/
Author: Гордин Я. Ронен О. Матвеева А. Ветемаа Э.
Tags: журнал литературно-художественный журнал общественно-политический журнал журнал звезда
ISBN: 0321-1878
Year: 2002
Text
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЖУРНАЛ
Издается
с января
1924
года
11
2002
Санкт-Петербург
720 экземпляров журнала печатаются при финансовой поддержке Министерства
культуры Российской Федерации и рассылаются по библиотекам России.
200 экземпляров журнала печатаются при поддержке Комиссии по образованию
и культуре Законодательного собрания Санкт-Петербурга
(председатель Л, П. Романков) и безвозмездно направляются
в школьные библиотеки Санкт-Петербурга.
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Министерства
печати и информации Российской Федерации № 01589 от 21 сентября 1992 г.
Учредитель: АОЗТ «Журнал «Звезда» Директор Я. А. ГОРДИН
Соредакторы: А. Ю. АРЬЕВ, Я. А. ГОРДИН
Редакционная коллегия:
К. М. АЗАДОВСКИЙ, Е. В. АНИСИМОВ, А. Г. БИТОВ,
Вяч. Вс. ИВАНОВ, И. С. КУЗЬМИЧЕВ, А. С. КУШНЕР, А. И. НЕЖНЫЙ,
Н. К. НЕУЙМИНА, ЖОРЖ НИВА (Франция), Г. Ф. НИКОЛАЕВ,
М. М. ПАНИН, В. Г. ПОПОВ, А- Б. РОГИНСКИЙ, И. П. СМИРНОВ (Германия),
Б. Н. СТРУГАЦКИЙ, С. С. ТХОРЖЕВСКИЙ, А. А- ФУРСЕНКО, IМ. М. ЧУЛАКЙ1
Редакция:
Н. К. НЕУЙМИНА (публицистика);
М. М. ПАНИН (проза); А. А. ПУРИН (поэзия, критика);
А- К. СЛАВИНСКАЯ (иностранная литература)
Зам. гл. редактора В. В. РОГУШИНА.
Зав. редакцией А. Д. РОЗЕН. Отв. секретарь А. А. ПУРИН
Корректоры: Ф. Н. АВРУНИНА, Н. В. ВИНОГРАДОВА, О. А. НАЗАРОВА
Компьютерная группа: А В. МУРАТОВА, С. А. ШАРАЕВ, Е. Ф. ШАРАЕВА
Перепечатка материалов без разрешения редакции «Звезды» запрещена.
Рукописи не возвращаются и не рецензируются; в переписку по их поводу
редакция не вступает. Материалы в электронном виде (в т.ч. присланные по e-mail)
не рассматриваются.
Информацию о журнале «Звезда» и материалы из всех номеров журнала
можно найти в INTERNET по адресу: http://magazines.russ.ru/zvezda/
http://www.eastview.com
Подписаться на журнал можно непосредственно в редакции.
Адрес редакции: 191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 20. Телефоны:
соредакторы и зам. гл. редактора — (812) 272-89-48, зав. редакцией —
(812) 273-37-24, редакция — (812) 272-71-38, факс — (812) 273-52-56,
отдел реализации — (812) 273-37-24.
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
АЛЕКСЕЙ МАШЕВСКИЙ
О любви получается плохо теперь. Пора
С ней заканчивать, право.
Потому что любовь, как Европа, как мир, стара,
И уже не главное блюдо, а лишь приправа,
Потому что ее, как выяснилось, и нет, —
То есть — есть, конечно, но изредка и недолго,
Потому что слишком мучительно ждать ответ,
Наконец, потому что в Каспий впадает Волга
(Тут и спрашивать глупо. Так — общий круговорот:
Были юны и трепетны — стали матеры, грубы),
Потому что жизнь нам больше не смотрит в рот,
Не целует в губы.
С опустошенною душою
Покинув остров Валаам,
Что вспомню? — Как над
небольшою
Уютной бухтой божий храм
Взмывает в небо чайкой белой,
Как диабазовою стелой
Любой становится утес,
И как корнями в скалы врос
Сосновый лес, и берег дальний,
Теряясь в дымке, свой печальный
И нежный контур в синеве
Озерной глади намечает,
Как в дрему клонит, как качает
Волну, прижатую к волне.
И мне с тобой — тебе со мною
Довольно этого (рукою
Коснусь), довольно легких дней,
Живущих жизнью мотыльковой,
Такой бесстрашно-неготовой
К возне полуночных теней.
Пытаясь объяснить, всю ночь шептали губы,
Пытаясь мрак пустой заговорить, всю ночь...
И сердце, словно в нем стучали лесорубы,
Вздымалось тяжело, и сон стремился прочь
От воспаленных глаз. Какие разговоры
Ведем с тобою мы неслышно столько дней!
Вы, слезы, — в никуда, вы — в пустоту укоры,
В немую пустоту... И что же там за ней?
Я подходил к окну, и тополь, посребренный
Луною, шелестя, казалось, отвечал
Алексей Геннадиевич Машевский (род. в 1960 г.) — поэт, автор книг стихов: «Летнее
расписание» (Л., 1989), «Две книги» (СПб., 1993), «Признания» (СПб., 1997) и «Сны о
яблочном городе. Свидетельства» (СПб., 2000). Лауреат премии журнала «Звезда» за 1999 г.
Живет в С.-Петербурге.
© Алексей Машевский, 2002
4 Алексей Машевский
На смутный зов души, влюбленно-уязвленной,
Не знающей своих пределов и начал.
Ну вот, теперь и ты мои расслышишь вздохи...
Лишь ветра набежит воздушная струя
На кроны тополей, и в листьев суматохе
Раздастся шепот губ, запомни, это я.
Моим стихам, которым не дано
Написанными быть и воплотиться,
Перебродить в столетнее вино,
Преодолеть, летейская граница,
Тебя, ворваться брызгами ракет
(Каких еще тинейджеровских фишек
Не перечислил?)... Видишь ли, их нет,
Их просто нет — в пыли забытых книжек.
Точнее, есть. Но, кажется, теперь
Небытие у нас неотличимо
От бытия. Не чувствуя потерь
Своих, идет слепое время мимо.
Ты в нем уже, как будто вышел срок,
Весь растворен, изглажен без остатка.
И как-то даже безутешно-сладко
Шептать обрывки выморочных строк.
Пока не требует поэта!..
Ну, мне-то говорить про это
Не стоит. Я как раз не Фет —
Помещик дельный, не Некрасов —
Делец, картежник, ас из асов
Ловкач, я только что поэт,
А значит — человек ничтожный,
Излишний, со своей подкожной
Тоской, с невнятною судьбой,
В быту — чудовище, обуза
Для близких. Что ответишь, Муза,
Чем мы расплатимся с тобой
За всё? Бряцанием на лире?!
Куда там! В современном мире
Другие звуки ловит слух.
Про вой толпы на стадионе,
Про пляски потные в загоне,
Про вечных девочек-старух,
Орущих о любви с экрана,
Не буду лучше. Даже странно,
Чего еще с тобою тут
Пытаемся добиться... песней?!
Всего жалчее, бесполезней
Как раз наш сладкогласный труд.
Только ночью прохладной, прижавшись к стеклу
Лбом, пока вырывает из тьмы
Свет автобусных фар то ольху, то ветлу,
И куда-то несемся все мы,
Только ночью в пути бесконечном, когда
Почему-то ни спать, ни дремать
Ты не можешь, следя, как огни города
Зажигают и гасят опять,
Только ночью — с ее непонятной тоской
И восторгом один на один,
Только ночью, летя по мосту над рекой,
Ты как будто ничей и уже никакой,
Весь — в сиянии лунных седин.
Лишь когда ничего у тебя не осталось,
Как у Иова — жёны... стада...
И на сердце такая, такая усталость,
Что ни боли уже, ни стыда
Ты не чувствуешь... Это и есть вдохновенье
И единственный повод. — Готов?
Обостряется слух, проясняется зренье,
Мысли, как бы не ведая слов,
Алексей Машевский 5
В строку сами ложатся. А вот и Камена, —
Не мешай, посиди в стороне!
Так и так все равно уж из этого плена,
Отчужденья не вырваться мне.
Потому что меня-то как раз здесь и нету,
Потому что хоть тут же порви
Эти строки, не ждущие — нет — ни ответа,
Ни сочувствия, ни любви.
Лишь когда пишу, соответствую
Самому себе и не бедствую,
И у Господа не прошу
Ничего я, пока пишу.
Странно, это свобода, кажется...
Что там с чем, я не знаю, свяжется
В жизни... Впрочем, мне все равно:
Я не верю уже давно
Ни в любовь, и ни в дружбу вечную,
Ни в политику человечную,
Ни в науку, ни в то, что нам —
Путь-дорога к другим мирам.
Ничего же ведь не останется...
Но пока еще как-то тянется
Жизнь, живи, и люби, и знай:
Только здесь наши ад и рай.
Вот лето! — То пожары, то потопы.
Назад из захлебнувшейся Европы —
На пепелище. Как дома горят,
Я насмотрелся. Едкий запах гари.
И не добра, а жалко божьей твари —
Сгорела кошка. Опаленных гряд
И высохших деревьев тоже жалко.
На месте дома — яма, в яме — свалка,
Торчит трубы кирпичный обелиск.
А вспомнить, как всё это мы тушили,
Как с ведрами соседи мельтешили
В чаду и раздавался женский визг!..
Но толком помогали, разве, двое.
Меня достало это роковое
Душевности и равнодушья в нас
Сцепление, никчемности и силы:
Заткнем Чечню, не отдадим Курилы!
А дом и через сутки не погас.
Лишь вернувшись назад, понимаешь, как мы больны,
Видя лица в метро, словно соприкасаясь кожей
С неблагополучием каждого и всей огромной Страны,
На другие так убийственно не похожей.
Чем же? Свинцовою тяжестью сизых туч?
Зимней тьмой, накрывающей чуть ли не на полгода?
Языком, который так велик, так могуч,
Что уж скоро, кажется, сможет и без народа
Обходиться этого. Я почти не шучу,
Потому что народ-то без языка обходится постоянно.
Мы больны, но чем? О симптомах сказать врачу
Стыдно. Можно лишь собутыльнику, заикаясь пьяно:
«Ты меня уважаешь?!» — Ах, вот где он, корень зла!
Как люблю я эту громадную, убеленную снегом землю,
Драгоценную эту, единственную, что меня родила,
Как люблю, мучительно, горько, — и не приемлю.
Чтобы жить, так много надо:
Спать, работать, пить и есть,
Все откуда-то куда-то,
С кем-то, как-то — лишь бы влезть!
Лишь бы только место это
За тобой оставил свет.
Позавидуй: для поэта
Никакого места нет.
6 Алексей Машевский
Дар тебе подарен даром,
Жизнь вот только подвела.
Ничего, как стану старым,
Позабуду про дела.
Оборвется пуповина
С жизнью, западая в сон,
Буду славить дев и вина,
Как велел Анакреон!
Я так пишу сейчас, как будто никогда
Уже потом писать не буду,
Как будто в августе и у Камен страда,
Как будто строки сами отовсюду
Слетаются — поток эфемерид
К зажженной лампочке в беседке дачной,
А сад ночной с досадою стоит
В раздумий над рифмой неудачной.
И утро каждое летучая гряда
Волнистых облаков является с приветом.
Я так пишу сейчас, как будто никогда
Не будет так, как этим летом,
А что-то сдвинется или порвется нить,
Соединяющая землю с небесами,
Я так пишу сейчас, чтоб все договорить,
Пока слова приходят сами.
ВЕЛИЧКА
Как мы долго спускались — ступень
за ступенью —
В соляные провалы земли,
Со своей соревнуясь мигающей тенью,
И все ниже и ниже вели
Переходы подземные. Света
скольженье
По блестящей в наплывах стене,
И соленого воздуха легкое жженье
В горле — так и запомнились мне.
Ну а там нас встречали волшебные гроты,
Храмы, словно из серого льда.
То, что в царстве Аида такие работы,
Не подумал бы никогда.
И, быть может, напрасна тоска по
разлуке,
Эвридика, оставшись, права,
В этом мире, где блики контрастнее,
звуки,
Где чуть кружится голова.
В. К.
Ты, вот что, не грусти. Когда я сам печален,
Смотрю на облаков по небу легкий бег,
И блеск их белизны так чист, так изначален,
Как будто выпал снег, как будто выпал снег.
Воздушною рекой, сомлев, земля объята,
И словно видит сны дневные наяву,
И хочется вот так — с рассвета до заката, —
Все позабыв, примять шуршащую траву.
Ты, вот что, не грусти. Когда за голубою
Небесною волной придет другой черед,
И мир затопит мрак — я помню... я с тобою -
На звезды погляди, на их прозрачный лед.
В самый последний дачный
День среди гряд стоишь.
Падающий, невзрачный
Листик тревожит лишь.
В небе такая дрема,
Дрема и благодать,
Словно мне не знакомо
Горькое «покидать».
Медленно тянет муха
Сонную песнь свою,
Шепчутся ветки глухо,
Я, замерев, стою.
Сколько хватает взгляда
Небо и провода.
И никуда не надо,
Веришь ли, никуда...
АННА МАТВЕЕВА
ГОЛЕВ И КАСТРО
Приключения гастарбайтера
В жизни Голева Николая Александровича все было нормально до
прошлого года. То есть, конечно, имелись некоторые сложности, и тонкости, и
нюансы, но в целом-то жизнь была нормальной. Обычной. И даже неплохой.
До прошлого года Голев проживал в городе-герое Севастополе, который
любил за красоту и проведенное в нем детство: море, белые инкерманские
камни, солнечные брызги, платановые листья, летняя толпа Приморского
бульвара. Еще Голев любил Ближний пляж в Балаклаве, белую черешню, любил
думать, как повезло ему родиться в солнечном Крыму, он любил даже
войлочные шляпы, какие покупали себе приезжие, в то время как бело-булочная
плоть этих приезжих выдавала их еще до того, как они надевали шляпы.
Приезжие обильно восторгались морскими возможностями — сутки
пролеживали на пляжах «Омега», «Песочный» и «Солнечный», и даже в те дни,
когда волны выбрасывали на берег густые волосы водорослей, приезжие не
покидали «уплоченного» места на пляже, а жарились под солнцем до
красных волдырей.
Интересно, что предназначенная Коле Голеву жена тоже была из этих
самых приезжих; маленькую Таньку привозили из Свердловска каждое лето
и оставляли на месяц у местной тетки, Так что чисто теоретически Голев мог
встретиться с Танькой уже в детстве — он потом нашел черно-белую
фотографию, где нахмуренная Танька в панамке на разлохмаченных косицах
позирует надоедливому южному фотографу. У крошечных Танькиных ног
громоздится недостроенный песочный торт, а за спиной сверкает море.
Взрослая Танька часто в шутку говорила при Голеве, что вышла она за
него замуж по расчету. Только по причине моря. Дескать, хотелось жить в
хорошем климате, вот и согласилась. Собеседники удивленно вздергивали
головы, а Голев улыбался, соглашался, подыгрывал — он-то знал правду. Вот
как все у них было на самом деле.
Он нашел Таньку на Очаковском рынке. Мать отправила его за
черешней, а там, прямо у прилавка, рыдала белокожая девчонка с повсеместными
веснушками. Рыдала самозабвенно, детски, с соплями и почти на грани
приличий.
Анна Александровна Матвеева (род. в 1972 г.) — прозаик, автор книг: «Заблудившийся
жокей» (Екатеринбург, 1999), «Па-де-труа» (Екатеринбург, 2001), печаталась в журналах
«Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов». Живет в Екатеринбурге.
© Анна Матвеева, 2002
8 Анна Матвеева
— Ты чего ревешь? — строго спросил шестнадцатилетний Голев.
— Кошелек украли, — она вытирала глаза шляпой, — а там все мои
деньги, и тетя мне теперь голову откусит, и-и-и!
— Пошли со мной, — сказал Голев, сам собою восхищаясь. Они купили
черешни, а потом предстали пред изумленные очи голевской мамы Юли. Мама
Юля, впрочем, сориентировалась быстро.
— Танечка, да? Так вот, Танечка, все равно нужно будет рассказать тете
правду. Хочешь, я позвоню ей?
— И-и-и! — снова припустила Танька, обрызгав слезами расслабившегося
на ее руках кота Савелия. — Вы что, вы не знаете, какой это человек! Она
меня замучает нотациями!
Мама Юля еще немного поуговаривала Таньку, но потом отступилась.
Налила борща в тарелку, и Танька между всхлипами с удовольствием черпала
полные ложки красной густой жижи. Младшая сестра Голева, Катя, смотрела
на гостью подозрительно, а потом и вовсе ушла в другую комнату, забрав с
собою упиравшегося всеми четырьмя лапами кота.
По окончании обеда выяснилось, что мама Юля очень даже хорошо знает,
какой человек Танькина тетя. Потому что Танькина тетя Луэлла Ивановна
Приходько была завучем в школе. А мама Юля работала там директором, и
единственным сотрудником, с которым у нее не находилось
взаимопонимания, как раз и была Луэлла Ивановна.
— Тетя, — рассказывала Танька, машинально поедая черешневые ягоды и
ловко выплевывая косточки в блюдце, — она двоюродная сестра папы. Они
все раньше жили в Свердловске, но потом у тети появился крымский
поклонник. На каком-то курорте познакомились, и он сделал предложение. Сейчас
трудно поверить, но в молодости тетя была очень красивой.
Мама Юля хмыкнула, вспомнив однотонное лицо Луэллы Ивановны,
мышиного цвета косичку и еще какие-то неприятные подробности, а Танька
продолжала печальную, судя по всему, историю, причем рассказывала она с
явным наслаждением:
— Ну вот, тетя приехала в Севастополь, поселилась у него в квартире, на
Большой, между прочим, Морской. Ждали дня регистрации, а пока приехали
в гости все наши, свердловские, — мой папа, еще неженатый, его родители и
мама тети Луэллы, в общем, полсамолета родственников. Жили они все в
шикарной гостинице, жених заказал номера. И вот, в самый день свадьбы,
после регистрации, его забрали. Был суд, а потом его посадили в тюрьму!
Оказалось, что жених — одесский вор, неоднократно объявленный во
всесоюзный розыск. Когда он вышел, он был такой весь старый, мятый,
уголовный — а Луэлле-то всего тридцать пять, и она закончила институт,
преподавала в вечерней школе... В общем, им не пожилось. Муж все время кричал на
нее блатными словами, водил каких-то странных людей домой, еще к ним
еженедельно приходил участковый с проверкой, в общем, Луэлла подала на
развод. Их развели. После суда бывший муж сказал, что все знает, это
именно Луэлла «заложила» его в милиции пятнадцать лет назад, и теперь он ее
убьет. Неизвестно, как это случилось, но на другое утро его нашли на жэдэ
вокзале в кровавой рубахе и с пробитым черепом.
Танька драматически замолчала.
— Не думаю, Танечка, что тетя Луэлла также отреагирует на потерю
кошелька, — заметила язвительная мама Юля, впрочем, она вовремя поймала
осуждающий взгляд сына и замолчала. Танька будто бы не заметила
остробритвенного выпада и продолжала:
— Меня сюда каждое лето присылают. У тети нет своих детей, и она
педагогически реализуется на мне. Хотя я вообще-то не ребенок —
пятнадцать лет! — закончила общительная Танька и вздохнула.
— Ладно, Таня, давай я позвоню Луэлле Ивановне, а потом Коля тебя
проводит...
— Да вы что! Тетя меня убьет, если увидит с мальчиком. Сначала я
должна закончить школу, поступить в институт и встать на ноги. Как будто сейчас
я хожу на руках! Мальчики — потом. Спасибо вам за борщ и черешню, я
пойду.
Голев и Кастро 9
Танька быстро напялила свою глупую шляпу и выскочила за дверь. Голев
помчался следом, перепрыгивая через три ступеньки.
— Погоди, Танька, пожалуйста, постой!
Танька повернула к нему все еще зареванную мордочку.
— Здесь она все равно не даст нам видеться. Я тебе напишу мой адрес в
Свердловске. И телефон.
Сестра Катя смотрела за ними в форточку, а потом пошла с доносом к
маме Юле.
Вот так, благодаря уличному воришке, стянувшему Танькин кошелек, в
первую очередь, и Луэлле Ивановне Приходько — во вторую, Голев и
познакомился со своей женой. Хотя до собственно женитьбы было еще далеко:
Голев окончил школу, сходил в армию — правда, слово «сходил» плохо
передает впечатления от погоды в минус шестьдесят на анадырском аэродроме.
Танька писала чуть ли не каждый день — подробно описывала свою учебу
в пединституте и традиционно обещала ждать. Они не виделись уже три года,
но ему все равно хотелось, чтобы Танька была с ним —
блондинка-конопушка на коричневой любительской карточке вместе с ним переживала
казарменный быт, постоянный голод, недосып и даже наличие прапорщика
Мосластых. Почему-то все прапорщики были украинского происхождения.
Как быстро все это забылось...
Мама Юля очень удивилась, когда Голев собрался в Свердловск сразу же
после дембеля.
— Тебе что, холода полюбились? — ревниво спросила она и зачем-то
указала на окно, за которым дрожали на весеннем ветру молодые платаны.
Голев ехал поездом, через сухопутный Симферополь. Почти трое суток,
грязь, вонища, приставучая проводница, которая всю дорогу заманивала его
к себе в купе, и если бы не была она так уж откровенно неопрятна, кто
знает...
Танька встречала на вокзале — на ней были серый плащ и беретка. Губы
накрашены перламутровой помадой. Увидев его, ахнула:
— Какой ты стал... внушительный! Монументальный!
Она никогда не боялась громких слов.
В Свердловске шел холодный дождь. Голев мучительно старался найти
что-нибудь хорошее в городе своей любимой, но не мог — серо-коричневая,
шинельного цвета, грязь, унылые, как документальные фильмы, дома, и вода
из-под крана пахла несвежим бельем.
Танькин папа, Михал Степанович, с виду простой, как картошка, принял
«зятя» радостно, немного потом помрачнев оттого, что Голев не стал с ним
«культурно отдыхать». Зато мать умилялась и всплакивала вполне
традиционно, хотя никаких решающих фраз Голев пока что не произнес.
Танька гордилась, подталкивала Голева локтем, прижималась к нему
веснушчатой щекой. Через день он сделал предложение. Танька прыгала до
потолка, как в детстве с новой куклой, но попросила отсрочки — ей
осталось два года учиться. Голев вернулся в Крым, поступил на рабфак в
Симферополе.
Опять начались письменные отношения — звонить было дорого, а
Силиконовую долину пока еще даже не сдали в аренду, так что до Интернета
оставалось несколько лет. Голев писал подробные старательные письма, а
Танькины становились все короче и легкомысленнее, так что он начал
волноваться.
— Смотри, чтоб не сбежала Конопушка твоя, — заметила как-то мама
Юля.
Летом Танька приехала и повела Голева знакомиться с тетей Луэллой.
Мать предупреждала, что знакомство будет не из самых приятных в его
жизни, но, как ни странно, жених очень понравился Луэлле Ивановне, и она
сказала:
— Что ж, Таня, когда вы поженитесь, я разменяю квартиру и подарю вам
на свадьбу комнату.
Квартира на Большой Морской оказалась роскошная — третий этаж, те-
10 Анна Матвеева
лефон, высокие потолки, лепнина, огромный балкон... Не то что голевская
конурка в Остряках.
— Моя мама — Юлия Борисовна, она с вами работает, — вякнул Голев на
прощание.
— Я в курсе, детка, — кисло улыбнулась Лузлла Ивановна, — но это не
играет никакой роли! Мухи — отдельно, котлеты — отдельно.
— Интересно, кого она считает котлетой — меня или маму? —* спросил
Голев у Таньки по дороге в Балаклаву. Танька хохотала.
Осенью выяснилось, что свадьбу придется ускорить — недоучившаяся
невеста оказалась ма третьем месяце.
Луэлла сдержала обещание и вручила юной семье ключи от собственной
комнаты в «двушке» на улице Руднева. Вторая комната, незначительно
меньшей площади, была закрыта на громадный замок —- хозяин, как объяснила
Луэлла, уехал на три года в Алжир. Так что им никто не мешал.
Голев делил жизнь между беременной женой, ночным приработком и
вечерним изучением океанологам, которая чем дальше, тем больше казалась ему
абсолютно вымученной наукой. Хотя его дипломная работа под гордым названием
«Современный взгляд ма гидротермодинамику Мирового океана» вызвал как
уважительные кивки оппонентов, так и гордую улыбку научного руководителя.
Танька родила в день первого экзамена летней сессии — мальчика
назвали Севой.
— Потому что Сева-сто-поль, — вымученно шутила Танька, показывая
красненького младенца ё окно. Голев не мог ничего сказать от смущения, а с
двух сторон от него радостно всхлипывали две бабушки — Юля й Луэлла*
Прежде чш Голев начал привыкать к тому, что у него теперь есть сын
Сева, Танька родила еще и дочку Полю, так что каждой бабушке было чем
заняться. Луэлла даже стала закадычной приятельницей мамы Юли, в школе
все изумлялись. Маме Юле ближе была девочка Поля, а Луэлле — мальчик
Сева. Голев удивлялся, отчего не навещают их Мйхал Степаныч с Танькиной
мамой, но жена объяснила, что тетка умудрилась испортить отношения со
всеми родственниками, кроме нее, Таньки.
В общем, все шло нормально — как у всех, Танька в редких паузах между
кормлениями и укачиваниями умудрилась закончить институт, правда
заочно, и теперь работала училкой у мамы Юли с Луэллой под крылами. Голев
трудился в серо-синем здании НИИ океанологии и первым стоял в очереди
на отдельную квартиру. Сева и Поля — беленькие, конопатые, но
черноглазые, в Голева, научились плавать в два и три года соответственно, Сестра
Катя вышла замуж за нищего, но крайне талантливого молодого поэта, у
которого борода росла до самых глаз, потому что заводилась из лени, а не по
каким-нибудь эстетическим соображениям*
И тут началось...
Совершенно неожиданно и быстро поменялся глава государства, Потом
из магазинов исчезли все товары, после чего появились — и было их гораздо
больше, чем прежде, вот только стоили они запредельно дорого. Называлось
все это — шоковая терапия. Телевизор изменился вместе с окружающей
жизнью: куда-то девались прежние передачи, которые Голев не то чтобы
любил, но смотрел без отвращения, а вот эти, новые, он с трудом
воспринимал» Впрочем, он вообще был нелюбитель подгладывать в телевизионное
окошко за чужой жизнью... Ему вполне хватало своей, ведь за очень короткое
время на маленькую семью Голева просыпалось столько изменений и
нововведений, что вообще трудно себе представить, как же она все-таки
сохранилась, эта семья.
Институт, где работал Голев, становился меньше день ото дня.
Собственно, института уже почти и не было — только кабинет директора Колобуева и
маленький отдел Голева, занимавший три сквозные комнаты на втором
этаже. За каждой дверью теперь клубилась своя жизнь — буквы ТОО, ИП и СП
намекали на статус и предлагали соваться в эту самую дверь исключительно
по делу, а не просто так.
Голев и Кастро 11
Школу мамы Юли вскорости превратили в гимназию и поставили своего
директора — Кобылицыну Зою Петровну, которая прежде работала
администратором кафе «Солнечное». Мама Юля не могла смириться с этим
антипедагогическим решением и ушла на пенсию. Ночами рыдала, все время хваталась
проверять несуществующие тетрадки. Чуткая Танька вовремя подкинула ей
Полю, и бабушка немного успокоилась — надо было рисовать в альбомах,
лепить из пластилина, воспитывать, обихаживать..* (Однажды мама Юля во
время телефонного разговора с бывшим инспектором роно громко спросила
Полю: «Какать хочешь?» — чем сильно смутила инспектора.) Луэлла
продержалась дольше — у нее был сильный характер. Но Солнечная Кобылица и ее
обскакала: Луэллу торжественно спровадили на пенсию через год после мамы
Юли. Танька обеспечила и эту бабушку: Севка обожал Луэллу и проводил с
ней все дни напролет» тем более что за садик теперь надо было платить, а
Таньке хотелось работать» Ее сожрать Кобылицыной было слабо — Танька
заматерела в семейной жизни и права свои знала хорошо*
Голев не узнавал и родной город: он в одно мгновение стал жалким и
грязным, даже море будто бы потускнело, и колонны Графской пристани
выглядели облезлыми, и даже платаны не так защищали дома своими
кронами; впрочем, может, Голев просто повзрослел?..
Тут еще выяснилось, что и страна теперь у него другая — Украина,
Правда, Крым все-таки держался, и Севастополь, несмотря ни на что, оставался
русским городом. В гимназии попытались было перейти на украинску мову,
но из этого ничего не получилось. Зато Кобылицыной наконец*то удалось
уволить Таньку — под предлогом «незнания родного языка». На ее место
взяли какую-то жутко опытную учительницу, по сравнению с которой Тань-
кины юные знания меркли и гасли...
Родители жены остались за границей: теперь уже не в Свердловске, а в
Екатеринбурге, и поехать к ним было неподъемно дорого.
Финальным аккордом симфонии разрушения стало для Голева закрытие
НИИ океанологии. Навсегда. Директор, правда, спешно зарегистрировал СП,
лихтенштейнско-украййское предприятие сходного профиля, но Голева к себе
не позвал — прятал глаза, ссылался на трудности нового начинания. Голев не
навязывался.
Выход придумала Луэлла. Она» как обычно, даже не предлагала его к
обсуждению, просто совершила необходимые действия и потом огорошила всех
фактом* Луэлла сдала свою однокомнатную квартиру на Ушаках и въехала к
Голеву с Танькой. Сбила замок с двери таинственного соседа, который так и не
возвращался из Алжира —* может, его убили исламские террористы?*.
Поставила посреди комнаты, оказавшейся пустой, как поляна, раскладушку и взяла в
крепкие ручки домашнее хозяйство. Деньги за сданную квартиру платили
регулярно — правда, жили там, как изящно обозначила Луэлла, не очень русские
люди.
Спустя пару лет не очень русские люди ловко переоформили на себя
Луэллину квартиру, поменяли замки на дверях» а когда хозяйка приходила и
пыталась сказать хоть слово» они тут же переходили на свой булькающий
язык и переставали, совершенно переставали понимать великий и могучий
(или хотя бы украинску мову). Луэлла боролась, судилась, консультировалась,
но судьи любезно показывали ей правдоподобно подделанную подпись под
документом и фальшивую расписку, согласно которой Л. И. Приходько
продала однокомнатную квартиру в г. Севастополе X. Ц. Мундзонову»
Тут еще вернулся алжирец — все одно к одному, одно к одному,
причитала мама Юля, которой пришлось взять Луэллу к себе. Тот, кто планировал
строительство родового голевского гнезда в Остряках, увлекался» по всей
видимости, энтомологией, потому что в двух комнатах, плавно втекавших
одна в другую, с комфортом могли жить только комары и мухи. Танька даже
отказывалась верить, что мама Юля всю жизнь проработала директором школы,
имея такую позорную жилплощадь. Вот в этом*то обиталище, походившем
формой на восьмерку, если бы не крошечное отвихрение кухни и не запятая
туалета, проживали теперь сестра Катя с поэтом (который почему-то никак
12 Анна Матвеева
не мог напечататься даже в обычной газете) и свежеродившимся ребенком
от поэта, нареченным по предложению папаши Адельбертом, мама Юля и
Луэлла, окончательно превратившиеся из бывших врагинь в накрепко
спаянных нуждой и общими внуками бабушек. Они даже внешне стали похожими:
раньше высокая Луэлла теперь ссохлась до роста мамы Юли, обе они были с
бело-голубыми волосами и даже пальто зимнее имели одно на двоих.
— Единственное, чего я не могу принять, Коленька, — жаловалась мама
Юля в очередной свой визит, — это Луэллино курение. Ну, в самом деле, она
курит папиросы без фильтра, а я потом не могу уснуть. И Адельбертику
вредно. Правда, поэт тоже курит, да и Катька смолит втихушку...
Луэлла скорее перестала бы есть, чем курить, потому маме Юле пришлось
свыкнуться.
Алжирец довольно шустро начал продавать свою комнату и в первую
очередь, естественно, обратился с предложением к Голеву. Голев вначале
рассмеялся — последние дни он работал грузчиком в овощном отделе и денег
еле хватало на прокорм и детские колготки, но Танька отреагировала на это
весьма серьезно.
— Надо искать деньги. Мы же не можем всю жизнь вот так, с этим
Синим Бородой? А если кто-нибудь другой сюда въедет? Еще какой-нибудь
Мундзонов?..
Голев сказал, что Танька размышляет верно, вот только он совершенно не
представляет, где взять такую сумму — ведь огромная комната в неплохой
квартире стоит непосильно для него, Голева.
— Ты мужчина, — тихонько сказала Танька. — Ты и должен думать.
Найди деньги. Ограбь кого-нибудь.
Сама она в тот же вечер написала отцу, теперь уже в Екатеринбург, хотя
заранее знала, какой будет ответ, — и ее опасения вскоре вернулись в
конверте, на котором был нарисован цветок раффлезии. Эрудированная Танька
зачем-то вспомнила, что раффлезия — это самый крупный цветок в мире,
обладающий трупным запахом. Михал Степаныч писал, что живут они с
матерью плохо, и одна надежда у них была на Таньку. Коли вышла она замуж,
так сама теперь пусть и выживает.
«Если бы ты видела, доча, как мы бедствуем, — писал отец, и Танька
зажмуривалась и представляла себе их квартиру, опоганенную нищетой. —
Мать сократили и пенсия у ней совсем маленькая, сказать стыдно. Еще тут ее
подговорили вложиться в МММ, и все сбережения долгих лет у нас пропали.
Я все еще работаю на заводе, но платят нам раз в три месяца и половину. Мы
вначале ехать к тебе хотели, но теперь мать плачет и говорит, что лучше б ты
не уезжала, раз Николай тебя и семью не может прокормить. Хотя я его
лично понимаю — время теперь такое, но лучше б он выбрал себе настоящую
рабочую специальность, какая нужна всегда».
Если бы видел Михал Степанович своего зятя, сгибающегося почти
пополам под темно-серыми, пахнущими могилой ящиками...
Танька поплакала над письмом, но быстро перестала, потому что Поля
смотрела на нее куксиво и тоже собиралась пустить всегда близкую слезу.
— Хоть бы мне помереть, — мечтательно говорила Луэлла, глядя в
далекие морские просторы, — и вам стало бы покойнее...
— Успокойся, тетя, — нервно выговаривала Танька, ведя за одну ручку
Севу, а за другую — Полю. Дети постоянно сбегали к воде — что делать,
приморская порода. Сухопутной Таньке было трудно привыкнуть к такому
легкомысленному общению с непредсказуемой водной стихией. — Твоя смерть
ничем нам не поможет, наоборот. Так что не болтай ерунды.
Луэлла всхлипнула и вытерла глаз газовым шарфиком. К старости
характер у нее приобрел редкостную сентиментальность.
— Юлия измучилась вконец. Это ведь не жизнь, Танечка, не жизнь.
Она тех полностью содержит — куда деваться, дочь. И вам ведь этих, —
тетка кивнула на белоголовых, как хризантемы, детишек, все-таки сбе-
Голев и Кастро 13
жавших от матери к ласковому морю, — подымать надо. На какие, я
спрашиваю, шиши?
Танька угрюмо молчала. Ей самой было бы интересно знать ответ, но
переадресовать тетин вопрос можно было только Голеву, который в
последнее время работал подряд в три смены, а домой приходил зеленый и злой.
Сева вчера с обидой рассказал, что над ним смеялся Сережа Данилюк,
потому что он, Сева, ни разу не пробовал «Сникерс». Танька подняла глаза кверху
и начала беззвучно ругаться. Потом плюнула в песок и пошла вынимать из
моря Севу и Полю. Газовый шарфик Луэллы полоскал ветер, как будто все
это была не современная жизнь, а фильм о жизни французских модернистов
в каком-нибудь Канне или Антибе...
Голев узнал новости последним по счету в семье. Никто специально не
таился, просто у него опять было три смены в овощном.
Сначала в коридор выбежала Поля с коробочкой иностранного сока в
руке. Потом в глаза бросился смятый сине-коричневый фантик «Сникерса»,
лежавший на вершине мусора в ведре. Бабушки, пришедшие в гости,
выразительно молчали. Когда Голев уже окончательно убедился, что дома нечто
происходит, Танька повернула к нему раскрасневшееся лицо, и он впервые
заметил, что у нее больше нет конопушек — зато появились морщинки.
Последний месяц Танька работала не меньше Голева — устроилась
убирать подъезды в краснокирпичном доме, который построили на соседней улице.
«Как быстро они научились строить!» — ворчала Луэлла. Еще какая-то
подруга-училка присоветовала Таньке продавать демократичную косметику
«Сабина» — надо было ходить по фирмам и устраивать презентации. С каждого
проданного бутылька или там коробочки Таньке платили тысячу.
И вот однажды она пришла в какую-то фирму, где из женщин была
только одна секретарша, да и у той губы были в явном «Ланкоме». Танька
побрела было прочь, как вдруг из кабинета вышел директор фирмы — Денис
Алексеевич Гуливатый (Голев вздрогнул и на всю жизнь запомнил это имя) и
спросил, что угодно Таньке. Она машинально показала ему стремный набор
«Сабина», и Гуливатый пригласил Таньку в кабинет.
Танька рассказывала всё Голеву честно и не утаивала никаких спорных
подробностей. Так вот, Гуливатый поинтересовался Танькиным
образованием и сказал, что ему нужен еще один секретарь-референт. В общем, она
нашла работу, и ей даже выплатили аванс, который уже, правда,
преобразовался в «Сникерсы», соки, мясо в морозилке, колготки Поле и рубашку Севе,
а также блок сигарет для Голева. Голев сказал «спасибо», и хотя ему хотелось
поломать эти сигареты — болгарские, «Вега», которые он больше всего
любил, — переломать их по одной или смять прямо в пачках, он пошел на
балкон и долго-долго курил.
Танька работала с утра до ночи, потому что Гуливатый уволил прежнюю
секретаршу — все-таки он несколько лукавил, когда рассказывал о вакансии.
Иногда он даже вызывал Таньку работать по субботам. Голев не спрашивал,
чем они там занимаются и, вообще, какие обязанности у Таньки, какой
профиль у фирмы — впрочем, Танька почему-то считала своим долгом громко
отчитываться каждый вечер о том, как прошел день. Дети все время были с
бабушками. Голев молчал.
Съехал алжирец, освободив комнату Луэлле. Обиженная Танька, на чьи
заработки теперь жила целая семья, заметила, что это босс дал ей ссуду на
покупку комнаты и теперь они заживут как люди. Танька хорошела на
глазах, у нее появилась новая блузка, туфли и даже американские духи «Бьюти-
фул». Вряд ли экономная Танька стала бы сама покупать себе духи.
«Подарили на фирме», — сказала она Голеву, хотя он ее давно уже ни о чем не
спрашивал.
Из грузчиков Голев уволился только после того, как бывший
одноклассник Витя Круглянко, встретив его на улице, упрекнул за скверный вид и дал
14 Анна Матвеева
красивую визитку с выдавленными золотыми буквами — на украинском и
английском. Там значилось, что Виктор Крутлянко работает заместителем
директора фирмы «Надежда».
— Это в честь дирехторовой жинки, — смеялся совсем не постаревший
со школьных лет Крутлянко. — У него жинка с Ленинхрада, Надька. Вот в ее
честь и назвали.
Витя не стал дожидаться, пока скромный, излишне «интеллихентный» Го-
лев позвонит по рабочему телефону, а пришел сам назавтра вечером. Во
время перекура на балконе Круглянко небрежно спросил Голева, не хочет ли он
поработать на благо отдельно взятого человека, директора фирмы «Надежда»
Полуяхтенко? Голев спросил, что надо делать, а Круглянко загадочно
улыбнулся и позвал завтра в десять «на собеседование».
Отдельно взятый Полуяхтенко явился в половине одиннадцатого. Такую
внешность, какая была у него, Голев давно уже мысленно подарил Денису
Алексеевичу Гуливатому. Полуяхтенко был упитанным, почти толстым
джентльменом западёнского разлива, маленькие нелюбезные глазки смотрели
всегда в сторону, будто Полуяхтенко чего-то стыдился, но не желал это
признавать, тесный, но дорогой пиджачок, видимо, жал под мышками, и
еще Полуяхтенку всегда сопровождал мощный, как из насоса, запах
туалетной воды «Эгоист», в ровных пропорциях смешанной с полуяхтенским
потом.
Глянув на него, Голев решил, что фирма «Надежда» имеет безусловный
торговый профиль, но в быстром разговоре, с которым Полуяхтенко явно
хотел поскорее закончить, выяснилось, что «Надежда» предоставляет
населению гораздо более изощренные услуги: здесь протягивали руку помощи
безработным, проще говоря, «Надежда» оказалась мини-биржей труда. Витя
Круглянко тоже зашел в кабинет и принял участие в собеседовании.
Голев понял, что фирма не слишком процветает — об этом
пробалтывались дешевые столы и трещавший, как сорока, принтер, утомительно долго
печатавший одну страницу и непременно жевавший бумагу на
предпоследней строчке. Скорее всего, Полуяхтенко пил из более полноводного
финансового источника, а мини-биржа труда была у него для отвода глаз и, конечно
же, для души. Голеву предложили оклад в половину Танькиного,
восьмичасовой рабочий день и достаточно разнообразные обязанности.
— У нас раньше работала девочка на этой должности, — пояснил
Полуяхтенко, которому, видимо, понравилась внешняя холодность Голева, слегка
походившая на уверенность в себе, — но интелям, таким, как ты, больше
доверия. Да и Надька намекала, что не надо больше... девочек.
Витя Крутлянко радостно засмеялся.
Через день Голев вышел на работу. Таньке он ничего не сказал — они
теперь вообще редко разговаривали, и если такое все-таки случалось, то темы
ограничивались сугубо бытовыми.
Трудно было назвать занятие Голева интеллектуальным, разве что в
сравнении с грузчицким, — теперь бывший океанолог вырезал из газет
объявления о найме, перепечатывал их двумя пальцами на компьютере и составлял
картотеку. Клиенты приходили редко — и все, как на подбор, странные.
Мысленно Голев разделил их на три группы. Первая — немногочисленная, но и
самая нелюбимая — городские сумасшедшие. Они хихикали и смущенно
заглядывали под стол, как будто кого-то искали. Голев нервничал. Перечислял
вслух вакансии. Пока Витя Круглянко, заезжавший в офис дважды в неделю,
не посоветовал ему сразу интересоваться здоровьем клиента и даже
требовать справку из психдиспансера. Вторая категория, достаточно симпатичная
Голеву, — молоденькие девушки (редко ребята) послевузовского возраста. У
этих горели глаза и щеки, так им хотелось работы, а главное — денег, денег,
денег! Голев пристроил парочку рекламными агентами, и одну девицу, До-
лицкую, — секретарем, смутно напоминала она ему Таньку. И, наконец, были
еще пенсионеры — тем, прежде всего, хотелось пообщаться, а работа
интересовала их постольку-поскольку.
Голев и Кастро 15
Полуяхтенко сидел в своем кабинете, в который был отдельный вход с
улицы, и громогласно беседовал по телефону, иногда взрываясь хохотом так,
что очередной клиент подпрыгивал на дешевом стульчике. Увидел Голев и
пресловутую Надежду — она оказалась довольно подержанной брюнеткой
(б/у, в хорошем состоянии, как написали бы в рекламном объявлении) и шо-
коладно улыбалась, глядя на черноглазого Голева. Ему даже показалось, что
Надежда ждет каких-то дивидендов со своих улыбок — она приваливалась к
столу тяжелым телом и водила наманикюренным ногтем по картотеке. Голев
вежливо улыбался, Полуяхтенко хохотал в своем кабинете, клиент шел
редко, а не как рыба, косяком, в общем, каждый занимался своим делом.
По крайней мере, у него теперь была зарплата — раз в месяц Голев
церемонно выкладывал немаленькую сумму на краешек кухонного стола. Сумма
исчезала быстро, и никто (в смысле — Танька) ни о чем не спрашивал.
Однажды Голев явился домой раньше — были предновогодние дни, и в
пятницу работали до обеда. Полуяхтенко сильно пожал Голеву руку и подарил
несколько купюр сверх зарплаты. Голев купил в коммерческом магазине
шампанское, мандарины, яблоки, конфеты в коробке (Танька ела только конфеты
из коробок, а если они были в фантиках, вразвес — не признавала ни в какую).
Голев поднимался по лестнице и думал, что они уже почти три месяца с
женой не разговаривают. Все равно ведь надо как-то склеивать отношения,
ну хотя бы ради Севы с Полей... И надо начинать ремонт в алжирской
комнате — хозяин давно освободил помещение, там теперь снова спит Луэлла на
раскладушке, не дело ведь! Не дело! Если б Луэлла и мама Юля были
помоложе, они бы сами сделали ремонт, но у них все силы уходят на детей. Севе
через год в школу... А они с Танькой оба загружены по самое не хочу...
На лестничной площадке стояла Танька и громко плакала. В руке у нее
дрожала и дымилась сигарета.
— Тань, — удивился Голев, — ты же не куришь!
Танька глянула на него красными от слез и долгого терпения глазами и
зарыдала еще громче. Голев поставил сумку с бутылками на пол и обнял жену.
— Я тебе конфеты купил. В коробке.
Танька еще сильнее заплакала, прижалась к мужу и начала что-то быстро
объяснять. Вся она была такая несчастная, родная, что Голев от резко
ударившей в голову жалости не сразу понял, что случилось.
Денис Алексеевич Гуливатый сделал Таньке неприличное предложение.
Она-то, дура, думала, что это он ей от чистого сердца помогает — на работу
взял, оклад хороший положил, ссуду дал, ну, подарочки привозит из-за
границы, сувениры, а оказалось — он теперь ждет вознаграждения. Принес,
рассказывала в слезах Танька, два билета в Турцию и говорит, собирайся!
— И-и-и! — плакала Танька в куртку Голева. — Я сказала, что не поеду, а
он говорит, тогда все! Считай, что ты уволена, и денежки будь добра в
трехдневный срок! Денежки за комнату!
— Танька, — спросил Голев, — ну почему ты такая... наивная?
Он очень старался подобрать необидное слово.
Танька оторвала от голевской куртки зареванное злое лицо:
— Да? А жрать мы что должны были? Твою порядочность мы должны
были жрать?
Достала из мешка коробку с конфетами и, всхлипывая, начала есть
шоколадные шарики один за другим. Голева всегда умиляла эта Танькина
особенность соединять вместе совершенно разные речи и поступки.
— Набор конфет «Театральный»... — полувопросительно прочитала
Луэлла, выйдя к ним на площадку с папироской. — Что ж, надо продавать
комнату. Хотя жаль, чертовски жаль...
Голев промолчал, подумал, что японец на его месте давно совершил бы
ритуальное самоубийство, а ему, русскому, оставалось жить со стыдом внутри...
Витя Круглянко, узнав о том, что задумал Голев, посоветовал не
дожидаться окончания праздничного запоя Полуяхтенко, а явиться к нему в
первый же рабочий день.
— Сколько-сколько тебе надо?! — уже тепленький с утра Полуяхтенко
рыгнул от неожиданности. — Сколько?!
16 Анна Матвеева
Голев повторил.
Директор хохотнул и вытер мокрый лоб какой-то ксерокопией.
— Ты шо, мужик? Ты шо, думаешь, я их рисую?
Потом помрачнел и сказал:
— Ну ладно, дам. Шо, в натуре, помогать надо. Завтра дам.
Уже на выходе окликнул счастливого Голева криком:
— С завтрашнего дня новый проект! Отправляем всех желающих в
Надым! Вахтенным методом!
Завтрашнего дня для Полуяхтенко так и не случилось.
«В собственном подъезде, — вкрадчиво рассказывал корреспондент
вечерних новостей, — убит двумя выстрелами в голову бизнесмен, близкий к
криминальным кругам... — Корреспондент взял паузу, а на экране
показывали двоих неподвижных навсегда людей с какими-то растерянными
выражениями лиц, — директор фирмы «Надежда» Никита Полуяхтенко вместе с
женой, — еще одна пауза, — Надеждой».
Голев немедленно позвонил Вите Круглянко, но телефон не отвечал, и
гудки будто становились длиннее раз от раза.
На похороны пришли вместе с Танькой. Голева смутила торжественная
парадность мероприятия: гробы чуть ли не красного дерева, памятники
мраморные, с инкрустациями, венки и роскошные букеты, среди которых
совершенно затерялись простецкие голевские лилии.
Подошел Круглянко в черной кожаной куртке, в черных очках на носу.
Вид у него был какой-то непривычный, почти бандитский.
— Ну вот, стало быть... — заметил Витя, глядя на гробы и
облагороженные смертью лица начальников, — все там будем...
Играл живой оркестр, плечистые пацаны несли гробы привычно, как
мебель, тут же было телевидение: Голев несколько раз с непривычки пугался
черного, пустого взгляда видеокамеры.
Витя Круглянко сказал, что биржа закроется, оказывается, мертвый
Полуяхтенко задолжал много денег, за что его и... (Витя изобразил из пальцев
пистолет и достоверно приложил к виску). Так что все, чем обладали при
жизни Полуяхтенко и его жена Надежда, пойдет в счет долга: и коттедж на
берегу, и квартира, и новый «Мицубиси паджеро», и помещение офиса
вместе с биржей. Сотрудники, то бишь Голев и уборщица, могут, к сожалению,
считать себя свободными.
— Слушай, Вить, — аккуратно поинтересовался Голев, — а у него ведь
ребенок...
Надежда как-то показывала ему фотографию тучной девочки с
жертвенным взглядом и в бархатном синем платье. Девочка сидела на коленях у Деда
Мороза, который больше походил на Санта-Клауса или, того пуще, Пер-Ноэля.
— Настюшка, — быстро подтвердил Круглянко и откашлялся. — Настюш-
ку забрали Надины родители. В Ленинхрад.
Голев задумчиво возвращался из офиса, шел этой дорогой в последний
раз и думал, что жизнь устроена вроде бы верно и в то же время так
неправильно! В самом деле, вот жил человек Полуяхтенко, Никита Иванович. Он,
возможно, был и не самым хорошим человеком, но ему, Голеву лично, он
очень помог. И жена у него была — Надежда. Насколько чернявая, настолько
и ревнивая. Они жили вместе, занимались любовью, пили вино и жарили
шашлыки. У них родилась дочка. Настюшка.
А теперь — чпок, чпок, и все. Будто вино из бутылки вылилось и ушло в
землю. Навсегда. На кладбище стоит мраморный памятник, совершенно не
нужный Никите Полуяхтенко и Надежде в их теперешнем состоянии. А
девочка Настюшка, толстощекая, как папа, — таких детей в школе всегда
дразнят — будет жить сиротой. В Ленинхраде, который, кстати, теперь
называется Санкт-Петербургом, — впрочем, у Круглянки он все равно бы прозвучал
как Санкт-Петербурх.
Голев и Кастро 17
И еще одна мысль не давала тонкокожему Голеву покоя. Она всегда его
мучила после того, как кто-нибудь умирал. Человека похоронили, оплакали,
завалили землей, прижали памятником, а он ведь там так и лежит! Остался в
земле! Ничего не изменилось, несмотря на все оплакивания и старания:
Голев, Танька, плечистые пацаны, Крутлянко, корреспонденты, операторы —
ушли, вытерли слезы, напились, сделали информационный сюжет,
успокоились, а Полуяхтенки оба лежат в земле. И будут лежать завтра, послезавтра,
через год, всегда. Голев встает утром, ест завтрак, мирно переругивается с
Луэллой, ведет Полю и Севу в садик. А Полуяхтенки — все там же. Танька
готовит рыбные котлеты, штопает носки, читает газету, Полуяхтенки — в
земле. Луэлла курит, втягивая щеки, ругает маму Юлю за склероз,
Полуяхтенки — в земле.
Неизменность — вот что пугало Голева больше всего. Неизвестность и
неизменность...
Во время всех этих переживаний звонила Катя и сообщала, что ее поэта
наконец-то стали печатать, а еще в нем проснулся талант к созиданию
текстов для современных музыкальных исполнителей; проще говоря, для попсы.
Поэту даже выплачивали теперь неплохие деньги, хотя он стеснялся и в
договорах выступал под псевдонимом Кутьин (настоящая его фамилия была Ки-
читский). Адельбертик даже пошел в платный детский сад, хвасталась Катя,
а сама она второй месяц трудилась в каком-то банке на хрестоматийно
хорошо оплачиваемой должности уборщицы. Голев мычал и кивал в трубку —
сестра никогда не была ему близка.
Гуливатый совсем озверел от черной Танькиной неблагодарности и
теперь названивал на квартиру Голевым, матерился, требовал возврата денег.
Однажды трубку взяла Луэлла, молча выслушала гуливатовский текст, потом
подняла красиво начерченные брови и ответила ему таким семиэтажным
пополам с феней, что Голев чуть на свалился со стула, а Танька восхищенно
зааплодировала.
— Век живи, век учись, — скромно заметила Луэлла, укладывая
обалдевшую трубку с Гуливатым на том конце провода. — Хорошо, что Севочка еще
в школе. Впрочем, ты знаешь, Таня, я его планирую сама обучить всем этим
словам. Они ему пригодятся во многих жизненных ситуациях.
Потом Луэлла перевела взгляд на Голева и сказала:
— А деньги, Коля, все равно возвращать придется. Хоть заматерись!
Сестрица Катя посоветовала агентство недвижимости с
многообещающим названием «Бульба & сыновья», которое работало при Катином банке и,
согласно рекламе, «имело устойчивую репутацию и уважение клиентов».
Голев уныло отнес Бульбам данные о комнате и попросил немедленно
выставить ее на продажу. Потом позвонил Гуливатому и сказал, что деньги будут
через месяц, это край.
— Николай Александрович, — вежливо ответил на это невидимый
Гуливатый, — вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Какие там деньги!! Вы же мне не
сказали, что с Круглянкой работаете! Я был не в курсе! Боже мой!
Расслабьтесь! Ссуда аннулирована, я пришлю вам документы на дом! Привет
очаровательной супруге, детишкам, поклон чудной бабушке! Я не знал!
После этого прочувствованного монолога Голев долго сидел возле
телефона с некрасиво открытым ртом, а потом опомнился и позвонил Круглянке.
— Ну шо, братан? Все нормально? Жизнь удалась? — весело спрашивал
Круглянко и хохотал, перекрывая смущенные благодарствия Голева. — Вот
что, — он вдруг заговорил серьезным и будто бы не своим голосом, — я тут
замутил новый проект. Нужны верные люди. Бери завтра жену и приходи до
офису. Для нее тоже найдется работа.
— У Крутлянки теперь свой офис, — сообщил Голев зашедшей в гости
маме Юле.
— Мне всегда нравился этот мальчик. Он хорошо успевал по математике
и был командиром отряда, — отозвалась мама Юля и вздохнула, оглядев сына
с ног до головы.
18 Анна Матвеева
С утра Голев забрал документы от недовольного Бульбы и сыновей, те
ворчали и что-то твердили о неустойке, но Голев неожиданно для себя самого
начал говорить складными фразами, быстро убедившими всех Бульб разом.
— Прошел всего один день, — разъяснял Голев, — даже не день, а десять
часов, ведь ночью-то вы не работали! И я уверен, что вы даже и не
принимались еще за мою комнату, так ведь?
Самый младший из Бульб покраснел ушами и спрятался за экраном
компьютера, на котором — Голев мог бы поклясться — светился практически
готовый пасьянс.
Так что «до офису» Голев прибыл в замечательном настроении и даже
купил для Круглянки-благодетеля бутылку коньяка «Херсон». Танька сказала,
что приедет позже — ей надо было заскочить в будущую Севину школу.
«Херсон» не произвел на Круглянку ни малейшего впечатления, во всяком
случае это впечатление полностью затерялось на фоне голевского восторга.
Круглянко отхватил себе замечательный кусок Севастополя, редкий для
Крыма случай, когда внешняя убедительность здания идеально сочеталась с
внутренним убранством. Невысокий, интимно-розовый особняк с
бело-сливочными колоннами смотрел чисто вымытыми окнами на морскую сторону, а на
Голева смотрел охранник — быкоголовый и безбровый недобрый молодец.
— К Виктору, — сообщил Голев, — Круглянке.
— К Виктору Петровичу, — поправил охранник и отошел в сторону,
чтобы Голев мог пройти.
Приемная, обставленная черной кожаной мебелью, тихий рабочий шум
из соседних дверей, лощеная секретарша ростом на голову выше, чем Голев...
Надо же, каких высот достиг одноклассник. Причем в такое короткое время...
Ведь еще совсем недавно Витя преданно глядел в полнощекое лицо Полуях-
тенко, который теперь лежит в земле... Голев тряхнул головой и безоблачно
улыбнулся секретарше.
Вечером они с Танькой, оба возбужденные, с дрожащими руками и
глуповатыми от счастья лицами, рассказывали Луэлле лично (и маме Юле по
телефону) о фантастической удаче, постигшей их семью. Ибо Витя Круглянко не
просто приумножил богатство в короткие сроки. Он теперь не знал, как
лучше распорядиться этим богатством и куда деть излишки.
— Хочу открыть хазету, — Витя принимал перед Голевым и Танькой
различные начальнические позы — складывал ладони домиком, откидывался на
спинку кресла, в общем, служил живой иллюстрацией к книге «Язык
жестов», — но хазету не простую, а...
— Золотую, — подсказала Танька и покраснела.
— Ты совершенно права, — расцвел Витя, — золотую. Мы так и назовем
ее — «Золотая хазета». Ведь правда — это золото! Хазета, — продолжал
Витя, — будет знакомить жителей Севастополя с ихней новой жизнью,
которую они пока что сами знают плохо. Мы объясним хражданам Севастополя,
какую политическую позицию им надо занимать по различным партиям,
движениям и всему такому подобному! Если честно, — он доверительно
наклонился через стол к Голевым, — я лично собираюсь до Крымской Рады. Я
лично хотел бы стать депутатом. А для этого мне нужен собственный орхан!
Танька хрюкнула.
— Орхан, — быстро спохватился Круглянко, — в смысле, рупор. Ха-зе-та!
Бесплатная хазета с ТВ-прохраммой для всехо Севастополя. И мне нужны
верные люди.
— Но мы ведь никогда ничем подобным не занимались. — Голеву
мучительно не хотелось освежать Витину память, но иначе было нельзя. Нечестно.
— Пфе, — сказал Витя, — я уже нанял пять человек, которые съели
собаку в этом деле. А вы мне нужны как верные, в смысле, проверенные люди.
Николай будет координатором проекта, а Татьяна может пригодиться как
наборщик.
— Я умею верстать, — вмешалась Танька, — Гуливатый одно время
выпускал рекламные листки.
Голев и Кастро 19
— Зашибись! Но главной у вас будет такая задача, — Витя поднял кверху
коротенький указательный палец, перепоясанный перстнем с моховым
агатом, — как только вы почувствуете что-то не то, какие-то сомнения,
разговоры, вы сразу же скажете мне. Ясно?
Голевы синхронно кивнули.
— Оклад у вас будет такой. — Витя придвинул к себе розовую квадратную
бумажку и небрежно начертал на ней число, при виде которого у Таньки
вырвался восторженный стон. — На каждого, — любезно пояснил Витя. — И
вообще, — сказал он на прощание, пожимая руку бывшему однокласснику, —
я считаю, что людям надо помогать. Если у тебя есть такая возможность.
Голеву вспомнилось, что однажды он уже слышал нечто похожее.
В самое ближайшее время (потому что выборы были назначены на
десятое декабря, а сейчас уже сильно пахло осенью, и Витя Круглянко торопился)
выяснилось, что в редакторы газеты приглашен не кто иной, как Колобуев,
бывший директор бывшего НИИ океанологии.
— А что делать, Коленька? — философски спросил Колобуев после того,
как утихла первая радость встречи (абсолютно, кстати, наигранная). —
Предприятие мое, можно сказать, похитили: сначала прикупили акции, потом меня
же и на улицу попросили. Занимаются фигней — просят гранты под
исследования, а потом подсовывают иностранщине филькины грамоты. Вот и
пришлось начать совершенно новую жизнь. Зато теперь я не пропаду.
Колобуев решительно потряс кулачком и свел в одну взъерошенные
брови. Таньке он почему-то не понравился. Колобуев и впрямь был чересчур
подозрительным — особенно в телефонных разговорах. Если его —
исключительно из вежливости — спрашивали, как идут дела, Колобуев немедленно
интересовался, что имеется в виду, так что собеседник немедленно
смущался и проклинал свою вежливость. Еще он очень любил вопросительные
обороты: «В каком смысле?», «Вы уверены?» — и часто начинал свои речи со
слов: «Я хочу сказать, что...» В целом же Колобуев был предсказуем, как
американский боевик группы «В», и работу сумел организовать в сжатые,
как и мечталось Круглянке, сроки.
Первый номер газеты Голев и сейчас помнил наизусть, тем более, что на
развороте была большая, написанная им собственноручно статья о
замечательно порядочном и честном коммерсанте (оксюморон, заметила Танька,
вычитывая полосы — она выполняла еще и работу корректора), этническом
украинце, свободолюбе Викторе Круглянко. Посреди разворота
беззастенчиво располагался огромный блок фотоиллюстраций: В. Круглянко в костюме
от Hugo Boss встречается с избирателями, одетыми в собственные костюмы,
В. Круглянко в рубашке от Krizia привозит в детский дом игрушки и питание,
В. Круглянко в обнимку с киевским артистом Чепражных (оба в плавках
сложно сказать чьего производства и с шарообразными брюшками на фоне
Черного моря), наконец, самая крупная фотография представляла В.
Круглянко в быту: расплывшись улыбкой, Витя приобнимал за талию пышнотор-
сую женщину с грустными семитскими глазами, мелкой стайкой вокруг них
расположились дети разных полов и возрастов. Дети, как узнал Голев, были
от трех круглянкинских браков, он согнал их с разных концов города для
фотографии с последней женой, матерью двух мальчиков. Ее звали Руфина.
Сложно сказать, какой успех имел первый номер газеты, но Голев так
втянулся в процесс, что вскоре возлюбил нехитрую четырехполосицу, как
третье свое дитя. Больше всего ему нравился тот момент, когда новый,
душистый номер приносили в кабинет, и Голев знал, что на первой полосе он
увидит свою фамилию под заметкой, а на второй — свой псевдоним под
статьей; он рассматривал свежие выпуски, как будто не самолично
вычитывал их вчера, добровольно, вместе с Танькой; перечитывал материалы,
которые знал наизусть, разглядывал фотографии, он даже внимательнейшим
образом изучал выходные данные и контактные телефоны редакции.
При всем этом Голев прекрасно сознавал, что газетка его — дрянь, и как
только Витю выберут (а в этом он не сомневался) депутатом, он немедленно
прикроет издание, которое (жаловался Витя) и без того съело кучу денег.
20 Анна Матвеева
В ноябре, когда до выборов оставалось всего две недели, Круглянко
приехал в редакцию поздно — все уже разошлись по домам, и только Голев читал
новые тексты, предназначенные для послезавтрашнего номера. Атмосфера
редакции успокаивала Голева: погружаясь в дело, он забывал практически
обо всем. Вот и Витю Круглянко, решительно и нетрезво распахнувшего дверь
пинком ноги, Голев вначале встретил тусклым, неузнающим взглядом. Потом,
правда, встрепенулся, машинально перевернул листок текстом вниз и встал,
протягивая руку.
— Какой ты худой, Коляля, — завистливо заметил Круглянко, пожимая
ладонь Голева и обдавая его коньячно-парфюмерным ароматом. — Не жрешь,
наверное, ни черта.
Голев скромно пожал плечами.
— Поехали в рестик, — вдруг зажегся Витя, — тут открыли такое
нормальное место, я в шоке!
— Да мне, ты знаешь, домой... — устало объяснял Голев, пока Витя
решительно сгребал в охапку курточку Голева и его портфельчик на длинном ремне
(ты бы еще ранец носил, заметил как-то Колобуев). — Танька борщ сварила...
— Борщ назавтра еще лучче, — авторитетно сказал Витя и набрал
домашний телефон Голевых. — Танюрик, говорит Круглянко. Не теряй своего
кормильца — ехидный взгляд в сторону Голева, или показалось? — У нас с ним
интимное совещание. В смысле, доверительный диалог. О' кей? Ты все
понимаешь, я в шоке! Ну, лады.
— Давай не будем ничего заказывать, а просто так посидим, —
предложил Голев и сразу же понял, что сморозил явную глупость. Круглянко аж
застонал от смеха. Он вообще очень странно смеялся — его словно взрывало
изнутри хохотом, и казалось, однажды он может погибнуть от такого
приступа смеха. Впрочем, на этот раз обошлось: Витя строго откашлялся и
продолжил чтение меню.
Кафе «Бриз», Голев оглядывался по сторонам и вдруг осознал, что был
здесь с Танькой несколько лет назад. Тогда это называлось детским кафе
«Барвинок», и они пришли сюда всей семьей, с малышами, мамой Юлей и
Луэллой. Катя, к счастью, работала, так что ее звать было необязательно.
Заказали они целую кучу яств: блинчики с джемом, мороженое, пирожные,
газировка — и потом больше часа ждали исполнения заказа.
Теперь, значит, «Барвинок» вырвали с корнем и вместо него появился
этот «Бриз». По стенам развешаны канаты и веревки, завязанные морскими
узлами, в стеклянном ящике томится плохо сработанная каравелла, и
официанточки одеты в облегающие тельняшки и береты, будто французские
моряки.
Витя бодро сделал заказ для себя и Голева, не обращая внимания на его
протесты. На столе очень быстро появился штоф с водкой, и Витя аккуратно
разлил ее по стопочкам, отвергнув вежливую помощь официантки.
— Я же не пью, — сказал Голев, — забыл, что ли?
— Тебе в подляк со мной, старым десантником, выпить? — удивился
Круглянко, а Голев про себя тоже удивился — он всегда считал, что Витя
счастливо избежал армии.
Они выпили. Съели салаты, бульон и слоеные пирожки. Потом принесли
свиные отбивные, и Витя радовался им, как ребенок. Голев выпил одну
рюмку, а Витя — четыре, и теперь у него сами собой распустились галстук и
язык.
— Слушай, а зачем тебе понадобилось депутатство? — Голев давно уже
хотел спросить об этом Круглянку, да все как-то не было нужной
тональности разговора.
Витя закурил сам, потом кинул зажигалку Голеву.
— Слыхал про депутатскую неприкосновенность?
Голев кивнул.
— Вот самое оно и есть.
— А что, у тебя какие-то проблемы?
Голев и Кастро 21
— Знаешь, Коляля, сегодня проблем нет, а завтра — их до... Ну, ты
понимаешь, что я имею под этим сказать. Вот, например, Полуяхтенки, — Витя
заметно снизил голос, — жили, как в кино. Пока не получилось, что кино
ихнее — фильм ужасов. С плохим концом.
— Так и не нашли, кто их убил?
Витя глубоко затянулся сигаретой и глянул прямо в глаза Голеву.
— Не так важно, кто сделал, гораздо важней — кто попросил! Кто дал
денег! Вот это действительно интересно! Но не будем о грустном. Сказка
моя, — это Витя позвал официантку, беззвучно стоявшую у стены, —
принеси нам самое крепкое кофе и воды с минералами.
Официантка вежливо улыбнулась и растворилась в глубине зала.
— У меня к тебе, брат, есть предложение. — Витя наклонился через стол
и смотрел на диво трезвыми глазами, будто и не он вылакал столько водки
буквально полчаса назад. — Хватит тебе уже это... по мелочам. Давай, пей
кофе и слушай.
Показывая пример, Витя сам отхлебнул горячий напиток, вытягивая губы
и прищуриваясь.
— Короче. — Круглянко достал из пиджака бумажник, а из бумажника
визитку. Протянул ее Голеву.
«Голев Николай Александрович», затейливо связанные золоченые буквы
читались с трудом, «кандидат исторических наук. Независимый эксперт
ЮНЕСКО».
— Но я ведь не кандидат... И не эксперт...
Витя вздохнул и начал терпеливо объяснять:
— Колян, ты живешь в нереальном мире, это точно. Пойми, сейчас или
никогда у нас есть шанс подгрести под себя не просто деньги, а деньги —
х-х-ромадные. Ты будешь холову ломать, куда их потратить. Танька будет
ходить в Дольче и Хаббане, дети поступят в Харвард... — Голев недоверчиво
слушал. — Короче. — Витя повернулся к официанткам, которые тихо
шептались в стороне: — Не бздеть мне под руку! Так вот, у Кыеве сейчас создают
новую партию. Под это дело откручены гигантские деньги. Я уже иду в Раду
первым по списку. Ты, Колян, должен стать моим доверенным лицом. Это
очень просто — гораздо проще, чем делать хазету.
— А газету закроешь? — спросил Голев.
— Пока нет, тем более, реклама пошла какая-никакая. Но ты, Коляля, ты
мне нужен. Ты как-то вызываешь доверие у людей. У избирателей,
спонсоров, у простых людей, понимаешь? Ты такой же, как они, вот о чем базар.
Будешь ездить по городкам, деревням, объяснять, в общем, делать нашей
партии промо. Естественно, ты тоже будешь баллотироваться, но — чуть
позже. А это, — Витя взял двумя пальцами визитку и небрежно бросил ее на
скатерть, — проверять это никто не будет. У нас народ доверчивый. Верят
честным глазам.
Голев не знал, что сказать.
— Через год, как ты знаешь, выборы мэра, — скромно продолжил
Круглянко, — я бы тоже хотел поучаствовать. Мне надо зарабатывать очки,
Коляля. Так что в Севастополе тоже будет много дел, ты уж не думай, что я тебя
вырываю из семьи. Да, и самое главное! Я ж тебе буду больше платить!
— А Таня?
— Таня пусть пока остается в хазете. Потом и ей подыщем местечко.
Вот так Голев неожиданно для себя самого стал вдруг кандидатом
исторических наук и доверенным лицом баллотанта Круглянко. Выборы в
Крымскую Раду прошли блистательно — Севастополь отдал свои голоса Вите,
который закончил курсы риторики и выражался теперь правильно и красиво. А
газета как-то сама, постепенно, начала отходить от политики — появлялись
забавные статьи, даже рассказики, совершенно не связанные с интересами
Круглянко. Голев теперь редко бывал в редакции, но свежие номера всегда
прочитывал — Танька приносила их домой.
Новая работа Голеву не нравилась совершенно. За день он объезжал
около десяти «точек» — заводы, библиотеки, институты — и везде врал, расска-
22 Анна Матвеева
зывая о преимуществах новой партии. Люди слушали его вранье с
уважением* некоторые, правда, задавали издевательские вопросы, но в целом Витя
рассчитал правильно: Голев действительно обладал редчайшим даром
вызывать доверие с первого взгляда. За ним хотелось пойти немедленно, как за
гаммельнским флейтистом. Сам он, естественно, об этом даже и не
догадывался.
Танька объясняла все это проще;
— Ты симпатичный, высокий и умный. Да еще и кандидат наук. В
природе такие почти не встречаются.
При упоминании о фальшивом кандидатстве Голев всякий раз страдал»
Но что делать? Круглянко действительно начал платить больше, семья
наконец-то вздохнула свободно, да и Танька стала относиться к нему как прежде.
Зауважала.
В ночь, когда подводили результаты выборов мэра, Голев и Танька не
спали. Сидели перед телевизором, Танька нервно ела конфеты, а Голев курил
прямо в комнате — Севу увезла Луэлла в дом отдыха, а Поля ночевала у мамы
Юли, несмотря на контры с Адельбертиком, который рос вредным и
капризным. Раньше Голев и не подозревал, что маленький невинный малыш может
вызывать у него — родного дяди, взрослого, разумного человека, отца к тому
же — такую стойкую и сильную неприязнь» Адельбертик раздражал его с той
же силой, как Катя в детстве, только теперь сюда добавились еще фамильные
черты Кичитского: нервический нрав, самовлюбленность, страшная
избалованность. Катя давно уже сменила неквалифицированный труд уборщицы на
ответственную работу няни — ее позвала к себе на работу жена банковского
вице-президента. И теперь Адельбертика с утра отводили в садик, а Катя шла
за деньги возиться с чужим ребенком. Платили, правда, хорошо и даже поку*
пали мясо каждую неделю за счет хозяев.
Круглянко звонил за эту, выборную, ночь четырежды: сначала трезвый,
взволнованный, потом — чуть влажный, агрессивный, затем — пьяный,
нервничающий, и, наконец, — ё корягу пьянющий, со слезами в голосе.
Слезы были оправданны — на экране Голев и Танька видели круглую
диаграмму, нарезанную на дольки, каждая из которых обозначала число
проголосовавших за своего кандидата. Сегмент Круглянко был самым тоненьким.
Он не занял даже третьего места*
Голев чувствовал себя виноватым — хотя на самом деле он был
абсолютно ни при чем, Наоборот — если уж кому-то и чему-то Круглянко был обязан
наличием хотя бы такого сегмента, то это именно старому другу*одноклас-
снику. А то, что конкурентом Круглянки был знаменитый на всю Украину
цирковой артист, которому теперь занадобилась политическая жизнь, это
уж, извините, не повезло.
— Ну вот, —■ заметила Танька, доедая последнюю конфету, — выбрали
себе в мэры клоуна. И будет теперь цирк с конями...
Круглянко с горя уехал в Швейцарию с какой-то новой подружкой. Пока
его не было, а это продолжалось больше двух недель, Голев снова начал
писать для газеты и морально приготовился к тому, чтобы попросить у Вити
снова перекинуть его на старый фронт работ.
Жаль, что он совершенно не приготовился к тому, что 4 июля 1998 года к
нему внезапно позвонили из городской прокуратуры.
— Голев Николай Александрович? — строго спросил бесполый голос и,
дождавшись подтверждения, пригласил «подойти на разговорчик к
следователю Непейпиве».
Из прокуратуры Голев не вышел, а почти выполз и долго соображал, в
какой стороне находится дом и вообще *— куда ему теперь идти. То, что
поведал ему следователь Модест Непейпива, не поддавалось никакому
осмыслению.
Оказалось, что в то время, которое прошло со времени убийства Никиты
Полуяхтенко и его жены Надежды, прокуратура вовсе даже не
бездельничала, как считали передовые журналисты и другие граждане. Прокуратура в
лице талантливого следователя Модеста Непейпивы расследовала это страш-
Голев и Кастро 23
нов убийство и теперь готова была обнародовать результаты, Нашли
исполнителя — правда, их было несколько, но в живых остался только один, и этот
самый один раскололся и указал Непейгшве на заказчика.
— Имя убийцы вам хорошо знакомо, — неторопливо, как в детективных
романах, говорил Модест Непейпива, — это ваш шеф и одноклассник Виктор
Петрович Круглянко, депутат Крымской Рады. Не могли бы вы указать место
его нахождения? Жена его признается, что супруг в Швейцарии, но не
может назвать даже город. Цюрих? Лугано? Монтре?
Голев хотел что-то сказать, но не смог. Попытался было снова, но слова
будто бы застряли где-то по дороге.
— Я вижу, что вы в шоке, — сочувственно произнес Непейпива, а Голев
вздрогнул, заслышав любимую круглянкинскую присказку. — Когда придете
в себя, звякните мне, пожалуйста, по этому телефончику. — Следователь дал
Голеву визитку, потом вдруг потребовал ее обратно и решительно начертал
внизу свой домашний телефон. Непейпива придерживался неформального
стиля общения.
— В любое время! — крикнул он в спину Голеву, и тот чуть не упал, как от
выстрела.
И тут началось! Никаких слов не хватит, чтобы описать растерянное, с
тремя морщинами на лбу, Танькино лицо, и ужас Колобуева, который стал
заикаться, и ежедневные, вынужденные интервью телекорреспондентам,
они ходили теперь к ним в редакцию, как на работу... Какие нужно выбрать
краски, чтобы изобразить отчаянные вопли Витиной жены, которая
каждый вечер теперь мучила Таньку телефонными откровениями, хотя раньше
даже и не глядела в ее сторону? Газету немедленно прикрыли — впрочем, и
денег, оставленных Крутлянкой, почти не осталось, а до уровня полной
самоокупаемости было еще ох как далеко! Прощаясь с любимой своей
работой, Голев оглядывал оскверненное обысками гнездо, зачем-то гладил
серую бесстрастную поверхность рабочего стола, гладкий бок принтера,
перебирал задумчиво карандаши, пока его наконец не выгнали, чтобы опечатать
помещение.
Витя, как Ленин, скрывался в Швейцарии. Впрочем, это могла быть и
другая страна, кто знает? Во всяком случае, кто-то успел его предупредить о
следственном успехе Непейпивы, потому что в назначенные сроки ни Витя,
ни его подружка в Севастополе не появились.
Прошло больше месяца, как Голев и Танька снова стали безработными.
Но на этот раз у них предполагались перспективы: Колобуев обещал
пристроить Голевых в политическую газету круглянкинских оппонентов. Голева
все это сначала смущало, а потом он подумал — да наплевать! Стоит ли
хранить верность дружбе с человеком, способным на жестокое убийство?
И чем Круглянке помешал бедный Полуяхтенко?
Колобуев и на этот раз не смог помочь Голеву — впрочем, ему самому
было впору помогать. В августе в России прошел жутчайший финансовый
кризис, после которого мелкий и средний бизнес, взявшись за руки, пошли
ко дну. Естественно, прихватив с собой украинских партнеров.
Голев снова пошел в грузчики — работал за копейки, но там давали мясо
в полцены. Танька мыла полы в бывшем детском садике, который теперь
превратили в дом контор, а маленькие унитазики, рассказывала Танька,
убрать забыли... Жить в городе стало невозможно — отключали воду, свет, газ,
народ обезумел от нищеты и грязи. Голеву казалось, что даже море
изменилось — стало старым и скучным, как он сам и его жизнь.
Сбережений у них никогда не водилось — все проедали и тратили на
детей. Сева пошел в третий класс, Поля — во второй, оба росли с
немыслимой скоростью...
— Как в прорву, как в прорву, — причитала Луэлла.
Помогали Катя с Кичитским — они теперь кормили и свою семью, и
братнину. Голев принимал от них деньги, забирал продукты, бормотал что-то
неразборчивое, старался не глядеть в глаза поэту, хотя поэт не злорадствовал,
24 Анна Матвеева
наоборот, он лучше многих понимал, как тяжело бывает чувствовать свою
полную несостоятельность...
Вечерами Голев тупо лежал на диване и смотрел в стены. Мастер по
разглядыванию обойных пейзажей, думал он про себя, и это все, на что
способен человек Голев, отец семейства, океанолог, муж и сын... Еще он думал, что
надо срочно искать способ заработать. Он был готов на все. Но не ко всему
— в ноябре умерла мама Юля.
— Уснула, касатка, и не проснулась, — ласково говорила Луэлла, держа в
руке желтую ладонь мертвой подруги. Голев смотрел на миллион раз
виданное, любимое, родное лицо, застывшее в холодном высокомерии смерти,
смотрел, смотрел... Луэлла встала, с силой толкнула его на освободившийся стул.
Сама вышла из комнаты и заплакала, вместе с Катей и Танькой, которые
давились сигаретным дымом, — Кичитский еле успевал подносить им по
очереди зажигалку.
Голев сидел у кровати неподвижно.
— Мама, — сказал он наконец, — мама Юля, ну как же так!
Луэлла мягко прикрыла за собой дверь, чтобы дать сыну попрощаться с
матерью. Он не чувствовал страха, как обычно перед мертвыми, наоборот —
поцеловал холодную щеку, потом снял с материной руки дешевые часики —
непонятно зачем, но ему захотелось оставить их себе...
Мама Юля... Голев всегда знал, что она любит его больше всего и всех на
свете — собственно, он и был ее единственной, большой любовью. С отцом
такого не случилось, хотя вспоминала она его всегда ровно и весело. Отец
был намного старше ее, и поэтому они вместе не ужились. Он ревновал,
придирался, в общем, после Катьки мама Юля подала на развод. Отец снова
женился — теперь уже на своей сверстнице, Люде, у которой не было детей,
и она страшно привязалась к Голеву и особенно к Кате. Вот откуда пошли эти
имена — мама Юля и мама Люда, это Катька придумала. Потом Люда с отцом
уехали в Австралию, так до сих пор там и живут, наверное. Наверное, потому
что давно уже все растерялись и друг другу не пишут. Хотя, думал Голев
автоматически, надо бы им написать о смерти мамы Юли...
Голев смотрел тупо на остановившиеся мамины часики и думал, что их
можно завести и они будут служить еще много лет. А маму Юлю закопают в
землю навсегда. Раньше, когда умирал кто-то немолодой из знакомых или
Голев читал в газете про смерть какой-нибудь престарелой знаменитости,
ему всегда это казалось нормальным — ведь старые люди жили задолго до
того, как сверстники Голева получили право дышать, — у них были свои
закаты и рассветы, своя выпивка, своя вкусная еда, свои путешествия,
любимые женщины, мечты, планы, дети, разочарования, скитания... Все это было
и оставалось в стариковских воспоминаниях неизменным, как смена
сезонов. Надо ведь оставлять места для новых переживаний!
Теперь такие мысли даже и не приходили в голову. Голев сидел у
изголовья матери долго, до приезда катафалка. Он не плакал, сжимал в руке часики
и что-то шептал, будто давал мертвой маме какое-то обещание.
— Прости, что я такой получился, — говорил Голев, нежно убирая седую
прядь с холодеющей щеки. — Конечно, я не из таких сыновей, которыми
можно гордиться, но ты еще увидишь, правда, ты еще сможешь...
Тут его все-таки прорвало, и он заревел, как в детстве, когда его в первый
раз отвели в садик и оставили там на целый день...
Модест Непейпива позвонил Голеву на следующий, после похорон, день.
Он каким-то магическим способом оказался в курсе и начал с
соболезнующих слов, но Голев невежливо перебил его, сказал, что новостей для
следователя у него нет.
— Зато у меня есть, — похвастался Непейпива. — Мы обстоятельно
побеседовали с Руфиной Сауловной Круглянко, и она сообщила нам интересные
Голев и Кастро 25
факты. Оказалось, что после смерти Полуяхтенко муж внезапно обогатился и
начал делать траты, которые ей казались безумными. В общем, версия
практически готова: Виктор Круглянко сильно одолжился у Полуяхтенко,
который немного увлекался ростовщичеством, отдавать деньги не захотел и
решил от бывшего шефа избавиться. Жена была в курсе, поэтому пошла «в
комплекте». Заодно Виктор Петрович руками нанятых «специалистов»
подгреб под себя денежки, которые хранились у Полуяхтенок дома, в обычном
платяном шкафчике, да еще и благодарность с поддержкой заслужил от полу-
яхтенских врагов. Все очень хорошо складывалось для Виктора Круглянко. А
расписку он уничтожил. Но! Мы нашли копию этой расписки в рабочем
сейфе Полуяхтенко. А звоню я вам потому, что версия полностью сложилась,
Круглянко будем искать с Интерполом, и к вам теперь претензий не имеем.
Можете, как говорится, на все четыре стороны...
Луэлла совсем сдала в последнее время. Суп у нее получался
недоваренным, мясо жестким и пересоленным, как морская вода, но это все ерунда —
главное, она теперь плохо слышала и ежедневно плакалась, что надо делать
операцию, потому что не хочет она жить глухой, как Бетховен, тем более, что
этим, по ее словам, сходство между Луэллой и Бетховеном заканчивалось.
Голев все еще не мог привыкнуть к тому, что мамы Юли больше нет, он
иногда по привычке набирал телефонный номер и потом испуганно
отключался, услышав громкое Катькино «але!».
Денег не хватало кошмарно. Танька попыталась сунуться на работу в
какие-то фирмы, но везде получала отказы — рабочих мест сильно убавилось
после русского кризиса, да и не было у нее достаточного стажа для работы в
современных условиях — не хватало специальных знаний, мобильности, даже
и молодости, кроме того, когда Танька признавалась, что у нее двое детей,
работодатели дружно морщились и тут же прощались.
Голев тоже искал работу. Смотрел специальные странички в газетах,
обводил телефонные номера, потом прозванивал их. Все как тогда, у
Полуяхтенко, на бирже труда — только теперь ему самому нужна была работа.
«Вы хотите заработать за месяц несколько тысяч долларов?» —
радостно спрашивало объявление, попавшееся Голеву на глаза.
— Хочу! — восклицал Голев, и объявление продолжало:
«Мы предлагаем вам фантастическую возможность отправиться на
заработки в Португалию! Вы оплачиваете только проезд, мы берем на себя все
остальное! Предпочтение отдается рабочим специальностям, но мы
приглашаем всех! Звоните! Приезжайте!»
— Следующая партия отправляется из Москвы через неделю, — сказал
любезненький менеджер с застывшим на лице выражением безразличной
учтивости. — От вас требуется четыре фотографии, заграничный паспорт... У
вас нет паспорта? Хорошо, мы возьмем это на себя — с вас еще четыре
фотографии, оплата автобусного проезда, визы, и с собой у вас должно быть
триста долларов США. В общем, в семьсот долларов уложитесь. Какая у вас,
говорите, специальность? Океанолог? Но можете и грузчиком? Хорошо! Да,
работа по контракту гастарбайтером на территории Португалии.
Зарабатывают очень много. Все довольны. Ну что ж, если мы будем делать паспорт,
значит, вы сможете уехать только в феврале.
Голев был даже рад, что отъезд откладывается, — ведь надо где-то
раздобыть денег. А в том, что он поедет, сомнений не было абсолютно — других
вариантов нет.
Про гастарбайтеров он много слышал и читал — у Колобуева друг жил в
Германии и рассказывал, что всю Германию строят и перестраивают
турецкие рабочие, немцам неохота самим неквалифицированно трудиться. Что ж,
видно, и в Португалии так... Будущий гастарбайтер Голев шел домой пешком
и в первый раз после смерти мамы Юли улыбался.
Португалия. Португалия. Португалия... В самом слове — ветер, морская
пена, просмоленные бочки, затянутые накрепко узлы, паруса полощутся по
ветру. Где взять денег?.. Кто сможет дать ему в долг? Он вернет, все полное-
26 Анна Матвеева
тыо и с процентами, буквально через пару месяцев... Голев перебирал в
голове всех знакомых: Колобуев отпадал сразу, сам вчера приходил и жадно ел с
ними сосиски. Круглянко недоступен, да и не стал бы Голев у него брать —
теперь никогда и ничего. Полуяхтенко... Кичитский! Вот, у кого могут быть
деньги! В последнее время Голев с поэтом слегка подружились — под пиво
Кичитский читал Голеву своего любимого Брентано, и Голев простил ему за
это все недостатки. Почти все.
Дела у Кичитского, судя по всему, шли неплохо, Катька даже собралась
было уходить из нянек, но тамошняя мамаша взмолилась — малыш очень
привязался к Катерине.
У поворота, где надо было свернуть в сторону дома, Голев развернулся и
поднял руку — через минуту раздрызганная двадцать четвертая «Волга»
везла его на Остряки, к Кичитским.
— А ведь когда-то это считалось престижной машиной, — с горечью
заметил водитель.
Дверь открыл поэт. Голеву бросилась в глаза его разросшаяся борода,
которая сделала бы Кичитского похожим на исхудавшего Карла Маркса, кабы
не ржаной цвет... Кроме того, Кичитский был достаточно стройным, как и
подобает поэту, ростом почти с Голева, а это все-таки метр восемьдесят три,
так что не Карл Маркс, скорее, друг и спонсор Энгельс.
Кичитский ужасно обрадовался — ему нравился шурин.
— Я сегодня один, — рассказывал поэт, — Катя с тем малышом, а моя
мама забрала Адельберта. Проходи, мой руки, я сейчас чего-нибудь соображу.
И скрылся в маленькой кухне.
Голев вдруг подумал, что не был здесь со дня маминой смерти. Ее часики
он теперь носил с собой, заводил каждый день — глупость, конечно, но ему
отчего-то было легче, когда он слышал их тихий шаг и смотрел на золоченые
стрелки... Странно — в этом доме он родился, вырос, здесь Танька впервые
рассказывала про Луэллу, поедая черешни... А теперь здесь живет
Кичитский — он уже высунул голову из кухни и улыбался приветливо, говорил:
— Ну ты чего застрял-то?
На кухне было уютно, Катя поменяла занавески — у мамы висели белые,
а теперь вся кухня оказалась в красных тонах, так что Голеву даже резануло
глаза. Чуткий поэт заметил это, но промолчал. Налил Голеву тарелку борща,
покрошил чеснока, отломил горбушку от буханки.
— А ты сам? — удивился Голев,
— Я когда пишу, не могу есть, — признался Кичитский и махнул рукой в
сторону комнаты, где валялись листы бумаги, которые Голев почему-то не
заметил сразу, — Только курю и чаи гоняю. Сейчас поставлю чайник.
Пока Голев ел, в красную кухню пожаловал кот Бальмонт. Мамин Савелий
умер три года назад, а это был котяра Кичитского, он его забрал, когда
переезжал к Кате. Бальмонт был пушист и прекрасен, при этом он прекрасно
осознавал необычайно высокую степень своей красоты и всячески использовал ее в
корыстных целях. Вот и сейчас Бальмонт занял выгодную позицию прямо
напротив гостя, сел, обвил себя пушистым хвостом и начал жмурить глазки
долларового цвета в ожидании восторженных комплиментов, которые всегда
сопровождались съедобными подношениями. Но Голев расстроил котишкины
планы — скользнул по живому средоточию красоты пустым взглядом,
отодвинул от себя пустую тарелку с покрасневшими от борща краями и сказал:
— Валера, мне очень нужны деньги. Минимум семьсот.
Кичитский покраснел даже под бородой, задумчиво поскреб затылок и
потом глухо спросил:
— Надолго?
Голев ожидал другого вопроса — зачем?
— Не знаю, но отдам не в ближайшее время, это точно. Я, естественно,
под проценты возьму. Тут появилась возможность поработать в Португалии,
но у меня нет вступительного взноса, и за проезд...
Бальмонт рассерженно мяукнул и ушел с кухни. Кичитский присел на
табуретку и достал сигарету из пачки.
Голев и Кастро 27
— У меня таких денег нет. Ты же знаешь — мы задумали ремонт, да и
садик Адельбертика много сжирает.
Голев кивнул.
— Но я могу занять для тебя, — сказал поэт. — Мой бывший сосед,
Ишмуратов, он дает деньги, правда, проценты у него термоядерные.
— Это какие?
Кичитский сказал, какие.
— М-да. Не мелочится твой Ишмуратов.
— Ну, брат, ~ поэт развел руками, — это все, что я могу тебе
предложить.
— Ладно, договаривайся. Я должен много заработать.
— А что ты будешь делать?
— Спину гнуть, — мрачно сказал Голев, — знаешь, как раньше ездили на
Север, за длинным рублем? Теперь вот, на юг.
— Португалия, — мечтательно сказал Кичитский, — Фернандо Песоа...
Только Кате не говори, она меня убьет, что я ее любимого брата свел с рос-
товщиком.
— Любимого брата? — смутился Голев.
— А ты не знал?
Таньке Голев решил все рассказать уже после визита к Ишмуратову, но
она почувствовала, что муж что-то придумал, во всяком случае первый раз
после того, как схоронили маму Юлю, он вел себя как живой человек. Честно
говоря, у Таньки не было времени, чтобы копаться в душевных
переживаниях мужа, — хватало забот с детьми, к тому же Луэлла в последнее время
крепко сдала, все время вспоминала молодость, а имена путала, Севу
называла Сашей, а Голева — Алексеем. Танька знала, что так звали непутевого
теткина супруга. Тут еще пришло письмо от родителей, с которыми не виделись
давным-давно: мать писала, что жизнь помаленьку наладилась, Михал Степа-
ныч перешел на другой завод, где платили вовремя, пусть и понемногу; в
конце письма мать просилась приехать, хотела повидать внуков, которых она
знала только по фотографиям. Танька тут же отписала приглашение, честно
говоря, ее удивляло родительское равнодушие — за столько лет только
звонки, письма и ни разу никто даже не попытался приехать. Впрочем, Танька и
сама не рвалась в Екатеринбург — было и некогда, и не на что. Мать
позвонила, сказала, что получила Танькино письмо и приедет в самом конце
февраля, как раз ко дню рождения Луэллы Ивановны.
Ишмуратов, как и предполагалось, оказался хитрым восточным
мужчиной одних с Голевым лет, но значительно лучше одетым, а уж о квартирной
обстановке и вовсе нечего говорить. «Хоромы», шепнул Кичитский перед
тем, как позвонить в дверь.
— Ну, так и что тут у нас? — спросил Ишмуратов, указав просителям на
мягкие кресла. Сам он уселся на диване, широко расставив ноги в шуршащих
спортивных штанах.
— Мне нужно семьсот долларов, — просто сказал Голев. — Ваши условия
известны, я с ними согласен. Расписку я тоже подготовил, вот. — Голев
достал из кармана пиджака сложенный вчетверо лист в клеточку, вырванный из
старой тетрадки.
Ишмуратов внимательно прочитал расписку, потом глянул на Голева
лоснящимися черными глазами (Кичитского он вообще игнорировал) и спросил:
— Если не секрет, неужели кого-то еще может спасти такая сумма?
— Насчет кого-то еще не знаю, а мне нужна именно такая.
Ишмуратов почувствовал, что заемщик не желает сближаться, заиграл
было скулами, но быстро взял себя в руки. По дороге в другую комнату
(Голев случайно успел увидеть в просвете огромную кровать и покрывало с
вышитыми лебедями) он спросил поэта:
— Кичитский, когда же мы дождемся твоей нетленной книги?
Поэт замялся и начал что-то сбивчиво объяснять, но Ишмуратов спросил
просто так, он уже вернулся обратно с семью мятно-зеленого цвета
бумажками в руке.
28 Анна Матвеева
— Удивительно большая сумма, — еще раз заметил Ишмуратов на
прощание. — Гудбай. Желаю удачи.
— Где ты с ним познакомился? — спросил Голев, когда они вышли из
подъезда процентщика.
— Старая история, — Кичитскому явно не хотелось рассказывать, — мы
вместе учились в институте.
Танькина мать приехала на неделю раньше обещанного — не утерпела. У
Голева уже был на руках паспорт с красивой бледно-зеленой наклейкой
внутри, которая давала ему возможность пробыть в Португалии месяц. Он
несколько удивился такому сроку и также надписи «непрофессиональная»: ведь
он же ехал на работу, на долгий срок, но сотрудник турфирмы успокоил:
— Мы всем открываем обычный туристический «шенген». Это намного
проще, быстрее. Все остальное решается прямо на месте. Кроме того, вы
должны понимать, что такие высокие заработки обеспечиваются не совсем
традиционным способом! Вы же подписали договор, помните, там был такой
небольшой параграф ?..
Голев махнул рукой. Нетрадиционным так нетрадиционным.
Труднее всего было объясниться с Танькой.
— Коля, зачем ты в это ввязался? — Она тут же заплакала. — Ведь везде
пишут, что это обман!
— Ну да, — поддержал Голев, — меня обманом заманят в Португалию и
там продадут в подпольный публичный дом для геев. Или в гарем! Ты чего,
Тань? Обычная работа. Зато мы сможем немного подняться, дыры залатать...
— Я тебя не отпущу, — решительно сказала Танька и цепко схватила
Голева за рукав. Тут вошла Луэлла и потребовала объяснить ей суть вопроса.
— Правильно, — тетка махнула рукой на Таньку, — а ты молчи! Хочешь
до смерти так... пресмыкаться?
— Если бы я мог найти здесь хорошую работу, — попытался объяснить
Голев, но Танька не стала его слушать и ушла, обиженная, на кухню.
Только в день рождения Луэллы, 29 февраля (она даже родиться не могла
как обычные люди, выбрала себе день, который бывает раз в четыре года),
они немного примирились.
— Понимаешь ли ты, что все это я делаю для тебя и детей? — спросил
Голев, целуя белокурую головку жены. — Понимаешь или нет? Это не дурь,
не прихоть моя, это, может быть, первый в моей жизни раз, когда я принял
самостоятельное решение.
— А где ты взял деньги на поездку? — вдруг спросила Танька, и Голев
смутился.
— Мне одолжили старые друзья. Школьные.
— Не ври.
— Ладно. Кичитский дал.
— Под проценты?
— Да нет, конечно, не волнуйся!
Танькина мать с Луэллой шумно разговаривали в комнате, дети носились
вокруг с екатеринбургскими подарками и поминутно подбегали к вновь
обретенной бабушке. Голев смотрел на свою семью, и было ему то грустно, то
хорошо — попеременно.
Провожали гастарбайтера Голева на железнодорожном вокзале
Симферополя. Провожала Танька и Кичитский с Адельбертом, которого было не с
кем оставить — в садике объявили коклюшный карантин. Танька опять
ревела, и к тому моменту, когда Голев традиционно выглядывал из давно не
мытого вагонного окна, она уже вскрикивала от горя и судорожно цеплялась за
кичитский рукав, так что бабка-соседка спросила Голева укоризненно:
— И чегой молодуха так убивается?
Ответить ей было нечего. Поезд тронулся, потом проводница принесла
сырое белье и одеяло, развернув его, Голев обнаружил чью-то недоеденную
пищу, аккуратно размазанную по шерстяной поверхности.
Голев и Кастро 29
До Москвы добрались без особых приключений, тем более что дорогу
скрасил сиреневый том Цвейга из собрания сочинений, которое еще мама
Юля сто лет назад выручила за сданную макулатуру. Голев читал про
Магеллана и видел какое-то сходство между своей судьбой и историей
португальского дворянина, правда, для Магеллана Португалия оказалась потерянной
Родиной, отказавшей ему в понимании, а для Голева стала страной надежды,
страной исполнения желаний, его Эльдорадо...
Дорога до этой волшебной земли была длинной. Когда Голев уже в
Москве увидел двухэтажный автобус с туалетом и огромным багажным отсеком, у
него слегка перехватило дыхание. Рядом толклась группа людей, таких же,
как он, робких, растерянных, бедно одетых. Примерно половина были
женщины с затравленными лицами. Сопровождающий группы — некто Леша,
толстенький блондин с черными очками на носу; он даже спал в них, как
потом смог убедиться Голев. Так вот, вел себя этот черноочковый Леша
довольно браво, немедленно перешел со всеми на «ты», но особо о грядущей
работе не распространялся, отделывался скупыми словечками или
раздраженно говорил: «Да сами скоро все увидите!»
Дождавшись еще нескольких человек, Леша пересчитал всех по головам,
проверил документы, потом усадил в автобус — и поехали. За окнами
пролетали зимние российские пейзажи, на которые все смотрели с вымученным
ожиданием...
Рядом с Голевым седел неразговорчивый мужчина, от которого убийственно
пахло дешевыми папиросами. Разговорились они только у польской границы.
Звали соседа Женя.
— Я сам-то с Кувандыка, — рассказывал Женя, пока они ждали
таможенного досмотра, — а уж потом перебрался в Орск, на тракторный. Потом
сокращения пошли, меня и... — Женя сделал резкое движение пальцами,
будто ножницами. — А ты с Украины? Ну, брат, тут весь автобус одни хохлы!
Видать, у вас там житуха еще хужей нашего.
После этих откровений Женя вдруг снова замолчал, и они ехали в
молчании аж до самой Испании, переговаривались коротенько: «дай, пройду», «чего,
приехали куда?» — и то, в основном, все это были Женины реплики. Голев
впал в странный ступор, ему было отчаянно страшно, что он никогда не
сможет вернуться домой: будто этот автобус-колосс везет его на край света, где
Голев останется навсегда.
Мимо бежали чужие страны — Германия, Франция, Испания, но с авто-
банов не было видно никаких примечательностей, только аккуратно
разграфленные поля и первые листочки на деревцах, хотя еще только самое начало
марта. Дороги были непривычно гладкие, автобус гнал с такой скоростью,
что у Леши дрожали черные очки, в которых зеркально отражалось ветровое
стекло.
Таможни Голев и другие гастарбайтеры наелись до отвалу — их
досматривали по нескольку раз, перетряхивали скудный скарб, обшаривали самих,
но деликатно, мягкими, почти врачебными движениями. Ели по дороге то,
что прихватили из дома. Голев обходился полувысохшими тещиными
пирожками, хлебом и купленными в Москве консервами «Сайра». Самое главное,
сигарет у него было много, а в еде он, как все бедняки, ценил не качество, а
наличие.
Сначала Голев стеснялся достать своего Цвейга, но потом одурел от
однообразных заоконных картин и начал читать. (Будущий Магеллан, а пока что
никому не известный Фернанду Магальяинш как раз распрощался с королем
Мануэлом и отправился за поддержкой в Испанию.) А Женя, в свою очередь,
начал смотреть на Голева уважительно и зачем-то перешел обратно от
дружеского «ты» к холодному «вы», которое царапало Голева всякий раз, потому
что звучало из Жениных уст совершенно инородно.
30 Анна Матвеева
— Вы знаете, — сказал Женя однажды утром, когда Голев только-только
продрал глаза в опостылевшем полосатом кресле, — Леша сказал, мы через
час приедем.
Голев так устал от долгого скрюченного сидения, что с наслаждением
шагал по улице вместе со всеми приехавшими. Следом за невысокой
крепенькой женщиной, которую звали Нина Васильевна, — именно она
встретила будущих гастарбайтеров на автобусной станции. Леша быстро
передоверил ей приехавших и также быстро исчез, не попрощавшись. Впрочем, никто
не обратил на это внимания, поскольку вокруг клубилась совершенно
незнакомая страна. Ни разу не бывший в заграницах Голев ловил себя на том, что
ждал чего-то сверхъестественного, а тут — надо же — такая же земля, те же
деревья, и вот даже кошка совершенно той же внешности, как у
самовлюбленного Бальмонта, бредет по тротуару.
Нина Васильевна дошла до угла и резко развернулась, оглядывая группу с
привычным раздражением и чувством превосходства на лице, которое всегда
отличает переводчиков и вахтеров. Потом начала говорить громко и
невыразительно:
— Так, слушаем все меня внимательно. Сейчас поедем на метро в это
самое, в гостиницу. Там селимся по четыре человека в комнате.
— А когда работа? — в отшлифованный временем, давно сочиненный
монолог влезла тетка с убитым выражением лица. Голев случайно глянул на
ее руки: они были изъедены артритом, пальцы корявые, как древесные
корни. Интересно, какую работу она сможет делать? О себе он не
задумывался — стройка или уборка мусора, не важно.
Нина Васильевна терпеливо вздохнула.
— Работы придется подождать. Сначала вы сдадите взносы...
— Какие взносы? — испугалась тетка. — Мне никто не говорил!
— Женщина! — вспылила наконец облеченная властью Нина
Васильевна. — Как вам могли не сказать, я прямо не понимаю вас! Мужчина! — Это
уже было обращение к близко стоявшему Голеву. — Вам сказали, это самое,
про взнос триста условных единиц?
Голев кивнул, хотя ему отчего-то хотелось треснуть Нину Васильевну по
голове рюкзаком. Или — еще лучше — отвернуться от этой стаи побитых
птиц и легко, непринужденно зашагать... да вот хоть по этой улице в глубь
неизвестного города.
— Да, мне сказали. — Он еще раз подтвердил свои слова кивком. Бедная
тетка зарыдала, и в ней четко отразилась бедная Танька, плачущая на вокзале
в Симферополе, — люди смеются по-разному, а плачут почти все одинаково.
Нина Васильевна выразительно пожала плечами и сделала
пригласительный жест под землю. Гастарбайтеры дружно зашагали в метро. Нина
Васильевна купила билетики на всю компанию, с измученным видом показала, как
ими нужно пользоваться (у бедной артритной тетки никак не получалось
просунуть билет в машину, и Голев, сжалившись, начал ее учить). Потом
погрузились в вагон метро и поехали. Голев озирался по сторонам и не мог не
чувствовать, как сильно отличаются они от обычных португальцев, хотя,
может, это были и не португальцы, а туристы, кто знает? Не будешь ведь
спрашивать. А отличались они не только поношенной одеждой и плохими
зубами, нет, у таких, как Голев, не было чего-то главного, отличавшего свободных
европейцев с первого погляда.
— Так, все выходим! — зычно сообщила Нина Васильевна, и пассажиры
испуганно вздрогнули при звуках незнакомого языка. Голев, Женя и другие
поплелись послушной цепочкой.
Из-под земли вышли в каком-то квартале современной застройки, не из
самых богатых, судя по стареньким трущобам, которые жались к новеньким
домам, будто грибы к деревьям... Вдоль тротуара беспрерывной цепью
тянулись припаркованные автомобили — старенькие, битые.
Нина Васильевна решительно вела их вперед, мимо трущоб и новых
домов. Они отшагали два квартала пешком, оставив позади небольшую баскет-
Голев и Кастро 31
больную площадку и парк, и вышли к домику средних лет, на втором этаже
которого была прикреплена неброская табличка с надписью pensoes.
Голев устал уже смертельно, он прямо-таки спал на ходу.
С размещением Нина Васильевна не сильно мудрила — поделила гастар-
байтеров на шесть групп, по четыре человека в каждой, и что-то сказала
смуглой девушке, сидевшей у конторки в этом самом пансионате. Получилось, что
в одной комнате пришлось жить трем женщинам и Жене из Орска.
Женщины начали было робко возмущаться, но Нина Васильевна грозно сказала:
— Знаете что? Вы сюда не на курорт приехали. У нас очень много, это
самое, желающих, и отдельных номеров не будет! Если женщин столько
понаехало, я-то тут при чем?
Голев малодушно подумал, что хотя бы на этот раз ему повезло. Вместе с
соседями он прошел в страшненькую, не очень чистую комнату с
двухэтажными кроватями. Что-то здесь смутно напоминало армейскую юность...
— Вперед, Франция! — тихонько сказал сам себе Голев и бросил рюкзак
на одну из коек. Соседи торопливо разбирались, снимали обувь,
переговаривались. Двое были из Харькова, их типичный, уютный говорок Голев отметил
еще в автобусе. Миша и Семен. Можно было подумать, что они братья, но
нет — друзья. Мише лет сорок, Семен чуток помладше. Строители. А третий
сосед, церемонно назвавшийся Александром, аж из Хабаровска приехал,
довольно молодой, во всяком случае, заметно моложе Голева.
Александр работал в Хабаровске на каком-то предприятии, которое
сожрал кризис. Он оказался крайним, должным всем, потому что за неделю до
кризиса взял кредит.
— Выходит, ховаешься? — спросил Миша.
— Что-то вроде того, — согласился Александр. — А что делать? Разве
только головой об стенку!
Душ был в конце коридора, один на все комнаты. Естественно, его уже
заняли. Голев постоял полчаса в коридоре с полотенцем в руках, потом, не
дождавшись своей очереди, вернулся в комнату к ребятам, где уже вовсю
проистекала водка по случаю прибытия, — пили из чекушечек, заботливо
привезенных беглым хабаровчанином. Голев выпил — больше из
вежливости, чем по желанию, отследил появление приятного тепла в голове, успел
повалиться на койку, прежде чем заснул: крепко, будто в армии.
Первое, что услышал Голев наутро, был голос Нины Васильевны,
раздававшийся повсеместно, как гром. Видимо, прошлое этой дамочки было
связано с работой в школе, от тещи и матери Голев знал, что такие голоса редко
даются кому-то от природы, их, как любила повторять Луэлла,
вырабатывают. Выработанный Ниной Васильевной голос повторял:
— Объясняю в последний раз, вы должны мне сдать, это самое, по двести
пятьдесят долларов взноса. Эта сумма пойдет на оплату сотрудникам и людям
на местах. Остальные деньги оставьте пока при себе.
— Расписку могу поиметь? — поинтересовался опытный в этих делах
Александр, но Нина Васильевна неожиданно для всех заартачилась:
— Вы что, мужчина? Вы что, умничать хотите? Вас у меня таких по всему
Лиссабону, да в Синтре, да в Сантарае, и что, я буду каждому, это самое,
расписки малевать? Вы хоть понимаете, что вся эта работа — нелегальная? И
платить за нее будут нелегально! Так к чему мне тут писать вам расписки!
Нина Васильевна никак не могла успокоиться, щеки и уши у нее стали
красными, как сушеные яблоки, по шее пошли неровные розовые пятна.
— Расписку ему, это самое! — с ненавистью повторяла она, проставляя в
разграфленной тетрадке жирные крестики напротив фамилий.
Голев приготовил деньги, сложил их в пухлую лапку Нины Васильевны.
— Все, — сказала она, пересчитав общую сумму в четвертый раз.
Считала она аккуратно, муслякала палец, шелестела, шевелила губами, — все,
теперь ждите информации. Здесь вам будут давать завтрак, с шести до восьми.
Сегодня точно новостей не будет, можете пока отдохнуть, город, это самое,
посмотреть.
32 Анна Матвеева
— А сколько ждать? — сунулся Семен, и Нине Васильевне пришлось
пригвоздить его суровым ответом:
— Сколько надо, столько и будете ждать. Вам же сказано — это не
курорт!
Погода в Лиссабоне совершенно опровергала слова Нины Васильевны —
теплом и мягким светом солнца. Голев вышел из пансиона и сразу
зажмурился, здесь было так же тепло, как в Севастополе, и чувствовалось, что где-то
рядом — море.
Он шел по незнакомой улице, которая вела в гору, а потом вдруг резко
спускалась вниз. Местные люди уже давно привыкли к этой повышенной
холмистости и теперь читали на ходу, разговаривали, в общем, совершенно
не замечали подъемов и спусков.
— Вы не скажете, как пройти в центр? — спросил Голев у коричневого,
как печеная картофелина, старичка в кепке, с добрым усталым лицом. Голев
спрашивал по-английски, это был единственный язык, который он — весьма
приблизительно и в основном благодаря маме Юле — знал. Старичок
приветливо заулыбался, начал сыпать английскими словами, тыкал рукой в
противоположную сторону. Голев пошел было в указанном направлении, как
вдруг почувствовал, что старичок держит его за рукав и повторяет одну и ту
же фразу:
— Where come you from?
Он раза с третьего понял, что старичок обращается к нему, и еще позже
смог перевести вопрос.
— Рашен, руссо. Русский.
— О-о! Руски! — заликовал старичок, начал кивать и радостно махал Го-
леву, пока тот не свернул за угол дома на улицу, ведущую в центр.
...Лиссабон, залитый солнцем так, что сияли керамические плитки на
фасадах — уже потом Голев узнал, что они называются «азулежу», этими
плитками выложены дома в узких улицах Алфамы, таких узких, что пешеходы
при встрече с трамваем прижимаются к стенам, а он несется с хулиганским
трезвоном, едва не задевая стены, и сине-белые азулежу прыгают в глазах,
не дают рассмотреть сложенную из них картину.
Голев тоже хотел проехаться в трамвае, но у него осталось всего
пятьдесят долларов и нужно было экономить. Хорошо бы, работа началась в
ближайшие дни, думал Голев, спускаясь по Алфаме к набережной реки Тежу,
широкой, будто море. Ее уже сверху хорошо было видно.
Алфама — старый бедняцкий район: давно не ремонтированные,
трущобного вида домики, из окон доносятся близкие полязгивания кастрюльных
крышек и тихое бормотанье телевизора; бабушка в домашних тапочках идет
из магазина с бутылкой воды в руке.
Судя по всему, в городе заканчивался многодневный карнавал — на траве
клубились зеленые и сиреневые змейки серпантина, а по улицам шагали
детишки, наряженные принцессами, пиратами, клоунами, а чаще всего — Зор-
ро и Суперменами. На одном из балкончиков Голев приметил среди
выстиранного бельишка черно-желтый костюм Бэтмена, а из соседнего окна
выглядывала смуглая девочка. Помладше Поли. Мать кричала ей с улицы что-то
строгое, уходя. Малышка улыбалась белозубо, потом увидела Голева. Окно
было чуть выше его роста.
