/
Text
i / o ' /
>
f Q j - г * }
; •bsi
БАЛАШ
НЕВОЗМОЖНЫЕ
ЛЮДИ
РОМАН
ПЕРЕВОД С НЕМЕЦКОГО
НАДЕЖДЫ
ФРИДЛАНД
ПОД
РЕДАКЦИЕЙ
Д. М.
ГОРФИНКЕЛЯ
I с -1
гЦ
V ->•>
ПРИБОЙ
• 1930
• ЛЕНИНЪ&АД
" "*
^
BELA
B A L A S Z - Ü N M Ö G L i C H E
LEUTE
ч
Обложка работы
Л. С. Хижинского
Читатель! О А ы в об этой книге
пошли
по адресу: .Москва,
Ильинка, 3, Госиздат, в редакцию
журнала „Книга и Революция*
»i
уд.
типография
имени
Евгении
Соколовой, Л е н и н г р а д , пр. Кр.
К
РУССКОМУ.
ИЗДАНИЮ
Русский читатель мало знаком с современной венгерской художественной литературой. Уже поэтому только роман Белы Балаша
представляет для нас значительный интерес. Интерес этот усиливается еще тем, что действие романа развертывается накануне
исторических событий, приведших к распаду Австро-Венгрии и
образованию венгерского независимого государства, выкроенного
версальскими мудрецами из кусков разноплеменной бывшей австровенгерской империи.
Ленинградский Областлит № 6502С. X—21. № 39782/Пр. Тираж 4 . 0 0 0 — 2 1 л.
Гос
ПРЕДИСЛОВИЕ
Заіс. № 143Ö.
Командиров,
29.
Бела Балаш не показывает нам Венгрию в огне империалистической войны, не говорит о героических днях венгерской советской
республики: действие романа обрывается как-раз т о г д а , когда
война только еще развертывается, х о т я она уже и отразилась на
личной судьбе героев книги.
Война в романе
«Невозможные
л ю д и » — т о л ь к о промежуточный подготовительный этап на пути
Венгрии к революции. Революция, нарастание настроения, воли
к революции — вот то основное, что даст роману его социальную
направленность, вяжет его в единое х у д о ж е с т в е н н о е целое.
Без
этой достаточно определенно выраженной направленности книга
распалась бы на ряд условно и слабо связанных между собой
сдельных
к у с к о в , посвященных изображению быта и д у ш е в н ы х
іереживаний различных групп венгерской интеллигенции. Венгеркая интеллигенция, интеллигенция литературная,
артистическая,
югема большого города, мелкобуржуазная среда — привлекает
: себе преимущественное внимание автора.
Избыток в романе
психологии», изобилие личных интеллигентских трагедий может
^ оизвести на русского читателя д а ж е впечатление чего-то архаи-кого, провинциального. Может даже возникнуть вопрос, не
этих ли с любовью выполненных экскурсах в историю «голода х душ» «невозможных людей» лежит основное задание романа,
ем более, что автор обнаруживает большое мастерство в этой
области: есть все основания предполагать, что Бела Балаш не свободен от сильного, притом не всегда положительного, плодотворного влияния на него Достоевского.
По Достоевскому сделаны
портреты подростков Агаты и Карла, в плане восприятия героев
Достоевского скомпанован Цуккер, с его чудоковатым и наивным
богоборчеством, с его цинической м у д р о с т ь ю — и т. д. Но, повторяем, в романе эти психологические этюды, местами основательно
инкрустированные эротикой, даны в плане изображения социального процесса, распада психики одних представителей интеллигенции и нарастания воли к действию у других.
Интеллигенция, связанная с государственным аппаратом, с феодальным венгерским землевладением, уходит в область мистики,
личного морального самоутверждения, в мир вздорной фантастики,
мечтаний о красоте и гармоничности быта галантного рыцарства;
это она, якобы, в лице графа Сентгеорги ставит меланхолическискорбный вопрос: «Что же делать со своей душой на венгерской
земле?» Лучшие же представители городской и демократической
интеллигенции утоляют свой «душевный голод» тем, что приобщаются к революционному движению угнетенных классов — крестьянства и городского пролетариата.
Нет никакого сомнения, что мантия маланхолической скорби
напрасно накинута художником на плечи венгерской аристократии.
Эта аристократия парадировала по-средневековому в блестящих
кавалерийских атаках на полях Галиции в 1914 году, но она лее
великолепно устроилась и в фашистском венгерском государстве,
создатели которого потопили в крови венгерскую советскую республику. Это тем более жаль, что автор умеет показать аристократию в действии" более соответствующем ее социальной сущности, чем изящная тоска по душевному
равновесию, по красоте жизни, — рассказ графа Сентгеорги о нелепой гибели учителя Славека за «таможенную автономию Венгрии и расширение
избирательных прав» принадлежит к лучшим страницам книги.
