы. Сообщение было нанесено на изнанку конверта с помощью лимонного сока. Брайан Винсент осторожно нагрел распечатанный и расклеенный конверт над пламенем спички. На бумаге едва заметно проступили бледно-коричневые семь цифр — номер личного телефона. Запомнив его, сэр Найджел велел Винсенту сжечь конверт, пепел бросить в унитаз и спустить воду. Ровно в десять вечера на письменном столе патриарха Московского и Всея Руси зазвонил телефон. Трубку снял сам хозяин кабинета. Номер его домашнего телефона был известен очень немногим — и всех этих людей патриарх знал лично. — Слушаю вас, — сдержанно проговорил патриарх. — Ваше святейшество, мы с вами никогда не встречались. Я всего лишь переводчик у человека, которого сопровождаю в поездке. Несколько дней назад вы любезно согласились принять духовное лицо из Лондона. — Припоминаю. — Вас предупредили, что вскоре к вам прибудет посланец, облеченный большими полномочиями, для частной беседы чрезвычайной важности. Этот человек сейчас рядом со мной. Он спрашивает, сможете ли вы его принять? — Сейчас? Так поздно? — Ваше святейшество, дело не терпит промедления. — А что такое? — О прибытии этого человека в Москву очень скоро кое-кому станет известно. За ним установят слежку. Крайне важно соблюдать предельную осмотрительность. Встревоженного патриарха этот довод убедил. — Хорошо. Где вы находитесь? — В минутах: пяти езды. Мы уже в дверях. — Жду вас через полчаса. Казак-охранник, оповещенный заранее, отворил парадную дверь. Взволнованный, изнемогающий от любопытства отец Максим провел посетителей в кабинет патриарха. Сэр Найджел воспользовался от гостиницы лимузином; машину припарковали на обочине тротуара. Патриарх был облачен в светло-серую рясу с простым наперсным крестом. Он поздоровался с посетителями и предложил им сесть в кресла. — Позвольте мне прежде всего принести глубочайшие извинения за плохое знание русского языка, вынуждающее меня прибегнуть к услугам переводчика, — начал сэр Найджел. Винсент бегло перевел эту фразу. Патриарх с улыбкой покачал головой: — А я, увы, не говорю по-английски. Отец Максим, поставьте, пожалуйста, кофе на стол. Мы управимся сами. Вы можете быть свободны. Сэр Найджел представился, не упомянув, впрочем, о былой своей принадлежности к руководству разведки, активно действовавшей против России. Он назвался отставным ветераном дипломатической службы (что было довольно близко к истине), которому поручена посредническая миссия. Обойдя молчанием конференцию Совета Линкольна, сэр Найджел сообщил, что с «Черным Манифестом» приватным образом ознакомились в высшей степени влиятельные лица и что он вызвал у них настоядцш шок. 4 Звезда № И
98 Фредерик Форсайт — Точно так же, как и у вас, ваше святейшество. Патриарх вместо ответа с сумрачным видом наклонил голову. — Я пришел к вам с намерением указать на серьезную опасность ситуации, которая касается нас всех — всех людей доброй воли как в России, так и за ее пределами. Наш английский поэт сказал: ни один человек — не остров. Все мы -— часть целого. Если Россия, одно из величайших в мире государств, вновь подпадет под иго безжалостного диктатора, это станет трагедией и для страны, и для нас на Западе, и более всего для Святой Православной Церкви. — Согласен с вами, — произнес патриарх, — однако Церковь не может вмешиваться в политику. — Открыто вмешиваться не может. Однако Церковь обязана противостоять злу. Церковь всегда была оплотом нравственности, не правда ли? — Разумеется. — И Церковь имеет право оборонять себя от падения, имеет право бороться с теми, кто ищет ее гибели и стремится отнять у нее ее земное предназначение? — Бесспорно, имеет. — Способна ли тогда Церковь возвысить свой голос и побудить верующих сопротивляться действиям, ведущим к торжеству зла и пагубным для нее самой? — Если Церковь выступит против Игоря Комарова, а он одержит победу на президентских выборах, она тем самым вынесет себе смертный приговор, — проговорил патриарх. — Это мнение сотни епископов, и все они проголосуют за невмешательство. Меня они не поймут. — Однако существует и другой путь, — заметил сэр Найджел. Вкратце он обрисовал суть конституционной реформы. На лице патриарха выразилось изумление. — Вы это серьезно, сэр Найджел? — спросил он после паузы. — Восстановить монархию, вернуть царя? Нет, народ этого не примет. — Давайте взглянем на вещи реально, — настаивал сэр Найджел. — Россия на трудном, роковом перепутье. С одной стороны — растущий хаос, возможный распад государства, не исключена и гражданская война по югославскому сценарию. Главнейшее условие процветания — это стабильность. Россию — будто корабль без руля и без ветрил — нещадно швыряет шторм. Скоро обшивка развалится и судно пойдет ко дну вместе со всей командой... С другой стороны — диктатура, беспощадная тирания, испытания, несопоставимые с теми, через которые уже прошла ваша многострадальная страна. Что вы выбираете? — Выбирать не из чего, — сказал патриарх. — Обе дороги равно безнадежны. — А теперь вспомните, что конституционный монарх всегда служит противовесом единоличному деспотизму. Конституционная монархия и диктатура несовместимы, это понятия взаимоисключающие. Любой нации необходим символ — бывает, и неодушевленный, помогающий сплотиться в трудные времена, слиться всем воедино, преодолеть языковые и клановые барьеры. Комаров сознательно превращает себя в национальный символ, в некое подобие иконы. Кто проголосует против него за неразбериху? Нужна четкая альтернатива. — Однако проповедовать в пользу монархии... — возразил патриарх. — Вовсе не означает проповедовать против Комарова, чего вы так страшитесь, — подхватил англичанин. — Эта проповедь утвердит идею новой стабильности. Будет провозглашен общенародный символ, стоящий над политическими дрязгами. Комаров не сможет обвинить вас в причастности к закулисным партийным интригам, направленным против него, даже если и заподозрит истину. Есть еще и другие соображения... Сэр Найджел умело развернул перед патриархом соблазнительные перспективы. Союз Церкви и Трона, возрождение Русской Православной Церкви во всем ее величии, водворение Патриарха Московского и Всея Руси в Кремль, возобновление кредитов с Запада по мере стабилизации обстановки. — В ваших словах есть логика, и они небезразличны моему сердцу, — отозвался, поразмыслив, патриарх. — Я читал «Черный Манифест». Я знаю худшее. Но мои братья во Христе из Священного Синода ни о чем не подозревают и вряд ли поверят в существование подобного документа. Попробуйте его опубликовать — и половина России, быть может, с ним согласится... Нет, сэр Найджел, я не переоцениваю мою паству. — А что, если зазвучит другой голос? Не ваш, ваше святейшество, — не официальный голос Церкви, но, с вашей молчаливой поддержки, иной голос — сильный и убедительный? Сэр Найджел имел в виду инакомыслящего отца Григория Русакова, которому патриарх, проявив недюжинную нравственную отвагу, своей личной властью дал разрешение произносить проповеди.
Икона 99 В юности Григория Русакова исключали то из одной семинарии, то из другой. По меркам КГБ, он обладал слишком смелым умом и слишком пылким темпераментом. Григорию пришлось удалиться в скромный монастырь где-то в Сибири; после рукоположения он стал странствующим священником, не имеющим прихода. Он обращался к народу с проповедями всюду, где только мог. Конечно же, Григория схватили и отправили на пять лет в лагерь за антисоветские высказывания. На суде он отказался от адвоката, состоящего на службе у государства, и защищал себя сам с таким блеском, что вынудил судей признать допущенные ими нарушения советской Конституции. Освобожденный по горбачевской амнистии для служителей культа, отец Григорий не утратил прежнего пыла. Он возобновил свои проповеди, но обличал теперь и церковных иерархов за инертность и корыстолюбие. Он сумел задеть за живое столь многих видных пастырей, что те бросились к патриарху с просьбой вновь упрятать ослушника куда-нибудь подальше. В рясе простого священника патриарх отправился на одну из проповедей отца Григория. Вот если бы, думал он, стоя неузнанным в гуще огромной толпы, вот если бы обратить всю эту страсть, всю эту убежденность, всю эту мощь ораторского искусства на службу Церкви... Патриарх пригласил неукротимого бунтаря в себе, в Даниловский монастырь. Скудный ужин, простой деревянный стол. Они проговорили всю ночь. Патриарх изложил, суть современной исторической задачи: исподволь реформировать Церковь, слишком долго пребывавшую служанкой диктатуры, вернуть ей прежнюю определяющую роль в духовной жизни христиан России. К рассвету соглашение было достигнуто. Отец Григорий обещал не только призывать слушателей искать Бога всегда и всюду: он возвращался в лоно Церкви, прощая ей все ее изъяны. Невидимая рука патриарха совершила для него многое. Главный телевизионный канал еженедельно транслировал проповеди, читавшиеся отцом Григорием при неизменно большом стечении народа. С помощью телекамер священник мог обращаться и к тем, кто никогда не увидел бы его собственными глазами. Осенью 1999 года бывший изгой пользовался широчайшей всероссийской известностью как наиболее влиятельный оратор, превосходивший силой воздействия на аудиторию самого Игоря Комарова. Патриарх какое-то время молчал и наконец произнес: — Я поговорю с отцом Григорием о воцарении в России монарха. Тесный кабинет доктора Ланселота Пробина в помещении геральдической палаты на Куин-Виктория-стрит был до отказа забит бумагами. Повсюду в полном беспорядке громоздились папки и кипы документов, но сам специалист по генеалогии ориентировался в этом хаосе, по-видимому, как нельзя лучше. Завидев сэра Найджела Ирвина, доктор Пробин вскочил на ноги и смахнул на пол генеалогическое древо рода Гримальди со стула, который предложил гостю. — Итак, как обстоят дела с престолонаследием? — полюбопытствовал Ирвин. — У Романовых? Неважно. Как, впрочем, я и предсказывал. Один возможный кандидат в претенденты не желает об этом и слышать. Другой страстно домогается выдвижения, однако должен быть исключен по двум пунктам. Третий — американец, к которому еще не обращались; впрочем, он не имеет ни малейшего шанса. — Неужели ситуация действительно столь плачевна? — спросил Ирвин. Доктор Пробин поудобнее устроился в кресле. Глаза его заблестели. Он сел на своего конька: все эти боковые линии, браки между родственниками, диковинные правила были знакомы ему как свои пять пальцев. — Давайте начнем с самозванцев, — заговорил он. — Помните Анну Андерсон? Эта особа всю жизнь утверждала, будто она — великая княгиня Анастасия, уцелевшая при расстреле царской семьи в Екатеринбурге. Ложь, отъявленная ложь. Анны Андерсон уже нет в живых, но анализ ДНК окончательно разоблачил ее как авантюристку. Не так давно в Мадриде умер самозваный великий князь Алексей. Оказался заурядным мошенником из Люксембурга. Время от времени в прессе мелькают еще три имени — и приводятся, как правило, с неточностями. Слышали что-нибудь о великом князе Георгии? — Прошу прощения, но не приходилось. — Впрочем, неважно. Этого молодого человека уже не первый год возит за собой по Европе и России его откровенно рвущаяся к власти мать — великая княгиня Мария, дочь покойного великого князя Владимира. Сам Владимир мог бы претендовать на престол как правнук царствовавшего императора, хотя и на довольно шатком основании, поскольку его мать не была православной к моменту его рождения, а это является одним из необходимых условий. Так или иначе, его дочь Мария никоим образом не вправе быть его преемницей — вопреки ее собственным утверждениям. Закон Павла.
100 Фредерик Форсайт — То есть? — Учрежден Павлом Первым. Престол — помимо каких-то исключительных обстоятельств — передается только по мужской линии. Дискриминация по половому признаку, но что поделаешь? Что есть, то есть. Великая княгиня Мария на деле, следовательно, просто княгиня — и ее сын Георгий не вправе претендовать на российский трон. Законом оговаривается, что не принимаются в расчет даже сыновья дочерей. — Однако Мария все же надеется на благоприятный поворот судьбы? — Тщеславие у нее непомерное, но не имеющее под собой никаких оснований. — Доктор Пробин, вы, кажется, упоминали и некоего американца? — О, эта история самая занятная.У Николая II был дядя — великий князь Павел, младший брат его отца, Александра III. Большевики убили царя, его брата и дядю Павла. Но у Павла остался сын, двоюродный брат царя. Волей случая этот своенравный молодой человек, великий князь Дмитрий Павлович, оказался замешанным в убийстве Распутина. Ссылка в Сибирь спасла ему жизнь. После большевистского переворота он бежал в Шанхай — ив конце концов осел в Америке. — Впервые об этом слышу, — заметил Ирвин. — Продолжайте. — Дмитрий женился, его сын Пол — майор американской армии — воевал в Корее. У Пола также было два сына. — На мой взгляд, здесь прослеживается прямая мужская линия. Выходит, по- вашему, американец может стать русским царем? — Подобное мнение бытует, но оно глубоко ошибочно! — отрезал доктор Пробин. — Дмитрий женился на американке. Точно так же поступил и его сын Пол. Согласно правилу 188 Императорского Дома, вступившим в неравный брак нельзя прочить свое потомство в престолонаследники. Впоследствии это правило было слегка смягчено, но только не для великих князей. Следовательно, брак Дмитрия был морганатическим. Его сын, воевавший в Корее, никоим образом не может быть претендентом ца престол, а равно и оба его внука, также рожденные от брачного союза с простолюдинкой. — Итак, эти кандидатуры отпадают? — Боюсь, что да. Впрочем, они и не проявляют особой заинтересованности. Живут, кажется, во Флориде. — Кто же остается? — Еще один, последний претендент из наиболее близких по кровному родству. Это князь Семен Романов. — Близкий родственник расстрелянного царя? В данном случае нет ни дочерей, ни мезальянсов? — Ничего такого нет, но рассказывать придется долго. Нарисуйте в воображении четыре поколения русских царей. Николай Второй сменил своего отца — Александра Третьего. Александру Третьему предшествовал Александр Второй, сын императора Николая Первого. У младшего сына Николая Первого, великого князя Никола*я Николаевича (на престол, естественно, не вступившего), родился сын Петр, у Петра — сын Кирилл, а у Кирилла — Семен. — Итак, от убитого царя нужно отсчитать три поколения назад до его прадеда, затем перейти по боковой линии к младшему сыну этого прадеда — и только потом, спустя четыре поколения, мы обнаруживаем Семена Романова. — Совершенно верно. — Замысловатая головоломка, доктор Пробин! — Да, связи прихотливые, но генеалогическое древо есть генеалогическое древо. Формально Семен — ближайший из родственников царя по прямой линии. Но это чисто академическая постановка вопроса. На практике возникают немалые трудности. — Какие же? — Во-первых, Семену уже за семьдесят. На троне долго он не продержится. Во-вторых, он бездетен: линия пресечется вместе с ним — и Россия опять останется без монарха. В-третьих, Семен неоднократно заявлял, что равнодушен к власти и откажется от короны, даже если ему ее предложат. — Звучит не слишком обнадеживающе, — согласился сэр Найджел. — Это еще не все. Семен всю свою жизнь слыл бонвиваном, увлекался автомобильными гонками, кутил на Ривьере и питал слабость к молоденьким девушкам, по преимуществу горничным. Следствием этой склонности стали три развода. Но что хуже всего: до меня дошли слухи, что он жульничает при игре в триктрак... — Великий Боже! — Сэр Найджел Ирвин был по-настоящему шокирован. Интрижки с прислугой еще можно простить, но жульничество в триктрак — нет уж, увольте... — Где он живет? — На яблочной ферме в Нормандии. Изготавливает кальвадос.
Икона 101 Сэр Найджел Ирвин задумался. Доктор Пробин устремил на него сочувственный взгляд. — Если Семен публично заявит о своем нежелании вступить на российский престол, этот отказ от притязаний будеть обладать юридической силой? --* Доктор Пробин надул щеки. — Полагаю, что да. Но если реставрация действительно состоится? Семен может и передумать. Вообразит гоночные автомобили, безропотных служанок... — Хорошо, а если его исключить? Откуда, по выражению наших друзей-американцев, будем плясать? — Дорогой сэр, русский народ вправе избрать своим монархом кого угодно, стоит ему только этого пожелать. Проще некуда. — А бывало ли так, что на трон приглашали иностранца? Имеются ли прецеденты? — Сколько угодно. Это практикуется постоянно. Только у нас, в Англии, такое происходило трижды. Елизавета I умерла незамужней (если не девственницей) — и на английский престол пригласили короля шотландии Якова VI, ставшего Яковом I, из дома Стюартов. Через три царствования свергли короля Якова II и пригласили из Голландии Вильгельма III, принца Оранского. Когда умерла бездетной королева Анна Стюарт, из Германии позвали ганноверского курфюрста, который стал править Англией под именем Георга I. По-английски он не говорил ни слова. — В Европе тоже такое случалось? — Разумеется. В Греции даже дважды. В 1833 году, отвоевав независимость у турок, греки предложили трон баварскому принцу Отону. Король из него вышел неважный — ив 1862-м его свергли, а на смену пригласили датского принца Уильяма. Он стал греческим королем под именем Георга I. В 1924-м греки опять провозгласили республику, в 1935-м восстановили монархию и вновь ее упразднили в 1 973-м. Никак не могут остановиться на чем-то одном. Лет двести тому назад в затруднении оказались шведы: осмотревшись по сторонам, они пригласили на шведский трон наполеоновского генерала Бернадота. Выбор оказался удачным: потомки генерала правят в Швеции и по сей день. И наконец, в 1905 году датскому принцу Карлу предложили стать королем Норвегии — Хоконом VII. Эта династия занимает норвежский трон и сегодня. Если престол пустует и необходимо найти монарха, иногда полезнее, вероятно, взять в правители хорошего человека со стороны, нежели довольствоваться доморощенным шалопаем. Сэр Найджел молчал, погруженный в раздумье. Доктор Пробин давно уже заподозрил, что все эти расспросы имеют сугубо практическую направленность. — У меня вопрос, — кашлянул доктор. — Да-да? — встрепенулся сэр Найджел. — Если бы в России вдруг заговорили о реставрации монархии, как отнеслась бы к этому Америка? Ведь, будучи теперь единственной в мире сверхдержавой, она держит под контролем все финансы. — Традиционно американцы настроены антимонархически, — согласился Ирвин, — но они отнюдь не дураки. В 1918-м Соединенные Штаты сыграли решающую роль в свержении немецкого кайзера. Это привело к разброду сил в Веймарской республике — и политический вакуум заполнил Адольф Гитлер с известными нам результатами. В 1945-м дядюшка Сэм особо позаботился о сохранении японского императорского дома. И что в итоге? На протяжении полувека Япония представляла собой наиболее прочный оплот демократии в Азии, проводила антикоммунистическую политику и поддерживала дружественные отношения с Америкой. По моему мнению, Вашингтон не станет противиться намерениям русских, если убедится в том, что они свободно осуществили свой выбор. — Но решение должно быть всенародным, принятым после плебисцита? Сэр Найджел кивнул. — Думаю, что так. Одной резолюции Думы будет недостаточно. Среди депутатов глубоко пустила корни коррупция. Решение должна принять вся нация. — Кого же вы прочите в монархи? — В этом-то и состоит главная трудность. Назвать претендентом некого. Из ваших слов ясно, что престарелый плейбой или юный гастролер в цари не годятся. Давайте прикинем, какими качествами должен обладать новоявленный монарх. Герольдмейстер оживился. — Занятно! Возраст? -•♦— От сорока до шестидесяти, как вы считаете? Ни подростку, ни старцу на троне делать нечего. Что дальше? — По рождению он должен принадлежать к царствующему дому, выглядеть и вести себя соответственно, — продолжил Пробин. — Европейскому дому?
102 Фредерик Форсайт — Безусловно. Вряд ли русские потерпят над собой араба, негра или выходца из Азии. — Кавказца, пожалуй, тоже. — У претендента должен быть ныне здравствующий сын-наследник — и оба они должны принадлежать к Русской Православной Церкви. — Эту сложность легко преодолеть. — Но вот в чем настоящая загвоздка! — воскликнул доктор. — Мать претендента должна была стать православной до момента его рождения. — Учтем. Что-то еще? — Королевская кровь как с отцовской, так и с материнской линии, предпочтительно русская, хотя бы с одной стороны... — Неплохо, если претендент служил бы в армии офицером, он может быть и в отставке. Поддержка российского офицерского корпуса жизненно важна. Не знаю, как они отнесутся к скромному бухгалтеру. — Вы забыли еще одну деталь, — заметил Пробин. — Претендент непременно должен свободно говорить по-русски. Георг I говорил только по-немецки, Берна- дот — только по-французски. Все это — в прошлом. Ныне монарх обязан обращаться к народу без посредников. Вряд ли русские с одобрением воспримут красноречивые тирады, произнесенные на итальянском. Сэр Найджел поднялся со стула и вынул из нагрудного кармана клочок бумаги. Это был чек на весьма солидную сумму. — О, вы необыкновенно щедры! — вскричал Пробин. — Я уверен, что в вашей палате есть гений, мой дорогой доктор. Послушайте, не окажете ли вы мне еще одну любезность? — Охотно, если смогу. — Вникните глубже и поищите. Изучите попристальней королевские дома Европы. Вдруг там отыщется кандидатура, отвечающая всем нашим требованиям... Доктор Пробин похбдил на взбудораженного школьника. С гордым видом он подвел сэра Найджела Ирвина к таблице размером три фута на три, явно изготовленной им самим. Таблица была прикреплена к стене кнопками. — Ну, что скажете? Сэр Найджел растерянно вгляделся в таблицу. Имена — десятки имен, соединенных вертикальными и горизонтальными черточками. — Схема монгольского метрополитена без пояснительных надписей, — высказал он предположение. — Не угадали! Перед вами — связанные родством четыре королевских дома Европы. Дания, Греция, Великобритания и Россия. Две династии существуют и поныне, одна лишена престола и одна прекратила существование. — Пожалуйста, объясните подробнее. Пробин вооружился тремя фломастерами разного цвета. — Давайте начнем с самой верхушки — с датчан. Именно здесь лежит ключ ко всему остальному. — С датчан? Почему именно с датчан? — Терпение, терпение: все по порядку. Сто шестьдесят лет тому назад Данией правил король, у которого было много отпрысков. Вот они. Доктор показал на верхнюю часть таблицы, где под именем датского короля, подчеркнутым горизонтальной чертой, перечислялись имена его детей. — Отца на троне сменил старший его сын, кронпринц. Для нас он интереса не представляет. Но вот младший... — Принц Уильям? Его пригласили занять престол в Греции. В прошлый раз вы о нем упоминали. — Совершенно верно! — воскликнул Пробин, — У вас исключительная память на имена. Обратимся теперь к Афинам. Вот он. Уильям, снова здесь — но теперь в качестве короля Греции. Что же происходит далее? Он женится на великой княгине Ольге из России. Их ребенок — принц Николай. Греческий принц, однако по происхождению он наполовину датчанин, а наполовину русский, Романов. Впрочем, отставим пока принца Николая в сторону как холостяка. Доктор обвел имя Николая синим фломастером и вернулся к верхней части таблицы. — У старого короля были и дочери. Две из них сделали неплохие партии. Даг- мара перебралась в Москву и стала русской императрицей, супругой царя Александра Третьего: переменила имя на Марию, приняла православие и родила Николая Второго, самодержца всероссийского. — Расстрелянного со всем семейством в Екатеринбурге. — Совершенно верно! — подтвердил доктор. — Теперь о ее сестре. Александ-
Икона 103 pa, принцесса Датская, вышла замуж за нашего наследного принца Уэльского, ставшего впоследствии королем Эдуардом VII. Их сын — английский король Георг V. Понятно? — Следовательно, царь Николай и король Георг были двоюродными братьями? — Вот именно. Их матери — родные сестры. Итак, в годы первой мировой войны российский император и английский король состояли в самом близком родстве. Обращаясь к русскому царю как к «кузену Ники», король Георг ничуть не грешил против истины. — Но все это кончилось в 1918 году. — Да; действительно. Посмотрим теперь на британскую линию. Доктор Пробин обвел красным короля Эдуарда и королеву Александру. Фломастер скользнул ниже и замер на короле Георге V. — У Георга родилось пятеро сыновей. Джон умер во младенчестве, прочие благополучно повзрослели. Вот они: Дейвид, Альберт, Генри и Джордж. Нас интересует последний, принц Джордж. Доктор выделил красной рамкой четвертого сына короля Георга V, принца Джорджа Виндзорского. — Сам принц погиб при катастрофе самолета, во время второй мировой войны, однако до сих пор живы оба его сына. Вот они, здесь, но мы сосредоточимся на младшем. Красный фломастер коснулся нижнего ряда таблицы и уперся в имя второго английского принца. — Проследим теперь эту линию вспять, — предложил доктор Пробин. — Отец нашего принца — принц Джордж Виндзорский, дедушка — король Георг, а прабабушка — родная сестра матери русского царя Николая Второго. Помните двух датских принцесс — Дагмару и Александру? Наш принц породнен с домом Романовых через их брачные союзы. — Да-а, — промычал сэр Найджел. — История давняя. — Это еще не все. Взгляните сюда. Доктор выложил на стол две фотографии. Двое бородачей сурово смотрели в камеру. — Что скажете? — Я бы счел их родными братьями. — Опять не угадали! Разница в возрасте составляет между ними восемьдесят лет. На одной фотографии — Николай Второй, на другой — наш нынешний английский принц. Всмотритесь в лица, сэр Найджел. Типично британскими их не назовешь: царь — наполовину русский, наполовину датчанин. На русские эти лица тоже не слишком похожи. Это — датские лица: датская кровь очевидна, кровь двух датских принцесс — родных сестер. — То есть это пример родства через браки родителей? — Не только. Главное впереди. Помните принца Николая? — Которого мы отставили в сторону? Греческого принца смешанного происхождения — наполовину датчанина, наполовину русского? — Совершенно верно. Так вот, у царя Николая Второго была двоюродная сестра, великая княгиня Елена. Николай не оставался всю жизнь холостяком: Елена приехала в Афины и вышла за него замуж. Если он — Романов наполовину, то она — на все сто процентов. Их потомки, следовательно, на три четверти русские, Романовы. Имя нужной нам принцессы — Марина. — Эта принцесса приехала в Англию... — И вышла замуж за принца Джорджа Виндзорского. Итак, мы имеем двух мужчин, ее сыновей, Романовых на три четверти. Сегодня более близкого родства не сыскать. Правда, к прямым*потомкам их не отнесешь: слишком много женских линий, законом Павла исключаемых. Однако родство с Романовыми устанавливается в данном случае через брачный союз по отцовской линии, а кровное родство — по линии матери. — Это равносильно для обоих братьев? — Да, но это еще не все. Их мать, принцесса Марина, супруга Джорджа, к моменту вступления в брак была православной. Это — решающее условие в глазах церковных иерархов. — И оба сына рождены в православном браке? — Разумеется. И оба служили в британской армии, и получили звание майора. — Что известно о старшем? — Ему шестьдесят четыре — следовательно, он превысил установленный вами лимит. Младшему в конце года исполнится пятьдесят семь. Таким образом, он отвечает практически всем выдвинутым условиям. По рождению — принц царствующей династии. Кузен королевы Елизаветы. Женат первым браком. Имеет сына
104 Фредерик Форсайт двадцати лет, женатого на австрийской графине. Человек немолодой, но еще полный сил, отставной военный, прекрасно свыкшийся с тонкостями этикета. Но самое поразительное то, что он служил в разведке, прошел полный курс русского языка и владеет им почти свободно. С победным видом доктор Пробин отошел от разукрашенной в три цвета таблицы. Сэр Найджел вгляделся в лежащую перед ним фотографию. — Где он живет? — Будни проводит здесь, в Лондоне. На уик-энд уезжает к себе, в загородный дом. В Дебрет. — Судя по всему, нелишне с ним встретиться, — задумчиво проговорил сэр Найджел. — Теперь последнее, доктор Пробин. Есть ли на свете какой-то другой человек, столь же полно отвечающий всем перечисленным требованиям? — Разве что на другой планете! — с живостью откликнулся герольдмейстер. В конце недели сэр Найджел Ирвин, после предварительного согласования, отправился в своем автомобиле на запад Англии повидаться с младшим из принцев. Принц любезно принял его у себя в загородном доме и выслушал самым внимательным образом. По окончании разговора принц проводил гостя до машины. — Сэр Найджел! Если даже немногое из того, о чем я узнал от вас, соответствует истине, это не может оставить меня равнодушным. Конечно же, я слежу за событиями в России по сообщениям журналистов. Но ваши слова... Мне необходимо тщательно взвесить все обстоятельства, посоветоваться с семьей... Разумеется, попросить и Ее Величество о частной аудиенции... — Быть может, все это пустые фантазии, сэр. Не исключено, что плебисцит в России никогда не проведут. Или же нация ответит «нет». — Что ж, поживем-увидим... Умар Гунаев вошел в комнату без стука. Монк, изучавший за столом крупномасштабную карту Москвы, поднял голову. — Нам нужно поговорить! — бросил чеченский лидер. — Ты чем-то расстроен, — отозвался Монк. — Очень сожалею. — Твои друзья покинули Москву. Живыми. Но то, что произошло вчера вечером в «Серебряном веке», сплошное безумие. Я пошел на это, потому что я — твой давний должник. Но мы уже почти в расчете. И задолжал тебе я один. Я не могу подвергать моих людей опасности только из-за того, что твоим друзьям вздумалось поиграть в сумасбродные игры. — Прости, но старику необходимо было побывать в Москве. У него была назначена очень важная встреча. Никто не мог бы его заменить. Вот он и прибыл. А Гришин обнаружил, что он здесь. — Тогда ужинать ему следовало бы в гостинице. Из элементарной предосторожности. — Очевидно, ему нужно было встретиться с Гришиным. Лицом к лицу. И поговорить. — Ты называешь это поговорить? Он прямо-таки напрашивался, чтобы его пристрелили. — Мне тоже это не совсем понятно, Умар. Вероятно, так его проинструктировали. — Джейсон, у нас в стране две с половиной тысячи частных охранных служб, восемьсот из них — в Москве. Он без труда мог нанять телохранителей. — Беда в том, Умар, что их легко перекупить. Узнав о заинтересованности Гришина, они тут же сообразят, что без труда удвоят свой гонорар — и тут же переметнутся на другую сторону. — Но ты понимаешь, что Гришину теперь совершенно ясно, кто тебя оберегает? Гадать на бобах ему больше не требуется. А нам придется туго. До меня дошел слух: Долгорукому велено вооружиться. Война между группировками — только этого мне не хватало! — Если Комаров придет к власти, у тебя будут другие заботы. — Ты обратился ко мне за помощью. Нуждался в защите. Я предложил свое гостеприимство. Это обычай моего народа. И вот мне угрожают открытой войной. — Я попытаюсь ее предотвратить. — Каким образом? — Поговорю с генералом Петровским. — С кем? С этим чекистом? А тебе известно, сколько вреда причинило мне ГУВД под его началом? Тебе известно, сколько рейдов он совершил на мои склады, на мои службы и казино? — Долгорукого он ненавидит куда больше. И еще: мне нужно повидаться с патриархом. Только один, последний раз.
Икона 105 — Зачем? — Мне необходимо с ним поговорить. Кое-что сказать. Но сейчас помогите мне спокойно уйти. — Патриарх вне подозрений. Переоденься священником. — Нет, тут дело серьезное. Англичанин воспользовался гостиничным лимузином. Если Гришин проверит отчетность, визит к патриарху тайны для него не составит. Дом в Чистом переулке наверняка держится под наблюдением. Умар недоверчиво покачал головой. — Знаешь, друг, этот твой англичанин — просто старый осел. Полковник Гришин сидел за своим письменным столом и с неподдельным удовлетворением разглядывал фотографию. Немного погодя он нажал кнопку селекторной связи: — Господин президент, мне нужно с вами поговорить. — Зайдите. Игорь Комаров внимательно изучил копию письма, найденного в кейсе сэра Найджела Ирвина. Письмо было напечатано на официальном бланке патриархата и начиналось с обращения «Ваше Высочество». Подпись и печать принадлежали патриарху. — Что это? — Господин президент, суть направленного против вас иностранного заговора теперь совершенно ясна. Заговор преследует две цели. Внутри страны, здесь в России, это дестабилизация вашей предвыборной кампании, нагнетание настроений тревоги и отчаяния, подкрепляемых тем, что некоторым избранным лицам предоставляется возможность ознакомиться с вашим конфиденциальным манифестом. Враждебные нам акции выразились в диверсии с печатными прессами; в финансовом давлении, оказанном банками на телевидение с целью прекратить общенациональную трансляцию ваших речей; наконец, в открытом выступлении против вас этого генерала-маразматика. Нам нанесен ущерб, однако наша конечная победа не за горами. Вторая цель, преследуемая заговорщиками, гораздо более опасна. Они предлагают устранить вас со сцены путем реставрации всероссийского престола. Исходя из соображений собственной выгоды, патриарх пошел навстречу этому намерению. Перед вами — его личное письмо, адресованное некоему принцу королевской крови, живущему на Западе; патриарх выражает поддержку идее восстановления монархии и дает согласие на то, чтобы приглашение на трон поступило к этому человеку от имени Православной Церкви. — Ваши предложения, полковник? — Они предельно просты, господин президент. За отсутствием кандидата заговор рухнет. — Вам известен человек, способный... отбить охоту царствовать у этого достойного джентльмена? — Давно известен. Подходит как нельзя лучше. Приучен действовать на Западе. Говорит на нескольких языках. Работает на Долгорукого, но его можно нанять. — Я полагаю, мы воспользуемся услугами этого человека, полковник. — Предоставьте это мне, господин президент. Через десять дней о кандидате на престол останется одно воспоминание. Начальник Главного управления внутренних дел только что отобедал и, сидя перед телевизором, посадил на колени маленькую дочку, которая с нетерпением ждала, когда начнут показывать ее любимый мультфильм. Зазвонил телефон. Трубку сняла хозяйка дома. — Это тебя. — Кто? — Назвался американцем. Генерал милиции опустил Таню с колен и встал с кресла. — Я подойду к телефону в кабинете. Он прикрыл за собой дверь и взял трубку. В ней послышался щелчок: жена отключилась от второго аппарата. -Да. — Генерал Петровский? — Я. — Мы с вами говорили на днях. — Помню. — У меня есть информация, которая может оказаться для вас полезной. Карандаш и бумага у вас под рукой?
106 Фредерик Форсайт — Откуда вы говорите? — Из автомата. Времени в обрез. Пожалуйста, поторопитесь. — Давайте. — Комаров и Гришин убедили своих сторонников — банду Долгорукого — начать войну с чеченской мафией. — Волчьи нравы. Мне что за дело? — В Москве сейчас находится делегация Всемирного Банка. Она ведет переговоры относительно нового этапа предоставления кредитов. Если прохожие на улицах окажутся под градом пуль, вред ли это придется по душе действующему президенту, который старается выглядеть как можно лучше и в глазах избирателей, и в глазах мировой общественности. Он наверняка задастся вопросом, почему такое должно было произойти именно сейчас. — Дальше. — Диктую шесть адресов. Пожалуйста, запишите. Монк быстро продиктовал список. — Что это за адреса? — Первые два — арсеналы, забитые оружием для банды Долгорукого. Третий — казино, где хранятся финансовые отчеты. Последние три — склады контрабандных товаров, там на двадцать миллионов долларов. — Откуда вам все это известно? — У меня есть приятели в низах общества. Вам знакомы эти офицеры? Монк назвал две фамилии. — Разумеется. Один — мой первый заместитель, а другой — командир отряда войск СОБР. А что? — Оба они состоят на службе у Долгорукого. — Поосторожнее, американец! — Я знаю, что говорю. В случае подготовки облав старайтесь не посвящать их в свои планы. — Я сам сумею справиться со своими обязанностями. Телефон умолк. Генерал Петровский задумчиво положил трубку на рычаг. Если этот иностранный агент прав, его информации цены нет. Генерал стоял перед выбором. Либо дать разгореться войне кланов, либо нанести ряд смертельных ударов по центру мафии в тот момент, когда наиболее вероятно получить громкие поздравления от президента. В распоряжении генерала находилось три тысячи человек в составе сил быстрого реагирования, СОБР — в основном энергичная молодежь. Если предсказания американцев относительно планов Игоря Комарова захватить власть не совсем беспочвенны, в новой России не найдется места ни для генерала Петровского, ни для его борцов с мафией. Генерал вернулся в гостиную. Мультфильм закончился. Теперь ему так и не узнать, достался заяц на ужин волку или нет. — Я возвращаюсь на работу, — сказал генерал жене. — Пробуду там всю ночь — и, вероятно, завтра весь день, до самого вечера. Зимой городские власти обычно заливают дорожки и аллеи парка имени Горького водой, превращая его в самый большой в стране каток. Парк простирается на целые мили и пользуется популярностью у москвичей всех возрастов и званий. Незалитые кое-где дорожки ведут к небольшим автомобильным стоянкам. На одной из них, за десять дней до Рождества, встретились двое мужчин — оба в теплых шубах, в меховых шапках. Они вышли из своих машин й приблизились к деревьям, за которыми скользили и падали при столкновении конькобежцы. Это были полковник Анатолий Гришин и преступник-одиночка, известный в уголовном мире под кличкой «Механик». Нанять в России убийцу стоило гроши, однако в мафиозных кругах, главным образом у банды Долгорукого, Механик котировался очень высоко. Некогда армейский майор, родом с Украины, он был в свое время откомандирован в части спецназа, а оттуда — в Управление военной разведки, ГРУ. Как прошедшего языковую выучку, его дважды засылали в Западную Европу. После демобилизации он не поколебался избрать для себя доходную профессию киллера: этому способствовало свободное владение английским и французским, приобретенные в непривычном для большинства русских обществе навыки и полное пренебрежение к человеческой жизни. — Вы хотели со мной встретиться? — обратился Механик к Гришину. Гришин передал Механику фотографию. Тот повертел ее в руках. На оборотной стороне были отпечатаны имя и адрес загородного дома, где-то на западе Европы.
Икона 107 — Принц королевской крови! — пробормотал Механик. — Я, кажется, иду на повышение. — Приберегите чувство юмора для себя! — оборвал его Гришин. — Объект несложный. Охраны нет. К 25 декабря все должно быть готово. Механик нахмурился. Слишком скоро. Нужна подготовка. Он до сих пор жив и на свободе благодаря тщательно продуманным подготовительным мерам, а для этого требуется время. — Первое января. — Хорошо. Ваша цена. Механик назвал сумму. — Договорились! Дыхание клубами вырывалось изо рта. Механику вспомнилось религиозное собрание обновленцев, показанное по телевидению. Вдохновенный молодой священник призывал русский народ вернуться к Богу и поставить над собой царя. Ага, вот куда Гришин метит... Жаль, что поторопился: надо было удвоить цену. — Это тот самый? — Не слишком ли много хотите знать? Убийца сунул фотографию во внутренний карман. — Да нет, с меня достаточно... Приятно было с вами познакомиться, полковник. — Ошибки быть не должно! Осечка или промах исключаются. — Я действую наверняка, полковник. Иначе вы бы мной не заинтересовались. Номер моего банковского счета в Лихтенштейне сообщу вам по почте. Всего хорошего! На следующее утро, еще до рассвета, генерал Петровский устроил одновременно шесть облав. Тактические учения, занявшие весь день, к полуночи переродились в настоящую боевую операцию. Части, размещенные по грузовикам, содержались в запертых гаражах. В два часа ночи командиры получили вместе с инструкциями соответствующие адреса. Впервые за многие месяцы внезапность нападения была полной. Со складами особых проблем не возникло. Четверых часовых, пытавшихся защитить их, уложили на месте. Восемь других сдались без сопротивления. Оружием, хранившимся в двух арсеналах, можно было без труда снабдить целый пехотный полк. Ассортимет включал как обычные боевые винтовки, так и носимые через плечо противотанковые ракеты и огнеметы. Петровский лично возглавил ночной рейд на переполненное казино. Игроки в панике разбежались. Хозяин бурно протестовал, утверждая, что обладает лицензией от мэрии и что заведение его функционирует в полном согласии с законом. Однако когда в кабинете у него отодвинули стол и приподняли ковер над тайным лазом в подвал, он лишился чувств. Бандиты пребывали в настоящей прострации. Сборище их состоялось в роскошном, строго охраняемом особняке далеко за городом, в полутора милях от Александровского моста через Москва-реку. Согласно слухам, проболтался один из старших чинов Черной Гвардии. Поскольку приспешники Долгорукого вложили в предвыборную кампанию Игоря Комарова миллионы долларов, это сообщение их не обрадовало. Никто из них так и не дознался, что слух этот был пущен чеченцами по совету Джейсона Монка. Бандиты приняли решение приостановить дальнейшую передачу денег Союзу патриотических сил до получения исчерпывающих объяснений. В начале четвертого Умар Гунаев, в сопровождении усиленной личной охраны, явился к Монку. Сейчас он жил у чеченской семьи в небольшой квартире к северу от выставочного центра в парке Сокольники. — Не знаю, друг, как ты это устроил, но ночью, похоже, взорвалась очень большая бомба. — Главное: пустить в ход личную заинтересованность, — пояснил Монк. — Петровскому позарез требовалось угодить высшему начальству, даже самому президенту. Сейчас в Москве находится с визитом делегация Всемирного Банка. Ларчик открывается просто. — Отлично! Группировке Долгорукого теперь не до меня. Им потребуются недели и недели — зализать свои раны. — И выяснить, кто именно в Черной Гвардии ляпнул лишнее, — уточнил Монк. Умар Гунаев хлопнул ладонью по экземпляру газеты «Сегодня». — Загляни на третью страницу! Ведущая в России организация приводила результаты социологического опро-
108 Фредерик Форсайт са. Союз патриотических сил поддерживало 55 процентов избирателей — и число его сторонников продолжало сокращаться. — Опрос проводился главным образом в городах, — заметил Монк. — Так проще и удобнее. Позиции Комарова в городах сильнее. Но решать будут громад* ные массы сельского населения. Их явно недостаточно принимают во внимание. — Ты и впрямь считаешь, что Комаров может провалиться на выборах? Шесть недель тому назад это и в голову не могло никому прийти. — Поживем-увидим... Когда зазвонил телефон, полковник Гришин ложился в постель. Голос полковник узнал сразу. — Он здесь. Снова здесь! — Кто? — Американец. Он вернулся. Сейчас он у его святейшества. — Он что-нибудь подозревает? — Не думаю. Он пришел один. — Где вы сейчас находитесь? — В буфетной, готовлю кофе. Уже пора идти. Телефон умолк. Гришин с трудом сдерживал радостное волнение. Ненавистный американский шпион вот-вот угодит в капкан. На этот раз Восточный Берлин не повторится. Он вызвал командира группы захвата. — Возьмите десять человек, три машины, ручные автоматы — и поживее! Перекройте Чистый переулок с обеих сторон. Я буду там через полчаса. Этот разговор происходил в половине первого ночи. В час десять Монк поднялся со стула и пожелал патриарху спокойной ночи. — Не знаю, встретимся ли мы с вами еще, ваше святейшество. Уверен, вы сделаете все от вас зависящее ради блага народа страны, которую так любите. Патриарх проводил гостя до дверей. — С Божьей помощью постараюсь. Прощайте, сын мой. Да хранят вас ангелы Господни! Сейчас, подумал Монк, спускаясь по лестнице, присутствие воинов с Северного Кавказа ничуть бы не помешало. Тучный прислужник, как всегда, стоял у выхода и держал на весу шубу. — Нет, батюшка, спасибо, шуба мне не понадобится. Монк вынул из кармана сотовый телефон и набрал номер. Ответили после первого же вызова. — Это Монах. — Будем через пятнадцать секунд. По голосу Монк узнал Магомеда, старшего из охранников, приставленных к нему Гунаевым. Он слегка приоткрыл входную дверь и выглянул наружу. В конце узкой улочки, под тусклым фонарем, одиноко поджидал «мерседес». В нем сидело четверо: один за рулем, трое держали в руках автоматы. Курившийся на морозе из-под заднего бампера легкий дымок указывал на то, что двигатель не выключен. С противоположного конца Чистый переулок примыкал к небольшой площади. Там, в тени, притаились еще две черные машины. Всякий, кто пожелал бы выбраться из переулка, неизбежно попадал в засаду. К одинокому «мерседесу» приблизилось такси с желтым огоньком на ветровом стекле. Из «мерседеса» за ним следили, не спуская глаз. Такси наверняка заберет того, за кем они охотятся. Бедняге-шоферу не повезло: погибнет вместе с пассажиром... Такси поравнялось с «мерседесом». Два металлических предмета, размером с грейпфрут, со стуком упали на обледеневшую дорогу и закатились под кузов. Такси едва успело отъехать от «мерседеса», как до ушей Монка донеслись глухие взрывы обеих гранат. Одновременно со стороны площади в переулок вкатился фургон для доставки продуктов и замер на месте. Водитель опрометью выскочил из кабины и бросился бежать по переулку. Монк кивнул дрожавшему с головы до пят прислужнику, растворил дверь и шагнул на улицу. Такси, с распахнутой задней дверцей, стояло уже перед ним. Монк прыгнул на сиденье. Сильные руки втянули его внутрь. Следом в такси вскочил подоспевший водитель грузовика. Взревел мотор, такси стремительно дало задний ход. Из-под неподвижного фургона посыпался град пуль: очевидно, кто-то, распластавшись на земле, строчил из ручного пулемета. Но тут рванули ранее заложенные под фургон бомбы — и стрельба прекратилась. Один из сидевших в «мерседесе» ухитрился выбраться наружу и, едва держась
Икона 109 на ногах, попытался вскинуть дуло автомата. Такси зацепило его бампером — и он рухнул на дорогу без движения. л Вылетевшее из переулка такси занесло на льду, но оно мгновенно выровнялось и на бешеной скорости рванулось вперед. У «мерседеса» шумно взорвался бензобак — и все было кончено. Магомед обернулся к Монку. — С тобой, американец, не соскучишься. В десять утра скромная церковь Всех Святых на Кулишках почти пустовала. Отец Максим стоял в правом приделе, держа в руках оплывающую свечу, купленную им в киоске у главного входа. Полковник Гришин встал рядом с ним. — Американец ускользнул, — сказал он. — Увы-увы, жаль, но... Я очень старался. — Как он догадался, что за ним следят? — Очевидно, заподозрил слежку за домом патриарха. — На лице прислужника, как обычно, проступил пот. — Он звонил по сотовому телефону. — Рассказывайте с самого начала! — Прибыл он в десять минут первого. Я готовился ко сну. Его святейшество продолжал работать у себя в кабинете. Как всегда в этот час. Звонка с улицы я не слышал. Дверь открыл ночной сторож. Когда у входа заговорили, я вышел из своей комнаты и увидел американца: он стоял на пороге. Его святейшество, стоя на верхней площадке лестницы, перегнулся через перила и попросил принести гостю кофе. Я отправился в буфетную и позвонил вам. — Долго ли вы там пробыли? — Не очень. Минут пять. Спешил как мог. Лишь бы ничего не упустить. — Где был магнитофон, который я вам дал? — Я включил его заранее. Когда я вошел с полносом, разговор прекратился. Расставляя чашки, я нарочно уронил на пол несколько кусков сахара, а потом опустился на колени — их подобрать. Его святейшество велел мне не беспокоиться, но я настоял на своем и потихоньку сунул магнитофон под стол. И уже после этого ушел. — Что было дальше? — Американец спустился вниз один. Я хотел подать ему шубу, но он отказался. Казак сидел у себя в каморке около входа. Американец, похоже, нервничал. Вытащил сотовый телефон и набрал номер. Ответившему он сказал только одно слово: «Монах». — И только? — Да, полковник. Я это слово запомнил: «Монах». А потом, сколько ни вслушивался, ничего не мог разобрать: он плотно прижал телефон к уху. Немного выждал, приотворил входную дверь и выглянул наружу. Гришин задумался. Англичанин мог сообщить Монку, что его самого выследили по гостиничному лимузину. Это предупреждение означало, что резиденция патриарха находится под неусыпным наблюдением. — Продолжайте, отец Максим, продолжайте. — Я услышал, как завелся мотор автомобиля, и вдруг раздались два взрыва. Американец распахнул дверь настежь и выбежал на улицу. Началась стрельба — и я отскочил от двери подальше. Гришин кивнул. Сообразительности у американца хватало, это он знал. Сумел побить все карты. — А как вы заполучили магнитофон обратно? — Едва на улице раздались выстрелы, казак выскочил с ружьем наперевес. Американец оставил за собой дверь открытой. Казак выглянул наружу, крикнул: «Бандиты!» и захлопнул дверь покрепче. Я побежал наверх. Его святейшество как раз склонился через перила и встревоженно спросил, что там такое творится. Я успел заскочить в кабинет, пока там никого не было, и прихватил магнитофон вместе с пустыми чашками. Гришин молча протянул ладонь. Отец Максим сунул руку в карман рясы и вытащил оттуда кассету с пленкой для портативного магнитофона, который Гришин передал церковнику при прошлом свидании. — Надеюсь, я сделал все, как надо? — дрожащим голосом проговорил отец Максим. Гришин испытывал порой страстное желание придушить эту скользкую гадину. Когда-нибудь, подумал он, я так и поступлю. — Вы превосходно справились с заданием, отец Максим, — ответил Гришин. — Даже более того: лучшего и желать нельзя. На обратном пути к себе Гришин, сидя в автомобиле, еще раз осмотрел кассету. Сегодня ночью он потерял шестерых из числа лучших своих людей... И к тому же упустил добычу. Однако в руках он держал точную запись беседы с
ПО Фредерик Форсайт патриархом. Чертов американец, лезет без мыла... Когда-нибудь, твердил полковник, и тот, и другой жестоко поплатятся за свои выходки. Понемногу Гришин успокоился. Еще не вечер... Полковник Гришин чуть ли не весь день просидел, запершись у себя в кабинете и слушая запись беседы между патриархом и Джейсоном Монком. Временами голоса звучали неразборчиво, слышалось позвякивание ложечек в кофейных чашках, но в целом запись была достаточно четкой. Он трижды прослушал сорокаминутный разговор, прежде чем приступил к дословному конспектированию. Эту работу нельзя было доверять даже самому надежному секретарю. Ровным почерком полковник исписывал страницу за страницей. Иногда он останавливал ленту, прокручивал ее назад; вытянув шею, напряженно вслушивался и вновь брался за ручку. Он отложил ее в сторону только тогда, когда убедился, что в точности записал каждое слово. Слышался скрип отодвигаемого стула, потом голос Монка: «Не знаю, встретимся ли мы еще, ваше святейшество. Уверен, вы сделаете все от вас зависящее для блага народа страны, которую так любите». Мягкие шаги по ковру. Тихий, приглушенный расстоянием ответ патриарха: «С Божьей помощью постараюсь». Гришин откинулся на стуле, обдумывая услышанное. Новости были хуже некуда. Каким образом один человек мог нанести столько вреда, понять было невозможно. Главную, непростительную оплошность допустил, конечно, покойный Акопов: умудрился оставить «Манифест» без присмотра. Урон, причиненный этим остолопом, трудно даже представить. Говорил в основном Монк. Патриарх поначалу ограничивался короткими одобрительными репликами. Но в заключение высказался и он. Американец, как выяснилось, времени даром не терял. Он сообщил, что сразу после Нового года повсеместно развернется согласованная кампания по дискредитации Игоря Комарова с целью лишить его голосов избирателей. Генерал Николаев даст в печати, по радио и телевидению два-три интервью, в которых осудит Союз патриотических сил и призовет каждого, кто служит или служил в армии, не оказывать этой партии никакой поддержки. Среди 110 миллионов избирателей числилось двадцать миллионов ветеранов войны. Пагубность выступлений Николаева нельзя было переоценить. Доступа на оба коммерческих телеканала Игорь Комаров лишился благодаря усилиям банкиров-евреев, во главе которых стоял Леонид Бернштейн, из Московского Федерального Банка. Это были два направления, по которым действовал Монк. Третьим его объектом стала мафия Долгорукого. Гришин всегда считал ее бандитским отребьем, в недалеком будущем — лагерной пылью. Но в данный момент их финансовая поддержка была жизненно необходима. Ни один политик в России не может помыслить о президентском кресле без предварительной широковещательной кампании, которая обходится в триллионы рублей. Тайный сговор с наиболее могущественной и богатейшей к западу от Урала мафией заметно пополнил партийную кассу, намного превосходившую по величине денежные средства других кандидатов. Многие уже свернули свои палатки, не в состоянии тягаться расходами с Союзом патриотических сил. Шесть ночных облав нанесли Долгорукому сокрушительный удар, но захват финансовых отчетов оказался подлинной катастрофой. Существовали лишь немногие источники, из которых ГУВД могло почерпнуть нужную информацию. Соперничающая мафия исключалась: в замкнутом преступном мире никто, несмотря на междоусобицу, не рискнул бы обращаться с доносом к ненавистному ГУВД. Однако Монк прямо указал патриарху, откуда поступили сведения: Гришину был хорошо известен этот презренный изменник, его собственный подчиненный — один из старших чинов Черной Гвардии. Если Долгорукий докопается до истины — а слухи, которые Гришин яростно отвергал, ширились вовсю, — полюбовному альянсу придет конец. Положение осложнялось еще и тем, что, по словам Монка, команда опытных экономистов приступила к изучению бумаг, найденных в подвале казино. Не оставалось сомнений, что к Новому году будут представлены неопровержимые доказательства финансовой зависимости Союза патриотических сил от мафии. Отчет передадут непосредственно в руки временно исполняющему обязанности президента. До того времени ГУВД во главе с генералом Петровским, которого нельзя ни подкупить, ни запугать, продолжала борьбу с группировкой Долгорукого, нанося все новые и новые удары. В этом случае, прикинул Гришин, приспешники Долгорукого начисто отметут все его заверения о непричастности Черной Гвардии к операциям ГУВД.
Икона 111 Вмешательство патриарха, о чем он заговорил сам к концу беседы, грозило, пожалуй, еще более опасными последствиями. Действующий президент Иван Марков проведет новогодние праздники в кругу семьи под Москвой. Вернется в столицу 3 января. В тот лее день он примет патриарха, который намерен лично ходатайствовать об отстранении, на основе имеющихся доказательств, от участия в выборах кандидатуры Игоря Комарова как личности, «несоответствующей требованиям». Связь с мафией, вскрытая генералом Петровским, и личное вмешательство патриарха Московского и Всея Руси наверняка склонят Маркова к очевидному решению. Помимо всего прочего, он сам числился кандидатом в президенты и вовсе не желал сталкиваться с Комаровым на избирательных участках. Полковник Гришин собственноручно перепечатал свой конспект и обратился к Комарову с просьбой уделить ему сегодня вечером два часа времени с тем, чтобы никто не помешал разговору. Джейсона Монка перевезли из квартиры близ парка «Сокольники» в другую, из окон которой виднелась мечеть, увенчанная полумесяцем. Поскольку все шло в соответствии с планом сэра Найджела Ирвина, следовало отправить ему в Лондон второе, предпоследнее сообщение. Достав свой портативный компьютер, Монк старательно набрал текст. Затем нажал клавишу кодирования — и текст на экране с помощью шифра одноразового использования превратился в бессмысленный для непосвященного набор цифр. Теперь текст, надежно сохраненный в памяти компьютера, дожидался очередного приближения спутника связи, принадлежащего компании «ИнТелКор». Игорь Комаров дочитал последний машинописный лист и откинулся на спинку кресла. Лицо его было белее бумаги. — Плохо, — произнес, наконец, Комаров. — Очень плохо, господин президент. — Вам следовало накрыть его раньше. — Он под защитой чеченской мафии. Теперь нам это точно известно. Они сидят, словно крысы в подполье. — Крыс надо уничтожать. — Да, господин президент. Как только вы прочно станете во главе страны... — Их нужно заставить поплатиться. — Они поплатятся за все. Все до единого. Взгляд карих глаз Комарова был устремлен на Гришина, однако смотрели они куда-то вдаль, в будущее, где с противниками будут сведены все счеты. На скулах у Комарова горели два алых пятна. — Выслушайте меня, господин президент, прошу вас. Полученная нами информация позволяет мне бить противника его же оружием. Мы отомстим — дайте мне только разрешение. — Что вы имеете в виду? — Главное для контрразведчика, господин президент, это знать намерения противника. Они нам известны. Отсюда — необходимость профилактики. Превентивные меры уже приняты. Через несколько дней не станет претендента, назначенного на российский престол. Теперь нам стали известны и дальнейшие их намерения. Я вновь предлагаю совместить возмездие с профилактикой. — Против всех четверых? — Другого выбора нет. — Улик быть не должно. Мы еще не можем себе этого позволить. — Улик не будет. Банкир? А сколько банкиров убито за последние десять лет — полсотни? Не меньше. Вооруженные люди в масках, сведение счетов. Милицейский генерал? Бандиты Долгорукого будут счастливы заключить контракт. Сколько легавых пустили в расход? Привычнее некуда. Что касается этого идиота- генерала, применим ночную кражу со взломом. Опять-таки самое обычное дело. А в кабинете патриарха ночью обнаружат слугу-грабителя. Его застрелит сторож-казак, который, в свою очередь, падет от руки смертельно раненного вора. — Этому поверят? — В резиденции патриарха у меня найдется очевидец, который все это клятвенно подтвердит. Комаров взглянул на лежавшие перед ним машинопись и кассету. — Разумеется, очевидец у вас найдется, — чуть заметно улыбнулся он. — Но мне об этом больше ничего знать не требуется.
112 Фредерик Форсайт Номер в гостинице «Спартак» был заказан на имя Кузичкина. Вскоре появился и сам постоялец. Он зарегистрировался у администратора, заглянул к себе в номер и вскоре покинул гостиницу, у выхода незаметно передав свой ключ Джейсону Монку. В холле дежурили чеченские охранники, они же — пока Монк поднимался наверх — держали под наблюдением лифт и лестничную клетку. Безопасность двадцатиминутного разговора была гарантирована. — Генерал Петровский? — А, это снова вы! — Вы разворошили прямо-таки осиное гнездо. — Не знаю, откуда вы берете информацию, но она очень пригодилась. — Спасибо. Однако Гришин и Комаров не намерены спокойно проглотить обиду. — А Долгорукие? — Проходной эпизод. Главную опасность представляют Гришин и его Черная Гвардия. — Это вы распустили слух, будто информацию передал высокопоставленный чин из Черной Гвардии? — Мои друзья. — Ловко. Но небезопасно. — Чувствительней всего Гришина задевают бумага, которые вы захватили. Я думаю, они неоспоримо доказывают, что Комарова с самого начала финансировала мафия. — Над документами работают. — Над вами тоже, генерал. — Что вы имеете в виду? — Ваша жена и дочь с вами? -Да. — Постарайтесь сегодня же вывезти их за город. Куда-нибудь подальше, в надежное место. Вам тоже лучше перебраться в казармы. — Вам что-то известно? — спросил Петровский после паузы. — Прошу вас, генерал, переменить место. Пока еще есть время. Монк положил трубку, немного подождал и набрал следующий номер. Звонок раздался в правлении Московского федерального банка на рабочем столе Леонида Бернштейна. Час был поздний — и сообщения записывались на пленку. Домашнего телефона Бернштейна Монк не знал: оставалось только надеяться, что тот проверит свой автоответчик в самые ближайшие часы. — Господин Бернштейн, с вами говорит человек, напомнивший вам о Бабьем Яре. Прошу вас не являться в офис, даже по неотложному делу. Я уверен, Комаров и Гришин теперь осведомлены, кто стоит за отказом телевидения предоставлять им телеэкран. Ваша семья за границей: вам лучше присоединиться к ней и дождаться момента, благоприятного для возвращения. Монк вновь опустил трубку на аппарат. Он не мог видеть, как на консоли в тщательно охраняемом доме за чертой города зажглась лампочка — и Леонид Бернштейн молча выслушал его слова. Третий звонок раздался в резиденции патриарха. — Слушаю. — Ваше святейшество? -Да. — Вы узнали мой голос? — Конечно. — Вам необходимо переехать в монастырь, в Загорск. Оставайтесь там и нигде не появляйтесь. — В чем дело? — Я опасаюсь за вашу жизнь. Выяснилось, что вам угрожает опасность. — У меня завтра служба в Даниловском монастыре. — Вас может заменить митрополит. — Хорошо, я подумаю. Телефон умолк. Четвертый номер ответил только после десятого гудка. — Да? — послышался в трубке грубый голос. — Генерал Николаев? — Кто это? Погодите минутку... Я вас знаю. Вы — тот янки, черт вас дери! — Он. — Нет-нет, никаких интервью, хватит! Я сделал, что вы хотели, сказал то, что хотел сам — и точка! Дело кончено — слышите? — Объясню коротко. Вам необходимо покинуть дом и перебраться на военную базу к племяннику. — Чего ради?
Икона 113 — Нашлись головорезы, которым ваша речь пришлась не по вкусу. Надо думать, они собираются нанести вам визит. ь — Головорезы? Чепуха! Пошли они все на... Ни разу в жизни не отступал. ? Поздно переучиваться, приятель. Послышались частые гудки. Монк вздохнул и повесил трубку. Переговоры заняли двадцать пять минут. Пора возвращаться. Четыре команды киллеров предприняли атаку двумя сутками позже, в ночь на 21 декабря. Наиболее многочисленная и лучше других вооруженная группа захватила дом Леонида Бернштейна. В ту ночь у дома дежурила дюжина охранников; четверо из них были убиты во время перестрелки. Погибло и двое из нападавших. Парадная дверь была взорвана — и молодчики в черной униформе, в черных масках, перевернули весь дом сверху донизу. Уцелевших охранников и обслуживающий персонал согнали в кухню. Зверски избитый командир охранников упорно твердил, что хозяин улетел в Париж двумя днями раньше. До смерти перепуганные женщины повторили то же самое слово в слово. В конце концов налетчики расселись по своим грузовикам и скрылись, забрав с собой два трупа. Второму нападению подверглась квартира на Кутузовском проспекте. Под арку въехал черный «мерседес» и притормозил у шлагбаума. Один из омоновцев вышел из теплой будки — проверить документы. Притаившиеся за багажником двое налетчиков выскочили дежурному навстречу и уложили его на месте выстрелами из автоматических пистолетов с глушителем. Пули прошили горло, над верхним краем бронежилета. Второй охранник даже не успел выйти из караульной. Дежурный в холле на нижнем этаже разделил участь омоновцев. Туда с улицы ворвались четверо, а шестеро других устремились к лифту. Лестничная площадка в этот час почему-то пустовала. Полфунта пластиковой взрывчатки разнесли бронированную дверь вдребезги. Шестеро налетчиков проникли внутрь. Помощник генерала, прежде чем пасть бездыханным, ранил одного из бандитов в плечо. Даже при самом тщательном обыске в квартире больше никого не обнаружили — и налетчикам пришлось спешно ретироваться. На обратном пути их встретили выстрелы двух других омоновцев, охранявших дальнюю часть жилого квартала. Один омоновец был убит, но Черная Гвардия также потеряла еще одного бойца. Под огнем налетчики отступили к проспекту, где их поджидали два джипа. У резиденции патриарха черногвардейцы действовали с большей осмотрительностью. В парадную дверь постучался один человек, а шестеро других укрылись по сторонам вне обзора смотрового глазка. Сторож, не увидев ничего подозрительного, поинтересовался через переговорное устройство личностью визитера. Тот показал милицейское удостоверение. Введенный в заблуждение казак открыл дверь. Его тут же прикончили, а тело втащили наверх. Согласно плану, намечено было застрелить личного секретаря патриарха из револьвера охранника, а при убийстве патриарха использовать то же оружие, каким расправились со сторожем. Этот пистолет предполагалось вложить в руку мертвого секретаря, рухнувшего рядом с письменным столом. Отец Максим должен был показать под присягой, что казак-охранник и патриарх застали секретаря за обшариванием взломанных ящиков стола: все трое погибли в якобы завязавшейся перестрелке. Во избежание громкого церковного скандала следствие было бы прекращено. Замысел, однако, сорвался. На верхней площадке лестницы возникла дородная фигура прислужника в засаленной ночной рубашке. Он с ужасом возопил: — Что вы делаете! — Где патриарх? — рявкнул один из убийц в черных масках. — Его святейшества здесь нет, — заикаясь, промямлил прислужник. — Он отбыл в Троице-Сергиеву лавру. Обыскав комнаты, киллеры не нашли ни патриарха, ни обеих монахинь и поторопились скрыться. Труп сторожа остался лежать на полу. К одиноко стоящему дому по Минскому шоссе нагрянуло только четверо. Налетчики выскочили из автомобиля. Один из них приблизился к крыльцу, а остальные затаились в темноте за деревьями. Дверь открыл старый ординарец, сраженный выстрелами в упор. Преступники проникли в дом. Навстречу им кинулся волкодав, готовый вцепиться в горло предводителю. Тот выбросил вперед руку — ив нее глубоко вонзились собачьи зубы. Подоспевший соучастник выстрелом размозжил волкодаву голову. В тусклых отблесках догоравшего в камине полена за столом сидел седоусый старик. Он наставил на вошедших хранившийся у него с фронтовых времен пис-
114 Фредерик Форсайт толет Макарова и дважды нажал гашетку. Одна пуля застряла в дверном косяке, другая свалила головореза, который только что расправился с собакой. Три пули, выпущенные почти одновременно, прошили грудь старого генерала. Умар Гунаев появился у Монка утром, в начале одиннадцатого. — Я ехал к себе. На улицах творится невесть что. — Что именно? — Кутузовский проспект перекрыт. Всюду милиция. — По какому случаю? — Ночью совершено нападение на жилой дом, населенный высшим милицейским начальством. — Хм, тянуть резину они не стали... Мне нужен надежный телефон. — Чем плох этот? — Прослушивается. — Через полчаса к тебе придут. В одиннадцать Монка ввели в скромную контору при складе, забитом контрабандной выпивкой. — Аппарат подсоединен к двум параллельным телефонам, — пояснил мастер, заканчивая работу. — Если кто-то и подключится, номер принадлежит кафе, расположенному в двух милях отсюда. Владелец кафе — наш человек. Дальнейшие поиски приведут к кабине уличного автомата. Времени, как видите, хватит. Монк начал с генерала Николаева. Ответил мужской голос. — Попросите генерала Николаева. — Кто его спрашивает? — А кто мне отвечает? — Генерала нет. Кто вы такой? — Генерал Маленков, министерство обороны. Объясните, в чем дело! — Прошу прощения, генерал... Говорит инспектор Новиков, из московской милиции, отдел по расследованию особо тяжких преступлений. Генерал Николаев мертв. — Что? Что такое? — Ночью на дом генерала было совершено нападение. Похоже, грабители. Генерал и его бывший ординарец убиты. Собака тоже. Приходящая домработница обнаружила тела в восемь утра. — У меня просто нет слов... Генерал был моим другом. — Сочувствую вам, генерал Маленков. Мы живем в трудное время... — Продолжайте работу, инспектор. Я все передам министру. Монк положил трубку. Итак, Гришин окончательно потерял голову... Монк именно этого и добивался, но как он проклинал теперь упрямство старого генерала!.. Он набрал номер штаб-квартиры ГУВД на Шаболовке. — Соедините меня с генералом Петровским. — Он занят. Кто его спрашивает? — осведомился диспетчер. — Срочно его вызовите. Скажите — насчет Татьяны. Петровский взял трубку спустя десять секунд. Голос его звучал встревоженно. — Петровский слушает. — Это я, ваш ночной гость. — Черт возьми, как вы меня напугали! Я решил: что-то случилось с дочерью. — Ваша жена и дочка за городом? — Да, очень далеко. — Кажется, на вашу квартиру было совершено нападение? — Явилось десять человек, все в масках, вооружены до зубов. Убито четверо омоновцев и мой помощник/ — Они искали вас. — Разумеется. Ваш совет я выполнил. Переселился в лазарет. Кто они такие, черт побери? — Это не простые бандиты. Бойцы Черной Гвардии. — Головорезы Гришина. Что им надо? — Они опасаются, что захваченные вами бумаги послужат доказательством связи Союза патриотических сил с мафией Долгорукого. — Не послужат. Там сплошь макулатура, в основном счета казино. — Гришин об этом не подозревает, генерал. Он боится худшего. Вы слышали^ про Николаева? — Что с ним? — Они до него добрались. Те же подонки. Сегодня ночью. — Мразь!
Икона 115 — Генерал изобличил Комарова. Помните? — Еще бы! Но я никак не думал, что они зайдут так далеко. Ублюдки!.. Слава богу, политика — не моя епархия. Мои враги — бандиты. — Теперь и черногвардейцы тоже. У вас есть связи в Милицейской коллегии? — Конечно. — Почему бы вам не сообщить туда? Вы ведь узнали об этом убийстве из криминального источника. Затем Монк позвонил в Московский федеральный банк. — Мне нужен Илья, помощник господина Бернштейна. Он здесь? — Минуточку. Илья взял трубку. — Кто это? — На днях вы стреляли в меня, но промазали, — сказал Монк по-английски. — Верно! — коротко хохотнул Илья. — Шеф цел и невредим? — Он в дальних краях. — Посоветуйте ему там подзадержаться. — Нет проблем. Ночью на его дом напали. — Есть убитые? — Четверо наших убито, и двое их нападавших. Они перевернули весь дом. — Вам известно, кто это был? — Думаю, да. — Черная Гвардия Гришина. Причина очевидна — месть. Месть за то, что Комарову запретили вести пропаганду по телевидению. — Даром им это не пройдет. Шеф обладает огромным влиянием. — Сейчас важно подключить коммерческие телекомпании, устроить шумиху. Пусть корреспонденты возьмут интервью у старших милицейских чинов. Поинтересуются, не намерены ли те обратиться к полковнику Гришину в связи с широко распространившимися слухами — ну, и так далее... — Нужны какие-то доказательства. — Не обязательно. Это забота газетчиков. Они чуют носом, где надо копать. Вы можете связаться с шефом? — Если потребуется, то да. — Почему бы не предоставить решение вопроса ему самому? Пока! Следующий звонок Монка раздался в отделе новостей газеты «Известия». — Дайте мне корреспондента Репина! — нарочито грубым голосом потребовал Монк. — Кто его спрашивает? — Передайте, что генералу армии Николаю Николаеву необходимо срочно с ним поговорить. Он меня вспомнит. Именно Репин брал у генерала интервью в клубе офицеров имени Фрунзе. — Я слушаю вас, генерал! — раздался голос в трубке. — Репин у телефона. — Господин Репин, с вами говорит не генерал, а другой человек. Генерал мертв. Его убили сегодня ночью. — Что? Не может быть! Кто вы такой? — Всего лишь бывший танкист. — Откуда вам это стало известно? — Неважно. Вы знаете, где он жил? — Нет. — Дом по Минскому шоссе. Недалеко от деревни Кобяково. Захватите с собой фоторепортера. Спросите инспектора Новикова. Монк положил трубку. Другая крупная газета столицы — «Правда» — поддерживала политику неокоммунистической Партии социалистического единства. Для доказательства своего перехода на новые позиции, партия всячески обхаживала Русскую Православную Церковь. Монк усердно штудировал газету и мог точно установить имя ведущего репортера по уголовным преступлениям. — Свяжите меня, пожалуйста, с Памфиловым. — В редакции его сейчас нет. Естественно. Памфилов наверняка на Кутузовском проспекте, куда нахлынула пресса, чтобы выпытать подробности нападения на квартиру Петровского. — У него есть мобильный телефон? — А как же! Однако номер я вам дать не могу. Перезвоните позже. — Нет! Немедленно свяжитесь с ним и сообщите, что его требует милиция. Важнейшее конфиденциальное сообщение. Необходим номер его сотового телефона. Я позвоню вам снова через пять минут.