— Хеллоу, — старательно сказал Голев. — Вот из ё нэйм?
— Жоана.
Девочка Жоана скрылась в квартире, и Голев уже хотел уйти, но она
через секунду вернулась и показала ему рисунок — обычные детские каля-
ки-маляки, но Голев, разумеется, восхищался. Потом Жоана действительно
ушла, и он начал спускаться ниже, улицы петляли, кружили, речка скрылась
из виду, она была теперь слишком близко, всего лишь несколько домов
отделяло ее от Голева, так что вскоре он уже стоял на набережной, и ветер,
знакомый с да Гама и Магелланом, трепал ему волосы.
На вокзале Санта-Аполлония он попытался обменять доллары на местные
эскудо, но безуспешно — обменного пункта здесь не было. У выхода встретил-
Голев и Кастро 33
ся очень толстый мальчик в костюме Супермена, он жадно ел поп-корн из
бумажного пакетика под влюбленными взглядами точно таких же по толщине
родителей. Голев пошел вверх по набережной, слева послушно плескалась Тежу.
Он еще с детства научился стоически принимать испытания, особенно,
если они были бытовыми. Подумаешь, пройти пол-Лиссабона пешком! Надо
всего лишь найти тему для обдумывания, и долгий путь окажется легким и
доступным, будто стометровка. А сейчас и тему искать не надо было — Голев
думал о Таньке.
Если бы она была здесь, с ним! Голев знал, как жена мечтает о
путешествиях, помнил, как она мрачно выслушивала хвастовство Руфины
Круглянко, которая не бывала разве что на Огненной Земле... Танька бы сейчас
прижалась к его руке, щурилась на солнце, говорила всякие неважности...
Голев думал о том, что Танька для него — единственная пара на всей
земле. Его половина, потому что они вместе будто один человек. Он не знал,
что думает об этом сама Танька, как-то неловко было ее спрашивать,
нетипично для Голева вдруг проявлять такой романтизм. А вот у Вити Круглянко
единственной пары не было: возможно, он был задуман как некая
универсальная половина, подходящая одновременно многим женщинам. Что ж,
наверное, это очень удобно.
Через пару часов ноги у него гудели, как у старика. Справа открылась
большая площадь с памятником и фонтанами, а позади нее — огромная арка,
за которую убегала широкая улица. Голев свернул к площади и оказался в
Байше — причесанном, приличном районе Лиссабона. Пешеходные
мощеные улочки, постук каблучков, вылощенные туристки с бумажными
пакетами выходят из стеклянных дверей бутиков... Здесь нашелся и обменный пункт,
где Голеву обменяли наконец-то его мятно-зеленую бумажку на четыре —
травянистого цвета. Десять тысяч эскудо. Скорее бы началась работа!
Голев спрятал в нагрудный карман деньги и зашагал в сторону еще одной
центральной площади, мелькнувшей в межуличном просвете.
Он увидел красно-желтую букву «Макдоналдса» на левой стороне
площади и перешел туда, потому что на часах было уже три, хотелось есть.
Прямо у входа сидел нищий, и, глянув на него, Голев застонал от ужаса и
свернул в ближайшую улицу, потому что ничего страшнее он в жизни не
видел. Вместо лица у нищего была гроздь набрякших красно-синих
мешочков, делавшая его похожим на черный виноград. Между мешочками
виднелись щели глаз и рот — нищий запихивал туда жареную картошку...
Запущенный псориаз, но Голев этого не знал, да и не полегчало бы от знания,
поэтому он приходил в себя, ужасаясь увиденному, и, конечно, забыл о
всякой еде.
Вскоре он очутился напротив прекрасного здания — двойной
полукруглый вход, мавританские окна, часы, колонны... Интересно, что это такое?
Музей? Старинный дворец? Театр?
Оказалось, вокзал. Голев машинально зашел внутрь, там все было
заплевано и занюхано, как, наверное, на любом вокзале мира, поднялся к кассам,
потом вышел к железнодорожным путям. Здесь томились два поезда —
современный, остроносый, походивший на хищную птицу, и старенький, один
к одному советская электричка, только красного цвета. В один из вагонов
выстроилась очередь из хмурых, плохо одетых людей. Руководил очередью,
указывая направление и оттаскивая за рукава невнимательных, смутно
знакомый человек. Приглядевшись, Голев узнал Лешу, того самого проводника,
который вез их автобусом из Москвы. Открыв рот и заулыбавшись, Голев
двинулся было к Леше, но тот нахмурился, сделал сложное лицо и быстро
запрыгнул в вагон. Видимо, не узнал и не запомнил Голева...
Поесть ему удалось только к вечеру, вернувшись в Алфаму. До этого он
решил посетить какой-то храм — на диво современный, почти эпатажный,
больше походивший на свежеотстроенный отель.
Поднимаясь по ступеням, Голев заметил молодую черноволосую (а других
тут почти и не было — где ты, Танька?) женщину в нарядном костюме. Жен-
2 Звезда №11
34 Анна Матвеева
щина тащила за руку мальчишку лет десяти, тоже празднично одетого. Голев
посторонился, чтобы пропустить их вперед, и женщина одарила его улыбкой
и быстрым «обригадо». Надо запомнить, как на португальском «спасибо»,
подумал Голев и пошел вслед за нею.
Церковь — игрэжа — была полностью занята прихожанами, Голеву не
нашлось свободного места, и он тихо встал в проходе. Шла месса — это к ней
боялась опоздать хорошенькая португалка. Святые отцы в белых,
непривычных православному взгляду, одеждах стояли пред алтарем: один что-то
говорил в микрофон, другие стояли недвижно, склонив головы. Потом вдруг вся
церковь вздохнула, обратившись в общий звук:
— Амен!
Священник продолжил проповедь, и Голев заслушался его красивым
голосом, незнакомыми звуками португальского языка; потом он начал
потихоньку озираться по сторонам, внутри здесь тоже все было очень
современно, и даже статуя, изображавшая одного из апостолов, оказалась наряжена в
серый костюм-тройку.
Прихожане слушали пастыря, кивали, многие на время проповеди ушли в
себя, закрыв глаза, будто слушали проверенную временем музыку. У
некоторых в руках были листочки с молитвами.
Голев вдруг осознал, что это первая католическая церковь в его жизни, —
тот факт, что португальцы страстные католики, совсем недавно освежил
сиреневый том Цвейга, оставленный в захудалом пансионе на краю Лиссабона.
Лишбоа — так звучит по-португальски.
Сам он — нехристь, некрещеный, потому что мама Юля не верила и даже
под старость не стала религиозной, как другие старушки, что чувствуют
кожей ледяное дыхание смерти и торопятся заручиться божественной
поддержкой. Конечно, Голев бывал в русских и украинских православных храмах,
но никогда не чувствовал желания остаться в них навсегда — именно это
острое чувство покрыло его с головой, как морская волна; теперь он вдруг
понял, что больше всего на свете ему хочется подойти к священнику в белых
одеждах и попросить, чтобы ему, Голеву, тоже дали листок с молитвами и
разрешили остаться в этом храме, — наверное, надо бы сказать проще: он
захотел принять католичество. Как будто это так просто: взять и принять
веру, словно таблетку.
Он разглядывал чужие, непривычные византийскому взгляду иконы до
окончания мессы. Потом народ резко встал и отправился к выходу, а Голев
занял освободившееся, еще теплое место на скамье.
Через час он вышел из церкви, оказалось, что солнце и не думало
покидать Лишбоа. Голев запрыгнул в подъехавший трамвай.
Трамвайные пути кружили по узким улицам, ребятишки играли в футбол
на площадях... В конце Алфамы Голев вышел из вагона, он приметил
недорогую с виду закусочную.
Ему дали жареных сардин, хлеба и треску под маринадом. Умяв
перечисленное в рекордные сроки и расплатившись, пьяный от сытости, Голев снова
вышел к лязгавшим трамвайным путям и пошел пешком к своему
пансиону — эскудо испарялись с каждой секундой.
В окончательной темноте он признал синюю неоновую надпись и
почувствовал, что ноги его разбухли, будто их неделю вымачивали в воде.
Мужички все еще не ложились, опять были пьяные, видимо, не только
Александр прихватил с собою «самое необходимое». Трезвого Голева
встретили неприязненно, выпить не предложили. Голев снял ботинки и носки с
распухших ног, увидел водянистые белые мозоли на пальцах.
— Новостей никаких? -— поинтересовался у Семена, наименее пьяного
из всех троих.
— Нет, — махнул тот рукой, — ребята говорят, что раньше чем через
неделю и ждать нечего. Им кто-то рассказал из тех, кто уже долго здесь
работает.
Вот с кем бы пообщаться, подумал Голев и пошел в душ. Выстоял
длиннющую очередь, потом долго искал в кабинке свое мыло, выскользнувшее из
руки розовой стрелой, Когда вернулся в комнату, мужички уже спали.
Голев и Кастро 35
Новостей не было две недели. Нина Васильевна, правда, заглядывала пару-
раз, но ничего другого, кроме своей любимой фразы «Это не курорт!», не
сообщила, У мужичков кончились запасы водки, а Голев открыл последнюю
пачку сигарет. За две недели он выучил Лиссабон наизусть, прошел его по
диагоналям и периметру. Он знал теперь каждый черепичнокрасный домик в
Алфаме, видел, как плещутся рыбки в уличных фонтанах на Авенида Либер-
таде, задирал голову, чтобы поглядеть на маркиза де Помбаля, застывшего на
высоченном постаменте рядом с величественным львом, он гулял по Шиадо и
Байру-Алту, слушал, как часами общаются пожилые португальщики и порту-
галыцицы, перекрикиваясь друг с другом через улицу, он обошел кругом
Монумент мореплавателям и дочитал Цвейга, сидя под статуей Магеллана. И все
равно, больше всего ему нравились католические храмы. Их было здесь так
много, что некоторые смотрели друг другу в цветные витражные окна.
Португальцы всегда славились своей набожностью и, как ни странно, именно из-
за нее и пострадали, лишившись несметных богатств, которые принес им век
открытий. Все тратилось на строительство церквей. Каждый богач хотел
отметиться в этом, поэтому Португалия покрыта храмами, как летний луг —
цветами. Строительство обходилось недешево, тем более, что португальцы
имели поголовную слабость к украшательству храмов золотом и
драгоценностями, вот и разорились — не вкладывались ни в производство, ни в
развитие. Теперь эта страна — самая крайняя и западная в Европе — выглядела
обветшавшей и трущобной, даже неизбалованному возможностью
сравнивать Голеву было видно, что местные живут небогато.
Хотя по сравнению с ним они, конечно, были богачами. Он уже привык
есть один раз в день — утром — и несколько раз позволял себе чизбургер с
картошкой в «Макдоналдсе». С ужасом ждал, когда кончатся сигареты.
Странно, но тоска по Таньке и детям немного притихла, ее перебила
сине-белая страна Португалия, или это он был таким черствым? Решил не
копаться в себе — вот-вот найдется работа, он получит тьму денег и вернется
к своим победителем. Купит Таньке какой-нибудь хорошей косметики, Севе —
игровую приставку, он давно просит, Поле — Барби... Голев мечтал,
разглядывая витрины, штаны на нем болтались, будто были чужими, но есть ему не
хотелось: желудок сжался и привык.
Мужики страдали больше, особенно хохлы, исторически
предрасположенные к питательной пище.
Женщины тоже прочно сидели в комнатенках, ждали информации. У
Жени, как сообщил общительный хабаровчанин Александр, завелись
близкие отношения с одной из соседок — сорокалетней Ольгой, которая
приехала сюда из Сыктывкара. В очереди в душевую Голев несколько раз встречал
артритную тетку, которая все-таки осталась в пансионе — за нее заплатили в
складчину, в расчете на скорый заработок и отдачу долга.
В первое утро третьей недели в пансионе появился всеми уже крепко
забытый Леша и велел срочно собираться.
— Работа? — радостно спросил одуревший от голода и безделья Семен. У
других тоже загорелись глаза.
— Переезжаем к месту работы, — бесстрастно уточнил Леша и
загадочно сверкнул очками. Голеву показалось, что Леша куда-то торопится.
Почему-то в этот раз забрали только мужчин (как в концлагерь, шепнул
Голеву Александр), Женя отказался ехать и остался с Ольгой, хотя Леша
сказал, что теперь ему работы точно не будет, во всяком случае он, Леша, и
пальцем не пошевелит. Женя влюбленно смотрел на Ольгу, а она, крупная,
будто волгоградская Родина-Мать, кричала Леше, что она Женьку сама
прокормит, пусть не беспокоится! Леша махнул рукой и устало, без выдумки,
выматерился.
Уезжали с вокзала Россиу, того самого, где Голев уже видел однажды
Лешу за работой. В кассу выстроилась очередь с Лешей в начале и Голевым
в конце.
— Приготовили по триста эскудо! — сказал Леша, и мужики послушно
полезли в карманы.
36 Анна Матвеева
— Лешг а нам долго ехать? — заискивающе спросил кто-то.
— Сейчас сами все увидите! — отрезал Леша.
За Голевым пристроилась какая-то парочка. Девушка или, вернее,
молодая женщина, сейчас не разберешь, в ярко-зеленой курточке и с тяжелым
фотоаппаратом на шее держала под руку высокого парня в серой майке,
который тоже повесил себе на шею видеокамеру. Они напоминали бы
утопленников с камнями на шее, если бы не радостные лица.
— Обратный билет брать? — по-русски спросила девушка, и ее спутник
сказал «да». Тоже по-русски.
Голев внимательно вслушивался.
— Видишь эту группу? — громко прошептала девушка. — По-моему, это
очередные украинские гастарбайтеры, помнишь, мы фильм смотрели?
Бедолаги...
— Маша, смотри, в соседнюю кассу вообще никого нет! Не забудь, два
билета до Синтры и обратно!
Девушка перебежала в другую кассу и на беглом английском объяснялась
теперь с работницей вокзала, одетой в строгий темно-синий костюмчик.
Потом Маша вместе со своим спутником (она подгоняла его на ходу: «Саш,
давай порезвее!», и фотоаппарат прыгал на ее шее, как гигантский медальон)
вскочили в поезд, который будто бы только их и ждал — чу-чухнул
прощально и поехал в любимый город Байрона. А Голев очень удивился, когда
подошла его очередь: Леша сказал взять билет до Синтры — только в один
конец...
В Синтре, на вокзале Леша снова пересчитал их по головам, купил (на
этот раз сам) новые билеты и усадил в другой поезд.
От Синтры, знаменитого туристического центра, у Голева осталось
только одно впечатление: все пропитавший, вкусный запах выглаженного на
свежем воздухе белья, неизвестно откуда взявшийся, сильный и стойкий, как
благовоние...
Город, в котором их ожидала работа, назывался Мафра (всем немедленно
захотелось поменять буквы «ф» и «р» местами). Ничем, кроме большого пала-
сио, не примечательный, маленький, аккуратный город — и жили здесь, судя
по всему, старички и молодые матери, по крайней мере, по дороге в
общежитие (это Леша сказал — общежитие, и все приободрились: звучало серьезно,
по-рабочему) им встретились представители и той, и другой породы. Один
старичок, интеллигентного, но при этом злобно-очкастого вида, начал махать
тростью вслед гастарбайтерам весьма агрессивно. Удивительно, что Леша
смолчал — по всему было видно, что ему страстно хочется ответить.
Леша вывел их к реке, потом группа пересекла парк, в котором
беззащитно цвели розовым какие-то непонятные деревья (в памяти всплыло слово
«сакура» и немедленно утонуло заново), повел дальше, какими-то
задворками, мимо бурно текущего строительства. В зеленых робах и касках здесь
трудились иссиня-чернокожие, баклажанного цвета люди. Миша и Семен
завистливо вытянули шеи, но непреклонный Леша, так и не снявший свои
черные заслонки с глаз, не давал останавливаться — вел все дальше и дальше,
пока перед глазами неудачливых гастарбайтеров не появился барак.
Вот уж не думал Голев, что ему придется увидеть в буржуазной стране
Португалии настоящий барак, притом изрядно обветшавший и неопрятный.
В Свердловске, в тот свой единственный постармейский приезд, он видел
точно такие же бараки на улице Белореченской, по соседству с Танькиной
девятиэтажкой. Под окнами висели оцинкованные тазы, на лестницах,
сказала Танька, бегали мыши и крысы, и еще тут часто случались пьяные драки до
первой смерти.
Леша остановился перед обшарпанной до первоначально деревянного цвета
дверью и сказал:
Голев и Кастро 37
— Это ваше новое житье.
Наверное, он имел в виду жилье, но оговорился весьма симптоматически,
Мужики зароптали, у них наконец-то кончилось терпение:
— Сколько можно?
— Почему такая халупа?
— Когда будет работа?
— Верните деньги!
Леша выставил вперед ладони.
— Так, спокойнее, спокойнее!! Все будете работать! Через три дня край!
А жить придется в этой общаге, потому что в Лиссабоне дорого. Вы нам все
очень дорого обходитесь! Понятно?
Мужики вздохнули, примиряясь, и пошли понурым гуськом внутрь
барака. Внутри, надо сказать, было значительно хуже, чем снаружи, и все
двенадцать человек оказались в одной комнате, где стояло шесть кроватей.
— Спать будете по двое, — пояснил Леша, подзывая к себе крайне
несимпатичного человека непонятной национальности, смуглого и юркого, как
дождевой червь. Они о чем-то пошептались, и Леша сообщил всем:
— С утра будут давать чай и хлеб. Теперь все, отдыхайте, располагайтесь.
Ждите информации.
Душевой здесь не было — только колонка во дворе.
Мрачный Александр огляделся по сторонам и сказал:
— Ну и влипли мы с вами, пацаны! Конкретно попали!
Он достался Голеву в соседи по койке. Ночью мало кто из двенадцати спал:
среди новых соседей оказался профессиональный храпун, с таким
удовольствием оглушавший всю ночь разнообразными звуками — от громких хрипов
до сложных подсвистов, что его хотелось придушить.
В это утро Голев выкурил последнюю, из привезенных с собой, сигарету.
Денег у него оставалось пятнадцать долларов. Голев промучился без
курева несколько часов, а потом решил бросить. Ну а что еще было делать —
подбирать чинарики?
До вечера держался, гуляя по Мафре, потом почувствовал, как его грызет
изнутри голод, который прежде заглушали сигареты. Теперь есть захотелось
с новой силой. Курить было дешевле, и Голев, стиснув зубы, решил
стрельнуть сигарету у полненькой розовощекой дамы, читавшей газету за
столиком в уличном кафе. Дама, к удивлению Голева, не только дала ему сигарету,
но и, порыскав в сумке, достала оттуда нераспечатанную пачку и вручила ее
Голеву вместе с бумажкой в тысячу эскудо.
— Мерси, мадам, — отчего-то по-французски сказал Голев, взял
подаяние и потом, закурив и свернув за первый же угол, разглядывал себя в
зеркальной витрине, свои запавшие глаза, грязные волосы, небритые щеки,
засалившуюся рубашку и худые, освенцимные, руки, на которых даже волос
как будто стало меньше...
Три обещанных Лешей дня прошли, за ними потянулась новая неделя.
Голодные, озверевшие мужики пытались самостоятельно устроиться на
соседнюю стройку, но чернолицый прораб — или как это здесь у них
называется — даже не стал разговаривать с худосочными грязными людьми, одетыми
в старенькие спортивные костюмы.
У Семена совсем сдали нервы, он плакал, как девочка, а между всхлипами
колотил в и без того хлипкую стену барака.
Голев держался только благодаря самодисциплине и... подаяниям,
которые случались время от времени. Он не стоял с потертой кепчонкой в руках
на центральной площади, зато ему отчего-то везло на сердобольных дамочек
постбальзаковского возраста. Одна такая тетенька, в седеньких локонах и
золотых сережках, оттягивавших уши к плечам, даже всплакнула, глядя, как
Голев уписывает недоеденный ею бифштекс, и, к неудовольствию
вылощенного официанта, заказала for poor boy рюмку портвейна «руби» с изюмным,
протяжным вкусом.
Если б Голеву показали эту сценку полгода назад, он бы не поверил, что
способен на такое. Но вечный, пожирающий внутренности голод не считался
38 Анна Матвеева
с моральными установками и гордостью, которая, как ни странно, никуда не
делась — именно она, наверное, и подкупала добрых богатых дамочек,
обедающих в открытых ресторанах. Голев выглядел не жалко, а трагически, и
сердобольные, недолюбленные дамочки это чувствовали. Та, с портвейном,
потом дала ему пятитысячную бумажку, и он несколько дней питался как
человек.
На работу уже никто не надеялся. Леша пропал, в Мафре они жили
целый месяц.
— Хорошо, что хоть паспорта они у нас не забрали, — заметил как-то
вечером Александр. Голев вдруг схватился за голову и начал вытаскивать
паспорт из кармана. Потом отшвырнул книжечку в сторону.
— Ты чего? — вяло спросил Семен.
— Виза заканчивается через день! Нам отсюда не выбраться ни при каких
обстоятельствах! И работать нас никто не возьмет с просроченной визой!
На этих словах в комнату вошел комендант барака и сказал на крайне
скверном русском — казалось, что ему нравится его коверкать:
— Ви должать деньги за проживание. Через завтра ви ехать аут! Ваш босс
платить половина и не платить еще половина. Андестуд?
Все посмотрели на Голева, и он кивнул, что понял. Все поняли.
— Но я иметь вам дать работа, — у коменданта вдруг заблестели
глазки, — ми можем купить ваша хорошая почка для наших плохих больных!
Очень дорогая почка! Хорошая питания, отдыха, потом ми купаем ваша
почка, и вы ехать аут! Росия! Руски почка — карошая!
Голев так и сел.
— А сколько стоит это, если я вам продам почку? — угрюмо спросил
Семен.
— О-о! — обрадовался комендант. — Я только связую вас с интересными
в этом вопросе людьми, это можно завтра! Кто хотеть продавать почка?
Семен поднял руку, как в школе, в первом классе. За ним — Миша, его
земляк.
На другой день они оба исчезли, зато появился Леша.
— У нас кончилась виза, — вежливо сказал Голев, хотя его покрыли
боязливые мурашки.
— Завтра выходим на работу. — Леша прошел к опустевшей кровати
друзей-харьковчан. — Сблызнули? Ну ладно, вам теперь больше достанется...
Так, слухайте сюда! Работа на стройке, два раза кормят, зарплата идет
первый месяц за жилье.
— Чего? — взвыл Александр.
— За жилье, — повторил Леша, снимая в первый раз свои очки, и все
убедились, что лучше бы он этого не делал — глаза у Леши были желтого
цвета и цеплялись с двух сторон к переносице. — Мы должны много денег
местным представителям. Приехала еще одна группа, шесть человек, вам
придется потесниться. Все, завтра подъем в семь ноль-ноль.
Как только за Лешей закрылась фанерная дверь, мужики потянулись во
двор курить, а Голев начал запихивать свой скудный скарб в рюкзак.
Запасные штаны, смена белья, носки, зажигалка, Цвейг, конверт с Танькиными и
детскими фотографиями, куртка, часики мамы Юли... Некурящий Александр
смотрел на него измученными глазами:
— Ты куда?
— В Лиссабон. В посольство пойду наше.
— Нужен ты там кому-то. У этих все повязано.
— Ну и что!
— А домой ты с чем приедешь? — Александр взял в руки Цвейга и
взвесил на ладони. — С книжечкой? Дети твою книжечку кушать будут?
Голев отобрал у хабаровчанина Цвейга, сунул обратно в рюкзак. Через
минуту он шагал к железнодорожному вокзалу города Мафры и думал о том
единственном, что может помешать ему вернуться. Долг Ишмуратову...
Семьсот долларов с процентами.
Голев и Кастро 39
Билет до Лиссабона с пересадкой в Синтре стоил почти пятьсот эскудо.
Спасибо очередной доброй туристке, Голев мог себе это позволить. Поезд
опаздывал, на здании вокзала, целиком одетом в бело-синие изразцы, часы
показывали уже семь лишних минут. Люди толпились на перроне —
обычная толпа в ожидании, Голева уже совершенно не интересовало, кто тут
португальцы, кто — туристы. Наконец примчался поезд — старый,
маловагонный, и Голев запрыгнул в вагон второго класса.
В Синтре нужно было переждать час, и Голев просидел все это время в
вокзальном буфете, где наедались какие-то шумные немцы — ели сандвичи
(Голев сглатывал слюну, представляя себе бочок батона, повлажневший
от близкого соседства ветчины, и тонкий привкус сыра, и нежно-зеленый
салатный лист), пили белый портвейн — густой на вид, бледно-желтый,
маслянистый. Немцы причмокивали языками, я-якали, иногда поглядывали на
смурного Голева, уронившего голову на руки, — они не догадывались, что
этот черноволосый мужчина с дешевеньким рюкзачком под мышкой — не
опустившийся наркоман, а русский океанолог, отец семейства,
катастрофически голодный неудачник-гастарбайтер Николай Александрович Голев.
Путешествует из Мафры в Лиссабон. Голев на минуту задремал, и тут же, по
всем подлым законам, явился поезд.
Прямо напротив него уселась старушка с венозными бледными ногами и
отец с сыном: без сомнений, отец с сыном — абсолютно одинаковые внешне,
правда, сын преображен модой: неровно подстриженные волосы, в отличие
от аккуратного отцовского «ежика», узенькая майка, в отличие от свободной
отцовской рубахи... Сидят и мирно читают один журнал с голой теткой на
обложке. У них все нормально.
До последнего года у Голева тоже все было нормально. Обычно. И даже
неплохо. Он ел несколько раз в день, принимал душ, когда хотелось, у него
была Танькина любовь, дети, ему нравилось писать статьи для газеты и
читать разные книжки. Конечно, тому, прошлогоднему Голеву, не все
нравилось в его жизни — честно скажем, почти ничего не нравилось, особенно
докучала своя роль, роль слабака, неспособного прокормить слабую самку и
детенышей...
Зато теперь он наломал таких дров, что может и не увидеть никогда ни
детенышей, ни Таньки. Вдруг его посадят в тюрьму за нарушение визового
режима? И что он отдаст Ишмуратову, ведь денег даже на веревку с мылом
не хватит...
Все равно пойду в посольство, мрачно думал Голев, пойду и все расскажу,
как есть. Должны же они как-то бороться с преступниками: ведь Леша, Нина
Васильевна и севастопольская турфирма — они натуральные преступники,
собирают деньги, потом доводят людей до скотского состояния и тут уже
продают как дешевую рабсилу без права возвращения. А продавать почку
отчего-то не хотелось...
Он снова задремал и уронил во сне рюкзак, так что старушка, сидящая
напротив, испуганно вскрикнула:
— Сан-Антонио!
Он брел уныло по вокзалу Россиу и на одном из лестничных пролетов
услышал вдруг явственно:
Реве та стогне Днипр широокий,
Сердиты ве-етер завива-а...
Голев остановился, перекинул рюкзак на другое плечо.
— Ну че вылупился? — спросил его исполнитель украинских песен,
грязноватый крепыш в красной рубашке, он сидел на куске картона, крепко
сжимая обеими руками старую шляпу, в которой тускло блистали самые
мелкие сентаво. На всякий случай певец сказал еще «фак ю», но Голев уже
подошел ближе:
— Я Коля из Севастополя.
Довольно глупая фраза, а, плевать! Чем проще, тем лучше.
40 Анна Матвеева
Крепыш вскочил, быстро всыпал монетки в карман, шляпу нахлобучил на
голову и только потом подал Голеву коричневую руку в мелких, набухших
ссадинах.
— Вовчик. Из Львова. Садись!
Они уселись на картон, Вовчик снова положил перед собою шляпу и
начал рассказывать Голеву свою историю, перемежая ее куплетами украинских
и русских песен в те моменты, когда мимо проходили хорошо обутые
туристические ноги. Звучало это так:
— Я уже год туточки. Привезли как на работу, держали в загоне, будто
скотину... Ой, да не вечер, да не ве-е-чер, ой, да мне малым-мало спалось!
Суки жадные! Потом перевезли на другой конец Португалии, тама еще
держали по пятнадцать человек в комнате.
— Как звали провожающего? — быстро спросил Голев.
— Ой, да не помню. Леха, кажись. Леха он и есть леха... По Дону гуля-е,
по Дону гуляе-е, по До-ону гуляе казак молодой! (У Вовчика получалось казах
молодой.) Потом, — Вовчик сглотнул слюну, вызванную чрезмерно
старательным пением, — сказали, будем херачиться на стройке за жратву, ну как
рабы, короче. Виза к тому времени накрылась, и мы с корешем рванули
сюда, в Лиссабон этот, мать его... Матушка, матушка, что во поле пыльно,
сударыня-матушка, что во поле пыль-но!!
Вовчик мог подобрать песню под любое свое настроение.
— Я в детстве в ансамбле участвовал, — признался он, заметив уважение
в голевских глазах. На дне шляпы засверкали уже новые сентаво, а кто-то
бросил даже пятиэскудную монетку. — Эскуда-паскуда, — пошутил
Вовчик, — тут и без нас нищеты полно.
— А в посольство ты не пробовал? — спросил Голев.
Вовчик искренне рассмеялся:
— Ты че, нет конечно! Нас же и обвинят в незаконном пребывании и
всякое такое. Вообще говорят, что надо в ихнюю тюрьму попасть. Из
колымского белого аду шли мы в зону в морозном дыму, я увидел оку-урочек с
красной помадой и рвану-улся из строя к нему! Обригадо, адьёш!
Вовчик успевал даже поблагодарить за подаяние.
— Зачем в тюрьму? — ужаснулся Голев.
— Ну как! Ты сначала живешь в тюрьме — говорят, там три раза кормят
горячим, чисто, уютно, телек смотришь, а потом тебя высылают из страны
обратно, в Украину. Ро-одина моя — Бе-елоруссия, песни партизан, сосны да
тума-ан!
— А ты где тут обретаешься?
Вовчик помрачнел:
— На улице, где ж еще. Раз в неделю хожу в ночлежку, тут есть такая,
бесплатная, но там народу много, не всегда попадешь. Веселится и ликует
весь наро-од! Веселится и ликует весь наро-од! Зато можно поесть на халяву
и помыться. Я тебе щас скажу, как найти.
Ночлежка располагалась недалеко от Россиу, и Голев решил отправиться
туда немедленно.
— Запомни, надо в тюрьму! — крикнул Вовчик вслед уходившему Голеву,
а тот даже на выходе с вокзала слышал протяжное Вовчиково пение.
Ночлежка оказалась чистенькой, не в пример опрятнее барака в Мафре.
Но Вовчик не обманул и насчет очереди — Голеву пришлось ждать больше
часа, пока его пропустили наконец в душ. А потом отправили к парикмахеру,
который с непроницаемым выражением лица обрил Голева наголо. С
армейских времен Голев не видел свою голову такой беззащитно лысой, но без
волос действительно стало удобнее — не надо было их мыть хоть раз в
неделю! Потом — столовая, где сидели человек двадцать и хлебали суп, жадно
заедая его хлебом. Голев предвкушал, что сейчас наестся до отвала, но долгое
голодание сыграло с ним свою любимую шутку: он насытился уже после
первой тарелки, в него ничего не лезло.
— У меня так же было, — сказал сидящий напротив человек. — Долго не
жрал, а потом — не могу и все. Отвык.
Голев и Кастро 41
— Коля, — представился Голев. — Из Севастополя.
— Новая жертва? — спросил человек. И представился: — Сергей. Из
Москвы.
— А хоть кто-то нашел себе работу по этим их объявлениям?
— Если только сам искал. Тут, брат, все продумано до мельчайших
тонкостей. Смотри.
Голев внимательно смотрел, но Сергей ничего не показывал, просто у
него была такая присказка.
— Смотри. Португалия — одна из самых бедных европейских стран. При
этом у них все равно достаточно высокое самомнение и самим работать не
хочется. Теоретически здесь приветствуют гастарбайтеров, но не из России с
Украиной. Мы здесь — незаконно. Если ты выйдешь к Министерству
социальной защиты, то увидишь там сотню чернокожих людей, которые
получают там пособие и работу. На фиг мы им сдались? Но главное не это. У
портутезов на самом деле мало денег, чтобы депортировать каждого
русского гастарбайтера. Вот на этом все и строится. Вывозят сюда автобусами,
селят в самых убогих притонах, собирают деньги. А потом человек попадает
в полную зависимость от них, превращается в бесплатную рабсилу, которую
уже можно продавать по своему усмотрению. Ведь большинство из нас,
чтобы приехать сюда на заработки, влезают в кошмарные долги.
— Да, — подтвердил Голев.
— И возвращаться им резона нет — лишним ртом в семью, должником?
Вот и остаются здесь, поголовье растет, как у кроликов в Австралии. Кто-то
нелегально работает, кто-то в нищету записывается, спивается. Половина
здешних попрошаек — русские да хохлы. Виз, документов нет, но местные
власти на это не обращают внимания, у них своих проблем хватает. В
принципе, отметку в паспорте шлепнуть нетрудно, что ты выехал из Португалии и
потом обратно заехал, с новой визой. Это стоит баксов сто. Я знаю ребят,
которые этим занимаются. Но мне лично это не подходит — у меня семья
почти голодает... Надо зарабатывать.
— А ты кем в Москве работал?
Сергей вздохнул.
— Учителем литературы. Теперь работаю в минимеркадо. Это у них так
называются маленькие продуктовые магазины.
— Я знаю, я ведь тут уже второй месяц.
— А чего раньше не приходил?
— Нас держали в Мафре, а я оттуда сбежал.
— И правильно сделал. Слушай, моему хозяину скоро потребуется второй
работник, мы, нелегалы, дешево обходимся. Ты вроде парень приличный...
Не бухаешь?
— Нет, — честно сказал Голев, — но курю, когда есть что курить.
Сергей выложил на стол пачку каких-то местных сигарет.
— Кури. Завтра поговорю про тебя с Нуньесом. Приходи к вечеру,
может, будут новости.
Спать пришлось на скамейке, подложив под голову рюкзак. Еще
пришлось поискать свободную скамейку — на каждой кто-нибудь сидел или спал.
Особенно удивила Голева сценка на одной из автобусных остановок: пошел
мелкий дождик, и граждане встали под навес. Тут, откуда ни возьмись,
появился чернокожий человек, чем-то напоминавший баскетболиста Карла
Мелоуна. Этот Карл Мелоун преспокойно расстелил на скамеечке под
навесом одеяло, завернулся в него и уютно захрапел, полеживая на правом боку,
в то время как деликатные португезы, чтобы не мешать спокойному сну
негра, немедленно вышли из-под навеса под дождь и стояли грустной кучкой,
ожидали автобус.
Голеву — в силу меньшей раскованности — повезло значительно меньше.
Ему пришлось прошагать пешком полгорода, пока он обнаружил небольшой
парк рядом с очередной игрежей, в смысле, церковью. С удивлением Голев
отметил, что его мысли обильно усыпаны португальскими словами —
впрочем, мама Юля всегда отмечала, что ее Коля имеет способности к иностран-
42 Анна Матвеева
ным языкам. Прямо перед входом в церковь трамвайные пути круто
забирали влево и вверх.
Храм, конечно же, был закрыт, да и вход в парк, к сожалению, тоже. Не
приметив рядышком охраны, Голев перемахнул через смешную для бывшего
севастопольского мальчишки ограду и через пять минут уже устраивался на
пустой скамейке в удаленной от входа части парка. Рядом успокоительно
журчала вода. Голев смотрел в небо, затянутое кружевной тканью веток, пока
не уснул — и, кажется, во сне ему тоже снились эти самые ветки.
Первым живым существом, увиденным им поутру, стал черный лебедь с
пожарно-красным клювом и пристальным, комсомольским взглядом глазок.
— Ну ты даешь, парень! — развел руками Голев. — Я сам голодный, а ты
еще и тебя предлагаешь угощать! Нету ничего, не обессудь.
Лебедь обиженно гакнул, развернулся и поплыл в сторону, Голеву было
видно, как красные лапы быстро месят прозрачную воду. Отчего-то ему стало
смешно, хотя смеяться в его ситуации мог бы только душевнобольной...
Бритая голова замерзла ночью, и теперь Голев потирал красные уши
руками, вздрагивал, повторял слова какой-то забытой с детства пионерской
речевки, неожиданно всплывшей из-под пресса многих лет «Раз, два, три,
четыре! Три, четыре, раз, два! Кто шагает дружно в ряд? Пионерский наш
отряд», — бормотал Голев, продвигаясь к выходу из пустынного пока что
парка. Прямо над ним млели на ветру высоченные пальмы, поросшие по
стволам какой-то непонятной шерстью, прямо перед ним простирался еще один
новый день, длинный и неизбежный. Скорее бы вечер.
Сергей пришел в ночлежку еще до темноты, и там его встретил Голев,
который уже успел выстоять очередь в душ, поесть, и даже занял две
койки — для себя и нового приятеля.
— Завтра пойдешь знакомиться с Нуньесом, — сказал Сергей. — С утра
он нас ждет обоих.
Приятно было спать в настоящей кровати, пусть даже жесткой и
скрипучей. И очень не хотелось уходить отсюда поутру — застолбить бы койку, как
золотоносную жилу!
— Слишком много желающих, — пояснял Сергей по дороге в минимер-
кадо, магазинчик, располагавшийся в двух шагах от площади Комерсиу. Это
была та самая площадь с огромной аркой, неподалеку от набережной Тежу,
где Голев бродил в самом начале, окрыленный надеждами и Цвейговым
Магелланом.
Район, честно говоря, чересчур приличный для бедняцкого минимеркадо.
Сергей и Голев бесстрашно пересекли площадь прямо на глазах скучавшего
полицейского и свернули куда-то в сторону. Здесь красота домов поблекла,
улицы стали уже, бутики вообще исчезли. Сергей свернул в одну из щелей
между домами, откуда резко пахнуло мочой и пивом. Голев притормозил от
неожиданности, но Сергей махнул ему —- не отставай! В щели, чуть дальше,
виднелся прямоугольный, размером с входную дверь, кусок света и ряд
полок, убегавших далеко вперед.
Внутри сильно пахло каким-то моющим средством.
Нуньес встретил их с радушно-подозрительным выражением лица,
впрочем, для Голева такой взгляд был уже не в новинку. Удивило другое:
ожидался, судя по имени, типичный портутез, а Нуньес совершенно точно был
арабских кровей: об этом проговаривались не только жгучие искры,
вспыхивающие под бровями, но и отсутствие свиной тушенки в ассортименте. Вином
Нуньес приторговывал, но сам не пил никогда, и основное требование к
работникам было такое же. Вот почему Сергей и предложил Голеву
попытать счастья: найти среди русских и украинцев трезвенника — это все равно
что искать среди португальцев буддиста. Большая экзотика.
Собеседование проходило прямо у прилавка, будто Голев пришел
покупать спички, а не на работу устраиваться. Сергей бегло общался с хозяином
на португальском, и Голеву тоже удавалось понять некоторые слова.
— Не пьет? — спросил Нуньес, сдвинув брови.
— Абсолютно.
Голев и Кастро 43
— Давно здесь?
Тут Голев вмешался, сказал по-английски:
— Третий месяц.
— Хорошо, — сказал Нуньес, — сдавай ему работу. Пусть начинает сегодня.
Сергей торопливо повел Голева в глубь магазинчика, становилось все
холоднее, потому что шкафы-морозильники располагались в самом конце зала.
Открыл небольшую дверь, покопался там, вытащил ярко-зеленую
форменную куртку и такие же штаны, протянул Голеву.
— В общем, так. Твои обязанности весьма обширны. Уборка влажная раз.
Разгрузка товара — два. Охрана — три. То есть, если кто-нибудь что-нибудь
сворует с полки, вычтут у тебя. Теперь переодевайся и приступай. Есть
будешь тут, ночевать — твои проблемы. Оплата тысяча эскудо в день.
— А ты?
— У Нуньеса брат открыл лавочку в Байру-Алту, и он обещал ему помочь
с подготовленными кадрами. Поэтому он так торопится с заменой. — Сергей
наклонился к Голеву и шепнул (хотя русского здесь и без этих
предосторожностей никто не понимал): — Имей в виду, Нуньес всех подозревает в
воровстве. У него такая заморочка. Поэтому он сам всегда стоит за прилавком или
его подменяет дочка. Фатима.
Когда Голев, облаченный в кузнечикового цвета форму, чересчур для него
широкую, вернулся к прилавку, там уже стояла черноглазая Фатима и
вежливо улыбалась новому «сотруднику». Голев представился по-английски,
Фатима ответила на португальском. Она была совсем молоденькая, лет
восемнадцати, наверное, и красивая, наверное, во всяком случае, Голев замечал, как
на нее смотрят захожие туристы. Ему лично такая красота не нравилась,
чересчур уж восточный тип. Такая, если что, и кинжалом может ударить,
почему-то решил Голев и в миллионный раз подумал о Таньке.
Если честно, то он и не переставал о ней думать.
Сергея он снова встречал в ночлежке, но реже и реже — отсюда было
далековато до Байру-Алту, да и нуньесовский брат разрешал проверенному
кадру время от времени ночевать в магазинчике — экономил на охране. Сам
Нуньес вскорости тоже оттаял, стал звать Голева ласково — Колья, потому
что Колья Голев старался, делал все, что скажут, и даже больше, а уж после
того, как он схватил за руку магазинного воришку, Нуньес прямо
прослезился от благодарности, выписал Голеву премию в пять тысяч, подарил бутылку
дешевого красного вина и разрешил оставаться в минимеркадо на ночь.
Большие магазины назывались по-португальски гипермеркадо, вообще этот
неслышанный прежде язык казался Голеву очень забавным. Например,
двухместный номер в скромненьком отеле (он заходил как-то прицениться)
назывался «дупло», а спички — «фосфорес».
Постепенно жизнь входила в колею. Голев отдал в прачечную грязную
одежду, купил еще одну смену белья и даже откладывал деньги. Через два
месяца он снял себе комнатку в дешевейшем из всех возможных пансионов
в Алфаме. По утрам он просыпался от крика соседских ребятишек, которые
просыпались ни свет ни заря и сразу же выбегали на улицу, подгоняемые
родителями: дома было слишком тесно.
И самое главное: он позвонил Таньке. Теперь, когда у него был
постоянный заработок, кров и пища, он имел право это сделать.
С колотящимся сердцем купил телефонную карту, закрыл за собой
тяжелую дверь уличной будки и набрал домашний севастопольский номер. Долгое
молчание, скрежет, попискивание, и потом четкие длинные гудки.
— Алло!
— Танька, — сказал Голев, уткнувшись губами в телефонную трубку, как
в шею жены, — Танька, это я.
— Коля?! Коленька, где ж ты, милый мой, дрянь такая, ну почему ты мне
раньше-то, сволочь, не позвонил? Где ты? Приехал?
— Нет, Танька, я все еще здесь. Зарабатываю вам деньги.
— Не нужны нам твои деньги дурацкие, приезжай, Коленька,
возвращайся, пожалуйста!
44 Анна Матвеева
Танька заплакала.
Если бы она знала, что у него нет возможности приехать!
— Таньк, потерпи немного, я должен пока еще тут работать, понимаешь?
Мне ведь нужно долг вернуть.
— Знаю я про твой долг! Кичитский прибежал, каялся — это я, говорит,
Николая погубил, я свел его с ростовщиком! Так вот, Коленька, этого твоего
ростовщика грохнули месяц назад!
— Что?
— Грохнули! — кровожадно сказала Танька, перестав плакать. — Там
были такие страшные суммы в расписках, что твои семьсот просто
потерялись. Уже нашли убийцу, и он сдал заказчика. Так что ты ничего никому не
должен, Коля, просто приезжай! Дети так скучают по тебе, и тетя, и я...
— Как ты сама-то?
— Да что я! Все, как прежде, полы мою. Катя мне еще нашла работенку
надомную... А вот тетя не очень хорошо, все болеет, жалуется... Коля, милый,
приезжай, пожа...
Тут, естественно, карточка кончилась — Голев ведь выбрал самую
дешевенькую, трехминутную. Из трубки, в которой только что жил Танькин голос,
доносился монотонный бездушный гудок... Голев вынул бесполезную теперь
карточку из автомата и зачем-то положил ее в карман рубашки.
Будто кусочек Севастополя в ней остался — маленький кусочек,
буквально на одну Таньку.
К языкам он и вправду оказался способным — всего через полгода начал
даже думать на португальском, и сны ему снились на португальском. Нуньес
даже не верил, что Голев не учил здешний язык раньше, уж слишком бойко
у него получалось. А Фатима старалась расширить его словарный запас:
брала разные товары с полок и называла их португальскими словами. Голев
запоминал их вместе с ее хрипловатым восточным голосом и робкими
движениями — как она убирает черную прядку, выбившуюся из-под косынки,
повязанной на колхозный манер, как смотрит на него искоса, ожидая ответа, и
как сияет, если он ответил правильно.
Однажды Голев спросил, почему ее так зовут, что означает это имя, и
девушка начала рассказывать, не забывая говорить медленно и четко.
Фатима — одно из самых популярных португальских имен, но история у
него вовсе не восточная, как многим кажется. Заметил ли Колья, сколько тут
церквей и как глубоко, несмотря на двадцать первый век, веруют в Господа
Бога местные люди? Вот и отец Фатимы, Нуньес, принял христианство, хотя
вообще-то он изначальный мусульманин. Приехав в Португалию в поисках
работы из бедной аравийской деревни, будущий Нуньес (это имя он принял
вместе с новой верой) поразился красоте и величию католичества, его
спокойному уважению к пастве и, особенно, мессам — он даже плакал, впервые
услышав, как поет хор в Игрэжа да Мемориа. В общем, редчайший случай —
мусульманин перешел в иную веру. Единственное — он так и не начал есть
свинину, да и к пьянству у него отвращение, впрочем, это ведь не редкость и
для христианина, не так ли?
После обретения новой веры Нуньесу начало везти. Он выкарабкался из
бедности, выписал сюда всю семью, включая двоюродных братьев и семики-
сельных сестер, открыл маленький магазинчик, а теперь у него уже целых
два минимеркадо — этот и в Байру-Алту, где работает дядя Фатимы.
Женился Нуньес на местной, португалке, ее звали Мануэла, но Фатима маму совсем
не помнит, она умерла, когда девочке было всего три года. А имя ей такое
дали вот почему.
Не очень далеко от Лиссабона есть город — Фатима. До недавнего
времени это был захудалый сельский городок, жили все своими фермерскими
хозяйствами, пока трое детишек-пастухов не встретили незнакомую
женщину в белом платье, от которой исходило необычайно яркое сияние. Старшая
из пастушек, девочка Лусия, осмелилась заговорить с незнакомкой, и та
попросила ее прийти сюда же ровно через месяц. Другие ребятишки — Фран-
Голев и Кастро 45
сиско и Жасинта — очень испугались, но согласились молчать о
случившемся по просьбе Лусии и этой незнакомки.
Ровно через месяц ребята пришли на это же самое место, и женщина в
белом открыла им три тайны. Кстати, все это было в 1911 году. Так вот, по
словам Лусии, первая тайна касалась скорого окончания войны. Вторая —
рождения опасного государства на востоке, появление которого приведет к
страшным бедам и страданиям множества людей, но женщина сказала, что
это государство в конце концов развалится. А третью Лусия открыла только
святым отцам, но это случилось значительно позже.
Маленькая Жасинта не утерпела и поделилась с матерью, та подняла на
уши весь городок, и Лусию прилюдно назвали лгуньей. Тогда пастушка
предложила всем желающим прийти на следующую встречу с загадочной
женщиной — ровно через месяц.
Ровно через месяц тысяча людей наблюдала, как солнце скачет по небу и
пишет слова в воздухе. Отцы церкви немедленно поверили Лусии и
официально признали явление Богоматери в Фатиме чудом Господним.
Предсказания вскоре начали сбываться, но третье так никто и не предал огласке, по
слухам, это предсказание об ужасных бедствиях...
Пастушки Жасинта и Франсиско через несколько лет умерли от какой-
то эпидемии, а Лусия выросла, стала монахиней-кармелиткой и до сих пор
(до сих пор!!) живет в Коимбре, регулярно встречаясь с Папой Римским. В
Фатиме тем временем построили базилику и святилище, окруженное
огромной площадью, во много раз больше, чем площадь у Святого Петра в
Ватикане. В базилике похоронены Франсиско и Жасинта, которых католическая
церковь признала святыми. Каждый день сюда приходят паломники, ставят
огромные, как посохи, свечи, молятся Богоматери... Каждый день
какую-нибудь девочку, родившуюся в Португалии, называют Фатимой.
У Фатимы блестели глаза, когда она заканчивала свой рассказ; Голеву
даже показалось, что она сейчас заплачет от восторга.
— А ты сама была в том городе? — быстро спросил Голев, чтобы отвлечь
девушку от слез.
Она кивнула, все-таки пустила прозрачную слезку и быстро закинула
голову назад, чтобы слеза закатилась обратно.
Тут в минимеркадо зашел очередной покупатель, и Фатима поспешно
переключилась на работу. Но этот разговор их очень сблизил, и теперь они по-
настоящему подружились. Вряд ли немолодой облезлый Колья мог бы
заинтересовать красавицу, тем более, что у нее был парень — студент. Да и Голев
совершенно не пытался перевести их отношения из дружеских в более
утонченные и сложные: в первую очередь, из-за Таньки, во-вторую, из-за
непременного последствия в виде утраты рабочего места. В общем, они дружили.
Голев рассказывал Фатиме о Севастополе, который тоже стоит на море — на
Черном море, показал ей — первой из множества увиденных здесь чужих
людей — фотографии Таньки и детей, а Фатима сделала новому другу и вовсе
бесценный подарок: она уговорила отца поставить Голева за прилавок.
Немножко поупиравшись вначале, хозяин согласился. Голев теперь стоял
по ту сторону прилавка и получал вполне ощутимую зарплату.
Он мог бы даже поменять пансион на более дорогой, но вместо этого
пошел на Россиу, где не был полгода. С того самого времени, как он сбежал
из Мафры, Голев работал с утра до ночи и брал один выходной в две недели,
чтобы отоспаться и постирать одежду в прачечной. Теперь он пришел в этот
свой выходной на вокзал, нашел там Вовчика и дал ему десять тысяч эскудо.
Вовчик растерялся сначала, а потом радостно запел:
— Я еха-ала домой! Душа была полна неясным для самой каким-то новым
счастьем! Ой, спасибо, братан, ой, спасибо!
Голев заметил, что Вовчик тщательно упрятал купюру, завернул ее в
какую-то тряпочку, но с места работы не ушел: поистине самые работящие
люди в этом Лиссабоне русские и украинцы...
По дороге на работу он взял в привычку тщательно вглядываться в лица
попрошаек, которые сидели, подпирая стены домов, и тянули за милостыней
темные от грязи ладони. Не зря вглядывался — однажды он увидел замотан-
46 Анна Матвеева
ную, как мумия, человеческую фигуру, рядом с которой сидел Женя из Орска
и делал меланхолические манящие движения рукой. Женя был сильно пьян, а
в мумии, сильно всмотревшись, можно было опознать его позднюю любовь,
молодуху Ольгу, тоже значительно нетрезвую. Голев сжался от жалости, но не
подал виду, просто сунул мимоходом купюру в грязную Женину руку, хоть и
знал, что эти деньги скоро станут самым дешевым пойлом, а не потратятся на
спасение если не собственной души, то хотя бы собственного тела.
Голев вел тщательнейшую бухгалтерию, записывал все траты. Впрочем,
кормили его в магазине, иногда Фатима совала ему с собой какие-то
деликатесы: сыр, булочки, вяленую треску — бакалхау, яблоки. А дома он вообще не
ел, не завел такой привычки. В общем, он тратился только на сигареты и
еженедельные звонки домой. Танька маленько успокоилась, поняла, что муж
ее не забыл и планирует однажды вернуться. С деньгами. По телефону она
успевала прокричать ему все главные новости в семье и стране, позвать к
трубке Севу и Полю, нажаловаться на растущий маразм Луэллы, который
уже чуть не привел к беде: Луэлла кипятила пустой чайник, и он начал даже
гореть, на вонь прибежала соседка из квартиры напротив, только это и
спасло. Танька говорила очень быстро, потом умолкала, спрашивала:
— Ты хоть меня еще... помнишь?
После этих слов уже трудно было снова вставать на работу, хотелось
бросить все и мчаться домой пешком. Но Голев брал себя в руки и работал,
работал, работал. Ночью ему снились вереницы покупателей: восторженные
туристы с дешевым портвейном в руках, старушки, набивающие сумки
кошачьим кормом, мальчики с пивом, девочки с сигаретами... Разницы между
ночью и утром не было никакой: они плавно переходили друг в друга.
Но однажды все изменилось.
По средам Фатима ездила в Келуш, пригород Лишбоа, навещать какую-то
старинную бабушку, которая была даже не родственница, а просто знакомая
и землячка — Голев не вдавался. Бабушка так бабушка. Вот и в эту среду
Фатима отработала полдня, поболтала с Голевым за обедом — ели они тут
же, в магазине, — и умчалась в Келуш на мопеде. Нуньес еще с вечера
предупредил, что появится только к вечеру, им с братом нужно было
переоформить какие-то бумаги на минимеркадо в Байру-Алту.
Голев остался сидеть за прилавком. Читал португальский молодежный
журнал, который оставила Фатима, правда, там не было ничего особенно
интересного — баночки с кремом да картинки с подиумов. Покупателей было
мало, в ноябре уже не сезон для иностранных туристов, а для местных тут
считалось дороговато. Поэтому, когда зашел этот парень, Голев обрадовался,
встал услужливо, улыбнулся. Парень кивнул ему и прошел вглубь к дальним
полкам, где было вино. Голев следил за ним отработанным взглядом. Парень
был невысокий, широкой кости, смуглый, с картошечным носом. Он неспешно
разглядывал бутылки, читал этикетки, потом словно нехотя взвесил в руке
бутылку Chello, протер с нее пыль и понес Голеву. Мягко говоря, не самый
дешевый напиток, подумал Голев, но внешне изобразил радость и
приветливо протянул руку за бутылкой.
— Откройте, — велел парень, и Голев полез за штопором, который
Фатима вечно куда-то запрятывала. Вообще-то в магазине просили открыть пиво,
а вино... У Голева что-то промелькнуло в голове, что-то нехорошее, и когда
он со штопором вынырнул из-под прилавка, то увидел перед собой
маленькое черное дуло, глядевшее ему прямо в лоб.
— Деньги, — спокойно сказал парень, — всю выручку. Быстрее!
Голев вытер пот со лба и усмехнулся.
— Не повезло тебе, приятель! Ты сегодня — первый.
Он рванул ящичек кассы, где уныло скучали несколько монет и тысяча
эскудо бумажкой.
— Деньги! — повторил грабитель. — Быстрее!
Голев и Кастро 47
— Да нет у меня! — отчего-то по-русски сказал Голев и вдруг увидел, что
в магазин входит Фатима. Грабитель стоял к ней спиной и был похож на
обычного покупателя.
— Ола! — приветливо сказала ему Фатима и начала было рассказывать,
что бабушку увезли в больницу с подозрением на... Тут грабитель резко
повернулся и схватил девушку, прижал локтем за шею, как обычно показывают
в фильмах.
— Деньги, — терпеливо, в третий раз, повторил грабитель, аккуратно
приставляя пистолет к виску Фатимы. Она не кричала, не плакала, а только
по-звериному испуганно дрожала.
Голев достал из кармана потертый кошелек со всеми своими
сбережениями — в пересчете семьсот долларов без малого, грабитель выхватил
кошелек, глянул в него, потом резко отпустил Фатиму, так что девушка упала, не
удержавшись на ногах, и выбежал из минимеркадо.
— Я позвоню в полицию, — сказала Фатима, потом глянула на Голева, и
он понял: ситуация безвыходная.
Если полиция узнает, что Нуньес взял на работу нелегала с Украины,
плохо будет именно Нуньесу, а не Голеву. И уж, конечно, никто и не
подумает искать пропавшие деньги какого-то гастарбайтера. А заявить все равно
надо — ведь он мог убить Фатиму, и все это может повториться. Значит...
Голев решил уйти, не дожидаясь Нуньеса. Он переодевался в соседней
комнатенке, пока Фатима объясняла ему, что не стоит так торопиться,
должно быть какое-то решение, и они с отцом что-нибудь придумают, но Голев
меньше всего хотел создавать трудности своим хозяевам.
— Возьми хотя бы еды с собой, — взмолилась Фатима, когда он покидал
минимеркадо, и по этому «хотя бы» он понял, что в глубине души она
одобряет его решение.
Он не стал пока выселяться из пансиона — комната была оплачена до
пятницы. Пошел бродить по улицам, в голове стучали какие-то обрывочные
мысли, бились какие-то идеи...
Кретин! Зачем он отдал деньги?
И, может, не стоило уходить — ведь он поступил благородно, а вдруг бы
Нуньес отблагодарил его?
Этой мысли он застеснялся, отпихнул ее в сторону, будто камешек.
Ну почему мне так не везет? — подумал Голев. В кармане нашлась
полупустая пачка сигарет и новая телефонная карточка.
Разговор с женой получился тяжелый.
— Ты же сказал, что скоро приедешь! — недоумевала Танька.
— У меня украли деньги. Мне нужно теперь снова искать работу, и потом
только я буду покупать визу и билеты...
— Коля, ты уехал почти год назад! Ты так и скажи — я вас бросил!
— Нет, Танька, все не так, правда! Я приеду. Расскажи, как там все наши?
— Луэлла при смерти. Доктора говорят, что два дня максимум. Все время
рассказывает про своего мужа, клянется, что не знает, кто его убил, что она
его не закладывала... Мне прямо страшно с ней, Коля. Ладно хоть мама пока
у нас живет. Да и отец приезжал — он от внуков без ума!
— Луэлла умирает, — глухо повторил Голев, — скажи ей, что она... Что
она — самая лучшая тетка в мире.
Тут разъединилось.
После этого разговора Голев выкурил подряд две сигареты и пошел
бесцельно вверх по улице. Вышел к Россиу, но Вовчика там не было — на его
картонках сидел тот жуткий нищий — с мешочками вместо лица.
Прежде Голев даже в самом страшном сне не мог представить, что он
обращается к такому человеку с какими-нибудь словами. Но после
сегодняшних событий ему стало все равно.
— Простите, вы не знаете, куда делся человек, который пел здесь песни?
Нищий глянул на Голева, потряс своими страшными мешочками и
ответил неожиданно приветливо:
48 Анна Матвеева
— Он поет песни возле «Макдоналдса», на площади. Мы с ним меняемся
раз в месяц.
— Спасибо, — сказал Голев. Нищий жадно смотрел на третью сигарету,
которую Голев собрался поджечь. — Хотите закурить? Пожалуйста.
— Обригадо, — обрадовался нищий, принимая сигарету. Он закурил и
радостно выпустил дымный конус изо рта.
Голев уже шагал к площади Россиу.
Чем мог ему помочь такой же нищий и бесправный Вовчик? Разве что
спеть в поддержку... Логичнее было бы искать Сергея, но при этом он снова
должен был столкнуться с семейством Нуньеса.
Вовчик действительно сидел под красно-желтой вывеской и пел — не так
громко, как на вокзале, зато шляпа была полна бумажными деньгами. Голеву
Вовчик обрадовался, как родному:
— Ну, богатей, здорово! Рассказывай, чего нажил!
— Я уж все прожил, — сказал Голев, и Вовчик помрачнел.
— Братан, я тебе не смогу твою десятку отдать. Я ее уже того-с! Съел!
Голев прижал руку к сердцу:
— Неужели ты думаешь, что я с тебя пришел деньги трясти, ты чего?
Просто у меня тут нет никого больше, понимаешь? Я не знаю, куда
сунуться... К кому обратиться.
— Милости просим, — Вовчик обвел рукой площадь, которая сегодня
выглядела такой же раскопанной, как полгода назад, — садись в любом месте.
— Ты знаешь, как-то мне того... Стыдно.
— А другой работы у меня нет. Неужели ты думаешь, я бы тут горло драл
за сентавки, если бы мне дали работу! Ха!
Голев снова почувствовал себя идиотом, у которого еще несколько часов
назад были работа, зарплата, жилье и даже сбережения.
— Знаешь, — сказал вдруг Вовчик, — работы у меня нет, зато есть
развлечение. Мне тут русские туристы попались, добрые до жути. Жрачки
купили, денег дали, и еще экскурсию подарили за три тыщи эскудо. Нам, говорят,
все равно расхотелось тащиться, мы лучше портвейн поедем пить, в Опорто.
Вот, экскурсия на двух человек в Обидос и Алкобасу. Три тыщи эскудо.
— Сам съезди, — посоветовал Голев и получил в ответ
выразительнейший взгляд.
— Мне работать надо. Место здесь дорогое, тутошние нищие только и
ждут, что мы с Синим куда-нибудь сдвинемся. Синего-то они боятся, брезго-
вают им. Заразиться боятся. А я не боюсь. Это у него незаразное, он мне
рассказывал и даже справку показал. Да и на кой... сдалась мне эта сраная
экскурсия? Я пионер, что ли, на экскурсии ездить?
— А я пионер? — зачем-то спросил Голев.
— А ты съезди, развейся, — серьезно сказал Вовчик и шлепнул по ладони
Голева сложенной вчетверо розовой бумажкой. — Все уплочено, сбор завтра
в два часа, у Помбаля. Или, знаешь, — у Вовчика вдруг загорелись глаза, —
ты ее толкни там, у Помбаля, а бабки пополам. Идет?
— Ну давай, — неуверенно сказал Голев, а Вовчик прочистил горло и
заорал:
— Живет моя отрада в высоком терему-у! — Потом серьезно сказал: —
Почитать бы чего на родном... У тебя нету? Я, знаешь, как много раньше
читал...
Голев открыл рюкзак и достал сиреневую книжку Цвейга.
— Детектив? — осведомился Вовчик, хватая Цвейга грязными пальцами.
— Не совсем, — честно сказал Голев, — но тоже неплохо. Может,
понравится...
Маркиз Помбаль, как прежде, грозно стоял на постаменте рядышком с
причесанным львом. Вокруг памятника кружили машины и автобусы,
водители и пассажиры мчались по неведомым Голеву делам. Как он завидовал им,
рабочим и праздным, добрым и скверным, богатым и бедным, — ведь
каждого из тех, кто сидел в этих машинах и автобусах, ждали дом, семья,
спокойный сон и приятное чувство защищенности. Голев чувствовал себя смятой
Голев и Кастро 49
бумажкой на ветру, случайно залетевшей в капкан птицей, голодным
усталым зверем — кем угодно, только не человеком. Сейчас он будто прозрел,
смог переключить канал и увидеть себя на экране: глупого неудачника,
бросившего семью и кинувшегося в погоню за счастьем, которое с самого
начало было химерой. Как все это получилось? Почему?
Постаревший за одну ночь, хмурый и небритый, Голев меньше всего
похож был на пресыщенного туриста, поэтому гиды, курившие возле пыльных
автобусов, посмотрели сквозь него и очень удивились, когда он протянул им
оплаченный билет.
— У вас экскурсия на двоих, — подозрительно сказала гидша с
неолитической фигурой и собачьим наклоном головы.
Голев хотел сказать, что он отказывается от поездки и хочет вернуть деньги,
как вдруг случайно, боковым зрением увидел плакат, приклеенный на борту
автобуса. Слова застряли у него в глотке — на плакате была Танька! То есть
понятно, что это была не Танька, а какая-то другая блондинка, к тому же
давно умершая — судя по старомодной пышной прическе, медальону с там-
плиерским крестом на груди и древним кружевам, облегающим худенькие
плечи. Но лицо, взгляд, полуулыбка — все это было несомненно Танькиным,
будто кто-то пытался пошутить над Голевым.
— Кто это? — проклекотал наконец Голев, указывая пальцем на
незнакомку, застывшую на плакате. Снизу, кстати, было написано слово Alcobaca.
Гидша расплылась в улыбке, как будто Голев сказал ей что-то приятное.
— Инеш де Кастро.
— Она жива?
— Ну что вы, нет, конечно! Усаживайтесь в автобус, мы посетим Алкоба-
су и услышим ее удивительную историю. Многие люди выбирают наш тур
только для того, чтобы повидать гробницу Инеш.
На этих словах гидша игриво приложила толстый палец к губам и
прыгнула в автобус. Голев, как под гипнозом, двинулся за ней, прошел мимо
рассевшихся на лучших местах туристов (впрочем, их было немного: что делать, не
сезон, как любил повторять Нуньес) и занял одно из последних кресел.
Прости, дружище Вовчик! Не дождаться тебе денег за экскурсию...
Автобус пшикнул и медленно выехал со стоянки, закружил мимо Помба-
ля, потом свернул, набирая скорость. Гидша откашлялась, начала громко
рассказывать в микрофон о красотах Лиссабона и Португалии. Неприятный
шипящий звук в динамике мешал Голеву разбирать ее речь, но он понял, что
экскурсия рассчитана на шесть часов. Сначала они поедут в древний город
Обидос, а потом, гидша сделала паузу, посетят волшебный город Алкобаса с
его загадочным монастырем Святой Марии.
Голев все никак не мог успокоиться. Будто знак был ему подан —
непонятно кем и для чего.
Они неслись по трассе так быстро, что уши закладывало. Голев сидел
напряженный, словно перед казнью, и чувствовал, что у него даже мысли
устали и состарились. Наверное, если бы его резко спросили о том, чего он в
данный момент желает, он бы попросил, чтобы этот автобус мчался
бесконечно, пока не придет смерть — в любом своем обличье, на них она большая
мастерица... И еще, глядя в окно на ноябрьское тепло Португалии, Голев
отчего-то вспомнил странные слова Луэллы, о них рассказывала Танька по
телефону. Тетя, сказала Танька, часто повторяла в последнее время одну фразу:
«Летом ближе до смерти». Голев сперва не понял, что она имеет в виду,
может, просто старческий бред — ведь в Севастополе сейчас какая-никакая,
а все же зима. А теперь, невнимательно рассматривая жухлую листву
деревьев и загорелые локти водителей, выставленные в открытые окна, он, кажется,
понял — да, Луэлла права: лето — это детство: жара, мама в сарафане,
спокойные воды реки, текущие медленно, но протекающие быстро. Детство —
утраченная жизнь, ведь после всегда приходит вера в смерть.
Летом ближе до смерти.
Имученный Голев задремал, а когда он поспешно открыл глаза, оказалось,
что они приехали в этот самый Обидос. Гидша повязала цветастый платок на
50 Анна Матвеева
могутную свою шею, и это сделало ее похожей на радующегося жизни
пещерного человека.
Группа не спеша тянулась в город *— трогательный, с мощеными
улочками и выбеленными домами, двери которых были выкрашены в ослепительно
яркие цвета, напомнившие Голеву украинский флаг: пронзительно синий и
нестерпимо желтый. И, как флаги, раскачивались подвешенные на веревках
изделия местных жителей — грубошерстные, самовязанные носки с
помпонами, сине-серо-белые свитера и кофты с вывязанными фигурками
человечков. Торговали старушки в монашеской одежде. Голев машинально взял одни
такие носки, повертел их в руках, и монашка сказала ему:
— Тысяча эскудо. Шерсть.
Голев сказал, что у него нет денег. Монашка глянула на него
внимательнее и махнула рукой:
— Подарок.
— Не надо, — сказал Голев, но монашка уже скрылась внутри
магазинчика. Голев прижал носки к лицу: от них почему-то пахло сеном и молоком. А
размер был Танькин.
Группа тем временем ускакала далеко вперед, и Голев убыстрил шаг, на
ходу убирая носки в рюкзак, —- побоялся оставить его в автобусе, хотя все
остальные сделали именно так.
Беленые домики, обвитые плющом и еще какими-то ни на что не
похожими растениями, расступились, и перед Голевым открылась маленькая
площадь с уютным, тоже белым храмом, возле него толпились туристы. Они
обстреливали местных жителей из фотоаппаратов, а те прикрывали лица
рукой: Голеву-то было известно, что португальцы терпеть не могут, когда их
снимают чужие.
— Сейчас — свободное время! — крикнула гидша, укоризненно глянув
на подтянувшегося Голева. — Встречаемся у автобуса через сорок минут.
Туристы расползлись по Обидосу, как тараканы, а Голев пошел в
церковь. Изнутри она была вся одета в сине-белые изразцы, это было так
непривычно, ведь в Лиссабоне ими украшали только внешние стены домов.
Голев сел на одну из скамеечек — церковь была пуста, и в ней пахло
летним детством: нагретыми камнями, влажными стенами, солнечной пылью.
Было слышно, как где-то чирикает птичка, может быть, она летала здесь, в
храме... Голев склонил голову и стал неумело молиться.
— Я не знаю, — говорил он, глядя в каменный пол, — где ты и как тебя
зовут, видишь ты меня сейчас или нет. Я уверен, что есть тысячи и тысячи
людей, которые нуждаются в помощи больше меня, и мне не стоит отвлекать
тебя своими глупостями и пустяками. Но я прошу, если ты все-таки видишь
меня сейчас, помоги — тебе ведь ничего не стоит! Мне просто нужно как-то
добраться до дома, до моей Таньки, а там я разберусь, я все начну сначала.
Господи, ну будь человеком, помоги ты мне, пожалуйста!
Пресвятая Богородица грустно смотрела на Голева с алтарного
возвышения и крепко прижимала к себе малыша.
Голев вдруг быстро вскочил со своей скамеечки и выбежал прочь, на
улицу. Стыдно стало, как будто он разделся перед незнакомыми людьми.
В автобусе было пусто, только брошенные куртки и сумки уныло
дожидались владельцев. Последней пришла гидша с прилипшей к ней толстопопой
дамочкой американского типа. Гидша снова укоризненно глянула на
Голева — ей не нравилось, когда туристы принимались осматривать города
самостоятельно, это ставило под сомнение ее профессионализм — и велела
шоферу трогаться. Автобус помчался в неведомую Голеву Алкобасу, где его ждала
неведомая Инеш де Кастро вместе со своим надгробием и историей.
Голев достал из кармана мамины часики, завел их по своим. Слева
появилось море, пляжи, чайки сидели на песке, грустные и спокойные, как
старушки. Гидша рассказывала в микрофон, что они проезжают мимо
курорта Назаре, летом он прямо-таки переполнен, а сейчас — сами видите.
Одинокая парочка шла в обнимку по берегу, и мальчик бросал камешки в
море. Все.
Голев и Кастро 51
Автобус карабкался в гору, пыхтя и усердствуя, а синяя полоса моря
постепенно скрывалась из виду, наконец ее полностью закрыли дома. В Назаре
останавливаться не стали, снова выехали на тракт и к пяти часам уже были в Алкоба-
се. Обычный городок, современные застройки окраин, дети с футбольным
мячом, щиты с кока-кольной рекламой... Голев уже начинал жалеть, что поехал, —
лучше бы воспользовался советом практичного Вовчика и продал путевку. На
полторы тысячи худо-бедно, но прожить можно целую неделю.
Тем временем подъехали к собору. Вид у него был мрачный, плохо
сочетавшийся с предвечерним солнечным светом. У Голева внутри что-то ухнуло,
когда он вместе с другими туристами поднимался по лестнице к
многосводчатой двери. Вошли внутрь.
Голева поразила белая гулкая пустота храма, выразительная скромность
совершенно не в португальском духе. Гидша решительно шагала впереди к
двум большим саркофагам, расположенным справа и слева от алтаря.
Дождалась, пока вся группа соберется возле нее послушным стадцем, и кокетливо
улыбнулась.
— А теперь, дамы и господа, я представляю вам самое интересное в нашей
сегодняшней экскурсии. Вот здесь похоронен король Португалии Педро
Первый Справедливый и его супруга Инеш де Кастро. Это самая удивительная
история из всех самых удивительных. Педро, еще будучи инфантом, очень
сильно полюбил молодую красавицу Инеш. Вы видели ее портрет на
рекламном плакате нашей туристической фирмы. К несчастью, Педро был женат, но
к моменту смерти его жены Констанцы, инфанты Кастильской, у них с Инеш
было уже трое детей. Педро уехал с Инеш и детьми в Коимбру, но отцу Педро,
королю Афонсо Четвертому, очень не нравилось, что его сын, наследник
португальского престола, живет с бывшей фрейлиной своей жены, испанкой к
тому же, — ведь Португалия только что завоевала автономию и очень ею
дорожила. Недолго раздумывая, король Афонсо послал к Инеш троих наемных убийц.
Безутешный Педро похоронил жену. Через два года скончался король Афонсо
и на престол взошел Педро. Первое, что он сделал, — приказал разыскать трех
убийц и казнил их самолично, вырывая сердца из груди.
Гидша показала жестом, как вырывают сердца.
— Потом король Педро приказал откопать гроб, в котором два года
покоилась бедная Инеш де Кастро. Велел достать ее из гроба, нарядить и усадить
на трон в соборе. Собрав в соборе всю знать и просто всех желающих, Педро
велел священнику короновать свою жену Инеш. Сам он сидел рядом с
полуразложившимся трупом, вглядывающимся в толпу придворных пустыми
глазницами, и велел всем дворянам, по очереди, подходить к новой королеве и
целовать ей руку. Так Педро отомстил за гибель своей возлюбленной. Он
правил десять лет после этого, а в конце жизни попросил, чтобы его
похоронили в соборе монастыря Святой Марии напротив Инеш, чтобы в день
Страшного Суда жена его была первой, кого он увидит. Теперь вы можете
полюбоваться великолепными надгробиями Инеш и Педро. Дальнейший осмотр
монастыря в экскурсию не включен, желающие могут совершить его
самостоятельно. Напоминаю, что мы отправляемся в Лиссабон ровно в
половине седьмого.
Гидша вздохнула и начала тот же самый текст, но теперь уже на
английском. Голев подошел ближе к надгробию Педро. Оно было сделано из какого-
то камня, может, из мрамора, и украшено всякой резной затейливостью —
фризы, бегущие по всему периметру, заполнены маленькими фигурками,
под ними филигранно выполненные сценки из житий святых, а само
надгробие держали на каменных спинах сразу шесть львов. Скульптурный Педро
покоился поверху всей этой красоты, его поддерживали шесть ангелочков, а
в ногах у короля лежал верный пес... Голев встал на цыпочки, чтобы лучше
рассмотреть лицо Педро, но его было видно только в профиль: кудрявая
борода, сомкнутые веки, сжатые губы.
Группа тем временем уже разбрелась по монастырю кто куда, а Голев
дожидался, пока освободится место рядом с Инеш. У нее было совершенно
такое же надгробие, только сверху — скульптура лежащей женщины. К со-
52 Анна Матвеева
жалению, у статуи был некрасиво отбит нос, да и вообще, сходство с Танькой
теперь уже не так сильно бросалось в глаза, как на том портрете-плакате.
Кстати, в храме продавали такие маленькие портретики, и Голев решил
купить один для Таньки. Все равно денег уже почти не осталось — портретик
ничего не решает. Он еще раз, последний, посмотрел на оба надгробия
вместе и двинулся к выходу.
Как она не мерзнет в этой холодине, думал Голев, глядя на девушку в
легонькой кофточке, которая продавала у выхода открытки, свечки,
иконки. Упаковывая портретик Инеш в конверт, девушка улыбнулась Голеву и
сказала:
— Я очень рекомендую вам посетить внутренний дворик монастыря и
старинную кухню. Вход за моей спиной.
Голев глянул на часы — времени было более чем в избытке. Курить ему
почему-то не хотелось, и он послушно обошел девушкин столик.
В стене собора была небольшая дверь, которая привела Голева в зал, где
стены были украшены скульптурами в нишах. На стене висел листок с
информацией, и Голев зачем-то начал читать его. Зал королей, вот как
называлось это место. Здесь можно увидеть всех португальских правителей. Из всех
них Голева интересовал теперь только Педро, и он быстро узнал его —
курчавый бородач с мечом в руке и с застывшим беззащитным взглядом.
Из этого зала уже был виден зеленый дворик, окруженный прекрасными
колоннами. Голев побродил там, а потом ушел искать старинную кухню.
Хитросплетения коридоров и комнат уводили его все дальше и дальше, в
пустынных переходах не было ни служащих, ни охранников, ни даже туристов. В
конце концов, уставший Голев вышел в длинный зал, где было много дверей,
будто в школе. Бывшие кельи, догадался Голев. Шутки ради он легонько
толкнул дверь, украшенную корявыми цифрами 28. Дверь открылась, при-
скрипнув, и Голеву пришлось наклонить голову, чтобы войти.
Крошечная комната, вся из камня, с маленьким оконцем, больше
похожим на бойницу. Ровно разделена на светлую и темную стороны. У темной
стены стояла деревянная кровать средневекового вида.
Голев присел на нее, посмотрел в окно, откуда виднелись башни собора.
Было тихо и хорошо.
— Пожить бы тут, — негромко сказал Голев и усмехнулся. Недосып
многих дней сказывался катастрофически, и, не совсем понимая, что делает,
устав от всего разом, Голев лег на деревянную кровать, она была
значительно удобнее парковых скамеек, подложил под голову рюкзак и заснул.
Ему показалось, что проспал он совсем недолго — ну, может быть,
полчаса. Сначала был хороший, светлый сон — будто они с Танькой, мамой Юлей,
Луэллой и детьми сидят за столом на какой-то даче, сладко пахнет древесной
стружкой, от кружек с чаем поднимаются кверху завитки пара... Потом вдруг
видение резко потемнело, изменилось, и вот уже не Танька, а мертвенно-
бледная Инеш сидит за каменным столом напротив Голева, который тоже
будто уже и не Голев, судя по длинной кудрявой бороде и короне, которая
так сильно сдавила виски... Вот на этом-то месте Голев и проснулся, едва не
вскрикнув. Не сразу вспомнил, где он, и, сглатывая слюну, чтобы хоть как-то
смочить пересохшее от ужаса горло, глянул на часы — причем, чтобы
различить время, пришлось подойти совсем близко к бойнице, за которой темнело
вечернее небо.
Десять часов! Автобус, естественно, давнехонько прибыл в Лиссабон, и
совершенно непонятно, как ему, Голеву, теперь выбираться из этой чертовой
Алкобасы... Он встряхнул смявшийся рюкзак и быстро вышел из кельи.
В коридоре было пусто и почти темно — в самом конце светилась тонкая
полоска под дверью. Только теперь Голев почувствовал, как здесь холодно,
видимо, ощущения возвращались к нему постепенно. Он передернул
плечами, спрятал руки в карманы штанов и зашагал к свету.
Все те же — или другие? — сплетения коридоров вели его путаной
дорогой, в одном из залов он увидел длинный каменный стол и большой конус
дымохода — вот она, средневековая кухня. Когда-то здесь готовили еду для
Голев и Кастро 53
праздника коронации. Коронации мертвой Инеш и живого Педро. Голеву
стало не по себе: не нужно было вспоминать эту историю. Еще чего не хватало.
Самым удивительным было отсутствие хоть какого-нибудь персонала, ну
хотя бы одного охранника на весь монастырь! Конечно, Голева бы обругали
за самовольную ночевку в памятнике культуры, но зато указали бы дорогу к
выходу, а так он и будет вечно кружить в этих мрачных коридорах.
И еще, говорил себе Голев, не стоит вспоминать про Инеш и Педро. Это
всего лишь мрачная средневековая легенда.
С такой мыслью он вышел наконец-то в монастырский дворик. Луна
освещала толстенькие деревья и гравий на дорожках, Голев слышал только свои
шаги и свое дыхание.
Зал королей. Подсвечен слегка, и Голев безотчетно глянул на Педро. Тот
смотрел все тем же застывшим, безумным взором, пришлось пробежать мимо
него быстрее.
Ну вот, наконец-то! Собор! Здесь освещение было полноценным, и Голев
быстро зашагал к высоким дверям, стараясь не думать о том, что позади
лежат в своих разукрашенных саркофагах Инеш де Кастро и король Педро.
Стол, за которым торговала давешняя девушка, оказался пуст, не было и
охранника у входа, а двери крепко-накрепко закрыты. Побившись о них, как
птица в тесной клетке, Голев вернулся обратно в собор и задумался.
Конечно, ситуация не очень приятная. Он заперт в огромном, пустом
монастыре-музее вместе с мрачными легендами и кучей захороненных людей,
среди которых... Ладно, не будем об этом. Зато он может прилечь на
скамеечку и выспаться всласть до утра. Потом, когда монастырь откроют для
посетителей, Голев примкнет к какой-нибудь группе и выйдет наружу.
Голев пытался себя успокоить, говорил себе — ничего страшного,
наоборот, хорошо, но все это было бесполезно: он знал, что не сможет уснуть хотя
бы на минуту. И еще ему было мертвецки холодно.
Он все-таки присел на лавку и развязал тесемки рюкзака просто, чтобы
согреться движениями. Нащупал шерстяные носки, обрадовался, надел их на
руки. Под ногами у него лежали плиты с выбитыми буквами, он старался не
смотреть на них.
Ледяные пальцы постепенно согревались в коконах из грубой шерсти, а
Голев неотступно смотрел вперед, туда, где за колоннами были надгробия.
Они влекли его с необъяснимой силой, будто подцепили крюком или
арканом, и все-таки он сопротивлялся, пока не почувствовал, что сил больше нет,
он должен подойти к ней. К Инеш.
Бесстрастная и грустная, она лежала среди ангелов, и Голев снова
привстал на цыпочки, чтобы получше рассмотреть ее лицо.
Голев протянул руку и погладил Инеш по мраморно-холодным волосам. И
вдруг наткнулся на что-то инородное, напугавшее его так сильно, что он
отдернул руку. Потом присмотрелся — действительно, между короной Инеш и
маленьким скорбным ангелом лежал небольшой бумажный сверток, даже не
сверток — конверт.
Он взял его не сразу, чертовщиной какой-то все это попахивало... Хотя —
храм ведь... Старинный, намоленный. Голев глянул испуганно на ближайшую
икону, и ему показалось, что святой Бернард (а это был он) подмигнул ему
совсем неподобающим образом. Голев вытащил конверт, он был присыпан
пылью, пыль немедленно поднялась, припорошив и Голева, и Кастро.
Письмо, подумал Голев, открывая конверт, но там лежало нечто иное.
Деньги. Если точнее — американские доллары. Голев пересчитал их — десять
мятых сотенных бумажек. Тысяча баксов.
Голев подумал, что надо снова вложить их в конверт и оставить там, где
были, — это ведь чужие деньги, кто-то оставил их здесь с определенной
целью. Не самый удачный тайник, кстати говоря, ведь любой
прикоснувшийся к Инеш де Кастро мог его обнаружить.
Честный, правильный Голев пытался себе представить, как он отдает
конвертик с деньгами сотрудникам монастыря и снова остается в честных,
правильных дураках.
54 Анна Матвеева
Это был единственный способ вернуться домой. Эти деньги —
непонятного происхождения — помощь Инеш де Кастро, Танькиной двойняшки
печальной судьбы.
Сколько было разных людей вокруг Голева в его португальских
скитаниях — добрые ресторанные дамочки, Нуньес и Фатима, учитель-грузчик
Сергей, поющий попрошайка Вовчик, все они помогали Голеву выжить, и теперь
одна из них, давным-давно мертвая, несчастная, дважды похороненная и
бессчетное количество раз оплаканная, Инеш де Кастро дает ему последний
шанс.
Он сможет отыскать Сергея и сделать фальшивую визу. Потом купит
билеты и отправится домой, в Севастополь, к Таньке — живой, родной,
ждущей...
Голев еще раз погладил каменные волосы Инеш, а потом молча сидел у ее
надгробия до утра. Педро тихонько ревновал, шепча проклятия в кудрявую
бороду.
В восемь часов загрохотали двери, и в собор вошли уборщицы,
охранники, а потом и первые экскурсанты. Они не обратили внимания на странного
худого человека, который сидел на скамеечке и улыбался с блаженным
видом, прижимая к груди старый рюкзак.
Потом солнечный свет больно резайул глаза. Голев вышел из странного
плена, раскрывая тяжелую высокую дверь. Вчерашняя девушка-продавщица
смотрела ему вслед тревожно, пыталась вспомнить.
Голев подошел к разноцветному автобусу, потолковал с водителем.
Оказалось, что приехавшие экскурсанты путешествуют в автобусе по всей
Португалии, вот почему они приехали так рано. Следующей остановкой будет
Обидос, а потом — Лиссабон. Водитель согласился прихватить его с собой —
за тысячу эскудо.
— Алкобаса — удивительное, древнее, волшебное место, — рассказывал
туристам гид на обратном пути, а Голев привалился головой к прохладному с
утра стеклу и думал о Таньке.
...И совсем немного — об Инеш.
ВАЛЕРИЙ ЧЕРЕШНЯ
Погружаясь в глубины свои,
Ты найдешь скудоумие песен
Всякой юности, сладкую плесень
Залежалой любви-нелюбви, —
Хлам ненужный не впору и тесен.
Погружаясь все глубже, туда,
Словно роясь в подвальных потемках,
Ты спугнешь ненароком котенка:
Острых глаз золотая руда, .
Взгляд природы испуганно-тонкий.
Вот и следуй за этим бомжом,
За проколами света и тени,
За урчащим, ребристым божком,
Он ведет тебя к правильной лени
Теплой ночью под звездным ковшом.
Запрокинув лицо, так лежишь,
Что становишься небу отрадой.
Бесконечность, беспечность и тишь.
Тишь такая, что только цикады
Разглашают, о чем ты молчишь.
И тогда, на большой глубине,
Там, где пусто и чудно, на дне,
Отдаваясь покоящей силе,
Видишь вновь, как ребенок в окне,
Праздник света и пыли.
Пока еще ты жив, и на булавку боли
не наколол Господь сознание твое,
смотри, смотри, — зимой убито поле,
там бьются жизнь и смерть, полощется белье,
как флаг победы тех, кто к битве непричастен:
зимующей земли, немеющих небес,
а ветра дикий дух, шалеющий от счастья,
сшивает их пути, обрушиваясь в лес.
И ты готов вобрать непредставимость воли,
простертой белизны скрипучее жилье,
пока еще ты жив, и на булавку боли
не наколол Господь сознание твое.
Валерий Самуилович Черешня (род. в 1948 г.) — поэт, автор книг стихов: «Свое время»
(Нью-Йорк, 1996), «Пустырь» (СПб., 1997), «Сдвиг» (СПб., 1999). Живет в С.-Петербурге.
© Валерий Черешня, 2002
56 Валерий Черешня
СМЕРТЬ ПОЭТА. ВАРИАЦИЯ
Со всеми своими обидами, бедами,
Со всеми своими Атридами, Ледами,
Он ляжет — и слуха ему не хватает,
Он скажет, что плохо ему, умирает.
А день будет ветреный, легкий,
воскресный,
И дождик просыплется с терки небесной,
А вечером мокрые крыши заката
Шершавое солнце лизнет языкато.
Но все это он уже — спит — не увидит,
И мир без него поболит-перестанет,
И только в какой-нибудь древней
из Мидий
Два солнца восходят, и тени не станет.
ЛЕТНИЙ ДЕНЬ
Ворона под урку косит,
Злобно терзая газон.
День, как покойник, лежит:
Облако — марево — сон.
Время наелось пустот,
Потусторонним сквозит.
Неба блистательный флот
Осуществляет транзит:
Место отправки — шпиль,
Врезанный в синюю твердь;
Место прибытия — пыль
На горизонте. Смерть.
Впрочем, помедлим здесь,
Пропасти на краю.
Город теряет спесь,
Песенку ищет свою:
Мальчик жует калач,
Мама кричит: «Свинья!»
Женщина заперта в плач:
«Никто не любит меня».
На стадионе матч:
Толпы бредут, пыля.
Страшно, страшно и псу туда, где нет
Ничего — одна
Пустота струит свой несвет,
Тишина
Распускает всплески сказанных слов,
Отсылает в даль,
Из которой они — точно точки снов,
В них Вселенной жаль
Самоё себя, разбросавшей плоть
В бестелесность мглы,
Где сгорает нежность живого вплоть
До сухой золы.
И в обмане жизни таком смешном,
Что в ответ — слеза,
Развлечения куцый гном,
Телеса
Облаков и трав увлекут тебя
Вверх и вниз,
Чтоб в который раз утонуть, любя;
Оком линз,
Укрупняющих поры пресного дня,
Разглядеть,
Как скопилось время, событиям сня
Жизнь и смерть.
И тогда, в застывшее счастье «всегда»,
В легкость «вдруг»,
Ты успеешь сказать свое краткое «да»
Лишний звук.
МИРИАМ ГАМБУРД
РАССКАЗЫ
СТОПРОЦЕНТНАЯ СВИНИНА
Самолет израильской авиакомпании «Аркия» совершил посадку в
парижском аэропорту Орли. Пассажиры протискивались к выходу.
Расфасованная еда, пледы и подушечки, салфетки, нехитрые игры и
цветные мелки, чтобы занять детей во время полета, газеты и журналы,
использованные памперсы, пластиковые стаканчики, подносы, ножи и вилки,
наушники, пакетики со специями — все было брошено как попало, надорвано,
расквашено, заткнуто за сетки передних сидений, залито напитками, хрустело под
ногами и липло к ручной клади, вмазано в сиденья и ковровую дорожку,
словом, брошено в беспорядке и спешке прямо-таки стихийного отступления.
Ну почему, соплеменники, вы так упрямо стремитесь соответствовать
антисемитскому расхожему клише «грязные евреи»?! Вот ведь в какую клоаку
превратили салон самолета.
Но зрелище никого не коробило и даже вовсе не занимало. Стыдно?
Перед кем это стыдно? Здесь все свои. Может быть, перед иностранцами? Не
нравится — могут не пользоваться услугами наших компаний. Все равно они
будут летать нашими самолетами — наши лучше защищены от террористов и
поэтому предпочтительней.
Рейс опаздывал на два часа, тоже, как нам объяснили, в целях
безопасности. Отдохнуть, как мне очень хотелось, не придется. Времени у меня
оставалось — взять такси и ехать прямиком на радио, где было назначено интервью
со мной об израильском разделе в знаменитом «Осеннем салоне». Я была
куратором раздела.
Город, как и всегда прежде, захватил меня сразу. Спустились осенние
долгие прозрачные сумерки. В ближневосточных краях вечер длится всего
несколько минут. Ночь набрасывается на день, впивается ему в загривок и
стремительно пожирает его живое и жаркое тело, что называется, на ходу,
как тигр — буйвола в фильмах из жизни животных на телеканале «National
Geographic».
Я пьянела от всего вокруг и готова была проявить несвойственную мне
уступчивость и простить Парижу то, что Сена вдвое уже Невы, мосты
расположены слишком близко друг к другу, а вода в реке осенью темно-желтая.
Будто Париж стоит на берегу Янцзы...
В сумерках знаменитая Эйфелева башня подсвечена так, что кажется
смонтированной из светящегося ажурного материала: севший на грунт в центре
Мириам Гамбурд — скульптор, художник, прозаик. Родилась в Кишиневе. В 1970 г.
окончила Ленинградское художественно-промышленное училище им. Мухиной.
Печаталась в «Звезде» («Обратная перспектива. Записки скульптора». 2000, № 8), автор книги
«Двухфигурная обнаженка» (Иерусалим, 2001). С 1977 г. живет в Израиле.
© Мириам Гамбурд, 2002
58 Мириам Гамбурд
Парижа огромный космический корабль-пришелец. Жилая пятиэтажная
застройка девятнадцатого века едва достает до его нижнего отсека. В башне
неустанно пульсирует и движется вверх-вниз кабинками лифтов грозная, чужая
и непредсказуемая жизнь. Башня-ракета подминает под себя пространство и
искажает его. Вблизи нее не действуют законы перспективы и топографии.
Дворец Трокадеро, который находится на противоположной стороне Сены
на вершине одноименного холма, оказывается где-то внизу меж ее опорных
пилонов, а должен был бы выситься над ней. И если идти по зелени
травяного поля в сторону Ecole Militaire и внезапно оглянуться, чтобы не дать башне
прикинуться тем, чем она является на самом деле — детищем от счастливого
брака по расчету между эстетикой и математикой, — башня так и увидится
прозрачной ящеркой, каких можно лицезреть на стенах наших израильских
домов в особенно знойные летние ночи, только не малюткой, а целым
ящером — динозавром на четырех устойчивых, широко расставленных могучих
лапах, с трапециевидной дырой живота, длинной нелепой шеей вместо
туловища и колпачком на почти отсутствующей глупой головке. Вот и сейчас
такси спускается с холма Трокадеро к Сене, и Эйфелева башня играет с нами
в прятки: появляется то справа, то слева, а то — исчезает вовсе...
Роман с Францией — самый продолжительный из всех моих любовных
романов. В нем присутствует все: ожидания, разлуки, недосягаемость,
обожествление, надежды, встречи, разочарования, привыкание к иному, по
сравнению с воображаемым, лику. Чем не роман?
Правда, присутствие в этой истории в качестве режиссеров-затейников
авторитетных советских органов, долгие годы запрещавших девочке-сироте
вместе с бабушкой, а затем и мне одной — уже взрослой — выезд из СССР,
кладет серую тень досады на любовный трепет, описанный в предыдущем
абзаце.
Все мое детство пропахло ароматом свежевыпеченных круассанов,
которые ела на завтрак моя французская родня. Этот запах многократно
усиливался, пробиваясь сквозь железный занавес. Он не оставлял сомнений: такие
запретные сладкие рогалики могли созревать только в раю.
«Телятина — говядина» и «неофашизм» — эти две темы с головой
занимали французов, когда, около двадцати лет назад, я впервые посетила страну
моих грез. Первая — забастовка потребителей, не удовлетворенных
качеством мясных продуктов, вторая — возрождающийся фашизм. Для того, кто
знаком с ритуальным отношением французов к еде, не составит труда
угадать, какая из двух волновала их больше.
Возрождающийся фашизм заявил о себе взрывом в синагоге на улице
Коперника в Париже, где погибло несколько человек. Я пошла тогда на
многолюдную демонстрацию протеста в Ницце и оказалась в толпе красивых,
смуглых, прекрасно щебечущих на французском, хорошо одетых и
довольных (без проявления вульгарности) жизнью евреев, выходцев из бывших
французских колоний. «Le fascisme ne passera pas!» Рядом со мной шла
пожилая женщина: «Вы знаете, деточка, тот же лозунг мы скандировали в
тридцатых годах».
Мое внимание всегда приковано к Франции, и я жадно слежу за
происходящим там. Мне совсем не безразлично и то, как французы видят нас. Узнать
об этом не трудно.
Существует телеканал, финансируемый правительствами Франции и
Германии, что позволяет ему работать почти без рекламы. «Арте-культура» —
канал, на котором можно увидеть самые новые спектакли, репортажи о вы .-
тавках, дискуссии на актуальные, исторические, религиозные темы. Почти
все — высококачественная продукция. Уже несколько лет передачи «Арте»
транслируются на Израиль. Знание французского позволяет мне в полной
мере ими наслаждаться. Характеристика канала не будет полной, если не
добавить, что «Арте» — это проеврейский и антиизраильский канал.
Обилие фильмов о Катастрофе европейского еврейства, о
преследованиях евреев в оккупированной Франции, обзор выходящих в свет книг,
исторические экскурсы — все это подается с большой симпатией к евреям.
Рассказы 59
Совсем иную позицию занимает «Арте» по отношению к израильтянам и
Израилю. Арабо-израильский конфликт всегда освещается с позиций арабов.
Палестинская тема не сходит с экрана: «Арте» познакомил меня с
палестинской кинематографией, о существовании которой я не подозревала,
литературой, археологией, обрядами и — самое важное — с вековыми чаяниями
арабского народа Палестины. Ни о каком разделе и сосуществовании речи
нет. Палестинцы видят Ближний Восток свободным от нашего присутствия, и
на «Арте» говорят об этом вполне открыто. У палестинцев есть лица, глаза,
полные слез, морщины — свидетельницы горя; израильтяне — это армейские
ботинки, затылки, автоматы наперевес. (Заезженный визуальный штамп, но
тем вернее он действует на зрителя.)
Примеры «творческого содружества» израильских и немецких
режиссеров не редкость. Фильмы-мутанты, плоды таких связей, бичуют Израиль
особенно яростно.
К 50-летию образования государства Израиль на «Арте» была показана
серия «Израиль — арабы: 50 лет войны», похожая на серию 1-го канала
израильского телевидения «Ткума» («Возрождение»). Но если «Ткума»,
вызвавшая столько порицаний из-за пропалестинской позиции, которую ее авторы
обозначили «постсионистской», может быть определена как очень спорная
работа, то сериал, показанный на «Арте», — бесспорен в своем стремлении
не оставить Израилю права на существование. Эта работа могла бы тоже
быть названа «Возрождение», только она проникнута пафосом (это мы
стесняемся выглядеть патетичными, но не палестинцы) иного возрождения —
палестинского. Молодой Арафат, горящие глаза, лихо заломленная куфия:
«Мы создали палестинский народ!» С ним трудно не согласиться — увы, с
нашей помощью... Сюрприз ждал меня в конце показа первой серии — фильм
оказался продукцией 2-го канала израильского телевидения...
«Арте-культура», таким образом, делает политику. Тем, кто считает, что
культура автономна от политики, советую смотреть «Арте» и убедиться в обратном.
Палестинцы получили завидную трибуну. Не забывайте, речь идет об одном из
лучших каналов европейского телевидения, отражающем и формирующем
мышление передовых (без кавычек!) западноевропейских кругов. Больно...
Антисемитами, в традиционном смысле этого слова, их никак не
назовешь. «Арте» любит евреев... мертвых.
Земной Париж не соответствует Парижу небесному — но реальности и
не пристало походить на мечту. Действительность, случается, весьма
бесцеремонно хлещет по щекам, но даже и тогда незначительный штрих-эпизод
может заставить меня испытать любовное ликование.
...Я веду за руку двух прехорошеньких девочек. Одна, моя дочка Юдит,
шатенка, вторая — дочь двоюродного брата (наполовину француженка) —
блондиночка. Мы отправляемся посидеть в открытом кафе на Promenade des
Anglais в Ницце. Девочки взбираются на кресла и молча и серьезно ждут
лакомства. Обе глядят на море и болтают не достающими до пола ногами.
Юдит выбрала мороженое из зеленого лимона с миндалем, Анн-Дебора —
шоколадное с цукатами. Я, уставившись в меню, выдерживаю заранее
проигранный с собой бой и решаю: сыр или сухую сырокопченую тонко
наструганную колбасу — что же взять к бокалу бордо? Меню заверяет меня в том,
что колбаса — стопроцентная Pur pore.1
К нам подходит официант, смотрит на меня, на девочек, похожих друг на
друга, но разномастных, заглядывает лукаво мне в глаза и шепчет, разгадав
мою тайну: «Les fleurs de vos deux amours?»11
«Цветы», именно цветы, а не какие-то вульгарные плоды. Как он это
замечательно, как по-французски сказал! Я испытываю такой прилив
умиления, что заказываю и сыр, и колбасу вместе.
Потом официант почему-то кладет руку мне на плечо и трясет его:
«Мадам, да проснитесь же вы, приехали!» Еврейское радио действительно на-
I Чистая свинина (фр.).
II Цветы ваших двух любовных романов? (фр.).
60 Мириам Гамбурд
ходится вот в том доме, таксист прав. На торцовой стене здания граффити —
огромными неровными буквами: «Sale juivs, 100% роге!»1 Это нас, нас смеют
так оскорблять?! Это мы, выходит, грязные! Глядите, три грамматические
ошибки, получается что-то вроде «грязный еврейки». Ну, ясное дело, кто
писал — приблудное отребье, обозленные безграмотные подонки общества!
Конечно, как всегда, эта сволочь нас атакует! Отыскали виновных в своих
бедах, нас отыскали, еще бы! Чернь фашиствующая!
«Успокойся, — говорю я себе, — вот ведь как они тебя задели.
Успокойся — тебе предстоит выступать в открытом эфире. Ты ведь представляешь не
только себя, но и группу израильских художников. Почему, собственно,
группу— израильское искусство вообще. Неуместно сейчас скромничать, когда
художники выставляются за границей, они — лицо страны. Да что страны —
всего еврейского народа! Избранного и великого народа».
В радиостудии мне предлагают, пока я жду, послушать записываемую
передачу. Речь идет об актуальных событиях: «Мы, французские евреи, не
ответственны за действия израильского правительства, да, мы евреи, но мы
являемся гражданами Франции...» — «Так прекратите же хотя бы грызню с
мусульманской общиной в нашей стране и не драматизируйте события!» — «Простите,
синагоги не горели во Франции со времен Холокоста! Ситуация достаточно
драматична, вы не находите?» — «Вчера состоялась встреча главного раввина
Франции с муфтием французских мусульман, она проходила в присутствии
президента республики господина Жака Ширака. Встреча закончилась
рукопожатием и поцелуем глав общин. Вам, французским евреям, не следует
привносить во внутреннюю политику страны ближневосточные распри».
После беседы, которая продолжалась в том же духе, следовало сообщение
о применении на корм скоту муки из костей коровы, зараженной
бешенством. «Бешеная корова» и «Поджог синагог». Вопрос о том, что волнует
французов больше, по-прежнему совершенно риторичен.
ПИКАССО И ВЫГ ДОРОГАЯ МАДАМ!
Письма, извещения, рекламные проспекты, счета, накопившиеся за время
моего пребывания во Франции, посыпались из плотно набитого абонентного
ящика, едва я открыла створку. Выхватила из груды несколько писем
наиболее, как мне показалось, важных и принялась читать их здесь же, на почте.
«Сезанн, Роден, Гоген, Боннар, Ван Донген, Шагал, Сутин, Пикассо, Брак,
Тулуз-Лотрек, Дюфи, Матисс, Камиль Клодель, Кандинский, Леже, Фужита,
Ле Корбюзье, Цадкин, Вазарелли... и десятки художников, которые
составляют сегодня славу и честь музеев во всем мире, были представлены публике в
Salon d'Automne.
А теперь и Вы, дорогая Мадам, значитесь в числе постоянных участников
«Салона», и это дает Вам право на персональную выставку в его рамках».
Неужто Парижу изменяет его пресловутое чувство меры, вкус и, всего
обидней, чувство юмора? Очевидно другое: письмо предполагает наличие
чувства юмора у получателя.
Париж, отдадим ему должное, прекрасно умеет использовать звучные
имена тех, кого когда-то уморил равнодушием и голодом. Импресарио,
коллекционер, маршал, игрок, шулер — город, если разобраться, не менее
талантлив, чем честолюбивые провинциальные юноши, возведенные им, многие
посмертно, в ранг super star. Счастливым их альянс с Парижем не назовешь,
судьбоносным — наверняка. Вот и снимает город по-хозяйски вольготно
дивиденды и сливки с прославивших его имен.
Сегодня «Осенний салон» изрядно утратил прежнее высокое реноме,
потому, видимо, что слишком долго и интенсивно его эксплуатировал. «Салон» —
разросшийся мастодонт, без меры всеядный и самодовольный (700
участников из 25 стран).
И все же я рада стать постоянным членом ассоциации. Ведь «Салон» про-
1 Грязные евреи, 100% свиньи! (ломаный фр.).
Рассказы 61
ходит под эгидой музея Гран Пале. Ежегодно дирекция организует
грандиозную встречу художников с галерейщиками, и шальная удача, бывает,
просвистит возле уха...
— Эй ты, ты что, оглохла, я к тебе обращаюсь! Уезжала, да? А то исчезла
вдруг.
Мужчинка небольшого роста, смуглый, тонкокостный и бесцеремонный
(весь этот поток эпитетов прекрасно заменим одним словечком «плюгавый»),
радостно осклабясь, рассматривал меня в упор. Я, женщина значительная,
вызываю прилив восторга у такого типа мелюзги.
— Всегда ты здесь крутишься, я тебя вижу в разное время дня, это
значит, у тебя нет работы. Что, в институте преподаешь? Да не стесняйся, нет у
тебя работы. Это там вы все в институтах преподавали, знаем, знаем.
Русская-то русская, а сережки наши, йеменские носишь. Хочешь, я тебе еще
одни сережки подарю? Нет, лучше слушай, у нас семейное дело в Неве-
Цедеке — йеменская столовая. Так я возьму тебя туда мыть посуду. Будешь
покладистой, через год станешь официанткой. Гарантирую!
Второе прочитанное мною письмо было как раз с места работы. Меня
поздравляли с продвижением и, соответственно, прибавкой к зарплате. «Вы
числитесь среди немногих педагогов, которым предлагается подать
документы на звание доцента. Через год, мы надеемся (но не гарантируем), Вы
сможете получить это звание».
ПОСЛЕ СМЕРТИ ПОЭТА
Поэт умер в своей квартире в самом центре Тель-Авива, или, если
пользоваться ивритской идиомой, «в сердце Тель-Авива». Через четыре дня после
его смерти девушка, приходившая раз в неделю убирать и готовить, открыла
своим ключом дверь, обнаружила труп и вызвала полицию.
«Нет, не знала, не звонил, никогда ничем не делился, друзья? нет, не
знакома, видела иногда, откуда мне знать, был ли чем-то взволнован? я
вообще была в Эйлате, вот билет, да, вежлив, нет, не мое это дело, я же вам
говорила».
Поэт, бывший когда-то одиозной личностью, в последние свои годы стал
нелюдим и совсем отошел от каверзной богемной жизни. Его фотографии и
стихи, напротив, стали попадаться в газетах чаще прежнего. С фотографий
смотрело лицо, сочетавшее в себе красоту и уродство и казавшееся голым и
незащищенным. Крупный, нависающий надо ртом нос, тонкая верхняя и
мясистая, всегда влажная, нижняя губы, яркие девичьи глаза и какая-то
кустистая неровная растительность на подбородке. Декламируя стихи, он
сильно походил на влюбленную Бабу-Ягу.
Журналисты появились в квартире почти одновременно с полицейскими
и тоже принялись допытывать девушку.
«Да не бойся ты нас, ради Бога, звонил ли он тебе, чтобы пожаловаться,
что плохо себя чувствует? да спрячь ты этот свой билет в Эйлат, мы его уже
видели, а кому достанется его квартира? если бы была женщина, ну, совсем
не обязательно — жена, можно и подруга, с которой он жил вместе, квартира
могла бы достаться ей, никаких женщин, говоришь, не видела ни разу, а ты-
то, такая красивая девушка, он ведь был одиноким мужчиной, не старым,
совсем еще не старым, не обижайся, ну вот, обиделась, ты просто нас
неправильно поняла, мы совсем не это имели в виду, не читал ли он тебе, скажем,
свои неоконченные стихи? кому все-таки достанется квартира? детей у него
вроде бы не было, жаль, если государство приберет к рукам квартиру, у него,
ты, конечно, знаешь, отношения с государством были не ахти, что ты
говоришь, читал, советовался, потрясающе, а разве ты смыслишь в поэзии? ну
вот, ты снова обиделась, прости, пожалуйста, рассказывай дальше, можно
тебя сфотографировать, здесь, в его кабинете, лучше на фоне книжных
полок и портрета его матери, это ведь фотография его матери, что значит, не
знаешь, так чья же, если не матери?»
62 Мириам Гамбурд
На следующий день страна узнала об утрате, которую понесла ивритская
литература* Неприлично было бы отделаться кратким сухим некрологом, да и
не хотелось разочаровывать публику, привыкшую связывать с именем Поэта
пикантные и двусмысленные истории, поэтому девушку, приходившую
убирать, тоже не забыли:
«Дафна была единственной, кто разделил с поэтом последние дни его
жизни. Ей он читал свои неоконченные произведения, с ней делился
радостью удачно найденного слова. Будучи тяжело больным, отойдя от светской
жизни и расставшись со всеми своими бывшими друзьями, поэт находил в
этой неприметной и некрасивой девушке, которая так напоминала ему его
мать, большую душевную красоту. Ей доводилось первой слушать его только
что написанные стихи, как говорится, из первых рук. Как горько сожалеет
она о том, что не уловила в его голосе признаков надвигающейся трагедии,
когда он звонил ей в Эйлат. Ведь это был его последний звонок. Как просил
он ее приехать поскорее. Он был так одинок в свои последние часы...»
Успех выпал на долю Поэта вместе с выходом в свет его сборника стихов
«Ручей, текущий вспять». Книга была отмечена литературной премией главы
правительства, и ее появлению сопутствовал скандал. Незадолго до этого
скульптор Игаль Кухаркин позволил себе откровенно признаться во
всеуслышание: «Когда я вижу ультрарелигиозного еврея, я понимаю нацистов». Поэт,
хотя и был человеком нерелигиозным, возмутился и в телеинтервью по
поводу выхода в свет его новой книги скаламбурил: «Когда я вижу еврея
скульптора Кухаркина, — сказал он, — я понимаю нацистов». В ответ скульптор
подал иск в суд и потребовал возмещения за нанесенное ему публичное
оскорбление. Сумма материальной компенсации за моральный ущерб,
требуемая пострадавшим, была весьма впечатляющей. Игаль Кухаркин привык
мыслить крупными формами.
Суд доходчиво растолковал скульптору, что он не прав, что зарвался, что
сумма слишком велика, и вынес решение о том, что обидчик обязан
выплатить истцу значительно меньше, чем тот требовал, плюс — судебные
издержки. Штраф, таким образом, всего в три раза превысил почетную
литературную премию главы правительства Леви Эшколя.
Поэт был потрясен несправедливостью судебного решения, совершенно
потерял контроль над собой и прокричал в услужливо подставленные
микрофоны журналистов, что он понимает нацистов, да, он их еще как понимает,
когда видит это идиотское государство Израиль с его трахнутой судебной
системой.
После чего с Поэтом случился инфаркт, и он попал в больницу. Не успев
как следует оправиться, он узнал, что награжден государственной премией
«За развитие культуры». В кратком резюме о деятельности Поэта и
основаниях для присуждения премии наряду с литературными достижениями была
отмечена его острая конструктивная критика постсионистского общества.
«Никогда, никогда, вы слышите, я не приму от государства эти деньги!» —
заявил Поэт и премию взял.
Ультрарелигиозные евреи не стали подавать в суд на скульптора
Кухаркина — он для них просто не существовал, так же, как и телевидение.
Игаль Кухаркин отбыл в Германию устанавливать там монумент жертвам
Холокоста. Он был возмущен тем, что суд так низко оценил его поруганное
достоинство, и считал процесс проигранным.
В послеинфарктный период Поэтом были написаны его лучшие стихи о
старости и тщете существования. Емкие, горькие и точные, они значительно
превосходили его раннюю любовную лирику.
На вечере памяти Поэта выступили профессор ивритской литературы,
специалист по «поэзии после Освенцима», артисты, чтецы. На собравшихся
произвела впечатление речь Дафны, той, кому Поэт доверял самые
сокровенные мысли, той, которая была его Психеей, его голубкой, его последней
музой. Говорила она от всего >ксердца, незамысловато и горячо, и многие не
удержались от слез.
Вскоре после похорон прилетела из Англии бывшая жена Поэта,
балерина. По дороге из аэропорта она первым делом заскочила в банк и только
Рассказы 63
затем направилась в квартиру в сопровождении адвоката и нескольких
старых знакомых. После посещения банка женщина выглядела усталой и
удрученной. Наверное, ее утомила дорога. Ни на кого не обращая внимания, она
села и углубилась в изучение банковских распечаток. И вдруг резко встала,
обвела присутствующих гневным взглядом и взметнула высоко над головой
руку с пачкой раскрывшихся веером квитанций. Всем показалось, что
бывшая жена собирается исполнить танец фламенко. Она, действительно,
застыла на мгновение в танцевальной позе, затем сделала полный круг по
квартире, пнула ногой, обутой в изящную лаковую туфлю на шпильке,
дребезжащий от старости холодильник, рухнула в кресло, красиво подломив под себя
ноги, и прикрыла глаза веером счетов.