И только меланхолическое заявление графа, что он после смерти
Славека «занимался только историей костюма», не вызывает в нас
никакого доверия. Вера в воображаемую красоту «голодных душ»
нанесла сильнейший ущерб социальной правде романа. Никогда
небольшие избирательные недоразумения — увлекся глупы5 обманутый фанатик и сделал не по разуму больше, чем приказано —
не отвлекут «честного» представителя господствующего класса
от его священной борьбы за «таможенную автономию». А в о з в е дение в типическое явление отдельного факта, возможного как
частный анекдотический случай, естественно в романе «психолога»
Достоевского, но совершенно неуместно в романе «социолога»,
ищущего предвестий грядущей революции.
Исключительный интерес автора романа к психологии интеллигенции и к быту богемы привели и к тому, что реальные, живые
движущие силы революции проходят в романе только на далеком
заднем фоне, появляются на сцене только эпизодически. Этот фон
настолько далеко отодвинут от центральных персонажей романа,
что рождение к революции скрипача Иоганнеса Сэгеди и его
подруги Клары, в конце концов, является своего рода чудесным
событием неожиданного насыщения «голодных душ» манной социальной революции, настолько же чудесным, как и всепоглощающий интерес графа Сентгеорги к «истории костюма».
А между тем, немногие проработанные куски фона написаны
великолепно: железнодорожные встречи и беседы Иоганнеса Сэгеди
с рабочими и крестьянами, вся из к у б о в фигура агитатора, великолепный сундук, громадный, тяжелым грузом лежащий на невидимой спине измученного носильщика, сундук, обклеенный этикетками отелей в с е г о света. Эти куски убедительно говорят, что автор
умеет не только изображать душевные драмы «невозможных людей», но и превосходно видит реальные жизненные классовые противоречия, знает не только мятущуюся интеллигенцию, но и тех
людей, которые делали и снова сделают революцию в Венгрии.
«Голод» интеллигентской души, очевидно, не чужд и самому
автору, и в этом, разумеется, есть также глубокий социальный
смысл. Может быть, и влечение к психологическим изысканиям —
по Д о с т о е в с к о м у — характерно и показательно для многих «душ»,
живущих на «венгерской земле» наших дней.
В. Десницкий.
— А все-таки это была замечательная и прекрасная штука—-душа.
— Душа? А что, собственно, люди
понимают под этим словом?
(Разговор между НьюЙорком и Москвой)
НЕВОЗМОЖНЫЕ
РОМАН
ЛЮДИ
'•t
Вырезка из газеты 1917 г.
СЕНСАЦИОННЫЙ
АРЕСТ
Будапешт, 5 мая.
>
«Вчера ночью арестован пианист, бывший профессор
Музыкальной Академии, Иоганнес Сэгеди, с своей женой.
Этот нашумевший арест, о подробностях которого полиция пока умалчивает, стоит, по-видимому, в связи с теми
возбуждающими летучками, которые в последнее время
таинственно распространяются на фабриках, в казармах и
даже на фронте, с целью подорвать мораль и дисциплину
в наших геройски сражающихся войсках и порядок в тылу.
Этот арест возбуждает всеобщее внимание еще и потому, что' речь идет о лицах, происходящих из культурнейших, интеллигентнейших слоев общества. Непонятно,
что могло вовлечь и впутать их в эти темные, преступные
политические делишки».
ПРИМЕЧАНИЕ
АВТОРА
Да, действительно, как можно от музыки дойти до «темных политических делишек»?
Не все
кто сражался и погибал на барикадах, были пролетариями, для которых это был вопрос хлеба насущного. Нет ли
в буржуазном обществе и другого голода?
Огромная нужда души!
Вы, музыканты, не имеющие ни о чем ни малейшего понятия,
я вас хорошо знал. В ы не знали, почем фунт свинины, и не разбирались в прибылях тяжелой индустрии, вы, одухотворенные музыканты! В ы жили в каком-то абсолютно нереальном мире.
Какое отчаяние толкнуло вас к б у н т у ? Чего вам не доставало?
Разве никто еще не рассказывал об этой огромной нужде?
Быть может, политически она не имела большого значения.
Но ведь это все-таки н а ш а история!
В е д ь это были мы сами!
БЕЗ
ГРЕБЕНКИ
И ЗУБНОЙ
ЩЕТКИ,-ИЛИ
СТАЛО
ЯВНЫМ
КАК
ЭТО
Это было однажды. В 1914 году в Будапеште. За три
месяца до начала мировой войны.
Молодой человек по имени Иоганнес Сэгеди стоял на
углу Урёми-гассе, в предместьи Будапешта.