116 Фредерик Форсайт Со второго захода Монк получил желаемый номер и дозвонился до репортера, находившегося в машине на Кутузовском проспекте. — Памфилов? — Я. Кто это звонит? — Мне пришлось соврать, чтобы заполучить ваш номер. Мы незнакомы. Но я могу быть вам полезен. Сегодня ночью совершено еще одно нападение. На резиденцию патриарха. Покушались на его жизнь. — Что вы мелете? Покушение на патриарха? Чушь собачья! Чем могли руководствоваться злоумышленники? — У мафии мотивы найдутся. Почему бы вам не выяснить все на месте? — В Даниловском монастыре? — Патриарх не там. Его адрес: Чистый переулок, дом 5. Связь прервалась. Ошеломленный Памфилов не сразу сумел собраться с мыслями. Ничего подобного в его журналистской практике еще не случалось. Даже если информация верна хотя бы наполовину, это будет настоящая сенсация. Чистый переулок был заблокирован. Обычно Памфилову достаточно было помахать корреспондентским удостоверением, чтобы пройти сквозь любой кордон. Но не в этот раз. К счастью, ему удалось заметить среди милиционеров знакомого следователя. Тот подошел ближе. — Что тут такое стряслось? — Ограбление. — Вы ведь занимаетесь убийствами. — Убит ночной сторож. — Патриарх не пострадал? — Как вы дознались, что он живет именно здесь? — Неважно. Он сейчас в безопасности? — Да, он сейчас в Загорске. Неудачная попытка грабежа. — У меня есть сведения, что охотились за патриархом. — Бред! Обыкновенные взломщики. — А у патриарха много ценных вещей? Следователь посуровел. — С чего вы так решили? — Какая разница! Не слишком убедительно, верно? Воры унесли хоть что-то? — Нет. Застрелили сторожа, обыскали дом сверху донизу и скрылись. — Значит, им нужен был кто-то. Но этого человека они не застали... Хозяина... Ого-го, вот это история! — Поосторожней с домыслами! — предостерег следователь. — Пока ни малейших улик нет. Однако он с трудом скрывал озабоченность. Лицо следователя еще более помрачнело, когда один из сотрудников подозвал его к машине. Звонил генерал. Уже со второй фразы следователь обиняками принялся излагать версию репортера. Двадцать третьего декабря все средства массовой информации забили тревогу. Утренние выпуски газет, оповещенных Монком, подробно излагали детали ночных событий. Журналисты, сопоставляя сообщения коллег, пытались выявить связь между всеми четырьмя налетами. Телевизионный выпуск новостей содержал отчет о четырех покушениях, одно из которых достигло цели. Трем другим намеченным жертвам удалось спастись только благодаря счастливому стечению обстоятельств. Версию о неудавшихся попытках ограбления никто не принимал всерьез. Знатоки высказывали, впрочем, мнение, что это дело рук преступников, уже запятнавших себя бесчисленной чередой похищений и убийств. Два комментатора шли еще дальше, задаваясь вопросом: да, генерал Петровский вызывал к себе ненависть как непримиримый борец с организованной преступностью; имелись счеты и к финансисту Леониду Бернштейну, но кто мог быть врагом старого генерала, героя войны — или злоумышлять против патриарха Московского и Всея Руси? Редакционные статьи в сотый раз напоминали об астрономическом уровне преступности по стране и призывали временно исполняющего обязанности президента принять самые решительные действия и предотвратить сползание общества к полному хаосу и беззаконию на пороге президентских выборов, которые должны состояться через двадцать четыре дня. Когда измочаленные вчерашними трудами газетчики начали возвращаться к рабочим столам, Монк вновь взялся за анонимное обзванивание редакций. Заложенные за обе щеки бумажные салфетки помогли Монку изменить голос до неузнаваемости. Он связался с ведущими корреспондентами семи газет, подробно освещавшими в своих колонках историю четырех покушений — ив первую
Икона 117 очередь с Памфиловым из «Правды» и Репиным из «Известий». Смысл переданного Монком сообщения всюду был примерно одинаков. «Вы меня не знаете — я не могу назвать свое имя. Иначе за мою жизнь нельзя будет дать и медного гроша. Я прошу вас поверить мне как русский русскому. Я занимаю довольно высокую должность в Черной Гвардии! Но, кроме того, я еще и убежденный христианин. На протяжении уже многих месяцев меня все более и более настораживает рост антихристианских и антицерковных настроений, крепнущих среди руководства Союза патриотических сил: их высказывают главным образом Комаров и Гришин. Вопреки своим публичным заявлениям, они яро ненавидят демократию и Церковь и намереваются установить в стране однопартийную диктатуру наподобие нацистской. С меня достаточно. Дольше молчать я не вправе. Старого генерала приговорил к смерти не кто иной, как полковник Гришин: Николаев проявил большую проницательность и прилюдно осудил Комарова. Банкир также поплатился за свою дальновидность. Вам это вряд ли известно, но Бернштейн использовал все свое влияние, чтобы вынудить телестудии прекратить пропагандистские передачи. Патриарх собирался открыто заявить о своих опасениях относительно Союза патриотических сил. Начальнику ГУВД мстили за облавы на мафию Долгорукого — главного казначея комаровской партии. Мои обвинения вполне поддаются проверке. За всеми четырьмя покушениями стоит Черная Гвардия». Информация Монка ввергла московских журналистов в шок. Опомнившись от потрясения, они взялись за усиленную проверку. Леонид Бернштейн находился за рубежом, однако два коммерческих телеканала недвусмысленно признали, что инициатива перемен в сетке вещания принадлежала банковскому консорциуму, от которого зависит их финансирование. Генерала Николаева уже не было в живых, но «Известия» поместили выдержки из недавнего интервью с ним под крупным заголовком: «Не потому ли он погиб?» О шести предрассветных облавах ГУВД на склады, боевые арсеналы и казино, принадлежавшие мафии Долгорукого, было известно всем. Только от патриарха, еще остававшегося в стенах Троице-Сергиевого монастыря, не могло поступить подтверждения, что и он стал мишенью для Союза патриотических сил. К полудню штаб-квартиру Игоря Комарова на Кисельном бульваре взяли буквально в осаду. Внутри здания царила атмосфера, близкая к панике. Ответственный за пропаганду Борис Кузнецов, сидя у себя в кабинете с закатанными рукавами мокрой под мышками сорочки и беспрерывно прикуривая одну сигарету от другой, едва справлялся с не перестававшими звонить телефонами. — Нет, неправда! — выкрикивал он то в одну, то в другую трубку. — Это грязная ложь, подлая клевета. Всякого, кто будет способствовать распространению подобных слухов, мы привлечем к судебной ответственности. Полковника Анатолия Гришина одолевали собственные проблемы. Этот проклятый Монк наделал уже немало дел. Но последняя новость была куда серьезней: в командном составе подчиненной ему элитной, фанатически преданной Черной Гвардии нашелся изменник? Каждый из этих шести тысяч был тщательно проверен. Старшие офицеры были отобраны им лично. И вот среди них затесался убежденный христианин, обуреваемый угрызениями совести слизняк? И еще когда? Именно сейчас, когда до вершин власти осталось рукой подать... Немыслимо! Придется взяться за проверку. Прочесать каждое досье. Но что означает «старший офицер»? Какого ранга? Двумя рангами ниже — это десять человек. Тремя — уже сорок. Пятью — почти сотня. Времени уйдет уйма, а ведь нельзя терять ни минуты. В короткий срок придется устроить чистку всего высшего эшелона, изолировать лучшие, наиболее опытные кадры. Когда-нибудь, дал себе Гришин клятву, виновные за эту катастрофу поплатятся — ох, как они поплатятся! Около пяти Борис Кузнецов заручился согласием Комарова на двухчасовую аудиенцию. Ему не терпелось посвятить вождя в разработанный им план. Обучаясь в Америке, Кузнецов не уставал поражаться могуществу средств информации, умеющих быстро и ловко организовать массовую поддержку любому чепуховому начинанию. Он постарался перенять искусство воздействовать на умы. Перед Игорем Комаровым он преклонялся как перед идолом, но выше всего ценил силу слов. Его восхищала способность талантливого оратора убеждать, завлекать — и в итоге, сломив всякое сопротивление, переманивать оппонентов на свою сторону. Суть доводов его не занимала — лишь бы они были неотразимы. Как все политики и юристы, Кузнецов считал, что любая проблема решается с помощью слов. Он не допускал мысли, что когда-либо аргументы могут иссякнуть
118 Фредерик Форсайт или потерять вес; не представлял себе сколько-нибудь достойного противника, который одержал бы над ним наглядную победу; он не в силах был вообразить, что настанет день, когда высказанное им или его кумиром не будет больше приниматься всерьез. Такую возможность Борис Кузнецов решительно исключал. Пользуясь пропагандистским оружием и опираясь на блистательное мастерство кинооператора Литвинова, Кузнецов сумел из бывшего инженера, наделенного даром красноречия, создать подлинного титана, готового принять от России высший дар — президентское кресло. Российские СМИ, в пору своей коммунистической юности приученные к унылым примитивным агиткам, с безоговорочным доверием воспринимали изощренно срежиссированные пропагандистские спектакли, которые ставил для них приближенный Игоря Комарова. Но вот теперь что-то непоправимо разладилось. Зазвучал новый, страстный голос священника. Этот голос эхом разносило по всей России радио и телевидение, которые Кузнецов привык считать своей персональной вотчиной. Этот голос вселял веру в единого всесильного Бога и призывал вернуть стране утраченную ею икону. За фигурой священника таился телефонный аноним. Кузнецов был наслышан о серии звонков в редакции газет. На ухо ведущим журналистам и комментаторам нашептали кучу лжи — но какой дьявольски правдоподобной лжи! Ей склонны верить даже те, кого Кузнецов думал купить со всеми потрохами. Для Бориса Кузнецова неопровержимо убедительный ответ все еще заключался в слове Игоря Комарова — твердом и неизменно весомом. В кабинете вождя Кузнецов был поражен произошедшей с тем переменой. Комаров сидел за рабочим столом в совершенной прострации. Пол устилали раскиданные повсюду газеты с броскими, кричащими заголовками. Все обвинения были Кузнецову уже знакомы: убийство генерала Николаева, покушения, налеты, бандиты, деньги мафии... Так задевать Игоря Комарова еще никто не осмеливался. К счастью, Кузнецов имел в запасе надежное противоядие. Игорь Комаров должен заговорить во всеуслышание — и тогда все кончится хорошо. Комаров устремил на вошедшего взгляд, словно не понимая смысла услышанного. На протяжении всей политической карьеры, по совету Кузнецова, он всячески избегал выступать на пресс-конференциях. В них всегда был элемент непредсказуемости. Комаров предпочитал давать отрепетированные интервью с заранее подготовленными вопросами, произносить написанные речи, обращаться к воодушевленной аудитории с тщательно продуманными фразами. — Я не устраиваю пресс-конференций! — отрезал он. — Это единственный способ положить конец гнусным инсинуациям. Пресса распоясалась до безобразия. Я уже не в состоянии держать ее под контролем. Да и кому бы это удалось? Они подхлестывают сами себя. — Что показывают социологические опросы? — Вас поддерживает сорок пять процентов. Или даже меньше того. Два месяца назад было семьдесят процентов. За Зюганова и Партию социалистического единства высказались двадцать восемь процентов, цифра имеет тенденцию к росту. Число сторонников Маркова, кандидата от Демократического альянса, слегка возросло. Колеблющиеся не в счет. Приходится признать, что наш рейтинг за последние два дня заметно пострадал. Это скажется позднее — и мы потеряем еще как минимум десять процентов. — На кой черт мне нужна эта пресс-конференция? — Телевизионщики будут транслировать ее по всей стране, господин президент. Каждое ваше слово будут ловить с жадностью. Вы же знаете: ваши речи действуют неотразимо. — Ну, хорошо! — В знак согласия Игорь Комаров склонил голову. — На ваше усмотрение. Речь я составлю сам. Пресс-конференция открылась на следующее утро в одиннадцать, в большом банкетном зале гостиницы «Метрополь». Кузнецов начал с приветствия собравшимся — отечественным и иностранным журналистам — и не преминул отметить, что за последние два дня получили распространение беспрецедентно клеветнические измышления, касающиеся политической позиции и деятельности Союза патриотических сил. Он назвал почетной предоставленную ему привилегию пригласить на трибуну для полного и окончательного опровержения постыдных слухов «следующего президента России», Игоря Викторовича Комарова. Лидер Союза патриотических сил шагнул из-за занавеса в глубине сцены и взошел на кафедру. Он начал речь как обычно, когда выступал на собраниях своих приверженцев — с рассуждений о великой России, которую намеревался создать
Икона 119 после того, как народ окажет ему честь, избрав президентом. Спустя минут пять Комаров почувствовал беспокойство: его смущала тишина в зале. Где ответное воодушевление? Где аплодисменты? Одобрительные возгласы? Комаров возвел глаза к воображаемым небесам и напомнил о славной истории Отчизны, томящейся ныне в лапах спекулянтов, преступников и иностранных банкиров. Заключительные слова прогремели по всему залу, однако никто не вскочил с мест, не выбросил вперед правую руку в традиционном для Союза патриотических сил приветствии. Комаров умолк, но зал по-прежнему безмолвствовал. — Быть может, есть вопросы? Это было ошибкой. По крайней мерег треть аудитории составляли иностранные журналисты. Корреспондент «Нью-Йорк тайме» свободно говорил по-русски — так же, как и корреспонденты лондонских газет «Тайме» и «Дейли телеграф», репортеры из «Вашингтон пост» и Си-Эя-Эн... — Мистер Комаров! — задал вопрос с места корреспондент «Лос-Анджелес тайме». — По моим подсчетам, вы уже потратили на свою избирательную кампанию около двухсот миллионов долларов. Это чуть ли не мировой рекорд. Откуда взялись эти громадные деньги? Комаров непонимающе уставился на журналиста. Кузнецов прошептал ему что-то на ухо. — Наш финансовый источник — добровольные пожертвования великого русского народа, — произнес Комаров. — В сумме эта цифра равняется совокупному годовому заработку всех жителей России. Назовите реальный источник. _ Вопросы стали задавать и другие журналисты. — Правда ли, что вы намерены запретить все оппозиционные партии и установить однопартийную диктатуру? — Чем вы объясните, что генерал Николаев был убит всего через три недели после того, как выступил против вас? — Вы отрицаете причастность Черной Гвардии к недавним покушениям? Камеры и микрофоны государственного телевидения и двух коммерческих телеканалов бесперебойно передавали в эфир настойчивые вопросы и неуверенные, скомканные ответы. Представителю «Дейли телеграф», коллега которого — Марк Джефферсон — был застрелен в июле прошлого года, также звонил телефонный аноним. Журналист выпрямился под прицелом камер во весь рост. — Мистер Комаров, вам известно что-либо о секретном документе под названием «Черный Манифест»? Наступила недоуменная пауза. Никто в зале не имел ни малейшего понятия, о чем идет речь. Игорь Комаров побледнел и, судорожно вцепившись в кафедру, попытался вернуть самообладание. — Какой еще манифест? Еще одна ошибка. — Согласно полученным мною сведениям, этот документ содержит в себе изложение ваших планов по созданию однопартийного государства, восстановлению лагерной системы для ваших политических противников и передачу фактической власти над страной двухсоттысячной Черной Гвардии. План предусматривает также вторжение в соседние, независимые республики. Тишина в зале, казалось, оглушила. Взгляды всех устремились на Комарова. И тогда Комаров совершил третью ошибку: потерял контроль над собой. — Я не желаю больше выслушивать эти мерзости! — пронзительно взвизгнул он и сбежал со сцены в сопровождении потерпевшего полное фиаско Кузнецова. В глубине зала, за портьерой, стоял полковник Гришин и взирал на собравшихся с нескрываемой ненавистью. Недолго вам осталось торжествовать, мысленно повторял он, недолго... Зимой начинало смеркаться вскоре после полудня. Коротышка-священник в рясе и высокой шляпе просеменил по заснеженной Славянской площади и юркнул в церковь с куполами в виде луковиц. Пятью минутами позднее к нему подошел полковник Анатолий Гришин. — Вы чем-то встревожены? — сухо заметил полковник. — Я весь дрожу от страха. — Успокойтесь, отец Максим. Случилась осечка, но в целом ситуация под моим контролем. Скажите, почему патриарх уехал так внезапно? — Не знаю. Утром двадцать первого ему позвонили из Троице-Сергиевого монастыря. Что и как — мне неизвестно. Ответил его личный секретарь. Мне велено было подо1 отовить чемодан.
120 Фредерик Форсайт — С какой целью? — Выяснилось позднее. В монастырь пригласили прочитать проповедь отца Григория. Патриарх принял решение на ней присутствовать. — И тем самым поощрить Григория с его байками, — процедил Гришин. — Что ж, одного присутствия патриарха более чем достаточно. — Я все же спросил, ехать ли мне. Секретарь ответил отрицательно: его святейшество берет с собой только его и шофера. Обе монахини получили отпуск — навестить родственников. — Вы не сообщили мне об этом, отец Максим. — Откуда мне было знать, что той ночью кто-то придет? — жалобно проговорил церковник. — Рассказывайте дальше! — Потом мне пришлось вызвать милицию. Тело сторожа лежало на верхней площадке лестницы. Утром я позвонил в монастырь и связался с секретарем. Сообщил, что ворвались вооруженные грабители и что они стреляли. Но позднее милиция переменила версию. Было заявлено, что покушались на его святейшество. — Дальше! — Мне позвонил секретарь. Сказал, что его святейшество глубоко потрясен. До глубины души — так он выразился, главным образом убийством охранника. Так или иначе, патриарх задержался в монастыре и вернулся только вчера. Отслужить панихиду по погибшему, прежде чем тело переправят к родным на Дон. — Итак, патриарх здесь. Вы вызвали меня ради этой новости? — Конечно же, нет. Речь идет о выборах. — Это не ваша забота, отец Максим. Несмотря на все осложнения, нынешний временный президент наверняка будет отсеян после первого тура. В итоге Игорь Комаров одержит победу над коммунистом Зюгановым. — Тут-то и загвоздка, полковник. Сегодня утром его святейшество отправился на Старую площадь — встретиться с Марковым, он сам попросил президента об аудиенции. Кажется, там присутствовали два генерала милиции и еще кто-то. — Откуда вам это известно? — Патриарх вернулся к обеду. Обедал у себя в кабинете, вдвоем с секретарем. Я подавал на стол, но они не обращали на меня внимания. Обсуждали решение, которое Иван Марков в конце концов принял. -г- А именно? Отец Максим Климовский дрожал как осиновый лист на ветру. Свеча в его руке ходила ходуном — и слабые отблески плясали на лике изображенной на стене Пресвятой Богородицы. — Крепитесь, отец Максим. — Я не в силах, полковник... Вы должны меня понять. Я сделал все от меня зависящее, чтобы вам помочь. Я верю в новую Россию Игоря Комарова. Но больше мне не выдержать. Ночной налет, сегодняшняя встреча — все это становится слишком опасным. Лицо отца Максима исказилось гримасой, когда его локоть стиснула стальная рука. — Поздно спохватились, отец Максим. Деться вам теперь некуда. С одной стороны, вы — несмотря на свой сан — прислуживаете за столом как официант. С другой — предвкушаете триумф Комарова и мой, который через три недели возведет вас на высоты, ранее невообразимые. Итак, о чем договорились на встрече с Марковым? — Выборов не будет. — Что?! — То есть выборы как таковые состоятся. Но без участи Комарова. — Марков не посмеет! — выдавил из себя Гришин. — Он не осмелится объявить Комарова недостойным кандидатом на президентский пост. Нас поддерживает больше половины всего населения. — Дело куда серьезней, полковник. Очевидно, генералы настояли на своем. Убийство старика Николаева и три других покушения подряд — в особенности на его святейшество — похоже, побудили их к действиям. — Каким действиям? — Новогодним. Они полагают, что первого января, в разгар празднества, вряд ли удастся организовать сопротивление. — Какое сопротивление? Кому? Говорите яснее! — Против вас должны выступить сорок тысяч. Президентская гвардия, силы особо быстрого реагирования, ОМОН, отдельные части спецназа и лучшие войска министерства внутренних дел, расквартированные в городе. — Главная цель?
Икона 121 — Арестовать вас всех. По обвинению в антигосударственном заговоре. Предполагается сокрушить Черную Гвардию, изолировать или даже уничтожить на месте, в казармах. — Этого они не посмеют. На каком основании? — Один из старших чинов Черной Гвардии предъявит доказательства. Секретарь задавал примерно тот же вопрос — и патриарх ответил именно так. Полковник Гришин замер, будто его ударило током. Нет, твердил он себе, этим жалким полудуркам сроду на такое не решиться. Но другой голос внутри подсказывал иное. Игорь Комаров ни разу еще не отваживался спуститься в медвежью яму Думы. Будучи только партийным лидером, но не членом Думы, он не обладал депутатской неприкосновенностью. Как и Анатолий Гришин. Если с обвинениями действительно выступит старший чин Черной Гвардии, государственный прокурор может выписать ордер на арест — и тогда их продержат под стражей в лучшем случае до дня выборов. Если временно действующий президент и его ближайшее окружение, включая личную гвардию и высшее командование милиции, ясно осознали, какая участь их ждет в случае прихода Комарова к власти, они наверняка охвачены паникой. — Возвращайтесь к себе, отец Максим! — выдавил, наконец, из себя Гришин. — И помните о том, что я сказал. От нынешних властей поблажек не ждите. Вас спасет только наша победа. Мне нужно знать обо всем, что происходит в резиденции патриарха. Сообщайте мне, кто придет, кто позвонит, кто о чем будет говорить. С сегодняшнего дня — и вплоть до Нового года. Насмерть перепуганный церковник поспешил убраться. Спустя шесть часов его престарелая матушка слегла с тяжелой пневмонией. На время ее болезни патриарх предоставил отцу Максиму отпуск. Ночью поезд уже уносил его в Житомир. В тот вечер Джейсон Монк составил свое последнее послание на Запад. Затем, с помощью настольной лампы и миниатюрной фотокамеры, несколько раз сфотографировал текст, а листы сжег и пепел спустил в унитаз. Выключив свет, Монк переместил заснятую пленку из аппарата в крошечный футляр, в котором она продавалась: размером этот футляр был не шире кончика его мизинца. В полдесятого вечера Магомед с двумя телохранителями доставил Монка по нужному адресу. Одинокая покосившаяся изба находилась в юго-восточном пригороде Москвы, в районе Нагатино. Дверь открыл небритый старик в шерстяном джемпере, натянутом на исхудавшее тело. Монк вряд ли бы мог догадаться, что когда-то это был всеми почитаемый профессор Московского университета. Был до тех пор, пока не опубликовал статью с призывом к студентам бороться за демократию. Это произошло задолго до начала реформ. Позднейшая реабилитация уже мало что значила — так же, как и назначенная государством мизерная пенсия. Если бывшему профессору МГУ и удалось выжить, то только благодаря встреченному однажды на улице иностранцу примерно того же возраста, который прилично изъяснялся по-русски, хотя и с заметным английским акцентом. Настоящего имени Найджела Ирвина он так и не узнал, дав ему прозвище «Лис». Сотрудник посольства ничего особенного от него не требовал. Изредка давал мелкие поручения, просил о каких-то пустяках, не связанных с особым риском. Выдумал для русского профессора хобби — разведение голубей — и оплачивал его стодолларовыми купюрами; это помогало сводить концы с концами. С той поры минуло двадцать лет. Бывший профессор, ныне старик, стоял на пороге избы и вопросительно смотрел на молодого посетителя. — Гостинец для Лиса, — проговорил Монк. Старик кивнул и протянул ладонь. Монк вложил в нее крошечный цилиндр; хозяин отступил назад и затворил дверь. Монк повернулся и направился обратно к машине. Мартти отпустили на волю в полночь — с прикрепленным к лапке металлическим цилиндром. Мартти чуточку помедлил на карнизе, потом расправил крылья и кругами взмыл в морозное небо. На высоту в тысячу футов, где холод мгновенно превратил бы человеческое тело в ледышку. В это же время над заснеженными степями России проплывал по своей траектории спутник «ИнТелКор». За пределами столицы дежурные станции слежения ФАПСИ неотрывно следили за компьютерами в ожидании выброса контрольного сигнала, который означал бы, что передача информации состоялась. Локаторы легко могли бы определить расположение здания, где находился иностранный агент, за которым охотился полковник Гришин. Спутник медленно удалился, а сигнала так и не было. Неслышный импульс, пробежавший в крохотной головке Мартти, подсказал ему, что к родному дому, где три года назад он явился на свет слепым беспомощ-
122 Фредерик Форсайт ным птенцом, надо лететь на север. На север он и устремился, навстречу колючему ветру, упорно одолевая холод и мрак, движимый единственным побуждением — вернуться под родимый кров. Никто его не заметил. Никто не видел, как Мартти достиг побережья залива, оставив справа, далеко внизу под собой, огни Санкт-Петербурга. Он летел все дальше и дальше, желая только одного — поскорее очутиться дома. Спустя шестнадцать часов, изнемогая от холода и усталости, Мартти влетел в голубятню на окраине Хельсинки. Теплые руки осторожно сняли с его лапки капсулу — и еще через три часа сэр Найджел Ирвин читал в Лондоне полученную йесточку. При виде ее сэр Найджел улыбнулся. Пока все идет, как надо. Не подозревая о летевшем над их головами Мартти, Игорь Комаров и Анатолий Гришин держали в кабинете вождя совет. Небольшое здание, где размещался партийный штаб, пустовало: только на нижнем этаже дежурили охранники. Во дворе бегали сторожевые овчарки, готовые загрызть каждого, кто к ним приблизится. Комаров сидел за своим столом, мертвенно бледный в свете настольной лампы. Гришин только что закончил докладывать лидеру Союза патриотических сил новости от отца Максима. Слушая Гришина, Комаров, казалось, все более и более съеживался в комок. От прежней ледяной невозмутимости не осталось и следа, выражение непререкаемой решительности тоже как рукой сняло. Это явление было Гришину не в диковинку. Такое случается с самыми грозными диктаторами, когда их внезапно лишают власти. Дела пошли вкривь и вкось, время речей кончилось. Теперь для Гришина пробил его собственный час. Он всегда презирал Кузнецова за изощренное плетение словес — за то, что тот верил, будто власть проистекает из официального коммюнике. В России власть определялась стволом винтовки: так было и будет всегда. Гришин и мысли не допускал о том, чтобы потерпеть поражение от милицейских сил Ивана Маркова. В начале ноября, казалось, ничто неспособно было воспрепятствовать победе Комарова на январских выборах. Его политическая организация отличалась невиданной сплоченностью, выступления лидера зачаровывали массы. Согласно социологическим опросам, он должен был получить семьдесят процентов голосов всех избирателей — цифра, достаточная для убедительной победы в первом туре. Среди противников Комарова царил разброд: одни снимали свои кандидатуры из-за нехватки средств, других повергала в замешательство его ширящаяся популярность. Явные карьеристы, жаждущие быть обласканными победителем, загодя старались перед ним выслужиться. К концу ноября триумф Комарова выглядел неотвратимым. Похищение «Черного Манифеста» вызвало у Комарова на первых порах нешуточную тревогу, но с середины июля ничего особенного в связи с этим не произошло — и понемногу он вновь ободрился. Виновные понесли наказание, чересчур ретивого иностранного журналиста заставили замолчать. За несколько месяцев никаких неожиданностей не последовало — и победный марш к славе продолжался без помех. Тому, что агент иностранной разведки, лицо которого он видел на фотографии, в одиночку способен нанести ему ощутимый урон, Комаров попросту не верил. Взрыв в типографии, заставивший умолкнуть его журнал и газету, привел Комарова в бешенство, но жизненно важных центров этот удар не затронул. Саботаж и насилие входили привычной составной частью в российскую действительность, однако до сих пор подобные акции неизменно осуществлял по его приказанию полковник Гришин. Прекращение телепередач послужило запалом к дальнейшим событиям, которые Комарова разъярили и ошеломили вконец. Комаров презирал церковь и всех священнослужителей. Он скептически относился к предположению, что государственные органы воспримут всерьез безумную идею патриарха о реставрации монархии. Не верил он и тому, что патриарх обладает каким-то реальным влиянием на русский народ. Неужели они, русские, не откликнутся на его призыв — призыв самого Комарова. Не благодаря ли ему, Комарову, русские ищут теперь избавления в новом порядке, стремясь очистить российскую землю? Он еще мог понять, почему против него выступил еврей Бернштейн. Если тут вмешался американец и дал Бернштейну прочесть манифест, банкир вряд ли мог отреагировать иначе. Но с какой стати обрушился на него генерал Николаев? Неужто генералу было невдомек, какое славное будущее уготовано российской армии? Неужто героя Курска в самом деле заботили какие-то евреи и чеченцы?
Икона 123 Двойной удар — интервью с генералом, напечатанное в «Известиях», и запрет, наложенный на его телевыступление, — заставил Комарова в конце концов уяснить силу и масштаб нацеленного против него альянса. Потом облавы на мафию Долгорукого, взбеленившие бандитов; шум в прессе. Всех, впрочем, ожидают крутые меры. Церковь, мафия, свободная печать, евреи, чеченцы, иностранцы — для всех наступит свой черед платить по счетам. — Покушения на наших врагов были ошибкой, — произнес наконец Комаров. — С точки зрения тактики, господин президент, мы поступили верно. Только по случайности троих не оказалось на месте. Комаров хмыкнул. Неудача есть неудача, но какие последствия она возымела! С чего журналисты вообразили, будто покушение инспирировано им. Кто проболтался? СМИ всегда ловили с жадностью каждое его слово, а теперь имя Комарова полощут все кому не лень. — У вас надежный осведомитель, полковник? — Да, господин президент. — Вы ему доверяете? — Разумеется, нет. Я полагаюсь на его аппетиты. Он корыстен и продажен, мечтает занять высокое положение и вести беспечную жизнь. И то, и другое ему обещано. Он доложил про все визиты к патриарху, которого дважды посещал английский разведчик и дважды — американский агент. Вы ознакомились с записью второго разговора с Монком. На основании этой беседы я и склонился к решению заставить оппозицию замолчать. — А теперь... Неужели они отважатся нанести новый удар? — Думаю, эту возможность нельзя не учитывать. Сейчас на карту поставлено все. Нынешний президент прекрасно понимает, что вас, в отличие от Зюганова, ему не победить. Главари милиции вовремя сообразили, какую чистку вы им готовите. Используя поклепы о наличии финансовой связи между Союзом патриотических сил и мафией, нетрудно состряпать любые обвинения. Да, на мой взгляд, они вполне могут рискнуть. — Будучи на их месте, полковник, какой план вы бы разработали? — Точно такой же. Когда прислужник передал мне подслушанные им слова патриарха, я не поверил собственным ушам. Но чем дольше я над ними размышляю, тем разумней они мне кажутся. Первого января на рассвете — самый подходящий момент. Кто не с похмелья после новогодней пирушки? Кто из охранников не отсыпается? Кто в состоянии действовать быстро и решительно? Время для атаки действительно удачное. — Неужели вы смирились с поражением? — Нет, господин президент. Ключ к успеху у того, кто посвящен в планы противника. Нам они известны. Выбора у нас нет. Мы обязаны нанести упреждающий УДар. — Упреждающий удар? — Да, господин президент! Захватить Москву. Через две недели страна окажется в ваших руках. Тридцать первое декабря — канун Нового года. Войска вплоть до рассвета остаются в казармах. За ночь я могу стянуть восемьдесят тысяч человек и занять столицу без сопротивления. За Москвой последует вся Россия. — Государственнный переворот? — Раньше это случалось не раз, господин президент. Вся русская и европейская история — это история дальновидных, мужественных людей, умевших выбрать нужный момент и взять власть в свои руки. Муссолини захватил Рим — и с ним всю Италию. Греческие полковники овладели Афинами, а затем всей Грецией. Обошлось без гражданской войны. Один стремительный выпад — и этого достаточно. Побежденные бегут, их сторонники теряют мужество и готовы вступить в союз с победителями. К Новому году Россия будет вашей. Комаров задумался. Он возьмет телестудии под свой контроль и выступит с обращением к нации. Заявит, что действовал из желания предотвратить антинародный заговор, имевший целью сорвать выборы. Ему поверят. Генералы будут арестованы, а полковники примут его сторону ради повышения в звании. — Вам под силу это осуществить? — Господин президент, в этой прогнившей стране все продается и все покупается. Вот почему Родина нуждается в Игоре Комарове. Требуется очистить свиной хлев. За деньги я наберу любое необходимое мне войско. Дайте мне добро — ив полдень первого января вы с моей помощью войдете в Кремль. Игорь Комаров, сцепив руки, оперся на них подбородком и устремил взгляд на письменный прибор. Спустя несколько минут он поднял голову. Глаза его встретились с глазами полковника Гришина. — Начинайте!
124 Фредерик Форсайт Если бы Гришину требовалось мобилизовать войско для вооруженного захвата Москвы за четыре дня, начиная при этом с нуля, такая задача была бы заведомо не выполнима. Но начинал Гришин отнюдь не с нуля. Уже не первый месяц он был знаком с программой передачи всей государственной власти Союзу патриотических сил. Эта программа должна была приводиться в действие немедленно после победы Игоря Комарова на президентских выборах. Политическая сторона дела, предусматривающая официальное запрещение всех оппозиционных партий, предоставлялась Комарову. Задачей Гришина являлось подчинение, разоружение и расформирование всех государственных вооруженных объединений. При подготовке к намеченной операции Гришин заранее определил расстановку сил. Главным противником он считал президентскую гвардию, состоявшую из тридцати тысяч вооруженных бойцов, шесть тысяч из которых были расквартированы в Москве, а тысяча в самом Кремле. Офицерский состав гвардии, находившийся под командованием генерала Сергея Корина — преемника одиозного Александра Коржакова, был целиком укомплектован из выдвиженцев покойного президента Черкасова. Гвардия до конца будет сражаться с путчистами за легитимную государственную власть. Собственные силы министерства внутренних дел насчитывают 150 тысяч. К счастью для Гришина, эта огромная армия разбросана по всей России: в столице и вокруг нее сосредоточено только 5000 человек. Генералам из верхушки МВД недолго сообразить, что их первыми отправят в ГУЛАГ в вагонах для скота. Защитники президента тоже быстро поймут, что в новой России рядом с Черной Гвардией Гришина им не ужиться. Третьей по счету неотложной задачей, если принять во внимание категорические требования мафии Долгорукого, был арест и интернирование двух вооруженных подразделений внутренних дел по борьбе с бандитизмом — Федерального управления, подчиненного штабу МВД на Житной площади — и Московского городского управления — ГУВД на Шаболовке, возглавляемого генералом Петровским. Всем приверженцам законной власти, как и бойцам сил быстрого реагирования — ОМОН и СОБР, в России Гришина уготовано единственное место — трудовой лагерь или площадка для расстрела. В хаосе российской действительности 1999 года, среди кишевших повсюду ведомственных и частных вооруженных группировок Гришин без труда мог навербовать себе союзников, за деньги — тем более. Главное было в том, чтобы держать эти силы в неведении, сеять между ними разброд — и тем самым лишать оперативности. В распоряжении самого Гришина имелось шесть тысяч бойцов Черной Гвардии и двадцать тысяч членов молодежной организации «Юные воины». Элитные кадры Черной Гвардии Гришин отбирал годами. Офицерский состав был целиком укомплектован из натренированных в бою бывших спецназовцев, парашютистов, морских пехотинцев и сотрудников милиции. Все они на суровой церемонии посвящения должны были доказать свою безжалостную непримиримость и безграничную преданность ультраправым. И тем не менее, среди сорока старших офицеров отыскался предатель. Кто-то из них вошел в контакт с властями и прессой с тем, чтобы возложить вину за четыре покушения, предпринятых 21 декабря, на Черную Гвардию. Обвинение было брошено столь неожиданно, что тут наверняка не обошлось без подсказки. Гришину не оставалось ничего иного, как задержать и поместить этих офицеров в условия полной изоляции. Это было сделано 28 декабря. Выявить изменника путем интенсивных допросов предстояло позже. Для поддержания боевого духа на опустевшие места были выдвинуты повышенные в званиях младшие офицеры — ввиду того, что старший состав, как сообщалось, отозван на учебные тренировки. Склонившись над крупномасштабной картой Московской области, Гришин разрабатывал план новогоднего сражения. К шести, прикинул Гришин, улицы будут в его полном распоряжении. К шести все главные правительственные и министерские здания опустеют, а к десяти ночной персонал (при том, что солдаты будут еще заперты в казармах) уже не сможет оказать никакого сопротивления. После того, как атакующие силы Гришина займут город, необходимо блокировать все подступы к Москве. Эта задача поручалась «Юным воинам». Чтобы перекрыть все пятьдесят две ведущие в столицу дороги, требовалось подогнать сто четыре тяжелых грузовика с бетоном. «Юные воины» были разбиты на сто четыре группы; каждую возглавил опытный командир из Черной Гвардии. Грузовики арендовались у транспортных контор для дальнего пробега — либо угонялись под угрозой автоматного дула
Икона 125 утром 31 декабря. В условленный час каждая пара грузовиков должна была двинуться с перекрестков и встать на шоссе нос к носу, перегородив собой проезжую часть. На каждой из главных дорог, ведущих в столицу, на границе между Московской областью и соседней находится милицейский пост: небольшая будка с телефоном, скучающие дежурные, тут же припаркован бронетранспортер. В канун Нового года он будет пустовать, а команда — пировать в бараке. Пост на том единственном шоссе, через который Гришин войдет в город, будет попросту «снят». Все прочие дороги «Юные воины» блокируют с помощью грузовиков. Затем группы «Юных воинов», по двести человек каждая, устроят возле этих грузовиков засаду со стороны города с тем, чтобы воспрепятствовать прохождению в столицу любой посланной на выручку воинской колонны. В столице подлежали взятию семь объектов, два из них — в первую очередь. Контингент Черной Гвардии был расквартирован на пяти базах за чертой города. В самой Москве находилась только одна небольшая казарма для охранников Комарова. Простейшим решением было бы двинуться на Москву по пяти направлениям одновременно, однако в этом случае координация действий потребует интенсивных переговоров по рации. Гришин, желая застраховаться от перехвата, предпочел выстроить свои силы в одну-единственную автоколонну. Главный штаб Черной Гвардии размещался к северо-востоку от столицы: там, на основной воинской базе, Гришин и решил 30 декабря сосредоточить все свои силы, полностью готовые к выступлению, ринуться они должны были по Ярославскому шоссе — и далее по проспекту Мира. Поблизости от шоссе располагался телевизионный комплекс Останкино. Для захвата этого важного объекта Гришин выделил две тысячи человек. Оставшиеся четыре тысячи он лично поведет на юг, мимо Олимпийского стадиона, через кольцевую дорогу — к самому сердцу Москвы, за главным призом — к Кремлю. Заботу о пяти второстепенных объектах Гришин намеревался поручить четырем вооруженным группировкам, союза с которыми надеялся добиться в оставшееся короткое время. Захвату подлежали: мэрия на Тверской улице, откуда можно было подать сигналы о помощи; здание министерства внутренних дел на Житной площади с разветвленной системой внутриведомственной связи и примыкающие к нему казармы ОМОН; комплекс президентских и министерских зданий на Старой площади и вокруг нее; летное поле на Ходынке с казармами ГРУ — идеальное место для высадки парашютного десанта, призванного спасти государство; наконец, здание парламента — Думу. Мэрия, Дума и министерства на Старой площади в канун Нового года будут пустовать — и занять их можно без особого труда, стоит только разнести двери взрывчаткой. Стычки, вероятно, возникнут у бараков ОМОН и на Ходынском поле, если правительственные войска, парашютный десант и офицеры разведки окажут сопротивление. Здесь должны управиться спецотряды наемников. Очевидная мишень для участников любого путча — министерство обороны. В огромном каменном сером блоке на Арбатской площади также будет малолюдно, но внутри него находится штаб связи, откуда мгновенно можно запросить любую военную базу в России. Специальные силы для штурма министерства не выделялись: у Гришина на этот счет были особые планы. Естественные союзники у затеявших путч ультраправых в России отыщутся без труда. В первую очередь их поддержит Федеральная служба безопасности, наследница некогда всемогущего Второго главного управления КГБ — огромной организации, насаждавшей в СССР репрессии по указке Политбюро. С появлением презренной теории, именуемой демократией, ее прежняя власть заметно пошла на убыль. Штаб-квартира ФСБ размещалась в знаменитом Центральном Управлении КГБ на площади Дзержинского — ныне Лубянке, за которой высилась не менее знаменитая и до сих пор внушающая страх Лубянская тюрьма. ФСБ все еще поручалось вести контрразведку, имелся здесь и отдел по борьбе с организованной преступностью. Однако деятельность этого отдела по эффективности не шла ни в какое сравнение с ГУВД генерала Петровского. Для проведения боевых операций ФСБ располагала двумя отрядами сил быстрого реагирования — группами «Альфа» «Вымпел». В свое время это были элитные, наиболее грозные силы спецназначения: порой их оптимистически сопоставляли с британскими. В вопросе лояльности, однако, сравнение оказалось не в их пользу. В 1991 году министр обороны Язов и председатель КГБ Крючков организова-
126 Фредерик Форсайт ли заговор против Горбачева. Заговор провалился, хотя Горбачев и лишился власти, а Ельцин выдвинулся на авансцену. Первоначально группа «Альфа» была задействована в путче, но по мере развития событий перешла на другую сторону, что позволило Борису Николаевичу покинуть Думу, взобраться на танк и стать героем в глазах всей мировой общественности. К этому времени потрясенного Горбачева освободили из-под домашнего ареста в Крыму: по прибытии самолетом в Москву он обнаружил у кормила власти своего давнего врага Ельцина. Судьба как «Альфы», так и «Вымпела», стояла под вопросом. К 1999 году обе группы, состоящие из закаленных, вооруженных до зубов бойцов, все еще оставались скомпрометированными. Однако Гришин усматривал здесь для себя два преимущества. Во-первых, в обеих группах, как и во многих других спецотрядах, преобладали офицеры и военнослужащие сержантского состава — необученные новички были редкостью. В политическом отношении ветераны тяготели к крайне правым, разделяя антисемитские и антидемократические настроения и питая враждебность к этническим меньшинствам. Во-вторых, уже полгода они не получали никаких денег. Призыв Гришина прозвучал соблазнительнее песни сирен. Реставрация КГБ во всем его былом могуществе; привилегированное положение, какое подобает истинной элите; двойной оклад с немедленной выплатой... В новогоднюю ночь «Вымпелу» предписывалось захватить летное поле и армейскую базу на Ходынке. «Альфа» должна была занять министерство внутренних дел и прилегающие к зданию казармы ОМОН; отдельной роте поручалось захватить казармы СОБР за Шаболовкой. 29 декабря полковник Гришин присутствовал на собрании, устроенном мафией Долгорукого в роскошно обставленном загородном доме. Здесь он обратился с речью к Сходу — так именовался высший совет, управлявший бандой. От результатов совещания для Гришина зависело почти все. Объяснить мафии предстояло многое. Раны, нанесенные облавами генерала Петровского, еще не затянулись. Спонсоры требовали полного отчета. Настроение слушателей постепенно менялось. Сообщение Гришина о существовании плана отстранить Игоря Комарова от участия в президентских выборах вызвало настоящую тревогу. Первоначальную враждебность вытеснила серьезная озабоченность. На успех Комарова мафия возлагала слишком большие надежды. Известие о том, что власти намерены арестовать Комарова и сокрушить Черную Гвардию, поразило слушателей как громом. Не прошло и часа, как роли поменялись: теперь уже бандиты в растерянности ждали от Гришина практического совета. Узнав о его решении, они застыли как пригвожденные к местам. Грабежи, подлог, черный рынок, вымогательство, наркотики, проституция, убийства — бандиты не брезговали ничем, но государственный переворот — не слишком ли рискованная ставка? Сидевший во главе стола старейший бандит — «вор в законе», унаследовавший от отца право главенства над бандой Долгорукого — подобно крестному отцу сицилийской мафии, долго молчал, не сводя глаз с Гришина. Остальные присутствующие ждали, не шелохнувшись. Наконец бандит медленно, несколько раз подряд наклонил в знак согласия свой обтянутый морщинистой кожей череп, напоминавший голову дряхлой ящерицы. Суммы взносов были уточнены. Таким образом, Гришин заручился поддержкой третьей необходимой ему вооруженной силы. Двести из восьмисот частных служб безопасности в Москве находились под контролем Долгорукого. К нему должны были примкнуть две тысячи бандитов, полностью экипированных — служивших прежде в армии или в КГБ. Восемьсот возьмут штурмом пустой Белый Дом, место заседаний Думы, и установят над ним свой контроль; тысяча двести направятся к резиденции президента и министерствам, расположейным на Старой площади, которая в канун Нового года также будет пустовать. В тот же день Монк позвонил генералу Петровскому. Тот все еще оставался в казармах СОБР. -Да? — Это снова я. Чем занимаетесь? — Вам-то что? — Пакуете вещи? — Откуда вам это известно? — Все русские предпочитают встречать Новый год в кругу семьи. — Послушайте, у меня самолет через час! — Советую отложить рейс. Новый год наступает не в последний раз. — О чем вы толкуете?
Икона 127 — Вы просматривали утренние газеты? — Кое-какие. А что? — Не видели результат последнего опроса? Там учтены разоблачения прессы относительно финансов Союза патриотических сил и позавчерашняя пресс-конференция Комарова. Комарова поддерживает менее сорока процентов. — Что ж, выборы он проиграет. Вместо него вперед выйдет Зюганов, лидер неокоммунистов. Я-то тут при чем? — Вы полагаете, Комаров это молча проглотит? Я вам как-то говорил, он не в своем уме. — Придется ему смириться. Проиграет на выборах — сойдет со сцены. — Той ночью я слышал от вас одну фразу. — Какую фразу? — Вы сказали: если российскому государству будет угрожать опасность, оно будет обороняться. — Вы пронюхали что-то такое, о чем я не знаю? — Я не знаю всего. Только подозреваю. Петровский тупо уставился на телефон, потом перевел взгляд на раскрытый чемодан, лежавший на узкой казарменной койке. — Он не посмеет, — вяло проговорил он. — И никто не посмеет. — А Язов и Крючков? — Это было в 91-м. Совсем другой коленкор. — Только потому, что они потерпели провал. Почему бы вам не задержаться в городе до конца праздника? Так, на всякий случай. Генерал Петровский положил трубку и начал распаковывать вещи. Последний союз Гришин заключил в пивном баре 30 декабря. Там он встретился с толстобрюхим оболтусом, возглавлявшим уличные шайки под названием «Движение за новую Россию». Несмотря на пышное наименование, это движение представляло собой пестрый сброд покрытых татуировкой, бритоголовых ублюдков, промышлявших мелкими грабежами. Гришин выложил на стол толстую пачку долларов, на которую вождь «Движения» взглянул с жадностью. — Могу выставить в любое время пятьсот парней, — заявил он. — А что надо сделать? — Я пришлю к вам пятерых ребят из Черной Гвардии. Будете выполнять их боевые приказы — иначе не сговоримся. «Боевые приказы» — это прозвучало внушительно. Похоже на войну. Участники движения гордились тем, что являются солдатами новой России, хотя и обособлялись от Союза патриотических сил. Дисциплина была им не по нраву. — Изложите задание. — Канун Нового года, от десяти до двенадцати ночи. Захватить и удержать мэрию. Одно условие. До рассвета — ни капли выпивки. Командир «новороссов» на минуту задумался. При всей непроходимой тупости он все же мог сообразить, что игру Союз патриотических сил затеял крупную. И к тому же вовремя. Он перегнулся через стол к Гришину, накрыв рукой стопку долларов. — Когда все кончится, доберемся до жидов! Гришин усмехнулся: — Подарок от меня лично. — Лады! Они уточнили детали сбора в саду на Пушкинской площади, в трехстах ярдах от здания, в котором размещалось правительство Москвы. Особого внимания толпа не привлечет. На противоположной стороне площади находилось также кафе «Макдоналдс». Утром 31-го Джейсон Монк вновь позвонил генералу Петровскому. Генерал находился у себя в кабинете в уже наполовину опустевшем здании ГУВД на Шаболовке. — Все еще на посту? — Да, черт побери. — ГУВД располагает вертолетом? — Конечно. — Можно на нем летать в такую погоду? Генерал взглянул через зарешеченное окно на низкие, свщщово-серые тучи. — Если да, то только на небольшой высоте. — Вам известно, где именно за городом находятся базы Черной Гвардии Гришина?
128 Фредерик Форсайт — Это нетрудно выяснить. Но зачем? — Почему бы вам не совершить вокруг них инспекционный облет? — С какой целью? — Если они миролюбивые граждане, всюду должны быть огни, они будут пропускать по стаканчику и готовиться к встрече Нового года. Приглядитесь. Я позвоню вам через четыре часа. На этот раз Петровский казался подавленным. — Четыре базы, по-видимому, закрыты. Главная база, к северо-востоку отсюда, похожа на развороченный муравейник. Сотни грузовиков. Похоже, он стянул все силы в одно место. — Как вы думаете, зачем? — Хочу услышать от вас. — Я не знаю. Но мне это не нравится. Вам известно, кто возглавляет ОМОН? — Конечно. Генерал Козловский. — А кто командует Президентской гвардией? — Генерал Корин. — Оба сейчас со своими семьями? — Вероятно. — Послушайте, поговорим как мужчина с мужчиной. Если случится худшее и Комаров придет к власти, что станется с вами, с вашей женой и дочкой? Стоит ночь провести без сна? Сделать несколько телефонных звонков? Повесив трубку, Джейсон Монк развернул карту Москвы и пригородов. Провел пальцем к северо-востоку от столицы, — туда, где, по словам Петровского, были сосредоточены основные силы Черной Гвардии. К Москве вело Ярославское шоссе, переходящее в проспект Мира. Эта главная артерия пролегала мимо Останкинского телевизионного центра. Джейсон Монк вновь набрал номер. — Умар, друг мой! Окажи мне еще одну, последнюю, любезность. Да, клянусь, что последнюю. Мне нужен автомобиль с телефоном — и чтобы я мог позвонить тебе в любой час до утра... Нет, Магомед с дружками не потребуется. Ах да, еще пистолет. Если это тебя не слишком затруднит. В трубке послышался смешок. Через два часовых пояса к западу от Москвы погода была совсем другой: ярко голубело небо, столбик термометра держался около нуля. Механик не спеша пробирался сквозь лес. Он, как всегда, тщательно подготовился к путешествию по Европе; никаких осложнений нигде не возникло. Всем транспортным средствам Механик предпочитал автомобиль. В самолет нельзя пронести оружие, а в машине легко оборудовать тайник. «Вольво» с московским номером ни в Белоруссии, ни в Польше особого внимания не привлек. Владелец машины (согласно документам — российский бизнесмен) направлялся в Германию на деловое совещание. Осмотр машины не выявил бы ничего подозрительного. В Германии, где российская мафия пустила прочные корни, Механик сменил «вольво» на зарегистрированный немцами «мерседес» и, прежде чем двинуться дальше на запад, обзавелся охотничьей винтовкой с оптическим прицелом. Новое законодательство Европейского Союза практически упразднило границы — и Механик проследовал в соседнюю страну в колонне других автомобилей, повинуясь вялому жесту единственного таможенного чиновника. Раздобыв крупномасштабную карту окрестностей нужного ему района, Механик определил на ней ближайшую от намеченной цели деревню и нашел искомое поместье. Ориентируясь по дорожным знакам, выбрался к подъездной аллее, взглянул на указатель и покатил дальше. Ночевал Механик в мотеле, расположенном за пятьдесят миль от поместья, но еще до рассвета вернулся обратно и, покинув машину, прошел две мили пешком до кромки леса. В слабых утренних лучах зимнего солнца он залег на холме поудобнее и расположился ждать. Из этой надежной засады ему хорошо были видны отстоявший на триста ярдов дом и прилегающий к зданию обширный двор с хозяйственными постройками. В девять во дворе появился человек. Механик поднес к глазам бинокль и слегка подкрутил окуляры. Фигура, казалось, была совсем недалеко. Это был не тот, кого он ждал. Слуга набрал из сарая дров и вновь скрылся в доме. Около полудня на крыльце показался пожилой мужчина. Механик пристально вгляделся через бинокль в его лицо, потом скосил глаза на лежавшую перед ним в морозной траве фотографию. Ошибка исключалась.
Икона 129 Механик вскинул винтовку и прицелился. Обзор целиком заполнил твидовый пиджак. Человек стоял спиной к Механику. Итак, снять предохранитель, нажать спуск... Сухой треск выстрела прокатился по долине. Человека в пиджаке, казалось, швырнуло на дверь конюшни. Пуля прошла насквозь на уровне сердца. Колени у человека подкосились, и он медленно сполз вниз, оставляя красную полосу на окрашенной в белую краску двери. Второй выстрел снес ему полчерепа. Механик выпрямился, спрятал винтовку в обшитый кожей футляр, перекинул его через плечо и трусцой устремился к оставленному им «мерседесу». Огоньки фар показались вдали сразу после семи утра. В темноте они медленно двигались к ярко освещенному комплексу зданий телевизионного центра «Останкино». Джейсон Монк сидел за рулем своего автомобиля с включенным — для тепла — двигателем. Автомобиль был припаркован в переулке у бульвара Академика Королева. Впереди, прямо через дорогу, сквозь ветровое стекло виднелось огромное главное здание, за которым взметнулся шпиль трансляционной башни. Определив, что на этот раз приближается не одиночная машина, а целая колонна грузовиков, Монк выключил мотор — и предательский дымок перестал струиться из выхлопной трубы. Колонна насчитывала примерно тридцать грузовиков, но на автостоянку возле главного здания въехало только три машины. Телецентр представлял собой гигантское сооружение: над пятиэтажным основанием шириной в триста метров, с двумя главными входами, была надстроена верхняя часть из восемнадцати этажей шириной в сто метров. Обычно здесь работало до восьми тысяч сотрудников, однако в новогоднюю ночь осталось меньше пятисот: они должны были обеспечить круглосуточную трансляцию. Из грузовиков выскочили вооруженные люди в черном и ринулись к входным дверям. Монку было смутно видно, как испуганных вахтеров и гардеробщиков под прицелом автоматов выстроили в ряд вдоль дальней стены, а потом куда-то увели. Внутри главного здания дрожащий сторож повел головной отряд в аппаратную, где на глазах ошеломленных операторов один из налетчиков, бывший техник из компании «Телеком», отключил все линии связи. Другой черногвардеец, показавшись на ступенях крыльца, при помощи электрического фонарика подал сигнал ожидавшим снаружи. Теперь вся автоколонна, вступив на территорию телецентра, взяла здание в оборонительное кольцо. Сотни новых бойцов высыпали из грузовиков, бегом устремились внутрь. Снизу Монк мог различить только смутные тени. Согласно инструкции, захватчики прочесывали этаж за этажом и отбирали у пораженных ужасом дежурных ночной смены сотовые телефоны, кидая их в брезентовые мешки. Слева от Монка находилось служебное здание телецентра, где размещались бухгалтерия, плановый отдел, канцелярия и прочие службы. Все работники, разумеется, отмечали праздник у себя дома. Здание было погружено во мрак. Монк протянул руку к телефону и набрал номер, который знал наизусть. — Петровский слушает. — Это я. — Где вы сейчас? — Мерзну в машине возле Останкино. — А у нас в казарме атмосфера накалена. Мои подчиненные вот-вот взбунтуются. — На моих глазах Черная Гвардия захватывает телецентр. Наступила пауза. — Вы в своем уме? — Я не шучу. Тысяча вооруженных людей в черном прибыла на тридцати грузовиках. Налетчики заняли Останкино и держат персонал на мушке. С расстояния в двести метров мне все отлично видно. — Значит, он все-таки решился! — Я же говорил вамг что Комаров — безумец. Но не такой уж и сумасшедший. Он может и выиграть. Найдется сегодня в Москве хоть один трезвый человек, способный встать на защиту государства? — Дайте мне свой номер, я перезвоню. Монк назвал номер. Гоняться по дорогам за машинами сейчас никто не будет. — Еще одно, генерал. Телепередача продолжится пока без изменений. По обычной программе. Комаров выйдет в эфир, когда все будет кончено. — Понимаю. У меня тут как раз включен первый канал. Выступает плясовой ансамбль казаков. — Концерт идет в записи. До выпуска новостей будут только пленки. Итак, жду звонка. 5 Звезда № И
130 Фредерик Форсайт Генерал Петровский уже повесил трубку. Он пока не подозревал, что спустя час нападут и на его казарму. Всюду было тихо, даже слишком... План захвата Останкино, очевидно, продумали до тонкостей. Окна квартир в большинстве домов жилого квартала ярко горели. Москвичи сидели у экранов. Никто не догадывался, что соседний телецентр, откуда ведется передача, перешел в руки бандитов. Не зажигая фар, Монк выехал на дорогу, круто развернулся, выбрался из машины, пригнулся и разрядил в сторону грузовиков всю обойму своего пистолета. С расстояния двести метров выстрелы из пистолета напоминают треск фейерверка, однако пули достигают цели. Пострадали три окна в здании, ветровое стекло грузовика разлетелось вдребезги и была задета мочка уха одного из налетчиков. Его спутник с перепугу изрешетил ночную тьму очередью из Калашникова. Телевизоры во многих квартирах были включены на всю громкость. Пистолетных выстрелов никто не услышал. Зато автоматная очередь выбила стекла в трех окнах жилого дома. Замелькали головы, поднялась суматоха. Кто-то бросился к телефону — вызывать милицию. Черногвардейцы двинулись наугад в ту сторону, откуда донеслись пистолетные выстрелы. Монк скользнул на сиденье и дал полный газ. Фары он по-прежнему не включал, но черногвардейцы сориентировались по шуму мотора и послали вслед автомобилю несколько очередей. В штаб-квартире МВД на Житной площади ночное дежурство возглавлял командующий частями ОМОН генерал Иван Козловский. Под его началом в казармах изнывало сейчас три тысячи бойцов, недовольных приказом оставаться на месте вплоть до нового распоряжения. Человек, на чьи уговоры он поддался, звонил с Шаболовки. Теперь, вновь услышав его на проводе, Козловский сорвался в крик: — Черт знает что! Какая чепуха! Телевидение работает как обычно. Замигала лампочка на втором телефоне. Козловский рывком схватил трубку: — Слушаю. — Простите, что тревожу вас, генерал, — послышался взволнованный голос дежурного телефониста. — Звонили из Останкино. Там на улице идет перестрелка. Выбиты стекла. Тон генерала мгновенно переменился. — Узнайте все подробности и сообщите мне, — деловито распорядился он. — Валентин! — вернулся он к первому телефону. — Ты, кажется, прав. Звонил житель Останкино. По его словам, там идет стрельба. Я намерен поднять тревогу. — Я тоже. Кстати, я связался с генералом Кориным. Он дал согласие поставить гвардейцев президента под ружье. — Отлично. Я ему позвоню. Из Останкино позвонило еще восемь человек. Точнее всех ситуацию обрисовал инженер, живший в квартире на верхнем этаже в доме как раз напротив телевизионного центра. Его соединили с генералом Козловским. — Мне отсюда все видно как на ладони. Бойцов около тысячи, все вооружены, в колонне свыше двадцати грузовиков. Два бронетранспортера развернуты в сторону бульвара. Кажется, БТР-80А. Слава богу, подумал Козловский, нашелся бывший армеец. Последние его сомнения были развеяны. Генерал вызвал по телефону командиров отрядов и скомандовал: — Разместиться по грузовикам — и вперед! Две тысячи на улицы, тысяча остается охранять здание. Если и в самом деле предпринята попытка государственного переворота, министерство внутренних дел заговорщики вниманием не обойдут. К счастью, здание надежнее любой крепости. Снаружи уже пришли в движение другие войска, но не под командованием Козловского. Здание министерства окружали ударные силы отряда «Альфа». Главную проблему для Гришина представлял правильный выбор времени. Поскольку он до последнего момента не желал пользоваться радиосвязью, ему необходимо было четко скоординировать все действия. Ударить следовало попозже — застать врага врасплох, в разгар пирушки. Однако следовало управиться с противником еще до наступления рассвета. Поэтому Гришин назначил выступить группе «Альфа» на девять часов вечера. В половине девятого две тысячи бойцов ОМОН покинули казармы и разместились по грузовикам и бронетранспортерам. Оставшиеся в здании министерства прочно блокировали входы и заняли оборонительную позицию. В девять началась стрельба, но преимущество внезапной атаки было потеряно. Ответный огонь накрывал собой всю Житную площадь с прилегающими ули-
Икона 131 цами. Бойцы группы «Альфа» вынуждены были искать укрытия. Артиллерия оказалась бы кстати, но она отсутствовала. Генерал-полковник Сергей Корин, командующий президентской гвардией, прибыл в Кремль. Ворота башни Кутафья закрылись за ним как раз в тот момент, когда передовая колонна Гришина вступила на Манежную площадь. За башней Кутафья находится Троицкая башня, а внутри справа размещены казармы президентской гвардии. Генерал Корин связался по телефону с министерством обороны. — Дайте мне старшего дежурного офицера! — крикнул он в трубку. — Заместитель министра обороны Бутов слушает, — донесся голос после паузы. — Слава богу, вы на месте! У нас дело швах. Что-то вроде переворота. Захватили Останкино. Атакуют здание МВД. Колонна бронетранспорта на подступах к Кремлю. Необходимо подкрепление. — Вы его получите. Что вам требуется? — Сгодится все. Как насчет дивизии Дзержинского? Подразумевалась специализированная механизированная пехотная девизия, созданная после путча 1991 года для предотвращения попыток антигосударственного переворота. — Эта дивизия сейчас в Рязани. Часа через три могут быть здесь. — Чем раньше, тем лучше. А как насчет военно-десантных войск? Элитная парашютная бригада должна была прибыть на Ходынское летное поле при условии, что десантникам разметят зону высадки. — Вы получите все, чем мы располагаем, генерал. Только держитесь! Команда черногвардейцев под прикрытием пулеметного огня бросилась вперед, к Боровицким воротам. На каждую из четырех петель был помещен заряд пластиковой взрывчатки. На обратном пути двоих бойцов скосили выстрелы, произведенные со стены. Следом прогремел взрыв. Двадцатитонная деревянная дверь, сорванная с петель, качнулась, накренилась и рухнула на землю. Неуязвимый для стрелкового оружия БТР вкатился под арку. За рухнувшей дверью скрывалась стальная решетка. Сквозь нее было видно, как на площадке для туристов показался гвардеец, нацеливший на БТР противотанковое орудие. Прежде чем он успел выстрелить, пушечный залп разнес его в клочья. Из бронетранспортера выскочили черногвардейцы и прикрепили к стальной решетке новые заряды. Потом они опять забрались внутрь и БТР откатился назад, но когда после взрыва решетка косо повисла и закачалась в воздухе на одной петле, БТР устремился вперед и мощным толчком сшиб ее наземь. Несмотря на огонь, вчетверо превосходящие охрану президента силы Черной Гвардии начали занимать крепость. Защитники отступили к различным бастионам и редутам, образующим стены Кремля. Другие рассыпались по всей территории Кремля, занимающей семьдесят три акра — по дворцам, арсеналам, соборам, садам и площадям, где схватка перешла в рукопашный бой. Постепенно перевес обозначился на стороне Черной Гвардии. Здание Думы — Белый Дом — перешло в руки сторонников Комарова почти без борьбы. Кроме уборщиков и ночных сторожей, дать отпор было некому. Однако на Старой площади тысяча бойцов сил особо быстрого реагирования благодаря более мощному оружию вела с превосходящими их по численности бандитскими формированиями упорные бои за каждую комнату, за каждый квадратный метр. На Ходынском поле группа спецназа «Вымпел» столкнулась с неожиданным сопротивлением. Парашютисты и офицеры ГРУ, своевременно предупрежденные, забаррикадировались изнутри. Монк, выехав на Арбатскую площадь, притормозил в изумлении. Гранитно-серая громада министерства обороны безмолвно высилась на восточной стороне треугольника. Никаких черногвардейцев, ни малейших признаков сражения. Между тем, план государственного переворота в Москве, да и в любой столице, неизбежно должен был предусматривать быстрейший захват ключевых учреждений власти — военного министерства не в последнюю очередь. Со стороны Знаменки, через Боровицкую площадь, с расстояния в пятьсот ярдов, доносилась пальба. Там разгоралась битва за Кремль. Почему же министерство обороны не попало в поле зрения Гришина? Лес антенн на крыше здания должен был разносить по всей России призывы к армии прийти на помощь... Справившись с записной книжкой, Монк набрал номер. Звонок раздался на военной базе в Кобяково. Собираясь уходить, генерал-майор Андреев поправлял перед зеркалом галстук. Он часто спрашивал себя, зачем надевает мундир для новогодней пирушки в клубе офицеров. К утру на мундире окажется столько пятен, что неминуемо придется обращаться в химчистку. Зазвонил телефон. Вероятно, адъютант просит поторопиться. — Иду, иду! — крикнул Андреев в пространство и потянулся к телефону.
132 Фредерик Форсайт — Генерал Андреев? Голос незнакомый. — Да, это я. — Вы меня не знаете. Но я, между прочим, друг вашего покойного дяди. Это был настоящий человек. — Думаю, что да. — Он сделал все, что от него зависело. Публично заклеймил Комарова. — Кто вы такой? Что вам надо? — Игорь Комаров затеял переворот. На пару с полковником Гришиным. Сегодня ночью Черная Гвардия намерена захватить Москву. — Хватит, уже не смешно. Допивайте свою бутылку и больше сюда не звоните. — Генерал! Если вы мне не верите, позвоните кому-нибудь, кто сейчас находится в центре Москвы. — Чего ради? — Там вовсю идет стрельба. Ее слышит полгорода. И еще одно, последнее: вашего дядю убили молодчики из Черной Гвардии. По приказу полковника Гришина. Андреев тупо уставился на телефонную трубку, слушая частые гудки. В нем кипел гнев. Какой-то нахал осмелился подключиться к его телефону, да еще трепать память генерала Николаева. Если бы в Москве происходило что-то серьезное, министр обороны немедленно поднял бы по тревоге все армейские соединения в радиусе ста километров от столицы. Военная база Кобяково находилась на расстоянии сорока шести километров от Кремля. Здесь размещалась отборная танковая часть — знаменитая Таманская дивизия. Генерал положил трубку. Телефон тут же зазвонил снова. — Миша, куда ты пропал? Мы тебя заждались. Зовут в клуб офицеров. — Иду. Мне нужно кое-куда позвонить. — Давай быстрее, а то начнем без тебя. Андреев набрал номер. — Министерство обороны слушает. — Дайте мне дежурного офицера! — Кто его спрашивает? — поспешно поинтересовались в трубке. Голос был уже другой. — Генерал-майор Андреев, командующий Таманской дивизией. — Заместитель министра обороны у аппарата. — Прошу прощения за беспокойство. В Москве все в порядке? — Разумеется. Почему бы нет? — Конечно-конечно. Просто до меня дошли... странные слухи. Я мог бы мобилизовать дивизию за... — Оставайтесь на месте, генерал. Это приказ. Ни одна часть не покидает базы. Возвращайтесь в офицерский клуб! — Слушаюсь. Андреев положил трубку. Заместитель министра обороны у пульта связи за два часа до Нового года? Андреев напряг память, пытаясь вспомнить фамилию однокашника по штабному колледжу, который потом перешел на службу в разведку, в ГРУ. Он сверился с секретным внутриведомственным телефонным справочником и набрал номер. Слушая долгие гудки, Андреев взглянул на часы. Десять минут одиннадцатого. Наконец телефон на Ходынке ожил. В трубку судорожно выкрикнули: — Да! Алло! Слышался какой-то посторонний стрекот. — Кто это? Полковник Демидов здесь? — Откуда мне, черт побери, знать! — завопили в трубке. — Я лежу на полу плашмя, чтобы не угодить под пулю. А вы часом не министр обороны? — Нет. — Слушай, приятель, ты их там поторопи! Пускай скорее шлют подкрепление. Долго нам не устоять. — Какое подкрепление? — Министерство должно прислать дивизию из Рязани. Здесь сплошной ад. — Говоривший с грохотом швырнул трубку. Генерал Андреев выпрямился, сжимая в руке умолкшую трубку. Никакой дивизии никто никуда не пошлет. И не собирается. Ему был отдан совершенно четкий официальный приказ. Приказ исходил от генерала с четырьмя зведочками — почти что от самого министра. Оставаться на базе. Он, Андреев, может подчиниться этому приказу — и на его карьере по-прежнему не будет ни единого пятнышка.