«Я... я надеялась, все эти премии, — дама с трудом владела голосом, в
котором звучали слезы большой утраты, — но что же это выходит, всю эту
рухлядь мы когда-то купили вместе... значит... трудно поверить, с тех пор он
совсем не продвинулся*.»
Дафна подала в суд, она решила оспаривать у жены Поэта, с которой тот
расстался двенадцать лет назад, когда ее карьера резко пошла вверх и она
была приглашена в лондонскую труппу современного балета, права на
квартиру «в сердце Тель-Авива». Девушка утверждает, что состояла в
гражданском браке с Поэтом. Ее позиция подкреплена впечатляющими статьями из
центральных газет. Знакомые уже засвидетельствовали то, что она
действительно вела с Поэтом общее хозяйство. Правда, их никто не видел вместе вне
дома — в кафе или, к примеру, в театре, но ведь и сам Поэт редко появлялся
на людях, а в последние месяцы жизни и вовсе не выходил из дома.
ТАЛМУД И ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
Талмуд — первое, я думаю, литературоведение в истории человечества.
Столь основательное и разветвленное — наверняка первое. Каждый
литературовед — талмудист. Текст для него — данность. Текст можно и должно
анализировать, толковать, но ничего в нем менять нельзя.
Текст сакрален, значит, неприкосновенен.
Русская духовная жизнь всегда черпала из литературы, еврейская —
базировалась на литературоведении.
Раввинистический иудаизм исповедание Талмуда считает обязательным
условием принадлежности к еврейству. Караимы или эфиопские евреи
евреями не признаются. Они исповедуют Танах (Библию), но не Талмуд. Таким
образом утверждается, что комментарий важнее первоисточника.
Литературоведческий текст жаждет состояться, преодолев зависимость от
оригинала. Как и Талмуд, он стремится сам стать каноническим и обрести/
обрасти комментариями, чтобы те, в свою очередь... и так до бесконечности.
ЭСТЕТИКА КОНЦЛАГЕРЯ
Нас обвиняют в том, что мы забыли о Катастрофе европейского
еврейства. Зря: мы храним в действии память об этом. Вся страна опутана колючей
проволокой. Военные объекты — это понятно, но кибуцы! Кто же
заключенные, кибуцники или окружение? Бассейн «Гордон» — охлажденная морская
вода, зеленая ухоженная травка, чистота — обвит кольцами колючей
проволоки. Рай — за колючей проволокой, вход — 40 шекелей. Частные
предприятия, тренировочные площадки, сторожевые будки, склады, дворы,
знаменитый рыбный ресторан Маргарет Тайяр с видом на море — колючая
проволока вокруг. Вокруг ресторана — совершенно бесполезная, только частично
натянутая, так сказать, декоративная. Посетители едят самую дорогую в Тель-
Авиве рыбу и любуются морским пейзажем через обрывки колючей
проволоки. А нам говорят, забываем про концлагеря. Почему хотя бы вокруг
ресторана никто не распутал и не отнес на свалку колючие ошметки? А зачем,
кому они мешают, их ведь никто все равно не замечает. Предположим, что
64 Мириам Гамбурд
маловероятно, — не видят. Колючая проволока колет глаз, действует на
подсознание, вызывает чувство затравленности, способствует агрессивности. Разве
наша жизнь так спокойна и благополучна, что все это не имеет значения?
— Чего тебе сдалась эта несчастная проволока? Мирный процесс под
угрозой, страна на грани войны. Уже воюет, можно сказать. Где ты видела
войну без колючей проволоки?
— Где воюет, между Рамат-Ганом и Бней-Браком?..
Любительской колючей проволоки наверчено где попало и как попало:
рулонами, полотнами, сетками, узлами. Профессиональные же проволочные
заграждения, — там проволока крепится на стояках в форме перевернутой
хоккейной клюшки, — точная копия нацистского дизайна. Зачем изобретать
новую форму — и эта вполне подходит, а главное, дорога еврейскому сердцу.
В Европе этой колючей гадости не найти — это потому, что они забыли, а
мы — нет. Так что упреки в наш адрес несправедливы.
Говоря об эстетике, уместно поговорить и об этике. А вот этика
концлагеря налицо: чтобы выжить, нужно пройти селекцию. Чтобы пройти селекцию,
ты должен быть «своим», так сказать, чьим-то родственником или знакомым,
в крайнем случае. С протекцией не борются — это было бы грубым
нарушением лагерных норм.
А вы говорите, забыли,..
У РОССИЙСКОГО КОНСУЛЬСТВА
Наконец-то я первая! Одной рукой опираюсь о стенку перед собой,
силясь выдержать давление сзади, другой — вцепилась в телефонную трубку.
Глухо застекленное окошко расположено, согласно замыслу
садиста-проектировщика, слишком низко, и, чтобы увидеть чиновника, я нагибаюсь и ору в
трубку. На мне лежит молодой хищный красавец-палестинец. Он одет в
черную с широкими желтыми полосами рубашку, это подчеркивает его
тигровую красоту. Скалится, обнажая клыки. Ягодицами и спиной я чувствую жар
его тела, плотно прижатого к моему, и на своем затылке — его дыхание. При
других обстоятельствах я не преминула бы выразить свое недовольство или
же, наоборот, одобрение, но не сейчас, не после двухдневного
изматывающего ожидания и когда я наконец первая в очереди. На палестинце лежит его
жена — простенькая хорошенькая русская девочка. На ней — студент в
очках, в разношенных библейских сандалиях, на вид левый интеллектуал и
путешественник. На студенте — милая пожилая петербургская супружеская
пара. На супружеской паре... дедка на репке, жучка на внучке.
— Заполните анкеточку, молодой человек, — работница консульства
подбегает к палестинцу с бумагами, — вот здесь, здесь подпишитесь. Значит, так,
вы хотите взять гражданство вашей жены?
— Да, хочу, — отвечает саблезубый араб по-русски.
— Вам необходимо указать причину. Почему вы решили стать
российским гражданином?
— Она не нрависа.
— Вам не нравится Россия?
— Нет, что вы, — русская девочка вступается за мужа, — что вы, Ахмеду
очень нравится Россия и все русское. Это я не хочу оставаться здесь.
— А чем вы собираетесь заниматься в России, у вас есть специальность?
— Бомбы он там будет делать — это его работа по специальности! —
громко шепчет кто-то.
— А жена ваша кем работает?
— Детский садик.
— Вот и применение его бомбам найдется, — реплика из очереди.
— Поглядите, у него оранжевый паспорт, не такой, как у нас,
израильтян, — студент обращается на иврите к впереди и сзади стоящим (лежащим)
гражданам, — паспорт другого цвета! У нас голубой, а у него — оранжевый!
Не удивительно, что они взрывают наши автобусы. Когда палестинское госу-
Рассказы 65
дарство будет создано — а оно будет создано! — они сами, вы понимаете,
сами решат, какого цвета будут их паспорта. А пока палестинцы страдают от
дискриминации, унижений, безработицы. Вы, конечно, очень страдаете от
дискриминации ?
— Я, — недоумевает Ахмед, — почему страдаю? Я не страдаю. Я —
русский!
Шепот крепнет, и иронизируют уже над студентом:
— ...и от медицинского обслуживания на высоком уровне, которое им
предоставляет Израиль, и от оружия страдают, которым их снабдил Израиль,
и от международного мнения, которое всегда на их стороне, какую бы
каннибальскую акцию эти страдальцы ни предприняли...
— Тр-р-р-ры! — Ребенок, скажем, Хасан-Алеша таранит очередь, словно
израильского врага, врезаясь без разбору в ноги стоящих под умильные
родительские взгляды.
— Помогайте бабе, помогайте! — Бабуля рязанского вида в платочке
потеряла свое место в очереди, и ее не пускают обратно.
— Где вы стояли?
— За мужчиной.
— А куда делся этот мужчина?
— Ушел...
— Вот и вы уходите.
— Так я же стояла, вот беда какая!
— Что-то вас не видели, за кем же это вы стояли?
— За мужчиной.
— А куда делся мужчина?
— Ушел...
— Вот и вы уходите.
На бабкино горе отзывается долговязый религиозный старик-еврей. На
фоне цветной толпы он — как черно-белая с желтизной, недопроявленная
фотография в стиле ретро. Серо-желтая борода, такого же цвета пейсы,
совершенно идентичные по цвету лицо и рубашка. Его можно было бы назвать
«благообразным», если бы не не в меру оттопыренные уши. Они будто
поставлены задом наперед, так, как если бы лицо находилось на затылке.
Старик пытается раздвинуть очередь и вклинить бабусю в строй. Неудача.
Вторая попытка — никакого эффекта. Тогда религиозный человек устанавливает
пожилую женщину перед собой и ритмичными ударами своего таза умело
вколачивает ее в строй.
— И-и, взяли!
— Спасибо, добрый человек!
— И-и, взяли!
— Спасибо, соколик!
Рязанская бабушка втиснута на вожделенное ею место и застывает — вся
благодарность.
Посетителей в помещение российского консульства впускает порциями
по несколько человек охранник — вертлявая кукла на разболтанных
шарнирах: крутится вокруг своей оси, припадает то на одну, то на другую ногу,
хватается то за гениталии, то за кобуру с пистолетом, проверяет, наверное,
все ли на месте, орет:
— Тафсику балаган о ло этен ле аф эхад лехиканес! Ани кан махлит!1
Очередь понимает только «балаган», строится, замирает на несколько
мгновений. Но тут уже какие-то энергичные тетушки пробиваются вперед,
тычут ему в лицо свои документы и, захлебываясь, пытаются посвятить его в
свои проблемы.
— Иврит, — кричит, — иврит, ло мевин русит!11
К охраннику время от времени подбегает нетерпеливая тощенькая
девица, показывает на часы, мол, скорей бы! Она обнимает парня за шею и вис-
I Прекратите балаган, а то никого не впущу! Я здесь решаю! (иврит)
II Не понимаю по-русски! (иврит)
3 Звезда №11
66 Мириам Гамбурд
нет на нем, вытягивает губы хоботком-присоской и обозначает на лице
счастливчика мелкие поцелуи. Потом они долго смотрят друг другу в глаза, забыв
обо всем на свете, кроме своей любви.
Чиновник, исчезнувший с моим паспортом минут на двадцать,
возвращается:
— Мы получили для вас приглашение из Министерства культуры России,
из Москвы, но ваша виза еще не заверена. Вам придется прийти еще раз.
— Но ведь я лечу послезавтра!
— Придете завтра.
— Очередь меня не пропустит, да и охранник тоже!
— Вот вам талончик «Без очереди».
Милая петербургская пара (пришли встать на консульский учет):
— Вас можно поздравить? Все с вашей бесплатной визой улажено?
Мы едва знакомы, но они настойчиво приглашают меня у них
остановиться и диктуют адрес.
— Мы покажем вам наш Петербург.
— И я покажу вам свой Петербург...
— Так что же с визой, получили?
— Не совсем. Придется прийти снова, но мне выдали талончик «Без
очереди».
— Поглядите, вон там — очередь тех, кто получил талончики «Без очереди».
Длинная вереница плотно прижатых друг к другу суровых людей
скрывалась за углом. Значит, мне снова придется прийти сюда, чтобы встать в
очередь, которая называется «Без очереди»... последней.
ВЛАДИМИР ГАНДЕЛЬСМАН
СМЕРТЬ УАЙЛЬДА
В перстне прельстительный
шарик горит
солнца, тела
золотого стекла.
Гребля. Парит,
в небе забыт,
кто-нибудь длительный.
Голос растлительный:
«К миру спиной?
Нет, загребной.
Дай мне земной
жизни растительной».
Лед голубеющий.
Шелк и фланель.
Милый Бози,
только не егози.
Кофе в постель.
Плещет форель,
хвост не умнеющий.
Всё ли умеющий?
Всё? О, я рад.
Здравствуй, разврат,
ласково млеющий!
Шарик проколотый,
гибнет Уайльд,
гной из ушей
и из прочих траншей
тела, ах, аи,
льдистый Уайльд,
шарик наш золотый.
Кофе наш молотый.
Так ли, не так ль, —
кончен спектакль,
мученик пакль,
мальчик немолодый.
В Танатос изгнанный,
о, древний грех!
Пухловогуб,
холодеет твой труп,
тайно от всех
отойдя от утех
в смрад неизысканный.
© Владимир Гандельсман, 2002
68 Владимир Гандельсман
В лодке замызганной
ждет тебя друг,
высверки
уключин, и вдруг —
визг их развизганный.
В СТОРОНУ ДЗЕРЖИНСКОГО САДА
По-балетному зыбки штрихи
на чахоточном небе весеннем.
Где то время, в котором стихи
сплошь казались везеньем?
Где Дзержинский? Истории ветр
сдул его с постамента. О, скорый!
Феликс, Феликс, мой арифмометр,
мой Эдмундович хворый.
Мы с тобой по проспекту идем
между волком такси и собакой
алкаша. Дело к мартовским идам.
Ида? Что-то не помню такой.
Где Дзержинский? Решетка и ржа.
Глазированные в молочном
есть сырки, златозуба кассирша.
Отражайся в витрине плащом.
Льву Дановскому
Мы идем с тобой мимо реальных
соплеменников, рифма легко
нам подыгрывает с мемориальных
досок — вот: архитектор Щуко.
Мы с тобой — те, кто станет потом
нашей памятью, мы с тобой повод,
чтобы время обратнейшим ходом
шло в стихи по поверхности вод.
Вот и пруд. Так ловись же, щуко,
и дзержись на крючке, чтобы ида
с леденцами за бледной щекой
розовела в прекрасности вида.
Чтобы северный ветер серов
нас не стер, не развеял, стоящих
у моста, за которым есть остров,
нас, еще настоящих.
НАВЕСАХ
А пока на весах я стою,
на клеенке белесой,
взвешиванье воспою,
гирьку противовеса,
капли влаги на стенах
склизких и вдалеке
карту мира в растленных
пятнах на потолке,
буду точен, как жизнь,
чтобы два в равновесье
белых клюва сошлись
на весах, — вот он, весь я,
воспою переход
в банное отделенье, —
холод горько пахнет
и окна полыхнет воспаленье,
плавай, мыльница, там,
в море круглом,
а покуда к ноздрям
придымится всем углем
эпос трюмов, снастей,
парусины прогретой,
тросов, торсов, страстей,
тьмы запретной.
Поле дымное брани,
шайки неандертальцев,
ямки, выпаренные после бани,
на подушечках пальцев.
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Л. Н. ГУМИЛЕВ
ИЗ ПОЭТИЧЕСКОГО НАСЛЕДИЯ
1 октября исполнилось 90 лет со дня рождения известного историка, гражданина
нашего города Льва Николаевича Гумилева. Его исторические монографии издаются и
переиздаются, неизменно пользуются читательским спросом. И одной из причин столь
активного читательского успеха серьезных исторических трудов является то, что написаны они
великолепным литературным языком. Отметим, что Лев Николаевич обладал и
несомненным поэтическим даром. Бывший солагерник, известный ученый-экономист Л. А.
Вознесенский, познакомившийся с Гумилевым в Карагандинском лагере и сохранявший с ним
дружеские отношения долгие годы, вспоминает: «...Лев Николаевич не только хранил в своей
бездонной памяти стихи множества поэтов — он и сам получил от обоих своих родителей
удивительно образное мышление и прекрасный поэтический дар. Иногда читал он мне,
один на один, и собственные свои стихи, в том числе сильного, глубоко гражданского
звучания. Я боялся, что он их так и не «перевел» на бумагу и они потеряны навсегда. Но в
последнее время выяснилось, что какая-то часть этой стороны его творчества, к счастью,
сохранилась, и есть надежда, что они будут собраны воедино и представлены читателям»
(Неизданные воспоминания. Хранятся в архиве Л. Н. Гумилева). Выполняя это
совершенно справедливое пожелание, мы собрали и подготовили к изданию том художественного
наследия Л. Н. Гумилева. Предлагаем читателю познакомиться с не публиковавшимися
ранее стихотворениями и поэмой из подготовленного нами издания и самому оценить
мастерство Гумилева-поэта.
СИБИРЬ
Как только я вдруг вспоминаю
Таежную ночь и ветра,
Байкал без конца и без края,
Дымок голубой от костра,
Гольцов величавые дали,
Ручьи на холодных камнях,
То сердце болит от печали.
И слезы в сомкнутых глазах.
Там небо туманами щедро,
Там гнется под ношей спина,
Но там высочайшие кедры,
Там воды вкуснее вина.
Там в шорохе сосен таежных
Я древнюю слышал мольбу
К тому, кто мятежной, тревожной
И страшною сделал судьбу.
Смотри, мой дорожный товарищ,
Как в сопках пылает закат,
В нем заревом древних пожарищ
Китайские веси горят.
Смотри, на сосне от удара
Прозрачная стынет смола —
Так плакали девы Отрара
Над замком, сгоревшим дотла.
1937
© Л. Н. Гумилев (наследники), 2002
© В. Н. Воронович и М. Г. Козырева (публикация, вступительная заметка), 2002
70 Л. Н. Гумилев
ИСТОРИЯ
Боги, азартно играя костями,
Сели за каменный стол.
Было им скатертью бранное знамя,
Свечками — зарева сел.
Боги построили пир знаменитый —
Яства и вина рекой,
Женской тоской они сделались сыты,
Пьяные кровью мужской.
Боги — вы сыты, вам весело, что же
Сбились испуганно в круг?
Что ж не ведете на брачные ложа
Ваших прекрасных подруг?
Иль покрывала мешают веселью,
Негде склонить головы?
Доблесть погибших вам служит постелью,
Ныне бессмертных, как вы.
Скучно и скудно в нагорной твердыне,
Холоден светлый чертог.
Бывший убийца и мученик ныне
Спросит: «Где чаша мне, Бог?»
Кладбища пусты, и полнятся залы
Теми, кто умер в бою:
Мертвые входят под своды Валгаллы
Требовать долю свою.
1934
СЕДЬМАЯ ЖЕНА СИНЕЙ БОРОДЫ
1. Явь
Когда опустилась густая,
Седая, как дым, тишина,
Заветную дверь отворяя,
Боялась седьмая жена.
И, снова замкнувши, боялась
Себя, тишины и луны;
И встала внезапная жалость
На сердце последней жены.
Синела ночная дорога,
Повитая облачной мглой.
Шли годы, уверенно, строго,
Семнадцатый, тридцать восьмой.
Но что-то хватало за горло
И сзади касалось плеча,
Когда она, бледная, терла
И мыла железо ключа.
Казалось, что кем-то снаружи
На замок накинут аркан.
На синюю бороду мужа
Казался похожим туман.
Так ясно; никто не поможет,
Сторожею бродит луна,
И синие капельки дрожи
Бросает в нее тишина.
А мне, потерявшему время,
Мерещится сталь топора
И в башне, заброшенной всеми
И всеми забытой, — сестра.
2. Сон
Мне снилась нечестная осень,
Холодная скользкая тьма.
Мне снилось, что, листья отбросив,
Деревья сходили с ума.
Нагие раскинувши сучья,
Они уверяли меня:
— На свете судьба, а не случай.
Живи, неизбежность кляня.
И счет подводили утратам,
Мешающий жить и дышать.
Ты помнишь, как младшему брату
Спокойно ответила мать:
Разнузданы дикие страсти
Под игом ущербной луны.
Блок
«Отец твой давно уж в могиле
Сырою землею зарыт,
А брат твой давно уж в Сибири,
Давно кандалами звенит».
Мы крепко ветвями дорогу
И тропки кругом замели.
Сестра ваша молится Богу
И братьев зовет издали.
Но только молиться устала,
Все плачет и бродит одна.
Я сбросил с себя одеяло,
Я вырвался разом из сна.
Из поэтического наследия 71
И долго смотрел на озера
И горы полнощной страны
И слушал бряцанье затвора
Под игом ущербной луны.
3. Могилы
Я помню тело мертвеца,
И взгляд его нечеловечий,
И абрис жесткого лица,
И скрытые одеждой плечи.
Но сила темная при нем
Осталась даже в подземелье,
А не расставшийся с конем,
Другой — истлел под черной елью.
Где слава подвигов его?
Невеста, кто ночует с нею?
Но не боится ничего
Мертвец, лишенный мавзолея.
И он не отдал труп коня,
Покрытый иглами и прахом.
Мой старший, пожалей меня,
Доднесь пытаемого страхом.
4. Сестра
Ты не видишь оттуда начало
Этих горьких, томительных дней,
И что жизнь для тебя отзвучала
Вместе с шумом кареты твоей.
На которой ты с веселой
Свадьбы ехала домой.
На свои смотрела села,
На леса, на замок свой.
Но уже начинался косматый,
Неживой, неоконченный год,
Оглашая раскатом набата
Свой внезапный приход и уход.
И твои позабытые братья
Растерялись теперь вдалеке.
Рви же белое брачное платье,
Падай на пол в смертельной тоске.
И, жестокой боязнью недужа,
Знай, беды не достигнут предел.
Помнишь синюю бороду мужа,
Помнишь шесть окровавленных тел?
5. Бессонница
Снова ночь, а мне не спится,
Кто-то страшный надо мной.
У сосны дрожат ресницы,
Месяц бродит над сосной.
Восемь сосен, восемь лестниц,
Все доходят до небес.
В небе мчится мертвый месяц
Облакам наперерез.
Он скользит по бездорожью
Близко, близко от меня
И дрожит последней дрожью
Утомленного коня.
Он один в своей пустыне
Кровь в ноздрях, в глазах огонь,
Он совсем не месяц ныне —
Он издохший ханский конь.
Хоть внизу еще белеют
Кости павшего коня,
Хоть восток уже алеет
Кровью будущего дня,
Надо мной довлеет опыт
Неприкаянного дня.
Как засну я, слышу топот
Белоглавого коня.
6. Бред
Не явь, но сон, как быль,
Печаль моей земли.
Лежит в пустых покоях пыль,
Но там твой след в пыли.
Ты шла одна, и всюду мгла
Мерцала, как вода,
Из тени каждого угла
Синела борода.
Но, жизнь на части раздробя
И время потеряв,
Без жизни братьев и тебя
Клянусь — я трижды прав!
Тускнеет сон, бледнеет явь,
Алеет только кровь.
Так что же, жизнь тоской разбавь,
Но сердце приготовь
Увидеть гибель мертвеца,
Кем мы побеждены.
Я буду верен до конца
Концу моей страны.
<1930-е>
Публикация и вступительная заметка
В. Н. Вороновича и М. Г. Козыревой
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
ГУСТАВ ЯНОУХ
РАЗГОВОРЫ С КАФКОЙ
Фрагменты из книги
Густав Яноух (1903—1968) познакомился с Кафкой в марте 1920 года. Отец Яноуха,
работавший вместе с Кафкой в страховом обществе, попросил его дать профессиональную
оценку стихам своего сына; Кафка отнесся к юноше с участием — так возникла эта
своеобразная дружба, которой мы обязаны одним из интереснейших свидетельств,
расширяющих наши представления о личности писателя. Характеризуя «Разговоры с Кафкой», Макс
Брод (благодаря которому книга Яноуха увидела свет) писал: их «особая ценность...
заключается в том, что Яноух еще при жизни Кафки записывал для себя его высказывания
подобно Эккерману, фиксировавшему изречения Гете сразу же после каждой беседы с
ним и оставившему нам таким образом бесценный источник для истиного понимания
феномена Гете».1 В отношении Кафки подобные свидетельства тем более важны, что
творчество Кафки во многом загадочно, и, как сказано в предисловии к «Разговорам» Яноуха,
«каждая деталь может послужить к чему-то ключом». Русский читатель уже имел
возможность познакомиться с публиковавшейся в разных изданиях подборкой фрагментов книги
Яноуха, составленной и переведенной Е. А. Кацевой. Перевод нижеследующих, впервые
публикуемых на русском языке «Разговоров с Кафкой» выполнен по тексту второго,
дополненного немецкого издания: G. Janouch «Gesprache mit Kafka». Erweiterte Ausgabe.
Frankfurt am Main: S. Fischer, 1968.
Г. Ноткин
У Кафки большие серые глаза под густыми темными бровями. Смуглое,
очень живое, «говорящее» лицо.
Когда слово можно заменить движением лицевых мускулов, Кафка
прибегает к мимике. Усмешка, сведенные брови, наморщенный узкий лоб,
выпяченные или поджатые губы — эти мимические движения заменяют у него
произнесение фраз.
Франц Кафка любит жестикуляцию, поэтому она у него скупая. Его
жесты — отнюдь не сопровождающие разговор дубликаты слов, но как бы слова
самостоятельного пантомимического разговора, некое отдельное средство
общения, то есть никоим образом не пассивно-рефлекторные движения, а
целесообразные акты волеизъявления.
Он складывает руки, кладет ладони вытянутых рук на крышку стола,
уютно, но в то же время и напряженно откидывается на стуле, наклоняет голову,
приподнимая одновременно плечи, прижимает руку к сердцу — вот лишь
1 М. Брод. «О Франце Кафке». СПб.: Академический проект, 2000. С. 247.
© Г. Ноткин (перевод, вступительная заметка), 2002
Разговоры с Кафкой 73
малая часть экономно используемых им выразительных средств, которые всегда
сопровождаются какой-то извиняющейся улыбкой, словно он хочет сказать:
«Да, признаюсь, это правда, я играю, но я надеюсь, что моя игра вам
нравится. И потом, я ведь это делаю только для того, чтобы — совсем ненадолго —
достичь с вами взаимопонимания».
Я уже не припомню, как часто я бывал в конторе у Франца Кафки, но я
совершенно отчетливо запомнил его характерную позу. Когда за полчаса или
даже за час до конца рабочего дня в Обществе по страхованию рабочих от
несчастных случаев я открывал дверь его рабочей комнаты на третьем этаже,
он сидел за письменным столом, голова чуть откинута назад, ноги вытянуты,
расслабленные руки — на крышке стола. Поза Кафки выражала некую
сознательную и потому победительную самоотверженность. На тонких губах
Кафки играла легкая усмешка, которая в значительно большей мере являлась
трогательным отражением некой далекой, чуждой радости, нежели
выражением собственной веселости. Смотрел он на собеседника всегда немножко
исподлобья. Вообще, Франц Кафка всегда держался немного странно, вся его
фигура словно бы извинялась за рост и гибкость. Его позы как бы говорили:
«Помилуйте, я совершенно незначителен. Вы доставите мне большую
радость, если пренебрежете мной».
Его негустой, как бы с поволокой, баритонального тембра голос был на
удивление мелодичен, хотя никогда не выходил из границ среднего
диапазона высоты и громкости. Голос, жесты, взгляд — все в нем излучало
спокойствие понимания и доброту.
Говорил он по-чешски и по-немецки, но по-немецки — чаще. При этом
твердость его произношения напоминала акцент, характерный для
говорящих по-немецки чехов. Но это было лишь некое отдаленное, неточное
сходство, на самом деле его речь звучала совсем иначе.
Тот чешский акцент, о котором я говорю, увеличивает резкость
немецкого и дает эффект рубленой речи. Но речь Кафки такого впечатления не
производила никогда. А угловатой она казалась от внутреннего напряжения:
каждое слово падало, словно какой-то камень. Жесткость его речи объяснялась
стремлением к соразмерности и точности выражений, то есть была
обусловлена не пассивными групповыми особенностями, а активными личностными
качествами.
Его речь была в чем-то такой же, как его руки.
У него были большие, крепкие кисти, широкие ладони, тонкие гибкие
пальцы с плоскими ногтями лопаточкой и выступающими, но при этом очень
изящными суставами фаланг.
Когда я вызываю в памяти голос, улыбку и руки Кафки, мне всегда
вспоминаются слова, сказанные о нем когда-то моим отцом: «Сила в сочетании с
какой-то пугливой утонченностью — сила, для которой все мелкое как раз и
есть самое тяжелое».
— Каждый живет за решеткой, которую носит в себе. Поэтому теперь так
много пишут о животных. Это выражение потребности в свободной,
естественной жизни. Но естественная жизнь для человека — это человеческая
жизнь, а ее не видят. Ее не хотят видеть. Человеческое существование
слишком обременительно, поэтому его и пытаются сбросить, хотя бы в фантазиях.
Я продолжил его мысль:
— Это похоже на движение, возникшее перед Великой Французской
революцией. Тогда провозглашали: «Назад, к природе!»
— Да! — кивнул Кафка. — Но сегодня идут дальше. Сегодня это не только
провозглашают, но и осуществляют. Поворачивают назад, к животному
состоянию. Оно намного легче человеческого существования. Укрывшись в стаде,
шагают по улицам городов на работу, на кормежку и за удовольствиями.
Какая-то строго очерченная жизнь, как в конторе. Никаких чудес, одни
только инструкции по употреблению, формуляры и предписания. Все боятся
свободы и ответственности и потому предпочитают задыхаться, окружив себя
самостоятельно выкованными решетками.
74 Густав Яноух
Примерно через три недели после первой встречи с Францем Кафкой я
впервые сопровождал его во время прогулки.
Кафка показал мне дом, где он жил, и магазин его родителей.
— Так они богаты, — сказал я.
Кафка скривил губы.
— Что такое богатство? Для кого-то и старая рубаха уже богатство. А
другой с десятками миллионов беден. Богатство — это что-то совершенно
относительное и неудовлетворительное. В основе своей это лишь некая
особая ситуация. Богатство означает зависимость от вещей, которыми владеют и
которые нужно защищать от исчезновения новыми владениями и новыми
зависимостями. Это лишь некая материализованная ненадежность. Но это
принадлежит моим родителям — не мне.
Наша первая совместная с Францем Кафкой прогулка закончилась
следующим образом.
Когда мы, совершив круговой обход площади, вновь подошли ко дворцу
Кинских, из магазина с вывеской «Герман Кафка» вышел высокий
широкоплечий мужчина в темном плаще и блестящем цилиндре. Он остановился в
каких-нибудь пяти шагах перед нами и ждал. Мы прошли три шага, и
мужчина громко сказал:
— Франц, домой. Сыро.
Странно тихим голосом Кафка произнес:
— Мой отец. Он заботится обо мне. Любовь часто предстает в облике
насилия. Будьте здоровы. Заходите.
Я кивнул, и Франц Кафка, не протянув мне руки, ушел.
Часто во время наших с Францем Кафкой встреч мы громко и от души
смеялись — если выражение «громкий смех» вообще можно употреблять по
отношению к Францу Кафке. Во всяком случае, у меня в памяти сохранилось
не звучание его смеха, а лишь пантомимика, которой у него обычно
выражалось удовольствие. Он быстро или медленно — в зависимости от
интенсивности возбудителя смеха — откидывал назад голову, чуть приоткрывал широко
растянутые губы и прикрывал глаза до совсем узеньких щелочек, словно
подставляя лицо солнцу. Или опускал ладони на крышку стола, приподнимал
плечи, втягивал нижнюю губу, горбился и зажмуривал глаза, словно его в
купальне кто-то вдруг осыпал брызгами.
— А вам известна жизнь По?
— Кажется, он беспробудно пил.
— По болел. Это был бедный человек, который противостоял миру, не
имея против него оружия. Поэтому он убегал в опьянение. Фантазия была
для него не более чем костылем. Он писал чудовищные истории, чтобы
преодолеть свое отчуждение от мира. Это совершенно естественно. В мире
фантазии не так много волчьих ям, как в реальном мире.
— Вы подробно занимались По?
— Нет. Я, собственно» очень немногое читал из написанного им. Но я
знаю путь его бегства, знаю лицо, возникающее в его снах. Оно у всех одно
и то же, в частности, оно видно и здесь, в этой книжке.
Он выдвинул средний ящик стола и протянул мне том в серо-голубом
матерчатом переплете — «Остров сокровищ» Роберта Льюиса Стивенсона.
— У Стивенсона были больные легкие, — говорил Кафка, в то время как
я, бросив взгляд на титул, листал книгу, — поэтому он переселился на юг, к
морю. Он жил там на острове, но не замечал его. Мир, в котором он жил, был
для него лишь сценой детских мечтаний о пиратах — трамплином его
фантазии.
— Насколько я могу судить по первому взгляду, — сказал я, кивнув на
книгу, которую положил на стол, — он описывает и море, и людей, и
тропическую растительность южного побережья.
— Да, и даже очень подробно.
— Но тогда в его книге содержится и какая-то действительность.
Разговоры с Кафкой 75
— Естественно, — отозвался Кафка. — В мечтах всегда содержится масса
непереработанных повседневных впечатлений.
— А может быть, — осторожно заметил я, — именно в мечтах и пытаются
справиться с этими впечатлениями. Как вы думаете?
— Да, это так, — кивнул Кафка. — Действительность — это самая могучая
сила, формирующая мир и людей. Она действует. Поэтому она и
действительна. От нее нельзя ускользнуть. Мечта — это лишь объезд, в конце которого
всегда вновь возвращаешься к тому, что ближе всего, к окружающему миру
опыта. И Стивенсон на своем острове в южном море, и я... — он запнулся.
— И вы, — закончил я его мысль, — здесь, в этой конторе и в квартире на
Альтштедтер Ринг.
— Да. Вы правы, — очень тихо прошептал Кафка. При этом на его лице
вдруг появилось такое затравленное выражение, что я невольно
пробормотал, извиняясь:
— Простите мою дерзость, господин доктор. Вечно я вылезаю, это моя
слабость.
— Напротив, — возразил Кафка, — это сила. У вас впечатление
сгущается в слово раньше, чем у других. Вам не за что извиняться.
— Есть за что! — не согласился я. — Это было неуместно.
Кафка приподнял левую руку до уровня плеча, потом расслабленно
уронил ее и с очаровательной улыбкой сказал:
— Но ведь это совершенно нормально. Вы не-у-местны. Вы еще не
зазубрили застывших местных правил поведения в этом мире. Поэтому ваш язык —
возвращаясь к южному острову Стивенсона — еще острый, незазубренный
мачете. И вам надо быть внимательным, чтобы не промахнуться и не
изувечить при этом самого себя. После убийства это — тяжелейшее преступление
против жизни.
В другой раз мы вместе с доктором Кафкой зашли во францисканскую
церковь на Юнгманплац, где прямо у входа увидели истово молящуюся перед
какой-то темной иконой старую женщину, и когда мы вышли из церкви, он
сказал:
— Молитва и искусство — языческие акты волеизъявления. С их
помощью хотят преодолеть и превзойти область имеющихся обычных
возможностей желания. Искусство, как и молитва, — это протянутая в темноту рука,
желающая ухватить нечто вроде милости, чтобы превратиться в руку
дарящую. Молиться значит вбросить себя в преобразованную световую дугу между
прехождением и становлением, целиком раствориться в ней, чтобы ввести ее
беспредельный свет в маленькую хрупкую колбочку своего существования.
Я часто удивлялся краеведческим познаниям доктора Кафки,
относившимся к самым разным постройкам города. Он прекрасно знал не только
площади и церкви, но и самые незаметные пассажи старого города. Он
помнил старинные названия даже тех домов, гербовые таблички которых
висели уже не над входом в дом, а в городском музее на Поржич. Доктор Кафка
буквально считывал со стен старых домов историю города. Он приводил меня
извилистыми улочками Старой Праги в маленькие воронкообразные
внутренние дворики, которые он называл «плевательницами для света»; через
барочное парадное вблизи старинного Карлова моста мы входили во дворик
шириной с полотенце, окруженный волнистыми ренессансными аркадами, и,
пройдя темный, напоминавший кишку, туннель, попадали во второй, такой
же маленький, дворик, где прятался крохотный трактирчик, называвшийся
«У звездочета» (по-чешски: «U hverdaru»), поскольку здесь какое-то время
проживал Иоганн Кеплер, и именно здесь, в похожем на пещеру темном
подвале в 1609 году была написана его знаменитая, намного превосходившая
тогдашний уровень научных знаний работа «Новая астрономия».
Доктор Кафка любил эти старые улочки, дворцы, сады и церкви города, в
котором родился. Он с интересом листал все те книги о древностях Праги,
которые я приносил ему в контору. Его глаза и руки буквально ласкали стра-
76 Густав Яноух
ницы этих изданий, хотя все они давно уже были им прочитаны — задолго до
того, как я клал их ему на стол. Глаза у него загорались, как у какого-нибудь
восторженного коллекционера, при том что он был кем угодно, но только не
коллекционером. Древность была для него не исторически застывшим
объектом коллекционирования, а гибким инструментом познания, мостиком,
перекинутым в сегодняшний день.
— Так вы полагаете, господин доктор, что истина останется сокрытой от
нас навечно?
Кафка молчал. Глаза его совсем сузились и потемнели. Сильно
выступающий кадык передвинулся под тонкой кожей шеи вверх и вниз. Несколько
мгновений он разглядывал кончики пальцев своих лежавших на краешке
стола рук, затем тихо произнес:
— Бог, жизнь, истина — все это лишь разные имена одного и того же.
— А можем мы это понять? — не отставал я.
— Мы переживаем это, — сказал Кафка голосом, слегка дрожавшим от
внутреннего беспокойства. — То, чему мы даем различные имена и к чему
пытаемся подступиться с помощью различных мыслительных построений,
пульсирует в наших жилах, нервах и чувствах. Оно в нас. Может быть,
именно поэтому оно для нас и неуловимо. То, что мы действительно можем
понять, это — тайна, темнота. А в ней живет Бог. И это хорошо, ибо без такой
защищающей темноты мы бы преодолели Бога. Это заложено в природе
человека: сын свергает с трона отца. Поэтому Бог должен оставаться сокрытым
в темноте. И, не в силах пробиться к нему, человек атакует хотя бы эту
окружающую Бога темноту. Человек бросает головешки в морозную ночь, но
она упруга, как каучук. Она отступает назад и при этом продолжает длиться.
Преходяща лишь темнота человеческого духа — свет и тень водяной капли.
Во время прогулки нам встречались разные прохожие незапоминающего-
ся вида, однако на углу Карловой и Эгиди мы едва не столкнулись с двумя
броскими женщинами вполне определенного сорта. У одной было почти
правильно круглое, густо набеленное лицо и большая копна рыжих волос;
вторая, с маленькой острой мышиной мордочкой, своей неопрятной
внешностью напоминала цыганку.
Мы отступили к стене, но женщины нас в любом случае не заметили бы,
настолько они были заняты неким незадолго до того происшедшим
событием.
— Он схватил меня за горло и выкинул за дверь, — возмущалась
черненькая.
На что рыжая торжествующе проблеяла:
— А что я тебе говорила? Нельзя тебе соваться в этот кабак.
— Чушь! Альтштедтское кафе — такой же публичный кабак, как и все
остальные гадюшники.
— Только не для тебя! Тебе туда нельзя, потому что ты тогда этой жирной
Эмме по роже надавала.
— Сама напросилась. Сучка такая.
— Еще какая! Но швейцар там — ее кот. Вот он тебя и выкинул.
— Равахоль такой! Как схватит меня...
Женщины скрылись в каком-то проходном дворе. Мы двинулись дальше.
— Вы слышали это последнее слово? — спросил меня Кафка.
— Вы имеете в виду «равахоль» ?
— Да. Вам известно его значение?
— Естественно! «Равахоль» — это пражское жаргонное выражение,
означает то же, что «хулиган», «буян», «грубиян».
— Да, — кивнул Кафка, — ив этом значении я его слышу впервые. Ведь
исконно это французское собственное имя, которое со временем — в
чешской транскрипции — превратилось в нарицательное, обозначающее
некоторое свойство.
— Как соломон или ирод?
Разговоры с Кафкой 77
— Да, примерно так, — сказал Кафка. — Был такой французский
анархист Равахоль. Собственно, звали его Франц Огюстен Кенигштейн, однако
его немецкое имя ему не нравилось, поэтому он взял фамилию матери: во
французском произношении — Равасхооль. Но простые пражские читатели
газет произносили его без лишних для них звуков: Равахоль. Его имя
довольно долго трепали в прессе.
— Когда это было?
— Между 1891 и 1894 годами. Я тогда еще был маленьким мальчиком,
которого чешская гувернантка каждый день водила через Альтштедтер Ринг
и по Тейнгассе в школу к Мясному рынку. К концу занятий она обычно уже
поджидала меня у ворот школы, но иногда опаздывала — или уроки в школе
заканчивались немного раньше, — и это всегда было для меня огромной
радостью. Я тогда непременно присоединялся к компании самых отпетых
шалопаев нашего класса и направлялся с ними в сторону, противоположную той,
в которой мог встретить гувернантку; мы приходили на Цигенгассе, где затем
все обычно заканчивалось побоищами.
— Но вы ведь в них не участвовали? — невольно воскликнул я в тоне
глубочайшей убежденности, ибо действительно не мог представить себе
доктора Кафку среди дерущихся.
Однако доктор Кафка засмеялся, откинул голову назад и сказал:
— Еще как участвовал! Хотя опыта драк у меня не было, и я, в сущности,
боялся, но всегда лез в самую гущу свалки, чтобы доказать им всем, что я не
неженка и не маменькин сынок, как они меня обзывали. И потом, я не хотел
стоять там слабеньким еврейским мальчиком. Тем не менее я не убедил их,
поскольку обычно меня лупили. Очень часто после таких гастролей я
приходил домой заплаканный, грязный, в куртке без пуговиц и в рубашке с
разорванным воротом. Я приходил сюда.
Доктор Кафка остановился на Кляйнен Ринг около барочного входа в дом
Шуберта и коротким кивком указал на выступавший из противолежащей
шеренги домов средневековый дом «У Минуты», стоявший вплотную к
ратуше и отделявший Альтштедтер Ринг от Кляйнен Ринг.
— Родители жили вон там, наверху. Но дома появлялись только к вечеру,
поскольку весь день работали в своем магазине. А ведение домашнего
хозяйства было поручено кухарке — и нашей гувернантке. Которая очень
переживала всякий раз, когда я после уличной битвы являлся домой в слезах,
растерзанный и грязный. Девушка всплескивала руками, плакала и грозила
доложить родителям о моем преступлении, но никогда этого не делала. Наоборот!
Совместными усилиями гувернантка и кухарка старались как можно скорее
устранить все последствия моих битв. При этом кухарка не раз ворчала: «Ты
же просто равахоль какой-то!» Я не знал, кто это такой, и как-то спросил у
нее, но она только повторила: «Вот ты и есть! Самый настоящий равахоль». И
этим зачислила меня в какой-то совершенно неизвестный мне разряд людей.
Она сделала меня составной частью какой-то темной тайны, приводившей
меня в трепет. Я был равахоль! Это слово действовало на меня, как формула
ужасного заклятия, порождая во мне невыносимое напряжение. И чтобы
избавиться от него, однажды вечером, когда родители играли в гостиной в
карты, я спросил, кто такой равахоль. На что отец, не отрывая глаз от карт,
ответил: «Это преступник, убийца». Должно быть, я выглядел очень дико и
глупо, так как мать озабоченно спросила: «Где ты это услышал?» Я что-то
промямлил в ответ. Мысль о том, что кухарка увидела во мне преступника,
парализовала мой язык. Мать испытующе посмотрела мне в глаза. Она уже
готова была бросить карты на стол и учинить мне допрос, но отец хотел
продолжать игру и поэтому довольно резко сказал: «Он мог это услышать где
угодно. В школе или на той же улице. Сейчас везде только и говорят об этом
типе». — «Да, — согласилась мать, — с этим сбродом действительно слишком
много носятся». На что отец — шлеп! — шваркнул по столу картой, а я,
совершенно раздавленный, выскользнул из комнаты. На следующее утро у
меня поднялась температура. Мне прописали какое-то лекарство. Когда
гувернантка ушла с рецептом в аптеку, кухарка присела на край моей кровати.
78 Густав Яноух
Это была высокая, полная, добродушная женщина, мы звали ее «фрау Анна».
Она погладила мои руки, лежавшие поверх одеяла, и сказала:
— Ты только не бойся. Все будет хорошо.
Но я спрятал от нее руки под одеяло и спросил:
— Почему я преступник?
Кухарка сделала большие смеющиеся глаза и спросила:
— Преступник? Кто тебе это сказал?
— Вы! Вы сами!
— Я? — фрау Анна прижала кулаки к своей могучей груди и негодующе
воскликнула: — Но это же вообще неправда!
Я, однако, возразил:
— Это чистая правда. Вы назвали меня равахолем. А это преступник, папа
и мама так сказали.
Фрау Анна схватилась за голову и, смеясь, объяснила:
— Да, сказала, что равахоль. Но я ничего плохого не думала. Равахоль —
это ведь просто так говорится. Я не хотела тебя обидеть.
Она примирительно погладила меня по щеке. Но я отвернулся к стене.
Сразу вслед за тем пришла гувернантка с лекарством.
Имени «Равахоль» у нас никогда больше не произносили, но оно осталось
во мне, как колючка или, лучше сказать, как отломившееся острие иголки,
дрейфующее по телу. Воспаление горла прошло, но я остался больным,
страдающим от внутренней раны. При этом внешне ничего не изменилось. Со
мной обращались так же, как и прежде, но теперь я знал, что я — изгой,
преступник, одним словом, равахоль. И это изменило все мое поведение. Я
больше уже не участвовал в буйных играх мальчишек, теперь я всегда чинно
и благородно шел с гувернанткой домой. Никто не должен был догадаться,
что на самом деле я — равахоль.
— Но это же чепуха какая-то! — невольно вырвалось у меня. — Со
временем это должно было пройти.
— Совсем напротив! — болезненно улыбнулся Кафка. — Ничто не
укореняется в душе так глубоко, как необоснованное чувство вины, ибо его —
именно потому, что для него нет никакого реального основания — нельзя
вытравить никакими сожалениями и нельзя ничем загладить. Поэтому я
остался равахолем и тогда, когда эта история с нашей кухаркой давно, казалось,
была забыта и я уже знал подлинное значение слова.
— Вы изучили биографию Равахоля?
— Да! И не только Равахоля, но и биографии всяких прочих анархистов.
Я штудировал описания жизни и воззрений Годвина, Прудона, Штирнера,
Бакунина, Кропоткина, Тукера11 и Толстого, посещал всякие занятия и
собрания и потратил на это много времени и денег. В 1910 году я присутствовал на
заседаниях чешских анархистов в каролинентальской гостинице «У
пушечного креста», где под видом любителей игры на мандолине собирались члены
анархистского «Клуба молодых». Несколько раз и Макс Брод ходил со мной
на эти собрания, но для него они, в сущности, никакого интереса не
представляли. Он смотрел на них как на некие проявления молодежных
политических заблуждений. Однако для меня это было очень серьезное дело. Я шел
по следам Равахоля. Позднее они привели меня к Эриху Мюзаму, Артуру
Холичеру и венскому анархисту Рудольфу Гросману, который под именем
Пьера Рамуца издавал газету «Благосостояние для всех». Их целью было
достижение человеческого счастья без милости. Я их понимал, но... — Кафка
вскинул руки, словно подломленные крылья, и беспомощно уронил их, — я
не мог долго идти с ними плечо к плечу. Я остался с Максом Бродом,
Феликсом Вельчем и Оскаром Баумом. Они мне ближе.
Он остановился. Мы пришли к дому, в котором он жил. Несколько секунд
он с задумчивой улыбкой смотрел на меня и потом тихо сказал:
11 Уильям Годвин (1756 — 1836) — английский писатель; Макс Штирнер (наст, имя —
Каспар Шмидт; 1806—1856) — немецкий философ; Бенджамен Тукер (1854—1939) —
американский литератор.
Разговоры с Кафкой 79
— Все евреи — так же, как и я — изгои, равахоли. Идя прежним путем
домой, я все еще ощущаю удары и пинки злых мальчишек, но драться уже не
могу. У меня уже нет тех юных сил. И гувернантки-защитницы у меня тоже
уже нет. — Он протянул мне руку. — Мы припозднились. Доброй ночи.
Я провожал доктора Кафку из страхового общества домой. Но на этот раз
мы пошли не по Цельтнергассе, а по Грабен. Говорили о новом сборнике
новелл одного популярного австрийского автора фантастических романов и
рассказов.
— У него невероятный изобретательский дар, — с уважением сказал я.
Однако доктор Кафка лишь слегка скривил губы и заметил:
— Изобрести легче, чем обрести. Представить действительность в ее
собственном, по возможности, самом широком многообразии — вот, наверное,
самое трудное, что только может быть. Будничные лица текут мимо тебя,
словно какая-то таинственная армия насекомых.
Некоторое время он задумчиво наблюдал движение на перекрестке у Вен-
цельсплац: мы остановились на углу Брюкель и Обстгассе.
— Кого только не увидишь тут. И каждое лицо — крепостная башня. А
ведь ничто не исчезает так скоро, как человеческое лицо.
Мы зашли во францисканскую церковь на Юнгманплац.
На какой-то миг в лице Кафки возникло движение улыбки, однако оно
тут же замерло в жестких складках около губ; затем он сказал:
— Чудо и насилие — это просто два полюса неверия. Мы расстрачиваем
жизнь в пассивном ожидании какого-то указующего послания, которое так и
не приходит, потому что как раз своим перенапряженным ожиданием мы
закрываемся от него. Или же, в крайнем нетерпении отбросив всякое
ожидание, топим свою жизнь в преступной кровавой и огненной оргии. И то и
другое неправильно.
— А что правильно? — спросил я.
— Вот что, — ответил Кафка не раздумывая и указал на старую
женщину, преклонившую колена перед одним из боковых алтарей невдалеке от
двери. — Молитва.
Он взял меня под руку и, слегка увлекая, повел к выходу из храма. Когда
мы вышли в премверие, он сказал:
— Молитва, искусство и научное исследование — это лишь три разных
языка пламени, выбивающихся из одного и того же очага. Человек хочет
превзойти данные в каждый момент возможности желания, выйти за
границы своего собственного маленького «я». Искусство и молитва — это лишь
простертые в темноту руки. Мы просим подаяния, чтобы принести в дар
себя.
— А наука?
— Та же просящая рука, что и молитва. Человек бросает себя в темную
световую дугу между прехождением и становлением, чтобы уложить бытие в
колыбель своего маленького «я». Это и делают наука, искусство и молитва.
Поэтому углубление в самого себя — это не уход в бессознательное, а выход
того, что было лишь темным предчувствием, на светлую поверхность
сознания.
Во время моих первых посещений доктора Кафки я часто реагировал на
его высказывания удивленным вопросом: «Это на самом деле правда?» На
что доктор Кафка в то первое время, как правило, отвечал лишь коротким
кивком головы. Но позднее, когда мы уже были некоторое время знакомы, а
мое удивление по-прежнему выражалось в этом стереотипно недоверчивом
вопросе, Кафка однажды сказал мне:
— Пожалуйста, не надо задавать этот вопрос. Вы одной этой фразой
снова и снова раздеваете меня у меня на глазах. И я вижу свое бессилие.
Ведь ложь — это искусство, которое, как и всякое искусство, требует всех
человеческих сил. Ей нужно предаваться целиком и полностью, в нее нужно
80 Густав Яноух
вначале поверить самому, только тогда можно убедить ею других людей. Ложь
требует огня страсти, поэтому она больше открывает, чем скрывает. Мне это
не по силам, так что мне остается только одно прибежище — правда.
И с его слегка приоткрытых губ слетел чуть шипящий, какой-то
потусторонний смех. Я присоединил к нему свой тихий смущенный смешок. Ведь, по
существу, мне перед самим собой было стыдно моего предшествующего столь
поверхностного обращения с языком в разговорах с доктором Кафкой. И мне
было тем более стыдно, что незадолго до того Кафка сказал мне:
— Язык — это одежда неуничтожимого в нас, одежда, которая нас
переживет.
С некоторого времени я уже больше не задавал Кафке вопросов о его
самочувствии; мне становилось не по себе, когда при мне кто-то
осведомлялся о его здоровье, и я слышал, как он с неумело наигранной беззаботностью
лжет в ответ. Я в таких случаях просто не мог оставаться спокойным. Я
невольно начинал ерзать на своем посетительском стуле, нервно теребил
пуговицы пиджака или ногти, хватал какую-нибудь газету или книгу или
попросту... зевал. Доктор Кафка это несомненно заметил и обдумал, так как
однажды — уже не помню, в каком это было году, помню только, что светило
солнце, следовательно, был ясный летний день — он неожиданно и
исключительно по собственному побуждению объяснил мне те причины своей
единственной конвенциональной лжи, которые я уже знал.
Бродя в тот день по городскому парку за нынешним Главным вокзалом,
мы остановились у железной ограды маленького пруда, по темной водной
глади которого плавала туда-сюда стайка полосато-коричневых и черно-бело-
зеленых уток, и некоторое время наблюдали за стоявшей рядом с нами
группой женщин с детьми, они покупали у хромого старика с огромной белой
бородой Санта Клауса, достававшей до его овального лотка, булки и соленый
хворост, которые дети крошили и бросали подгребавшим с кряканьем уткам.
— Как вы думаете, кто больше рад, — спросил меня Кафка, — утки или
дети?
— Я думаю, утки, — ответил я. — Они же получают корм, материал для
продолжения жизни.
— А дети что же, ничего не получают? — доктор Кафка посмотрел на
меня с упреком. — Радость — это корм для человеческой души. Без нее
жизнь — просто умирание. — Он повернулся и пошел, неспешно шагая и на
ходу рассказывая: — Я еще помню, как маленьким ребенком отчаянно плакал
и забивался в темный угол между буфетом и комодом в нашей столовой,
когда гувернантка грозила, что в наказание за мое непослушание не возьмет
меня в городской парк к уточкам. Там, за комодом, я впервые услышал, как
испуганно стучит в груди мое сердце. Дорога от Кляйнен Ринг до городского
парка с самого начала была волнующим приключением. Главную роль при
этом играли перчатки нашей гувернантки, которая меня туда водила.
Девушка надевала коричневые, уже несколько потраченные временем лайковые
перчатки. Потом она купила себе новые, вязаные, но эти мне не нравились. Я
любил те, старые коричневые лайковые. От их прикосновения у меня по
спине всегда пробегала сладостная дрожь. Поэтому перед каждой прогулкой
я клянчил: «Пожалуйста, фройляйн, наденьте ваши старые лайковые. Тогда
держать за руку все равно что гладить». Когда я это в первый раз сказал,
девушка засмеялась: «А ты сладострастник!» И я им был. Потом мне уже
никогда не доводилось испытывать такое глубокое наслаждение и такую
радость, как тогда, когда в городском парке наша фройляйн, держа меня за
руку, разрешала покормить уток.
Кафка умолк. Мы вышли по короткой соединительной дорожке на
обсаженную густым кустарником и редкими деревьями боковую аллею, которая
шла параллельно центральной по краю парка, так что за ней уже видны были
верхние этажи фасадов очень фешенебельной тогда Мариенгассе.
— Счастье не зависит от имущества. Счастье — это лишь вопрос сориен-
тированности. В том смысле, что счастливьй не видит темных краев действи-
Разговоры с Кафкой 81
тельности. Чувство жизни заглушает в нем подтачивающее изнутри
осознание смерти. Человек забывает, что он не идет, а падает. Он словно опьянен.
Поэтому и спрашивать человека о его самочувствии просто неприлично. Это
так же безвкусно, как если бы одно яблоко обращалось к другому с
вопросом: «Ну, как там ваши червяки, которые развелись в вас от укусов
насекомых?» Или если бы одна травинка спрашивала другую: «Как вам вянется?
Как ваше драгоценнейшее гниение? Продвигается?» — каково бы это было?
— Омерзительно! — невольно вырвалось у меня.
— Вот видите! — сказал Кафка и так вздернул вверх подбородок, что на
шее, словно натянутые канаты, обозначились мускулы.
— Вопрос о самочувствии усиливает в человеке сознание бренности,
перед которым я в качестве больного особенно беззащитен.
Я услышал, как он глубоко втянул носом воздух.
— Может быть, все это не так уж страшно, — беспомощно промямлил
я. — Вам просто не надо думать о вашей болезни.
— И я это же говорю сам себе — и тем самым уже думаю о ней. Я не могу
о ней забыть. У меня нет ничего такого, чем я мог бы вытеснить ее из
сознания. И не хватает мне как раз настоящей работы.
— Ну как же? — с легким негодованием отозвался я. — Вы же
исполняете вашу должность в страховом обществе, где вас ценят...
Но доктор Кафка перебил меня.
— Это не работа, а гниение. В каждой по-настоящему деятельной,
целеустремленной жизни, целиком наполняющей человека, есть взлет и сияние
некоего огня. А что делаю я? Сижу в конторе. Это же просто фабрика дурно
пахнущего дыма, она не дает никакого ощущения счастья. Потому я и лгу
людям, которые спрашивают о моем самочувствии, и лгу совершенно
спокойно, вместо того, чтобы совсем просто, как приговоренный — каковым я
ведь и являюсь — молча отворачиваться.
— Вы называете «мазней» литературу, которая приносит издателям
большую часть их денег? — с наигранным возмущением спросил Кафка, сел к
столу и, не ожидая моего ответа, продолжил: — Это важный товар.
Детективный роман — это род наркотика, который смещает все жизненные
пропорции и тем самым переворачивает мир с ног на голову. Детективный роман
всегда строится на раскрытии тайн, скрытых необычайными событиями. А в
жизни все как раз наоборот. В жизни тайна не маячит где-то на заднем
плане — напротив! — она стоит голая перед самым нашим носом. Тайна — это
само собой разумеющееся. Поэтому мы ее и не замечаем. Повседневность —
вот самый великий из всех криминальных романов. Каждую секунду мы
проходим мимо тысяч трупов и преступлений, составляющих часть обихода
нашей жизни. А если, несмотря на привычку, что-то нас все-таки поразит, на
этот случай у нас есть чудное успокоительное — детективный роман,
который любую тайну бытия изобразит нам в виде из ряда вон выходящего и
наказуемого явления. Так что детективный роман — это не мазня, это, говоря
словами Ибсена, — столп общества, некая накрахмаленная манишка
бездушного аморализма, который, впрочем, сам себя подает в качестве
добропорядочного благонрадия.
Франц Кафка умел одним-единственным замечанием мгновенно
проливать свет на спорные вопросы. При этом он никогда не старался произвести
впечатление глубокомысленного или, тем более, остроумного человека. Все,
что он говорил, звучало просто и естественно, как нечто само собой
разумеющееся. И достигалось это не каким-то особым подбором слов, мимикой или
интонацией — на слушателя воздействовала вся личность Кафки. Он был
само спокойствие, сама тишина. При этом его живые глаза блестели, а
иногда — когда я заговаривал о музыке или о его писательских работах —
наполнялись беспомощным смущением и начинали моргать.
— Музыка для меня — что-то вроде моря, — сказал он однажды. — Она
захватывает меня, уносит в восхищение, воодушевляет, и тем не менее я
82 Густав Яноух
испытываю страх — просто ужасающий страх перед ее бесконечностью. Я
ведь плохой моряк. Вот Макс Брод — другое дело. Он бросается вниз головой
в этот грохочущий поток, он призовой пловец.
— Макс Брод — любитель музыки?
— Он понимает ее, как мало кто.
Однажды — точной даты я уже не помню, — когда мы брели от Альт-
штедтер Ринг по Парижской к Влтаве, доктор Кафка неожиданно
остановился напротив Старой синагоги и сказал — вне всякой связи с
предшествующим разговором:
— Посмотрите на эту синагогу. Все здания вокруг возвышаются над ней.
Она ниже этих новых домов, вставших рядом, она здесь — просто древнее
вкрапление, инородное тело. И так со всем еврейским. Здесь корень того
враждебного напряжения, которое вновь и вновь сгущается до вспышек
агрессивности. Гетто вначале, по-моему, было грубым средством
примирения. Окружающий мир хотел отделить от себя это неизвестное, снять
остроту напряжения, отгородившись стенами гетто.
Я перебил его:
— И это была, разумеется, глупость. Благодаря стенам гетто отчуждение
стало только еще сильнее. И вот теперь стен нет, но антисемитизм остался.
— Стены перенесли внутрь, — сказал доктор Кафка. — Но на этом не
остановятся. И эту синагогу постараются растоптать совсем, уничтожив
евреев.
— Нет, в это я не верю! — воскликнул я. — Кто може,т это сделать?
Доктор Кафка повернул ко мне лицо; выражение его было
замкнуто-печальным, в глазах не было света.
— Чехи не антисемиты, — сказал я, — они бы никогда не пошли за
погромщиками. Они не употребляют таких наркотиков, как идеологии
превосходства.
— Это верно, — бесцветным голосом отозвался доктор Кафка и
двинулся дальше. — Чехи и сами всего лишь маленькое племя в ареале обитания
больших. И поэтому их душу уже не раз пытались задушить. Язык, а вместе
с ним и народ — должны были исчезнуть. Но возникающее из праха
земного силой уничтожить нельзя. Всегда остаются прасемена всех существ и
всех вещей.
За плотно сомкнутыми губами Кафки возник какой-то неопределимый звук.
Не зная, было ли это булькающим смехом или коротким бормотанием, я
испытующе взглянул в его лицо, но тут он заговорил о моей коллекции марок.
— Музыка вызывает новое, более тонкое, более сложное и потому более
опасное возбуждение, — сказал как-то Франц Кафка, — поэзия же
стремится прояснить сумятицу возбуждения, вывести его на высоту сознания,
очистить и тем самым очеловечить. Музыка есть некое умножение чувственной
жизни, тогда как поэзия — ее обуздание и возвышение.
Как-то он сказал о мучившей его бессоннице:
— Может быть, за этой бессонницей просто таится огромный страх
смерти. Может быть, я боюсь, что душа, покидающая меня во сне, уже не сможет
вернуться обратно. Может быть, эта бессонница — просто чрезмерно ясное
сознание греха, страшащееся возможности скорого суда. А может быть, и
сама бессонница — уже грех, может быть, это некий мятеж против
естественного.
Я заметил, что бессонница — это болезнь.
— А корень всякой болезни — грех, — ответил Кафка. — Ив этом
причина того, что мы смертны.
Весной 1921 года в Праге установили два незадолго до того изобретенных
за границей фотоавтомата, которые на одном снимке фиксировали, кажется,
шестнадцать — или даже еще больше — разных выражений лица фотогра-
Разговоры с Кафкой 83
фируемой персоны. Придя как-то с серией таких портретов к доктору Кафке
и пребывая в хорошем расположении духа, я сказал:
— За какие-то пару крон теперь можно сфотографировать себя с самых
разных сторон. Такой аппарат — это просто механизированное «познай
самого себя».
— Вы хотите сказать «не признай самого себя»! — заметил с тонкой
улыбкой доктор Кафка.
Я запротестовал:
— Почему это? Фотографии не лгут!
— Кто вам это сказал? — Доктор Кафка склонил голову к плечу. —
Фотографии приковывают взгляд к поверхности и этим обычно вуалируют ту
скрытую сущность, которая лишь просвечивает в игре света и тени сквозь
внешние очертания вещей. И одними линзами, даже самыми сильными, ее не
уловишь — только на ощупь, руководствуясь чувством. Или вы полагаете, что
ту бездонную действительность, которой во все предшествующие эпохи
противостояли целые легионы исполненных жадных устремлений художников,
ученых и прочих волшебников, — что эту вновь и вновь ускользавшую
действительность теперь можно запросто схватить одним нажатием кнопки
какого-то дешевенького аппарата? Этот фотоавтомат — не умножитель
человеческого зрения, а лишь фантастически упрощенный глаз мухи.
С моего первого недельного заработка я позволил себе отдать три вещи
Кафки — «Превращение», «Приговор» и «Кочегара» — в переплетную
мастерскую; на темно-коричневой коже томика переплетчик изобразил горящий
терновый куст, а под ним — изящным золотым тиснением — имя «Франц
Кафка». Эта книга лежала в папке у меня на коленях. И вот я вытаскиваю
кожаный томик из папки и, переполняемый гордостью, протягиваю его через
стол Францу Кафке.
— Что это? — с удивлением спрашивает он.
— Это мой первый недельный заработок.
— А не жалко?
Глаза Кафки начинают мигать, губы искривляются. Несколько секунд он
смотрит на вытисненное золотом имя, затем бегло пролистывает том и с
явным неудовольствием кладет его на стол передо мной. Я уже готов спросить,
что ему не нравится в этой книжке, как на него нападает кашель. Он
вытаскивает из кармана пиджака носовой платок и прижимает его ко рту, затем,
когда приступ проходит, прячет платок, встает, идет к маленькому
умывальнику, находящемуся у него за спиной, моет руки и, вытирая их, произносит:
— Вы переоцениваете меня. Ваша вера меня подавляет.
Он садится к письменном}7' столу и, прижимая руки к вискам, говорит:
— Я — не горящий терновый куст. Я — не огонь.
Я перебиваю его:
— Вы не должны так говорить. Это несправедливо. К примеру, для меня
вы — огонь, тепло и свет.
— Нет, нет! — возражает он, покачивая головой. — Вы заблуждаетесь.
Моя писанина не заслуживает кожаного переплета. Это просто мои
совершенно личные кошмарные видения. Это вообще не надо было печатать. Это
надо было сжечь и смыть. Это не имеет никакой ценности.
Я озверел.
— Кто вам это сказал? — Я должен был ему возразить. — Как вы можете
так говорить? Вы что, можете заглянуть в будущее? То, что вы мне сейчас
говорите, это только субъективные ощущения. Быть может, ваши каракули,
как вы выражаетесь, уже завтра явятся значительнейшим голосом этого мира.
Кто может уже сегодня это знать?
Я глубоко дышал. Кафка неподвижно смотрел в стол. В углах его губ
обозначились две короткие резкие складки. Я устыдился своей горячности и
потому уже спокойно, чуть оправдывающимся тоном сказал:
— Помните, что вы мне говорили на выставке Пикассо?
, Кафка, не понимая, посмотрел на меня. Я продолжал:
84 Густав Яноух
— Вы сказали, что искусство — это зеркало, которое, как переведенные
часы, забегает вперед. Может быть, то, что вы пишете, в сегодняшней
«киношке слепых» — тоже лишь некое зеркало завтрашнего дня.
— Пожалуйста, оставьте это, — с мукой в голосе произнес Кафка и
прикрыл обеими ладонями глаза.
Я извинился.
— Простите. Я не хотел вас волновать. Я глуп.
— Нет-нет, в этом вас не упрекнешь! — Не отнимая рук от лица, он
покрутил всей верхней половиной туловища в одну и в другую сторону. —
Вы правы. Вы определенно правы. Видимо, поэтому я ничего и не могу
окончить. Истина отпугивает меня. Но можно ли поступать иначе? — Он отнял
руки от глаз, опустил сжатые в кулаки ладони на крышку стола, наклонился
вперед и тихим, сдавленным голосом произнес: — Если не можешь помочь,
нужно молчать. Никто не вправе своим ощущением безнадежности ухудшать
состояние пациентов. Поэтому все мои каракули надо уничтожить. Я не свет.
Я — просто запутавшийся в собственном терновнике. Я — тупик.
Кафка откинулся на спинку стула. Его руки бессильно соскользнули со
стола. Он закрыл глаза.
— Я в это не верю, — с полной убежденностью сказал я, однако тут же
успокаивающе прибавил: — И даже если бы это было и так, то уже в том
заслуга, чтобы показать людям этот тупик. Ведь вашим путем наверняка идут
и другие.
В ответ Кафка лишь медленно покачал головой.
— Нет, нет... Я слаб, и я устал.
— Вам бы надо бросить эту работу здесь, — тихо сказал я, пытаясь
ослабить напряжение, которое, как я чувствовал, возникло между нами.
Кафка кивнул.
— Да, надо бы. Я хотел спрятаться здесь, за этим письменным столом, но
он только увеличил мою слабость. Он превратился, — Кафка взглянул на
меня с какой-то неописуемо болезненной улыбкой, — в некое кино для
слепых.
Затем он вновь закрыл глаза.
Всякий раз, когда я говорил Кафке, что был в кино, на его лице
отражалось чрезвычайное удивление. И однажды я отреагировал на такую перемену
выражения его лица вопросом:
— Вы не любите кино?
По кратком размышлении Кафка ответил:
— Я, собственно, никогда об этом не задумывался. Это, конечно,
великолепная игрушка, но я не выношу ее, может быть, из-за слишком сильной
предрасположенности к оптическому. Я «человек смотрящий». А кино
мешает смотреть. Из-за стремительности движений и быстрой смены картин
человек постоянно что-то просматривает. И уже не взгляд овладевает картинами,
а они овладевают взглядом. Они затопляют сознание. Кино означает
обмундирование глаз, до сих пор бегавших неодетыми.
— Пугающее утверждение, — заметил я. — Чешская пословица говорит:
глаза — окна души.
Кафка кивнул.
— А кино — железные ставни.
Домашним хозяйством у нас занималась приходившая по утрам госпожа
Сватек, проживавшая в Жижкове на Есениусгассе. А вечерами она работала
уборщицей в Обществе по страхованию рабочих от несчастных случаев. Она
знала Франца Кафку и, несколько раз увидев меня у него, начала
рассказывать о нем.
— Доктор Кафка — славный господин. Совсем не то, что другие. Это уж
по тому видно, как он что-нибудь человеку дает. Другие-то сунут тебе так,
что прям поперек горла встанет. Они ж не дают — они унижают и
оскорбляют. Иной раз такие подачки просто выбросить хочется. А вот господин док-
Разговоры с Кафкой 85
тор Кафка, тот уж в самом деле дает так, что удовольствие получаешь. К
примеру, виноград, который он в обед не съел. Остатки. Вы ж знаете, как они
обычно выглядят у других. А доктор Кафка никогда не допустит, чтобы они
так валялись, как какая-нибудь неаппетитная куча. Он красиво так положит
виноград или другие какие фрукты на тарелочку. И как войду я в кабинет, он
и скажет — так это, между прочим, — что, мол, не угодно ли мне, может
быть, на что-нибудь это употребить. Да, уж доктор Кафка обращается со
мной не как с какой-то там старой уборщицей. Он славный господин.
Госпожа Сватек была права: Кафка владел искусством дарить. Он
никогда не говорил: «Возьмите это, я вам это дарю». Даря мне какую-нибудь книгу
или журнал, он всегда говорил только одно: «Вам не нужно возвращать это
мне».
Юный Ф. В. покончил с собой из-за несчастной любви. Мы заговорили об
этом, и в ходе разговора Франц Кафка сказал:
— Что такое любовь? Но это же очень просто! Любовь — это все то, что
возвышает, расширяет, обогащает нашу жизнь, ведет во все выси и глубины.
Любовь так же беспроблемна, как какое-нибудь транспортное средство.
Проблемны только водитель, пассажиры и дорога.
Я рассказывал о моем школьном друге В., который десятилетним
ребенком был соблазнен своей учительницей французского и с этого времени стал
бояться всех молодых девушек, даже своей собственной сестры, так что ему
пришлось теперь обратиться за медицинской помощью к психоаналитику
доктору Пецлю.
— Любовь всегда наносит раны, которые, собственно говоря, никогда по-
настоящему не заживают, поскольку любовь всегда является в
сопровождении грязи, — сказал Кафка. — К отделению любви от грязи приводит только
воля влюбленных. А такой беспомощный человек, как ваш юный друг, еще
не имел, в общем-то, никакой собственной воли в любви, потому и был
инфицирован грязью. Он — жертва своего смятения незрелости. Это может
давать тяжелые последствия. Горькие черточки в лице мужчины — часто лишь
застывшие следы смятения ребенка.
После первого слушания по делу о разводе моих родителей я зашел к
доктору Кафке. Я был очень взволнован, полон боли и оттого несправедлив.
Когда мои жалобы иссякли, Кафка сказал мне:
— Успокойтесь и наберитесь терпения. Пусть все злое и неприятное
пройдет над вами своим чередом. Не уклоняйтесь от него. Наоборот,
внимательно в него всмотритесь. Поставьте на место реактивного раздражения
активное понимание, и вы перерастете все это. У человека только один путь
к величию — через собственную слабость.
— Терпение — вот патентованный ключ ко всякой ситуации. Надо плыть
вместе со всем и всему отдаваться, но при этом оставаться спокойным и
терпеливым, — сказал мне доктор Кафка, когда однажды прозрачным, как
стекло, осенним днем мы шли с ним по усыпанному листвой плодовому саду. —
Никто не гнется и не ломается — этого нет. Есть только преодоление,
которое начинается с преодоления себя. От него нельзя уклониться. Сход с этой
колеи — всегда крушение. Надо все терпеливо принимать в себя — и расти.
Стены нашего испуганного «я» можно взорвать только любовью. За этой
облетевшей листвой, шелестящей вокруг нас, надо уже сейчас видеть
молодую свежую весеннюю зелень, запасаться терпением и ждать. Терпение —
это единственный надежный фундамент для воплощения всех мечтаний.
Это был жизненный принцип доктора Кафки, и он с неизменной
снисходительностью пытался внушить его мне, — принцип, в правильности
которого он убеждал меня каждым словом и каждым жестом, и улыбкой, и блеском
своих огромных глаз, и всем своим многолетним пребыванием на службе в
Обществе по страхованию рабочих от несчастных случаев.
86 Густав Яноух
Как мне было известно от моего отца, Франц Кафка четырнадцать лет, то
есть, беря в среднем, почти половину жизни поколения просидел за гладко-
полированным письменным столом этой фабрики дыма на улице Поржич,
дом 7, куда он поступил 30 июля 1908 года стажером и откуда 1 июля 1922
года в чине старшего секретаря ушел по собственному ходатайству на
пенсию.
Госпожа Сватек, убиравшая кабинет Кафки и нашу квартиру в Кароли-
нентале, сказала мне:
— Доктор Кафка исчез тихо и незаметно, как мышка. Как все эти годы жил
там, в этом страховом обществе, так и исчез. Не знаю даже, кто его стол
убирал. В шкафу только висел поветшавший уже от времени старый запасной
плащ доктора Кафки, который он надевал, когда вдруг начинался дождь, —
зонтика у него никогда не видела. Плащ забрал один из служителей. А отнес ли
он его доктору Кафке или у себя оставил — уж это мне не известно. А пустой
шкаф я вымыла водой с мылом. Еще на столе стоял такой старый высоконький
стеклянный стаканчик, а в нем — два карандаша и ручка. А рядом — красивая,
синяя с золотом, чайная чашка и такая же тарелочка. А доктор-то Тремль,
который смотрел, как я убирала, и говорит мне: «Уберите, — говорит, —
отсюда эти черепки!» Стеклянный стаканчик был из рабочего прибора доктора
Кафки. А из чашки он частенько пил молоко, а то, бывало, и чай. Так вот, я и
унесла эти, как доктор Тремль сказал, черепки домой.
Я сидел напротив госпожи Сватек в ее кухне, одновременно служившей и
столовой; она встала, подошла к выкрашенному белой краской кухонному
шкафчику, достала из застекленной полки эти оставшиеся от доктора Кафки
«черепки», тщательно протерла их полотенцем и бережно поставила на стол
передо мной.
— Возьмите, молодой господин, эти вещи себе. Вы очень любили доктора
Кафку, я знаю, вам не надо мне ничего рассказывать. Он был очень добр к
вам. И тогда, когда вам это в самом деле было нужно. Я думаю, эту чашечку,
из которой он обычно пил, вы будете бережно хранить.
Так оно в действительности потом и было. Я попадал в самые разные
ситуации, переезжал с квартиры на квартиру, и эта маленькая фарфоровая
чашка повсюду сопровождала меня. Но я никогда ею не пользовался. Ее край
подносил к губам Франц Кафка, и я не смел коснуться ее своими губами.
Глядя на эту синюю с золотом чашку, подаренную мне госпожой Сватек,
я вновь и вновь невольно вспоминаю слова, которые однажды в сумерках по
дороге через заштрихованный дождем Тейнхоф сказал мне доктор Кафка:
— Эта жизнь так же неизмеримо велика и глубока, как звездная бездна
над нами. А заглянуть в нее можно только сквозь маленькую замочную
скважину своего личного существования. Да и то больше чувствуешь, чем
видишь. Поэтому эту замочную скважину нужно прежде всего содержать в
чистоте.
Всегда ли я так жил? Не знаю. Я думаю, на это был способен только такой
одержимый стремлением к истине святой, каким был доктор Кафка.
Перевод с немецкого Г. Ноткина
Э. ВЕТЕМАА
ПРИШЕЛЕЦ
Роман
Он пунктуально — в один и тот же день недели и в определенный час —
приходил в старый второразрядный музей где-то на краю города, да, в
жалкий музей естественной истории с непременным медвежьим чучелом —
поддельная хитринка карих стеклянных глазок в печальном противоречии с
облезлой грудью, свалявшейся шерстью, отдающей нафталином, и залитой
киноварью пастью; эта ощеренная при помощи замысловатых стальных распорок
пасть с пластмассовыми зубами, по-видимому, долженствовала создать у
посетителей впечатление, будто зверь сейчас издаст радостный рык,
наткнувшись на улей, кстати, услужливо придвинутый к его стопам, даже вон две-три
пчелки на летке, правда, давно почившие. Двинувшись дальше, пожалуй, мы
заметили бы волка, задравшего овцу. Однажды морозным утром тощего
серого разбойника нашли на гребне сугроба: он лежал, оскалив зубы и
протянув ноги. Однако в руках опытного чучельника Canis lupus помаленьку обрел
былое достоинство, былую красу, так что даже вот расправился с овечкой.
Да, наш герой выбрал именно такой тихий музей, чтобы в рассеянном
верхнем свете, льющемся сквозь матовые колпаки, думать свои думы, по
поводу коих нам остается лишь строить догадки. Догадки? Ну, в некотором
роде, поскольку молодой человек изредка делал пометки в маленьком
блокноте, на обложке какового, хоть и таимой ревностно от посторонних
взглядов, одной из музейных смотрительниц все же удалось разобрать
каллиграфическую надпись: «Мысли о гармонии мира и ее обеспечении». От
подобного словосочетания добросердечная тетушка, конечно же, покачала головой,
но ее уважение к загадочному посетителю только возросло.
Кто знает, может быть, молодой природолюб и не очень-то задерживался
возле крупных хищников, которых так безобразно опошлили, ибо еще
больше его интересовало все живущее. Аквариумы с зеленой водной
растительностью, колеблемой серебристыми пузырьками, исторгаемыми из резиновой
трубки кислородного аппарата, и привычными маленькими обитателями:
кардиналами, барбусами, неонами, нанностомусами, возможно, сильнее
приковывали к себе вдумчивый взгляд его серых глаз. Хмуря бровь, разглядывал
Энн Ветемаа (род. в 1936 г.) — эстонский прозаик и поэт. Произведения Энн Ветемаа
переведены на русский и др. языки. Живет в Таллинне. Перевод выполнен по изданию:
Enn Vetemaa. Tulnuk. Tallinn: Looming, 1987, № 12—13.
© Э. Ветемаа, 2002
© Александр Томберг (перевод), 2002
88 Э. Ветемаа
он какую-нибудь прозрачную рыбку, весьма нежную и кокетливую, сквозь
которую даже водоросли просвечивают, не говоря уж о заглоченном корме,
отчетливо видном в ее желудке: разглядывал долго и печально, дабы потом
что-то записать в свой блокнот и с легким вздохом проследовать дальше.
Останавливался он, наверное, возле стрекоз и бабочек, размышляя о
тонюсеньких булавочках, что пронзали их тельца и выстраивали на листах ватмана
правильные, научно обоснованные группы некогда порхавших существ.
Головки у этих булавочек самые миниатюрные, много меньше обычных
портновских, но их все-таки ясно видно — крошечные болевые точечки в
волосиках бархатистых спинок: мертвая материя фиксируется в состоянии более
стабильном, чем эфемерная живая. И поскольку молодой человек задержал на
них свой взгляд, мы не сомневаемся, что под его сорочкой матовой белизны,
хотя бы раз, совершенно непроизвольно передернулись лопатки.
Со временем и две тетушки, вечно вяжущие смотрительницы
прохладных залов, приметили сострадательный, по их мнению, нрав посетителя, и
может статься, в одну из сред (допустим, молодой человек именно этот день
недели выбрал для посещения музея) перед самым его приходом, заранее
ожидаемым, поднялись со своих стульев с бархатными сиденьями и
направились, волоча войлочные шлепанцы, к овечке, чтобы несколько отодвинуть
ее от волка. Конечно, поступок недозволенный, но мягкосердечные пожилые
дамы все же отважились на него; разумеется, лишь в том случае, если в
музее не было экскурсантов, впрочем, нам ничто не мешает предположить
такое. Да, может быть, они и в самом деле решились на это, однако, как мы
полагаем, благодарности не снискали; по всей вероятности, молодой
человек, подойдя к ним, тихо и вежливо сказал, что их прекраснодушный
поступок не имеет смысла, поскольку он отлично знает, что волки нападают на
овец. Порой одна жизнь должна сокрушать другую ради собственной жизни.
Сие ни для кого не секрет, поэтому, мол, в следующий раз не надо, не
трогайте... И молодой человек помог ужасно вдруг смутившимся
смотрительницам положить овцу на прежнее место, дабы волк, хозяин и властелин,
водрузил свою лапу на грудь поверженной жертвы, как все волки на этом свете, к
числу которых относился и наш волк до того утра, когда его обнаружили на
гребне сугроба с оскаленной пастью и неуклюже подвернутой под себя
лапой.
В этом музее, конечно же, было несколько экспонатов в виде макетов —
произведения декоратора местного театра: пещерные люди, которые
пользовались каменными топорами и изображали на скалах эпизоды охоты на
мамонтов. Мать кормит грудью ребенка (между прочим, вырезанного из
бутылочной пробки), волосатый старик поддерживает огонь в очаге (красная
лампочка от карманного фонаря) и еще двое-трое крупных, крепких мужчин,
занятых каким-нибудь ремеслом, относящимся к той давней эпохе.
Пещерные люди не знали лени и по ночам, в пустом музее, продолжали усердно
заниматься своим делом в темноте. Любознательный молодой человек всегда
находил минутку-другую, чтобы понаблюдать за нашими отдаленными
предками — людьми каменного века.
Пожилые дамы, музейные смотрительницы, очень уважали постоянного
посетителя своих владений и, разумеется, хотели как можно больше знать о
странноватом завсегдатае. Спросить? Нет, на это они не решались, боясь
рассердить его своими расспросами, к тому же опасались — а вдруг в
очередную среду он уже не придет; страх вполне обоснованный, поскольку у
городских властей не хватало денег для пополнения экспонатов. За последние три
года поступили всего-то две злополучные скопы, да и тех подарил любитель-
охотник. Та смотрительница, в обязанности которой входила продажа
билетов, с удовольствием принесла бы сюда морскую раковину, стоящую у нее на
комоде под изображением Иисуса, — большую розовую раковину, некогда
взлелеянную теплыми водами, — но она слишком опасалась, а вдруг юноша
вовсе не заметит это чудо природы, глухо рокочущее, когда приложишь к
уху. Да, она боялась разочароваться, настолько глубоко разочароваться, что и
сама более не испытывала бы прежней радости от своей раковины.
Пришелец 89
Тут, пожалуй, стоит сказать, что удар (мы имеем в виду неожиданное
исчезновение с музейного горизонта постоянного посетителя), который
нелегко перенести пожилым женщинам, который добавит горечи к горькому и
без того хлебу их старости, — этот удар, право же, был мало вероятен, ибо
молодой человек как-то раз подумал об опасениях добрых старушек и,
проявив деликатность, не посмел бы их расстроить. Непременно известил бы,
если бы ему предстояло ненадолго отлучиться. Более того — сообщил бы о
цели поездки и ее продолжительности.
Н-да, но кто же он такой, этот молодой человек? Представляется, что
однажды, чуть раньше или чуть позже, любопытство вконец одолело
старушек и одна из них после очередного визита юноши тайком проводила его до
дома, испытывая стеснение и сердечные муки, это уж несомненно, и тем не
менее. Ее рейд завершился у маленького белого коттеджа в пригороде —
весьма недурного, с ухоженным садом и беседкой в нем. А почему бы
молодому человеку не жить в таком коттедже? Выглядывая из-за дерева,
старушка увидела, как закрылась калитка, услышала, как хлопнула входная дверь,
однако это ей, разумеется, ничего не дало. Не исключено, что у пожилой
дамы появилось желание перелезть через забор и заглянуть в комнату с
железной лестницы, ведущей на веранду, но мечты так и остались мечтами —
как-никак она служит в солидном учреждении культуры, да и возраст не
позволяет лазить по заборам, а кроме того, на окнах плотные занавески. Так
что от ворот ей пришлось бы сделать поворот, не узнав почти ничего
интересного. Но...
Коль скоро молодой человек, наш герой, в самом деле посещал названный
музей, а пожилая смотрительница в самом деле проследовала за ним до дома,
и произошло это к тому же зимой, а зима выдалась снежная, и тропинку в
саду сильно замело, то любопытная преследовательница оказалась
свидетельницей чуда:
— Сугробы несли его на себе! — испуганно сообщила она на следующий
день второй заговорщице. — Просто уму непостижимо! И когда я пошла
было за ним, то провалилась по колено, вот тебе крест, а он шествовал по
рыхлому снегу, точно Иисус по воде, почти следов не оставляя. До чего же,
видно, у него легкая поступь. Не знаю, в чем тут дело...
Они и впрямь ничего не могли понять, а та смотрительница, что
выслеживала молодого человека, кстати, тетушка весьма дородная, плохо спала в
последующие ночи: ей мерещились сугробы, подернутые тонкой синеватой
корочкой (гребни у них были оранжевые, так как солнышко уже опускалось за
железнодорожную насыпь), и молодой человек ступал по ним, словно
невесомый. Н-да, он являлся старушке в ночных видениях обычно большим и
странно переступавшим. Именно таких, не то шагающих, не то парящих, мы
частенько видим на картинах Марка Шагала, хотя — нет никаких сомнений —
старая дама вовсе не подозревала о существовании этого более чем
известного художника, появившегося на свет в Витебске. Воздух будто потрескивал
от мороза, а небо, на фоне которого четко вырисовывался силуэт молодого
человека, казалось суровым, сумеречно-лиловым...
Дом молодого человека, жилье за непроницаемыми занавесками... Коли
мы зашли так далеко, наверное, следует его описать. Обстановка, убранство,
картины на стенах и все такое прочее должны кое-что поведать о самом
хозяине. Разумеется, в том лишь случае, если последний достаточно
обеспечен, чтобы все устроить по своему вкусу, — допущение, каковое и на сей раз
ничто не мешает нам сделать.
Прежде всего обои, вещь весьма существенная, ибо с их помощью
человек отгораживает себе от общего пространства нашей необъятной ойкумены
заповедный пятачок, в котором и намеревается жить. Обои подошли бы
светленькие, от одного вида которых жизнь представлялась бы яркой и
радостной. Разве лишь чуточку анемичной, несколько слишком стерильной, но их
90 Э. Ветемаа
светлая гамма, приятная для глаза, наверняка вселит в сердце наблюдателя
покой и чувство уверенности, разумную радость при виде порядка,
являющегося предпосылкой всякой свободы. И только обои в спальне отличались
большей интимностью, некоторой идиллией; возможно, их
розовато-красные тона (ладно хоть не младенчески розовые) вызвали бы ироническую
улыбку скептика — ну, не то чтобы совсем уж ироническую, пожалуй, ее
лучше назвать недоуменной усмешкой пришедшего в замешательство
человека, да, примерно такой, какая появилась бы на устах закаленного
жизненными передрягами мужчины, попади он в пансион благородных девиц
минувшего века. Вероятно, это ощущение окрепло бы при более внимательном
взгляде на узоры, а именно: на повторяющиеся изображения медведей,
играющих в мяч, — и все же, отдавая дань истине, следует признать, что обои
были весьма милы.
Кровать под покрывалом в синюю клетку воздействовала бы на
наблюдателя в том же духе. Застлана она была с отменной педантичностью: стороны
квадратов лежали в точности параллельно стене — тут и самому
требовательному фельдфебелю придраться было не к чему. Хотя, может быть, именно в
этом похвальном порядке было нечто такое, что не позволяло думать о
присутствии женщины. Надавив на матрац, неожиданно жесткий среди всего
этого зефирного антуража, можно было несомненно решить, что кровать в
этом доме служит для здорового отдохновения, а не лености.
Далее, Туалетный столик и бельевой шкаф ничего особенного из себя не
представляли. Конечно, мы обнаружили бы в шкафу большие кипы белья
тонкой ткани и безукоризненной чистоты (а в каждом ящике еще два-три
ароматных яблочка поздних сортов), но чего ради рыться в чужом белье?
Гораздо разумнее деликатно удалиться из спальни, продолжив обход в
других местах.
В следующей комнате заливались птички: парочка чудесных
представителей пернатого царства жила в радостном единодушии в своей клетке,
сплетенной из прекрасной лозы, всегда в бодром настроении, подтверждаемом
пением. И неудивительно, ибо молодой человек не забывал менять воду и
наполнять кормушку. А время от времени подкладывал им нечто
существенное, по-видимому, мясо, порезанное на мелкие кусочки. Птички скрашивали
вечера звонкими кантиленами, за что молодой человек был искренне им
благодарен и каждый день чистил клетку -— труд, который, вероятно, следует
считать одним из самых антипатичных в распорядке его дня. Да, возле этой
пары птиц он часто сидел вечерами, углубившись в основополагающие труды
по естествознанию или философии, а порой склонившись над своим
небольшим верстаком.
Тут был изумительный станочек. Несмотря на малые размеры, он
позволял выполнять самые разные операции: обтачивать, шлифовать, сверлить,
точить и так далее и так далее. Поэтому все режущие предметы в доме были
идеально заострены. Кстати, и здесь все содержалось в похвальном порядке:
молодой человек имел обыкновение хранить множество своих миниатюрных
инструментов непонятного для непосвященных назначения в красивом
чемоданчике черной кожи. Они поблескивали серебром на темно-красном
бархате, точь-в-точь как у конструктора или изобретателя, страстно увлеченного
своим делом. И в педантизме может таиться эстетика. Но для чего же юноше
все эти приспособления? Уж не занялся ли он созданием чего-то из ряда вон
выходящего, остро необходимого человечеству в недалеком будущем, или,
напротив, не принадлежит ли он к неистребимому братству изобретателей
вечных двигателей, вызывающих легкое сочувствие здравомыслящих людей?
Запасемся терпением, узнаем и об этом.
А пока о книжных полках.
На них находились труды на нескольких языках и по разным
специальностям. Уже при беглом взгляде можно было определить повышенный интерес
хозяина к физическому состоянию человеческого тела. Особенно, кажется,
привлекала его внимание наша нервная система: вся эта густая сеть волокон
с их пересечениями, нейронами, аксонами, окончаниями — простому смерт-
Пришелец 91
ному не дано знать даже их названий — заполняла мудреные страницы
крупноформатных альбомов. А молодой человек, сдается, прекрасно разбирался
во всех этих хитросплетениях, напоминающих схемы компьютеров, —
некоторые точки были обведены красными кружочками и помечены
аббревиатурой NBI. Строение глаза и уха тоже оказалось в сфере интересов
исследователя наряду с самыми потаенными местами человеческого тела. Научные
труды преподносят нам на холодящей, напоминающей о вечности
мелованной бумаге вскрытую и вывернутую наизнанку наготу нашего срамного тела,
наготу, в высшей степени неприятную, чуть ли не аморальную, поскольку
мы совсем не рассчитываем попасть на бойню или под топор мясника.
Затем шли труды по теософии — вторгшегося сюда они бы сильно
удивили, ибо до сих пор в этом уютном доме все говорило о любви молодого
человека к логике и ничто не свидетельствовало о его тяге к столь туманной и
спорной области философии. Так что, наткнувшись на «Тайную доктрину»
Елены Блаватской или на «Христианскую веру» Сведенборга, мы, вероятно,
пожали бы плечами с недоумением и некоторой долей презрения. Но словно
в противовес теософии вскоре обнаружили бы литературу по точным
наукам: трактаты по астрономии, о далеких небесных телах, возможности
жизни в космосе и многом другом. Однако к определенному выводу о
мировоззрении хозяина так и не пришли бы — одно слишком противоречило другому.
Рядом с астрофизикой было отведено место, и немалое, книгам, которые, надо
думать, порадовали бы наших музейных тетушек: тут стояли Ветхий Завет,
Евангелие, комментарии к ним, глубоко религиозные «Мысли» Паскаля...
Похоже, в коттедже жил идеалист, глубоко верующий человек. Подобное
допущение подкрепляли маленький кабинетный орган и пачки нот на нем
исключительно из области церковной музыки — хоралы да прелюды анонимных
авторов, предшественников Баха, францисканцев и бенедиктинцев.
Да-да, конечно; пока еще трудно судить о чем-либо с полной
определенностью: механика и теософия, медицина и теология •— не слишком ли?
Может быть, разумнее повременить с заключением и оставить этот
странноватый дом в покое.
А табличка с именем? Мы ведь должны заметить ее на дверях. Ну,
допустим, заметили. Много ли это нам дало? Пускай на ней значится Д. Смит.
Или, пожалуй, Л. Франк. Но такие фамилии встречаются на каждой третьей
двери в любой англосаксонской или латиноамериканской стране. А то и на
каком-нибудь далеком архипелаге.
Итак, нам пришлось бы удалиться из коттеджа несколько
обескураженными.
Эта непритязательная столовка с пивом в розлив могла бы находиться
где-нибудь возле товарной станции. Понятно, район не из самых приятных,
особенно в ноябрьские сумерки, когда фонари, зажженные слишком рано,
расплываются в тумане жалкими желтыми пятнами. Серое, набухшее небо
висит над городом, накрывая все вокруг тяжелым металлическим куполом,
хрипы простуженных паровозов мечутся под ним туда-сюда и постепенно
затухают, не находя выхода. Будка стрелочника под надоедливым дождем,
склады и нескончаемые платформы, груженные каменным углем. Да и
столовая при станции под стать всему остальному — прогорклый запах вчерашней
пищи, подслеповатые окошки, по одному из которых скребет голая
надломленная ветка.
Он, наш молодой человек, хоть и был здесь совсем не к месту, все же
порой сюда заглядывал. Поодаль от всех, в полном одиночестве сидел он за
надтреснутой кружкой пива, время от времени с опаской чуть
прикладываясь губами к ее краю; полная тарелка скользких макарон с пережаренной
котлетой стояла в ожидании, но уж к ней-то он наверняка не притронулся, С
грязным столом никак не вязались пара книжек (по всей вероятности, из
92 Э. Ветемаа
области психологии), которые он листал, и блокнот, замеченный нами еще в
музее.
Выпивохи-грузчики, спекулянты, сомнительные женщины и не менее
сомнительные мужчины — наш молодой человек смотрел на них с тем же
доброжелательством, с той же любознательностью, как по средам в музее на
пещерных людей из папье-маше (помнится, ребенок был из бутылочной
пробки). От одежды завсегдатаев поднимался парок (да и сами они постоянно
пребывали под парами), в их хмельных головах возникали смутные,
расплывчатые мысли, размытые, туманные, как и все вокруг. Почему они толкутся
здесь? Что их привлекает?
Молодой человек сидел, хмуря брови, пытался понять этих людей и их
мысли, скорее всего, сам не замечая, что собственная его персона
возбуждает интерес в этом далеко не фешенебельном заведении. Например, на
него косо поглядывал малый с нервно подергивающейся щекой. Его синий
галстук с кораллово-красной обезьянкой совсем не сочетался с изрядно
поношенным черным костюмом. Допустим, малый встал, развинченной
походкой пересек зал и сел, не спросив позволения, за столик молодого
человека. Надо полагать, лицо малого было в оранжевых прыщиках, в одном
кармане у него лежал кастет, а в другом зажигалка с обнажающейся
девицей. И эту зажигалку он с приторной улыбочкой предложил купить
молодому человеку.
— Я не курю. К сожалению, — сказал тот, как бы извиняясь.
— Значит, к сожалению, — усмехнулся владелец зажигалки. Его рука
скользнула в карман и стала поглаживать холодный металл кастета. —
Значит, к сожалению, — повторил он еще раз и вдруг ощерил в улыбке зубы,
сверкнувшие белизной и неожиданно преобразившие его. — Может, еще
приохотишься ?
— Едва ли, — вежливо сказал молодой человек. — К тому же у нас
осуждается нелегальная торговля.
— Все-то ты знаешь!..
Малый встал и двинулся к своему столу — обратно он шел с явно
подчеркнутой беспечностью. Затем что-то сказал своим дружкам, и они
расхохотались — громко и раскатисто, забавно держась за животики, будто опасаясь
надорваться. И вдруг, словно по команде, все разом умолкли и уставились на
молодого человека, который, растерянно улыбаясь, имитируя жестами
курение и изображая кашель, попытался еще раз подтвердить — никак он не
сможет приохотиться к табаку. Парни за дальним столом сделали вид, будто
им ни малейшего дела до этого нет: с вызывающим безразличием
разглядывали стену над нашим героем, где вполне могла бы висеть дешевенькая
репродукция батальной сцены из отдаленного прошлого: под крики «ура!»
солдаты со штыками наперевес ринулись на приступ, справа редут, слева
лошадь со вспоротым картечью брюхом. Парни, наглядевшись на эту
потемневшую, покрытую слоем копоти репродукцию, едва ли способную
возбудить чей-нибудь аппетит, снова с завидным единодушием зашлись в
смехе и, как прежде, схватились за животы.
Молодому человеку показалось, что они позволяют себе лишнее: он не
заслужил столь бурного злорадства. Дружелюбная улыбка исчезла с его уст,
он нахмурился и явно подумывал об уходе. Но, вероятно, и это намерение
учли: к его столику уже подходила подвыпившая девица в слишком длинном
плаще, которой обладатель зажигалки в черном костюме успел что-то
шепнуть на ухо.
— Я такая несчастная, я такая бедная, — сказала девица с маленьким, как
у хорька, личиком и поспешно опустилась на стул рядом с молодым
человеком. — Ох, какая я несчастная, ох, какая я бедная, — повторила она жалобно,
и даже молодой человек заметил, что она еле сдерживает смех. — И моя
старая мамочка тоже несчастная и очень бедная, — объявила она теперь уже
совсем громко. Настолько громко, что три парня, наблюдавшие за
представлением с другого конца зала, как заведенные схватились за животики. На что
девица, обернувшись к ним, показала язык, изобразила на лице обиду и, словно
Пришелец 93
из сочувствия, положила на колено молодому человеку руку — красную, с
вросшими в кожу ногтями.
— Может, господин ссудит мне немножко в долг. На некоторое время. А
я готова услужить господину... Да хоть сейчас, только господину придется
позаботиться о меблированных комнатах, — хихикнула девица, тряхнув
патлатой головой и склонившись к молодому человеку. Он ощутил кисловато-
терпкий запах неухоженного тела и перехватил ее взгляд, чем-то
смахивавший на собачий. И если уж зашел разговор о собачьем взгляде, то это был
взгляд той собаки, которую слишком часто по любому поводу и без конца
били, пинали, окатывали кипятком из кухонного окна и довели до такого
состояния, когда она должна, просто не может иначе, хватать прохожих за
лодыжки, выскочив из-под ворот скрытно, без лая, сморщив нос и выкатив
потемневшие от злости глаза.
— Проси на две банки! — выкрикнул кто-то из троицы.
— Если можно... на две бутылки... — Тут уж девица рассмеялась громко,
не таясь, и дурашливо скосила глаза, очевидно, пытаясь выглядеть еще
невзрачней, чем на самом деле.
— Вы знаете ребят, что сидят возле двери? — спросил молодой человек,
огорошенный происходящим.
— Тот, с потрясным галстуком, — Станционный Граф. Обычно он бывает
в белом фраке.
Впрочем, последнюю фразу она, пожалуй, не произносила, и в таком
случае на владельце зажигалки был длинный пиджак из белой
тонкошерстной ткани, с разрезом на спине. И, вполне возможно, белые перчатки на
руках.
— Хорошо. Я дам вам взаймы, — вымолвил наконец наш молодой
человек. Он окинул девицу печальным, весьма задумчивым взглядом, заметив при
этом, что она страдает от недоедания. — Вообще-то вам гораздо разумнее
потратить эти деньги на еду, — высказал он пожелание, — на еду и
витамины. Алкоголь дает совсем не те калории. К тому же он толкает к анархизму и
наносит вред нашему процветающему обществу.
— А не пошел бы ты!.. — пронзительно крикнула девица на всю столовку.
Долгий, задумчиво-печальный и в то же время холодно-изучающий взгляд
молодого человека показался ей невиданным доселе оскорблением. —
Ребята, он пристает! Граф, он меня лапает!
Три стула с треском отодвинулись, и трое парней с размеренной
медлительностью проследовали через зал. Впереди всех обладатель зажигалки в
белом фраке. Возможно, на его лице не было прыщиков, возможно, были
белесые усики и прямой, словно ножом прорезанный, пробор. Девица
вскочила на ноги, не в силах более сдерживаться:
— Ребята, всыпьте ему! Он шпик! Он педик! Он...
Тут, по всей вероятности, молодому человеку стало не до шуток. Граф
подошел к нему совсем близко, настолько близко, что молодой человек
разглядел все поры у него на носу: маленькие черные точечки, точно такие,
какие мы видим на увеличенных газетных снимках, если смотреть на них
вблизи; по-видимому, он также ощутил запах вина, желчи и желудочного
сока, поскольку Граф, весь, как есть, в белом, дышал с хрипом прямо ему в
лицо. Так они мерили друг друга взглядами, покуда находящийся под нашим
пристальным вниманием молодой человек не прервал молчание и не заметил
тихо, по-дружески:
— Весьма интересно... Я только что вычитал в трудах по психологии
Вильгельма Вундта, что зрачки у сильно рассерженного человека превращаются в
точечки. Теперь я вижу — так оно и есть. Не хотите ли удостовериться,
взглянув в зеркало? Но, может быть, вы прежде представитесь?
И снова наступило молчание, более продолжительное, чем прежде, —
странное, глупое молчание.
— Он же идиот. Чокнутых я не бью, — произнес наконец Граф и как-то
нерасчетливо и резко повернулся кругом. Так резко, что каблук правого
ботинка прочертил на затоптанном полу самую настоящую, совершеннейшую
94 Э. Ветемаа
окружность. Несколько разочарованно за ним последовали другие, причем
один из дружков, наголо обритый, прихватил с собой сверкавший белизной
шелковый цилиндр Графа, о котором мы забыли упомянуть в своем
повествовании и который Граф тоже забыл.
— Ах, да! Вы хотели получить небольшой заем... — снова обратился к
девице молодой человек. Он достал бумажник и протянул ей две-три
ассигнации. — Ну что такое?.. Вы плачете! — в испуге произнес он.
И в самом деле, эта кисловато пахнущая девушка плакала буквально
навзрыд. Слезы, дождь, платформы с каменным углем, с одним лишь углем,
будка стрелочника с пеларгонией на подоконнике, под дождем, под дождем.
— Пошел ты в болото! — выпалила девица в ярости (почему бы это?) и,
скомкав в кулачке ассигнации, бросилась вон из столовой.
Вскоре и наш молодой человек вышел на улицу. Вышел под частый,
мелкий дождик поздней осени. Под станционные огни, гудки паровозов, в
мокрые объятия железнодорожного ноября, горько отдающего копотью.
Молодой человек поднял воротник — возле платформы всегда так дует — и
зашагал к дому.
Он шел мимо товарных складов; в полусумерках они казались
приземистыми и бесконечно длинными. Тут и там мерцали фонарики: ими
пользовались кладовщики в больших брезентовых фартуках. Они то открывали, то
снова закрывали громадные ворота, сквозь которые подавали в
авторефрижераторы свиные туши, ящики, бочки, тряпичные тюки — чего только не
показывалось в открытые проемы. От свиных рыл веяло блаженным покоем.
Тачки, тележки, фуры, катящиеся бочки гремели по каменной мостовой,
масляные пятна на лужах переливались в причудливом боковом свете, а
отражавшиеся в них огни наводили на мысль о колодезной глубине. Затем
пакгаузы остались позади, и вдоль железнодорожных путей, тесня их, потянулись
штабеля бревен. На стрелках вздыхал усталый паровоз и выпускал из чрева
пар, словно расставаясь с душой.
Все это с не меньшим успехом могло происходить и в февральские
холода, под скрип снега, в стужу, вынуждавшую кладовщиков опускать уши на
шапках и завязывать их под подбородком. А что, можетг в самом деле
сегодняшний вечер пришелся на февраль, может, и впрямь трещал мороз, а
штабеля, вдоль которых шел молодой человек, завалило снегом, и они напоминали
фантастические сугробы. Он шел по краю насыпи (от дыхания воротник
заиндевел) и наконец поравнялся с торфяным складом.
Вдруг над его головой что-то просвистело, кажется, даже задело за шапку
и покатилось по тропинке. И вовсе не что-то, а кусок кирпича. Молодой
человек медленно обернулся. Вокруг стояла ледяная тишина. Далеко позади,
там, где огни высвечивали небольшую станцию с крохотной столовкой, со
своей батальной сценкой времен войны с янычарами, со своим столиком, на
котором нетронутые макароны и подсохшая котлета напрасно ждали едока,
н-да, там вдали гуднул маневровый паровоз, собиравший товарный состав.
Прогудел жалобно и протяжно, и опять установилась тишина под звездами. А
кирпич, очевидно, бросили из торфяного сарая.
Взгляд упал на маленькие следы, отходившие по свежему снегу вбок от
тропинки, — слишком маленькие для мужчины. Следуя по ним, молодой
человек вошел в большое темное строение. Он зажег карманный фонарик —
вполне ведь естественно в такой вечер и в таких местах иметь при себе
карманный фонарик, — и сноп света взлетел по торфяной насыпи вверх.
— Не подходи, гад! Еще схлопочешь!
Голос доносился с гребня насыпи, оттуда, где толстая потолочная балка,
словно прочерченная черной тушью, разрезала пополам люк на крыше, а
вместе с ним, точнее над ним — и еле синеющее ночное небо. Разумеется, на
гребне стояла та самая девица, что четверть часа назад получила некоторую
сумму в долг. Теперь ее силуэт обозначился явственно, поскольку над
головой девицы лила свет полная луна и холодно мерцали зимние звезды. И
девица воинственно бросила еще один камень. Девица без перчаток, о
ногтях которой уже известно, что они по краям вросли в кожу.
Пришелец 95
— Зачем вы это сделали? — спросил молодой человек довольно тихо.
— Не подходи, гад! Ты усек?!
И все-таки молодой человек стал взбираться по торфяной насыпи.
— Прибью! — взвизгнула девица. — Простишься с жизнью!
— Зачем вы это сделали? — вновь спросил молодой человек. Его отделяло
от девицы всего лишь несколько шагов, он направил луч света ей в лицо.
Злобу и крысиный страх различил на нем молодой человек, казалось, будто
злость и отчаяние все крепче и сильнее стискивают его буквально до размера
ладошки и обнажают зубы. Еще ему почудилось — вполне возможно, от игры
света и теней, — словно на ее лбу снизу вверх пробежали странные гневные
морщинки, напоминая полоски, что появляются на экране забарахлившего
телевизора. На ней, несмотря на мороз, был все тот же самый плащик, хотя
сейчас, зимой, под него, конечно, могла поддеть толстый свитер, заметно
расширявший ее в плечах, настолько раздавшихся, что она на своих
тоненьких ножках-спичках как бы смахивала на огородное пугало.
— Я ведь дал вам денег... Могу еще...
— Мотай отсюда к черту!
И еще один камень полетел в молодого человека. Впрочем, вместо камня
вполне мог быть кусок торфа, разумеется, смерзшегося торфа... так что
разница невелика. Но тут девица схватилась за потолочную балку и ощупью
двинулась к люку. Худенькой и комичной, свирепой — и перепуганной
выглядела она в своем полоскавшемся на ветру дождевичке, но в ее тоне была
отчаянная решимость, когда она грозила, что может спрыгнуть во двор с
крыши, не пожалев своих костей.
— Так я ухожу, — сказал молодой человек и стал спускаться с насыпи. —
Не принимайте близко к сердцу того, что произошло... Это не вы сами
сделали, а те темные силы, что вселились в вас. Такое может с каждым случиться.
Наш мир еще далек от гармонии.
И молодой человек отправился восвояси, продолжил прерванный путь,
перебрался через железнодорожную насыпь, открытую всем ветрам, и скрылся
из глаз.
Но однажды поздним вечером в доме раздался звонок, и когда он
подошел к двери, чтобы сквозь замерзшее окно веранды выглянуть наружу, то
увидел на лестнице ту самую девицу.
— Вы сказали, будто в вас бросала не я, а темные силы, что вселились в
меня, — начала девушка, когда села на диван, точнее, на самый краешек, да
так робко, словно диван раскаленный, а может быть, просто из опасения
осквернить его своим прикосновением.
Однако неопрятной она вовсе не выглядела. Почему бы ей было не надеть
черное шерстяное платье, правда, слегка поношенное, потертое на локтях, но
вообще-то чистенькое и без заплаток. Вероятно, уцелевшее со школьной поры.
Чулки были приличные, разве лишь на одной коленке поднята петля
ниточкой в не совсем нужном тоне.
— Вот именно! Иначе зачем вам метить в меня? С какой стати? Да что об
этом поминать... — И он налил девушке кофе из термоса.
— Я тоже так думаю... Оно конечно, чего бы мне взбрело в голову убивать
доброго господина. Какой-то дурной заскок, только вот... только вот темных
сил или Злого Духа не существует.
— Вы вполне уверены?
— Да это же каждый знает.
— Этого никто не знает... — Столь бурную вспышку следовало бы
завершить восклицательным знаком, да как ты его поставишь, если фраза
произнесена еле слышно. Вероятно, таким же примерно тоном измученный
Галилей в свое время бросил в лицо инквизиторам: «А все-таки она вертится»,
имея в виду Землю. И прозвучало это как символ веры.
96 Э. Ветемаа
— Но вот Злой ли это Дух?.. Хотя такое понятие существует со времен
средневековья... — Молодой человек как бы прикидывал про себя и все же
пришел к мысли — почему бы и нам не называть так все влекущее в тупик,
к провалам и неудачам. — Ну да, конечно, есть такие силы, как и силы,
энергично им противоборствующие, — продолжал он. — Темные направляющие,
векторы хаоса постоянно стараются нарушить высшую гармонию, к которой
стремится природа и во все времена стремились самые светлые умы. И не
только борцы-одиночки, но целые государства. И наша страна стоит на страже
порядка и гармонии.
При упоминании «нашей страны» девушка наморщила презрительно
носик, словно надумав возразить, но вдохновение оратора все же заставило ее
промолчать.
И молодой человек заговорил очень сердито, с осуждением, о
твердолобых ученых мужах, придерживающихся сугубо материалистических
взглядов и не видящих или не желающих видеть априорной тяги всего живого к
совершенству. Каким абсурдным и неуютным был бы мир, и впрямь
лишенный высшей идеи и божественного предопределения. Стихийное буйство
белков, выделение соков, мерзостное заглатывание и переваривание.
Низведение жизни к бесхитростному обмену веществ — это же преступление и
ересь! Это грех по отношению к высшему разуму!
— Разве не так? — спросил молодой человек в возбуждении и,
разумеется, в ответ услышал вежливое и застенчивое «да».
Молодой провозвестник истины вскочил и стал метаться туда-сюда по
комнате, заложив руки за спину и как бы совершенно забыв о
существовании гостьи. А та слушала его, боязливо сжавшись в комочек, и неотрывно
смотрела на носок своей тщательно наваксенной, но все же чуточку
облезшей туфельки.