Это было в предвечерний час, когда солнце еще светит,
но дает, пожалуй, больше краски, нежели свет. (Ибо оно
уже закончило все дневные дела и слоняется ради собственного удовольствия, просто так, без определенной
цели, почти неоффициально, по старым уличкам Будапешта). Иоганнес, Сэгеди стоял, прислонясь к фонарю,
высокий, худой, и бесцельно глядел в пространство. Он
стоял так, словно вертикально лежал. (Так глядят часами
в потолок, лежа у себя в комнате на диване).
На молодом человеке был очень хороший костюм, но
казалось, что он лишь небрежно накинут ему на плечи.
Его длинные конечности вызывали сомнение в том, что
они действительно правильно пригнаны к его телу.
В это время, пересекая довольно оживленную площадь
Жигмонда, приближалась маленькая, изящная дама.
Ее было видно издалека. Она казалась единственной
прямой линией в зыбкой сутолоке улицы: маленький, четкий восклицательный знак. В ее легкой походке было
что-то военное, что-то жестокое как атака.
В нескольких шагах от фонаря она остановилась и поглядела на молодого человека. Он покачивал головой;
можно было подумать, что он напевает про себя. Он ее
не видел. Сдвинув тонкие светлые брови, она смотрела
на него напряженно и внимательно. У нее было чудесное,
10
серьезное, детское лицо с синими жилками на слегка вдавленных висках. Такие лица бывают у рано созревших
детей, мучимых тайной заботой. Прошла минута, прежде
чем молодой человек заметил ее.
— Клара! —воскликнул он и протянул к ней руки.
— Здравствуй, Иоганнес, — просто, почти сухо ответила она.
' — Отчего ты там стоишь? Почему не подойдешь
ближе? — проговорил он, волнуясь.
— Я хотела сначала посмотреть на тебя.
— Чего ради?
— Чтобы хорошо запомнить твое лицо.
Он улыбнулся.
— Разве ты его забыла, Клара?
— Я ведь только вчера впервые увидела тебя, Иоганнес!
И когда я сидела в трамвае, я боялась, что не узнаю тебя.
— Клара!
Его голубые глаза затуманились влагой, и это смутило его.
— Разумеется, я тебя сразу узнала, — продолжала она.—
Но, быть может, только потому, что я уже видела тебя
однажды.
Он удивленно поднял глаза:
— Как же иначе могла бы ты узнать меня — если бы никогда раньше не видела?
Он попробовал улыбнуться, но отступил перед ее
серьезным взглядом.
— Разумеется. Я должна была бы и так узнать тебя. —
На ее фарфорово-белом лбу появилась резкая морщинка.—А все-таки, если бы мы раньше случайно не встретились в обществе, не знаю, не прошла ли бы я по улице
мимо, не заметив тебя.
— Но ведь это не имело бы никакого значения.
— О, нет! Наша встреча не могла быть простым случаем. Если мы действительно должны принадлежать друг
другу, то это не может, это н е м о ж е т , — повторила она
тихо и раздельно, — как-нибудь не сказаться. Чем же
иначе руководствоваться? Ведь правда, Иоганнес?
Я . . • — он передернул плечами, словно ему что-то
мешало, и взглянув на нее беспомощно и умоляюще.
— Пойдем, Иоганнес, —сказала она. — Погуляем. Мне
кажется, — говорить об этом еще хуже.
И
Иоганнес опустил свою большую кудрявую голову, и
Клара повела его за руку по Урёми-гассе. На первом
у г л у — где скрещиваются три улицы — она остановилась.
— Какой дорогой мы пойдем, Иоганнес?
Он весело взглянул на нее и рассмеялся. — Как ты забавно это спрашиваешь!
— Почему это тебе кажется забавным?
— «Какой дорогой мы пойдем?» Ты спрашиваешь это
таким тоном, словно мы заблудились в девственном лесу
и от этого зависит наша жизнь.
Клара улыбнулась.
— Итак, какой дорогой мы пойдем? — еще раз опросила она. И опять ее слова прозвучали так же.
Тогда Иоганнес нервно повел плечом и громко рассмеялся.
— Ладно, — начал он, сильно жестикулируя. — Заблудились в джунглях! Величайшая опасность. Главное теперь — ясность рассудка и хладнокровие. Твое ружье заряжено? Компас в руке? Ха-ха-ха! Итак, внимание! Мы
сворачиваем сейчас направо. У первого угла — налево, потом доходим до следующего угла и сворачиваем опять
направо, понимаешь? И так мы сворачиваем на каждом
перекрестке: раз—направо, раз — налево. Ха-ха-ха!
— Хорошо, — сказала Клара и свернула направо.