Икона 133 Генерал устремил взгляд через занесенную снегом дорожку, ведущую к ярко освещенным окнам. До клуба офицеров было рукой подать. Там сейчас шумно, весело... Но в снежной замети генералу померещилась высокая прямая фигура в шинели бок о бок с курсантом-подростком. Что бы тебе ни обещали, повторял военный, какие бы золотые горы ни сулили, чины, ордена — будь тверд! Я не хочу, чтобы ты когда-нибудь предал этих людей... Генерал Андреев опустил трубку на рычаг, потом набрал две цифры. Ответил голос его адъютанта. В трубке слышались громкие взрывы смеха. — Сколько у нас танков и БТР на ходу? Впрочем, это неважно. Всем, кто стоит на ногах, разместиться по машинам! Заправиться горючим, взять оружие. Через час выступаем. В трубке несколько секунд помолчали. — Командир, вы это всерьез?! — Всерьез. Таманская дивизия идет на Москву. Ровно в одну минуту пополуночи первые танки Таманской дивизии, подминая гусеницами снег, выкатались из ворот базы в Кобяково и устремились к Минскому шоссе — и далее, к воротам Кремля. К шоссе от базы вела узкая проселочная дорога, длиной в три километра. Колонна, состоявшая из двадцати шести танков Т-80 и сорока одного бронетранспортера, могла проследовать по ней, только сбавив скорость и вытянувшись в цепочку. Когда колонна выбралась на шоссе, генерал Андреев распорядился занять обе проезжие части и максимально увеличить скорость. В прорывах туч мерцали колючие звезды. По обеим сторонам с ревом рвущихся вперед танков высились потрескивавшие на морозе заснеженные сосны. От ворот Кремля дивизию отделяло сорок три километра, а двигалась она со скоростью свыше шестидесяти километров в час. Где-то впереди замаячили фары одинокого автомобиля: они выхватили из темноты стремительно приближавшуюся чудовищную массу стали. Водитель едва успел свернуть в лес, на обочину. В десяти километрах от Москвы показался милицейский пост, стоявший на границе с областью. Четверо дежурных, едва выглянув из окон металлической будки, поспешно спрятались и, сбившись в кучу, ухватились за бутылки с водкой, дабы уберечь их от мощной вибрации, сотрясавшей все сооружение. Андреев, находившийся в головном танке, первым заметил грузовики, перегородившие шоссе. — Одиночный огонь! — скомандовал он. Стрелок прищурился и произвел залп из 125-миллиметровой башенной пушки. Снаряд, на дистанции в четыреста метров не утративший начальной скорости, разнес грузовик на куски. В соседнем танке, катившем по другой половине проезжей части, помощник Андреева отдал такой же приказ и уничтожил второй грузовик. Из засады у дороги раздались выстрелы, но они прекратились сразу после того, как по ней была дана по команде Андреева очередь из 12,7-миллиметрового пулемета. Колонна танков прогрохотала мимо. Растерянные «Юные воины» недоверчиво оглядели свою разгромленную позицию — и потихоньку начали растворяться в ночном лесу. Через шесть километров Андреев сбавил скорость продвижения до тридцати километров в час и отделил от колонны два потока. Пять танков и десять бронетранспортеров свернули вправо — вызволять из осады гарнизон на Ходынке, и по какому-то наитию то же количество единиц боевой техники было послано генералом налево, на северо-восток, к телевизионному центру Останкино. С Садового кольца оставшиеся шестнадцать танков Т-80 и двадцать один БТР направились к Кудринской площади и потом к зданию министерства обороны. Танки вновь тянулись цепочкой, снизив скорость до двадцати километров в час. Из-под гусениц полетели куски асфальта, когда они выстроились в линию и устремились к Кремлю. На цокольном этаже министерства обороны, у пульта связи, заместитель министра Бутов, услышав над головой тяжелый гул, сразу понял все. Колонна прогремела через Арбатскую площадь мимо здания министерства и развернулась напротив Боровицкой площади, на противоположной стороне которой высились стены Кремля. Никто из военных не обратил внимания на автомобиль, припаркованный среди прочих с краю площади, никто не заметил и водителя в стеганой куртке, который вышел из машины и заторопился вслед за ними. Перед Боровицкими воротами стоял БТР-8О Черной Гвардии. Он обстреливал стену, на которой укрылись последние уцелевшие защитники Кремля. Они стойко
134 Фредерик Форсайт держались на протяжении четырех часов, ожидая подкрепления и не подозревая о том, что остатки войск генерала Корина попали в засаду на подступах к городу. К часу ночи черногвардейцы овладели всей территорией Кремля, за исключением стены длиной 2235 метров. Ширины стены было достаточно для того, чтобы на ней могли маршировать пятеро в ряд. Здесь столпилось несколько сотен бойцов президентской гвардии, держа под прицельным огнем узкие каменные ступени и препятствуя этим самым окончательному торжеству Гришина. С восточной стороны на Боровицкой площади показался головной танк генерала Андреева. Прямой наводкой он вдребезги разнес БТР черногвардейцев. Танки, прошедшие по обломкам, гусеницами разметали их в стороны. В 1.04 танк генерала Андреева нырнул на обсаженный деревьями крутой спуск к воротам башни и через дверной проем с выбитой стальной решеткой вкатился в Кремль. Подражая примеру дяди, племянник генерала Николаева не желал прятаться за броней орудийной башни, сидя на корточках перед перископом. В шлеме и защитных очках он до пояса высунулся на холод через откинутую крышку люка. Один за одним танки миновали Большой Кремлевский дворец и хранившие следы обстрела соборы — Благовещенский и Архангельский. Мимо Царь-Колокола они выехали на Ивановскую площадь, где некогда городской глашатай объявлял царские указы. Два БТР черногвардейцев попытались преградить им путь — и оба были превращены в груду раскаленного металла. Попеременно заработали два разнокалиберных пулемета, выпуская длинные очереди, а прожектор танка выхватывал тем временем из темноты фигуры разбегающихся путчистов. Готовый к рукопашной схватке почти трехтысячный отряд Черной Гвардии взял под свой контроль всю территорию Кремля. Дивизии Андреева не имело ни малейшего смысла покидать танки. Две сотни бойцов вряд ли могли противостоять врагу на равных. Однако внутри машины экипаж танка обладал значительным преимуществом. Этого Гришин не предвидел — противотанковым оружием он не располагал. Более подвижные и гибкие в управлении, бронетранспортеры Таманской дивизии проникали в узкие проходы — туда, где не могли пройти танки. А танки, неуязвимые для ответного огня, держали под прицелом пулеметов все открытое пространство. Но главный эффект был психологический. Пешему солдату танк представляется истинным чудищем. Невидимый экипаж, глядя через бронированное стекло, нацеливает рыльца пулеметов на беззащитную жертву. Спустя пятьдесят минут черногвардейцы дрогнули и бросились врассыпную — искать укрытие за стенами церквей, дворцов и соборов. Некоторым это удалось, прочие полегли под шквальным огнем. Сражения в других частях города развивались по-разному. Группа «Альфа» приступала к штурму казарм ОМОН близ федерального министерства внутренних дел, но в это время один из бойцов услышал по рации отчаянный вопль. Какой-то черногвардеец в панике умолял о помощи. Однако он допустил промах, упомянув о вторжении танков. Грозное слово облетело штурмующих и мгновенно охладило их пыл. Дело, вопреки заверениям Гришина, оказалось гораздо серьезнее. Говорилось о полной внезапности нападения, превосходстве огневой мощи, бессилии противника — и вот на тебе! Все вышло ровно наоборот. Бойцы группы «Альфа», дорожа собственной жизнью, предпочли отступление. На Старой площади войска ОМОН, поддержанные отрядами сил особо быстрого реагирования генерала Петровского, начали вытеснять из правительственных зданий наемников Долгорукого. На Ходынском поле ситуация тоже резко переменилась. Пять танков и десять БТР ударили по отряду спецназа «Вымпел» с фланга и рассеяли вооруженных десантников, искавших спасения в лабиринте ангаров и складов. Здание Думы было все еще захвачено наемниками. Но деваться им было некуда. Оставалось одно — вылавливать по рации новости. Призыв на помощь услышали и они. Слово «танки» тоже заставило их задуматься — и они начали покидать здание по одному. Каждый убеждал себя, что если ему посчастливится, то преследователи его не опознают. Утром 1 января Москва и вся Россия с содроганием узнали о событиях в столице. Телевизионные камеры донесли прямой репортаж до самых дальних уголков необъятной страны. Увиденное потрясло всех. Временно исполняющий обязанности президента Иван Марков немедля пре-
Икона 135 рвал свой отдых и вернулся в столицу сразу после полудня. По возвращении он принял у себя патриарха Московского и Всея Руси. Патриарх в первый и последний раз предстал на политической арене страны. Он заявил, что дальнейшая подготовка к президентским выборам, назначенным на 1 б января, сделалась невозможной и предложил провести в этот день всенародный референдум по вопросу о восстановлении в России монархического строя. Как ни странно, Марков отнесся к этой идее с большим сочувствием. Теперь, когда Союз патриотических сил окончательно сошел со сцены, избирателям предстояло выбирать между ним, Марковым, и неокоммунистами из Партии социалистического единства. Марков не исключал возможности, что ему достанется второе место. Однако было ясно: конституционному монарху в первую очередь потребуется искушенный политик, способный сформировать правительство национального единства. Кто, рассуждал Марков, годится для этого лучше, чем он? Вечером 1 января Иван Марков издал президентский указ, согласно которому депутаты Думы должны были собраться в Москве на чрезвычайную сессию. Чрезвычайная сессия Государственной Думы открылась 4 января в почти неповрежденном Белом Доме. Обратившись к собранию, Иван Марков высказал идею о проведении 16 января вместо президентских выборов общенационального референдума. Неокоммунисты, видя, что президентская власть уплывает у них из рук, всей фракцией голосовали против. Но Марков провел основательную подготовительную работу. Всех депутатов от Союза патриотических сил, опасавшихся за свое положение, тем же утром вызвали по одному для конфиденциаьной беседы. При условии, что они поддержат ныне действующего президента, вопрос о лишении их депутатской неприкосновенности снимался с повестки дня. Этот шаг означал также, что депутатские места за ними сохранятся. Демократический альянс вместе с Союзом патриотических сил составили большинство голосов. Предложение было принято. Комарова и Кузнецова арестовали и препроводили в Москву. Бьюшего лидера Союза патриотических сил обвинили в государственной измене и немедля взяли под стражу до начала суда. По иронии судьбы, он был помещен в Лефортовскую тюрьму. Двадцатого января Дума заслушала сообщение о результатах референдума и подтвердила правильность подсчетов. Было принято два предложения. Согласно первому, срок полномочий Ивана Маркова продлевался до 31 марта. Согласно второму, решено было учредить Конституционный комитет с целью подготовки законопроекта, основанного на результатах референдума. Двадцатого февраля временно исполняющий обязанности президента и Государственная Дума направили проживающему за границей принцу королевской крови приглашение принять титул царя и возложить на себя — в рамках конституционной монархии — все соответствующие прерогативы. Спустя десять дней выполнявший специальный рейс российский авиалайнер после продолжительного полэта приземлился в московском аэропорту Внуково. Самолет встречала большая делегация во главе с1 Иваном Марковым: в нее входили спикер Думы, лидеры всех основных партий, крупные военачальники, а также патриарх. С трапа сошел приглашенный Думой пятидесятисемилетний принц Виндзорский. Далеко на западе, близ деревушки Лэнгтон Матрэверс, в доме, перестроенном из каретного сарая, сэр Найджел Ирвин следил за этой церемонией по телевизору. На кухне леди Ирвин мыла после завтрака посуду, что делала всегда до появления миссис Мойр, наводившей в доме чистоту. — Что ты там смотришь, Найджел? — окликнула она супруга, сливая мыльную воду. — Ты ведь никогда не включаешь телевизор по утрам. — Дорогая моя, в России, кажется, что-то происходит. Да, размышлял сэр Найджел, победа досталась непросто... На деле осуществился его собственный принцип, согласно которому против более сильного и могущественного врага следовало использовать минимум средств — одолеть его с помощью обмана и хитрости. Первый этап операции состоял в том, чтобы с участием Джейсона Монка по возможности теснее сплотить тех, кому после знакомства с «Черным Манифестом» Игорь Комаров стал внушать страх и презрение. К первой категории относились лишенные русским нацистом права на жизнь чеченцы и евреи. Уничтожению подлежали и сотрудники МВД, преследовавшие солидарную с Комаровым ма-
136 Фредерик Форсайт фию. Ко второй категории принадлежали церковь и армия, олицетворением которых служили патриарх и чтимый в народе генерал Николаев. Далее следовало внедрить во вражеский лагерь осведомителя — не столько ради получения важных сведений, сколько для дезинформации противника. Во время пребывания Монка в замке Форбс бывший шеф разведки тайно нанес свой первый визит в Москву с целью восстановить связь с давно завербованными им агентами второго ряда. Одним из таких агентов был изгнанный из Московского университета профессор, чье увлечение голубями сослужило полезную службу. Когда профессора лишили при коммунистах места за высказывания в пользу демократических преобразований, его сын также был исключен из института без права восстановления. Юноша крестился, по окончании духовной семинарии сменил несколько приходов — ив конце концов поступил служителем к патриарху. Отцу Максиму Климовскому, посвященному в заговор Ирвина и Монка, было поручено войти в доверие к полковнику Гришину и внедриться тем самым в тайную тайных противника. Третий этап операции начался с осуществления заповеди, которая гласила: не пытайся убедить врага в том, будто ему ничто не угрожает. Это пустая трата времени. Лучше внушить противнику мысль, что опасность исходит откуда-то со стороны, из другого источника — и что ее не так уж и трудно устранить. После второго визита в резиденцию патриарха Ирвин намеренно задержался, чтобы дать возможность приспешникам Гришина обыскать его гостиничный номер, обнаружить спрятанный кейс и снять фотокопии. Письмо патриарха было подложным, привезенным из Лондона. На подлинном бланке патриархата скрупулезно воспроизвели собственноручную подпись патриарха, образец которой еще ранее доставил отец Максим. В письме патриарх недвусмысленно выражал поддержку идее реставрации монархии в России (на самом деле патриарх только взвешивал подобную возможность) и прочил в монархи получателя письма. Письмо было адресовано совсем не тому лицу, а именно — великому князу Семену Романову, проживавшему с подругой на ферме в Нормандии, где он разводил лошадей. Необходимость вынуждала смириться с его устранением. Второй визит Джейсона Монка к патриарху означал начало четвертого этапа операции. Теперь следовало подстрекнуть противника к необдуманным скоропалительным действиям, направленным на отражение несуществующей угрозы. Решающую роль здесь сыграла фальсифицированная магнитофонная запись разговора, якобы состоявшегося между Монком и патриархом. Голос патриарха был записан на пленку во время разговора с Ирвином переводчиком Брайеном Винсентом. Монк передал многочасовые записи своего голоса, сделанные еще в замке Форбс. В Лондоне русский актер наговорил на пленку заготовленные реплики, приписанные патриарху. С помощью компьютерной технологии была изготовлена запись мнимой беседы на фоне позвякивающих кофейных чашек. Отец Максим, в ладонь которого Ирвин на ходу вложил эту запись, просто-напросто переписал ее с одного магнитофона на другой, переданный ему Гришиным. Все содержание беседы было сплошной выдумкой. Генерал Петровский не возобновил бы облав на банду Долгорукого, поскольку не имел никаких других данных помимо тех, которые — со слов чеченцев — сообщил ему Монк. Более того, бумаги, захваченные при обыске казино, не содержали даже косвенного подтверждения факта финансирования Долгоруким избирательной кампании Союза патриотических сил. Генерал Николаев не имел ни малейшего намерения продолжать после Нового года изобличать Комарова в серии дальнейших интервью. Сказанного, он считал, вполне достаточно. Наиболее существенным было то, что в действительности патриарх занял по отношению к президентским выборам позицию полного невмешательства. Он не собирался объявлять кандидатуру Комарова дискредитированной — напротив, дал ясно понять, что церковь политики не касается. Ни Гришин, ни Комаров об этом не подозревали. Поверив, что им досконально известны планы противника, в страхе перед неотвратимой угрозой, они решили предупредить опасность и предприняли одновременно четыре покушения. Предугадав их действия, Монк оповестил всех четверых. От предостережения отмахнулся только один. Вплоть до 21 декабря — и, вероятно, даже позднее — Комаров все еще мог победить на выборах с внушительным перевесом. После 21 декабря наступил черед пятого этапа. Бурную реакцию, какую вызвали у общественности ночные налеты, Монк постарался использовать до конца. На Комарова ополчились теперь не только те немногие, кто читал «Черный Манифест». Потоки яростной критики обрушили на вождя Союза патриотических сил
Икона 137 чуть ли не все средства массовой информации. Благодаря усилиям Монка, широко распространился и слух о том, что дискредитации Комарова способствовал не кто иной, как один из бывших чинов Черной Гвардии. В политике, как и во многих других сферах человеческой деятельности, успех порождает успех — и наоборот: за поражением следует поражение. По мере ужесточения критики, Комаровым все более начала овладевать паранойя, скрытно дремлющая в психике всех тиранов. Завершающим ходом в гамбите Найджела Ирвина была ставка именно на эту паранойю и стойкая надежда на то, что слабовольный отец Максим все-таки его не подведет. По возвращении из Троице-Сергиевой лавры патриарх и не думал обращаться к временно исполняющему обязанности президента. За четыре дня до Нового года органы государственной власти России и в мыслях не имели трогать Черную Гвардию и брать под арест Игоря Комарова. Через посредничество отца Максима Ирвин пустил в ход древнюю тактику — внушить противнику прочную иллюзию, что его враги гораздо более многочисленны, могущественны и целеустремленны по сравнению с тем, как это обстоит на деле. Пришпоренный последними событиями, неколебимо убежденный в достоверности полученной информации, Комаров принял решение нанести удар первым. Благодаря расторопности Монка, российская государственность сумела себя отстоять. Не слишком часто заглядывавший в церковь, сэр Найджел Ирвин был прилежным читателем Библии. Любимым своим персонажем он считал иудейского воина Гедеона. Гедеон, как объяснял сэр Найджел Джейсону Монку в Шотландии, первым возглавил силы специального назначения и стал первым теоретиком внезапной ночной атаки. Из десяти тысяч добровольцев Гедеон отобрал только триста, самых лучших и самых выносливых. Напав ночью на мидианитян в стане израильском, он применил тройную тактику — внезапно разбудил противника оглушительным шумом и ярким светом факелов. Многочисленное, но ввергнутое в панику войско обратилось в бегство. — Дорогой мой Джейсон, к чему он так поступил? Полусонные мидианитяне вообразили, будто на них напали несметные полчища. Они струсили и побежали. Но тем дело не ограничилось: с перепугу во тьме они принялись крушить друг друга. Поверив дезинформации, Гришин изолировал высшее командование Черной Гвардии... Леди Ирвин вошла в комнату и выключила телевизор. — Пойдем, Найджел! Сегодня такой чудесный день. Нам нужно посадить молодой картофель. Бывший разведчик споро поднялся с кресла. — Конечно-конечно! Весна не ждет. Сейчас натяну сапоги. Сэр Найджел терпеть не мог копаться в земле, но для Пенни Ирвин он был готов на все. Перевод с английского Сергея Сухарева
ПОСЛЕДСТВИЯ ГОРОД АРХАНГЕЛЬСК В НАЧАЛЕ 30-х ГОДОВ XX ст. Из записок иностранца ПРЕДИСЛОВИЕ Перевод описания г. Архангельска, сделанный неизвестным лицом с датского языка, был передан мне одним моим знакомым вместе с пачкой других бумаг и писем, попавших в его руки случайно в хламе утильсырья. Трудно сказать, для каких целей заготовлялась рукопись — может быть, для издания в каком-нибудь журнале. Работа не закончена, выглядит черновиком с многими поправками и вставками. На полях местами сделаны карандашные пометки, что тут или там должен быть помещен такой- то рисунок. К сожалению, ни рисунков, ни конца рукописи до нас не дошло. Между тем, последняя часть, в которой автор обещает описать местные типы или, как он говорит, архангельские силуэты, — должна быть особенно интересна. Можно пожалеть, что переводчик не указал имени автора очерков и органы или издания, откуда перевод сделан. Возможно, что он сделан с рукописи. Мне кажется даже, что переводчик и автор одно и то же лицо: во всяком случае автор хорошо владеет русским языком, знает историю и литературу страны. Дело библиографов и историков литературы отыскать имя затерянного автора. Описание города Архангельска относится к 1931—32 годам, когда здесь проживал его неизвестный пока автор. Очерки интересны с разных точек зрения. Прежде всего — неизжитым для заграницы до сих пор убеждением, что здесь все еще произрастает развесистая клюква. В записках мы имеем редкий образчик суждений буржуазного западного наблюдателя, в глазах которого явления нашей жизни преломляются через призму убеждения всяческого превосходства западных порядков и тамошней культуры. Нередко автор отмечает действительно темные стороны местного быта, еще не изжитые пережитки и наследие капиталистического общества. В то же время необходимо отметить, как много автор проглядел, не осознал настоящего пульса местной жизни, не удосужился или не хотел заглянуть в рабочие клубы, в комсомольские и профсоюзные организации и т.п., ограничившись внешними наблюдениями. Автор больше вращался в кругу лиц, определенно не советски настроенных. Имел, по-видимому, широкое знакомство среди высланных — все это сказалось, конечно, очень ярко на страницах записок. Еще напрашивается вывод: автор, видимо, не бывал или не живал подолгу в других наших городах. Ему кажется, что он открыл ту или иную специфическую особенность, свойственную, по его мнению, лишь Архангельску. На самом деле многие из отмеченных им явлений широко бытуют по лицу СССР. Он, например, удивляется темпу строительства Архангельска. Оставляя на совести автора подчас не высоко остроумные взгляды его в адрес архангельских жителей, ничего не убавляя в тексте, не скрашивая по-редакторски, мы даем точную копию рукописи (очень неразборчивым почерком написанной), опуская лишь карандашные отметки на полях: «по-датски это надо сказать так» или целые фразы на датском языке, по-русски переведенные довольно точно. Предлагая без всяких комментариев и поправок текст, уверенные, что читатель легко сам разберется в том, что здесь ценно и наоборот, мы не можем не отметить с горечью, что. автор совершенно без надобности часто сгущает краски и сообщает иногда совершенно непроверенные и заведомо неверные сведения. Ряд данных, совершенно необоснованных, покоящихся на самых поверхностных наблюдениях и потому неверных или сомнительных, им преподносятся безоговорочно, выдаются за чистую монету. Разве правда, что все архангельцы пьянствуют и даже содержат особого историка пьянства? Разве есть доля правды в том, что нарочито доски деревянных тротуаров устраиваются так, чтобы пешеход летел в канаву? Чуть ли не нарочито это делается затем, чтобы он ломал себе ноги. Разве можно поверить, что архангельцы с детства приучаются к очередям и тухлой рыбе!.. Автор просто не хотел или не мог понять временно переживаемых в продовольствии затруднений и не сумел оценить вкуса по-настоящему выдержанной трески. © Юрий Дойков (публикация, послесловие), 1997
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 139 ГОРОД АРХАНГЕЛЬСК Делаю попытку описать этот город, куда судьба случайно закинула меня на довольно продолжительное время. Опишу, не претендуя на изящество стиля и не рассчитывая дать всестороннюю картину жизни этого большого деревянного города, построенного на болоте. I. Первые впечатления Масса дерева и множество людей — это первое, что бросается здесь в глаза. На много верст по Северной Двине, на правом плече которой лежит городец, раскиданы лесопильные заводы, лесные биржи, лесные склады. Архангельск — союзная лесопильня. Город почти сплошь деревянный: целые деревянные улицы — с деревянными панелями, с дощатыми или бревенчатыми мостовыми, с деревянными заборами и двориками, сплошь вымощенными деревом. Город, крытый деревянными крышами. Всюду неприбранные доски, бревна, обрезки пиломатериалов, щепа, опилки, стружки. Мы даже не можем себе представить, как много здесь расходуется и бросается бесцельно дерева, как много его уплывает в море. Я видел, как сотни тысяч бревен вместе со льдом, а потом и без льда плыли в океан. Архангельск спокойно созерцал это явление. И пресса по этому поводу хранила самое глубокомысленное молчание. Иногда газета вопила: «Ни одного бревна в море!», а они плыли и плыли. Кругом Архангельска давным-давно хищнически вырублены леса, и угрюмые громадные дома его построены и строятся из сплавного леса, пригнанного из далеких вологодских и сыктывкарских краев. Отменный материал, дешевизна рабочих рук, частая горимость Архангельска и недолговечность построек вследствие климатических условий — быстро обновляют город. Старые покосившиеся здания встретишь лишь на боковых и задних улицах и проспектах, да в пригороде, где дома, жилые только в верхнем этаже, — не редкость. Деревянный город усиленно продолжает строиться и перестраиваться. В общем из дерева здесь умеют строить легко и свободно весьма крупные сооружения. Стройка последнего времени особенно грандиозна — рубят колоссальные стандартного казенного типа дома в два этажа с большими окнами. Тогда как раньше окна прорубались возможно небольшие и, как правило, не снабжались форточками. И без того однообразный в глубине своих проспектов и улиц город, застроенный новыми стандартными домами на сваях, которые вбиваются предварительно в болотистую почву, кажется еще более унылым на фоне болотистых улиц и чахлых садиков и грязных дворов. Дома — в большинстве своем деревянные коробки, не оживленные резьбой наличников, окрашенные в желтую краску. Как те желтые чемоданы, с которыми архангельцы ходят в баню. Один мой знакомый ссыльный художник, работающий статистиком в Лесоэкспорте, как-то говорил мне, когда мы проходили по городу и дивились однообразию стройки улиц и переулков, что такие дома в центре страны раньше строились только под трактиры и постоялые дворы. Две странные детали в архитектуре многих старых домов бросаются здесь в глаза — пузатые балконы-фонари, срубленные вроде кормы корабля, и крыльца с крышей «отливом». Раньше дома и заборы в городе красились сплошь в желтый цвет охры или в шоколадные тона. Теперь дома почти не красят или окрашивают случайно теми красками, которые в данное время можно приобрести на рынке. Так как в город завезли порядочное количество медянки, многие заборы в последние месяцы окрасили в зеленый цвет. Часть домов покрасили белилами. Когда краски поблекнут, эта пестрота будет приятной. Кстати, отмечу странное явление: при резком изобилии леса — всюду видишь разломанные и поваленные заборы. Может быть, заборы, ограждающие частную собственность, при социалистическом строе излишняя роскошь. Но никак нельзя сказать того же про тротуары, обслуживающие жителей всех классов общества. Они деревянные, устроены над сточными канавами и тоже поломаны, прогнили, зияют дырами и нарочито снабжены прогибающимися под тяжестью пешеходов досками. Они представляют собой настоящие ловушки для рассеянных путников. Нынешний год город усиленно починяет свои «мосты». Спрашиваю одного служащего Горкомхоза — сколько километров
140 Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. протяжения имеют тротуары города, он махнул рукой и ответил на языке каких- нибудь тасманийцев одним словом: ...много. Стены домов только одежда их. Гораздо важнее то, что внутри, как и человек, дом может быть одет не очень нарядно, но в то же время представляет собой нечто незаурядное. Привычка заглядывать в чужие окна не очень почтенна. Но с любознательностью трудно справиться. Притом же с трамвая при прямом солнечном освещении или при открытых окнах дом виден насквозь. В каждом окне я вижу цветы: герани, фикусы, рододендроны и опять герани, фикусы, елочки «мечта», фуксии, «покрывало невесты», разные летники. Удивительна любовь северян к южным растениям, посаженным в плошки, в горшки, в туеса (посуда из бересты), в лоханки, в ящики, в консервные банки, даже в ламповые абажуры и ночные горшки. Вижу еще: выглянет где-нибудь уголочек кровати с шишками, краешек сал- феточки-накомодничка, на стенах фотографические увеличенные портреты и группы, бумажные цветы и открытки. Самому мне удалось побывать не более как в двух десятках обывательских домов, и везде веет этой особой культурой: занавесочки, полочки, накидушки, тарелочки, цветочки — культура особого самодовольного благополучия. Этот тон проглядывает одинаково и в обстановке служащих, и в обстановке господствующего класса. Вот кухни здесь устраиваются весьма недурно — они светлые, поместительные. Кухни служат семье в качестве столовой. На полках обилие медной посуды — прямо-таки медный век: кастрюли, кувшины, ступки, тазы, ковши, ведра, кофейники, встречаются даже ушаты из красной и латунной меди. Такая полка с посудой являет прекрасный nature morte. Вычищенная и никогда не употребляемая — она гордость хозяйки. Не сказалось ли здесь влияние Голландии, торговавшей с Архангельском в XVI ст.? Русская печка широкая, белая с карнизиками, с нишами, с вышитыми занавесочками: занавесочкой покрывается чело, занавесочкой задернут подпечек, третья закрывает лесенку, четвертая — нишу. К здешнему жилищу я еще раз возвращусь, а пока займу внимание общим пейзажем. И. Архангельский пейзаж Интересное явление наблюдается здесь. В чахлых садиках растут только береза да тополь. Ель и сосну, видимо, не сажают, а может быть, они и не растут тут. Раза два я встречал лиственницу, один дубок, кое-где есть черемуха, рябина и ива. Береза в Архангельске не достигает сколько-нибудь внушительных размеров, обычных у нас. Корни доходят до подземных вод, и дерево погибает лет в 30—40, продолжая украшать дворик своим сухим видом еще ряд лет. Город устроился на болоте. В траншеях, которые рылись при мне для осушки города, под наносным слоем земли сантиметров на 50—60 лежит торф — на 2, на 5 метров и ниже. Глубоко в торф опустились старые мостовые, которые приходится прорубать при прокладке траншей. Городские садики довольно жалкие — одни березки. Лишь во второй половине июня начинают высаживать цветочки. В садиках фанерные сооружения — какие-то будки и памятники, ярко, без вкуса раскрашенные. Архангельск расположен километрах в 50 от моря на правой стороне Северной Двины и на соседних островах дельты. Но море здесь уже чувствуется, слышен его запах, сюда приходят океанские пароходы. Что здесь хорошо, так это масса света летом — от воды, от почти не захо- димого солнца и свежего прозрачного воздуха. Лучезарные зори сходятся с зорями, и предметы днем и ночью так четки, так ясно очерчены их контуры. Но осенью и ранней весной мозгло, «сиверко», когда дует — «моряна». Главная часть города, основанного около 400 лет тому назад, протянувшаяся по правому берегу излучины реки, имеет пять длинных параллельных друг другу проспектов: Павлина Виноградова, Чумбарова-Лучинского, Петроградский, Новгородский, Костромской. Первые два названы по имени местных деятелей революции, прочесть биографии которых пока мне не удалось еще. Пересекающие эти проспекты под прямым углом улицы носят названия тоже деятелей революции и коммунистических вождей: К. Маркса, Энгельса, Розы Люксембург, Володарского и т.д. Город, видимо, распланирован был после какого-нибудь пожара, а не рос постепенно и путано, как росли другие старые города. Для пейзажа Архангельска небезынтересно отметить крупные надписи на углах проспектов и улиц, свидетельствующие также о санитарных заботах Город-
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 141 ского Совета рабочих и красноармейских депутатов: «Воспрещается здесь сваливать навоз, мусор и грязь». На Костромском проспекте таких надписей не сделано, не возбраняется, следовательно, сваливать мусор. И проспект представляет собой сплошную свалку грязи, навоза, мусора. Лошади тонут по пуп в этой жиже меж сгнивших бревен мостовой. Прибирается и метется, собственно говоря, только один проспект Павлина Виноградова (прежний Троицкий проспект), с трамваем и с лучшими зданиями города. На прочих улицах и почти без исключения на всех дворах можно видеть всевозможные отбросы: консервные банки, бумага, кости дохлой скотины, щепа, кухонные отбросы. Лужи жидкой зеленой мути, канавы, не просыхающие даже в самое жаркое время года. Город пытаются, но довольно безуспешно, осушить. Я наблюдал это предприятие. Целое лето, всю осень и часть зимы толпы «принудчиков» рыли улицу Энгельса, прокладывая по дну глубокой четырехметровой траншеи тяжелые деревянные трубы, сделанные из брусьев. Только что заравнивали участок, как трубы от тяжести земли прогибались или оседали, приходилось их отрывать, вновь и вновь перекладывать. Так и не закончили этот дорогостоящий, несмотря на бесплатный труд, дренаж. Знакомиться с городом, изучать его — следует начинать с осмотра базара. Здесь самый главный пульс городской жизни, так как отсюда преимущественно распределяются продукты питания. По крайней мере в западноевропейских городах. В Архангельске несколько иная базарная обстановка. Едва я успел войти на базар, как последний был оцеплен милицией — происходила облава на спекулянтов и высланных, не имеющих при себе документов, — через несколько часов базар принял свой обычный вид. Поражает отсутствие овощей. В июле и даже в августе я видел буквально, не преувеличивая, лишь несколько брюквин, ни одной морковины, редьки или свеклы, не говоря о другой более изысканной овощи. Три луковицы стоят «рубель». Хлеб нарезан на «рубли» небольшими кусочками граммов по 500, по 400. Яйцо — рубль штука, пирожок с ладонь величины из серой муки, с капустой, картофельной начинкой или с кашей, — рубль. Можно полакомиться местным деликатесом — шанёшками — пирожки с открытой начинкой из рыбы. Много молока, и при этом прекрасного, но очень дорогого. В среднем в эти годы цена стояла за «полагунью» 8 рублей (стаканов 16). Носят какую-то морскую рыбу в виде грязных тряпок с запахом. Пьяный рыбак предлагает целую шляпу камбалы, по его словам, свежей — за 2 рубля. Все это неаппетитно и смрадно. Сахар 20 рублей кило. На базарах помимо наблюдения над жизнью толпы •, я всегда высматриваю местные изделия. Но в этом городе нет ничего особо любопытного. Можно купить только корзины из «гонотья», из тонких еловых лучин, очень легкие и довольно непрочные. Берестяных бурачков, иначе называемых «туесов», которые я видел в Музее выставленными как местные деревенские изделия, на базаре встречал лишь в руках домашних хозяек. Они расписаны красными и синими петушками и цветами с большим вкусом. Мне объяснили, что кустарные изделия вообще исчезли с рынка в связи с «раскулачиванием» и с йалогами. На базаре нет даже глиняных горшков, даже деревянная ложка — дефицитный товар. Как-то непонятным становится — зачем тут болтается круглый день громадная серая толпа. Много пьяных. Город удобнее осматривать так: Если вы приехали по железной дороге, после того, как вам 10 раз отдавят ноги при посадке на пароход «Москва», после очереди у кассы парохода, вы переезжаете Двину. Публика вновь кидается с парохода, как будто он начинает тонуть. Вы в городе у самого базара. Посмотрите на последний, если не опасаетесь сильных ощущений и легко переносите острые запахи, садитесь на трамвай на проспекте Павлина Виноградова. Сесть не всегда бывает просто, принимая во внимание недисциплинированность местного населения. К счастью, может оказаться в этот час немного публики. Поезжайте до конца проспекта. Вы увидите лучшую часть города, лучшие магазины, почти все крупные правительственные учреждения, в том числе и здание ОПТУ, которое вы без труда узнаете, «Большой театр», тяжелое мрачное каменное здание в форме грандиозного утюга, построенное на месте бывшего собора. Серый ресторан-гостиница, дом связи и банк, сооруженные в современном стиле, с большими светлыми окнами, сложенные из кирпича разрушенного собора. Небольшая деталь к постройке театра: через год после того, как отстроили театр, начали проделывать окна, которые позабыли сделать в верхнем этаже со стороны фасада.
142 Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. Украшение старого города — ампирные здания Крайплана (бывший губернаторский дом) и Крайисполкома (бывшие присутственные места) постройки начала XIX в., с колоннами по фасаду — вы уже не увидите — их ломают, чтобы воздвигнуть на этом месте нечто более достойное эпохи. Перед зданием Исполкома памятник Севера — обелиск с оленем и помором. Скульптура не из важных. Но архангельцам он нравится. Кругом небольшой цветничок — маргаритки, гвоздики, заячья капустка. На этом месте раньше стоял, и не так давно, памятник Ломоносову, ученому, поэту и деятелю XVIII столетия. Он родился километрах в 50 от Архангельска и к последнему никакого отношения не имел... «С чужого коня среди грязи долой», по русской пословице. Ломоносова перевезли к Лесотехническому институту, а на его место водрузили упомянутый обелиск. «Так архангельский мужик, По своей иль божьей воле, Стал разумен и велик», — кто-то припомнил мне старые стихи поэта. Вы увидите пожарную каланчу и здание бывшей ратуши, по вывеске узнаете Краевой музей, промелькнет садик «Динамо» и множество похожих друг на друга деревянных домов в один и два этажа. Если вы осматриваете город летом, назад пройдитесь набережной. Здесь разбит небольшой березовый бульварчик, мостики арками, несколько недурных зданий, в том числе новенькое белое здание «Северолеса», которым гордится город. Перед глазами масса воды владычицы и хозяйки края Двины, на которую горожане никогда не устают смотреть. Что- то роднит здесь Архангельск с Ленинградом. Идут пароходы, пробегают моторки, проплывают флотилии морских парусных шхун с резными деревянными конями на рулях. Не пережитки ли то нормандских ладей с звериным стилем их архитектурных украшений?.. Важно дымят грузные «иностранцы»-лесовозы, и без конца «идет» лес... III. Памятники Не пытайтесь свои беглые впечатления от города пополнить посещением Музея. С этой стороны Музей не представляет интереса. Не только отдела города, но даже плана города в Музее нет. Мне пришлось ограничиться приобретением здесь краеведческого очерка города, изданного в 1928 г. В очерке есть глава, посвященная достопримечательностям Архангельска. Среди них на первом месте стоит упомянутый уже памятник Ломоносову работы скульптора П. И. Мартоса. Он был поставлен 100 лет тому назад около собора (25 июня 1832 г.) и переезжает уже на третье место. Художник одел беднягу академика вместо тулупа и валенок в тогу. Одной рукой фигура поэта-ученого держит лиру, за которую ухватился какой-то ангелочек, а другой рукой делает неопределенный балансирующий жест, чтобы удержаться на полушарии, куда художник взгромоздил его. По всему видно, что памятнику не усидеть и у Лесотехнического института. Самое примечательное в смысле образца русского зодчества здание XVII в. — гостиный двор, построенный Петром Марселисом. Нужно войти во двор так называемой таможни, чтобы полюбоваться этим единственным пока еще не сломанным памятником XVII века, очень запущенным. Перечислю бывшие еще в 1928 г. в городе достопримечательности, указанные в упомянутом очерке: Петровский домик. Приезжие и обыватель могут видеть, собственно говоря, только каменный футляр этого домика с наглухо заколоченными деревянными ставнями. По рассказам краеведов, одно время (в 1930 г.) в футляре и в самом домике Великого преобразователя целое лето жили «гопники» — так здесь называют люмпен-пролетариат. Можно себе представить, во что превратилась эта достопримечательность города. Все же мне удалось как-то осмотреть старый домик. Вижу — заходит внутрь народ и дверь открыта. Зашел и я. Оказывается, население заходит сюда для отправления некоторых своих потребностей. Домик превратился буквально в отхожее место. Свалены целые штабеля икон из какого-то храма. Часть их расколота и выброшена. На полу валяется прекрасный каменный барельеф единорога работы XVII столетия. На антисанитарное состояние домика обратил внимание санитарный отдел, и футляр вновь был заколочен накрепко.
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 143 Кафедральный собор. Заложен в 1709 году. «Верхний храм с пятиярусным иконостасом, стенной росписью и богатой ризницей церковных облачений является, по отзыву специалистов, чуть ли не единственным в СССР сохранившим ансамбль конца XVIII столетия в полной неприкосновенности»... Собор, как я уже сказал, сломан до основания в 1931 г. Перед сломкой была открыта на страницах местной прессы дискуссия на тему — следует ли сохранить памятник. В защиту его раздался лишь один робкий голос старичка-краеведа, указывавшего, между прочим, что подобный северный ренессанс можно видеть еще только в архитектуре Соловецкого собора. Ему резонно ответили: желающие наслаждаться ренессансом могут прогуляться на Соловки. Собор бывш. Михаило-Архангельского монастыря — является, повествует о нем краеведческий очерк, наиболее древним из храмов Архангельска, устроен он в 1685—1699 гг. «По своим архитектурным формам собор напоминает московские храмы, устройству которых подражали строители северных храмов в конце XVII и начале XVIII вв.»... Сломан в 1931 г. до основания. Успенская Боровская церковь, заложенная в 1742 году. Разобрана до основания в 1931 г. Михаило-Архангельская градская церковь, постройки 1743 г. с фреской на западной стене вида Архангельска. Разобрана в 1931 г. Троицко-Кузнечевская церковь, 1745 г. Разбирается (1932 г.). Не правда ли, странный город, не оставивший ни одного из своих памятников и ничем не заменивший их, если не считать неудачного в архитектурном смысле театра. «В других городах, — говорил мне с горечью один старожил, — революцию ознаменовали постройками фабрик-гигантов, мостов, а нам подарили дурацкий колпак». Есть еще, впрочем, памятники. Об одном из них не упоминает краеведческий очерк. Это старые серебристые тополя в саду Крайплана и Исполкома, самые старые деревья в городе, посаженные 120 лет тому назад. Часть их спилили уже, чтобы очистить место под постройку нового здания. Мне остается еще сказать несколько слов о памятнике мореплавателю Пахтусову, сооруженном на его могиле на Соломбальском кладбище. Среди разбитых памятников и поваленных крестов кладбища памятник Пахтусову, открытый в 1878 г., можно считать более или менее сохранившимся. Правда, поломана часть чугунного якоря на верхушке памятника, сломана чугунная решетка, покрылся плесенью барельеф. Но все же он еще стоит каким-то чудом. Памятник имеет вид каменной серой гранитной глыбы в полтора метра высотою. В глыбу вделана известковая плита с барельефом в виде парусной шхуны, плывущей среди льдов. Надпись: «Корпуса штурманов подпоручик кавалер Петр Кузмин Пахтусов умер в 1835 г. ноября 7 дня от роду 36 лет от понесенных в походах трудов и Д О ». Последнюю часть загадочной надписи расшифровывают так: «и от домашних огорчений». Кстати, пять грустных слов о здешних кладбищах. У самой церковной ограды коопартель «Неизбежность» сделала выставку своей продукции: гроба разных размеров и раскраски, кресты, гражданские памятники. Среди однообразных крестов, наставленных на очень населенном кладбище «Неизбежностью», выделяется несколько старых крестиков с покрышками и охлупнями, принадлежащих аборигенам. Обращают внимание старые плиты, уцелевшие кое-где от XVIII и начала XIX в. Новый быт пришел и сюда. При содействии «Неизбежности» появились в разных местах кладбища из дощечек и фанеры ярко раскрашенные памятники-обелиски, с звездой наверху. Появляются новые надписи — новые виды элегии. Вот, например, одна из любопытных надписей 1932 г. После даты смерти жены и двух детей автор пишет: «Спи же спокойно землею зары[та]. Последний подарок от мужа и папы Кокорина А. Этот советский памятник собою сроботан». Автор хочет сказать, что он сам его сделал, а не купил у «Неизбежности». IV. Пригороды То, что мы видели мельком с трамвая, чем любовались на набережной и чему дивились, читая краеведческий очерк и печально взирая на те места, где были памятники, — это еще не весь Архангельск. Чтобы понять этот город с населением более 200 тысяч человек, раскинувшийся пригородами на протяжении 40 километров, надо побывать в этих пригородах, пожить в Соломбале, прока-
144 Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. титься на Кегостров, посмотреть Цигломень, пройти по заводам Маймаксы, заглянуть на А-прим, на 14-й, 26-й и др. Надо почувствовать здешнее лесное хозяйство, громоздкое и страшно трудоемкое. Смотря по времени года, в Соломбалу можно попасть через неширокий рукав Северной Двины Кузнечиху или на пароходе со слепым гармонистом Кар- мановым, или на лодке, по мосту (устроенному в 1931 г.), когда он бывает наведен, и по льду, когда станет река. Об этих переправах можно бы написать целую поэму. Сейчас, когда я пишу эти строки, соломбальцы пользуются самым лучшим способом передвижения в город и обратно — по мосту. В ту и другую сторону по наплавному мосту течет людская толпа. На обоих концах моста сидят слепые гармонисты, наигрывающие жалостливые мотивы, безногие и просто старые люди просят подаяния, у щелей забора дома сумасшедших собралась толпа любопытных. Вас поразит, лишь только вступите на мост, масса древесины в воде и выкатанной громадными горами на берег. Соломбала — большой деревянный город с заводами, пристанью, своим вузом (высшим учебным заведением), с кино, баней, базаром, почтой и т.д. Здесь также на всех переулках хрипят и воют, как голодные собаки, громкоговорители. В Соломбале не более 5 каменных зданий, одно из них, Преображенский собор петровского времени, разобрали; другое, Убекосевер, начала XIX в., — стоит совершенно ободранное. Соломбала горела реже, нежели город, и потому изредка здесь можно встретить старенький домик с охлупнем или ставни с резьбой провинциального ампирного стиля, каждый дом выглядит крепостью — крыльцо обязательно выходит во дворик, за глухим высоким забором цепная собака, а калитка с железной массивной щеколдой в виде кольца с шишкой или кулака на ночь задвигается засовом. На окнах беленькие занавесочки и милые цветочки. Как и в городе, дома здесь ставятся на сваях, изредка на плотах. Канавы плохо дренажируют почву. Весной остров заливается водой. В небольшом березовом садике вечерами гремит музыка, качаются качели, показывают зверей. Самая красивая панорама открывается здесь с мостика речки Петкурьи, во время отливов совершенно мелеющей. По обеим ее берегам стоят раскрашенные в разные цвета боты, карбасы, лодки, лодочки. Здесь умеют хорошо их делать. Плывут беспризорные бревна, кучки их накатаны на берегу для отопления. Кишит купающаяся детвора. Тут же полощут белье и черпают для потребления воду. Картину дополняет группа пьяных, расположившихся у разных кучек бревен. Они распивают из ведер, из чайников, из банок пиво, когда последнее отпускается единственной здесь грязной пивнушкой, чаще, впрочем, закрытой за нехваткой пива. У Соломбалы два лица. Одним она смотрит к реке. Это Набережная и ул. Левачева. Здесь бегает трамвай, здесь сосредоточена вся торговля, тут кино, различные учреждения. Судоремонтный завод с его верфями, доками и мастерскими и Управление береговой охраны и кораблевождения (Убекосевер) сообщают этому уголку приморский вид: мачты судов, подъемные краны, гудки и дым океанских пароходов; в толпе, которая непрерывно течет по улице Левачева, матросы, моряки в формах. Еще не так давно эта часть Соломбалы произвела на одну путешественницу впечатление иностранного города. «Оставили вправо речку Кузнечиху, отделяющую Архангельск от Соломбалы, — пишет она, — и подъехали к Соломбале, этому совершенно иностранному городу, не имеющему ничего общего с Архангельском. Дома большие, магазины, иностранные консульства, англиканская церковь, таможни, пристани, целый ряд торговых заведений с иностранным обликом — все резко отличало это предместье от самого Архангельска».1 Картина сейчас изменилась несколько. Англиканская, например, церковь, с которой посшибали готику, превращена в барак, в котором живут хохлы ссыльные, торговля далеко не носит иностранного облика, но о торговле речь впереди. Другое лицо Соломбалы — в глубине ее улиц Ирландской, Шотландской, Французской, Итальянской, Американской и др. Здесь она выглядит заурядным провинциальным местечком. Неезженные улицы поросли зеленой травкой, бродят коровки, лошади, козы. Здесь живут семьи моряков, мастеровой люд, крепкие семьи, управляемые солом- бальскими «женками»... 1 Амалицкая А. П. От Архангельска по Белому морю и Ледовитому океану до устья Печоры. «Изв. Госуд. рус. географ, об-ва», в.1 (1930), с. 37—46.
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 145 Впрочем, к соломбальцам, имеющим тоже два лица — парадное и домашнее, и к их женкам я еще возвращусь, когда буду говорить о населении города и об архангельских силуэтах. А сейчас, чтобы дополнить общее впечатление об Архангельске, этом неустроенном, необжитом городе, раскиданном по островам, попытаемся проехать на трамвае до лесопильных заводов вниз по реке, переберемся в Маймаксу с ее заводами и лесными биржами...1 V. Чем питаются и как пьют жители Обезличка в питании давно изжита в Архангельске. Мои наблюдения в этом отношении, естественно, ограничиваются общественным питанием, и здесь они не полны. В аристократических столовых КП и Крайисполкома, куда доступ строго ограничен, я не был и не могу судить о порядках и о том, как там питают. Но говорят, что неплохо. Похуже, но недурно кормит столовая для специалистов при клубе индустриализации. Но столовая та дорогая, и доступ сюда также ограничен — обедают спецы и люди, умеющие всюду пролезть. Мне более знакомы столовая № 13 на просп. Павлина Виноградова — для мелкой сошки, для служащих, и № 14 на Набережной — для всех вообще, в том числе и для высланных. О санитарном состоянии кухни последней лучше всего повествовала стенгазета, когда в прошлом году я там обедал. В ней между прочим рассказывалось, что тарелки ставятся на пол, а по полу из уборной течет жижа. В архангельском Музее санпросвещения выставлены фартук и полотенце из этой столовой в качестве экспонатов антисанитарии. Там же выставлена бутылочка воды, в какой моется посуда, и ложка. Диаметр этой ложки равен 10 см, т.е. она рассчитана на пасть акулы. Порядок получения обеда тут оригинальный. После того, как вы получите талон на обед, предъявив в кассе свою обеденную карточку, при входе в столовую вам вручают эту самую ложку. При выходе вы должны ее сдать. Такой порядок заведен потому, что ложки воруют, ложка дефицитный товар в городе, даже такая. О вилках и ножах в столовой нет и помину. Рыбу кушают руками. Надлежащий способ употребления вилок или, как их иногда здесь называют, «приемцев», не всем известен. Как-то однажды в студенческой столовой я наблюдал, как молодой дикарь брал руками с тарелки кусок колбасы, надевал его на вилку, которую держал в другой руке, и потом уже нес в рот. В одном кафе иногда можно бывает спросить что-нибудь закусить — конскую колбасу, поджаренный картофель, селедочку. Вам подадут, если вы позаботились прийти пораньше, пока еще не съела публика, но без вилки. Нужно сходить к буфету, внести рубль залога, тогда вы получите вилку. В одной пригородной столовой, рассказывал один знакомый астроном, служивший там в канцелярии, в течение недели раскрали 60 ложек и 34 стакана. Недаром еще Грозный говорил голландскому послу Герберштейну: «У меня русские все воры». По совести говоря, вилки и не так уж нужны в 14-й столовой — длинной полосой дней тянется меню: суп овощной или рыбный и каша. Когда не стало крупы, на второе стали давать макароны. Это были лучшие времена. Потом стали давать на второе три селедочки или ложку кислого творога. Суп иногда разнообразят: делают из кислой капусты, из брюквы, как-то недавно подавали кукурузный суп (три кукурузины в воде). Нужно оговориться: 14-я столовая делилась на два этажа: для публики посерее — внизу и для тех, кто почище, — вверху. Здесь подешевле, там подороже и поменьше, но тоже неважно. Теперь, говорят, обезличили, слили вместе, но почти никто уже не обедает, одни мухи и сонные подавальщицы. В 13-й столовой питается мелкий служащий люд (конец 1931 г. и начало 1932 г.). Столовая отличается убийственными очередями: очередь к кассе тянется по лестнице со второго этажа на улицу. Затем становишься в очередь за местом к столу, за тобой становятся другие. Все очередные смотрят в рот обеда- 1 Последняя часть главы, посвященная другим пригородам, не дошла до нас. В рукописи после слов «лесными биржами» сделана пометка: «См. вкладные листы: Маймакса, Цигломень, Кегостров, Бык, Исакогорка».
146 Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. ющего — скоро ли он кончит. И кажется, будто он без зубов — жует, жует без конца. Когда наконец удается сесть, надо ждать, когда подадут. Нередко на всю процедуру обеда уходит до двух часов. Меню иное здесь: суп из консервов или суп грибной. На второе тушеная кислая капуста, винегрет с солеными грибами, иногда каша. На третье — клюквенный кисель или стакан кофе. При рыбе подаются приемцы. В настоящее время эта столовая преобразовалась в столовую каких-то особых специалистов, и как там питают и куда рассеялась столовавшаяся масса обывателя, не ведаю. Справедливость требует отметить, что сравнительно недурно кормят в столовых различных учреждений, как Крайзу, тресты и т.д. В столовой Крайзу, например (март-апрель 1932 г.), подавали тарелку мясного супа без мяса, на второе мясо из супа в виде гуляша или жареную рыбу. На третье в полоскательнице — кисель или кашица. Два тонких ломтика хлеба при этом. Все это стоит 1 р. 50 коп. В других за то же приблизительно платят 2 рубля. Как общее правило, во всех столовых, чтобы гражданин не сожрал два обеда в день, отмечают на так называемой именной обеденной карточке, какого числа выдан талончик на право отобедать. И еще одна любопытная особенность: во многих столовых нельзя взять что-нибудь одно из обеда — хочешь не хочешь, бери весь обед. В других столовых завели недавно порядок иного рода: желающий может взять себе так называемый улучшенный обед — он в два раза дороже обыкновенного (3 р.), или взять что-нибудь порционно, например, порцию тетерки (3 р.), отбивную котлету (4—5 р.). Город дорогой! Очень-очень много в этом сказочном городе своеобразного! Каждый гражданин здесь снабжается продуктовой карточкой, по которой можно получить по норме хлеб, сахар, масло, мясо, рыбу, чай, крупу, нитки, мыло. Рабочие и ответственные работники получают карточки по одному списку, прочие — по другому. Граждане каждого списка делятся в свою очередь на три категории. В самом низу этой социальной лестницы стоят мелкие служащие да домашние хозяйки — им полагается 300 граммов хлеба в день и 200 граммов сахара на месяц. В последнее время крупы никому не стали давать — уравняли. Низшие категории давно уже получают только хлеб. Так вот, чтобы «прикрепиться» к столовой, надо было предъявлять эту продуктовую карточку, удостоверение с места службы и билет члена профсоюза. Из карточки вырезали часть талонов на крупу, масло, рыбу, мясо. Но потом этот порядок оставили, так как крупа и мясо исчезли из обихода горожан. Во всяком случае всем не стало хватать. Питание рабочих далеко не одинаково в разных местах. В одних, как сам я мог убедиться, обедая на заводах во время субботников, кормят по-архангельски недурно. О других столовых пресса пишет вот что: «В столовой 23-го лесозавода на обед приготовляется в большинстве случаев одна вода. Про кашу рабочие совсем забыли. На второе рабочим подается когда хвост, когда голова рыбы» («Правда Севера», 1932, № 154). На заводе «А» рабочие-шоферы «по часу простаивают иногда за обедами» («Правда Севера», 1932, № 155). «В столовой (лесобиржи № 3) качество обедов крайне низкое, стол для ударников не выделен. Грубость в обращении обслуживаемого (!) персонала — система, изменить которую никто не рискует. Столовая специалистов превращена в распивочное заведение» («Правда Севера», 1932, № 152). «Питание в столовой (на Пяндской запани) не улучшается. Кроме рыбы, крупы и растительного масла, ничего нет. Самозаготовки проходят неудовлетворительно. Отбросы из столовой идут неизвестно куда» («Правда Севера», 1932, № 155). «В столовой № 1 (на лесобирже Бакарицы) обеды преимущественно готовятся из гнилых, покрывшихся плесенью грибов, заготовленных еще осенью 1931 г. (рассказывает корреспондент в июне 1932 г.). Вопросом улучшения питания рабочих никто не интересуется» («Правда Севера», 1932, № 152). «В столовой запани беспорядки. Ночная смена не имеет буфета. Не выдаются вовремя талоны ночной смене, из-за чего часть товарищей остается без обеда. 10 июля к обеду подали совсем сырую кашу. Плохо чистят рыбу, валят в котел со всей требухой». «В столовой лесозавода № 7 и „К" творится ряд вопиющих безобразий. Среди служащих столовой процветают пьянство, хулиганство и кумовство. Не раз в столовой служащие устраивали пьянки, в результате чего пьяные валялись на полу столовой (этот факт был отмечен стенной газетой столовой).
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 14? 22 мая руководители столовой дошли до того, что после пьянки учинили поножовщину и попали в милицию». «Карточки на получение обедов заведующий выдает не всем, несмотря на резолюцию директора завода, а с разбором». «У заведующего столовой есть любимчики, которым он выдает карточки без обозначения числа месяца на талоне, и «счастливчики» могут получить в один день по два обеда». «Бывали случаи, когда контроль пропускал талоны, явно переправленные на то число, которое нужно обедающему». «Санитарные и гигиенические условия в столовой отсутствуют. На окнах висят старые марлевые тряпки, которыми рабочие вытирают руки, так как в столовой нет полотенца. Посуда моется только в одной воде, никогда не споласкивается, не просушивается и не вытирается, или иногда вытирается грязной тряпкой». «Обед рабочим подается в миске на 5—10 человек, но избранные по приказанию заведующего получают обед в отдельных мисках» («Правда Севера», 1932, № 132). И так далее — о гнилых продуктах, червях в супе, о расхищении продуктов можно привести бесконечное количество подобных картин из жизни рабочих столовых, да и других. Неудивительно стремление граждан отобедать в одиночку дома: по крайней мере не стоять в очереди. И вот — полгорода вооружилось судками, банками из-под консервов, горшочками, кастрюльками самых разнообразных размеров, форм и цветов: в них забирают в столовой обед и несут домой, обливают им второпях себя и соседей, расплескивают, спасаясь от собак и автомобилей. Коренной архангелец без тухлой рыбы жить не может. И не может он не пить. Пьют все: взрослые, юноши, дети, женщины, люди всех положений, чинов и званий. Пьют с утра, днем и ночью. Пьют безобразно, глупо, откровенно, хвастливо; заядлые пьяницы из партийных чаще потихоньку — высокое положение обязывает. Под заборами, на мостовых, на панелях, на трамваях и под трамваями — всюду лежат пьяные тела; валяются в театре, в кино, раскиданы по канавам и в сугробах. Всюду видишь одиночек и группы шатающихся фигур, с налитыми кровью лицами, с осоловелыми мутными глазами, с безумным выражением. Никого это не смущает. Никому не стыдно. Как будто так и должно быть. Пропивается весь заработок, пьяными являются на работу или запьянствуют и совсем не приходят; пьют рабочие, пьянствуют десятники, спились служащие контор, пьянка продолжается ряд месяцев и вошла в систему («Правда Севера», 1932, № 203). Пьяная отборная ругань всюду висит в воздухе, никого и это не шокирует, как будто так и надо. Пьет безумно не только коренной житель рабочий, пьет и сезонник, ссыльные — пришлецы с берегов Волги и Дона, житель степей калмык, башкир. Может быть, тут сказывается веление сурового Севера — потребность согреться, а может быть, и самый труд на лесу, тяжелый, бесконечный, неинтересный: окорка, выкатка, погрузка, разгрузка, пилка, распиловка, сплотка, сплав, опять окорка, выкатка и т.д. Как-то перепились все бригады лесокатов на 23-м заводе. Суд объяснил это тем, будто классовый враг споил лесокатов, не гнушаясь выбором средств, сделал такую оригинальную вылазку («Ударник лесоэкспорта», 1932, № 44 — статья «Классовый враг не гнушается выбором средств»). Водка и пиво здесь часто являются вроде как бы библиографической редкостью: выпивают все, не успевают подвозить. И так было начиная с XVII века, как о том свидетельствует местный историк пьянства, которого специально на этой роли содержит КрайОНО. VI. Торговля и очереди На стеклах и ставнях магазина № 12 ЦРК (центрального рабочего кооператива близ Красного Креста) перечислены разнообразные товары: мыло, масло, сыр, чай, сахар, кофе, свечи, колбаса, лимонад, фрукты, овощи и т.д. Вы жестоко, однако, ошибетесь, поверив этой рекламе, что-нибудь подобное и не думайте встретить в магазине. Засиженные мухами коробки и пакеты с каким-то поддельным кофе, пудра, флаконы с духами, пуговицы, пара запыленных фуражек из дешевой материи, которые не полезут ни на одну голову, какие-то ремешки, замызганные сумочки, порошок для бритья, зубной порошок, В стороне хлеб и бочка из-под кваса.