Молодой человек принялся рассказывать о том, как изучал жизнь
растений, даже отослал подробное письмо известному ботанику, который на
основе фотосинтеза, цитологии и биохимии, доказывает, мол, растениям удается
расти. Однако, если вдуматься, какое же это открытие?! Ведь и мы с вами
прекрасно знаем, что им действительно удается расти...
Тут девушке представилась возможность вставить словечко — ей очень-
очень нравятся цветочки. Особенно подснежники. Но и такое всем
ненавистное растение, как одуванчик, ей тоже очень по душе.
Однако молодому человеку было не до того: его все еще волновала
проблема роста как таковая; да, возможность какого-либо свершения отнюдь не
является автоматически причиной этого фактически свершающегося действия.
Не так ли? И молодой человек потребовал в своем письме прямого и
недвусмысленного ответа на вопрос, почему все-таки цветы растут? Очень
хорошо, что процесс роста возможен, но ведь то же самое следует сказать и об
отсутствии роста, оно так же возможно и даже более вероятно! Кто же их
побуждает?! А? Никак мы не можем обойтись без старого доброго vis vitalis1
или чего-нибудь подобного. Как вы полагаете?
Поставив этот вопрос, кстати сказать, в весьма драматическом тоне, он
взял чашечку кофе, но в возбуждении, а иначе его состояние не назовешь,
чуть ли не половину выплеснул на себя.
Возникла пауза, во время которой, пока молодой человек неуклюже
пытался промокнуть брюки носовым платком, из стенной ниши вполне мог
высунуться микрофон, словно серебристая очковая змея, и поводить своим
металлическим ухом туда-сюда, дабы удостовериться, что в помещении не
происходит ничего такого, что следовало бы зафиксировать. Между прочим, о
наличии этого звукоулавливателя молодой человек не имел ни малейшего
представления.
Впрочем, пролитый кофе девушку несколько приободрил. Она даже хи-
1 Жизненная сила (лат.) — одно из понятий идеалистического течения в биологии,
признающего наличие в организмах нематериальной сверхъестественной силы.
Пришелец 97
хикнула про себя, глядя на столь свойственную людям промашку,
случившуюся с этим похожим на апостола человеком. Она даже обрела чуточку
смелости и собиралась дать совет посыпать брюки солью. Вырастут цветочки или
нет, а пятно необходимо удалить!
Н-да, а может быть, стоит нарядить вроде бы осмелевшую девушку в
темно-красное платье с декольте и с претензией на элегантность? В
подобном случае, разумеется, и чулки должны быть новые да еще модельные
туфельки на шпильках. Теперь, расхрабрившись в заметно получшевшем
наряде, она могла бы спросить, с какой вообще-то стати первопричины
цветочного роста занимают молодого человека до полного самозабвения? С
дамской усмешкой на устах она обронила бы предположение, что
цветочкам, небось, самим лучше знать, почему они растут, хотя, что более
вероятно, они вообще не испытывают интереса к этому вопросу. Она напрягла
память и вдруг изрекла со значением строку из какой-то давным-давно
попавшей в руки книги:
— Живи как трава!
— К этому мы давно стремимся, хотя в настоящий момент, право слово,
гораздо важнее работа садовника. Да, но это нелегкая работа, потому что
сорняки тоже трава, которая хочет жить. Стоя на страже жизни и этики, нам
иногда приходится отправляться в поход против сорных форм
существования... — Вздохнул молодой господин, стараясь привести в порядок свои
мысли, а вместе с тем вытравить кофейное пятно на брюках. Он, по-видимому,
даже не слышал презрительного утверждения девушки, дескать, заниматься
прополкой ужасно скучно и противно.
— Грань между добром и злом столь призрачна, столь трудно
распознаваема... — начал было развивать свою мысль молодой человек, но девушка тут
же его прервала:
— Чем больше мы знаем, тем яснее становится, что ничего не знаем! —
важно провозгласила она, хотя ее утверждение едва ли было оригинальным.
— Увы, так оно и есть.
Тут молодой человек пристальнее взглянул на девушку, нет, скорее на
нагловатую дамочку, в каковом качестве, кстати, она показалась ему гораздо
менее интересной. Ведь к нему пришла перепуганная девушка, пожелавшая
узнать о скверных проявлениях злых духов. Девушка, нуждающаяся в
помощи, была много привлекательнее. Но, кажется, и сама она поняла, что
изменение облика пошло не столько на пользу, сколько во вред, поэтому мы снова
видим ее в школьном платьице с вытертыми на локтях рукавами. Вот она, как
прежде, скромно сидит на краю дивана, положив на колени красные руки со
следами царапин, и признается — дескать, и впрямь верит в существование
неких скверных сил. Порой она ощущает, прямо-таки отчетливо ощущает,
что вот начинается — опять на нее наседает эта нечисть. То же самое было и
в тот раз, когда она кидала в господина камни.
— Во всех нас много скверного, — заявил молодой человек и добавил, что
обычно скверна проявляется от какого-нибудь внешнего побуждения. Не
подтолкнул ли ее обладатель белого смокинга, тот самый сомнителный
парень по прозвищу Станционный Граф? Может быть, просто что-то
наговорил? Лично на него этот самый «граф» произвел неблагоприятное
впечатление.
— Нет-нет, ничего подобного! — Девушка поспешила защитить своего
знакомого, да так ревностно, возвысив голос, что даже молодой человек не
мог этого не заметить. — Правда, Граф сказал, что молодой человек какой-
то, ну... — Она запнулась, придя в смущение, но все же закончила фразу: —
Скользкий тип, на осведомителя смахивает. Но сразу же поправился, — тут
девушка опустила глаза, — дескать, едва ли это так, поскольку он, молодой
человек... слишком уж простодушен для подобных занятий. Вы, случаем, не
обиделись? — в немалом смущении спросила девушка.
— Ничуть, — улыбнулся молодой человек. И рассказал, что его и раньше
принимали за простодушного, поскольку он всегда и везде искал смысл
жизни и проявление высшего духа.
4 Звезда №Ц
98 Э. Ветемаа
Пожалуй, свидетельством тому явились большая Библия и стопка
музыкальных пьес в форме хоралов на комнатном органе.
— Вы верующий? — боязливо осведомилась девушка.
— А как же иначе! Бог есть! Есть абсолют, первооснова вселенной! —
провозгласил молодой человек. — Я ощущаю это всем своим существом. —
Он подошел к окну, торжественно раздвинул шторы и распахнул рамы: —
Всмотритесь в этот мир! Он же воистину одухотворенный! Всмотритесь и
вслушайтесь, дитя человеческое!
В этом случае как нельзя лучше подошла бы августовская ночь, тихая
ночь позднего лета, напоенная запахами тучной зрелости и близкой осени.
Молодая луна, такая теплая, ощутимо податливая, отливала оранжевым
цветом, казалось, сожми ее в кулаке, и потечет нечто вроде апельсинового сока.
Легкий ветерок клонил к окну ветку клена, зелень листьев ярко сверкала в
направленном свете лампы.
Молодой человек сорвал листочек и рассматривал жилки, несущие Жизнь.
Пальцы покрылись легким клейким слоем, и он понюхал их с жадной
нежностью. Тут. на подоконник вполне мог опуститься золотисто-желтый жук.
Он принялся ползать туда-сюда, порой останавливался, навастривал свои
щупальца-антенны, очевидно, с целью рекогносцировки, чтобы затем
поспешить дальше, снова остановиться или закружиться на месте, словно танк с
поврежденной гусеницей. Нам не дано было постичь его намерения.
— А если еще закрыть глаза и капельку подождать, то возникнет такое
ощущение, словно в тебя что-то вливается. Вы ведь тоже чувствуете, не так ли?..
Склонив голову набок, девушка взглянула на молодого человека. Он
стоял возле окна, побледневший, счастливый, и утверждал, будто в него что-то
вливается. Просто чокнутый! Господин, конечно, чокнутый, но, признаться,
тем он прекрасней. Ежели так вот долго стоять, как он стоит, может, на тебя
и впрямь что-то найдет, может, польет из глаз ручьем.
И тут молодого человека слегка повело, впрочем, за подоконник он все
же не ухватился.
А уж коли польет, подумала девушка, так хоть ведро подставляй. Она
смотрела на молодого человека и предавалась своим мыслям несколько
благостно, рассеянно, с затуманенным взором и приоткрытым ртом.
— Я вижу, вы тоже понимаете. Тоже проникаетесь. Вы даже не знаете,
насколько у вас одухотворенный вид, — радостно молвил молодой человек.
— Ох, и не знаю уж, даже не знаю...
— Вы такая сдержанная. Но я-то вижу, как вы меняетесь. На вас
снизошло, вы станете лучше.
Девушка зарделась как маков цвет.
— Многие считают наш мир просто огромной, булькающей ретортой.
Сферический эфир для них не более чем свежий воздух, который
вентилирует легкие, возбуждает аппетит и способствует пищеварению. Ну почему
люди такие? — спросил он с грустью. — А свой разум они используют для
того, чтобы убедить себя и других, будто вокруг ничего необыкновенного
нет и не может быть.
Они опять сели, и молодой человек говорил долго, горячо и заумно о
высоких материях. Девушка узнала, что по большей части существует
трансцендентное или априорное миропонимание, хотя бытует и агностическое. И он
настоятельно посоветовал девушке смотреть на мир феноменалистским
взглядом, с чем она и согласилась не без замешательства. Дескать, она постарается.
Но далеко не все, что обитает вокруг нас, суть доброе и чистое,
предостерег молодой человек. Он мнит себя достаточно осведомленным о той
скверне, что толкает нас причинять зло другим, тем не менее ему хотелось бы
знать еще больше о ее движущих силах. В теоретическом плане добро и зло
полярны (тут девушка наверняка кивнула в знак согласия), без одного
невозможно охватить другое, не говоря уже о целом. Ведь не объяв целого, никак
не познать мира и населяющих его существ.
А познать надо обязательно. Познать и изменить. Изменить так, чтобы
это заметили прочие обитатели вселенной, те наидостойнейшие, кого
верования связывают с небесами и божествами. За нами беспрестанно наблюда-
Пришелец 99
ют, следят за прогрессом нашей науки и техники, радуются достижениям, но
и печалятся промахам. И только тогда, когда мы покажем, что достойны, что
заслуживаем доверия и милости, они установят с нами связь.
— Это будет великий день! — провозгласил молодой человек в экстазе.
— Неужто он и правда будет? — спросила девушка, сознавая, что и сама
уже верит этому.
— Всенепременно будет! И я бы назвал этот день не последним, а
первым. Не какой-то там день гнева и расплаты, последней битвы бога и дьявола,
ужасный Армагеддон, которого следует ждать с трепетом и страхом, а день
долгожданного единения, величайшего триумфа сил добра, гармонического
единства небесных сфер!
Молодой человек сел за кабинетный орган, и дивные звуки, светлые и
чистые, заполнили комнату. Девушку подмывало пасть на колени перед этим
пророком. Внезапно резкий диссонанс оборвал чарующие звуки, и музыкант,
мрачный и грозный, встал.
— Этот день еще не пришел! — воскликнул он сурово. — Прежде многое
надо сделать. Мы должны срубить и спалить засохшие ветки со своих
виноградных лоз!
И молодой человек повторил, что далеко не все нас окружающее доброе и
чистое. Он полагает, что немало знает о той скверне, которая пускает
коварные корни в общественное единомыслие, образуя в нем трещины. Мы
должны бороться и ждать, как ждал Иоанн Креститель!
— Иоанн Креститель! — пробормотала слушательница, не в силах унять
дрожь. — А вы... может, вы и есть?.. — Она прервалась на полуслове.
Молодой человек улыбнулся. Улыбнулся понимающе и подтвердил, что
некогда и впрямь принимал себя за такового. Или по крайней мере за кого-
то подобного, призванного выполнить весьма близкую миссию.
— Да-а? — отважилась вставить она. Притом с такой вопросительной
интонацией, с таким ожиданием ответа, что молодой человек после недолгого
раздумья все же решил удовлетворить любопытство девушки, целиком
обратившейся в слух:
— Видите ли, никто не знает, откуда я взялся и кто мои родители.
Однажды зимой, в морозное утро меня нашли в сугробе.
— В сугробе?
— Вот именно. Меня обнаружили в снегу под окном детского дома.
— Небось, ваши родители скверные люди... — начала было девушка,
однако молодой человек прервал ее рассуждения, быстро определив, во что они
выльются.
— Видите ли, под окнами того приюта было большое поле — лежал
мягкий, рыхлый снег. На его девственно чистой поверхности человеческих
следов вообще не обнаружили, хотя на этой огромной «табула раза», если
позволите так выразиться (девушка на всякий случай кивнула), сохранились
птичьи следы... Нет, нет, свежий снежок тоже не выпадал дня два. Совершенно
невозможно, чтобы какое-нибудь человеческое существо принесло меня на
руках. Зато по моему положению — ямка оказалась глубже, чем следовало,
учитывая мой вес, — напрашивался вывод, что меня осторожно сбросили в
снег. Конечно, не с очень большой высоты, но все же.
— Как будто вы упали с неба? — изумилась девушка и забылась
настолько, что стала грызть свои и без того обкусанные ногти.
— Похоже на то. И полицейским, которых пригласили для расследования,
удалось обнаружить в снегу некоторые изменения: подтаявшее место чуть в
стороне и маленькие концентрические круги, которые могли появиться при
внезапной остановке неизвестного до сих пор воздушного корабля и
кратковременном его зависании над землей... Все говорит о том, что яг ну да, вы,
конечно, можете усмехаться (девушка даже такой попытки не сделала), что я
пришелец. — Молодой человек встал, направился к окну и устремил свой
взгляд в сумеречное небо, к мерцающим звездам.
В комнате повисла тишина. Даже поворачивающаяся на микрофонной
консоли головка очковой змеи на миг замерла; при этом сверхчуткое ухо
уХЬвило бы еле слышный шелест ползущей пленки.
100 Э. Ветемаа
— И... и откуда ж вы это знаете? Кто вам рассказал?
Молодой человек, возможно позволивший бы называть себя
Пришельцем, еще какой-то миг смотрел на мерцающие, манящие звезды с мольбой и
надеждой.
— Конечно, мне сказали не сразу. Близилось мое шестнадцатилетие,
когда у директора нашего воспитательного дома неожиданно случился инсульт.
В числе его последних желаний было увидеть меня у своего смертного одра.
— Тут молодой человек осекся. — В моем сознании поразительно четко
запечатлелись те скорбные минуты. Доброго старца усадили на кровати с
высоким, богато инкрустированным изголовьем, подложив под него
подушки, на том самом ложе, где вскоре ему суждено было почить. Возле него
стоял доктор, а у окна духовник в черном таларе. В кресле, опустив голову на
руки, сидела его взрослая дочь. Маленький ночник казался каким-то
сиротливым, бледно-желтым пятном, был предрассветный час, и за занавесками,
на востоке, слегка розовело небо. Наступил удивительный, как бы
вневременный миг, и все мы чувствовали — вот-вот оборвутся последние нити,
близится, роковой стоп-кадр. Кстати, у норвежского художника Эдварда
Мунка есть картина весьма и весьма близкая по настроению, только там
умирает юная девушка. — Молодой человек смахнул со лба крошечные
капельки пота. — Затем добрый старец попросил выйти из комнаты свою дочь,
а также доктора, который сначала пытался возражать, но потом смирился.
Наверное, понял, что эскулапу здесь больше делать нечего. Остался лишь
духовник в черном таларе, державший требник в восковых пальцах.
«Я много лет следил за тобой, дорогой мальчик...» — начал глава и душа
нашего воспитательного заведения. Слова были едва слышны, потому что
односторонний паралич сковал половину его тела и губы плохо слушались,
затрудняя артикуляцию. Но я все-таки расслышал все, что нашли нужным
мне сказать. То, что я услышал, меня потрясло, перевернуло всю мою жизнь.
Впрочем... я как бы внутренне был готов к чему-то подобному. — Молодой
человек поднял глаза как бы в минутном раздумье, зачем он все это
рассказывает, но под умоляющим взглядом девушки все же решил продолжить.
И она узнала, будто добрый старец пояснил далее, что не может умереть
спокойно, не открыв молодому человеку всей правды. Итак, его нашли в
сугробе, о чем мы уже слышали. Предохраняя от холода, его положили в
миниатюрный спальный мешок на птичьем пуху. А тот, в свою очередь,
находился в необыкновенно скроенном чехле из черной чистошерстяной
ткани, напоминающей накидку с подбоем, между прочим, винно-красного
цвета. У этого диковинного облачения, создающего ритуальное впечатление, был
также капюшон, закрывающий почти все лицо. Да, но это еще не все — в
пеленках обнаружили письмецо.
— Письмецо? И оно у вас?
— К сожалению, нет, — ответил молодой человек. — Старец, которому
суждено было вскоре покинуть нас и душа которого несомненно вознеслась
в райские кущи, отлетела белым голубем, хотя, возможно, это наивная
фантазия, — тоже сожалел, что сопроводительное письмо сгорело во время
последней войны вместе с другими ценными бумагами. Но все-таки он кратко
передал содержание. Конечно, в письме содержалась просьба холить и
лелеять мальчика, посвятить в таинства музыки и разных наук, ознакомить по
возможности со всем хорошим и плохим в мире, чтобы он об этом знал
больше тех, кто столь неожиданным и даже рискованным образом доверил
его попечению землян. И да будет мальчик тем сосудом, который мы
опускаем в колодец, дабы отведать, какова вода, его наполняющая...
Кажется, нет нужды описывать состояние девушки, которую в данный
момент мы точно так же можем сравнить с бадьей, черпающей воду из колодца.
Со скромностью и некоторым чувством неловкости передал молодой
человек последнюю похвалу. Старец признался, что его долго одолевали
сомнения, но с годами в нем росла уверенность, что молодой человек и впрямь
Пришелец. Слишком отличался он от своих сверстников, большинство
которых все свободное время, и не только свободное, склонно растрачивать на
развлечения, порой никчемные и даже сомнительные, и у большей части
Пришелец 101
которых, увы, не обнаруживается тяги к совершенству. Легкомыслие,
стремление к удовольствиям любого свойства вплоть до одурманивания
собственного сознания в компаниях с самыми порочными представителями
противоположного пола — вот характерные черты многих молодых душ, о
формировании которых заботился он в качестве доброго садовника и, конечно, в силу
своих возможностей, зато молодой человек, к его радости, был полным их
антиподом. В отличие от ровесников, жертв пошлой развлекательной
музыки, даже за трапезой не расстающихся с наушниками, он самым похвальным
образом добился поразительных успехов за органом в маленькой домашней
молельне воспитательного заведения. К тому же в области музыки наиболее
серьезной и глубокой. И разве юноша не ведет усердно дневник, куда
заносит свои мысли обо всем увиденном? Молодой человек вынужден был
ответить на вопрос утвердительно, хотя, признаться, не думал, что об этом кто-
нибудь знает. Тут мудрый старец заметил, что они не только все обо всех
знают, но просто обязаны знать. И дневники свидетельствуют о том, что его
ученик как бы подсознательно уже приступил к выполнению своей миссии.
— А как же с выпивкой и женщинами?.. — начала было девушка, но тут
же прикусила язык, раскаиваясь, что вообще попыталась спросить нечто
подобное.
— Я не прибегаю к алкоголю и табаку, не говоря о прочих дурманящих
средствах, — смущенно усмехнулся молодой человек. Но быстро справился
со смущением и признался, смотря прямо в глаза девушке, что, к сожалению
или к счастью, в зависимости от точки зрения, представительницы слабого
пола тоже не вызывают у него сладостного возбуждения. Возможно, этот
факт связан с его пришельческой природой. Задорно сверкнув
сапфировыми глазами, он тихо заметил, что испытывает наслаждение — да, вплоть до
эрекции — только когда выполняет свои священные обязанности.
Что такое эрекция, девушка приблизительно догадалась, и мы покривили
бы душой, утверждая, будто признание господина сильно ее обрадовало.
Однако она сразу же переключилась на «священные обязанности» молодого
человека.
— Моя священная обязанность — борьба за гармонию и мирное
царствие, — кратко осведомил молодой человек, и девушка поняла, что больше
никаких разъяснений не последует.
Ах да... Помимо письма неизвестные обитатели вселенной оставили в
мешке младенца золото и драгоценные камни. Между прочим, их хватило на
приобретение вот этого скромного домика. При умеренном образе жизни,
каковой свойствен молодому человеку, данного состояния должно хватить
до конца его дней. Или же до того дня, когда его отсюда... впрочем, кто это
знает...
— Так вы и на работу не ходите?
— Хожу. Работа не постоянная, но весьма ответственная. И за мои труды
мне щедро платят.
Молодой человек чувствовал себя несколько неуютно, ему претили
утайки, но, по-видимому, его связывал обет молчания. Все-таки он нашел
возможность кое-что добавить: согласно последней воле директора
воспитательного заведения ему надлежало вступить в контакт с известными особами,
которым тот полностью доверял и которые могли бы руководить молодым
человеком в его дальнейшей жизни.
Но кто же эти особы и выполнил ли молодой человек пожелание
умирающего? — проявила естественный интерес девушка. Разумеется, услышала
она в ответ, молодой человек поступил так, как повелел его наставник.
— Это важные персоны, духовные отцы нашего государства
благоденствия, — сказал он с гордостью. — Конечно, их осведомили о моих особых
обстоятельствах, поэтому они спросили, не считаю ли я роль стороннего
наблюдателя слишком пассивной? Ведь активная деятельность дает гораздо
больше материала для исследования многогранных человеческих
характеров. И они, как всегда, были правы!
При упоминании о духовных отцах государства благоденствия девушка
брезгливо сморщила носик. На ее взгляд, осмелилась заметить она, среди
102 Э. Ветемаа
руководителей государства полным-полно карьеристов, интриганов и
бюрократов.
Не без того, согласился молодой человек, однако счел необходимым
пояснить, что простолюдины не охватывают всей сложной системы руководства
государством и скорее склонны видеть плохое, чем хорошее. Дело это
серьезное, так к нему относиться нельзя. А если кто-то оказывает на девушку
влияние в этом плане, например, тот же самый Станционный Граф, — то ей
вовсе не следует принимать его утверждения за чистую монету. О своих
вождях скверно отзываются прежде всего люмпены.
Девушка, очевидно, хотела спросить, кто такие люмпены. Насколько она
знает, Станционный Граф самый обыкновенный трудяга, работает на
лесокомбинате и не имеет прямого отношения к звучному титулу, который ему
дали дружки. Но тут вспомнила, что главным образом явилась сюда, дабы
вернуть свой долг. И тотчас протянула молодому человеку две скомканные
купюры. В ее маленькой сумочке почти ничего не осталось, кроме двух-трех
звякнувших медяков.
— Я ведь сказал, что ни малейшей нужды в деньгах не испытываю! — Он
попытался чуть ли не силой вернуть купюры, да не тут-то было.
— В нашем роду никто никогда никому ничего не оставался должен, —
твердо стояла на своем девушка. Всем своим неожиданно самоуверенным
видом, пожалуй даже с налетом оскорбленного достоинства, она давала
понять, что останется верна себе, так что молодой человек вынужден был
отступиться. Довольно небрежно распахнул он дверцу стенного шкафа и с
показным равнодушием, назло девушке пихнул деньги в большую папку с
репродукциями. Девушка тут же проявила любопытство к ее содержимому, поскольку
успела мельком заметить весьма занятные, а может быть, и непристойные
позы. Она просто не смогла удержаться и спросила, что это там за картинки?
Лицо молодого человека прояснилось.
— Вы правы. Я отклонился от основной своей темы. А именно — от
категорий добра и зла, не так ли? Хорошо, что я наткнулся на эти репродукции.
Они отражают разные эпохи, но мой выбор вполне тенденциозен.
И молодой человек принялся раскладывать на ковре свою
изобразительную коллекцию. Она была потрясающей, если не сказать — зловещей, и
девушка пугливо поджала к себе коленки. Однако взгляда не отвела, тем
более, что наш благонамеренный любитель органной музыки и религиозных
сочинений решил пуститься в объяснения.
— У меня тут несколько вещей Гойи, — начал он. — Это, как вы наверняка
знаете (девушка, конечно, кивнула, но не очень уверенно), великий
живописец. Не только великий, но и странный был человек этот Франсиско Гойя —
иногда ловлю себя на мысли, а вдруг он тоже пришелец, хотя никаких данных
на сей счет не существует. Во всяком случае, Гойя обладал особым чутьем на
силы зла и отображал их разительно. Реагировал на них как тончайший
индикатор. Разве что у Хиеронимуса Босха был подобный дар, хотя он раскрылся
в несколько ином направлении. Взгляните на этот лист — «Сон разума
рождает чудовищ». Видите — вот бедный, истомленный художник, он нисколько
себя не приукрашивает, изображает таким, каким, наверное, был в
действительности, — сидит, зажав голову руками, а вокруг него, в воздухе и на земле,
кишат самые разные мерзкие создания, причем у всех есть определенные,
устойчивые, тысячелетия существующие прототипы. Это фантастические
комбинации из крыльев летучих мышей, орлиных клювов, лягушачьих пастей и
тигриных когтей. Но все они странным, буквально ошеломляющим образом
очеловечены — конечно, в отрицательном значении этого слова. Мы смотрим
на них, и будто в нас что-то екает, холодеет. Эти существа как бы результат
неких мистических актов гибридизации, до чего ученые дойдут в будущем, а
может, и сейчас уже дошли in vitro.1 Пока же подобные существа встречаются
лишь в дурных сновидениях, и то при чрезвычайных обстоятельствах.
— Да, говорят, когда тик-тилирчик хватит...
1 В пробирке (лат.).
Пришелец 103
— Вы хотите сказать — делирий?1
— Точно, когда порядком перехватишь. А на лесокомбинате, где работает
Граф, все набираются, — зло прокомментировала девушка. — И вроде бы
видят всякую чертовщину.
— Несомненно. А в обителях умоисступленных, то есть — в
психиатрических клиниках, есть пациенты, которые видят подобные вещи даже без
всяких дурманов, и они их зарисовывают. В моем собрании такие картинки
тоже есть. Так на чем я остановился? Ну да, я хотел обратить ваше внимание
на репродукцию, вот тут слева, под названием «Сон разума рождает
чудовищ». Следует признать, название весьма и весьма примечательное. Вместо
слова «разум» мы вполне можем употребить какое-нибудь иное — нечто
вроде всепроникающей доброты или даже ангела-хранителя; да, стоит только
нашим добрым наклонностям задремать, и они тут как тут — вампиры, гор-
гоны, химеры и прочие чудовища того же плана — верные слуги Верховного
носителя зла. Ой, до чего же.они проворны. Поразителен и весьма
знаменателен тот факт, что все поборники зла у разных рас и народностей почему-то
удивительно похожи. Между прочим, латиноамериканский писатель Борхес
составил едва ли не научный определитель представителей нечистой силы.
Аргентина и... хотя бы Якутия — столь дальние концы, но и в книге Борхеса,
где преимущественно дается испанская нечисть, мы находим таких же ее
представителей, какие стращают якутов в их фольклоре. Конечно, у всех
оборотней свои виды и подвиды, но, несмотря на это, у них много общих
черт. Посмотрим работы Гойи, сравним их со «Страшным судом» немецкого
живописца Стефана Лохнера, жившего гораздо раньше, или с много более
поздними выродками Отто Дикса, или с творчеством каталонца Сальвадора
Дали — вот, видите сами, — или взять графические листы «Ад» художника
Вийральта из далекой и маленькой Эстонии, что на севере, о которой вы
едва ли слышали. Прямо-таки интернациональный клуб, а какая схожесть!
На некоторых картинах присные повелителя дурных инстинктов играют в
свои игры открытыми картами, а иной раз нечисть маскируется, так сказать,
в рецессивные формы. Но все же доминанту сразу видно. Вот «Уролог» Отто
Дикса — прямо-таки жуткая картина, не так ли?
— Жуть! — передернула плечами девушка. — Кажись, более жуткая, чем
играющие в открытую, — так вы сказали? А кто такой уролог? Врач, что ли?
У него в руках шприц.
— Урологи занимаются нашими почками, мочевыми пузырями и в какой-
то степени половыми органами... Господи, вы краснеете, словно благородная
девица.
— На подобные темы в моем кругу не говорят, — пробормотала добрая
бедная девушка, представительница одной из древнейших профессий, не без
гордости за сравнение с благородной девицей. — Фу, ни за какие коврижки
не скинула бы трусики перед таким ужасным мужиком. А это еще что
такое... к чему оно?..
— Это гинекологическое кресло. На те полукружия дама водружает свои
ножки.
— Сейчас же прекратите говорить пакости! — решительно и гневно
выпалила девушка. — Не то... — Она запнулась, а немного погодя спросила,
успокоившись: — А это что за картинка, вон та, где ведьмы собрались вокруг
рогатого?
— «Шабаш ведьм» Гойи, — уточнил молодой человек. — Любопытно, что
именно этот лист привлек ваше внимание, — отметил он с
удовлетворением. — Эта женщина с грудным младенцем, вот здесь левее, — показал он
безымянным пальцем холеной руки на одну из участниц шабаша, показал
так, словно опасаясь испачкаться, — разве в ее взгляде нет чего-то весьма
характерного? Желания резонировать в унисон, похотливой,
патологической страсти? В унисон кому? Разумеется, тому Большому Козлу, что увенчан
веником и, если так можно выразиться, дирижирует шабашем. Женщина с
[ Помрачение сознания. Сопровождается галлюцинациями.
104 Э. Ветемаа
младенцем всей душой старается настроиться на волну Большого Козла. Не
правда ли? А теперь рассмотрим его, увенчанного венком хозяина веселья.
Разве у него не поразительный глаз: большой, по-видимому, карий и
влажный глаз, белок которого как будто застыл от необычайного напряжения? О
чем говорит этот глаз? Не кажется ли вам, что даже козел старается
раскрыть себя, чтобы воспринять нечто идущее сверху (или снизу) ? Что
именно? Мы не знаем. Наверное, и великий Гойя не знал, но, очевидно,
предполагал, что своим мысленным взором козел видит нечто чрезвычайно
существенное. Несомненно видит, хотя этот господин еще не само зло, а лишь его
рогатое отображение — кстати, весьма традиционное, к тому же глобальное
и архетипичное — намекающее на то, что он, дирижер, ближе всех других
стоит к главной силе. Он находится в эпицентре, то есть возле, а не в самом
центре. Обратите внимание, как женщины ощущают это, как стремятся
достичь того же уровня. Они готовы бросить ему своих младенцев, они
согласны на что угодно, чтобы предаться оргиастическому содомскому акту. Они
словно губки, жаждущие переполниться дыханием и соками великого
антипода добра.
Остается лишь порадоваться, что девушка понимала оратора далеко не
всегда, иначе нам непременно пришлось бы выслушать ее этические
воззрения; очевидно, она сослалась бы на хорошее воспитание, строго
воспрещающее беседовать на подобные темы с представителем противоположного пола.
Да еще с глазу на глаз.
— Чего ради мы рассматриваем эти репродукции? — прервал молчание
молодой человек. И сказал: — Для того, разумеется, чтобы разобраться в
самих себе, достичь самопонимания, поскольку, того и жди, в нас тоже
возникнет желание, и нет таких, кто бросил бы первый камень в грешника, —
того и гляди, возникнет желание уступить злу, двинуться к нему на манер
сомнамбулы. Конечно, мы этого не сделаем, однако и у Святого Антония
возникало искушение. Именно в подобные моменты прозорливый глаз,
такой, как у Франсиско Гойи, обнаруживает на нашем лице отражение злых
сил... Кстати, когда я следил за вами в торфяном сарае, на вашем лице тоже
проявилось нечто, вообще вам не свойственное. Но это естественно: вы
хотели меня убить...
— Точно, хотела. Какой-то беспросветный гнев закипел во мне, —
искренне прошептала девушка, покаянная душа во вретище с вытертыми на
локтях рукавами. — Но... но неужто я походила на тех ведьм?.. — Ей бы
сейчас рассердиться — о таких ужасных вещах рассказывает странный
хозяин дома. Да где уж там сердиться, когда тебе так просто и занятно,
дружеским тоном преподносят страшные истории о тебе же самой. — И как... как
же я выглядела?
Молодой человек принялся внимательно разглядывать репродукции,
разложенные на ковре, а затем сказал, что точно такого изображения здесь,
кажется, нет, хотя отдельных компонентов предостаточно:
— Во всяком случае, ваша голова как бы удлинилась, стала похожа на
крысиную, по лбу и носу вверх-вниз побежали мелкие морщинки, примерно
такие, как по экрану разладившегося телевизора или, если хотите, по
палатке, когда она парусит на ветру. — Помолчав, он воскликнул: — Ах да...
Волосы! И с ними было что-то не то!.. У вас ведь прелестные волосы, а в торфяном
сарае они плотно облепили голову, словно их прилизали. Я так и не разобрал,
куда делись ваши пушистые ниспадающие локоны, — они, будто забившись
под воротник, потекли вдоль хребта.
Тут девушка совершенно определенно вздрогнула, хотя молодой человек,
кажется, этого не заметил, поскольку собирался поведать еще о том, как в
разные эпохи художники относились к волосам и вообще к шерстистости,
вернее сказать, как они их изображали. Как правило, носители зла обделены
волосами на голове, зато могут похвастать тем, что сильно обросли в других
местах, порой самых несуразных. Например, густые лохмы бывают у них
под коленной чашечкой, а иной раз у ведьм на локтях и лодыжках.
Встречаются даже — жутко подумать — волосатые языки. В средние века почти всех
Пришелец 105
людей с ненормальной растительностью волокли на костер, и, пожалуй, нет
причин сомневаться, что в большинстве своем они так или иначе были
связаны со злыми силами.
— Но что это с вами? Вы плачете? — испугался вдруг специалист по
бесовской волосатости. Девушка в самом деле плакала навзрыд, от всего
сердца. Сидя на диване, она сгорбилась и съежилась еще больше, что,
собственно, представлялось невероятным, поскольку уже до того испуганно
подобралась всем телом и походила на жалкий катышек.
— Что с вами вдруг стряслось? — ломал пальцы безутешный молодой
человек.
— Шерсть... и ведьмы... и костры... — застонала девушка. И, словно
подброшенная пружиной, вскочила на ноги, повернулась спиной к молодому
человеку и воскликнула: — Смотрите!
Одним махом рванула она молнию на платье. Обнажилась худая,
синюшная спина в прыщиках, показались костлявые лопатки. Н-да, но не это
главное: волосы у девушки росли не только на загривке — рыжеватая, примерно
в два пальца толщиной полоска спускалась по спине и тянулась дальше, за
пределы досягаемости глаза. И росли волосы довольно странно —
топорщась, будто коротко подстриженная лошадиная грива.
— Выходит... я тоже... — причитала девушка. — И я ведь хотела вас убить...
На костер! — вскричала она. — Вот и весь сказ!
— Это еще вовсе не означает... — пробормотал молодой человек, но не
очень уверенно, в некоторой растерянности. И у него дрожал голос, ибо эта
удивительная полоска производила ужасное, отталкивающее впечатление, а
вместе с тем, пожалуй, действовала влекуще и порочно. Девушка стояла
перед диваном, возле ее ног на ковре носились ведьмы на метлах, полуголые
фурии танцевали вкруг разверстых могил. Девушка ревела посреди всех этих
жабьеликих, трехголовых, хищноклювых тварей, и ее рыжая грива встала
дыбом от страха.
— В школе ко мне цеплялись. Я эту противную гриву брила и мазала
разными серными мазями, но ничто не помогало. Кожа порой слезала, а эта
чертова шерсть оставалась!
— Это... просто какое-то заболевание. А может быть, что-то
генетическое, — пытался утешить ее молодой человек, впрочем, без всякого успеха.
— Простое заболевание — как бы не так! Видать, я из ведьминого колена.
Моя судьба предрешена. Ведьма и все тут! Теперь-то мне ясно!
— Скажите... только честно, вы когда-нибудь гордились этой шерсткой?
— Сдурел, что ли, дурак бесноватый! — выпалила девушка сквозь
слезы. — Разве этим можно гордиться?!
— Еще как можно! Кого бес себе наметил, тех никогда не покидает
гордость избранных. Тайная гордость по меньшей мере... Так что вы, — тут в
голосе молодого человека появилась некая новая нотка — умоляющая и в то
же время властная, сочувственная и в то же время надменная, — никогда
такого рода гордости не ощущали? — Да, вопрос был задан в повелительном
тоне и требовал безоговорочного признания.
Естественно, девушка молча помотала головой.
— Если так, то это промах. Значит, чертово семя упало на камень. «И, как
не имело корня, засохло».1 Мы... — Он подошел к кабинетному органу и взял
мажорный, сиятельно-королевский аккорд. — Мы требуем, чтобы он забрал
обратно свою шерстку. Пускай берет обратно, и все тут! Нам она не нужна!
— Вы ее сострижете, а она вырастет снова. Я уж знаю.
— Нет, мы не будем ее стричь, гривка сама должна исчезнуть. И
исчезнет. Ручаюсь! — Он был преисполнен отчаянной самоуверенности.
Девушка хотела было возразить, но на сей раз уже не осмелилась,
поскольку молодой человек как бы успел вырасти; от него шло нечто властное,
требующее повиновения, а она никогда не умела противостоять силам подоб-
[ Евангелие от Матфея.
106 Э. Ветемаа
ного рода. И когда он внезапно и бесцеремонно, схватив ее за плечо, вдавил
грудью в диван, девушка ощутила сладкую смесь упоения, унижения и
страха, полностью парализовавшую ее сопротивление.
«Он говорит как Граф. Так-же решительно, но как-то совсем
по-другому...» — промелькнула в ее голове мысль.
Она продолжала лежать на животе, полная смирения, с гривкой,
по-прежнему торчащей вверх. Ее нос уткнулся в шелковую подушку, голова вроде
бы кружилась, и какой-то дивный дурман расслаблял конечности. К тому же
от подушки хорошо пахло, уж не сосновой ли хвоей?
— А у твоей матери тоже была ведьмина гривка? — донеслось до нее
словно сквозь туман, и она почувствовала, как прохладная рука скользит
вверх и вниз по ее спине, скользит нежно, но уверенно.
— Была у мамы, и у бабушки тоже... — Почему-то теперь ее голос звучал
непривычно для нее самой: как-то плаксиво, по-видимому, так в былые годы
нищие клянчили подаяние на паперти. Но поделать со своим голосом
ничего не могла, он сам струился откуда-то из неведомых глубин. — Кажись,
голубок, была и у моей прабабушки. Она, упокойница, приехала сюда из
далекой Сибири, из студеной таежной глуши... А ты, свет моих очей, —
лепетала она, — кажись, не достанешь своими святыми ручками до самых
срамных местечек. Я пособлю, я живо... — Она поднялась на колени и
принялась непослушными пальцами распускать всевозможные тесемочки и
шнурочки.
— Только спину, этого достаточно! — услышала она далекий голос.
Но девушка уже воспламенилась. Одну за другой стаскивала она
исподние вещички. И поскольку зашел разговор о бабушке, мы вправе
представить, что и на внучке были рубаха и всякое прочее бельишко, какое в свое
время носили в Сибири, откуда «из студеной таежной глуши» переселилась
в нашу солнечную страну ее прародительница. От белья остро и сладко
пахло потом и грязью.
— Я сама, я сама, голубок сизокрылый, живо все скину, и Вельзевул,
авось, отступит.
— Да ведь ты обовшивела, и в гривке полно паразитов.
— А как же нам без паразитов. Они заводятся от сердечных страданий,
душевных терзаний да всяких напастей.
И тут молодой господин начал что-то читать, ясно и раскатисто. До ее
слуха дошло «pax vobiscum» и «diesilla» и еще раза два Христово имя. Перед
ее глазами засияли церковные канделябры, свет затопил все темные углы,
вроде бы где-то запели.
— Ойг как прекрасно, ой как чудесно, — лепетала девушка. — И святые
угодники сходят по лестнице. А на них меха собольи, и венцы, и жезлы
златые в руках. Ох, я, недостойная, и взглянуть на них не смею. Их огненные
взоры ослепят меня... Ой, как сладко твои ручки гладят мой срам! Да
отступит Антихрист, да сгинет гадкий труд, чтоб и на нашу долю выпал свет Гос-
поден и чтоб нас допустили к Его престолу... О-ох, как горит моя спина, о-ох,
какой праведный сладостный огнь...
— Sanctus aeternae...
— А жила я на краю бездонной пропасти и смотрела в гляделки адским
тварям, и так они меня охмурили, что хотела я убить тебя, свет очей моих.
Погубить хотела белое твое тельце. Будет ли мне прощение?
И тут золотые круги возникли перед глазами бедной девицы, и она впала
в забытье.
Вновь придя в сознание, она повернулась угодливо на бок, и мы, право,
могли бы услышать ее невольный возглас, выражавший страх, почтение и
смущение: молодой человек успел облачиться в странное длинное одеяние,
напоминавшее талар, кроваво-красная подкладка которого переливалась
завораживающе и вместе с тем жутковато. Разве молодой человек не
упомянул, что он — пришелец — был закутан в нечто подобное, когда ждал своей
судьбы в сугробе? Но что-либо спросить она не решалась, уставившись с
открытым ртом на необыкновенного человека, властительного,
преподобного,-первосвященнического, ибо он так величественно выглядел на светлом
Пришелец 107
фоне стены, белизну которой нарушало одно лишь маленькое изображение
загадочно улыбающейся личности в черном облачении. Разумеется, девушке
было не до портрета, а если бы она и посмотрела на него, то откуда ей знать,
кто там изображен. Едва ли ей также что-нибудь сказала бы подпись под
портретом — Томас де Торквемада.
Уф, наконец-то и мы можем позволить себе передышку.
В фольклоре многих народов мира встречается пословица, в тех или иных
вариантах утверждающая: что ты, человече, посеешь, то и пожнешь. Мы же в
своем небольшом повествовании, пожалуй, поступим правильнее, если
перевернем эту пословицу, как говорится, с ног на голову. До сих пор молодому
человеку посеять ничего не удалось (если не считать нескольких философских
зернышек из области этики, по поводу которых мы не взяли бы на себя
смелость утверждать, будто они упали на благодатную почву), непосредственно
он также ничего не пожинал — ножницами не срезал и косой не косил, — но
сила его слова, как выяснилось однажды вечером несколько недель спустя, все
же дала результаты, превосходившие заурядную жатву. А именно,
заговаривая гривку, то есть производя ее условную жатву, он все-таки кое-что посеял.
Во всяком случае, в доме яростно, буквально захлебываясь, зазвенел звонок, и,
стоило молодому человеку приоткрыть дверь, как, навалившись на нее
плечом, в переднюю влетело солидное зернышко — косвенный плод его
умственной деятельности — крайне разгневанный пожилой господин сомнительной
наружности: засаленный костюм сидел на нем мешком. Он был не один —
следом за собой тащил упирающуюся девушку, с которой мы достаточно
близко познакомились в предыдущей главе. На сей раз бедняжку трудно было
узнать: лицо ее было в синяках и ссадинах. Очевидно, ее молотили по чему
попало чугунными кулаками. Не скроем, молодого человека ужаснул не столько
ее испуганный вид, сколько взгляд — бегающий и бездумный, истерический и
тупой одновременно. Короче говоря, ее вид следует признать характерным
для человека тронувшегося рассудком, чуть ли не помешанного.
Нечисто выбритый господин, позже представившийся Себастьяном,
уперев руки в бока, остановился посреди передней.
— Так, так... — зашипел он. — Вот он, значит, каков! Этот
сладострастник. Соблазнитель. Осквернитель. Ну что ж, м-да... — Он гневно покачал
головой, и тут обнаружилось, что его потускневшие рыжеватые волосы (по-
видимому, их первоначальный цвет слегка напоминал ту шерстку, вернее
гривку, которую заговаривали в этом доме) обладают необыкновенной
особенностью исключительно обильно трусить мельчайшую перхоть. Стоило ему
повести головой, и уже плечи выгоревшего пиджака оказывались белыми,
как у мельника.
Молодому человеку, по натуре воспитанному, не оставалось ничего
другого, как пригласить нежданных гостей в апартаменты.
Пожилой господин ворвался в комнату как ураган, переполошив птичек,
которые стали биться о стенки клетки. Он и девушку притащил за собой,
пихнув ее на стул в уголке, и зашагал в раздражении туда-сюда по диагонали.
— Может быть, желаете кофе? — спросил молодой человек, наверное,
чувствовавший себя далеко не в своей тарелке.
— Еще чего! — взвился Себастьян. — Ни единого глоточка не сделаю в
доме, где честь моей дочери... — Подняв руку к глазам, он прервал фразу
сухим натужным всхлипом, точно таким, какой возникает, когда открывают
плотно закупоренную бутылку. На какой-то миг он застыл посреди комнаты,
будто воплощенное несчастье, будто библейский Иов, строго наказанный
Господом нашим Саваофом. Затем рука его безвольно упала. — Ну, да
ладно... Тащи! И не худо было бы добавить туда капельку рома или коньяка —
довели меня до крайности...
У молодого человека был заварен полный термос кофе, однако желание
раздраженного гостя получить добавку в виде коньяка или рома поставило
108 Э. Ветемаа
его в несколько затруднительное положение. После недолгих размышлений
он робко признался, что сам указанных напитков не употребляет, а потому и
предложить их не в состоянии. Но, может быть, годится спирт, чистый спирт,
в достатке имеющийся для нужд дезинфекции?
— Сойдет... Кнорр тоже сойдет.
— Кнорр? — не понял молодой человек, и несколько угомонившийся
Себастьян объяснил, что в респектабельных кругах кофе с добавкой спирта
называют кнорром.
Когда же Себастьян увидел бутылку — по меньшей мере четверть литра
чистого медицинского спирта, — то отреагировал с явно радостной ноткой:
— А что, кнорр — респектабельный напиток. — Однако тут же счел
нужным принять серьезную мину: — Терпеть не могу алкоголь! Но ежели ты
вынужден слышать, хуже того — видеть, что с твоей дорогой дочкой... — Он
долил в кофе порядочную порцию чистого продукта и осушил чашку залпом.
Тотчас приготовил себе новую смесь в прежней пропорции. Перехватив
вопросительный взгляд молодого человека, адресованный девушке, Себастьян
заметил, что никогда не позволит спаивать дочь. Она и без того не в меру
нахлебалась в этом доме вредоносного пойла.
— Ни единой капли! — бурно запротестовал молодой человек, но на его
утверждение, вообще-то всецело соответствовавшее истине, Себастьян
ответил презрительной усмешкой. Кстати, уголки его рта вполне могли быть
усыпаны мелкими красными прыщиками, и, когда его губы искривились в
усмешке, скорее походившей на мучительную презрительно-недоверчивую
гримасу, молодому человеку представилось, будто на пожилом господине маска
из папье-маше, и она вот-вот пойдет трещинами.
— Которую заманили сюда и...
— Вашу дочь? Отнюдь, она пришла сама, — поспешил внести ясность
молодой человек. — В первый раз я встретил ее в столовой возле станции...
— Грязная дыра, — прокомментировал Себастьян.
— ...а затем между нами произошел пустячный инцидент в торфяном
сарае.
— Инцидент... — простонал пожилой господин. — Как сухо это звучит!
Значит, нынешняя молодежь называет определенные отношения
«инцидентом»! М-да... И к тому же «пустячным»... Чего только не приходится слышать
седому отцу.
Весь вспыхнув, молодой человек пытался заверить, что инцидент,
имевший место между ним и девушкой, в самом деле был чепуховый и вообще
слово «инцидент», если коснуться этимологии, пришло к нам из латинского
языка, где оно имеет строго определенное значение, и не стоит толковать его
расширительно.
— Хватит забивать баки, государь мой! — рявкнул пегий папаша, обильно
посыпая пиджак белой трухой. — Мы прекрасно понимаем, что знание
латыни никого еще не спасало от французской болезни!
Бурное словоизлияние несколько утомило его, и, переведя дух, он
продолжал уже плаксивым тоном:
— Сколько я затратил трудов на обучение своей дочери! Она два года
провела в привилегированном пансионе: языки, литература, вышивание,
кулинария и bel canto. Вы представить не можете, во что мне это влетело. А
теперь... теперь она почти каждый месяц подхватывает триппер! Что вы
знаете о стоимости лекарств?! Бесконечные расходы. Вы и вам подобные
погубили мою дочь. А каким она была великолепным ребенком: в пять лет
научилась читать, в шесть бойко тараторила по-английски. У меня слезы
подступают к горлу, когда вспоминаю, как она с розовым бантом в волосах пела эту
чудесную песенку:
Are you sleeping,
Are you sleeping,
Brother John,
Brother John? —
Пришелец 109
затянул Себастьян, причем молодому человеку волей-неволей пришлось
отстраниться, ибо его музыкально искушенное ухо ощутило буквально
физическую боль от чудовищной фальши. Но тут к отцу присоединилась девушка
и продолжила тонким серебристым голоском:
Morning bells are ringing,
Morning bells are ringing,
Ding-dong-ding,
Se-bas-tian...1
На глазах Себастьяна при упоминании его имени вместо имени Джона
выступили слезы умиления, и он попросил разрешения плеснуть себе еще
капельку тонизирующего напитка.
— Да, а теперь вот одна гонорея за другой... — вздохнул он, вытирая губы
и некоторым образом повторяясь.
При упоминании дурной болезни молодой человек заерзал от смущения.
— Наверное, ваша дочь слишком часто влюбляется. И не всегда в
достойных людей, — попытался он оправдать девушку.
— А где нынче достойные-то? Где они? Кто они? Вы, что ли? — И
мучительная гримаса вновь исказила потрескавшиеся губы Себастьяна. — А наше
правительство... — Тут несчастный отец счел необходимым сделать паузу,
дабы перестроиться на почтительный тон. — Наше милое правительство,
которое я слишком уважаю, платит мне за каждый триппер, увы, так мало, так
ничтожно мало. Почему же не считаются с моими страданиями?
Молодой человек не очень-то понял, о чем тут речь и кто больше
пострадал — дочь или папаша? — вынужден был признаться, что за ходом мысли
собеседника трудно уследить.
— Передо мной ужасная дилемма, — тяжело вздохнул удрученный
Себастьян. — Я ведь обязан информировать власти о каждом заболевании —
я имею в виду нашу уважаемую санитарно-эпидемиологическую службу. И
в том случае, конечно, если зараза исходит от моей кровной дочери... За это
мне немножко платят, но я ведь понимаю, что это Иудины сребреники...
Правда, иногда я вступаю в сделку с заразными господами и не сообщаю
властям о их болезни, застарелой или вновь приобретенной. Подобные сделки
для меня, честного гражданина, особенно мучительны, прямо-таки
невыносимы, поскольку приходится наступать на горло собственной совести, хотя
порой господа, опасающиеся скомпрометировать себя, сулят мне,
разумеется совершенно добровольно, такую плату за молчание, которая приглушает
мои страдания. Несколько золотых — ну что это по сравнению с моими
душевными муками?!. Да, а как вы на это смотрите? — закончил он и,
склонив голову набок, злосчастный и лукавый одновременно, стал ждать
ответа.
Молодой человек, неискушенный в подобных делах, все еще не
раскусивший скрытой угрозы Себастьяна, наивно заметил, что такие промашки, нет,
вернее сказать, оплошности не следует скрывать. Сокрытие преступления
ведет к соучастию.
— Вот как? Так-так-так! — с напором выпалил внештатный информатор
государственной санитарно-эпидемиологической службы. — Гляди, куда
хитрюга клонит! С парой паршивых золотых не желает расстаться. А сам, — он
красноречивым взглядом окинул убранство комнаты, — живет весьма
завидной жизнью. Оскорбительной для простого человека! Откуда появились все
эти ценности? А?! — И он обозвал молодого человека гнусной жадиной, с
чем едва ли согласится непредвзятый читатель, не имевший ни единого на то
намека.
1 Ты спишь ли, / Ты спишь ли, / Братец Джон, / Братец Джон? / Утренние колокола
звучат, / Утренние колокола звенят, / Динь-диль-бом, / Се-бас-тьян...
НО Э. Ветемаа
— Это я-то?! — искренне удивился тот. — Вы правда считаете, что я
вступил в интимные отношения с вашей дочерью?! — Ив его голосе уже
появились свирепые нотки. — Между нами ничего подобного не было!
— Мхх... Так-так... Да-да... Уж не собираетесь ли вы меня уверить, будто
говорили о бессмертии душ? —■ спросил папаша не без иронии.
— Вы угадали. В какой-то степени и о бессмертии душ, — подтвердил
молодой человек и обратил свой ясный уязвленный взгляд на Себастьяна,
старавшегося изобразить обиду.
— Да, это святой господин, он говорил мне о душе и о чертях с ведьмами,
у которых под коленками мохнато, — донеслось из угла и было подкреплено
утверждением: «Это человек благородный!»
— Шерстинки, мохнатки! Ну конечно! — возликовал верноподданный
гражданин, страдающий раздвоением личности, и пошел чеканить
прокурорским тоном: пригревшийся здесь подозрительно богатый субъект с явными
извращениями психики, субъект, с которым ему рядом стоять неприятно,
одним воздухом дышать противно, этот субъект не только сам ударился в
разврат, но и своими предумышленными действиями нанес ущерб объекту —
милой девушке, лишив ее состоятельных клиентов, а вместе с тем части
доходов, хоть и добываемых несколько сомнительным образом, но, как ни
печально, являвшихся основным источником семейного бюджета. Неужто молодой
человек еще не понял, что натворил: некоторые высокопоставленные
представители власти, в том числе один уважаемый юрист, личный советник Его
Величества Моноцетти по борьбе с проституцией, после известного
«инцидента» (ох, с каким отвращением он произнес это слово!) напрочь отказались
от услуг его дочери.
— Что вы на это скажете, а?!
Действительно, что было сказать молодому человеку? Разве только от
внимательного наблюдателя не укрылась зловеще пульсирующая жилка на
его лбу.
«Объект амор-ти-зи-ро-ван, — будто бы холодно заявил Себастьяну тот
достославный господин. — Мне это больше не нужно!» И бедный папаша
объяснил молодому человеку, что именно пышная растительность на спине
его дочери вызывала особый интерес достопочтенного юриста.
— Да, он ее поскребывал. Дальше-то он не заходил, — уточнила
девица. — А его друг, толстобрюхий нотариус, эти волосики выщипывал. И он
тоже послал меня куда подальше. А все из-за того, что спина теперь гладкая,
гривки больше нет.
— Какой удар! — тяжело вздохнул Себастьян. — Но ты, дочка,
преувеличиваешь, ты же сама говорила, что хоть выщипывал волосики, да не
усердствовал... И что главное — всегда вырастали новые. А теперь?! Теперь
никакой надежды не осталось, теперь спина голая, да, беспросветно голая,
безвыходно голая... Вы должны нам выплатить компенсацию, государь мой! Тем
более, что в тот отныне и на веки веков проклятый день, когда вы докатились
до такого свинства, моей дочери ломаного гроша не перепало. И у нее
возникли большие неприятности. С ее поклонником, Станционным Графом,
который обычно получал свою долю — между прочим, на устройство их
будущего дома — и никак не мог поверить, будто новый клиент такой
бессовестный и жадный... Он изволтузил мою дочь! — И, набрав полные легкие воздуха
(того самого, которым ему противно было дышать), он выпалил в лицо
молодому человеку: — Сто золотых монет! И без промедления!
— Граф сказал, что между нами все кончено, — тихонько всхлипнула
девушка. — Кажись, ничего мне другого не остается, как сунуть голову в
петлю. Всему конец и баста! — Однако, едва произнеся роковой вердикт, она
остановила взгляд на стеклянной полусфере, служившей прессом для бумаг,
когда проветривали комнату. — Ой, какое прелестное яичко! — воскликнула
она в восхищении. — Вот бы мне такое...
— Заткнись! — напустился Себастьян. И девушка опять сникла, впрочем,
не в силах отвести взгляд от усеченного яичка, которое отбрасывало на
письменный стол переливающиеся концентрические круги.
Пришелец 111
— Этот самый Граф — а я с трудом его терплю, поскольку он без
достаточного почтения относится к нашим правителям, — измордовал девочку.
После этого Магдалина скрылась в кустах за железнодорожной станцией.
Прихватила с собой пять бутылок авиационного бензина и дышала им под
большим платком. Целых три штуки опорожнила, когда ее нашли.
— Бензин клевый, кайф дает, — радостно хихикнула девушка.
— Ну да, ее нашли еле живой. И один уважаемый доктор сказал, что у
Магдалины, судя по всему, размягчение мозгов... Еще пяток, нет, десяток
золотых придется накинуть! Прежде мы шагу отсюда не сделаем! И вся
недолга!
По всей вероятности, молодой человек немало удивился тому, что
разжижение мозгов котируется гораздо ниже венерических напастей, только едва
ли он поделился с присутствующими своим открытием — был слишком
потрясен: выходит, в их благословенном государстве есть семьи, где
источником дохода служит проституция и даже непристойные болезни.
Возмутительно! До чего же гнусен мир, в который его подкинули, закутав в талар!
Во тьму обратил свой взор молодой человек, стоя на своем любимом
месте возле окна, и, конечно, Себастьян не упустил благоприятной
возможности — сунул в карман ножик с перламутровой ручкой.
Мрак. Мрак.
За маленькими сосенками проступали контуры нового городского
района. В домах еще светились окна, хотя, наверное, далеко не все. И молодому
человеку почудилось, будто там обозначились два ряда зубов — желтых,
редких, с пробелами. Окна лестничных пролетов как длинные, острые клыки,
витрины магазинов — тупые и широкие коренные зубы. А из темного
провала, между двух рядов, вероятно, шибало солоноватым тошнотворным мраком.
И внезапно в вышине над домами ему померещились черные дыры —
глубокие глазницы воображаемого желтозубого черепа и в них злой, все
всасывающий в себя вакуум.
— Эта булава, удивительная индейская булава, что висит у вас на
стене... — донесся до молодого человека вдруг заметно сникший голос
Себастьяна, — могу я на нее взглянуть?
Молодой человек кивнул, продолжая смотреть в ночь.
— Она... ого, черт возьми! — какая тяжелая. Уж не золотая ли?.. Конечно,
золотая! — воскликнул потрясенный Себастьян.
И молодой человек опять кивнул, ибо булава, которую мы не заметили
при первом (разумеется, умозрительном), да и при втором визите в этот дом,
в самом деле вполне могла быть золотой.
Открыв рот, Себастьян восхищался сувенирной, хотя притом весьма
порядочной и увесистой булавой.
— А три камушка на ручке... это же настоящие брильянты... Меня не
проведешь! Иначе эти чертовы ювелиры быстро вкрутят тебе баки.
Особенно в том случае, ежели догадаются, что ты товарец где-то...
— ...стибрил, — докончила за него дочь.
— Попала в точку! — подтвердил Себастьян, но, спохватившись, тут же
добавил с упреком: — Что у тебя за выражения! — Вообще же несчастный
отец заметно приободрился: для человека, имеющего такую золотую булавку,
выложить сто или сто десять, а может, и сто пятнадцать монет, право, ничего
не стоит. — Кхм... я нисколько не сомневаюсь, что мы прекрасно
договоримся, — промолвил он мягко, многозначительно прищелкнув языком: —
Паренек вы утонченный, что и говорить, да и со вкусом к тому же... Да, но вот не
могу я понять, на кой черт вы лишили девицу привлекательности? Мне и
самому ее шерстка нравилась. Конечно, в былые годы, когда я был в полной
силе...
— Что?! — задохнулся молодой человек. — Не хотите ли вы сказать... —
и он не докончил, столь ошеломляющая картина возникла в его
воображении.
— Должны же дети уступать родительским прихотям. Как же иначе,
государь мой хороший. К тому же бывает обоюдное влечение...
112 Э. Ветемаа
— Это правда? — обратился к Магдалине потрясенный молодой
человек — искатель мировой гармонии, любитель музыки и птичек.
— А то нет. Себашка раньше-то жуть какой заводной был. Тот еще
жеребец! Да и сейчас норовит полапать, хотя у самого не маячит...
Нечто вроде сдавленного стона исторгла грудь легко ранимого молодого
человека. Он побледнел, и та самая жилка на лбу стала уже толщиною в
палец.
— Инцест! Кровосмешение! Карается смертью... — бормотал он.
— Хе-хе-е... Нет состава преступления. Кто посмеет утверждать, что
активной стороной выступал я, а не эта молодая дама с такой отныне
гладенькой спинкой. Даже в Библии говорится о старом Лоте и двух дочерях,
переспавших с ним. Так что...
— Булаву! — требовательно гаркнул молодой человек, белый, как мел.
— Прежде деньги! — не менее запальчиво грохнул в ответ Себастьян. —
И доплату за молчание, так как... — Но тут фраза прервалась, и ей не
суждено было возобновиться, ибо молодой человек — нам трудно поверить своим
глазам! — взял, вернее, вырвал из рук гостя золотую булаву, с легким
вздохом замахнулся, и в тот же миг кумпол Себастьяна лопнул с сухим треском,
снова напугав и без того потревоженных птичек.
— Приговор приведен в исполнение, — спокойно молвил молодой
человек и повесил булаву за маленькую петельку на старое место. — Потом я
отвезу этого человека на свалку. А пока... — он ненадолго задумался. —
Наверное, самое разумное перетащить его в большой холодильник на кухне.
Он должен поместиться, если вытащить полочки. Ничего, запихнем, —
хозяин проявил неожиданную деловитость.
— Заморозим Себашку, и баста! — пронзительно взвизгнула девица, в
поведении которой, пожалуй, и впрямь обнаружились признаки
размягчения мозга. Она запела звонким голосом, можно даже сказать, залилась
серебристым колокольчиком и ткнула туфелькой своего посыпанного
перхотью папашку.
Они запихнули труп в холодильник, большого труда это не составило —
мужичишко был худенький, а вынимать из шкафа почти ничего не
пришлось, разве немного хлеба и увесистый шматок свежей печенки, которую
молодой человек, как он объяснил девушке, режет на кусочки для своих
невесомых, но весьма прожорливых пернатых, а те обычно самым
несносным образом прячут их, насаживая на специально предусмотренные
проволочки. Про запас. Он признался, что сие не очень ему нравится, но ничего не
поделаешь — у птичек этого вида глубоко укоренившиеся привычки,
выработанные в процессе эволюции.
Магдалину не слишком интересовали вопросы, связанные с
эволюционным процессом, ее занимало другое.
— А что... со мной теперь станет? — спросила она с несколько
неожиданной логичностью, во всяком случае, явно недобирая на кандидата в дом
умалишенных. — На что я буду жить? — Вместе с тем она подумала и о молодом
человеке. — А вы? Вас ведь посадят в тюрьму, шпики Монока...
— Полицейские Моноцетти, — сурово поправил молодой человек и
попросил не коверкать в его доме имя великого вождя.
— Ведь полицейские Моноцетти все вынюхают, — послушно договорила
девушка. Затем, немного подумав, подсказала выход: — Вы должны сказать,
что убили его при самообороне. Я могу подтвердить. А если потребуется,
Граф тоже засвидетельствует...
— Предоставьте это мне! Я не намерен лгать. Наш кодекс
предусматривает смертную казнь за некоторые нарушения закона, совершенные при
особо отягчающих обстоятельствах. И отцу, который не смущается...
собственную дочь... — молодой человек подыскивал слова.
— ...поставить раком, — невинно улыбнувшись, помогла ему Магдалина.
— О небеса! — тяжело вздохнул молодой человек. — Право же, как вы,
Магдалина, выражаетесь!
— Я придерживаюсь свободных взглядов! — сообщила девушка. — Я
сочувствую движению, которое рекомендует все называть своими именами.
Пришелец 113
Долой ложный стыд! Да здравствует простонародный язык! Фокс попули —
фокс по полу! — лихо провозгласила она.
Молодому человеку показалось, что он уже где-то слышал эти лозунги. В
том числе и «фокс по полу», то есть, конечно, «Vox populi — vox Dei!», что
означает: «Глас народа — глас Божий». Уж не Его ли Величество
провозглашало их?
— Отец, насилующий собственную дочь, не достоин жить в нашем
обществе. И я уверен, что он втихомолку презирал это общество.
— А вот об этом лучше не распространяться!.. Ну, о презрении к
обществу. Себашка сам был на жалованье у людей Моно...цетти. Он даже был
старшим стукачом в чине подполковника. Ведь мы жили не только на
гонорары от моих гонорей.
— Вот как... — нахмурился молодой человек. — Значит, старший стукач...
Ну, и это еще не велика шишка...
Однако мы вынуждены констатировать, что он все-таки встревожился.
— Но у нас есть еще один козырь! — улыбнулась Магдалина. — Несмотря
на все это, Себастьян изменял родине. Он работал еще на одно государство.
Так-то вот!.. Он составлял картотеку на тех, кого выдавал, и сообщал за
рубеж, будто они борцы за свободу. Ну, оттуда ему опять же поступали деньги
как защитнику борцов за свободу и распорядителю некоего фонда. Какую-то
часть он, конечно, отдавал нашему государству, но и себя не обижал — кое-
что утаивал. Кстати, он на Графа тоже настучал, чего я ему никогда не
прощу! — и тут Магдалина вновь напомнила готового к прыжку хищного
зверька, как некогда в торфяном сарае.
— Ах, и этого тоже выдал? — изумился молодой человек, однако добавил
затем с презрением: — Ну, знаете... какой же он борец за свободу...
— Он-то как раз и борется за свободу! — горячо заступилась Магдалина
и заявила, что если Моноку, то есть Его Величеству, и подложат
когда-нибудь бомбу под зад, то она, Магдалина, точно будет знать, кого за это
благодарить.
— Ну что вы несете! — рассердился молодой человек. — У вас и впрямь
ум за разум зашел от трех бутылок бензина.
— Кто его знает. Может, и так, — не стала возражать Магдалина.
— А как мы докажем, что Себастьян поставлял сведения за границу, —
это ведь надо чем-то подкрепить, нельзя голословно...
— Эка! Нет ничего проще. Надо только в нужник заглянуть. У него
списки в жестяной коробке в выгребной яме. Я могу их когда угодно из дерьма
выудить, — весело выложила девушка. Но тут же поинтересовалась, чего это
молодой человек сбледнул: — Никак замутило?
— Обойдется... — пробормотал наш чувствительный герой, но его и
правда подташнивало: венерические болезни, стукачи, кровосмешение да еще
выгребная яма с жестяной коробкой — явный перебор... Он попросил
прощения, сказав, что должен сменить воду у птичек, и отправился в
аналогичное помянутому выше местечко, разумеется, выложенное чистым кафелем и
опрыснутое дезодорантом. Конечно, мы не знаем, о чем он думал, освежая
лицо холодной водой, но когда вернулся обратно, внес предложение почтить
павшего минутой молчания.
Затем он сел за орган, и в его чистом, аккуратно убранном доме после
траурного хорала прозвучал бравурный государственный гимн.
Когда молодой человек поднялся от инструмента, твердое решение
озарило его чело.
— Отныне вы с Графом будете жить под моей крышей. Я обязан
позаботиться о том, чтобы ваша жизнь снова наладилась!
Он сказал, что в другом крыле дома есть две маленькие комнаты, правда,
одна из них кладовка, но ее можно освободить и привести в порядок. Если
девушка пожелает, то на следующей неделе — на этой он уезжает в
служебную командировку — они могут вселиться в свои покои. Только бражничать
в этом доме он не позволит. И вести антиправительственные разговоры тоже.
И еще одно предварительное условие: Магдалина должна вступить в
христианский брак с человеком, к которому он, правда, особого уважения не пита-
114 Э. Ветемаа
ет, н-да, заключить брак с так называемым Станционным Графом. Может
быть, это в конце концов приведет их на путь благоразумия.
Ох, как засияли радостью глаза девушки! Даже кровоподтеки на ее лице
как бы несколько стушевались, уступив место самому натуральному
румянцу, выступившему от счастья и весьма ее преобразившему.
— А у вас много мебели и прочего имущества? — проявил интерес
молодой человек.
— Какое там имущество... — ответила Магдалина, не удержавшись от
смеха. — Разве три пары трусишек, шприцы для лечения моих недугов да
всякие разные щеточки... на потеху особливо привередливым клиентам.
Тут молодой человек опять вздохнул и подчеркнул, что отныне у
Магдалины должен начаться новый период в жизни. Никогда не поздно встать на
правильный путь. Бесконечно велика милость творца высшей гармонии,
которого мы называем Господом.
Магдалина собралась уходить.
Они прошли через кухню и на миг задержались возле холодильника,
работавшего с тихим дребезжанием.
— Все-таки он был моим отцом... — вздохнула Магдалина. — После того,
как он меня в первый раз... — Она запнулась, и на глазах ее выступили слезы
умиления. — Он мне подарил тряпичную куколку. Я назвала ее Лолитой.
Но Магдалина, тезка той библейской девы, что в Святом Писании
умывала ноги нашему Спасителю, быстро справилась с собой и деловито добавила:
— Да, с деньгами будут трудности. Пришел конец нашей лавочке. Я стану
домовитой хозяйкой. Люди всегда хвалили мою лапшичку... Да, лавочке
конец, потому что я ведь здорова, и от кого бы мне теперь... — Она смутилась,
но молодой человек все же логически разгадал ход ее мыслей: как ни
печально, как ни тягостно, но рассадником гонококков был несчастный папаша, от
которого поступали все новые заражения, а вместе с ними и новые денежки.
И тут вдруг молодому человеку явилась мысль, которую он живо прогнал, —
она касалась великого Моноцетти и его государства, где самым странным
образом еще возможны столь драматические истории... Но он скрестил руки
на груди и заметил:
— Все меняется. Все идет к лучшему, любезная Магдалина. Надо лишь
самим стараться жить достойно.
— В спальню я куплю розовые занавески, — сказала Магдалина, в
которой уже пробудилась деятельная хозяйка. — И большие часы. С кукушкой. И
цветочек в горшке, хотя бы пеларгония, должен стоять у нас на окне.
— Право же, право, все так и будет, — изрек молодой человек столь
уверенно, что и сам в это поверил.
Допустим, в то утро, когда молодой человек возвращался из служебной
поездки, о которой помянул в предыдущей главе, солнышко сияет уже по-
весеннему. Положим, он поддевает носком штиблеты льдинку, сколотую с
тротуара ломом рачительного домохозяина, положим, жмурится на солнце,
открывая красивую пластмассовую коробочку для бутербродов, которые
берет с собой в дорогу, и крошит голубям белый хлеб.
Миновали холода, вновь идет весна-красна!
Но радость и удовлетворение от работы, надо полагать, благополучно
завершенной, а иначе чего бы ему так беззаботно улыбаться, увы, длились
недолго, ибо, едва переступив порог своего любимого дома, он невольно
сморщил нос: это еще что такое — вроде бы трупный запах в передней?! От
Себастьяна несет? Совершенно невероятно, поскольку его телесная
оболочка покоится в холодильнике, а та красная ручка, что регулирует температуру,
повернута в крайнее положение, благодаря чему жидкость, таинственно
циркулирующая в трубках и удивительным образом нагнетающая холод, должна
бы гарантировать по крайней мере вечную мерзлоту, так что в соответствии
Пришелец 115
с законами физики господин, некогда обильно посыпанный перхотью, ныне,
словно Дед Мороз, не менее щедро опушен инеем и ледяными
кристалликами. К тому же холодильный шкаф абсолютно герметичен! Откуда тогда вонь?
Этого мертвеца, в сердцах подумал молодой человек, провонявшего все
вокруг наперекор здравому смыслу, мертвеца, от которого по совершенно
непонятным причинам одни лишь неприятности, надо сегодня же ночью свезти
на свалку.
...О голубка моя...
Что за напасть? Словно где-то пластинку крутят. Да ведь это «Ла Пало-
ма».
Желая все выяснить, молодой человек поспешил дальше. Он толкнул с
размаху дверь и был потрясен открывшимся зрелищем: почивший Себастьян
развалился в его любимом кресле, курил сигару, закинув ногу на ногу, и
наслаждался, слегка прижмуриваясь, одной из любимых пластинок хозяина.
— Это что такое?! — воскликнул молодой человек в раздражении.
Окрик возымел действие: Себастьян проворно вскочил на ноги и застыл
по стойке «смирно», отдавая честь поднятой рукой.
— Я... великодушно прошу прощения, — запинаясь, начал он. — Но я,
учтите, в некотором отношении невиновен, ведь я... да, я уже не совсем я, а,
по всей вероятности, астральное тело или, проще говоря, выходец с того
света. Странно, конечно, что от меня, извините за выражение, воняет... На
мой взгляд, астральным телам не пристало поступать столь предосудительно.
Но нет ни малейших сомнений — я умер, так как господин изволил
раскокать мой кумпол, как кокосовый орех.
Молодой человек пребывал в смятении, а что ему, собственно,
оставалось? Себастьян совершенно определенно испустил дух, он уже остывал,
когда они с Магдалиной запихивали его в холодильник. В существовании
астральных тел наш молодой человек, имея спиритические наклонности,
естественно, не сомневался, но чтоб они воняли?.. Об этом в специальной
литературе упоминаний не было. Отнюдь! Пусть Себастьян тут же докладывает о
своих переживаниях post mortem. И ничего не утаивая!
— Э-э, да чего тут много говорить-то... Разве лишь одно чудно — я все
очень ясно помню. Ну, перво-наперво молодой господин раскроил мне
башку. И она лопнула с резким треском, я его сам хорошо слышал. Потом как бы
опустилась темнота, но длилась недолго. И я вдруг оказался в роли
наблюдателя. Видел все, что тут делалось...
— Откуда видели? — спросил молодой человек весьма настоятельно.
— Откуда?.. Вроде бы сверху. Сверху и слева.
— Определенно слева? — Молодой человек был по-прежнему
требователен, точно судебный следователь.
— Ну да. Совершенно определенно. Как бы с потолка и слева.
— Это согласуется с литературными данными, — успокоился наконец
молодой человек. — А дальше?
— Я был наверху и знал, что меня еще можно спасти. Наступила
клиническая смерть, или как ее там называют? Одним словом, полусмерть. Надо
было позвонить доктору Дубельману по телефону 666 — 439. Не пойму
только — откуда я это знал, никогда прежде не слышал о таком докторе. Но вам-
то, конечно, я ничего передать не мог, да и какой был резон: вы ведь меньше
всего хотели вернуть меня к жизни. Потом вы изволили немножко
поразмышлять и стали бедного Себастьяна силой заталкивать в холодильник.
Потом... потом я надолго отключился. Но со временем появилось некое чувство
туннеля, будто меня куда-то всасывает, аж в ушах свистит... В конце туннеля
меня ждал человек, совершенно на меня похожий, как бы моя копия, он
шагнул ко мне и поманил, дескать, иди за мной. Жутковато было, что и
говорить... Он оставил меня возле каких-то ворот. Я видел за ними людей, людей
в белых одеждах, вроде бы совсем живых. Один — извините за
выражение — смачно харкнул, что, на мой взгляд, уж вовсе некультурно! Особенно
116 Э. Ветемаа
в таком святом месте. Немного погодя похожий на меня человек вернулся и
произнес одно лишь слово. Но я его не понял.
— Какое слово?
— Пур-га-ториум!
Молодой человек задумчиво кивнул.
— А что оно значит? — несколько испуганно спросил Себастьян.
— Пургаториум означает очистительный огонь. Так что вас, Себастьян,
ждет чистилище.
— Это ужасно, да? — спросил Себастьян, передернув плечами.
— Я не знаю, — усмехнулся молодой человек. — Во всяком случае,
многие прошли через него. Между прочим, удивительно, почему они вас не
спустили прямой дорогой в ад.
— Выходит, я не попаду в ад? — в свою очередь чистосердечно удивился
Себастьян. — В аду ведь, кажется, вечный огонь, а этот пургаториум, надо
полагать, короче. Уж не знаете ли вы, насколько?
— Писали о сорока днях, видимо, так оно и есть, потому что в подобных
вещах весьма консервативны.
— Ну, стало быть, этот пургаториум продолжается столько же, сколько
приличный санаториум. Как-то раз я получил путевку точно на сорок дней.
Молодой человек нахмурил брови: с такими вещами не шутят, но
Себастьян представлялся ему столь комичным, что на него и обижаться-то не
стоило. К тому же он не шутил.
— Но сейчас я определенно не в пургаториуме. Может, и там своя
очередь, — размышлял Себастьян совершенно серьезно, и наш молодой человек
опять усмехнулся. Раз уж такого подлеца, что и представить трудно, уберегли
от ада, подумал он, то, наверное, учли его умственную отсталость, ибо это
покусывающее сигарету, посыпанное пеплом и перхотью существо было в
высшей степени недоразвитым. Как бы даже невменяемым.
— Откройте окно, Себастьян! От вас ужасно воняет!
Себастьян немедленно исполнил приказ и признался, что даже сам чует
свой запах, а что уж тут говорить о хозяине.
— Ведь вы по натуре куда чувствительнее.
— Ну, зловонный Себастьян Семимортуус, что же мне с вами делать?
Чтоб вам пусто было... — размышлял вслух чувствительнейшая натура.
— Как вы сказали? Себастьян Семимортуус? Звучит здорово!.. Себастьян
Семимортуус Первый. Я требую называть меня отныне только так! А... что
это значит?
— «Мортуус» по-латыни значит «мертвый». А «семи» — «наполовину».
Конечно, «полумертвый» не совсем корректное словосочетание, потому что
вы мертвы окончательно и бесповоротно, однако, с другой стороны, пока вы
находитесь в фазе ожидания, так сказать, в предвариловке, представляете
собой предпургаториумного, — пояснил молодой человек, которому эта
странная ситуация, если не брать в расчет запаха, пржалуй, даже нравилась.
— Мне очень-очень мила ваша песенка про голубку... Молодость
вспоминается. И моя первая жена, между прочим, известнейшая в свое время
карманная воровка. Сто очков вперед давала большинству коллег мужского пола.
Ох, какие у нее были ловкие, нежные ручки. Ее прикосновение было
совершенно воздушным, будто легкий ветерок. Всякий раз, когда я ее целовал, ну,
в первую пору нашей любви, она обчищала мои карманы. Внутренние тоже, —
с умилением вспоминал Себастьян. —г Да-а, может, позволите мне еще разок
послушать вашу песенку? — чуть не клянчил он.
Молодой человек кивнул. Правда, эта идея — наслаждаться пением в
компании со зловонным астральным существом — показалась ему несколько
сюрреалистической, но ведь принято удовлетворять последнюю просьбу
присужденного к смерти, а раньше, как известно, Себастьян с такой просьбой
обратиться не успел.
Вновь зазвучала песенка о синем море, надо полагать, Средиземном, и о
голубке, которая так красиво парила над волнами, что кто-нибудь неизбежно
сочинил бы о ней стишок...
Пришелец 117
— Позвольте заметить, я весьма счастлив, что вы меня кокнули. Таким
образом, я не нарушил извечной традиции нашего рода, — пустился в
объяснения Себастьян. И поведал, что почти все мужчины в роду умерли
насильственной смертью. Одного из дальних предков Александр Македонский
лично отправил на тот свет, трахнув своим святым кавалерийским сапогом, и
тоже, видать, по голове. Во всяком случае, Себастьян считает это большой
честью. Основанием послужили мерзкие рассказы и похабные выдумки предка,
столь непотребные, что даже видавший виды вояка не смог их вынести.
Вообще генеалогическое древо Себастьяна повидало целый ряд казней.
Предков вешали, четвертовали, топили в бочке с дерьмом и так далее. За самые
разные преступления — насилия, ограбление церквей, осквернение святых
мощей, убийства, предательства, не говоря уж о лжесвидетельствах. Но
никого не сражали столь драгоценной реликвией. Подумать только — золото и
брильянты! Предшественникам Себастьяна приходилось довольствоваться
камнями и дубинками.
Между тем разглагольствования Себастьяна, его душевный
эксгибиционизм, сладострастный и в то же время раболепный, поднадоели молодому
человеку.
— Придержите-ка язык до вечера! — вмешался он. — Неровен час,
вернется жизненная сила, потому что я еще не слышал о трупах,
наслаждающихся «Ла Паломой»!
— Да я уж пятнами пошел, — запальчиво возразил Себастьян. —
Государь мой хороший, я же разлагаюсь по мере возможности и сверх того! — И
правда, на левом его виске, по которому пришелся удар булавой, зеленело и
смердило трупное пятно. А вокруг него расползались паутинки плесени,
наполовину покрывая хитро прищуренный глаз. — Один запах чего стоит! За
свою долгую жизнь мне пришлось выслушать немало нареканий по поводу
вони от ног, да только та вонь не чета этой. Так, пустячок, цветочки!
— А может быть, это всего лишь сильнейшее самовнушение? — Молодой
человек продолжал поддразнивать полумертвого Себастьяна, отстаивавшего
свое право на смерть. — Если в душе человек очень-очень во что-то поверит,
то вера и его бренному телу может передаться. Такое и раньше случалось.
Ни он сам и никто из его многочисленной родни никогда не имели дела с
какой-то там аутосуггестией — он даже не знает, что это за штука такая.
Аутодафе — да, совсем другой коленкор, его прапрадед в шестом колене, а
может, в шестнадцатом, однажды в Мадриде полыхал смоляным факелом,
если так можно сказать, доставив народу большую радость. Это еще во
времена приснопамятного Томаса де Торквемадо.
— Вот на память от него осталась цепочка от часов, — вздохнул
Себастьян, потрясая серебряным сувениром, свисающим из жилетного кармашка.
Он вынул часы, и лицо его вытянулось. А когда проверил завод, недоумение
сменилось мучительной гримасой.
— Накрылись часики! — застонал он. И поведал молодому человеку, что
они были ему особенно милы, так как их удалось стибрить у брата
уважаемого главы нашего государства.
— Они даже лунные фазы показывали... Какого черта вы так небрежно
запихивали меня в холодильник, государь мой? Я требую возмещения
убытков!
— Мертвые не могут требовать возмещения убытков! — сурово отрезал
молодой человек. — Да и на что вам часы в подземном царстве?! Есть
основания полагать, что в загробном мире господствует совсем другое, отличное от
земного исчисление времени. — И он вполне справедливо заметил, что
достаточно хорошо знаком с живописью старых мастеров. В ней великое
множество сцен в аду, в пургаториуме, а также самых разных danse macabre, по-
нашему говоря, плясок смерти, но нигде, ни у одного персонажа нет
карманных часов. А вот песочные часы — совсем другое дело...
Однако никакие аргументы не возымели действия — Себастьян Семи-
мортуус Первый был безутешен.
Возникла пауза. Молодой человек смотрел в окно.
118 Э. Ветемаа
По небу безмятежно плыли облака, в спокойной самоуверенности лило
свой свет солнце, а на равнодушных деревьях, пребывающих в счастливом
неведении, набухали почки. Почки набухали, и их нисколько не
интересовало, зачем они это делают.
Весна зевоту навевает. Но сколько можно зевать: с этим Семимортуусом
надо предпринять что-то радикальное. Избавиться от него. Прикончить еще
раз? Астральное тело прикончить?.. Нет, это уже полный абсурд!
Между тем Себастьян тоже подошел к окну. Здесь от него не так сильно
пахло. Они помолчали. За окном на железный скат капала талая вода,
ветерок шевелил занавески, и Земля вращалась вокруг своей оси с таким
уклоном, что они медленно, но верно продвигались к весне.
И тут вдруг молодой человек заметил, что Себастьян плачет. В полном
смятении он поинтересовался причиной.
— Ох, я так несчастен, — всхлипнул Себастьян, и из его левого глаза,
подернутого паутинообразной патиной, покатились крупные слезинки, они
текли по щеке и исчезали в реденьких усиках. — Я жил как свинья, как
грязный шакал, ой — на всей нашей земле, кажется, нет твари, с которой я
мог бы себя сравнить. Я доносил на людей, я торговал своей кровной
дочерью, которая так прелестно поет «Are you sleeping?», подставлял ее, чтобы
заработать на триппере. Ну почему я был такой скотиной? И вот я мертв, но
даже душа моя смердит. Меня ждет пургаториум. Я уже не смогу
исправиться. Поздно! Какая невозместимая потеря! В этом прекрасном мире мне
следовало вести более достойную человека жизнь! — Себастьян оперся о
подоконник, его голос креп: — Всмотритесь в этот мир! Он же одухотворен!
Всмотритесь и вслушайтесь!
По такому случаю вместо навевающей дрему весны как нельзя лучше
подошла бы августовская ночь, что уже было однажды, тихая ночь позднего лета,
напоенная запахами тучной зрелости и близкой осени. Молодая луна, такая
теплая, ощутимо податливая, отливала оранжевым цветом, казалось, сожми ее
в кулаке, и потечет нечто вроде апельсинового сока. Легкий ветерок клонил к
окну ветку клена, зелень листьев ярко сверкала в направленном свете лампы.
Себастьян сорвал листочек и рассматривал жилки, несущие Жизнь. Пальцы
покрылись легким клейким слоем, и он понюхал их с жадной нежностью. Тут
на подоконник вполне мог опуститься золотисто-желтый жук. Его крошечные
щупальца напоминали проволочные прутики на метле трубочиста —
непременном атрибуте всех старых бородачей, жизнерадостных борцов с сажей,
какими их изображали на рождественских открытках былых лет.
Порой жук останавливался, навастривал свои щупальца-антенны, очевидно,
с целью рекогносцировки, чтобы затем поспешить дальше, снова
остановиться или закрутиться на месте, словно танк с подбитой гусеницей. Нам не
дано было постичь его намерения, хотя едва ли стоило начисто их отрицать.
— А если еще закрыть глаза и капельку подождать, то возникнет
ощущение, словно в тебя что-то вливается. Вы ведь тоже чувствуете, не так ли?
Склонив голову набок, молодой человек взглянул на Себастьяна Семи-
мортууса Первого, который стоял возле окна побелевший и счастливый.
И тут пожилого господина слегка повело, впрочем, за подоконник он все
же не ухватился. Уж коли дойдет до излияний, так хоть ведро подставляй. И
нашего молодого человека подхватил прилив сочувствия, умиления.
— С радостью отмечаю, господин Себастьян, что удар булавой пошел на
пользу — вроде бы что-то встало на место. И вы теперь чувствуете
одухотворенность мира. У вас вид ребенка, попавшего в волшебное царство. Вы вдруг
начали воспринимать красоту.
— Ох, я и без того всю свою жизнь кое-что воспринимал. Только я задавил
в себе лучшие чуства. Как же хорошо, что я уже мертв, — по крайней мере
уже никому не смогу подложить мину. И, надо полагать, у меня теперь хватит
времени подумать о жизненной философии. Я буду стремиться к духовному
совершенству на том свете, — с глубоким убеждением изрек Себастьян.
— Дорогой перерождающийся или уже переродившийся Себастьян, как
отрадно видеть в вас перемены. Не позволите ли... угостить вас чашечкой
кофе? И мы могли бы еще раз послушать «Ла Палома».
Пришелец 119
— Не имею возражений, Ваша Высокочтимость. Только... только я не
знаю, как в моем положении насчет пожрать...
— Не называйте меня Высокочтимым! Мы с вами оба самые простые
люди, обыкновенные жуки в том чудо-творении, которое именуют природой
и которое, по существу, не что иное, как одна из форм выражения абсолюта.
Они сели за стол, у обоих голос дрожал от волнения.
Молодой человек позвонил в колокольчик.
— Hors d'oeuvre,1 соки, ананас и кофе по-бразильски!
Себастьян осмелился заказать еще сыра. Вообще-то сыр и без того
входит в первую перемену hors d'oeuvre, но Себастьян признался, что питает
особую слабость к сорту «Bleu Danois», в переводе означающем «Синий
датчанин». Разумеется, его пожелание было учтено.
Стол накрыли удивительно быстро. Двое представителей «одной из форм
выражения абсолюта» молитвенно сложили руки перед трапезой, между
прочим, в полном молчании, после чего посланец высших сил, созидатель
гармонии и порядка в мире и жертва созидаемой гармонии приступили к завтраку.
Чуть погодя Себастьян рискнул поинтересоваться, не владеет ли молодой
человек таитянским языком. Последний вынужден был огорчить его
отрицательным ответом.
— Я человек простой, но малость кумекаю по-таитянски, так как... —
Себастьян стыдливо опустил очи долу, — целый год своей непотребной
жизни провел на острове, занимаясь организацией проституционного сервиса.
Ох, как худо вспоминать об этом!.. Да, зато я поднаторел в таитянском языке.
Кстати, весьма поэтичном. Особенно хороши названия застольных ритуалов,
а их там великое множество. Я знал около двух дюжин. Видите ли,
природные условия благоприятные, таитяне не надрываются сверх меры —
растянутся под деревцем, и плод падает им в рот, поэтому они куда больше
времени посвящают гастрономическим церемониям, чем мы, прилежные трудяги-
мураши... — Молодой человек кашлянул после «трудяг-мурашей», но Себастьян
даже не заметил этого. — Жаль, посетовал Себастьян, он никак не вспомнит
названия этой трапезы. Чрезвычайно своеобразное, лакомосочное словцо со
многими гласными, звучащее будто вздох. — Я имею в виду застольный
ритуал, который следует передать примерно так: «Таинственная трапеза не
слишком жаркой ночью, когда луна что спелая дыня, лианы пошевеливаются,
лотос дышит и в отдалении подает голос ночная птица». А на таитянском языке
выражается одним словом.
И тут где-то за чертой города могла бы подать голос ночная птица, после
чего Себастьян блаженно улыбнулся бы и полакомился своим «Bleu Danois».
Затем отведал ананаса. Он оказался очень сочным. И наверняка
напомнил Себастьяну его милое Таити. Трапеза складывалась и впрямь
восхитительно, так что молодому человеку неловко было касаться серьезных тем.
Конечно, он извинился, прежде чем перейти к разговору о Магдалине, а
перейти следовало по вполне понятной причине — кто знает, когда они
встретятся вновь, ведь Себастьяна ждет облагораживающий пургаториум. И
кроме разговора о Магдалине есть другие, например, о похоронах Себастьяна
Семимортууса... («Себастьяна Семимортууса Первого», — уточнил любитель
сыра с душком.) Теперь, после перерождения, естественно, и речи не может
быть о свалке. Похороны должны остаться в памяти всех, кто примет в них
участие. Но прежде, так сказать, во имя достижения окончательного
взаимопонимания хотелось бы немного порассуждать на тему прожитой
Себастьяном Семимортуусом Первым жизни.
— Да чего тут судить-рядить... Дерьмо оно и есть дерьмо. В самом чистом
виде. А сколько я еще наворотил дерьма другим людям, — тяжело вздохнул
Себастьян. Он приканчивал свой сыр, тщательно выскребывая упаковку.
Молодой человек следил за ним с некоторой брезгливостью, поскольку тот
пустил в ход длинный ноготь безымянного пальца правой руки, ловко
действуя им как лопаточкой, — кто его знает, зачем он отрастил такой длинный
[ Закуска (фр.).
120 Э. Ветемаа
ноготь? И плесневелый сыр «Синий датчанин» со своими отталкивающими
ядовито-синими мрамороподобными разводами вызывал некоторое
отвращение, которое он, разумеется, старался заглушить: идеалисты не вправе
поддаваться несущественным мелочам быта. А все-таки молодой человек
предпочел бы, чтобы сотрапезник вместо этого сыра, по запаху напоминающего
danse macabre, наслаждался каким-нибудь иным — хотя бы столь высоко
ценимым в англосаксонском мире девственно-свежим чеддером, где
молочный жир сохраняется в целости и не подвержен никаким темным силам... Но
хватит о сырах. Последуем дальше. Что и будет незамедлительно сделано.
Конечно, в жизни Себастьяна были ужасающие оплошности,
прегрешения против этики, начал молодой человек, конечно, были, но он не намерен
подробно на них останавливаться, к тому же, несмотря на все это, в curriculum
vitae, то есть в биографии его сотрапезника, есть грани, которые он,
сотрапезник, осуждает напрасно.
— Да неужели? — Себастьян был так удивлен, что чуть не подавился
долькой ананаса, вполне возможного пришельца с острова Таити. И весьма
решительно заявил протест молодому человеку, пытающемуся идеализировать
милую его сердцу биографию, пакостнее которой едва ли вообще сыщешь.
Молодой человек напомнил Себастьяну о его недавних сетованиях по
поводу рапортов, поданных на некоторых лиц в полицейское управление,
которое стоит на страже порядка в нашем государстве, а при необходимости
поднимает карающий меч. Подобные действия, обеспечивающие сохранение
гармонии и не дающие плесневым бактериям — конечно, говоря образно, —
разлагать наше общество, следует только приветствовать. Что бы не болтали
об этом плебеи, всякие там Станционные Графы! Отцам отечества
необходима точная информация, причем ее далеко не всегда используют для
непосредственного наказания виновных — к этому прибегают лишь в отношении
особо опасных преступников, совершивших тяжкие антигосударственные
действия. Что вполне естественно! Вообще же каждодневный кропотливый
труд многих прилежных осведомителей рисует истинное положение в нашей
священной отчизне. А ведь такая информация чрезвычайно нужна! Она
необходима для будущих реформ, она необходима для преобразований, порой,
ничего не поделаешь, она и впрямь необходима для прополки злостных
сорняков в изобильном саду нашего государства. Если Себастьян эту сторону
своей деятельности считает достойной осуждения, то он на ложном пути.
Абсолютно ложном! Важнейшую информационную работу только тот может
счесть скверной, кто и само наше государство считает скверным.
Переживания человека, его душа — потемки, и порой тут очень трудно
прийти к определенному решению. Внимательно ли слушает его Себастьян?
Хорошо! Когда-то он лично знал человека, прилежно возделывавшего наш
общий виноградник, но столь любвеобильного, что в сердце его закралась
искренняя симпатия к соседнему государству. Он знал о тамошних
прогрессивных проявлениях и всеобщем стремлении граждан к светлому будущему.
Он полюбил соседнюю страну почти так же сильно, как свою, и переправлял
туда, надо полагать, не без укоров совести, собранные крохи информации.
— Это же тяжкое преступление! — воскликнул Себастьян, не спуская с
молодого человека настороженного взгляда, а что если... Но нет, честный
взгляд хозяина был лишь слегка задумчив. — Это измена родине! — с жаром
добавил Себастьян и высказал уверенность, что молодой человек
незамедлительно сообщил о ренегате куда следует.
— Нет, я этого не делал, — мягко промолвил тот. — Сам я в своих
политических воззрениях моногам, но не настолько зашоренный, чтобы
требовать того же от других. Тем более, что если бы я в самом деле «сообщил куда
следует», судьба того симпатичного человека сложилась бы весьма печально;
н-да, государства весьма ревниво относятся к своим подданным, ц уЖ
конечно, тут нечего обижаться, потому что ревность всегда производное от любви.
Пожалуй, государство можно сравнить с замужней женщиной, которая
любит своего супруга, любит всей душой, и ни в коем случае не позволяет ему
баловать сщшм вниманием прочих особ.
Пришелец 121
Итак, после долгих колебаний — молодой человек не отрицает, что
весьма серьезных, — он оставил все эти факты при себе. Принимая решение, он
опирался на античную мифологию: ведь древние римляне очень чтили своего
бога Януса. Ах, кто он такой? Янус — божество дверей, ворот и всяких начал,
между прочим, в его честь первый месяц года называют январем. У него два
лица — одно обращено вперед, в будущее, другое назад, в прошлое. Однако,
несмотря на двуликость, Янус котировался высоко.
Тут Себастьян счел уместным вежливо подивиться обширным знаниям
собеседника. Он сделал это, слизывая с рук липкий ананасный сок, причем
молодого человека вновь покоробил чрезмерно длинный ноготь на его
безымянном пальце.
— Янус... божество о двух лицах, — размышлял молодой человек,
пропуская мимо ушей похвалу Себастьяна. — Но еще ведь в брахманизме и
индуизме есть всемогущий Шива. На санскрите это означает «милосердный». По
существу это еще более путаное, еще более полифоническое божество, но
только на первый, поверхностный взгляд. В его задачи входит уничтожение и
разрушение, но вместе с тем — оздоровление и созидание. Если посмотреть
на вещи «филохсофски» — а у Себастьяна Семимортууса Первого, как
видно, есть для того все предпосылки, — то в сокрушении и созидании воистину
много общего. Дабы что-нибудь создать, надо что-то сокрушить, одному лишь
Господу удавалось что-то создавать из ничего. Во всяком случае, единство
сокрушения и созидания — это тема, над которой Себастьяну следует
задуматься в загробной жизни.
— Признайтесь уж, девчонка проболталась о жестяной коробочке! — не
выдержал больше Себастьян.
— Ну конечно, — последовал спокойный ответ.
— И теперь вы пойдете и доложите, — его голос дрогнул.
— Дорогой Себастьян, во-первых, вы умерли, во-вторых, на мой взгляд, я
достаточно ясно объяснил, как уже поступил в аналогичном случае, — весьма
холодно заметил молодой человек и добавил, что Себастьяну разумнее всего
держать язык за зубами и слушать дальше.
— Дело в тех людях, которые хотят только крушить. Дело в анархистах и
террористах. По моим сведениям, тот самый Станционный Граф — один из
них. — Вообще-то упоминать об этом типе не хочется, но ведь для
Себастьяна тут целая проблема, поскольку его потенциальным зятем стал заурядный
убийца. И довольно скоро из потенциального превратится в законного, ибо,
судя по всему, Магдалина увлеклась им до полного ослепления. Лично он не
возражал против желания Магдалины выйти замуж, ибо нынешняя ее
порочная жизнь представляется во много раз хуже. И все же ему кажется, что они
обязаны каким-нибудь образом повлиять на Графа. Не возьмет ли Себастьян
на себя этот труд, так как есть основания полагать, что Граф кое-что знает о
связях Себастьяна и в какой-то степени его побаивается.
— Я предоставляю им пристанище, — сказал молодой человек тихо, без
патетики, и взгляд его стал мягким и добрым, — а вы позаботьтесь о том,
чтобы в сердце потенциального ниспровергателя нашли пристанище лучшие
чувства. Судьба вашей дочери в опасности, поверьте мне.
И тут молодой человек вдруг признался, что сам вознамерился было
просить руки Магдалины — эта испорченная девушка показалась ему простой и
красивой.
— Государь мой! Что за сумасбродство! — воскликнул Себастьян, хватая
ртом воздух, но молодой человек успокоил его многозначительным жестом, и
тот послушно умолк.
Да, были такие намерения, но по зрелому размышлению он пришел к
выводу, что обязан сохранить чистоту и подчиниться, так сказать, правилам
целибата. Он должен целиком посвятить себя идее гармонии. (Между
прочим, целибат, или обет безбрачия, требует одиночества до конца дней своих,
объяснил он Себастьяну.) Зачем оставаться в одиночестве? Ну, история
показала, что супружество вредит инспирации не в смысле наущения,
подстрекательства, как произвольно трактуется это латинское слово в некоторых язы-
122 Э. Ветемаа
кахг а в первоначальном смысле — не способствует свободному вдоху,
ясности ума, творческому вдохновению, одним словом, озарению: он же ощущает
на себе бремя некоторых обязанностей почти религиозного свойства.
Себастьян сочувственно кивнул головой, однако молодой человек
попросил не проявлять к нему снисхождения: отказ от физических радостей
возмещается духовными радостями, о которых простые люди даже представления
не имеют. Ощущать себя посвященным, отмеченным свыше — это нечто
никак несопоставимое с мимолетными постельными утехами. Правда, он
понятия о них не имеет, но находит поддержку своей позиции в трудах Фомы
Аквинского.
Да, беспокойство о судьбе Магдалины воистину велико, тем более что у
молодого человека сложилось впечатление — Станционный Граф от
безумных слов вскоре может перейти к безумным действиям. Даже попытку
государственного переворота нельзя сбросить со счетов. А ведь она поведет к
гражданской войне — ужасной при нынешнем состоянии вооружения, к
войне, которую не только наше правительство не допустит, но и другие
обитатели необъятной вселенной, как известно, время от времени
наблюдающие за нами с весьма необычных летающих экипажей.
Себастьян подтвердил: попытка мятежа не исключается. Во всяком
случае, распространяются какие-то листовки, и, кроме того, есть сведения,
будто некоторые люди планируют сорвать традиционный праздник по случаю
годовщины нашего государства.
— Неужели? Неужели можно пасть так низко? — Возмущение молодого
человека было неподдельным. — Они решили плюнуть в свой же колодец...
И он попытался узнать кое-какие подробности. Однако Себастьян на
уговоры не поддавался. Возможно, ничего больше не знал, и все же у молодого
человека сложилось впечатление, будто от него что-то скрывают.
— Смею надеяться, вы сообщили о своих подозрениях куда следует?
— Разные бывают обстоятельства... — начал Себастьян, но так и не
закончил, из чего молодой человек заключил — на сей раз усердному старшему
стукачу что-то помешало выполнить свои обязанности.
— Я вижу, вы что-то утаиваете! — возмутился он. — Неужели тот
мерзкий венерологический промысел связывает вас по рукам и ногам? Теперь-то
он никак не может вам повредить!
Себастьян молчал. Себастьян беспокойно ерзал на стуле.
— Неужели вы, человек практического склада, полагаете, что подобным
типам удастся нарушить гармонию в нашем государстве?
И молодой человек пояснил — весьма горячо и возбужденно: разумеется,
в некоторых странах так-таки удалось осуществить захват власти. Но для
этого должен быть целый ряд объективных и субъективных предпосылок:
например, нерушимый союз рабочего класса и крестьянства, при котором
существенное значение имеет руководящая роль пролетариата да еще
наличие закаленного и идейно убежденного авангарда.
— Разве Граф и его дружки принадлежат к закаленному и идейно
убежденному авангарду? — Молодой человек усмехнулся. — Позвольте глубоко
усомниться. Жалкий пьяный сброд, не более того!.. Конечно, в мире
существует возможность других гармонических систем, если привести пример из
области музыки, в которой я считаю себя некоторым образом компетентным,
то там и впрямь известно обращение аккордов. Мы можем любой аккорд, так
сказать, перевернуть вверх ногами, и в новом виде он зазвучит по-другому и
все же весьма мелодично. Если удается безболезненно создавать подобные
варианты гармонии, то, может быть, не следует так уж противиться таким
попыткам, да только несомненно одно — глупые потуги несведущих людей
поведут к жуткой дисгармонии. Может быть, прольется кровь стариков и
малых детей. — Он вздохнул. — Ив большинстве случаев подобные
метаморфозы ведут к зарождению вульгарно материалистических форм жизни,
духовный приоритет уступит место материальному. А этому следует
противодействовать!
Во всяком случае, молодой человек считает, что святая обязанность Себа-
Пришелец 123
стьяна попытаться обуздать Станционного Графа и только после этого отдать
ему руку милой Магдалины, нежной, но такой беспомощной и сбитой с
толку, или... еще лучше, прежде все-таки предупредить власти. Ведь сообщение
можно сделать в письменной форме. Даже анонимно, тем более что
Себастьян Семимортуус Первый и сам, находясь в предпургаторном периоде,
представляет собой нечто вполне анонимное.
— Дело в том, Высокочтимость, что я давно уже все изложил нашим
правителям, да, правителям Божией милостью...
— И что же?
— Станционный Граф — одна из немногих опор моей тяжкой старости...
В замешательстве Себастьян начал перебирать свои редкие пряди, вновь
подняв облака перхоти. У мертвых растут ногти и волосы, подумал молодой
человек, как видно, и перхоть мелется, что мука на мельнице.
— Какая еще опора? Что вы плетете, астральный пустозвон? — Молодой
человек не на шутку разозлился.
— Видите ли, я должен был держать его в поле зрения. Сперва они хотели
сразу его засадить, а у меня был иной план и свои соображения:
понаблюдаем за голубчиком, посмотрим, с кем он общается, прихватить всегда
успеем... Ну, и мое предложение одобрили. Теперь я не спускаю с него глаз,
регистрирую контакты и... получаю за это вознаграждение, плевое, конечно.
— Вознаграждение!.. Высшая степень подлости! — непроизвольно
воскликнул молодой человек, даже бросил взгляд на знакомую нам индейскую
булаву, хотя подобное поведение как будто бы находилось в противоречии с
логикой после рассуждений о двуличности богов Древнего Рима и Индии.
— Конечно, подлость! — неожиданная поддержка пришла с порога.
От кого же? Разумеется, от Магдалины, дорогой дочери Себастьяна.
— Какая... еще... подлость? — стал запинаться тот.
— А та, что ты еще не помер!
Подобный упрек мог бы прозвучать комично, если бы дело не обстояло
столь серьезно.
— Я умер, — покаянно признался Себастьян. — Я не совсем я, а
астральный Себастьян Семимортуус Первый...
— Какой еще там астральный?! Может, вроде того Вечного Жида,
который и после смерти не находил покоя?
— Да кто ж его знает, — в смятении молвил Себастьян. — А вдруг и
правда... Но это ужасно! Хотя... — Его неуверенное «хотя», по-видимому,
свидетельствовало о возникшей надежде — а вдруг и впредь удастся
продолжать свой бизнес, оказавшись на положении Вечного Жида. И тогда все не
так уж скверно...
— У того, кто намерен бродить по свету в виде духа, должна быть душа. А
у тебя, паразита, и намека на нее нет! — очень сердито выпалила Магдалина.
— А тут полагали, что вроде бы есть. Я, так сказать, изменился и довольно
хорошо стал разбираться во всей этой гармонии. Ну, в равновесии, что
существует в мире, — я уж кумекаю в нем. — И Себастьян торжественно
провозгласил: — Мир, дорогая моя дочь, весьма даже прекрасная штука! Ты и не
подозреваешь, какая прекрасная!
— Ни хрена ты не изменился! Такие, как ты, не меняются. Никакой ты
не астральный, просто ты живуч, как угорь, и снова вернулся к жизни, вот и
все тут! Хотя ты еще недавно откинул копыта и был мертв, как чурка.
— Магдалина, как ты выражаешься?! Кто ж так говорит о своем отце, о
своем единственном отце?
— Отец у всех единственный. А мне вот выпал кощунственный.
Постойте! Я загляну в холодильник! — Девушка бросилась на кухню.
После долгих раздумий, раз-другой обменявшись с Себастьяном
взглядами, в которых сквозили как надежда, так и недоверие, молодой человек
вышел вслед за Магдалиной. Печально вздохнув, с опаской и неохотой
Себастьян последовал за ними. Холодильник был пуст!
Пуст, и все тут. Магдалина и молодой человек застыли в недоумении перед
безучастным шкафом, который брюзглива заурчал веем своим нущом.
124 Э. Ветемаа
— Ну, что ты теперь скажешь, порожденье сатаны?!
— Нету... Нет как нет, — запыхтел Себастьян, чей титул — Семиморту-
ус — оказался под серьезной угрозой. — А вы его, старого стервеца, еще
куда-нибудь не запихнули? — И злобно прокаркал: — Я обвиняю вас в
преступном хищении моего трупа!
Однако достаточно было взглянуть на Магдалину и молодого человека,
как эти подозрения сами собой отпали. И у Себастьяна опять навернулись на
глаза слезы. Голос его зазвучал весьма жалобно и плаксиво, когда он был
вынужден констатировать:
— Выходит, все то, что имело место — мое приобщение к красотам мира
и поворот к лучшему в ожидании пургаториума, — все это сплошная чушь...
Нет! — вскричал он. — Мое бедное сердце этого не вынесет! Ни за что!
Никоим образом! — Он и вправду схватился рукой за сердце. А потом
обеими руками за голову. Тут он пошатнулся... пошатнулся и упал.
Он был мертв. Мертв окончательно и бесповоротно.
Бедный Себастьян лежал плашмя на кухонном полу, раскинув ноги врозь
и напоминая двадцатую букву греческого алфавита, которую мы называем
то игреком, то ипсилоном.
Молодой человек наклонился и закрыл ему глаза. Он что-то тихо
бормотал себе под нос.
— А теперь что? Снова запихнем его в шкаф? — спросила Магдалина.
— Нет, я полагаю, надо вызвать судебного врача и машину из морга, —
решил молодой человек.
6
— Разве здесь все не преобразилось? — полюбопытствовала Магдалина
через несколько недель, уперев руки в бока, как настоящая матрона, в белом
передничке с кружевами и в подобии чепца, несколько смахивавшего на
старомодный колпак для кофейника. Она пригласила молодого человека
взглянуть на их «очаг, собственное гнездышко».
Маленький фургон и правда два раза подъезжал к задней двери дома, и
Магдалина со Станционным Графом что-то втаскивала по лестнице. Что
именно? Этого молодой человек не знал, так как слышал только шум. Он собрался
предложить свою помощь, но определил по голосам, что у мужа Магдалины нет
недостатка в подручных. Муж Магдалины — да, отныне лучше так называть
бывшего Станционного Графа или, пожалуй, просто Роберт, что вполне могло
соответствовать данному при крещении имени. Перемена вообще-то
закономерная, если завсегдатай станционного буфета становится добропорядочным
главой семейства. По крайней мере, мы вправе питать такую надежду. К тому
же благородный титул в связи с железнодорожным определением отдает
копотью и иронией, а Роберт — мужественное имя мужественного мужчины.
— Правда, здесь стало красиво? — повторила свой вопрос Магдалина, и
тут уж стоявшему в дверях молодому человеку волей-неволей пришлось
похвалить преобразования.
Сперва количество привезенных пожитков его удивило: откуда у
девушки, просим прощения, у госпожи Магдалины столько имущества, разве что...
ох, оставим это. О Роберте тоже сложилось впечатление как о парне
относительно бедном, который зажигалками или шариковыми ручками пытается
обеспечить дополнительный доход к заработку. Но тут молодой человек
вспомнил, что еще недавно разгуливал по земле некий Себастьян, ныне
продолжающий свое существование в пургаториуме, если не в преисподней. Сей
мужичишка, по всей вероятности, успел кое-что отложить в кубышку,
посыпанную перхотью. А дочь его наследница.
На стене висели в ряд самые ценные экземпляры из Себастьяновой
коллекции трубок. Их набралось дюжины две — начиная с солидной из
козлиного рога и напоминающей грузинский кубок и кончая носогрейкой с
мизинец, в которую зелья-то поместится не больше наперстка.
Пришелец 125
Также были представлены изящные трубки из фарфора с росписью и
крышечками, навевающие мысль о круглобрюхих тирольцах, поющих
фальцетом с переливами на террасе своего питейного заведения, конечно, ради
такого случая положив трубки на стол возле пивных кружек.
У каждой трубки была своя неповторимая история, но Магдалина
обещала поведать их как-нибудь в другой раз. Разумеется, в том объеме, который
сохранила память из рассказов незабвенного упокойника. Между прочим, за
последнее время Себастьян весьма возвысился в ее глазах, что нужно только
приветствовать, ибо мертвых следует поминать добрым словом. Во всяком
разе она уже не говорила о Себастьяне как о шпике и наушнике, но лишь как
о высокопоставленном государственном служащем в чине подполковника.
Однажды Магдалина упомянула о розовых занавесках. Теперь они —
широкие и с оборками — в самом деле висели на асимметрично
спроектированных окнах бывшей кладовки. На подоконнике красовался жезлообразный
цветок: чей же это жезл — Моисеев или Ааронов? Но больше всего здесь
было салфеточек, надо думать, вышитых самой Магдалиной, — они
находились во всех мыслимых и немыслимых местах, будто над треугольной
комнатой Роберта и Магдалины пролетел самолет и разбросал листовки.
Почти треть помещения занимала широкая супружеская кровать,
изголовье которой украшал барельеф с ангелами, вырезанный старательно, хотя и
не очень искусно. Ангелы умилили молодого человека. Ложе в своей средней
части было заметно продавлено, но разве это столь существенно? Теперь сей
символ отдохновения и супружеского счастья вполне здесь уместен. Хотя
молодой человек, по натуре благонравный и стеснительный, едва скользнул
по ложу взглядом, он все же заметил жирного клопа, что его покоробило. О
клопах он непременно заведет разговор — они ведь и на его половину могут
перебраться, — но сегодня, сегодня он этой темы касаться не станет.
На потолке висела большая люстра, настоящая хрустальная люстра, на
которую Магдалина обратила внимание молодого человека с особой
гордостью. Конечно, для маленькой комнатки люстра была слишком велика —
человеку среднего роста пришлось бы пригнуться, проходя под ней. Ну и что ж
такого, говорят ведь: у себя что хочу, то и ворочу.
Один странный предмет, вернее его странное положение, особенно
заинтересовал молодого человека. А именно комод, кажется, предназначенный
для белья. Возле двери его поставить не удалось, в задней части комнаты, как
сказано, почти треугольной, тем более. И тогда пришли к простой, но
гениальной мысли: водрузили его на один бок. Как видно, Магдалину это нимало
не трогало. А когда молодой человек заметил, что такая постановка
представляется весьма модерновой и даже сюрреалистической, то его утверждение, к
тому же, по-видимому, не совсем понятное, приняли с радостью.
— А чего бы комоду не стоять на боку? Ящики открываются, и вообще
это о-ри-ги-наль, — заключила новобрачная и сочла нужным добавить: —
Ведь мы живем в свободной стране.
Вообще молодой человек заметил, что Магдалина учла его
предупреждение насчет антигосударственных высказываний. Похоже, и супругу наказала
вести себя здесь лояльно. Еще молодой человек подумал, что в своем доме,
каков бы он ни был, люди становятся гораздо благонадежнее. У тебя самого
должно что-то быть, только тогда ты не будешь крушить чужое имущество.
— А кухня? А плита? — решился он спросить. Где собирается Магдалина
варить свою лапшичку, по части которой она большая мастерица?
— Прошу, государь мой! Извольте сделать несколько шагов вверх по
лестнице!
«Куда она меня ведет?» — подивился он. И дивился до тех пор, пока не
очутился в заброшенной голубятне, о существовании которой почти совсем
забыл.
Там был наведен порядок, установлена маленькая плита и даже
водружена труба. Однако невольная усмешка появилась на губах молодого человека,
126 Э. Ветемаа
когда он представил себе хозяйку, хлопочущую на кухне. Видную с улицы
как на ладони. Не соберутся ли прохожие смотреть, разинув рот, как
усердная особа варит супчик на крыше, поводя поварешкой и снимая накипь. А
если кто-нибудь прихватит подзорную трубу, пожалуй, даже разглядит,
каким ингредиентам тут отдают предпочтение. На запах слетятся полчища мух,
и бедной Магдалине придется от них отбиваться.
Да, веселая картинка в натуральную величину: клочья белой пены
разлетаются по сторонам, черный дым валит столбом, словно выведенный на
бумаге детской рукой. Мама, смотри, что я нарисовал!
Н-да, доведись увидеть такое уважаемым дамам из музея естественной
истории, они пожали бы в недоумении плечами и приняли бы это за
площадное представление или за восьмое чудо света. А может быть, за намек о
приближении Судного дня. Ладно, Бог с ними!
Вслед за Магдалиной молодой человек спустился из-под небес. В своем
роде милая комнатка — забавно асимметричная. Никак не подумаешь, будто
здесь станут проводить тайные сборища противники государства. Для них
больше подходят полутемные сырые подвалы.
Молодой человек пристально осмотрелся, и ему представилось, что эту
двухместную каюту недавно спущенного на воду супружеского баркаса
следует украсить картиной или изящной безделушкой. Ведь он до сих пор
ничего молодым не подарил, разве лишь приютил их. Так вот — может ли он что-
нибудь предложить? И пусть Магдалина не опасается — речь не о Гойе,
Босхе или Диксе.
Ну, как женщине отказаться от такого предложения? Раскрасневшаяся
Магдалина тут же очутилась на половине хозяина и взглядом любопытной
сороки уже обводила стены и столы. Эта птица помянута не в обиду, а
исключительно потому, что очень любит яркие, блестящие вещицы. К
сожалению, у хозяина таковых не оказалось — мы ведь помним его аскетические,
чуть ли не стерильные покои.
Но тут взгляд Магдалины упал, а упав, пристыл к красному стеклянному
ядрышку, тому самому, о котором уже говорилось и которое молодой человек
использовал в качестве тяжести, чтобы бумаги не разлетались на сквозняке.
— Я вижу, вам нравится это рубиновое яйцо... Раз так, пожалуйста, возьмите
его себе! Мне оно вовсе не нужно. Я могу придавить бумаги мраморным
пресс-папье.
И прежде чем Магдалина открыла рот, дабы отказаться, что было совсем
не легко, но необходимо из приличия, молодой человек вложил красный
шарик в руку раскрасневшейся молодки.
— Магдалина, что ты здесь опгаваешься? — Вопрос прозвучал с вызовом
и осуждением. — У господина свои занятия. А ты лучше иди и приготовь мне
поесть!
— Ох, присядьте, пожалуйста! Хоть на минутку. Вы, кажется, еще не
бывали у меня. Магдалина показала мне сейчас вашу комнату, и мы
обменивались суждениями по части устройства.
Роберт, да, теперь уже Роберт, присел-таки, но как бы из одолжения.
Если Магдалина чувствовала себя здесь несколько неуверенно, то муж —
совершенно непринужденно и вольно. А она неожиданно, как бы в
противовес ему, стала еще скованнее.
— От них не воняет? — спросил Роберт, показав на птичек.
— Да нет! Клетку следует время от времени чистить.
— Мне бы этот щебет-лепет был не по нутру.
— Когда они надоедают, я накрываю клетку одеялом, они думают, что
наступила ночь, и умолкают.
Однако молчание, н-да, чуточку тягостное, гнетущее, воцарилось и здесь,
для чего даже покрывала не потребовалось.
— А вы... на своем лесокомбинате только пилите или применяете иные
способы переработки древесных материалов? —спросил молодой человек
погодя, дабы прервать молчание, и попытался изобразить на лице заинтере-
Пришелец 127
сованность. Вопрос, вернее, форма, в которую он был облечен, вызвал у
Роберта усмешку, впрочем, кажется, вполне снисходительную.
— Мы на своем лесокомбинате пилим и применяем иные способы
переработки древесных материалов, — важно ответствовал Роберт и повторил
эту фразу еще раз с явным удовольствием.
— Не столько пилят... сколько попивают, — ухитрилась подколоть
Магдалина, но Роберт устремил на нее долгий взгляд, под которым она съежилась.
Съежилась, но не замолчала. Совсем не по-дамски (до чего же хрупок налет
нашей вежливости! — отметил про себя молодой человек) она изрекла: — И
политуру перерабатывают! От нее и окочурятся!
Роберт лишь улыбнулся; вообще он склонен был видеть в Магдалине
малое дитятко, что в некотором смысле вполне оправдано. Он реагировал
несколько необычно по форме, но весьма доброжелательным тоном:
— Не всякой шавке тявкать положено!
— С дамой так не разговаривают! — фыркнула мастерица варить лап-
шичку.
— Кажись, мозги набекрень съехали, когда она бензину нанюхалась.
Послушай-ка, Магдалина, что за красный шарик у тебя в руках? У господина
взяла? Положи сейчас же на место!
— Мне его подарили. Господин подарил. У тебя на него никаких прав
нету.
— Действительно, подарил, — заверил молодой человек. ■— Магдалине
шарик понравился. Он разве для того годен, чтобы придавить какие-нибудь
бумаги.
— Ну какие у Магды бумаги!.. — В этом восклицании опять же слились
нотки превосходства и доброжелательности — иногда таким тоном охотник
говорит со своей собакой, что вовсе не значит, будто он за ней не ухаживает.
Магдалина приложила шарик ко рту, словно пытаясь его уберечь, и тут с
ней случилось несчастье. Неожиданно хлопнула оконная рама, и Магдалина,
испугавшись, втянула шарик в рот. И он чертовски прочно там застрял. Нет-
нет, опасности задохнуться не было — Магдалина вполне могла дышать носом.
— Вот видишь, что случилось, — еще окочурится от твоего подарка, —
проворчал Роберт.
Они смотрели на Магдалину в некоторой растерянности. У нее в глазах
стояли слезы, она бурчала что-то нечленораздельное, пыталась пальцами
развести челюсти, но толку было чуть. Точь-в-точь бильярдный шар в лузе —
поразительное совпадение. Положение Магдалины оказалось не столь
серьезным, сколь комичным, так что спутник ее жизни неудержимо
расхохотался. И именно спонтанный взрыв смеха подействовал благотворно —
Магдалина тоже хмыкнула, и шар вдруг выпал изо рта.
— Какие же вы дурные! Подтруниваете над дамой! — Магдалина уже не
смеялась, она была в ярости. Ее чепец, отдаленное подобие колпака для
кофейника, съехал на один глаз. — Не забывайтесь, я по происхождению выше
вас, вместе взятых. Мой отец был подполковником!
— Знаем мы, что за подполковник, — хмыкнул Роберт. Затем повернулся
к молодому человеку и взглянул на него вопросительно. — Кстати, о
происхождении, раз уж Магдалина его затронула. Она рассказывала, будто ты с
неба свалился. Что еще за байка такая?
— Я и правда ничего не знаю о своих родителях. Возможно, я и впрямь
пришелец, но это не повод для усмешек! — Молодой человек посуровел и
как бы замкнулся в капсуле.
— Да я не со зла, — извинился Роберт. — Только когда такую туфту
слышишь, тянет еще кое-что узнать. А посмотришь на тебя (переход на «ты»
произошел у него совершенно естественно), и сразу поверишь. Точно
Христос: имущество свое раздаешь и на квартиру безо всякой платы пускаешь.
Никогда с подобным не сталкивался! — покачал он головой. — Ну да ладно,
замнем для ясности! Магдалина, отдай шарик мне, а то еще что-нибудь
приключится...
— Не отдам! Ты его зажилишь! — живо выпалила она.
— Домой-то ты его все равно принесешь. Это наше общее достояние.
128 Э. Ветемаа
— Да, общее достояние, — блаженно повторила Магдалина, но шар таки
не отдала, а пихнула его за пазуху. — Там будет видно!
Роберт пожал плечами — что ты с этакой будешь делать!
Но тут по лицу Магдалины пробежала тень:
— Он уже не холодный. А сперва приятная дрожь пробирала от холода...
— Ты о чем?
— О шаре, конечно...
— Да как ему быть холодным! Ты ведь его между титек затиснула. Вот
когда мы его на окно положим возле твоего цветка, он опять станет
холодным.
— Точно, положим, — с жаром согласилась Магдалина. Кажется, она
готова была подняться, чтобы накормить своего усталого, чуточку ворчливого,
но все же милого муженька.
Они и впрямь встали.
— Странный ты человек, но вообще-то хороший, — сказал Роберт. — И
вроде бы на органе играешь. Мне музыка нравится. Одного я не пойму, на
кой тебе Моноцетти дался. Магдалина как-то говорила.
— Пошли, пошли! — Она потянула его за полу, опасаясь, как бы не
вспыхнула ссора.
— Ладно. Спасибо вам. До свидания! И заглядывайте к нам! — пригласил
в заключение Роберт.
— Непременно заглядывайте, — присоединилась к мужу Магдалина и
сделала некоторое подобие книксена.
Они вышли.
А на полу, в том месте, где стоял Роберт, осталась какая-то бумажка.
Листик, напечатанный на ротапринте. Молодой человек поднял его — и
невольно взглянул на текст: «Далой тиранию*.!! Далой тодальное государство*.!!»
Молодой человек заметил орфографические ошибки, но даже не улыбнулся,
ему было не до смеха. Лишь подумал: вероятно, крупные грамотеи решили,
что «тодальное» происходит от немецкого «der Tod», что значит «смерть».
Он вздохнул. Почему-то вспомнил жирного клопа, ползшего по
супружескому ложу.
Следует заметить, что наш герой был в полной растерянности.
Представим себе рождественский вечер в беднейшей части города и,
пожалуй, перенесем сюда главного героя нашего повествования. Именно
рождественский вечер. Новогодний праздник хорош, но лишен той
таинственности, того дивного умиления, а также необычной смеси страхов, благости и
невесть откуда исходящих флюидов, которые столь желательны нам сегодня.
В новогоднюю ночь хлопают пробки шампанского, шипит вода, когда на
удачу льют в нее раскаленное олово, веселятся анонимные карнавальные маски.
В новогоднюю полночь небо на миг расцвечивается красными, синими,
зелеными ракетами, и бывает столь же светло, как днем. А рождественский
небосвод обычно ниже и темней, порой он бархатисто-черный,
фиолетово-черный, непроглядно-черный и гасящий звуки, так что невесть откуда падающие
хлопья снега кажутся удивительно крупными и несколько ирреальными.
И даже одно и то же одеяние Санта Клауса существенно разнится в
цветовой гамме — в Новый год оно светлее и ярче и как бы из лучшей ткани, а
в Рождество какого-то более темного тона, как бы отдающего тайной, эхом
далекого распятия.
Итак, в этот вечер молодой человек прогуливался в беднейшей части
города, в предместье, как сказали бы люди старшего поколения, подняв
воротник и нахлобучив шапку, ибо шел снег, густой и липкий по случаю оттепели,
и, попадая на ресницы, оставался на них, так что окружающие предметы
расплывались. Старые деревянные дома, бурые рабочие казармы как-то
особенно жались к земле. Окна мерцали вроде бы совсем по-другому, по-осо-
Пришелец 129
бенному желтовато, в большинстве из них горели не лампы, а свечи, и косые
тени от елок изламывались на потолках.
На узких улочках, тихих и пустынных, лишь изредка попадались
запоздалые путники. Они пробирались, втянув голову в плечи, сквозь тесные щели,
потому что именно такими представлялись под низким небом эти улочки,
зажатые темными домами. Поздние прохожие шагали торопливо, сгорбив
спину и потупив взор, будто пребывание на улице было сегодня чем-то
запретным.
Таким образом, молодой человек шел почти в одиночестве, при желании
мог заглянуть в любое невысокое окошко и увидеть сквозь реденькие
занавески комнатку с елкой, свечами, ангелочками из станиоля и конфетами в
целлофане, висящими на ветках. Вокруг елок люди сидели, сложив руки,
удивительно тихо, и смотрели на оплывающие свечи, которые в рождественский
вечер производят совершенно иное впечатление, чем в новогоднюю ночь. В
глазах ребятишек мог застыть своеобразный страх (впрочем, едва ли
различимый с улицы), да, совершенно необъяснимый страх, хотя еды на столах
было больше обычного, в том числе даже коврижки и овсяное печенье,
далеко не всегда им доступное.
А снег все падал, налипал на окошки, и молодому человеку уже было
трудно разглядеть, что делается в комнатах. Да ничего такого там не
делалось, все выглядело словно в стоп-кадре, напоминало пожелтевшие
рождественские фотографии из альбома в бархатном переплете.
А потом, почти повсюду одновременно, затянули рождественские
славословия. Пели о Вифлееме и о пастухах, и о представшем им ангеле, и о славе
Господней, что осияла их. Удивительно протяжные были рождественские
пения, и у молодого человека защемило на душе. Мужчины с мозолистыми
руками, женщины, что ссорятся в молочных и развешивают белье в
узеньких дворах, обнажая икры с узлами на венах, — все они заключили сегодня
нечто вроде соглашения и сидят повсюду одинаково. А рождественские
славословия всплывали к небу, поднимались над крышами, будто дым из трубы
в безветренную погоду, и улетали прямо вверх.
Итак, розочка распустила лепестки, три волхва, представители трех рас —
белой, желтой и черной — пришли ей поклониться, и люди пребывали в
радости, хотя наперед знали, что все это однажды приведет к Голгофе.
Может быть, молодой человек увидел во дворах собак, которых в
праздничный вечер не пустили в дом и которые, слыша те самые песнопения,
скулят приниженно под дверями и просятся внутрь. Только их не пускают, и
они, примостившись на ковриках, боязливо поднимают морды к небу и одна
за другой подвывают пению. Собаки поют о своей собачьей жизни, и в их
глазах проступает некая туманная смесь осознания и душевной боли, и
мотив собачьих песен тоже грустный-прегрустный.
...Рождественский покой хочу вам возвестить,
рождественским светом хочу вас озарить,
и да снизойдет в ваши сердца рождественская радость...
Так провозглашал с кафедры священнослужитель, старый человек, у
которого мерзли ноги, потому что в церкви не топили, а народу собралось
мало, поскольку те, кто решил сегодня сходить в церковь, предпочли
направиться в центр города, где большие елки с электрическими свечами, где
Божье слово произносят благочинный и епископ, люди гораздо более
красноречивые, чем этот старик, стоящий на шаткой кафедре и страдающий
от холода, несмотря на то, что поддел две пары шерстяных подштанников. И
еще на носу пастора время от времени появляется капелька, чистая и
прозрачная капелька, которую он незаметно смахивает рукавом талара. А на
груди епископа там, в центре города, крест из чистого золота!
В церкви, куда молодой человек вошел после некоторых колебаний, в
основном молились старые бедные люди, которым просто не уйти далеко от
дома на своих непослушных ногах. Пахло целебными средствами от ревма-
5 Звезда №11
130 Э. Ветемаа
тизма и лекарственными травами, а может быть, чесноком — хорошим и
дешевым снадобьем от всех недугов.
Пожалуй, были здесь и дети. Только они производили впечатление
пожилых людей, маленьких стариков и старушек. По всей вероятности, благодаря
своим слишком длинным пальто преимущественно темных тонов. Довольно
определенно можно утверждать, что их одежонка не очень умело перекроена
из отцовских и материнских обносков.
Молодой человек, положив подаяние в кружку, скромно застыл возле
дверей, прислонившись спиной к высокому косяку.
Священнослужитель говорил о родителях младенца Христа, о Марии и
Иосифе, том самом Иосифе, что был плотником. «Плотником, как и многие
из вас тут», — подчеркнул он, и молодой человек подумал: ну конечно,
большинство пригородных жителей работает на лесокомбинате, мужчины возле
пил, женщины в тарном цехе, от зари до зари сколачивая сбитыми до крови
руками одни и те же беспросветные ящики.
Полет его мысли был прерван словами, подхваченными паствой: «И со
Духом Твоим...»
Маленькая девочка справа от него пела так звонко и благоговейно, что
молодой человек задержал на ней свой взгляд. Она была необыкновенно
красива. Волосы перевязаны лентой несколько непривычного в стране красного
цвета. Длинные ресницы и упрямый ротик, алый, как роза, сулили в
недалеком будущем писаную красавицу. Да, но этот пригород с лесокомбинатом и
вечеринками под духовой оркестр пожарных... Он вздохнул. Кажется,
девочка заметила поглядывавшего на нее молодого человека и доверчиво
пододвинулась к нему. Ей было лет десять-одиннадцать.
— У него нога отвалилась, — прошептала она, не в силах подавить
смешок.
— У кого?
— Да у Иисуса же... — И показала на печально распятого, бесконечно
длинного страдальца клопиного цвета. Она снова фыркнула. — Отвалилась,
упала на пол и разбилась пополам. Из нее уховертки выскочили. Прочервиве-
ла насквозь, и все тут. Роби принес домой и с большим трудом склеил.
— Кто такой Роби?
— Да брат. Его Станционным Графом кличут.
— О Станционном Графе я слышал, — пробормотал молодой человек,
чтобы что-то сказать.
— Да кто ж его не знает, — с гордостью молвила девочка. — Ну да, Роби
и гвозди вколотил. Как раньше в самого Христа. Не то еще бы одна рука
отлетела. А теперь все в порядке, с Божьей помощью, — прошептала девочка
на торжественной нотке. — Теперь он никуда не двинется... — При этом в ее
больших каштановых глазах сверкнули хитроватые искорки, она повторила
вновь и как бы со злорадством: — Да, никуда он теперь не денется!
Молодой человек, конечно, порадовался за своего квартиранта, столь
похвально выполнившего поручение пастора.
— Наверное, твой брат возгордился, когда ему доверили такую важную
работу!
— А-а!.. Роби сказал, зачем вбивать гвозди в того, кто никогда не
существовал. Еще он сказал... — Но тут девчушка засомневалась. — А ты, случаем,
не шпик? — Однако спустя мгновение она сама же решила, что едва ли
дяденька доносчик —- чего тому в церкви-то делать. — Роби сказал, что
правильнее было бы тем же самым способом пригвоздить к стене кого-нибудь
другого... Вот тогда народ валом повалил бы в церковь! И мы бы волю
получили!
— Ты имеешь в виду... — Молодой человек не решился договорить.
И тут маленькая ручонка сунула ему в ладонь влажный свернутый листок.
— Прочти! Башковитее станешь! Потом другим передашь. Ты эту
бумажку передуй семь раз, не то на седьмой день тебя кондрашка хватит и глаза
твои лопнут. Вот!
Девчушка тут же исчезла, юркнув между прихожанами, до молодого че-
Пришелец 131
ловека донесся лишь из дальнего придела ее звонкий голосок, воспевавший
агнца.
Со щемящим сердцем вышел он из церкви. Под ближайшим фонарем
расправил бумагу: «Далой тиранию!!! Далой тодальное государство!!!»
Руки молодого человека дрожали, не потому, конечно, что известное ему
и нам лицо, вновь успешно пригвоздившее Христа, вовсе никаких успехов в
орфографии не достигло.
Он обратил свой взор в небесную темень, откуда все еще падали
снежные хлопья.
— Бедная девочка... ох ты, бедная девочка... — бормотал он, и лицо его
странным образом передернулось.
Между тем в церкви продолжали воспевать пастухов, осиянных свыше.
8
А почему бы теперь не быть весне. Например, началу мая. Нет государств,
которые не отмечали бы своих юбилеев. Особенно прекрасно и
многозначительно, когда праздник совпадает с весенним оживлением, с цветением
цветов. Подобное сопоставление, приятная, обнадеживающая параллель
открывает гражданам глаза на символическую связь между расцветом природы и
процветанием государства.
Когда молодой человек вышел на улицу, повсюду развевались флаги: по-
видимому, дворники побеспокоились загодя и придали городу
соответствующий вид. Замечательно ведь, если гражданин, пробудившись ото сна, первым
делом видит в окне священные национальные цвета — желтый и лиловый.
Да, молодой господин шагал сквозь майское утро, казавшееся хрупким,
воздушным, удивительно легким. Дул прохладный, бодрящий ветерок. По
голубому небу бежали облачка-овечки — шаловливые, беленькие, кудрящи-
еся по краям, точно буфы на выходной блузке школьницы.
Улицы недавно подмели, в каскадах струи поливальной машины
переливалась непорочная радуга. На первых прохожих были светлые сорочки, от
костюмов пахло горячим утюгом.
Даже такое деловое учреждение, как банк, — молодой человек заглянул в
него, чтобы снять со счета немного денег, — выглядело по-праздничному.
Очередь была маленькая, но молодой человек все же успел взглянуть на
портреты видных государственных деятелей; по случаю годовщины их могли
украсить венками; у него также достало времени прочесть воодушевляющие
лозунги, написанные ярко-лиловыми буквами по желтому фону.
Вежливая улыбка не сходила с уст пожилой дамы, которая его обычно
обслуживала и во взгляде которой всегда читалась профессиональная
настороженность. Она протянула молодому человеку деньги, словно приятный
подарок сделала. Он заметил, что дама напудрилась и что бородавка на мочке
левого уха, бывшая со сливовую косточку и не очень-то ее красившая, вроде
бы стала меньше, несколько усохла. Когда она склонилась над чековой
книжкой, он обнаружил причину столь неожиданной перемены: неприглядное
образование паразитического свойства было крепко перевязано
желто-лиловой шелковой ниткой и лишилось притока крови. Нарост, посаженный на
голодный паек, стал темно-коричневым, и молодой человек прикинул, что
вскорости, может быть даже к вечернему карнавалу, он отпадет.
Использование ниточки тех же цветов, что национальный флаг, могло
возбудить двоякие мысли, но если это вызов, то кому? Кто не приносит пользы,
тому нет места в нашем государстве!
Выйдя из банка, молодой человек ощутил легкое чувство вины — сам-то
он как подчеркивает торжественность момента? И тут же купил себе
золотисто-лиловый галстук-бабочку.
Большие часы на вокзальной башне могли бы кроме точного времени
показывать дни недели и фазы луны. В таком случае молодой человек
заметил бы, что сегодня среда — его музейный день. Поскольку музеи в празд-
132 Э. Ветемаа
ничные дни закрываются раньше, разумно было бы заглянуть в него сейчас.
Пропустив свой день, он, очевидно, расстроит пожилых дам, хотя
сегодняшнее отсутствие вполне объяснимо. Он все же купил на перекрестке букетик
желтых нарциссов с лиловой сердцевинкой сорта «Гранде Моноцетти», при
выведении которого наши славные генетики прибегли ко множеству
хитроумных мутаций. За что и удостоились государственной премии, как то
принято и положено.
Музей также выглядел праздничнее обычного. Ради такого дня шелковая
лента ниспадала с плеча на грудь медведя, благодаря чему этот грустного вида
всеядный топтыга из отряда хищных семейства млекопитающих класса
высших позвоночных производил гораздо более жизнерадостное впечатление.
Вручив цветочки — мы не намерены подробно расписывать радость и
восхищение дам, — молодой человек решил подольше задержаться у
витрины с насекомыми, живущими в сообществах.
Он рассматривал бархатистых шмелей, засушенных муравьев, которые,
очевидно, и в торжественные дни не забывали трудовые обязанности и
прилежно таскали веточки в свою конусообразную кучу — их государство, их
отечество. Также размышлял молодой человек о термитах: ведь эти бледные
плюгавые существа совершают подвиги — одолевают бетон и даже железо.
Labor vincit omnia.1
Он попросил позволения посидеть минутку в библиотеке. Конечно, дамы
разрешили. Мы открыты до двух, но если пожелаете, оставайтесь дольше,
ему показали задний ход. Он может выйти из него и отдать ключи, постучав
в дверь под номером три, где живет одна из дам, по совместительству
исполняющая обязанности ночного сторожа. «Нет, — ответствовал молодой
человек, — едва ли я задержусь так долго». Сегодня ведь праздник. Он еще хочет
попасть домой и немного отдохнуть, а потом со свежими силами принять
участие в вечерней манифестации и играх. Ах так! Ну конечно! Как вам
будет угодно!
В библиотеке он мог полистать интересные книги: например, Метерлин-
ка — великого исследователя смысла жизни, который самые свои глубокие
мысли записывал, наблюдая за жизнью пчел, муравьев и термитов.
Возможно, он несколько переоценивал роль инстинктов — благодаря инстинктам,
считал он, маленькие перепончатокрылые заселили планету в тысячи, нет, в
миллионы раз раньше нас. Но что, собственно, представляет собой инстинкт?
Разве не следование благородным законам гармонии?
Склонив голову набок, молодой человек рассматривал царицу, или матку,
термитов, колоссальную по сравнению с остальными. Она душа государства
термитов. Ее обслуживанием заняты все без исключения: солдаты и,
конечно, рабочие, которые добывают или выращивают пищу, приносят ее, кормят
других или на всякий случай запасают ее в себе, конечно, не ради
собственного удовольствия, а ради общего блага. Их подвешивают как бочонки, и
основная их задача — лениться. То есть не делать лишних движений,
сохранять энергию и тем самым сберегать в себе накопленные запасы. Да, но все-
таки самая бесподобная — царица, или матка, термитов, дарующая жизнь. И
волей-неволей мысли молодого человека унеслись к великому Моноцетти,
который, разумеется, в другом, человеческом плане Великая Мать
государства. А также Великий Отец.
Государство — это могучий, гигантский организм. Все обитатели улья,
или термитника, без колебаний идут на смерть во имя императрицы, все равно
— в бою или от голода. И вы только подумайте, как долго они благодаря этому
продержались на нашей планете! Как же так получилось, что человек, венец
животного мира, именно с точки зрения верности государству невероятно
далеко отошел от идеала. Букашечки не критикуют своего императора, не
вскрывают недостатков, а для человеческого общества со всеми его Станционными
Графами и прочим отребьем — к счастью, немногочисленным! — для всех
этих подонков нет ничего святого, ни государства, ни его главы. Вне всякого
1 Превыше всего труд {лат.).
Пришелец 133
сомнения, человечеству грозит гибель, ибо основная предпосылка
устойчивости — поголовная преданность и самопожертвование.
Все это так. Но сегодня радостный день, сегодня в народе торжествуют
добрые, возвышенные инстинкты и убеждения. С какой же стати думать об
отдельных выродках? Так размышлял молодой человек, направляясь из музея
домой.
И вот наступила послеобеденная пора — начало торжеств. Молодой
человек бодро шагал к стадиону: в петлице у него красовался желто-лиловый
нарцисс, недавно приобретенный галстук-бабочка и выглядывающий из
нагрудного кармашка платочек радовали глаз священным альянсом солнечно-
желтого и фиалково-лилового. Он подпевал маршам и кантатам, лившимся из
репродукторов, — зажигательным, звучавшим несколько металлически, но
весьма оптимистичным, пробуждавшим героический дух. Да, те же мелодии
доносились из окон, и свежий весенний ветер гонял их туда-сюда по
голубому небу — оно служило как бы торжествующим звуковым экраном над
головами счастливого народа. Казалось, весь город устремился к стадиону, в
полном единодушии, наэлектризованности общей идеей, под веселые выкрики.
Молодой человек нежным взглядом окинул девушек в желтых платьях: он
вспомнил, что в программе праздника значатся массовые выступления
физкультурников. На спортсменах были лиловые тренировочные костюмы. Уж
не таков ли цвет чемпионов?
Конечно, он приметил в толпе нескольких расхристанных граждан с
красными лицами, в чем были повинны крепкие напитки, — но в душе старался
их оправдать: сегодня пивом угощают бесплатно, и в конце-то концов, когда
же еще накачиваться, как не по большим праздникам?
Когда он попал на стадион, яростный футбольный матч между желто-
лиловыми и красно-зелеными был в разгаре. Можно предположить, что
футбол как игра, как явление оставлял молодого человека относительно
равнодушным. Некогда, в юные годы, проведенные в воспитательном заведении,
он тоже несколько раз играл в футбол, ибо, вполне естественно, здесь
неустанно заботились о физической закалке будущих членов общества. В
большой чести было изречение Моноцетти: «В здоровом теле здоровый дух!»
Правда, некоторые циники утверждали, будто сей афоризм пришел из
античных времен, ну и что из того?!
«Нет ничего нового в подлунном мире!» — гласила еще одна сентенция
императора, которой можно заткнуть глотки искателям оригинальности. И
следовало бы заткнуть, ибо в конце-то концов важно не возникновение
какой-нибудь идеи, а претворение ее в жизнь.
Все это так, однако футбол не пришелся нашему молодому человеку, правда,
тогда еще мальчику. Топотня, беготня да еще запах пота — право же,
противно! К тому же один воспитанник, или лицеист, с садистскими наклонностями,
чуточку старше остальных, в потасовках, весьма обычных при овладении мячом,
норовил заехать игроку, преимущественно нашему мальчику, пониже пояса.
Считал это славной шуткой. Однажды герой повествования получил
очередной тычок коленом по самому чувствительному месту, после чего изогнулся
буквой «с» и стал блевать горькой желчью. В тот момент его и заметил
добрый директор.
Он перефразировал высказывание Моноцетти о Юпитере и быке,
поставив вместо «быка» фамилию грубияна. С тех пор наш мальчик был
освобожден от спортивных игр. Принимал участие только в гимнастических
упражнениях, а вторую часть урока мог проводить у своего любимого органа.
Что же касается праздничного футбола, то этот матч ни малейшего
интереса для молодого человека не представлял. Он уже по цветам футболок
понял, как определится игра: разве может команда соседнего враждебного
государства рассчитывать на венок победителя? Никоим образом, ибо это
вызовет возмущение и затронет национальные чувства. И все же он спросил
самого себя: какой вообще-то смысл в этом состязании?
134 Э. Ветемаа
Понаблюдав немного за игрой, он нашел, что смысл, конечно, есть, хотя и
весьма сомнительный в этическом плане — борьба на поле являла торжество
грубости, выливалась в прямую апелляцию к самым низменным инстинктам
болельщиков. Двоих игроков увезли на «скорой помощи» под завывание
сирены, причем последнего отнесли в машину на носилках. И вот еще
центральный нападающий красно-зеленых переломился таким же точно образом,
как в былые годы некий мальчик, влюбленный в музыку. От одного лишь
воспоминания во рту молодого человека появился привкус желчи, и он отвел
взгляд от безобразной сцены.
— Чего ты занялся своими яйцами? Тебе мяча на поле мало?! —
пронзительно выкрикнула сидящая поблизости симпатичная, хорошо одетая
молодая женщина с тонкими чертами лица. Неприятно, невероятно, чтобы со столь
красивых губок срывались подобные слова. Но, как видно, ее выходку сочли
на трибуне остроумной, тут же подхватили, стали переиначивать и, конечно,
дошли до полного неприличия.
— Разве это справедливо, что согласившимся играть в красно-зеленых
футболках сунули в лапу по три тысячи? — тихо осведомился сидящий рядом
с молодым человеком пожилой господин, который также чувствовал себя
здесь не лучшим образом. Молодой человек сказал, что должны же они
получить какую-нибудь компенсацию за свое унижение. Но тут же забыл о
пожилом господине, так как согнувшийся от боли игрок оказался не кем иным,
как... Станционным Графом! Господи, уж лучше бы он попросил взаймы у
молодого человека и не возвращал долг — ведь в этом побоище и с жизнью
распрощаться можно.
Но тут произошло нечто неожиданное: жилец молодого человека — или
как его еще назвать? — вдруг распрямил спину, яростно ринулся вперед,
почти случайно получил хорошую передачу (возможно, здесь сказалась
недавняя пауза в игре), почти без помех прорвался между изумленными
защитниками к воротам желто-лиловых и всадил мертвый мяч в девятку.
В тот же миг судья свирепо засвистел и гол не засчитал, определив
положение вне игры. На поле устремились болельщики желто-лиловых — а какие
еще тут могли быть? Один из них треснул пустой бутылкой из-под пепси
Станционного Графа по кумполу. Тот потерял равновесие и, словно в
замедленной съемке, стал оседать на траву, порядком выбитую бутсами. Конечно,
появились полицейские, конечно, пострадавшего, со лба которого стекала
струйка крови, положили на носилки, но продолжать игру было невозможно.
Громкоговорители изрыгнули: со счетом 10:0 матч выиграли «Золотые
тигры»! «Скорая помощь» с автором незасчитанного гола быстро покатила
прочь, но почему-то ей на хвост села полицейская машина — уж не
провинился ли в чем поверженный игрок? Молодой человек не желал далее
присутствовать при этой катавасии. Он знал, что на тренировочном поле в
глубине стадиона проходят соревнования по национальным видам спорта, и
направил туда свои стопы.
А там и точно проводились самые разные народные игры — бега в
мешках, метание колеса, борьба на лужайке, эстафета с завязанными глазами и
так далее — все, что угодно для души. Молодого человека увлекла
чрезвычайно своеобразная и далеко не простая маятниковая эстафета. Основная
трудность заключалась в том, чтобы удержать между коленями сильно надутые
воздушные шарики. Руками их касаться запрещалось, что порой вело к
весьма комическим ситуациям. Самую большую радость зрителям доставлял
момент передачи шарика следующему участнику или участнице команды, опять
же без помощи рук, а дополнительная пикантность — если здесь уместно это
слово — заключалась в строгой очередности участников: парень —
девушка — парень — девушка.
Именно в момент передачи, когда колени обоих тесно соприкасаются в
поползновениях дать — взять, не в меру сдавленные шарики подчас
лопались (только зеленые или красные, приметил молодой человек, отнюдь не
желтые или лиловые). Причем, лопаясь, они издавали или резкий треск, или
странное затяжное хлюпанье, удивительно напоминая звуки, которыми со*
Пришелец 135
провождаются некоторые физиологические процессы, естественно,
подобная срамота возбуждала скорее отвращение, нежели удовольствие, но
молодой человек сдерживался, ибо негоже ставить себя выше других и тем
самым брать грех на душу.
Мысли его перекинулись на Станционного Графа. Отношение к нему было
амбивалентное, или двойственное: с одной стороны, натурально, было жаль
парня, а с другой стороны, его выходку следовало осудить как ошибочную —
с какой стати приводить народ в бешенство дешевыми эффектами, чего ради
затрагивать те хрупкие, те святые чувства, которые, как свидетельствует
история, мгновенно оборачиваются грубостью. Но в конечном счете он пришел
к заключению, что неразумно организовывать псевдосостязания, которые
разжигают низменные страсти. Это самая низкопробная, самая
неприглядная форма пропаганды.
Впрочем, и здесь хватало пошлостей. Взять хотя бы тир, где устроили
бесплатную стрельбу из духовых ружей по вражьим лидерам соседней
страны, вернее по их карикатурным изображениям. И здесь молодого человека
встревожила скорее форма, чем содержание. При попадании в главу
государства раздавался пронзительный вопль и в воздухе расплывалось зеленоватое
облачко, к тому же весьма вонючее. Самые разные крики, визги, хрипы и
стоны сопровождали меткие выстрелы по другим мишеням. И звуки эти
действовали на толпу ничуть не облагораживающе. Некая пошлая оргиастичес-
кая радость волнами катилась вокруг тира.
Особенно неприятно, что дети тоже участвовали в этой процедуре: со
сладким предвкушением брали они на мушку маленькую принцессу
сопредельной страны — трехлетнюю Жозефину, сидевшую на горшочке. При
попадании девочка падала навзничь, раскинув руки, а горшок, начиненный
разными сладостями, подъезжал к ногам искусного стрелка. Поверженная
Жозефина со слезами в голосе звала няню, тут же приносившую новый гор-
шокг лакомое содержимое которого доставалось в награду очередному
снайперу.
На взгляд молодого человека, это был грустный, безобразный, более того —
идеологически пагубный аттракцион: он создавал впечатление, будто
высиженное на горшке красивой наследницей ненавистного королевства
соблазнительно и аппетитно для подрастающего поколения государства всеобщего
благоденствия. Грубый просчет! И наш герой тут же пополнил свои мысли и
суждения соответствующей записью в блокноте.
А ведь сама Жозефина, белокурый ангел, ни сном ни духом не
виновата — слова не молвила против нашего государства! Всем должны быть
дороги невинные младенцы, от которых следует ждать лишь самого лучшего.
Конечно, совершенно иное дело генералы враждебной страны, хотя бы
тот же Хуан Альварес, победитель бесчисленных сражений и любимец
неисчислимых женщин, о действиях которого на посту главнокомандующего во
время недавней войны красноречиво свидетельствуют все эти калеки, их
протезы и инвалидные коляски, как-то особенно мучительно притягивающие
взглзды на сегодняшнем торжестве. Когда генерала поражает выстрел, даже
молодой человек ощущает нечто вроде щемящего патриотического порыва.
Он украдкой хихикает при баритонально-трагическом реве Альвареса. Так
ему и надо!
Но нет! Пора отсюда уходить: конечно, патриотические чувства
заслуживают похвалы, но они все-таки не должны пробуждать в нас тех страстей, о
которых он столь подробно говорил Магдалине, комментируя гравюры Гойи.
К счастью, с главной арены донесся призывный зов фанфар. Значит, вот-
вот начнутся групповые гимнастические выступления, всегда
представляющие незабываемую картину. Обычно к этому времени появляется сам
великий Моноцетти. Ой! Он уже на месте, поскольку на самой высокой мачте
стадиона взвился штандарт Его Величества со знаком тигра,
Молодой человек устремился ко входу, хотя особых оснований для
спешки не было: торчащая из его нагрудного кармашка карточка с золотой
каемкой гарантировала место в одном из лучших рядов западной трибуны, впро-
136 Э. Ветемаа
чем, не в самом лучшем и не в ложе. Однако же он, очевидно, принадлежал к
числу избранных.
Происходившее на стадионе (точнее, на главном поле) рассеяло его
хмурые мысли — пошлости здесь не было и в помине.
Парадный шаг наших гвардейцев производил впечатление солидное,
торжественное и возвышенное. Направленный строго перед собой взгляд —
можно даже сказать, взгляд, устремленный вдаль, в счастливое завтра за
линией горизонта, — внушал уверенность. Зато направляющие в первой
шеренге смотрели прямо на президентскую ложку, подбородки категорически,
с твердой решительностью задраны под строго определенным утлом.
Президентская ложа, священная ячейка матки — увы, молодому
человеку припомнился мир термитов — приковала и его взгляд. Шестигранная ложа,
надо полагать, изготовленная из пуленепробиваемого стекла, увешанная
венками в национальных тонах, и впрямь воспринималась как алтарь, ради
защиты которого все, в том числе он сам, готовы пожертвовать собой. Ибо в
чем же еще заключается для народа смысл жизни?! Да и нам приятно видеть
молодого-человека, подхватившего всеобщие крики «ура!», разумеется, в
свойственной ему несколько умеренной манере.
Затем зрителям продемонстрировали наш оборонительный потенциал.
Правда, в весьма скромном объеме, поскольку сегодня не годовщина
вооруженных сил, а всеобщее народное торжество. И все же грозное оружие
действует завораживающе. Пусть враги не тешатся мыслью, будто мы не в
состоянии себя защитить! При первой необходимости сигарообразные ракеты
устремятся туда, куда следует, и поразят то, что надо. Хотя, конечно, мы
надеемся, что рано или поздно мир и гармония восторжествуют на земле. Не
бывать войне-пожару! Наш народ принципиально выступает за уничтожение
оружия, но мы не можем пойти на это в одностороннем порядке из-за
коварства соседей. И до тех пор, пока они не отнесутся серьезно к нашему
призыву, укрепление оборонной мощи государства приобретает жизненно важное
значение. Мы бдительно стоим на страже, даже намечаем создать
оборонительную сеть, сквозь которую не прорвется ни один вражеский носитель
смерти. И для того, чтобы система «космической обороны» была создана
скорее, мы готовы подтянуть ремни.
А все-таки молодой человек ощутил некоторое облегчение, когда
смертоносная техника покинула стадион, чтобы, как подобает верным сторожевым
псам, залечь в укрытиях и чутко дремать там, приглядывая одним глазом.
И вот на газон высыпают спортсмены. Показательные выступления
начинаются со сложнейших акробатических номеров, самым неожиданным и
чудесным образом возникают священные символы нашего государства
вперемежку с прелестными цветочными композициями — приметами весны,
поскольку сегодня держава и весна почти синонимы.
Затем на футбольное поле выбегают юноши в стилизованных спецовках,
неся с собой реквизит, соответствующий некоторым трудовым процессам.
Они разбиваются на группы, наверняка задавшись определенной целью.
Похоже, сейчас живыми буквами будут начертаны какие-то слова, какой-то
лозунг или пожелание.
Первая группа уже составляет великое имя, к МОНО прибавляется Ц, а
следом и все остальные буквы. Вторая группа, она поменьше, образует слово
МНОГИЕ. Ага, пожелаем и мы Моноцетти многие... Но что? Что именно
желаем мы главе государства? В завершающем ряду вроде бы случилась
заминка. Неужто чего-то недостает?
В сердце молодого человека закрадывается холодок. Не имеет ли место
нелепая, ужасающая, а может быть, даже спровоцированная осечка:
кажется, должно получиться слово ANOS, что означает «лета». Если А и S почти
выписались, если О более или менее узнаваемо, хотя и не совсем
округлилось, то с буквой N просто катастрофа. Над этим N отсутствует знак тильда,
напоминающий волнообразную капустную сечку, знак, который смягчает
согласную, придавая ей носовое звучание.
Только чего ради обращать внимание на какой-то пустяковый диакрити-
Пришелец 137
ческий значок? — может кое-кто спросить. Что от него зависит? А вот
зависит, да еще как!
В своем рассказе — который мы, пожалуй, могли бы назвать сказкой,
кошмарной сказкой для взрослых, — мы не обозначили страну, где происходят все
эти события, наводящие^на грустные размышления. Не станем делать этого и
сейчас, хотя словечко ANOS по крайней мере выдает государственный язык; к
счастью, испанский довольно широко распространился по планете.
Однако вернемся к тильде. Из-за отсутствия этой капустной сечки на
траве получилось существительное в именительном падеже, по крайней мере
известное медикам, а впрочем, не только им. ANOS — не что иное, как
окончание нашего пищеварительного тракта. Прямая кишка...
На стадионе ждут, во что все это выльется. По счастью, в большинстве
своем народ не уразумел ужасной, безобразной оплошности. Положение еще
можно исправить.
И тут наш молодой человек вскакивает со скамьи.
Вот бросился он к чаше стадиона — смертельно бледный, но
преисполненный высокой решимости. На счастье, бежать недалеко: если помните, он
сидел в секторе для привилегированных. Да кто же этот сумасшедший? —
вероятно, подумали на трибунах. Двое полицейских попытались его
задержать, но он, невзирая на смертельную опасность, оттолкнул их. Теперь все
взоры обратились к нему, и это хорошо, потому что он отвлек внимание от
неправильно сложившегося слова.
Он подбегает к той группе юношей, в чью задачу входило изобразить
дополнение, уточнить то, что мы так учтиво желаем дорогому Моноцетти.
Вот он бросается на землю повыше буквы N — ох, никак ему не
изогнуться на манер капустной сечки! — однако, глядите-ка, наш молодой человек
находчив: он выхватывает из кармана две газеты; несколько переломив в
поясе свое распластанное тело на манер знака шалашиком, который
французы называют accent circonflexe, и, продолжив фигуру сложенными вдоль
газетами, получает необходимую тильду.
Все сразу же становится ясно! Разумеется, народ желает благородному
Моноцетти многие лета! Прокатывается гром аплодисментов, полностью
заглушая единичные смешки, явно исходившие от представителей гнилой
интеллигенции — наиболее циничного слоя общества. Кто же еще способен
уловить, к чему привела бы заминка на поле?!
Как хорошо, что я успел, подумал молодой человек. Под его носом сладко
пахла трава, примятая бутсами. Уголком глаз он видел президентскую ложу,
золотистые ее отсветы. Красные лучи заходящего солнца преломлялись в
стеклянных гранях, казалось, будто ореол, светящийся нимб озаряет святой престол.
Как точно рассчитали время, как пунктуально выдержали программу: создалось
впечатление, что даже солнце явило горнюю милость и в силу своих
возможностей приукрасило сей величественный миг. Миг, который мог обернуться
конфузом, даже скандалом, если бы он, да, именно он, не спас положение.
Теперь, когда еще продолжалось ликование, а смешки замолкли или их
задавили, молодой человек почувствовал себя счастливым беспредельно. До
глубины души. До последней нервной клеточки!
Спортсмены, построившись в шеренги, уходили с поля. Ему тоже было
пора вставать. Собственно, никаких усилий для этого не потребовалось:
распорядители праздника с желто-лиловыми повязками на рукавах подхватили
его и поставили на ноги, отряхнув пыль с одежды.
— Ничего, не стоит беспокойства, — пробормотал он застенчиво.
И тут возле молодого человека возник пожилой господин высокого роста
при всех своих регалиях (кажется, увешанный венками портрет этого
человека он видел сегодня в банке). Вельможа взял его под локоток и учтиво
осведомился, нет ли у молодого человека каких-нибудь пожеланий.
Неожиданно для самого себя молодой человек прошептал:
— Я очень хотел бы увидеть его...
— Кого?
— Его... Его самого!
13В Э. Ветемаа
По лбу достопочтенного воина поползла маленькая морщинка, он
помедлил с ответом, а затем лукаво молвил:
— Увидеть Неаполь и умереть?
1— А хоть бы и так!
Тут лицо пожилого господина озарилось приветливой улыбкой. Он сказал
несколько одобрительных слов по поводу патриотических чувств молодого
человека. Лицезреть президента — великая честь и вообще-то правилами не
разрешается.
Впрочем, нет правил без исключений, и, разумеется, «молодому,
достойному человеку», о полезной деятельности которого пожилой господин,
кстати, и раньше уже слышал, не следует ничего бояться, тем более смерти.
— Так что пошли!
Пожилой господин все еще держал молодого человека за локоть, так они
и направились к трибуне. Полицейские почтительно расступились и застыли,
отдавая честь. Да, раскрасневшийся молодой человек и его достопочтенный
провожатый прошли между двумя длинными шпалерами.
— Смею надеяться, президент ничего не будет иметь против? —
прозвучал робкий вопрос молодого человека.
Ему ответили как-то слишком уж подчеркнуто, что у президента нет и не
может быть никаких возражений. Разве лишь... у кого-нибудь еще. И в
умных глазах старика промелькнуло подобие усмешки.
Они поднимались по бессчетным лестницам, открывали бесчисленные
двери, шли по нежданным переходам — все это смахивало на лабиринт. Но
молодой человек понимал, что ради безопасности президента так оно и
должно быть. Возле каждой двери стояли стражи — чем дальше, тем выше
званием. Что, разумеется, вполне оправдано.
Наконец попали в довольно скромную комнату, где находился
один-единственный человек. Он восседал на диване, поджав под себя ноги на манер
Будды, и затягивался сквозь длиннющий янтарный мундштук сигаретой со
своеобразной отдушкой. Курильщик сделал едва заметный жест, и старик с
орденами немедленно удалился.
Лицо курильщика показалось знакомым, даже очень знакомым. И голос
тоже, когда тот заговорил;
— Вот и наш маленький Фа-Соль очутился здесь...
Молодой человек оторопел. Его и правда называли так в насмешку когда-то
давно. Еще в воспитательном доме. И это не очень-то приятное, но и не
слишком обидное прозвище ему дали за игру по вечерам на прямой флейте. Играл он
старых мастеров: Букстехуде, Фрескобальди, Вивальди. Между прочим,
музыкальные увлечения его сверстников были полярно противоположные.
Собственно, кто же этот человек —i лукаво улыбающийся, по-кошачьи
грациозный и внушающий некоторое чувство страха? Наконец наш герой
припомнил, что в годы его учебы был такой воспитатель младшей группы,
которого, если память не изменяет, особенно выделял директор их учреждения.
— Мы весьма тебе благодарны. Всегда могут возникнуть непредвиденные
обстоятельства, хотя и не должны, не должны... — Он медленно выпустил к
потолку колечко дыма, переливающееся всеми цветами радуги — луч солнца
преломлялся в оконном переплете, — немного помолчал, затем снизошел до
милостивого пояснения: — С этим дурацким футболом несколько
переусердствовали. Ты, Фа-Соль, наверное, и сам заметил, что троих красно-зеленых
подковали в игре. Как раз они и должны были изображать волнистую
черточку над буквой N... Так что произошло маленькое недоразумение. М-да,
только недоразумение ли? Случайно ли они получили травмы? Не исключено, что
сами напросились, все тонко рассчитав наперед. М-да... Это нам еще
предстоит выяснить. И конечно, может статься, что ты тоже на свой лад принимал
в этом участие...
В его взгляде проскользнула неожиданная грустинка, и вместо круглого
колечка дыма к потолку поплыл печально трепещущий эллипс.
— Ты весьма недальновидно приютил у себя этого самого Станционного
Графа.
Пришелец 139
— Но я же сообщил куда надо и все согласовал. И много беседовал с этим
несимпатичным типом, старался направить его на путь истинный.
— С подобными людьми нет смысла беседовать. Мы применяем к ним
другие методы. Надеюсь, ты догадываешься... (Молодой человек в силу
определенных причин вынужден был печально кивнуть.) Так-то вот обстоят дела,
дорогой мой старый знакомец. Признаюсь честно» после того как ты взял
под свое крылышко приверженца враждебной идеологии, раздались голоса,
ставящие под сомнение твою дальнейшую пригодность к выполнению неких
сакраментальных обязанностей. (Молодой человек побледнел.) Но я
заступился за тебя, рассказал коллегам о твоем идеологическом, несколько наивном —
пожалуйста, не обижайся! — миропонимании и погасил сомнения. А сегодня,
сегодня ты великолепно продемонстрировал свою идейную закалку и
верноподданность. Полагаю, ты рассчитываешь на знак отличия и на премию.
— Я.,, мне достаточно было бы повидать его. Ничего больше.
— Ты это вполне серьезно? Впрочем, такое желание для тебя, витающего
в эмпиреях, простительно и даже подтверждает наши представления о тебе.
— Да-а? — Молодой человек ничего не понимал.
— Я не разрешу тебе войти в ложу, но мы изыщем другую возможность:
ты увидишь его достаточно ясно!
И обладатель длинного мундштука, сперва припомнивший его не
слишком лестное прозвище, а затем назвавший дорогим старым знакомцем — во
всяком случае, гораздо почтительнее и теплее, — нажал какую-то кнопку. На
пороге тут же вырос увешанный многочисленными знаками отличия
высокий чин, получивший приказ проводить молодого человека в камеру «А 2».
— Могу я оставить его одного? — спросил чин весьма недоверчиво.
— Разумеется.
— На сколько?
— Не надолго... — было сказано чину» — Сам президент тебя не
увидит, — это уже молодому человеку, — но будет слышать. Если у тебя есть
что-нибудь на сердце, говори смело!
И молодого человека проводили в крохотное помещение, походившее на
шкаф и, кажется, называющееся боксом, а его провожатый, по-видимому,
церемониймейстер, тотчас ретировался. Все-таки молодому человеку
показалось, что тот выполнил распоряжение без особой охоты.
И пред нашим молодым человеком предстало его божество. Он даже на
миг зажмурился — а что тут такого: всякий прикрыл бы глаза, попади в них
сноп солнечных лучей. И лишь по прошествии этого мига взглянул на
великого вождя сквозь полуопущенные веки.
Воистину от великого вождя исходило сияние, ибо небесное светило
щедро озаряло своего земного наместника. Моноцетти был во всем золотом и
лиловом. Золото орденов, эполетов и аксельбантов буквально слепило, а лю-
минесцирующий лиловый мундир сверкал и завораживал.
И молодой человек с трудом поднял взор на лицо президента.
Моноцетти! Генералиссимус! Суровый на вид, благородный, но не
жестокий. Вдумчивый взгляд стального цвета глаз направлен поверх молодого
человека, очевидно, на стадион, где уже бесновались танцоры. Он не замечает
меня, подумал молодой человек, но тотчас вспомнил, о чем предупреждал его
старый знакомец.
Не только глаза, но и подбородок президента — если так можно сказать о
подбородке — смотрели поверх молодого человека. Властный вид и
удивительно прямая осанка вызывали восхищение. Президент поднял одну руку,
благословляя свой народ, другая рука не без достоинства уперлась в бок. Эта
упертая в бок рука производила исключительно импозантное впечатление.
Такую позу принимает человек, достигший вершины, обладающий всей
полнотой власти. Его ничем не удивишь, для него и так все самоочевидно.
Однако тут — как удивительно! -— молодым человеком овладело странное
сочувствие к великому вождю. Какого труда требует постоянное пребывание в
напряжении! От чего только не приходится отказываться во имя идеи! И он
вздрогнул, подумав о том, что могло бы произойти сегодня на стадионе. А вдруг
140 Э. Ветемаа
и в самом деле все было спланировано заранее? О, какую ненависть испытал бы
он к виновным, к злоумышленникам, если они впрямь существуют.
Кто мы такие без вождя? Жалкое стадо разномастных индивидов,
обремененных мелкими заботами. Кого-то донимает изжога, может, рак раскинул
свои клешни в его желудке, кого-то, ничуть не таясь, обманывает жена;
каждый грош считают мелкие чиновники; школьным учителям озорники прилеп-
ливают ехидные плакатики на спинки поношенных сюртуков, пропахших
нафталином; солдатам хватает сил и воинской выучки, но необходимую
искру они получают именно от вас! Солдат без генерала — что ноль без
палочки, что патрон без пороха. Лишенный ценных указаний великого вождя,
народ представляет собой аморфную массу, неспособную к действиям.
Сегодня же, когда всех захлестнуло веселье, обманутый муж забывает о
наставленных ему рогах, а больной о своем недужном желудке, худосочный
школьный наставник выпячивает куриную грудь — он ведь тоже имеет
отношение к идеологии, — солдат готов ринуться в бой, и даже калека не
чувствует себя прикованным к коляске. Разве не об этом вновь и вновь возвещают
спонтанные крики «ура!»?
— Мы всегда будем с вами, — слышит свое бормотание молодой
человек. — Мы понимаем: вы делаете именно то, что необходимо. Вы добрый и
суровый садовник. Мне не дано заглянуть вам в душу, но вам, наверное,
нелегко подписывать тысячи смертных приговоров — или, может быть, это
делают за вас другие? — отклонять сотни просьб о помиловании. Поверьте,
людям свойственны ошибки, крупные ошибки, но они не плохие, разве
порой бестолковые! Поверьте, обязательно поверьте, и тогда вы хоть немного
расслабитесь. О, позвольте же себе иногда передохнуть! Но почему ваш
подбородок дрогнул и поднялся выше, почему ваш взгляд устремился поверх
ликующего народа? Неужто вы нам не доверяете? Это было бы большим
несчастьем, создало бы трудности для вас и для нас. Нет, вы можете вполне
доверять добрым чувствам абсолютного большинства из нас!
И молодой человек принялся лихорадочно рассказывать о прелестях
сегодняшнего дня: о веселой маятниковой эстафете, о чуточку потешных
ребятишках, усердно паливших по Жозефине, о забавных народных игрищах.
Поведал даже о кассирше в банке, в честь сегодняшнего дня заморившей
свою бородавку. И о музыке, что плыла и плывет над нашим счастливым
городом!
Но что такое с президентом? Что за несуразные изменения: он вроде бы
тускнеет, его мундир уже не сверкает люминесцирующим светом, а вокруг
рта, кажется, залегли горькие складки. Что с вами? Неужто я опечалил вас
своим рассказом? О нет, господин президент, этого я никак не хотел! Если в
моей болтовне и была какая-то цель, то лишь та, чтобы вы расслабились,
чтобы в вашем величии было меньше суровости, напряженности. Больше
покоя и радости...
— Ой, вы же совсем потускнели! — пробормотал молодой человек в
отчаянии, потому что президент и впрямь как бы сник, а парадное одеяние вдруг
сморщилось, словно обмякший воздушный шарик. Не сверкали больше
регалии и эполеты. В падающем из окон свете, в багровых лучах заката их цвет
стал печально-недужно-оранжевым, словно у карманного фонарика с
подсевшими батарейками.
Внезапно президент показался старым и несчастным, подбородок его вроде
бы затрясся, на глаза словно бы навернулась слезинка. В чем же дело? И тут
молодой человек догадался, что солнце сдвинулось — оно ведь
закатывается— и перестало лить свои лучи на их божество. Но что такое? Президент
толчками перемещается вслед за лучами, однако как, каким образом он
перемещается? Точно его дергают. Он пошатывается, того гляди упадет. Лихо
упертая в бок рука бессильно падает, словно ее потянули за рукав, и
повисает вдоль ноги.
Господи милостивый! Ведь это же неживой президент! Это же кукла,
марионетка! Конечно, молодой человек ясно видит, как при помощи каких-то
Пришелец 141
ниточек руку Моноцетти, вернее, его изображение, пытаются водрузить на
место и она наконец застывает, уткнувшись в бок.
Потрясенный молодой человек смотрит на своего идола. Выходит, это
квазипрезидент? Однако верноподданнический склад ума тут же находит
оправдание: блестящая мысль — вместо живого президента экспонировать
его копию! Ведь достаточно надежной защиты не существует, есть пули,
пробивающие закаленные стекла, есть адские машины. Разумно сделали — так и
надо!
Наконец президент снова попадает в сноп света, но импозантность
исчезла. Или по крайней мере молодой человек уже не воспринимает его
по-прежнему. Да и как еще воспринимать, если неожиданно голова президента
начинает дрожать, качается туда-сюда на плечах, того гляди скатится. Тихий
скрип доносится — наверное, ниточки натягивают при помощи блоков. Как
же хорошо, что люди на стадионе не видят всего этого! Конечно, не видят, он
же помнит, что издали впечатляющая фигура президента просматривалась в
самых общих чертах.
Но в тот же миг его обуял страх — всеохватывающий, безотчетный страх
редкой силы. Как это сказал седовласый старик, что препроводил его сюда:
«Увидеть Неаполь и умереть?» С намеком сказал? Нет-нетг он не хочет
умирать. Следовательно, должен оставить про себя свои догадки. И разумеется,
никак не показать, что вместо президента здесь кукла, восковая фигура. Да
есть ли у нас вообще настоящий Моноцетти? — возник ужасный вопрос. Но
он подавил эту еретическую мысль. Конечно, Моноцетти существует. Только
в настоящий момент он не здесь, а где-нибудь еще. А если... а вдруг?.. Ну и
что из того? Кто из нас воочию видел Всемогущего Создателя? И смеем ли
мы? Вдруг это что-то умалит, принизит, приземлит? Кто знает. Все то, что
мы видим, слышим, осязаем, никогда не может быть идеалом. Так писал
Платон, один из любимых авторов молодого человека, по поводу идей и их
земного отражения.
Но нет! Инстинкт самосохранения сильнее мудрствований. Сейчас не до
рассуждений. Сразу по выходе отсюда он должен создать впечатление, что
ни о чем не догадался. Был в состоянии гипноза. Конечно, это притворство и
ложь, однако в полной ли мере, ведь идея Моноцетти ничуть не поблекла,
может быть, даже очистилась, сублимировалась, одухотворилась.
Молодой человек покинул бокс «А 2» и вошел в кабинет бывшего
воспитателя. Бывший воспитатель — а какое, собственно, положение он занимает
теперь? Очевидно, весьма высокое. Очевидно, во все посвящен.
— Сильные впечатления, а? — без промедления спросил посвященный.
Молодой человек молча кивнул.
— На что-нибудь особенно обратил внимание? — О, какая
настороженность, какая готовность к прыжку была в мнимо пассивной позе сидящего!
— Конечно.
— На что же?
— Сперва я даже смотреть на Него не мог. Он ослеплял меня, как солнце.
— А потом?
— Потом, по-том... — стал заикаться молодой человек — о, как противно
лгать. — Я не знаю... я был под гипнозом. Во всяком случае, передо мной
было как бы чудо... Мне показалось, будто он свободно парил над полом. Я
знаю, Иисус мог ходить по воде — на него не влияла гравитация.
По-видимому, Моноцетти обладает теми же возможностями. Между прочим, подобные
возможности имеют некоторые представители иных цивилизаций —
существа с НЛО, пришельцы. Но, кажется, не все.
— Тебя тоже принимают за пришельца. Ну, давай-ка, воспари! —
задорно хихикнул посвященный. — Пройдись, как Иисусик!
— Я... я не могу. Но... есть ли смысл скрывать от народа подобные
свойства великого Моноцетти? Его божественный дар производил бы огромное
впечатление.
— Есть смысл скрывать, — весьма подчеркнуто проговорил бывший вос-
дитатель. (По-видимому, он таки мне поверил, с некоторым облегчением по-
142 Э. Ветемаа
думал молодой человек.) — Народ желает, чтобы его вожди были несколько
отличны от простых людей, но в то же время и походили на них —
избранные из общей массы.
— Наверное, вы правы. Вы наверняка правы, — пробормотал молодой
человек. — В самом деле, лучше держать в тайне.
— Так скажи-ка, дорогой Фа-Соль, скажи-ка, знакомец молодых моих
лет, как я могу быть уверен, абсолютно уверен в том, что ты сохранишь нашу
тайну?
— Увидеть Неаполь и умереть! — прошептал молодой человек.
Чужие слова, как эхо, сорвались с его губ.
— М-да... Такая возможность и впрямь надежней. Абсолютно надежна. —
До чего же неторопливо закуривал новую сигарету посвященный.
— Может быть, меня придется ликвидировать. Возражения, аргументы
тут бессильны. Я могу лишь дать клятву молчания, не более того! — Молодой
человек умолк в ожидании. Сколь долгое ожидание!
— Полагаю, все-таки тебя нет нужды ликвидировать, — наконец-то он
принял решение. — Ты был нам полезен. Сегодня ты совершил подвиг. Но
это ровным счетом ничего бы не стоило, если бы твои россказни имели хоть
какой-нибудь вес.
— То есть... как это...
— Ну, не обижайся, но вообще-то тебя считают придурком. Твоим
россказням никто бы не поверил,
— Придурком? — Краска залила лицо молодого человека, по крайней
мере, мы вправе так полагать.
— На твое же счастье... Мы в курсе твоих хождений в музеи, твоих
странных отношений с Себастьяном и Магдалиной. А уж явно тронутым сочли
тебя, когда ты взял под свою крышу этого Эс Ге. Высшего альтруизма не
понимают. Да уж, тебя считают... — Он постучал пальцем по виску, он
поспешил прибавить, что лично он подобной точки зрения не разделяет. Хотя,
по крайней мере, человеком со странностями милого Фа-Соля признать
необходимо. Впрочем, исполняющие обязанности служителей культа и
органисты, кажется, и должны несколько отличаться от простых смертных.
Вдруг он вскочил на ноги из своей необычной позы — будто пружина
разжалась, удивился молодой человек, конечно, удивился лишь в той мере,
какая возможна в столь критической ситуации.
— Я сам тебя провожу. Не то здесь всякое может случиться.
Так он и сделал.
Они снова миновали цепочку потайных коридоров, спускались даже по
винтовой лестнице и на лифте.
— Не кажется ли тебе, что побоища на футбольном поле были излишни?
И вообще игры слишком вульгарны. Хотя бы стрельба по урильнику
Жозефины, — набрался смелости молодой человек.
— Для таких, как ты, конечно. А народ хочет хлеба и зрелищ, С хлебом-то
у нас не так уж хорошо...
— Мне неловко из-за Станционного Графа. Он проявил враждебный
государству дух, он диссидентничал, — вздохнул молодой человек.
— Эти типы не составляют для нас проблемы. По крайней мере, сколько-
нибудь серьезной проблемы, — рассеянно молвил провожатый.
— И на стадионе смешки раздавались...
— Сущие пустяки! Даже если бы удалась их затея, наверняка заранее
продуманная, несомненно пакостная, на мою голову свалилась бы масса
неприятностей, но никакой катастрофы не произошло бы. Разве кое-кто стал
бы называть нашего дорогого Моноцетти Долгой Попой, — рассмеялся
провожатый.
— Ты смеешься? — Молодой человек был крайне изумлен. Даже
оглянулся по сторонам — не услывдал ли кто-нибудь.
— В устах народа даже самые низкопробные вульгаризмы приобретают
порой оттенок сочувственный, если не сказать — ласкательный. Так всегда
было. С умилением говорили об императоре-толстяке или о генерале-мед-
Пришелец 143
ном-лбе, что никогда не вредило их репутации. Может быть, делало их
ближе. А смешки — я их тоже слышал — были безобидные. Я и мы, дорогой Фа-
Соль, больше всего должны бояться тех, кто не пришел на сегодняшние
торжества. Игнорантов. Интеллигентов левых взглядов. Если они найдут
поддержку в рабочей среде, будет гораздо хуже. Ну да это не скоро случится!
И они вышли во внутренний двор, где ветер крутил обрывки лозунгов.
Пахло уриной. Скверный запах причинял спутнику молодого человека,
высокопоставленной особе с неопределенными функциями, буквально
физические мучения. Холеная рука с легким слоем перламутра на ногтях придавила к
носу платок.
Взгляд молодого человека задержался на большом черном лимузине с
темными шторками на окнах. Очевидно, этот экипаж, смахивающий на
катафалк, предназначался для доставки президента. Вероятно, молодому
человеку представилось, как сияющую королевскую фикцию волокут вниз по
потайным переходам. Ему вдруг стало безмерно жаль. Кого? Президента? Куклу?
Народ? Себя? Кто знает. Но он старался преодолеть жалость. Как видно,
посвященных в дело довольно много. Целое тайное общество. Уж не они ли
правят страной? Да и вообще, разве коллективное руководство хуже?
Однако он подавил свои еретические мысли. Просто вынужден был подавить,
потому что коллективное божество... нет, по крайней мере для него это
противоестественно. Молодой человек хочет быть верен Моноцетти, хочет быть
моноверцем.
Его выпустили из каких-то неприметных ворот, о существовании которых
не сразу догадаешься, и он попал в гущу пьяной, шумной,
пританцовывающей толпы.
Когда ворота надежно задраили, из черного автомобиля вылез водитель.
— Кого это ты отпустил?
— Одного чудика. Чудика, с которым тебе, по всей вероятности, дела
иметь не придется. А впрочем... Он очень хорошо играет на органе. Даже
можно сказать — очень продуктивно. — И человек с кошачьими повадками
рассмеялся мягко и урчаще. —- Мы когда-то с ним были в одном учебном
заведении. Дурачок — считает себя пришельцем.
— Кем-кем?
— Ну, будто он с луны свалился. — Человек дунул в свой длинный
мундштук, окурок взвился вверх по дугообразной траектории и, к великому
удивлению шофера, перелетел через каменную ограду. Удовлетворенно глянув на
шофера, он повернулся и неторопливо двинулся обратно.
Да, наш герой очутился средь галдящей толпы. Попал словно из огня да в
полымя. Какой-то мужик с багровой шеей заехал ему локтем в живот и обдал
крепким водочно-чесночным духом. Затем в лацкан его пиджака вцепилась
миниатюрная рыжеволосая женщина, хихикнула и почему-то решила
цапнуть его своими зубками за мочку уха. Он ощутил острый запах пота, увидел,
как сверкнули белки ее глаз — зрачки в экстазе словно бы закатились, а
потом женщина метнулась в сторону, платье ее лопнуло — под мышками
рыжеволосой неожиданно оказалась черная шерстка, — и лацкан пиджака
молодого человека угрожающе треснул.
Почему эта кутерьма доставляет им радость? Как их барабанные
перепонки выдерживают грохот барабанов, рев труб и фанфар? Молодому
человеку очень хотелось уйти. Ему хотелось играть в тишине своего маленького
дома наивные, простенькие канцоны анонимных авторов Раннего
Возрождения, славящие Создателя. Звуки флейты — будто жемчужины, будто
освежающие капли холодной воды в этой пустыне кипящих страстей.
Но как же отсюда выбраться? Толпа тащит тебя за собой, волнуется,
клокочет. Отец высоко над головой поднял маленькую девочку — она визжит и
смеется, щечки пылают, желто-лиловые ленты развеваются в косичках, на
144 Э. Ветемаа
одной ноге нет башмачка. Не такую ли точно девочку нарисовал Отто Дике?
Что их приводит в экстаз? Хлеба здесь не дают, правда, зрелищ хватает.
И тут молодой человек заметил, как на высоком подиуме поджигают
соломенную куклу. Кукла изображала главу соседнего государства, что и
подтверждала табличка, прикрепленная на ее груди.
— Запаливай! Жги! — вопила толпа, и молодой человек вдруг поймал
себя на том, что и он полубессознательно, в унисон, бормочет те же слова. Но
тут ему стало неловко до слез, потому что болтавшаяся на кончике палки
кукла во фраке и черном цилиндре была комичной и вместе с тем достойной
уважения.
«Одна кукла сжигает другую», — подумал молодой человек. Неужели в
этом заключается гармония? Неужто только так преодолевают диссонанс?
Куда ты катишься, шарик? Безумный, безумный мир.
Кукла загорелась, желтое пламя лизало ее ноги, а в язычках пламя
переходило в ярко-лиловое — ни дать ни взять душещипательные цвета их
национального флага.
Задымились отвороты фрака. Поплыл едкий дым, запершило в горле, кукла
стала шибать газом и оттого перемещаться туда-сюда. Раскачиваясь над
толпой, она как бы отвешивала поклоны. Символическое аутодафе до предела
накалило страсти. Мужчины рвали платья на женщинах, те подняли истошный
визг. Вот кукла надломилась в жарких муках, и претенциозный цилиндр
спланировал над людским скопищем, будто летающая тарелка. А из королевской
макушки повалил серый дым — похоже, солому-то взяли влажную.
— Черные мысли! Видишь, у старика черные мысли! — завопили вокруг,
давясь смехом и дымом.
Наконец молодому человеку удалось выбраться из сутолоки. Его не
смутила живая изгородь с шипами, он продрался сквозь нее и припустил бегом.
Бежал, пока не очутился на широком газоне, со всех сторон окруженном
колким кустарником, как бы смахивавшем на маленький оазис. Он
остановился перевести дух.
Воспользуемся же этой возможностью и задержим на нем взгляд, тем
более что внешность своего героя мы подробно еще не описывали. Как он
выглядит? Ростом молодой человек не выдался, да и комплекцией тоже —
был хиловат. Смахивал на мелких чиновников Чехова или Кафки, но,
пожалуй, с некоторым романтическим налетом, поэтому, если уж проводить
параллель, скорее всего подошел бы один из персонажей Эрнста Теодора
Амадея Гофмана, например, тот усердный каллиграф, которому старуха
предсказала на рынке: «Убегай, чертов сын, чтоб тебя разнесло; попадешь под стекло,
под стекло!..» Да, порядком пострадав от шипов, спину наш молодой человек
все же не согнул, голову держал высоко, сохраняя гордый дух былых времен.
«Ох, к чему же, право, все эти оргиастические начинания? — подумал он
в который раз за этот день. — Конечно, благодаря подобным сумасбродствам
внимание народа отвлекается от всего остального. Конечно, отвлекается, но
вообще-то правильно ли это? Может быть, внимание народа гораздо
разумнее направить на недостатки, ибо при добрых намерениях, трезвом разуме и
с помощью Божьей мы, глядишь, искоренили бы их... Но, Господи
милостивый, до чего я докачусь со своими мыслями!?»
И точно — далеко со своими мыслями уйти ему не позволили: кто-то
схватил его за локоть, и он услышал невнятный лепет. Немая? Немая
женщина? Да, конечно. Невероятно толстая великанша с оплывшим лицом задрала
кверху подол, обнажив свои бедра, точно колоды. Белые громадины, будто
два сросшихся ствола. И это страшилище — по-другому не назовешь —
весьма недвусмысленно тыкало в его ширинку.
Словно ужаленный, молодой человек бросился сквозь колючий
кустарник, нет, не в сторону толпы, а все дальше, прочь, бог знает куда. Мерзость!
Какая мерзопакостная баба, какие гнусные намеки. Да он, посвятивший себя
пастырским обязанностям и целибату, ни на что подобное не способен. По
крайней мере здесь, в этих условиях. Жуть какая!
Герой нашего повествования, становящегося все более кошмарным, из-
Пришелец 145
рядно порвал одежду, когда наконец оказался в каком-то новом месте типа
оазиса.
Небо потемнело: в этих широтах ночь наступает как по волшебству. Над
стадионом растекалось киноварно-красное пятно. Молодого человека била
дрожь — столько приключений, ужасов, недоумений и постижений за один-
единственный день. А в каком весенне-непорочном настроении он начался!
Где они теперь, кучерявые облачка-овечки, незлобивый ветер и опрятные,
порядочные люди?
И именно в тот момент, когда его донимали эти грустные мысли, из
кустов вышла еще одна женщина. Молодого человека буквально передернуло:
что за наваждение, право? Возможно, эта особа была помоложе и поприго-
же, но действовала явно стереотипно — нагло оголила ноги, вновь обратив
молодого человека в паническое бегство.
Когда та же ситуация повторилась в третий раз, прекраснодушный
органист и флейтист сообразил, что, очевидно, кружит по некой спирали. И что
его ждет в центре? Повернуть обратно? Нет, наверняка эти горгоны все еще
ждут его, вцепившись в подолы. И он понесся дальше, перепуганный подобно
переписчику Гофмана.
Разумеется, он вскоре наткнулся на четвертую искусительницу. Почему
бы ей не быть еще моложе и красивее — ведь в сказках все идет по
нарастающей или в части страшного, или, напротив, прекрасного. Так вот, теперь
его подкарауливала довольно юная и милая грация.
— Что... что это за игра? Я ничего не могу понять, — отпыхиваясь,
вымолвил молодой человек. — Все повторяется, разве лишь вы... по сравнению с
другими... — Он запнулся.
— ...чуточку моложе и краше, вероятно, хотели вы сказать? — робко
пособила дева.
Молодой человек кивнул.
— Но это и есть игра. Вы в самом деле не знали?
— Какая игра?
— Завлекаем в западню генерала Альвареса.
Альвареса? Пресловутого полководца враждебного им соседнего
государства. Ах да... Его изображение тоже расстреливали на тренировочном поле
стадиона. Расстреливали и забрасывали тухлыми яйцами. Молодого человека
вдруг охватил страх, не укрывшийся от глаз девушки.
— Общеизвестно, как наши патриотки, отдаваясь ему одна за другой,
заманили этого отчаянного вояку и еще более отчаянного донжуана в
закрытый дворик, где солдаты бросили его в колодец, — учтиво разъяснила она. —
Нет-нет! Вы не бойтесь, вас никто топить не станет! И колодец-то во дворе
за моей спиной чисто декоративный, в нем даже воды нет. Ну да, все это
лишь игра, это лишь наши инвалиды развлекаются и вспоминают
прекрасное боевое прошлое. Якобы сам Великий Моноцетти сказал, зачем, мол,
героям отказывать в таких потехах... Сожжение короля и расправа с
полководцем — это ведь ритуальные игры, разве вы не знали?
— Вроде я что-то слышал... — И молодой человек не солгал. Слухи о чем-
то подобном в самом деле доходили до его ушей.
— А теперь вы должны поцеловать меня хотя бы в щечку, если не
пожелаете всего остального, — весьма застенчиво молвила она. — Я самая
последняя, больше девушек нет.
После некоторой заминки молодой человек стыдливо приложился к
щечке. Вернее, еле-еле притронулся, ибо это был первый поцелуй в его жизни.
От девушки приятно пахло, глаза у нее были миндалевидные, карие и очень
блестящие. Потом они постояли, слегка прильнув друг к другу, тяжело дыша
от возбуждения, и что касается молодого человека — вполне уместно
старомодное выражение: «Сердце его чуть не выскочило из груди».
— Может быть, мы когда-нибудь встретимся?.. Где вы живете? —
проронил молодой человек.
— Незабудки, шесть. Дом во дворе. Возле сарая, — тихо ответила
девушка.
146 Э. Ветемаа
— Могу ли я надеяться?..
— Вы можете, вы можете. — Она потупила взор и добавила: — У вас
такие хорошие манеры...
«Amor vincit omnia!»1 — хотел было воскликнуть молодой человек, но ведь
это уже выходило бы из границ. С надеждой на снисхождение в душе он
смелым шагом двинулся во двор, к ритуальному месту казни.
И его тотчас окружила странная братия. Большинство ожидавших
восседало в инвалидных колясках, но в свете фонаря, водруженного на пень, он
увидел еще множество сверкавших протезов, обычных темных деревянных
ног, черных повязок на глазах.
— Они о нас не забыли! Кто живет без прошлого, у того нет будущего! —
провозгласил из темноты зычный дьяконский бас. Молодому человеку
пришлось напрячь зрение, чтобы разглядеть провозвестника. Только длинный
ряд регалий, блеснувших в свете показавшейся из-за тучки луны, позволил
ему заметить возле колодца бородача на крошечной каталке. Н-да, во дворе
было немало колясок вполне современных, чтобы не сказать модных, но
басовитый ветеран, по-видимому из упрямства, решил сохранить верность
примитивной тележке, которую толкают двумя деревяшками.
— Наши патриотки заманили тебя в ловушку, слышишь ты, вонючая
тварь! — взревел он. Затем взмахнул своей деревяшкой, словно дирижер
палочкой, и мрачное окружение откликнулось:
— Ты! Вонючая тварь!
— Тысячи наших боевых товарищей гниют в земле!
— ...гниют в земле!
— Мы тут недосчитываемся... — снова продирижировал он, и вожаки
отдельных групп, словно командиры рот, стали звонко рапортовать:
— Девяносто шести рук!
— Двухсот тринадцати ног!
— Семидесяти трех глаз!
Последовало бесконечное перечисление всевозможных органов,
отсутствующих и увечных.
— Ты должен знать, что мы осудили тебя на смерть!
— Осудили тебя на смерть!
— Девяносто шесть отрезанных рук жаждут тебя задушить, двести
тринадцать ног раскололи бы твою мерзкую башку, как созревший орех, павшие
проклинают тебя!
— Проклинают тебя-я-я...
Тут наш герой заметил, что возле него возник слегка прихрамывающий,
вообще-то довольно хорошо одетый человек с чрезвычайно элегантным
костылем и к тому же без одного пальца. Очевидно, он играл роль
церемониймейстера. Он прошептал молодому человеку на ухо: «Я не виноват!» — и дал
понять, чтобы молодой человек повторил его слова, что тот, естественно, и
сделал:
— Я не виноват!
— Виновата война, — тихо подсказал церемониймейстер.
— Виновата война! — громко повторил молодой человек.
— Я только выполнял приказ, — прошептал суфлер.
— Я только выполнял приказ! — воскликнул наш герой. На что хор
реагировал с остервенением.
— Наш приговор окончательный!
А вот эти слова молодой человек почему-то повторять не стал...
— Мы утопим тебя в колодце, как шелудивого пса!
— Проси милости, — шепнул церемониймейстер.
— Покорнейше прошу снисхождения!
— Никакого снисхождения! Никакого снисхождения!
— Прежде у нас было заведено так, — вполголоса разъяснял церемоний-
[ Любовь превыше всего {лат.)
Пришелец 147
мейстер, — Альварес пускался наутек, а его ловили, и игра проходила
веселее. Но однажды какой-то сверх меры трусливый или безответственный
подставной бросился бежать и скрылся. Возникла печальная и нелепая ситуация.
Конечно, мы стареем, наши ряды редеют, теперь от нас легко удрать, но я
надеюсь, — в его голосе прозвучала заискивающая нотка, — что вы на это не
пойдете.
— Ты не прорвешься! — Из весьма жалкого и неплотного круга
угрожающе взметнулись вверх палки и костыли. Конечно, инвалиды не смогли бы
удержать молодого человека, если бы он вздумал задать стрекача.
— Топить его! Топить! Собаке собачья смерть!
— Может, ступите на мостки, — шепотом попросил информатор, —
только осторожно — доски подгнили.
Молодой человек подошел к колодцу и бросил взглад вниз: углубление
едва ли достигало двух метров, да и воды на дне — кот наплакал.
— Настал час расплаты! Придет Великий Мститель и утопит тебя! —
гудел хор.
Глава инвалидов подъехал на своей старой каталке поближе. Колесики
болтались, подшипники скрипели, и у самого Великого Мстителя до белых
пятен вытерлись забранные в кожу культи, подбитые рогожей с ватой. Тут и
там из-под хромовой кожи выглядывали перепачканные клочья. Они весьма
походили на плесень.
Кто-то протянул Великому Мстителю длинную ритуальную трость, и он
толкнул молодого человека. Толкнул совсем легонько, но молодой человек,
успевший убедиться, что перед ним и впрямь декорация, сам поспешно сига*
нул в колодец.
— Покричи хоть немножко! — шепнул ему вслед церемониймейстер.
Молодой человек стоял в яме, едва ли достигавшей двух метров глубины,
разве лишь слегка намочив ноги. Что ему было делать? Кричать? Зачем? О
чем?
Впрочем, это оказалось нетрудно: печальный вой сам собой, помимо воли
молодого человека, вырвался откуда-то изнутри. Он выл протяжно и как-то
странно. Скорее всего, его стенания напоминали грустный скулеж собак,
которые, сидя на заднем крыльце в сочельник Рождества, задирали морды к
небу и адресовали свою боль луне. Эта необычайная элегия была проникнута
самой настоящей скорбью. Если бы нам выпало определить, кому она посвя*
щена, можно было бы назвать как маленького ангела Жозефину, в которую
палили злые дети, так и Себастьяна, Магдалину или Станционного Графа. Не
исключено также, что самому Великому Моноцетти. А бьпъ может, и тем, о
ком еще предстоит сказать в нашей истории.
До молодого человека долетали комментарии:
— Хорошо воет! Здорово вопит!
Комментарии были одобрительные. Наверное, инвалиды полагали,
каждый сам по себе, что причитают именно о его руке, ноге или глазе.
Очень долго вопил молодой человек.
Наконец в колодец опустили лестницу, и приветливо улыбающиеся люди
помогли молодому человеку выбраться.
Как долго находился он в колодце, долго ли он кричал? Наш герой
утратил представление о времени.
Во всяком случае уже брезжил рассвет — весенние ночи коротки. На
траву легла роса. Прохладный свежий ветер доносил из города едкий запах
дыма. Увечные воины молча сгрудились вокруг колодца, кое-кто погрузился в
мечты, склонив голову набок.
Церемониймейстер — очень чистенький представительный инвалид, слегка
попахивавший земляничным мылом, — порылся в портфеле и протянул
молодому человеку помятую медаль. Она представляла права почетного члена их
корпорации.
На почетной медали, точнее на медали за заслуги, конечно, поблескивало
барельефное изображение Моноцетти. Молодой человек долго смотрел на
великого вождя.
148 Э. Ветемаа
Да, уже рассветало.
Безногий ветеран на низенькой каталке сказал торжественно:
— Война — великое дело. Что бы с нами было без войны...
«Не будь войны, вы не лишились бы двухсот тринадцати ног...» —
подумал молодой человек, но, разумеется, вслух ничего не сказал.
Он отвесил глубокий поклон и направился домой, куда дорогу отыскал
легко и просто.
10
Пришла пора застать нашего молодого человека за основной работой в
просторном и очень светлом помещении. Цветов здесь тоже множество,
некоторые кактусовые даже распустили бутоны. Но больше наше внимание,
конечно, привлечет орган — один из самых совершенных инструментов
известной фирмы А. Шнитгера.
Мы также должны заметить двенадцать красных ковровых дорожек,
ведущих в двенадцать слегка приподнятых над уровнем пола ниш,
смахивающих на ложи и отделенных от общего зала декоративными шторками. Сплошь
да рядом в пылу музыкальных переживаний люди жаждут уединения, дабы
упиваться чудесными звуками без помех.
Даже не заглядывая за шторки, мы решимся сообщить всем
интересующимся, что в каждой ложе имеется портрет Его Величества Моноцетти в
натуральную величину, а также маленький столик, где желающий найдет как
злободневные периодические издания, так и серьезные философские труды.
Да, здесь уютно! Здесь царит порядок! И есть, конечно, великолепные
репродукторы, ибо шторки, к сожалению, все-таки несколько приглушают
звучание.
В этом служебном, равно как и музыкальном, помещении молодой
человек появляется чуть позже других, ибо его может обеспокоить то
обстоятельство, что слушатели импровизаций не слишком-то стремятся попасть в
отведенные им ложи. Более того, иногда здесь раздаются протестующие голоса,
непродуманные выкрики и кое-что еще в том же духе. Здесь также не
скупятся на просьбы и обещания, разумеется, безнадежно запоздавшие, но все
же порой значительно усложняющие деятельность двенадцати
церемониймейстеров. Иной раз даже в этом изящном помещении приходилось
прибегать к грубой силе, правда, в былые времена. Как упоминалось, после
соответствующего знака появляется виртуоз-органист, с которым мы уже
достаточно познакомились.
Прежде всего, конечно, звучат торжественные аккорды священного
государственного гимна. Затем на некоторое время ложи оказываются во власти
шедевров, созданных старыми мастерами — Фрескобальди, Палестрины и,
конечно, великими предшественниками Баха.
От импровизаций-интерлюдий снова следует переход к государственному
гимну, уже в иной тональности, и тут чуткое ухо может уловить некоторые
нестройные звуки, стуки и хрипы, которые обычно, надо полагать, не
нарушают чарующую музыкальную канву и в которых, право слово, меньше всего
повинен искусный органист.
Ах, к чему все экивоки! Мы заглянули в то самое учреждение, где
ретивые садовники освобождают недужные виноградные лозы от усохших
плетей — труд, в необходимости которого, естественно, нет ни малейших
сомнений.
В мрачную пору средневековья (хотя в отношении этой эпохи
высказывались и прямо противоположные суждения!) подобные обязанности выпадали
на долю палачей — людей, облаченных в черное и окруженных мистическим
ореолом. Публичные эшафоты, ревущие толпы тоже не соответствуют более
духу времени. Неизмеримо привлекательнее лишиться опоры под ногами со
звуками именно тебе предназначенных ре-бемолей или фа-диезов, внутрен-
Пришелец 149
не отдавшись музыке. И с технической точки зрения тут нет никакой
проблемы. При определенном звуке включается настроенная на него система,
помост уходит из-под ног наслаждающегося музыкой, веревка — да, к
сожалению, ничего лучше не придумали — перехватывает сонную артерию
социально опасного человека: смерть прелестная и безболезненная.
К тому же, если в былые годы на голову осужденного к повешению
напяливали плотный черный мешок, то ныне в нем сделали прорези для глаз.
Зачем? Но ведь в них стоящий на пороге вечности может до последнего
мгновения видеть снисходительно улыбающийся образ обожаемого главы
государства.
И тут стоит обратить внимание на заслуги нашего молодого человека,
великолепного органиста. Нелегкую ему приходилось исполнять должность,
нелегкую, но крайне необходимую и в некотором роде пастырскую. По
правде сказать, вначале он не хотел принимать сей достойный пост, но умные
головы, соратники покойного директора их учебного заведения, в конце
концов сумели его убедить: ведь он же пришелец, а разве уместно жителю
другой планеты нашей родной вселенной наблюдать сложа руки за
происходящими на Земле беспорядками, дисгармонией. Засучи рукава! И, видя
чувствительную природу юноши, подыскали для него почетную, отнюдь не
брутальную возможность: музыка — нет, дадим это слово с прописной
буквы— Музыка ведь служит наиблагороднейшим выражением космической
гармонии.
Двадцать-тридцать минут музицирования, и вот уже первая часть его
рабочего дня позади. Он ненадолго погружается в медитацию, молится, слегка
перекусывает. На повешенных никогда не поднимает взгляда — их
отправляют в крематорий или же в анатомичку. Но, конечно, не забывает о своих
пернатых друзьях, сидящих дома в клетке, — одна добрая женщина из числа
прозекторов, большая любительница птичек, обычно снабжает его
пакетиком свежей печенки.
Вторая половина рабочего дня — и то, по счастью, не всегда — ничуть не
легче, поскольку он еще взвалил на себя обязанности следователя. Из
чувства высокой ответственности! Чтоб никаких промашек не было! Любезный
читатель, возможно, припомнит первое посещение коттеджа, когда у нас
вызвала недоумение стопка неврологических атласов, а также маленький
чемоданчик черной кожи, в котором на темно-красном бархате поблескивали
разные миниатюрные принадлежности, всевозможные железяки: щипчики,
скальпели, шила, буравчики, — н-да, мы ведь склонны были причислить
молодого человека к братству изобретателей перпетуум мобиле! — так вот, без
этих орудий не обойтись во второй половине дня.
Итак, он наносит визит задержанным — по большей части детям,
поскольку именно у них порой можно выведать нужные сведения о родителях,
братьях и сестрах. Помнится, одна прелестная девчушка, краснощекая
хохотунья, как-то рождественским вечером в церкви сунула ему в руку некую
листовку. Разумеется, молодому человеку известен ее автор, а вот
типография и круг распространителей пока еще точно не установлены.
А происшествие на стадионе? Вдруг светлоокой девчушке и об этом что-
нибудь известно.
Молодой человек смотрит на часы, берет чемоданчик с инструментом и
направляется в одно из соседних помещений. Ради большего эффекта он
облачился в черно-красный талар.
— Здравствуйте, дети! — вкрадчиво говорит он. — Сегодня чудесная
погода... Надеюсь, многие из вас еще насладятся ею! Но приступим к делу! Ты,
моя церковная знакомка, может быть, подойдешь первой. Садись сюда,
напротив меня, и давай поглядим, что у нас припасено в этом чемоданчике. А
теперь ручонку на стол!
Перевел с эстонского Александр Томберг
МНЕНИЯ
АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ
ГИМН ДЛЯ ПРАЧЕЧНОЙ
Признаюсь: я глубоко, мучительно завидую тому скорбному достоинству,
с которым сливки нашей журналистики раскрывают с телеэкрана свою
независимость и гуманность. Благо для этого требуется всего-навсего
неукоснительно выступать против власти в защиту индивида. Любого, который сумеет
достаточно громогласно себя этой власти противопоставить. И тем самым
отождествить себя со свободой слова, свободой совести, свободой собраний
и прочих либеральных святынь, за которые каждый порядочный человек
обязан по первому требованию взойти на костер. Но, к счастью, в сегодняшней
России все костры давно погасли, и более того — в наибольшей безопасности
в ней пребывают именно те, кто объявил себя личным врагом президента.
Оппозиционность нынче в моде не пламенная — время митингов
миновало, а строгая (стиль «классная дама») или утомленная — ну сколько, мол,
можно повторять одни и те же тривиальности. Солидный редактор солидной
газеты поправляет солидные очки: «Давно пора понять, что правительство —
это наши наемные служащие, это люди, которых мы нанимаем для того,
чтобы они занимались нашими делами». Моложавый кинорежиссер,
наезжающий из своего заморского ПМЖ немножко приобщить к либеральной
цивилизации погрязших в тоталитаризме совков, пожимает плечами:
«Государство — это пенсионный фонд, это полиция для наведения порядка на улицах,
не более». Популярному журналисту в мизантропически неопрятной бороде
остается лишь брюзгливо припечатать: «Государство — это служба быта, это
жэк и прачечная».
Я думаю, Кант с несопоставимо меньшим апломбом учил своих студентов,
что цель государства — вовсе не счастье граждан ( которое легче достигается
при деспотизме или «естественном состоянии»), а «высшее согласие с
принципами права», что государство создается не нашими бытовыми нуждами, а
природой нашего разума, стремящегося установить над социальной жизнью
какие-то универсальные законы.
Безусловно, с Кантом можно не соглашаться, можно честить его
идеалистом, как это бывало при старых господах, но вовсе его не замечать — на это
решилась только новая, Четвертая власть (Пятой же не бывать), не
желающая себя ограничивать вот уж буквально ничем — даже элементарным
минимумом социологических познаний: «независимый журналист» независим
прежде всего от знаний. Поза прямо-таки восточного владыки — ничего не слу-
Александр Мотелевич Мелихов (род. в 1947 г.) — прозаик, публицист, автор книг:
«Провинциал» (Л., 1986), «Весы для добра» (Л., 1989), «Исповедь еврея» (СПб., 1994),
«Роман с простатитом» (СПб., 1997) и др. Лауреат литературной премии Союза писателей
С.-Петербурга и премии Петербургского ПЕН-клуба. Живет в С.-Петербурге.
© Александр Мелихов, 2002
Гимн для прачечной 151
шать и только оглашать приговоры: «Государство есть прачечная» — и все
тут. Да, конечно, свобода слова допускает и возражения подобным
приговорам, но когда и возражающие —- такие же амбициозные невежды, не
снисходящие до каких-либо доказательств и полемики хотя бы с классиками, а лишь
вдалбливающие в головы толпы примитивные, но эффектные лозунги
(именно так рекомендовал поступать Адольф Алоизович Гитлер), — разумеется,
профаны перед лицом профанов всегда перекричат людей сколько-нибудь
сведущих и добросовестных, ибо никто из них и никогда не решится с
важным видом декларировать что-то плоское и хлесткое, поскольку реальность
объемна и сложна.
Свобода профанов есть неизбежное Поражение знатоков: для тысяч и
тысяч простодушных людей государство, которому мы столь страстно
выбирали гимн и флаг, так и останется в ранге прачечной. Которая, тем не менее,
должна устанавливать законы и удерживать в повиновении им миллионы
«физических лиц» и тысячи корпораций, в том числе и сопоставимых по
могуществу с небольшим государством! Эти корпорации прекрасно
организованы для продавливания своих интересов, но вымолвить хоть слово в пользу
даже не конкретной верховной силы, а лишь принципиальной
необходимости такой силы, которая не позволила бы сильным и зубастым окончательно
поглотить хилых и рыхлых, — означает сделаться наймитом КГБ, льющим
воду на мельницу только и ждущих своей минуты волков тоталитарности.
Свобода слова для людей, презирающих истину, — это свобода лгать,
зажимая уши.
Поневоле вспомнишь того же Гоббса, который, понаблюдав всего-то лишь
за Английской революцией, пришел к выводу, что все жестокости, которые
может совершить суверен для сохранения своей власти, ничто перед
ужасами свободы, то есть «войны всех против всех». Как монополия на насилие
представлялась Гоббсу наименьшим из ужасов, так и в монополии на
примитивную «истину» («государство есть орган диктатуры правящего класса»)
сегодня можно усмотреть кое-какие плюсы: она все же требовала изучения
классиков. Требовала, конечно, с целью их разоблачения, но разоблачающие,
тем не менее, хоть что-то о них узнавали — и даже могли потихоньку
сдвигать верховную догму в сторону «общенародного государства». Сегодня же
всякое интеллектуальное обращение Четвертой власти к науке превращается
в полное ее игнорирование.
Там, где ищут истину —- в науке, невозможно приступить к изложению
своих мнений, не перечислив хотя бы самые серьезные аргументы
альтернативных школ. Но в претендующей на интеллектуальность журналистике
неизменно используется прием, разумеется же, допускаемый свободой слова,
зато на корню пресекающий свободу мысли, — апелляция к абсолютам,
моральным или социальным, несогласие с которыми оставляет оппоненту лишь
позицию безнравственного негодяя либо врага демократии. Чего бы я не
отдал за ту благородную надменность, с коей очередной мыслитель с журфа-
ка трагически роняет: «Свобода слова есть абсолютная ценность». Но если
такое абсолютное оружие пускается в ход для защиты сомнительного
физического лица — что же тогда остается для более серьезных случаев? А все то
же: свобода от знаний есть неотъемлемое право невежд изрекать афоризмы
космического масштаба по любым вопросам, в которых тысячи лет не могут
сойтись выдающиеся умы.
На дебатах о сексе, в котором каждый хоть что-то да смыслит, как
правило, все же присутствует профессиональный сексолог. Но государствоведчес-
кие размышлизмы комментировать некому — на эпохальные дискуссии
профессионалы не допускаются. Тем более — классики, хотя бы в.виде цитат —
кажется, только Юлии Латыниной нет-нет да удается вставить что-нибудь из
Токвиля, Платона или Гоббса, — вообще же на интеллектуальных тусовках
цитируют исключительно друг друга. Больше того, у меня есть сильное
опасение, что при одном лишь упоминании кого-то из великих редактор, хотя бы
и настоящей заметки, сразу загрустит: «Ну зачем вы так *— Платон, Гоббс,
Кант... Читателю же обидно! Вы как будто хотите намекнуть, что без Платона
152 Александр Мелихов
нельзя уже и порассуждать о гражданских свободах». Да, я именно на это и
намекаю: хотя Платон мне вовсе не друг, я считаю, что, не проштудировав
его, разглагольствовать о государстве такая же наглость, как рассуждать об
устройстве телефона, имея за плечами церковно-приходскую школу. С той
лишь разницей, что последняя наглость неизмеримо менее опасна.
В качестве технического минимума все, кто походя решает судьбоносные
вопросы, должны хотя бы краем уха слышать, что примерно две с половиной
тысячи лет назад в Афинах уже возникали такие либералы или, если угодно,
релятивисты, именовавшиеся софистами, — в отличие от нынешних, люди
огромного и последовательного ума, — утверждавшие, что нет ничего выше
человека, что он и есть мера всех вещей. Но если каждый мог считать себя
мерой всех вещей, возникал естественный вопрос, что следует считать
справедливостью, которая вроде бы должна возвышаться над каждым? Ответ был
дан настолько ясный, последовательный и похожий на правду —
справедливость есть то, что выгодно сильнейшему, — что Платону пришлось
развернуть целое сократическое учение, чтобы прийти, говоря очень упрощенно,
приблизительно к такому выводу: справедливость — это сила, назначающая
каждому заниматься его собственным делом. Иными словами, справедливость
есть сила, позволяющая людям что-то делать сообща, выступая как единое
целое. Этим Платон обозначил другой полюс, к которому регулярно начинала
тянуться социальная философия, когда в очередной раз ужасалась
безобразиям, которые принимается творить освобожденный индивид.
Между тем, по мнению пишущего эти строки, конфликт между
личностью и обществом есть конфликт трагический, в котором недопустима победа
ни той, ни другой стороны. Культ Общего Дела, пренебрегающий частными
интересами, ведет к тоталитаризму — «тотальный» означает всего лишь
«всеобщий», «целостный», — полный же отказ от чего-либо универсального
ведет к распаду общества. Но, может быть, туда ему и дорога — лишь бы
личности было хорошо? Увы, двухвековая статистика свидетельствует о том, что
с падением сплоченности общества, с падением коллективных
воодушевляющих святынь начинается рост самоубийств, всякого рода наркоманических
безумств, депрессивных расстройств... У тех же, кто сохраняет аппетит к
жизни, происходит примитивизация, биологизация вкусов, ибо высшие
человеческие стремления хранит не индивид, но общественное целое.
И покуда в этом целом существуют противоборствующие, готовые
поглотить друг друга и пожертвовать целым частные интересы, до тех пор
государство должно служить прежде всего не этим интересам, но общественному
целому.
Все сказанное, безусловно, не абсолютно. Но это та точка зрения,
которую нельзя не принимать во внимание. Однако наши властители телеэкранов
игнорируют ее с полной непринужденностью. Какое счастье, что
равноправие не допущено в науку — попробовал бы кто-нибудь «озвучить» что-то
самодельное, скажем, о природе атома, минуя мнения Бора и Резерфорда!
Зато в репортаже из какого-нибудь тьмутараканского избирательного
участка трогательная старушка в платочке при полном одобрении телерепортера
объясняет, какими должны быть парламентские депутаты: «Чтобы они
подчинялись нам, слушались нас, заботились о нас», — дух века вот куда зашел...
Дух, гласящий: «Государство должно служить населению».
Видит Бог, до чего мне хотелось бы обустроить старость этой прелестной
бабульки, и все-таки — когда властители дум рассуждают на ее уровне, когда
они с важным видом учат всю страну, что государство существует ради
бытовых нужд населения... Ведь это так негуманно и нелиберально —
задумываться о том, что подавляющему большинству избирателей совершенно
безразлично, будет ли в России развиваться высшая алгебра, востоковедение,
астрофизика, сложная литература для знатоков и живопись, которая сделается
достоянием хотя бы сравнительно образованных масс лет через сорок-пя1ъ-
десят. Подавляющее большинство населения, вполне вероятно, согласилось
бы распродать Третьяковскую галерею и Эрмитаж, чтобы обеспечить
бесплатными лекарствами пенсионеров и настроить квартир для молодоженов
Гимн для прачечной 153
(хотя и здесь бы наверняка передрались), — не следует ли отсюда, что
неустранимая обязанность государства — заботиться прежде всего о таких
нуждах общества, которые большинству населения безразличны, а требуются
лишь обществу как целому?
Мне уже приходилось писать («Звезда», 1997, № 10), что только на
поверхностный взгляд население страны есть то же самое, что и ее общество. Как
человек не сводится к груде клеток, составляющих его печень, мозг, глаза и
ногти, так и общество не сводится к массе составляющих его частных лиц:
население обновляется каждые пятьдесят-семьдесят лет — общество живет
века, — если бы общество сводилось к населению, сегодняшняя Россия и
Россия пушкинская не имели бы между собой ничего общего. Но общество —
это наследуемая структура, это взаимосвязь органов, клетки которых,
индивиды, дифференцированы, специализированы в зависимости от
выполняемых органами функций, причем функции эти практически не меняются при
замене прежних клеток новыми. Взять хотя бы пресловутую «утечку мозгов»:
если лучшие физики-теоретики уезжают за границу, это ослабляет
творческую силу российского общества, но не меняет его структуры. А вот если по
всей России вовсе закрыть кафедры теоретической физики, это уже будет
радикальным упрощением самой общественной структуры.
И сколь ни важно в каждой профессии сохранить выдающиеся
личности— в долгосрочной перспективе, быть может, еще важнее сохранить
порождающую их структуру, одни органы которой занимаются обороной,
другие продовольствием, третьи полицейским порядком, четвертые
отоплением... И пока мы будем перечислять структурные единицы первой
необходимости, боюсь, на них уйдут практически все ресурсы избирательского
внимания и понимания. Кажется, Гоббс упустил из виду, что всегда вступить в
борьбу между собой готовы не только «физические лица», но также и органы
общественной структуры. И в этой борьбе органы хрупкие, сложные, не
защищенные физической силой или злободневной важностью своих
функций (наука, добывающая абстрактные знания, культура, доставляющая
возвышенные переживания, образование, воспроизводящее науку и культуру),
непременно проигрывают органам простым, сильным, обеспечивающим
повседневное выживание, — равно как при апелляции к толпе ученый
проигрывает шарлатану, а специалист журналисту. Поэтому допущение свободной
конкуренции социальных функций (корпораций, их исполняющих) приводит
к резкой примитивизации общественной структуры: для сохранения ее
сложности прежде всего и необходим этот специальный орган — государство.
Служащий не населению, а обществу, не груде клеток, а структуре: клетки —
лишь одна из многих его частных забот.
Более того, стратегическая важность каждого общественного слоя
заключается прежде всего не в тех услугах и продуктах, которые он производит, а
в тех ценностях, которым он поклоняется, — точнее, поклоняется его элита.
Поэтому сохранение структурной сложности общества есть прежде всего
сохранение элит — элиты научной, элиты культурной, элиты крестьянской,
военной и так далее. Но разве не очевидно, какие из этих элит больше
нуждаются в попечении? Если говорить не об индивидах, а о структурных
единицах, об их функциях и ценностях, то окажется, что государство
действительно защищает слабых и утонченных от сильных и примитивных — может
быть, именно поэтому Гегель называл государство воплощением
нравственной идеи.
Забота о населении, повторяю, лишь часть государственной задачи, и
притом такая часть, которая может быть выполнена и без него: за свои
насущные нужды люди и сами будут бороться с предельной
изобретательностью и настойчивостью. Если иметь в виду не соперничество
«физических лиц», а соперничество общественных функций и ценностей, то
возводить социальную защиту населения в верховную обязанность государства
означает защищать сильных от слабых. Эти лично слабые индивиды, как
правило, являются носителями чрезвычайно мощных и примитивных
социальных потребностей.
154 Александр Мелихов
Российский реводюционаризм когда-то и начинался с того, что
«страдания народа» — бытовые нужды населения — поставил безоговорочно выше
нужд общественной структуры. Страшная месть за это пала и на население,
и на структуру, примитивизировавшуюся до уровня серпа и молота (плюс
наган). Но если эта ошибка совершалась когда-то от наивности и
прекраснодушия, то сегодня ее повторяют из-за желания на халяву приобрести
репутацию благородной личности. Наивность же сменилась великолепной
практичностью в делах личных, сочетающуюся с принципиальным невежеством в
делах общественных, естественным следствием апломба и безразличия к
обществу, то есть справедливости. Ибо справедливость, как ее ни понимать,
есть суждение о сохранении и развитии общественного целого.
Если интеллигенция действительно желает быть совестью народа, она
должна быть не лоббистом каких-то частей общественных нужд, а
представителем нужд общественного целого — при том, что и они непостижимо
сложны и трагически противоречивы. Но без сохранения этой сложности и
противоречивости не уцелеет и сама интеллигенция — не уцелеют ни разум,
ни совесть, ни наука, ни культура. Поэтому вопрос «Может ли
интеллигенция сотрудничать с властью?» относится к разряду детских: интеллигенция
может и обязана по мере возможности использовать власть в своих целях. То
есть в интересах общественного целого. А следовательно, прежде всего, в
интересах хрупкого и сложного. Государство существует для того, чтобы
хранить и развивать науку и культуру, для того, чтобы наиболее одаренные
личности могли реализовать свои дарования, — это, конечно, тоже крайность, но
гораздо менее опасная. Те, кто возводит в верховную ценность
материальный комфорт населения (да и я не против комфорта — вопрос лишь в цене),
тем самым натравливают толпу на элиту.
Хотя дискуссии о государстве и свободе слова, быть может, наилучшим
образом демонстрируют апломб и невежество Четвертой власти, заметка эта
вовсе не попытка взбунтовать специалистов против журналистов. Автор этих
строк не утопист, он понимает, что там, где решает толпа, владеть умами
будут бойкие, а не мыслящие, то есть сомневающиеся. Но сохранить
островки компетентности среди разлива свободы все-таки возможно. Пока есть люди,
желающие не только изрекать, но еще и что-то узнавать вполне возможна
просветительская публицистика, рассказывающая, что по поводу
переживаемых нами событий могли бы сказать Платон, Кропоткин, Руссо, Макиавелли,
Спенсер, Дюркгейм и как их идеи комментируются наиболее авторитетными
современными исследователями.
В науке, где нет свободы и равенства, а есть преемственность элит, таких
авторитетов не бывает слишком много, с их помощью, глядишь, нарастет и у
нас слой ответственных либералов — тех, кто считает высшей общественной
ценностью личность и вместе с тем понимает, что для развития и реализации
сколько-нибудь ценных личностей необходимо толковое и сильное
государство.
НАТАЛИЯ КЕРРО
О КАРЬЕРЕ УЧЕНОГО В ЭПОХУ ПЕРЕМЕН
Ученые до «рыночной эры»
В последние годы средства массовой информации с завидным
постоянством публикуют материалы, после прочтения которых создается
впечатление, что в наше время неразумно и недальновидно стремиться к тому, чтобы,
избрав карьеру ученого, реализовать себя на научном поприще. Их
аргументы сводятся к тому, что если раньше у человека, избравшего научную
карьеру, были прекрасные перспективы, то сейчас наука, а вместе с ней и ученые
влачат жалкое существование.
В советскую эпоху средства идеологизации масс наделяли ученых любо*
го ранга всеми возможными для того времени атрибутами благополучия. У
людей, весьма далеких от науки, сформировалась иллюзия, что наши ученые
благополучны и материально обеспечены.
Однако на деле все было не столь однозначно и просто.
Финансово-материальное положение ученого раньше зависело от его статуса, в то время как
сейчас оно чаще всего определяется его квалификацией, талантом, желанием
работать, коммуникабельностью, чувством ответственности, умением делать
дело и держать слово.
Стандартный путь в «обеспеченные» научной деятельностью слои
населения в советскую эпоху был весьма долог. Рядовому от науки для того, чтобы
получить более или менее приличную по тем временам зарплату, требовалось
не только добиться присуждения ему ученой степени и звания, но и накопить
солидный десятилетний научный стаж. До этого молодые и младшие научные
сотрудники тех времен (м.н.с.) жили скромно, если не сказать бедно, а
работали упорно и помногу. Это наглядно подтверждает анекдот, популярный среди
научных работников в те времена. На одном из ученых советов защищалась
дама-м.н.с. На защите один из членов совета задает ей вопрос: «Насколько
актуальны и целесообразны ваши экономические расчеты, выполненные с
точностью до копейки?» На что последовал ответ: «Для вас, профессора, такие
расчеты могут быть и не актуальны, а я — м.н.с., мой муж — м.н.с, так у нас
каждая копейка на счету». Впрочем, даже для того, чтобы зацепиться за
должность м.н.с, в то время требовалось продемонстрировать не только таланты и
способности, но еще и идейную закалку, и политическую благонадежность.
Поэтому практически всем, мечтавшим об успешной научной карьере, тогда
требовалось заручиться поддержкой «единой и направляющей» силы
общества, т. е. партии — КПСС. На этих мелких подробностях и деталях средства
массовой информации того времени не фиксировали внимание.
Наталия Ивановна Керро — кандидат технических наук, автор многих публикаций о
связи инженерных и экологических проблем. Живет в С.-Петербурге.