148 Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. Сонная тишина: сонные мухи, скучающие служащие, вяленые одиночки-покупатели. Заглядывает зоркий глаз домохозяйки, обходящей ежедневно по нескольку раз все магазины города подряд. Трудно понять, как это происходит, какой могучий инстинкт руководит людьми, но буквально через минуту, как только появляется продовольственный товар, вроде огурцов в конце августа, или товар ширпотребления, например, чайные стаканы, магазин мгновенно осаждается, обыватель выстраивается в очередь за товаром. Последний через час, через два раскупается. Некоторые ловкие люди успевают обернуться в очереди два-три раза, другие расставляют в очередях деток. Таким путем им удается получить три чайных стакана или закупить три кило огурцов. Цены всюду разные, вольные, так сказать, цены. В одном магазине кило этих соленых огурцов стоило (1 сент. 1932) — 2 р. 50 к., в другом 2 р. 10 к., в третьем 1 р. 50 к., а в четвертом 1 р. 20 к. И это на территории не более как 1 кв. километр. На других магазинах широковещательной рекламы нет уже. Ограничиваются маленькой вывеской: магазин № такой-то Арх. ЦРК, магазин № такой-то Севвод- ник, торговля Потребсоюза. Внутри то же самое: лозунги, плакаты, портреты вождей и очень мало товара, и везде товар почти один и тот же. Товар разнообразится лишь в зависимости от сезона: летом, например, в некоторых магазинах можно было видеть на выставке теплые дамские галоши, валеные сапоги; зимой можно встретить на этом месте летние дамские шляпы отжившей давно моды, коньки для зимнего спорта, крючки для рыбной ловли. Лучше других снабжен соответствующим товаром спортивный магазин «Динамо», бойко торгующий спецобувью, свитерами, лыжами и т.д. В любую минуту всякий товар в городе может оказаться дефицитным, а дефицитность может растянуться на протяжное время, иной раз на ряд месяцев. Сейчас нет во всем городе ни одного листа писчей бумаги. Ни за какие деньги вы не достанете шпагату, сковородку или чайник, не говорю о белой муке, о рисе. Плохо с карандашами. Нет чернил и т.д. Зато магазины завалены мылом, которого не было всю зиму. Правда, это мыло продается по дорогой, так называемой коммерческой цене — хозяйственное по 2 р. за кусок (500 гр.), туалетное 1 р. 20 к. — 1 р. 50 к. за небольшой кусочек. Торговля здесь организована так, что вы можете проходить целый день по магазинам, встречать в некоторых нужные вам предметы, и все же может случиться, что ничего не купите. Окажется, например, что вы не «прикреплены» к тому магазину, где нужный предмет имеется в продаже. В нем могут покупать этот предмет, например, хлеб, только прикрепленные, скажем — водники или специалисты. Часть магазинов превратилась в закрытые распределители, куда можно попасть посмотреть товар лишь по предъявлению особого пропуска. Эти магазины для лиц высокого ранга... Почему бы, думаете вы, не купить к чаю или кофе печеньица в своем магазине, в котором только что откупорили ящики с печеньем и не успела набраться очередь? Оказывается, дают печенье только ударникам. Они лишь могут баловаться или спекулировать тут же. Бывает и так: стоит за прилавком целая бочка с клюквой, знаменитой северной клюквой, которая здесь заменяет к чаю западноевропейский лимон и варенья. Просишь отпустить кило за 1 р. 80 к. (цена 1931—1932 гг.). «Вашу членскую книжку дайте!» — спрашивает приказчик. Подаю. «Вы не внесли на пригородное хозяйство. Клюкву даем только тем, у кого полный пай и внесено на пригородное хозяйство». Этот взнос надо делать каждый месяц, иначе теряете право на клюкву. Если в порядке взнос на неведомое хозяйство, в процветании которого вы заинтересованы очень слабо, у вас спросят показать квитанции на спецстроительство. Нет, не так-то просто купить плоды развесистой клюквы. Между прочим, ни один приказчик не мог объяснить мне, что это за спецстроительство. Архангельцы по преимуществу были торговцами, видавшими виды, бывавшими за границей. Они были проводниками западной культуры в Московию. Но почему-то они не выучились у нас опрятности. В магазинах грязь угнетающая. Сор, вонь мало кого смущают. Изредка поворчит газета: «Кооператив содержится грязно, — пишет она, — на прилавке я на полу стоят лужи от рыбного рассола, селедка лежит рядом с хлебом. Продавец Марфа частенько своим знако^ мым отпускает товар без очереди. Обсчитывание и обвешивание рабочих вошло продавцам в привычку, были весы, которые обвешивали на 300 граммов. Самими рабочими была произведена проверка, и весы из кооператива изъяты» («Правда Севера», 1932, № 168). Продолжу несколько сетования корреспондента, харак-
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 149 теризующие скорее самое производство, нежели торговлю: «Пекарня содержится грязно, на двух пекарей один халат, на котором втолстую (?) грязи, нет даже умывальника... Хлеб возят не закрытым, садится пыль и грязь». На моих глазах архангельская торговля пережила еще два крупных этапа — в нее внедрилась колхозная торговля и закрепилась так называемая авансовая. На заре колхозной торговли, примерно в июне, в июле месяце разразился в газете шум: надо всемерно содействовать колхозной торговле, в очередях тоже пошли настойчивые разговоры — вот подождите, колхозники скоро привезут масла, молока, картофеля, мяса, авось снизятся рыночные цены. Домохозяйки насторожились. Решили поддержать. Понастроили на улицах и площадях полков, ларьков, вроде скворешен. Вынесли из магазинов сюда предметы ширпотреба, главным образом запонки, сумочки, ремешки, продукцию «Тэжэ» (парфюмерная фабрика). Домохозяйки выстроились с ночи в очереди за маслом в колхозные ларьки и за мануфактурой, за селедками и прочим, что предназначалось для колхозников. Нужно сказать, что колхозники время от времени (не очень часто) привозят на базар молоко, творог, мясо, но не помногу и продают немногим дешевле спекулянтов. Все это расхватывается на разрыв с боем в очередях. Спекулятивные цены базара отнюдь не поколеблены. Спекулянтов лают в газете, ловят, в последнее время им, как врагам священной общественной собственности, грозят чуть ли не расстрелами. Но без спекулянта Архангельск жить не может, город привык к нему, спекулянт его кормилец и поилец. На месте изъятых из обращения появляются другие. Сама обстановка вызывает их к жизни. На этот счет не может быть никаких сомнений!.. Второй этап в архангельской торговле — аванс, укоренившийся без шума, но прочно. Товары из лавок стали выдавать лишь тем, кто внес заблаговременно деньги на приобретение магазином этого товара. Таким путем стало возможным обзавестись в августе ботинками, если вы позаботились внести деньги в январе. Авансы вносятся на неопределенный срок, неизвестно, каков будет товар, например, мужская или дамская обувь, на каблуке или без каблука, неизвестно, какая будет расценка... Расчетливый архангелец, как только получит жалованье, спешит в магазин занять очередь, чтобы внести аванс на рис или на овощи. В следующий месяц, смотря по потребности, вкусу и состоянию своих финансов, он вносит некоторую сумму на маргарин и на консервы. Потом записывается на пальто, на обувь, вносит аванс на горелки для примуса, вытряхивая последнюю десятку. У архангельца деньги не ведутся: или он их пропивает, или отдает вперед за товар государству. А спекулянт из авансовой системы торговли извлекает новую для себя выгоду: он вносит в 8, в 10 магазинах авансы за те товары, на которые установлен известный максимальный предел взноса, и сотни рублей на прочие товары. Потом товар спускается втридорога на рынке тем счастливцам, которые при деньгах и успевают у него купить. Торговля, с точки зрения западного человека, довольно-таки своеобразная, даже необычная. Кооперативная торговля, пай в которую вносится сообразный с заработком, и в которой все граждане обязаны быть пайщиками, за исключением адмвысланных, превратилась в государственную и ничем от нее не отличается. Частных магазинов нет. Исключение только для некоторых часовщиков и парикмахерских. Архангелец находит такой порядок вполне нормальным и даже удобным. Денег все равно нет и не будет на руках. Или их не выдает кассир, ссылаясь на задержки в банке, или жалованье переведут в сберкассу, откуда по частям не так просто удается получить его, а часть денег давно уже расписана добровольно на разные займы «решающего» и другие. Этот процент удерживают. Существует еще один любопытнейший вид торговли в Архангельске — «Торгсин» (торговля с иностранцами). Так как приезжий иностранец, не приученный к здешним порядкам, не станет, пожалуй, стоять в очередях, воздержится покупать в кооперативах, где торгуют товарищи Марфы, для него устроен особый магазин. Здесь, не в пример другим лавкам, можно приобрести белую муку, которую архангельцам не дают и даже детям, прекрасное сливочное масло, которое туземцы не часто могут купить у спекулянтов, сахар в любом количестве, можно обзавестись костюмом, бельем, обувью и т.д. Но купить можно лишь на иностранную валюту или на русское золото и драгоценности. Кому-то пришла блестящая счастливейшая мысль — позволить и туземцам покупать на золото в Торгсине. Оказывается, туземное население еще далеко не привыкло стеснять себя в пище; оказывается, и здесь есть люди, которые не
150 Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. прочь съесть белую булку или время от времени намазать хлеб маслом, купить на приличные брюки полтора метра материи. Густо пошел местный покупатель, понес броши, цепочки, шпильки и золотые монеты... Так государство приобретает ненужное, совершенно излишнее для Населения золото. И туземец не в убытке: то, что съедено, не отнимешь. Самое примечательное явление в жизни города и, в частности, в торговле — . очереди. Без очереди нельзя себе представить Архангельска, как нельзя представить древних Афин без праздной толпы Акрополя. Очередь здесь организованное, глубоко внедренное явление. Без них туземцу, особенно домохозяйке, жизнь казалась бы, вероятно, слишком пресной, лишенной подвига и самопожертвования. Только здесь можно поделиться и услыхать всякие новости, и даже такие, о которых молчит пресса, здесь процветает сравнительная свобода слова, в очередях складывается так называемое общественное мнение этого круга. Моя хозяйка нередко встает в 1 час ночи, чтобы занять очередь, другие занимают ее с вечера. Часов в 5, в 6 утра хозяйку сменяет ее дочь, затем в 8 часов опять становится хозяйка (дочь уходит на службу). Часам к двум, а иногда и позже, она наконец выстаивает два кило мяса или 500 граммов масла. В очередях засыпают, другие читают книжки или коротают время разговорами и перебранкой. Очереди накапливаются страшные, скандальные. В общем благодушные милиционеры (они получают в лавках товар вне очереди) принуждены бывают иногда разгонять толпу или умерять пыл страстей. Но блюститель порядка не всегда поспевает. Очередь копится как-то сразу, будто по радио кто-нибудь сообщил городу, что здесь привезли чулки или арбузы. Очередь нарушается, крик, давка, кто-то жалуется, что кишки все выдавили, у кого-то стянули бумажник. А к магазину подходят всё новые и новые люди, вылезают из трамваев, со словами «Кто последний? Я за вами» — становятся в затылок и потом спрашивают: «А чего давают?» Оказывается, дают без аванса кедровые орехи. Так как орехи гнилые, о чем знают уже в очереди, а очередь большая, часть потихоньку ретируется, уходит на службу или в другой магазин,, освобождая место новому притоку людей. Некоторые с наметанным уже глазом хозяйки сразу узнают по характеру лиц, одежд, поведению, по утвари в руках — за чем очередь: за водкой, вареньем или за картофелем. Чтобы очередь по возможности увеличить, боевой товар продают только в одном магазине. Это называют здесь специализацией торговли. Так, сыр, например, можно получить «свободно» (выстояв несколько часов в очереди) лишь в одной лавке, тетрадку школьник может купить тоже лишь в определенной лавке свободно по предъявлению документа. Лишь в очередях познается человеческий характер, выносливость человека и его долготерпение. Очередь не только в магазинах и у магазинов, она всюду. В очередь играют детки на детских площадках, в очередях тренируется у кино юношество, очереди в парикмахерских, в банях, в столовых, у железнодорожных и пароходных касс. Всюду жизнь! Грандиозна очередь за вином. Трудно что-нибудь сравнить с очередями за получением хлебных карточек. Чтобы не было злоупотреблений при получении права на хлеб, необходимо предъявить заверенную домоуправлением домовую книгу, удостоверение личности, справку о работе или расчетную книжку, страховой листок. Хлеб желают кушать в Архангельске все каждый день. Право на получение хлеба выдается на целый месяц. Так вот: раз в месяц представители различных учреждений и домохозяйки выстраиваются в очереди с домовыми книгами, с листками служащих учреждений, с кипами документов. Отдельно в особую очередь получают адмвыс- ланные. Так как выдача производится в служебные часы и не всякое учреждение выправляет карточки служащим, так как служащие хлебопункта не сильно грамотны, не совсем быстро ориентируются в справках и удостоверениях, создается убийственная очередь. Вне очереди получают лица с портфелями и дамы с грудными младенцами. Находчивый народ при всех обстоятельствах сумеет вывернуться. Чтобы подойти к заветному окошечку, где выдают талоны, туземные дамы, сильные и выносливые «женки» берут себе на руки таких младенцев, которых не всякий взрослый мужчина легко поднимет. Бездетные на некоторое время «на подержание» берут детей у многосемейных. Но самые потрясающие очереди можно видеть на регистрации ссыльных «на тринадцатом» (комендатура ЛП на Набережной ул., д. 17). Здесь, как тени из ада
Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. 151 Данте, стоят, сидят и бродят по двору, вновь встают в очередь — в дождь и в непогоду — представители различных национальностей СССР, люди, не выдержавшие экзамена на социалистическую зрелость. Здесь у всякого своя скорбная повесть. Но и здесь вне очереди получают отметку о своей явке на документе высланные врачи, инженеры, техники и вообще люди, одетые получше и с портфелями. Никому, должно быть, не приходит в голову — сколько же в очередях теряет рабочих часов этот город очередей. ПОСЛЕСЛОВИЕ ПУБЛИКАТОРА Автор «Записок иностранца» — историк, этнограф, археолог, геолог, библиограф Василий Иванович Смирнов (1882—1941). Он родился в селе Большая Брембола Пе- реславль-Залесского уезда Владимирской губернии, а умер в архангельской ссылке... Известность В. И. Смирнова как одного из ведущих краеведов России (он был одним из создателей и многолетним руководителем Костромского научного общества) была настолько велика, что он даже был избран в 1926 г. членом Американского географического общества в Вашингтоне. В том же году Русское географическое общество «за совокупность^трудов» наградило его малой серебряной медалью. В ночь с 15 на 16 сентября 1930 г. он был арестован. Следствие велось почти год. За это время Василий Иванович перебывал в 9 тюрьмах. Сначала ему «шили» «меньшевизм» (в 1904—1918 гг. он состоял в РСДРП (меньшевиков)), затем — «связь с монархической партией», после этого — «кражу» «годуновской плащаницы» из Костромского музея. В конце концов, за «аполитизацию и меныпевизацию науки» Особое совещание решением от 28 февраля 1931 г. осудило его на три года административной высылки. Так В. И. Смирнов оказался в Архангельске, который в то время был «стольным градом советской ссылки». Среди архангельских знакомых и друзей В. И. Смирнова — таких же, как он, ссыльных: преподаватель Рыбинского общества краеведения, поэт и переводчик A. А. Золотарев, ленинградский скульптор А. С. Комелова, директор Зоологического музея АН СССР А. А. Бялыницкий-Бируля, московский поэт Борис Зубакин, востоковед И. И. Умняков, ташкентский профессор и выдающийся хирург В. Ф. Войно-Ясе- нецкий, художник-силуэтист Н. Ф. Фурсей. Из свободных людей, с которыми B. И. Смирнов свел знакомство, отметим архангельского краеведа и библиографа Андрея Николаевича Попова, которого Питирим Сорокин считал лучшим знатоком Севера (в 1935 г. А. Н. Попов был арестован и сгинул в ГУЛАГе). Что такое жизнь административного ссыльного? Это надпись на кинотеатре в Иса- когорке (район Архангельска. — Ю. Д.): «Административно-высланным вход воспрещен»; это объявление в магазине: «Административно-высланным никакие товары не отпускаются»; это постановление работников исакогорской столовой: «Обедов административно-высланным не отпускать»... Сначала 49-летний В. И. Смирнов работал грузчиком на пристанях, затем был безработным, а с осени 1931 г. — научным сотрудником Северного геологоразведочного треста и археологом Архангельского краеведческого музея (с 1934 г. до дня смерти). Среди «хранителей древностей» в краеведческом музее в то время были такие люди, как бывший управляющий делами канцелярии Академии Наук Б. Н. Молас (расстрелян 13.01.1938 г. в Архангельске) и Надежда Витальевна Олицкая-Суровцева (о ней А. И. Солженицын писал в книге «Архипелаг ГУЛАГ»: «...была схвачена в ГПУ и только через четверть столетия еле живой выбарахталась на Колыме»). Умер В. И. Смирнов в 1941 г. Могила Василия Ивановича затерялась среди других безвестных могил Вологодского кладбища в Архангельске. Сохранился его огромный архив, в том числе тысячи писем к В. И. Смирнову от таких же, как он, краеведов. Эта коллекция писем •— богатейший источник сведений по социальной истории России XX века... «Записки иностранца» были напечатаны мной в Архангельске в 1992 г. тиражом 100 экземпляров. В настоящем издании из них выпущена небольшая главка «Жилища и клопы», следовавшая за главкой «Пригороды». Юрий Дойков
АЛЕКСАНДР СНОВСКИЙ ПОДНЕВОЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ДЛИНОЮ В ШЕСТЬ ЛЕТ Я выжил. — Памяти погибших. 8 марта 1949 года был теплый солнечный день, снег уже начинал таять. После первой пары лекций мы, студенты второго курса Зооветеринарного института, разошлись по практическим занятиям. В кармане у меня лежала фарфоровая собачка, подаренная сокурсницей, чудной, милой Леночкой Букасовой, с которой мы, перебирая страницы пальцами сомкнутых рук (неизъяснимое блаженство!), читали вместе учебник химии. Ощущая рукой драгоценную фарфоровую собачку, присутствовал я на марксизме-ленинизме, когда в аудиторию заглянул безликий служащий спецотдела и сказал, что студенту Сновскому необходимо туда зайти. Оставив на своем столе тетради и учебники, я вышел из аудитории... навсегда. В кабинете спецотдела меня ждал невысокий молодой человек в штатском. Показав мне какое-то удостоверение и назвавшись старшим лейтенантом Королевым, он сообщил, что мне следует проехать с ним. Толком ничего не понимая, не отдавая себе отчета в ужасе происходящего, я поехал с лейтенантом на будничном трамвае и оказался в бюро пропусков известного дома на Литейном. Далее, уже не припоминаю как, я очутился в каком-то кабинете, где с меня сняли первый допрос. На вопрос, как я отношусь к советской власти, я ответил: лояльно. И ответ этот почему-то очень не понравился. Через некоторое время я оказался в кабине-пенале с сидячим местом. По соседству с моим находились другие пеналы, из которых неслись стоны и мольбы к дежурному выпустить и во всем разобраться. Из одной кабины раздавался вой, похожий на вопли сумасшедшего. Я сидел молча, слушал и постепенно начинал осознавать неотвратимость надвигавшегося на меня ужаса. А маленькой фарфоровой собачке суждено было путешествовать со мной по всем лагерям и этапам Крайнего Севера. Ее посчитали неопасной и отдали мне при отправке в пересыльную тюрьму за Московским вокзалом. И сейчас маленькая безделушка с забавной мордочкой напоминает мне о прошлом через сорок пять лет! В камере-одиночке внутренней тюрьмы на Литейном я просидел около трех месяцев (8 марта — 3 июня 1949 года). Приговор: десять лет... Потом был этап — на строительство самой северной железной дороги Салехард—Игарка. Сто—сто двадцать тысяч заключенных строили эту стратегическую дорогу, но несмотря на то, что стройка была на контроле у самого Сталина, дорогу так и не построили. Ее не существует. Стройку прекратили в 1954 году. Александр Альбертович Сновский (род. в 1928 г.) — кандидат педагогических наук; в 1949 году по доносу провокатора МГБ был арестован и приговорен по статье 58 к десяти годам исправительно-трудовых лагерей. Провел в заключении шесть лет. В сборнике «Уроки гнева и любви» (С.-Петербург, 1994) были опубликованы его воспоминания «Кони мои, кони...». Живет в Санкт-Петербурге. © Александр Сновский, 1997
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 153 А то, что успели построить — около 700 км железнодорожного пути, — поглотила, вместе с костями строителей, тайга и засосали топи тундры и лесотундры. Этап прибыл в Красноярск. Это был огромный эшелон, и встретили его охранники с овчарками. Собаки рычали и лаяли и рвались с поводков. Очень сильный конвой повел нас на страшную Красноярскую пересылку. Целый город из бараков располагался за Красноярском. Говорили, что он вмещал около тридцати тысяч заключенных. Там была рабочая зона, в которую нам, этапникам, попадать запрещалось. Я заметил много общего с немецкими лагерями, описанными в нашей литературе. Не знаю, кто у кого перенимал опыт. В рабочей зоне была предусмотрена большая санчасть, там все были одеты в рабочую форму и жили в бараках. Но кормили их, очевидно, более или менее по-человечески. К нам они относились несколько свысока, потому что у них было сносно обеспеченное, определенное положение и место, а у нас — ничего. Мы были непонятной, вонючей, вшивой, безобразно одетой массой. Спать в пересыльных бараках было немыслимо из-за скученности и вони. Постельные принадлежности, естественно, отсутствовали, донимали блохи. Между пересыльными зонами стояла самоохрана — малосрочные воры (у немцев — капо). Кто-то меня научил: если тихо подойти к охраннику и сказать, что «я в службу надзора режима», то он тихо пропустит. Это означало: свой, стукач. Так я и другие ребята уходили в огромный город — общую рабочую зону. Он был прекрасно оборудован в смысле изоляции заключенных от города. Надо сказать, что перед нашим прибытием произошло восстание воров, многих из них постреляли, а режим был ужесточен. Почему воры поднялись, я не знаю. Тут я впервые столкнулся с особой привилегированной кастой, существующей благополучно даже в лагерных условиях. Среди нас, обшарпанных, лежащих вповалку на голых нарах (я клал голову на кирпич, обернутый шарфиком), на вторых этажах нар лежали на матрасах странные компании. Одетые в добротные костюмы люди, приехавшие с нами, общались с ними, садясь к ним на нары, и для воров в законе, а это были они, охрана доставала абсолютно все. При восстании воров, по их законам, раз встал один, должны были встать все. Вор в законе — уважаемый человек, у них были клички, шестерки же кличек не имели. При стрельбе во время восстания погиб вор Юрок-пионер, один из авторитетов воровского мира, и многие другие. Но часть воров выжила. За зоной устроили для них маленькую зону, где находился подземный ШИЗО, в лагере его называли «подлодкой». Самоохранник, помахивая ремнем с солдатской бляхой, приводил из «подлодки» в санчасть шатающиеся тени с окровавленными повязками. В санчасти их только перевязывали. Они уже были не жильцы. Вообще, смертность на пересылке была большая: погибали раненые, желудочники. Хлеба выдавали 400 или 600 граммов. Баланда типа затирухи из муки. Ни рыбы, ни мяса. Ни капустных листьев. Наполнитель для желудка. И было это раз в день. Сработало доброе дело, которое сделал мне ленинградский врач Адам Станиславович Пашковский. Это он обучал меня, в теплушке на этапе, медицине... Когда нас погнали однажды в общую зону, мы увидели там столы, за которыми сидела так называемая квалификационная комиссия. На столах на табличках были обозначены разные профессии: водители, инженеры, медики... Я подошел к медикам. Мне задали какие-то профессиональные вопросы, я ответил и даже употребил латынь. Тетрадочка, которую я вел в теплушке, очень мне пригодилась. И в моем формуляре появилась запись: фельдшер. Так я стал лагерным лепилой. Не помню, сколько времени мы пробыли на пересылке. Как-то ночью, не в силах оставаться в бараке, где жгли блохи, я вышел на улицу. Главенствовали в то время в лагере суки (воры, нарушившие воровские законы), поскольку воров во время восстания постреляли. И вот в пересыльную зону явилась банда сук с целью поживиться. А я стою среди ночи один вне барака. Суки взяли меня в оборот — я был прилично одет. К счастью, у меня хватило самообладания не побежать, иначе меня бы взяли в ножи. Суки спросили, какой я масти, я ответил: никакой, 58-я статья. И показал чудом сохранившееся у меня обвинительное заключение на папиросной бумаге. Они меня отпустили. Примерно в июле 1949 года в пересыльную зону ворвалась банда сук во главе с представителем спецчасти. Они начали выкликать на этап, прозвучало и мое имя. Выгнали во двор, под конвоем повели по городу к берегу Енисея, а жители с ужасом смотрели на нас. У берега стояла приземистая баржа, куда всех и загнали. В трюме баржи были четырехэтажные нары для заключенных, а на палубе — хозяйственные постройки, лебедки и охрана. Командовал охраной
154 Александр Сновский молоденький лейтенантик. Выбраться из трюма было невозможно, он был забран люками с железными решетками. Я помещался на третьем этаже нар. Воду вместе со спичечным коробком сахарного песка выдавали раз в день. На нарах под люками, где было светло, на матрасах располагались воры в законе. Они меняли у конвоиров вещи на хлеб. Вещи были наворованы ими в пересыльной зоне. Они их бросали наверх, а конвоиры бросали им вниз сало, хлеб, колбасу, курево. Даже в таком страшном этапе воры были вполне благополучны. Гоняли нас, 58-ю статью, а воров охрана не трогала. Об отправлении естественных надобностей: в конце баржи стоял под люками ряд достаточно высоких бочек. Надо было забраться на бочку и пристроиться на ее краю, что было особенно трудно людям ослабленным. Задевая друг друга, толкались, валились, пачкались, и тогда на нары уже не пускали. Когда бочка наполнялась, решетку люка откидывали, бочку цепляли к вороту, ворот ее поднимал и выплескивал за борт в Енисей. А с другой стороны баржи был заборный шланг для питьевой воды... Началась дизентерия. Мы держались несколько человек вместе и так дотянули до Игарки. Как черные невольники, выгрузились и по деревянным ступеням потащились на высокий берег. Озверевший лейтенант и солдаты подгоняли нас, орудуя ремнями с пряжками. Били с удовольствием. Как и другие, я уворачивался от ударов. Но вид наш, униженных и уворачивающихся, еще больше горячил наших палачей. И все-таки этап был уже позади. Окончилось долгое изнурительное путешествие по Енисею. Старый пароход «Мария Ульянова» дотянул нашу допотопную баржу до Игарки. Пока мы поднимались наверх, повалил снег. А ведь был еще только август месяц. В Игарку я попал совершенно обессиленным. Когда нас пригнали, лагерь уже существовал, стояло несколько бараков, их занимали пригнанные раньше нас. В стороне были разбиты брезентовые палатки, но не для нас. Нам еще ничего не полагалось. Мы вырыли ямы, загородили их, как могли, досками и всю ночь жгли возле них костры. Спали сидя, тесно прижавшись, чтобы было теплее. Никто из нас не умер, выходит, были у нас еще силы. А в палатках уже умирали вовсю, многие просто не просыпались, заснув с вечера. У живых, закутанных с головой, на одежде была изморозь, у мертвых — нет. Так и узнавали, кто умер. Однажды под вечер я волок доску, раздобытую для отопления. Тянул ее как муравей, и тут меня заметил Эзра Иодио, мой знакомый по ленинградской пересылке, тоже студент, прибывший в Игарку с более ранним этапом. Он бросился ко мне: «Сашка!» Помог тащить тяжеленную доску, я с ней уже почти полз, и отвел меня к себе в СКВ — шарашку. Там был совсем иной мир, хотя находился он в той же полной человеческих страданий зоне. Жили здесь вполне благополучно, в отдельном домике, поделенном на две половины. В одной была контора с чертежными досками, в другой помещались десять-двенадцать человек, спавшие на нарах. Стояла здесь одна-единственная кровать, на которой лежал человек лет сорока-сорока пяти. Я на него с почтением посмотрел, решив, что это, должно быть, сам начальник СКВ. Все инженеры, работавшие в шарашке, отнеслись ко мне хорошо, когда Эзра представил меня как своего знакомого, ленинградского студента. Лишь лежавший на кровати настороженно оглядел меня. Меня усадили за стол, и я умял два тазика густого соевого супа. После чего, в блаженном тепле, с раздутым от сытости животом, сидя на спальном месте Эзры, провалился в глубокий сон. Я не спал так с момента ареста, были лишь кратковременные провалы в забытье гонимого охотниками зверя. Когда на следующий день я снова пришел к Эзре в СКВ, втайне мечтая о тазике соевого супа, Эзра встретил меня на пороге очень смущенный и сказал, что Роберт Александрович Штильмарк против моих посещений, так как я могу нанести вшей, и вообще... Оказывается, на кровати вчера лежал не начальник СКВ, а человек, не имевший к шарашке никакого отношения, но пользовавшийся покровительством одного из нарядчиков — Василевского, для которого он по заказу писал роман «Наследник из Калькутты». С помощью этого романа вор Василевский рассчитывал освободиться. Власти Василевского хватало на то, чтобы освободить Р. А. Штильмарка от работы и создать ему особые условия. И все-таки в отсутствие Штильмарка я продолжал навещать Эзру, и тот, невзирая на запрет, подкармливал меня, подарив однажды величайшую ценность — кулек сахарного песка, который я носил за пазухой и время от времени — о блаженство! — по нескольку крупинок отправлял в рот. Вторая моя встреча со знаменитым автором «Наследника из Калькутты» произошла при более благоприятных для меня обстоятельствах: через несколько лет на трассе. Вызвал меня тогда прораб Шумяцкий и попросил заменить заболевше-
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 155 го реечника у идущего по железнодорожной трассе геодезиста. Этим геодезистом и оказался Р. А. Штильмарк. ...Когда первый в моей жизни развод на работу окончился, оказалось, что в зоне осталось еще довольно много народу. Днем я подошел к кухне, там кормили, я получил свою миску соевого супа и селедку. Я не был зачислен ни в какую бригаду, потому что в моем формуляре стояло: фельдшер. И отправился я в медпункт. Он находился в бараке, расположенном вдоль вахты. Всеми медицинскими делами командовала женщина, капитан медицинской службы Долик. Она же руководила и амбулаторным приемом. Ее любимцем был фельдшер Федя Ча- риков. Вместе с ним жил зубной врач, высокий изможденный человек, отсидевший восемнадцать лет, Август Францевич Онгемахт. Меня внесли в списки на освобождение от общих работ и в ту же ночь послали на санобработку моего этапа. Всех загоняли в баню, вещи развешивали на большое металлическое кольцо, которое шло в прожарку. Парикмахер снимал волосы на голове и теле заключенных. Федя и Онгемахт распорядились, чтобы я простерилизовал шприцы, так как всем будут делать уколы. Налив воду в стерилизатор, я увидел в нем около десятка шприцев и поставил его на огонь. Когда вода вскипела, все шприцы полопались. Не знаю, специально ли меня подставили, не сказав, что стеклянные шприцы нельзя кипятить вместе с металлическими поршнями. Или считали, что это я должен знать. А я не знал. На другой день меня выкинули из медпункта в зону на общие работы. Зона была так велика, что не только наш этап, но и предыдущий еще не были учтены. Днем происходили облавы, вылавливали всех, кто не работал. Правда, всегда можно было что-то соврать, чтобы на кухне вместе со всеми получить миску супа и селедку. Но не хлеб. Несколько дней я протянул без хлеба, а потом почувствовал, что слабею. В зоне был ларек, но у меня не было денег. Август Францевич Онгемахт предложил продать ему мою куртку-«москвичку». Он дал мне за нее телогрейку и двести рублей денег. Деньги я тщательно спрятал и стал тихонько подкармливаться из ларька. Съедал все мгновенно, хранить было негде. И стал я лагерным бомжом. Пообтерся. Уже знал, что за невысоким забором находилась женская зона, видел блатных, перебрасывавшихся с женщинами записками. Женщин было человек пятьсот. Как-то я познакомился с заведующим парикмахерской. Парикмахеров было всего шесть-восемь человек, а начальствовал над ними пожилой человек с золотыми зубами — свидетельством того, что он пользовался авторитетом. Он брил только начальство. Остальные получали утром чемоданчики с принадлежностями ремесла и брили медпункт, поваров, хлеборезов, почту. Заведующий парикмахерской спросил, кто я, откуда и где сплю. Я ответил: нигде. Со сном было плохо: не было у меня ни одеяла, ни валенок. Кроме того, засыпать ночью вне бригады было опасно: воры снимали ботинки. И вот новый знакомый, который был одет в утепленную солдатскую куртку, ходил с чемоданчиком и брил самых весомых людей в лагере, разрешил мне приходить спать в парикмахерскую. Среди неубранных волос особо допущенные в парикмахерскую, как и я, спали там на полу. Словами описать это немыслимо: вшивое тепло (с остриженных волос ползли полчища насекомых!), жестко, грязно, но спать можно. Так я проспал несколько ночей, а днем по-прежнему не работал. Но в облавах меня не заметали. Однажды я проснулся ночью. Парикмахеры спали тут же, но на топчанах, а у зава была кабина с двухэтажными нарами. И вот я увидел на топчане каждого мастера по женщине. Нас на полу было несколько человек, но все были, как и я, доходягами, фитилями, нас не стыдились. Я все видел и слышал. А перед рассветом, до развода, пришли надзиратели и увели женщин в женскую зону. И тут я начал постигать, что лагерь не для всех одинаков, есть здесь своя иерархия лиц и положений. Есть безликая масса работяг, которых гоняют на работу, но есть и люди, которые, несмотря на охрану с автоматами и вышки, живут совсем иначе: это — проектное бюро, артисты, медчасть и другие. У работавших в проектном бюро были даже простыни, и на день им приводили женщин-копировщиц, их лагерных жен. Артисты, жившие в отдельном бараке, почти не касались зоны. Носили они полушубки, питались в своем бараке, куда им доставляли еду в армейских термосах. По утрам за ними приезжал грузовик и увозил на целый день в театр, в Игарку. Как-то во время облавы я все же попался, и меня причислили к бригаде грузчиков Феди Протасова. Так я впервые попал в игаркский порт. Он был огромен! Лежали огромные штабеля досок, бегали лесовозы. Бригаду Протасова поставили на разгрузку муки. Енисей еще не замерз, и в порту стояли последние пароходы, привезшие продукты и увозившие лес.
156 Александр Сновский Первый же мешок выскользнул у меня из рук. А под вторым я вообще был погребен: 70 кг! Но несмотря на брюзжание бригады, бригадир сказал: пусть студент считает мешки. Не помню, сколько дней я считал. Но я начал получать хлеб и имел свое место в палатке. Получил наволочку, которую наполнил стружкой, получил засаленное, простеганное крупными квадратами одеяло, матрасный мешок. И началась нормальная лагерная жизнь, правда, голодная. Хлеб получали утром. На несколько бригад, обитавших в палатке, приносили несколько ведер кипятку, раздавали по спичечному коробку сахарного песку и по пайке хлеба. Рабочая пайка составляла 800 граммов. Я отрезал от пайки кусок, посыпал его сахаром и съедал, запивая кипятком. Остальную часть пайки заворачивал в тряпку и клал за пазуху. В малейший перекур отщипывал по кусочку. К концу рабочего дня (12 часов на морозе) я доедал все. Вечерний суп выпивал уже без хлеба, давая себе слово, что завтра сохраню хлеб для ужина. В порту мы работали месяца два-три, а потом нас перевели на строительство огромного гаража, который, вероятно, стоит и сейчас. Мне поручили содрать с потолка опалубку. Я не сумел этого сделать, тогда мне дали в помощь старика немца по фамилии Конрад. Этот пожилой человек и привил мне рабочую сноровку. Вдвоем с ним мы сняли опалубку. Подъехала бетономешалка, и стали мы штукатурить гараж изнутри. Со мной в паре работал Талбергс, немногословный латыш лет пятидесяти. Я был у него подручным. Он начал учить меня затирать стены, железнить цемент жидким раствором. Помосты подвели под потолок. Леса шатались под нами. С непривычки было страшновато на высоте. Потом меня поставили на окраску дверей. И стал я профессиональным маляром. Я научился быстро красить зеркало двери — участок между филенками. Не помню, сколько времени заняли работы в гараже. Календарей у нас не было, дни слились в один безрадостный поток. Радостью была баня. Там давали две шайки воды и маленький кусочек мыла. И хотя вода была не так горяча, как бы хотелось, мы оживлялись, когда раздавался всеобщий клич, призывавший в баню. Баня случалась не реже раза в месяц. Мы были рабочим скотом, и хотя бы по-скотски о нас следовало заботиться, чтобы сохранить как рабочую силу. После окончания работ в гараже нас опять переправили в Игаркский порт. Лагерь наш был смешанный, были там и 58-я, и бытовики. И в погрузочно-раз- грузочной бригаде, куда я попал, тоже были уголовники. Лед на Енисее еще не встал, несмотря на морозы. Кроме того, порт обслуживался ледоколами, проводившими корабли. Когда бригада загружала лес в трюмы, уголовники из бригады грабили каюты экипажа. В один из дней они украли три меховых комбинезона и один из них отдали Феде Протасову. Федя, чтобы не проносить комбинезон в зону самому, напялил его на одного очень худого мужика, чтобы было менее заметно под обычной зековской одеждой. Фамилия мужика была Чумак. Видимо, из порта позвонили на вахту о пропаже комбинезонов, и нам устроили тщательный шмон. Чумака сразу замели, он моментально раскололся, и Федю арестовали. Феде было 25 лет, и срок у него был тоже 25 лет. Добавка в два-три года мало что меняла, но беда в том, что он попал в следственный изолятор, а это было по- страшнее игаркского лагеря. Я очень жалел Федю. Он дал мне выжить, за что я ему по гроб жизни благодарен. Ведь первые мешки я вообще не мог таскать. Федя Протасов так и сгинул: получил добавку к сроку и был отправлен в другой лагерь. После него в бригаде пошла разноголосица, безвластие. Новый бригадир авторитетом не пользовался. Дела в бригаде шли все хуже, перестали идти зачеты, кормить, естественно, стали хуже. Иногда вечерами, в отсутствие Штильмарка, я подходил к СКВ, Эзра говорил мне: «Зайди, погрейся». Хотя я мог нанести вшей и был просто грязен. По-прежнему меня там кормили остатками супа. Эзра близко сошелся тогда с инженером по фамилии Голдобин, хотя тот был в два раза старше Эзры, которого арестовали в день защиты диплома. Эзра и Голдобин дружески общались с хирургом Богдановым, который принадлежал к лагерной элите. Виталий Григорьевич Богданов в лагере бывал мало, а большую часть времени проводил в Игарке, в городской больнице, где заведовал хирургическим отделением. Его лично знал и очень ценил начальник стройки, царь и бог лагерных мест Барабанов. Незадолго до моего этапа под Игаркой разбился самолет местной авиалинии с какой-то высокопоставленной комиссией, либо прибывающей к Барабанову, либо отбывающей от него. Богданов буквально по кускам сшивал людей. Вообще же каждое утро за ним и за Иваном Николаевичем Каменевым, тоже врачом, говорили даже — кремлевским, приходил чисто ритуально конвоир-солдат, и оба специалиста шли в городскую больницу Северного управления при городе и порте Игар-
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 157 ка. Почему-то Каменев с Богдановым не были друзьями, хотя делили одну каморку на двоих. Оба они были рослые, чуть полноватые, сильные мужики. Два слова о Барабанове: не помню имени и отчества этого северного Троекурова, но у него был крепостной театр, ручной медведь для забавы, и в страшный мороз, когда люди мерзли и рабочих рук не хватало, бригада лепщиков Виктора Кушнирского делала в доме Барабанова лепные потолки. Эзра с Голдобиным замолвили за меня словечко перед Богдановым: возьмите, мол, к себе в лазарет ленинградского студента. И Богданов обещал им пристроить меня. В лазарете после бунта было много раненых, потому что при всякого рода беспорядках в зону запускали автоматчиков, которые били очередями прямо в палатки, через брезентовые стены, не разбирая правых и виноватых. И встал вопрос о создании в зоне своей хирургии. Во главе ее должен был стать Богданов. Я рассказал о себе Богданову абсолютно все. Поведал историю со шприцами, из-за которой меня выкинули из медпункта. Богданов сказал: «Я возьму тебя фельдшером, меня устраивает, что ты мало знаешь. Значит, если захочешь, выучишься по-настоящему. Пойди к старшему, он тебя возьмет ночным санитаром. Учись, когда построят хирургию, возьму тебя туда». Я приступил к своей новой работе. Лазарет был жуткий. Это было огромное помещение в полбарака, посредине стоял длинный стол, с двух сторон которого на нарах лежали больные. Те, кто мог залезть, занимали второй этаж, там было теплее. Освещение было тусклое, потому что местная станция давала низкое напряжение (автономные движки Л-2). Пол был страшно грязен. За занавесками было отделение рожистых больных. Оттуда все время раздавались стоны, вой, злобно-плаксивый мат. Больным запрещалось ходить по бараку, чтобы не разносить заразу, напротив лежали люди с огнестрельными и ножевыми ранами, через проход, все в одном помещении. Стояли ведра, в которые они оправлялись. Я никогда не думал, что рожа такая страшная болезнь. У некоторых она поразила половые органы. Мошонка при этом была отекшая и висела жутким мешком чуть не до колен. Больничная пайка была меньше, и, чтобы заглушить голод, больные много пили, а значит, много мочились. Ведра наполнялись беспрестанно, я должен был их выносить. Я не успевал их опоражнивать, это был какой-то ужас. Больных было не меньше ста человек. Мне повезло: вместе со мной вторым санитаром работал некто Дима. Был он безропотным человеком и великим тружеником. Мужик лет пятидесяти. Пока я выносил ведра, он начинал мыть пол. Отмыть его до чистоты было невозможно, потому что на нем засохли плевки, кровь, гной, грязь. Но Дима пытался. Он грел ведра воды и с помощью банника (морское название щетки для помывки палубы) драил пол лазарета. Сгонял банником грязную воду, стукал им об пол, сбрасывал воду и грязь и шел дальше. В просветы времени, когда не нужно было выносить мочу, я помогал ему мыть пол. Так проходили мои ночи. Я сбился со счета времени. Спать было негде. Мы с Димой пристроились спать на чердаке, над каморкой Богданова и Каменева: в ней топилась печка и потолок над ней нагревался. Литовец Арановичюс, дневальный этих двух врачей, натапливал печурку к их приходу. Кроме того, он приносил им еду. Над этой теплой каморкой на засыпанном опилками чердаке мы с Димой и спали на наших бушлатах, стараясь поменьше шевелиться, чтобы сквозь щели досок не начали сыпаться опилки на кровати врачей. Мы настолько уставали, что днем встать и поесть были не в состоянии. Хорошо, что вечерами, когда освобождался старший санитар Петро Чмель, он нас подкармливал тем, что оставалось ото дня. Вскоре я узнал судьбу Петра, когда однажды он снял рубашку и я увидел, что вся его спина покрыта рубцами. Вот тогда, увидев, что выпало на долю других людей, я перестал считать себя таким несчастным. Израненный так, что на нем не было живого места, без сознания, Петро Чмель попал в плен. Бежал к своим и, едва оказавшись среди своих, получил десять лет лагерей. Однажды Богданов разбудил меня днем. Я оделся, спустился с чердака и увидел, как врачи ведут прием. Богданов начал учить меня обрабатывать раны. Он принес из города толстый учебник — «Хирургию» профессора Руфанова. И «Терапию» Черноруцкого. Принес затасканный фельдшерский справочник, он у меня до сих пор. И сказал мне так: днем будешь работать на операциях, ночью сидеть возле тяжелобольных. Когда будешь учиться — не знаю. Но если не выучишься, ты мне не нужен. Я должен иметь полноценного фельдшера, на которого смогу положиться, которому буду доверять.
158 Александр Сновский И опять я сбился со счета дней и ночей. Днем шли плановые операции, оперировали аппендициты и геморрои. Последних было великое множество от непосильной работы, часты были выпадения прямой кишки, ее ущемление. Операционным больным, у которых шло неинфицированное заживление, я сам делал перевязки. Непомерная нагрузка вскоре меня подорвала: у меня открылась цинга — зашатались зубы, ноги опухли, и на них появились темные болезненные пятна. Ночью, раздавая лекарства и выполняя назначения, я вынужден был опираться на нары. Заметив мое состояние, Богданов принес из городской больницы несколько ампул аскорбиновой кислоты, и с цингой мы справились. Хуже было с общей слабостью, которая началась еще на общих работах от недоедания. Меня спасла медсестра Маша (фамилии не помню). При тяжелых послеоперационных больных мы с нею ночью дежурили вместе. Однажды в корпус пришел опрятный парень-армянин и вежливо попросил меня вызвать Машу. Я Машу вызвал, и так повторялось несколько раз. Перестав меня смущаться, доверившись мне, Маша однажды попросила меня заменить ее ночью. Утром уже знакомый парень-армянин позвал меня зайти на лагерную кухню. Он оказался лагерным поваром, звали его Саша Таросян. Он вручил мне несколько больших кусков комбижира, которые я спрятал на промерзшей части чердака хирургии. Вот этот-то жир и поставил меня на ноги. Я ел его как эскимо, небольшими кусками. А Саша стал моим другом на все время моего пребывания в Игарке. Машу же вскоре перевели во вновь открывшуюся терапию, и на этом мое «сводничество» закончилось. Дальнейшие ночные дежурства скрашивал иногда страдавший от бессонницы вор в законе Леха-нос, очень колоритная фигура и прекрасный рассказчик историй из блатной жизни. Это был высокий широкоплечий человек с большим горбатым носом. Он страдал от туберкулеза шейных лимфатических узлов. Был он бригадиром воровской бригады и пользовался большим авторитетом. И вот ленинградский студент и вор в законе дружески общались, относясь друг к другу с большой симпатией. Периодически Богданов клал в корпус (чтобы отдохнул от общих работ) странного человека, который, лежа у нас, все время вышивал. Вышивки его, имитация миниатюрных ковров, были удивительно хороши. Нитки он брал, распуская обрывки свитеров, прохудившиеся носки и так далее. Несколько раз его изделия были экспонированы анонимно (з/к!) на игаркских выставках и неизменно брали первые места. Этим мастером-вышивальщиком был профессор Мур- ниекс, латыш лет семидесяти, со сроком двадцать пять лет. Русским языком он владел слабо, был необыкновенно доброжелателен и философски относился и к трудностям заключения, и к своему сроку. Вообще латышей в лагере было много. Большое количество женщин-латышек молодого возраста было на поселении в Игарке, судьбу их делили также эстонки и литовки. Об одном таком поселении мне рассказала пожилая латышка, работавшая уборщицей в какой-то конторе. Вот ее рассказ почти дословно: — Привезли нас, четыреста женщин, в тайгу на берег Енисея. Сами мы построили себе барак для жилья. Охранять нас оставили троих солдатиков с винтовками. Дали нам сети и сказали, что если мы хотим выжить, научимся ловить рыбу. А хлеб нам будут подвозить, по возможности. Солдатики нас не притесняли, завели себе обширные гаремы. А я уж старая была, никому не нужная. Выйду на берег одна и вою. Чуть с ума не сошла: выйду и вою... Итак, началась моя жизнь хирургического фельдшера. Теперь бинты стирал уже не я, я делал перевязки и все, что полагалось делать фельдшеру. И, конечно, учился, учился каждую свободную минуту. Помогала мне милая вольнонаемная операционная сестра Наденька, ей было года двадцать четыре. После нашего этапа в лагерь пригнали этап из Тувы. Это было еще одним преступлением режима, за которое никто не несет ответственности. Тувинцы, когда их выгрузили из теплушек, были одеты в свои национальные одеяния: штаны, похожие на наши кальсоны, рубашки и халаты. Южан, их отправили на Дальний Север. Русским языком они не владели. Привыкнув к своей национальной пище, имея определенную микрофлору желудка и даже специфику анатомии (я обратил внимание, что аппендикс азиата выглядит иначе, чем аппендикс европейца: он гораздо короче), тувинцы страдали от неподходящей им пищи. В результате выживших остались единицы. Когда их везли, они не успевали, ввиду расстройства желудка, оправляться в предусмотренную для этого в полу жестяную воронку. С их слов: они складывали трупы умерших колодцем и оправлялись в образовавшуюся емкость. Мороз все замораживал, шла зима 50-го года. Выжившие и прибывшие в наш лагерь поголовно начали болеть туберкулезом. По-
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 159 шло инфицирование, меньше народа стало выходить на работу, и начальство забеспокоилось. Вот тогда-то и пришло решение открыть терапию. Выбрали на территории лагеря подходящий барак и перевели туда больных из старого барака-лазарета. В терапию нужен был начальник, и он нашелся в лице доброй, чуть полноватой и крикливо-громогласной Нины Антоновны Данковской. После освобождения я встречал ее в Ленинграде. Думаю, что ее уже нет в живых: мне в те времена было двадцать, а ей за сорок. Нина Антоновна стала главным терапевтом и попутно, к счастью для больных, вывела терапию из подчинения капитана медицинской службы Долик. Раз появились туберкулезные больные, Нина Антоновна решила накладывать пневмоторакс. Никто с этим не был знаком, но была инструкция и был единственный в Игарке аппарат для осуществления этой операции. Первые пневмотораксы начали накладывать тувинцам. Их к этому времени осталось всего несколько десятков человек — от целого этапа. Богданов сказал мне: смотри и учись. Заниматься этим будешь ты. У тебя должно получиться. Первый пневмоторакс я сделал самому безответному тувинцу. Опасность была в том, чтобы, проткнув плевру, вовремя остановить толстую иглу, чтобы она не поранила альвеолы легкого. Пневмоторакс пошел у меня классно, как будто в кончиках пальцев были глаза. Нина Антоновна стала замечать меня и хорошо ко мне относиться. Безропотных тувинцев, которые лопотали на своем языке, она называла своими детьми. И они начали у нас выживать. В это время начали разгонять артистов, труппа которых существовала при лагере. Не знаю, с чем это было связано, возможно, с тем, что огромный крепостной театр требовал средств, нужен был свой конвой. Одним словом, труппу начали сокращать. Артистов было около ста человек, среди них много настоящих профессионалов. Но были и любители. Просто красивая Надя играла королеву в пьесе Шекспира. На свою беду себе в помощь я взял с ленинградского этапа шестнадцатилетнего мальчика Колю, он у меня днем раздавал пищу. Поначалу с ним все было нормально, но когда начали расформировывать театр, кто-то порекомендовал Богданову взять старшим санитаром одного артиста, Николая Нечаева. Коля Нечаев был певцом, сокращенным из театра. Пел он действительно хорошо. Помню в его исполнении романс «Гори, гори, моя звезда», заслушивались и медперсонал, и больные. И еще один романс я запомнил — «Вы забыли, может быть, что было, было мало так счастливых дней...» Старший санитар Нечаев взялся за работу энергично, охотно помогал нам доставать из каптерки лишние простыни и так далее. Первую червоточину я заметил, когда мой шестнадцатилетний Коля, раздатчик еды, начал хамить мне. А потом я увидел, что Коля жиреет, становится сдобным таким, что невозможно при обычной еде. Можно стать мускулистым, а он обрастал холеным жирком, это в его-то возрасте! И неприятным открытием для меня было застать мальчика Колю и санитара Нечаева в одной постели. Но ничего нельзя было сделать: старший санитар прочно обосновался в корпусе. Тем временем больные начали получать меньше сгущенки, а иногда и другой еды. А от Нечаева начало попахивать спиртным. Он был бытовиком, странной, в общем, личностью, испакощенной лагерем, но с дивным голосом — высоким тенором. Пил он все больше, и наконец я вынужден был сказать об этом Богданову. Тот мне не поверил: Нечаева же рекомендовали. Вскоре Богданов сам увидел старшего санитара пьяным. А Нечаев уже начал дебоширить. Его стали бояться, так как он был физически сильным, а будучи психом, легко входил в раж. Однажды, не зная, что Богданов в зоне, Нечаев распоясался. Богданов вышел на шум и увидел его в перевязочной, где стояли вмурованный автоклав и стеклянный шкаф с обычным набором инструментов. Богданов сказал мне: «Выкинь его!» Я взял Нечаева за грудки и, так как он вцепился руками в автоклав, вместе с автоклавом* вырвав его из кладки, вышвырнул Нечаева. Я сделал это с радостью. И вдруг почувствовал свою силу, почувствовал, как твердо я стою на ногах. Назавтра, объяснив Богданову, в чем дело, я выкинул разжиревшего мальчика Колю из раздатки и поставил туда просто больного. А поскольку старшего санитара у нас не стало, я вспомнил, что с лагерного этапа шел со мной ленинградец Миша Шнеур. Он и его брат Фима Шнеур по особому совещанию получили — Миша восемь, а Фима шесть лет. После Красноярской пересылки судьба раскидала братьев. Фима на север, кажется, не попал, Миша же попал со мной на этап в Игарку. Это был умный, практичный, волевой и очень общительный человек, что дало ему возможность довольно быстро получить бригаду, которой он управ-
160 Александр Сновский лял умело и дельно. В огромной зоне мы увиделись лишь однажды, когда Миша пришел ко мне в хирургию с ножевым ранением. Я знал, где обитала Мишина бригада, нашел Мишу и привел к Богданову. Через несколько дней, сдав бригаду, Миша появился в хирургии в роли старшего санитара. Вскоре сказались Мишины лагерные связи и умение завязывать контакты: хирургический корпус стал снабжаться всем необходимым, а когда бухгалтер из заключенных Иван Ласковенко стал другом одной нашей медсестры, мы и продуктами стали снабжаться лучше. Я почти не покидал хирургического корпуса, просто было некогда. Между тем, поднявшись на несколько ступеней по лагерной социальной лестнице, я получил право общения на равных с артистами, инженерами из СКВ и с лагерной придурней. Я был фельдшером у самого Богданова! Иногда после особенно трудного операционного дня я выходил прогуляться возле барака и так познакомился на досуге с некоторыми интересными людьми. Особенно тепло я относился к певцу Жене Федорову, очень любил его слушать. Он пользовался заслуженной любовью всего лагеря, ибо бескорыстно и безотказно ходил по баракам и пел полюбившиеся людям песни. Постоянное дружеское общение вышло у меня и с пианистом Севой Топили- ным, бывшим аккомпаниатором Давида Ойстраха, и с Володей Иогельсоном. Оба они были друзьями Богданова и в редкую свободную минуту навещали его в хирургическом корпусе. Володя частенько скрашивал мои длинные бессонные ночи во время дежурства. Он много рассказывал о театре под управлением Радло- ва, где был вторым режиссером. Среди инженеров СКБ у меня тоже водились друзья. Часто в нашу почти спокойную и почти налаженную жизнь врывались трагедии: ссученный вор Козел, выдававший себя за «честного» вора, узнав о надвигавшемся разоблачении, а значит, и смерти, спасая себя, топором, просто так, завалил на тропе двоих. Первым оказался бригадир Гришан, у него был глубокий разруб лица, и спасти его не удалось. Второй был к нам доставлен уже бездыханным. А Козел добился своего и был отправлен из зоны на сучью подкомандировку. Добавка срока за двойное убийство его не волновала. Другой случай был вообще немыслимым по чудовищности содеянного. Однажды ночью корпус был разбужен приходом нескольких человек в военной форме, которые доставили приятной внешности хорошо одетую женщину с осколочными переломами локтевых и лучевых костей обеих рук. Меня предупредили, что если я проболтаюсь — мне не жить. Гипс на обе руки наложил женщине сам Богданов, я ему помогал. Оказывается, напившись, начальник лагеря майор Симонов начал упрекать жену в неверности и избивать рукояткой нагана. Защищая от увечий лицо, она закрывалась руками. И этому человеку была доверена безграничная власть над семью тысячами душ заключенных! Однажды ночью во время моего дежурства, когда не было тяжелых больных, я читал медицинскую литературу в своей дежурке, сидя за маленьким столиком возле заиндевевшего окна. И вдруг увидел, как по стеклу сами собой пошли трещины, — такого я еще никогда не видел. А утром, когда пришли вольнонаемные медики, мы узнали, что ночью был мороз около 67 градусов! В лагере было распространено самокалечение. Причины тому разные, но основная заключалась в попытке избежать тяжелого труда. Нормы были практически невыполнимые, поэтому великим искусством опытного бригадира было умение «вывести» норму, в такой бригаде можно было жить и выжить. Правда, время страшных саморубов, когда зеки отрубали себе пальцы или кисть на руке, почти прошло. К этому средству прибегали теперь только вконец отчаявшиеся одиночки. Дело в том, что каждый случай саморуба карался добавкой срока по 58-й статье, пункт «экономическая контрреволюция». Все это останавливало, в остальном же, чтобы получить хотя бы минимальную передышку, избавиться на время от изнуряющего подневольного труда, зеки прибегали ко всяческим ухищрениям, начиная с самых невинных, таких, как набивание металлической ложкой коленного сустава чуть ли не до размеров футбольного мяча. Иногда через сустав или просто под кожей продергивали нитку с иголкой, и получался абсцесс или флегмона. Шприцы в лагерной санчасти были на строгом учете, и все же их ухитрялись воровать. О появлении шприцев в зоне немедленно узнавали по эпидемии тех же флегмон и абсцессов: под кожу вводили керосин или просто слюну, которая из-за нечищенных зубов и общей антисанитарии была инкубатором микробов. С керосином шутки были плохи: иногда кончалось ампутацией. Счастливые обладатели чеснока прибинтовывали его к поцарапанной коже, это приво-
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 161 дило к возникновению долго не заживающих язв, Для этой же цели использовали кристаллы марганцовки. Желающим месяц-другой отдохнуть в санчасти иногда удавалось внешне вполне естественно подставить ногу или подложить руку под падающее дерево на лесоповале. Но все кончалось вышеупомянутой статьей, если лагерному оперу (куму) удавалось доказать сознательное членовредительство. Крайне тяжелой была участь в лагере подростков четырнадцати-шестнадцати лет. Не знаю, существовал ли в те годы закон о раздельном содержании в заключении подростков и взрослых или его просто не выполняли. Во всяком случае в лагере было много подростков, чья судьба была незавидна. Мало того, что лагерь сам по себе идеальная школа преступности, но и особых, «детских» норм выработки не было предусмотрено, как и особых бригад для несовершеннолетних. Малолетки обязаны были выполнять взрослую норму выработки, и для взрослых не всегда посильную. Если пбдросток подавал надежды стать в дальнейшем вором в законе, его начинали опекать взрослые воры и под их опекой и защитой он мог выжить. Не лишенных привлекательности малолеток разбирали и прикармливали воры и бытовики уголовного толка и делали из них своих наложниц... Остальные превращались в лагерных париев, и участь их была трагична. Иногда они прибегали к своеобразной изуверской форме протеста, прибивая себя через мошонку гвоздем к нарам, называлось это «сесть на якорь». В лучшем случае гвоздь миновал семенной канатик, иначе мальчик становился калекой, если ему вообще удавалось впоследствии выжить. Вероятно, обесценение человеческой жизни в масштабах государства и безнаказанность произвола отражались и в самосознании уголовников и части примкнувших к ним бытовиков. Они совершенно не берегли себя, не старались сохранить здоровье. Большинство преступного мира страдало от гастритов и хронических язв желудка из-за неумеренного потребления чая — чифиря. Пили йод, эфир, валерианку, и все это флаконами. На теле значительной части уголовников были множественные шрамы в области груди, живота и запястий — следы от саморезов. Дело в том, что высшей степенью воровской доблести в случае протеста против отправки на штрафную, в БУР или ЗУР, было нанесение себе увечий лезвием безопасной бритвы (пиской, мойкой) или же просто ножом (пером, кишкоправом). Опытные воры делали это умело, предварительно оттянув кожу. Внешний эффект был, крови много, но последствия не были тяжелыми. Другие же, доведя себя до состояния, когда болевой порог исчезает, наносили себе проникающие ранения, часто опасные для жизни. При перерезанных венах и артериях они теряли много крови, и если медицинская помощь запаздывала, погибали. Случалось, уголовники калечили себя и без видимых причин. Чаще всего это бывало в клетке БУРа или кандея — штрафного изолятора. Доведенные до запредельного состояния одиночеством или длительным содержанием в замкнутом пространстве, они уподоблялись волку, который откусывает себе хвост, попугаю, ощипывающему себя в тесной клетке, осьминогу, отрывающему себе щупальца в маленьком аквариуме. Как-то раз в хирургическое отделение поступил очень колоритный больной: человек невысокого роста, почти квадратный, неимоверной физической силы, по национальности, очевидно, азербайджанец. Звали его Аббас. Заболевание его было тривиально: геморроидальное кровотечение. Ему сделали операцию, после которой полагалось два раза в день делать теплую ванну с марганцовкой. Я готовил таз с теплой водой, растворял марганцовку, и через некоторое время Аббас приходил на процедуру. У него не было передних зубов, не знаю, где он их потерял, выбили или в цинге. Меня он звал Шаша. Когда он пошел на выздоровление, он попросил меня оставить его при больнице. Я спросил: «А что ты можешь?» Он ответил: «Могу охранять тебя и лазарет». Я оставил его при больнице, и в самом деле появился у нас настоящий страж нашего покоя. Это пригодилось впоследствии, когда открылось женское отделение. Уже после окончания лечения Аббас продолжал принимать теплые ванны. Делал он это прямо в передней, так и сидел голым задом в тазу и уходить отказывался: должен же он нести службу! В Игарку после окончания Архангельского мединститута прибыли две молодые семейные пары врачей: высокий, худощавый доктор Петров стал работать в больнице Северного управления, его жена Клавдия Алексеевна стала работать с Ниной Антоновной Данковской, которая уже одна не справлялась в своей терапии (этапы все прибывали). Вторую пару, добродушного бывшего фронтовика Алексея Шурыгина и его жену — хохотушку, хорошенькую блондинку Лиду, Богданов забрал к себе в хирургию — Лешу в лагерь своим ассистентом, Лиду в больницу Северного управления. До чего же приятно было смотреть на эту пару! Правда, Леша хромал: правая нога не сгибалась у него в коленном суставе — 6 Звезда № 11
162 Александр Сновский след ранения. Хирургии Леша учился легко, благо практика была богатая, ни в одной вольной больнице такого не было. Дни операций стали проходить интересно и не утомительно: хирург и его ассистент делали свое дело, Наденька, операционная сестра, священнодействовала над инструментарием, подавая его, я стоял «на пульсе» и на общем наркозе. Испытания севером не выдерживали не только заключенные в зоне, но и вольные. Пришла беда и в дом нашего любимца Леши Шурыгина: хорошенькая и легкомысленная Лида стала принимать ухаживания многочисленных неженатых кавалеров Игарки, по сравнению с которыми уравновешенный и молчаливый Леша явно проигрывал. Он все видел и мрачнел. О поведении Лиды заговорили. Леша начал пить. Однажды, пьяный, упал в снег и заснул. Когда его подобрали, руки у него были обморожены. Пальцы на обеих руках, по две фаланги, пришлось ампутировать. С операциями было покончено. Бледный, осунувшийся, Леша перестал пить и перешел на терапию. Его не сломила война: он выжил, фронтовик с искалеченной ногой. А предательство жены не смог перенести. Через два года Леша Шурыгин, проверяя с инспекционной поездкой трассовые лагеря, освободит меня из ШИЗО, и его распоряжением я был отправлен на этап с 3-го штрафного ЛП. Возможно, он спас мне жизнь. До сих пор меня не перестает поражать преступление, за которое так никто и не получил возмездия: я имею в виду отправку в Игарку, прямо на снег, пятисот женщин. Ужас на жензону наводили работавшие там два надзирателя, звали их Алик и Эдик, «братья-кубанцы», так как оба носили шапки-кубанки. Я их видел и в мужской зоне, куда они приходили «поразмяться», избивая беззащитных людей. Это были рослые, очень похожие друг на друга широкоплечие парни. Ничего отталкивающего в их лицах не было, но тем не менее они, вероятнее всего, были половыми психопатами или людьми с выраженными садистскими наклонностями: в жензоне они издевались с особой изощренностью. Они сажали женщин на бутылку; невзирая на плач и крики, стригли наголо, воровок заставляли целовать нож и так далее. Смертный счет в малочисленной женской зоне рядом с нами уже пошел: умерла в муках, переспав на снегу и застудившись, шестнадцатилетняя девочка Соня Кудинова; была наповал убита «при попытке к бегству» малолетняя воровка Козлова, хорошенькая и взбалмошная, которая вышла из оцепления к вольному «другу». На окрик часового она ответила матом. Я вскрывал ее тело и записывал ход пулевого канала. А двуногий пес, учинивший экзекуцию, по-прежнему нес охрану. С этой погибшей девочкой связана история, которую до сих пор вспоминаю с содроганием. При морге работал санитар Червоненко (фамилия изменена), о котором ходил слух, что он любит женские трупы. Я в это поверить не мог. После вскрытия убитой, которое я делал, и составления следователем соответствующего акта мы разошлись. Я забрал секционный набор — фанерный ящик-чемоданчик с гнездами для инструментария. При проверке его я увидел, что забыл в морге один из ножей. И хотя уже успел переодеться, я побежал за ним. В первой комнате, где топилась печка, никого не было. Я открыл дверь во вторую... и ясно различил Червоненко, склонившегося над трупом девочки. Я тихо прикрыл дверь... Однажды где-то в Игарке перевернулся открытый грузовик с женской бригадой. К нам привезли человек пятнадцать плачущих, оглушенных, с переломанными руками и ногами женщин. Вызвав всех терапевтов и медсестер, мы работали, накладывая швы, гипсовые повязки, заливая йодом и бинтуя раны. Многие женщины остались изуродованными на всю жизнь. Вечером их, искалеченных, опять увезли в женскую зону. Неоднократно вставал у нас вопрос об открытии женского хирургического отделения. На это не решались, так как было опасно в центре огромного 7-тысячного лагеря, переполненного ворами и бандитами всех мастей, помещать горстку женщин, пусть и больных. Я уже не справлялся с вызовами в женскую зону. Обычно меня с йодом, бинтами и несложным инструментом вызывали на вахту, оттуда я шел на рядом расположенную вахту жензоны, где меня принимала надзирательница и вела в один из двух женских бараков, потом в другой, где я и вел несложный хирургический прием. Терапевтического приема не вел никто, поправлялись сами. Говорят, что выживаемость женского организма выше выживаемости мужского. Что это так, я убедился сам. Жензону вела отдельная медсестра, крайне низкой квалификации. Однаждо она ухитрилась тяжелой дизентерийной больной поставить клизму и отправила ее, конечно, на тот свет.
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 163 Женский барак для меня незабываем. Кое-где он был перегорожен ветхими латаными ситцевыми занавесочками. На веревках и бинтах (выпрошенных у меня) сушилось латаное-перелатаное убогое женское бельишко. Тут же в щербатых банных тазиках его стирали обмылками. Кто-то ссорился, вовсю матерясь. Где-то был слышен плач. Здесь же, при тусклой лампочке, сосредоточенно мусоля огрызок карандаша, писали в далекий дом лагерные безмарочные письма-треугольнички. Другие лихорадочно строчили послания в мужскую зону, чтобы незаметно сунуть мне в карман: я и малосрочник-бытовик маляр Генка были двумя почтальонами на весь лагерь. В полутьме нар целовались однополые пары, кое-где от более откровенных ласк колыхались занавески. В одном из бараков на верхних нарах сидела актриса Игаркского театра красавица Надя Пупынина и рвала душу романсом: «Мне писать тебе больно, видишь капли на строчках...» На глазах у нее были слезы, она подыгрывала себе на гитаре. А я вел прием под бдительным оком надзирательницы, единственная задача которой состояла в том, чтобы не дать затащить меня на нары и изнасиловать. О Генке она была более высокого мнения, говоря: «Тот кобель сам отобьется». Должен сказать, при моем появлении женщины начинали стесняться громкого мата и откровенно циничных разговоров, ну и непристойных телодвижений, причем это касалось и самых отпетых воровок, и других категорий лагерной «знати». Срабатывала покрытая толстым слоем лагерной коросты врожденная женственность и стыдливость. Научился я их понимать, почему они, усталые, стоят по полчаса в очереди, чтобы смазать йодом пустяковую царапину, почему излишне откровенно обнажаются, чтобы показать больное место. Многое я понял, чего никогда не познал бы на воле. Я научился сострадать их искалеченным непосильной работой телам и измученным душам. ...Кем-то наконец было дано распоряжение, и начали мы готовиться к приему больных из жензоны, освободив для них две маленькие палаты, которые можно было изолировать. Сложнее было решить проблему туалета, он был один. Пришлось установить очередность. Поступили первые больные, отобранные Богдановым для предстоящих операций. Вокруг хирургического корпуса гудел мужской рой, оказывается, почти у каждой женщины был свой воздыхатель, правда, все общение заключалось в редких записках и еще более редких «свиданиях» через три ряда колючей проволоки. Естественно, речь не идет о работягах из рабочих бригад: они после изнурительного труда, полуголодные, спали мертвым сном в грязных и холодных бараках-палатках. Вокруг больничного корпуса вились лагерные придурки, ворье и прочая им подобная, не вкалывающая публика. Вспоминаю себя, как я был совершенно спокоен после трудового дня на 40—50-градусном морозе, глядя на неистовствовавших в любви на моих глазах парикмахеров, когда довелось мне ночевать на полу в парикмахерской. Наступило для меня весьма серьезное время: пока шел рабочий день, ухаживающая публика напоминала о себе достаточно робко. Но с наступлением вечера и ночи попытки прорыва в корпус становились все назойливее и откровеннее. Совершенно естественно, что за порядок вечером и ночью отвечал я, так как моей обязанностью было ночное дежурство, а кроме того, я уже был достаточно «в форме», чтобы поддержать порядок. С основными лагерными «авторитетами», ворами в законе Жоркой Морозовым и Сергеем Миладзе у меня были хорошие отношения. Дело в том, что когда Жорка Морозов лежал у нас (был он дипломированным инженером-теплотехником), то ночью я на свой страх и риск выпускал его в зону, куда ему надзиратели приводили женщину. Положение усложнилось, когда обоих авторитетов «дернули» на этап на какой-то штрафняк. Значит, ни на чей авторитет рассчитывать не приходилось, надо было справляться самому. Все же произошло то, что назревало: однажды с вечера, после ухода вольных пришел рослый широкоплечий вор в законе Иван Гора и попросил пустить его в корпус. Я объяснил, что это невозможно. Ночью Иван пришел опять, его с большим трудом выпроводил мой верный Аббас. Около пяти часов утра уже начался рабочий день: Федя Новокшенов и другой санитар, Петя, мыли полы, старший санитар Миша Шнеур наводил общий порядок, я готовился к раздаче утренних назначений. Услышав шум, я вышел в коридор. Оказывается, туда прорвался Иван Гора и начал избивать Мишу Шнеура, который явно не мог ему противостоять. Я бросился вперед и в какой-то исступленной одержимости — мое обычное состояние в лагерных драках — нанес Ивану удар в челюсть. Иван стукнулся головой о дощатую перегородку, посыпалась штукатурка. В руках у Ивана поя- ^§^чН;ож, мне удалось выбить его ногой, а затем, схватив Ивана за шею, я ударил егЗЧ$?ЧОМ ° колено. Иван повалился на пол. Не понимаю, как удалось его
164 Александр Сновский свалить, — он был и сильнее, и опытнее меня в лагерных драках. Но когда я выбил у Ивана нож, его подхватил какой-то лежащий у нас воренок и с этим ножом бросился на меня. Воренка уложил подоспевший на помощь Аббас, иначе быть бы мне с ножом в спине. Когда я пришел в себя, вокруг стояла толпа больных, среди них и выскочивший из своей кабинки в нижнем белье хирург Богданов. Ивана унесли в палату. Зона зашумела, я ходил приговоренным: избить вора в законе нельзя было безнаказанно. Вызвали меня в службу надзора режима: «Что с тобой делать? Тебя зарежут. И в другой лагерь отправлять бесполезно — и там достанут. На дальний этап пойдешь? Здесь тебя не спасти». Я отказался. Приходили ко мне «доброжелатели» и отпевали меня. Я узнал, что воры собирают «толковище», где должна решиться моя судьба. Раздобыл нож и носил его всегда с собой, в туалете втыкая в стену перед собой. Спасла меня полная неожиданность: получилось так, что сцену потасовки видел другой вор в законе, который лежал у нас с аппендицитом, — «Хохол». Он и отстоял меня на «толковище». А кроме того, что-то кому-то сказал Богданов, и небо надо мной прояснилось. После этого случая я стал известен в зоне, вольные женщины стали на меня с интересом поглядывать, однако я не обольщался и еще долгое время был постоянно настороже. Но, главное, в корпусе стало возможно спокойно работать по вечерам, и ночи дежурств стали нормальными, без происшествий. Однажды ночью в дежурку зачем-то зашла лежавшая у нас девушка из воровского мира Аня Митина, зашла она и в следующую ночь. Надеясь на бдительность Аббаса, я запер дверь дежурки изнутри, и мы с нею до утра остались вдвоем. А через несколько дней ее выписали. Было грустно. Иногда глубокой ночью я выходил из корпуса и, задрав голову, любовался северным сиянием — зрелище было фантастическое: будто огромные цыганские юбки голубого цвета всех оттенков в какой-то сверкающей подсветке полоскались по небу в объемной дали. Прошло время, и в моей дежурке однажды осталась до утра миловидная украинка-колхозница Клава Опанасенко. В благодарность за полноту ощущений я отдал ей свое богатство: неначатую банку варенья, подарок за удачно наложенный пневмоторакс. И ее тоже выписали... Как-то днем, спросонья после ночного дежурства у кровати тяжелобольного я вышел в коридор, там среди женщин из жензоны, пришедших на консультацию, увидел примадонну Игаркского театра Надю. И оба мы сразу обожгли друг друга взглядом. Стало не до сна, волнение обуяло душу, а перед глазами все стояла она — Надя. Через несколько дней она легла к нам в корпус. И пришла в мою душу настоящая весна, Надя заполнила меня целиком, только ее одну я ввдел, забыв и про неволю, и про лагерь. И пошли наши наполненные друг другом ночи. Как я выполнял свои обязанности — не помню, помню, что ждал ночи и с утра начинал гнать время. Виталий Григорьевич Богданов все знал и понимал, иногда мне даже казалось, что он специально держит Надю в корпусе, так как ей одной никакой операции так и не сделали. Дважды возвращали меня к действительности желавшие видеть Надю. Один раз это был бесконвойник-ма- лосрочник зубной техник Вишневский из Игаркской больницы. Смазливый парень, жгучий брюнет, он быстро все понял, и я его спровадил. Второе посещение было серьезнее. Пришел заблатненный, одетый не по-лагерному театральный сапожник Мишка Бояхчан, крепкий, уверенный в себе лагерник лет тридцати пя- ти-сорока. Однако после истории с Иваном Горой я почувствовал свою силу, это дало мне уверенность в себе, да и Надя была мне слишком дорога, не мог я ее отдать. Острый был у меня с Мишкой разговор, на грани. Я шел вперед, он отступал. Пока Надя была со мной, я не замечал времени. Богданов все понимал и не выписывал ее, верные друзья Аббас и Федя Новокшенов не выдавали и прикрывали как могли. Но неотвратимо надвигалось расставание, встречи омрачались страшной лагерной неизбежностью, опять увидел я зонное ограждение и часовых на вышках. И вот однажды конвой увел мою Надю. Начались записочки с клятвами верности, на женщин в корпусе я не мог смотреть. Я их просто не видел. За своими заботами, связанными с Надей, я просмотрел надвигающиеся события: всесильного начальника 503-й стройки Барабанова куда-то переводили, и он забирал с собой «придворного» хирурга Богданова. Плакала, не стесняясь, медсестра Надежда Николаевна Баркова, бывшая княгиня, всхлипывала лагерная медсестричка Маша, мы ходили как потерянные, приходили прощаться друзья Виталия Григорьевича — артисты, инженеры из СКБ. Конвой увез заключе^щ?^,- Богданова с его нехитрыми лагерными пожитками, а ведь Барабанов о&ещал его
Подневольное путешествие длиною- в шесть лет 165 освободить, когда умница хирург после аварии самолета буквально по частям сшил членов какой-то высокопоставленной комиссии. Не помню, где это было, в зоне лазарета или когда мы были еще в общей зоне большого Игаркского лагеря: из следственного изолятора к нам в хирургию под конвоем привели вора, который совершил побег с приятелем, взяв с собой третьего человека, которого они потом съели. До этого о подобном мне приходилось слышать леденящие душу рассказы на пересылках и на этапах. О том, как едят людей во время побега, заранее обусловив их участь. На этот раз я воочию увидел настоящего людоеда. После того, как он прошел осмотр у Богданова, я не удержался от вопроса, что из себя представляет человеческое мясо. Получил спокойный ответ: «Нормально, есть можно. Только сладковатое». В оцеплении на лесоповале, когда бригады, чуть обогревшись и перекурив, опять принимались валить лес, около затухавшего костра всегда оставалось несколько унылых фигур в самом драном, затасканном и засаленном лагерном обмундировании, которых никакая сила не могла отогнать от огня. В немом отчаянии, пытаясь хоть чуть-чуть согреть замерзающее тело, из которого уходила жизнь и собственная кровь уже не грела, они, сами того не замечая, наступали прожженными валенками на угли и склонялись лицами, давно не мытыми, над теплым дымком потухавшего костра. Расчетливые кострожоги их не гнали, но запрещали подкладывать дрова, а за ослушание жестоко били, что эти несчастные сносили молча, с тупой покорностью. Дело в том, что в зимней тайге, при снежном покрове в два метра, ветки и сучья не валяются. Кострожогам самим приходилось валить лес, чтобы постоянно жечь костры для конвоя, оцепления. Доходяги или фитили, как называли обреченных, не имели сил валить лес и подносить дрова, потому и было им отказано в праве на тепло. Иногда им несказанно везло: если в бригадах были воры в законе, то костер горел жарко, кострожоги услужливо подкладывали дрова, а вокруг костра на чурбачках вальяжно располагались воры, вспоминали свои былые подвиги и милостиво разрешали доходягам занимать второй ряд вокруг огня. Воры, разумеется, не были отказниками, их обрабатывала бригада, но это был чисто биологический симбиоз: тут и. десятник отводил делянку получше и трелевку поближе. Прораб благосклоннее закрывал наряд, а лагерный повар наливал на бригаду супа погуще. А с доходяги какой прок? Когда после работы бригады подходили к вахте, каждый нес полено для барачной печки. А не работавшие отказники собирались в отдельную кучку, чтобы с той же тупой покорностью идти в прокаленный холодом ШИЗО. Там они, как замерзающие пчелы, сбивались в ком, причем каждый по мере сил старался оказаться внутри кома, там было теплее, и это несколько отодвигало кончину, впрочем, неизбежную, которая была вопросом дней, реже — недель. Я рассказываю об этом, чтобы было понятно, откуда брались в хирургии люди со страшными ожогами. У доходяг, гревшихся у костра, был сдвинут болевой порог, они ступали на раскаленные угли костра, и промасленная одежда моментально вспыхивала. Огромного труда стоило освободить места поражений от приклеившейся к ним одежды. Боли доходяги почти не чувствовали. Иногда, благодаря постоянному теплу палаты и относительно калорийной пище, в их глазах оживал человеческий блеск и интерес к жизни — такие выживали. Лишь после того, как они немного отъедались и у них начинал нормально работать кишечник, можно было начинать лечение: пересадку кожи и так далее. Кроме этих бедолаг к нам привозили людей с производственными ожогами, с трофическими язвами, также требовавшими пересадки кожи. Первые в нашей практике пересадки делал сам Виталий Григорьевич Богданов, он сказал мне: «Смотри хорошенько, следующему больному будешь делать сам». Я хорошо запомнил этого следующего — рослого украинца с громадной трофической язвой голени после открытого перелома. Фамилия украинца была Бевзюк. Потом бегал смотреть на этого больного по нескольку раз в день. Все прижилось! Радости моей не было предела. При Богданове высокая репутация нашей лагерной хирургии прочно установилась в городе Игарке. Всем этим мы были обязаны замечательным рукам хирурга Богданова. Но было приятно чувствовать, что малая толика и моего труда вложена в великое дело врачевания обездоленных. ...Я без конца возвращаюсь к лазарету времен Богданова, потому что это были наполненные смыслом и милосердием дни. Между тем после отъезда Богданова пришел новый хирург, Михаил Абрамович Райвичер, отсидевший свои десять лет и теперь живший в Игарке на высылке. Он привел с собой жену, которая стала операционной сестрой. В моей жизни наступали перемены, и интуитив-
166 Александр Сновскай но я их приближение чувствовал. Райвичер был скрытен, молчалив, неприветлив и, по-моему, изрядно сломлен лагерем. Он выписал моего верного Аббаса (тот был не в штате), мое заступничество не помогло. Пошли плановые операции. Райвичер работал спокойно, уверенно, но без блеска и виртуозной смелости Богданова. С женой Райвичера у меня сложились хорошие отношения, но с его стороны я чувствовал неприязнь: возможно, он понимал, что я сравнивал его работу с работой Богданова. Привезли из жензоны девчонку-воровку Аношкину: она воткнула себе в живот иголку. Райвичер долго искал иголку, пальпировал, делал пробные разрезы. Первые дни Аношкина непрерывно кричала, никому не давая спать, потом тихо стонала и плакала. Райвичер к ней уже не подходил. Мне было жаль глупую, искалеченную лагерем девчонку. Через несколько дней после ее появления я присел к ней на кровать, чтобы немного успокоить; никого рядом не было, и я в очередной раз начал ощупывать ее живот. Неожиданно палец нащупал бугорок, не веря себе, я надавил — бугорок был твердым! «Петька! — заорал я, зовя санитара. — Скорее скальпель, йод и хлорэтил!» А пальцем не отпускал найденного бугорка. Оросил место вокруг него хлорэтилом, сделал разрез и вытащил длинную иголку! Никогда я не был так горд и счастлив. А отношения с Райвиче- ром еще более ухудшились. Как-то прямо из грузового порта Игарки привезли в хирургию главаря банды сук Пашку Безродного, который, оступившись, упал с многометровой высоты в уже разгруженный трюм. Железный организм атлетического сложения, красивого бывшего вора в законе выдержал, но позвоночник был поврежден и на теле были многочисленные ушибы и гематомы. Раздев его, я поразился красоте его цветных татуировок: на широкой груди был высокохудожественно выколот монастырь с парящими над ним ангелами; на правой лопатке и ниже по спине был изображен витязь, сжимавший в руках напавшего на него тигра. Банда сук была заброшена откуда-то в строящийся лаггородок. Ссученный вор — это бывший вор в законе, запятнавший себя работой на опера, помощью надзирателям, словом — «предатель»... В отличие от «завязавшего» вора, который с общего согласия воров отошел от воровской жизни с ее законами и имеет право работать и кончать свой срок спокойно, ссученный вор оказывается вне воровского закона, его обязан зарезать любой вор в законе при первой же встрече. Из лагеря в лагерь начальство перебрасывало банды сук Дворского и Гуся, они вырезали воров в законе, особенный ужас наводили исполнители — палачи из этих банд. Без содрогания не произносилась фамилия палача из банды Дворского — Помпенко. Мне же предстояло достаточно близкое знакомство с исполнителем банды Безродного, Борисом Мухиным. Безродного поместили в изолированную отдельную палату. Не испросив ничьего разрешения, рядом с ним днем и ночью дежурили его личные телохранители, в том числе и Мухин. Свои страдания Безродный переносил мужественно. Не нашел я объяснения тому, почему эти в общем-то незаурядные люди, неглупые, не пьяницы и не картежники, стали сознательными изгоями общества: на воле их постоянно ждала тюрьма, в лагере страшные штрафные, а в общей зоне ЗУРы и БУРы, постоянная onacHodTb пули или ножа от противоборствующей группировки. Ведь и Жорка Морозов, и Сергей Миладзе, и Павел Безродный были умными людьми с колоссальной силой воли, смелые, внешне приятные. Мне часто приходилось заходить в палату к Безродному для уколов, массажа его неподвижных ног. А первое время возле него надо было неотлучно дежурить. Каждый вечер после работы приходила смена его дежурных, приносился неограниченно спирт, лучшие продукты из магазинов Игарки. Райвичер все видел и знал, но молчал. Сильна же была у него выучка за десять лет лагерей! Около месяца пролежал у нас Безродный. Когда он начал поправляться и немного передвигаться самостоятельно, его внезапно увезли. Как я потом узнал, банду опять судили за совершенные уже в лаггородке Игарки несколько убийств. Всех их после этого увезли, и больше я никогда ни о Пашке Безродном, ни о его банде ничего не слышал. Перестилая Пашкину постель, я нашел под матрасом кованый, прекрасно выделанный нож; я не едал его на вахту, а сбил с него рукоятку и тщательно спрятал, предчувствуя изменения своей судьбы. В лаггородке Игарки кончилось царство воров в законе. Главные воры были отправлены по штрафным, средних вырезал Безродный, и в лаггородке началась вакханалия беспредела — не стало житья от распоясавшихся воров-малолеток. Правда, доведенные до отчаянья работяги иногда давали отпор: раз к нам привезли двух мертвецов — молодого вора Диевского и еще кого-то. Диевского раздевал я, из-за пазухи его телогрейки и из обоих валенок я извлек гору скомканных
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 167 денег — поборы с рабочих бригад. Кроме того, в каждом валенке было по ножу. Обоих воров зарубили топорами. Однажды мне пришлось участвовать в подавлении воровского беспредела, когда по зову приятеля я бросился в барак, где шел бой между 58-й статьей и ворами. Но уже в тамбуре барака в полутьме я получил страшный удар в лицо, очевидно, кастетом. Хлюпая и заливаясь кровью, я бросился в барак рядом и погрузил лицо в ледяную воду противопожарной бочки, под водой стал ощупывать кости лица: зубы целы, но носовая перегородка была разорвана. Кстати говоря, она срослась неправильно и шрам виден и теперь. Вот тут я пришел в отчаянье: мало того, что десять лет сидеть, так еще и уродом выйду, так как могли быть сломаны кости носа, я боялся их коснуться. Чтобы не разнесло опухолью, я держал лицо в воде, пока не начало ломить, передохнул и снова погру^ зил его в холодную грязную воду. А потом долго не мыл лицо и спал только на спине. Обошлось. Лазарет между тем готовился к переезду в отдельную зону. Старый, полный нечистот, трупов и страданий, лагерь закрывался, заключенных побригадно переводили в капитально отстраиваемые бараки нового лаггородка. К переезду я готовился машинально, зная, что из хирургии, к которой прикипел, придется уходить. Переехали в новую зону. Меня не радовал новый, более удобный и благоустроенный корпус, где у меня вместе с санитаром Петей была отдельная кабина. Опять пошли операции — я делал свое дело. Среди вновь поступивших больных была Надя, ей это стоило неимоверных ухищрений. Впереди у нас была только одна ночь, и утром — расставание навсегда. Утром, еле дождавшись прихода жены Райвичера, я пошел к ней в операционную и все ей рассказал. Она обещала поговорить с мужем и помочь оставить Надю. Однако прошло несколько часов, и специально вызванный конвой увез ее. Райвичера я возненавидел. На другой день я пошел к начальнику лазарета, Нине Антоновне Данковской. Чуткая и добрая, она все поняла и перевела меня фельдшером во 2-ю терапию к Клавдии Алексеевне Петровой. С Петровой работалось мне легко, была она человеком приветливым. Но все больше становилась мне постылой маленькая, из трех бараков, каптерки, кухни и морга, зона лазарета. Я начал наводить справки, какой из трассовых лагпунктов лучше, все мнения сходились на том, что 6-й. Там и лесопилка, и бремсберг (устройство для спуска грузов по наклонной плоскости, в данном случае бревен). Кроме того, уже тянулись железные дороги и собирались строить паровозное депо. Приходилось готовиться и к непредсказуемым лагерным ситуациям, накопил некоторое количество таблеток веронала. Я превратил их в порошок, который ссыпал в пробирку и спрятал ее в надежное место. Таблетки бы отобрали при любом шмоне, а как пронести порошок, у меня уже была идея. Кроме того, оставшийся от Безродного нож я на свой страх и риск вложил и заклеил в корешок справочника фельдшера. А потом пошел к Нине Антоновне и убедил ее отпустить меня с ближайшим этапом на 6-й ЛП. Расстались мы с ней очень тепло, она мне даже свой ленинградский адрес дала, в Ленинграде жила ее взрослая дочь-студентка. Я стал готовиться на этап. И этот день не замедлил наступить. Шли мы по Енисею медленно, сзади трактор тащил сани с каким-то грузом. По неукатанной дороге идти было тяжело, конвой, меняясь, ехал на санях. На привалах мы валились в снег и мгновенно засыпали. К вечеру дотащились до 5-го ЛП, который строил громадный деревянный мост через какой-то глубокий овраг или через сухое русло отведенной реки. Шли мимо стройки на дне огромного глубокого котлована, в котором при свете прожекторов копошились муравьи-люди с тачками и плотницкие бригады ставили «быки». Очень хорошо меня принял лагерный фельдшер, по имени Виктор, увел к себе в медпункт. Работы ему хватало, строительство моста шло в две смены, стройка была зачетная, работали все, даже воры. Я помог Виктору на вечернем приеме больных, встал на уколы и переливания крови. Оставил меня Виктор у себя в медпункте ночевать, уступив мне свою кровать. Утром он меня сытно накормил: впервые после дома я ел настоящие мясные котлеты, съел их что-то очень много. А на вахте уже собирали этап. После хорошего отдыха и сытной еды шагалось легче, смог даже помочь обессилевшему соседу. Наконец добрались мы до 6-го ЛП. Шмон, и загнали нас в зону. Веронал я пронес, зашив в воротник бушлата и «разогнав» по всему воротнику. Вызвал нас нарядчик для определения в бригады. Нарядчиком оказался ленинградец Николай Чистов, сидел он по бытовой. Отнесся ко мне хорошо, мы с ним разговорились.