© Наталия Керро, 2002
156 Наталия Керро
Миф и реальность
Аналогичным способом пытаются создать миф о современном
«труженике науки» нынешние средства массовой информации. И получился этот
образ весьма непривлекательным и явно недостойным подражания: этот
ученый и очень беден, и не молод, почему-то месяцами не получает зарплаты и
неизвестно на какие доходы существует — то ли картошку выращивает на
своих шести сотках, то ли подрабатывает сторожем на ближайшей к его дому
автостоянке. Впрочем, в трактовке образа возможны варианты: сторожа можно
поменять на дворника, уборщицу, домработницу, сиделку, няню и прочих
специалистов низкоквалифицированного труда. Многие же, не дожидаясь
получения диплома, стараются переменить квалификацию, окончив более
перспективное учебное заведение. Суть от этого не меняется. Если такие
«страшилки» об ученых постоянно рассказывать подрастающему поколению,
то гарантирован мощный откат от науки юных дарований. К счастью, не все
у нас поддаются пропаганде пишущей братии. Грустно только то, что в этой
ситуации сами ученые отмалчиваются или, учитывая сложившуюся
конъюнктурную ситуацию, умело или не очень умело пытаются ею воспользоваться
и публикуют в печати некие статьи, больше похожие на слезные просьбы о
выделении им финансовых средств, причем эти мольбы о помощи
подкрепляют соответствующими обоснованиями своего бедственного положения.
Между тем сложившаяся ситуация с финансированием научных
разработок является весьма серьезной. Денег на эти цели действительно выделяется
мало. В таких условиях отпугнуть потенциальных специалистов от занятия
наукой не так уж и трудно. Открытым остается вопрос, как скажется в
дальнейшем отток кадров от науки на интеллектуальном потенциале нашего
государства. А самое главное, объективен ли жалобный образ ученого,
созданный средствами массовой информации.
Денег нет. Где деньги?
Попробуем разобраться, действительно ли финансовое положение всех
работающих сегодня в науке столь плачевно, как пытаются нам это доказать.
Известно, что за последние десять лет общее число ученых существенно
сократилось. Уменьшился и объем финансирования научных разработок. Но
далеко не всегда они уменьшились в одинаковой пропорции, поэтому можно
сделать вывод, что средний уровень зарплаты ученых не должен быть таким
уж низким. Теперь порассуждаем об уменьшении числа ученых. Следует ли
считать этот факт отрицательным, и как, собственно говоря, протекал сам
процесс сокращения их числа? Основываюсь на своем личном опыте,
поскольку мне пришлось быть задействованной в этом мероприятии согласно
самому «черному» сценарию. Думаю, что те, кто имеет солидный опыт
работы в научных учреждениях, знают, что из десяти сотрудников научного
подразделения, как правило, серьезно работали три-четыре человека. Один-два
из них были талантливыми, двое-трое добросовестными, а без остальных
наука вполне могла бы обойтись. Эти последние пришли в науку только потому,
что именно такая занятость гарантировала видимость общественно полезной
и престижной деятельности без каких-либо серьезных производственных
успехов с их стороны. Поэтому ничем серьезно не занятые в научном плане,
но весьма активные сотрудники, своевременно почувствовав, что
финансовый поток, питающий науку, может иссякнуть, спешно начали
дипломатическую работу по выдавливанию своих коллег. И на улице оказались сначала
талантливые, потом добросовестные.
Впрочем, события могли развиваться еще и по другому сценарию. Многие
заведующие отделами, успевшие к тому времени завязать прочные контакты
с заказчиками научных разработок, срочно зарегистрировали разного рода
ООО и переключили финансовые потоки, питавшие науку в их
подразделении, на эти самые ООО, оставив без зарплаты тех сотрудников, которые им
О карьере ученого в эпоху перемен 157
лично были неугодны. Такие «параллельные» структуры в начале своего
существования приносили весьма ощутимые доходы их организаторам-владельцам,
которых, естественно, меньше всего интересовали проблемы тех учреждений,
где они числились на соответствующих должностях. Как видим, суть проблемы
заключается не в уменьшении объемов финансирования, а в элементарном
перераспределении имеющихся финансовых средств и наличии каких-либо
моральных принципов у тех, кто имел доступ к решению этой проблемы.
«Науке» действительно известны случаи, когда научному сотруднику со степенью
устанавливали зарплату в один МРОТ. Объяснялась такая нехитрая тактика
администрации просто. Повысить зарплату членам научного коллектива
можно было, оперируя только теми же фондами. Значит, нужны были
сокращения штатов, а администрации принимать решения об увольнении конкретных
сотрудников не хотелось, так как в коллективе обязательно возникли бы
междоусобицы, разбираться в которых пришлось бы той же администрации.
Установив сотруднику зарплату в один МРОТ, администрация автоматически
подталкивала его к увольнению по собственному желанию. Таким образом,
процесс сокращения кадров происходил естественным путел . Конечно, не во всех
подразделениях жизнь развивалась по такому «черному» сценарию.
К настоящему времени перечень возможных «легальных» заработков для
ученых существенно расширился и определяется прежде всего тем, к какой
категории относится ученый: к «теоретикам» или «прикладникам». Дело в
том, что специфика работы сформировала у каждого ученого те или иные
навыки и качества. «Теоретики» издавна обитали в академических
институтах, а «прикладники» — в ведомственных и частично в вузах. Теоретические
разработки финансировались из бюджета, и «теоретики» осваивали деньги
на разработки, не задумываясь над тем, что финансовые возможности
заказчика могут иссякнуть. «Прикладники» гораздо раньше приобщились к так
называемым хоздоговорным работам. Для них заказчик был вполне
реальным лицом. В указанные в договоре сроки представитель фирмы-заказчика
принимал работу, после чего исполнитель получал причитающиеся ему
деньги. Таким образом, в переходный период «прикладники» оказались более
адаптированными к новым условиям по сравнению с «теоретиками»,
которым еще предстояло осваивать азбуку хоздоговорных отношений.
По моим наблюдениям, в настоящий момент из бюджета финансируется
примерно тридцать процентов научных работ отдельных институтов,
остальную часть финансовых средств они «добирают» на хоздоговорах. Однако не
каждый научный сотрудник согласен и будет работать в таких
специфических условиях. Работать «под заказчика» сложно и трудоемко. Помимо
обязательного серьезного уровня научных разработок требуется четкая
организация работы и точность в соблюдении сроков ее выполнения. В результате
многие вузовские хоздоговорные структуры, преобразованные затем в ООО,
давно распались.
В последнее время появилась возможность установить связи с
зарубежной наукой. Правда, многие «прикладники» работали в весьма закрытых
учреждениях и иногда не имели возможности не только публиковать
результаты своих научных достижений, но и просто раскрывать свою
принадлежность к науке. Отсутствие открытых публикаций, естественно, уменьшало их
научный вес и мешало продвижению на Запад.
Поэтому в перестроечную эпоху первыми сумели завязать контакты с
зарубежными институтами «теоретики» из академических институтов и
вузов. Именно их сотрудники получили реальные шансы пробиться за рубеж,
так как известно, что для участия ученого в проектах, финансируемых
основной массой зарубежных фондов, необходима его принадлежность к
академической или вузовской науке. Важную роль в этом случае играет репутация
учреждения, где работает ученый, а также степень его открытости. Если в
советские времена зарубежными поездками рядовых сотрудников не
баловали й вопрос о том, кто едет за рубеж, решался «наверху», то сейчас активная
жизненная позиция и приемлемый по зарубежным меркам уровень
профессионализма вполне способны сыграть решающую роль в вашей жизни.
158 Наталия Керро
Источником подобных умозаключений для меня также служит личный опыт.
Ученый за границей имеет возможность не только получить дополнительный
существенный заработок, но и ознакомиться с последними новинками «их»
научной мысли и получить информационную поддержку в виде бесплатных
научных журналов и книг. Кстати, любой достаточно солидный зарубежный
институт располагает финансовыми средствами для оплаты приглашенных
зарубежных исследователей, поэтому он заинтересован в постоянном
присутствии их ограниченного контингента. Срок этих кратковременных
стажировок от одного до трех месяцев. Другие возможности предоставляют
желающим различные зарубежные фонды.
Итак, к сильным сторонам «теоретиков» в переходный период относятся
их «академический вес» и возможности контактов с зарубежными
институтами. Слабая же их сторона — зависимость от госбюджета. У
«прикладников» все наоборот. Их сильная сторона — четкое представление о том, кто
платит за разработки и какие работы его могут заинтересовать. Исходя из
приведенных выше соображений, и стали строить свою стратегию умелые
администраторы от науки. Неумелые же руководители активно стравливали
между собой подчиненных им сотрудников с целью сократить численность
коллектива. И в этом они преуспели. Значительное число одаренных и
работоспособных научных сотрудников оказались не у дел.
Совмещая приятное с полезным
Как ни хорошо подрабатывать за границей, а приносящую постоянный
доход работу ученому следует искать дома. Поэтому, как правило,
приходится совмещать, например, науку с преподаванием. Сейчас совмещение
преподавания и науки стало нормой жизни. Это произошло, во-первых, за счет
появления коммерческих образовательных учреждений, которые с
удовольствием берут на работу, «остепененных» сотрудников, способных читать
несколько смежных дисциплин. Такое сотрудничество повышает рейтинг
коммерческого вуза. Во*вторых, это происходит потому, что любой уважающий
себя ученый стремится вписаться в структуру солидного вуза, что явится
визитной карточкой его профессиональных качеств во взаимоотношениях с
заказчиком. Объем же заработков и за преподавательскую деятельность, и за
научную работу, в отличие от того, что было раньше, практически ничем не
ограничен. Лимитировать ученого может только отсутствие свободного
времени или личная несобранность и неисполнительность, а также нежелание и
неумение работать. К исполнительности и обязательности в свое время
«приобщились» те, кто работал на конкретного заказчика. И менее
обязательными показали себя те, для кого заказчик был мифической фигурой из главка
или министерства. Четко усвоенное ими правило, что в первую очередь
следует договориться с министерством, а только во вторую очередь думать
непосредственно о работе, привело к тому, что они постепенно утратили
профессиональные навыки.
Отдельно следует сказать о тех возможностях, которые открылись перед
наиболее активной, а вследствие этого и наиболее востребованной частью
ученых в связи с расширившимися рамками международного
сотрудничества. Всевозможные гранты и субсидии от зарубежных фондов — это один
из способов «приподняться» для сегодняшнего ученого. Финансируются как
фундаментальные, так и прикладные разработки, подготовка и написание
монографий и учебников, социологические, экономические и технические
эксперименты, а также внедрение передовых, например компьютерных,
технологий. Финансово ощутимым оказывается даже кратковременное
пребывание за рубежом в должности приглашенного исследователя или
преподавателя. Всеми этими возможностями в полной мере обладают сотрудники
государственных академических и учебных заведений, каждое из которых в
настоящий момент обладает солидным перечнем зарубежных партнеров,
поддерживает постоянные связи и проводит совместные изыскания.
Однако для того чтобы реализовать себя, современному ученому требу-
О карьере ученого в эпоху перемен 159
ются не только отменные профессиональные знания, но и постоянное
развитие своих коммуникативных способностей. Как показывает опыт, далеко не
каждый способен четко определить основную цель своей деятельности, а
также постоянно работать над расширением деловых контактов и
совершенствованием навыков профессионального общения; не каждый умеет вовремя
завершить разработку, преподнести и «показать лицом» результат своего труда.
Тем, кто обладает перечисленными качествами, прямой путь в научный
консалтинг.
Еще в советское время новые инженерные идеи выдвигали и
«продвигали» ученые. Именно тогда сложилось такое направление, как
исследовательское проектирование, выдававшее «на-гора» новинки-изобретения, которые
затем доводились до ума проектировщиками. Помимо этого, серьезный
ученый всегда — эксперт в своей области. Направление консалтинга и
экспертизы сейчас активно развивают предприятия новой формации, которые всегда
поддержат активного и перспективного ученого.
Научную карьеру надо «жестко» планировать
Думаю, что у представителей современного сословия ученых не вызывает
активного сопротивления тот факт, что рыночная экономика содействовала и
способствовала самореализации наиболее предприимчивой части ученых.
Психолог А. Маслоу считал, что поведение личности в определенное время
обусловливается ее наиболее сильной в этот момент потребностью. Деятельный
ученый — личность, как правило, творческая, испытывающая потребность в
самовыражении и самореализации. А. Маслоу, известный как автор
«пирамиды потребностей», разделил все потребности человека на пять групп и
разместил их, начиная от основания пирамиды, в следующей последовательности:
физиологические (голод, жажда и т.д.), потребности в безопасности, социальные,
потребность в уважении, наконец, потребность в самореализации. Творческие
люди всегда испытывают потребность в самовыражении, равнодушным и
инертным присущи потребности, лежащие в основании пирамиды.
Приходится признать, что единственный путь самореализации ученого в
современных условиях состоит в отказе от привычных форм научного
общения и переходе на принятые во всем цивилизованном научном мире формы
взаимодействия с коллегами. Одна из таких форм — участие в совместных с
зарубежной стороной проектах, а также непосредственная работа в
зарубежных институтах. В принципе это реально для любого специалиста,
поставившего перед собой такую цель, но для этого ему следует еще со
студенческой скамьи «жестко» планировать свою возможную научную карьеру. В
качестве одного из конкретных мероприятий для достижения своей цели может
рассматриваться, например, изучение предметно-профессионального
иностранного языка. Изучать язык проще всего в стране, где на нем говорят. Если
студент или молодой ученый поставил перед собой такую цель, то ему
неразумно отказываться от предложений поработать за рубежом в должности,
которая, на первый взгляд, не соответствует его статусу. Для студентов и
аспирантов сейчас существуют реальные возможности посещения
зарубежных институтов в рамках академических обменов. Далее. Любому ученому
можно и нужно «засветиться» на профессионально-научных зарубежных
конференциях и войти в контакт с зарубежными коллегами: любой
уважающий себя зарубежный фонд, способный на время пригласить ученого в
институт своей страны, обязательно попросит его представить рекомендации
зарубежных коллег. Получить же зарубежные рекомендации возможно, если
постоянно поддерживать личные связи с иностранными коллегами,
обмениваться научной информацией; если в своих публикациях ученый способен
не только сослаться на работы зарубежных коллег, но и детально
проанализировать состояние изучаемой им проблемы за рубежом. Однако надо
помнить также, что необходимым условием обращения к зарубежной стороне
являются положительные рекомендации руководителей наших организаций,
в которых ученый в свое время работал или стажировался. Важную роль
160 Наталия Керро
играет также членство ученого в зарубежных научно-технических
организациях, ассоциациях, обществах, которое, с одной стороны, помогает ему
завязать нужные контакты, а с другой стороны, дает возможность в
определенных обстоятельствах и на других посмотреть и себя показать. Ясно, что
личным контактам с зарубежными партнерами помогает эрудиция,
профессиональные знания. Все это нарабатывается годами. «Приподнять»
истинного ученого может его скромное резюме, в котором, как правило, указаны
темы его дипломных и диссертационных работ, научное направление, в
котором он трудится, а также приведен перечень основных научных
достижений: полученные гранты, весомые проработки по заказам серьезных и
уважаемых учреждений, наиболее актуальные публикации и т.д. Тем, кто
планирует свою научную карьеру и имеет пробелы по некоторым из
перечисленных позиций, стоит подумать, как и в какие сроки эти пробелы
закрыть.
Современному ученому уже не годится характер «не от мира сего»...
Для того чтобы работать в современной науке, ученому помимо
целеустремленности и жесткого планирования своей деятельности требуются
специфические черты характера. Сейчас трудно интеллектуалам-идеалистам,
которых в среде подрастающего поколения именуют «ботаниками». На плаву
сегодня прагматики с хорошим научным заделом из прошлого. Чтобы
выжить, каждому из них приходится воевать за финансирующего его
проработки заказчика и его, в общем-то, небольшие субсидии. Побеждает в такой
борьбе сильнейший по сумме всех показателей. Тихий, неактивный
интеллигентный очкарик от науки находится на грани вымирания. С последним из
могикан этого вида приходилось встречаться только за рубежом. Сложно
найти свое место в современной науке и женщинам, которые порой слишком
эмоциональны и недостаточно упорны. Финансовое положение любому
научному работнику, в том числе и женщине, приходится обеспечивать
постоянным трудом.
В настоящий момент, в эпоху перемен, существенно расширился крут
возможностей реализации творческого потенциала. Можно заниматься
«чистой» наукой, получая мизерное бюджетное финансирование, а можно
постараться и найти заказчика под свои проработки, возможно занятие
консалтингом, экспертизой, преподаванием, в конце концов есть шанс уехать за
рубеж на время, а затем вернуться. Кроме всего прочего, можно совмещать
все эти виды деятельности, но для этого необходимо быть
целеустремленным, иметь твердый характер, четко планировать свою научную карьеру, время
и возможные научные результаты.
Как видим, положение ученого не так уж и плачевно. У него имеется
достаточно возможностей для реализации своего потенциала и для
зарабатывания денег. Устоявшийся миф о бедственном положении ученых пора
развенчать, а средствам массовой информации пересмотреть свою далеко не
бесспорную точку зрения на роль ученого в нашей действительности.
РОССИЯ И КАВКАЗ
ЯКОВ ГОРДИН
ПОИСКИ ВЫХОДА — УТОПИЯ И РЕАЛЬНОСТЬ
Интервью Хож-Ахмеда Нухаева (см. «Звезда», 2002, № 10), ответом на
которое и является данная статья, насыщено чрезвычайно болезненной для
сегодняшнего человечества и более чем актуальной проблематикой. Он, в
частности, пытается решить роковой вопрос: как навсегда избыть вражду
между Россией и Чечней, а сегодня остановить кровопролитие.
С целым рядом идей автора я согласен, с другими не согласен
категорически. Но именно по причине многообразия заявленной проблематики
необходимо прежде всего определить крут фундаментальных проблем, которые
имеет смысл обсуждать.
В данном случае я не намерен полемизировать с Хож-Ахмедом Нухаевым
по поводу его антиглобалистских, антизападных инвектив. Эта тема
обсуждается широко и вполне безрезультатно, ибо не выработаны некие общие
представления о процессе, на основе которых можно было бы реально
полемизировать.
Я не намерен обсуждать проблему талибов и отношения к ним, ибо это
неизбежно ведет к колоссальной проблеме терроризма, являющейся по
своей сложности и значимости отдельным сюжетом, о котором невозможно
говорить походя.
Я не намерен в данном случае вступать в полемику по чисто
историческим сюжетам, хотя считаю, что в ряде случаев Хож-Ахмед Нухаев
опирается на историческую мифологию.
Имеет смысл сосредоточиться на тех идеях, которые в теоретических
штудиях Хож-Ахмеда Нухаева могут стать сильными элементами процесса
замирения на Северном Кавказе, разрешения длящейся трагедии.
Надо сказать, что уже после данного интервью Хож-Ахмед Нухаев
выступил с крайне важным, на мой взгляд, обращением к чеченскому народу,
определив как основополагающую идею сегодняшнего дня идею мира, и
предложил конкретный механизм реализации этой идеи.1 Фундаментальные
соображения, на которых он хотел бы построить мир и дружеское
сотрудничество между Россией и Чечней, подробно разработаны в опубликованном
«Звездой» интервью. К ним и обратимся.
Хож-Ахмед Нухаев задает главный вопрос: «Есть ли возможность
вывести наши взаимоотношения с Россией из порочных рамок политики,
обрекающей нас на продолжающуюся уже более десяти лет «чересполосицу»
тупиковых переговоров и тупиковых войн?» Если не для решения, то хотя бы ради
обсуждения этого вопроса нужно вести диалог с Нухаевым.
Далее Нухаев декларирует принципиальное положение: «Тщательный и
© Яков Гордин, 2002
6 Звезда №11
162 Яков Гордин
хладнокровный анализ тех причин, которые бросили чеченцев и Россию в
этот «заколдованный круг» взаимного истребления, показывает, что
фундаментальная причина трагедии заключается в том, что мы, чеченцы, как и во
всем мире, решили, что национальная независимость возможна только в
рамках «независимого государства», то есть приняли стереотип,
отождествляющий народ и государство».
Этот пассаж свидетельствует, помимо всего прочего, о несомненной
эволюции взглядов автора, ибо Хож-Ахмед Нухаев был одним из активных
строителей независимого чеченского государства и занимал высокие
государственные посты. Теперь он категорически отрицает органичность для чеченского
народа самой идеи государства.
И очень важно и симптоматично стремление Нухаева опереться на
определенную антигосударственническую традицию.
Нухаев не случайно апеллирует к авторитету Льва Николаевича Толстого:
«Так, Л. Н. Толстой более ста лет назад отмечал: "Освящение власти
государственной есть кощунство, есть погибель христианства. Прожив 1500 лет под
этим кощунственным союзом мнимого христианства с государством, надо
сделать большое усилие, чтобы забыть все сложные софизмы, которыми 1500
лет, везде в угоду власти изуродовали все учение Христа, чтобы оно могло
ужиться с государством, пытаясь объяснить святость, законность
государства и возможность его быть христианским. В сущности же слова
«христианское государство» есть то же самое, что слова: теплый, горячий лед. Или нет
государства, или нет христианства"».
И Нухаев предлагает чеканную формулу: «И мы, вслед за Л. Н. Толстым,
с полной убежденностью можем сказать: или нет государства, или нет
Ислама. Говорить "исламское государство" не только абсурдно и
противоестественно, но и столь же кощунственно, как говорить "исламский сатанизм"».
Выдвигая столь решительно этот тезис, Нухаев вступает в
бескомпромиссное столкновение с весьма высокими исламскими авторитетами.
Так, аятолла Хомейни в своем «Религиозном и политическом завещании»
провозгласил: «...Более изощренная группа врагов ислама считает, что
религия стоит отдельно от управления государством и от политики. Следует
сказать этим невеждам, что в Священном Коране и сунне говорится больше о
политике и управлении государством, нежели о других проблемах».
По мнению Хомейни, дело не в том, что ислам и государство
антагонистичны, а в том, что учение пророка используется для дурных целей: «В руках
продажных властей и порочных ахундов, которые были хуже деспотичных
правителей, Священный Коран использовался как инструмент насаждения
насилия, жестокости и коррупции и оправдания действий угнетателей и
врагов Господа».2
Я цитирую это не для того, чтобы поместить нашу проблематику в
сложнейший контекст современной идеологической борьбы в исламе. Я хочу лишь
подчеркнуть решительность и особость позиции Хож-Ахмеда Нухаева.
Разумеется, он опирается на историческую традицию бытования чеченского
народа, которому до включения Кавказа в состав Российской империи было
глубоко чуждо всякое государственничество и жесткое социальное
структурирование. Но в своем чисто идеологическом отрицании правомочности
государства вообще, а не только для чеченцев или шире — мусульман, Хож-
Ахмед Нухаев смыкается прежде всего с определенной традицией русской
общественной и политической мысли.
Толстой стал обдумывать свою антигосударственную доктрину задолго до
начала разработки доктрины религиозной. Еще в 1860-х годах во время
работы над «Войной и миром» он составил программу «Общества независимых»,
члены которого фактически должны были отринуть всякую связь с
государством.
Одной из уникальных особенностей Толстого было то, что он во всем шел
до конца. Уверовав в порочность государства как института, он в конце
концов стал призывать к его уничтожению. В 1905 году в брошюре «Об
общественном движении в России», изданной в Берлине, он писал: «Русское пра-
Поиски выхода — утопия и реальность 163
вительство, как всякое правительство, есть ужасный, бесчеловечный и
могущественный разбойник, зловредная деятельность которого не переставая
проявлялась и проявляется точно так же, как зловредная деятельность всех
существующих правительств: американского, французского, японского,
английского. И потому всем разумным людям надо всеми силами стараться
избавиться от всяких правительств, и русским людям от русского».
Способ избавления от правительств Толстой предлагал тот же, что и за
сорок лет до того — тотальное неучастие в государственной, политической
жизни. «Для того, чтобы не участвовать в правительствах и не поддерживать
их, надо быть свободным от тех слабостей, по которым люди попадаются в
сети правительств и делаются рабами или участниками их.
А быть свободным от тех слабостей, которые делают людей рабами и
участниками правительств, может только человек, установивший свое
отношение ко Всему, к Богу, и живущий по единому, высшему закону,
вытекающему из этого отношения, т.е. человек религиозно нравственный».
Хож-Ахмед Нухаев, насколько я понимаю, сегодня стоит на близких
позициях.
Сравним цитированный текст Толстого с декларацией Нухаева: «...Все
человеческие учреждения (город, государство, цивилизация),
руководствующиеся публичным правом (конституционным, международным), — это
порождение скепсиса, неверия, безбожия. Очевидно, что человек, следуя своим
страстям, отказывается от безраздельного суверенитета Бога, не будет
признавать Божьих заповедей и не будет следовать основанному на этих
заповедях естественному закону».
Толстой, как известно, мечтал о мире без государственных институтов, о
системе жизни, основанной на естественном законе, о жизни, в фундаменте
которой лежит общинное начало, о всемирном сообществе
земледельцев-казаков, то есть мирных людей с саблей на боку для защиты своих прав. -
Именно на сельскую общину, на «союз деревень» ориентирован и Хож*
Ахмед Нухаев.
Разумеется, между доктринами Толстого и Нухаева есть существенные
различия, но они — не принципиальны.
Думаю, что не последнюю роль в этой идейной близости играет то, что
мировидение Толстого сложилось в основе своей в то время, когда он жил и
воевал на Кавказе. Роль Кавказа в формировании идеологии Толстого далеко
еще не понята. Но это — особый сюжет. (Как не понята роль Кавказа как
культурно-психологического феномена в русской культуре и общественном
сознании вообще.)
Все это может прозвучать странно — Толстой получил офицерский чин
«за отличия в делах против горцев», «мечтал о покорении Кавказа», как он
записал в дневнике. Но мир Кавказской войны был бесконечно сложным,
многослойным и парадоксальным миром, который отнюдь не исчерпывался
разделением на своих и чужих, завоевателей и завоеванных. В этом
многолетнем противостоянии, имевшем трехсотлетнюю предысторию, рождалось
и некое психологическое единство, соседствовавшее с кровавым
антагонизмом.
Позволю себе в очередной раз привести замечательный и неоднократно
мной цитированный эпизод из воспоминаний «кавказца» полковника
Бенкендорфа: «Однажды в одном селении, в базарный день, возникла ссора между
чеченцами и апшеронцами (солдатами Апшеронского полка. — Я. Г.), курин-
цы (солдаты Куринского полка, элита Кавказского корпуса. — Я. Г.) не
преминули принять в ней серьезное участие. Но кому они пришли на помощь?
Конечно, не апшеронцам! „Как нам не защищать чеченцев, — говорили ку-
ринские солдаты, — они наши братья, вот уже 20 лет, как мы с ними
деремся!"»3 Это удивительное ощущение братства, возникающего из уважения к
противнику в ходе жесточайшей войны, отличало этот уникальный мир.
Генерал Мелентий Ольшевский, прослуживший на Кавказе четверть века,
не щадивший сил для его покорения, не скупившийся на суровые
характеристики горцев, и чеченцев в частности, тем не менее писал в воспоминаниях:
164 Яков Гордин
«Чеченцев, как своих врагов, мы старались всеми мерами унижать и даже
достоинства их обращать в недостатки. Мы их считали народом до крайности
непостоянным, легковерным, коварным и вероломным потому, что они не
хотели исполнять наших требований, не сообразных с их понятиями,
нравами, обычаями и образом жизни. Мы их так порочили только потому, что они
не хотели плясать по нашей дудке, звуки которой были для них слишком
жестки и оглушительны. Чеченцы обвинялись нами в легковерии и
непостоянстве за то, что они отрекались от своих обещаний и даже изменяли нам. Да
были ли ясно истолкованы наши требования и были ли поняты ими как
следовало? В свою очередь, не имели ли права чеченцы обвинять нас за то, что
мы, русские, сами были нарушителями заключаемых с ними условий?
Чеченцы укорялись нами в коварстве и вероломстве, доходивших до измены. Но
имели ли мы право укорять целый народ за такие действия, о которых мы
трактовали не со всем чеченским населением, а с десятком чеченцев, не
бывших ни представителями, ни депутатами?»4
Толстой глубоко осознал особость этого русско-кавказского мира и в
известной степени сделал его моделью для своих утопических построений —
общинный мир, управляемый жестокими, но естественными законами, мир —
в противоположность миру «государства, города, цивилизации» —
органичный.
И Толстой, и Нухаев считают Шамиля исказителем этого органичного
естественного мира, ибо он пытался построить подобие государства там, где
оно было противоестественно.
Если бы Хож-Ахмед Нухаев попытался выстроить свою антигосударствен-
ническую доктрину, апеллируя к истории ислама, то он столкнулся бы с
серьезными трудностями — вспомним инвективы Хомейни. Вся история
становления мусульманства — история возникновения на базе изначально кочевых
сообществ стройных и мощных государственных образований, жестко
организующих окружающий мир, — арабы, сельджуки, османы и так далее. И
начало было положено именно в общине Пророка. Глубокий знаток истории
ислама Петр Афанасьевич Грязневич писал: «Первым самостоятельным
политическим актом первых мусульман стало решение ими вопроса о том, кого
следует признать законным и достойным преемником посланника Аллаха и
продолжателем его деятельности в качестве главы мусульман, вставшего
перед ними в момент неожиданной для всех кончины Мухаммада 8 июня 632
года. По существу, этим актом завершился начальный этап развития общины
мусульман из сообщества единоверцев в социально-политическую общность
с атрибутами государственного образования».5 Исторический вектор был
направлен именно в эту сторону. Были, конечно, исключения — закаспийские
туркмены до российского завоевания, вольные горские общества Кавказа, но
все же не они определяли лицо мусульманского мира.
Будучи образованным человеком, Хож-Ахмед Нухаев знает, что антигосу-
дарственническая идея была глубоко укоренена в русском общественном
сознании еще до Толстого.
Задолго до того, как Толстой сформулировал основные положения своей
доктрины, корифей раннего славянофильства Константин Аксаков
проповедовал: «Государство, как принцип, — зло; ложь лежит не в той или иной
форме государства, а в самом государстве, как идее, как принципе; надобно
говорить не о том, какая форма хуже и какая лучше, какая форма истинна,
какая ложна, а о том, что государство как государство есть ложь».6
Я не намерен и не считаю себя вправе заниматься «чтением в душе» Хож-
Ахмеда Нухаева и анализировать внутренние мотивы, которые привели его к
абсолютному отрицанию самой идеи государства, в том числе независимого
чеченского государства. Но прагматический смысл подобного подхода вполне
внятен, и это для меня в данном случае важнее, чем религиозно-нравственный
аспект доктрины человека, который еще недавно, как уже говорилось,
решительно строил это независимое чеченское государство и сражался за него.
Во-первых, Нухаев пришел к безусловному выводу о тупиковом
характере войны. Недаром он не принимал участия во второй Чеченской войне, а
Поиски выхода — утопия и реальность 165
занялся общественной и просветительской деятельностью, смысл которой —
поиски взаимоприемлемой формулы мира.
Во-вторых, он убедился в безнадежности поисков этой
взаимоприемлемой формулы мира, если оставаться в кругу уже неоднократно
скомпрометировавших себя подходов, игнорирующих историческую и психологическую
нетривиальность ситуации. «Как президент ЧРИ, Масхадов стал заложником
политики. ЧРИ по конституции 1992 года — это субъект международного
права и независимое государство. Президент Масхадов — гарант
соблюдения конституции ЧРИ. Иначе говоря, на любом уровне и при любых
переговорах Масхадов должен отстаивать позицию государственной
независимости ЧРИ, что он и делает. По российской конституции Чечения — субъект
РФ, один из федеральных регионов. Президент Путин — гарант соблюдения
конституции РФ. Иначе говоря, Путин на любом уровне и при любых
переговорах должен отстаивать позицию субъектности Чечении в составе
Российской Федерации, что он и делает. Поэтому на политическом уровне
российско-чеченская война не может быть завершена, не говоря о партнерстве в
реализации общих интересов. Политика — тупиковый путь в
урегулировании наших взаимоотношений, так как она может предложить мир только по
формуле «Победа — Поражение». Ни Россия, ни Чечения не могут быть в
роли проигравших, ибо, как я уже говорил, обе стороны в этой войне на
карту поставили все...»
Вот откуда прагматическая часть антигосударственной доктрины Нухае-
ва. Пока разговор идет в государственнических — политических —
терминах, найти компромисс, по его убеждению, невозможно. И в этом есть свой
резон. Но Нухаев умалчивает о том, откуда началось это движение в
политический и военный тупик. А это момент принципиальный...
Когда настойчиво сравнивают сегодняшнюю ситуацию с Кавказской
войной XIX века (Нухаев тоже неоднократно апеллирует к драматическому
прошлому), то делают это далеко не всегда корректно.
В XIX веке, в период Кавказской войны, капитуляция чеченцев, как и
вообще горских народов, означала безоговорочное подчинение произволу
имперских властей во всех областях жизни. Имперские власти постоянно
нарушали предварительные договоренности, даже если они были достигнуты
на весьма высоком с российской стороны уровне. Об этом с горечью
рассказал, в частности, в своих мемуарах русский, а потом турецкий генерал из
осетин-мусульман Муса-паша Кундухов. Он приводит «Прокламацию
чеченскому народу», выпущенную в 1860 году командующим Кавказским
корпусом фельдмаршалом Барятинским, чтобы предотвратить новое восстание
притесняемых горцев: «Объявляю вам от имени Государя Императора:
1. Что правительство русское предоставляет вам совершенно свободно
исполнять веру ваших отцов.
2. Что от вас никогда не будут требовать солдат и не обратят вас в казаки.
3. Даруется вам льгота на три года со дня утверждения сего акта. По
истечении сего срока вы должны будете, для содержания ваших народных
управлений, вносить по три рубля с дома. Предоставляется, однако, аульным
обществам самим производить раскладку этого сбора.
4. Что поставленные над вами правители будут управлять по шариату и
адату, а суд и расправы будут отправляться в народных судах, составленных
из лучших людей, вами самими избранных и утвержденных начальством.
5. Что права каждого из вас на принадлежащее вам имущество будут
неприкосновенны. Земли ваши, которыми вы владеете или которыми
наделены русским начальством, будут утверждены за вами актами и планами в
неотъемлемое владение ваше, и только в случае нарушения верности
Государю Императору изменой или возмущением лишитесь вы владения ими.
6. Что обычай кровомщения (канлы), как противный народному
благосостоянию, уничтожается, а убийцы будут судимы и наказываемы по русским
законам».
Если бы эти обещания соблюдались, то судьба Кавказа сегодня была бы
иной. Но через несколько месяцев Петербург аннулировал документ и начал
166 Яков Гордин
радикальный передел земель, в результате которого вся нагорная часть
Чечни была отписана в казну, а чеченцев стали переселять на равнинные земли
за Тереком, катастрофически сокращая их наделы и окружая казачьими
станицами.
Генерал Кундухов, бывший в тот момент правителем Чечни, усмотрел в
этом не только нарушение условий, за соблюдение которых он поручился
перед горцами, не только обезземеливание чеченских семей, но и
стремление «оторвать их от своей религии и национальности и слить с русскими».
Результатом грубого нарушения договоренностей была добровольная
отставка Кундухова, который стал активным деятелем горского исхода в
Турцию, и массовая эмиграция горцев, равно как и постоянно тлевшая герилья,
время от времени вспыхивавшая крупными мятежами.7
«Кавказ никогда не был покорен окончательно», — совершенно точно
писал в 1930-х годах проницательнейший Георгий Федотов...
В XIX веке подчиниться постоянно меняющимся и ужесточающимся
требованиям властей означало для горцев крушение основ, измену традиции,
болезненную смену миропредставления.
В начале 1990-х годов ситуация была принципиально иная.
Никто не угрожал ни религиозной, ни национальной самобытности
Чечни. Республикой — в отличие от XIX века — руководили сами чеченцы.
Степень государственной самостоятельности Чечни была чрезвычайно высока, и
это открывало возможность постепенного, юридически корректного
движения к фактической независимости. Разумеется, при условии, что Чечня не
будет представлять угрозы как для окружающих территорий, так и для
собственного национально неоднородного населения.
В первой половине 1990-х годов автор этой статьи вел по петербургскому
радио, передачи которого тогда транслировались на всю европейскую
Россию, еженедельный политический комментарий. Моя позиция, которую я
постоянно декларировал с момента начала войны в Чечне, заключалась в
следующем: во-первых, по особенностям своей исторической судьбы Чечня
имеет принципиальное право на суверенитет; во-вторых, путь, который
выбрала вооруженная группировка, осуществляющая власть в Чечне, —
катастрофичен и совершенно неприемлем.
Объявив — вопреки существующей конституции России — о выходе из
состава Федерации, то есть осуществив сепаратистский мятеж, Дудаев и его
соратники спровоцировали неизбежную войну. Очевидно, они рассчитывали
на политическую неразбериху в тогдашней России, на общественное мнение,
которое заставит власть смириться с потерей территории, с протестами
родителей, теряющих своих сыновей, и так далее. Но это был недальновидный
расчет, ибо — как совершенно резонно говорит Хож-Ахмед Нухаев — для
России соблюдение принципа целостности территории было и есть не менее
насущно, чем для Чечни — независимость.
Россия не могла, не вызвав тяжелейшего внутриполитического кризиса,
«отпустить Чечню». Если бы Ельцин попытался сделать это, он немедленно
превращался бы в государственного преступника, ибо ни намека на
юридический механизм, позволяющий произвести эту акцию, не существует. Для
отделения части территории России необходимо внести поправку в
конституцию. Ни прежний, ни нынешний состав Государственной Думы на это не
способен по глубоким политико-психологическим причинам. Это — данность,
и не считаться с этим — безумие.
В приведенной уже цитате из интервью Нухаев точно определяет
бессмысленность всяких переговоров между главой России и главой
самопровозглашенной Ичкерии. Ельцин просто не имел права вступать в переговоры
с Дудаевым, пока тот называл себя президентом независимого государства, и
обсуждать с ним проблему статуса Чечни. Тем более что Государственная
Дума специальной резолюцией от марта 1994 года исключила для президента
саму возможность подобных переговоров.
Но даже если бы подобные переговоры состоялись, то они были бы
абсолютно бессмысленны, что и доказывает Нухаев и развивает свою мысль: «Ни
Поиски выхода — утопия и реальность 167
Россия, ни Чечения не могут быть в роли проигравших, ибо, как я уже ранее
говорил, обе стороны в этой войне «на карту» поставили все: в случае
поражения чеченцы теряют свою этно-религиозную самобытность, свою
принадлежность к чистому, общинному Исламу времен нашего Пророка (да
благословит его Аллах и приветствует), а Россия теряет свой великодержавный
статус, свою историческую самобытность, что для нее равнозначно
необратимой катастрофе, развалу РФ». (Последнее утверждение сомнительно,)
Нухаев и его соратники осознали сегодня бессмысленность попыток
решить проблему чеченской независимости на политико-государственном уровне.
Но осознали поздно. Трагедия зашла слишком далеко. Слишком много крови,
искалеченных судеб с той и другой стороны, тяжко травмированные
психологически тысячи и тысячи молодых людей, жаждущих отомстить друг другу,
разрушенная экономика Чечни, подростки, для которых война —
естественное и героическое состояние... И многое другое, включая возможность
быстрого обогащения самыми разными способами.
Однако с последнего цитированного текста Нухаева начинаются наши с
ним серьезные расхождения.
По смыслу этого текста получается так, что до начала войны в Чечне
чеченский народ жил по законам «чистого, общинного Ислама» времен
Пророка. Но ведь это отнюдь не соответствует действительности.
Насколько я понимаю, по законам «чистого Ислама» Чечня не жила
никогда. Ислам пришел в Чечню достаточно поздно — в XVIII веке. Жить по
законам «чистого Ислама» чеченцев призывал в 1780-х годах шейх Мансур,
но его движение было разгромлено. Быт Чечни, в том числе и религиозный,
был грубо искажен сперва давлением империи Романовых, а затем советской
власти. И если считать в принципе возможным существование той Чечни, о
которой мечтает Хож-Ахмед Нухаев, то ее нужно долго и терпеливо строить.
Этот процесс вполне мог начаться при достаточно формальном нахождении
Чечни в составе России. Спровоцировав Россию на подавление
сепаратистского мятежа, дудаевская группировка перечеркнула возможность мирной и
органичной трансформации Чечни.
Но тут встает весьма существенный вопрос — насколько соответствовали
планы тогдашнего руководства Чечни нынешним взглядам Хож-Ахмеда
Нухаева. Генерал советской армии Дудаев, а затем полковник той же армии
Масхадов пытались строить отнюдь не общинную утопию, а некий сколок с
европейского государства со всеми его атрибутами, совместив это с
некоторыми атрибутами традиционными.
То, что произошло в Чечне в девяностые годы, отнюдь не соответствовало
сегодняшней доктрине Нухаева. И Нухаев это, конечно же, прекрасно
сознает и говорит об этом. Отсюда и его упорные поиски нового пути, в начале
которого лежит идея мира, а в основе — уважение к Традиции, как
чеченской, так и российской.
В упомянутом уже обращении, которое публикуется ниже, Нухаев
говорит: «Российско-чеченская война, хотя и зашла в тупик (в ней не может
победить ни одна из сторон), может продолжаться до бесконечности, если
мы сами, чеченский народ, не остановим эту машину смерти. Если не мы —
то кто? Если не сейчас — то когда?»
И это то драгоценное зерно, ради которого необходимо вести диалог, не
скрывая, однако, тактических противоречий в наших позициях.
Если исходить из доктрины Нухаева, есть два основных вопроса, от
ответов на которые зависит судьба Чечни.
Поставим их в обратном порядке.
Возможно ли в принципе превращение современной Чечни в то
патриархальное пространство, где правит Традиция и которое мыслится Нухаеву как
единственно органичное для чеченцев? «Нам необходимо осознать, что
законы Аллаха соответствуют Им же установленной общественной организации.
Это соответствие означает, что без законов Аллаха не может существовать
предписанный Им общинный образ жизни, а вне общинного образа жизни
невозможно следовать законам Аллаха...»
168 Яков Гордин
Некоторая слабость этого утверждения заключается в том, что родовая
(тейповая) структура чеченского общества сложилась еще до принятия
Чечней ислама. Но оставим это в стороне.
Имеются серьезные научные разработки, которые вселяют некоторую
надежду. Так, С. А. Панарин, авторитетный исследователь, говоря об
экспансии кавказских горцев в конце XVIII — начале XIX веков, пишет: «Не будь
она прервана экспансией России, горцы Кавказа в своем политическом
развитии, возможно, поднялись бы до уровня, несколько ранее
продемонстрированного другим горским сообществом — пуштунами».8 Афганские пуштуны,
как мы знаем, в значительной степени сохранили по сей день
патриархальный строй жизни и не склонны менять его. Стало быть, и у чеченцев была
такая перспектива, и, стало быть, теоретически возможна попытка возврата
к модели двухсотлетней давности. Все дело в том, захочет ли этого возврата
большинство чеченцев. Сам Нухаев неоднократно трезво констатирует
«резкую конфликтность внутри чеченского общества», но при этом убежден, что
«чеченское общество сохраняет память, знание и стремление возродить
исходные общинные устои социальной организации... Социальная реализация
этого образа жизни, как мы знаем, проявлялась в родоплеменной (тейпово-
тукхамной) организации, выросшей на общинной (кровнородственной) базе
и призванной защищать эту базу. Эта традиционная структура общества,
целиком подчиненная Божьему суверенитету, и являлась той главной
ценностью, которую отстаивали наши предки, и защита этой ценности являлась
главной задачей чеченцев, смыслом борьбы против цивилизаторской
агрессии России».
Здесь тоже позволительно высказать некоторые сомнения. После
Хасавюртовского перемирия, когда Чечня была предоставлена самой себе, ее
лидеры не озаботились реализацией тех благородно-утопических задач,
которые очертил Хож-Ахмед Нухаев, а превратили изнемогающую Чечню в
плацдарм для группировок, исповедующих ценности совершенно иного порядка.
Что и кончилось вторжением в Дагестан и второй Чеченской войной.
Я рад, что Хож-Ахмед Нухаев и его единомышленники не приняли
участия в этом безумии.
Дело, стало быть, в том, чтобы появилась некая новая сила, которая возьмет
на себя построение традиционного порядка.
Здесь надо бы вспомнить одного из уважаемых Нухаевым «русских
традиционалистов» славянофила Хомякова, который, раздраженный
обвинениями в ориентации на прошлое, писал своему другу: «Сделай одолжение,
отстрани всякую мысль о том, будто возвращение к старине сделалось нашей
мечтою». Хомяков прекрасно сознавал невозможность вернуть Россию в
блаженные средневековые допетровские времена. Но при этом сделал важное
замечание: «Путь пройденный должен определять и будущее направление».
Разумеется, общественное сознание чеченского народа, очевидно,
консервативнее и устойчивее русского. Традиция значит для чеченца больше,
чем для многих других народов. И потому оставим степень реалистичности
замысла, как говорится, на совести и на усмотрение его автора.
Для нас сегодня куда существеннее ответ на другой вопрос, ибо от ответа
на него зависит и сама попытка, задуманная и обоснованная Нухаевым.
Вопрос — насколько предложенные Нухаевым идеи способны обеспечить
замирение на Северном Кавказе? Ибо только в условиях мира и согласия с
Россией возможен декларированный исторический эксперимент в Чечне.
Нухаев не случайно в своих теоретических разработках опирается на
определенный слой русской культуры. Он считает, что Россия, как и Чечня,
может процвесть на базе Традиции, возвратив патриархальные религиозные
ценности. На мой взгляд, Нухаев преувеличивает влияние исторической
памяти у русского народа — в том, что касается допетровской традиции, да и
более близкой — общинной, равно как преувеличивает роль православия в
общественной и политической жизни России. Я уже не говорю о
евразийских идеях. (Другое дело, что в воспоминаниях участников Кавказской
войны XIX века есть прямые указания на искреннее уважение в сознании рус-
Поиски выхода — утопия и реальность 169
ского солдата к чужой традиции. Тот же Бенкендорф, со свойственной ему
проницательностью в выборе психологически ключевых эпизодов,
вспоминая о штурме одного из чеченских завалов, писал: «50 мулл, распростершись
на земле, оглашали воздух именем Аллаха, которого они призывали, прежде
чем вступить в бой. Солдаты же, прежде чем броситься в атаку,
приостановились, и слышно было, как они говорили: „Нехорошо. Богу молятся!"»)9
Но именно на эти настроения в российском обществе и рассчитывает
Нухаев, выстраивая свою концепцию «мир по формуле: Победа — Победа».
С Нухаевым нельзя не согласиться — поражение одной из сторон станет
в конечном счете длящейся трагедией, ибо ни одна из сторон с поражением
и позором не смирится.
Что же конкретно предлагает Хож-Ахмед Нухаев?
«В данном случае категории «политическое решение» и «мирное решение»
не только не тождественны друг другу, а прямо противоположны: мы
провозгласили «государственную независимость ЧРИ», а Москва провозгласила
«целостность РФ». Несовместимость этих политических деклараций и сделала наши
взаимоотношения неразрешимыми в рамках политики: ни дипломатическими,
ни военными средствами».
И Нухаев предлагает сменить не условия переговоров, а их пространство,
их сущностный язык, а не просто характер терминологии. «Уйдя от
«политических переговоров» и перейдя в общении с Россией на язык религии, язык
Традиции, мы очень быстро найдем решение всего комплекса наших
проблем и добьемся мира по формуле «Победа — Победа». А найти формулу
мира, устраивающую обе стороны, необходимо потому, что с победой в этой
войне и Россия, и чеченцы связывают, без всяких преувеличений, свои
судьбы, свое будущее, сами основы своих идентичностей — исторические,
великодержавные для России, традиционные, этно-религиозные для чеченцев. Если
кто-то полагает, что воевать можно в духе многовековых кавказских войн —
сколь угодно долго, до полного истощения одной из сторон, то это —
глубокое заблуждение, так как стремительно наступающий атлантизм оставил нам
очень ограниченное время для принятия решения».
Дело тут, конечно, не в атлантизме и прочих мифах, порожденных
энергичной фантазией Александра Дугина, хотя геополитическая ситуация и в
самом деле достаточно напряжена, но не столь элементарна.
Дело в том, что длящаяся бойня, в которую втянуто и мирное население
Чечни, и опосредованно — через своих сыновей, мужей, братьев —
население России, не просто уносит тысячи жизней, что само по себе ужасно, но
разрушает, калечит, отравляет общественное сознание. Еще не осознана и не
изучена по-настоящему роль шестидесятилетней Кавказской войны XIX века
в судьбе России — ив психологическом, и в экономическом аспектах, но
ядовитая роль нынешней войны — очевидна.
Никакой атлантизм не помешает России, обладающей несравнимыми с
Чечней ресурсами, продолжать тяжелое военное давление и через кровь
строить лояльную России, но, очевидно, чуждую Чечне по существу своему
систему управления и контроля. В XIX веке Кавказ не выдержал этого железного
давления, смертельная усталость горцев от войны сыграла решающую роль в
ее завершении.
Но что будет с победившей Россией? Постоянное напряжение и
ожидание нового взрыва, когда подрастут сегодняшние чеченские мальчики,
влюбленные в Басаева?
Надо искать новые пути.
Реален ли переход для убежденных сепаратистов в Чечне — а Чечня
сегодня расколота, и Нухаев ясно об этом говорит, — в переговорах с Россией
на язык религии, Традиции, игнорируя политический аспект ситуации?
Нет, не реален, поскольку язык этот невнятен тем, кто в России
принимает решения. Равно как невнятен он и значительной части российского
общества, с которой власть не может не считаться.
Значит ли это, что утопия Нухаева не имеет никакого прагматического
значения? Нет, не значит;-_
170 Яков Гордин
Утопии рождаются на рубеже между отчаянием и надеждой. Томас Мор
издал свое классическое сочинение, оглядываясь на разорительное
царствование Генриха VII и вдохновенно включившись в государственную работу
при молодом, внушающем оптимизм Генрихе VIII. (Он не знал, что этот друг
юности через много лет отрубит ему голову.)
Утопия — это смысловое пространство между двумя реальностями,
стимулирующее мысль и обнажающее ошибки.
В своем стремлении упразднить саму идею государства в бытии
современной Чечни и таким образом снять проблему статуса Нухаев рассчитывает
опереться на глубину и интенсивность исторической памяти чеченского
народа. Не мне судить, насколько точен его расчет.
Но есть и другая сторона — Россия, российская власть, генералитет,
президент, которые ни психологически, ни технологически не могут вырваться
из сферы политики. Попытка перейти в диалоге с ними на «язык Традиции»
создаст ситуацию Вавилонской башни — никто друг друга не поймет.
Диалог культурно-психологического плана возможен и необходим на
общественном уровне. Однако имеет смысл рационально выбирать
собеседников в России. Этот диалог призван не решать военно-политические задачи
другими средствами, к чему наше общество не готово, а создавать
атмосферу, в которой станет возможен плодотворный диалог политиков. Надо трезво
сознавать, что на определенном этапе нам никуда не деться от практической
политики. Надо понимать — пока «непримиримые» стреляют, взрывают,
убивают солдат и людей из администрации Кадырова, российская армия будет
реагировать соответственно, подчиняясь свирепой логике поведения любой
армии на территории, охваченной партизанской войной. Как всегда в таких
случаях, более всего страдает мирное население, из которого рекрутируются
новые «непримиримые».
Чтобы прекратить страдания населения, нужно вывести армию. Армия не
уйдет, пока продолжается стрельба и взрывы. Вот он «заколдованный круг
взаимного истребления». И чтобы разорвать его — тут я согласен с Нухае-
вым, — нужны методы скорее традиционные для Чечни, чем для России с ее
европейскими представлениями о государственном праве.
Замирение в Чечне, прекращение трагедии возможно только при
осознании чеченскими радикалами и их союзниками абсурдности и пагубности
продолжения войны— заставить их осознать это может только сам чеченский
народ, включая диаспору.
Ценность проповеди Нухаева, при всей ее противоречивости, прежде всего
в том, что она должна стимулировать энергию чеченского населения, кровно
заинтересованного в прекращении войны.
Ценность проповеди Нухаева в том, что она демонстрирует
«непримиримым» абсурдность ситуации и бесконечную сложность положения обеих
сторон.
Ценность проповеди Нухаева в том, что она демонстрирует российскому
обществу напряженные интеллектуальные усилия чеченского мыслителя,
направленные на поиски выхода из трагического тупика.
В Нухаеве и его работе меня подкупает динамика мысли. «Обращение к
чеченскому народу», написанное после анализируемого интервью, учитывает
ход событий и потому гораздо прагматичнее.
Если сделать следующий шаг, то вырисовываются очертания достаточно
реалистического подхода к происходящему.
Поскольку идея государственной независимости Чечни по Нухаеву
выглядит отнюдь не фундаментальной, а главное — это право чеченского
народа свободно устроить свое бытие, то есть возможность возвратиться к
положению до декларации независимости и вести переговоры именно о праве
свободного выбора внутреннего устройства.
Поскольку Нухаев полностью принимает формулу президента Путина: «Не
важен статус Чечни, важно, чтобы она не была плацдармом для врагов
России», то есть возможность самоорганизации чеченцев для обеспечения
безопасности окружающего мира.
Поиски выхода — утопия и реальность 171
В «Обращении» Нухаев предлагает конкретный механизм этой
самоорганизации. И поскольку очевидно, что ни Масхадов, ни Кадыров не могут, даже
если хотят, установить российско-чеченский мир без победителей и
побежденных, то имеет смысл включить в диалог идею Нухаева о созыве
старейшин тейпов. Это и может стать новой силой.
Диалог может быть действенным в том случае, если он будет вестись с
влиятельными российскими структурами — например, с Советом Федерации
в лице его представителей — и без преувеличения «великодержавности»
новой России..
Так утопия постепенно может оказаться совмещенной с сильными
элементами реальности и постепенно трансформироваться в особый вариант
практической политики.
Хож-Ахмед Нухаев заканчивает свое интервью оптимистически: «Я вижу
огромное количество организаций и движений, являющихся реальными или
потенциальными союзниками чеченских традиционалистов, — служители
религий Единобожия, антиглобалисты, «зеленые», националисты, анархисты,
постмодернисты, многомиллионные массы фермеров и крестьян и другие
диссиденты, отрицающие технократическую цивилизацию. Поэтому я
уверен в успехе».
Опасаюсь, что Нухаев совершенно напрасно рассчитывает на эту
пеструю армию, каждая из частей которой преследует свои собственные цели.
Единственная реальная сила — фермеры и крестьяне, — при всем их
частом недовольстве политикой своих правительств, никогда не откажутся от
плодов «технократической цивилизации», ибо они могут существовать
только в сложившемся экономическом контексте, поддерживаемом государством.
Великий утопический эксперимент, который не удался Толстому и
который Хож-Ахмед Нухаев мечтает провести в Чечне, вряд ли реализуется. Но
мечта эта может облагородить действительность и реально способствовать
миру на истерзанной чеченской земле.
Возрождение Чечни в любом качестве — суверенного ли субъекта
международного права, субъекта РФ с широкими правами, патриархального
союза тейпов, основанного на Традиции, — все это возможно только в
условиях мира. Пока идет война, неизбежен «заколдованный круг взаимного
истребления».
Прежде всего — мир. Потом все остальное.
В этом мы с Хож-Ахмедом Нухаевым, предлагающим в своем
«Обращении» мораторий на любое насилие, — единомышленники.
P. S. Журнал «Звезда» намерен продолжить обсуждение этой жизненно
важной проблематики.
1 Присланное в редакцию «Звезды», это «Обращение» перепечатано в газетах:
«Известия», 28 августа 2002 г., «Час Пик» — Петербург, 28 августа 2002 г.
2Цит. по: Е. Резван. Коран и его мир. СПб., 2001, с. 315.
3 «Даргинская трагедия». Воспоминания участников Кавказской войны XIX в. СПб.,
2001, с. 284.
4 Сб. «Осада Кавказа». СПб., 2000, с. 298.
5 Сб. «Ислам. Религия, общество, государство». М., 1984, с. 195.
6 Сб. «Ранние славянофилы». М., 1910, с. LIV.
7 Интереснейшие и принципиально важные мемуары генерала Кундухова — взгляд
горца на Кавказскую войну — опубликованы в № 8 журнала «Звезда» за 2001 год.
8 Сб. «Россия и Кавказ: сквозь два столетия». СПб., 2001, с. 37.
9 «Даргинская трагедия», с. 320.
ОБРАЩЕНИЕ
главы межтейпового движения «Нохчи Латта Ислам»
Хож-Ахмеда Нухаева к чеченскому народу
Во имя Аллаха милостивого, милосердного!
Братья!
Российско-чеченская война, хотя и зашла в тупик (в ней не может победить
ни одна из сторон), может продолжаться до бесконечности, если мы сами,
чеченский народ, не остановим эту машину смерти. Если не мы — то кто? Если
не сейчас — то когда?
Как это сделать? Необходимо преодолеть разобщенность — главную
причину наших бед. Только объединившись, наш народ сможет остановить эту
никому уже не подконтрольную войну.
Чтобы осуществить эту задачу, нам нужна объединительная идея. И она
уже есть. Это — идея мира.
Но необходимо учитывать, что идея мира сама по себе останется лишь
благим пожеланием, если не облечь ее в конкретную формулу,
учитывающую как интересы России, так и интересы чеченского народа.
В ноябре 2000 года российский президент Путин сделал знаковое
заявление: «Не важен статус Чечни, важно, чтобы она не была плацдармом для
врагов России». Эти слова означают, что Кремль причиной войны считает не столько
«статус Чечни», сколько угрозу безопасности России со стороны ее «врагов».
Если принять эту формулу за основу мира, проблема «статуса Чечни»
снимается с повестки дня в двусторонних российско-чеченских отношениях и
становится внутренним делом самих чеченцев.
Однако эта формула обязывает нас создать прозрачный и убедительный
механизм изоляции чеченских территорий от врагов России. Возникает
закономерный вопрос: кто эти враги? Очевидно, что это глобализм западного
типа — рыночный фундаментализм, и глобализм типа восточного —
исламский фундаментализм.
Между тем создание любого государства — светского или религиозного —
на чеченской территории прямо нарушает те условия, что содержатся в
рассматриваемом заявлении президента РФ. Процесс становления независимого
государства неминуемо превратит Чечню в плацдарм прямого влияния
западного или восточного глобализма или в арену их столкновения, что
демонстрирует наш собственный опыт и опыт всего постсоветского пространства.
Таким образом, политический подход к анализу заявления российского
лидера показывает, что для прекращения войны и достижения мира по этой
формуле нам остается единственный путь — войти в состав РФ.
Однако существует и совершенно другой, неполитический,
традиционный подход, при котором мир с Россией достижим и при сохранении
чеченцами своей независимости.
При таком подходе становится очевидным, что для достижения мира с
Россией существует еще один путь: установить в Чечне негосударственный
родовой порядок — тейповый строй. Общеизвестно, что такой строй глубоко
антагонистичен любым формам государственности. Тейповый строй
совершенно чужд любым социальным инновациям, в каком бы обличий они ни
представали: в виде политизации ислама или в виде либерализации
экономики. В силу своей противоестественной индивидуалистической природы эти
новшества одинаково враждебны естественному общинному образу жизни.
Таким образом, тейповый строй — гарантия того, что территория Чечни не:
будет плацдармом ни для восточного, ни для западного глобализма.
Исходя из вышеизложенного, мы можем принять сделанное президентом
РФ заявление в качестве основы мира и выбрать один из двух путей его
достижения:
Обращение к чеченскому народу 173
— самоопределившись гражданами России, войти в ее состав и принять
верховенство Конституции РФ;
— самоопределившись народом Нохчи, сохранить независимость и
принять верховенство Корана.
Если бы чеченский народ сегодня придерживался единых ценностных
установок, то в решении этой дилеммы он был бы единодушен. Но, учитывая,
что чеченское общество разделено на сторонников вхождения в РФ и
сторонников независимости, чеченскому народу необходимо разделиться на две
части и создать два типа общества:
— гражданское общество под протекторатом РФ, где будут восстановлены
политические институты, основанные на публичном праве (в Северной Чечне);
— тейповое общество, независимое от РФ, где под руководством
народных органов самоуправления будут возрождены традиционные институты,
основанные на естественном законе (в Южной Чечне).
Такой раздел позволит нам избежать общественного хаоса, который рано
или поздно вернул бы нас на круги своя. То есть к новой войне.
Конечно, идея разделения чеченцев вызывает сожаление, но следует
учитывать, что все мы — и сторонники вхождения в РФ, и сторонники
независимости — останемся жить на своей земле по принципу «один народ — две
общественные системы». Разделение создаст благоприятную почву, чтобы
мы в будущем по воле Аллаха смогли естественным образом воссоединиться
как единый народ Нохчи. Это единственно приемлемое для всех участников
конфликта компромиссное решение, альтернатива которому — только
бесконечная война.
Однако какие практические шаги необходимо предпринять для
осуществления этого решения? Очевидно, что мы не можем организоваться на
политической платформе, то есть по искусственной формуле «сверху вниз»,
поскольку политика есть именно то, что всегда нас разобщало. Тем более в
сложившихся условиях по формуле «сверху вниз» чеченцев не смогут
объединить никакие идеи, никакие движения, никакие авторитеты.
Но наш народ даже в нынешних сверхсложных условиях может легко
организоваться на неполитической, традиционной платформе, то есть по
естественной формуле «снизу вверх». Это благодаря тому, что чеченцы все еще
сохраняют кровнородственную инфраструктуру и тейповую идентичность.
Для этого достаточно созвать собрание глав общин ближайших кровных
родственников — вариссов, входящих в тот или иной тейп. Они на тейповых
собраниях могут избрать самого старейшего из своей среды старейшиной
тейпа. Проведя затем съезд старейшин тейпов, мы в кратчайшие сроки
создадим хотя и временный, но легитимный орган общенародного
самоуправления, правомочный огласить волю народа о разделении на «две Чечни» с
целью прекратить войну. Сейчас это — единственно реальный путь
организации народа, не зависящий от каких-либо внешних или внутренних
факторов, военного или политического характера.
На время, необходимое для исполнения воли народа, межтейповый съезд
должен официально объявить мораторий на любые междоусобные стычки и
сведения счетов. Исполнять все решения будут сами вариссы, которые, как это
принято по нашим обычаям, возьмут под покровительство всех своих
родственников, независимо от их политических или идеологических предпочтений, и
объявят готовность защитить их против любых враждебных действий.
Объявление нарушителей вне защиты и покровительства своих вариссов будет
равносильно объявлению их вне закона, что само по себе будет лучшим
гарантийным механизмом действенности «внутричеченского» моратория.
Моментом истины, который выявит подлинных сторонников войны и мира
по обе стороны линии фронта, будет их отношение к мирному процессу.
Знаком поддержки мирного процесса мог бы стать односторонний
мораторий на ведение военных действий. Но даже его отсутствие не должно
помешать нашему народу остановить войну и с помощью Аллаха установить
прочный мир в российско-чеченских отношениях.
Аллаху Акбар!
9.08.2002 г.
К БИОГРАФИИ Л. ДОБЫЧИНА
Э. С. ГОЛУБЕВА
К ИСТОРИИ РОДА ПИСАТЕЛЯ Л. ДОБЫЧИНА
Большая часть сочинений Леонида Ивановича Добычина, «одного из самых
загадочных писателей 20—30-ос гг.»1 ушедшего века, связана с Брянском. Здесь он прожил
(а как сам считал, убил) 16 лет, «теряя будни в канцелярии», занимаясь литературной
работой во время отпусков и болезней, за швейной машинкой вместо письменного
стола,2 испытывая при этом редкие минуты удовлетворения от уже вышедшего в свет.
Осенью 1934 г. писатель переехал в Ленинград. Обвиненный в формализме во время
развернувшейся в СССР кампании 1936 года, он покончил жизнь самоубийством.
Последовавшее полувековое забвение его имени осложняет сегодня выяснение обстоятельств
жизни Леонида Ивановича и членов его семьи, родственных и родовых связей Добычи-
ных, что несомненно могло бы способствовать более точному взгляду на личность и
творчество художника. Этот материал — первая попытка определить основные линии
рода Добычиных, представить его генеалогическое древо.
Послереволюционному Брянску был известен чиновник Добычин, писателя
Добычина он не знал. Сегодня же благодаря добычинской прозе мы вглядываемся в «портрет»
города той поры, отыскивая знакомые и незнакомые черты, впитывая своеобразный
колорит эпохи. Ни до, ни после появления рассказов «уездного сочинителя» (как
именовал себя порой Леонид Иванович) Брянск не удостоился столь впечатляющего
художественного отражения. Между тем Добычин не любил Брянск. «К тому же, — добавлял
Леонид Иванович К. И. Чуковскому в письме от 14 апреля 1925 г., — я — небрянский».3
Писатель родился 5 июня 1894 г. в Люцине (ныне Лудза), детские годы провел в
Двинске (ныне Даугавпилс) — городах бывшей Витебской губернии, которые теперь
входят в состав Латвии. Учился в Петрограде. Из столицы в Брянск приехал в трудное
послереволюционное время, потому что в 1917 г. здесь поселилась мать и стали
съезжаться братья и сестры. Для всех них город был чужим. Мать, Анна Александровна (в
девичестве — Орлова), родилась в городе Кадникове Вологодской губернии.4 Дети — в
Люцине и Двинске. Правда, отец, Иван Адрианович Добычин, появился на свет в Труб-
чевске — старинном городе на юге Брянщины, в те годы входившем в состав
Орловской губернии.
И все же корни Леонида Ивановича связаны с нашим городом. Более того, анализ
многочисленных ответвлений на генеалогическом древе от 7-го до 5-го колен
позволяет сделать вывод, что большинство Добычиных, проживавших в Брянске, находились
в той или иной степени родства. С годами родовые связи настолько ослабли, что к
моменту появления здесь семьи писателя многие из бывших родственников об этом
родстве даже не догадывались. Фамилия Добычиных была одной из распространенных
в Брянске уже в XVIII в., как видно из сохранившихся архивных документов. По
мнению исследователя истории культуры русского купечества М. В. Брянцева, в посадские
Добычины были записаны из служилых людей. Об этом свидетельствует род занятий
Эльвира Степановна Голубева — музыковед, историк, краевед. Автор двух монографий
и свыше 100 научных и научно-популярных статей. Ее статья «Семья Добычиных в Брянске:
история исхода», опубликованная в «Добычинском сборнике — 3» (Даугавпилс, 2001),
является одним из основных источников сведений о биографии писателя. Живет в Брянске.
© Э. С. Голубева, 2002
К истории рода Л. Добычина 175
некоторых из них, обозначенный в ревизских сказках: «пушкарь», «воротник». В XVII в.
в городе-крепости Брянске служилые люди были преобладающей частью населения.
Первым из установленных нами предков писателя в седьмом колене стал
«Никифор Иванов сын Дабычин».5 Он, как и сын, внук, правнук по прямой линии,
принадлежал к брянскому купечеству.6 Вместе с братом Федором торговал Никифор Иванович
в уезде «москательным товаром», что на современном языке означает товары
повседневного спроса. Жил с многочисленным семейством в центральной части города на
улице Вавиловской.
XIX век в добычинской родословной открывает имя прадеда писателя, Семена
Никитича. Впервые в гильдейском списке брянских купцов оно появилось в 1811 г.,
когда после смерти отца Никиты Михайловича и брата Дмитрия братья Иван и Семен
Добычины объявили капитал (по 8000 руб. на каждого) и стали вести дела
самостоятельно.7
Иван Никитич и два его сына жили недолго, хозяйничали неважно, и вскоре
оказались в мещанах. Дом, выстроенный главой семьи в центре Брянска на Дворянской улице
(позже Алымовской, ныне Горького), с амбарами, трепальными сараями, конюшней,
баней, поветом и огородом, в 1871 г. за долги старшего внука был продан с публичных
торгов.8 Оставшуюся сумму суд поделил между наследниками. И все же, благодаря
младшему внуку Николаю Афанасьевичу, этот купеческий род не угас. Торгуя «черным
товаром» (мукой, крупой и пр.), он не только стал купцом второй гильдии, но и владельцем
дома на улице своего детства Алымовской, дал детям хорошее образование, оставив
после себя солидное наследство, существенно поубавившееся после революции. (Именно с
этой линией родственников прослеживаются связи семьи Л. Добычина.)
Семен же Никитич повел деда широко, сделав ставку на мясоторговлю. Ему
принадлежали мясные лавки, скотобойня и салотопный завод при ней. Прадед Леонида
Ивановича оставляет впечатление личности сильной, целеустремленной. Прожил он
78 лет, был дважды женат и имел большое потомство.9 В ревизских сказках разных
лет названы имена сыновей от первого брака: Семена, Адриана — деда писателя,
рано умершего Григория, Федора, Ивана; а также второй жены Авдотьи, которая
была моложе супруга на 22 года, и их сына Павла.10
В начале 1833 г. Семен Никитич перешел из 3-й купеческой гильдии во 2-ю, в
которой пребывал 19 лет, и, наконец, в 1851 г. стал купцом высшей, 1-й гильдии. 24 июня
1852 г. он подал прошение «Его превосходительству Г. Военному Губернатору
г. Орла и Орловскому гражданскому губернатору Свиты Его Императорского
Величества Генерал-майору и Кавалеру Николаю Ивановичу Крузенштерну 2-му».и «Пробыв
в высшей гильдии установленный законом срок, — уведомлял проситель, — я приобрел
право на возведение меня с семейством в Потомственное Почетное гражданство».12
Для этого требовалось соответствующее свидетельство, которое губернатор должен
был дать для представления в Департамент герольдии Правительствующего Сената.13 К
этому времени семейство купца значительно увеличилось: старший сын Семен
Семенович с женой Прасковьей Федоровной имели семь сыновей (Ивана, Петра, Семена,
Павла, Николая, Федора, Сергея) и двух дочерей (Александру и Ольгу); второй сын,
Адриан Семенович, с женой Анной Ивановной -— бабушкой писателя, мещанкой из
Трубчевска — сына (Павла) и двух дочерей (Александру и Настасью).14
Как и полагалось, священнослужители Брянского Покровского собора,
прихожанами которого члены семейства являлись, письменно подтвердили, что купец Добы-
чин с домочадцами — люди православные, «на исповеди и святые причастия
ежегодно бывают».15 Городничий рапортовал, что никто из них «под судом и следствием» не
был и не состоит, кроме Адриана, который «при поставке в Севастопольский
строительный комитет разных материалов» был обвинен в растрате казенных денег, но в
результате расследования Орловской уголовной палаты «признан невинным».16 А в
донесении Брянской городской думы добавлялось, «что купец право на получение
гражданства приобретает».17
Пока переписка шла по накатанной схеме, в дело вмешался Брянский городской
магистрат, состоявший из лиц, которые представляли интересы другой части
местного купечества. Едва 4 октября 1852 г. долгожданное свидетельство было вручено
Семену Никитичу, как орловский губернатор получил «по эстафете» рапорт, в котором
претендент на Почетное гражданство в числе других мясоторговцев обвинялся «в
бойне скота в центре мясных рядов», в нечистотах и «неопрятности... допускаемой»,
и приговаривался к штрафу в размере 5 руб. 50 коп.18 Молниеносности реакции
Крузенштерна 2-го мог бы позавидовать и его доблестный отец-мореплаватель. Уже 16
октября, по губернаторскому предписанию, брянский городничий выслал обратно в
Орел «отобранное»(!) свидетельство.19 Этот эпизод имел драматические последствия и
стал исходным в распаде семейного клана. Пока выяснялся клеветнический характер
рапорта, Семен Никитич не удержался в высшей гильдии, а вскоре и умер.20 В 1853 г.
доставшийся по наследству капитал был поделен между сыном Семеном с его много-
176 Э. С. Голубева
численным семейством и тремя, в ту пору холостыми братьями — Федором, Иваном и
Павлом, объединившимися с Адрианом и его семьей. В 1855 г. в ней прибавился
родившийся 24 февраля будущий отец писателя Иван, который вскоре был внесен в общий
список.21
Распыление капитала ослабило позиции всех наследников. Некоторое время обе
ветви еще пытались вернуть уплывающее Почетное гражданство, так как в те
времена оно давало некоторые привилегии. Необходимые свидетельства были получены от
нового губернатора В. И. Сафоновича,22 но, по-видимому, Департамент герольдии в
прошении отказал. Во всяком случае никто из добивавшихся этого звания
впоследствии им не пользовался. Правда, в одной из анкет 1934 г., сообщая сведения об отце,
Л. И. Добычин написал: «Почетный гражданин города»23 (Двинска?), однако к
потомственному Почетному гражданству это отношения не имело.
Наиболее обеспеченными оказались дети Семена Семеновича, весьма пекшегося
о благополучии семьи. «Я могу сделать упущения в торговле моей и тем самым
стеснить семейных моих», — писал он в 1858 г. в Опекунский суд, отказываясь взять на
себя заботы по делам родственников. «Сверх того, — добавлял он, — в настоящее
время состою по выборам общества кандидатом Городской Головы».24 Головой он не
стал из-за скорой кончины. После смерти купца бразды правления в семье взяла его
жена, женщина властная и предприимчивая. В начале 60-х гг. скотобойню и
салотопный заводик, доставшийся от тестя, пришлось сдать «в оброчное 12-летнее
содержание... под заклад разных товаров».25 Но зато в 1870 г. «на общественной земле» по
Комаревской улице (ныне Фокина) Прасковья Федоровна «выстроила деревянную
бойню для резки скота», которая оценивалась выше стоимости двух принадлежавших
ей домов.26 Хотя ее усадьба на Авиловской улице с двумя смежными каменными
домами, амбарами, конюшней и садом была едва ли не самой дорогой из частных городских
построек той поры.27 Второй дом на улице Смоленской (фотография донесла до нас его
монументальный облик)28 купчиха сдавала «на постой». После ее смерти, в 1895 г. он
был выгодно продан под «Казенное управление по продаже питий»,29 положив начало
строительству винных складов. Сегодня на его месте (площадь К. Маркса) высится
старинное краснокирпичное здание «Спиртпрома».
Любопытно, что когда в 1881 г., после кончины сына Прасковьи Федоровны,
правителя канцелярии Орловского губернатора, коллежского советника Петра
Семеновича, в Брянск прибыла его тридцатилетняя вдова («дворянка, грамотная, ничем не
занимается») с четырьмя сыновьями и прислугой, то ей пришлось снимать квартиру в
доходном доме купца Н. С. Могилевцева на Смоленской, недалеко от владений свекрови.30
Правой рукой купчихи был сын Павел, которому она доверяла многие торговые
операции.31 (При жизни матери он даже не женился.) Позиции семьи особенно
упрочились благодаря общественному положению другого сына — Семена. С 1866-го по 1869
гг. он избирался гласным в городскую думу, а с 1872-го по 1876 гг. был городским
головой, причем победил с большим перевесом голосов: «142 шара — «за», 23 —
«против».32 При этом Семен Семенович младший в отличие от отца оставался «2-ой гильдии
купеческим сыном»,33 а не купцом, имеющим собственное дело. Первым в семье из
купеческого звания «Орловской казенной палатой от 6 июня 1857 г.» был «исключен»
Петр. «По случаю, — как оговаривалось в документе, — окончания Харьковского
университета курса наук».34 Это означало, что последующая государственная служба
выпускника будет оцениваться по реестру чиновничьих рангов (его высот Петр
Семенович достиг незадолго до смерти, когда в возрасте 48 лет был внесен со своим
потомством в третью часть дворянской родословной книги).35 Звание врача после окончания
Московского университета (1876 г.) получил и младший — Сергей, в связи с этим также
выбывший из купечества. Сергей Семенович несколько «подмочил» семейную
репутацию. В январе 1906 г. он был арестован в Карачевском уезде, куда незадолго до того
устроился земским врачом, оставив службу в Ельце.36 Дело «о подстрекательстве к
грабежу и поджогу помещичьих имений», заведенное во время пребывания Сергея
Семеновича в Орловской тюрьме, вскоре было прекращено,37 а сам он оказался в
Тамбовской губернии «земским эпидемическим врачом».38 Остальные представители этой
ветви Добычиных балансировали между купеческим и мещанским сословиями, имея при
этом, однако, собственные дома в Брянске.
Из второй ветви наследников некоторое время купцом 3-й гильдии был младший
из братьев, Павел. Его компаньоны в это время считались «купеческими братьями».
Павел Семенович владел к тому же «деревянным домом на каменном фундаменте» по
улице Смоленской39 и обладал определенными амбициями. В 1885 г. он входил в число
претендентов на должность городского головы, но так и не был избран. С 1872 г.
Павел Семенович прочно значился мещанином и вплоть до 1907 г., когда ему было уже
73 года, являлся «вольнонаемным служащим» на заводе «Арсенал».40 Там же работал
слесарем его старший сын Александр.41 (А в начале 30-х гг. XX века служащим этого
завода был Л. И. Добычин.)
К истории рода Л. Добычина 177
Дед писателя, по-видимому, в середине 50-х гг. перебрался в Трубчевск. Именно
оттуда на запрос губернатора о «жительствующем» в городе «Брянском 3-й гильдии
купеческом брате Андрияне Семенове Добычине» из уездного суда 25 сентября 1856 г.
был послан рапорт. В нем сообщалось, что никто из семьи названного «под судом и
следствием не состоял, а если состояли, то дела об них в пожар, бывший в квартире
суда сего 26 ноября 1850 года, погорели».42 До судебного разбирательства дело все же
дошло, но спустя одиннадцать лет, когда несостоявшийся Почетный гражданин был
оштрафован «за порубку общинного леса» на 61 руб. 46 коп.,43 сумму по тем временам
немалую.
Что послужило причиной переезда Адриана Семеновича с семьей в Трубчевск?
Можно предположить, что отсутствие дома в Брянске. Правда, по спискам Брянской
городской управы 1874 г., за дедушкой писателя числилось три единицы недвижимого
имущества,44 однако в чем они состояли, пока узнать не удалось. Не исключено, что
страшный пожар 1875 г., уничтоживший добрую половину города, поглотил и эти до-
бычинские имущества. Анна Ивановна же владела в 4-м квартале Трубчевска «домом с
флигелем, кухней, баней и прочими постройками»,45 что подтверждается документами
начиная с 1881 г. Имущество, скорее всего, досталось ей по наследству и оценивалось в
400 рублей. После смерти Анны Ивановны усадьба перешла к ее старшему сыну, дяде
писателя — врачу, чиновнику, титулярному (а с начала 1900-х гг. — коллежскому)
советнику Павлу Адриановичу. Окончив медицинский факультет киевского
Университета св. Владимира (I860 г.), он служил по ведомствам Министерства юстиции и
Министерства внутренних дел, а с 1890 г. стал трубчевским городским врачом.46 Павел
Адрианович был автором многих статей на медицинские темы, опубликованных в
специализированных изданиях Санкт-Петербурга, Москвы и Киева.47 В Трубчевске он явно был
личностью весьма уважаемой, ибо уже в преклонном возрасте избирался почетным
членом некоторых городских обществ. К началу первой мировой войны дяде Леонида
Ивановича принадлежали в городе два дома.48 По «Российскому медицинскому
списку... на 1916 г.» Павел Адрианович значился живущим в Трубчевске49). Было ему 80 лет.
О тетках Л. Добычина — Александре Адриановне и Анастасии Адриановне — пока
ничего не известно, кроме дат рождения, вычисленных благодаря записям в ревизских
книгах.
Сведения об отце писателя собраны в основном исследователями из Петербурга и
Даугавпилса. Иван Адрианович Добычин окончил гимназию в городе Новгород-Се-
верском, расположенном недалеко от Трубчевска, где проживала семья Добычи-
ных и где в ту пору не было мужской гимназии. В 1874 г. он поступил на медицинский
факультет Московского университете, который окончил в 1881 г., был удостоен
степени лекаря и утвержден в звании уездного врача. После этого служил земским
врачом в Вологодской губернии, где, по-видимому, и познакомился со своей будущей
женой, Анной Александровной Орловой. (Впоследствии она, выпускница Надеждин-
ского родовспомогательного института в Петербурге,50 «была известной в Двинске
акушеркой, практиковавшей в „хороших домах"».51) В начале 1886 г. И. А. Добычин
переводится в Витебскую губернию и некоторое время служит сельским врачом в Режиц-
ком уезде. В мае 1893 г. коллежский советник И. А. Добычин назначается уездным
врачом в Люцин, а с 7 мая 1896 г. перемещен «для пользы службы» уездным врачом в
Двинск, куда он вскоре и переехал с семьей. Люди, знавшие Ивана Адриановича,
отзывались о нем как о «человеке в высшей степени симпатичном и добром». «Отличаясь
нестяжанием», он никогда не был богат. «Вследствие частых разъездов по уезду...
частную практику имел незначительную», а потому, когда на 48-м году жизни И. А.
Добычин умер от гнилостного заражения крови (заразившись на осмотре новобранцев), то,
как сообщалось в газете «Двинский листок», «оставил без всяких средств жену и
пятеро малолетних детей»:52 Леонида, Дмитрия, Ольгу, Николая и Веру. Младшей было
всего полтора месяца; старшему, будущему писателю, — восемь лет.
Никто из них впоследствии не создал семьи и не имел потомков.
1 Писатель Леонид Добычин. Воспоминания. Статьи. Письма. СПб., 1996. С. 6.
2 Добычин Л. Полное собрание сочинений и писем. СПб., 1999. С. 250.
3 Добычин Л. Указ. соч. С.258.
4 Сведения петербургского исследователя, литературоведа А. Ф. Белоусова.
5 РГАДА. Ф. 713. Оп. 3. Д. 2095. Л. 9. Данные фондов указанного архива любезно
предоставлены М. В. Брянцевым. Изначально фамилия Добычиных писалась через «а»: Дабычи-
ны. К середине XIX в. употреблялись оба варианта.
6 Государственный архив Брянской области (в дальнейшем — ГАБО). Ф.577. Оп. 1. Д.
124. Л. 164; РГАДА- Ф. 350. Оп. 2. Д. 434. Л. 84.
7 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 328. Л. 8 об.
8 ГАБО. Ф. 308. Оп. 1. Д. 40. Л.93-94.
7 Звезда №11
178 Э. С.Голубева
9 ГАБО, Ф. 197. Ой. 1. Д. 31. Л. 17—18 об.
10 ГАБО, Ф. I.Oil 2. Д> 77. Л. 2 об.-З; Д. 122. Л. 263—265 и др, Сведения о рождении и
смерти восстанавливались преимущественно по ревизским сказкам и исповедальным
книгам, где обычно указывается количество лет, а не дата рождения, Между источниками иногда
возникали расхождения в один^два года. Имя деда писателя записывалось двояко: чаще «Ан-
дриан», реже «Адриан». Отец и дядя в официальных документах писали «Адрианович».
Ввиду отсутствия метрических свидетельств, правописание имени в тексте данной статьи будет
без «н», за исключением случаев цитирования материалов, содержащих другой вариант.
11 Государственный архив Орловской области (в дальнейшем — ГАОО). Ф. 580. Ст. 2. Д 819.
Л 1.
12 Там же.
13 Там же. Л. 23.
14 Там же. Л. 6.
15 Там же. Л. 2.
16 Там же. Л. 6 об.
17 Там же. Л. 5 об.
18 Там же. Л. 10.
19 Там же. Л. 19.
20 По данным «Ревизской сказки купцов г. Брянска» за 1857 г., С. Н. Добычин умер в
1852 г. (ГАБО. Ф, 1. Оп. 2. Д. 134. Л. 26 об.); по сведениям городской думы -=- в 1853 г.
(ГАОО. Ф. 580. Ст. 2. Д. 819. Л. 30.)
21 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 1419. Л. 9.
22 ГАОО. Ф. 580. Ст. 2. Д. 819. Л. 23—32; Д. 1184. Л. 11Д7.
23 Парыгин В. П. Он ушел, и ушел навсегда // Парыгин В. П. Реабилитирован
посмертно (1920—30 гг.). Брянск, 1994, С. 309,
24 ГАБО. Ф. 308. Оп. 1. Д. 40. Л. 5.
25 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 1495, Л. 11.
26 Там же. Д. 1911. Л. 48 об,
27 ГАБО. Ф. 2, Оп. 1. Д. 21. Т. 2. Л. 63.
28 Исайчиков Ф. С, По старому Брянску — с почтовой открыткой. Брянск, 1996. С. 66.
29 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 1943. Л. 146 об.; Ф. 2. Оп. 1. Д. 247. Л. 26 об.
30 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 2006. Л. 20.
31 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 1819. Л. 77; Ф. 2. Оп. 1. Д. 356. Л. 30 об.
32 ГАБО. Ф. 2. Оп. 1. Д. 42. Л. 50.
33 Там же. Л. 88.
34 ГАБО. Ф. 1. Оп. 2. Д. 134. Л. 27. П. С. Добычин окончил юридический факультет.
35 РГЙА. Ф. 1343. Оп. 20. Д. 2424. Л. 3 об. Сведения о дворянстве П. С. Добычйна
впервые были сообщены А. Ф. Белоусовым.
36 ГАБО. Ф. 568. Оп, 2. Д. 460. Л. 2, 10, 11.
37 ГАОО. Ф. 580. Ст. 1. Д. 4557. Л. 21.
38 Российский медицинский список* издаваемый главным врачебным инспектором МВД
на 1914 г. СПб., 1914. С. 151.
39 ГАБО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 1847. Л, 36 об. и др.
40 ГАБО. Ф. 2. Оп. 1. Д. 946. Л. 97 об. (С 1927 по 1941 и\ «Арсенал» назывался Брянским
механическим заводом им.Кирова № 13).
41 Там же. Л. 128 об.
42 ГАОО. Ф. 580. Ст. 2. Д. 1184. Л. 8.
43 ГАБО, Ф. 197. Оп. 1. Д. 1676. Л. 8 об.
44 ГАБО. Ф. 2. Оп. 1. Д. 118. Л. 18.
45 ГАБО. Ф. 81. Оп. 1. Д. 305. Л. 22 об.
46 Российский медицинский список... на 1890 г. СПб., 1890. С. 61.
47 Известны 12 статей П. А. за 1861—1884 гг. См.: Змеев Л. Ф. Русские врачи-писатели.
Вып. 1. СПб., 1886. С. 93-94; Змеев Л. Ф. Русские врачи-писатели. Вып. 2. Тетр. 3. СПб.,
1887. С. 14.
48 ГАБО. Ф. 81. Оп. 1. Д. 1168. Л. 59 об.
49 Сведения сообщены А. Ф. Белоусовым. См.: Российский медицинский список... на
1916 г. Пг., 1916. С. 153.
50 Сообщено А. Ф. Белоусовым.
51 Чуковская Марина. Одиночество //Писатель Леонид Добычин. СПб., 1996. С. 8.
52 Двинский листок. 1902. 16 ноябри, № 267. С. 2.
А. Ф. БЕЛОУСОВ
ОДНОКЛАССНИК Л. ДОБЫЧИНА
ИНЖЕНЕР-ЭЛЕКТРИК Г. Г. ГОРБУНОВ
Из реального комментария к «Городу Эн»
Основой для романа «Город Эн» послужили воспоминания Добычина о детстве и
юности, которые прошли в Двинске, как в конце XIX — начале XX вв. назывался
латвийский ныне город Даугавпилс. Описывается не только город, но и люди,
окружавшие будущего писателя. Едва ли не все герои романа имеют реальных
прототипов. Есть он и у Ершова, с которым так старался подружиться рассказчик.
Определить, кого Добычин изобразил под фамилией «Ершов», было нетрудно. Это —
Георгий Горбунов, единственный из его одноклассников, кто соответствовал данным
Ершова. Информации о нем за время, что я занимаюсь реальным комментарием к
«Городу Эн», накопилось довольно много* но по-настоящему он открылся для меня
лишь весной прошлого года, когда я познакомился с его детьми. Их воспоминания,
семейные фотографии, хранящиеся у них документы, бумаги и рисунки отца
позволили не только удостовериться в том, сколь значителен жизненный субстрат добычинско-
го романа, но и по достоинству оценить этого крупного и талантливого человека.1
Его предки, как рассказывают, были дворянами. Однако прадед умер, не успев
обвенчаться с привезенной им с Кавказа черкешенкой, и завладевший его имением
брат записал сына черкешенки Данилу своим крестьянином. Впоследствии крепостной
Данила Горбунов стал художником. 5 февраля 1858 г.2 у него родился сын Георгий.
Окончив Невельское уездное училище, Георгий Данилович Горбунов летом 1877 г.
определяется на службу в акцизное ведомство3. Его чиновничья карьера поначалу
складывалась довольно успешно: через семь лет Г. Д. Горбунов назначается старшим
помощником надзирателя акцизного округа. Он к тому времени уже был семейным
человеком. Еще весной 1879 г. Г. Д. Горбунов женился на своей ровеснице Марии
Петровне Станкевич. Различия в происхождении, вероисповедании и
национальности — Мария Петровна была дворянкой, католичкой и полькой — не мешали им жить
в ладу и согласии. Вскоре пошли дети: 10 марта 1881 г. родилась Татьяна, 18 декабря
1882 г. — Сергей, 26 октября 1884 г. — Дмитрий, 22 августа 1886 г. — Наталья,
б сентября 1888 г, — Елизавета, 19 июля 1890 г. — Михаил и, наконец, 21 января
1894 г. — Георгий. Однако не семейные заботы воспрепятствовали служебной
карьере Г. Д. Горбунова, который так и не поднялся выше старшего помощника
надзирателя акцизного округа. Его более всего привлекала общественная деятельность. Он
начинает заниматься ею после того, как летом 1894 г. переводится из Полоцка в Двинск
(чтобы дать детям среднее образование): здесь в 1898 г. Г. Д. Горбунов избирается
гласным (депутатом) городской думы.
О взглядах и общественной позиции Г. Д. Горбунова свидетельствует его
поддержка учеников Двинского реального училища, которые в 1905 г. обратились к админи-
Александр Федорович Белоусов (род. 1946 г.) — филолог, фольклорист, культуролог,
автор многочисленных научных работ, доцент кафедры детской литературы
С.-Петербургского государственного университета культуры и искусств. Живет в С.-Петербурге.
© А. Ф. Белоусов, 2002
180 А. Ф. Белоусов
страции с требованиями «вежливого обращения», отмены дневников, внеклассного
надзора, обязательного участия в религиозных обрядах, введения самоуправления и
т.п. Он активно участвовал в переговорах родителей и учеников ДРУ с
педагогическим советом училища и в начале 1906 г. стал «товарищем» (заместителем)
председателя родительского комитета ДРУ, куда кроме него были избраны инженер Н. П. Бо-
ряев (фигурирующий в «Городе Эн» под фамилией «Карманов»), доктор Юлиус Фир-
гуфф («Пфердхен») и другие известные граждане Двинска. Эти люди — не
революционеры, они принадлежали к либеральной интеллигенции города, одним из
видных представителей которой являлся и Г. Д. Горбунов. Характерно, что власть не
усматривала ничего предосудительного в его деятельности, наградив его в начале 1909 г.
за двенадцатилетнюю беспорочную службу орденом Анны 3-й степени, да и сам
Г. Д. Горбунов отнюдь не «бросил службу в акцизе», как рассказывает Ершов в
«Городе Эн»,4 но в том же, 1909 г. просто перевелся из Двинска обратно в Полоцк.
Избранный в 1911 г. гласным Полоцкого уездного земства, он и там продолжает жить
активной общественной жизнью.
В Двинске Горбуновы жили лишь по необходимости. Они мечтали о «земле за
Полоцком» и вернулись на свой фольварк Рбговичи5 (где обосновались еще в начале
1890-х г.), даже не дождавшись, когда младшие сыновья кончат реальное училище.
Определенную роль в их желании жить на земле, конечно, играла толстовская
проповедь земледельческого труда, «самого плодотворного и радостного». Однако ее не
следует преувеличивать: как «переписка с Толстым»6 исчерпывалась одним-единствен-
ным письмом, в котором Г. Д. Горбунов вместе с младшим сослуживцем Е. М. Сахал-
туевым и его женой поздравляли писателя с восьмидесятилетием и выражали ему
свои симпатии7, так и восхищавшее Ершова толстовство отца,8 по-видимому, далеко
от действительности. Образ Г. Д. Горбунова, сохранившийся в семейном предании,
мало похож на настоящего толстовца. Он даже считался «пьяницей», хотя никогда не
пил больше двух рюмок. Это не нравилось его сыновьям, которые гораздо серьезнее
относились к призывам и наставлениям Льва Толстого.
Их увлечение толстовством доходило до того, что некоторое время братья даже
питались одним зерном. Отказавшись потом от юношеских крайностей, они навсегда
сохранили приверженность к здоровому образу жизни: так, младший Горбунов не
пил, не курил и купался до холодов. Этим, разумеется, дело не ограничивалось. Есть
сведения о том, что молодежь собиралась для чтения и обсуждения сочинений Льва
Толстого, причем в этих собраниях принимали участие и единомышленники братьев
Горбуновых, среди которых был сын латышского поэта Андриса Пумпура Теодор
Пумпур. Л. Добычин очень выразительно показывает в «Городе Эн», что значила для
этих людей смерть Толстого: «Он посмотрел на меня, и мне вспомнился Рихтер
(«остолоп». — А.Б.), который говорил мне, что жалко, что Пушкин убит».9 Известно, что
по крайней мере один из Горбуновых, Михаил, который тогда только что поступил в
Московский сельскохозяйственный институт, мог быть на похоронах Льва Толстого.10
Одновременно с толстовством Горбуновы увлекались музыкой и литературой.
Особенно много музицировали на каникулах, когда в Роговичи съезжалась учащаяся
молодежь. Одним из участников домашних концертов со временем стал и игравший на
альте Георгий Горбунов. Юные Горбуновы много читали и сами сочиняли стихи
шуточного содержания, которые записывались даже на стенах (а когда стены
побелили, сестра Наталья восстановила надписи). Однажды они построили катер (особенно
запомнившийся взрывом установленного на нем парового котла). Осмысленную и
творческую жизнь детей всячески поощряла и поддерживала Мария Петровна
Горбунова, душа и опора этой дружной интеллигентной семьи.
Георгий Горбунов родился в Роговичах. Однако большую часть своего детства он,
самый младший ребенок в семье и ее любимец, прожил, наверное, в Двинске, куда
через некоторое время после его рождения перевелся Г. Д. Горбунов. Именно здесь
Юрочка, как ласково звали его домашние, пошел в школу. Аттестат, выданный
Георгию Горбунову по окончании им шести классов Двинского реального училища,
свидетельствует о том, что он поступил в приготовительный класс ДРУ в 1903 г.11 Это
обстоятельство имеет особое значение, потому что в том же году в приготовительный класс
поступил и Леонид Добычин. Хотя потом Добычин учился в основном классе, а
Горбунов — в параллельном, они должны были встречаться на совместных уроках по
Закону Божьему, не говоря уже о том, что мальчики, жившие неподалеку, а с
некоторых пор на одной, Варшавской улице, могли общаться и во внеурочное время (тем
более, что они оба любили купаться и купались с ранней весны до поздней осени).
Леонид Добычин, конечно, знал, как учился Георгий Горбунов, который награждался
за успехи в науках12 и даже представлял ДРУ в делегации от Виленского учебного
округа, ездившей на празднование двухсотлетия Полтавской победы.13 Он должен
был помнить, что стал одноклассником Горбунова вовсе не потому, что тот оказался
второгодником, а в результате объединения основного и параллельного шестых клас-
Одноклассник Л. К Добычина инженер-электрик Г. Г. Горбунов 181
сов в один седьмой, дополнительный класс (готовивший к поступлению в высшие
технические училища), благодаря чему они с Горбуновым и проучились вместе
последний год. Образ Ершова списан с Георгия Горбунова, который действительно был
высоким, спортивного сложения юношей с карими глазами,14 но писатель намеренно
искажает историю своего знакомства с этим человеком.
Есть мнение, что Добычин в «Городе Эн» изображает некую «обывательскую
армию».15 Это неверно: никакой «обывательской армии» в романе нет. Он строится
на воспоминаниях о самых разных жителях провинциального Двинска, среди
которых и отбираются нужные для «Города Эн» люди. Искусственное введение Георгия
Горбунова в роман, острая заинтересованность рассказчика в Ершове и, наконец,
драматический разрыв, который переживается под знаком Достоевского (ср. лицо
хозяина дома, где жил Ершов, которое «напоминало лицо Достоевского»16), — всё
это свидетельствует о важности и безусловной значительности «горбуновской» темы
в «Городе Эн». Одной из причин представляется ее толстовский аспект. Это было
существенно для Добычина, создававшего своеобразную хронику русской жизни
начала XX века, в которой наряду с «успехами науки» отразились и духовные
искания эпохи. Оттого-то так преувеличивается толстовство Г. Д. Горбунова: отец
Ершова должен был выглядеть самым настоящим толстовцем. Обращает внимание и
«семейный» аспект горбуновской темы. Акцентируется «поэтичность» жизни
Горбуновых на «земле за Полоцком»: «...поэтически говорил мне Ершов о приезде к ним в
усадьбу одной польской дамы, которую вечером он и отец, с фонарями в руках,
провожали до пристани»17. Атмосфера домашней жизни, окружавшая Ершова на
«земле за Полоцком», безусловно привлекает рассказчика. Он тянется к тому, чего
сам лишен: «земля за Полоцком», где люди живут в любви и дружбе, — тот же
«город Эн» из «Мертвых душ», о котором рассказчик мечтал в детстве («там нас
полюбили бы»18). Этим пока и ограничимся. Остальное должна объяснить
биография нашего героя.
Окончив в 1911 г. Двинское реальное училище, Георгий Горбунов, как и
большинство его одноклассников, уезжает учиться в Петербург. Он поступил в
Электротехнический институт. Электричество стремительно внедрялось в русскую жизнь (что, кстати
сказать, отметил и Л. Добычин в «Городе Эн»19), и в начале XX века
Электротехнический институт становится одним из ведущих центров научно-технического прогресса.
Его немногочисленным студентам прививался вкус и навык к серьезной
исследовательской работе, поэтому они выходили из института классными специалистами
своего дела. Архивный фонд Электротехнического института пока закрыт, и личное дело
Георгия Горбунова недоступно для изучения,20 но можно не сомневаться в том, что он
был хорошим студентом. Однако из-за войны и революционных потрясений Георгий
Горбунов окончил институт только в 1920 г.
Объявление войны всколыхнуло Горбуновых (ср. «акцизного <...> с флейтой: —
Боже, царя...», упомянутого в связи с этим в одном из ранних рассказов Л.
Добычина21 ). Они были русскими патриотами, и потому пошли добровольцами на войну.
Старший, Сергей, умер на фронте от брюшного тифа; был тяжело ранен и стал инвалидом
Дмитрий; больше всех повезло Георгию, который лишился только части нижней губы
(откушенной лошадью, приревновавшей хозяина к чужой лошади). Его служба в
царской армии закончилась в конце 1917 г., когда подпоручик Георгий Горбунов был
демобилизован и вернулся в Электротехнический институт, но в феврале 1920 г. его
призывают в Красную Армию, где он командовал прожекторной станцией,
использовавшейся в противовоздушной обороне Петрограда. Лишь в мае 1920 г. Георгий
Горбунов окончательно вернулся к мирной жизни. Он напряженно работает над
дипломным проектом «Гидроэлектрическая силовая установка на реке Лучесе для
снабжения энергией города Витебска», который успешно защитил 18 октября 1920 г. и был
удостоен звания «инженер-электрик».
Определение водного ресурса реки Лучесы, возможно, потребовало поездки в
Витебск, откуда недалеко и до родных Роговичей. Однако здесь уже многое
изменилось. Еще б апреля 1919 г. умер Г. Д. Горбунов, после смерти которого был вырублен
вишневый сад. Отступившие весной 1920 г. поляки увели с собой Дмитрия Горбунова,
ставшего после ранения музыкантом и композитором (он так и сгинул потом где-то на
юге России). Все тише и печальнее делалось с каждым годом в Роговичах, где
продолжали жить, а вернее — доживать свою жизнь М. П. Горбунова с младшей дочерью
Елизаветой, но в 1929 г. и они будут вынуждены покинуть свой фольварк: их
раскулачат и отправят в Котлас, где умрет Елизавета Горбунова и откуда чудом удастся
вызволить Марию Петровну Горбунову. Опустевший дом долго стоял заброшенным:
считалось, что в нем живет привидение, в котором окрестные крестьяне узнавали
хозяина дома Г. Д. Горбунова. Латвийский историк и краевед Вайда Виллеруша,
некоторое время тому назад побывавшая в Роговичах, говорила мне, что дом еще цел, хотя
и сильно перестроен.
182 А. Ф. Белоусов
Опыт, приобретенный на «земле за Полоцком», не пропал даром. Он многое
определил в жизни Георгия Горбунова. Его интерес к литературе и искусству отразился
даже в характеристике 1953 г., где особо отмечено, что «товарищ Горбунов Г. Г.
много читает, как техническую, так и художественную литературу, следит за
искусством»,22 но в молодости инженер Горбунов и сам занимался литературой и искусством.
Известно несколько литературных произведений, написанных им в первой половине
1920-х годов. Одним из них является фельетон «Труженики науки», посвященный
некоему НИИ, работающему над «получением серебра из серебристых облаков» и
тому подобными проектами; другое пародирует рекламу фирм, производящих
опасные и безопасные бритвы (оно так и называется — «Значение рекламы»); остальные
представляют собой юмористические рассказы, материалом для которых послужили
события собственной жизни: будь то любительский концерт («Кружок любителей
камерной музыки») или же установка телефона («Телефон в домашнем быту»), Они
мало чем отличаются от обычной печатной продукции и не уступают ей по качеству,
в чем легко убедиться, прочитав рассказ «Телефон в домашнем быту», который
печатается в приложении к статье. Однако вряд ли эти вещи писались в расчете на
публикацию; скорее всего, они предназначались для домашнего чтения и носят характер
самодеятельного творчества. Еще в большей степени это свойственно рисункам
инженера Горбунова, который в начале 1920-х гг. не только писал рассказы, но и
довольно много рисовал. Есть среди его рисунков целые серии: одни объединяются
сюжетом (как, например, «Фауст»); другие же, подобно рисункам «О чем думает проф.
С. П. Тимошенко,23 глядя на музыкантов симфонического оркестра», просто
варьируют одну и ту же тему; но много и отдельных рисунков. От комических иллюстраций
к библейской книге Бытия до острых и выразительных рисунков на бытовые темы, —
все художественное творчество Георгия Горбунова, как и его рассказы, пронизано
юмором. Отмечу, что и рисунки инженера Горбунова производят впечатление легкой
и непритязательной забавы, чем они, судя по всему, и были для этого человека.
Гораздо серьезнее Георгий Горбунов относился к своим занятиям музыкой. Выросший в
атмосфере домашнего музицирования и сам участвовавший в семейных концертах,
он и после переезда в Петербург продолжал играть на альте в любительских
квартетах. Его женитьба на пианистке Янине Рожиц-Кучевской способствовала тому, что из-
за частых репетиций и концертов дом стал самым настоящим музыкальным салоном.
Любопытно, что даже эта женитьба напоминает о Роговичах. Инженер Горбунов
женился, как и его отец, на польке и католичке, которая происходила из семьи,
занимавшей более высокое социальное положение. Лев Клементьевич Рожиц-Ку-
чевский вышел в отставку в чине генерал-майора. Он умер в 1916 г., потом всё
переменилось, и генеральской дочери пришлось зарабатывать на жизнь уроками
музыки. Очевидно, что музыка и сблизила ее с Георгием Горбуновым. Они
поженились в 1922 г. Янина Рожиц-Кучевская была ревностной католичкой, поэтому
гражданский брак был освящен венчанием в костеле. Видимо, польское влияние в доме
Горбунова-младшего было вообще значительнее, чем в Роговичах, и еще усилилось
с рождением долгожданных детей, Марии (в 1929 г.) и Елены (в 1931 г.), когда
болезненной и уже не очень молодой Янине Львовне (которая была старше мужа на
четыре года) приехала помогать подруга М. П. Горбуновой Франциска Антоновна
Пржевальская. Его дом скорее был похож на дом канцелярского служащего Олехно-
вича в «Городе Эн», где вместе с Ершовым живет некая «классная дама Эдемска»,
чье желание «добраться до ксенджарни „Освята" и выписать там на полгода
„Газету— два гроша"»24 особенно характерно, если учесть, что никакого книжного
магазина «Освята» в Двинске не было: его название напоминает об известном польском
обществе «Oswiata», занимавшемся распространением польской культуры в Литве и
Белоруссии и закрытом за насаждение тайных польских школ; а издававшаяся
ксендзами в 1910— 1911 гг. в Вильне «Gazeta 2 Grosze» отличалась клерикальной и
националистической направленностью. Однако у польского влияния был предел: на
вопрос мечтавшей уехать в Польшу матери, поехала бы она с ней, старшая дочь «Мары-
ся» ответила, что останется с папой. Отец являлся человеком русской культуры и
никуда уезжать не собирался.
Ему хватало работы в России. Окончив Электротехнический институт, Георгий
Горбунов идет работать на строительство гидроэлектрических станций на реке Свирь.
Это был крупнейший гидротехнический проект того времени, но в конце 1920 г. его
осуществление пришлось отложить, потому что все силы и средства были
направлены на строительство Волховской ГЭС. Она возводилась на твердом, известняковом
основании и не представляла тех исключительных трудностей, которые возникали
при строительстве на свирских слабых и глинистых грунтах. Одновременно строить
Волховскую и Свирские гидроэлектростанции не позволяла хозяйственная разруха,
поэтому в 1922 г. работы на Свири были законсервированы. Осталось лишь
небольшое Промышленное бюро, которое занималось гидрометрическими наблюдениями,
Одноклассник Л. И. Добычина инженер-электрик Г. Г. Горбунов 183
гидрогеологическими изысканиями и разработкой эскизных проектов Свирских
гидростанций. Именно в это время появляются первые публикации инженера
Горбунова.25 Он находит время и для преподавания в своем Электротехническом институте,
но как только работы на Свири возобновились, Георгий Горбунов
сосредоточивается на строительстве Нижне-Свирской гидроэлектростанции. Инженерное дело для
него, инженера par excellence, было главным делом жизни.
Хотя закладка станции состоялась 19 октября 1927 г., ее судьба была решена
только в декабре 1928 г., когда Совет Труда и Обороны СССР постановил
форсировать строительство Нижне-Свирской ГЭС. Это потребовало очень напряженной и по-
настоящему творческой работы. Ею руководил строитель Волховской ГЭС,
выдающийся российский инженер Генрих Осипович Графтио (1869 — 1949). Он отличил и
выдвинул Георгия Горбунова, отметил его профессионализм, трудоспособность и
требовательность, что более всего ценил в работниках Графтио. Инженер Горбунов,
начинавший на Свирьстрое старшим техником, уже в 1931 году становится
помощником Графтио по электротехнической части — ближайшим его «маршалом», как
называл начальник строительства своих помощников. Очевидно, что сотрудничество с
Графтио было хорошей школой для Горбунова, который многому научился, работая
на строительстве столь сложного инженерного сооружения, каким являлась Нижне-
Свирская гидроэлектростанция.26 Это было время его подъема и успехов: к середине
1930-х гг. Г. Г. Горбунов делается видным специалистом в области гидроэнергетики,
который консультировал даже Энергетический институт АН СССР.
Весной 1934 г. первые тринадцать главок будущего романа «Город Эн» были
напечатаны в журнале «Красная новь».27 Ершова там еще нет, но уже завязывается
чеховский «сюжет». Он очень важен для Л. Добычина, который создает его,
отступая от действительности. Его мать А. А. Добычина была акушеркой-фельдшерицей;
превращая ее в телеграфистку, писатель мотивирует первоначальную неприязнь
рассказчика к Чехову, «прохватывающему» телеграфистов. Это делается для того,
чтобы знакомство с Чеховым стало настоящим событием в жизни рассказчика.
Открытием Чехова рассказчик обязан Ершову. Известно, что Чехов был любимым
писателем Г. Г. Горбунова. Однако существенно не только то, что писатель сохранил
в Ершове эту любовь, но и какую роль она играет в самом романе. Ее роль
значительна: полученная от Ершова чеховская «Степь» становится литературным
образцом «Города Эн» («мне казалось, что это я сам написал»28). А между тем было бы
неверно сводить всё к одной литературе. Любопытно, что и сам рассказчик
убеждается в этом именно в связи с Ершовым: он, которому хозяин дома, где жил его
бывший друг, напоминал Достоевского, надев очки, вдруг разглядел застежку его
плаща, которая «состояла из двух львиных голов и цепочки, которая соединяла их».29
Эта принадлежность летней формы морских офицеров была хорошо известна по
портретам лейтенанта П. П. Шмидта.30 Очевидно, что хозяин дома, в котором жил
Ершов, подражает герою первой русской революции. Автор романа показывает, как
вокруг Ершова концентрируются инакомыслие и оппозиция существующему строю.
Этим и характерен Ершов: списанный с человека, успешно реализовывавшего себя
в новой жизни, он отличается от других героев «Города Эн», которые неразрывно
связаны со «старым порядком».
Остается неизвестным, встречался ли писатель со своим бывшим одноклассником
после того, как летом 1934 г. он переехал в Ленинград. Есть некоторые основания
думать, что встречался. Младшие дети Г. Г. Горбунова припоминают обложку
изданного в конце 1935 г. романа «Город Эн». Он мог быть подарен автором одному из
героев его романа. А уже в следующем году Добычин исчез.
Это был тяжелый год и для Горбунова: 26 ноября 1936 г. умирает Янина Львовна,
а в конце года скончалась жившая в Москве мать, Мария Петровна. Однако жизнь
продолжалась. Горбунов женится на театральной художнице Наталии Павловне
Алексеевой (1898—1998), от которой имел еще двоих детей, Татьяну и Георгия. А затем
началась война, которая принесла новое горе: от голода в блокаду умерла одна из его
старших дочерей, Елена. Во время войны Горбунов переходит на работу в «Ленэнер-
го». Его главным делом становится разработка режимов работы гидростанций,
направленных на повышение экономичности энергосистемы. Основной же
инженерной проблемой, которой после войны занялся Горбунов, было аккумулирование
избыточной энергии: он создал новый тип гидроаккумулирующих установок, а в
1950-х — начале 1960-х гг. активно участвовал в исследовании технических
возможностей аккумулирования избыточной энергии с помощью обычных гидроагрегатов,31 но
дальше испытаний дело так и не пошло, хотя его экономическая высокоэффектив-
ность была очевидна. Г. Г. Горбунов умер 26 сентября 1967 г. «Ленэнерго»
ходатайствовало о помещении некролога в «Вечернем Ленинграде», но горком и обком КПСС
согласия не дали,32 несмотря на медали и орден Ленина, которым Горбунова
наградили в 1952 г.: старейший энергетик города был беспартийным.
184 А. Ф. Белоусов
1 Я очень благодарен Марии Георгиевне Монюшко, Татьяне Георгиевне и Георгию
Георгиевичу Горбуновым, которые поделились воспоминаниями об отце, показали его
бумаги и разрешили опубликовать рассказ Г. Г. Горбунова, хранящийся в их семейном
архиве, чем оказали мне неоценимую помощь в работе над статьей.
2 Здесь и далее в датах до введения в России григорианского календаря (февраль 1918 г.)
сохраняется старый стиль.
3 Используются материалы личного дела Г. Д. Горбунова, хранящегося в
Национальном историческом архиве Беларуси (Ф. 2504. Оп. 1. Д. 1378).