168 Александр Сновский Он вызвал бригадира лучшей бригады Мишу Селиванова, и тот согласился взять меня к себе. Бригада Селиванова была создана для ремонта паровозов, но, пока их не было, выходила на общие работы, давая высокий процент выработки. Миша Селиванов — опытный «бугор», сидел второй срок. Спать меня забрал к себе заведующий парикмахерской, знавший меня по Игарке. Так я у него и прижился: внизу он, на верхних нарах я, второй парикмахер жил в бараке. Назавтра вышел на работу на берег Енисея, с берега всё убирали и поднимали выше — ожидался паводок, наступала весна. Впервые увидел начальника лагеря: среди работающих метался, сам собирая доски, высокий и унылый майор Цирша, у него было после туберкулеза одно легкое, был он суров, но не зверствовал. Я старался вовсю, не мог отставать — бригада зарабатывала зачеты. Втянулся в труд быстро, после лазаретного бездействия даже было в охотку ворочать бревна и таскать доски. Познакомился с лагерным фельдшером Колей Погодиным и подружился с ним. Судьба его была трагична. Он был военный фельдшер и служил в оккупационных войсках в Германии, жена была с ним, а двое детей жили с матерью жены в России. До Коли стали доходить слухи, что жена ему изменяет, слухам не верил, но однажды, придя домой, застал жену с любовником в постели. В момент помутнения рассудка выхватил пистолет и выпустил всю обойму в спину любовнику, достав через него и жену. За двойное убийство получил всего восемь лет, что-то судьи поняли. Изводился он от содеянного и от тоски по детям. Бывшая теща писала письма: «Коля, до твоего возвращения я детей сохраню, не беспокойся». И так, оказывается, в жизни бывает. Пошла жизнь обычного бригадника: работа, немудреная еда, недолгое общение с такими же усталыми людьми и провал в сон. Работал по-прежнему на берегу, иногда удавалось даже погреться, зайдя в помещение локомобиля, который приводил в действие пилораму. Когда приваливался к горячему боку локомобиля, по телу разливалось блаженное тепло, отогревшись, уступал место следующему замерзшему. Нас всегда пускал механик локомобиля Арвид Янович Ли- нинып, бывший боксер-тяжеловес из Латвии. Второй механик, Проценко, был менее приветлив, и в его смену избегали заходить греться. Раз даже был концерт — на колонну приезжали жалкие остатки разгромленного Игаркского театра: флейтист Саша Шебаршов, Борис Нечеухин, две девушки, баянист и еще несколько человек, руководил коллективом вольнонаемный Алексеев, заслуженный артист Коми ССР. Какие ветры его занесли? Однажды я случайно оказался на центральной лагерной «улице», идущей от вахты, когда в зону загнали очередной этап, на этот раз из Прибалтики. Определить это было несложно, так как эстонцы, латыши и литовцы чаще всего одеты были в добротные, домашней вязки свитера, джемпера и носки. Этап был «свежий», с воли — еще в своей одежде. Впоследствии она частично перекочует к лагерным придуркам за лишнюю пайку хлеба и лишнюю миску супа, когда прибалты «поплывут» от непосильной работы и скудного лагерного рациона; часть одежды будет просто разворована лагерным ворьем, причем лучшие вещи будут тут же почтительно переданы ворам в законе, а кое-что перепадет хозяйственным мужичкам — надзирателям-сверхсрочникам. Они просто укажут ворам, которым доверяют, на латыша, одетого в понравившийся свитер. Когда часть полотна железной дороги, относящаяся к 6-му лагерному пункту, была полностью отсыпана, бригаду Миши Селиванова стали посылать на прокладку железнодорожного пути. Мы натаскивали и раскладывали шпалы и на них натягивали рельсы, вцепившись, как муравьи в спичку, иногда рельсы приходилось отпиливать — это был тяжелый, изнурительный труд, после чего начиналась следующая, более тяжелая и монотонная работа: допотопным устройством сверлить отверстия в рельсах под болты соединения их накладками. Когда отупевший мозг был способен удивляться, я поражался, как вообще вручную, без механической силы, возможно было все это преодолеть? Медленно, «пришив» рельсы к шпалам, бригада Миши Селиванова, старого, опытного лагерника, «мотавшего» второй срок, продвигалась вперед, впереди конвой, сзади конвой, по сторонам ненадежный снежный покров более двух метров глубиной. Не уйдешь... При железнодорожных работах я своим орудием труда избрал молоток. Через пару дней научился с двух ударов загонять костыль через подкладку в шпалу, намертво пришивая рельс, правда, к вечеру молоток становился все тяжелее и тяжелее, а перед съемом я уже почти «тюкал» по шляпке костыля. А вокруг стояла гордая в своем великолепии тайга, заснувшие
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 169 вековые кедры напоминали сказочные существа, на насыпь перед нами садились стайки пугливых, нежно-белых с темными клювиками и бусинками глаз северных птичек — пуночек. Трогательно беззащитные, они с тонким, мелодичным свистом поднимались в воздух и опускались впереди в безопасном от нас отдалении. Приглядевшись, можно было заметить следы белых куропаток и замысловатые вязи заячьих следов. Тайга была величаво хороша, но голодные, замерзшие и отупевшие, как рабочий скот в своей обреченности, люди ничего этого не видели, были просто не в состоянии увидеть, с утра уже начиная думать о «съеме» и, после предлагерного шмона, о блаженной относительной теплоте барака и о своей норе на нарах, где можно забыться в тяжелом, душном сне в духоте, полной неприятных испарений. Очевидно* когда человек начинает быть недовольным своим относительно налаженным благополучием, судьба подготавливает ему новое испытание. Так случилось и со мной. Не ведал и не предполагал я, что откуда-то из Игарки за мной тянется «хвост» какого-то содеянного или не содеянного проступка. Однажды под вечер меня в зоне разыскал лагерный нарядчик Коля Чистов. Он был ленинградец, я ему в свое время передал приветы от «весомых» людей Игаркского лагеря, и он ко мне отнесся хорошо. Соблюдая лагерную субординацию, я, работяга, не лез в друзья к первому человеку лагеря. Но Коля меня, оказывается, помнил и разыскал: «Завтра идет уже подготовленный этап на штрафную, пойдут воры и болыпесрочники 58^й, не выполняющие норму, тебя включили в список, помочь не могу, попробуй спрятаться». Расстроился я очень, отношения в бригаде были хорошие, я старался, бригадир Миша' Селиванов относился ко мне тоже хорошо, вот-вот бригада должна была начать работать по специальности. Теперь все рушится. Вечером ушел в барак и лег на пустое место на верхних нарах. Ночью проснулся от шума приглушенных голосов, в проходе стояли надзиратели, дневальный показывал им на меня. Утром за вахтой собирался унылый этап — знали, куда ведут. Были собраны воры, среди них знакомый «Армян Петрович», бывший цирковой эквилибрист, причем незаурядный; человек тридцать-сорок по 58-й статье со сроками 25 лет, еще кто-то. Опять потянулся этап, но уже не по Енисею, а куда-то в тайгу. Шел весь день, чувствовал, что слабею, так как в наказание меня утром не накормили и, главное, не дали хлеба. Шел, стиснув зубы, но не отставал. Тайга вокруг была какая-то гиблая, болотистая. Наконец показалась вдали просека. Появились признаки жизни: мимо нас прямо по тайге среди деревьев на самодельных волокушах, нещадно нахлестываемые двумя парнями, две маленькие жалкие лошаденки протащили каждая по бочке солярки, весом по 200 кг, груз для бесколесного волока огромный. Начало было многообещающим. К штрафному лагерю вела лежневка: дорощ из осклизлых бревен, укрепленная и связанная по краям отбойными жердинами. Загнали после шмона нас в лагерь, он произвел удручающее впечатление: на маленькой территории стояли впритык давно забытые палатки, натянутые на дощатые каркасы. Были еще какие-то неказистые строения, слева у вахты — ШИЗО, впереди — медпункт; не дав осмотреться, согнали на центральный проход — ту же лежневку. Подошла группа военных, кто-то из них начал читать: «За организацию и попытку побега приговариваются к расстрелу...» Дальше следовал перечень нескольких фамилий несчастных, приговоренных к смерти. После зачитанного списка стало как-то очень тревожно и тоскливо; оглянувшись, увидел, что и у всех такое же настроение. После команды «Разойтись!» все понуро и уныло потянулись по тропинкам к баракам-палаткам. Из вновь прибывших были сформированы бригады. Наглая, откормленная физиономия бугая-нарядчика не предвещала ничего хорошего. Под стать ему были и его шестерки-телохранители, подозрительно разглядывающие новый этап. Я попал в бригаду 58-й статьи, одних болыпесрочников, у меня одного, на перекличке выяснилось, срок десять лет, у всех остальных — по двадцать пять. Бригады из вновь прибывших заняли пустой барак-палатку, грязную и холодную. Вместо пола просто настланные на землю доски-горбыль. Занял второй этаж нар — будет теплее и чище. Получили тощие ватные матрасы и засаленные, стеганые большими квадратами черные ватные одеяла. Подушки — это роскошь, они не полагались. Вместо подушки — собственная телогрейка или мешок с пожитками. Бригадиром был назначен невысокий, крепкий и приземистый, с «нордическим» волевым лицом Петер Добровольский, болыпесрочник, из немцев Поволжья, в прошлом ефрейтор немецкой армии. Первую ночь почти не спал — матрас был старый, с комками ваты, под головой свернутая телогрейка, закрылся с головой одеялом и бушлатом, но было сыро и холодно. Утром погнали в Карь-
170 Александр Сновский ер, старый, выработанный. Лопат не хватало, стали кайлить кирками мерзлый грунт. Начали приходить в карьер допотопные грузовики ГАЗ-5 с откатывающимися на роликах в стороны высокими бортовыми ящиками. Шоферы-малосрочники из другого лагеря подгоняли. Мне доставалось совсем трудно, так как первый у стенки карьера мог более или менее легко накайлить грунт, второму тоже было можно заготовить, а меня бригадир поставил третьим на ровном, голом, укатанном колесами машин месте, и я не успевал заготавливать грунт. Днем нас не сняли и еду в карьер тоже не привезли, хорошо, что все захватили дневную пайку хлеба с собой. Вечером в зону еле ползли, все чаще думалось: «Что же это я сам себе устроил? Не сиделось в лазарете — в тепле, сытости и чистоте!» Назавтра бригадир опять поставил меня третьим. В следующие дни — опять третьим. Почувствовал, что от непомерной работы и скудного питания штрафня- ка (один раз горячая пища) я начал слабеть. Решил поговорить с бригадиром, подошел к нему после работы и спросил, почему он меня не меняет. Получил громкий ответ: «Потому что ты еврей!» Так, теперь все ясно, все встало на свое место. Бригада молчала, поддержки не было и не могло быть, так как состояла бригада в основном из немцев и латышей, бывших солдат немецкой армии. У бригадира уже появились свои, он им давал более легкую работу и подкармливал. В санчасть я тоже пойти не мог — там оказался мой старый недруг по Игарке, фельдшер, подловатый Юрка Самылычев. Подождал еще и опять подошел к бригадиру, на этот раз наедине: «Петер! Я начал доходить, поставь на другую работу». — «Ну так подыхай!» — «Хорошо, но подохнем вдвоем, я тебе успею развалить череп лопатой, и шестерки тебя не спасут! Я своего момента дождусь». — «Не пугай!» — «Что ты, я не пугаю, а предупреждаю!» Очевидно, сказано было так, что он струсил. Через несколько дней я уже бил колодцы и делал буркй для взрывников. Работа была трудная, но я воспрянул духом, так как добился своего. Бригадир делал вид, что меня не замечает, но и не мстил! Моя новая работа заключалась в следующем: мы калили докрасна на кострах ломы и загоняли их кувалдами в землю. Потом их раскачивали и вытаскивали, рыли ослабевший грунт и опять калили ломы, они в конце концов приобретали форму большого штопора, тогда брали новые. Когда колодец получался на глубину человеческого роста, на дне рыли карманы-бурки, куда взрывники закладывали взрывчатку, а мы опять колодец заваливали грунтом. Скорчившись на дне колодца, было очень трудно рыть длинные бурки, поэтому весь взрыв шел вверх, почти не поднимая грунта. Вообще все работали очень плохо, старались калечить грузовики: подставляли под колеса гвозди, рвали и скручивали бензопроводы, калечили радиаторы. Шоферы бегали вокруг своих машин и матерились, мы ненавидели их, а они нас. Работа не шла, трасса отсыпалась очень плохо, где прораб брал объемы, чем отчитывался — не знаю, думаю, что писал «воздух». Десятником у нас был пожилой и добродушный дядя Миша, бывший начштаба В. К. Блюхера. Отсидев двадцать лет, он был оставлен на вечное поселение. В зоне было грязно и голодно, потеплело, но стали одолевать клопы, они ночью дождем сыпались с потолка и «жгли» неимоверно. Через несколько месяцев опять собрали и объявили еще об одном расстреле, на этот раз за «саботаж». Я начал подумывать, как уйти из карьера, и стал приглядываться вокруг. Выбор остановил на бригаде Ивановского, вора в законе. Его бригада почти вся состояла из воров, и к ним начальство относилось лучше, чем к 58-й. Зимой эта бригада занималась расчисткой снега — работа не бей лежачего, а с наступлением тепла перешла на ремонт лежневки (дороги из бревен), тоже не утруждая себя. Работала эта бригада под отдельным конвоем, который не подгонял, Ивановский как-то ладил и с конвоем. Я уже знал, что нарядчик у него свой человек. Подобрав удобный момент, я подошел к этому бригадиру и попросил взять в свою бригаду. Он на меня удивленно посмотрел, я пояснил, что отблагодарю всю бригаду. Ивановский заинтересовался, я ему предложил отдать свой бушлат, пусть распорет воротник и все поймет. Несколько дней воры в зоне ходили, ополоумев от моего веронала, начальство сбилось с ног, но причину так И не нашло. Ивановский сдержал слово, и я спасся из карьера. Началась спокойная (насколько это может быть на штрафной) жизнь. Несколько человек по очереди лениво ковырялись, убирая снег или ремонтируя дорогу, остальные отдыхали. На обед нас всегда отводили в зону. Зная, что я был фельдшером, ко мне однажды подошел старый знакомый «Армян Петрович» и спросил о симптомах буйного помешательства. Он оказался способным учеником и превосходным артистом — несколько дней он потешал зону, потом его увезли, не заподозрив в симуляции. Бригада меня зауважала, я стал медицинским
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 171 ритетом. Многие, пользуясь моими советами, стали получать освобождение. Внешне я ничем уже не отличался от других бригадников: заросший черной щетиной, в грязной телогрейке, ватных штанах и ботинках, обвязанных проволокой, правда, гигиену тела я поддерживал как мог. Чистая случайность прервала и эту относительно спокойную жизнь. Как-то раз, когда именно я сидел и не работал, мимо шло какое-то начальство, последовал разнос, и меня с другими отдыхающими отправили прямо в ШИЗО. Остальные мои попутчики там уже бывали, я же оказался впервые. Засадили нас в общую камеру, в ней было легче, утром и вечером нам давали кружку воды и кусок хлеба — 200 г. Сколько сидел — не знаю, дни смешались с ночами, круглые сутки тусклая лампочка под потолком в решетке, окна не было. Оправляться не выводили — стояла параша, раз в сутки ее выносили. Избавление наступило совершенно неожиданно. Изолятор был открыт для проверки приехавшей медицинской комиссии, и главным в ней был старый добрый знакомый доктор Шурыгин! В заросшем, грязном «бандюге» он не узнал бывшего фельдшера из хирургии. Я его робко окликнул, реакция была самая бурная, меня чуть слеза не пробрала. Я был выпущен из ШИЗО, отмыт в бане, переодет во все новое и отправлен на ближайший этап. С Ивановским я тепло расстался, Петеру Добровольскому пообещал встречу при более благоприятной для меня ситуации. Она потом состоялась! Со штрафной расстался с радостью и облегчением — выжил. Длительный, почти суточный пеший переход, ночевали в тайге, на снегу вокруг костра, и этап уже стоял перед воротами громадного лагеря в поселке Ерма- ково. Я был спокоен, не покидала уверенность — худшее позади. После обязательного шмона я был сразу же за вахтой подхвачен со своим мешком бывшим фельдшером 5-го ЛП Виктором. Он меня узнал, когда нас еще держали за зоной, привел меня в большой лагерный медицинский пункт с маленькой больничкой и представил старшему фельдшеру, бывшему ксендзу Козловскому, сидевшему по 58-й статье. Колесо фортуны опять повернулось. Спать меня забрали в свою комнату ребята-фельдшера, Козловский жил отдельно. Я получил топчан с матрасом, простынями и подушкой, а при топчане даже тумбочку для личных вещей! Естественно, профессионализм среднего медицинского персонала заставлял желать много лучшего, а врача не было вообще ни одного! Но все искупало внимательное и сострадательное отношение к больным людям. Подозреваю, что почти весь медперсонал, включая Козловского, был так же, как и я, — лагерной выучки. Еще один год был позади, я уже пришел в себя после штрафняка, отъелся и опять набрал силу настолько, что даже решился принять участие в организованном матче по боксу, косвенным инициатором которого был я сам. Однажды на амбулаторный прием пришел оказавшийся в этом лагере старый добрый знакомый по 6-му Игаркскому ЛП механик локомобиля Арвид Янович Лининыы. Могучий организм бывшего боксера-тяжеловеса, в свое время отправлявшего в нокаут лучших боксеров Европы, уже не выдерживал скудного питания и тяжелого труда, да и годы брали свое (ему было около шестидесяти). Я пошел к нарядчику Сереже Ламинадзе с просьбой что-нибудь сделать для старика. Сергей загорелся боксом и нашел для Лининьша какую-то должность в лагере, а Лининыы стал его тренировать. Постепенно организовалась секция бокса. Сергей где-то с воли добыл две пары перчаток. Пошли тренировки, присоединился и я. Жизнь шла своим чередом, за все время в этом лагере при мне были лишь две смерти: раз на прием пришел неизвестный мне бригадник и, сказав, что его ударили по голове палкой, попросил освобождение. Освобождение ему дали. Назавтра пришли соседи по бараку и сказали, что он лежит мертвый. Очевидно, от удара под черепными костями ночью образовалась в мозгу гематома, которая сдавила жизненно важные центры. Вторая смерть случилась с нашим начальником конвоя. Это был спокойный, справедливый сержант срочной службы. Конвой под его начальством не зверствовал, не травил отстающих овчарками, а спокойно водил нас от лагеря до оцепления и назад в зону. Очевидно, где-то не понравилось его отношение к заключенным, он был снят с начальников конвоя и стал обычным стрелком. Петро, я его уже упоминал, не изменился и еще больше стал подчеркивать свое доброе отношение к заключенным. Следующий приказ — и он был поставлен «попкой» на одну из вышек оцепления. На вышке он и повесился. В зоне оцепления закричали, все бросили работу и сгрудились у ворот. На одной из вышек раскачивался печальный и страшный маятник. К Петру все хорошо относились и долго не могли его забыть.
172 Александр Сновский В зоне все больше и больше говорили о предстоящем этапе в тайгу, очевидно, просочились какие-то достоверные сведения. Поселок для вольных в Ермако- во был почти построен, фронт работ сократился. Слухи подтвердились, на этап были назначены в полном составе прочные бригады высокой выработки бригадиров Степана Бохона, Тарарощенко, И. И. Алексашина, Мишина, бригада мостовиков Андреева. Мне было известно и о подготовке списков «одиночек». При прочном моем положении в санчасти я все же не был удовлетворен малыми зачетами — полдня. Мой друг Эдик Чекишев предлагал мне «проводить» меня по своей бригаде, которая имела очень высокий процент выработки и зачеты — два дня, но этого я себе позволить не мог — жить за чужой счет. Поэтому решил положиться на судьбу: вызовут — поеду и не буду пытаться остаться, не вызовут — спокойно останусь. Вызвали. На этот раз ехали по железной дороге в теплушках, на нарах, даже снабдили в дорогу сухарями. Трудно сказать, сколько ехали, но приехали еще засветло. Выгрузились, прямо против вагонов была вахта лагеря, за ним небольшой поселок для вольнонаемных и охры. Перед вахтой небольшая электростанция, где стучали движки, чуть в стороне, на пригорке здание конба- зы, вокруг глухая тайга. Показались малочисленные, неспавшие обитатели, вышел начальник лагеря капитан Кузнецов, появились надзиратели. Без шмона нас завели в зону. Почему- то все бразды правления взял на себя прибывший вместе со мной Миша Коротченко, бригадир из Ермаково, старый опытный лагерник. Было ему на вид лет тридцать, а за спиной уже восемь лет лагерей. Казалось, что его слушается и сам капитан Кузнецов. Коротченко, многих зная по Ермаково, стал распределять «должности» вновь создаваемого лагеря. Назначил бухгалтера, экономиста, еще кого-то, сказал «буграм», чтобы они устраивали людей в бараках (лагерь был уже отстроен). Себе Миша Коротченко определил одну из главных лагерных должностей — должность нормировщика. Оставалась незанятой лишь одна, самая главная и ответственная лагерная должность — нарядчика. Желающих, естественно, не было — опасно! Оглянувшись вокруг, Коротченко помедлил и вдруг ткнул пальцем в меня: «А нарядчиком будешь ты!» У меня отвисла челюсть: «Почему я?» — «А потому, что ты здоровый!» — последовал безапелляционный ответ. Я почему-то не стал возражать. Капитан Кузнецов, который все время был среди нас, видимо, обрадовался, есть теперь с кого спрашивать. Плохо себе представляя свои новые обязанности, я тем не менее что-то стал делать по размещению бригад, обеспечению ужином, это было проще, так как раньше, в бытность фельдшером, я не раз снимал пробу и следил за чистотой кухни. Ночью почти не удалось поспать, прилег часа на два. Вскочил задолго до подъема, побежал на кухню — все в порядке: завтрак готовился, и, еле дождавшись подъема, забегал по баракам, поднимая бригады. Ровно в восемь я уже бил железкой в кусок рельса у вахты. Развод. Первый мой развод в должности нарядчика! Невыспавшиеся бригады потянулись к вахте. Как прошел развод, rfe помню, старался копировать работу виденных мною нарядчиков. Почти половина обитателей лагеря осталась в зоне, даже не явившись на вахту. Все, провал... Пришел во вновь организованное управление лагеря — отделенную часть жилого барака. Там уже шла работа, каждый знал, что ему делать. Коротченко ждал моего отчета о разводе, чтобы передать его по селектору. «Миша! А они не вышли!» — уныло начал я. В ответ загремело: «А ты посмотри на себя, кто вообще у тебя выйдет! Шапка завязана, как у бабы, На себя напялил все свое барахло, штаны отвисли, будто ты в них насрал, грязный, небритый. Нет, нарядчик — он не такой, как все, ему никогда не холодно, ему никогда не голодно, он всегда опрятен, выбрит. Вот у такого нарядчика выйдут! Ладно, сегодня я тебя выручу, всех, кто не вышел, я спишу на благоустройство зоны и на отсутствие конвоя, но это только сегодня». Загодя я начал готовиться к своему второму разводу: помылся натаянной водой, нашел уголовника, который меня побрил стеклом, в лагере о таком бритье говорят, что «хоть конец узлом завязывай!». Уши шапки поднял наверх, скинул бушлат, под телогрейку надел цветастый шарфик, вместо ватных брюк надел тонкие, обычные, кто-то одолжил щегольские сапожки. Странно, но во все время развода я действительно не чувствовал сорокаградусного мороза, а еще более поразительно — вышли все! Но я знал, что обольщаться еще рано. Первое время спать почти не удавалось, даже капитан Кузнецов сказал в управлении, что «нарядчика мы загоняли». У других «придурков» действительно работа была спокойнее, сидели в тепле, щелкали на счетах и крутили ручки арифмометров. Я же почти весь день мотался по зоне на морозе и лишь вечером приходил на вечернюю разнарядку. Постоянно требовал к
Подневольное путешествие длиною в шесть лет 173 себе капитан Кузнецов в свой отгороженный в торце барака кабинет, после чего вызывал в свой кабинетик вновь назначенный прораб Семен Павлович Шумяц- кий — на редкость симпатичный человек. Жил он вне зоны с женой Ниной, высокой красивой брюнеткой, которая была медсестрой взвода охраны. Была у них маленькая дочка. В мою обязанность входило, получив от прораба заявку на фронт работ, распределять бригады, вновь формировать бригады, подбирая в них людей. С командиром взвода охраны мы распределяли конвой по бригадам, вообще, трудно перечислить все мои обязанности. Лагерь разворачивал работы: лесоповал, строительство моста через большой овраг, отсыпка трассы и строительство паровозного депо. Фронт работ был велик. За всеми этими делами летело время... И наконец произошло то, во что я верил и не верил. В лагерь пришел лагерный фотограф Гаррик, от лагеря к лагерю он нес радость — его приход всегда означал фотографирование на документы об освобождении или на пропуск. Пришел он ради меня, и я был сфотографирован на пропуск, который еще должен был где-то утверждаться. Но тем не менее мечта делалась явью. Потянулись томительные дни и ночи ожидания. Пропуск — это мечта, это почти свобода, нет унижающего строя, грубых окриков конвоя, лая подгоняющих овчарок. Бесконвойники — это люди почти другого мира, они лишь ночуют в зоне, у них относительная свобода передвижения, не столь тяжелый и подневольный труд — их ведь мало и работа у них легче, а если и нет, то все же без автомата в спину, а это так важно! Мечталось...
М. А. НАРИЦА ПОСЛЕ РЕАБИЛИТАЦИИ (Невыдуманные истории из жизни «под колпаком») Эти бесхитростные строки переносят нас во времена нашего недавнего прошлого, и вереница воспоминаний снова и снова пробегает перед мысленным взором, волнуя душу, вызывая горечь сожаления о жизни большой и светлой, которая, увы, прошла где-то далеко стороной. Память сгладила остроту чувств, остроту контрастов, поглотила все то, отчего хотелось кричать, что казалось непереносимым... Ты преодолел, перенес все, что выпало на твою долю, и, казалось бы, можно расслабиться, отдохнуть... Долгую нелегкую жизнь прожил отец. 1935 год... арест. Печорлаг, ссылка семьи из Ленинграда на Север. Война... стройбат. Потом опять арест... ссылка в Караганду. После смерти Сталина — реабилитация, возвращение семьи в Ленинград. Затем — издание за границей повести «Неспетая песня». Путь создания этой книги был также нелегким. Ее отдельные главы, такие как «Преступление и наказание», а несколько позднее «Сначала самосуд, потом суд», издавались на Западе как самостоятельные произведения. Четырежды репрессированный и четырежды реабилитированный писатель Михаил Нарица не дожил до того времени, когда его произведения начали публиковаться на родине. Человек тактичный, излишне скромный, он не был баловнем судьбы: ни советские власти, ни те, кого следовало бы считать друзьями, не были милосердны к нему... Вынужденный выезд писателя из Ленинграда в 1970 году был не происком советских властей, а результатом непорядочности руководителей издательства «Посев», не выплативших писателю причитающиеся ему гонорары, которые были необходимы для приобретения жилья — кооперативной квартиры-«хрущевки». Но времена изменились. Сравнительно недавно латвийские власти реабилитировали писателя в связи с преследованиями и гонениями в 1975—76 годах, сравнительно недавно издательство «ДЕАН» выпустило его книгу «Конец или начало?». А сейчас журнал «Звезда» публикует еще одну работу отца. Ф. М. Нарица ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ Лето I960 года. Ленинград. Как сделаться храбрым? Оказывается, для этого тоже нужна тренировка. Меня удивила острота впечатлений от первых прогулок. Бывал я в переделках всякого рода, но еще не ходил с бомбой в кармане, с бомбой, которая может взорваться раньше, чем я успею приблизиться к царю. Споткнуться в самом начале пути — вот это ужасно! В голове возникают картинки случайностей и провокаций, которые ведут сначала в милицию... Мне известно, как бесцеремон- © Ф. М. Нарица (публикация, вступительная заметка, примечания), 1997
После реабилитации 175 но потрошат карманы даже не арестованных, а только задержанных «для выяснения». Так что же у меня в кармане? Нет, это не бомба! Это гораздо более страшный предмет для наших владык, одержимых манией властолюбия и страха. Это пакет с рукописью. Он заклеен, но это пустяки... Пакет твой будет вскрыт, и ты будешь лишен возможности дальнейших прогулок... Все будет кончено! В этой роли с пакетом в кармане я не претендую на звание мастера. Я охотно уступил бы ее любому карманному вору. Но и они промышляют не в одиночку. Я же хожу один. Ищу удобный случай передать свой пакетик иностранцам. Иностранцев встречаю, но удобного случая еще не было. Наше государство достаточно позаботилось о полном устранении таких удобств! Я понимаю, что потребуется некоторое количество прогулок только для того, чтобы преодолеть внутреннюю робость, научиться сочетать крайнюю осторожность с готовностью рисковать всем... Но как обрести нужное хладнокровие? Я не сделал еще ни одной попытки, а мной уже интересуются пшики... «Видеть и знать» — было написано на автобусе, в котором приехали туристы из Франции. Моя встреча с ними состоялась в Эрмитаже. После разговора француженка отстала от своих — она соглашалась взять у меня пакет с рукописью. Но шпик не отходил от меня ни на шаг, и мне не удавалось отделаться от него. За мной смотрела и охрана музея. Это усиливало мое желание передать пакет, усиливало и мое волнение... Я пытался отвлечься, глядя на шпика: невзрачный с тупым видом... До чего ж ему было скучно смотреть на картины! А надо делать вид, что что-то понимаешь... Надо стоять у картины не меньше и не больше, чем стоял я. Забавны были его усилия обрести осмысленное выражение. Француженка вскоре присоединилась к своим, конечно, не понимая моего поведения. Я настиг ее на лестнице, когда их группа поднималась на верхний этаж. Шпик был позади. Я сделал ничтожное движение, и пакет был в ее руках, под концами платка, накинутого на плечи. Главное было сделано хорошо, но дальше последовала непростительная ошибка. Сказалось сильное волнение... Вместо того чтобы так же быстро продвигаться и дальше в толпе французов, я повернул назад и оказался в объятиях своего пшика. Я оттолкнул его, но меня схватил другой, подал голос и третий шпик — женщина, которая завопила, обращаясь к «гражданам», чтобы меня помогли задержать... Меня вели первым, за мной француженку, за ней шли все французы, при* ехавшие на автобусе, чтобы «видеть и знать». Они были очень обеспокоены, шумно протестовали. Для нас, привыкших к тупой покорности, это были люди из другого мира. Простите за лирическое отступление. Пришлось как-то заверять документ в нотариальной конторе на Васильевском острове в Ленинграде. Держа в руках типографский бланк, я прочел, что заверяться будет не только подлинность моей подписи, но будет удостоверяться и моя дееспособность... Это было в 1965 году. Но как же они будут проверять, здоров я или болен психически? Я спросил что-то у посетителя, пришедшего сюда раньше меня. Он ответил крайне раздраженно... В свою очередь и я вошел в комнату, где сидело несколько нотариусов- женщин. Я подошел к одной из них. Она указала мне на незначительную и сомнительную погрешность в заполнении бланка и потребовала все сделать зацо- во. Когда я зашел второй раз, меня направили к другой женщине. Та в свою очередь придралась к какому-то пустяку, о котором первая проверявшая ничего не сказала. Я переписывал бланки столько раз, сколько женщин сидело в помещении. Это было похоже на настоящее издевательство. Но я выдержал эту проверку, ни единым звуком не выразив своего возмущения. Вот что является признаком психического здоровья в СССР! Но вернемся к французам. Они сопровождали нас до конца длинного и извилистого пути, до той комнаты, где нас допрашивали. Там цх уговорили остаться за дверью, заверив, что на допросе будет присутствовать человек, возглавляющий их коллектив. Ждали нужных людей... Слишком тяжело было думать, что это скорей всего конец моих попыток спасти свое произведение, а заодно и мой конец. Хорошо, что я еще не знал, что единственный экземпляр рукописи, который, как мне тогда казалось, я передал удачно, уже находится в руках КГБ. Внешне я был спокоен и своим видом старался успокоить француженку. Наконец мне задали вопрос: — Это ваш пакет? Я ответил отрицательно, больше жестом, чем словами, чтобы показать француженке, как ей следует поступать. Она сказала, что не видела, кто сунул ей
176 М. А. Нарица пакет в руки, и сразу же бросила его на пол, не зная, что с ним делать... Я бравировал спокойствием, ничуть не беспокоясь о том, чтобы мне верили, я знал, что мне не верят. И они скоро убедились, что я буду говорить и подписывать только то, что найду нужным. На меня смотрело несколько пар глаз, когда были сказаны слова: — А что, если мы сделаем у вас дома обыск? Как вы на это смотрите? Слегка улыбаясь, я ответил: — Не мне вас учить! И сам удивился своему спокойствию, сбившему их с толку. Если бы они в этот вечер сделали обыск, то никому не пришлось бы читать «Неспетую песню», а мне бы не написать больше ни строчки. Немало этих обысков пришлось пережить нашей семье. К известной пословице следует добавить, что лучше один раз пережить пожар, чем несколько обысков... Часа в три-четыре утра меня отпустили, предупредив, что я им скоро могу понадобиться... Разумеется, понадоблюсь! Спустя короткое время, осенью, два студента института предложили мне поработать вместе с ними. Речь шла о том, чтобы подзаработать немного денег. Получить работу обычно было очень трудно. Я согласился, не забыл поблагодарить.' Работа, по их словам, была очень срочная, и я уезжал домой последними трамваями. Но скоро я обратил внимание, что сами-то они не торопятся. Они двое делали меньше, чем я один! В том, что они не умели работать, удивительного ничего не было, но они торопили меня и не спешили сами. Была и еще одна странность: после работы, в такое позднее время, они каждый раз шли звонить по телефону. Я выходил на улицу очень переутомленным. В одну из таких ночей на трамвайной остановке меня поджидал мой сосед по квартире Семенов, утром оскорбивший мою жену и угрожавший «выколоть ей глаза». Раньше я его здесь никогда не встречал. Он пытался привязаться ко мне, но подошел трамвай, он сел в этот же вагон. Едем долго, выходим... он ждет, чтобы я пошел первым. Я тоже жду демонстративно и долго. Наконец он пошел. Я перехожу на другую сторону улицы, удваиваю скорость. Удваивает и он. Начинаю идти слишком медленно, он делает то же самое. Переходит на мою сторону улицы и опять старается оказаться позади меня. Значит, нападать спереди трусит, после неудачного нападения в прошлом году стал осторожнее... Стук пишущей машинки дошел до сердца чиновников нашего заботливого государства, а я, по их мнению, не тот человек, которому можно доверять общение с тайнами своей памяти. С этого, пожалуй, все и началось... Наконец меня арестовали... Уточняю у следователя: — Значит, я сделал два преступления? — Да, вам предъявляется обвинение и за заявление с просьбой отпустить вас за границу. — Я не знаком с законом, запрещающим советским гражданам подавать заявления в советские учреждения. — Важно не само заявление, а его мотивировка. — Значит, по вашему мнению, цель моего заявления — сагитировать против советской власти не больше не меньше, как самого председателя Президиума Верховного Совета... Первое время усердно пугали, думая, что я не верю, что меня ждет много мук, и поэтому у меня нет стремления уменьшить их количество. — Вы получите самый большой срок, который возможен по вашей статье, ~ угрожает мне прокурор. — Надеюсь, что вы как-то зачтете тот срок, который я уже отсидел. — Разумеется, — отвечает он, не догадываясь, куда я клоню, — предварительное заключение засчитывается. — Начиная с 1935 года? — О нет! — А почему «нет»? Конечно, в нормальном государстве человек сначала совершает преступление, а потом отбывает наказание, но у нас же все наоборот... Вы имеете нахальство обвинять меня третий раз! А кто за ваши преступления будет держать ответ?
После реабилитации 177 — Я тоже не сделал никакого преступления... Были другие люди, другое время... — Вот этих-то людей я и обвиняю в своем произведении. Вас не трогал, почему же вы так стараетесь засадить меня? Занимаюсь собственным перевоспитанием: дурная привычка — бросать на собеседника только беглые взгляды; излишняя мягкость — не хочется смущать. Но это никуда не годится по отношению к врагам. Я не отвожу взгляда от лица следователя. Следователь Елесин тоже пытается смутить меня своим взглядом. Но его положение хуже: его взгляд томится на моем лице от безделья, от бессмысленного напряжения. Мой взгляд на его лице работает, я — скульптор, я щупаю ненавистную форму, он мне позирует. Он ходит вокруг меня, он не дает мне покоя своими вопросами, но я обретаю этот покой. Я разъясняю самому себе, что и здесь мое положение лучше. Меня устраивает молчание, а вот ему нужно говорить, хотя он уже выдохся. — Ну так будем говорить? Я молчу и стараюсь угадать, какие слова и жесты будут следующими. Смотрю на него, в конце концов его лицо более интересная форма, чем, предположим, решетка на окне. Ему хочется закричать, но старается быть сдержанным. Наконец он все-таки кричит, что я обязан говорить и не имею права молчать. Я отвечаю: — В нашем государстве я вообще никаких прав не имею. Но главное поле сражений не в кабинете следователя, а в одиночной камере, где я далеко не один. Последний сексот хуже всех. Он отлично спит днем и старается не давать мне спать по ночам. Храпит он настолько совершенно, что искренне удивляется, что я не жалуюсь на это. Ночью он старается как можно больше и громче откашливаться, как будто у него в горле что-то безнадежно застряло — помогает мало... Наконец я стал просыпаться от стука ложки о миску. Я предупредил его, что в следующий раз между нами последует серьезная драка. Вертухай принял в этом скандале такое сердечное участие, что казалось, он начнет бить меня, не дожидаясь «следующего раза». Днем стараются мешать ходить по камере, мешать думать, вместо этого как можно больше говорят об ужасах лагерей и тюрем, об ужасах, которые тебя ожидают. И на многих это действует сильно. Коммунистические инквизиторы предпочитают, когда можно, не оставлять на коже следов от пыток. Последний раз в кабинете следователя сидели трое пожилых людей: женщина и двое мужчин. Это были врачи-психиатры из тюремного сумасшедшего дома. Отрекомендовались, начали задавать вопросы. Я решил не отвечать. Это привело их в замешательство. Следователь, желая прервать такую ситуацию, объяснил, что он постановил подвергнуть меня экспертизе. Я продолжал молчать. Следователь вышел из кабинета, вернулся через несколько минут, извинился, обращаясь к врачам, и объявил, что мне разрешается свидание, что моя жена уже ждет в соседней комнате. Разговор с Люсей у меня был о защитнике. Она сказала, что нашла хорошего защитника. Я возразил, что никакой защитник не осмелится доказывать, что написание «Неспетой песни» и передача ее на Запад — не является преступлением, так зачем же впустую тратить деньги.* Люся об этом и слышать не хотела. — Нужно все использовать до мелочей для облегчения твоей участи. Мне сказали, что если мы не возьмем защитника сами, его назначат они... Я узнал, что вскоре после моего ареста Петя, мой младший сын, принял несколько десятков таблеток люминала, неделю лежал в больнице без сознания и положение его было критическим. Врачи опять задают вопросы. Я молчу, переваривая случившееся. Когда немного улеглось, решил, что на какие-то вопросы я смогу ответить не с пользой для них: не пью, не курю, не болел... Однако скоро вопросы вышли из круга таких сведений. Меня спросили, не могу ли я найти такие темы для своего литературного творчества, чтобы они не противоречили интересам народа. Я ответил: Прошло три десятка лет... Многое перевернулось в нашей беспокойной жизни. И сейчас, знакомясь с засекреченными архивными делами КГБ, можно только поражаться проницательности отца: нанятый защитник — адвокат Р. Фейгина — на закрытом судебном заседании 01.03.61 г. говорила о значительности совершенного «преступления» и о целесообразности применения принудительного лечения в условиях психиатрической больницы не общего, а даже тюремного типа. 7 Звезда № 11
178 М. А Нарица — «Неспетая песня» не противоречит интересам народа, но' коммунистам этого не дано понять. — Вы отрицаете руководящую роль партии в области искусства? — Руководить можно только при помощи ума, а при помощи оружия можно только мешать всякой разумной деятельности. Это была трудная ночь, первая ночь в тюремном сумасшедшем доме. Я думал о Пете. Чтобы бить по мне, они выбрали постоянной мишенью его. Его страдания будут значительной частью моего наказания. Тошно будет и Люсе. Эти люди способны на любые злодейства, и на самые крупные, и на самые мелочные! Он же слишком доверчив, а какая бдительность, какая сила воли нужны, чтобы успешно противостоять большому разнообразию их приемов — от происков до постоянного давления. Вспоминаю его веселым ребенком — теперь ему не будет весело! Они превратят его жизнь в помойную яму. Они уже сделали сексотом девушку, которая ему нравится. Они гнали и будут гнать его с работы, постоянно будут провоцировать драки, они сделают его больным, сделают его алкоголиком... Однако мне нужно спать, это основа любой победы. Но вместо сна — одна картина за другой... Вспоминается дурной, нечистый запах и холод здешней бани... Холодно и здесь, пытаюсь еще больше скрючиться. Спит ли мой сосед? Сколько он порассказал мне сегодня кошмарных вещей! Я повторяю его слова: — Это — пыточная тюрьма. Под предлогом, что здесь сумасшедшие, им дано право делать все, что захотят: и бьют, и лекарства дают вредные, и допрашивают с уколами. И мне такой укол делали. Когда пришел в сознание, смотрю, а у нее целая страница исписана — не помню, что спрашивала, что я отвечал. Очень страшно, как мертвец из могилы, кричал исхудавший парализованный мужчина: — Это вы меня сгубили, это вы виноваты! ^ Сосед пояснил: — Неудачно укол сделали. Из позвоночника мозговую жидкость брали... Надо спать, а во мне все возмущено. Нет, я еще не видел самого главного издевательства над человеком. Оно здесь! Но на этих не коричневые рубахи, а белые халаты. Тупым топором они хотят переделать мою душу... Сохранит ли моя голова то, что я недодал людям? Спать! Прежде всего здесь, в постели, я должен выиграть сражение, остальное проще. Однако мои слова, как бы они ни были разумны и убедительны, остаются где-то снаружи, а внутри меня все пропитано страхом. Мне случалось видеть в лагерях, как бандиты угрожали ножом — замахивались, но ран не делали, считая, что страх острее удара... Нет! Пустым маханием меня не возьмешь! Или ваши руки будут в крови, или потерпите поражение. Каждый раз врач спрашивает меня: — Как вы себя чувствуете? Сегодня я выразил претензию по поводу излишних шумов по ночам. — Не затыкать же рот больным, которые кричат! — Речь не об этом... Вы могли бы сказать вертухаям, чтобы они с меньшей силой хлопали дверьми, если вы претендуете на то, чтобы называться лечебным учреждением. — Закрыть тяжелую дверь, обитую железом, совершенно бесшумно, видимо, невозможно. — Разрешите продемонстрировать. Вот так можно закрыть, а делают вот так! — Я никогда не слышала таких ударов дверью! У вас галлюцинации. Лидия Алексеевна — врач-эксперт разговаривала и с моей женой. Им было важно использовать ее согласие на свои действия. Но Люся заявила, не оставляя никакой надежды, что не считает меня ни больным, ни бездарным. После этого женщина в белом заявила представителям власти, что и моя жена тоже больна. И выразила готовность оформить это документально. Комиссию составляли почти одни женщины. Больше десятка человек. В руках у них — вещественное доказательство моего преступления: моя рукопись. Одна
После реабилитации 179 на всех! По нескольку листков на каждого. При мне заканчивали ее дележ. В конце продолговатой комнаты восседал старенький профессор Случевский. Вид, как подобает, солидный, но на меня он произвел жалкое впечатление. Седой клинышек как бы приклеен к подбородку. Слабым голосом он спросил меня: — Как вы смотрите на все, что с вами происходит? — Я еще не знаю, чем кончится этот спектакль, поэтому ваш вопрос считаю несколько преждевременным. — Вот вы написали литературное произведение... тогда как у вас на это нет ни достаточной эрудиции, ни достаточного таланта... Я спросил: — Вы разрешите предложить всем вам один вопрос? Несколько смутившись, он ответил: — Пожалуйста! — Из здесь присутствующих кто-нибудь читал мое произведение от начала до конца? Он еще более смутился. Перемолвившись с экспертом, он ответил: — Ваше произведение читала врач-эксперт. — Вы не читали... И тем не менее ваша совесть позволяет утверждать, что оно бездарно! — Мы верим нашему эксперту. У нее достаточный опыт, обширные познания. — Даже в области искусства? — Да. Кроме того, у нас есть рецензия на ваше произведение специалистов... писателей. — И вы верите, что в нашем государстве найдется специалист, писатель, способный высказать свое собственное мнение... Наконец он спросил меня, считаю ли я себя больным. — До сих пор был здоров. Не знаю, удастся ли вам сделать меня больным. — За кого вы нас принимаете? — «Трижды убийца, убивающий мысль» — эти слова Ромена Роллана я взял эпиграфом к своему произведению. Они относятся к Сталину и к его помощникам. Посмотрим, будут ли они относиться и к вам... 4 Итак, я оформлен сумасшедшим. «Гуманное» государство меня не наказывает, а лечит. И лечение это нужно не мне, а государству. Моему здоровью оно будет вредно. Когда меня арестовали первый раз, а это было в 1935 году, меня пытались убедить, что я — враг государства. Когда же я стал врагом этого государства, меня пытаются переубедить, что я — не враг, а больной... Причиной моей болезни считают незаслуженно понесенные наказания, которые я перетерпел. Теперь причина болезни годится в качестве лекарства от этой же самой болезни, ибо лечить меня будут не в курортных местах, а в тюремных. Главный метод «лечения» — устрашение, главный признак выздоровления — раскаяние. «Лечить» меня можно сколь угодно долго: всегда можно сказать, что я «еще не выздоровел». Меня еще не перевели из экспертного отделения, а заботы о моем здоровье становятся более активными: меня без всякого повода перевели в камеру к рослому, крупному мужчине, который пользовался известностью неукротимого драчуна. Я сам несколько раз видел его в таком состоянии, когда он набрасывался с кулаками на кого угодно. Первый вечер мы провели мирно, на другой день он разошелся... Еще позже я был переведен в седьмое отделение и начал, конечно, с двадцать пятой палаты. Вновь поступающих суют туда под предлогом ознакомления с их поведением. Называются эти палаты наблюдательными. Переводят туда и для того, чтобы наказать провинившихся. Нечто вроде карцера. Побывавший там становится сговорчивее. В палате тесно. Дюжина живых существ шевелилась, ища себе какое-нибудь занятие. Один из них подкарауливал возможность схватить чьи-либо тапочки и выбросить их в форточку. Первым ко мне подошел тот, кто выполнял обязанности старосты и чувствовал себя здесь хозяином. Задавши мне несколько вопросов, он отрекомендовал свои владения пренебрежительным жестом: — Тут у нас ни одного нормального — все чумари!
180 М. А. Нарица У самого — спинки его койки были облеплены бумажками от конфет, а на стене красовалась какая-то странная фигура, напоминающая изображение взлетающей ракеты на детских площадках. Фигура эта была составлена из разноцветных этикеток и вырезанных откуда-то картинок. Шевелились, правда, здесь не все — трое сидели неподвижно на своих койках от еды и до еды. Позы неудобные, напряженные, как будто они постоянно ждут удара. Смотреть на них неприятно, трудно постигнуть их терпеливость... Обычно натурщик, даже добросовестный, делает одну-две разминки за 45 минут. Единственно разумным занятием была еда. Все другое, что существует в мире, было вне этих стен. Были здесь и очень шумливые, излишне живые существа. Один из них, еще молодой, из военных, очень исхудавший: его еду тайком съедали другие, потому что он сам с трудом отвлекался от выполнения своих «служебных обязанностей». Все время он кричал на своих подчиненных, изображая гнев на своем лице, ругаясь и поучая. Поднятая кисть его руки поражала худобой и неподвижностью в течение многих часов. Крикуна, который вопит непрерывно, еще можно временами не замечать. Вреднее был другой в противоположном углу камеры. Он молча гримасничал, желая напугать... Делал он это через равные промежутки времени, как часовой механизм. Иногда он вскакивал с койки, подбегал к кому-нибудь, осыпал быстрыми ударами... Несколько человек постоянно бродили возле чужих коек, старались украсть что-нибудь недоеденное. Одному из таких «предприимчивых» нравилось копаться в чужих волосах. Он разбудил меня, когда я задремал от переутомления. Чуть ли не самым надоедливым оказался выполнявший обязанности старосты. Он слишком часто, громко и многословно ругал то одного, то другого за беспорядки и хулиганство и не переставая поучал. Не скрою, мне было бы гораздо легче находиться среди трупов, чем среди таких живых. Я понял, что для улучшения своего настроения нужно меньше сочувствовать. Люди, на которых я смотрю сейчас, больше причиняют неудобств другим, чем страдают сами. Об истинных страданиях они даже представления не имеют. Как много крика и движения! Я уже сильно переутомлен, начинает болеть голова, что со мной случается редко. Глаза закрыть можно, но что делать с ушами? В ту ночь я еще не догадался затыкать уши пробками из хорошо промятого хлеба. Конечно, могут изуродовать сонного... выбить глаз... Но какой смысл об этом думать? Ночью одному из предприимчивых пришла в голову идея поплясать возле моей койки... А утром интересовался моим самочувствием, изволил со мной побеседовать молодой человек даже не в белом, а в военном. Пришел он во время завтрака и имел возможность видеть, что аппетит у меня остался нормальным и глаза были не умоляющие, переполненные ужасом... Три года меня продержали в этом заведении, принуждая к капитуляции. ЧЕТВЕРТЫЙ АРЕСТ Осенью 1975 года меня посетил в Нище себежский прокурор. Приехал сам после того, как я на первый повторный вызов в Себеж не явился. До Себежа тридцать километров, нелогично было совершать такую прогулку только для того, чтобы отказаться разговаривать. Посидели на скамейке возле избушки. Он попытался сделать мне внушение: — Разве у нас нет ничего хорошего, о чем можно было писать? В памяти возникли другие слова. Я вспомнил, как один из деканов педагогического института говорил своим подопечным студентам: — Как хотите хитрите, как хотите выкручивайтесь, но чтобы «увязка с современностью», т.е. хвала партии и правительству, у вас была на каждом уроке! Это посещение я счел за признак близкого ареста. И не ошибся. В тесной и темной камере, на голом полу лежали два молодых человека, арестованных за изнасилование девушки. Для того чтобы совершить это преступление, они выдали себя за дружинников, «арестовали» девушку, отвели ее, куда им было нужно... Граждане СССР, если они не побывали в тюрьме, не имеют ни
После реабилитации 181 малейшего понятия, как и та девушка, о том, кто может арестовывать или задерживать, по какой причине, при каких обстоятельствах, какие документы он обязан предъявить при этом... Люди, которые знают это и требуют, чтобы обращение с ними соответствовало законам, вызывают ненависть у блюстителей этих же законов. Для них недостаток покорности — самое тяжкое преступление. Я сравнивал на досуге своих соседей по камере, этих мнимых дружинников, с настоящими. Вспомнил, как уговаривал один комсомолец другого: — Валера, чего придуриваешься? Иди к нам в дружинники. Понимаешь... набьешь кому-нибудь морду и прав будешь! Лежу на полу без каких-либо постельных принадлежностей. А если тебя схватили без теплой одежды, то и холод не на тебя будет работать. В уборную выпускают два раза в сутки. На ночь ставят «парашу»... Слишком унизительное беспокойное чувство, когда хочешь в уборную и знаешь, что удовлетворение этой потребности в чьих-то руках и от тебя не зависит. На другой день после ареста заключенному дают рацион: полкило хлеба и миска супа (без мяса и рыбы) в день. Два раза в день по одной кружке горячей воды... Слабенький электрический свет, очень темные стены кажутся светлее от густого табачного дыма. Очень душно. Роль следователя выполняет заместитель прокурора А. К. Гутманис. Через несколько дней после моего отказа разговаривать с ним он вызвал меня второй раз. Теперь он пробует перехитрить меня. Молчание в протокол не запишешь, но вот если бы появились слова: «Отказываюсь давать показания!», то после этого могло бы и последовать объяснение отказа, а это уже могло бы быть и «клеветой на советскую действительность». Но зачем же мне облегчать задачу своим врагам? Слова были, но они не годились для протокола. Я назвал нелогичным обвинение в клевете человека, который сам считает свои высказывания правдой. Все уже спят, а я мучаюсь. Мое стареющее тело на жестком полу превратилось в некий инструмент, вырабатывающий целую гамму неприятных ощущений. Дежурный милиционер участливо спрашивает, не болит ли у меня голова от духоты, говорит, что он может вызвать врача-психиатра. Наконец, и без моего желания меня везут в психиатрическую больницу города Елгавы. В кабинете несколько врачей и заместитель прокурора Гутманис. Врач, мужчина, изъявляет желание поговорить со мной. Отвечаю, что разговаривать нам не о чем, и добавляю: — Рассчитывали, что я буду искать у вас прибежище? Однако ошиблись... Я не симулянт, мне ваши услуги не нужны, а какие ваши услуги нужны государству — спросите об этом у прокурора. Он перед вами. На другой день меня увезли в Ригу. Третьего декабря меня привезли в тюремное отделение Рижской психиатрической больницы. В тот же вечер меня вызвали в процедурную комнату, заперли дверь и устроили допрос. Допрашивая, кричали, угрожали... — Пей лекарство! — приказал фельдшер. Я отказался. — Тогда укол! Я вновь отказался. Кончилось тем, что меня избили и укол сделали. Затем меня проволокли по коридору и швырнули на койку. Позже кто-то из заключенных прикрыл меня одеялом, и я забылся... Спать не дают, опять разбудили. И делает это санитар — участник избиения. Его ожиревшее лицо производит странное впечатление — оно мне кажется похожим на бульдожью морду. Подойдет, рванет с меня одеяло, чтобы разбудить... Увидев его бульдожий оскал, я снова закрываю глаза, стараясь не думать о том, что меня ждет завтра. Желание моих «воспитателей» исполнилось, но избить меня им пришлось самим, а не руками заключенных, о чем они мечтали. Меня избивали два милиционера, фельдшер и санитар, люди разных наций... Был и цыган, и украинец, особо жестоко упражнялся латыш, бывший рекордсмен в области спорта. И произошло это не в тюремной камере, а в лечебном заведении. Когда я стал ходить без посторонней помощи, врач угрожал привлечь меня к суду за нападение на людей, выполняющих служебные обязанности. Ему совесть позволила говорить, что они были вынуждены защищаться от... моего нападения!
182 М. А, Нарица — Когда я, избитый, лежал на полу и встать с пола не мог, меня подняли, посадили на кушетку, брали за горло и продолжали бить головой о стену... Это вы тоже расцениваете как защитные действия? Если они так поступили с писателем, хоть и скупо согретым удачей, но все же известным в Западной Европе и Северной Америке, то как они поступают с другими, совсем неизвестными? Что могут ждать от них тысячи тех, кого никто никогда не защищает? В Рижской психбольнице я пробыл до десятого февраля. Два раза меня водили на комиссию. Первая комиссия — это были три женщины, три женщины в белом. Тоже представители разных наций. Еврейка, латышка и русская. Фамилий не знаю. Еврейка, маленькая, худенькая, с пытливым взглядом — это мой лечащий врач, она же и главный врач отделения. Она вернулась из отпуска после моего избиения и была возмущена этим фактом. После первой же беседы со мной она решительно заявила: — Не может быть и речи, чтобы считать вас больным. Потом смущенно добавила: — Но как же... Что вас ждет, если признать вас вменяемым? Была ли это хитрость или искреннее сочувствие? Я сказал: — Очень прошу вас об этом не беспокоиться. Позже она попросила рассказать коротко содержание некоторых моих художественных и публицистических произведений. Я отказался. — У кагебешников есть все мои произведения. Они обязаны познакомить вас с ними. Спокойную волю выражало ее молчаливое присутствие на комиссиях. Отмечу свое уважение к ее поведению. Среди живых ее уже нет... Русская женщина в белом была пассивна, после первых двух вопросов ко мне она молчала до конца. Но как активна была латышка! Высокая, пожалуй, стройная. Она сыпала на меня унизительные вопросы с самого начала и до конца. Прицепилась даже к тому, что в моих словах не обнаружила уважения к кагебешникам. Это же явный признак психической болезни! — А вы откуда знаете об их деятельности? Об этом можно узнать из двух источников, только из двух: либо надо много лет самому быть их сотрудником, либо надо быть мучеником, вроде меня. У меня опыт богат. А у вас? Из какого источника получили вы свои знания об их нравах? И она, как говорят, заткнулась, но ненадолго... Спросила о моей национальности. Я стал перечислять: — Немец, латыш, поляк, русский... — Как же это так получилось? — Предков моих спрашивайте... — Из каких же это мест они собрались, чтобы вас произвести на свет? — Из Латвии, Литвы, России. — От таких смешений часто получаются одаренные люди, А вы как себя определяете?.. Вторая комиссия содержала большее количество персон. Решили отправить меня в Москву, в Институт судебной психиатрии имени Сербского — самую высокую инстанцию. Первого марта прохожу здесь приемные процедуры. Здесь это проще, чем в «Бутырках», где я провел до этого одну неделю. Там на это уходит вся ночь без отдыха. Там мы раздевались под пронизывающим сквознячком... затем распаривали свои грязные тела в душевой с излишне горячей водой. Вымыться было нельзя, настолько горяча была вода. После такой бани, распаренные и... грязные, мы надевали собственное грязное белье под тем же пронизывающим ветерком, затем два часа потели в коридоре, чтобы расписаться за трусы, способные прикрыть лишь то, что ниже пупа... Теперь меня пытаются представить человеком мрачным и придирчивым, у которого всегда плохое настроение. Я возражаю: — У меня всегда хорошее настроение, когда нет причины для плохого. Хотел бы я посмотреть, какое бы настроение было у вас на моем месте!
После реабилитации 183 Пытаются узнать, какие у мейя есть надежды. Отшучиваюсь: — А разве нельзя жить без надежд? А настроение... Я стараюсь быть хозяином своего настроения. — Но ведь это очень трудно! — В кухню моей души я вас не пущу. Мы — враги. Врач — молодая женщина. Она интересуется многим. Разговаривать с ней непротивно. Но не зевай! Бродим вдвоем, как бы и непринужденно, по разным тропинкам моего прошлого, усыпляет мою бдительность. И вдруг один шаг, и мы на асфальте... Берегись, машина! Она предлагает мне вопрос, который должен бы задавать следователь. Следует пауза, либо она слышит мои слова: — На эту тему разговор не состоится. И опять мы на дорожках моей памяти. Я тоже не упускаю случая, ведь я так богат, есть чем поделиться с собеседником, вынуть из памяти жирный, сочный кусочек — угощайся и разумей, на что способны люди, которым ты служишь. Чувствует укол... — Да... было... — Не только было, но и сейчас есть! И я отхватываю новый кусок из того, что есть сейчас. Кушайте... Но тут нужна виртуозность и чувство меры: новый кусок не должен вывернуться против меня. Ведь каждый факт может иметь двоякую оценку: либо есть она — эта ужасная действительность, либо это плод мышления больного человека. Тем более, что действительность невероятнее любой фантазии. Даже сам, когда вспоминаешь, плохо веришь, что все это было... Да, зевать нельзя! Вот профессор Лунц, выписав словами длинную вопросительную кривую, ждет ответа. Я улыбнулся: — Вы хотите подвести меня к тому, чтобы я назвал себя спасителем мира... А сами вы не желаете принимать участие в его спасении? Или вы находите, что ему ничто не угрожает, хотя бы со стороны какого-нибудь империализма? Профессор вынужден признать, что мир наш в большой опасности. Вспомнил про водородные бомбы... — Значит, вы не очень верите в надежность разума тех, кто распоряжается этими бомбами? После этого я ставлю уже под восклицательным знаком: — Спасать планету обязаны все, не торгуясь, кто из спасителей сделал больше и насколько. Кто не гниет заживо, должен бороться, как бы это ни казалось безнадежным! Меня несколько раз спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь болезней, не нуждаюсь ли я в медицинской помощи. Удивляются тому, что я с давнего времени не обращался к врачам... — Я не нуждаюсь в услугах психиатров. В ваших услугах нуждаются те, кто сидит в Кремле. Вот у этих людей болезненно раздута трусливая подозрительность. И много требуется жертв, чтобы они могли спать спокойно. Итак, в трех психбольницах побывал я на комиссиях (Елгава, Рига, Москва). Высшая инстанция признала меня вменяемым. Не завидую своим карателям! Теперь они надеются с помощью заключенных и сексотов в Рижском следственном изоляторе замучить меня до того, чтобы я сам запросился в психбольницу. Мимо моей головы часто пролетают ботинки — принимай за случайность, мишенью я не являюсь. Просто бездельники затеяли игру настолько увлекательную, что она продолжается дни, недели... пока не придумают что-нибудь новенькое. Здесь* вообще мучительство в большом почете. Если кто задремал, найдется охотник из «первого стола» опрокинуть ему на голову миску воды. «Самосвалом» называется это развлечение. Приятно одним и полезно другим. Полезно советским следователям: измученный заключенный становится сговорчивее, скорей «расколется» и позволит представить дело в таком варианте, который больше устраивает ленивого, недобросовестного следователя. А что такое «прописка»? Это — пытка для новичков. Больше часа их мучают, вышибая уважение и к себе, и к другим. Тут их и ложками по голове бьют, и воду льют им в штаны, и мыло заставляют есть... А тюремные начальнички делают вид, что не замечают всего этого. Последняя процедура «прописки» происхо-
184 М. А. Нарица дит у самой двери, в двух метрах от «глазка». Здесь страдальца усаживают на скамью, держат перед его глазами одеяло: — Сейчас фотографировать будем... И, отдернув одеяло, опрокидывают с размаху прямо в лицо таз воды сомнительной чистоты. Подобные «развлечения» рождают у многих не отвращение, а желание подражать. Новичку, прошедшему эту «школу», позже бывает весело, когда издеваются над другим... А тюремные воины служат образцом в этом же направлении. Когда во время вечерней проверки арестованные просят начальника прислать туалетной бумаги, то слышат в ответ: — Для этого у вас есть зубные щетки! Если лишение свободы может иметь какое-нибудь воспитательное действие положительного характера, так это только одиночное заключение: не хотел считаться с правом существования других людей — живи один. Обращение должно быть более вежливым и разумным, чем то, на которое способен сам заключенный. А если допускать объединение в некие группы, то в этих группах должны быть люди с одинаковыми притязаниями и возможностями. Тюремная тирания — это нечто могучее и очень вредное. А какие здесь привилегии для безнравственности! Там, на тротуаре, он бил морду с некоторым риском для себя: а вдруг побитая морда принадлежит чиновнику, да еще высокому. А здесь, в тюрьме, он может бить по морде и «по почкам», ничем не рискуя. Где же еще такое раздолье, такая «житуха»? Самые агрессивные всегда организуются. Эта организация именуется «первым столом» — шесть человек. Их власть поддерживают «кандидаты»... Тюремная камера — это модель советского государства: чиновника меньше всего интересует, хорош ли он для захваченной должности и полезна ли эта должность для жизни народа. «Первый стол», как тюремный, так и Кремлевский, нужен только для самих себя. Масло, сахар и другие нетюремные продукты они делят на всех своих поровну. Они берут на свое пропитание половину передачи у каждого заключенного. Они сидят за отдельным столом, вроде президиума. Сидящий за этим столом, и даже кандидат, может предложить вам снять штаны, пиджак... «для примерки». И если покрой понравился ему, то он не снимет взятую вещь. Будьте довольны тем, что он предложит вам взамен. И духовные потребности удовлетворяются просто: отводят на прогулке молодого человека в сторону и бьют «под дыхало», и он не смеет обороняться — это «первому столу» захотелось развлечься. Подходит пожилой из заключенных: — Что здесь делается! Об этом обязательно нужно написать. Нехотя ему отвечаю: — Здесь школа коммунистического воспитания. Он не унимается: — Тут материала на целый роман! Как портят молодежь! Напишите вы обо всем и пошлите министру. — Зачем? — Он не знает, что здесь делается. — Он знает столько, сколько хочет знать. Сексотов здесь много... Все, что творится здесь, вполне устраивает «первый стол» Кремля. 7 мая 1976 года меня привезли в Елгаву к прокурору Сандлеру. Он стал говорить мне о гуманности Советской власти, которая сочла возможным освободить меня до суда, хотя следствие еще не закончено. Он надеется, что такая милость может смягчить меня и я пообещаю быть «паинькой». — Ну как... договорились? — Нет, не договорились. — Как не договорились? — Вы хотите запретить мне заниматься творческой работой. Я не признаю законным ваше требование.
После реабилитации 185 — Полезным творчеством вы можете заниматься, но не вредным. — По-вашему, полезно только одно — хвалы правительству. Этим я заниматься не буду. Даже если бы оно и заслужило похвалы, то у меня хватило бы других забот... Меня отпустили, заставив расписаться о «невыезде» из Елгавы. Не дойдя до дому, я встретил Люсю... Идем вместе. Надолго ли вместе? Как обычно, выбираем для прогулки места покрасивее, стараемся не замечать уродства деревьев... Вот шеренга лип... Сучья спилены все, оставлены полуметровые окомелки, торчат они из сгустка опухолей, как руки, изуродованные неведомой болезнью... Идем, смотрим, как одеты люди, и когда внимательно смотришь, кажется, что мир уже ничто не спасет: между искусством и глупейшим кривлянием поставлен знак равенства. Посредственность калечит все, даже самое прекрасное творение наших предков — человеческий язык. Вскрикивает в парке девочка лет девяти и, обращаясь к мальчику, говорит: — Ух, как ты меня напугал, я чуть не усралась... Нынче даже в антиудовольствиях ищут удовольствие... 10 мая 1976 года, еще не будучи освобожден окончательно, я выслал заявление на имя министра внутренних дел СССР. Не помню, которое... Много их было за пятнадцать лет! «Прошу дать мне и моей жене, Нарице Людмиле Васильевне, возможность выезда из СССР. Мировоззрение мое ни в одном пункте не совпадает с марксизмом, и что еще важнее: я не могу одобрить ни одного поступка коммунистов (и Советского правительства) ни в отношении внешней, ни в отношении внутренней политики. Со своей стороны, представители Вашего правительства относятся с непримиримой враждебностью к моим литературным произведениям, называя клеветой то, что я считаю строгой правдой, лишенной всяких преувеличений». 31 мая 1976 года меня вызвали к тому же прокурору. Тот же разговор о гуманности Советской власти... И, наконец, мне было объявлено, что, хотя в моем поведении и усмотрен «состав преступления», меня выпускают на свободу по причине моей старости и по причине того, что в результате неких изменений, происшедших за время моего пребывания под следствием, я перестал быть «социально опасным». Здесь же меня ознакомили с доказательствами моей вины. Это были выписки из моих произведений, черновики, взятые при обыске. Там были и несколько строк, содержащих похвалу китайцам. Нет, не похвалу китайскому правительству, с которым не «дружили» тогда наши «вожди мирового пролетариата». Это были слова уважения к народу, к китайцам, с которыми я неплохо познакомился в свое время. Итак, состав преступления есть — значит, и «гуманность» государства налицо! — Первый такой случай! — заявили мне мои знакомые в Москве. Но не будем спешить с выводами...* Публикация и примечания Ф. М. Нарицы Нет, это — не события двадцатилетней давности, это — события сегодняшнего дня. Латвия отпраздновала пятилетний юбилей своей независимости. Неоднократные обращения в прокуратуру республики по вопросу о реабилитации автора этих очерков — Нарицы Михаила Александровича, которого уже нет в живых и в отношении которого были применены необоснованные меры насилия и многомесячное лишение свободы, внесли некую ясность в крючкотворство отечественного правосудия... Никаких следов описанных выше событий работники прокуратуры обнаружить не могут! Нет постановлений об аресте в Елгаве, об обыске, нет постановлений о производстве экспертизы, «не осталось» следов о многомесячном пребывании в рижской тюрьме! Не помогло обращение к самому президенту республики г-ну Улманису. Может быть, помогут ксерокопии сохранившихся в семье документов, если документы, компрометирующие власти, действительно уничтожаются?
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Л В. ВЛАСОВ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ 1917 ГОД (Глава из книги «Маннергейм — царский генерал») Карл Густав Эмиль Маннергейм, барон, генерал-лейтенант русской армии, кавалер 9 боевых орденов, маршал и Президент Финляндии, родился 4 июня 1867 года недалеко от Турку в старинной шведско-финской семье графа Карла Роберта Маннер- гейма. После ухода отца из семьи и смерти матери, по совету своего опекуна, Густав выбирает военную карьеру. Финляндский кадетский корпус, Николаевское кавалерийское училище, служба в Польше, Кавалергардский полк, придворное конюшенное ведомство. В J903 г., по рекомендации генерала Брусилова, Маннергейм возглавляет образцовый эскадрон офицерской кавалерийской школы. С этого момента начинается многолетняя дружба Маннергейма и Брусилова. В конце 1904 г. Маннергейм отправляется на русско-японскую войну, где становится полковником. После окончания войны он возглавляет военно-научную экспедицию по странам Центральной Азии, проделав более 14 тыс. км верхом. Затем служба в Польше. Первую мировую войну Ман^ нергейм встречает в генеральском звании. За первую победу его бригады он получает Георгиевское оружие. За успешную операцию у города Климонтов — Крест Святого Георгия 4-й степени. Командующий 8-й армией генерал Брусилов назначает его командиром прославленной 12-й кавалерийской дивизии, с которой он прошел путь от Восточной Галиции до Румынии. В начале 1917 года Маннергейм становится генерал- лейтенантом и командиром 6-го кавалерийского корпуса. Уйдя в запас из-за расхождений взглядов «на свободу и демократию» с начальником штаба фронта Духониным, Маннергейм уезжает в Финляндию, получившую независимость. На родине Маннергейм встает во главе молодой финской армии и начинает боевые действия против красных финнов и русских добровольцев. После окончания войны Маннергейм уходит в отставку, но вскоре становится Регентом Финляндии. После неудачи на президентских выборах на 12 лет удаляется от активной политической деятельности. С 1931 г. Маннергейм — Председатель Совета государственной обороны, а с 1933 г. — маршал Финляндии. Когда 30 ноября 1939 г. шесть советских армий перешли границы Финляндии и начали боевые действия, маршал Маннергейм под лозунгом «За дом, религию и Родину» возглавил народ и армию в борьбе против агрессора. Война закончилась поражением Финляндии. Маннергейм, предчувствуя новую войну, ищет сильных союзников. Обращения к Швеции, Англии и Советскому Союзу остались без ответа. В качестве союзницы осталась одна Германия. Во время Великой Отечественной войны Финляндия вела боевые действия на ее стороне, но Маннергейм, видя, что правительство загоняет Финляндию в безвыходное положение, стремился к миру. Только став в 1944 году Президентом, он смог это выполнить и не допустить раскола нации. Сталин отметил заслугу старого маршала, не допустившего оккупации Финляндии немцами, не забыл о стабилизации «тихого» фронта под Ленинградом. Последние годы жизни маршал Маннергейм провел в Швейцарии, где написал два тома мемуаров. Умер он 28 января 1951 года. В этот день в 1918 году Финляндия начала войну за независимость. Леонид Васильевич Власов (род. в 1926 г.) — профессор, член «Миккели-клуба», автор книг «Маннергейм в Петербурге» (1994), «Маннергейм — царский генерал» (1996), «Маннергейм — офицер и исследователь» (1997), изданных в Финляндии. Живет в С.-Петербурге. © Л. В. Власов, 199"
Революционный 1917 год 187 РЕЗЕРВ В БЕССАРАБИИ И ОТПУСК В ФИНЛЯНДИИ В первых числах января 1917 года Румынский фронт стабилизировался. 18 января поступил приказ командующего армией дивизии Маннергейма перейти в район города Кишинева, где в период зимнего затишья на фронте сосредоточивалась большая часть русской конницы. Богатая фуражом Бессарабия давала возможность коннице подправиться и подкрепиться. 20 января генерал Маннергейм посетил штаб 2-й румынской армии и попрощался с генералом Авереско и князем Стурдза. Поблагодарив Густава за «прекрасное управление российско-румынской группой войск «Вранча» и помощь, которую он оказал Румынии», Авереско заявил, что «он и все румынские офицеры очень хотели бы, чтобы 12-я кавалерийская дивизия осталась в его армии». Она, продолжал Авереско, «единственная из русских войск, заслуживает имя — героическая». 21 января полки дивизии Маннергейма, крупными переходами, двинулись к Кишиневу. Из-за очень снежной зимы с обычными в этой части Румынии метелями продвижение конницы было очень трудным. Через два дня 12-я кавалерийская дивизия вошла в пригород Кишинева — Рышановку. Здесь, в самой Рышановке и в окрестных деревнях, она разместила свой штаб и полки. Генерала Маннергейма и командиров его бригад поселили в «генеральской» гостинице «Лондон» — самой благоустроенной в городе, имеющей даже горячую воду из собственной котельной. Небольшой губернский город Кишинев был похож на крупную деревню, только три-четыре его улицы напоминали Европу, вся остальная часть — типичная Азия. Помимо дивизии Маннергейма в пригородах и окрестностях города расположились: конный корпус генерала графа Келлера1, туземная дивизия генерала Багратиона, Уссурийская кавалерийская дивизия генерала Крымова2, которой временно командовал барон Врангель3. Вспоминая это кишиневское время, Петр Врангель писал в своих записках «Военное дело»: «...Масса офицеров всевозможных кавалерийских и казачьих полков наполняла рестораны и театры. Радушное кишиневское общество радо было случаю оказать гостеприимство нашим частям и самому повеселиться. Представители местного дворянства и крупного купечества наперебой устраивали обеды, ужины и балы, и военная молодежь после тяжелой походной жизни веселилась от души... Среди беззаботного веселья и повседневных мелочей, казалось, отлегли далекие тревоги последних месяцев, и ничто не предвещало близкую грозу». Местное дворянство, специально для офицеров дивизии Маннергейма, устроило в Дворянском собрании бал. Через несколько дней дивизия, в том же собрании, дала ответный большой танцевальный вечер с ансамблем трубачей и хором песенников. После долгих танцев, под томные звуки небольшого румынского оркестра был обильный ужин с «разливанным морем» хороших местных вин. Офицеры дивизии пили больше чем могли, но меньше чем хотели. Большой любитель экзотики, генерал посещал местные живописные рынки, задерживаясь у больших винных рядов.' Ему нравилось дегустировать чуть терпкое, рубиновое «Каберне», наслаждаться ароматом Пукарских вин, любоваться оригинальными, яркими молдавскими коврами. Ставка Верховного командования русской армии 6 января 1917 года утвердила план, по которому главный удар по врагу должен был нанести Юго-Западный фронт. Наступление планировалось на начало мая, когда будет завершено строительство железной дороги в сторону Румынии (хотя это было абсолютно неосуществимо за несколько месяцев до начала наступления). Генерал Маннергейм, зная из секретных директив штаба фронта о позорном поведении некоторых войсковых частей, отводимых в резерв, ввел для своих полков строгий режим. Места расположения полков хорошо охранялись. Занятия проводились по 7—8 часов в день. Офицеры быстро реагировали на малейшие нарушения дисциплины. В дни увольнений в город направлялись специальные патрули. В то же время только в полках дивизии Маннергейма постоянно, под звуки духового оркестра, проходили совместные обеды солдат и офицеров. В воскресные дни на них присутствовали Маннергейм и командиры бригад. В дни своих
188 Л. В. Власов именин офицеры получали «персональные» пироги, а солдаты — маленькие подарки с цветной открыткой, подписанной командиром дивизии и начальником штаба. В Кишиневе 12-я кавалерийская дивизия получила небольшое офицерское пополнение из местной школы прапорщиков, в его составе был 17-летний Петр Лещенко, будущий известный эстрадный певец. Были у генерала и неприятности, и как ни странно, — с врачами, которые стали по просьбе офицеров дивизии, якобы недееспособных, оформлять им отпуска домой. Когда эта «кампания» приняла большие размеры, Маннергейм, после служебного расследования, отстранил от должности старшего врача одного из полков. Узнав об этом, медицинское начальство фронта подняло целую бурю, которую трудно было успокоить. Дело в том, что Маннергейм в своем приказе употребил слово «отрешить», а не «отстранить», на что, как считали армейские бюрократы, не имел права командир дивизии. Когда эта буря улеглась и старший врач был отправлен в другую часть, причем с повышением, Маннергейм собрал весь медицинский персонал дивизии и объявил: — Уважаемые господа, запомните, что вопрос о недееспособности любого офицера нашей дивизии, наряду с вами, решаем и мы — командиры. Одного вашего решения об отпуске офицера недостаточно, нужно еще решение командира полка, бригады и мое, наконец. 14 февраля генерал Маннергейм с начальником штаба и командирами бригад был приглашен на обед, который устроило купечество Кишинева в честь приезда из Петрограда генерала Александра Михайловича Крымова. Офицеры, общаясь с кишиневцами, говорили о будущем с оптимизмом, хотя все, в особенности Врангель, осуждали злоупотребления и бездарность властей. Маннергейм не любил подобные мероприятия, особенно после обеда, устроенного новым главнокомандующим 4-й русской армией, на котором тот начал ругать румын, забыв, что рядом сидит румынский офицер связи. Генерал Маннергейм — человек чести — вынужден был возразить, что румынские полки, которыми он командовал, по своим боевым качествам не отличались от русских. Более того, добавил генерал, румыны спасли ему жизнь, приняв огонь немцев на себя. Утром 18 февраля Маннергейм получил телеграмму, в которой ему разрешался краткосрочный отпуск в Финляндию. Зная о тайном соперничестве друг с другом своих командиров^ бригад, генерал оставил заместителями одновременно и Жукова4 и Юзефовича5. А кто главный? — пусть сами разбираются. 20 февраля курьерским поездом генерал выехал в Петроград, сделав остановку в Могилеве, где была ставка Верховного главнокомандования, в надежде встретиться с императором. Поезд пришел в Могилев с большим опозданием из-за множества остановок в пути — война говорила о себе. От военного коменданта вокзала Маннергейм узнал, что царя в городе нет, но его, по-видимому, ожидают, так как командир его конвоя граф Граббе6 только что приехал. Получив номер телефона графа, Маннергейм позвонил ему. Тот оказался на месте, и через 10 минут автомобиль Граббе и его адъютант ждали у вокзала с приглашением «откушать». Ехали недолго до старинного особняка, стоявшего в глубине большого заснеженного сада. Граф встретил Маннергейма дружескими объятиями. Густав не сразу узнал друга своей молодости, которого не видел очень давно. Куда исчез стройный офицер, лихой наездник, любимец дам Михайловского манежа столицы? Перед генералом стоял грузный, оплывший жиром человек с хитроватой улыбкой на лице. Вошли в гостиную, где был накрыт богатый стол со множеством «горячительных» напитков. Обслуживали две девушки в солдатской одежде, которая была явно мала для их роскошных форм. Граббе смотрел на них масляными глазами и все время повторял «мои лошадки». — Вот видишь, Густя, как я живу. Жена в Питере, а «лошадки» в этой дыре греют мне постель. Конечно, были сложности. Знаешь, были недовольные разговоры наших светлейших «песочниц». Пришлось поплакать перед Николашей, чтобы он разрешил сделать «лошадок» солдатами конвоя Его Величества. Когда ты уезжаешь? Нужна ли тебе гостиница? — Мне нужно быть в Питере до отъезда императора в ставку. Помоги мне с билетами на утренний поезд. — Все будет сделано. Начальник вокзала меня боится, не хочет, сволочь, на фронт. Переночуешь у меня. Располагайся. Отдыхай. Утром Маннергейм отправился в столицу. По дороге было много остановок из-за сильных заносов и отсутствия рабочих для очистки путей. Интересные попутчики, офицеры генерального штаба, рассказали Густаву о положении на Се-
Революционный 1917 год 189 верном фронте и на Кавказе. Приехав в Петроград, Маннергейм отправился в Царское Село и сразу получил аудиенцию у царя. Николай II, приняв генерала, слушал его рассказ о Румынском фронте рассеянно, торопясь к отъезду в ставку. На другой день Маннергейм нанес визит императрице. Вот как описывает эту встречу один из биографов Маннергейма: «Императрица выглядела изможденной, волосы у нее поседели. Но на сей раз, отбросив свою обычную сдержанность и холодность, она проявила живейший интерес к гостю...» Слушая рассказ генерала о Румынском фронте, императрица прервала его вопросом: «Не тот ли это Стурдза, который, по слухам, перешел на сторону врага?» Маннергейм ответил, что не может поверить подобным слухам. Полковник Стурдза просто не способен совершить подобный поступок. Маннергейм глубоко ошибался. Императрица лучше его знала о положении на фронтах. Стурдза оказался предателем и в листовках призывал румын переходить на сторону немцев. Недолго пробыв в столице, Маннергейм уехал, как планировал, в Финляндию, решив на обратном пути неделю-две прожить в Петрограде. Пока Густав был в Хельсинки, в России произошло много событий, о которых ежедневно писали финские, шведские и русские газеты. Они сообщали, что 27 февраля в Петрограде открылась сессия Государственной Думы, а через четыре дня, в ответ на резкое повышение цен, началась серия забастовок. Народ устал от войны. Нарастала нехватка продовольствия. 3 и 4 марта генерал стал невольным свидетелем трагических событий в столице Финляндии — кровавого мятежа моряков русских военных кораблей. «Культурная жизнь Петрограда идет своим чередом, — писали столичные газеты, — в Мариинском театре открылся цикл опер композитора Римского-Кор- сакова. Начались гастроли певца Федора Шаляпина. Драматические театры обновили свой репертуар». В день отъезда генерала Маннергейма из Хельсинки в Петроград в столице началась всеобщая забастовка, на десятках заводов и фабрик прекратилась работа. По окончании митингов рабочие устремились на улицы. Полиция оказалась бессильной сдержать толпу. РЕВОЛЮЦИЯ В пятницу 10 марта курьерский поезд Хельсинки—Петроград медленно подошел к платформе Финляндского вокзала. В столице стоял ясный, морозный день. Выйдя на площадь у вокзала, чтобы нанять извозчика, Маннергейм не узнал города, который так любил. Площадь и прилегающие к ней Симбирская и Новгородская улицы были покрыты сугробами грязного снега и кучами мусора. Трамваи не ходили. Быстро найдя извозчика, генерал попросил отвезти его в Европейскую гостиницу. Переехав через Александровский мост, Густав с удивлением заметил, что извозчик повернул на Французскую набережную: ведь проще было ехать по Литейному проспекту. На недоуменный вопрос генерала извозчик ответил: — Ваше превосходительство, в городе сейчас неспокойно, вот видите впереди — кучки манифестантов, а вот стоят казаки. К Европейской подъехали по Итальянской улице, и когда свернули на Михайловскую, генерал увидел, что Невский проспект запружен толпами народа. Как всегда, Маннергейм получил двухкомнатный номер на втором этаже гостиницы. Знакомый администратор предупредил: «Не подходите к окнам, вчера по ним стреляли». Но вечером, выйдя на улицу, генерал увидел, что порядок восстановлен. На Невском стояли конные патрули. На другой день утром Маннергейм поехал на Шпалерную улицу к своим кавалергардским друзьям. У Литейного проспекта пришлось долго стоять, ожидая, пока пройдут толпы людей, двигающихся с Выборгской стороны. Вечером, вернувшись в гостиницу, генерал узнал о кровавых событиях дня. Возбужденные администраторы рассказывали, что на Невском проспекте войска много раз стреляли залпами по шумной и агрессивной толпе. Газеты в столице не выходили. Свой воскресный вечер в столице Маннергейм завершил в гостях у Тамары Карсавиной7. Долго добирался до Крюкова канала, чья темная гладь, как зеркало, отражала затухающее пламя Литовского замка. Вечер был спокойным, правда, изредка слышались далекие выстрелы. В понедельник в столице наступила анархия. Солдаты начали убивать офицеров. Сторонники большевиков, создав Совет рабочих и солдатских депутатов и
190 Л. В. Власов разместившись на Финляндском вокзале, сделались хозяевами положения, хитро скрывая это. Вождей в городе не было, — царила стихия с лозунгом «Да здрав* ствует свобода!». На выставку финского искусства, проходившую в Петрограде, пришла группа солдат с прапорщиком и заявила: «Это помещение хорошее, и оно пригодится народу. Ублажать буржуев здесь картинками не следует, пусть они их смотрят во дворцах». Смущенные финны спросили прапорщика, от чьего имени он делает это заявление. Ответ был необычным: «Ни от чьего, просто сами так порешили». По совету администрации генерал Маннергейм в этот день не выходил из гостиницы. Подойдя к окну, он наблюдал, как солдаты и какие-то личности тащили из филармонии стулья. Вдруг один из солдат начал что-то кричать и показывать на окно, за которым стоял генерал. Прибежавший в номер администратор попросил генерала быстро покинуть гостиницу через черный ход, так как толпа уже ворвалась в вестибюль. Оставив своего ординарца в номере, надев шубу и сняв шпоры, Маннергейм быстро направился на Екатерининский канал в контору Эммануила Нобеля — своего старого друга. Нобель послал одного из своих помощников купить гражданское платье для Густава. Затем они втроем с французом Эженом Бо пешком направились на Сампсониевскую набережную, 15, к особняку семьи Нобелей. После неприятных встреч с шумной толпой и патрулями Маннергейм со своими двумя спутниками добрался до места. Не желая ставить друга в сложное положение своим присутствием (особняк Нобеля был рядом с заводом, рабочие которого бастовали, а он сам собирался покинуть Петроград), Маннергейм начал искать себе новое жилище. Поиски увенчались успехом: вечером генерала приютил в своей большой квартире отставной корнет Селин на Новгородской улице, 12, где Густав встретил своего зятя, Микаэля Грипенберга, недавно приехавшего из Хельсинки. В этой квартире Маннергейм блестяще проявил свои способности к перевоплощению, внушив солдатам во время обыска квартиры, что он, гражданский человек, купил новые сапоги, не заметив на них следы от шпор. На другой день генерал вернулся в Европейскую гостиницу, которая сумела быстро создать систему защиты своих постояльцев. В вестибюле Маннергейма ошеломила наклеенная на стене большая листовка с «резолюцией» Совета рабочих и солдатских депутатов. Впоследствии она получила широкую известность под названием «Приказ № 1». «Как мы дальше будем воевать, — иронизировал Густав, — если господа большевики запретили выдавать оружие офицерам, даже по их требованию. Теперь, видимо, мы будем не воевать, а сидеть на заседаниях солдатских комитетов и слушать их советы. Это же прямая капитуляция перед врагом, который пролил так много нашей крови». Вечером Маннергейм с друзьями посетил ночной подвальчик «Привал комедиантов» на Марсовом поле. О нем поэт Георгий Иванов говорил, что здесь «за одним столиком сиживали адмирал Колчак, Борис Савинков и Лев Троцкий». В этом наследнике «Бродячей собаки», которую Густав хорошо знал, было много озорства и рекламы. Все смеялись, когда поэт Бурлюк стал уверять женскую половину гостей ресторана, что он любит не их, «нашу очаровательную половину», а «беременных мужчин»... 14 марта генерал Маннергейм отправился в Москву, где стал свидетелем начала революционных событий с их бесконечными демонстрациями и красными флагами. Здесь, в Москве, Маннергейм узнал об отречении Николая II и отказе великого князя Михаила Александровича от престола. Не обрадовало и газетное сообщение о капитуляции Временного правительства перед большевистскими Советами. Оно согласилось признать унизительное «Постановление», гласившее, что войска, которые принимали участие в революционном движении, не будут разоружаться и останутся в столице. А их в Петрограде и его окрестностях было около 200 000. В следующем городе на пути генерала, Киеве, тоже бушевала революция. На станции Жмеринка Густав встретил генерала Врангеля, который направлялся в Петроград. Здесь же офицеры, вернувшиеся из города Луги, рассказали Маннер- гейму о страшной смерти его родственника (по линии жены) генерала графа Менгдена, из которого пьяные солдаты сделали живую мишень. 20 марта командующий 11-й армией генерал от инфантерии Д. В. Баланин направил в Ставку представление о присвоении генерал-майору барону Маннер- гейму очередного воинского звания — «генерал-лейтенант». Верховный главнокомандующий наложил резолюцию «Исполнить». 25 апреля звание было присвоено.
Революционный 191? год 191 СНОВА ФРОНТ Вернувшись в Кишинев, Маннергейм встретил здесь настоящую весну с ярким теплым солнцем и зеленеющими в Рышановке каштанами. Генерал с радостью узнал, что в Бессарабии все спокойно и главная забота большевиков — «развалить фронт» — не нашла здесь благодатной почвы. Вот почему, подумал Маннергейм, газеты сторонников Ленина называют Бессарабию «главным очагом контрреволюции, главным театром новой Вандеи». Генералы Жуков и Юзефович, несмотря на создание солдатских комитетов, сумели сохранить в полках дивизии боевой дух и дисциплину. На генерала сразу свалилось много работы, особенно — знакомство с множеством приказов, директив и воззваний, часто с одинаковым содержанием. Он выбрал главное — приказ об увольнении в запас всех солдат старше 40 лет и введение новых должностных окладов, которые больно ударили по офицерам, упразднив фуражные и представительские деньги, составляющие примерно 30% их денежного довольствия. Маннергейм был радостно удивлен докладами командиров полков о том, что примерно 50% солдат и унтер-офицеров, имеющих возраст старше 40 лет и прошедших всю войну, отказались уйти в запас. Они заявили своим командирам, что останутся с ними до победы над врагом. Здесь была большая заслуга Ман- нергейма, который в тяжелые дни войны смог сохранить 23% старых, стойких солдат и-офицеров. Такого успех не имела ни одна кавалерийская дивизия Юго- западного фронта, где старых кадров осталось не более 5—8%. Приятным известием для офицеров дивизии стала Декларация нового кабинета Временного правительства, говорящая, что «правительство отвергает всякую мысль о сепаратном мире с Германией...». Александр Керенский, став военным и морским министром, сразу восстановил полномочия командного состава армии. Дивизия Маннергейма быстро и умело это использовала, придав солдатским комитетам полков организационную оформленность. В них были введены старослужащие унтер-офицеры и солдаты, выступающие за возобновление военных действий и умеющие вести пропаганду среди новобранцев. Правда, этому часто мешали разглагольствования прапорщиков шестинедельной «выпечки», поступивших в полки в 1916—1917 годах. В дивизии, стоящие в Кишиневе, прибыли комиссары Временного правительства, сразу потребовавшие от всех подразделений присяги новому строю. В этой ситуации командиры частей начали действовать вразброд, каждый за себя, не считаясь с общим делом. Командир конного корпуса граф Келлер отказался присягнуть Временному правительству и попрощался со своими полками под звуки «Боже, царя храни...». Маннергейму повезло: за два дня до намеченной присяги его дивизию перебросили на Румынский фронт, где она заняла позиции в районе Фуедуль—Мол- дави, с перспективой участвовать в июльском наступлении. Положение на Румынском фронте было стабильное, хотя попытки некоторых пехотных частей не подчиниться командованию были. Их силой подавили. Здесь сказывались большая отдаленность от «революционного очага» в Петрограде, дисциплинированность румынских войск и необычные, горные условия военных действий. Опять для полков дивизии началась окопная жизнь. Генерал постоянно возмущался тем, что солдаты em дивизии очень не любят рыть окопы полного профиля, расплывчатые ответы и оправдания офицеров его не удовлетворяли. Решил обратиться к солдатам и получил такой ответ: — Нам, ваше превосходительство, это ни к чему. Австрияк и немец оттого бегут, что хорошие окопы любят, из хороших окопов кому охота в атаку подыматься, а мы из наших завсегда готовы. Иногда Маннергейм встречал в своей дивизии вещи похуже окопной проблемы. Заглянув неожиданно на передовой наблюдательный пункт, генерал увидел, что солдаты играют в карты, а вместо огарка у них тлеет обмотанный изоляцией телефонный провод, которого в полках дивизии постоянно не хватало. Несмотря на испуг солдат от его резких слов, Маннергейм почувствовал, что они его не понимают. Разве может зависеть исход войны от нескольких метров провода? На вопрос: «Ну а если у вас неприятель в нескольких местах перебьет телефонную линию, с чем чинить ее пойдете?» генерал получил ответ: «Да зачем же, ваше превосходительство, врагу эту линию перебивать: он в это время никогда не стреляет».
192 Л. В. Власов Стоит ли дальше говорить на эту тему, подумал генерал, да и наказание вряд ли поможет, слишком сильно в людей вошло чувство, что война идет своим собственным ходом и не зависит от отдельных решений и распоряжений. КОМАНДИР КОРПУСА В конце мая 1917 года генерал-лейтенант Маннергейм, приказом командующего 6-й армией на основе решения Верховного главнокома1у\ующего, был назначен командиром 6-го кавалерийского корпуса, который не имел постоянного командира после направления его начальника на Кавказский фронт. С тех пор им, по очереди, распоряжались командиры дивизий. Одному из командиров, генералу Бискупскому, пришлось даже усмирять и приводить к повиновению бунтующих солдат 163-й пехотной дивизии, создавших, под руководством поручика Филиппова, независимую «социалистическую республику». Командующий 6-й армией, зная о положении в корпусе, несколько раз обращался к Верховному главнокомандующему с просьбой о назначении командира. Генерал Алексеев8 ответа не давал, и только Брусилов9, став Верховным, принял решение и написал на рапорте командующего армией: «Рассмотрел ваших кандидатов на должность. Считаю, что ей соответствует только Маннергейм. Назначьте своим приказом. Брусилов». Попрощавшись с солдатами и офицерами эскадронов и полков, с которыми он прошел большой боевой путь, Маннергейм передал дивизию генералу Якову Юзефовичу. 1 июня 1917 года генерал приехал в молдавское село Сирет, где стоял штаб 6-го кавалерийского корпуса. Это соединение было сформировано 10 ноября 1915 года и имело в своем составе 5-ю и 15-ю кавалерийские и 4-ю Донскую казачью дивизии. Все дивизии корпуса, когда генерал принял их, стояли в резерве. 4 июня 1917 года в селении Сирет температура воздуха обещала к полудню достигнуть 30° С. На 10 утра была назначена встреча нового командира корпуса со старшими офицерами полков и дивизий. Когда генерал Маннергейм вошел в актовый зал местной школы, где его ожидали офицеры, стояла какая-то необычная торжественная тишина. Начальник штаба, необычным для него, громким голосом скомандовал: «Господа офицеры!» После чего грянуло троекратное «Ура!» и офицеры, довольно стройно, пропели «здравицу». Маннергейм опешил. Никто, кроме денщика, не знал, что ему сегодня исполнилось 50 лет. Широко раскрылись двери зала, и солдаты быстро внесли в него два стола, накрытых винами и закусками. Так, в день своего юбилея, генерал Маннергейм близко познакомился с офицерами своего корпуса, с которыми предстояло воевать дальше. 18 июня части 11-й армии Юго-Западного фронта, прорвав оборону противника, начали успешное наступление. Однако на третий день наступательный порыв армии исчерпался. В это же время в армии шла «демократизация», которая началась с увольнения большого числа генералов. Лишился нескольких командиров и 6-й кавалерийский корпус. Уволили генерала Каледина. Добровольно ушли из армии генералы, которых очень уважал Маннергейм, — Мищенко и Лечицкий. 23 июня в наступление перешла 8-я армия Юго-Западного фронта. Прорвав австрийскую оборону, русские войска глубоко проникли в расположение врага, заняв Станислав, а позднее Галич и Калуш. Россия с ликованием следила за наступлением, но вскоре здесь произошел резкий поворот. В район расположения австрийских частей были спешно переброшены германские подкрепления, усиленные тяжелой артиллерией. Учитывая это положение, командование Юго- Западного фронта начало перегруппировку войск. По инициативе генерала Брусилова начинают, на добровольных началах, создаваться ударные фронтовые части, получившие наименование «частей смерти». Их отличием были «адамовы головы»*, увенчанные лавровым венком, со скрещенными мечами на фуражке, и красно-черные шевроны на правом, рукаве. По церковному преданию череп Адама — прародителя рода человеческого был захоронен на Голгофской горе, у подножия Креста Господня. Кровь из ран Спасителя омыла землю, в которой он покоился. Поэтому «Адамова голова» — символ не только смерти, но и надежды на воскрешение.
Революционный 1917 год 193 3 июля генерал Маннергейм получает приказ штаба армии выдвинуть дивизии корпуса в район Пандаклею—Волконешти. Из сводки штаба армии генерал узнал о вооруженном восстании рабочих и солдат, оргнизованном Лениным, 3—4 июля в Петрограде. Несмотря на то, что Временное правительство действовало не энергично, восстание окончилось полным поражением — этому способствовал слух о том, что Ленин получил деньги от немецкого Генерального штаба. Ознакомившись с документами, которые породили этот слух, Преображенский полк сразу вышел на подавление мятежа, его поддержали и другие части. Прибывшие с фронта 5 июля правительственные войска завершили подавление восстания. Вскоре Керенский образовал новое коалиционное правительство, в котором социалисты, проведенные Советом рабочих и солдатских депутатов, оказались в большинстве. Это явилось очередным этапом в падении государственной власти в России. После поражения июльского восстания политическое положение изменилось. Окончилось двоевластье. Вся полнота власти перешла к Временному правительству. Большое влияние приобрели командные верхи армии. Ставка начала сотрудничать с правительством. Завершив перегруппировку и подготовку к наступлению, ударные части германской армии нанесли сокрушительный удар 11-й армии Юго-Западного фронта в районе между Зборовым и рекой Серет. Русские дивизии, принявшие на себя удар врага, были буквально сметены с лица земли огнем противника. Войска, почти не оказывая сопротивления врагу, начали отходить в тыл. Керенский, несмотря на возражения генерала Брусилова, назначает на пост командующего Юго-Западным фронтом генерала Лавра Корнилова. Он, видимо, это сделал только в порыве отчаяния, зная, что генерал Корнилов всей душой отрицал его военную политику. 7 июля 1917 года дивизии корпуса генерала Маннергейма, форсировав реку Прут, продолжали двигаться на запад. Корнилов, вступив на новую должность, послал Временному правительству, с копией генералу Брусилову, свою знаменитую телеграмму, которая гласила: «Армия обезумевших темных людей бежит... Я заявляю, что если правительство не утвердит предлагаемых мною мер и лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному ея назначению защиты Родины и свободы, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия главнокомандующего ». Генерал Корнилов, самочинно, вводит на фронте казнь и военные суды. Эти мероприятия чрезвычайно подняли его авторитет в глазах офицерства и либеральной демократии. Корнилов стал народным героем. От него ждали спасения страны. Солдаты, почувствовав власть и авторитет, несколько присмирели, заняв выжидательную позицию. Однако революционная демократия встала в резкую оппозицию к новому курсу, видя в нем посягательства на свободы и угрозу своему бытию, контрреволюцию. Многое в сложившейся обстановке было непонятно Маннергейму, например, поведение некоторых высших офицерских чинов, таких, как генерал Клембов- ский, предлагающий поставить во главе Юго-Западного фронта триумвират из командующего, комиссара и солдата. Или заявления генерала Черемисова о том, что армия может драться и побеждать без... дисциплины. Маннергейм, прямой и честный человек, все больше и больше понимал, что Временное правительство, не задумываясь, требует от старых, закаленных в боях офицерских кадров непосильного для них разрыва с прошлым. Он совершенно не понимал роли военных комиссаров Временного правительства. Что, например, мог усовершенствовать в полках и дивизиях корпуса военный комиссар его корпуса, недоучившийся студент Михаил Иванов, не державший в руках винтовку? Как потом выяснил генерал, Иванов был способен только «совершенствовать» свои жалобы на него. 10 июля Маннергейм направляет телеграмму начальнику штаба Юго-Западного фронта с копией в штаб Верховного главнокомандования. В ней он пишет: «На призыв Верховного главнокомандующего по созданию ударных частей положен добрый почин: все полки и дивизии 6-го кавалерийского корпуса дали мне слово, что они с гордостью оденут красно-черный шеврон ударной фронтовой части...» 15 июля 1917 года приказом Верховного главнокомандующего № 634 6-й кавалерийский корпус генерала Маннергейма как самый боеспособный и дисциплинированный, принявший на себя ответственный, тяжкий, но почетный долг умереть за Родину, получает наименование «часть смерти».
194 Л. В. Власов И следом за этим наступает неожиданное событие: начальник штаба Юго-Западного фронта расформировывает корпус, оставляя у Маннергейма одну 3-ю кавалерийскую дивизию, которую передает в состав 9-й армии. 8-я кавалерийская и 3-я казачья дивизии переходят на Румынский фронт в распоряжение генерала Щербачева. На обоснованную, с конкретными фактами, подробную телеграмму Маннергейма начальник штаба Юго-Западного фронта генерал Духонин ответил одной фразой: «Генерал Маннергейм, выполняйте приказ». Нарушая все служебные инстанции, Маннергейм посылает телеграмму Верховному главнокомандующему генералу Брусилову, и тот своим последним приказом (18 июля Керенский освобождает его от должности) восстанавливает штаты 6-го кавалерийского корпуса, включив в него 12-ю кавалерийскую дивизию. «Трюк Духонина» с автоматическим понижением в должности генерала Маннергейма с позором провалился. Новым Верховным главнокомандующим русской армией становится генерал Лавр Корнилов, с которым Маннергейм познакомился в Ташкенте в 1906 году и часто встречался в Китае, Польше и Галиции. Густав считал, что новый «главком- верх», суровый и честный воин, как никто другой, наведет порядок в русской армии. 20 июля в городе Дарабани генерал Маннергейм с радостью встречал свою родную 12-ю кавалерийскую дивизию, которая, забыв Устав, долго кричала «Ура!» любимому командиру. Генерал Жуков, рассказывая Маннергейму о событиях, которые были в дивизии, привел такой пример. Вернувшись из короткого отпуска в родную станицу, офицер Оренбургского казачьего полка поведал, как неодобрительно отнеслись к нему односельчане, когда убедились, что он приехал с пустыми руками. Ему пришлось выслушать такие слова: «Почему вы не берете наше кровное, ведь нас так долго грабили». «Поистине знаменательные слова, — сказал Маннергейм, — экспроприация экспроприаторов». Сделав генерала Жукова своим первым заместителем, Маннергейм сразу превратил 12-ю кавалерийскую дивизию в основу корпуса. Это было связано с тем, что в 3-й кавалерийской дивизии, в ее черноморском полку, несмотря на красно-черный шеврон на рукавах солдат, появилась идея пораженчества и три случая дезертирства. Теперь 6-й кавалерийский корпус восстановил свою штатную численность, получив пять полков (133 офицера и 3743 солдата) 12-й кавалерийской дивизии. БОИ В РАЙОНЕ СУЧАВА 21 июля штаб корпуса разместился в городе Дарабани, а 3-я кавалерийская дивизия выступила в район города Сучава для прикрытия направления Солнце- Полтиноса по долине реки Хумора. 27 и 29 июля генерал Маннергейм лично готовит и отправляет срочные телеграммы командующему 9-й армией и командиру 2-го армейского корпуса, с которым кавалеристы взаимодействовали, с просьбой принять меры для доставки в части корпуса хлеба и зернового фуража, которого они пять дней не получали. Просьба долго не выполнялась, поэтому офицеры полков и дивизий начали покупать солдатам хлеб на свои деньги, а корм лошадям реквизировали у местных крестьян. Генерал Маннергейм, с офицерами штаба, провел неожиданную проверку состояния лошадей в полках 3-й кавалерийской дивизии. Результаты проверки были плохие. Лошади, грязные и голодные, смотрели печальными глазами на проверяющих. Жалкие оправдания генерала Бискупского и его офицеров солдаты, наблюдавшие за проверкой, перечеркнули одной фразой: — Лошадь — тварь божья, и в деревне мы ее никогда не чистили и кормили не всегда. Она у нас не помирала и здесь будет жить. 28 июля в Сучаву пришел 46-й броневой отряд, прикомандированный к 6-му кавалерийскому корпусу. Кое-как, с трудом, доехав до центра города, 17 бронемашин из-за отсутствия бензина стали мертвым грузом для корпуса. Генерал Маннергейм, пригласив к себе командира отряда, сказал ему, что если бензин в течение недели не поступит, он прикажет зарыть броневики в землю и сделать из них огневые пулеметные точки. Вскоре бензин поступил, и броневики были отозваны в тыл. 29 июля противник, после артиллерийской подготовки, начал наступление на позиции полков 12-й кавалерийской дивизии в районе высоты 1072, которая
Революционный 1917 год 195 несколько раз переходила из рук в руки. В семь часов вечера штыковая атака ахтырцев опрокинула врага и окончательно закрепила высоту за дивизией. С 30 июля по 4 августа фронт стабилизировался. Изредка шла ружейная и артиллерийская перестрелка. Осмотрев позиции, которые занимали полки дивизий, входящих в корпус, генерал Маннергейм приказал вырыть окопы полного профиля и основательно установить ряды проволочных заграждений. Ночами велась тяжелая работа. Каменистая земля не поддавалась саперным лопаткам, приходилось делать мини-взрывы почвы. Враг, услышав какие-то взрывы в русских окопах и активное движение людей, стал освещать их огнем ракет, затем открыл артиллерийский огонь. Через неделю приказания командира корпуса были выполнены, однако вместе с постоянными туманами в новые, но уже сырые окопы неудержимо поползло уныние. Исполнение долга было еще на высоте, но офицерская доблесть и солдатская лихость постепенно убывали. Получить «Георгия» по-прежнему оставалось заманчивым и желанным, но «переплачивать» за него, подвергая себя излишней опасности, уже никому не хотелось. Дух самопожертвования явно отлетал от частей корпуса, даже геройство становилось расчетливым. Злые шепоты, поступающие из тыла день за днем, постепенно и незаметно разлагали солдат. 10 августа в состав корпуса вошла артиллерия первого конно-горного дивизиона. Быстро расставив на указанных штабом корпуса позициях свои 18 орудий, дивизион занял выжидательную позицию, ссылаясь на отсутствие достаточного боекомплекта. 14 августа во всех взводах, по приказанию генерала Маннергейма, несмотря на протесты комиссара Иванова (он требовал, чтобы приказ прочитали только офицерам), солдатам был обнародован приказ Верховного главнокомандующего № 2910. Он гласил: «...Свобода, своеобразно понятая темными массами, трактовалась как возможность и право ничего не делать. Праздность вместе с другими недугами подтачивала организм армии и довела ее почти до полного развала. Надо наверстать потерянное и приступить к самым усиленным занятиям. В необученной армии не может быть дисциплины, и она обращается в банду вооруженных людей, опасных для Родины, угрожающих свободе...» 16 августа, командующий 9-й армией приказывает Маннергейму снять с позиций 12-й Белгородский драгунский полк и передать его 26-му армейскому корпусу. Утром 20 августа к позициям дивизий Маннергейма стали подходить части 18-го армейского корпуса. Командир корпуса генерал фон Крузенштерн вручил Маннергейму приказ командующего армией, согласно которому он должен передать свои позиции армейцам, отойти к югу от города Сучава и ждать дальнейших приказаний. Генералы договорились о том, что штаб 6-го кавалерийского корпуса остается в городе Сучава. В своем последнем приказе (№ 126 от 29 августа 1917 года), который подготовил и подписал в русской армии генерал Маннергейм, говорилось: «...Противник остается пассивным, продолжая детально укреплять свои позиции. Командующий армией приказал оставить вверенные мне части к югу от Сучавы. Я с оперативным отделением штаба разместился в городе Сучава. Моими заместителями являются генерал-майоры Жуков и Бискупский...» Вечером 28 августа генерал фон Крузенштерн пригласил Маннергейма к себе в штаб и, сказав, что между Корниловым и Керенским началась междоусобная война, ознакомил с приказом Корнилова, который поступил в штаб армии ночью. Этот приказ гласил: «...Русские люди! Великая наша Родина умирает. Близок час ее кончины. Вынужденный выступить открыто — я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба и одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на рижском побережье убивает армию и потрясает страну внутри. ...Я предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли...» 2 сентября генерал Маннергейм в сводке штаба армии прочитал, что генерал Корнилов отстранен от должности Верховного главнокомандующего, арестован и отправлен в тюрьму города Быхова. Вскоре в корпус пришел первый приказ (№ 2936 от 03.09.1917) нового, штатского, Верховного главнокомандующего Александра Керенского: «Подтверждаю, что бывший Верховный главнокомандующий генерал Корнилов и участники поднятого им мятежа предаются военно-революционному суду.
196 Л. В. Власов Я как Верховный главнокомандующий объявляю, что вся армия, за исключением небольшой кучки, осталась верна своему долгу и Временному правительству». Исторические документы говорят, что Корнилов никакого заговора против Керенского не замышлял, это просто трагическое недоразумение между ними. Керенский был далек от мира офицерства, которое, передав часть своих прав и обязанностей комиссарам и комитетчикам, стало напоминать мужа, уступившего часть своих прав любовнику жены ради сохранения внешнего мира в семье и воспитания детей. Корнилов очень боялся, что Керенский предаст его. Так и произошло. Последствия выступления Корнилова были тяжелыми. Россия снова, как в марте 1917 года, была брошена в пучину беспорядка. Маннергейм, которого можно назвать «преферансистом», то есть умным человеком, умеющим просчитывать комбинации на много ходов вперед, говорил, что теперь уже «офицеры полностью растеряют остатки своего еще уцелевшего авторитета». Из штаба армии пришло сообщение о назначении «широкомыслящего, высокоодаренного, далекого от политических дрязг и махинаций генерала Николая Духонина» начальником штаба Ставки. РЕЗЕРВ 5 сентября к ахтырцам поступила небольшая партия лошадей и одна из них, молодая кобыла, не желая подчиняться, сбросила с седла несколько офицеров. Генерал Маннергейм, присутствовавший при приемке лошадей, возмутился неумелостью своих подчиненных и сам решил укротить строптивую лошадь. Однако через несколько минут он оказался на земле. Падение было неудачным, повреждено колено левой ноги, которое после тяжелой травмы в 1898 году в Германии постоянно давало о себе знать. Генерал два дня лежал в постели, затем начал понемногу ходить с тростью. Получив медицинское заключение врачей, Маннергейм написал рапорт на имя Духонина с просьбой, ввиду болезни, зачислить его в резерв. Ответ из Ставки пришел очень быстро, как будто от Маннергейма только и ждали, когда он уйдет из армии: «Генералу Маннергейму. Передайте дела корпуса генералу Алексееву» и... больше ничего. Генерал Алексеев приехал очень быстро и за два дня принял все дела корпуса. Получив документы для лечения в Одессе, Маннергейм попросил своих офицеров не устраивать ему шумных проводов. Однако чувствами, обращенными к достойным людям, управлять невозможно. Офицеры и солдаты, особенно его родной 12-й кавалерийской дивизии, устроили генералу Маннергейму проводы, которых не имел ни один генерал русской армии. Было море цветов, улыбки и слезы у закаленных боями воинов. Как в далекие годы юности, последний бокал шампанского был выпит на перроне вокзала. Эскадроны полков долго сопровождали медленно двигающийся поезд. В Одессе, поселившись в своей любимой гостинице «Лондонская» и начав грязелечение, Маннергейм ожидал окончательного решения своей судьбы. 20 сентября генерала Маннергейма пригласили в штаб Одесского военного округа, где ему вручили телеграмму № Д/34611, подписанную Духониным, о том, что он зачислен в резерв. В приложении к телеграмме было секретное «пояснительное письмо», подписанное тоже Духониным. Письмо начиналось с фразы, что «при настоящих условиях долг всех старших начальников оставаться в армии, что только их присутствие еще дает возможность бороться с развалом». Далее в тексте были рассуждения «о непонимании Маннергеймом демократических преобразований в России и неправильном его отношении к комиссарам Временного правительства» и завершалось письмо фразой: «...наши с вами расхождения взглядов на свободу и демократию заставили меня подписать приказ о переводе вас в резерв». В чем же было это «расхождение взглядов»? Генерал Николай Духонин, которого Маннергейм знал еще полковником во время его стажировки в Варшаве, быстро и умело двигался по служебной лестнице, предпочтя не фронт, а штабную работу. Дойдя до должности начальника штаба Юго-Западного фронта и найдя общий язык с «народным» военным министром Гучковым, в неразберихе тех дней он начал быстро строить свою карьеру. Начало «заката взаимоотношений» Маннергейма и Духонина, видимо, произошло после неприятного разговора о боях на Стоходе, где русская гвардия
Революционный 1917 год 197 понесла большие потери. Маннергейма возмутила фраза Духонина о том, что «гвардия — это забытое проклятое прошлое». Получив должность начальника штаба Верховного главнокомандования, генерал Духонин — сторонник правительственных комиссаров и солдатских комитетов начал реорганизацию армии. В своем отчете о состоянии армии, который он подготовил для Керенского, одним из первых был пункт «очистить армию от нелояльных лиц среди офицерского состава и рядовых». В списках генералов, от которых Духонин мечтал избавиться, после ряда секретных «донесений» комиссара 6-й кавалерийской бригады появилось имя Маннергейма. Об этом Густав узнал случайно, когда был срочно вызван в штаб армии, где в это время находился Духонин. Полный, румяный, внешне приветливый генерал Духонин как бы сник, встретив внимательный взгляд Маннергейма, и вяло ответил на приветствие. Нудным голосом Духонин изрек: — Барон, меня удивляет ваше отношение к комиссару Временного правительства и полковым комитетам, неужели вы не понимаете смысла нашей свободы? — Ваше высокопревосходительство, вы предлагаете мне, боевому генералу, выполнять приказы недоучившегося студента? Вы мне говорите о свободе, человеку, чьи братья в Финляндии пострадали в борьбе за нее. — Да нет, — начал юлить Духонин. — Я просто думаю, что мы, генералы, должны лучше сотрудничать с нашим народным правительством. — Ваше высокопревосходительство, я офицер и подчиняюсь уставу, который никто не отменял, и вашим приказам. Пресловутый «приказ № 1» я не признаю. Анархии и большевистской агитации в дивизиях корпуса, пока я им командую, не допущу. Мальчишки мною командовать не будут, кто бы их не поддерживал. Если вы не согласны с моим мнением, я готов хоть сегодня уйти в отставку. — Что вы, что вы, генерал, — вдруг резко преобразился Духонин, — мы все так думаем. Многие из нас не могут примириться с новым порядком. Духонин надолго запомнил этот раговор, и как позднее, в Париже, Маннер- гейм узнал от своего друга-кавалергарда, работавшего в одном из управлений ставки, начальник штаба в докладах Керенскому представлял его как ярого монархиста, который может неожиданно выступить против новой власти. Кстати, это же мнение высказал Евгений Кириллов в 1951 году в парижской газете «Русские новости». Чувствуя, какая ситуация складывается вокруг его имени, и не видя дальнейших перспектив в службе, Маннергейм решил уйти в резерв по болезни, ушиб колена помог. Генерал понимал, что ожидать приказа об увольнении от должности с пометкой «борец против демократии» не следует. Медицинских документов с заключениями о состоянии здоровья у него было достаточно. Текст телеграммы и «пояснительное письмо» Духонина говорили о том, что в этом «сражении» двух генералов умнее и дальновиднее оказался Маннергейм. Позднее жизнь полностью подтвердила это. Маннергейм, вопреки мнению некоторых его исследователей о том, что он в Одессе «формировал» свой гражданский гардероб, действительно лечился. Почти двухмесячное лечение в лиманно-лечебном заведении значительно укрепило его здоровье. Гуляя по набережным этого южного города, Маннергейм замечал, что в него медленно вползают «радости революции». В воздухе висит матерная ругань, которой он в армии давно не слышал. На судах русского флота, которые приткнулись к причалам порта, сушится белье, причем очень откровенно развеваются на ветру принадлежности женского туалета. Лепешки продаются в бывших плевательницах. Спекулируют все. Продают и продается все. Какой-то страшный процесс, подумал Густав. Уже в 1905 году были все его признаки, но никто их не замечал. А вот теперь... Самодержавие все же было культурно, а болыпивизм нагл и непривычно дерзок, как зарвавшийся юнец-неуч. С каждым днем политическое положение в России становилось все более хаотичным. В стране не оказалось ни одной действенной организации, кроме большевиков, которая могла бы предъявить свои права на наследие царизма. Весь процесс захвата власти большевиками происходил явно и открыто. 1 б октября «коммунист № 2» — Лев Троцкий организовал военно-революционный комитет, власть которого приняли все полки Петроградского гарнизона. 22 октября появился приказ о неподчинении войск военному командованию. 24 октября Ленин решился на новое восстание в Петрограде. Революция имела успех, так как на стороне Временного правительства не оказалось никакой вооруженной силы. Ленин пришел к власти только благодаря поражению России
198 А В. Власов в войне, чего он и добивался. Революцию сделали не большевики, а война. Любой человек, который подсказал бы выход из четырехлетней бесплодной войны, стал бы национальным героем. Ленин совершил революцию, обещав мир. Он сказал через своих людей солдатам: держитесь за большевиков, и никто вас на фронт не отправит. И его поддержали. Генерал Маннергейм со своим земляком, вольноопределяющимся Ахтырского гусарского полка Мартином Франком, и денщиком Иваном Карпатьевым отправился домой в отдельном санитарном вагоне в Финляндию. После долгих раздумий Маннергейм решил ехать в полной генеральской форме со всеми орденами и медалями, чтобы успешнее преодолеть дорожные трудности. Проезжая через Могилев, он увидел на перроне вокзала пятна крови убитого озверевшей толпой солдат генерала Духонина. События, которые привели к гибели Духонина, разворачивались так. 9 ноября генерал Духонин в телефонном разговоре с Лениным, Сталиным и Крыленко10 отказался сотрудничать с новой властью, объяснив это своей непреклонной верностью интересам России и союзников, а также нежеланием вести переговоры с немцами от имени большевиков. Крыленко, сумрачный, низкорослый, уже седеющий прапорщик в солдатской гимнастерке, с нелепой, непомерно длинной шашкой, по указанию Ленина начал в Двинске переговоры с немцами. Вернувшись 15 ноября в Петроград, он начал разрабатывать план захвата ставки. Понимая серьезность своего положения, генерал Духонин пытался эвакуировать ставку в Киев, но Центральная Рада на это не согласилась и предложила искать место в Черниговщине. Ближайшее окружение Духонина предлагало ему уехать на один из южных фронтов. Однако он не смог этого сделать, так как Могилев и его окрестности находились под контролем большевистских сил. 19 ноября Духонин освободил из тюрьмы Корнилова и его единомышленников, которые бежали на Дон, сформировав там Добровольческую армию. 20 ноября в 15 часов в Могилев вошел большевистский отрад, а в 20 часов прибыл прапорщик Крыленко и сразу отдал приказ о вступлении в должность Верховного главнокомандующего. В своем воззвании к солдатам и матросам он писал: «Окруженная со всех сторон Ставка сдалась без боя. Последнее препятствие миру пало». Около девяти вечера в квартиру Духонина ворвались вооруженные солдаты с огромными красными бантами на грязных шинелях. Дав генералу десять минут на сборы, они заявили, что его повезут на вокзал и отправят в Петроград. Генерал чувствовал, что это его последний путь, — еще вчера он об этом написал жене. До вокзала, на громыхающем грузовике, доехали быстро. Охрана привела Духонина в «буржуйский» вагон нового «Верховного», в котором стоял крепкий запах махорки и грязных портянок. — Гражданин генерал, — обратился к Духонину один из конвоиров, — на платформе вас требует народ, поговорить с вами хотят. Когда генерал появился на площадке у входной двери, из толпы солдат и матросов, окружающих вагон, выскочил долговязый «клешник» и с криком «Бей предателей революции», почти в упор, выстрелил Духонину в лицо. Озверевшие матросы и солдаты кололи штыками и били прикладами истекающее кровью тело генерала. И еще долго труп Духонина валялся на железнодорожных путях около вагона нового большевистского главнокомандующего. Поездка Маннергейма и его спутников в Петроград была тяжелой. Полный хаос во всех расписаниях, столпотворение на вокзалах и платформах. На станции Луга солдаты пытались вытащить Маннергейма из санитарного вагона, но предусмотрительность Мартина Франка помогла избежать опасности. Долгие часы движения к столице проходили среди опостылевших разговоров, невыносимой духоты и пьяной ругани. Денщик генерала улан Карпатьев, который однажды на фронте спас жизнь Густаву и решил отправиться со своим начальником в чужую страну, завел «показную» дружбу с «товарищами», что давало возможность получать на станциях кипяток. Эта поездка раскрыла Маннергейму подлинную российскую жизнь. В безбрежной ненависти — и к людям и к идеям — слышалось озлобление, накопленное за годы войны. Ненависть рушила государственные устои. Толпа руководствовалась только одним желанием — захватить и уничтожить. Приехав 11 декабря 1917 года в Петроград, генерал Маннергейм поселидся в Европейской гостинице и сразу направился в статс-секретариат Финляндии. Здесь он получил справку о финляндском гражданстве, так как 6 декабря его Родина провозгласила свою независимость.
Революционный 191? год 199 Приложив справку к рапорту об отставке, генерал направил эти документы в Генеральный штаб. Зная, что ответа придется долго ждать (решение об отставке было принято 21 февраля 1918 г.), Густав начал думать, как уехать в Финляндию. Разрешение на выезд и въезд в Россию давали только большевики, но Ман- нергейм не хотел иметь с ними дела. Имея справку о финском гражданстве и воинское командировочное удостоверение, Маннергейм решил пойти на риск, рассчитывая на везение, которое часто ему помогало и стало его жизненной философией. После долгого пути генерал вместе с денщиком добрался до Финляндского вокзала, в дверях которого, как в водовороте, крутилась человеческая масса. Узнать, какие куда идут поезда, не было никакой возможности. Над плотной толпой стояла ругань и вонь. Люди энергично проталкивались к закрытым кассам. Границы между залами и буфетами разных классов были сняты, всюду стояли и лежали люди, среди которых было много солдат. Лишь в буфете первого класса сохранилось несколько столиков, покрытых грязными скатертями, за которыми последние «буржуи» за громадные деньги доедали котлеты из конины. Поездов не было. Толпа нервничала, в ней то и дело возникали слухи, что сейчас подадут состав. Тогда все со злобной решительностью, давя друг друга, устремлялись на платформу, покрытую снежными сугробами. Слухи оказывались ложными, и народ опять валил обратно. Наконец состав подали, но он оказался уже набитым людьми, которые штурмом брали вагоны, подсаживая друг друга в разбитые окна. Маннергейму и его спутникам ничего не оставалось, как вернуться на старое место и ждать очередного поезда. Денщик генерала, улан Карпатьев, с помощью носильщика, который оказался его земляком, на запасных путях организовал посадку в вагон первого класса. Около полуночи таинственный поезд двинулся в путь и после многочисленных остановок дошел до Белоострова. Здесь он простоял почти час, пока выполнялись, под крики и ругань солдат, какие-то странные формальности. Наконец поезд, пробежав по небольшому мосту через реку Сестру, вошел на территорию Финляндии. После Рождества, оформив все нужные документы, Маннергейм приехал в Петроград. Теперь он был иностранец и хотел лично узнать, что делается в столице России. Остановившись в Европейской гостинице — особом западном мире в Петрограде того времени, — Густав встретился с графиней Шуваловой, своей старой приятельницей, из-за котброй произошел его разрыв с женой. Были встречи с Великими князьями и друзьями офицерами, которые, как мыши, забились по углам и ждали решения своей судьбы. По просьбе Густава его принял глава французской военной миссии генерал Нисселем. Разговор шел о передаче Финляндии французского оружия, которое скопилось на складах Мурманска. Однако дело не выгорело. Маннергейм не знал, что его попытка противоречит намерениям Сената и политике премьер-министра Свинхувуда, который ориентировался на Германию. В серый, туманный последний день 1917 года генерал Карл Густав Эмиль Маннергейм попрощался с городом, который он любил до конца своих дней, и с Россией, где прошли 30 лет его сложной жизни. Примечания 1 Келлер Федор Александрович, граф, генерал от кавалерии (1857—1918). Выпускник Николаевского кавалерийского училища. Участник русско-турецкой войны 1877— 78 гг. Во время первой мировой войны командир дивизии и корпуса. В 1918 г. — главнокомандующий гетманской армией на Украине. Убит петлюровцами в Киеве. 2 Крымов Александр Михайлович, генерал-лейтенант (1880—1917). Выпускник Николаевского кадетского корпуса и кавалерийского училища. В первую мировую войну командир дивизии и корпуса. В 1917 г. после поражения мятежа Корнилова и бурного объяснения с Керенским — застрелился. 3 Врангель Петр Николаевич, барон, генерал-лейтенант (1878—1928). Участник русско-японской войны. Один из главных руководителей Белого движения в гражданскую войну. В 1918—1919 гг. командующий Добровольческой армией и Вооруженных сил юга России, в 1920 г. главнокомандующий. При нем создано правительство юга России. С 1920 г. эмигрант. В 1924—1928 гг. организатор и Председатель «Русского общевойскового союза» (РОВС). Умер в Брюсселе, похоронен в русском соборе Белграда.
200 Л. В. Власов Жуков Гервасий Николаевич, генерал-майор (1861 —1921). В 1909 г. командир Оренбургского казачьего полка. С 1915 г. командир бригады 12-й кавалерийской дивизии. В 1917 г. командир 12-й кавалерийской дивизии. Расстрелян в Оренбурге. 5 Юзефович Яков, генерал-лейтенант. В июле 1917 года, передав 12-ю кавалерийскую дивизию генералу Жукову, становится командиром 26-го армейского корпуса. После революции участвует в Белом движении, сначала в должности начальника штаба генерала Врангеля, затем командира конного корпуса. В своих воспоминаниях «Белый Крым. 1920» генерал Слащев называет Юзефови- ча «единственным талантливым офицером при штабе генерала Врангеля». Умер в Эстонии, в своем имении около Тарту. 6 Граббе Александр Николаевич, граф, генерал-майор (1864—1936). Выпускник Пажеского корпуса и Николаевского кавалерийского училища. Кавалергард. В 1897— 1909 гг. адъютант Великого князя Михаила Николаевича, 1911 —1914 гг. командир Лейб-гвардии казачьего полка, 1914—1917 гг. командир конвоя Николая II. С 1918 г. эмигрант. Умер в Париже. 7 Карсавина Тамара Платоновна, знаменитая балерина (1885—1978). Окончила Петербургское театральное училище. В балете Мариинского театра с 1902 г. Прима- балерина 1912—1918 гг. В 1918 г. уехала из СССР. Вице-президент Королевской Академии танца в Лондоне. Умерла в Лондоне всеми забытая, в бедности. Алексеев Михаил Васильевич, генерал-адъютант, генерал от инфантерии (1857—1918). Участник русско-турецкой (1877—78 гг.) и русско-японской войн. Во время первой мировой войны начальник штаба Юго-Западного фронта, начальник штаба Верховного главнокомандующего. После Октябрьской революции возглавил Добровольческую армию. Умер от болезни сердца в Екатеринодаре. Брусилов Алексей Алексеевич, генерал-адъютант, генерал от кавалерии (1853— 1926). Выпускник Пажеского корпуса. Участник русско-турецкой войны 1877—78 гг. В первую мировую войну командующий 8-й армией, затем Юго-Западным фронтом. Верховный главнокомандующий, затем советник при Временном правительстве. С мая 1920 г. — Председатель Особого совещания при главнокомандующем Красной Армии, военно-инспекционная и военно-педагогическая работа. Умер в Москве. 10 Крыленко Николай Васильевич (1885—1938). Выпускник Петербургского и Харьковского университетов. В апреле 1916 г. за противозаконную деятельность направлен в армию, получив звание прапорщик. В 1917 г. вел работу по разложению армии как Председатель войскового комитета 2-й армии. После Октябрьского переворота — член Комитета по военным и морским делам, с 9 ноября 1917 г. — Верховный главнокомандующий. С марта 1918 г. нарком юстиции. В 1938 г. расстрелян.