4 Добычин Л. И. Поли. собр. соч. и писем. СПб., 1999. С. 178.
5 Он располагался в Туровлянской волости Полоцкого уезда (ближайшая
железнодорожная станция — Горяны). См.: Землевладение и землевладельцы Витебской губернии в
1905 году. Витебск, 1907. С.387 (здесь фольварк именуется Рогачами или Рогачевым). Есть
сведения, что половину денег на покупку Рбговичей дала подруга М. П. Горбуновой
фельдшерица-акушерка Франциска Антоновна Пржевальская, которая жила вместе с ними: вела
хозяйство, нянчила детей и т.п.
6 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 178.
7 Толстой Л. Н. Поли. собр. соч.: В 90 т. М.; Л., 1956. Т. 78. С. 357 (отмечен ответ,
написанный Н. Н. Гусевым по поручению Л. Н. Толстого).
8 Добььчин Л. И. Ук. соч. С. 178.
9 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 181.
10 Центральный исторический архив Москвы. Ф. 228. Оп. 3. Д. 1469. Л. 17 (отпускной
билет М. Г. Горбунова на поездку с 8 по 11 ноября 1910 г. в Тульскую губернию и другие
места России).
11 Имеются и другие сведения о времени поступления Георгия Горбунова в ДРУ,
согласно которым это произошло в январе 1906 г., когда он был принят во второй
параллельный класс (см.: LWA. Ф. 748. Оп. 1. Д. 56. Л. 9 об.). LWA — Latvijas Valsts Vestures
Arhlvs (Латвийский государственный исторический архив).
12 Двинский листок. 1909. 3 окт., № 981. С. 3.
13 Двинский листок. 1909. 10 июня, № 953. С. 2.
14 Ср.: «Второгодников <...> оказалось двенадцать, и все они были дюжие малые. <...>
Он [Ершов] был смуглый, с глазами коричневыми, как глаза Натали» (Добычин Л. И. Ук.
соч. С. 170-171).
15 Ерофеев Виктор. Настоящий писатель // Добычин Л.И. Город Эн; Рассказы. М„
1989. С. 12.
16 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 179. См.: Белоусов А. Ф. Достоевский и его герои в «Городе
Эн» // Вторые Добычинские чтения. Даугавпилс, 1994. Ч. I. С. 95 — 98.
17 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 178.
18 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 115.
19 Об электричестве в романе упоминается начиная с электрических лампочек на елке
в театре [Риго-Орловской железной дороги] и кончая «шумом» от работы построенной на
глазах рассказчика электрической станции (см.: Добычин Л. И. Ук. соч. С. 118, 126, 135,
148, 154, 155-156 и 181).
20 Центральный государственный исторический архив Санкт-Петербурга. Ф. 990. Оп.
2. Д. 1833.
21 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 353 и 430.
22 Архив «Ленэнерго». Ф. 01. Оп. 08/02/02. Д. 228 (личное дело Г. Г. Горбунова). Л. 13.
23 Степан Прокофьевич Тимошенко (1878 — 1972) в 1910-х гг. преподавал в
технических вузах Петербурга-Петрограда (одно время читал курс сопротивления материалов в
ЭТИ). Эмигрировал в 1920 г. Автор фундаментальных трудов по прочности, устойчивости
и колебаниям механических систем. Один из крупнейших ученых-механиков XX века.
24 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 178.
25 Горбунов Г. Г., Егиазаров И. В. К вопросу об измерении расходов воды в
гидравлических лабораториях. Л.: Гос. научно-мелиоративный ин-т, 1926 (Г. Г. Горбунову
принадлежит IV глава этой работы); Горбунов Г. Г. Графики электрической нагрузки. Способы их
построения и применения при проектировании электрических станций. Л.: Кубуч, 1927[1926].
Г. Г. Горбунов опубликовал всего около тридцати печатных работ и имел ряд авторских
свидетельств.
26 Горбунов Г. Г., Лукницкий Н. Н., Уразов А. А. Строительство Нижне-Свирской
гидроэлектростанции имени Г.О.Графтио // Строитель первых гидроэлектростанций в СССР
академик Генрих Осипович Графтио. 1869 — 1949. М., 1953. С. 119-190.
27 Добычин Л. Начало романа // Красная новь. 1934. № 5. С. 98—113.
28 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 177.
29 Добычин Л. И. Ук. соч. С. 184.
30 Щеглов Ю. К. Романы И. Ильфа и Е. Петрова: Спутник читателя. Wien, 1991. Т. 2. С. 396.
31 Александров А. Е., Горбунов Г. Г., Казаров С. А., Локшин А. М., Смирнов А. М.
Исследования возможности работы гидроагрегатов с поворотно-лопастными турбинами в
насосном режиме. М.: Бюро технической информации ОРГРЭС, 1963.
32 Об этом свидетельствует листочек, приложенный к оригиналу некролога: «Редакция
не приняла. Горком и Обком согласия не дали» (Архив «Ленэнерго». Непронумерованный
лист личного дела Г. Г. Горбунова).
Одноклассник Л. И. Добычина инженер-электрик Г. Г, Горбунов 185
Приложение
ТЕЛЕФОН В ДОМАШНЕМ БЫТУ
Долгое время знакомые уговаривали меня поставить телефон. Приводились при
этом такие веские доводы, что устоять против них мог только человек с медным лбом.
Чего лучше — доказывалось, как дважды два четыре, что в течение одного месяца
оплатятся не только месячные расходы по телефону, но и его установка.
«Предположим, — говорили наиболее опытные, — что, благодаря телефону, вы
получите жалованье без опоздания на один день: выигрыш на курсе в 8% при
жалованье в 150 рублей уже даст вам 12 рублей чистого дохода*; вот и покрыты все ваши
расходы».
Куда ни придешь, о телефоне только и говорят. Долгое время я крепился, но когда
узнал, что плата за установку понижена вдвое, не выдержал и потащил требуемую
сумму на Телефонную станцию.
Пока монтеры сверлили стены, прокладывали провода, разбивая попадавшую на
пути посуду, — было очень весело. Почти весь первый день мы просидели в передней,
не спуская глаз с телефона и мечтая о том, чтобы кто-нибудь догадался позвонить. За
весь этот день у меня был всего один разговор, да и то с барышней справочного бюро.
На мою просьбу сообщить мне № телефона гражданина Г.Г.Г., проживающего на
такой-то улице, мне ответили, что такого абонента не имеется. Не можете
представить, как обидно заплатить более двух червонцев за телефон и узнать, что о вас не
знают даже в справочном бюро.
Весь следующий день был проведен в беготне по всем знакомым (по старой
привычке) и сообщении им приятной новости об установке телефона. Зато на третий день мы
получили уже полное удовлетворение. Первый звонок раздался в б ч. утра. С проклятьем
на устах, но с радостью в сердце, выскочил я почти неодетым в холодную переднюю.
Женский голос: «Это вы, Георгий Георгиевич?» «Я». «Ах, как приятно, что у вас
есть телефон. Всегда можно поболтать. У меня сегодня бессонница, вот меня и
потянуло поговорить с вами. Что сегодня поделываете? Слышали, что с марта выходят
серебряные деньги? Как приятно, не придется бегать по сберегательным кассам».
Откровенно говоря, последнее сообщение больше всего меня и обозлило. Ведь
падение денег и было главной причиной для установки телефона. Видно, мои мысли
отразились на моей интонации, так как разговор очень скоро прекратился.
Только задремал, новый звонок. Вылезаю из кровати с проклятьем, на этот раз
вполне искренним. Разговор самый короткий. «Александровская больница?» «Нет».
«Извините». Пришлось извинить. После этого так и не мог заснуть. Не спали оба — и
жена, и я, но не разговаривали, так как не выспались и сердились друг на друга. Сидел
на службе, как сонная муха, и ушел на час раньше, чтобы выспаться днем. На всякий
случай снял трубку. Проспал часа два, как убитый. Повесил трубку, стал заниматься.
Звонок. Подхожу и ласковым голосом говорю: «Алло». Энергичный мужской голос:
«Дома Борис Павлович?» «Здесь нет никакого...» «Передайте, пожалуйста, ему, что в
следующий раз я изобью его палкой...» Отбой.
Снова начинаю заниматься. Через полчаса звонок. После обычных приветствий,
голос начальника: «Георгий Георгиевич, послезавтра я еду в Москву, поэтому отложите
вашу работу, а пересчитайте все таблицы при новых ценах на топливо; цены эти и т.д.».
После получасового разговора впервые испытываю чувство удовлетворения.
Действительно, не будь телефона, не успел бы сделать срочной работы. Занимаюсь не
больше пяти минут. Снова звонок, но на этот раз звонят без перерыва. Одновременно
вылетаем в переднюю оба: жена и я. Беру трубку. Взволнованный женский голос:
«Милый Георгий Георгиевич, сижу впотьмах; ради Бога приходите, буду ждать вас до
двух часов ночи, никто не помешает...»
Несмотря на мое кашлянье и постукивание пальцем по столу, каждое слово слышно
вполне отчетливо. В этот момент станция нас разъединяет. Напрасно я стараюсь
растолковать жене, что слышанный ею разговор относится больше к электротехнике, чем
к флирту. По глазам ее вижу, что в ее сердце закрадывается сомнение. С подчеркнуто
беззаботным видом возвращаюсь к своим занятиям. Через минуту слышу, как жена
пытается вызвать кого-то по телефону. «526— 18!» — кричит она изо всей силы. «Не 17,
а 18, 18, один, восемь; нет, 526— 1—8, восемь, восемь, неужели вы оглохли? Ага, занято,
* В это время зарплата исчислялась в золотых рублях, а выплачивалась в денежных
знаках 1922 — 1923 гг. Обесценивание советских денежных знаков приводило к быстрому
падению их курса и к снижению реальной заработной платы. Это происходило до весны
1924 г., когда начался переход на единую денежную систему. — Прим. публикатора.
186 А Ф. Белоусов
как жалко». Начинает вызывать кого-то другого. «Барышня, 163 — 30. Не та кнопка? Ах,
извините». «Это вы, Лидия Петровна? Я так рада, что теперь можно поболтать с вами.
Как мило с вашей стороны, что вы позвонили к нам первая. Будем теперь часто
вызывать друг друга. Нет, мы сегодня никуда не идем, сидим без копейки денег».
Через полчаса новый звонок. Говорит Александра Алексеевна. «Как удачно, что я
застала вас дома; дело вот в чем: у вас лежит мой червонец (кстати, давно уже
истраченный), так завтра он мне до зарезу нужен. Всего хорошего. Значит, завтра в пять.
Очень рада, буду ждать».
В половине десятого мягкий низкий бас говорит: «Дорогой мой, у нас несчастье.
Если не придете сегодня, всю ночь спать не будем. До 12-ти, ого, очень рад, будем
ждать». В 10 звонит начальник: «Георгий Георгиевич, те цены, которые я вам дал
сегодня, пришлось изменить; будьте добры пересчитать таблицы; это не будет
сложно, т.к. метод остается прежний, изменяются только цифры. Привет вашей супруге».
В 11 кокетливый женский голос: «Я не думаю, что вы оставите меня одну, да еще
впотьмах. Жду вас как можно скорее, но не позже 3-х часов ночи. Поцелуйте вашу
жену».
С проклятьями собираю инструменты и, стараясь избегать инквизиторских
взглядов жены, отправляюсь по сильнейшему морозу на Пряжку. Где случилось
«маленькое несчастье», а оттуда к кокетливой осо§е, поджидающей меня в темноте. Стараясь
все время сохранять приятное выражение лица и съев кусочек яблока,
собственноручно очищенный кокетливой особой и поданный мне в рот (руки у меня заняты и в
грязи), выхожу от нее в 12 */2 часов. Прихожу домой без четверти час в грязи и злой.
Не успеваю вымыть рук, как снова звонок: «Ах, простите, Георгий Георгиевич, что я
так часто беспокою вас, но я неосторожно включила что-то, и во всем доме погасло
электричество; не знаю, что и делать, у меня сидят гости... Конечно, я не прощу
приходить сейчас, но...» Буркнув «приду», собираю снова свои монатки и отправляюсь к
новому пациенту. В дверях встречает сама хозяйка и с радостной улыбкой говорит:
«Ах, какая удача! Оказалось, что нас выключили со станции, и только что вы вышли,
снова дали свет; я звонила об этом вам, но вас уже не было дома. Так что вам ничего
и делать не придется. Простите, ради Бога, за беспокойство. А может быть, вы
останетесь? У нас так весело, сидят знакомые».
Но я не остаюсь. Прихожу домой и, не говоря ни слова, ложусь. Оба молчим, т.к.
сердимся друг на друга. В 2 часа ночи звонок: «Простите, Георгий Георгиевич, —
пищит на всю квартиру проклятый аппарат, — цр у меня мигает электричество во
всей квартире; конечно, я не прошу прийти сейчас, но цри случае загляните». Со
злобой снимаю трубку и засыпаю. Во сне вижу, что телефонный аппарат, с лицом
профессора К., старается задушить меня шнуром. Просыпаюсь поздно с тяжелой
головой. На службе узнаю, что вчера около 4-х часов выдавали жалованье; пытались
сообщить мне об этом по телефону, но была снята трубка. Говорят, что на этом я
потерял 8% от 150 р. т.е. 12 рублей золотом.
Вернувшись домой, беру с плиты самый тяжелый утюг и изо всей силы ударяю по
аппарату; чувствую, что с души сваливается громадная тяжесть. В доме снова
становится тихо, уютно и спокойно.
Февраль 1924 года
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
ИГОРЬ ЕФИМОВ
НЕСОВМЕСТИМЫЕ МИРЫ
Достоевский и Толстой
И человек есть испытатель боли в мире тел,
Поскольку свой ему неведом — то ли — ее предел.
И. Бродский
ОДИН НЕ ВОЕВАЛ, ДРУГОЙ — НЕ СИДЕЛ
Сегодня имена Толстого и Достоевского часто произносят рядом, пишут чуть ли
не через черточку. Как Пушкин и Лермонтов, Сократ и Платон, Гете и Шиллер,
Гегель и Шеллинг. Язвительные литературоведы роняют иногда словесный гибрид «Тол-
стоевский», один из персонажей саркастичного Набокова хочет прочесть роман «Анна
Карамазов». Все ощущают внутреннее сродство двух великих писателей, но в то же
время смутно сознают внутреннюю несовместимость мира Толстого с миром
Достоевского.
Корни сродства, пожалуй, более или менее ясны. Творчество обоих пронизано
одной главной струной, одной доминантой: состраданием. Оба могли бы сказать про
себя вслед за Радищевым: «...Душа моя страданиями человечества уязвлённа стала».
Оба всю жизнь бесстрашно, напряженно ищут ответа на вопрос: почему, зачем, из-за
чего люди на земле так изобретательно, долго, безжалостно мучают друг друга? В том
числе люди, называющие себя христианами, знающие призыв Христа к
бесконечному милосердию?
И в поисках ответа на этот вопрос пути их безнадежно расходятся. Они
по-разному понимают природу странного создания по имени «человек» — отсюда возникает
несовмест имость.
Возможно, это как-то связано с различием их судеб. Различием, которое в самом
сжатом виде можно описать так:
Достоевский не воевал, а Толстой не сидел в тюрьме.
Зрелище человеческих страданий предстало перед Толстым во время боев у
отрогов Кавказа, под свистом гранат над головами защитников Севастополя, в залитых
кровью траншеях на Малаховом кургане, в стонах раненых, в криках обожженных.
Из дыма войны предстал перед ним Молох государства — и он возненавидел его на
всю оставшуюся жизнь. Именно его он так мастерски изобразил в «Войне и мире», в
гларах, посвященных Шенграбенскому бою, в сцене расстрела «поджигателей» в
горящей Москве, в убийстве Платона Каратаева.
Достоевскому тоже довелось стоять лицом к лицу с чудищем государства, — когда
он, полураздетый, на февральском морозе, прощался с жизнью в ожидании
расстрела. И все же даже в этот момент судьба его зависела не от бездушной воли государ-
© Игорь Ефимов, 20Q2
188 Игорь Ефимов
ственной машины, а от личной воли одного человека — царя. А уж потом, на каторге,
он прожил несколько лет бок о бок с людьми, совершившими неслыханные злодеяния
без всякого принуждения извне. Никто не заставлял мужа несчастной Акульки так
изобретательно и долго мучить свою жену («Записки из Мертвого дома», глава «Акуль-
кин муж»).1 Никто не заставлял поручика Жеребятникова с садистским
наслаждением смаковать и варьировать процедуру наказания «сквозь строй».2 Никто не
заставлял каторжника Разина резать маленьких детей и потом годами терроризировать
своих соседей по тюрьме.3 В характерах этих людей зверь, живущий в человеке, открылся
Достоевскому во всей своей изначальной жестокости и стал на многие годы объектом
его литературного, журналистского, философского исследования.
Толстой же до конца дней своих отказывался поверить в онтологическую природу
зла, живущего в сердце человека. Вслед за Руссо он истолковывал зло как проявление
язв цивилизации, заведшей человечество в тупик. В книгах Толстого нет настоящих
злодеев. Долохов, Анатолий Курагин, князь Василий совершают недостойные и злые
поступки скорее по легкомыслию, по тщеславию, чем по злобе. Даже Наполеон
представлен смешной и жалкой марионеткой исторических сил, только воображающим,
что его воля управляет событиями. Зло и страдания происходят из поступков
ничтожных исполнителей слепой воли государственной машины, всех этих генералов,
министров, судей, тюремщиков, палачей. Во всем творчестве Толстого можно отыскать
разве что одного настоящего преступника, сознательного убийцу: Познышева в «Крей-
церовой сонате». Но и он в конце повести полон раскаяния. А чтобы у читателя не
возникло «неправильных» идей, Толстой пишет еще послесловие, в котором
подробно — пять обвинительных пунктов — объясняет, почему именно общество виновато в
случившемся, а не отдельный человек, поддавшийся страсти.4
Для Достоевского же нет ничего интереснее, чем человек, свободно выбирающий
подлость и злодейство. Уже в «Записках из подполья» герой в издевательском
монологе воссоздает манящий, пряный аромат свободы, неизбежно присутствующий в
любом акте, осуждаемом общественной моралью. «До того доходил, что ощущал какое-
то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться, бывало, в иную
гадчайшую петербургскую ночь к себе в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня
сделал опять гадость... пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась, наконец,
в какую-то позорную, проклятую сладость и, наконец, — в решительное, серьезное
наслаждение. Да, в наслаждение!.. Я стою на том».5
Отсюда напрашивается еще одна краткая формула, описывающая различие
между двумя знаменитыми писателями:
Толстой — защитник добра и обвинитель государства.
Достоевский — защитник свободы и обвинитель человека.
(Соучастие государства его не интересует, ибо там, где оно вмешалось, свобода
воли человека кончилась.)
ВЕЛИКИЙ КРИМИНАЛИСТ
Историю любого преступления можно разложить на пять стадий:
A) созревание преступного замысла или неодолимой страсти;
Б) совершение противозаконного деяния;
B) расследование;
Г) суд и приговор;
Д) наказание.
Все пять главных романов Достоевского можно соотнести с какой-то одной или
несколькими из этих стадий:
«Бесы» и «Идиот» — созревание страсти, завершающейся злодейством.
«Преступление и наказание» на самом деле должно было бы называться
«Преступление и расследование».
«Братья Карамазовы» охватывают четыре первые стадии.
Последней, пятой — наказанию — целиком посвящены «Записки из Мертвого
дома».
Человек интересует Достоевского только там и тогда, где и когда он свободен.
Человек как микрочастица истории остается практически вне поля его зрения. В его
романах и рассказах действуют только его современники. Разве что «Легенду о
Великом инквизиторе» можно считать выходом за рамки исторической России середины
XIX века. Но и в ней речь идет все о той же, центральной для Достоевского, теме: о
даре свободы человека, о бремени этого дара, о соблазне отдать его за покой и
сытость, обещанные Инквизитором.
И в своей публицистике, в «Дневнике писателя» Достоевский чаще всего
поднимает все ту же триаду: злодейство — ответственность — возмездие. Причем выбирает
Несовместимые миры 189
из повседневной судебной хроники преступления, как правило, внутрисемейные,
совершенные «бескорыстно». Как должны поступить присяжные и судьи с мужиком,
который многолетними побоями довел жену до самоубийства? С образованным
господином, который засек семилетнюю приемную дочь чуть не до смерти? С
женщиной, перерезавшей горло жене своего возлюбленного?6 Осудить? Отправить на
каторгу? То есть совершить явную жестокость по отношению к ближнему? Как
совместить требование бесконечного милосердия, к которому призывает Христос («не судите,
да не судимы будете»), с необходимостью защищать слабых и малых от зверской
жестокости злых?
Ни в прозе, ни в публицистике Достоевский не предлагает легких рецептов. Он
продолжает бередить сердце себе и читателю этими мучительными вопросами,
видимо, с тайной верой, что это и есть единственный возможный путь: не давать сердцам
людей затвердеть, укрыться за обезболивающим рецептом-приговором.
ВЕЛИКИЙ ОБЛИЧИТЕЛЬ
Толстой не верит в существование злодеев. Да, он видел, как люди
изобретательно убивали друг друга на войне — но там они точно делали это не по своей воле. Он
не хуже Достоевского знает «летопись будничных злодеяний» в семьях и школах, в
казармах и тюрьмах, в городах и деревнях. Но не может поверить, что человек творит
эти злодеяния сам по себе. Для Толстого всякий злой, жестокий поступок — лишь
очередное проявление насквозь прогнившей, изолгавшейся, жадной, тупой системы
человеческих отношений, именуемой «цивилизация». В позднем рассказе «Божеское
и человеческое» все люди, принимающие участие в казни молодого
революционера, — генерал, подписывающий приговор, тюремный смотритель, палач — все-все
готовы к раскаянию и чуть ли не плачут, совершая свое жестокое дело.7
На многие годы оставляет Толстой художественное творчество и погружается в
философско-религиозные исследования, нацеленные на то, чтобы показать людям,
как неправильно, плохо они живут. «Все, чем вы гордитесь, что превозносите — это и
есть источник и причина ваших мучений. Восхваляете науку — а она только и делает,
что плодит пустяки, глупости, неправду. Искусство? Да оно и есть главный источник
и производитель разврата. Закон, право? Именно на них выстроена безжалостная
машина государства для охраны чудовища по имени «собственность». Но хуже всего
ваша церковь, которая извратила простое и высокое учение Христа, которая
благословляет войны и казни, которая наживается на обманутых и обездоленных».
Толстой, конечно, понимает, что одних обличений недостаточно. Чуткая совесть
говорит ему, что призывы перестраивать жизнь останутся пустым звуком, если они
не подкреплены личным примером. И он начинает ломать весь уклад своей жизни.
Где главный источник зла? Конечно, в институте собственности, И Толстой
отказывается от владения землей, от права собственности на дом, на свои литературные
произведения. Он почти буквально выполняет призыв Христа: «Раздай свое
имущество бедным и следуй за Мной». Но другой призыв Христа — порвать с родными,
близкими — он выполнить не в силах. Он любит жену, детей, он не хочет огорчать их,
ибо это был бы недобрый поступок. Он все надеется уговорить их, чтобы они
разделили его взгляды, пошли его путем. И, конечно, попадает в ту ловушку, о которой
предупреждал Христос, когда говорил, что «враги человека — домашние его».
Близкие любят его, но последовать за ним не могут. Жена, Софья Андреевна, всю
жизнь положила на сохранение дома, семьи. Она считает своим долгом заботиться о
благополучии детей, о том, чтобы дать им образование, обеспечить наследством. Она
не может позволить мужу — какой бы великий писатель он ни был — разорить семью
в угоду своим убеждениям. Последние тридцать лет жизни Толстого — это
бесконечная история душевного и семейного разлада, которая мучает его повседневно.
Он призывает людей не верить учению православной церкви — а его дочери
венчаются церковным браком и крестят своих детей.
Он называет привилегированный класс скопищем бездельников и дармоедов —
но и сам, продолжая жить в своей семье, пользуется трудами крестьян, слуг, рабочих.
Он шлет проклятья институту собственности, особенно земельной, — а жена его
сдает землю крестьянам, исправно собирает с них арендную плату.
Он призывает не противиться злу насилием — а по поместью у него разъезжает
нанятый конный охранник (черкес!), который бьет крестьян плетью за всякое
нарушение права помещичьей собственности.8
Жить, ничего не имея, — это ли не шаг в сторону идеала, указанного Христом?
Но ведь в этом случае ты не можешь никому помочь, не можешь творить добро.
Толстой и здесь вынужден идти на компромисс: соглашается взять плату за роман
«Воскресение», чтобы помочь непротивленцам-духоборам эмигрировать из России.9
190 Игорь Ефимов
Для людей с возвышенным строем души испокон века существовало прибежище
от грубости реального мира: монастырь. Но для Толстого этот выход закрыт, ибо он не
признает догматов господствующей религии, предавшей его анафеме как еретика.
Семейный раздор доводит Толстого до того, что он отступает от заповеди Христа
«не осуждайте» и пишет обличительное письмо жене: «Именно потому... что ты не
хотела изменяться, не хотела работать над собой, идти вперед к добру, к истине, а
напротив, с каким-то упорством держалась всего самого дурного, ты много сделала
дурного другим людям и сама все больше и больше опускалась и дошла до того
жалкого положения, в котором ты теперь».10
Все тщетно. Ни общество, ни мир, ни церковь, ни даже собственная жена не
поддались тридцатилетней бомбардировке (бывший артиллерист!) обличениями и
остались прежними. И всемирно известный писатель, мыслитель, проповедник, на
восемьдесят третьем году жизни, вышел из своего дома в холодную ночь, имея в
качестве собственности только ту одежду, которая была у него на плечах, и умер
бездомным странником на безвестном железнодорожном полустанке.
НЕ СЛЫШАТ ДРУГ ДРУГА
Наверняка среди русских читателей были, есть и будут тысячи таких, которые,
дочитав с волнением «Войну и мир», тут же откроют «Преступление и наказание» и прочтут
его с не меньшим жаром и увлечением. Но сами Толстой и Достоевский, работая в
русской литературе бок о бок в течение двадцати лет, как будто не замечают друг друга.
Во всей огромной переписке Толстого имя Достоевского упоминается всего
несколько раз, как правило — вскользь. Литературоведы любят вспоминать одно письмо
к Страхову, датированное 1880 годом, где Толстой хвалит «Записки из Мертвого дома»
и просит передать Достоевскому, что он его любит.11 Но хвалить старый роман,
обойдя молчанием все написанное за прошедшие двадцать лет, — не должно ли это было
показаться самолюбивому автору оскорблением? Узнав о смерти Достоевского,
Толстой выразил искреннее сожаление. Однако много лет спустя, незадолго до
собственной смерти, писал А. К. Чертковой:
«Я, — всё забывши, — хотел вспомнить и забытого Достоевского и взял читать
«Братьев Карамазовых» (мне сказали, что это очень хорошо). Начал читать и не могу
побороть отвращение к антихудожественности, легкомыслию, кривлянию и
неподобающему отношению к важным предметам».12
Достоевский, в свою очередь, обходит молчанием фигуру Толстого. В письмах к
жене если и упоминает его, то, чаще всего, в иронично-пренебрежительном тоне. В
одном месте жалуется, что журнал «Русский вестник» платит Толстому вдвое больше за
лист, чем ему (500 рублей!), и комментирует: «Нет, уж слишком меня низко ценят,
оттого что работой живу».13 В другом описывает, как Страхов «до смешного»
расхваливает «Анну Каренину», а про «Подростка» молчит.14 Цитирует критические замечания
в адрес Толстого (Некрасова, Иловайского), а в 1880 году несколько раз с удовольствием
передает сплетни о том, что Толстой «совсем помешался».15 Председатель Общества
любителей российской словесности С. А. Юрьев зовет его поехать вместе в Ясную
Поляну. «....Я не поеду, — пишет Достоевский жене, — хотя очень бы любопытно было».16
«Любопытно» — не больше. Но проживи он еще несколько лет, доведись ему
прочесть атаки Толстого на православную церковь, равнодушие могло бы легко
перерасти во вражду. К карикатурным портретам Гоголя («Село Степанчиково»),
Тургенева («Бесы») вполне мог бы добавиться персонаж из анекдота, которому слуга
докладывает: «Ваше сиятельство, пахать подано».
Кажется, и тот и другой писатели создали целую вселенную, вмещающую весь
душевный мир человека. Но причудлива география и астрономия духовных сфер. И
вот эти две вселенные оказываются далеки друг от друга, как две галактики.
Даже история духовного созревания обоих выглядит как движение двух поездов
по параллельным рельсам — навстречу и мимо друг друга. В конце 1840-х молодой
Достоевский ищет ответа на мучительные вопросы в идеях атеизма и социализма; в те
же годы молодой Толстой ведет бурную жизнь светского молодого человека,
полностью принимающего все предрассудки и условности окружающего его общества. К
концу 1870-х Толстой приходит к полному разрыву и бунту не только против
общества, но против всего курса развития цивилизации, и зовет по сути к христианскому
социализму. Бывший бунтарь Достоевский, наоборот, приходит к идеям всеобщего
примирения, которые ярче всего выразились в его речи на Пушкинском юбилее
(б июня 1880 года) и в речи Алеши Карамазова на могиле Ильюшечки.
Конечно, в этот период им уже нечего было бы сказать друг другу, даже если бы
Достоевский Согласился приехать в Ясную Поляну. И тем не менее даже здесь, на
стадии, казалось бы, полного расхождения, ощущение их похожести, внутреннего
сродства не покидает нас. Откуда же оно берется?
Несовместимые миры 191
ДВА УРОКА
В письме Черткову, датированном 1892 годом, Толстой описывает визит в Ясную
Поляну одного их единомышленника и делится своими чувствами по этому поводу:
«Едет он мимо десятка миллионов людей, считая их чуждыми, для того чтобы
приехать к своим единоверцам в Твери, Туле, Воронеже. Вроде того, как в городе едут
господа в гости из Морской на Конюшенную, и все эти люди, среди которых они
проталкиваются, не люди, а помехи, а настоящие для них люди только там на
Морской или еще какой... Нет более нехристианского отношения к людям... Это
отрицание того, что составляет сущность учения. И как настоящий час есть единственный
час настоящий, так и тот [человек], который тут передо мной, человек есть
настоящий, главный брат. Я грешил этим и потому это и заметил и буду стараться меньше
грешить».17
Любовь к кому-то одному, избирательная дружба, всякая индивидуальная связь
между людьми видится Толстому неправедной, греховной, ибо она обделяет всех
других — нелюбимых. Он возвращается к этой теме многократно, осуждает себя даже за
любовь к дочерям. На протяжении последних 25 лет жизни не было для него человека
дороже и ближе, чем Владимир Григорьевич Чертков. Но ревнивое недружелюбие
Софьи Андреевны к этому ближайшему соратнику и другу переросло в последние
годы в открытую ненависть. Шантажируя мужа истерическими припадками,
угрозами самоубийства, она заставила его отказаться от встреч с Чертковым. Летом 1910
года Толстой писал ему:
«Думаю, что мне не нужно говорить Вам, как мне больно и за Вас и за себя
прекращение нашего личного общения, но оно необходимо. Думаю тоже, не нужно говорить
Вам, что требует этого от меня то, во имя чего мы оба живем. Утешаюсь и думаю, что
прекращение это только временное, что болезненное состояние это пройдет».18
Но оно не прошло. Последнее свидание друзей состоялось лишь в ноябре,
когда Толстой умирал на станции Астапово. Идол добра — долг доброты перед тем, «кто
тут передо мной», перед «ближним, домашним» — получил свою жертву: 27-летнюю
дружбу.
В этом отношении судьба оказалась более милостивой к Достоевскому. Он умер
за несколько недель до события, которое неизбежно привело бы к мучительному
столкновению в его душе двух самых дорогих для него идеалов: милосердия и
справедливости. Когда 1 марта 1881 года описанные им «бесы» убили Александра Второго,
ему пришлось бы сделать выбор и объявить о своем отношении к событию.
Для Толстого эта трагедия не была испытанием. Понятия человеческого
правосудия, справедливости, возмездия были так чужды ему, что он, не задумываясь, послал
письмо новому царю — Александру Третьему — с призывом помиловать убийц его
отца. (Философ Владимир Соловьев призвал к тому же публично — во время своей
лекции.)
Для Достоевского такой поступок был бы невозможен. В одном из выпусков
«Дневника писателя» он рассматривает гипотетическую ситуацию: совестливый и
порядочный человек случайно услышал на улице, как двое революционеров сговариваются
совершить назавтра политическое убийство. Что ему делать? Пойти донести
полиции? Но ведь это противоречило бы всем его понятиям о чести. Это значило бы
наверняка обречь двоих «ближних» на каторгу.
Достоевский не находит решения этой дилеммы в теории. Он не в силах сказать
своему читателю: «Пойди и донеси». Но он также не может сказать: «Промолчи и дай
свершиться убийству». Не смог бы он одобрить казнь цареубийц, но не смог бы и
призвать к помилованию. Душа его оказалась бы в таком же разладе, как у Толстого,
которому пришлось выбирать между личной привязанностью и долгом сострадания.
Секретарь Толстого Н. Н. Гусев записал его слова, сказанные зимой 1908 года:
«Вот что трудно: когда сталкиваются разные любви, например, любовь к своим
близким и к своей душе, вот что трудно...»19
Не в этом ли сходство между двумя столь разными писателями, смутно
ощущаемое нами? Не в том ли, что они оба были готовы встретить тот страшный момент,
«когда сталкиваются две разные любви», и не прибегать к обезболивающему
наркотику «правоты», которым мы в жизни так часто спешим выжечь одну из любовей?
По крайней мере, два урока могли бы мы извлечь из высокой драмы
несовместимости, несоединимости Толстого и Достоевского.
Первый: что нелепо мерить и оценивать — обесценивать — мир, создаваемый
художником, указывая на то, чего в нем нет. Уж если в Толстом нет всего
Достоевского, а в Достоевском — всего Толстого, то, наверное, не этим критерием дблжно
мерить полноту художественного свершения.
Второй: что, какими путями мы ни блуждали бы в духовных океанах и космосах,
192 Игорь Ефимов
если занесет нас на настоящую высоту, там неизбежно придется выбирать не между
высоким и низким, злым и добрым, достойным и недостойным, а между высоким и
высоким, между любовью и любовью. А это и есть то, что на языке веры называется
Искушением — всерьез, с большой буквы.
1 Ф. М. Достоевский. Записки из Мертвого дома. // Поли. собр. соч. (далее ПСС)
в 30 тт. (Л.: «Наука», 1972), т. 4, с. 165-172.
2 Там же, с. 147-150.
3Там же, с. 40-41.
4 Л. Н. Толстой. Послесловие к «Крейцеровой сонате». // Собр. соч. в 20 тт. (М.:
Изд. Кушнеров, 1911), т. 12, с. 492.
5 Ф. М. Достоевский. Записки из подполья. // ПСС, т. 5, с. 102.
6 Ф. М. Достоевский. Дневник писателя. // ПСС, т. 21, с. 20; т. 22. с. 50; т. 23, с. 15.
7 Л. Н. Толстой. Божеское и человеческое. // Собр. соч. в 20 тт., т. 12, с. 509.
8 М. В. Муратов. Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков по их переписке (М.:
Государственный Толстовский музей, 1934), с. 356.
9 Там же, с. 282.
10 Л. Н. Толстой. Письма. // Собр. соч. в 20 тт. (М.: «Художественная литература»,
1965), т. 18, с. 438.
11 Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями (М.: «Художественная
литература», 1978), т. 2, с. 115.
12 Л. Н. Толстой. Письма. // Ук. соч., т. 18, с. 499.
13 Ф. М. Достоевский, А. Г. Достоевская. Переписка (Л.: «Наука», 1976), с. 142.
14 Там же, с. 144.
15 Там же, с. 326.
16 Там же, с. 327.
17 М. В. Муратов. Ук. соч., с. 180.
18 Там же, с. 412-413.
19Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым (М.: «Художественная литература», 1973),
с. 224.
АЛЕКСАНДР КУШНЕР
ПОЧЕМУ ОНИ НЕ ЛЮБИЛИ ЧЕХОВА?
О нелюбви Ахматовой к Чехову рассказали многие мемуаристы, этой теме
посвятил Лев Лосев статью («Звезда», 2002, №7), в которой справедливо заметил, что
относилась она к Чехову даже не равнодушно, как, скажем, Гумилев или Мандельштам, а
«с отрицательной агрессивностью». Объяснений этому феномену (при том, что
художественный метод Ахматовой роднит ее с Чеховым) Л. Лосев не находит:
«...неприязнь Ахматовой к Чехову, при их несомненном литературном сродстве,
иррациональна, загадочна, и все гипотетические объяснения неудовлетворительны». Остается
разве что, согласно теории Харольда Блума, объяснить эту неприязнь «неврозом
влияния»: «По Блуму, — говорит Лосев, — все великие поэты страдают «неврозом
влияния», и первейший симптом этого невроза — отталкивание от источника
влияния, т.е от непосредственного предшественника».
Такой довод представляется остроумным и почти убедительным, — но вот ведь
Анненский был предшественником Ахматовой, оказал на нее очевидное влияние,
однако никакого «невроза» в связи с ним обнаружить невозможно, скорей, наоборот, —
Ахматова горда этим своим ученичеством.
И как согласно теории Блума объяснить «агрессивность» того же Анненского по
отношению к Чехову? Анненский старше Чехова на четыре года, следовательно,
назвать Чехова предшественником Анненского нельзя, но можно отметить их
литературное родство: достаточно сравнить, например, «Даму с собачкой» с
«Прерывистыми строками», а, скажем, «Скучную историю»... «Скучную историю» можно сравнить
едва ли не с любым стихотворением Анненского, подойдут и «Тоска маятника», и
«Зимний сон» («Вот газеты свежий нумер...»), и «Лира часов»... Между тем, что же
писал Анненский о Чехове? «Я перечитал опять Чехова... И неужто же, точно,
русской литературе надо было вязнуть в болотах Достоевского и рубить с Толстым
вековые деревья, чтобы стать обладательницей этого палисадника... Я чувствую, что
больше никогда не примусь за Чехова. Это сухой ум, и он хотел убить в нас
Достоевского — я не люблю Чехова и статью о «Трех сестрах», вернее всего, сожгу...» (письмо к
Е. М. Мухиной от 5 июня 1905 года). И далее в том же письме он спрашивает: «Что он
любил, кроме парного молока и мармелада?» И все это сказано лишь год спустя после
смерти Чехова!
Что касается молока и мармелада, то их любил, я думаю, не Чехов («Ужин
прощальный, по случаю закрытия сезона... Я пил немного, но беспорядочно, мешал
ликеры с коньяком...» — из письма Суворину от 20 февраля 1889 г.; «...потом пошел гулять,
потом был в поганом трактире... потом пошел в пакостные места, где беседовал со
студентом-математиком и с музыкантами, потом вернулся домой, выпил водки,
закусил...» — Н. Н. Оболенскому, 28 апреля 1889 г. и т.п), а как раз Анненский (в хлестких
фразах человек, как правило, далеко за словами не ходит, берет первое, попавшееся
под руку). И в его столь дорогих для нас стихах эпитет «молочный» — частый гость:
«День был ранний и молочно-парный...», «Но на пятна нив и рощ / Только блеск
молочный льется...» («В дороге») и т.д. Интересно, любил ли мармелад Достоевский?
Соыечка-то у него Мармеладова!
© Александр Кушнер, 2002
194 Александр Кушнер
Кое-что в нелюбви Анненского, Ахматовой (наверное, и Мандельштама, и
Гумилева, и Цветаевой) к Чехову может объяснить отношение к нему Ходасевича. Свою
статью 1929 года «О Чехове», приуроченную к двадцатипятилетию со дня смерти писателя,
он построил на противопоставлении Чехова Державину! «Эта годовщина застает меня
в такие дни, когда мысль (да, признаться, — и сердце) заняты другим именем, совсем
другим творческим и человеческим образом». Уже из этой, второй фразы юбилейной
статьи понятно, что Чехову и в годовщину смерти «не поздоровится».
Так и есть. «Один — здоровый, кряжистый, долговечный. Другой — слабый,
подслеповатый, вечно кашляющий, рано умерший». Можно подумать, что Ходасевич —
не слабый, не подслеповатый, не вечно кашляющий! И Ходасевич, и Ахматова с ее
туберкулезом в молодые годы, и Анненский с больным сердцем уж не потому ли
отворачивались от Чехова, что слишком хорошо знали, что такое болезнь, — и
боялись ее? Тянулись к здоровым людям. (Не выдать ли нам это соображение за еще одну
версию, и тоже малоубедительную?) Впрочем, если вглядеться в фотографии
молодого Чехова, видно, каким он был сильным, мужественным, красивым,
привлекательным человеком. Это Чехов-то «слабый» ? Это Чехов-то «подслеповатый» ? Кто же еще
так зорко видит мир, и не только своими глазами, но и глазами своих персонажей? «А
как тепло, как мягки на вид облака, разбросанные в беспорядке по небу, как кротки и
уютны тени тополей и акаций, — тени, которые тянутся через всю широкую улицу и
захватывают на другой стороне дома до самых балконов и вторых этажей!» («Учитель
словесности»). А вот Зина из рассказа «Соседи», разрывающаяся между любовью к
брату и несуразному, запутавшемуся возлюбленному: «— У вас обоих плечи мокрые
от дождя, — сказала Зина и радостно улыбнулась; она была тронута этим маленьким
сходством между братом и Власичем».
С кем угодно можно сравнить Чехова. Например, с Толстым (Чехов, при всей его
любви к Толстому, в своей прозе спорил с ним, возражал ему, используя, кстати
сказать, толстовские мотивы и ситуации). С Тургеневым. С Достоевским
(Достоевского ему противопоставляли многие, от Анненского и Ахматовой — в порицательном до
Набокова — в одобрительном смысле). Даже с Ходасевичем («Вот в этом палаццо
жила Дездемона. / Все это неправда, но стыдно смеяться. / Смотри, как стоят за
колонной колонна / Вот в этом палаццо,..»), а в «Рассказе неизвестного человека»
герой вспоминает: «Я любил сидеть на солнышке, слушать гондольера, не понимать и
по целым часам смотреть на домик, где, говорят, жила Дездемона, — наивный,
грустный домик с девственным выражением, легкий, как кружево, до того легкий, что,
кажется, его можно сдвинуть с места одной рукой». Да и в письмах из Италии Чехов
не уступает в своем восхищении Венецией Ходасевичу: «Я теперь в Венеции, куда
приехал третьего дня из Вены. Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей
жизни городов не видел... Плывешь в гондоле и видишь дворцы дожей, дом, где жила
Дездемона...» Но додуматься до сопоставления Чехова с Державиным! Державин у
Ходасевича «мускулистый», весь — «парение, дорывание, взлет». Чехов — «хилый»,
«весь обычаен», «совсем не хочет парить», «привязан к земле, ко всему простейшему,
самому будничному, и в бессмертие души он, по-видимому, не верит». «Чеховская
чайка не стремится ввысь, как державинский лебедь; она стелется над водой и льнет
к берегу». Так и кажется, что еще немного — и Ходасевич договорится до пошлостей
горьковского «Буревестника».
«Державин — воин, Чехов — врач; Державин несет меч и страдания. Чехов —
примирение и облегчение». Примирение и облегчение Ходасевичу явно не по душе,
ему нравится меч. «Державин на своем веку шесть человек повесил, Чехов, должно
быть, нескольких вылечил». Здесь поэт, любимый нами, проявляет не только
бестактность и нравственную глухоту (тульская крестьянка Елена Кузина, будто бы
вскормившая Владислава Фелициановича, была бы им недовольна), — ему изменяет и
чувство юмора тоже.
У Лидии Гинзбург есть замечательное эссе «Поколение на повороте», в котором
она объяснила любовь Цветаевой к Пугачеву приверженностью поэта к русской
революционной мифологии. Восхищение Ходасевича Державиным — следствие того же
интеллигентского комплекса, только перевернутого: у Цветаевой в героях ходит
Пугачев, у Ходасевича — Державин, повесивший «шесть человек». Не знаю, как Цветаева,
у нее, боюсь сказать, рука, возможно, тоже бы не дрогнула, но Ходасевич, точно,
рядом с виселицей упал бы в обморок.
Тем не менее Ходасевич неумолим в своей статье о Чехове и несгибаем.
«Державин ссорится с тремя императорами, он топочет ногами на Екатерину и в глаза
обзывает грозного Павла таким словом, какого и напечатать нельзя». А что же Чехов? Ну,
что Чехов, понятно: «Один из двух императоров, при которых протекала творческая
жизнь Чехова, даже не знал, что есть у него такой подданный: Антон Павлович Чехов,
врач». Ходасевичу недостаточно того, что «один из двух императоров» Чехова все-
таки знал. Ему хочется, чтобы знали оба, не только Николай, но и Александр III тоже.
Почему они не любили Чехова? 195
Приглашаю читателя вспомнить бронзового толстозадого царя в ватной
шапке-кубанке на таком же толстозадом, тяжеловыйном битюге. Посидел на лошади, отхлебнул
коньячка из заветной фляжки, почитал рассказы Чехова...
Когда XX веку прописываются рецепты XVIII-ro, делается не по себе: как будто
Ходасевич не знает, что кроме Эвтерпы было еще восемь муз, в том числе и Клио.
На чем же споткнулся в своей статье замечательный поэт? Или, ближе к нашей
теме, спросим: откуда такие претензии к Чехову, такая нелюбовь? В чем дело? Дело в
революции, в ее сокрушительном напоре, сдвинувшем и захватившем всех,
независимо от идеологических пристрастий и сочувствий — эсдекам ли, кадетам, эсерам,
большевикам, контрреволюционерам...
«Лет через двести-триста все само образуется, — утешал Чехов, и люди теснились
к нему толпой. А земля под ними уже готова была колыхнуться, — пишет
Ходасевич, — как раз перед первым толчком Чехов умер». Вот почему Чехов их не
устраивал, вот почему был им скучен, устарел. Обещал «небо в алмазах» через двести-триста
лет, рассчитывал на долгий эволюционный путь. Умер «как раз перед первым
толчком» — эта фраза звучит как упрек. Все они — дети революции, даже Анненский,
переживший Чехова только на пять лет, но каких лет! Хотелось решительных
действий, героизма, «неслыханных мятежей» и перемен. Хирургического вмешательства,
а Чехов был врачом-терапевтом. Вот почему обратились к Достоевскому с его
ожесточенностью, отсутствием полутонов, антитезами и катастрофизмом. «Читайте
Достоевского, любите Достоевского, — если можете, а не можете, браните Достоевского, но
читайте по-русски его и по возможности только его...» (Анненский, письмо к
Мухиной). Ахматова, истинная ученица Анненского, так и делала. И не только в
предреволюционные, но и в послереволюционные, и в самые страшные — советские тридца-
тые-сороковые.
Двадцатый век делал ставку на сильную личность, твердую волю, на героя.
Фридрих Ницше произвел впечатление на многих, слишком многих, в том числе на таких
разных людей русской культуры, как Арцыбашев, Блок (в «Вольных мыслях»),
Горький, Гумилев, даже Ходасевич («Все жду, кого-нибудь задавит / Взбесившийся
автомобиль...»; «Вот человек идет. Пырнуть его ножом — /К забору прислонится и не
охнет... / И будут спрашивать, за что и как убил, — / И не поймет никто, как я его
любил»; едва ли намеренно названное «чеховским» словом «Сумерки»,
стихотворение это вполне античеховское). Думаю, что и на Ахматову — тоже, если не прямо, то
опосредованно: достаточно приглядеться к герою ее любовной лирики, чтобы
почувствовать это: «Так гладят кошек или птиц. / Так на наездниц смотрят стройных...»
Одним словом, «и шпор твоих легонький звон».
А что же Чехов? Где у него такие люди? У него и офицер не офицер («...она
откинулась на спинку кресла и стала думать о Горном. Боже мой, как интересны, как
обаятельны мужчины! Надя вспомнила, какое прекрасное выражение,
заискивающее, виноватое и мягкое, бывает у офицера, когда с ним спорят о музыке, и какие при
этом он делает усилия над собой, чтобы его голос не звучал страстно». — «После
театра»), и царский сановник не сановник, и революционер не революционер
(«Рассказ неизвестного человека»), и «великий человек», ученый — не великий человек, а
растерянный, не имеющий «общей идеи» старик («Скучная история»). У него вообще
люди не совпадают ни с профессией, ни с классовой принадлежностью (что для XX
века и вовсе неприемлемо), обманывают ожидания. Не потому ли Ахматова была
уверена, что он «...этих людей не знал! Не был знаком ни с кем выше помощника
начальника станции». Ахматова уверена, что она-то этих людей знала. Не верила она
в чеховского аристократа Орлова и его компанию. Наверное, так же не верила и в
«Архиерея». А в Версилова верила? И в старца Зосиму тоже? И то сказать, литература
заселяет землю своими персонажами, и требовать от них совпадения с нашими
знакомыми — примерно то же самое, что жаловаться на несъедобность сезанновских
яблок.
Нет, не мог Чехов убедить тех, кому предстояло жить в XX веке.
Большевикам, надо сказать, здорово повезло, что Толстой умер за семь лет до 1917
года (будь он лет на десять моложе, бежал бы от них, а не от Софьи Андреевны — из
Ясной Поляны, и написал бы что-нибудь посильнее «Не могу молчать!»), повезло, что
не пришлось им иметь дело с Чеховым (доживи он до советских дней, не висеть бы
его портретам в школе, не читать младшим школьникам «Ваньку Жукова»). О чем
говорить, если даже их Горький уехал от них за границу...
Печать времени — суровая, неизгладимая печать — не щадит, не минует никого.
Можно ли третировать время — эту данную нам в ощущениях форму вечности? «Ты —
вечности заложник, у времени в плену» — сколько раз, вспоминая этот стих, я
сбивался, забывал, где тут время, где вечность. И действительно, какая разница: что плен,
что заложничество — не одно ли это и то же? Время перекраивает и перемалывает
людей по-своему, и человек, даже самый неподходящий для целей и задач своего
196 Александр Кушнер
времени, даже ускользнувший от советских ужасов в эмиграцию, начинает говорить
на его языке. «Жизнь на русской земле не скоро станет прекрасна. Но завтрашние
русские люди будут знать твердо, что приблизить «доброе новое время» зависит от
них самих, что его надо не ждать, а торопить, не призывать, а создавать, не
приколдовывать, а делать. Так бывает всегда в творческие эпохи. Лирика Чехова этим людям
станет в лучшем случае чужда, в худшем — досадна, враждебна. Из кого бы ни
состояла будущая Россия — из чеховских героев она состоять не будет...» (Ходасевич). И
хотя дальше он противопоставляет чеховской «лирике» чеховский «эпос» (советская
критика тоже поощряла эпос и презирала лирику) и уверяет, что «мертвенные герои
Чехова будущему читателю будут повествовать о жизни», — заключительная эта
похвала звучит сомнительно.
Вспоминаю вторую половину пятидесятых, совпавшую с моей юностью. Почему
вдруг все так дружно полюбили Чехова? И Пастернак, поставивший его рядом с
Пушкиным, и, например, Г. Адамович, которому так долго было не до Чехова и который
вдруг похвалил Пастернака, «с острейшим» его «чутьем» обнаружившего сходство
«по линии скромности, совместимой, конечно, с какой угодно гениальностью».
Почему даже Ахматова (этим эпизодом заканчивается и статья Л. Лосева) «...рассказывая в
1956 году сэру Исайе Берлину о страданиях, перенесенных ею в послевоенное
десятилетие... заметила, что перечитала Чехова и что «по крайней мере, в «Палате № 6» он
точно описал ее собственную ситуацию и ситуацию многих других». (А ведь и
молодой В. Ульянов отметил у Чехова этот рассказ и сказал о нем примерно то же самое:
«У меня было ощущение, точно я заперт в Палате № 6».)
Потому и полюбили, что революционная волна окончательно выдохлась; ушла,
оставив после себя «миллионы убитых задешево», растерзанных и ошельмованных.
Потому и полюбили, что выяснилось, что лучше все-таки «ждать», чем «торопить».
Увидели, к чему приводят идеи, «овладевая сознанием масс». Безыдейность — не этим
ли словом запугала читателя передовая русская критика, а уж как большевики
воспользовались им, помнят многие из нас. А Чехов... что же... какие у него идеи? «...Вот
лет через 200 — 300 жизнь на земле станет прекрасна — и вы отдохнете» (Чехов — в
ироническом пересказе Ходасевича).
МАРК АМУСИН
ОСВОБОЖДЕНИЕ
К 80'Летию Курта Воннегута
Трудно поверить, но Курту Воннегуту исполняется восемьдесят лет. А кажется,
вот только что это было — рубеж 60-х—70-х годов, когда мы прочли первые его
романы — «Колыбель для кошки» и «Бойню номер пять». Впечатление было почти
ошеломляющим. История бедолаги и провидца Билли Пилигрима прозвучала для нас
(не забудем — через посредство замечательной переводчицы, «железной старухи»
Риты Райт) в каком-то разительно новом и покоряющем ключе: размах воображения
здесь сочетался с интонацией располагающей, доверительной, идущей «от сердца к
сердцу». К нашему коллективному «поколенческому» сердцу — от сердца
незнакомого, но удивительно симпатичного, от рассказчика, который, очевидно, и был
писателем Куртом Воннегутом. И жизненный опыт, на котором была настояна эта книга,
казался не таким уж чужим: война в Европе, плен, лагерь, где рядом с американцами
размещались русские военнопленные, принудительные работы, чудовищная
бомбежка, смерть и разрушение. А потом —„освобождение, возвращение на родину,
поиски себя, обзаведение семьей, писательский труд с озарениями и сомнениями
вперемешку, ночные посиделки с друзьями, иногда запои. Автор казался добрым
знакомым, присевшим рядом на лавочку и то откровенно, «под этим делом»
изливающим тебе душу, то травящим совершенно немыслимые, но увлекательные байки.
А «Колыбель для кошки»! Эта мозаика эпизодов, выскакивающих один за другим,
как чертики из табакерки, и укладывающихся в общую картинку, посрамляющую
порядок и логику. Яркий и сплошной, «по всем азимутам», полив всяческих «устоев»
и незыблемых истин, сокрушение всех идолов, заклание всех «священных коров». И
этот дивный, чарующий новояз Воннегута: «карасе», «гранфаллон», «вин-дит»,
«дурра», «фома»... Целое поколение молодых советских читателей ввело эти
фонемы-мифологемы в свой словесный обиход.
А разговоры с птичками! Эти многозначнейшие, исполненные потаенного смысла
«пьюти-фьют»! Не в них ли истина, великая, всеобщая природная истина, которая не
может быть открыта ни на одном из бедных и ограниченных человеческих языков?
Не в них. Нет истины в птичьем щебетанье, как и ни в чем другом. Это — один из
озадачивающих уроков Воннегута, которые нам в ту пору еще предстояло усвоить.
Пока же господствовало чувство торжества и освобождения. Главный эффект текстов
Воннегута заключался в подрыве неких устойчивых логико-идеологических и
моральных сцеплений, гарантирующих незыблемость миропорядка. А именно к
разрушению миропорядка, по крайней мере советского, и устремлялось по большей части
коллективное сознание наших читателей.
В этих своих довольно ранних романах писатель наглядно и победительно
показывал: мир — совсем не такой, каким кажется. Он не солиден, не устойчив, не разумен
и, стало быть, не слишком действителен. Он с легкостью переворачивается вверх
тормашками.
Первое, прикладное следствие такого воззрения на мир было обнадеживающим:
Марк Амусин (род. в 1948 г.) — критик, литературовед, публиковался в «Звезде», «Неве»
и др. Живет в Иерусалиме.
© Марк Амусин, 2002
198 МаркАмусин
всякие сила, слава и власть государственного происхождения утверждаются на
мороке и пустоте. Поэтому не стоит верить их претензиям на вечность и незыблемость,
робеть перед ними. Все обветшалое, замшелое, несовместимое с прогрессом и
гуманностью рухнет — под раскаты хохота, который Воннегут провоцирует своей
интеллектуальной щекоткой. Он — союзник в нашей борьбе!
А кроме того — молодые советско-антисоветские интеллигенты ощутили по
отношению к Воннегуту особое «избирательное сродство». И это ощущение не было
обманчивым или случайным. Он действительно по-своему очень «русский» писатель. И
не только потому, что один из персонажей «Бойни» говорит: «...абсолютно все, что
надо знать о жизни, есть в книге «Братья Карамазовы» писателя Достоевского». И не
только потому, что Воннегут, как редко кто из американцев, понимал Довлатова и
сходился с ним в готовности дружить «со всяким сбродом». И не только потому, что
рассуждения Воннегута о жене Лота и соляном столбе в начале «Бойни» почти
текстуально повторяют то, что сказано в стихотворении Анны Ахматовой. Важнее другое:
Воннегут, в духе российской духовной традиции, всегда был озабочен глобальными
проблемами — и без колебаний пускался исправлять составленные другими карты
звездного неба. Как говорится в «Колыбели для кошки», «где только возможно, он
становился на космическую точку зрения».
Однако время шло, мы взрослели (и начали стареть), на смену развеселым 60-м—
70-м пришли новые десятилетия с новыми увлечениями и кумирами. Восторги и
оболыценья прежних лет давно схлынули, мы все как-то приспособились к жестким,
хоть и расцвеченным всяческими миражами будням потребительской цивилизации.
Воннегут издавал новые книги, становясь неким, пусть весьма амбивалентным,
символом американского успеха... Постепенно прояснялось, что существует особый
литературный мир мистера Курта Воннегута, вовсе не такой прозрачно-гуманный и
дружественный, как казалось поначалу, во многом озадачивающий и раздражающий. И
потому взывающий к более пристальному чтению и освоению.
«Колыбель для кошки» — идеальный объект для такого чтения/постижения,
потому что это наиболее представительный текст раннего — и самого яркого —
Воннегута. В романе присутствуют все его основные мотивы и приемы, здесь —
квинтэссенция его философии и стиля, вершина его словесной эквилибристики. Это
незатейливое на первый взгляд повествование обладает чертами исповеди, пикарески, но больше
всего в нем мрачно-насмешливых, в духе Свифта, рассуждений на темы науки и
религии, веры и неверия, смысла и бессмыслицы. И не понятно, что здесь для человека
существеннее: постижение абстрактной истины или его попытки сделать жизнь чуть
более терпимой.
Науку представляет в романе фигура нобелевского лауреата Феликса Хонникера,
участвовавшего в создании атомной бомбы, а потом придумавшего игрушку и по-
страшнее. У Хонникера повадки и свойства, привычно ассоциируемые с образом
рассеянного гения-чудака, например Эйнштейна: абсолютное бескорыстие, острый
интерес к явлениям и загадкам природы, остраненное видение реальности, погруженность
в собственный интеллектуальный мир. И Воннегут со вкусом показывает, каким
чудовищным эгоизмом, душевной сухостью, равнодушием к ближним и дальним может
оборачиваться подобный милый инфантилизм. При этом Хонникер — служитель
фундаментальной науки, а не прикладной ее разновидности, состоящей на жалованье у
торгово-промышленных корпораций. То есть перед нами — подкоп под саму идею
чистого знания, беспредпосылочной любознательности и стремления к истине.
Антипод Хонникера в книге — Боконон, пророк и проныра, основатель новой
религии, ловкий лжец и всеобщий утешитель, обольстительный, как сирена, и
многоликий, как Протей. Учение Боконона пересказывается в романе с отрывочностью,
лишь усиливающей его привлекательность и суггестивность. Особенно впечатляют
слова, которыми открывается свод его вероучения: «Все истины, которые я хочу вам
изложить, — гнусная ложь».
В этом — корень мировоззрения, если не проповедуемого, то все же внятно
сформулированного в «Колыбели». Ложь правит миром, ложь, а не истина, служит
человеческим интересам, ложь смягчает страдания, навевает приятные иллюзии, помогает
сносить удары судьбы. При этом старый негр, придуманный Воннегутом, был
иллюзионистом благодушным и веселым — он был готов первым посмеяться над своими
магическо-пропагандистскими пассами. И этим решительно отличался от других
патентованных поставщиков религиозного опиума и идеологической марихуаны.
Как относится сам автор к Боконону и его делу, к системе «динамического
напряжения», возникающей между добром и злом (а точнее — между злом и еще большим
злом) — понять непросто. На самом деле понимать это и не требуется — не боконис-
тское это занятие. Задача автора — продемонстрировать относительность всякой
устойчивости, вывернуть наизнанку всякую истину (или претензию на нее),
обнаружить тщету человеческих усилий и недостижимость целей. Персонажей романа но-
Освобождение 199
сит по океану случайностей, качает на волнах хаоса, выбрасывает на острова
разочарований и бессмыслицы.
«Колыбель для кошки» — роман об апокалипсисе, о конце света, который люди
подготавливают собственными руками, Дети и наследники Феликса Хонникера
владеют частичками изобретенного им «льда-девять» — вещества, переводящего любую
жидкость в твердое агрегатное состояние. И, вырвавшись из пробирки, «лед-девять»
быстренько уничтожает все живое на земле.
Такое развитие событий предстает в романе — во всяком случае, в боконистской
перспективе — как вполне закономерное. Достаточно вспомнить «четырнадцатый
том сочинений Боконона», который озаглавлен так: «Может ли разумный человек,
учитывая опыт прошедшие веков, питать хоть малейшую надежду на светлое
будущее человечества?». Ответ на этот вопрос, составляющий содержимое тома, краток и
безапелляционен: «Нет».
«Колыбель для кошки» — также роман о власти, о ее уловках и механизмах, о ее
неспособности обеспечить людям сносное существование. «Отцы-основатели»
государства на нищем, забытом богом острове Сан-Лоренцо, Маккейб и Боконон,
попытались установить работающую систему власти на основе манихейского разделения
должностей: один из них стал «жестоким тираном», другой— «кротким святым»,
прячущимся в джунглях. Народ Сан-Лоренцо должен был стать, коллективным и
зачарованным зрителем-участником этой психодрамы — борьбы между полярными
началами. Этот метод оказался лишь ограниченно и непродолжительно годным...
Нынешний диктатор Сан-Лоренцо «Папа» Монзано уповает на науку и технологию
(«наука— колдовство, которое действует»). Фантомом технологического могущества его
соблазнил сын великого Хонникера Фрэнк, инфантильный молодой человек, падший
ангел, опустившийся с небес научных абстракций, в которых царил его демонический
отец, в дольний мир всяческих прикладных технических кунштюков и моделей,
превосходно пародирующих жизнь. Но американская модель» не укореняется в
иссушенной почве Сан-Лоренцо. Образ Фрэнка — еще один пинок в зад технократической
утопии.
Где-то в середине романа рассказчик (который лукаво приглашает отождествить
его с Куртом Воннегутом) специально посвящает несколько строк открещиванию от
(возможных) обвинений в нигилизме. Однако подозрение это остается в силе. В
самом деле — он же все подвергает сомнению и, более того, отрицанию, пусть
улыбчивому и подмигивающему! Даже стоически-минималистское утверждение юного
Бродского «И значит, остались только / Иллюзия и дорога» он опровергает с позиций
скептицизма: иллюзия и впрямь господствует в пространстве романа, зато дорога
обрывается недвусмысленной и глобальной пропастью.
В одном отношении подрывной характер писаний Воннегута действительно не
вызывает сомнений: в отношении автора к американскому образу жизни,
основанному на принципе свободной конкуренции и частной собственности.
Для Воннегута общественная система, построенная на постоянном возбуждении
потребительских аппетитов, и на концентрации богатства, экономической власти в
руках немногих, — такая же болезнь, органический дефект цивилизации, как
атомная бомба или разрушение Дрездена. Он не жалеет для нее самых ядовитых и
уничижительных эпитетов. Один из сквозных его героев, новый Христос или князь Мыш-
кин, Элиот Розуотер, пишет (в романе «Дай вам бог здоровья, мистер Розуотер»)
меморандум-памфлет о процессе первоначального накопления: «Так кучка жадюг во
всей Америке стала распоряжаться всем, что того стоило. Так была создана в
Америке дичайшая, глупейшая, абсолютно нелепая, ненужная и бездарная классовая
система. Честных, трудолюбивых, мирных людей обзывали кровопийцами, стоило им
только заикнуться, чтобы им платили за работу хотя бы прожиточный минимум... Так
мечта об американской Утопии перевернулась брюхом кверху...» («Колыбель для
кошки»). Этому вторит рассказчик «Завтрака для чемпионов»: «Считалось, что в Америке
каждый должен заграбастать сколько может и не выпускать из рук. Некоторые
американцы здорово сумели всего нахватать и не выпускать из рук. Они стали сказочно
богатыми. Другие не могли накопить ни шиша». В «Галапагосе» Воннегут рисует
зловещую картину крушения «мирового экономического порядка», стремительного
банкротства целых стран и континентов, что приводит к анархии, голоду, войне всех
против всех и прекращению рода человеческого.
Так что есть у Воннегута еще одна заслуга — заслуга освобождения российского
читателя от слепого поклонения «идолу рынка». А ведь это был идеологический идол
помассивнее многих других!
Но скептицизм Воннегута не ограничивается, конечно, материями
социально-экономическими. Анархистский замах его куда глобальнее. Вспомним «Бойню номер пять».
Фактографический стержень романа составляют события Второй мировой войны, и
на первый взгляд авторская позиция отвечает здесь цривычцым нормам гуманности и
200 Марк Амусин
морали. Воннегут пишет о нацистской машине уничтожения, о громадных
концентрационных лагерях, о рабском труде, о поляке, повешенном за связь с немецкой
женщиной, о расстреле военнопленного, «бедного старого Дарби», наконец — о мыле и
свечах из жира евреев, цыган и прочих «врагов режима». Все это как будто хорошо
укладывается в матрицу «советского гуманизма», отчасти служившую пространством
перемирия между официозом и диссидентами: нацизм выступал в качестве
абсолютного зла для обеих сторон.
Обескураживает, однако, то, что немцы, с которыми сталкиваются герои
Воннегута, американские военнопленные, выглядят не хуже, а часто лучше их самих. А
ренегат-американец, рьяный сотрудник геббельсовского пропагандистского ведомства,
Говард В. Кемпбелл-младший (фигура, теоретически призванная внушать омерзение)
высказывает немало горьких и нетривиальных истин об американском национальном
характере, для которого типичны культ успеха и наживы, бешеный эгоцентризм,
полное отсутствие солидарности, презрение к беднякам и т. д. Не скажем, что автор
согласен с этими суждениями, но звучат они в романе весомо и убедительно.
А представленная в романе концепция «бытия и времени», которую Воннегут
приписал своим любимым тральфамадорцам: нераздельное и вечное
сосуществование прошлого и будущего, соединенных прозрачной перемычкой настоящего!
Согласно этой концепции, все сущее пребывает вовеки, прошлое ничуть не менее
реально, чем любое другое хронологическое состояние, и, соответственно, смерти нет. Взгляд
тральфамадорца охватывает всю вечность разом, все синхронные и
последовательные состояния бытия. Такое мировидение, базирующееся на всезнании, естественно,
влечет за собой абсолютно фаталистическую философию. Тральфамадорцы
утверждают, что все живые существа во вселенной — суть машины. А это начисто
подрывает гипотезу о свободе воли и нравственной ответственности человека, которая,
кстати, служила стержнем мировоззрения либерально-диссидентских кругов в тогдашнем
СССР. Бесцельные блуждания Билли Пилигрима по маршрутам собственной судьбы,
образующие причудливые и абстрактные узоры, расцвеченные вспышками памяти,
из которых нельзя вынести никакого смысла и нравоучения, вполне подтверждают
обоснованность тральфамадорской картины мира.
Воннегут в романе осуждает ужасы войны, насилие, нетерпимость,
бессмысленную жестокость. Но поди найди там намек на то, в каком почвенном слое залегают
корни зла, какие общественные или культурные факторы его порождают. Зло словно
бы беспричинно, всеобще, оно разлито равномерно в пространстве бытия, как эфир.
Похоже, что оно заложено в самой первооснове человеческой природы, которая,
таким образом, предстает ошибкой творения или дефектом эволюции.
Развертка этой мрачноватой идеи представлена в романе «Галапагос». Это снова
рассказ о конце света, но на этот раз не окончательном, не безоговорочном.
Несколько случайно уцелевших землян сумели — благодаря случайному стечению
обстоятельств — положить начало новому витку эволюции, на котором люди превратились в
земноводные существа — с ластами и жабрами. Но самый важный результат этой
эволюции — избавление от гипертрофированного интеллекта, который и был, по
Воннегуту, главной причиной всех несчастий человечества. Именно он ответствен за
жестокости, несправедливости, ложь и демагогию, кризисы и войны, спалившие в
конце концов Цивилизацию Больших Мозгов. С мрачно-юмористическим
беспристрастием рассказчик романа приглашает читателей согласиться, что новое
человечество (человечество ли?), обитающее в океанской стихии, намного лучше
приспособлено к миру, гармонично и счастливо, чем его прародители.
Но гораздо более провокационным выглядит один из ранних романов Воннегута,
«Праматерь-ночь», главный герой которого, Говард В. Кемпбелл, уже упоминался тут
в связи с «Бойней». Глубочайшая амбивалентность заложена в самой исходной
ситуации: Кемпбелл — видный нацистский радиопропагандист, отъявленный антисемит и
ядовитый критик Америки и всего дела союзников, человек, приближенный к
главным бонзам рейха. И вместе с тем — глубоко законспирированный агент
американской разведки, передающий при помощи своих радиообращений ценную
информацию союзникам. Так кто же он, Кемпбелл, — герой невидимого фронта или гнусный
предатель? Борец со злом или пособник зла? На этот вопрос невозможно ответить.
Кемпбелл аттестует сам себя как человека, глубоко равнодушного к политике и
идеологии, к проблемам и заботам большого мира... А его участие в операции
американской разведки объясняется артистическо-театральными склонностями его натуры:
стремлением играть роли и подчинять действительность драматургическим прихотям
собственного воображения. Герой романа «по жизни» встречается с самыми закоренелыми
преступниками, выслушивает самые чудовищные суждения и высказывания — как
немецких, так и доморощенных американских нацистов. Сам он сохраняет при этом
полную невозмутимость, лишь изредка проборматывая вялые, чисто протокольные
суждения. Моральная оценка замещается здесь почти неартикулированным удивле-
Освобождение 201
нием / приятием невероятных, абсурдных жизненных совпадений и метаморфоз,
которыми изобилует сюжет романа. Чистый «нулевой градус письма» в моральном
плане, карнавал релятивизма.
Так, может, и верно, Воннегут — нигилист, мизантроп и провозвестник скорого
конца человечества, а наше тогдашнее восхищение его неогуманизмом было
ошибкой? Тут пора вспомнить, что мы ведем разговор о писателе по преимуществу,
несмотря на частые эскапады Воннегута в области социологии, психологии и
антропологии. А это значит, что его жизненную философию, мировоззрение нужно поверять
литературной стратегией. Посмотрим, как он пишет.
А пишет Воннегут по-разному. Очень легко отметить характерные, но безличные
черты его стиля, что обычно критики и делают: фрагментарность, прерывистость,
видимый алогизм фабулы, отсутствие подготовленных и отшлифованных финалов-развязок.
Манера повествования Воннегута подчеркнуто заострена против стилистики «больших
нарративов» — против цельности, глубинности, претензий на особое знание и особую
миссию, против элитарности и эзотеричности. Главный принцип его писательской
стратегии — отказ от привилегированной позиции, точки зрения, с которой
изображается — и судится, оценивается — действительность, изображаемая и реальная.
Однако и это еще не индивидуальное клеймо автора — так работают многие
современные прозаики, особенно младшие товарищи Воннегута по престижному клубу
«черных юмористов». Воннегут же выработал своеобразный, я бы даже сказал —
доморощенный стиль, которым и завоевывает читателя. Он сочетает с этой
обобщенно-современной манерой очень личную повествовательную интонацию, вводя в
рассказ самого себя, насыщая повествовательную ткань деталями своей биографии,
реальными или выдуманными. Таким образом, он добавляет щепотку исповедальной
достоверности в невероятное варево своих фантазий.
Статус и функции автора в тексте сильно варьируются. В «Бойне» Воннегут
ограничивается скромным самообнаружением в пределах довольно традиционной
обрамляющей конструкции, рассказывая читателям о причинах и обстоятельствах
написания романа. Да еще однажды автор выглядывает из-за кулис, обозначая свое
участие — рядом с Билли Пилигримом — в массовом дристалище («экскрементальном
фестивале») в лагере американских военнопленных. «Завтрак для чемпионов» уже
являет собой зрелый плод метапоэтики. Здесь автор непринужденно помахивает
волшебной палочкой творца-демиурга. Он вмешивается в действие и комментирует его,
объявляет все изображаемое плодом собственного вымысла, объясняет читателям
мотивы того или иного повествовательного хода, наконец — вступает в прямой
контакт со своим любимым персонажем Килгором Траутом.
Но и в этом случае прием лишен привкуса синтетической лабораторной
искусственности, смягчен прямой и убеждающей человеческой эмоцией. В финале романа
Воннегут отпускает Траута на свободу, отказывается от своей авторской власти над
ним — и плачет от жалости к герою, который выкрикивает вслед исчезающему
творцу («голосом моего отца»): «Верни мне молодость!»
Кстати, в «Завтраке для чемпионов» используется и другой прием, разительно
напоминающий исследованную «русскими формалистами» (и отработанную Брехтом)
технику «остранения». Воннегут берет самые затертые и самоочевидные предметы и
понятия и принимается объяснять их читателям своими словами, что создает
неслабый юмористический и освежающе-вентилирующий эффект. В таком, например, духе:
«Спаривание — это способ делать детей... Револьвером назывался инструмент,
единственным назначением которого было делать дырки в человеческих существах...
Школьные учителя в Соединенных Штатах Америки постоянно писали на доске вот такую
дату и заставляли детей вызубривать ее и повторять гордо и радостно: 1492.
Преподаватели говорили ребятам, что их континент был открыт именно в этот год. А на самом
деле в этом самом 1492 году миллионы людей уже жили там полноценной, творческой
жизнью. Просто в этом году морские разбойники стали убивать, грабить и
обманывать этих жителей».
В книгах Воннегута поначалу пустое изобразительное поле заполняется
странным, как бы случайным образом. Эпизоды, образы персонажей, детали их биографий,
сюжетные сцепления возникают в совершенно произвольном порядке, они теснятся,
множатся, переплетаются, образуя причудливые цепочки и ряды. Мозаики, витражи,
состоящие из самодостаточных стеклышек-эпизодов, отливающих каждое своим
цветом. Здесь явный избыток подробностей, ради которых повествование обрастает
завитками отступлений и ответвлений. В итоге книги Воннегута напоминают своей
конфигурацией то ли густую древесную крону, то ли сеть кровеносных сосудов. Отметим
это: структура воннегутовских текстов пребывает под знаком хаоса, но несет в себе
признаки жизненной органики. Хотя о жизнеподобии и речи быть не может. Уж
слишком много здесь не только фантастических допущений, но и злостно-нарочитых,
совершенно невероятных совпадений и пересечений.
202 Марк Амусин
Повествование движется то скачками, как сознание бедняги Билли Пилигрима, то
дискретными порциями-приращениями, как в «Колыбели» и более поздних романах,
но главное — непредсказуемо. Совершенно непонятно, к какому финалу мы
приближаемся, поскольку само понятие финальности, законченности несовместимо с
воннегутовским мировосприятием. Общая картина получается вызывающе причудливой,
алогичной.
То же можно сказать и о смысловом пространстве его произведений: здесь нет
верха и низа, центра и периферии, нет главного и второстепенного. Высказывания,
несущие как будто особый посыл, размещаются в позициях подчеркнуто случайных,
фабульно не ключевых. Так, в «Колыбели для кошки» разговор между рассказчиком и
малосимпатичным Фрэнком Хонникером, в котором выясняется, что единственно
священным для боконистов является не Бог, а человек (весьма значимое, патетичное
утверждение), спрятан в складках и завитках прихотливого сюжета. Впрочем, это
оправдывается и на содержательном уровне — ведь боконизм, если верить его
основателю, сплошная «фома»!
Более того, при внимательном чтении убеждаешься, что Воннегута вообще нельзя
поймать на высказывании какого-либо определенного ценностного суждения, на
утверждении какой-либо положительной истины. Вот, кажется, звучит по-настоящему
близкое авторскому сердцу (и при этом, хотелось бы нам думать, выстраданное и
задушевно-гуманистическое) убеждение. Ан нет — прочтя еще несколько строк или
страниц, убеждаешься, что оно перечеркивается максимой, противоположной по
знаку. Один из двух эпиграфов к «Галапагосу» — слова из дневника Анны Франк: «И все-
таки я верю, что в глубине души люди добрые». Ближе к концу романа,
повествующего о великих глупостях и преступлениях человеческой цивилизации и о ее бесславном
конце, это изречение дезавуируется, пусть и косвенно. Килгор Траут, отец
рассказчика, точнее, призрак Килгора (впрочем, сам рассказчик тоже призрак, ну, вы меня
поняли), в конце романа припоминает эти слова как образчик безнадежной
наивности и совершенно беспочвенного оптимизма.
Или другой пример. В последнем (пока) произведении Воннегута, «Времетрясе-
ние», есть рассуждение о религиозной вере. Автор заявляет, что большинству
человечества вера дарит утешение и душевный покой, которые не могут дать агностическо-
гуманистические убеждения. Звучит это как проникновенный гимн
терапевтическому воздействию, которое оказывает на простого человека конфессиональная
приобщенность. Эффект этого гимна заметно ослабляется, однако, ядовитым
замечанием Килгора Траута (опять этого пресловутого Траута, «вечного жида»
воннегутовской вселенной) о том, что вступление в «лоно церкви» не только требует от человека
массы «покаянных мероприятий», но и чревато рецидивами фанатизма и насилия со
стороны новообращенных. Так что — все сомнительно и относительно в этом относи-
тельнейшем из миров.
Его сюжетные ходы, композиционные построения-ловушки и словесное
хулиганство, его парадоксальные ракурсы и перспективы, представляющие привычную
действительность ненадежной, шаткой, зависшей над пропастью, — сродни (пусть
по духу, а не буквально) буддистской философии и практике, освобождающим от
пиетета перед плотной, субстанциональной реальностью. Это — хлопки в ладоши
гуру или его же удары бамбуковой палкой по башке ученика, помогающие
последнему вырваться из сонной одури привычки и осознать иллюзорность образов и
представлений, являющихся естественной средой его обитания. Воннегут своей
поэтикой и философией во многом предвосхитил «поколение Пелевина». Только свои
пьяняще-отрезвляющие антиистины он возвещает в манере намного менее
претенциозной и поучающей.
Догмам, стереотипам, всяким авторитетным моральным и ценностным
суждениям Воннегут противопоставляет не более глубокие или более авторитетные истины, а
веселую и истовую убежденность во всеобщей невменяемости, иллюзорности
сущего, каковое и не стоит пытаться «схватить» упорядочивающими правилами и схемами:
все равно просочится сквозь стены, рассосется, как туман, оставив после себя лишь
пустую оболочку — «колыбель для кошки».
Да ведь сам писатель говорит об этом прямым текстом. В «Завтраке для
чемпионов» рассказчик заявляет, что все беды, безобразия и идиотизм американской жизни
имеют своей причиной то, что жизнь подражает литературе, а та, в свою очередь,
совершает великий грех: изображает действительность как упорядоченную,
структурированную и полную смысла. Дальше Воннегут пишет: «Как только я понял, почему
Америка стала такой несчастной и опасной страной, где люди живут выдуманной
жизнью, я решил отказаться от всякого сочинительства. Я решил писать про
реальную жизнь. Все персонажи будут одинаково значительны. Все факты будут
одинаково важными. Пусть другие вносят порядок в хаос. А я вместо этого внесу хаос в
порядок... И если так поступят все писатели, то, может быть, граждане, не занимаю-
Освобождение 203
щиеся литературным трудом, поймут, что никакого порядка в окружающем нас мире
нет и что мы главным образом должны приспосабливаться к окружающему нас
хаосу» («Завтрак для чемпионов»). Это — настоящая декларация метода, пусть и не
вполне серьезная, как всегда у Воннегута, о чем говорилось выше.
Из всего этого, казалось бы, можно сделать следующий вывод. Ни к чему в мире
Воннегут не относится серьезно (это единственный его непреложный принцип), и к
его творчеству, соответственно, противопоказано относиться серьезно. Он —
провозвестник хаоса и абсурда, шагающий по канату, натянутому над пропастью,
жонглирующий принципами и ценностями.
А как же быть с довольно частыми высказываниями Воннегута насчет социальной
ответственности писателя, служения обществу и даже о его «вере в счастье
человечества»? Очевидно, и их нужно оценивать в общей перспективе ролевого озорства и
высмеивания всего и вся, в том числе и самого себя?
Для такого заключения Воннегут дает немало оснований, и отбросить его нелегко.
Но я предпочитаю считать, что Воннегут ухитряется не только казаться, но и быть
автором гуманистического склада, сохранять связь с традицией морализма,
социальной критики, даже служения. Ну и пусть это вступает в противоречие с
вышесказанным. Противоречия надо не выкорчевывать, а жить с ними — это один из немногих
уроков, которые юбиляр преподает нам. При всем его декларативном скептицизме,
саркастичности и анархизме Воннегут далек и от программной мизантропии, скажем,
селиновского толка, и от холодноватой игровой самоудовлетворенности Барта и Пин-
чона.
Помогают ему в этом пресловутые ирония и жалость, замешенные на убеждении,
которое ему, по его собственным словам, внушили на факультете антропологии
Чикагского университета: нет людей смешных, или противных, или злых. Вообще
«абсолютно никакой разницы между людьми нет». Книги Воннегута проникнуты (о,
банальность!) сочувствием и пониманием, пониманием скорбности человеческого
удела, обреченности человека мощным внеличным стихиям, будь то природным или
социальным.
Люди, по Воннегуту, не плохи и не хороши — но они сущностно такие же, как ты.
Писатель призывает к солидарности на базе элементарнейшего сходства между всеми
обитателями планеты: никто не любит боли, голода и холода, все боятся старения,
болезней, одиночества, безумия. Смерть — постоянный и неустранимый горизонт
жизни, не столько изнанка, сколько подкладка, основа бытия. Все несчастны и
жаждут урвать себе хоть кусочек счастья (или покоя, или воли). Все стремятся максимали-
зировать собственное благо, в том числе и за счет ближних. Возмущаться этим глупо.
Хорошо бы только, чтобы каждый понимал и помнил: у всех — сходные желания,
стремления, надежды, да и, в сущности, одинаковые права на жизнь и счастье. На
таком минималистском фундаменте и воздвигнуто здание скупого и беспафосного
воннегутовского гуманизма.
Не случайно самые разные тексты писателя насыщены отсылками к мифу о
Золотом веке, потерянном рае, о состоянии человека до грехопадения, до познания.
А в «Галапагосе» человечеству даже удается — в процессе катаклизмов и эволюции
— вернуться к этому блаженному состоянию. Есть и еще один библейский, точнее,
евангельский мотив, который насквозь прошивает книги Воннегута, — Нагорная
проповедь. Ортодоксальный марксизм, разумеется, чужд Воннегуту, но идеал
альтернативного общественного устройства, социал-анархистского по сути, почти
постоянно брезжит на его духовном горизонте. Особенно заметно он выступает в
романе «Тюремная пташка», повествующем о злоключениях Уолтера Старбека, в
юности социалиста-идеалиста, оказавшегося затянутым в перипетии Уотергейтского
скандала. Мотив активного противостояния злу здесь, как и, скажем, в романе
«Балаган», явно намечается, хоть и не получает, естественно, позитивного разрешения.
В «Времетрясении» автор высказывается на этот счет вполне определенно: «...мне,
как и всем тем, чье детство пришлось на Великую депрессию, все еще кажется
очень несправедливым объявлять это слово (коммунизм. — М. А.) неприличным
только из-за того, что те, кто называли себя коммунистами, были кровавыми
преступниками. Для нас это слово означало только лишь возможный достойный ответ
на зверства людей с Уолл-стрит».
Если вдуматься, есть некий парадокс в судьбе Воннегута и восприятии его
творчества. Лучшие свои книги он написал в 60-е годы, на гребень славы вознесся в начале
70-х, когда после ошеломляющего успеха «Бойни номер пять» публика и критики
заново открыли «Колыбель» и распространили свой восторг на другие романы. Но
подлинное свое призвание и слияние со временем тексты Воннегута — с их стилем и
смысловым посылом — обретают сейчас, в начале нового тысячелетия, в
изменившемся до неузнаваемости, явно повредившемся мире.
204 Марк Амусин
Фантазии-провидения писателя — относительно людей-роботов,
программируемых фанатичными идеологиями, химическими веществами или телевизионной
рекламой, относительно экологическо-климатических катаклизмов, непрочности
«мирового экономического порядка», основанного на стимулировании алчности и
несбыточных ожиданий, — все эти произносимые с ухмылкой и потому как бы несерьезные
пророчества неуклонно сбываются, незаметно вдвигаются в нашу жизнь. (Он
действительно напоминает пророка, уставшего от бесчисленных обличений грехов и
пороков рода человеческого, знающего, что ничто не поможет, впадающего порой в
мрачную клоунаду — и все же продолжающего свои безнадежные инвективы и
увещевания.)
Все обманывает, всякая твердь под ногами оборачивается трясиной. Ситуация
особенно трагикомична для тех, кому за пятьдесят, как раз для поколения советских
читателей Воннегута первого призыва. Сбылось все, на что они надеялись, за что
боролись, с идеалами демократии и частной инициативы наперевес. Рухнула
империя, тоталитарный левиафан всплыл кверху брюхом, дух индивидуализма (нашего
бедного индивидуализма, как сказал Борхес) воцарился на одной шестой части суши.
И в итоге всех этих свершений — снова нужно прибегать к Воннегуту как средству
индивидуальной защиты, глотку кислорода, понюшке нашатыря.
Ведь он призывает приспосабливаться к хаосу — но не сливаться с ним, а, скорее,
обезвреживать его, вырабатывая противоядие, для каждого — свое. Он учит
принимать мир таким, каков он есть, с абсурдом, изъянами, неразрешимыми
противоречиями — и не делать из этого трагедию, а добавлять в жизнь «от себя» крупицы доброй
воли, юмора и порядочности.
Воннегут программно отвергает все идеологии, концепции, догматические и
систематические убеждения и верования. Однако в его мире сохраняется различие
между поступками, линиями поведения, которые поддерживают человека, и теми,
которые втаптывают его в грязь. Сохраняется разность потенциалов, из которой
проистекает то самое боконистское «динамическое напряжение».
В мире Воннегута, где идеально сбалансированы утверждения и отрицания,
надежда, стремление к солидарности, справедливости, к взаимному пониманию и
взаимной ответственности столь же неистребимы, как жестокость и глупость, алчность и
эгоизм. Личный же выбор автора ясен. Призыва «Следуй за мной» от него не
дождешься — не боконистское это занятие. Однако он наглядно демонстрирует, что именно
творчество, юмор и отказ смириться с жестокостью и глупостью делают
человеческую жизнь стоящей проживания. И еще — книги, в которых иногда удается найти
что-то, что придает жизни смысл.
ЕВГЕНИЙ МОРОЗ
ГЕКСОГЕНОВЫЕ СКАЗКИ
Я должен написать 7 романов о Красной империи.
Заложить капсулы красной идеи для потомков. Это мое
мессианство как писателя. А как политика... Я хочу
бросить в этот котел скинхедов, лимоновцев, кондратенков-
цев, протестующий ислам, мы должны взять Думу на
следующих выборах, протолкнуть свою президентскую
команду, чтобы этот олигархический строй исчез навсегда!
Александр Проханов.
«Комсомольская правда», 24.04.2002.
Звездный час российской интеллигенции наступил в годы перестройки, когда вместе
с кризисом коммунистического режима исчезла цензура, и мы получили право на
независимое свободное мнение. Выяснилось, что в стране на удивление мало
приверженцев правившей более семи десятилетий коммунистической партии, однако в
российской писательской среде уже в конце 1980-х сформировалась активная группа
защитников советской родины. Напомню о забытых ныне публичных заявлениях и
обращениях членов Союза писателей к любимому ЦК КПСС с призывом защитить
страну от заговора сионистов-троцкистов, о выступлениях в Верховном Совете
народных депутатов Белова и Распутина и прочее, прочее...
Любопытно, что писательская деятельность в защиту СССР наиболее заметно
реализовалась именно в сфере политики. Книги, которые принесли известность
Белову и Распутину, не имели к этому какого-либо отношения. А вот когда Белов
попытался определиться по-новому и написал идейный шедевр «Все впереди», то получилась
у него, словно созданная каким-то злым насмешником, не очень приличная пародия
на самого себя. Было, по-видимому, нечто в самой природе деревенской прозы, что
делало подобную трансформацию невозможной, — полагаю, это присущая данной
традиции внутренняя совестливость, которую даже осознанные авторские усилия без
необратимых потерь преодолеть не смогли. Ну, а помимо деревенщиков в активе
патриотической литературы заметных фигур не оказалось. Писателей много, да кто
же помнит, что они написали? Только и осталось, что награждать друг друга
собственными наградами да пенять на вселенский заговор умолчания, организованный,
понятное дело, масонами.
Реванш взяли в области легкой литературы — жанр исторического фэнтэзи в
смеси с детективами. Как с гордостью пишет об этом Владимир Бондаренко
(«Хроника "Национального бестселлера"» — «День литературы», июнь, 2002): «Книги
Константинова и Пронина, Кивинова и Афанасьева, Алексеева и Бушкова уже
сформировали многомиллионный мир новой героики. Имперская фантастика Рыбакова и
Семеновой, Видова и Трапезникова лишь подтвердила колоссальную популярность идеологии
отпора». Если вы не знаете большей части этих имен, не удивляйтесь. Однако,
оказавшись в метро, посмотрите на книжные прилавки — там упомянутые авторы
представлены очень активно. Это особая параллельная реальность «легкого» чтения, с
собственно литературой обычно не ассоциирующаяся. Тем не менее, Бондаренко гово-
Евгений Львович Мороз (род. в 1950 г.) — исследователь русского эпоса,
традиционной культуры и русского националистического движения. Работы публиковались в
журнале «Барьер», сборниках Института этнологии и этнографии и др. Живет в С.-Петербурге.
© Евгений Мороз, 2002
206 Евгений Мороз
рит чистую правду — аудитория у названных авторов действительно огромная.
Уступает, конечно, Марининой и Дарье Донцовой, но все же очень большая.
И вот наконец-то прорыв. Героем дня стал Александр Проханов — знаменитый
патриот советской империи, являющийся редактором главного издания
непримиримой оппозиции газеты «Завтра», прежнего «Дня». Можно сказать, что «соловей
генштаба» взлетел к вершинам литературного Олимпа. В ресторане петербургской «Ас-
тории» этот шестидесятилетний ветеран обогнал литературную молодежь и среди
цветов и шампанского получил за роман «Господин Гексоген» премию «Национальный
бестселлер». Тут же шикарным жестом подарил свои четыре тысячи долларов
Эдуарду Лимонову. На адвоката. Еще и издателей уговорил, так что в складчину получилось
даже десять тысяч.
Пресса взорвалась. Только в одном «Плейбое» три рецензии, общее же число
подбирается к сотне — любопытным рекомендую посетить сайт Проханова, где
собрана изрядная коллекция. И с каждым днем все больше и больше, к статьям,
посвященным роману, добавились также публикации о выставке «Господин Гексоген
рисует», на которой Проханов представил свои опыты в области живописи.
Исключительно многогранная личность. Еще и стихи опубликовал.
Хочу, чтоб убивать и грабить перестали,
Чтоб пулеметы их дома хлестали,
Чтоб им ночами снова снился Сталин.
А там глядишь, из Грозного да в Таллин.
Волшебные строки.
Единомышленники ликуют: «Вот и на нашей улице праздник: писатель Александр
Проханов получил премию «Национальный бестселлер» за роман «Господин
Гексоген»!» («Сердечно поздравляем, дружище!» — «Советская Россия», 04.06.2002).
Владимир Бондаренко посвятил великому событию несколько статей, в которых объяснил,
что победа Проханова — это подлинный русский вызов, под стать подвигу Ильи
Муромца, та самая «одна на всех» победа, о которой мечтали уже долгие годы, и, конечно
же, премия является предзнаменованием других, грядущих побед. По словам самого
Проханова* роман «Господин Гексоген» является одной из «капсул красной идеи»,
заложенных для потомков» чтобы, не дай бог, не забыли, если все-таки не получится
создать объединенную армию скинхедов, лимоновцев, кондратенковцев и
представителей исламского сопротивления, чтобы победить на следующих выборах в Думу.
Что касается газетно-журнальных публикаций» в них преобладает жадный
интерес к новости, стерильно лишенный какой-либо оценочной составляющей. Сладко
щекочет ноздри запах скандала. Лишь несколько моралистов пытаются объяснить
уважаемой аудитории, почему произошедшее достойно осуждения, но Вячеслав
Курицын («Гексоген без ссылок» — «Русский журнал», 10.06.2002) снисходительно им
объясняет, что главное — это качество литературы, и автор гениального романа не
должен обладать прогрессивными убеждениями. К тому же нельзя отождествлять
литературный антисемитизм g антисемитизмом погромщиков — Курицын уверяет, что
при необходимости Проханов будет, рискуя жизнью, срывать заминированные
антисемитские плакаты» Очевидно, займется этим в компании со своим старым другом
Макашовым,
Тем временем герой событий продолжает небрежно эпатировать читающую
публику и, отвечая на обвинения в фашизме, сообщает: «Я настолько люблю Москву! —
Даже Гитлер ее не любил, как я. Ему не удалось в нее войти, а я в ней живу и
существую» («Плейбой», май 2002), «В обход линии Мажино, которую воздвигли мои
соперники, интеллектуалы дали мне маленький проход через Бельгию, и мои дивизии
с кротко опущенными пушками вошли в Париж» («Русский журнал», 30.05.2002).
Интеллектуалы — это, прежде всего, Михаил Трофименков, кинокритик из
«Коммерсанта», чей второй голос (первый принадлежал Бондаренко и был определен
заранее) выдвинул Проханова в лидеры. Окончательное решение принадлежало
почетному председателю малого жюри Владимиру Когану, но по статусу премии он мог
вмешаться только в патовой ситуации — если голоса разделятся поровну. После
выступления Трофименкова так оно и случилось. Позднее критик подробно объяснил
свой выбор в статье «Роман меняет читательское зрение», напечатанной в родном
прохановском «Завтра» (июнь 2002). Трофименков обнаруживает в «Господине Гек-
согене» черты, роднящие с живописью Босха, поэзией Николая Гумилева, а также
«Петербургом» Андрея Белова, но особо восхищает его то, «что господин Проханов
идет вопреки всем существующим правилам литературной игры, не просто отвергая,
но яростно вытаптывая принятые критерии и "хорошего литературного вкуса", и
"политической корректности"». Тонкое эстетское переживание высшего уровня. Как
резюмирует Андрей Немзер («Гексоген с вами» — «Время новостей», 03.06.2002): «Тер-
Гексогеновые сказки 207
пкий запах туберозы в очередной раз смешался с запахом портков». О том же, но уже
с полным восторгом пишет Курицын: «А Проханов, между тем, писатель отличный.
Животный, дикий, путаный, идеологически сомнительный, такой кусок раскаленной
души, такой поток инкрустированного поноса* такая сила в клетке, бес в ребре, оду-
ван на челе... — настоящий, короче, писатель. Вставляет».
Что касается «вставляет» — это очень личное, оставляю на совести Курицына.
Мне понятнее про «поток инкрустированного поноса», хотя предпочел бы другое
сравнение, навеянное образами самого романа. Проханов рассказывает, что в ходе боев в
джунглях бабочки, привлекаемые ядовитыми испарениями, слетаются к воронкам,
образовавшимся после взрывов. Очень похоже. К этому, кстати, и тема гексогена
располагает. На мой взгляд, роман Проханова, это скорее отрава, чем понос, даже
если и инкрустированный. Такой специфический галлюциноген.
Вмешательство Трофименкова, обеспечившего Проханову победу, может
показаться случайным, что вполне соответствует уже сложившейся репутации премии —
вспоминают, что в прошлом году «Князь ветра» Леонида Юзефовича победил только
потому, что один темпераментный критик подпоил одного из темпераментных членов
малого жюри. Очевидно, и в этот раз могло бы случиться что-то подобное. Но, в конце
концов, даже если бы вместо Проханова оказалась лидером его конкурент Ирина
Денежкина, это не отменило бы того очевидного факта, что Проханов уже вышел к
широкой читательской аудитории и нашел в ней своих верных поклонников,
«Господин Гексоген» уверенно лидировал еще в первом туре, получив 16 баллов и более чем
в два раза обогнав тем самым ближайший к нему роман Олега Павлова
«Карагандинские девятины» (лишь 7 баллов). Как пишет по этому поводу Юлия Рахаева («Питер
короновал Проханова и его "Гексогена"» **- «Известия»» 01.06.2002): «"Господин
Гексоген" просто обязан был выиграть. Успех конспирологическй-галлюцинаторного
варева Проханова по тиражам уже состоялся — ад-маргинемовский (имеется в виду
издательство «Ад Маргинем») «Гексоген» продан за два месяца тиражом 27 000.
Других бестселлеров подобного масштаба в шестерке не было». По ее же замечанию:
«Проханов сейчас оказался в чрезвычайно выгодном положении; он может развить
свой успех и в литературе, и в политике. Теперь его трудно выдавать за буйного
графомана: все-таки члены жюри поручились за него своей репутацией, Уже сейчас
Проханов триумфально шествует в литературный истеблишмент: „в престижной «Амфоре»
выходит его прошлогодний роман — «Идущие в ночи». За новыми романами
Проханова — «Бой на Рио-Коко» и «Последний солдат империи» — выстраивается чуть ли не
очередь из издателей. Выяснилось, что на Проханове можно зарабатывать деньги...»
Деньги — это уже точно победа. И йе объяснить ее ни эстетскими извращениями
умников, которые хотели поиграться с забавной игрушкой и тем самым обеспечили
ей раскрутку, превратив смешного монстрика в полноценного монстра (Александр
Агеев. «Голод 75. Практическая гастроэнтерология чтения» — «Русский журнал»,
05.06,2002), ни интригами Березовского» который будто бы помогал продвижению
романа, так как ему выгодна выдвинутая Прохановым версия о причастности к
взрывам домов в Москве российских спецслужб (Алла Латынина. «Пастухи, козлы и
бараны» — «Время МН», 04.06.2002). Остается фактом, что уже на прошлом конкурсе
национального бестселлера роман Проханова «Идущие в ночи» был лидером первого
тура. Тогда критики из малого жюри данный результат проигнорировали, но в этот
раз глас народа возобладал.
Что же можно сказать о «конспирологически-галлюцинаторном вареве»
господина Проханова? Напиток, надо сказать, весьма замысловатый. Герои «Господина
Гексогена» вспоминают то православный акафист, то строки Гумилева — «О тебе, моя
Африка, шепотом в небесах говорят серафимы...», то бред
национал-коммунистического юродивого — «Ленин Кремль сторожит, встал на пути Змея, не дает проползти»,
«Царя жиды умучили, а Сталин умучил жидов». Рядом с воспоминаниями о
пламенных кубинках* которые в давние времена африканских баталий щедро распахивали
свои шоколадные груди навстречу российским товарищам, появляется назидательный
рассказ о московской путане-соблазнительнице, которая в приступе раскаяния
уходит на чеченскую войну, чтобы помочь нашим замечательным мальчикам — не
подумайте плохого, конечно же, в качестве медсестры. Проявляя явную стилистическую
невоздержанность, автор «Господина Гексогена» сочетает изыски, относящиеся к теме
собирания бабочек (почти Набоков), и бурные технократические восторги в духе
итальянских футуристов (Проханов признается в любви к позднему Маяковскому, но, на
мой взгляд, его творчество ближе к стилистике Маринетти, с которым нашего автора
роднит патетическое эстетство и культ бравой воинственности). Тут же фрагменты,
продиктованные философией общего дела Федорова — мечтой о всеобщем
воскресении. По словам Проханова, в романе «Бой на Рио-Коко» он собирается «использовать
как художественный прием всю федоровскую философию воскрешения из мертвых,
преодоления смерти, когда будут воскрешены не только люди, но и целые эпохи,
208 Евгений Мороз
страны, империи» («Независимая газета», 06.06.2002), а в «Господине Гексогене»
удовлетворяется тем, что приписывает высокопоставленному сотруднику спецслужб
намерение воскресить многотысячные жертвы организованных им войн и терактов.
Столь необузданный стилистический темперамент является оригинальным
достоянием Проханова и отличает его от большинства патриотических единомышленников.
Многих это коробит, хотя кажется, что сейчас прежние оппоненты готовы все ему
простить. И дело не только в желании прикоснуться к успеху. «Господин Гексоген»
плоть от плоти литература националистического сопротивления. Это такой особый жанр.
Являясь сторонниками тех политических лидеров, которые потерпели поражение в 1991
и 1993 годах, националистические авторы неизменно берут реванш в своем творческом
воображении. В разных книгах победы эти могут относиться и к легендарным
начальным эпохам славянской истории, и к нашему времени, однако во всех случаях
национально положительные герои сталкиваются там с темными силами Зла,
представленными обычно заговорщиками сомнительного национального происхождения. В качестве
примера укажу лишь на роман Бушкова «Бешеная» (М.: Олма Пресс, 1999),
центральным эпизодом которого является разнузданная сексуальная оргия демократов-сатанис-
тов, преимущественно гомосексуалистов и лесбиянок, вызывающих при этом дух
академика Сахарова. Героиня романа, отважная рыжая чекистка, сделав себе
интригующую прическу на интересном месте, проникает на сборище и, благополучно избегнув
всех посягательств на свое прекрасное тело, разоблачает далеко идущие тайные
антигосударственные устремления устроителей этой глубоко аморальной акции.
Творя в том же духе, Проханов не растрачивается на мелочи и бьет прямо в цель,
сводя счеты с наиболее известными политическими лидерами и идеологами
враждебных ему партий. В романе обозначены многие герои московской политики — от
Ельцина и Лужкова до телеведущего Сванидзе. Понятны и сюжеты, в основе которых
известный скандал с любовными похождениями прокурора, неожиданная смерть
Собчака, падение Березовского и Гусинского, отставка Степашина, приход к власти
Путина. Впрочем, сходство, мягко говоря, не буквальное. Например, «Хакамада» перед
просветленным взором главного героя Проханова оказывается женщиной-ящерицей,
а «дочь Ельцина», хотя и сохраняет человеческое обличье, предстает вавилонской
блудницей, сопровождаемой бесом-банкиром — «Березовским», которому волею
автора уготована расправа и смерть от рук чекистов.
Это особое, кривое зеркало, отражения которого послушно преобразуются по
воле Проханова. Тут не просто причуды сюжета и свободная фантазия. Все
подчинено политической идее. В этом зеркале исчезают миллионы людей, растерзанных
сталинским режимом, зато насыщаются кровью и муками события 1993 года, которые
должны затмить воспоминания о жертвах столь любимой Прохановым красной
империи. В конечном же итоге все события, связанные с падением коммунистического
режима и последующими поражениями националистической оппозиции,
преобразуются в историю заговора черных сил. Как свидетельствует Бондаренко (строки
посвящены роману «Красно-коричневый», однако во всех романах Проханова картина мира
вполне идентична), Проханов «врагов воспринимает не на уровне конкретных
личностей, а как агентов разрушения, как всемирную нечисть. Тот же Ростропович как бы
создает музыку русской погибели. Он и распоясавшийся палач, и громила — одно и то
же. Это только внешняя часть — реальный Гайдар, а другая, тайная часть —
принадлежит преисподней. Они все явились в Россию из ада и уберутся туда же. Со своими
хвостами, копытцами, клыками... Темный мир зла подобен пирамиде, где внизу
суетятся мелкие бесы, разные гайдарчики, шумейчики, чубайсики, а где-то на вершине
сидит рогатый прелестник с алмазной шестиконечной звездой во лбу. Он стремится
показать свое превосходство, подчинить себе все народы».
«Распоясавшийся палач и громила» Ростропович выведен только в
«Красно-коричневом», в роман «Господин Гексоген» он не попал, зато уж прелестник с алмазным
венцом там упомянут. Это Антихрист, который, согласно видению главного героя,
планирует въехать в Москву в сопровождении голых юношей из театра Виктюка, «и
Мэр в сопровождении Патриарха под венчальную ораторию Шнитке, написанную на
стихи Бродского, поведет его в Успенский собор». Москва станет при этом столицей
еврейской «Новой Хазарии», прообразом которой является уже существующая на
телевидении «Электронная Хазария», — этот сюжет лишь в несколько
преображенном виде перелетает в текст романа со страниц газеты «Завтра». Здесь и описание
телеигры «Дантес», в ходе которой участники специальными дротиками пронзают
портрет Пушкина, и обучение мастурбации, и рассказ о дискредитации самого
физического типа русского человека, который изображается так, чтобы у телезрителей
связались с ним самые отвратительные образные ассоциации. По словам героя
романа: «Мы тем самым умеряем гордыню русских, насыщая зрительный ряд другими
национальными типами». В итоге несчастных зрителей травят изображениями
Эйнштейна, коварно внедряя в их сознание чуждый расовый типаж.
Гексогеновые сказки 209
Даже самые причудливые метафоры романа, связанные с бредом юродивого, —
рассказы о Змее, который залег в метро и пытается в обход Ленина пробраться в
Кремль, напоминают о старых идеях, почерпнутых из «Протоколов сионских
мудрецов», в которых именно метро приписывалась особая роль в планах
евреев-заговорщиков. Впрочем, знакомство с теориями Александра Дугина, изложенными им в
труде под названием «Конспирология», существенно осложнило общую идею заговора,
придав сюжету Проханова ту провокативную закрученность, которая так восхитила
Трофименкова. Создатели «Электронной Хазарии» не только подлы, но и
самонадеянно глупы — изощренное коварство и глупость как-то органично дополняют друг
друга в их природе. За «хазарами» проступают фигуры истинных господ ситуации.
Это агенты КГБ, которые в полном соответствии с теориями Дугина образуют тайный
атлантический орден, связанный с родственными структурами США и пытающийся
подчинить Россию своим планам. Именно кэгэбисты-атлантисты взрывают дома в
Москве и провоцируют вторжение Басаева в Дагестан — сюжет, столь явно
повторяющий известные обвинения Березовского, что появились рассказы о его тайном
покровительстве Проханову.
Впрочем, и перенимая дугинские фантазии, Проханов наполняет их
собственными настроениями, среди которых доминируют страстная любовь к родным карающим
органам и истовая ненависть к евреям. В интервью «Плейбою» (май 2002) Проханов
поминает даже небесный КГБ, председателем которого является апостол Павел,
однако и в самом романе есть достойные строки. Чего стоит только описание тайного
культа сотрудников КГБ, поклоняющихся низверженному идолу Дзержинского. Тем,
кто его сокрушил, прощения нет — это, в изображении Проханова, сборище
отвратительных уродов, терзавших плоть родной страны. Сквозь зубы поминается и «Бака-
тин, предатель вонючий», который сдал аппаратуру из американского посольства. Хотя
в своей политике атлантисты из КГБ продолжают «хазарскую» линию, более того,
именно им принадлежат наиболее страшные провокации, несущие гибель тысячам
людей, однако даже злодеи из спецорганов обладают несомненным обаянием,
напоминая Проханову экзотических хищных птиц. С «хазарами» же все иначе. Это какая-
то мерзость земноводная, лишенная окончательного облика и формы, временами
преобразующаяся в зловещие демонические фантомы, но в конце концов — под
неумолимым чекистским взором — вновь возвращающаяся к своей омерзительной
склизкой основе. Каждое движение подобных персонажей изображается
Прохановым с чувством искреннего отвращения — на уровне физической тошноты.
Отвечая на замечание интервьюера «Плейбоя» (май 2002): «Вы пишете
антисемитские тексты. Даже если оставить в покое этику, считается, что это — признак дурного
вкуса», Проханов бодро парирует: «Да, если угодно, я — маэстро дурного вкуса,
маэстро высокого стиля. В искусстве нет дурного вкуса... Антисемитизм — пикантная тема
для людей культуры». Судя по восторгам господ Трофименкова и Курицына, так оно и
есть, однако позволю себе не поверить претензиям на чисто литературную основу про-
хановских строк. Тут голос сердца, страсть, такого нельзя описать, не прочувствовав. А
если уж говорить о пикантной теме, то таковой, на мой взгляд, является роль
несомненного «хазара» — господина Когана, который своим решением присудил литературную
премию этому творению. Как заметил по этому поводу Алексей Архангельский («Где
стол был яств — там гроб стоит» — «Известия», 08.06.2002): «Почетный председатель
жюри, а по нечетным промстройбанщик Коган отдал свой решающий голос роману тов.
Проханова А. А. «Господин Гексоген». Должно быть, искупая вековую вину
банкирского народа перед гонимым народом русским. Или охотно ввязываясь в очередную
интеллектуальную провокацию. А скорее всего просто из пресыщенного равнодушия.
Которое расползается по социальной поверхности нашей возлюбленной Родины, как
нефтяное пятно по поверхности океана».
Причудливо закручен не только рассказ о заговоре, но и мир положительных
ценностей Проханова — тут и евразийская идея, понимаемая им как имперская
упаковка русского национализма, и национал-большевистские юродивые фантазии,
включающие поклонение Ленину—Сталину, и наставляющий героя православный старец,
который объясняет, что после 1993 года патриарх забеременел Антихристом с
копытами и хвостом. Однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что Ленин протух
и посмертно мечтает о земном захоронении, да и с Христом что-то не в порядке, во
всяком случае с коллекционером бабочек он общаться не желает. Уже за пределами
личного опыта героя, но в полном соответствии с теориями Дугина, агентам атлантиз-
ма из КГБ противостоят у Проханова носители евразийской идеи из созданного
Сталиным Русского Ордена. Понятно, что это замечательные люди, — всех атлантистов
собрали в один самолет и взорвали, однако в качестве действующего персонажа в
романе выведен лишь один тайный евразиец, да и он так ловко маскируется, что
практически не различим — только тень помаячила. Спас главного героя, и хорошо.
Все примиряется на общей идее русскости. Коллекционер бабочек вспоминает о сво-
8 Звезда №11
210 Евгений Мороз
ей светлой юности, когда он осуществлял расово чистое соитие с прекрасной студент-
кой^археологиней, причем предавался он этому увлекательному занятию при
благосклонном внимании далеких славянских предков, которых для данного случая сам же
и раскопал. Отмечу, что у нашего героя нет каких-либо предрассудков — при случае
он готов сочетаться и с чернокожей африканкой, и с кубинкой, но родная славянская
душа, не говорю уже о теле, это совсем другое. Тут не просто плотское
удовольствие — голос дрожит, сердце поет, а о прочем лучше и не упоминать.
В конечном итоге усомнившийся во всем герой Проханова ничего не отвергает, и
образ русского мира предстает в романе как голограмма: с каждой точки обзора
смотрится по-разному, но и в таком многообразии остается единой. Согласно
наблюдениям Бондаренко, даже древние суздальские иконы своей цветовой -—
красно-коричневой '— гаммой предсказывали нынешнюю политическую ориентацию Проханова и
его единомышленников, так что каждый из романов Проханова — это не только
капсула красной идеи, но еще и икона. А Александр Дугин в посвященном Проханову
эссе «Последний прыгун империи» уверяет, что уже Лев Толстой считал Проханова
поразительно умным человеком. Не верите, почитайте — и откровения Бондаренко, и
эссе Дугина висят на сайте «Господина Гексогена».