В ЗЕРКАЛАХ КУЛЬТУРЫ АЛЕКСАНДР ЭТКИНД ФАУНА РЕВОЛЮЦИИ События происходят однажды; но есть много способов писать о них, способы эти меняются вместе с последующими событиями, и так будет бесконечно; а о тех, кто давно и недавно объявляли миру о конце истории, пишут новые и новые истории. Катерина Кларк, профессор Иельского университета, автор классической книги о советском романе и соавтор уже давней, но до сих пор лучшей книги о Бахтине, еще раз рассказала о начале 20-х годов в Петрограде*. Ее рассказ сенсационно нов. Американская история раннего советского периода богата учеными томами. Многие из этих профессиональных, достойных лучшего будущего книг устарели, как только к постмодернизму прибавился посткоммунизм. Так что русская история переживает трудные времена, как и все русское. Что касается читателя, привыкшего к советской манере писать историю, то в книге Кларк он с трудом узнал бы хорошо известные ему события; даже имена здесь другие, и только географические обозначения связывают этот рассказ с тем, что казалось реальностью. Реальностью до боли знакомой и потому забываемой будто специально для того, чтобы увеличить вероятность ее повторения на тех же пространствах — по крайней мере, географически тех же. География, действительно, играет ключевую роль в подходе Кларк. Она вновь дает ощутить, что глобальные события развивались внутри локального и даже тесного пространства: в «колыбели революции», как писали советские учебники, или, как пишет Кларк, в ее горниле. Выбор метафоры никогда не бывает случайным. Метафора колыбели означала, что революция провела там свои младенческие годы, чтобы потом переехать в другое ложе. Метафора горнила несет сходный, но иной смысл: революция была выкована благодаря огню, который долго продолжал раздуваться отсюда, хоть вожди и переехали. Эта книга о революции мало интересуется ее вождями; но, в противовес американской традиции социальной истории, книга Кларк не очень интересуется и статистическими массами. Очаг раздувается профессионалами своего дела: железо, пока оно горячо, куют мастера; потом готовое изделие тиражируют подмастерья; а потом оно носится, изнашивается и сбрасывается массами. Примерно такова ключевая метафора, которую Кларк предлагает для понимания случившегося после 1917 года. Этот интерес к культурным одиночкам, делающим историю до того, как она совершается, не нов сам по себе; но он дает новый результат в применении к явлениям, массовым по самой своей природе, таким как карнавал, революция или террор. В преобразовании элитарного — в эгалитарное состоит цель революции. Анализ элитарных идей и профессиональных практик репрезентативен в той степени, в какой они — идеи и практики — воспроизводятся массами как новая реальность их жизни. Чего, впрочем, никогда не проис- * Katerina Clark. Petersburg, Crucible of Cultural Revolution. Cambridge: Harvard University Press, 1995. © Александр Эткинд, 1997
202 Александр Эткинд ходит; но из этого не следует, что идеи, проекты и попытки не стоят изучения. Их важно и интересно знать, хотя и не в такой степени, как казалось тем, кто верил, что эти идеи завладевают массами везде и навсегда. Воспроизводя посткоммунистический переворот в своей узкой области, культурная история перемещает революцию в сферу своих интересов, и она оказывается на своем месте среди курьезов, уродств и экспериментов прежних эпох. Подход социальной истории воспроизводил логику революции: он интересовался не идеями, а тем, в какой степени ими овладели массы, как их этому обучали и что им мешало, как будто при других технических условиях все могло бы и получиться. Переход от социальной истории к культурной истории обращает и переворачивает главный жест самой революции. «Всякая революция происходит внутри определенной культурной экосистемы, которая ставит границы возможным изменениям», — такова первая фраза книги о петербургской революции. Риторика революции преувеличивает податливость «культурной экосистемы»; веря в возможность тотальных перемен, вожди и массы сталкиваются с непреодолимой, непризнаваемой и ограничивающей силой культуры. Практика революций, не только русской, выходит за границы теоретических проектов, но остается в пределах, заданных культурными формами. Скажем, коллективизация не была предусмотрена теориями большевиков ни в 1903, ни в 1917, ни в 1924 году, но в некотором смысле она соответствовала идеям, которые обсуждались в России на протяжении всего XIX века. То же относится к массовым репрессиям и к другим важнейшим феноменам: к радикализации практик вели новые реальности, сформированные прежними практиками; раньше все это никакими теориями не предсказывалось, но, как становится ясно задним числом, соответствовало более общим культурным формам. Лидеры заперты в своей культуре, как в клетке, но не видят ее границ, потому что они совпадают с границами их мира, всей видимой ими реальности: не так, как сидит в клетке только что пойманный зверь, а так, как сидит тот, кто в ней родился. Действительно, проблема лидера революции меньше всего заключается в том, чтобы выйти за собственные рамки; она в том, чтобы вывести массы за их рамки, для него безнадежно старые и нетерпимо узкие. Но массы так и не выходят за привычные пределы; пытаясь разрушить их все более радикальными мерами, лидеры победившей революции выходят за рамки собственных идей и, вопреки собственным целям, присоединяются к основному руслу ненавистной им традиции. Так культурная революция совершает полный оборот, превращаясь в антикультурную реакцию и возвращая свою «экосистему» на несколько поколений назад. «Точки отсчета большей частью унаследованы, хотя те, которые побеждают в новых условиях, могут быть не теми же самыми, которые доминировали при старом порядке», — оговаривает Кларк. От географии мы давно перешли к экологии. «Культурная история 1920-х и 1930-х была размечена серией катаклизмов <...>, но определяющими моментами были не эти драматические времена, но промежуточные интервалы адаптации и консолидации, когда выжившие флора и фауна отвечали на новые условия; одни пришли к доминированию, другие нет, а третьи претерпевают новые мутации». Кто же основные действующие лица этой непрерывной катастрофы, которая, как хорошо знает Кларк, началась задолго до 1917-го — вожди? партия? пролетариат? интеллигенция? народ? Экологический подход Кларк подчеркивает взаимозависимость разных элементов системы и даже ритмическую согласованность их эволюционно-револю- ционного танца. В настоящей экологии есть и хищники, и их жертвы; но и тут эволюция работает только в системе — например, хищники не могут съесть всех жертв и размножаться дальше. Деятели исторической экологии, однако, обладают куда большей свободой: здесь волки жалеют овец, овца нередко становится волком, а все вместе бывают готовы на странного рода акции, вроде китов, которые выбрасываются на берег. «Партия часто осуществляла проекты, предложенные в работах интеллектуалов. Партия и интеллигенция никогда не были полностью отделены друг от друга, и никогда эти группы не были гомогенными». Действительно, если анализ социального происхождения и позволяет отделить, скажем, большевиков от кадетов, то социальная история совсем не помогает разделить их идеи. Проекты кадетов и проекты большевиков в совершенно равной степени разрабатывались интеллектуалами, под влиянием интеллектуалов, внутри интеллектуальной традиции. Но подход Кларк отличается от того, который представлен в традициях интеллектуальной истории, или истории ментальностей. Прежде чем овладеть массами, идея должна превратиться в социальную практику; потому что массы не
Фауна революции 203 думают, а участвуют, и субстанцией их активности является не идея, а нечто иное, разного рода практики и ритуалы. Массовые действия — обряды, праздники, шествия — задумываются и ставятся профессионалами культуры, а разыгрываются послушными и, в момент своего участия, культурными и верящими массами. В массовом спектакле, как в революции, элитарный проект получает эгалитарное осуществление; и, конечно, в спектакле это происходит лучше и красивее, чем в революции. Поэтому массовый спектакль — подлинное лицо революции, ее внутренняя утопия; именно в нем революция осуществляется больше, чем в чем- либо еще. Так рассуждает Катерина Кларк. Одним из ее предшественников и учителей является Бахтин с его интерпретацией европейского карнавала. В современном контексте бахтинский карнавал кажется еще одной популистской утопией; апология народного тела хороша, но важнее понять обыденную жизнь масс, то, как она усложнялась и дисциплинировалась столетиями. Какую роль играли в этом великом деле праздники народной культуры? Они ли научили людей мыть руки, жалеть сирот, отдавать долги — всему тому, что Норберт Элиас в своей знаменитой книге называл «цивилизаци- онным процессом»? Похоже, что Бахтин описывает процесс противоположный и в отношении развития манер скорее регрессивный — тот, что помогал людям на время расслабиться, не мыть рук, не слушаться новых правил, а вспомнить старые, пока еще плохо забытые. Если верить Веберу, то жалеть сирот и отдавать долги лучше всего учила людей та религия, которая дальше всего от карнаваль- ности. Похоже, что Бахтин, и особенно его квазиистория карнавала, так сильно зависимая от русского народничества, — еще одна попытка теоретического обоснования системы, которую Кларк очень точно называет Романтическим Антикапитализмом. Так что новый подход Кларк скорее преодолевает Бахтина, чем продолжает его традицию. В своем подходе к революции она скорее продолжает социологию религии Дюркгейма. Массы приобщаются к религии через участие в обрядовом действии; и точно так же они приобщались к революции. (Квази)религиозный ритуал есть переходное звено от интеллектуального проекта — к социальной практике. Итак, предмет культурной истории революции — в исследовании революционного ритуала, как он по частям задумывался профессионалами, потом режиссировался в целом, а потом вновь разбирался на составные части по мере его освоения массами. В этом контексте европейский и русский авангард 1910-х получает новый смысл. Революция жизни начиналась с революции зрения; Кларк прослеживает, как метафора нового зрения мигрировала между художниками международного авангарда, чтобы достичь своих теоретических формулировок в русском формализме. «Остранейие» и есть технический прием нового зрения. Хотя вводимое здесь Кларк новое понятие «перцептивный милленаризм» вряд ли приживется, в целом ее социологический или, как предпочитает говорить Кларк, экологический подход дает читателю понимание не только преемственности событий (что применительно к искусству русского модернизма-авангарда-сталинизма было уже сделано Борисом Гройсом), но и их причинной связи между собой и со средой: как раз того, для чего нужна экология. В «новом зрении» самой Кларк неожиданный смысл приобретает предреволюционный классицизм, как он представлен в «Мире искусства», с одной стороны, и в петербургской филологии, с другой. Действительно, на фоне неославянофильства Николая II и неонародничества русских символистов, неоклассический культ двух Александров, Пушкина и Романова, возрождал ампирное (то есть имперское) понимание России как децентрированной, европейской, сверхнациональной государственной силы. Но Кларк делает следующий шаг. Художественные и филологические стилизации Бенуа, Сомова, Ходасевича, Брюсова рассматриваются как предтечи московской архитектуры и литературы сталинских десятилетий, оказываясь в одном ряду с другими явлениями неоклассицизма — стилями Французской революции, наполеоновского режима, фашистской Европы. Идея нова и привлекательна; но на этих страницах начинает казаться, что Кларк чересчур спрямляет культурную ситуацию. Конечно, тоталитарные идеи гармонии и ансамбля были главными ценностями в эстетике Бенуа; правда и то, что, когда в 1913 году кружок Бенуа настаивал на расчистке территории вокруг Казанского собора от лавок и киосков, он в очередной раз разыгрывал главный ритуал Романтического Антикапитализма — изгнание менял из храма. Но такая трактовка не считается со стилистической иронией, важной как раз для этой формы неоклассицизма; именно сознательная и ироническая игра отличает версальские картинки Сомова или пушкинистские тексты Ходасевича от их прототипов (а Версаль и Пушкин в
204 Александр Эткинд свою очередь этой же игрой отличаются от позднейших фашистских подражаний, вытеснявших, как буржуазность, именно иронию и стилевую игру). Выявляя парадоксальные соотношения между русским национализмом и имперским неоклассицизмом, Кларк опирается на еще одного социолога, недавно умершего Эрнеста Геллнера. Согласно его теории, тоже парадоксальной, национализм является следствием культурной модернизации. По мере того как массы становятся цивилизованными, все большую роль играет новый класс, на долю которого выпадает вся работа по воспитанию, обучению, дисциплинированию народа. Работа эта проводится на национальном языке, который становится главной субстанцией цивилизации, с одной стороны, и единственной собственностью нового класса, с другой стороны. Поэтому современная цивилизация непременно является националистической; но уже от нее самой, а не от исторических законов зависит, в какой степени цивилизованным является этот национализм. Далее, движение языковых конструкций доступно рыночному регулированию в меньшей мере, чем другие виды собственности; но всякая собственность, языковая в частности, нуждается в охране — как от конкурентов, так и от влияния времени. Согласно этой логике, интеллектуалы непременно являются националистами, склонны к неоклассическим настроениям и сильнее других групп подвержены Романтическому Антикапитализму. Эти формулы являются результатом многоступенчатых упрощений, принадлежащих скорее мне, чем Кларк; автор, однако, прав, когда считает, что материал ее книги подтверждает объяснительную силу модели Геллнера. Для ее стиля вообще более характерны охотные ссылки на большие теории, нежели на вторичную литературу по ранней советской истории; возможно, благодаря этому достигается тот эффект, который по привычке легко назвать остранением; но в данном случае знакомый материал кажется не только новым, но и более понятным. Каждый автор выбирает свой образцовый пример, на основе которого прослеживает историю. Для Элиаса это были книги хороших манер, драматически менявшихся от века к веку; для Геллнера ключевой формой культуры был университет. Для Кларк это театр. Если в нормальном процессе смены поколений новые формы жизни приходят через систему образования, и потому их появление переживается как смена поколений, то революция не может ждать. Революционная эпоха нуждается в моментальном, магическом акте перехода от слов к делу, от элиты к массе, от нового зрения одиночек — к новой жизни для всех; и интеллектуалы снабжают ее тем, что имеют в своей власти. В их власти традиция театра, самого массового, самого похожего на жизнь и самого неискреннего из искусств. Кларк дает обзор и анализ театральных экспериментов питерской интеллигенции, начиная с премьеры «Маскарада» в постановке Мейерхольда 25 февраля 1917-го, в вечер революции, и кончая бурной ленинградской кампанией театров рабочей молодежи, пришедшейся на самый конец 1920-х годов. Прослеживая театральные эксперименты большевиков, Кларк подчеркивает определяющее влияние Вагнера: важная новость на фоне десятков исследований, посвященных влиянию Ницше на русскую культуру. Следуя метафоре «нового зрения», Кларк выявляет родство экспериментаторов 1920-х, которые верили в технический прием как средство обнаружения «правды»: таковы «аттрацион» по Мейерхольду, «остранение» по Шкловскому, «монтаж» по Эйзенштейну. Этими метафорами автор показывает главную дилемму: чтб есть революция — срывание всех и всяческих масок (формула Маркса из «Восемнадцатого брюмера») или наоборот, попытка маскарада, в котором и солисты, и кордебалет получают новые искусственные роли, которые надо только выучить и повторять? В этой ритуальной области ранний советский период был продуктивней, чем во многих других. Кларк рассказывает о том, как Альтман декорировал Дворцовую площадь, а Татлин проектировал свою башню; как жены партийных вождей осуществляли руководство культурой в Наркомпросе и Петросовете (между прочим, среди них забыта едва ли не главная — жейа Троцкого Наталья Седова, зав. музейным отделом Наркомпроса); как разрабатывал свою теорию театральности Николай Евреинов (добавлю, что его тоталитарные идеи красноречиво представлены в пьесе «Самое главное»); и еще о многом, отчасти известном, а отчасти совсем забытом. Не претендуя на полноту фактов, Кларк впервые представляет связный рассказ о попытках авангардной элиты передать свое «новое зрение» массам и, таким образом, замкнуть ход истории. Интересна и полна нового материала глава о Сергее Радлове, режиссере массовых зрелищ начала 1920-х и создателе Театра народной комедии. Как историк античной трагедии, Радлов продолжал беспокойную филологическую традицию Ницше и Вячеслава Иванова; но, в отличие от них, Радлову удалось перенести идею на площадь. Кларк прослежи-
Фауна революции 205 вает разнообразные связи Радлова, отрывочно известные историкам русской культуры, — его учебу у Зелинского; его вероятный роман с Ахматовой; многолетнее сотрудничество с талантливым и необычайно амбициозным Адрианом Пиотровским. Недостаточное внимание, однако, уделено другим, скорее ретроспективным, увлечениям этой группы, которую можно назвать кругом Радловых. В то время как Сергей Радлов ставил массовые представления с участием дивизий, флотилий и электрических схем, жена его, Анна Радлова, сочиняла стихи и, что интереснее, драму на самую почвенную из русских тем — о хлыстах. Оба супруга были десятилетиями дружны с человеком, олицетворяющим архаизирующую (а не только неоклассическую) ноту русского авангарда, — с Михаилом Кузми- ным; его вероятное влияние на Радловых Кларк не рассматривает. Вообще книга Кларк обходит зту важную для советской, как и для любой тоталитарной культуры, тему: переплетение модернистских мотивов с архаическими, технократических с оккультными, авангардного утопизма — с утопизмом почвенным и мистическим. Русский авангард любил смотреть назад; его архаическим увлечениям есть так много примеров — от Блока до Кандинского, — что, может быть, правильнее вообще рассматривать всех этих людей как арьергард цивилизационного процесса, оказавшийся впереди всех по странной причуде истории; она-то и нуждается в нашем объяснении. Среди прочих Кларк рассматривает и фигуру в этом контексте неожиданную: Николая Марра. Не совсем ленинградец и совсем не революционер, Марр кажется, однако, замечательным предметом для культурно-экологического анализа. Его «учение», изложенное во множестве наукообразных текстов, совершенно неправдоподобно; иными словами, оно имеет меньше отношения к «правде», чем более респектабельные гуманитарные теории. Как злая пародия на авторов других учений о языке, Марр помогает понять: причины научного успеха не в отношении теории к «правде», а в отношении ее к культуре. Действительно, Кларк читает идею Марра о «едином языке» как аллегорию на тему сталинской (потом брежневской) мечты о «советском народе»: сконструированный Марром механизм скрещения и унификации языков — оправдание империи и проект ее радикальной консолидации. Здесь вновь кажется, что Кларк не отдает должного почвенной, народнической традиции, которая была важна для Марра и его отечественных предшественников от Потебни до Хлебникова. Вся эта антисоссюров- ская лингвистика, с ее неожиданно современным, постструктуралистским интересом к устной речи, несловесному жесту, иконическим референциям и пр. — еще одна попытка выйти за пределы условности, эквивалентного обмена и всего того, что уподобляет язык — деньгам, а семиозис — капитализму. Ни одна искренняя попытка «нового зрения» не пропадает бесследно; и возможно, Марр еще дождется своих постмодернистских ценителей. В конце книги Кларк рассматривает новый неоклассический поворот советской культуры,, связанный со стабилизацией империи, возвращением русского национализма и выдвижением русского языка на роль имперского. «Споры о языке никогда не бывают невинными», — говорит Кларк, анализируя полемику 1930-х—1950-х о чистоте языка как важнейший форум для становления культуры зрелого сталинизма. На сцене появляется новый старый герой — вернувшийся на родину Горький, инициировавший очередной поворот темы своими агрессивными статьями 1933 года. Кларк считает их мишенью Федора Парфенова; я думаю, что главным врагом Горького был Андрей Белый, и в этом споре между стариками речь шла не только о литературной политике накануне Первого съезда писателей, но и об очень старых счетах. В одной из последних статей Горького «О прозе», на которую Кларк здесь не ссылается, последовательность вражды — от Белого к Панферову и обратно — эксплицирована. Конечно, никакой контекст не является единственным и никакое чтение — окончательным; история течет плавно, как Нева, и в нее нельзя войти дважды. После наводнений она возвращается в берега, и всякий раз ее переписывают заново. Но и в ней есть вехи. Книга Кларк принадлежит к таким поворотным текстам; жаль, что пока она существует только на английском языке.
КАТЕРИНА КЛАРК ПЕТЕРБУРГ — ГОРНИЛО РЕВОЛЮЦИИ (Глава пятая) ПЕТРОГРАД — РИТУАЛЬНАЯ СТОЛИЦА РЕВОЛЮЦИОННОЙ РОССИИ В культуре не бывает абсолютных начал, даже если происходят революции, исполненные мессианских претензий. Искусство, возникающее после революции и, как мы ретроспективно утверждаем, ее определяющее, в действительности есть отбор и разработка существовавших ранее тенденций. Нигде это не проявилось с такой очевидностью, как при организации массовых зрелищ в революционном Петрограде, тех грандиозных представлений, которые были устроены в городе в ознаменование праздничных дней только что введенного революционного («красного») календаря. Массовое празднество . 8 ноября 1920 г. в 10 часов вечера на огромной Дворцовой площади Петрограда начало разворачиваться то, что в афишах было названо крупнейшим массовым зрелищем всех времен, — инсценировка штурма Зимнего дворца. Она была организована в связи с празднованием третьей годовщины революции, ее главным режиссером выступил Николай Евреинов1. Шеститысячная труппа состояла в основном из членов армейских и флотских драматических кружков и даже настоящих войсковых частей, а также из профессиональных актеров, балетных танцовщиков, циркачей и учащихся драматических студий. Рассказывают, что во время представления, рассчитанного на достижение сильного эмоционального воздействия своим ошеломляющим размахом и театральными спецэффектами, стотысячная зрительская аудитория в отчаянии ахала или радостно аплодировала, следя за неудачами и успехами большевистской фракции2. Представление начиналось с того момента, когда после Февральской революции 1917 г. Александр Керенский, глава Временного правительства, находился в зените своей славы. Правительство, поддерживаемое либеральной буржуазией, собиралось на бесконечные совещания, а угнетенные массы пребывали в полной неорганизованности. По ходу спектакля ситуация менялась на противоположную — те, кто поддерживал Временное правительство, все больше впадали в смятение, массы же, наоборот, становились все организованнее и решительнее и, в конце концов, принялись создавать вооруженные отряды. Затем произошла Октябрьская революция. На площадь с грохотом выехали броневики, а за ними к Зимнему дворцу на решающий штурм со всех сторон устремились тысячи солдат и военморов. Тут уже паника охватила Временное правительство, и перед зрителями развернулась комическая интерлюдия, в которой цирковые артисты, исполнявшие роли членов правительства, отдавались безудержной буффонаде и акробатике, изображая бегство от наступающих большевиков. Твердо стоял лишь женский батальон, маршировавший под знаменем «Нам нужны Дарданеллы!»* — намерение, высмеянное всем обликом опереточных героинь. С приближением кульминационного момента режиссер Евреинов все активнее обращался к шумовым и зрительным эффектам. Вдруг осветились пятьдесят Неточность: это был один из выкрикиваемых лозунгов (прим. переводчика). © Катерина Кларк, 1995 © Н. Жутовская (перевод), 1997
Петербург — горнило революции 207 окон верхнего этажа дворца, и в них зрители увидели игру теней — силуэты сражающихся. Раздались выстрелы с крейсера «Аврора», все еще стоявшего на якоре на том самом месте, с которого он произвел свой знаменитый выстрел, послуживший сигналом началу Октябрьской революции. Две-три минуты нельзя было услышать ничего, кроме трескотни пулеметов, ружейной стрельбы и грома артиллерии. Затем в ознаменование победы вверх взмыла ракета, и все замолкло. Показалась жалкая фигура Керенского, удирающего, семеня, в женском платье. Представление закончилось после грандиозного финала с массовым исполнением «Интернационала», фейерверком и военным парадом3. «Взятие Зимнего дворца» с огромным составом участников и зрителей явилось кульминацией движения за истинно массовый театр, оно увенчало достижения 1920 г., который был свидетелем пяти массовых зрелищ в Петрограде, проходивших под открытым небом и, подобно «Взятию Зимнего дворца», вовлекших несколько тысяч участников и зрителей. Петроград был не первый и не единственный город, где после революции устраивались массовые представления. Многие провинциальные города ставили такие спектакли, и в том числе, конечно, Москва4. Однако все специалисты единодушны во мнении, что по масштабу, зре- лищности и частоте постановок Петроград превзошел всех. Он был ритуальной столицей революционной России. Почему же эту роль не взяла на себя Москва? Там и в самом деле планировалось устроить ряд помпезных массовых торжеств с привлечением Мейерхольда и других режиссеров, которые вполне могли бы соперничать с петроградскими, но этим планам не суждено было осуществиться5. Одна из причин, возможно, состояла в том, что если Москва была столицей, то Петроград — местом рождения революции, и потому по сравнению с другими городами он имел больше прав на проведение празднеств, отмечающих это событие. Более того, такое право оставалось одним из немногих, дающих городу особый статус в новом обществе. Поэтому амбициозный Зиновьев (глава Петроградского Совета и партийного комитета) в большей мере, чем его московские коллеги, был заинтересован в том, чтобы такое грандиозное мероприятие происходило во вверенном ему городе. Кроме того, в Петрограде сосредоточилась та часть интеллигенции, которая слепо приняла мечту Ницше о ритуалах под открытым небом и всеобщем единении. Массовое празднество стало для них центральным объектом приложения усилий, направленных на то, чтобы разбить «консервную банку» эстетико-соци- альных ограничений; ритуал перехода границ должен был вызвать ту магическую силу, которая преобразила бы и само общество. Каждое последующее представление 1920 г. превосходило предыдущие и по размерам уличной «арены», и по количеству артистов и зрителей, но «Взятие Зимнего дворца» превзошло их все6. Евреинов, бывший с гиперболой накоротке, хвастался, что это зрелице, как и сама революция, беспрецедентно по масштабу, что обеспечит ему уникальное место в истории театра7. Празднества 1920-х годов стали, если процитировать название известной ленинской статьи о Толстом, «зеркалом русской революции». По истории их организации можно проследить некоторые противоречия между теорией и практикой революции, а кроме того, проблему вовлечения в одно гармоничное «представление» (или революцию) трех решающих, но, по сути дела, несоединимых групп: партию или государство, интеллигенцию и массы. Мы представляем себе эти знаменитые зрелища в основном как стихийные иконоборческие ритуалы, излучающие радость праздники по поводу свержения старого мира. Такое восприятие обеспечило им в нашем сознании особый статус — это кульминация первых послереволюционных лет, времени революционного идеализма и энтузиазма тех, кто жаждал вечного счастья для всего человечества. И это наше представление не так уж безосновательно. В течение примерно года после революции продолжалось яростное иконоборчество в культуре. Требовалось уничтожить прошлое, чтобы расчистить дорогу новой эре. «Только тот коммунист истый, — объявлял поэт Маяковский в 1918 г., — кто мосты к отступлению сжег»8. Искусство и культура должны быть освобождены и демократизированы, для чего их следует вывести «на улицу», а сами улицы, площади и даже здания на них нужно перекрасить9. В центре внимания тех, кто пытался воплотить идеи переноса искусства «на улицу», был театр. Идеологом этого движения являлся Платон Керженцев, теоретик пролеткульта и руководитель РОСТА, ответственный за выпуск большей части знаменитых советских революционных плакатов. Его работа «Творческий театр» с тезисом «новый театр создается ... вне стен театра» стала подобием «красной книжечки» всего движения10.
208 Катерина Кларк В «Творческом театре» Керженцев повторил многие общие места паневро- пейского движения за театр массового участия и в то же время своей теорией «вечной студии» придал им утопическую окраску. Новый театр, настаивал Керженцев, должен следовать «принципу любительства»11. Его опорой будут непрофессиональные актеры из рабочего класса. И хотя им следует обучаться и постоянно совершенствовать свое искусство, они никогда не должны становиться в полной мере профессионалами, ибо в этом случае утратится близость к массам12. Кроме того, Керженцев мечтал уничтожить границу между артистами и пассивной аудиторией. Он предсказывал, что зритель грядущих лет не скажет «я иду смотреть такую-то пьесу», а «я пойду участвовать в пьесе»13. Если абстрагироваться от классовой основы теории Керженцева, легко обнаружить идею вечной всеобщей пограничности и смешения. В этом отношении мысли Керженцева близки идеям Бахтина, изложенным в его работах 1930-х годов и особенно в книге о Рабле, где рассматривается понятие карнавала. Увлечение карнавалом у Бахтина возникает из его страстного желания уничтожить всяческие границы, увлечение, столь характерное для культуры построения идеального общества, ярко обозначившейся в первые послереволюционные годы. Одна из основных черт карнавала формулируется Бахтиным как стирание различия между сценой и зрительным залом14. В том же определении Бахтин отмечает и абсолютное различие между карнавалом и театром, основанное на универсальности участия, идеале, столь важном для Керженцева: «Карнавал не знает разделения на исполнителей и зрителей. Он не знает рампы даже в зачаточной ее форме... Карнавал не созерцают, — в нем живут, и живут все, потому что по идее своей он всенароден»15. Таким образом, для многих интеллигентов после революции мечты об уничтожении границ между образованными и безграмотными, богатыми и бедными, одной нацией и другой, и даже между разными отдельно взятыми людьми сосредоточились в идее карнавала или массового празднества, когда «каждый участвует» в том, что Керженцев называл «чистой радостью и безудержным весельем»16. Однако так было лишь в теории, практика оказалась иной. Да, действительно, предпринимались попытки организовать по случаю революционных праздников несколько народных карнавалов (под названием «народная радость») с танцами, интермедиями, мимами, масками, играми и песнями, но ни власти, ни сами интеллигенты не были удовлетворены такими расплывчатыми мероприятиями, имевшими пограничный характер, требовалось нечто более воспитательное17. Поэтому наивысшим проявлением революционных торжеств стала совершенствующая человека театральная постановка — массовое зрелище. Однако для театральных деятелей оно никогда не было просто средством пропаганды, это был апофеоз театра массового участия, вершина культурного иконоборчества и демократизации. Адриан Пиотровский, один из ведущих режиссеров, видел в таком празднестве идеальную школу для его участников, «венец» революционной культурной работы, которая в «измененном» мире массового зрелища откроет его участникам «окно в завтрашний день»18. Пиотровский говорил, что нам нужны «не пе- реряживания, а перерождение»19. Таким образом, режиссеры видели свою задачу не просто в постановке пьес или грандиозных зрелищ, но в сотворении новых граждан. Представление означало участие в жизни нового общества. Массовые празднества должны были обобщенно выразить и определить характер революции. Но в то же время и сама революция должна была происходить одновременно с революцией в сознании ее участников, речь шла о революции как эстетической, так и политико-социальной. Когда готовилось первое празднество в Петрограде, Керженцев выступил с циклом лекций, объясняющих его честолюбивые цели. Он читал их в битком набитой аудитории пролеткульта, включавшей будущих режиссеров этих спектаклей (особенно в дискуссиях выделялся Пиотровский)20. Первый массовый спектакль «Мистерия освобожденного труда», поставленный в Петрограде в 1920 г. (Ю. Анненковым, А. Кугелем и С. Масловской), был приурочен к празднованию Первого мая и состоялся на ступенях Фондовой биржи. «Мистерия освобожденного труда» представляла в символическом воплощении развитие социалистической утопии на протяжении веков. Доминирующим элементом декораций был огромный задник, расположенный на верхней площадке над ступенями Биржи, изображавший средневековый замок с большими золотыми дверями, запертыми на висячий замок, который означал, что путь в Царство Свободы закрыт. В либретто говорится, что после фанфар действие открывается шествием всевозмбжных владык-угнетателей и их прислужников (например, Наполеона, китайского мандарина, плантатора, византийского императора и раз-
Петербург — горнило революции 209 личных купцов), которые подходят к роскошному столу, накрытому на верхней площадке, где начинают пировать, ублажаемые музыкантами и танцовщицами. Далее выходит группа рабов в цепях, спины их сгорблены от тяжелой жизни, они начинают трудиться внизу лестницы. Обе эти группы продолжают свои занятия по театральному контрасту «параллельной игры». Но вдруг, когда на время замолкает пьяная вакханалия на верхней площадке, рабы слышат звуки «небесной музыки», льющейся из Царства Свободы. Они начинают роптать, и постепенно группы мятежников одна за другой восстают против своих хозяев и пытаются достичь Царства Свободы. Перед зрителями проходит череда сменяющих друг друга знаменитых революций, начиная с восстания Спартака 73 г. до н.э. и кончая традиционным набором новой эры: Французской революцией, Парижской Коммуной и двумя русскими революциями 1917 г. В каждом случае победа длится недолго, так как эксплуататоры очень скоро собирают всю свою мощь, чтобы уничтожить ее плоды. Даже Великой Октябрьской Социалистической революции угрожает иностранная интервенция и гражданская война. Но в этом случае массы решительны как никогда; под руководством большевиков формируются эшелоны Красной Армии. Все сильнее экстаз революционных масс, все больше отрядов с красными флагами появляется на сцене, и, наконец, море красного цвета захлестывает угнетателей, запечатанные ворота открываются, и все актеры замирают в «экстазе победы». В последнем действии задник падает, открывая Царство Свободы, в центре которого стоит огромное «древо свободы», украшенное красными лентами. Солдаты перековывают мечи на орала и прочие орудия мирного труда, после чего все народы земли вместе водят веселый хоровод вокруг древа и справляют праздники разных национальностей. «Мистерия» заканчивается триумфальным фейерверком и массовым исполнением «Интернационала»21. Даже по этому беглому изложению либретто видно, как в спектакле соединились несколько в корне отличающихся друг от друга программ революционного театра. Например, изображение эксплуатируемых в виде рабов перекликается с общей революционной моделью, приведенной в самой актуальной для тех лет книге Ленина «Государство и революция» (1917), где «рабы» свергают аппарат государственного угнетения и забирают власть у имущих классов и их приспешников. В то же время заключительный танец вокруг дерева отражает традиционное руссоистское представление о подлинном театре (столь милое сердцу апологетов народного театра), выраженное языком танца граждан вокруг шеста22, а если быть еще точнее, он повторяет в общих чертах танец вокруг Дерева Свободы, который был ключевым элементом праздников Французской революции («Мистерия» в наибольшей степени следовала именно этому источнику)23. Но, похоже, празднество также явилось и буквальным переводом сюжета из «Рождения трагедии» Ницше, поскольку мир «иллюзии» и «меры» пронизывают еще более заманчивые и «мистические звуки вновь пробужденной музыки трагедии», пока «заколдованные ворота, ведущие в волшебную гору эллинизма» (которые не удалось взломать даже Гете и Шиллеру) не откроются вдруг сами собой24. Те, кто ставил «Мистерию освобожденного труда» и другие массовые празднества 1920 г., попытались создать генеалогию нового государства, однако изложили ее в русле идей, пленявших воображение интеллигенции и вовсе не обязательно связанных с политической революцией. В этих празднествах была сделана попытка преодолеть не только рамки условного театра, устроив спектакль под открытым небом, но и рамки пространства и исторического времени. «Мистерия освобожденного труда», во многих отношениях вполне оригинальная, следует общей схеме, выявляемой во всех пяти массовых зрелищах 1920 г. Все они изображали исторические события, начавшиеся в разное время, но ведущие к триумфу некоей порабощенной, угнетенной группы (трудящихся) над угнетателями, правящими классами, вне зависимости от различий между странами и историческими периодами. Центральной темой при изображении революции было все же движение скорее в пространстве, чем во времени. Двучленное противопоставление (угнетенные/угнетатели) всегда осуществлялось в пространстве, где у каждой группы была своя отведенная ей площадка: в двух спектаклях, поставленных на ступенях Биржи, угнетенные располагались внизу лестницы, а угнетатели — вверху, однако в спектакле «Взятие Зимнего дворца», следуя традиции многих более ранних революционных массовых зрелищ, поставленных под открытым небом25, угнетатели (Временное правительство и иже с ними) находились на специально возведенном помосте, расположенном, как легко догадаться, с правой стороны Дворцовой площади, народные же массы и большевики занимали точно такой же помост слева. В ходе каждого спектакля использовалась еще и третья, промежуточная часть театрального пространства (мост, коридор 8 Звезда № U
210 Катерина Кларк или лестница между двумя площадками), где происходили схватки двух противоборствующих групп. Момент торжества угнетенных обозначался их победным водворением на место угнетателей. Здесь мы подходим к основному отличию русских революционных праздников от французских. Большинство современных исследователей праздников Французской революции подчеркивают, что местом их проведения было открытое пустое пространство где-нибудь за городом. Но даже если действие происходило в городе, исторических мест принято было избегать. В хореографии же явно присутствовали буколические мотивы (использование растений и зеленых ветвей, подчеркивание плодотворности жизненного цикла) как гарантия освобождения от угнетения. Что касается крупнейших массовых зрелищ в России, то сама их сцена (Дворцовая площадь, Фондовая биржа) соответствовала разыгрываемому действу, свидетельствуя, что представители нового строя заняли те места, которые некогда принадлежали господствовавшим силам — правительству и классу рантье и торговцев26. Массовый спектакль, по существу, подразумевает ритуальное воплощение принципов перехода, того пересечения границ, которое так нравилось Бахтину и которого так жаждал Белый и многие другие. Как бы ни было разыграно это движение — по горизонтали или по вертикали — переход осуществлялся от низших на территорию высших. Такого же рода движение стало парадигмой революционного прозрения, характерного для большей части будущей советской культуры. Особенно это заметно в кино. Например, знаменитую сцену бойни на одесской лестнице в «Броненосце „Потемкине"» Эйзенштейна (1925) вполне можно рассматривать как аллюзию на движение угнетенных вверх по ступеням петроградской Биржи из «Мистерии освобожденного труда» (и из более позднего спектакля «К мировой коммуне»)27. Фактически весь фильм можно анализировать с точки зрения принципов массового зрелища и его бинарной структуры28. Поступательность революционного движения изображалась не только пространственно; вообще говоря, оно было мотивировано в большей степени на символическом уровне, чем законами исторической обусловленности. Ведь массовый спектакль являлся грандиозным зрелищем и не обладал, как драма, возможностями логически связанного диалога (в любом случае невозможного на открытом воздухе). Правда, не только практические соображения мешали чрезмерной велеречивости в то подчеркнуто антилогоцентричное время. Используемые символы были преимущественно зрительными и звуковыми. Например, полотнище красного знамени, переходящее, подобно эстафете, от одного рабочего к другому и от одного революционного движения к другому, стало основным символом роста революционного сознания. Главное деление на угнетателей и угнетенных состояло не просто в двух наборах пространственных, зрительных и звуковых символов, но и в двух моделях драматической игры. Изначально угнетенные изображались реалистически, хотя само угнетение выглядело преувеличенным для усиления пафоса, но по ходу спектакля их изображение становилось все более возвышенным. В сценах с угнетателями, напротив, актерской игре была присуща сатира или гротеск. Зрителей обычно развлекала буффонада, особенно когда правящие классы делали неуклюжие попытки сопротивляться восставшим. Для этих сцен режиссеры использовали приемы комедии дель арте и цирка. Другими словами, они следовали традиции дореволюционного экспериментального театра Мейерхольда или Еврей- нова, продолженной многими режиссерами массовых спектаклей первых послереволюционных лет29. Яркая стилизация и взыскательные требования, предъявляемые к игре в комедии дель арте, означали, что принцип бинарности распространялся и на исполнителей массового спектакля. Угнетателей играли профессиональные актеры, балетные артисты, циркачи, а угнетенных изображали полуобученные массы от рабочего до члена красноармейской театрально-драматической мастерской или вовсе необученные статисты. У тех, кто играл угнетателей, роли были более индивидуализированными, живыми и смешными, они были наряжены в замысловатые костюмы и даже иногда в маски из папье-маше30. Изображавшие угнетенных, наоборот, участвовали в основном в массовых сценах, были обычно одеты в рваные серые лохмотья или военную форму мышиного цвета (их лица по цвету напоминали развевавшиеся в руках красные флаги) и никогда не гримировались. Поэтому хотя представители класса эксплуататоров были, так сказать, «нехорошими», неизбежно побежденными и решительно выдворяемыми со сцены в конце представления, если сравнить эти две группы с точки зрения театрального действа, «нехорошие» находились в привилегированном положении — схема, об-
Петербург — горнило революции 211 ратная той, что вырисовывается в «Мистерии-буфф» Маяковского. Эти массовые представления задумывались как ритуалы однородного общества, однако в определенном смысле они утверждали ту разницу мел<ау людьми культурными и бескультурными, которую должны были преодолеть. Это основное противопоставление в спектакле несет в себе нечто большее, чем различие в моделях игры. Оно отражает его двойную функцию — праздник иконоборчества и ритуальное утверждение данного порядка вещей. Большинство массовых спектаклей начиналось как празднование крушения старого мира. Их сатирические и гротескные эпизоды и в самом деле можно рассматривать как некое ритуальное очищение интеллигенции от старой, столь презираемой ею культуры торговцев-рантье. Но если в массовом спектакле разрушались границы между низким и высоким в сфере социального устройства, то в области культуры подобного разрушения ве происходило. Здесь столкновение положительного и отрицательного лагеря разыгрывалось в терминах хорошего и дурного музыкального вкуса: тот факт, что эксплуататоры выбирали дурное (или плохо исполняемое), красноречиво свидетельствовал о необходимости вытеснения их из жизни. Классовая борьба условно изображалась в виде музыкальной дуэли: в «Мистерии освобожденного труда» музыкальной визитной карточкой угнетенных был похоронный марш Шопена, а угнетателей — цыганская музыка; «небесной» же музыкой, изливающейся из Царства Свободы, был «Лоэнгрин» Вагнера, заглушавший в конце спектакля цыганские мелодии. Во «Взятии Зимнего дворца» дуэль проходила между «Марсельезой» (представлявшей Временное правительство), которая звучала все более и более искаженно, и «Интернационалом», поглотившим, в конце концов, звуки «Марсельезы». Предрассудки интеллигенции, питавшие эти празднества, в наибольшей мере проявляются в «Мистерии освобожденного труда», где группа людей, названная в либретто «угнетателями всех времен, всех народов», изображается с точки зрения интеллектуального пуританина. В либретто подчеркивается, что угнетатели должны быть толстыми и пьяными, а их лица отмечены печатью «разгула, разврата и сладострастия». Среди них выделяется так называемый король Биржи, чье «тупое лицо выражает жестокость и жадность», а из кармана у него торчит большая бутылка спиртного*. Эксплуататоры без удержу пируют и предаются пьяной вакханалии, так как им нет никакого дела до небесной музыки, доносящейся из Царства Свободы. Их вкусы примитивны и невзыскательны и ориентированы на развлечение, а не на культуру, Шопену и Вагнеру они предпочитают цыганщину (венские вальсы в спектакле «К мировой Коммуне»)! Уподобленный люмпен-пролетариату из «Восемнадцатого брюмера» Маркса, эскорт их приспешников, именуемых «паразитами и беспринципными слугами капитала», где свалены в одну кучу «художник, ученый, поп, солдат, матрона, проститутка, комедианты, музыканты, фокусники и сатиры», ублажает омерзительные культурные запросы угнетателей, сущность которых проявляется особенно ярко, когда они танцуют вокруг трона буржуазии «раболепный канкан» — танец, характерный для кафешантанов и особенно презираемый Вагнером31. Мы наблюдаем здесь то уравнивание плотского греха с культурной нечистоплотностью, которое нередко являлось одной из причин, заставлявших интеллигенцию призывать к борьбе с торгашеской культурой. Эта структурная бинарность означала совмещение в спектакле двух направлений, возникших в результате произошедшего еще до революции принципиального раскола среди театральных деятелей — на тех, кто, подобно Мейерхольду, были сторонниками гротескного театра, и тех, кто видел в возрожденном театре почву для монументальных и мистических ритуалов, «мистерий», как и называлось первое массовое празднество. Однако иконоборческая или очищающая функция по ходу каждого спектакля ослаблялась, и силу набирала другая, утверждавшая новый порядок вещей. Важная разграничительная линия намечалась в тот момент, когда.на сцене впервые появлялась Красная Армия, что, как правило, сопровождалось загоранием красной звезды в вышине или на востоке и другими подобными эффектными символами. К концу спектакля, когда ритуал бывал доведен до наивысшего своего выражения, все следы сатиры и гротеска исчезали, а общая тональность поднималась Неточность: из его кармана «сыплется золото»; «четвертная бутыль» — атрибут «купчины» (прим. переводчика).
212 Катерина Кларк до уровня восторга. Вспыхивали фейерверки, делалась попытка ликвидировать пропасть между актерами и зрителями путем массового исполнения «Интернационала», который и те, и другие обычно пели хором. Часто устраивался военный парад, и войска, маршируя, смешивались со зрителями. Военный парад, связующий актера и зрителя, лучше всего удался в четвертом из пяти массовых спектаклей — в сокращенном варианте «К мировой Коммуне». Он был организован Управлением запасных войск и разыгран перед новобранцами на фоне естественного амфитеатра в воинских лагерях в Красном Селе под Петроградом, его цель состояла в подготовке новобранцев с помощью «аудио-визуального средства» к надвигающимся боям с поляками. Поскольку аудитория целиком состояла из военных, зрители все без исключения присоединились к параду солдат-актеров в финале. В этом случае у Керженцева действительно были все основания рассчитывать, что зрители скажут не «я иду смотреть такую-то пьесу», а «я пойду участвовать в пьесе». Но в какой степени этот тип массового празднества был «карнавалом»? В какой мере эти события являлись иконоборческими стихийными ритуалами или восторженными массовыми праздниками? Рене Фюлоп-Миллер описал увиденное глазами современника совсем по-другому — безрадостные зрелища, совершенно механистические по исполнению, торжествующая безликая масса32. На самом же деле эти спектакли нельзя назвать ни слишком стихийными, ни абсолютно безрадостными и механистическими. Массовое празднество не являлось детищем Октября, оно принадлежало как русской, так и западной театральной жизни предшествовавших десятилетий. Его использовали, чтобы укреплять существующий порядок посредством патриотической исторической^ драмы или всенародного праздника, отмечавшего основание города. В Америке, где массовые празднества были особенно популярны в начале XX века, они назывались «гражданским театром». И в самом деле, когда в 1916 г. Йельский университет отмечал свое двухсотлетие, гораздо больше народу, по замечанию Евреинова, собралось на лужайке в тени увитых плющом университетских стен, чтобы разыграть массовое представление, прославляющее «Бога, Америку, Йель» (семь тысяч человек), чем сошлось на Дворцовой площади в 1920-м, чтобы продемонстрировать верность большевикам, советской власти и Ленину (между прочим, Керженцев в «Творческом театре» упоминал празднование в Иеле как возможный образец для большевиков)33. Но и царская Россия также преуспела в области подобных зрелищ. Например, в 1912 г. А- Я. Алексеев-Яковлев поставил массовый спектакль о покорении Ермаком Сибири, имевший такой большой успех, что в августе следующего года на одном из прудов петербургского парка он представил публике «Покорение Азо- ва», призванное «осветить в умах трудящейся массы некоторые отдельные моменты из русской истории». Этот спектакль пришли посмотреть 194 000 зрителей, что значительно превысило сто тысяч, пришедших посмотреть «Взятие Зимнего дворца»34. Радлов наверняка помнил успех тех дореволюционных спектаклей, потому что для своей «Блокады России» (также поставленной на воде в парке) он пригласил Алексеева-Яковлева в качестве консультанта35. А после Февральской революции тот же состав, что позднее ставил «Взятие Зимнего дворца» (режиссер Евреинов и художник Ю. Анненков), работал над грандиозным зрелищем-гуляньем, посвященным Французской революции36. В революционной России массовый спектакль как центральное явление театра массового участия ставил целью заставить зрителей вновь пережить революцию, но под революцией понимались две противоположные вещи. С одной стороны, это был главный момент в мифе о происхождении, утверждавшем определенный порядок вещей, и тогда революцию можно было сравнить, к примеру, с основанием города, любимой темой американского гражданского театра. С другой, это было иконоборческое действо. Поэтому режиссеры массового празднества 1920 г. стремились воскресить сам исторический момент революции (отсюда, в частности, сценический повтор реального штурма Зимнего дворца) и возродить пафос революции, ее порыв, ее коллективистский иконоборческий дух. Но в 1920 г. революции уже исполнилось три года. Теоретики, подобные Керженцеву, сколько угодно могли вдохновлять интеллигенцию на поиски путей организации «праздника чистой радости и безграничного веселья», ставя спектакли, где импровизировали тысячи непрофессиональных актеров из рабочих кружков, и все же их идеал был далек от воплощения. Без сомнения, «Взятие Зимнего дворца» гораздо лучше было осуществлено в 1920, чем в 1917 г., однако оно оказалось менее «революционным» и несколько подрастеряло стихийность и пафос. Режиссеры массовых спекталей рассматрива-
Петербург — горнило революции 213 ли их роль в будущем обществе с не менее утопичных позиций, чем Керженцев, однако они полагали, что массовому спектаклю прежде всего требуется руководство и организация. Пиотровский пришел к заключению, что «без регламентации нет ритуала»37. Массовые празднества действительно были регламентированы — четко организованы и по существу милитаризованы. Их организацией занимались особые «тройки» и специальные комитеты, созданные либо военными, либо местными советами, либо Губполитпросветом38. Да и на Западе постановка массовых спектаклей достигла наивысшего расцвета во время Первой мировой войны, главным образом потому, что только в условиях военного времени можно было задействовать огромные массы людей, транспорт и все остальное, необходимое для спектакля39. Сходным образом пик массовых празднеств в революционной России пришелся на тот момент, когда на европейской части страны уже закончилась гражданская война, войска почти прекратили сражаться на ее фронтах, но солдат еще не демобилизовали. Пиотровский сам разработал систему организации участников спектаклей, разбив их на десятки, образующие строгую пирамидальную структуру, на вершине которой стояли режиссеры, не имевшие непосредственных контактов с актерами. Радлов, постоянный сорежиссер Пиотровского, с восторгом вспоминает в одной из своих более поздних статей, как он руководил действиями массовки по телефону, когда одно нажатие кнопки или краткая команда, переданная по проводам, заставляли тысячи людей бросаться в атаку или палить из пушек. Он называл это, явно перефразируя ленинские слова о панацее для отсталой России, «электрификацией театра»40. Что также, впрочем, означало и «режиссеризацию» театральной постановки. Итак, массовый спектакль был театром без рампы, но зато с телефоном. Возможно, он явился выражением демократизации театра, в том смысле, что народные массы и профессиональные актеры участвовали в нем на равных, но такая демократизация была иллюзорной, потому что бог-режиссер, невидимый для зрителя и спрятанный от актеров, руководил каждым движением на сцене, почти как кукольник, дергающий за ниточки своих марионеток. В статье, написанной в том же году, Пиотровский настаивал на «диктатуре» в театре, и в определенном смысле его идеал был достигнут. Однако не только необходимость организации угрожала революционной природе массового спектакля. Под вопросом оказалась и его иконоборческая функция. По сути дела, интеллигенты, ставившие эти спектакли, хотели не столько «уничтожить прошлое», сколько заменить старые культурные мифы, принадлежащие прошлому, новыми, принадлежащими, как оказалось, в основном, тому же прошлому. Массовое празднество явилось опытом создания нового облика нации путем обращения к старым образцам. Новые исторические парадигмы В 1913 г. в России наблюдались противоположные оценки ее истории, но либеральная интеллигенция Петербурга видела Россию в первую очередь в рамках традиции, установленной Петром Первым и выраженной в секуляризации, модернизации и европеизации страны. Защитники этих ценностей нередко подчеркивали, что в архитектуре для них символичными являются неоклассический стиль и стиль «ампир». Из чего следует, что культурный облик России косвенным образом возводился ими к Древней Греции. Большевики, в отличие от них, прежде всего обращались к тем историческим параллелям и возрождали те великие эпохи прошлого, — знаменитые еще более великими революционными событиями, — которые были не так существенно удалены во времени и принадлежали истории Франции — Французская революция и Парижская Коммуна 1871 г. Постановщики массовых презднеств выбрали в качестве главного источника для своих образцов первую из двух французских революций. Симптоматичен и тот факт, что в качестве канонического эпизода спектакля был выбран штурм Зимнего дворца. В действительности этот штурм не был ни самым решающим, ни самым героическим моментом революции 1917 г., но он так и просился на роль главного события, поскольку мог рассматриваться как русская аналогия штурма Бастилии (конечно, верно и то, что выбор широкой Дворцовой площади в качестве сцены массового спектакля диктовался и практическими соображениями). В то же время Маркс, Энгельс и Ленин видели в Парижской Коммуне великого предвестника будущей революции, так как она во-
214 Катерпна Кларк плошала принцип диктатуры пролетариата; Французская же революция, драматическая и достойная всяческого восхваления, была всего лишь революцией буржуазной41. Правда, в то время в большевистской оценке Парижской Коммуны не всегда подчеркивались аспекты классовой борьбы и диктатуры. Даже в наиболее левых марксистско-ленинских формулировках, включая книгу «Государство и революция» (1917), Коммуна как управляемый советами город являлась символом народной демократии и в таком качестве стала очевидным прецедентом для движения за театр массового участия. Но большинство образованных русских обнаруживали истинное происхождение массового зрелища в глубине веков, в эпохе, значительно удаленной и от Парижской Коммуны, и от Французской революции, и даже от Жан-Жака Руссо, вдохновившего многие культурные начинания первой Французской революции (Руссо, которого воспринимали в преломлении последних работ Ромена Роллана и Жюльена Тьерсо, повлиял и на работу русских над своими празднествами)42 Оно возникло в Древней Греции. Греческий театр под открытым небом был идеалом для Руссо и примером для устроителей праздников Французской революции, а также для Ницше и многих театральных деятелей. Столь разнообразные источники подразумевают и существование разных «Греции». Задолго до революции русская интеллигенция была охвачена характерным для всей Европы конца XIX и начала XX века стремлением возродить искусство Греции. Достаточно вспомнить Айседору Дункан, босиком и в греческой тунике покорявшую зрителей в салонах Европы и России. Чаще всего греческий идеал упоминался в работах о массовом спектакле, который интерпретировался как истинное воплощение греческого театра с действием, проходившим под открытым небом, и использованием масок и хора. В революционной России последователи Ницше восприняли идею греческого театра под открытым небом как возможность гармоничного общения всех классов и получения экстатического или мистического опыта дионисийского ритуала. Казалось бы, неуместно и безрассудно пытаться воплотить идеал греческого театра в Петрограде с его коротким летом и суровой зимой, но раз уж Петербург давно был объявлен «северной Венецией», почему бы ему не стать еще и Афинами? Режиссеры использовали не только внешние атрибуты греческого театра, например, туники (это было скорее характерно для спектаклей времен Французской революции), но и пытались возродить особый дух греческого театра, некогда полный жизненных сил, а теперь, как им казалось, утраченный. Этот дух подразумевал подлинное чувство единения, подчинение личности общему благу и, кроме того, непременное массовое участие. Все эти ценности более или менее совпадали с большевистскими» Большевики-интеллектуалы действительно иногда обращались к древним Афинам и всему эллинскому в поисках образца коммунистического духа, хотя (что было типично и для французских революционеров) образцом, заимствованным из античной эпохи, обычно оказывалась Спарта. Социальное происхождение организаторов массовых празднеств 1920 г. было довольно пестрым. Например, Дмитрий Тёмкин, или «товарищ Тёмкин», представитель петроградской военной районной «тройки», ответственной за организацию массовой агитации среди солдат, был выпускником Петербургской Консерватории. Он являлся одним из режиссеров «Мистерии освобожденного труда» и «Взятия Зимнего дворца», но нам он, пожалуй, больше известен (в период своей эмиграции) как автор музыки к фильму «Сказки венского леса» (с вальсами Штрауса!) и к великолепной постановке американского национального мифа «Полдень». Однако в основном устроители этих зрелищ принадлежали одному из трех направлений. С одной стороны, это художники, чьи имена связаны с неоклассическим возрождением, например, М. Добужинский, И. А. Фомин, В. А. Щуко. Фомин даже создал на Каменном острове (переименованном в Остров Чудес) новый амфитеатр для массовых представлений, стилизованных под классические греческие образцы43. С другой стороны, это режисеры школы Мейерхольда или Евреинова, такие как Н. В. Петров, Н. В. Соловьев, Ю. Анненков, С. Радлов, А. Пиотровский и сам Евреинов. Однако наиболее последовательно были представлены те, кто видел в своей работе воссоздание некоего подобия Эллады. Даже Евреинов, уж наверняка не являвшийся ничьим учеником, почти одновременно с постановкой «Взятия Зимнего дворца» писал научную работу, в которой исследовал источники греческой трагедии в сатировскои драме, очерк, имевший большое значение в свете произведений Ницше44. Сергей Радлов и Длриан Пиотровский, хотя и были учениками Мейерхольда, руководившего чрезвычайно популярным экспериментальным театром в Петрограде, являлись последователями главного гуру ницшеанского возрождения Фаддея Зелинского, известного и влиятельного профессора античности в Петро-
Петербург — горнило революции 215 градском университете45. Когда в 1913 г. в Петербург приехала танцевать Айседора Дункан, ее выступления открывал Зелинский. Еще с дореволюционных времен он возглавлял движение за возрождение греческого театра в спектаклях под открытым небом, разыгрываемых для простого народа, и был вдохновителем журнала «Гермес», рупора этого движения. В том же «Гермесе» Пиотровский и Раддов публиковали свои переводы греческих пьес и исследования античности. Эти ревностные приверженцы греческого возрождения выступали активнее других в агитационном театре, они сочиняли и ставили массовые драмы и массовые празднества, обучали новобранцев из солдат и матросов актерской игре и режиссуре, писали о спектаклях и служили в различных учреждениях, призванных надзирать за массовой пропагандой. Чрезвычайно военизированное и пропагандистское массовое празднество поставил в Красном Селе Пиотровский. Заманчиво предположить, что такое очевидное раздвоение личности — служение науке и культуре, с одной стороны, и поддержка пропагандистских усилий партии, с другой — объяснялось необходимостью зарабатывать на жизнь, чтобы не умереть с голоду в то необыкновенное время, или было следствием политического нажима, тогда как исследовательская деятельность и работа в обычном театре отражали истинные пристрастия Радлова и Пиотровского. На самом же деле оба режиссера искренне верили, что, устраивая массовые зрелища, они больше приближаются к духу столь любимой ими Эллады, чем переводя греческие тексты. Их идеалом было не возрождение Греции как таковой, а создание более великой Греции, чем та, что существовала в античную эпоху. Статья Пиотровского от 7 ноября 1920 г. (накануне инсценировки штурма Зимнего) передает пафос свойственного им восприятия трансисторического духа, не связанного со временем и пространством. В высокопарной манере, напоминающей позднюю риторику «высокого сталинизма», Пиотровский говорит о «медленно рождающемся» Новом Человеке, принадлежащем поколению Октябрьской революции, «с громким голосом, с замыслами, ничем не ограниченными, с волей, ничем не победимой, поколению гигантов, через равнины безвременья переплетающихся с предками своими из Греции и Возрождения». «25-ое октября, — объявляет он, — вернуло миру Эсхила и Возрождение — оно родило поколение с огненной душой Эсхила»46. Осознание своей миссии проявилось у Пиотровского и Радлова в одном из первых совместных проектов для советского театра — пьесе «Саламанский бой», написанной для школьников с привлечением материалов из Геродота, Фукидида и Эсхила (1919)47. Авторы объявили, что их цель как постановщиков — работать ради театра будущего. Они хотели, чтобы, «разговаривая на языке прошлого», молодежь обрела знания и извлекла конкретный урок из истории о битве, которую они рассматривали как «триумф духовных сил над материальными» — другими словами, большевистские приоритеты здесь поменялись местами. Пьеса предлагала зрителям «красочный эпизод из истории Эллады в ее борьбе против персидского засилья, — эпизод, ставший эпопеей, определивший течение дальнейших событий и самый ход развития всей эллинской культуры и ее мирового влияния»48. «Саламанский бой», таким образом, хоть и не был массовым спектаклем, все же имел с ним общие черты, поскольку это была пьеса о великой исторической эпохе. И как любой массовый спектакль он демонстрировал необходимость борьбы ради сохранения высшей цивилизации. Мы могли бы отметить в революционном массовом спектакле несовместимость иконоборческих элементов с элементами военного парада, но в глазах таких режиссеров, как Раддов и Пиотровский, никакой несовместимости не существовало, все эти элементы являлись различными, но неотъемлемыми частями единого целого. Модель, в те годы вдохновлявшая этих и многих других театральных реформаторов, вырисовывается из некоторых замечаний в сентябрьской статье Пиотровского «Художник и заказчик» (1919). Автор утверждает, что и древние Афины, и эпоха Возрождения не знали противостояния поэта и черни, потому что тогда художник «в радостном сознании своей общественной ценности выполнял заказы родного народа». «Такой художник, — продолжает Пиотровский, — знал свое место в стенах своего города. Город давал своему художнику все вдохновение своего коллективного сердца, всю сложность сил и средств для украшения городских празднеств <...> Мудрый заказчик и чуткий художник — вот антитеза творческих эпох в искусстве». Однако — так по-своему видит Пиотровский отход от этого единства — «мещанство прошлого века, переселившись из ратуши на биржу, подменило творчество — торгом, заказ — покупкой готового» . Идеалом, вдохновлявшим петроградских творческих деятелей во времена гражданской войны, был закрытый город-государство, в котором художники были заодно с правителями, — полис, если хотите, Петрополис, как нередко назы-
216 Катерина Кларк вали город в предшествующее десятилетие интеллигенты, стремящиеся к эллинистическому идеалу. Им казалось, что Петроград соединяет в себе силы, противостоящие мещанству и бескультурью (как объединенные Афины противостояли «грубым» персам у Саламина). Мещане могут запятнать чистоту объединенного города торгашеским духом и испортить его прекрасную культуру своими «раболепными канканами». Во времена великих эпох прошлого — Древней Греции и Возрождения — особенно выделялись города-государства, подобные Афинам, Венеции и Флоренции. Петроград в качестве «коммуны» представлялся этим интеллигентам неким современным социалистическим вариантом древнего полиса. Следующий шаг на пути движения к мировой коммуне повлек бы за собой расширение этой модели, чтобы охватить ею весь мир. Между тем Петрополис был осажденным городом, островом в море угрожавших ему хищных торгашеских сил. Таков, в сущности, был смысл гражданской войны, иностранной интервенции и блокады. Потому решающим моментом является защита полиса, о чем не раз говорилось во многих утопических произведениях. Следовательно, военные маневры в массовом спектакле — это не уступка какой бы то ни было власти, но скорее неизбежная характеристика жанра. Конечно, идеальный город или полис, который рисовали в своем воображении петроградские интеллектуалы, в действительности отличается от гражданского государства, поскольку его существование имеет скорее эстетическое, чем практическое обоснование. В 1920 г. Пиотровский призывал к установлению «театрократии»50. В этих устремлениях ощущается «мертвая рука» Ницше, кроме, разумеется, того факта, что когда Заратустра жаждал эстетической или интеллектуальной пищи, он уходил из города в «разреженный воздух» девственных гор. В мифе о Петрополисе «разреженного воздуха» вполне хватало. Пыль, дым и суета промышленной столицы России, ее главного порта незаметно исчезали из созданного образа, а Греция и Возрождение, на которых он был основан, превращались в иллюзию. Пиотровский и компания с удовольствием бы не допустили в свой город торговлю, однако избранные ими в качестве исторических парадигм образцовые города, обладающие мощью и покровительствующие искусствам, зиждились на торговле. Не вызывает сомнения тот факт, что Пелопоннесская война и битва у Саламина — это не столько борьба между цивилизацией и мещанством (да и персы мещанами не были, о чем изучавший античность Пиотровский прекрасно знал), сколько борьба за господство в торговле. Идеал, вдохновлявший организаторов массовых празднеств в революционном Петрограде, вырос не из реального греческого полиса, а скорее из немецкой мечты о греческой цельности, почерпнутой ими у Ницше и других популярных в то время немецких философов, а также из работ Зелинского и Вячеслава Иванова, великолепно знавших немецкую философию. Более столетия немецкие ученые подчеркивали мысль о том, что Греция явила собою последнее цельное общество. Гегель полагал, что мы впали в период отчуждения и нам следует вновь обрести цельность (род исторического анализа, подхваченного Достоевским и его последователями, видевшими миссию России в восстановлении этой цельности). Режиссеры массовых празднеств тоже черпали вдохновение в обновленном Einheit*, космическом объединении, когда народ, художники и их заказчики вновь окажутся вместе и все примут участие в достижении общего благоденствия. Лозунг большевиков «Вся власть Советам!» имеет в таком контексте новое звучание, это мечта людей, вновь обретающих свой город. Массовый спектакль был попыткой найти аналогию эпопее или трагедии греческого общества. Он предполагал мифологизацию великих связующих событий в жизни людей — всех людей. Спектакль представлял в сжатой форме «живой» рассказ об истории этих событий, кульминацией которых было взятие города народом. «Взятие Зимнего дворца» изображало народный штурм цитадели вражеского буржуазного государства. Миф о Петербурге, учения Ницше и Вагнера, «Государство и революция» Ленина — все слилось в великолепном финале. 1 Помощниками Евреинова были А. Р. Кугель и Н. В. Петров, художником — Ю. П. Анненков, а Г. И. Варлах отвечал за музыкальное оформление. 2 Такова версия о реакции зрителей, опубликованная в «статье неустановленного автора «Взятие Зимнего дворца» (впечатления)» 9 ноября 1920 г., которая перепечата- Единство (нем.).
Петербург — горнило революции 217 на в разделе «Массовые празднества» книги «Русский советский театр 1917—1921. Документы и материалы». Ред. Юфит А. 3. — Л.: Искусство, 1968, с. 273. Однако есть свидетельства, что данное представление не имело такого уж безоговорочного успеха. Например, хотя сто тысяч кажется внушительным числом, на Дворцовой площади, по всей видимости, было приготовлено 170 000 мест, а устроенный несколькими часами ранее воздушный праздник оказался гораздо более успешным. См. Общий план торжеств // Петроградская правда, № 249 (5 ноября 1920 г.). с. 2: Вместимость мест зрелищ // Петроградская правда, № 250 (6 ноября 1920 г.), с. 2. 3 Существует несколько различных историй о том, что происходило в ходе этого массового спектакля. Ср.: «Либретто инсценировки „Взятие Зимнего дворца"» в разделе «Массовые празднества», с. 272—273, а также с. 273—276 и Frantisek Deak. Russian Mass Spectacles. Drama Review, vol. XIX. № 2 (June 1975), p. 7—22. 4 Более полную информацию о массовых праздниках военного коммунизма см. в книге: James von Geldern. Bolshevik Festivals. 1917—1920 (Berkeley: University of California Press, 1993). 5 Тот же выпуск «Вестника театра», который объявил, что Мейерхольд должен возглавить ТЕО, поместил сообщение о собрании, где обсуждалась постановка будущих массовых празднеств в Москве; по-видимому, опыт Мейерхольда в таких постановках был одним из существенных факторов, повлиявших на его назначение: см. К приезду В. Э. Мейерхольда: назначение В. Э. Мейерхольда заведующим ТЕО // Вестник театра, № 68 (21—26 сентября 1920 г.), с. 3. 6 Кроме «Взятия Зимнего дворца» это «Мистерия освобожденного труда», приуроченная к празднованию Первого мая, «Блокада России» (20 июня) и «К мировой коммуне» (постановка для делегатов Третьего Коммунистического Интернационала 19 июня), и сокращенный вариант того же спектакля (постановка 2 августа). Основ~ ным исключением из правила, гласящего, что количество исполнителей и зрителей становилось с каждым разом все больше и больше, можно считать «Блокаду России», разыгранную на специально созданном амфитеатре, который вмещал лишь 4 000 человек; артистов было 750 человек. 7 К Октябрьским торжествам // Петроградская правда, № 240 (26 октября 1920 г.), с. 1; Евреинов Н. «Взятие Зимнего дворца»: статья главного режиссера // Красный милиционер, № 14 (15 ноября 1920), с. 5. 8 Маяковский В. Приказ по армии искусств // Искусство коммуны, № 1 (7 декабря 1918), Петроград, с. 1. Эти лозунги были также использованы в качестве флаговых заголовков журнала. 9 Там же; Маяковский В., Каменский В., Бурлюк Д. Декрет № 1 о демократизации искусств // Газета футуристов (март 1918 г.); Керженцев П. Творческий театр. 3-е изд. М., ВЦИК, 1919, с. 73—74; Сперанская Е. А., ред. Агитационно-массовое искусство первых лет Октября. — М., 1971, с. 88. 10 Керженцев. Творческий театр, с. 80. 11 Там же, с. 42, 45. 12 Там же, с. 35, 37, 40, 41, 42, 45, 49. 13 Там же, с. 38. 14 Книга «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья» (М.: Худ. лит., 1965) во многом основывается на диссертации Бахтина. 15 М. Bakhtin. Rabelais and His World, trans. Helene Iswolsky (Bloomington: Indiana University Press, 1984), p. 7. 16 Керженцев. Творческий театр, с. 70. 17 Пиотровский Адр. Хроника ленинградских празднеств, 1919—1922 г. // Массовые празднества. — Л.: Академия, 1926, с. 75—76. 18 Пиотровский Адр. За советский театр! Сборник статей. — Л.: Академия, 1925, с. 8, 21. 19 Там же, с. 21. 20 Театр и революция // Известия Петроградского совета, № 85 (21 апреля 1929 г.), с. 1. 21 «Мистерия освобожденного труда» // Русский советский театр 1917—1921, с. 263—264; см. также Deak. Russian Mass Spectacles, pp. 7—10; К празднованию Первого мая // Известия Петроградского совета, № 93 (30 апреля 1920 г.), с. 1; Первомайская мистерия «Гимн освобожденного труда» // Известия Петроградского совета, № 96 (3 мая 1920 г.), с. 2. 22 Jean Jacques Rousseau. Politics and the Arts: Letter to M. D'Alembert on the Theater, trans. Allan Bloom (Illinois: The Free Press of Glencoe, I960), p. 126. Для примера более позднего обращения к модели Руссо см. Romain Rolland. Le Teatre du peuple (Paris: Libraire Hachette, 1933), pp. 154—155. 23 См., например, Mona Ozuof, Festivals and the French Revolution, trans. Alan Sheridan (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1988), особенно pp. 249—250. 24 Friedrich Nietzsche. Die Geburt der Tragodie. Nietzsches Werke, vol. 1 (Stuttgart: Alfred Kroner Verlag, 1921), p. 65, Section 4, p. 171, Section 20.
218 Катерина Кларк Первой из них было «Свержение самодержавия», впервые поставленное под руководством Н. Г. Виноградова-Мамонта в Манеже в марте 1919 г., впоследствии повторенное неоднократно. См.: Виноградов-Мамонт Н. Г. Красносельское чудо: Повесть о театрально-драматической мастерской Красной Армии. — Л.: Искусство, 1972. Другой было «Кровавое воскресенье», поставленное 9—22 января 1920 г. в годовщину этого события, режиссером Адрианом Пиотровским. См.: 9-ое января на Петроградской стороне // Известия Петроградского совета, № 23 (15 января 1920 г.), с. 6. 1 Несколько празднеств планировалось устроить в Москве на большом поле за городом, но планы эти не осуществились. Некоторые, однако, были организованы на Красной площади — таким образом, большая часть осуществленных постановок пришлась на самые сокровенные символические места старого режима. Эйзенштейн изучил некоторые петроградские массовые празднества, а также занимался театральной деятельностью, служа в Красной армии; см. Юренев Р. Сергей Эйзенштейн: Замыслы, фильмы, метод, ч. 1. 1898—1#29. — М.: Искусство, 1985, с. 28—34. Другими очевидными примерами символического использования лестницы являются пародийная сцена из «Октября» Эйзенштейна (1927), когда Керенский спускается по мраморной лестнице Зимнего дворца, и заключительные кадры фильма Вс. Пудовкина «Конец Петербурга» (тоже 1927), когда после революционной битвы по ним же спускается маленькая пожилая дама. 29 А именно: К. Марджанов, Н. Евреинов, Н. В. Петров, С. Радлов, А. Пиотровский и Ю. Анненков. 30 Например, у тех, кто изображал интервентов в «Блокаде России». 31 Шмерала Б. Правда о Советской России: О празднестве «Гимн освобожденного труда» («Мистерия освобожденного труда») // Русский советский театр 1917—1921, с. 265. 32 Rene Fiilop-Miller. Geist und Gesicht des Bolschewismus (Zurich, Leipzig, Vienna, 1926). 33 Керже"нцев. Творческий театр, с. 30. 34 См.: Д. Спектакль на воде // Биржевые ведомости, 12 авг. 1913 г., с. 5; Анчар, Д. В. и Н.Г. (несколько статей) Взятие Азова: зрелище под открытым небом // Биржевые ведомости, 16 августа 1913 г. (утренний выпуск), с. 6. 3j См.: Алексеев-Яковлев А. Л. Русские народные гуляния. — Л.: Искусство, 1948, особенно с. 144, 166. 36 Лапшин В. П. Художественная жизнь Москвы и Петрограда в 1917 году. — М., 1983, с. 389. 37 Пиотровский. За советский театр!, с. 17. 38 В Политпросветуправлении // Известия Петроградского совета, № 85 (21 апреля 1920 г.), с. 1. «Мистерию освобожденного труда» организовывало, например, Политуправление Петроградского военного округа, постановку спектакля «К мировой коммуне» в Красном Селе — Управление запасных войск, а этот же спектакль в более ранней редакции и «Блокаду России» — ПТО. 39 Oliver M. Sayler, Our American Theater (New York: Benjamin Blair. Inc., 1971), p. 236. 40 Радлов С. Электрофикация театра. Статьи о театре 1918—1922. — Петроград: Центральное кооперативное издательство, 1923, с. 15—23. 41 См.: К. Маркс, «Гражданская война во Франции» и В. И. Ленин, «Государство и революция» (1917). 42 Тьерсо Жюльен. Праздники и песни Французской революции. Пер. Жихаревой К. — Петроград: Парус, 1917, первое изд. 1908; Роллан Р. Народный театр. Вступл. Вяч. Иванова. — Петроград и Москва: ТЕО, 1919; первое русск. изд. 1910. 43 Пиотровский. За советский театр!, с. 21—22; Кузнецов Евг. Комиссар театров // Мария Федоровна Андреева: Переписка, воспоминания, статьи. — М., 1961, с. 418—420. 44 Евреинов Н. Происхождение драмы. Первобытная трагедия и роль козла в истории ее возникновения. Фольклористический очерк. — Петербург: Петрополис, 1921. 45 Сам Зелинский выполнял незначительные административные функции на заре советского театра (заседал в различных комиссиях ТЕО, включая репертуарную комиссию) до своей эмиграции в 1921 г. 46 Пиотровский Адр. Четвертый год // Жизнь искусства, № 602—604 (6—8 ноября 1920 г,), с. 1. 47 Хроника // Жизнь искусства, № 85, 1919, с. 2. 48 Саламанский бой // Жизнь искусства, № 114 (9 апреля 1919), с. 3. 49 Пиотровский. За советский театр!, с. 23. 50 Пиотровский Адр. Театр всего народа // Жизнь искусства, № 456—457 (20— 21 мая 1920 г.), с. 1. Перевод с английского И. Жутовской
«УДАР, ЕЕ ОСВОБОДИВШИЙ...» Судьба поэтессы Элеоноры Буржинской в переписке Максимилиана Волошина Главное действующее лицо этой трагедии — молодая, талантливая поэтесса Элеонора Буржинская (1908-1927), два других невольных свидетеля и участника событий, благодаря которым мы можем узнать о ней, — Максимилиан Волошин и подруга Буржинской Лидия Белугина. Обе девушки были студентками Московского университета. При подготовке к публикации документы приведены нами в соответствие с правилами современной орфографии и пунктуации. Письма хранятся в Отделе рукописей Института русской литературы (Пушкинский дом) РАН (фонд 562, опись 3, единицы хранения 299 и 300) и в Государственном литературном музее (217.1.16-23). Заголовок взят из письма М. Волошина к Л. Белугиной от 9 декабря 1927 года. А. Сергеев, А. Тюрин Э. Буржинская — М. Волошину 1О.Х.[19]25. Вы, должно быть, много получали подобных писем от «восторженных поклонниц Вашего таланта», и они порядком-таки Вам наскучили. Мое письмо несколько иного характера, и я не могу объяснить, зачем его пишу. Мне забавно, что человек, живущий далеко от меня и моей жизни, в собственном мире, через несколько дней прочитав эти строки, будет думать обо мне во время чтения, или час, или день спустя... а потом забудет. Но не это побудило меня писать, а вот что; Я умна, молода, сильна и совсем недавно научилась чувствовать жизнь во всем ее многообразии. Все, что есть сверкающего, необыкновенного, зверино-сильного в жизни, — влечет меня. Я учусь читать людей как тайные новые книги... Я люблю стихи не как отвлеченное искусство, а как яркое отражение душ тех, кто их написал. Ваши стихи поразили меня именно тем, что я знаю и ценю в жизни, — ярким, мудрым, зверино-сильным... Мне захотелось так или иначе коснуться Вас, той солнечной силы, которая жжет в Ваших стихах. Знаю (слышите — знаю), что мое письмо не будет Вам скучно; но я не хочу, чтобы Вы отвечали мне, если бы даже захотели. Пусть это письмо нарушит однообразие Вашей жизни, как внезапный крик — тишину жаркого вечера, и потом забудется, не дав ни Вам, ни мне ничего, кроме жгучего чувства мгновенной близости. Для меня, в начале жизни, это будет наслаждением, пусть и для Вас — также. Нора. Э. Буржикская — М. Волошину Ольховские грунты. 4 .VIII. [ 19 ] 2 7. Два года тому назад, впервые прочитав Ваши стихи, я писала Вам. Мне было тогда 17 лет и я была еще ребенком, едва вошедшим в жизнь с острым и звериным любопытством. Я многого не поняла в Ваших стихах, но они уже тогда показались мне близкими — назвавшими по имени то, что я давно знала, не сознавая. Я, кажется, писала Вам тогда — что Ваше понимание жизни мне близко. © А. Сергеев, А. Тюрин (публикация, вступительная заметка), 1997
220 «Удар, ее освободивший...» С тех пор я много пережила и стала старше. Тем острее мне захотелось поговорить с Вами, назвать Вас учителем — и спросить о многом и многом — что я ощущаю в себе и о чем читаю в Ваших стихах. Едва начав сознавать себя, я уже чувствовала дисгармонию между своим «Я» и окружающим миром. Ни на родине — в солнечном украинском поместье, ни, позднее, на Кубани, на Кавказе и в разных углах России — от Бессарабии и до Эстонии — куда бросала меня судьба, я не чувствовала себя своей. Потом явилось чувство раздвоенности: я не только, временами, сознаю свое тело как нечто неизмеримо далекое и постороннее мне, но и в душе нахожу противоречивые начала. Та же отчужденность и в отношениях с людьми. Даже от самого близкого меня отделяет какая-то грань и всегда легче уйти совсем, чем пере- шащуть за этот последний предел. Не об этом ли Вы говорили в «Corona Astralis» *? Мне кажется, что я тоже Прохожая, но я не знаю — почему я создана такой... А Вы — Прохожий, и Вы знаете — почему... Скажите? Я много думала над Вашим стихотворением «Подмастерье» 2. Вы говорите в нем, что путь творчества есть путь жестокого самоограничения. Мне это непонятно: я с детства пишу стихи, и каждая более или менее удачная строфа доставляет мне такую, ни с чем не сравнимую, живую радость, какой, по-моему, не может дать ограничение себя — равносильное страданью. Пожалуйста, объясните мне эту мысль, которую я не могу понять до конца. Простите, что я так назойливо обращаюсь к Вам — не будучи даже знакома; я не могу поступить иначе — потому что Вы кажетесь мне близким. Знаете, еще зимой, в Академии я хотела подойти и заговорить с Вами, но удержалась — видя, как Вы окружены. Для меня было большой радостью, когда профессор] А. А. Сидоров 3 предложил своим студентам (в том числе и мне) развесить Вашу выставку акварелей на чердаке Академии — я впервые узнала Вас как художника 4. Позднее, на вечере 5, я просила Вас прочесть особенно близкое мне тогда стихотворение: — Замер дух стыдливый и суровый 6... Теперь я глубоко сожалею, что мой дурной пример, которому последовали остальные, заставил Вас изменить намеченную заранее программу вечера. Уважающая Вас Nora. Если у Вас найдется свободное время — отвечайте по этому адресу: Мос[ква]. Каз[анская] ж[елезная] д[орога]. Станция Томилино, дача № 3/8. Бовдзей. Норе. М. Волошин. Corona Astralis (звездная корона) — венок сонетов, август 1909, Коктебель. 2 Стихотворение Волошина 24 июня 1917, Коктебель. Сидоров Алексей Алексеевич (1891—1978) — историк искусства, книговед и библиофил. Выставка работ Волошина в ГАХН была открыта 26 февраля 1927. Творческий вечер поэта в ГАХН состоялся 13 марта 1927. 6 Стихотворение Волошина 18(5) января 1912. Впервые опубликовано в «Биржевых Ведомостях» 25 декабря 1915, под заглавием «Грехопадение». Э. Буржинская — М. Волошину Томилино. 15.1Х.[19]27. Учитель, Я рада, что Вы ответили мне, но принять Ваше приглашение, к несчастию, не могу: нет ни денег, ни работы; да и занятия в у[ниверсите]те уже начались. Хотелось бы побывать у Вас, потому что мои письма — не такие, как я сама. И еще — я соскучилась без моря, которого не видела уже 4 года. Но я буду помнить о Вашем приглашении и, рано или поздно, приеду. Мне жаль, что Вы узнавали обо мне — помимо меня (мое полное имя и т.п.). Кто Вам сказал обо мне и что? Может быть — Сидоров, знающий меня как посредственную студентку, может быть — Катя Некрасова *... Вы просите писать о себе, спрашиваете — кто я? Сейчас — студентка III курса
«Удар, ее освободивший...» 221 отделения] изобразительных искусств I МГУ. Дни проходят в беготне по лекциям, урокам, биржам труда, издательствами! т.п. По воскресеньям ухожу гулять, верст за 25 от дома, по лесам и болотам, и отдыхаю от всей накопившейся за неделю усталости: свищу, пою, долго плаваю в ледяной, обжигающей воде Москвы-реки. Меня сопровождает мой сеттер Дориан Грей. Во время этих прогулок я много думаю, припоминаю стихи (которых знаю около 500), иногда — читаю. Так идет моя жизнь, теперь — тихая и бесцветная. Об остальном скажут стихи. Жду от Вас письма и заранее благодарю за него. Больше писать не буду, т[ак) к[ак] знаю, что, будучи только 1/501 Ваших знакомств, не имею права злоупотреблять Вашим вниманием. О приглашении буду помнить. Мой адрес — прежний. Я живу в Томилино безвыездно. Nora Мудрость книг — великая отрада Тем, кто жизнь постиг, И теперь — мне ничего не надо, Кроме пыльных книг. Ночь грядет — бессонная над нами, И морозный свет По стенам, меж алыми коврами, Чертит снежный след. Мне тепло: я шторы опустила, Я зажгу-огонь... Книги ждут... О память, гость немилый, Отойди! Не тронь! Проститься было суждено: Ни губ, ни рук не целовали, Лишь молчаливо ободряли Друг друга в узкое окно. Потом, шатаясь, шла назад По освещенному откосу, Полузакрыв усталый взгляд, Вдыхая жадно папиросу... Единой силой наших воль Смирились ужас и волненье, Но было так — как будто боль Существовала от рожденья. Мы будем помнить грозный час, Железный бег локомотива И дыма пенистая грива Незабываемы — для нас. Короткий, нервный взмах руки В толпе чужой и многоликой Под завыванье песни дикой: — Эх, поезд мчится в Соловки! Желанья стихли. Мысли ослабели. Я целый день лежу — припоминая, Смотрю на солнце через ветку ели И думаю о том, что умираю. Тогда мне жаль свои худые руки, Целованные мною и другими, Свои глаза — покойные от муки, Свое старинно-женственное имя. Мне жаль уйти, изведав слишком мало, Не исчерпав до дна заветной силы, Как будто я еще не целовала И никого любовью не томила. Мне жаль того, кто за полярным кругом В седую ночь, под северным сияньем, Зовет меня своим последним другом, Еще тая надежду на свиданье. Его письмо доходит раз в полгода, Пропитанное солью океана. И мне это дороже, чем свобода. Вот от кого нельзя уйти так рано. В стенах развенчанной столицы, На торжище пустом, Как исполинская гробница Стоит высокий дом. Кто не был — тот будет, А кто был — тот не забудет. Надпись на стене «Собачника» Он полон шорохов и гула, Его огни горят... И я порог перешагнула Как в древний Дантов ад.
222 «Удар, ее освободивший...» Взнесенные над входом круто, Мигнули мне на миг Звезда, похожая на спрута, И бородатый лик. О, эти лестницы кривые, Решетки на пути, Дворы — где даже часовые Не знают, как пройти! Я шла, глаза полузажмуря, По лестнице крутой, Как вдруг окно порывом бури Раскрылось подо мной. И я увидела: глубоко В колодце черных стен Как немигающее око Горит ацетилен. И я услышала мотора Тяжелый, снизу, храп И голоса из коридора: — С вещами! На этап... Там шли: одни — бранясь и плача, Смешав печаль и гнев; Другие — страх улыбкой пряча; А третьи — онемев... Куда, куда они — к расстрелу, Иль в ссылку?! Все равно. В тот миг я броситься хотела В высокое окно. Обнимая пальцами устало Острие высокого бокала, Встала я и вышла на балкон. Голова кружилась. Ныло тело, А заря над крышами светлела, Нарушая белый полусон. Выл мотор протяжно и сердито, Одиноко цокали копыта, Ударяя в пыльные торцы: Ночь творилась бледная и злая, А Нева катилась — как стальная, Преломляя башни и дворцы. В этот час, медлительный и строгий, Я свела печальные итоги Ненасытной совести в ответ; И когда она меня спросила, Я нашла в себе настолько силы Прошептать решительное «нет!». Прежде, не желая и не зная, Я была свободная, степная. Кто теперь посмеет мне помочь? Юная, пропахшая степями, Я теперь, отверженные, с вами Прожигаю оргийную ночь. Нет! Мой путь лежит за Вашей гранью, Из миров Хотенья и Познанья, К одиноким, древним берегам, Где болото мертвое сочится, И кричит подстреленная птица, И собака рыщет по следам. Я знаю, что не буду никогда Любовью ранена глубоко: Моя душа — ленивая вода, Русло спокойного потока. Глядись в нее! На лиловатом дне Шевелятся какие-то созданья: Растенья? Звери? Может быть • Недавно бывшие во сне. • желанья, Она и не чиста, и не мутна, Но лишь немногим приходилось Познать ее от края и до дна... И тем, кто видел — не простилось. Некрасова Екатерина Алексеевна (1905—1989) — впоследствии искусствовед. Л. Белугина — М. Волошину 18.Х. 1927. Москва. Глубокоуважаемый Максимилиан Александрович! Немного больше месяца тому назад Вы любезно ответили на письмо студентки I МГУ Элеоноры Буржинской. После этого она послала Вам свои стихи с просьбой дать о них отзыв. 23 сентября Нора, преследуя хулигана, вырвавшего у нее портфель с казенными деньгами, соскочила на полном ходу с поезда и ударилась головой о железнодорожную стрелку. Ее нашли близ полотна жел[езной] дороги три часа спустя, без
«Удар, ее освободивший...» 223 сознания, с проломленным черепом. Вдавившаяся в мозг кость вызвала полный паралич правой руки и ноги. Ее перевезли в Басманную б[ольни]цу. Первую неделю после катастрофы Нора была в полном сознании и несколько раз спрашивала, нет ли от Вас письма. Менингит и распадение тех клеток мозга, которые заведуют движением правой стороны, заставили ее потерять сознание. Около недели тому назад сознание начало постепенно возвращаться. Сейчас у нее нарыв в мозгу, который требует второго оперативного вмешательства (первое было произведено 3 дня спустя [после] катастрофы). Тем не менее Нора почти в полном сознании и беспрестанно вспоминает о Ваших стихах («Дайте мне стихи Волошина!»), спрашивает, не пришло ли от Вас письмо, и начинает волноваться при отрицательном ответе. Узнав, что товарищи-студенты собирают деньги для ее дальнейшего лечения, она сказала: «Значит, я теперь смогу поехать в Крым к Волошину». Зная, как Вы заняты, я тем не менее беру на себя смелость просить Вас по возможности скорее ответить на второе письмо Норы. Если Вы нашли ее стихи удачными, напишите Ваше мнение о них. Нора вкладывала в них свою душу, и я уверена, что Ваш благоприятный отзыв поможет ей с большим мужеством бороться со своей болезнью. На наше предложение написать Вам о случившемся с ней Нора отвечает категорическим отказом. Поэтому я очень прошу Вас в Вашем письме не упоминать о том, что Вы знаете о случившемся с ней. Так как всякое умственное напряжение ее утомляет, буду просить Вас написать покороче. Положение Норы может в любой момент измениться к худшему и привести к роковому концу. Поэтому, от имени ее товарищей-студентов, умоляю Вас ответить как можно скорее, пока она еще в силах прослушать Ваше письмо. С совершенным уважением Л. Белутина, студентка I МГУ. P.S. Чтоб Ваше письмо скорее дошло по назначению, будьте добры адресовать его не в Томилино, а мне: Москва, М. Спасская ул., (близ Сух[аревой] пл.), д. 5, кв. 1, Лидии Белугиной для Норы. Л.Б. М. Волошин — Л, Белугиной 21.Х. 1927, Коктебель (Крым). Дорогая Л.Б., Ваше письмо о судьбе Норы Буржинской глубоко потрясло меня. Я ее никогда не встречал, но в раннее время получил от нее три письма. Сейчас ответ был за мной, и только переживаемые нами сейсмические катастрофы не дали мне ответить на ее письмо вовремя. Очень трудно писать ей, зная ее положение. Ведь, судя по Вашему письму, она безнадежна: от менингита выживают изредка, но остаются идиотами на всю жизнь. Лучше смерть! Передайте ей мое письмо, предварительно прочтя его. Оно написано не только для умирающей — ее стихи действительно хороши, и я не преувеличиваю их значимости. Раз Вы мне написали сами об этой катастрофе, то не откажитесь извещать меня, хотя бы открытками, о ходе ее болезни. Передайте Вашим товарищам мой привет и благодарность. Максимилиан Волошин. ML Волошин — Э. Буржинской 21 .X. 19 2 7, Коктебель (Крым). Дорогая Нора, Я получил Ваше письмо и стихи. В стихах есть трепет живой и певучей человеческой души. Они подлин[н]ы и, следовательно, прекрасны. (А остальное приложится.) Хорошо, что они от избытка, а не от ущерба. Но за Вас страшно, потому что Вы идете дорогами опасными и страстными. Таким стихам я раскрываю душу и говорю: войдите. Не сомневаюсь, что судьба рано или поздно приведет Вас в Коктебель, когда будет нужно. Пришлите мне как можно больше Ваших стихов. Да хранит Вас Бог. Крепко обнимаю Вас. Максимилиан Волошин.
224 «Удар, ее освободивший...» Об Вас я слыхал не от Сидорова, а от Гуны Девлет (Матвеевой) *. Получили ли Вы от Сидорова мою акварель? Я оставил всем, принимавшим участие в устройстве моей выставки, — по акварели. Девлет-Гиреева (в браке Матвеева, прозвище Гуна) Ксения Павловна (1890-1976) — преподаватель иностранных языков. Л. Белугина — М. Волошину 29.Х. 1927. Суббота. 9 ч[асов] вечера. Глубокоуважаемый и дорогой Максимилиан Александрович! Я получила Ваше письмо еще в среду и все надеялась, что мне удастся прочесть его Норе: в тот день утром я ходила ее кормить, и она меня очень порадовала: была в полном сознании, все помнила, обо всем говорила. Придя от нее домой, я застала Ваше письмо и собиралась на следующий день отдать его Норе. Но начиная с четверга в состоянии ее здоровья наступила резкая перемена к худшему: сегодня лечащий ее профессор-хирург высказал предположение, что у нее образовался сток гноя где-то в глубине мозга. Жизнь ее опять висит на волоске. А всего 2-3 дня тому назад ей было — насколько это возможно — совсем хорошо: только на паралич, т[о] е[сть] на восстановление паралича правой руки и ноги, и тогда не было почти никакой надежды. Зато личико у нее было чудесное, осмысленное, она улыбалась, а теперь опять все черты заострились, t° — 39,0°, мысли разбегаются. Нечего и думать — пока она в таком состоянии — заговаривать с ней о Вашем письме. Между прочим, на прошлой неделе профессор разрешил ей читать, и она потребовала Ваши стихи. Один наш студент прочел ей 2-3 стихотворения (из новых), и с тех пор она все вспоминает о них. Если будет в ее здоровье перемена к лучшему (на что я мало надеюсь), я прочту ей Ваше письмо и немедленно напишу Вам. А сейчас — такой ужас, что я не могу больше писать. Да и нечего. Простите. Большое, большое Вам спасибо за Вашу отзывчивость и доброту. С совершенным уважением Л Белугина М. Волошин — Л. Белугиной 3.XI. 1927, Коктебель. Милая Л.Б., Ваше письмо очень грустно и не дает никакой надежды. Даже выздоровление для жизни в полупа[ра]личе физическом и, вероятно, в духовном... Не знаю, можно ли пожелать такою выздоровления? Но есть чудеса! Бальмонт в юности бросился в окно 3 этажа на мостовую. Он разбил себе череп, руки, ноги. 1,5 года — ничто не срасталось, и он лежал в больнице. А выздоровев, он стал подлинным поэтом. До этого его стихи были совсем средни... Если Нора встанет и будет жить — то для того, чтобы стать большим поэтом. Сердце горестно и тревожно сжимается при мысли об ее судьбе. Максимилиан Волошин. Напишите Ваше отчество. Я не люблю безличных обращений. М.В. Л. Белугина — М. Волошину 6.Х1. 1927. Москва. Глубокоуважаемый и дорогой Максимилиан Александрович! Вчера я наконец сочла возможным прочесть Норе Ваше письмо. Ее чуткость за болезнь только обострилась: она тотчас заметила: «Очень осторожное письмо», потом попросила перечесть еще раз и, морщась от напряжения, сказала: «Уже все забыла. Помню только одну фразу: „Вы идете дорогами опасными и страстными". Письмо доставило ей большую радость: она положила его под подушку, поминутно вынимает и просит перечесть. Ваша акварель тоже подняла ее настроение* Хотя Нора, вспомнив, что Вы не любите переписки, запретила мне — катего-
«Удар, ее освободивший...» 225 рически — ответить за нее на Ваше письмо, я думаю, что если б Вы еще раз ей написали, то бесконечно порадовали бы ее. Ведь у нее, в ее теперешнем положении, так мало впечатлений, тем более приятных! <...> Извините меня за назойливость, но мне ничего другого не остается делать. С совершенным уважением Л. Белупша. Судя по контексту, здесь описка Л. Белугиной, скорее всего дата письма 6 ноября. М. Волошин — Э. Буржинской 14.XI.1927, Коктебель. Дорогая Нора, До меня дошла весть о страшной катастрофе, Вас постигшей (через тех лее общих знакомых, которые мне сказали Вашу фамилию), и с этого дня я все время с Вами у Вашей постели всею своей волей, всею молитвой. Никогда человек не может погибнуть, если сам не даст на то своего внутреннего согласия, и я твердо верю, что та воля к жизни, которая бьется в Ваших стихах, преодолеет и гибель, и болезнь. Перед моим сознанием невольно встает судьба Бальмонта (очень близкого мне человека), который в юности бросился из окна. Он разбил себе череп, руки и ноги. Пролежал 1,5 года безо всякой надежды на поправку. А когда встал, то стал тем прекрасным поэтом (потому что у него все-таки одно гениальное стихотворение на сотню «никаких»), которого мы все знаем наизусть. Судьба часто очень жестоко обращается с поэтами и любит их ставить в положения безвыходные, на самый край гибели, как бы испытывая и насилуя их волю и веру. (В них в сущности и лежит творчество.) Молитва (сосредоточие волевого заряда) — это громадная сила, которую мало кто осознает, и никто не знает ее пределов. Сейчас Ваша судьба лежит в силе молитвы и в исступленности Вашей воли к жизни. Я пишу Вам короткое письмо, т[ак] к[ак) Вам нельзя утомляться. Но я буду Вам писать еще. Посылаю Вам одновременно 2 коктебельские акварели и несколько стихотворений моих, не бывших еще в печати. Не знаю, что до Вас доходило из моих стихов, и потому простите, если посылаю давно Вам известные. Мне очень бы хотелось иметь больше Ваших стихотворений. Может быть, кто- нибудь из Ваших близких мог бы их списать для меня? Мысленно крещу Вас и целую Вашу бедную головку. Максимилиан Волошин. М. Волошин — Л* Белугиной 15.XI.1927, Коктебель. Милая Л.Б., Спасибо за письмо. Пишу Норе, как Вы посоветовали. Посылаю ей несколько своих стихотворений и две акварели — отдельной бандеролью. Не оставляйте меня без вестей об ее состоянии. Напишите, насколько она сознает себя и велики ли ее физические страдания. Максимилиан Волошин. Л. Белугина — М. Волошину 22. XI. 1927. Глубокоуважаемый и дорогой Максимилиан Александрович! Вчера я получила Ваши акварели, стихи и письмо. Акварели Норе показала: они доставили ей радость, вероятно, последнюю на этом свете. Ждем конца с минуты на минуту. Врачами ее положение признано безнадежным, но, тем не менее, в силу медицинской этики они делают все от них зависящее для продления ее агонии: вливания, впрыскивания, спуск спинно-мозговой жидкости, мучительные перевязки и т[ому] п[одобное]. Сил нет смотреть на ее страдания. Последнюю неде- АЮ дежурим бессменно у ее постели: мать и студентки. Из тех стихов, которые Вы прислали Норе, уже во время ее болезни, один сту-
226 «Удар, ее освободивший...» дент прочел некоторые: сейчас читать нельзя: она в полузабытьи, говорит лишь самые элементарные вещи: «мама», «Ася», «Нина», «Лида», «пить», «уйди» «оставь», «больно». Над всем этим доминирует неистовый вопль: «нет!!!». Насколько мне известно, Нора послала Вам такие стихи, которые ярко обнаруживают ее,., социальное положение. Сейчас мне хочется написать именно такие: они у нее самые задушевные <...>. С неделю тому назад Норочка сказала: «Желанья стихли. Мысли ослабели... как это я предугадала заранее?» А вот стихотворение, посвященное кн[язю] К. Г-ну: Ты не первый на моей дороге, Белый князь Кирилл, Но такой болезненной тревоги Прежний не будил. Зимними пустыми вечерами, Проводив зарю, Я хожу по комнате часами И курю... курю... И, пьянея дымом, вспоминаю С терпкою тоской, Что тебя не знала и не знаю, Милый, но чужой. Что я знала? Праздное волненье Наших беглых встреч. За окном с решеткой отраженье Полудетских плеч. Белые, породистые руки В серой пыли книг. Знала губы, алые от муки, Как следы вериг. И еще я знала, хмуря брови, Как в тяжелом сне, На тебе — проклятье древней крови Так же, как на мне. Между нами слишком мало было, Близкий, — но чужой. Но тебя, как всех, я не забыла, Пленник дорогой. В крестный час могучего страданья, В грозный час побед, О тебе храню воспоминанья Ароматный след. Ему же: Благодарю тебя — того, кто дал мне силу Перенести печаль. Всю горечь прошлых дней, что не было и было, Чего уже не жаль. Я знаю, что года приносят исцеленье, Смягчая трудный путь, Но с мыслью о тебе обратно в заточенье Не страшно заглянуть. Здесь не было любви, весенней и пьянящей Кипеньем дум и сил: Я подошла к тебе унылой и скорбящей, И ты измучен был. Но мукою твоей я боль свою смягчила, Хоть не был ты любим... Благодарю тебя, — того, кто дал мне силу Бессилием своим. Убив в душе печаль, спокойно и сурово, Простив и не любя, Я шлю тебе одно приветственное слово: Благодарю тебя. Валунов сероватое стадо По краям недожатого поля... Те же думы и те же цикады... Тот же полдень и та же неволя. Да, тревога почти нестерпима В эти дни перезрелого лета, Когда грозы проносятся мимо, Чередуясь с потоками света. И на грядах заглохшего сада Одуряюще пахнут левкои. Л цикады... цикады... цикады Монотонно вопят о покое. Холодная полоска осеннего заката Болезненно чиста. Такими вечерами — моя душа распята В созвездии Креста. Вот скрипнули ступени и притворились двери Бесшумно — за спиной. Вот медленной походкой затравленного зверя Бреду я под луной. За мной — моя тревога, глубокая, как бездна, Безгранная, как мрак. Противиться напрасно. И думать бесполезно. Иду. Да будет так.
«Удар, ее освободивший...» 227 Когда скрестились все пути И воплотились все желанья, Устав от горького познанья, Я попросила: отпусти. Дозволь оставить скучный зал, Где я невольницей послушной Вдыхала нарда запах душный И осушала свой бокал. Где души скованы во прах, Неутолимы наслажденья, Любовь ничтожна, — как хотенье, А страсть безжалостна, как страх. Уйти — тревогу побороть... Навстречу вечному покою Сорвать уверенной рукою Отягощающую плоть, Как пыльный розовый венок, Тобой надвинутый на брови, И багряницу цвета крови, Которой ты меня облек. <...>Простите, я так устала, что даже не сообразила поблагодарить Вас в начале письма. От всей души — спасибо за внимание к нашей бедной угасающей девочке. Вы, вероятно, не знаете, что ей недавно исполнилось 19 лет. Сколько в ней сил! Как она борется! Но все напрасно. С совершенным] уважением Лида Белушна. P.S. Мое отчество — Тимофеевна, но все зовут меня просто Лидой: я не люблю отчества. Л, Белугина — М, Волошину * 25.XI. 1927. Глубокоуважаемый и дорогой М(аксимилиан) Александрович]! 23 ноября в 2 ч[аса] 40 м[инут] дня скончалась Нора. Я успела только одеть ее, отстоять первую панихиду — и свалилась сама. Когда поправлюсь, напишу Вам все подробно. От имени ее матери и нас, студентов, — сердечно благодарю Вас за все. С уважением АБелугина. Написано карандашом. М, Волошин — Л. Белугиной 28.XI.1927, Коктебель. Милая Лида, Сегодня пришло Ваше письмо и горестная открытка... Господи, успокой ее жадную и неуспокоенную душу! Напрасно говорить себе жалкие слова о том, что смерть лучше, чем паралич или идиотизм. Но примириться с судьбою, так грубо и жестоко оборвавшею нить жизни на всем бегу (буквально) в 19 лет — невозможно. Бедная мать! Я об ней ничего не знаю, кроме Ваших слов о том, что она дежурила у постели Норы с подругами. Но сер[д]це переполнено острою жалостью к ней. Я как в сновиденьи, благодаря стихам и Вашим письмам, Лвда, стал свидетелем этой короткой и жестокой трагедии (стильной для наших дней), Она неожиданно захватила и перебила горечь и тревогу текущего, близкого, своего. Мне странно, что не знаю Норы даже в лицо. Хотя она и говорила со мною из толпы во время моего чтения в ГАХНе, и я помню это, но я не видел, кто говорит (она писала мне об этом). Но она не подошла ко мне и не назвала себя. Милая Лида, раз Вы стали для меня печальной вестницей ее судьбы, то докончите свою миссию: пришлите мне какой-нибудь ее портрет, чтобы память о ней была связ[а]на с конкретными чертами ее лица. Перепишите для меня как можно больше ее стихов и запишите все, что об ней помните, какая она была — с ее голос [ом], словами, судьбой, случаями ее жизни. Если бы я был в Москве, я бы разыскал Вас, но на это нет никакой надежды в ближайшие годы. Но если Вам случится быть на юге России, то заезжайте ко мне в Коктебель (около Феодосии), чтобы рассказать о Норе. Буду ждать Вашего письма, когда оправитесь сами, Передайте ее матери все человеческое соболезнование человека, который никогда не видал Норы и глубоко потрясен ее судьбой и мыслью о великом горе ее матери. Максимилиан Волошин.
228 «Удар, ее освободивший..,» Л. Белугина — М. Волошину 3.XIL1927. Глубокоуважаемый и дорогой Максимилиан Александрович! Сейчас получила Вашу открытку, такую теплую и хорошую, что опять заплакала: до сих пор не могу примириться, понять, простить. Нечем заполнить ту пустоту, пустоту ужасающую, кот[орая] образовалась в душе после ее смерти. За два месяца ее болезни я ее иначе поняла, полюбила так, как никогда бы не смогла полюбить без этой катастрофы. Ведь было много проблесков, много дней, когда она была в полном сознании. Одного ей тогда недоставало: задерживающего влияния воли: она стала откровенней, чем была здоровой. Вся ее жизнь была цепью жестоких испытаний: девочкой — переживала ужасные дни, когда то мать, то отца уводили на расстрел. Девушкой — скрывала свое «социальное» положение, перевирала графу о родителях в университетской анкете. На I курсе — арест отца, мамы и ее — обманом (она была несовершеннолетняя). Обвинение: знала, кто отец, и не донесла. 4 месяца в тюрьме. Отца ссылают на 3 года. Жестокая нужда, жизнь втроем с мамой и бабушкой, всевозможные заработки; сдержанность порывов откровенности по отношению к подругам. А сама выслушивала целыми часами глупейшие признания в любви к какому- нибудь «тирану»-студенту, выслушивала с лаской, отзывчивостью почти материнской; за это мы все ее любили, тайно чувствуя ее духовное превосходство, не понимая ее и преклоняясь перед ней: я, напр[имер], в последних письмах называла ее сфинксом. И вот под влиянием адских мучений вся ее душа раскрылась в ответ на чужую ласку: целыми часами она говорила, сжимая своей бедной единственной рукой мою руку. Слушать рекой льющиеся признания, зная ее безнадежное положение, — была такая пытка, которую трудно было перенести. Стараясь казаться спокойной (веселой — было невозможно), уверяешь ее, бывало, в том, что она скоро поправится. А она вдруг: «Лида, не морщись». — Я не морщусь, Норик. «А я думала, что ты собираешься плакать от жалости ко мне...» А этот последний день, когда, уже не слыша наших уверений в том, что папа скоро приедет, она кричала, молила, приказывала: «Папу, папу!!!» И еще только два слова: «тюрьма» и «судьба». Как она, бывало, заботилась о здоровье, самочувствии всех своих подруг!.. За гробом ее шло около 150 чел[овек], хотя похороны были церковные. О том, кем она осталась в нашей памяти, свидетельствует стихотворение одной нашей подруги Иры К. Вот оно: Неспетые песни застыли На замкнутых тесно губах. Где мысли последние были, Когда ты шептала: «Судьба»? <...> С иконы лик Девы Пречистой Глядит твоим прежним лицом. Как шло к твоим взорам лучистым, Когда ты была в голубом <...> Нору очень мучил ее непомерно высокий рост, и она портила свою прямо божественную фигуру тем, что сутулилась и подгибала колени. У нее были огромные темно-серые глаза, пугавшие ординарных молодых людей своим загадочным блеском, девушек привлекавшие удивительной добротой и отзывчивостью выражения. На фотографии глаза вышли плохо. Если удастся переснять, пришлю Вам другую, хорошую: эта мало похожа. Приходим теперь в отчаяние, что не сняли ее в гробу: в момент смерти лицо ее было ужасно, а когда доктора сняли повязки с головы и, вместо привычного нагромождения бинтов, закрывавших даже подбородок, появилась стриженая головка мальчика с зияющей раной на боку — стало непонятно, что эта голова — Норика. Мать пожелала, чтоб ее одели невестой. Но этот наряд только оттенял ее подурневшее личико. Так было 2 дня. А в день похорон (мне все говорили — я лежала больная и не видела) она стала красавицей. На носу появилась аристократическая горбинка, присохшие к деснам губы разошлись и раскрылись, синева пропала. Она страшно похудела, и ее круглое личико стало продолговатым. Ресницы, страшно длинные, как-то особенно оттенили щеки. И ее не догадались сфотографировать и снять маску...
«Удар, ее освободивший...» 229 Любимыми поэтами Норы были Ахматова, Блок, а в последнее время — Вы. Она знала Вас наизусть, любила декламировать. В ее записных книжках — целые страницы исписаны цитатами из Вас. А вот стихи ее с эпиграфом из «унылой песни южного поэта»: Из Писем в тюрьму (князю Г-ыну) За много дней, мелькнувших в заточеньи, В толпе людей, прошедшей перед Вами, — Ведь Вы уже забыли, без сомненья, Высокую, с огромными глазами? Ее всегда, под вечер, приводили Брать книги для шестого коридора: Встречаясь, Вы смеялись и шутили, Сгребая книги весело и споро. Но если Вы меня не позабыли, Мелькнувшую и скрывшуюся снова, Припомните — о чем мы говорили: Ведь мне не надо ничего другого.. А как тяжко бремя свободы, Как темны просторы ночей... Кто вернет темничные своды И запястья милых цепей? М. Волошин Уж скоро год, как я живу на воле, Иду опять привычною дорогой, Но отчего-то нет покоя боле, И жизнь полна докучливой тревогой. Подходит осень легкими шагами, На смену розовеющего лета, И я ее приветствую словами Унылой песни южного поэта: «Как странно бремя тягостной свободы, Степей осенних гулкое ненастье... Верните мне оплаканные своды И кандалов привычные запястья!» Сейчас я пока писать стихов больше не могу, — но обещаю Вам после 20 декабря (зимние каникулы) прислать побольше. Каникулы проведу в Томилине у Но- риной мамы, буду читать ее дневник и все, что от нее осталось <...> Тогда напишу. 4.XIL Сегодня пересмотрела то, что вчера написала, — и вспомнила еще очень многое, но сегодня почему-то еще больнее вспоминать. Уж лучше я Вам ее стихи на- пишуг И город цвел вечерними огнями, Кладя печаль на краски и на лица, Когда спокойно — ровными шагами Я шла в тюрьму по улицам столицы. И был покой — великий и холодный, И мысль одну баюкало сознанье: Что жизни путь — прекрасный, но бесплодный - Обрел теперь еще одно страданье. О, пепел разоренного жилища! О, молодость, бесцельно прожитая! Но все равно: пускай я буду нищей, Как зверь лесной, как древняя святая. Страданье будет для меня прекрасно: Ведь я не знала ничего другого. Большая мудрость — не желать напрасно Того, что было и не будет снова. Откуда-то срывались хлопья снега, Гася последний отблеск сожаленья... А в глубине — сапфировая Вега Горела белым светом отреченья... 1925 • •* День промчался опять — Роковой и несвязный. Хорошо мне шагать Вдоль по улице грязной. Постоять на мосту У пустого откоса, Зажимая во рту Огонек папиросы. И, пройдя через свет Под окном ресторана, Улыбнуться — в ответ На слова хулигана. И припомнить, что ночь Будет снова бессонной И не сможет помочь Отдохнуть утомленной. Что постель — холодна, А волненье жестоко, И большая луна — Как звериное око.
230 «Удар, ее освободивший...» О, мой путь, иссеченный по кручам Ненюфар * серебряные лики Безысходной радости и муки! По краям стоячего болота. Снова я иду навстречу тучам, Заломив слабеющие руки. Но простая радость созерцанья Не сойдет, не уврачует душу: Снова — лес... и запахи... и блики Бред хотенья и экстаз познанья Янтаря, багрянца, позолоты. Я восторгом праздным не нарушу. В Коктебель к Вам мне бы оч[ень] хотелось и хочется попасть, но вряд ли удастся это сделать до окончания ун[иверсите]та: летом — производственная практика в московских архивах, а зимой — занятия и «литературная халтура» в скверных журналах. Но Коктебель — моя Мекка. Лида. Пожалуйста, поскорее пришлите обратно письма Норы ко мне. Л.Б. От французского слова «nenufar» — кувшинка, водяная лилия. М. Волошин — Л. Белугиной 9.XII.1927, Коктебель. Милая Лида, Благодарю Вас за хорошее, большое, подробное письмо о Норе, которое дало мне яркое и выпуклое впечатление ее живой, трагической фигуры. Гораздо большее, чем ее фотография. Там ее поза и выражение лица слишком «фотографич- ны» — сквозь них не рассмотришь живого человека. Но больше всего дали ее письма (которые сейчас же и возвращаю, как Вы просили). Особенно много дает мне письмо от 21 .XI, написанное, очевидно, за 2 дня до катастрофы. Очевидно, портфель с деньгами от этого «сбора» и послужил причиной несчастия. И все это из 8 р[ублей] заработка! Этих писем нельзя читать без глубокого волнения. Они оправдывают и комментируют все слова Вашего письма о ней. В каждой строчке этих писем чувствуется талантливость, живое отношение к жизни, тот здоровый, наблюдательный «реализм», который лежит в основе всякого искусства. И невольно хочется возразить Норе на ее пессимистическое усугубление Гоббсовой 1 формулы: «Человек человеку — бревно». (На эту тему есть у Ф. Сологуба 2 прекрасное стихотворение из ненапечатанных еще.) Другой формулой, которая, наверно, была бы близка ее сердцу: «Человек человеку — Лев» (К. Сюннерберг3). Я же говорю иначе: «Каждый человек — темница, в которой томится заключенный. Его надо освободить» или: каждый человек — ангел в дьявольской личине. Нора ушла из своей человеческой темницы (русской судьбы, «социального положения» наследственности), но удар, ее освободивший, страшно груб — стиль современности, всегда ненавистной. Последний год я окружен этими дурными вестями — ссылками, гибелями, смертями близких и любимых. Через письма Норы я увидел и Вас, Лида, — моя милая, безликая корреспондентка. Мне не хочется прерывать переписки с Вами, и Вы мне еще далеко не все рассказали о Норе. Я буду ждать большого Вашего письма на Рождество. Кроме острой боли о судьбе Норы, ее письма и Ваши мне приоткрыли дверь в круг и психологию учащейся молодежи этих дней. Ведь из 50 лет в 19 гораздо дальше, чем из Москвы в Коктебель, и мне уже много лет не приходилось бывать в тех годах. Скажите Вашим подругам и коллегам, дежурившим у постели Норы, что я буду рад каждому из них, кто летом заглянет ко мне и расскажет еще о ней. Мне хочется знать и видеть тех, кого она любила и о ком так внимательно заботилась.
«Удар, ее освободивший,..» 231 Вероятно, я среди зимы, а может, и теперь еще в декабре уеду из Коктебеля на месяц лечиться в Кисловодск. Но письма будут меня дожидаться здесь. До свидания, милая Лида. Спасибо за Ваше письмо и за Норины письма. Передайте мой привет Анне Борисовне 4. Максимилиан Волошин. Гоббс Томас (1588 — 1679) — английский философ. Сологуб (псевдоним, наст, фам, Тетерников) Федор Кузьмич (1863 — 1927) — поэт, прозаик. Сюннерберг (псевдоним Эрберг) Константин Александрович (1871-1942) — художественный критик, поэт. Мать Э. Буржинской. Л. Белугина — М. Волошину 17.ХН.1927. «Разве,я длачу о тех, кто умер? — Плачу о тех, кто остался жив!» Любимая Норина цитата из Вас. Я очень благодарна Вам, дорогой Максимилиан Александрович, за Ваше теплое письмо, но считаю нужным предупредить Вас, что, когда истощится тема нашей переписки: воспоминания о Норе, лучше будет ее (переписку) прекратить, т[ак] к[ак] я сама по себе никакого интереса не представляю, да к тому же являюсь чрезвычайно нехарактерным представителем современной молодежи. Впрочем, и Нора отнюдь не подходила под общую мерку: «Во мне цветет больная кровь, На мне — проклятье вырожденья. Увы, ни дружба, ни любовь Не будут для меня спасеньем»... И еще: «Эта осень... она во мне Разбудила тревогу вновь. Словно память о прежней вине, Зацветает больная кровь. И я слышу в утренней мгле: Твои предки умели жить. И я буду страдать вдвойне, Чтобы радость их искупить». В ун[иверсите]те студенты разделяются на два лагеря: интеллигенция (беспартийная) и пролетариат из Рабфака. Волки и овцы. <...> Промежуточный слой очень тонок, но среди него встречаются интересные представители (большинство их — надломленные и не совсем нормальные, «мятущиеся души»). Наиболее здоровым элементом является на нашем курсе представительница первой категории — Маргарита Шпет *, жившая у Вас этим летом. Нора (в письме ко мне) охарактеризовала ее след[ующим] образом (Нора вообще любила делать и слушать характеристики): «Люди, как она, — «не моего романа» (если это выражение сюда применимо), но тем не менее это — самое здоровое, что есть в нашей гнилой интеллигенции. По-моему, таких людей не за что уважать — несмотря на все их добродетели и способности. Пусть они умны — это лишь влияние среды, «механически» передавшей им свою культуру. Пусть они добродетельны... но ведь они органически не могут быть ничем иным, выросши под крылом у мамаши и ничего не испытав. Все их достижения — не достижения, а неизбежное следствие благоприятных условий. Ценнее — воля, выкованная страданием, и добродетель, добытая ценою познания и отречения от многого. Хотя, с другой стороны, права Ахматова, говоря, что Вместо мудрости — опытность, пресное Неутоляющее питье...»
232 «Удар, ее освободивший...» Я привела эту цитату из Нориного письма, чтоб Вы, знающий лично Маргариту, могли бы критически подойти к этой ее характеристике. <...> Нора сближалась с людьми или стремительно быстро, или совсем не сближалась. Кроме того, ее тянуло к тем, кто страдает, кто нуждается в помощи, в дружеской поддержке. Но об этом я Вам, кажется, уже писала. По прочтении ее дневника я пришла к заключению, что, не случись с Норой того, что случилось, она бы рано или поздно (и вернее — рано) покончила бы с собой. Ничто ее не удовлетворяло, не радовало. Помогая людям, она от них помощи не могла и не хотела принять. И — среди своих многочисленных подруг — она была жутко одинока. Ей было свойственно делать обобщения. Вот одно из них (в дневнике): «Дело в том, что я порядком набила себе оскомину на женщинах-интеллигентках: сколько их развернуло передо мной свои души: Ася, Нина, Лида, Ната, я сама — наконец. Но все это чертовски однообразно. Все мы больны одним и тем же в конце концов. Извращенная чувственность уживается в нас с ожиданием и стремлением к Человеческой Любви и Большому Счастию, являющимся для нас синонимами. Политический тупик. Отсутствие цели жизни. Нервное переутомление. Суррогаты счастья. Все это старо и давно надоело каждой из нас». А вот еще цитата, которую мне больно приводить... больно потому, что она не только нас всех, но и Нору выставляет с не совсем хорошей стороны. Но я твердо верю, что она не потому помогала нам, что это позволяло ей презирать нас и гордиться собой — и только. Она здесь клевещет на себя. Вы это поймете, и поэтому я напишу все целиком: «28 апреля 1927. Моя гордость в том, что, оказывая помощь многим и многим — сама я ни от кого еще не получала помощи. Про меня говорят: «Нора — чуткая; Нора — умеет выслушать; Нора умеет помочь; к Норе невольно испытываешь доверие и т[ак] д[алее]». О, милые друзья, которым я помогала, знайте, что мной руководили.отнюдь не альтруистические чувства, а просто мысль о том, что мне не помог никто, когда я находилась в положениях, аналогичных вашим. Эта мысль позволяла мне, помогая вам, испытывать чувство известного удовлетворения и довольства собой. Она же давала мне право презирать вас за оказанную помощь. Все эти Лиды, Нины, Наташи, Аси — имя им — легион, и никто из них, излагая свои горести, не догадался спросить обо мне... И я слушала их, испытывая в то же время чисто физическую боль от нестерпимой муки одиночества. Неужели никогда не будет у меня человека, который возлюбил бы меня больше самого себя, так как — только на этом условии я позволю себе помочь? Жизнь идет концентрическими кругами, так что, выйдя из одного круга, душа тем самым уже включает себя в другой... Единственный возможный исход — самоубийство. И я приду к нему рано или поздно. Ася как-то сказала: «Жаль уходить, ничего не сделав». У меня нет ее данных к «деланию», но тем не менее мне жаль уходить, ничего не испытав (приятного — конечно). Я подожду еще немного, а если нет... тогда. О, Боже! Сильна же моя душа, раз она может выносить даже такую нестерпимую муку, как эта! Страданье далеко перешло уже за пределы слез, и только углы рта с каждым днем принимают все более и более горькое выражение. И все-таки несмотря на все муки и изломы во мне еще жива прежняя душа. Та, которую я знала в себе еще в Конопляновке (родовом имении. — Л.Б.). Я много менялась с тех пор, много перемерила и сбросила личин и все-таки осталась прежней. Была я и девочкой, босоногим ребенком в голубом платье, читавшей о Клеопатре в сиреневых зарослях старого помещичьего парка. Худощавым подростком — на солончаковом берегу рыжего лимана я оплакивала родину и молилась о даровании победы «добровольцам». Влюбленная девушка, я бродила на лыжах по талому насту соснового бора, отирая лицо заиндевевшими косами — и думая о новой, открывшейся в жизни цели. Тогда я была пьяной от счастья и немного смешной. Потом ночью, в кабинете 6-го КРО на Лубянке — я сделала героический жест, который должен был... ну, да все равно. Да, и как последний аккорд — кошмар этой зимы. Жажда счастья в какой угодно форме и любой ценой — обострилась до невероятных размеров — и толкнула на всякие нелепые вещи. Да, я была всеми этими существами... и сейчас, нервная, худая, озлобленная и измученная — я храню в себе частичку каждого из этих образов, храню только для того, чтоб когда-нибудь уничтожить их все разом».
«Удар, ее освободивший...» 233 К этому нечего прибавить. Припишу только ее стихи: Я слышала, что тот, кто умирает, Томясь как странник по земной отчизне, Болезненно и зло припоминает Все бывшее любимым в этой жизни. Страсть или песнь... Хотенье или горе... Иной увидит молодость и детство... А я запомню только степь да море — Великое и горькое наследство. Я буду видеть ночи ледяные, Где все блестит: дорога, месяц, иней, Глаза коня — большие и пустые, Металл полозьев — липнущий и синий. Рысак бежит, швыряя комья снега, Туда, где серп выходит из курганов, А в детском сердце закипает нега Моих отцов — борзятников и ханов. А море я увижу предосенним, Когда бурлит волна чернее мокко, А чайка то ныряет — камнем — в пене, То с писком поднимается высоко. И резки ветры, пахнущие солью, Под облаками цвета горностая, И страшен гул последнего раздолья, Когда закат пылает, не сгорая... Норд-ост. И ночь. И дальний хрип сирены. И хлопанье последней канонады, И лужи крови в хлопьях белой пены, На скалах у поломанной ограды. Это — одно из последних. Почему-то захотелось написать из «тюремного» цикла: Тобой мила печаль земного плена. М. Волошин Усталая сердцем в тяжелые дни Напрасного плена и гневных скор бей, Я горько любила ресницы твои — Красивый потомок отживших князей. При мне ты ни разу не поднял глаза — Какое у них выраженье и цвет? Но чистая прелесть больного лица В сознаньи надолго оставила след. Минутная радость пути моего!.. Их много придется еще пережить... Но знаю, что так, как тебя — никого Красиво и грустно не буду любить. P.S. Я написала: в настоящем была — Нора. Но не та Нора-сфинкс, которая горьким, безжалостным упреком глянула на меня со страниц своего дневника. Не та Нора — непонятная и сердечная, которая — несколько месяцев тому назад — писала: В грозовые дни и в лунные ночи Тревога моя остра: Потому что я знаю, чего ты хочешь И о ком ты плачешь, — Сестра... Нет, меня захватила, <...> мне стала близка Нора, раненая, страдающая, умирающая, не отвергающая помощи и нуждающаяся в ней. Нора — раскрывшая передо мной свою скорбную душу. И новая, и понятная, и доступная. Я ее «возлюбила больше самой себя», но слишком поздно возлюбила... Когда она уже уходила, когда ей не нужно стало ничего земного. И я не сумела удержать. Она уплывала у меня на глазах — и я с каждым днем замечала: дальше;., дальше. Запомнился почему-то незначительный эпизод: за два дня до ее смерти, в тот вечер, когда я принесла ей Ваши акварели. Она безумно мучилась. Наконец впрыснули морфий. Она заснула. Около 12 ч[асов] ночи пришла меня сменить Ася (та Ася, о которой Нора писала мне в своей записке от 7 апреля). <...> Ася не видела ее несколько дней и обратила мое внимание на новое, неземное выражение ее успокоенного, разрумянившегося и поразительно (хотя и ненадолго) похорошевшего личика. И было не больно, а тоже спокойно. Я не знаю, зачем я это написала. Просто вспомнилось. <...> А пока — об ее матери. Мы очень боимся за нее. Вела она себя все время как героиня. Замечательная вещь: с Норой случилась катастрофа в 6 ч[асов] вечера 23 сентября, когда она ехала домой, в Томилино. Хотя она часто не ночевала дома, а оставалась в Москве у подруг, Анна Борисовна (мать) в ту ночь не сомкнула глаз, уверенная в том, что случилось нечто ужасное, в 6 ч[асов] утра поехала в Мо-
234 «Удар» ее освободивший...» скву — и прямо в приемный покой на вокзале, где ей сказали, что Нора тяжело ранена. А Нора, как только пришла в себя, дважды повторила врачу № телефона одного из наших студентов, прося, «чтоб он съездил в Томилино и подготовил маму». А маму чутье привело: она первая обо всем узнала и увидела ее первая. Тогда как студенты хлопались в обморок, она не пролила ни единой слезы. После операции врачи запретили ей видеть мать, чтоб напрасно не волновать ее. Менингит с потерей сознания и бредом продолжался две недели. Потом — длительное улучшение. Анна Борисовна воспрянула духом. В период менингита днем у Норы дежурили девочки, а по ночам — мальчики и отдельная сестра. Нора бредила, мы думали, что она ничего не сознает, но она — потом — вспомнила, напр[имер], как к ней пришел Володя А. и сказал сестре (про Нору): «Она удивительно похорошела». Когда ей стало лучше, она спросила, кто у нее дежурил. Пришлось перечислить имен 25. Тогда Норуся сказала: «Это несчастье имеет и свою хорошую сторону: я узнала, что у меня есть друзья». А потом, когда наступила агония, опять стали дежурить бессменно <...> Дня за 3-4 до смерти она вдруг сказала (это была последняя связная ее фраза): «Сядь поближе... Родное существо около меня...» А в тот день, когда я ей принесла Ваши акварели, она обняла меня здоровой рукой и говорит: «пришла, детка моя» и твердила эту фразу так долго, что я подумала, не бредит ли она, потому что она в последние дни и врачей обнимала, как бы ища защиты. Но хочется думать, что это была ласка. Господи! Сколько бестактностей было совершено по отношению к ней, сколько неосторожного сделано и сказано!.. Как больно вспоминать... Как странно: Норы, еще прошедшей весной отклонившей меня от мысли о самоубийстве, Норы уже нет, а я живу. Дико и нелепо. <...> Мать Норы раздарила ее мелочи на память тем подругам и товарищам, которые больше других за ней ухаживали: Ваши акварели достались как раз студентам отделения Изобразительных искусств — двум Наташам и одному Всеволоду. Нора училась на этом отделении, но большинство ее друзей — «литераторы» (с литер [атурного] отделения). Стихи пришлю, как только смогу. Благодарю Вас за все. Прощайте. С совершенным] уважением <...> Лида. А. Б. Буржинская — М. Волошину [Декабрь 1927] Многоуважаемый Максимилиан Александрович! Приношу Вам свою благодарность за ту короткую мимолетную радость, доставленную Вами моей несчастной девочке, жизненный путь которой был короток, но безрадостно горестен. Не могу понять, зачем, для чего так жестока была жизнь к ней и сама смерть была так ужасна, и не могу найти примирения. Мать Норы Шпет (в браке — Поливанова) Маргарита Густавовна (1908-1989). Публикация и вступительная заметка А. Сергеева и А. Тюрина
К 10-летию СМЕРТИ ДИМИТРИЯ ПАНИНА ДИМИТРИЙ ПАНИН ИЗ БЕСЕД О ЛИТЕРАТУРЕ Димитрий Михайлович Панин родился в Москве в 1911 году. Перед защитой диссертации двадцатидевятилетний инженер был осужден за «антисоветскую агитацию» и провел 16 лет в тюрьмах, лагерях, ссылке. Вернулся он в Москву в 1956 году, где и продолжал работать еще 16 лет. В 1972 году вышел на пенсию и решил уехать из СССР, чтобы иметь возможность завершить свои философские и научные работы. В эмиграции прожил 16 лет до своей смерти в 1987 году в Париже. Так мистически осуществилась его любимая поговорка: «Кругом шешнадцать». Книги Панина были опубликованы сначала на Западе, на французском, английском и русском языках, и уже после его смерти — в России. В одной из своих первых работ, «Мире-маятнике» (1974), Панин заявляет, что люди доброй воли всех стран земного шара могут преодолеть надвигающийся распад, несмотря на огромное сопротивление разных сил, и начать новую осцилляцию мира-маятника, которая переведет человечество на более высокую ступень духовного развития. Основы свободного мира следует совершенствовать, но не подвергать коренной ломке; тоталитарные режимы надо заменить правительствами из подлинных представителей народа; странам «третьего мира» — создать условия для их полноправного развития соответственно с национальными традициями. Экономическая основа предлагаемого мироустройства — Общества независимых — разделение на секторы согласно склонностям людей и рынок- конкуренция под надзором Палаты регулирования и этического контроля, порученного элите людей благородного духа. «Политэкономия на основе закона сохранения энергии» (1972) показывает, неприемлемость господствующих марксистских понятий прибавочной стоимости и эксплуатации рабочих для современного производства, широко использующего машины-орудия, работающие от природных источников энергии, в связи с чем любая работа определяется затратами энергии и прибавочным трудом. Димитрий Панин был бескомпромиссным борцом с произволом и насилием и много думал о судьбах России. В «Созидателях и разрушителях» (1983) Панин исследует причины катастрофы 1917 года в России и духовного оскудения Запада. У каждого созидателя есть зерно разрушительного начала, и он должен приложить все усилия для неустанного самосозидания души и сознания; заблудшую душу разрушителя может спасти покаяние и возврат к Богу. «Держава созидателей» (1987) посвящена проблеме сохранения христианской цивилизации. Панин предвидел устранение коммунистического режима в СССР и в странах Восточной Европы и в главе «Как наладить жизнь в новой России» предложил ряд мер для переходного периода. «Теория густот» (1979) — опыт христианской философии конца XX века — показывает на основании достигнутого уровня наук, что Вселенная с ее мирами, носителями жизни и человеком могла быть создана только Творцом. В «Механике на квантовом уровне» (1981) Панин на основе теории густот приходит к ряду открытий в теории относительности и квантовой механике. Особняком в его духовном наследии стоят лагерные мемуары, «Лубянка—Экиба- стуз»1 — одно из честнейших свидетельств о сталинских лагерях глубоко верующего христианина. Для Д. Панина «Бог есть любовь» (1 Ин. 4.16) и «на этом держится 1 Главы из книги «Лубянка—Экибастуз» печатались в журнале «Звезда», 1991, № 1—3. И. Панина (вступительная заметка, публикация)♦ 1997
236 Димитрий Панин мир». Пафос этой книги, лишенной мстительных чувств, в торжестве силы духа и победе добра над злом в нечеловеческих тюремных условиях. В архиве русского мыслителя остались еще неизданные рукописи, большая переписка, диктофонные кассеты. Их было, судя по нумерации, более 170. Сохранилась лишь треть из них, ибо он снова наговаривал во время ежедневной часовой прогулки на уже использованные кассеты, когда они утрачивали для него свою актуальность. Эта устная рабочая книга Панина составила рукопись в 900 страниц. Настоящая публикация предлагает читателю несколько страниц из нее, посвященных Даниилу Андрееву и Франсуа Вийону. И. Панина Даниила Андреева я лично не знал. Он умер в 59-м году. Его «Розу мира» я прочел в рукописи после возвращения в Москву из ссылки. Даниил Андреев — Данте XX века. Он спускался во все этажи чистилища, ада и поднимался на некоторые райские этажи. Его Вергилием был поэт Александр Блок. Книга блестящая. Я рассматривал ее глубже, чем литературное произведение. И старался понять, насколько она отвечает его замыслам. Действительно ли он проверил истинность всего этого? Он описывает отдельные этажи чистилища. Читаю: я видел, я слышал, я спускался, мне это показывали. Мистика. У него озарения. Словарь неведомых нам слов. Языковед, занимающийся сравнительной лингвистикой, может судить, откуда он их взял. Даниил Андреев не лингвист. Он учитель географии, занимался оформительством. Нижний этаж у него — фиолетовое море. Диавол в виде крылатого существа. Когда он подымает черные крылья, на море начинает бирюза играть. Только два человека сумели выдержать его взгляд. Один из них Торквемада. В книге отдельная глава: Сталин как неудавшийся антихрист. Даниил Андреев говорит: я поэт. Научно с меня не спрашивайте. Я слышал, я видел. Я — вестник. У меня могут быть аберрации. Не ручаюсь, что все, что сообщаю, так. Многие вещи для нашего восприятия не уловишь. Чудовище Уицраор в человеческом обществе. Где он взял это слово? Он не был в Мексике, нигде. Каждый слой назван у него причудливыми и вместе с тем звучными словами. В тюремной камере он отворачивался к стене, впадал в транс и видел. Он был осужден на двадцать пять лет и вышел с пороком сердца. Посадили его за роман. Люди слушали его роман. И всех, кто слушал, взяли — при Сталине это было — и дали по 25 и по 10 лет. На шарашке у нас был один парень, который с Даниилом Андреевым сидел. Второй, кто мне дал книгу и от которого я узнал все подробности, был художник Кондратов из «Круга первого», настоящая фамилия которого Ивашов-Мусатов. У Даниила Андреева в чистилище остров как бы выжжен. Вершины гор все наклонены в одну сторону. Никого нет. Один человек на этом острове. По свечению можно узнать, что он там. Он молится все время. Это Иуда. Он поднялся с нижнего этажа до верхнего этажа чистилища. Страшно интересно. Какое воображение надо иметь, чтобы все это придумать. Людям, видевшим Данте, казалось, что его лицо опалено адским пламенем. Даниил Андреев это повторяет. Блестящая глава у него о Блоке. Он из адских слоев не вылезает. Он ложный вестник. Северная незнакомка. Это все диаволь- щина. Блок должен был дать высокие представления, но он снизился, погряз в демонизме. Каждый художник, если он сделал греховную вещь, потом дорабатывает свой образ. Сервантес, к примеру, довольно низко пал. Видимо, не надо было рыцарство низводить. Вчера мы с Иссой совершили чудесную прогулку по замкам Луары, и в епископском замке Менг-сюр-Луар нам показали oubliette — подземную тюрьму, каменный мешок в виде цилиндрической дыры метров восемь-десять глубиной, где на некотором концентрическом круге должны были находиться преступники, по сути дела осужденные на смерть. В центре этого цилиндра была еще одна дыра значительно меньшего диаметра, но достаточно глубокая: в нее сваливали трупы умерших преступников, и эти трупы там гнили. Туда же шли все отходы. В такой каменный йешок угодил знаменитый средневековый поэт Франсуа Вийон. Преда-
Из бесед о литературе 237 ние рассказывает о нем очень немного. Известно, что он был одним из бандитов, pillard qui pillait les eglises,* словом, был отпетый негодяй. В каменном мешке он сидел не только за то, что ограбил церковь, но еще за убийство священника. Но человек он был интересный. В начале царствования Людовика XI он воспел его подвиги, которые тоже в какой-то мере были разбоем. Свояк свояка видит издалека. Людовик XI его знал. Когда Вийон попался на грабеже какой-то церкви, он месяцев пять просидел в каменной комнате замка в полной темноте, дожидаясь допроса. Гид объяснил нам, что преступника накачивали водой при малом допросе, при большом — ломали тисками ноги. Поскольку это был епископский суд, кровопролития не допускалось. Случай Вийона был интересный: судьи были снисходительны, вероятно, срок в камере был короче обычного. История гласит, что Вийон прошел в хорошем состоянии через этот суд. Его не пытали, разве только разок водой попробовали накачать. Вышел он со здоровыми ногами, неразрушенным, крепким человеком, хоть и побыл четыре месяца в этом склепе для допросов. (У нас люди по два года в Сухановке1 были и то выживали.) Оттуда его на веревке спустили в дыру подземной тюрьмы, где находилось уже человек пять-шесть, прошедших все пытки. Наверное, у всех были переломаны йоги, так что Вийон мог там господствовать. Все это история рассказывает. Просидел он шесть месяцев, с мая по октябрь, что превышает в два-три раза срок жизни тех зека, которые там находились. Обычно они выносили эту тюрьму доа, два с половиной, самое большее три месяца; затем человек кончался и его труп попадал в узкую дыру. Время от времени преступникам кидали куски хлеба и по веревочке спускали какой-то сосуд, чтобы напиться. Миазмы, холод собачий делали довольно быстро свое дело. Почему Франсуа Вийон прожил там шесть месяцев, неизвестно. Вероятно, только благодаря тому, что его не пытали. Освободили его по приказу короля Людовика XI. Дальше его судьба теряется. Казалось бы, Людовик XI освободил его не зря, освободил для того, чтобы он воспел его королевство. Нет, Вийон исчез с лица земли. Преступный мир вообще мало меняется, меняется только его свирепость в зависимости от того, что приходится преступникам переживать. В современной Франции для них действительно лафа и нет необходимости в прежней к ним свирепости. Но когда они были как крысы в железной бочке, то проявляли себя в полном блеске. Зная милые нравы преступного мира, я останавливаюсь на следующей версии. Франсуа Вийон, бандит по натуре, попадает на допрос и прежде всего говорит епископскому суду: «Так и так. Я поэт, заблудший поэт. Я хочу вернуться к жизни. Я — хороший француз (впрочем, тогда понятия «француз» еще не было). Доказательство того, что по натуре я за корону, за суверена, за короля, — мои стихотворения о Людовике XI. Я признаю все свои преступления. Я хочу исправиться и посвятить свой талант Людовику XI. Прошу вас довести до его сведения, что Франсуа Вийон, который его уже воспевал, хочет посвятить всю свою дальнейшую жизнь воспеванию его царствования». Таково вполне логичное течение его мысли. (Такое течение мысли повторялось и в наше время, когда зеки предлагали советскому режиму сделать всякие изобретения. «Только спасите меня, только освободите».) Почему Вийону не ломали ног? Возможно следующее объяснение. Речь шла уже о политике. Епископы тоже не хотели стать врагами короля. Авось дойдет до короля, ведь в составе того же суда один на другого зуб имеет, и, пожалуй, головы полетят. Так что решили протокол заседания послать королю. Сказано, сделано. «А пока машина суда движется, может, он подохнет. Мы свое дело сделали, и правосудие как бы свое дело сделало. Много в этой дыре не проживешь». И спускают его на веревке в каменный мешок. Три месяца проходят — он жив, четыре — жив, пять — жив. У него смысл есть жить, потому что есть надежда, что до короля дойдет его прошение и его освободят. Надежда совершенно реальная. Потому у него цель — выжить. Как у блатных в сталинских лагерях: выжить любой ценой. «Умри ты сегодня, а я умру завтра» — тогда у преступников, наверное, тоже такая формула была, может, не так ясно выраженная; в сознании преступников она всегда существует. 1 Сухановская тюрьма в сорока километрах под Москвой. Грабитель, грабивший церкви {фр.).
238 Димитрий Панин Питание сверхскверное, редкое, блатной начинает «обжимать» других. Франсуа Вийон еще крепкий, двигается, у него ноги не сломаны. Когда бросают хлеб, он его сразу ловит, прибирает себе, съедает его сам почти весь, может, объедки дает другим. Того, кто начинает вопить, он может сейчас же и придушить. Сторожам наверху на это совершенно плевать: не в первый раз более сильный бандит душит других, это в его натуре. Они — не воспитатели этих бандитов, относятся к ним, как к крысам в железной бочке. Так что такое поведение бандитов в подземной тюрьме было в порядке вещей и ничего сверхвозмутительного в нем не было. Больше того, хлеб нарочно, с расчетом, редко кидали, чтобы преступников поскорее извести, или, возможно, сторожа, как это им свойственно, их «обжимали», часть хлеба прятали (хлеб тогда был в цене, это не теперешняя Франция). Допускаю, что бандит мог придушить, прирезать другого. У блатных всегда заначки: какие-то кусочки железа, лезвий, напильничков. У меня была фуражка, вернее, кепка, которую блатные мне переслали, и чуть ли не каждый шмон охрана находила там какой-нибудь кусочек железа. Я был ни при чем, получил такую кепку, но мог тоже за это заработать наказание. Бандиты прятать умеют, а сторожа тогда не умели еще обыскивать. Так что вполне возможно, что Франсуа Вийон, как умный человек, имел какое-то лезвие у себя в кармане. А раз так, он и прирезал или придушил человека. Голод его мучает, он начинает жрать его мясо. Это опять же в порядке вещей. Когда с Воркуты бандиты бежали, они приглашали с собой какого-нибудь толстенького «политика»,1 который для них был овцой, мясом; в пути его убивали, жарили его мясо и шли дальше. Думаю, что такими путями Вийон дожил до октября месяца, когда его по приказу короля освободили; иначе он, конечно, не выдержал бы. Дальше совершенно ясная картина. Если его освобождают, значит, его отправляют к королю. На аудиенции Вийон обещает писать, и, наверное, он стал бы воспевать королевство, но тут его следы теряются. В чем дело? Я объясняю это так. Нравы нравами, а у бандитов свои законы, которые даже до нашего времени дошли: законы воровского мира. Убийство своих сокамерников, таких же бандитов, как он сам, в наше время представляло переход в разряд сук, то есть означало стать ворами «вне закона», и такая сука должна была быть уничтожена. В то время было то же самое. Он перешел в разряд французских сук и должен был быть уничтожен. Один лишь факт, что он пережил тех несчастных, которые находились в этой oubliette, на три раза больший срок, чем отведенный им, настолько красноречив, что бандитам того времени не надо было об этом рассказывать. Кое-кто из них,'может, побывал в каменном мешке, может быть, какую-нибудь подземную тюрьму они освободили и видели, что там творится, или им рассказали об этом. Никаких сомнений для них не было, без догадок все было ясно. Франсуа Вийон прожил тройной срок, вернулся к королю, но суд над ним был вынесен, и преступный мир (milieu) приговорил его к смерти. Где-то в начале его новой политической карьеры его просто прирезали, и концы в воду. Это бандиты умеют делать. Публикация и вступительная заметка К Паниной 1 Политического, то есть осужденного по политическим мотивам.
СОДЕРЖАНИЕ РЕВОЛЮЦИЯ И ДЕМОКРАТИЯ Б. И. КОЛОНИЦКИЙ. Язык демократии: из истории перевода на русский . . 3 БОРИС ПАРАМОНОВ. Коммунизм как произведение искусства 8 СВИДЕТЕЛЬСТВА А. Б. САЗОНОВА. Записки заложницы. Главы из книги. Публикация А. П. Гагарина. Вступительная заметка В. А Емеца 13 Е. А. СВИНЬИНА. Письма в Париж (1922—1938). Публикация А Б. Дуровой. Вступительная заметка и примечания В. Станкевича 40 ВЕНОК ВЛАДИМИР БОЛОХОВ. Почти молчанье. Венок сонетов 80 ВАРИАНТ ФРЕДЕРИК ФОРСАЙТ. Икона. [Фрагменты романа). Перевод с английскою Сергея Сухарева 85 ПОСЛЕДСТВИЯ Город Архангельск в начале 30-х годов XX ст. Из записок иностранца. Публикация и послесловие Юрия Дойкова 138 АЛЕКСАНДР СНОВСКИЙ. Подневольное путешествие длиною в шесть лет . .152 М. А. НАРИЦА. После реабилитации. {Невыдуманные истории из жизни «под колпаком»). Публикация, вступительная заметка и примечания Ф. М. Нарицы 174 ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Л. В. ВЛАСОВ. Революционный 1917 год. (Глава из книги «Маннергейм — царский генерал») 186 В ЗЕРКАЛАХ КУЛЬТУРЫ АЛЕКСАНДР ЭТКИНД. Фауна революции 201 КАТЕРИНА КЛАРК. Петербург — горнило революции. {Глава пятая). Перевод с английского Н. Жутовской 206 «Удар, ее освободивший...». Судьба поэтессы Элеоноры Буржинской в переписке Максимилиана Волошина. Публикация и вступительная заметка А. Сергеева и А. Тюрина 219 К 10-летию СМЕРТИ ДИМИТРИЯ ПАНИНА ДИМИТРИЙ ПАНИН. Из бесед о литературе. Публикация и вступительная * " заметка И. Паниной 235
CONTENTS REVOLUTION AND DEMOCRACY B. I. Kolonitsky. Language of Democracy: From the History of Its Translation into Russian 3 Boris Paramonov. Communism as Work of Art 8 EVIDENCES A.B. Sazonova. Hostage's Notes. Chapters йот the book. Edited byAP. Gagarin. Introduction by VA. Yemets. 13 E.A. Svinyina. Letters to Paris. Introduction and commentary by V. Stankevich 40 GARLAND V. Bolokhov. Almost Silence. A Garland of Sonnets. 80 VARIANT Frederick Forsyth. Icon. Fragments of the novel. Translated from the English byS. Sukharev. 85 CONSEQUENCES A Town of Arkhangelsk in the Early Thirties of the 20th Century. From a Foreigner's Notes. Edited by Yu. V. Doikov. 138 Alexander Snovsky. A Forced Journey That Lasted Six Years 152 M.A. Naritsa. After Rehabilitation. True Stories about Life under Surveillance. Chapters from the book. Edited by F.M. Naritsa . . . . 174 CHARACTERS L.V. Vlasov. Revolutionary Year of 1917. Chapters йот "Mannerheim, the Tsar1 s General". 186 IN THE MIRRORS OF CULTURE Alexander Etkind. Fauna of Revolution 201 Katerina Clark. Petersburg, Crucible of Cultural Revolution. Translated torn the English by N. Zhutovskaya 206 'A Blow That Made Her Free'. Reflection of Eleonora Burzhinskaya's life in M. Voloshin's Correspondence. Edited and foreworded by A. Sergeyev and A. Tiurin 219 THE 10th ANNIVERSARY OF DIMITRY PANIN'S DEATH Dimitry Panin. From Discussions on Literature. Edited by I. Panina 238 Сдано в набор 15.09.97. Подписано в печать 17.10.97. Формат 70X108 1/16. Печать высокая. 21,0 усл. печ. л. 22,13 уч.-изд. л. Тираж 8500 экз. Заказ № 961. Отпечатано с диапозитивов в ГПП «Печатный Двор» Государственного комитета РФ по печати. 197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15.