На фоне такой исторической перспективы выбор тех или иных внешних форм не
столь уж й значим, главное — основополагающая общая идея. Как пишет о ней
Бондаренко: «Наша, русская, альтернатива — ...пирамида, повернутая острием вниз. Внизу
всегда стоит русский великомученик, пирамида втыкается в его сердце, разрывает
его, но от него пирамида идет ввысь лучами света, лучами любви, и, расширяясь, этот
свет и эта любовь образуют царство справедливости, добра. Это русская картина
мира. И в третьем тысячелетии мы все должны восстановить эту пирамиду, эту
благодать, которую мы дарим всему человечеству».
Весь тяжелый бред ненависти и остервенелого безумия, связанного с
сатанинскими фантазиями, — это также часть предполагаемой «пирамидальной» картины мира
и, стало быть, бесплатное дополнение к лучам любви, предназначенным в подарок
человечеству. Проханов и его единомышленники искренне убеждены в том, что
ничего более прекрасного и придумать нельзя. Представляю, как стремительные китайцы,
бушмены, индусы, арабы, пигмеи, австралийцы, мексиканцы, полинезийцы, папуасы,
бразильцы и прочие народы Третьего мира, отталкивая степенных европейцев и
располневших граждан США, толпятся вокруг издателей газеты «Завтра» в надежде
получить от них желанный дар света и любви, а Проханов им еще по капсуле гексогено-
вой красной идеи выдает — для полного кайфа.
Подобное сочетание мании величия с манией преследования, как известно, не
лечится. Для характеристики данного феномена хочется перейти от клинической
психиатрии к православному духовному опыту, который так ценит автор «Господина
Гексогена». На эту мысль навело меня одно из откровений Проханова, утверждавшего,
что он не только автоматом владеет, но и с прелестными видениями знаком. В
духовном плане, конечно. Вспомнил об этом, читая Павла Флоренского («Иконостас»),
который отмечает, что «при прелести, все старания, пришпориваемые и тщеславием, и
чувственностью, и другими страстями, в особенности же питаемые гордостью,
силятся покрепче затянуть узы... Когда грешник обыкновенный грешник, он знает, что
отдаляется от Бога и прогневляет Его; прелестная же душа уходит от Бога, думая Его
обрадовать». Полагаю, что это тот самый случай. При всех претензиях ревнителей
пирамидального царства справедливости их сознанием владеют омерзительные
демоны, извращающие реальность мира и заменяющие ее своими злобными фантазиями.
Так что в поисках известных персонажей с рогами и копытами неплохо бы им
посмотреть на себя... Впрочем, как показывают последние события, в эпоху
постмодернизма и демоны, и фантазии в моде.
МЕМУАРЫ XX ВЕКА
ЮРИЙ ОВСЯННИКОВ
РЯДОМ С КНИГАМИ, ВМЕСТЕ С КНИГАМИ
Год назад умер Юрий Овсянников.
Бог с ней, со скромностью, — в последнее время все чаще приходится вспоминать
высокие строки старых эпитафий, стихотворных эпитафий позапрошлого века. «Он был
из первых в стае той орлиной...»
Почти ушла уже блестящая московская плеяда, дружеский кружок
разнообразно-блистательный: Натан Эйдельман, Юрий Давыдов, Андрей Тартаковский, Юрий
Овсянников,.. Оставшихся из суеверия называть не буду.
Я имел честь и духовное наслаждение быть с ними в дружбе.
Это были очень разные по-человечески люди, которых объединял талант, безмерные
знания и русская история, которой они жили.
Юрий Овсянников, как и Юрий Давыдов, был из воевавших.
У Натана Эйдельмана был репрессирован отец, да и сам он был под следствием. Юрий
Давыдов провел годы в лагере.
В 1938 году на глазах у Юры Овсянникова был арестован его дед —
генерал-артиллерист царской армии, не эмигрировавший, оставшийся служить своей стране.
XX век по-своему прошелся по каждому из них.
В начале мая 1945 года среди берлинских развалин Юре, двадцатилетнему командиру
разведвзвода, в скоротечном рукопашном бою немец выбил прикладом все передние зубы.
Философ Александр Пятигорский писал в коротком некрологе: «Брошенный совсем
еще мальчиком в страшную войну, он был выброшен назад только через несколько лет
после ее конца. Может быть, поэтому он так на всю жизнь и остался окончательно не
демобилизованным солдатом».
Гренадерского роста, с орлиным профилем, по-гвардейски грассирующий, Юрий
Овсянников идеально подходил для роли связного между историческими эпохами. Он
обожал XVIII век. В публикуемых воспоминаниях он пишет о себе как об издателе. Он и в
самом деле был великий издатель. Но все же главным его делом были его книги — ясно,
чисто написанные, изобилующие материалом, обладающие особой, овсянниковской
энергией, столь свойственной временам, о которых он писал. Он создал грандиозное полотно,
посвященное Петербургу, — «Великие зодчие Санкт-Петербурга. Трезини, Растрелли, Рос-
си», «Три века Санкт-Петербурга».
В последние два года жизни вышли — монументальная «История памятников
архитектуры», «Петр Великий, первый русский император» и блестящие «Картины русского быта.
Стили. Нравы. Этикет», оформленные так, как умел только он.
Одним из проявлений его солдатского мужества и выносливости была поистине
фантастическая работоспособность, жизнеспособность. Его хватало на все.
С ним было так хорошо говорить, выпивать, обсуждать все на свете — текущую
политику, историософские проблемы, жизнь наших друзей.
Было необыкновенно хорошо в их с Ириной удивительном доме, состоящем из книг —
сколько среди них редчайших! — множества уникальных, с редким вкусом подобранных
предметов, теплого радушия...
Давно ли мы сетовали с ним и Давыдовым: «Какая беда, что нет Натана! Как бы надо
обсудить с ним происходящее!» Вот и Давыдова нет. Вот и Юры Овсянникова нет.
И, увы, совсем по-иному начинаешь с годами читать хрестоматийные строки:
© И. С. Ненарокомова (публикатор, наследник), 2002
© Яков Гордин (вступительная заметка), 2002
© Михаил Долинский (послесловие), 2002
212 Юрий Овсянников
За полог все скользят друзья мои...
Лицейские, ермоловцы, поэты,
Товарищи! Вас подлинно ли нет?
Да, подлинно нет. Книги остались. Дела остались. А друзей подлинно нет.
Остались и мемуары Юрия «Рядом с книгами, вместе с книгами», писавшиеся им в
последние годы. Законченную их часть «Звезда» предлагает вниманию читателей.
Яков Гордин
Три стены кабинета, он же — гостиная и столовая, были закрыты
высокими книжными полками. Золотое мерцание арабесок на разноцветных
сафьяновых корешках придавало комнате торжественный, даже музейный вид.
Отец1 был фанатичным коллекционером и собирал тогда издания с
иллюстрациями французских романтиков: журналы, книги, альбомы с рисунками,
гравюрами и литографиями лучших мастеров графики 30 —50-х годов XIX
столетия. Имена Гюстава Доре, Оноре Домье, Поля Гаварни, Жерара Гранви-
ля, Селестена Нантейля быстро стали для меня привычными и обиходными.
Не помню, как и когда, но мне внушили, что трогать отцовские книги нельзя.
И я строго соблюдал это правило, следя, чтобы его блюли и другие. Однажды,
как обычно, в четверг пришел старый друг отца — художник Николай
Петрович Феофилактов.2 Тот самый, кого в начале XX столетия называли «русским
Бердслеем». Отец еще не вернулся домой. Всегда молчаливый и угрюмый,
Николай Петрович снял с полки один из альбомов и уселся в покойное кресло.
Возмущение и ужас охватили меня. Не успел отец переступить порог, как я с
воплем «Дядя взял твою книгу!» бросился к нему. «Ему можно», — спокойно
ответил отец. Помолчал и добавил: «Вырастешь, и тебе разрешу!..»
Снимать с полок отцовские книги мне так и не довелось. В силу
различных причин в начале 1936 года отец решил расстаться с библиотекой. О ее
продаже сообщили тогда и московские, и даже парижские газеты. По своему
составу и сохранности томов библиотека была уникальной.
Бесспорно, в 20-е годы собирать книги было куда легче, чем теперь.
Революция вытолкнула на книжные развалы сотни, а может, и тысячи
великолепных библиотек, лишившихся своих хозяев. Раз в неделю, а то и чаще, отец
отправлялся на «охоту» — обход всех больших и малых магазинчиков и
книжных барахолок. После такого обхода на полках, как правило, появлялись
новые тома, а некоторые старые уступали свое место экземплярам лучшей
сохранности. Подобные обновления проходили порой и два, и три раза.
Об одном из таких обменов отец рассказывал с особым удовольствием.
Случилось ему за гроши купить на каком-то развале брошюрку — описание
памятника «Гренадерам — героям Плевны», выпущенную ко дню открытия.
Была она очень редкой. В дореволюционном каталоге знаменитого
букиниста, одного из лучших знатоков русской книги Павла Петровича Шибанова3
оценена была чуть ли не в 300 рублей. Через какое-то время отправился отец
к Шибанову. Взглянув на брошюрку, Павел Петрович купить ее отказался:
«И собиратель теперь не тот, и цена другая...» Пересказывая этот разговор,
отец начинал гнусавить и тянуть слова, подражая Шибанову: «Уж если так
хотите, то могу обменять... Поройтесь вон там, в развале...» В углу стояло
несколько стоп немецких, французских и английских книг. Надобно
заметить, что западной книги Шибанов не знал и относился к ней с небрежением.
А отец тем временем уже приметил в стопе несколько знакомых ему
корешков. Обмен состоялся. Обе стороны остались довольны. Павел Петрович
получил редкую брошюру за какую-то «иностранщину». Отец уносил домой
журналы, полученные за книжечку, стоившую ему всего пятиалтынный.
Добыча, принесенная в дом, оказалась полным комплектом «Шаривари» —
знаменитого сатирического журнала, прозванного «Кошачьей музыкой» и
заполненного рисунками лучших французских карикатуристов. У отца уже
был комплект, но далеко не в лучшем состоянии, а принесенный восхищал
Рядом с книгами, вместе с книгами 213
изумительной, девственной сохранностью. Даже не разрезанный. Он тут же
занял на полке место старого, изрядно зачитанного. Истинно
библиофильская редкость всегда приходит к тому, кто любит и знает книгу...
Писатель Владимир Лидин4, вспоминая о моем отце, Максимилиане
Яковлевиче Шике, описывал один случай из своей библиофильской жизни: «Его
познания в области книг были огромны, мне не раз приходилось видеть его
склоненным над справочниками и каталогами в веерах закладок, которые он
с замечательной точностью выхватывал, когда требовалась та или другая
справка. Как-то мне привелось купить книгу, которую Шик, образно говоря, как
бы благословил на царствование... — отдельное издание рассказа Мопассана
«Поездка за город», выпущенное в Париже «Обществом современных
библиофилов» в 1892 году на бумаге с водяным знаком «Гюи де Мопассан».
Книжка с иллюстрациями, разбросанными по всему тексту и напечатанными
черной, похожей на тушь, краской, действительно являлась одной из
библиофильских причуд, и хотя нередко ограничиваешь себя только тем, что
собираешь, соблазн был велик, и я эту книжку купил.
По дороге из книжного магазина я встретил Максимилиана Яковлевича,
жившего поблизости от меня, на улице Огарева (теперь: Газетный переулок. —
Ред.), и зашел к нему показать покупку. Он ловким жестом вскинул свое
стеклышко, защемил его складкой брови, полистал книжку, из-за
близорукости почти водя носом по ней, потом откинулся и спросил: «Сколько дал?» Я
назвал цену, не очень малую. «Чучело, — сказал он, — сам не знаешь, что ты
купил. Ведь все рисунки Валлоттона в книге — подлинные, а их приняли за
печатные». И показал мне отблеск туши и оставшиеся карандашные линии
на рисунках Валлоттона, сделанных специально для единственного
экземпляра... Шик был рад, потирал руки, достал из буфета графинчик... —
книжник он был опытный и хорошо знал, какой именно случай следует обмыть».
Раз в месяц в доме наступал торжественный день: показ «трофеев».
Строгих судей оповещали заранее. В назначенный день с утра начинались
хлопоты: на кухне что-то резали, варили, пекли, жарили. Раньше других приходил,
как всегда, молчаливый Феофилактов, сделавший в свое время экслибрис для
отцовских книг. Следом за ним являлся Александр Мелентьевич Кожебат-
кин5, весь — шум и движение. В прошлом был он секретарем издательства
«Мусагет», затем обзавелся собственным издательством «Альциона»,
знаменитым своими изысканными иллюстрированными томиками. О наступившем
теперь трудном для него времени свидетельствовали и мятые брюки, и
тесный пиджак в пятнах, и потертый портфель под мышкой, из которого все же
торчало горлышко любимого красного вина. Он сразу заполнял собой и
своим громким голосом всю комнату. Почти одновременно приходили
элегантный Владимир Германович Лидин, сухопарый Алексей Алексеевич Сидоров6,
милейший и добрейший Давид Самойлович Айзенштат7. Когда наконец все
были в сборе, отец доставал с полки или из шкафа очередной экземпляр и
пускал по кругу. Торжественное действо начиналось. А я, вжавшись в кресло,
чтобы, избави бог, кому-нибудь не помешать, наблюдал и слушал.
Каждый сопровождал книгу комментариями. Вот протянул к ней руки
Давид Самойлович. Он плохо видел и потому, склонив голову, глядел только
левым глазом. Отец, который также был очень близорук, не отпуская книги,
впивался в нее правым глазом. Утыкаясь друг в друга носами, они начинали
обсуждать красоту переплета и мастерство художника. Потом наступала
очередь Алексея Алексеевича. Он разглядывал молча и внимательно. Передавая
книгу, изрекал порой: «Прельстительный экземпляр!» Кожебаткин смотрел
шумно. Казалось, специально ищет какой-нибудь просчет издателя или
типографа, чтобы радостно объявить о нем. Николай Петрович Феофилактов
наслаждался гравюрами и рисунками, точно мысленно следил за движением
резца или карандаша мастера. Может, в эти мгновения с грустью вспоминал
дни своей славы, когда был любимым художником брюсовского журнала
«Весы», в котором сотрудничал и отец, привлеченный Валерием Брюсовым.
Действо длилось два часа, а затем все усаживались за накрытый стол, и Нико-
214 Юрий Овсянников
лай Петрович тянулся к запотевшему графину. Разговор становился все
оживленней, но по-прежнему главной темой оставались книги, иллюстрации,
переплеты...
Именно Феофилактов и Кожебаткин преподали мне первые уроки
обращения с книгой, бережно переворачивая страницы одним пальцем за
верхний угол. Они объясняли мне, в чем красота переплета — этого нарядного
платья, в котором книга выходит к людям. Они говорили о значении
титульного листа и размеров белых полей. Увы, недолги были эти уроки. В 1937 году
мои первые учителя, безобидные и добрые, сгинули в подвалах Лубянки.
И все же мое познание книги продолжалось. В годы перед второй миро*
вой войной, когда отец посчитал, что со мной уже можно разговаривать как
со взрослым, мне было разрешено сидеть за столом с его друзьями и молча
слушать их беседы. Теперь, помимо отца, моим главным наставником стал
Давид Самойлович Айзенштат. Библиофилы и книжники тех лет не могли
представить Москву без него. Книжная лавка писателей, книжные базары и
аукционы, секция книговедения в Московском Клубе писателей — все
неразрывно было связано с его именем. Небольшого роста, щуплый, вероятно,
ощущавший себя неуютно на шумных улицах, он преображался, когда брал в
руки какую-нибудь антикварную книгу. Становился проповедником,
пророком, вдохновенно вещающим о красоте шрифта, о великолепии переплетов
XVIII века, которые так любил, о содержании и судьбе книги, сыгравшей
свою, пусть даже малую роль в истории культуры. Я слушал его зачарованно,
подчас увлекаясь больше образным рассказом, чем сутью. И сегодня горько
жалею об этом. Но, увы, упущенного не вернуть. «Если бы молодость знала,
если бы старость могла...»
К моему счастью, отец не был одинок в своем библиофильском
увлечении. Французских романтиков собирали и прославленные русские
графики — мирискусники Георгий Семенович Верейский8 и Дмитрий Исидорович
Митрохин9. Общая страсть сблизила и сдружила их. Каждый свой приезд из
Петербурга в Москву они неизменно приходили к нам, чтобы посмотреть
новые приобретения отца и провести вечер в упоительной беседе о любимых
мастерах и книгах. Друзья совершали обмены, разыскивали и доставали друг
для друга недостающие тома и номера журналов. После смерти отца в его
архиве осталось немало писем и открыток с просьбами поискать у
московских букинистов то или иное издание.
К несчастью, я почти совсем не запомнил Дмитрия Исидоровича, но с
Георгием Семеновичем даже очень «подружился». В середине 30-х годов он у
нас в доме рисовал портреты отца и матери. Тихонько сидя в стороне, я
внимательно наблюдал за его работой. Но в конце концов мне стало скучно,
и я попросил разрешения рассказать о только что прочитанной книге. Я как
раз одолел жизнеописание знаменитого нидерландского ученого Антони ван
Левенгука. Мое воображение потряс один из его опытов. Желая выяснить
скорость размножения вши, ученый посадил себе в чулок пару насекомых и
не снимал его целый месяц. А когда снял, то подсчитал количество
гнездившихся там вшей. Видимо, я рассказывал это с восторгом. Георгий Семенович
заразительно смеялся. А на следующий день принес мне рисунок экслибриса
для моей будущей библиотеки. В центре, в барочной раме, — портрет
Левенгука, с перекошенным от укусов лицом. Увы, не пришлось мне
воспользоваться этим драгоценным подарком. Он пропал во время войны. А вот
наблюдения за работой художника и некоторые его объяснения, которые я
запомнил, очень пригодились мне много позже.
Моим наставником стал и Михаил Ильич Щелкунов10. Большой и
грузный, он появлялся с таким же раздутым портфелем. Пыхтя открывал его и
среди вороха различных рукописей начинал искать только что вышедшую
книгу, которой хотел погордиться. Он был одним из основателей Российской
книжной палаты и Музея книг при ней, автором нужной и сегодня книги
«История, техника, искусство книгопечатания». Михаил Ильич мог часами,
Рядом с книгами, вместе с книгами 215
не умолкая, упоенно вещать об искусстве типографов. Тщетно пытался отец
повернуть разговор на другие темы. Остановить Щелкунова, по-моему, было
невозможно. И я слушал его с интересом и вниманием. Незадолго до смерти
он решил подарить мне свою книгу, но с условием, что я сам приду к нему на
Малую Никитскую. А я сдуру все оттягивал этот поход. Потом неожиданно
пришло известие о смерти Михаила Ильича. Его книгу я приобрел много
позже, после войны...
Мой долг вспомнить еще одного моего наставника — Сергея Александ*
ровича Полякова11. Маленький, ссохшийся, всегда в теплой кофте и
тюбетейке, прикрывавшей большую лысую голову, он сначала не вызвал у меня
никакого интереса. Но когда отец сказал, что Сергей Александрович владеет 17
современными и древними языками, я стал внимательно прислушиваться и
приглядываться к нему. И тогда только я узнал, что именно этот старичок был
в свое время создателем первого в России издательства символистов
«Скорпион» и журнала «Весы» при нем. Отец, видимо, боялся рассказывать мне в
те непростые и страшные годы о прошлом дорогого ему человека, но слушать
воспоминания Сергея Александровича разрешал.
В дни, когда Поляков навещал нас, приходил и живший неподалеку
Владимир Германович Лидин. Меня тут же отправляли в магазин «Восточные
сладости» (он размещался в старом доме, на месте теперешнего магазина
«Российские вина» на Тверской) за полдюжиной красного вина «Шамхор».
Его очень любил старый издатель. И тогда начиналась беседа, длившаяся
далеко за полночь.
Случалось, что Сергей Александрович приходил раньше установленного
срока. Отца еще не было дома, и желанный гость начинал рассказывать мне
о своем бывшем издательстве, которое помещалось в двух небольших
комнатах гостиницы «Метрополь», о книгах, которые оно выпускало. С начала
войны Сергей Александрович переселился к нам. Потом мне сообщили, что в
октябре 1941 года он эвакуировался в Новосибирск и умер там зимой 1942
года от голода. А я и сегодня кляну себя, что не записывал за ним тогда, хоть
кратко, интереснейшие истории...
Так отец и его друзья привили мне горячую любовь к книге. С той поры
я навсегда усвоил: настоящая книга — произведение искусства, созданное
коллективом единомышленников.
Книжную науку средней ступени и начала высших знаний я начал
постигать лишь десятилетия спустя, в 1965 году, когда пришел работать в
издательство «Искусство». В тот год, после очередной кампании каких-то
реорганизаций, бывшее издательство Академии художеств было передано в
«Искусство», где уже испокон веку существовала своя редакция капитальных трудов
по истории и теории живописи, графики, архитектуры. Теперь появилась
вторая, которую возглавил я. Новой редакции предстояло выпускать книги
по искусству для самых широких кругов читателей. Именно так объяснил
мне задачу директор издательства Евгений Иванович Савостьянов12. В
недавнем прошлом партийный функционер, он неожиданно, ко всеобщей
радости, оказался человеком любящим и чувствующим книгу. Именно при нем
«Искусство» достигло вершины своего расцвета. А после его ухода началось
медленное, затем все убыстряющееся падение.
Даже сейчас не могу спокойно вспоминать первые месяцы моей новой
деятельности. Перед этим я работал в ТАСС, в журнале «Юность». Там были
свои приемы и методы работы, резко отличные от издательских. Я не могу
сказать, что новая работа давалась мне легко. Сама атмосфера вокруг
вначале была не из приятных. Я часто ловил полные иронии и сарказма взгляды
старых работников. А порой даже слышал за спиной: «Посмотрим, что
сумеет этот журналист».
216 Юрий Овсянников
К счастью, редакторам, пришедшим из Академии художеств, очень
хотелось, как и мне, доказать, что мы не хуже авгуров, просидевших в «Искусстве»
десятилетия. И мы стали искать собственное лицо. Теперь, по прошествии
многих лет, я знаю, что мы сумели это сделать. Я с удовольствием смотрю на
полки, где стоят задуманные мною и созданные серии. Первой из них была
«Жизнь в искусстве» — литературные повествования о жизни и творчестве
прославленных художников, архитекторов, драматургов, актеров. Старые
работники издательства приняли ее очень настороженно, но потом признали и
стали активно поддерживать. Затем появились изящные книжечки серии
«Города и музеи мира» — рассказы о крупнейших музеях, их создании и
сокровищах, о старых городах, прославленных своими памятниками архитектуры.
Потом — элегантные альбомы: «Графика Пикассо», «Графика Матисса».
Альбом «Графика Пикассо» был первым в Союзе изданием, знакомящим
с графическими произведениями этого гениального, но, как считали
«наверху», идеологически чуждого советским людям художника. О перипетиях,
связанных с появлением этого альбома (теперь, по прошествии времени, все
кажется абсурдом), можно было бы написать целый роман. Кратко скажу,
что по выходе его в свет я получил сначала выговор от начальства, а потом —
благодарность (в связи с тем, что альбом был преподнесен президенту
Франции, приехавшему в Москву, и понравился). И смешно, и грустно.
В 1967 году издание такого альбома было событием. Я получил множество
радостных, благодарственных писем. Ираклий Андроников написал из
больничной палаты: «Я в больнице, предстоит операция на печени. Режет
Вишневский... Успокоили мою печень, не памятуя о том, как я взволновал Вашу.
С пожеланием Вам новых альбомов, подобных Пикассо. Новой «Чукоккалы»
(о ней речь впереди. — Ред.). Новых собственных книг...» Как радовал
каждый отклик на новую книгу, новую серию...
Начала выходить серия «Дороги к прекрасному» — маленькие желтые
книжечки карманного формата, удобные для туристов, рассказывающие о
достопамятных и примечательных городах и весях нашей страны... И,
наконец, пухлые томики полюбившейся многим «Малой истории искусств»... Да
разве перечислить все, что было задумано и сделано.
Создание серии напоминает рождение ребенка. Сначала нелегкий и
длительный период «беременности» идеей будущих книг. Потом точное, почти
научное определение, кого следует ждать — мальчика или девочку, кому,
каким читателям серия будет необходима и даже полезна. Только после этого
начинается подготовка необходимого приданого — стиля и композиции
каждой книги, выбор единого для всех формата и внешнего оформления. Вплоть
до мелочей — какие бантики или пуговки должны быть на платьице или
костюмчике будущего младенца.
В пору подобных раздумий и принятия решений я нередко с тоской
вспоминал отцовскую библиотеку. Как легко и просто было французским
романтикам. Девятнадцатый век, еще не отказавшийся от красивых иллюзий, не
делил читателей на различные группы и «классы». Художники той поры,
украшавшие книгу, твердо знали, что для людей состоятельных ее «оденут» в
марокен, а для тех, кто небогат, — в бумажную обложку. И потому готовили
соответственно два типа оформления.
Бурное развитие науки и техники породило деление читателей на многие
группы по специальностям и интересам. И каждая требует свою книгу,
отличную от прочих и содержанием, и внешним оформлением. Специалисты
ждут один тип издания. Интеллигенты — другой. Учащиеся — третий. А еще
существует неумирающее племя библиофилов, которое жаждет обрести
издания нарядные и редкие. И всех надо ублажить, каждому потрафить.
Конечно, тайны издательской деятельности я постигал не в одиночку. За
короткий срок подобное невозможно. Мне помогали советами и примерами
замечательные мастера своего дела, с которыми я встретился в издательстве
и подружился. Очень много дало мне общение с художественным редакто-
Рядом с книгами, вместе с книгами 217
ром Инессой Румянцевой. Ее энергии хватило бы, пожалуй, на десять
человек, а художественный вкус у нее безупречен, как музыкальный слух у
настоящих исполнителей. Помню, как дизайнер Михаил Аникст определял на
переплете место, куда следует поставить виньетку. Он чертил какие-то
графики, считал что-то на калькуляторе. Подошла Инесса, взглянула на
переплет: «Поставь вот сюда!» — и указала место. Через несколько минут
выяснилось, что разница между точкой вычисленной и [точкой,] определенной на
глаз, всего несколько миллиметров. Виньетку все же поставили там, где
указал художественный редактор. Зрительно это было лучше.
Много полезного перенял я у искусствоведов и литературных редакторов
экстракласса — Ростислава Климова13 и Юрия Молока14. Высокому, худому
эстету Климову следовало по характеру и внешнему облику носить цилиндр,
а он ходил в берете, сдвинутом на ухо, как делают это портовые рабочие во
Франции. Великолепный знаток истории искусства, он редактировал тогда
объемистые тома «Памятников мирового искусства». Каждый фолиант
включал несколько сот иллюстраций. Климов сам подбирал их и сам готовил
макет. Размерами подчеркивал значимость того или иного произведения,
подбирал параллели, сталкивал разнохарактерные работы, короче, выстраивал
наглядную историю развития пластических искусств в тот или иной период.
Скрадывал, сглаживал просчеты не всегда удачных вступительных статей,
которые представляла Академия художеств. Наблюдать за работой Климова,
за его почти шаманским перекладыванием бесчисленных фотографий было
не просто поучительно. То было завораживающее зрелище, дарившее не только
наслаждение, но и радость обретения новых знаний.
Невысокий, вечно обсыпанный табачным пеплом, Юрий Молок —
прекрасный знаток русской книжной графики XX столетия. Он любил
порассуждать, пофилософствовать, прерывая себя одобрительными замечаниями:
«Интересно сказал, да?», «Красиво получается!»... Не забуду, как аппетитно
объяснял он мне новаторство Николая Попова в иллюстрациях к роману
Д. Дефо «Робинзон Крузо», исполненных подобно страничкам из старой,
пожелтевшей записной книжки. Его увлекательные рассказы о художниках книги
всегда были полны занимательными сюжетами о рождении тех или иных
рисунков, гравюр и своеобразными открытиями...
Время, на которое пришлась моя издательская учеба, оказалось
непростым. То были годы начала поисков новых путей в оформлении книги. С
наступлением тех лет, которые Илья Эренбург образно назвал «оттепелью»,
потекли в Россию сначала тонкой струйкой, а затем набиравшим силу
ручейком западные издания. И тогда профессионалы увидели, что рядом с
«пришельцами» наши книги и журналы выглядят глухими провинциалами.
Первым, как мне представляется, осознал это талантливый Лев Збарский. В
кругу художников-графиков он сразу выделился своим почти матиссовским
штрихом. Сначала Збарский интересно и своеобразно оформил путевые
заметки И. Эренбурга по Греции, Индии, Японии. Потом появились изящно и
строго оформленные тома «Мастеров искусств об искусстве» и, наконец,
нарядные белые томики популярной серии «Художественные памятники СССР».
Следующий широкий шаг к новому сделали художники Максим Жуков,
Михаил Аникст и их единомышленники. Отвергнув надоевшие старые
приемы, они стали утверждать жесткие законы конструирования, часто
заимствованные из западных дайджестов и рекламных проспектов. На книжных
выставках в Доме художника на Кузнецком мосту их макеты обложек,
разворотов и отдельных полос привлекали внимание своей железной логикой и
строгой графичностью. Поэтому и казались красивыми. В этом холодном,
рассудочном конструировании был свой резон. Жесткая схема и предельная
аккуратность должны были, по замыслу дизайнеров, как бы спрятать за
своей четкой схемой все просчеты нашей отсталой полиграфии и низкое
качество полиграфических материалов. Вот почему на первых порах я «купился»
-завораживающей чистотой нового художественного направления и охотно
подписывал в печать книги, оформленные дизайнерами...
218 Юрий Овсянников
Но вот вышла первая такая книга, вторая... десятая, и мою уверенность
начал точить червь сомнения. Слишком холодными и даже безликими смет*
релись все эти издания. И постепенно крепло убеждение, что дизайн
приемлем для научных, технических, возможно, для чисто текстовых книг и
совершенно непригоден для изданий по искусству. Разве что для отдельных
альбомов по истории авангарда и конструктивизма, когда пластика произведений
искусства соответствовала принципам оформления тома.
Жесткая конструкция-модуль, задаваемая дизайнерами, «подминала» и
художников, которым были посвящены исследования, и авторе© этих
исследований, Им, бедаым, приходилось порой дописывать текст, которого не
хватало по схеме, или сокращать по 15—20 строк, которые не «влезали» в
модуль. Бездушное конструирование утверждало самолюбие дизайнера, но
лишало книгу человеческого тепла.
Чем больше ширилось увлечение книжным дизайном, тем сильна© стано*
вилось желание взять в руки том, который сам по себе был бы рукотворным
произведением искусства. Вот почему для меня стало праздником появление
фолианта «Путешествие в Россию» Теофиля Готье, оформленного
талантливым Николаем Калининым. Используя лучшие традиции мирискусников —
отцов «золотого века» русской книги, он создал абсолютно новое,
современное оформление. Изящный переплет и форзац, элегантные пропорции
набора, строгие и вместе с тем полные внутреннего чувства рисунки для
шмуцтитулов каждой глады ласкают взор, притягивают, завораживают, доставляют
радость. На мой взгляд, это издание ™ одна из больших удач художника,
С ш меньшей радостью любовался я работой замечательного мастера
книжного искусства Вадима Лазурского. Стилизованные буквицы и
виньетки, фигурный набор завершения глав, спокойный макет, где каждая
репродукция предстает необходимой и значительной, придают оформленной им
монографии Н. Лапшиной «Мир искусства» изысканно элегантный вид,
Подобные приятные ощущения рождает и работа Евгения Ганушкина —
двухтомник Б. Виппера «Итальянский ренессанс».
Немалую роль в моем последующем отношении к дизайну ш книге сыграл
Дмитрий Бисти15, очень интересный график с яркой индивидуальной
манерой. Необычайно привлекательны его ксилографии к томику повестей Рю-
коскэ Акутагавы. Мое особое внимание привлекла изданная в его
оформлении поэма В.Маяковского «Владимир Ильич Ленин». Бисти сам определил
формат книги, нарезал гравюры, изготовил макет. Можно только диву
даваться, как удачно «связал» он в нерасторжимое целое разновеликие
иллюстрации со стихами. Книга тогда породила во мне немало раздумий о
принципах подготовки альбомов по искусству, когда отсутствуют вступительные
статьи, а текст как бы спокойно «перетекает» со страницы на страницу через
весь том. Подобный прием сегодня предстает естественным, но тогда о нем
только начинали думать. Мне и сегодня не хватает Мити, его громкого,
хрипловатого голоса в часы дружеских застолий, его подчас резких, но всегда
интересных суждений об искусстве книги.
...Об искусстве книги, постижении его секретов можно рассказывать до
бесконечности. Это наука, познание которой требует всей жизни. Меняется
время, меняемся и мы. Тот же Михаил Аникст, ярый адедт книжного дазай-
ш, в конце 70-х годов неожиданно предложил для переплета нового
альманаха «Панорама искусств» тип красочного и пластичного рисунка в дух§ &р-
хиреалистических «обманок» конца XVIII столетия.
Кстати, и сам альманах появился на свет по причине изменений в нашей
духовной жизни. По стране тогда прокатился музейный бум, захлестнувший
перед этим Запад. У входов в музеи и выставочные зады выстраивались
многочасовые очереди. Желание понять, куда мы идем, что ожидает нас в
будущем, заставило обратиться к прошлому, Интерес к культуре прошедших
десятилетий пробудил ностальгические воспоминания, и десятки людей
принялись записывать все, что видели и слышали в далекой молодости. Среди этого
потока, в общем, графоманских рукописей встречались и очень интересные,
Рядом с книгами, вместе с книгами 219
и нужные, Примерно в это же время начали слабеть многочисленные
запреты, усложнявшие работу в архивах. Само время требовало создания
альманахов, где мемуары и архивные материалы соседствовали бы с литературными
очерками о судьбах художников, коллекций и отдельных произведений,
К моменту рождения «Панорамы» я уже работал в издательств©
«Советский художник», где выпускал ежегодники, посвященные современной
живописи, скульптуре, графике, декоративно-прикладному искусству и
сценографии. Продуманная мною «Панорама» как бы должна была «вписаться» в
этот ряд. Не скрою, у нее был дальний родственник -— альманах «Прометей»,
созданный в издательстве «Молодая гвардия» талантливым редактором
Юрием Коротковым. Но так как «Панорама» была задумана как сборники,
посвященные исключительно пластическим искусствам, художникам, собирателям,
музеям и коллекциям, то и стилистика, и композиция, и внешний облик
должны были быть оригинальными. И это, к счастью, удалось* Бережно храню
первый отклик — открытку, полученную мною от двух замечательных
художников: «Дорогой Юрий Максимильяновнч! Поздравляем Вас с
появлением на свет первенца серии «Панорама искусств», Книга получилась
блестящей и по богатому материалу и по оформлению, Сердечный привет от нас
обоих. Искренне Ваши Т. Маврина16, Н. Кузьмин17». Просматривая сегодня
все 13 выпусков, успевших появиться до 1990 года, когда издание
прекратилось, я убеждаюсь, что альманах действительно получился очень
насыщенным, интересным и нужным. Уверен, что специалисты еще долго будут
обращаться к его публикациям архивных материалов и мемуаров.
Успех «Панорамы» я должен разделить с Андреем Сарабьяновым,
который, придя работать ко мне в редакцию, стал, начиная со второго номера,
постоянным редактором этого сборника. Давным-давно я учился в школе
вместе с его отцом, теперешним академиком, историком русской
художественной культуры Дмитрием Сарабьяновым. Тогда мне и в голову не могло
прийти, что десятилетия спустя я буду передавать эстафету его сыну, Но
именно так и случилось, и остается только сетовать: как быстро летят годы.
Работать с Андреем было всегда интересно и приятно. Мы как бы
соревновались с ним, кто найдет и притащит в редакцию наиболее значительный
материал. Когда наконец гора рукописей достигала почти критической высоты,
наступал самый увлекательный момент: составление очередного выпуска.
Проходило это не гладко. Спорили порой допоздна, доказывая друг другу,
какая статья или архивный документ должен быть напечатан в первую
очередь. Когда же наконец приходили к согласию, оказывалось, что отобранные
рукописи вдвое превышают допустимый объем будущего сборника. И вновь
начинались горячие обсуждения, что можно отложить или сократить. В
конце концов, через несколько месяцев наступал торжественный момент: из
типографии в издательство привозили сигнальный экземпляр. Мы
оглаживали новорожденного, радовались его появлению на свет, но никогда не
забывали посетовать на родимые пятна — допущенные ошибки и просчеты.
«Панорама искусств» могла появиться только потому, что уже
существовал придуманный В. М. Полевым, В» В, Горяиновым и мною сборник
«Советское искусствознание», выходивший два раза в год, Начиная со второго
выпуска его редактировал (почти 10 лет) Леонид Бажанов, а. позже — Марина
Дмитриева и Александр Саминский» Рад, что мне удалось собрать молодую,
беспокойную и вместе с тем серьезную редакцию искусствоведов, которые
постепенно стали и профессиональными издательскими работниками.
Публиковавшиеся в «Искусствознании» высоконаучные, теоретические статьи и
исследования вд только подняли планку нашего искусствоведения, но и
определили пути его дальнейшего развития. При наличии такого сугубо научного
издания напрашивался сам собой и выпуск более популярного сборника.
Почти каждый из 27 выщедших сборников «Искусствознания» вызывал
раздражение и даже негодование высокопоставленных чиновников и
блюстителей «социалистического реализма» из Академии художеств, Поэтому
история рождения этого уникального издания и частых собраний постоянных
220 Юрий Овсянников
членов его редакционной коллегии — В. М. Полевого, Д. В. Сарабьянова,
Г. Ю. Стернина — заслуживает отдельного обстоятельного рассказа.
Вслед за «Панорамой» появился задуманный мной младший брат
«Искусствознания» — сборник «Музей». Он был предназначен для научных
сотрудников многочисленных художественных музеев, для историков
художественной культуры. В сборниках, редактором которых был тот же А.Сарабьянов,
публиковались статьи о новых открытиях и атрибуциях, о принципах
создания экспозиций и подготовки каталогов, очерки истории музейных
собраний, отдельных коллекций и произведений.
Никогда не забуду волнительное для меня представление первого номера
в конференц-зале Музея изобразительных искусств. На эту презентацию,
как теперь любят говорить, я даже сбежал из больницы, где находился на
лечении. И всегда буду с благодарностью вспоминать доброе и сердечное
вступительное слово директора музея И. А. Антоновой. Позже мне не раз
еще доводилось слышать похвальные отзывы о сборниках от научных
сотрудников музеев и от работников издательств, в том числе и западных.
Большое число хороших цветных иллюстраций и интересные публикации
привлекли внимание и многочисленных любителей изобразительного искусства.
К сожалению, вышло всего 10 томов «Музея». Коммерциализация
культуры, наступившая в связи с перестройкой, сказалась, увы, и на издательской
деятельности. Потому сборники «Музей», «Панорама искусств» и много
других хороших и полезных изданий приказали долго жить... Хочется верить,
что со временем начнут выходить новые, не менее интересные, нужные и
красивые книги.
Работа в издательстве побудила меня регулярно обходить книжные
магазины. Было важно понять, что продают, как продают и что покупают. Во
время этих обходов я неожиданно поймал себя на мысли, что с интересом
наблюдаю, как люди по-разному берут книги в руки.
Вот пальцы сначала ласково заскользили по переплету. Короткая пауза на
титульном листе: оценка красоты шрифта и композиции. Но рука уже
привычно тянется к верхнему правому углу книги и начинает медленно
перелистывать страницы. Взгляд задерживается на иллюстрациях, на текстовых
разворотах. Глаз привычно определяет, сколь удачно соотношение темного
прямоугольника набранного текста и окружающего его светлого пространства полей.
Так обычно смотрит любитель, библиофил. Но вот другой покупатель не
оглаживает, не ласкает переплет. Он открывает книгу с конца и внимательно
изучает примечания, библиографию, именные и предметные указатели. Это,
наверняка, специалист, для которого каждый купленный том —
необходимый рабочий инструмент.
В толкучке у книжных прилавков я нередко вспоминал мудрого Давида
Самойловича Айзенштата. Однажды я очень удивился, когда он с
безразличием отложил в сторону роскошный фолиант в марокеновом переплете с
золотым обрезом, а взял в руки маленькую, неказистую брошюрку.
По-птичьи склонив голову набок, он принялся внимательно изучать ее, распрямляя
и разглаживая загнутые углы. Брошюра содержала ценнейшие сведения о
торговой и финансовой жизни Москвы XIX века. «Книга призвана служить
человеку», — молвил старый библиофил. Пережив в молодости сжигающую
страсть коллекционера, Давид Самойлович с годами все больше и больше
отдавал предпочтение изданиям нужным и полезным. Увы, справедливость
его взглядов я осознал только десятилетия спустя, когда всерьез и со
страстью сам стал собирать собственную библиотеку.
Признаюсь, что еще в школе мечтал стать археологом. 25 июня 1941 года
мне предстояло как землекопу и стажеру отправиться с археологической
экспедицией в Крым, на раскопки Пантикапея, бывшей столицы Боспорского
царства. Но жизнь повернулась иначе. Началась война, й 27 июня я уехал под
Рядом с книгами, вместе с книгами 221
Смоленск. А любовь к истории все равно осталась. Не случайно большинство
написанных мною книг посвящено прошлому отечественной культуры и ее
прославленным деятелям. Естественно, что и библиотеку я собирал
сообразно своим интересам, своей давней страсти.
Основу собрания, заполнившего, кажется, уже всю нашу небольшую
квартиру, составляют, конечно, книги по русской истории и мемуары. Я не
фанатичный библиофил и не могу гордиться особыми редкостями. Достоинство
моего собрания — полнота подбора. История России Татищева, Щербатова,
Карамзина, Соловьева, Ключевского, Платонова, Корнилова... Почти все —
первые издания. Есть в этом для меня особое очарование. Тронутые
желтизной страницы, аромат старой бумаги, царапины и потертости, нанесенные
временем на кожаные переплеты, напоминают о поколениях, читавших эти
книги. А годы издания томов как бы переносят нас в те далекие времена и
помогают лучше постичь и убеждения авторов, и реакцию читателей...
Двадцать с лишним лет назад в букинистическом магазине при гостинице
«Метрополь» я чудом приобрел 12 томов первого издания «Истории
государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. Красные сафьяновые
корешки с золотым тиснением, светло-коричневые кожаные переплеты,
мраморная бумага на форзацах и маленькие, скромные экслибрисы: «Из
библиотеки А. М. Меншуткина. № 1».
Петербургский купец был хорошо известен в столице как завзятый
коллекционер и библиофил. В 20-е годы XIX столетия он поселился на Литейном
проспекте, в доме 24. В начале века на этом месте стоял деревянный особняк
Николая Петровича Резанова, одного из учредителей Русско-американской
компании, начальника первой российской кругосветной экспедиции. На
месте одряхлевшего особняка Меншуткин построил каменные хоромы для своих
коллекций и библиотеки. В этом же доме родился у него сын Николай,
будущий знаменитый русский химик.
По экслибрису можно судить, сколь высоко ценил купец-библиофил труд
Карамзина, этот «подвиг честного человека», по замечанию А. С. Пушкина.
Все 12 томов «Истории», выходившие с 1816-го по 1829 год, он пометил
первым номером своей библиотеки. Когда теперь я беру какой-нибудь из этих
томов в руки, то неизбежно представляю себе картину, как Александр
Сергеевич Пушкин, прогуливаясь по Литейному, встречает Меншуткина и
отвечает на его вежливый поклон. Ведь в 1834 году поэт жил неподалеку от купца —
на Пантелеймоновской улице, теперешний дом 5. Так возникает для меня
связь времен...
С эпохой Карамзина, с именем Пушкина связан для меня еще один
дорогой мне томик. Это подарок близких людей — замечательных знатоков книги
Михаила Долинского и Владимира Якубовича. Томик называется «Анекдоты,
касающиеся до государя императора Петра Великого, собранные Иваном
Голиковым». Судя по переплету и владельческим надписям, книга сначала
принадлежала монастырской библиотеке. В середине XIX века ее владельцем
стал знаменитый переводчик Гете и Шиллера на русский язык поэт
Александр Николаевич Струговщиков. (Уже один его автограф доставил мне
радость. Ведь отец мой в XX веке считался одним из лучших переводчиков
русской поэзии и прозы на немецкий язык.) Хорошо известно, что
Струговщиков был близко знаком с А. Пушкиным, часто встречался с ним, а 9
февраля 1837 года сделал рисунок — великий поэт на смертном одре.
В конце 20-х годов нашего столетия томик «Анекдотов» оказался в
русском отделе «Международной книги», которым ведал тогда П. П. Шибанов. А
в начале 30-х годов его приобрел драматург В. А. Тронин. Пережив немало
владельцев, творение Ивана Голикова теперь дополняет и украшает мое
обширное собрание «Петровианы»...
Разные издания по-разному украшают библиотеку. Когда-то я купил
четыре книжечки «Русский быт по воспоминаниям современников. XVIII век».
Их выпускало издательство «Задруга» с 1918-го по 1923 год. Книжечки были
222 Юрий Овсянников
в жутком состоянии, но необходимы для работы. Приходилось терпеть.
Прошли годы, и я случайно узнал, что один из библиофилов расстается с частью
своего собрания. Были у него и четыре выпуска «Русского быта»,
великолепно переплетенные в три изящных тома. Конечно, я тут же купил их, чтобы
заменить, как в былые годы делал отец, свои потрепанные экземпляры.
Теперь я не только пользуюсь этими книгами для работы, но любуюсь и
восхищаюсь ими, как любуются элегантной, интересной и умной женщиной...
Коллекционер подобен влюбленному. Он готов всем и всюду вещать о
предмете своей страсти. Заткнуть фонтан этого красноречия почти
невозможно. Прекрасно понимаю это и тем не менее позволю себе упомянуть
напоследок о еще одной, особой группе книг из моего собрания. Она
занимает поместительный шкаф и бесценна для меня дарственными надписями моих
друзей. Порой очень подробные, порой — короткие, серьезные и шутливые,
они летопись моей жизни. За ними — совместные путешествия, тихие,
мирные беседы и серьезные научные споры, памятные события и веселые
застолья. Увы, очень многих из авторов этих книг уже нет с нами, и мне их
страшно недостает...
Рядом со шкафом — еще одна большая полка, на которой стоят тома и
томики, надписанные теми, с кем довелось встретиться и сблизиться в годы
редакторской деятельности. Я убежден, что «лицо» издательства во многом
определяют именно те книги, которые замыслены и продуманы в редакциях
в часы долгих и не всегда простых бесед с авторами. И постоянно старался
придерживаться именно этого пути в своей работе. Нередко после таких
разговоров рождались нужные и интересные рукописи. А когда наконец
появлялась книга, то автор, как правило, дарил ее с очень приятным для меня
посвящением. И подобных изданий у меня больше сотни.
Одним из таких томов я горжусь особо. В 1966 году, когда еще не умерли
окончательно радужные надежды, рожденные «оттепелью» пятидесятых
годов, я задумал издать знаменитую «Чукоккалу» — толстенную книгу, на
страницах которой в течение десятилетий друзья и гости Корнея Ивановича
Чуковского оставляли свои записи и рисунки.
Само собой понятно, что все началось с телефонных переговоров, за
которыми наконец последовали поездки в Переделкино, где последние годы
безвыездно жил Корней Иванович. В его кабинете на втором этаже потекли
часы напряженной работы с писателем и его верной помощницей, внучкой
Еленой Цезаревной. Здесь же, в окружении книжных шкафов и полок,
докторской мантии Оксфордского университета, парадного головного убора вождя
индейского племени и огромного говорящего игрушечного льва, было
решено, что Корней Иванович допишет для издания «Чукоккалы» небольшие эссе
о некоторых авторах книги-альбома.
Издание получалось очень сложным — рисунки, прозаические и
поэтические записи, комментарии к некоторым из них и, наконец,
литературоведческие и мемуарные отступления самого владельца альбома. Короче говоря,
многослойный литературный пирог. Чтобы оказался он «вкусным» и
привлекательным на вид, «пекла» его целая команда издательских «поваров».
Художник Евгений Смирнов готовил макет. И надо заметить, что прекрасно
справился с нелегкой задачей. Помогала ему Инесса Румянцева,
художественный редактор. Литературным редактором была Софья Николаева. А я
возглавлял всю команду.
Наконец все было готово к отправке в типографию. И тут начались
мытарства. Трусливые и скудоумные чиновники Комитета по делам печати, твердо
уверенные в непогрешимости своих суждений, начали всячески мешать.
Открыто сказать «нет» они боялись — не желали прослыть ретроградами, но
исподволь гнусно вставляли палки в колеса. Лишь бы не завертелся, не
заработал типографский станок. И длилось это не месяцы — годы. Потом
случилось так, что мне пришлось уйти из издательства «Искусство», и участвовать
в этой борьбе за «Чукоккалу» я уже не мог. Впрочем, перипетии этого
многолетнего хождения по мукам подробно описала и опубликовала Елена Цеза-
Рядом с книгами, вместе с книгами 223
ревна в 1989 году в журнале «Наше наследие»... Книга все же вышла. Правда,
урезанная и оскопленная. Со значительными сокращениями. Вышла в 1979
году, через десять лет после смерти Корнея Ивановича. И я получил в дар
один из первых экземпляров с очень дорогой для меня надписью:
«Юрию Максимильяновичу Овсянникову. Вы стояли у колыбели этого
дитяти, вели его за слабые ручонки, когда делались первые шаги. По Вашей
инициативе К.И. расширил свои эссе о Мандельштаме и Пастернаке.
Впрочем, не берусь перечислять всего, что делалось в этой книге по Вашей
инициативе, а просто радуюсь, что вот наконец вышла книжка и можно ее Вам
подарить с искренней благодарностью и глубоким уважением.
8.4.79. Е. Чуковская».
Книга с такой дарственной надписью дорогого стоит. А схожих — немало
стоит у меня на полках. Они дарят радость и убеждение, что жизнь рядом с
книгами и вместе с книгами прожита не бесполезно...
1 Максимилиан Яковлевич Шик (1884—1968) — переводчик, поэт, балетный критик,
библиофил.
2 Николай Петрович Феофилактов (1878—1941) — художник, график.
3 Павел Петрович Шибанов (1864—1935) — букинист-антиквар, знаток редких и
старопечатных книг.
4 Владимир Германович Лидин (1894—1979) — писатель, библиофил.
5 Александр Мелентьевич Кожебаткин (1884—1942) — издатель, библиофил.
6 Алексей Алексеевич Сидоров (1891 — 1978) — историк искусства, исследователь
искусства книги и графики.
7 Давид Самойлович Айзенштат (1880—1947) — юрист, книговед, книгоиздатель,
библиофил.
8Георгий Семенович Верейский (1886—1962) — художник, график.
9Дмитрий Исидорович Митрохин (1883—1973) — художник, график.
10Михаил Ильич Щелкунов (1884—1938) — издательский работник, журналист,
историк книги, библиофил.
11 Сергей Александрович Поляков (1874— 1943) — издатель, переводчик.
12 Евгений Иванович Савостьянов (1930-1978) — директор издательства «Искусство»
в 1964-1973 годах.
13 Ростислав Борисович Климов (1928 — 2000) — искусствовед, редактор издательства.
14 Юрий Александрович Молок (1929 — 2000) — искусствовед, редактор издательства.
15 Дмитрий Спиридонович Бисти (1925—1990) — художник, график.
16 Татьяна Алексеевна Маврина (Лебедева) (1902—1996) — художник, график.
17 Николай Васильевич Кузьмин (1890 — 1987) — художник, график.
Публикация и примечания И. С. Ненарокомовой
Вместо послесловия
Разговоры наши, за исключением случаев экстраординарных, шли по
одному маршруту. С годами чуть больше времени уделялось здоровью, делам
семейным, но не это было главным: организм все равно не омолодишь и не
реконструируешь, а внутри наших домов редко что-либо менялось. Поэтому
и он, и я знали, набирая не изменявшиеся десятилетиями телефонные
номера, что главная тема останется неизменной: книги.
Он — Юрий Максимилианович Овсянников, дорогой мой друг,
блестящий писатель-историк и гений издательского дела. Я — человек, издавна
восхищавшийся им, многим ему обязанный. У нас были общие принципы в
подходе к жизни и, что весьма немаловажно, — общие рабочие интересы.
— Ну, что тебе еще сказать? — вопрошал Юра примерно в начале второй
минуты беседы. — Заезжал я тут вчера в «19 октября». Ничего особенного.
Правда, кое-что для работы купить пришлось.
Следовал перечень, из которого становилось ясно: «кое-что» было явным
преуменьшением. И ненамеренным. Просто поставить на полку, положить
224 Юрий Овсянников
рядом с машинкой, а потом и компьютером для постоянного пользования
хотелось неизмеримо больше, чем определялось жесткой реальностью.
Слишком широк был диапазон тем, которые не давали ему покоя: от лубка и
архитектуры до трех веков существования Санкт-Петербурга, бытовых реалий
давно ушедших эпох и жизнеописания Петра Великого. Тридцать
написанных Овсянниковым увлекательных исследований — отнюдь не шуточное дело.
Они потребовали многомесячных бдений, углубленных архивных штудий,
которым он с особой любовью предавался как раз в Питере, терпеливых, изо
дня в день, библиотечных посиделок.
Но это — лишь часть его занятий, хотя и чрезвычайно существенная,
весомая, удовлетворявшая постоянную тягу к просветительству, ему
свойственную. Это усмиряло, пусть и на время, писательский зуд, появление
которого еще никому не удавалось внятно объяснить, и, наконец, — что
скрывать? — тешило тщеславие, Юре отнюдь не чуждое, как, впрочем, и
большинству из нас. Главная же, всепоглощающая страсть проявлялась в ином:
непрерывно придумывать и доводить до выхода в свет книги, находя для них
лучших авторов, и многотомные серии. Практически все они были
предметом охоты для библиоманов, необходимостью для специалистов самого
взыскательного свойства и отрадой обычных читателей, которых, что помнят все,
с казенным пиететом, а на самом деле с высокомерным пренебрежением
называли «простыми людьми».
Есть опасность настолько углубиться в перечень его издательских
новаций и начинаний, счет которым, я думаю, далеко перевалил за сотню, что всё
остальное место может занять именно этот список. Поэтому ограничусь
сравнительно небольшой выборкой из задуманного и исполненного в
«Искусстве», «Советском художнике», ставшем затем «Галартом», и последнем месте
его работы — «АСТ-прессе».
Уже за одно то, что ему первому удалось пройти сквозь восьмилетний
цензурный строй, в котором каждый норовил побольнее ударить
шпицрутеном, и сделать общим достоянием уникальную «Чукоккалу», следовало бы, по
справедливости, поставить памятник. А прорвавшиеся на пуристский соцре-
алистический рынок, благодаря Максимилианычу, как называли его друзья,
альбомы «Графика Пикассо» и «Графика Матисса»? А десятитомная «Малая
история искусств»? Или же составившие эпоху в художественной жизни
страны 27 сборников «Советского искусствознания»? (Кстати говоря, уже второй
из них был почти весь, за исключением полутора тысяч экземпляров,
которые успели продать магазины, уничтожен по распоряжению ЦК КПСС за
«порочные идеологические установки».) Люди моего поколения хорошо
помнят, какой ажиотажный спрос был почти на каждый выпуск
тринадцатитомной «Панорамы искусств». Незадолго до смерти он затеял
«Энциклопедию русской культуры» и заказал группе авторов научно-популярный
рассказ об истории мировой цивилизации. Увы, надежды, что она будет издана,
практически нет. Впрочем, что толку печалиться: ведь доведенного
Овсянниковым до появления на прилавках и без того с лихвой хватит на десяток
издателей.
Такова в очень кратком, практически конспективном изложении
фактологическая сторона дела. Однако ограничиться только ею — значит, упустить
очень важное, даже, осмелюсь сказать, решающее обстоятельство.
Длительное тесное общение с отцом — переводчиком и поэтом
«серебряного века» Максимилианом Шиком, атмосфера той эпохи, наполнявшая дом,
и определили отношение к любимейшему занятию, захватившему его с
детства и оставшемуся неизменным до последнего дня. Я говорю сейчас не столько
даже о самом книгоиздании, заниматься которым он начал лишь пройдя фронт,
армию, журналистскую школу, сколько о твердом понимании основ этого
занятия, воспитанном людьми, о которых рассказывается.
Лучшие прозаики, поэты, критики начала века, как и лучшие художники
(а в тех и других недостатка тогда не ощущалось) приравнивали процесс
создания книги к высокому духовному подвигу, более того —
священнодействию, иногда не лишенному и мистических черт. Так происходило, напри-
Рядом с книгами, вместе с книгами 225
мер, с Александром Блоком или, скажем, с теми, кто определял политику
«Грифа», «Скорпиона», «Мусагета», «Сирина»...
Для них, а следовательно, и для Овсянникова книга существовала не
просто как одно из звеньев культуры, то есть имела не только лишь
утилитарный, практический смысл, но и представляла собою самоценный предмет
искусства, единственный и неповторимый. Вот почему данный Юре от Бога
талант — все время искать и находить новое, делая это с изящной легкостью,
без всяких видимых усилий и даже малейшего намека на усталость, — почти
всегда устремлялся к тому (и настойчиво подталкивал к этому сотни авторов),
чтобы создать доселе небывалое, прекрасное по форме. Конечно, случались и
неудачи, неточные попадания. Но кто вообще от них застрахован?
Я не хотел бы, чтобы ненароком, исходя из предыдущего текста, друг мой
предстал фанатиком своей профессии, мало чем еще интересующимся. О,
нет! Он был отнюдь не чужд земных радостей, приятен в общении (а число
знакомых у него оставалось поистине неисчислимым — и арифметика здесь
бессильна), неизменно бодр и весел, особенно на людях, любим многими,
начиная с жены, искусствоведа Ирины Ненарокомовой, и сына-литератора
Максима и кончая наиболее близкими к нему людьми. В последние годы они
уходили все чаще и чаще... Теперь покинул нас и он, оставив одно утешение:
созданное им уже прочно вошло в историю русской культуры.
Михаил Долинский
ТАКАЯ ВОТ ИСТОРИЯ
ЭДУАРД ШНЕЙДЕРМАН
нэп
Поэма с семью самоубийцами
Из книги «Российские купипродамы за 280 лет.
(Стихоколлажи)»
Суть новой экономической политики:
максимальный подъем производительных
сил и улучшение положения рабочих
и крестьян...
В. И. Ленин. Полн. собр. соч.,
5 изд. Т. 43. С. 398.
Общее собрание безработных членов Союза деревообделочников...
Вторичное собрание безработных членов Союза «Медсантруд»...
К сведению безработных текстильщиков...
Вниманию безработных химиков...
безработных членов Союза строителей...
Союза работников коммунального хозяйства...
безработных членов Союза «Пищевкус»...
безработных Союза работников искусств...
Шофер 1-го класса ищу места.
Инженер-технолог.
По кожсырью спец ищу работы.
Опытный электромеханик.
Бухгалтер-производственник.
Опытная машинистка.
Квалифицированная делопроизводительница.
Ищу места прислуги.
Полотер предлагает услуги.
Интеллигентная дама ищет место по хозяйству.
Массажистка ищет работу.
Примуса чиню недорого.
Примуса и керосинки. Полный ремонт.
Дешево полирую, починяю, обиваю мебель, матрацы.
Ищет место старушка, вдова врача.
Деревенская девушка, ищу места няни.
Кормилица, первоклассное молоко, ищет место.
Эдуард Моисеевич Шнейдерман (род. в 1936 г.) — поэт, литературовед, текстолог,
автор поэтических книг: «Свалка» (СПб., 1994), «Годы Свиньи» (СПб., 1999), «Большая
Книга Дворника» (СПб., 2001). Живет в С.-Петербурге.
Поэма «ВОСР (Поэтохроника)» из той же книги опубл.: «Звезда», 2001, № 11.
© Эдуард Шнейдерман, 2002
НЭП 227
Недорого подготовлю в техникумы и вузы.
По политграмоте и обществоведению готовлю к экзаменам.
Уроки музыки (рояль) ученица Скрябина.
На баяне и гармони учу играть.
Даром учу играть на всех гармониях,
на гитаре, балалайке, мандолине.
Тапер играет танцы.
Уроки танцев К. Б. Сушанской.
Танцы Н. В. Гиммельман.
Танцы А. П. Дриго. Учу дешево.
Требуются опытные продавцы газет.
Требуются газетчики-подростки.
Кровельщики нужны.
Мотоцикл «Триумф» на ходу продается.
Автомобиль 12 сил.
Грузовик пятитонный.
Буксирный пароход.
Токарный станок с самоходом.
Шведский сверлильный станок.
Штамповочный пресс.
Ленточная пила.
Сварочный аппарат дешево.
Подъемная машина.
Велосипед продается,
свободное колесо за 45 рублей.
Новый арифмометр.
Шкаф несгораемый, почти новый, дешево.
Старое кровельное железо;
осмотр железа ежедневно.
Двери продаются держаные.
Два зеркала без рам.
Конторская мебель.
Пианино Шредер дешево.
Свиньи продаются.
Бракованные лошади.
Техническое сало.
Бочки из-под патоки.
Бочки рыбные и масляные,
тряпье мешковое.
Продается пакля.
Газеты и макулатура.
Пивоваренный завод «Вена» предлагает бутылки бракованные.
Помои и отбросы ресторана в аренду.
Получена партия крымских сандалий.
Немецкая овчарка, премированная, сука, чумившаяся, продается.
Без боли зубы удаляю.
Без боли с гарантией удаляю
веснушки, волосы, пятна, рубцы,
бородавки, красноту, полноту, утри,
прыщи, морщины, вялость бюста.
Масса благодарностей и адресов.
Излечиваю быстро триппер, сифилис.
Новые методы лечения сифилиса.
Триппер, сифилис.
Триппер, сифилис.
Триппер, сифилис, шанкр.
Кожаные куртки срочно требуются.
Обращаться в Ленгуботкомхоз.
Нужен мотоциклет.
Нефтяной двигатель.
228 Эдуард Шнейдерман
Бетономешалки срочно требуются.
Требуется барьер для конторки.
Куплю кассу националь.
Кролика-самку.
Детскую кровать и стул в хорошем состоянии.
Стеклобой, бутылки покупаю.
Выхухолевое манто куплю.
Требуется 10000 лыковых лаптей.
Передается чайная-столовая.
Артель Любтарин ликвидируется.
Ларек продается.
Ларь на ходу в Саду Трудящихся.
Спешно продается парикмахерская.
Хлебопекарня продается.
Несгораемые шкафы вскрываю без порчи.
Сдается помещение на бойком месте.
Советский служащий ищет квартиру.
Сдаются две комнаты с правом пользоваться кухней.
В Детском Селе сдаются
комнаты на солнце со столом.
Найдено 50 рублей. Обратиться-
Пропал кобель рыжий, через 3 дня считаю своим.
Пристала собака пойнтер, сука.
Упал кот Маркиз из окна в 4 часа утра 26-го.
Кот белый, пышный, на левом глазу пятно.
Из окна 5 этажа выбросился К. Карпов, 39 лет.
Отравился А. Сергеев, 24 года.
Отравилась Е. Столярова, 28 лет.
Отравилась А. Лебедева, 35 л.
Отравился К. Самойлов, 47 л.
Повесился Н. К. Толкачев, 38 л.
Самоубийства за день 7 августа 1924 г.
ИЗ ГОРОДА ЭНН
ОМРИРОНЕН
«БЛОК И ГЕЙНЕ»
Я собирался написать для ноябрьского номера «Звезды» очерк «Афронтенбург» —
о роли обиды в творчестве и о судьбе Гейне в России, Тем временем текущие
конференции поглотили все мое время, и я предлагаю читателям свой неопубликованный
доклад на Тыняновских чтениях в качестве вступления в тему.
Несколько слов в историко-теоретическое оправдание моей темы.
В последние годы, к сожалению, приходится слышать, что материал Тыняновских
чтений — вовсе не тыняновский, а мнимо-тыняновский, мимо-тыняновский, иногда
же и анти-тыняновский. Поэтому я приветствую приглашение организаторов чтений
поставить на повестку дня более общие проблемы. Я не противник «мелкотемья», на
мой взгляд, именно конкретные, иногда очень узкие предметы исследования были на
чтениях самыми интересными. Но сейчас пора ревизий. Ревизуют наследие Опояза
не филологи, а «Новое литературное обозрение» с его культом так называемых мла-
доформалистов, которые не были ни формалистами, ни структуралистами, а в той
форме, в которой их канонизируют теперь, не были даже и младо, а скорее — очень
старо.
Опыт ревизии формальной школы ее неприятелями ставит нас перед
ответственной задачей. Нам надо продолжать то дело, которое было так славно начато в
нелегкие для русской науки времена комментариями Чудаковых и Тоддеса к
научно-критическому изданию трудов Тынянова. Мы должны определить, что в главной линии
наследия Тынянова прошло испытание временем и в какой форме представляет
сейчас часть поэтики как филологической дисциплины. Как советовал еще в 1924 г. Тома-
шевский, «не будем настаивать на том, чего в книге Тынянова нет. Важно то, что она
открывает, объединяя научные проблемы под новым углом зрения, новую область
изучений, может быть, является преддверием новой научной дисциплины, которой
предстоит связать до сих пор автономные главы поэтики — метрику, стилистику и
тематику» (рецензия на книгу «Проблема стихотворного языка» — «Русский
современник», № 3, с. 267-268).
В дополнение к отличным, четвертьвековой давности комментариям в книге
«Поэтика. История литературы. Кино» (М„ 1977) необходим обзор того, как идеи
Тынянова превратились в часть обязательного знания о словесном искусстве, в первую
очередь у Якобсона и его школы.
Следующий абзац предназначен для тех, кто читал основополагающую статью
Р. О. Якобсона «Лингвистика и поэтика».
Возьмем в качестве примера идею сукцессивности, которую подвергали критике
филологи от Томашевского до Гаспарова. Мы знаем, в чем уязвимость этого понятия
как противопоставленного прозаической «симультанности». Но мы не всегда помним,
что из тыняновского туманного термина «сукцессивности поэтического ряда»
развилась четкая структурно-лингвистическая концепция поэтической функции языка,
переносящей принцип эквивалентности, принцип сходства с оси выбора на ось
распределения, с парадигматики на синтагматику. Так, например, реализация
просодических, супрасегментных фонологических признаков происходит только в
последовательности, потому что только в последовательности мы отличаем ударный слог от безу-
© Омри Ронен, 2002
230 Омри Ронен
дарного, а долготу от краткости, п то время как сегментный признак, скажем, звонкость
(б/п), различим сам по себе. Поэтическая функция требует сопоставления не только
слога со слогом, стиха со стихом и так далее, но и слова со еловом, поскольку такое
сопоставление выявляет специфическую для стиха тематику, заданную связью звука
и смысла в рисунке звуковых повторов, парономазий и анаграмм, подсказывающих
наличие семантического строя в звуковой и прочей формальной сукцессивной
упорядоченности. Так, сюжет стихотворения Мандельштама «Европа» создается
последовательным расчленением и анаграмматизацией заглавного имени — от слова привык в
первой строфе до слова впервые в последней.
Однако сейчас, в пору ревизий, насущно необходима не столько прошлая история
побед и поражений главной линии тыняновского творчества, сколько оценка будущих
возможностей его наследия. Я убежден, что «канонизация младшей линии» и «ход
коня» работают не только в истории словесности, но и в истории науки. Пора
заняться младшей, неканонизированной линией, пора обратить внимание на
«колеблющиеся», «второстепенные признаки» в исследованиях Тынянова. Они плодотворны, в них
злоба нашего сегодняшнего научного дня и обещание нового и неожиданного
творческого почина. Часто они могут служить в качестве исходных соображений для
разработки тех тем, которыми мы сейчас занимаемся, например, для теоретической
истории словесности, основанной на бинарных оппозициях в синхроническом плане и
на трехчленной модели в плане диахроническом (к последней Тынянов подошел
вплотную, заметив новаторство так называемых «архаистов»).
Особенно увлекательны те мысли, которые сам Тынянов отбросил, оставив
незавершенными. Одде такой камень, отвергнутый строителем, это почти забытая, не
включенная в переиздания работа Тынянова «Блок и Гейне», увидевшая свет в
исторически примечательном сборник© «Об Александре Блок©» в 1921 г. Только блоков,-
ская часть ее, в несколько измененном виде, вошла в книгу «Архаисты и новаторы».
Отвергнув «Блока и Гейне», Тынянов зато опубликовал заново в «Архаистах и
новаторах» извлечение из неоконченной своей монографии «Тютчев и Гейне», в свою
очередь, представлявшей собой, очевидно, часть огромного и, как все такие планы
Тынянова, н© осуществленного сравнительно-исторического и теоретического замысла,
который ыожпо условно назвать «Гейне и Россия».
Статью «Тютчев и Гейне» Тынянов включил в сборник ради архаиста-новатора
Тютчева: сопоставл@ни© чистого новатора Г©йне с Тютчевым было оправданно в
контексте русского материала и преобладающего историзма «Архаистов и новаторов»
как пример непосрвдственного литературно-биографического соприкосновения и
взаимного воздействия •— поэтического со стороны радикала Гейне и политического со
стороны консерватора Тютчева.
Вопрос ж§ о Гейне и Блок©, несмотря на неоспоримо^ воздействие поэтики Гейне
на поэтику Блока, освещался в статье 1921 г. главным образом типологически.
Типологический метод сопоставления представляет собой, насколько можно судить, одну из
отрезанных и отброшенных ветвей иеторико*теор@тич@екой мысли Тынянова. Он
восстанавливается по отдельным замечаниям, разбросанным в работах об оде XVIII
столетия или о поэзии «Промежутка». В предисловий к книге «Архаисты и новаторы»
Тынянов объяснил операцию, которую он произвел над статьей «Блок и Гейне»: «Од#а
статья представляла собою искусственную параллель между одним новейшим
русским поэтом и одним иностранным старым; второй член параллели я отбросил».
Но была ли параллель искусственной? И что значит «искусственная параллель»?
Не означает ли это, в данном случае, нараллаль типологическую? Блок был дан сам по
себе в новой статье Тынянова, но он остался подразумеваемым первым членом
предложенной прежде параллели, Гейне ушел в подтекст статьи о Блоке, но не исчез.
Поэты и ученые часто отбрасывают тот корень, на котором выросли побеги их
идей, пересаживая эти побеги на новую почву так, что происхождение их остается
скрытым. Надо прочесть раннюю редакцию стихотворения Пастернака «Любка»,
чтобы понять, что оно написано о семейной драме Блока.
О чем говорится в «отброшенном члене» тыняновской параллели, в чем ее
значение для нас?
Я хочу остановиться, во-первых, на сравнительно-исторической стороне вопроса
«Блок и Гейне», как она намечена у Тынянова и у его комментаторов, во-вторых, на
типологическом смысле сопоставления, которое Тынянов принес в жертву другим,
более занимавшим его в зрелый период творчества проблемам. (Следует заметить в
скобках, что неосуществленные идеи молодого творчества приобретают особенное
значение по ходу истории литературы и науки о литературе: ранний Толстой
перебрасывает мост между Стерном и Джойсом, ранний Тынянов -*- между учением Весе-
ловского и современной теорией межтекстовых связей.)
В сравнительно-историческом плане сразу бросаются в глаза те два явления
стиля, которые унаследовал Блок у Гейне и которые послужили основой для двух важных
«Блок и Гейт» 231
тучных концепций Тынянова: для понятия лирического героя и для подхода к книг®
стшсов как; к лирическому сюжетному повествованию, своеродному роману в стихах.
Как отмечалось уже в комментариях к статье «Блок» («Поэтика, История литера*
туры. Кино», с. 439), термин «лирический герой» был впервые введен в очерке о
Блокф и Гейнф. Здесь ж§ упоминается наблюдение Долшполощ о том, что вскоре
Андрей Белый сформулировал категорию «лирического субъекта» и «субъекта
поэзии», Долгополов считал, что эти понятия едины и что Тынянов и Белый пришли к
единому пониманию героя независимо друг от друга. Скорее ic^ro, однако, Бшшй,
сочувственно отозвавшийся о формальном методе в том предисловии к «Стихотвор§«
ниям» 1923 г,, где он употребил термин «лирический субъект», косвенно
полемизировал с Тыняновым, когда заменил литературоведческий и литературно-биографичФ-
ский термин Тынянова философским, не совсем тождественным тыняновскому.
Заслуживает внимания и то, что Белый сказал здесь о себе, вслед за Тыняновым и Блоком:
«Все, мной ндшсанное, — роман в стихах..,» У Блока i предисловии к собранию
стихотворений (1911 -1912 гг.) говорилось: «„.каждое стихотворешш необходимо для
образования главы; из нескольких глав составляется книга; каждая книга есть часть
трилогии; всю трилогию я могу назвать романом в стихах,.,», Тынянов почти дословно
повторяет слова Блока, когда говорит о сборниках стихотворений Гейне: «...можем
назвать отдельные стихотворения -** главами фрагментарного романа» («Блок и
Гейне», с. 258, прим.).
Кажется вероятным, что Белый следовал скорее примеру Гейне, о котором
напомнил в своей статье Тынянов, чем примеру трилогии Блока, Самые названия двух
наиболее «сюжетных» сборников Белого, «Пепел» и «Урна», как и тематика их,
явственно восходят к стихотворению Гейне из «Die Heimkehr», «Sag, wo 1st dein $сВДд^з
Uebchen...»: «„Где, скажи, твоя подруга, / Что воспел ты так прекрасно / В дни, когда
огнем волшебным / Пламенело сердце страстно?" / Ах, угасло это пламя, / Сердце
скорбное остыло,.. / Эта книжка ^ урна с пеплом / Догоревшей страсти к милой (Und
йш$ BuchJtem ЫХ Фа Uim / Ы\Х der Asche meiner Uebe)». У Белого в предисловии к
сборнику «Урна»: «„Пепел" —• книга самосожжения и смерти <,„> В „Урн§" я
собираю свдй собственный пепел <.,.>».
Вернемся к происхождению концепции «лирического героя» у Тынянова, Она
приходит к нему, судя по собственным его словам, в связи с Блоком, а не в связи с
Гейне: «Блок — самая большая лирическая тема Блока. Эта тема притягивает как тема
романа ещз новой, нерожденной (или неосознанной) формации, Этого лирического
героя и оплакивает сейчас Россия» (с 240).
Аркадий Блюмбаум отметил (НЛО, № 47, 2001, с, 146), что не только понятие
«лирического героя», но и «колебательный» принцип смыслопорождения впервые
появляется у Тынянова в стать© «Блок и Гейне», когда Тынянов пишет о «колеблющемся
св$т$», который лежит на «авторском лице» Блока. Этот «колеблющийся свет», по
моему мнению, есть следствие автобиографической темы самоотречения у Блока,
Поразительно, что слова Тынянова о Блоке как о лирической теме, над которой плачет
Россия, отчетливо перекликаются с письмом Блока матери от 19 июня 1909 г, из
Милана; «Россия для меня — все та же — лирическая величина. На самом деде — ее нет,
не было и не будет». Тынянов не мог знать этого письма.
Образ Блока осложнен, говорит Тынянов, темой «второго, двойника». Достойно
удивления, что Тынянов, знаток и поклонник Гейне, как бы нарочито забывает об
основном источнике этой темы, Ои предпочитает находить здесь лишь оживление
мотива Мюссе и Полонского (с. 242; речь идет о стихотворениях «Декабрьская ночь»
ц «Двойник», соответственно). Между тем и мотив «лирического героя.», роль
которого разыгрывает «лирический субъект», и мотив двойника, оказывающегося самим
субъектом, каким он был в прошлом, ведут начало от двух самых известных
стихотворений Гейне — о Doppeltganger'e («Still ist die Nacht, e§ ruhen <Jia Gas§en,,,») И об
актере, игравшем роль умирающего бойца («Nun ist es Zeit, daP ich mit Verstand...»).
Последнее прославилось в России в версии А. К. Толстого («Довольно, пора мне
забыть этот вздор...»), хотя перевод Аполлона Григорьева тоньше. Первое же
стихотворение перевел и сам Блок: «Тихая ночь, на улицах дрёма, / В этом доме жила моя
звезда; / Она ушла из этого дома, / А он стоит, как стоял всегда. // Там стоит человек,
заломивший руки, / Не сводит глаз с высоты ночной; / Мне страшен лик, полный
смертной муки — / Мои черты под неверной луной. // Двойник! Ты, призрак! Иль не
довольно / Ломаться в муках тех страстей? / От них давно мне было больно / На этом
• месте столько ночей!».
Отчего же Тынянов пренебрег этими двумя звеньями, соединяющими Блока с
Гейне, и важнейшими ключами как к теме Блока в качестве «лирического героя», так
и к смыслу самого понятия «лирический герой»? Ведь Эйхенбаум, например, в том же
сборнике «Об Александре Блоке» (с. 45) явственно парафразировал стихи Гейне об
актере: «Поэзия Блока стала для нас эмоциональным монологом трагического актера,
232 Омри Ронен
а сам Блок — этим загримированным под самого себя актером. И вот — наступил
внезапный конец этой трагедии: подготовленная всем ее ходом сценическая смерть
оказалась смертью подлинной... И мы потрясены — как потрясен зритель, когда на,
его глазах, в пятом акте трагедии, актер истекает настоящей кровью...»
В умолчаниях Тынянова, очевидно, мы снова наблюдаем уже упомянутое раньше
отбрасывание ключа к научному или поэтическому сюжету, заметание следов и
закапывание корней, в статье «Блок и Гейне», скорее всего, несознательное. Источником
тыняновского понятия о лирическом герое были соответствующие стихи Гейне о
романтическом разыгрывании самого себя и о двойнике. Тынянов как бы забыл о них,
когда употребил термин «лирический герой» в применении к жизни, поэзии и гибели
Блока.
Из того, что сказано в статье Тынянова о Блоке и Гейне, и из того, что так явно
пропущено в ней, можно сделать следующий вывод. С историко-литературной точки
зрения Блок в большой степени ученик Гейне и его русских последователей,
например Фета и Соловьева. Но с точки зрения типологической, а она была первоначально,
как уже говорилось ранее, главной точкой зрения усекновенной статьи, Блок
противоположен Гейне. Процитирую полностью заключительную, седьмую главку этой
статьи:
«Возникнув на закате течений, которыми они питались и которые собой
закончили, разрабатывая тот же материал — личности и эмоции, — Блок и Гейне стоят на
двух разных полюсах поэзии. Один строит свое искусство по признаку
эмоциональности, другой — по признаку чистого слова. Примитивно-эмоциональная
музыкальная форма, прообраз которой — романс, и литературный, словесный орнамент,
высшим прообразом которого является арабеска.
Поэтому столько споров вокруг Гейне, и при жизни, и после смерти, — поэтому
Блок бесспорен.
И если Гейне навсегда останется примером и образцом самодовлеющего
словесного искусства, а знак его стоит над новой поэзией, то Блок являет пример крупного
художника в подчиненном роде поэзии — эмоциональном».
Смысл тыняновского сопоставления ясен: Гейне — союзник Опояза и новой,
постсимволистской поэзии, для него «форма в искусстве все, а материал не имеет
никакого значения». Блок — противник, поэт, идущий за жизнью, а не впереди ее, и
считающий искусство в лучшем случае бледным заревом гибельного пожара жизни, в
худшем же — убийцей или пленителем жизни — как в стихотворении «Художник».
(Следует отметить, что Тынянов не принимает во внимание противоречащие его
тезису высказывания Блока в стихах и в прозе, в первую очередь, пушкинскую речь «О
назначении поэта».)
Дихотомия эмоционально-экспрессивной, «нутряной» поэзии и поэзии слова,
довлеющего самому себе и стремящегося к самосознанию, проходит через все
критические и научные работы Тынянова. Гумилев и Хлебников противостоят в этой
дихотомии Блоку и Есенину. В конечном счете, она восходит к шиллеровскому
противопоставлению поэзии «наивной», то есть непосредственной, и поэзии «сентиментальной»,
то есть рефлектирующей. Тынянов переносит эстетическую схему Шиллера, схему
отношения искусства к природе, в область языковой рефлексии, в область отношения
поэта к слову, — ив соответствии с историческим вкусом нового искусства меняет
плюсы на минусы, тем более что в новой поэзии, как показал он в статье
«Промежуток», «нутряная» наивность оказывается на поверку много «литературнее»
рефлектирующего «мастерства».
В заключение хочется пожелать, чтобы статья «Блок и Гейне» была перепечатана.
Ее научный удел, как и жребий незавершенных трудов Тынянова о Гейне, оказался
частью трагикомической судьбы наследия Гейне в России и его оценки в русской
литературной мысли XX века.
ДИАЛОГИ В ПЕТЕРБУРГЕ
ГОРОД ПО ВЕРТИКАЛИ
Валерий Попов — известный прозаик, вице-президент Русского ПЕН-центра —
российского отделения международной писательской организации, призванной
защищать свободу слова и литераторов, подвергающихся преследованиям за свои
убеждения и произведения, не нравящиеся властям тех или иных стран. Книги Валерия
Попова переведены на многие европейские языки. Его серьезная и интеллигентная проза
не чурается «низких» тем (например, роман «Будни гарема», 1994) и исполнена
мягкого юмора. Поэтому не удивительно, что Валерий Попов — лауреат не только самой
престижной петербургской премии «Северная Пальмира», но и не менее знаменитой
премии «Золотой Остап», вручаемой истинным последователям Ильи Ильфа и
Евгения Петрова. Но прежде всего он — петербуржец, и мой разговор с ним в немалой
степени связан с нашим городом.
Алексей Пурин
A. П. Валерий Георгиевич, вы живете на углу Невского и Большой Морской. То
есть, выходя из дому, всякий раз оказываетесь в гуще сегодняшней почти столичной
жизни: налево пойдешь — Эрмитаж, направо пойдешь — McDonald's. Но в то же
время этот перекресток — культурно значимое, литературно обжитое место.
Словосочетание «угол Невского и Морской» для уха образованного человека звучит примерно
как «угол Гоголя и Набокова». Конечно, в Питере куда ни глянь — повсюду история и
поэзия, но вот здесь их как бы еще больше. В этой квартире, где мы с вами сейчас
разговариваем, жила после возвращения из эмиграции Ирина Одоевцева, вдова
замечательного поэта Георгия Иванова и сама неплохой писатель. Особенно хороши ее
мемуары, например, книга «На берегах Невы», где описаны и тогдашние обитатели
еще одного рядом расположенного здания — Дома Искусств, «Сумасшедшего
корабля». В голодные годы военного коммунизма в нем находили кров и приют многие
деятели русской культуры, чьи имена сегодня известны любому, — Гумилев,
Ходасевич, Мандельштам, Вячеслав Иванов... Всех и не перечесть...
Вы, образно говоря, живете на пересечении сегодняшней жизни и
величественной прошлой культуры. Как они, жизнь и культура, на ваш взгляд— взгляд одного из
ярких современных прозаиков — соотносятся нынче друг с другом? Существует ли
какой-то специфически петербургский модус этого соотношения? Вообще, что вы
чувствуете, унаследовав от великих предшественников это место— этот язык, эту
страну, этот город, этот перекресток?
B. П. Я счастлив, что попал в это место, прыгнул на этот литературный корабль,
оказался в одном пространстве с замечательными писателями. Помню (тогда я еще
жил в Купчино, в районе пятиэтажек), у меня как-то ночевал Евгений Рейн и шутил:
«Послушай, что ты здесь делаешь! Тебе нужно жениться на Одоевцевой, уехать в
Париж». Как ни странно, рейновская шутка отчасти реализовалась. И, как ни
странно, благодаря одному из еще ждановских постановлений, запрещавшему отбирать у
Союза писателей писательские квартиры. Когда умерла Одоевцева, эта квартира
досталась мне. Удалось проскользнуть в щель между социализмом и капитализмом: при
социализме мне такую квартиру точно не дали бы — как не орденоносцу и не
лауреату, а при капитализме ее не удалось бы купить на писательские доходы. Между
прочим, я этим очень горд: мало того, что я живу в квартире Одоевцевой, лето я
коротаю в комаровской «Будке» Ахматовой. Правда, иногда есть ощущение ужаса —
вдруг явится Гумилев и скажет: «Отстань наконец от моих баб!» Но все-таки преобла-
© Алексей Пурин, 2002
234 Город по вертикали
дает чувство удовлетворения, потому что успех для писателя, даже формальная,
может быть, принадлежность к определенной когорте —ь вещь немаловажная.
A. П. Но, вероятно, главное удовлетворение для писателя — в наличии читателя?
Сейчас много говорят о наступлении бездуховности. Ну, скажем, на перекрестке
Невского и Большой Морской еще года два назад было три книжных магазина, сейчас
остался только один — и на том написано: «Сдается в аренду».
B. П. Да и одного хватает, чтобы измучиться: вбегаешь, смотришь — стоит серия,
в которой вышла твоя книга, а ее нет. Спрашиваешь: «Что, расхватали?» Нет, еще не
привезли... На самом деле, на читателей и книгоиздателей сегодня грех жаловаться.
Сейчас хорошо раскупается даже не детектив или женский роман, а как раз
интеллектуальная книга — философия, психология, социология. На это сегодня мода.
Модно быть интеллектуальным, интеллигентным, что очень неплохо. И писатель должен
стремиться попасть в эту категорию или куда-то рядом. Тогда получится бестселлер.
Хотя все, разумеется, относительно— Чехов, кажется, сказал: «Глаза выше лба не
растут». Литература не должна быть заумной.
А читатель, несомненно, существует. Недавно вот зашел с приятелем в Дом книги:
решили проверить, продается ли моя книжка, изданная «Вагриусом». «Но, —
говорю, — ты спрашивай, мне неловко». Спрятался за стеллаж с детективами (на
обложках^- пистолеты и автоматы), слышу: «Да, есть... Но если вы сейчас не решаетесь
купить, лучше отложить. Попова надо откладывать». Весьма лестно услышать! Так что
душа болит, но все же еще не умерла.
A. П. Книги — это, так скажем, плоды, но давайте вернемся к корневой систе*
ме — географии, топонимике, дорогим сердцу местам пространства.
B. П# Петербург, конечно, — главное для меня место на земле. Ну хотя бы потому,
что я получил его в возрасте, когда начинаешь чувствовать. Я приехал сюда в шесть
лет, после войны. И впечатление от Петербурга, после малоэтажной Казани, где до
этого жили мои родители, было фантастическим. Застывшие замки, бездны дворов и
подвалов. Когда говорят «бездна», я представляю бесконечные анфилады
петербургских подвалов: идешь, идешь, идешь— и никак не кончается. Одна из питерских
доминант — ощущение неисчерпаемости мира. И еще море ржавых крыш — мы на
них залезали. Это очень важное переживание — опасности, риска. Благодарен
судьбе, что удалось, так сказать, исследовать Петербург и по вертикали... Такая вот
физиология города. До сих пор помню: надо было наступать на ребра кровельного железа,
а не на середину листа — иначе загремит, а комендант общежития услышит и нас
прогонит. Но вот если наступишь на середину, тоже здорово: взлетает целый
фонтанчик ржавчины и перетлевшей на солнце краски. Помню замечательный запах
нагретой крыши и застоявшейся гари из труб (хотя тогда уже печи почти не топили).
Еще одно (может быть, лучшее из всех встреченных в жизни) петербургское
ощущение *— многовариантности. Стоять на углу и думать, куда стоит пойти: и эта улица
прекрасна, и та. И словно бы ждать толчка, чтобы идти вправо, а не влево. Потом
попробовать проанализировать, почему идешь вправо. Очень существенное для
творческих натур ощущение. Мне даже кажется, что здесь, в Питере, и подметальщики и
люди, сдающие бутылки, заняты творчеством.
A. П. Это ощущение не потускнело со временем —* времена ведь меняются?
B. П. Ну, жаловаться принято. Но и тут сохраняется своего рода
многовариантность. Вот, например, в доме, где я вырос, устроили банк: амбалы-охранники и т. д. А
потом я привел к нему телевизионщиков — и что ж такое: никакого банка уже нет.
Банк лопнул, а то общежитие научного института, где я жил с родителями, где прошло
мое детство, так и сохранилось во дворе дома. Хоть опять полезай на знакомую крышу.
Если что и теряется в городе безвозвратно, то это, мне кажется, те
полуразрушенные сараи, какие-то склады, где доводилось бывать в отрочестве. До сих пор помню
их с благодарностью. Был какой-то разоренный склад с нарезанными тонкими
лоскутами материи — самых невообразимых и совершенно невозможных в суровое
сталинское время расцветок: нежно-лимонной, преступно-розовой,
неправильно-зеленой (то есть не тот зеленый, какой на военных)... Необыкновенной мягкости ткань.
Мы потом обвязывали ими шеи и выходили на Невский — с отчетливым ощущением
запретности происходящего. Я чувствовал, что пересекаю эстетические границы
сталинизма. Так этот руинный склад и остался для меня неким символом...
Мне жаль тех ребят, что будут вырастать в Петербурге, когда он станет музеем: в
музее ведь нужно смотреть на все сквозь стекло. В Петербурге моего детства была
замечательная и совершенно необходимая для зарождения творческого самосознания
двоичность совершенства и незавершенности, какой-то прелестной неправильности.
А. П. Ваша первая книга называлась «Южнее, чем прежде», а первое
«избранное», первый представительный том прозы — «Две поездки в Москву». На мой взгляд,
Петербург незримо присутствует в обоих названиях как точка отсчета. Но каково для
вас значение тех мест, которые в них поименованы прямо? ^.
Город по вертикали 235
В* П. Импульс Юга был важен чрезвычайно. Я служил инженером, и мы испыты*
вали аппаратуру в Черном море, на огромном и роскошном по тем временам плаву-
чем отеле «Лермонтов». В общем — сплав южной неги, безумной роскоши,
грузинской щедрости и русской разгульности. Букет южного счастья.
А Москва тоже очень важна и нужна. Не будь Москвы, не с чем было б себя
сравнить, самоидентифицировать — не было бы повода гордиться своей бедностью,
блокадной петербургской выносливостью. Петербуржцами мы себя чувствуем как
раз перед Москвой, на ее фоне. Вообще Петербург и Москва — замечательный дуэт.
Помните, у Толстого— хлебосольная Москва Ростовых и служилый каренинский
Петербург. Петербург рожден идеей, Москва выросла из земли, как огород: чтобы
жить было удобнее, сытнее, теплее. Так, в общем-то, и осталось. У нас идея
преобладает над материей. Наверное, это сказывается и на петербургской литературной
школе. Замечательный пример — Бродский: он ценил слово куда выше, чем дело.
A. П. Да» но дела-то делаются как раз в Москве. Там — парадный подъезд литпро-
цесса: составляются рейтинги, вручаются многочисленные премии. Насколько я знаю,
вы тоже определенным образом принимаете в этом участие, печатаетесь в
московских журналах, в «Плейбое», входите в жюри, номинационные комиссии?
B. П. Да, даже был финалистом Букера. Но всегда чувствуешь себя дикарем,
пришедшим в консерваторию: все уже давно расписано как по нотам, и ты либо ждешь
чего-то, не внесенного в партитуру, либо безуспешно пытаешься что-то в ней
поменять. Я всегда — еще в советские времена — восхищался московской виртуозностью
в раскладывании пасьянсов. Но при советской власти все было куда примитивней и
потому понятней: количество томов определялось административными
способностями автора. А сегодня пасьянсы совсем маньеристские: то играют мизер, то
шестерками бьют тузов. Столь изощренные мастера разыгрывают литературную жизнь* что
подчас восхищение их мастерством переходит в ужас. Все время не знаешь правил
игры и держишь свои тузы за тузов, как профан.
Но меня все-таки ловкость московской жизни скорей тонизирует, чем
раздражает. В Москву нужно ездить — там подтягиваешься.
A* IL Московский поэт и критик Михаил Айзенберг как-то написал: «Стихи
бывают хорошие, плохие и петербургские»...
В. П. Щегольская фраза!
A. П. .».да, но ведь московской литературной среде не откажешь в радушии: она
готова ассимилировать любого талантливого немосковского, провинциального автора,
лишь бы он не был...
B. П. ...петербуржцем.
А. П. Да. Как вам кажется, в этом проявляется какая-то интуитивная боязнь,
своего рода иммунная защита, или это простое безразличие — и действительно
«Петербургу быть пусту» ?
В» П* Да, петербуржцы как-то мешают. Понимаете, зачем приглашать в
сыгранную команду какого-то австралийца, который будет тянуть одеяло на себя, не знать
внутренних правил, забивать голы не в том количестве, в каком нужно? Раздражает
непритертость петербуржцев. Правила требуют малограмотности, а он, идиот,
старается писать виртуозно. Нужно прийти в рваном свитере, а он придет в пиджаке с
галстуком.
A. П. А еще шейный платок.
B. П. Да, Вознесенский. Вольнодумный шелковый платок. Москвичи все это
гениально кроят... А Петербург?.. Нет, я думаю, злобы нет; но ведь нам, питерцам, надо
долго объяснять, долго втолковывать — и все без толку. В этом смысле Москва
существенней продвинулась в Европу. Помню, я выступал в Мюнхене на конференции —
вроде бы толково, правильно. Ан нет! Потом мой друг, философ Игорь Смирнов,
сказал: «Ты все неправильно делал, все не то». — «Что не то?» — «Ну, долго
объяснять. Все не то». Вероятно, нужна была буффонада, а не серьезность.
Нужно смириться. В Москве есть своя квота на петербуржцев, как в Америке и
Европе — на русских вообще: один поэт, один прозаик. А местная урожайность в
Москве бешеная, что ни год — новый гений: дождь премий, град рецензий. Правда,
гении все какие-то нестойкие, исчезающие, на один год. И это тоже понятно: зачем
же давать премию кому-то уже известному, ценна непредсказуемость,
оригинальность жюри — Гандлевский наскучил, дадим Проханову. Важны не качественные или
смысловые, а фактурные обстоятельства. А разбираться в качестве прозы или
поэзии — это так тягомотно, так скучно.
А. П. Тогда поговорим о качестве. Есть ли сегодня писатели, которым вы
завидуете творческой завистью?
В* П. Ну, я завидую каким-то отдельным их сторонам: носу Ивана Ивановича и
ушам Ивана Петровича. Скорей даже поведенческим вещам— они сейчас делают
девяносто девять процентов успеха. Скажем, менеджерским способностям плодови-
236 Город по вертикали
той писательницы или чутью Запада, которое выказал известный поэт, знающий, что
Западу нужна не литература, а набор отмычек. А по настоящему счету— скажем,
говорку Маканина. Такому талантливому разговору о неталантливом человеке; то есть
все пишут про адекватных себе гениев, а вот у Маканина — герои. То же свойство,
как мне кажется, есть у Евгения Попова — такой вот живой говорок... Но поменяться
ни с кем не хотел бы: что мое — то мое. И кроме того, любое достоинство всегда в то
же время и недостаток.
A. П. Мне кажется, последние тридцать лет лучшие русские прозаики занимались
тем, что рассказывали читателям о повседневных обстоятельствах своей жизни.
Вернется ли в большую литературу настоящий роман— с разветвленным сюжетом, с
вымышленными персонажами?
B. П. Думаю, авторская проза, о которой вы говорите, — отделанная, утонченная,
все же сломалась. И возможно, будущее — за сюжетными, даже сугубо
реалистическими произведениями. Премия, присужденная Людмиле Улицкой, кажется, об этом
свидетельствует. Читатель затосковал по героям, событиям; все хотят понюхать что-то
происходящее на самом деле.
Но сегодня в моде и проза, идущая, по-моему, от позднего Набокова (или Вера
Евсеевна ему подсказала?), ориентированная не столько на читателя, сколько на
филолога-археолога, раскапывающего — к своей неописуемой радости — специально
подложенные автором кости. Такая русско-немецкая литература; она и лет двадцать назад
была распространена: зачем-де я буду писать для Старого Оскола, лучше — для
немецкого профессора. Это тот сук русской литературы, на котором она почти повесилась.
A. П. Раз вы заговорили о суках, то, может быть, скажете и о поросли? Что из
прозы молодых, идущих вслед кажется вам достойным внимания?
B. П. Я сейчас читаю книжку Павла Мейлахса — очень интересная,
физиологическая, страдальческая, точная проза, вполне в петербургской традиции. Описаны
ужасы жизни, и нет ни одной фальшивой ноты. Автор презирает все мифы —
включая и те, что принесла нам наша недоделанная демократия. Почти тактильное
ощущение жизни.
Но что касается какого-то нового поколения, — его, увы, не чувствую. Если и есть,
то — компьютерное, делающее литературу по тонкому, точному компьютерному
расчету, по шаблонам жанров: вот «интеллектуэль», вот «погоня» и т.д.; каждый читатель
может взять книжку в поезд соответственно своему вкусу и сиюминутному
настроению. Но занятно, что и этот расчет ориентирован опять же на высоколобых — на тех,
кто напишет рецензию. А «для души», всерьез только омоновцы теперь пишут.
Интеллектуалы же душевности боятся как огня: не дай бог неприятности героев к тебе
перейдут.
A. П. Да и постмодернизм запрещает всякую душевность, а хуже того —
серьезность.
B. П. Процветает желание писать, ничем не рискуя. Это как шампиньоны: ты
моментально оказываешься на грядке, тебя согревает искусственное солнце, старший
шампиньон тебя поощряет, пометив номером девяносто шесть... Шампиньоны растут
очень быстро. И к тому же, если ты под пеньком или лопухом вырос, то тебя могут и
не заметить. А шампиньоны все под присмотром. Но писатель все-таки должен
вырастать отдельно, не в шампиньонном подвале.
A. П. А зарубежная проза оказывает на вас сегодня какое-либо воздействие?
B. П. Да, был наплыв западной роскоши — с Хемингуэем, с Фолкнером, с
Сэлинджером, с Апдайком мало что может сравниться. Но говорят, на Западе теперь таких
нет, — кто знает? А тогда, в молодости, это был просто подарок: протест, изгойство,
разнузданность— все невозможное в тогдашней нашей подцензурной литературе.
Но тот, кто на этом остановился, тот, конечно, давно погиб как писатель... А что
сегодня происходит в западных литературах, понять трудно. Там своя продвинутая
культурная политика: домохозяйки пишут бестселлеры и устраивают мастер-классы
для литераторов; если на конгресс снобов случайно зайдет полусноб или суперсноб,
коему там быть не положено по рангу, все оскорбятся...
A. П. Те же самые шампиньоны?
B. П. Да не знаю, у них у всех благородные лица и хорошие манеры, они все
профессора, курят трубки.
A. П. Ну, некоторые действительно профессора — Милорад Павич, Умберто Экр...
B. П. Там такие фантастические элитные игры, до которых нам еще далеко. И мы
там не слишком востребованы: один папуас, один русский — и на XXI век хватит... Ё
нью-йоркском Метрополитен-музее меня поразила мысль: ведь здесь нет ни одной
картины русского художника (я не говорю об авангардистах — Кандинском и
Малевиче, они осознанно работали на Запад)!.. Так что Запад, как и Москва, — это такое
необходимое для нас мыслимое пространство. Как Антарктида. Вещь непонятная, но
наличествующая и потому нужная.
Город по вертикали 237
A. П. Получается, что относительно Петербурга эти Антарктиды расположены с
обеих сторон, а мы как бы в центре. Попробуем возвратиться в этот центр. Вы
говорили о ценности дворового, «складского» Петербурга. А как вы относитесь к его
парадной стороне?
B. П. Петербургская архитектура, конечно, мобилизует: голову поднимаешь выше,
начинаешь печатать шаг. Хотя я как-то не чувствую себя ко всему этому причастным.
«С миром державным» я мало связан. Когда-то моя редакторша сказала: «Валерий! Ты
вот четвертую книгу написал— и ни разу не употребил в прозе слова „Ленинград"».
Действительно, не употребил. И даже не из-за Ленина. Из-за стыда за банальность:
как-то неловко и стыдно называть себя «петербуржцем», «ленинградцем» — словно
претендуешь на нечто историческое и героическое. То же самое со словом «русский».
«Я — русский»? Да, на сто процентов. И комплексов по этому поводу не испытываю.
Но как-то это звучит бронзово и надменно. У меня не хватает нахальства так сказать.
А те, кто произносит эти слова применительно к себе часто, фальшивят... Кстати
сказать, прелесть настоящих петербургских голосов в том, что их трудно поднять на
высокопарный тон, заставить «пасти народы». Хотя вот, например, Александру Куш-
неру удается сохранить правильную тональность и в его монументальной
классичности. Но следовать в этом за ним опасно.
A. П. Есть еще очень неловкие слова: «писатель», «поэт».
B. П. Да, «я — писатель» — это уже проблематично. «Поэт»? Нет, лучше слова нет,
чем «поэт».
A. П. «Я — поэт» — полный идиотизм.
B. П. Ну, наверно. Хотя Петербург— родина и заповедник поэтов... Но все-таки
питерская литература некоторую высокопарность любит и умеет сделать ее
терпимой. Важно, чтобы эта высокопарность припахивала бензином, потом, очередями,
грязью. Пока не видишь низкого, не замечаешь возвышенности высокого. Поэтому,
скажем, Зощенко — для меня самый подлинный петербуржец, самая поэтичная
проза, выше всех.
A. П. Тогда два слова о наших «Гоголях и Щедриных». На пианино у вас стоят две
(прошу прощения, но термин уместен) «бронзулетки». Одна из них, как я понимаю, —
«Золотой Остап»?
B. П. Академики юмора решили вдруг присудить мне в 1999 году эту премию за
книгу «Грибники ходят с ножами» — видимо, за некую гротескность моей прозы. И
видимо, для них тоже это был важный поступок: показать, что юмор и литература —
союзники. Я доволен, потому что, по-моему, романы Ильфа и Петрова — блеск
русской прозы. Написать такие книги — великое счастье: написать — и обронзоветь!
Пока что я смотрю на «Остапа» и завидую, но все-таки есть еще мечта — сравняться.
А вторая статуэтка— премия «Северная Пальмира». При всей скромности, могу
сказать: эта премия — средоточие петербургского духа. Я уже много лет наблюдаю за
ее присуждением, в какие-то годы был членом жюри, потом и сам удосужился
получить. Это всегда очень интеллигентная, очень точная премия за талантливые и
честные произведения прозы и поэзии. Ее получают не только петербуржцы, но
произведение должно быть опубликовано в нашем городе. Мне кажется, эта премия в каком-
то смысле гарантирует сохранность петербургской красоты в русской литературе.
A. П. И раз уж мы коснулись предметов интерьера вашей квартиры, в завершение
разговора такой вопрос: в вашем жилище обращает на себя внимание нестандартность
обстановки — много старых вещей; вы придаете этому какое-то особое значение?
B. П. Да, думаю, задача человека — отчасти и в том, чтобы как-то материально,
вернее сказать — предметно оформить свою жизнь. Ну, чтобы у стола, скажем, была
своя история — предположим, за ним некогда сидел какой-нибудь письмоводитель
или некий поручик писал любовные записки. Надо находить и хранить вещи, из
которых исходят излучения ушедших эпох. Увы, мы не дворяне, и все это не
унаследованное от прямых предков, но хочется, чтобы в доме была атмосфера неразрывности
времени. Вот этот стул я нашел на помойке и боролся за обладание им с каким-то
бомжом — как, знаете, Киса Воробьянинов с отцом Федором. А в столе, когда я его
купил, был сломан замок — масса увлекательных догадок может возникнуть.
Гимназист обворовал своего папу, чтобы сходить в публичный дом?
Обязательно должны висеть картины «Митьков», если вам повезло и они у вас
есть; в них замечательно отражена питерская нескладность. Вещи, в конце концов,
нас формируют. Теперь, конечно, все это стоит дороже, чем раньше, но существуют
еще разные хламные лавки, где можно найти много интересного. Даже сравнительно
недавние и дешевые вещи таят прелесть. Мне очень нравится стиль пятидесятых
годов — какие-нибудь грубые стеклянные рюмки, к примеру. Не люблю пластмассу,
семидесятые-восьмидесятые, торшеры всякие.
Меня беспокоит исчезновение таких лавок — вот недавно закрылась лавка
старьевщика на Конюшенной; наверное, там теперь будет бутик с безумно дорогими маеч-
238 Город по вертикали
ками необычайно дешевого вида. Жаль... Вообще плохо, когда старые, нахоженные
места — магазинчики, кафе, бары, пивные — вытесняются коммерческим никелем и
стеклом. В доме, где была кондитерская Вольфа и Беранже, где Пушкин пил лимонад
последний раз в жизни, открыли магазин «Пума». Там висят трусы. А прежде был
лучший антикварно-букинистический магазин города— хоть что-то в тему: дерево,
книжные корешки, безделушки и портсигары.
Петербург, как и любой великий город, должен быть отчасти и лавкой
старьевщика. Опасно происходящее сейчас выметание истории под маркой ее сохранения.
Боюсь, что к юбилею из города сделают потемкинскую деревню — без истории, без
насиженных мест, без ароматов и запахов прошедшей здесь жизни. Может
получиться что-то вроде Лас-Вегаса. Прогулочное пространство для интуристов. Отель
«Петербург».
Вот в этом мы точно отстаем от европейцев: они-то имеют вкус к насиженной
старине и научились ее сохранять. Да там все это сохраняет сама жизнь. Наиболее
правильные и престижные пабы в Лондоне больше похожи на наши старые
прокуренные пивные, чем на активно вытесняющие их сейчас безжизненные
лакированные заведения. Несохранение таких мест — постепенное исчезновение Петербурга,
его духа. А какая-нибудь «Идеальная чашка» всегда отыщется и в Токио и в Париже.
И все-таки будем надеяться, что дух нашего города сохранится. Петербуржцы —
народ стойкий. Недавно один художник позвал меня в гости. Живет бедно, работает
не покладая рук, полон оптимизма, читает огромное количество книг. Удержа нет.
17 сентября в Киеве скончался
Петр Владимирович Жур.
Он родился 26 октября 1914 г.
в селе Гарбузин на Украине*
С 1958 г. по 1988 г. был заместителем
главного редактора журнала «Звезда».
Редакция выражает соболезнования
друзьям и близким покойного.
СОДЕРЖАНИЕ
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
АЛЕКСЕЙ МАШЕВСКИЙ. Стихи , 3
АННА МАТВЕЕВА. Голев и Кастро. Приключения гастарбайтера. Повесть 7
ВАЛЕРИЙ ЧЕРЕШНЯ. Стихи 55
МИРИАМ ГАМБУРД. Рассказы 57
ВЛАДИМИР ГАНДЕЛЬСМАН. Стихи 67
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Л. Н. ГУМИЛЕВ. Из поэтического наследия. Публикация и вступительная заметка
В. Н. Вороновича и М. Г. Козыревой 69
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
ГУСТАВ ЯНОУХ. Разговоры с Кафкой. Фрагменты из книги.
Перевод с немецкого и вступительная заметка Г. Ноткина 72
Э. ВЕТЕМАА. Пришелец. Роман. Перевод с эстонского Александра Томберга ... 87
МНЕНИЯ
АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ. Гимн для прачечной 150
НАТАЛИЯ КЕРРО. О карьере ученого в эпоху перемен 155
РОССИЯ И КАВКАЗ
ЯКОВ ГОРДИН. Поиски выхода — утопия и реальность 161
Обращение главы межтейпового движения «Нохчи Латта Ислам»
Хож-Ахмеда Нухаева к чеченскому народу , 172
К БИОГРАФИИ Л. ДОБЫЧИНА
Э. С. ГОЛУБЕВА. К истории рода писателя Л, Добычина . .. , . 174
А, Ф. БЕЛОУСОВ, Одноклассник Л. Добычина инженер-электрик Г. Г. Горбунов.
Из реального комментария к «Городу Эн» , 179
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
ИГОРЬ ЕФИМОВ, Несовместимые миры, Достоевский и Толстой 187
АЛЕКСАНДР КУШНЕР. Почему они не любили Чехова? 193
МАРК АМУСИН. Освобождение. К 80-летию Курта Воннегута 197
ЕВГЕНИЙ МОРОЗ. Гексогеновые сказки 205
МЕМУАРЫ XX ВЕКА
ЮРИЙ ОВСЯННИКОВ. Рядом с книгами, вместе с книгами.
Публикация и примечания И С. Ненарокомовой. Вступительная
заметка Якова Гордина. Послесловие Михаила Долинского 211
ТАКАЯ ВОТ ИСТОРИЯ
ЭДУАРД ШНЕЙДЕРМАН. НЭП. Поэма с семью самоубийцами.
Из книги «Российские купипродамы за 280 лет. (Стихоколлажи)» 226
ИЗ ГОРОДА ЭНН
ОМРИ РОНЕН. «Блок и Гейне» 229
ДИАЛОГИ В ПЕТЕРБУРГЕ
Город по вертикали. Алексей Пурин берет интервью
у Валерия Попова 233
CONTENTS
Poetry and Prose
Alexei Mashevsky. Poems 3
Anna Matveyeva. Golev and Castro. Adventures of a Gastarbeiter. A tale 7
Valery Chereshnya. Poems 55
Miriam Gamburd. Short stones 57
Vladimir Gandelsman. Poems 67
Our Publications
L. N. Gumilev. From Poetic Heritage. Published with a foreword by N.V.Voronovich
and M. G. Kozyreva 69
New Translations
Gustav Janouch. Conversations with Kafka. Fragments from the book. Translated from the
German and with a foreword by G.Notkin 72
Enn Vetemaa. A Newcomer. A novel. Translated from the Estonian by Alexander Tomberg . . 87
Opinions
Alexander Melikhov. The Laundry Hymn 150
Natalia Kerro. A Scientist's Career at a Time of Change 155
Russia and the Caucasus
Yakov Gordin. In Search of a Solution: Utopia and Reality 161
Appeal of Hozh-Ahmed Nuhayev, Head of Nohchi-Latta-Islam Movement,
to Chechen People 172
Materials to Biography of Leonid Dobychin
E. S. Golubeva. L.Dobychin's Family History 174
A. F. Belousov. Electrical Engineer G. G. Gorbunov, L. Dobychin's Classmate. From the
commentary to 'The Town ofN' 179
Essays and Literary Criticism
IgorYefimov. The Incongruos Worlds. Dostoyevsky and Tolstoy 187
Alexander Kushner. Why Didn't They Like Chekhov? 193
Mark Amusin. Liberation. To the 80th Anniversary of Kurt Vonnegut 197
Yevgeny Moroz. Hexogen Tales 205
20th Century Memoirs
Yuri Ovsyannikov. Near Books, Together with Books. Published and commented
by I. S. Nenarokomova. Introduction by Y. Gordin. Afterword by Mikhail Dolinsky 211
Just a Story
Edward Shneiderman. NEP. A poem with seven suicides. From 'Russian
Buy-What-I-Am-Sellings within 280 years' (Collage-Poems) 226
From the Town of Ann
Omry Ronen. «Blok and Heine» 229
Dialogues in St.Petersburg
The City Seen Vertically. Alexei Purin interviews writer Valery Popov 223
Сдано в набор 01.09.2002. Подписано в печать 03.10.2002.
Формат 7ОХ1О8716. Печать высокая. 21,0 усл. печ. л. 23,68 уч.-изд. л.
Тираж 10500 экз. Заказ № 1534.
Отпечатано с диапозитивов в ФГУП «Печатный двор»
Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания
и средств массовых коммуникаций.
197110, Санкт-Петербург, Чкаловский др„Д5.