— Как хорошо с тобой играть, Клара!
— Идем, Иоганнес, — сказала она, не останавливаясь.
Они шли по старым кварталам мимо маленьких облупившихся домиков, огибая каждый следующий угол. Раз
направо, раз налево.
— Ты говорила с мужем?—после долгого молчания
спросил Иоганнес тихо и осторожно.
— Да.
— Ты ему сказала?
— Что?
— Ну . . . что мы любим друг друга.
— Этого я ему не сказала. Ибо я этого не знаю.
Иоганнес остановился и широко всплеснул руками.
— Ты не знаешь, любишь ли ты меня?
У него перехватило дыхание.
— Разумеется, я люблю тебя, Иоганнес! Но ведь ты
говоришь о другом.
— Чего же ты не знаешь?
— какое Значение имеет для меня мое чувство. Я говорю о выводах.
— Я тебя не понимаю, Клара!
— Подумай, Иоганнес! Есть столько разных чувств.
Можно очень глубоко чувствовать и все-таки продолжать
жить, как всегда. Ведь нет такого манометра, по которому я могла бы определить, достаточно ли сильно мое
чувство, чтобы руководствоваться им. Где эти признаки?
Да, правда: «какой дорогой итти»? Это должно так или
иначе стать явным.
— Что же ты сказала своему мужу? — робко спросил
он. — Что ты ему сказала, если . . . да, если вчера . . . ничего не произошло.
— Вчера произошли чудесные вещи, Иоганнес!
— Сегодня ты с трудом вспомнила мое лицо.
— Это правда. Но вчера, например, я рассказала тебе
о самоубийстве моего отца. Знаешь ли ты, что до вчерашнего дня я и сама не знала, что отец покончил с собой?
Мать никогда мне этого не говорила, а другие, быть
может, и совсем не знают. И вот, когда вчера я беседовала с тобой, это вдруг стало мне ясно. И я рассказала
тебе о моем сне раннего детства; о синем море и золотых
апельсинах. Вчера я вспомнила об этом впервые. В твоей
близости я чувствовала себя так, словно я могу, держа
тебя за руку, вернуться назад, к самым первым годам
своей жизни. Я была очень счастлива, Иоганнес... Это
я рассказала Кальману. И то, что потом я пошла с тобой
гулять и тебя целовала. Я сказала ему, что ты большой
художник, музыкант. Он знал твое имя. А больше я сама
ничего не знала и не знаю.
Она говорила деловито, ничего не подчеркивая, сдвинув тонкие брови, словно боясь, как бы чего-нибудь не
забыть. В этом была какая-то строгая педантичность.
— А что сказал твой муж?—тихо и імягко спросил
Иоганнес.
— Кальман улыбнулся. Он всегда улыбается, когда я говорю с ним серьезно. Так же точно он выслушивает жалобы своих истеричных пациенток. Он очень опечалился
и сказал, что мы поедем летом к морю. Нордерней, пожалуй, будет лучше всего. Но я сказала ему, что пойду сегодня к тебе, ибо это должно стать явным.
— Стать явным? Что?
Она схватила его руку.
— Идем, Иоганнес, дальше. Идем, любимый!
Они продолжали путь. На следующем углу они достигли крутой улички со ступенями.
— Здесь нам надо свернуть направо, — сказала Клара.
— Неужели мы, действительно, полезем на эти гадкие
ступеньки?
Она взглянула на него с удивлением.
— А как же? — сказала она. — Мы должны сворачивать
на каждом углу. В этот раз —направо.
И она начала подниматься. Иоганнес растерянно засмеялся.
— Удивительно! Ты доводишь до конца всякую глупость, какая случайно придет в голову!—сказал он.
Клара остановилась посреди лестницы и посмотрела на
него. Иоганнес отвернулся, точно избегая удара.
— Почему ты боишься, Иоганнес? — тихо и серьезно
спросила она. — Не бойся. Дай мне руку.
Они пошли дальше, держа друг друга за руку. Они
пошли маленькими кривыми уличками; мимо крошечных
бакалейных лавок, где в витринах лежали лимоны на пестрой бахромчатой папиросной бумаге; мимо мастерских,
ютившихся в прохладных подвалах, откуда доносился запах клея. На оконных стеклах маленьких кофеен были
намалеваны большие сдобные сайки, а на мостовой сидели
полуголые, грязные ребятишки. Но дальше пошли сады
с разноцветными стеклянными шарами, блестевшими на
солнце.
Они болтали, как болтают все гуляющие: обо всем, что
попадалось им на глаза. Бледное, худое лицо Иоганнеса
подергивалось. У него был рассеянный и блуждающий
взгляд. Так смотрят с качелей на пролетающие мимо
предметы. Он улыбался полуоткрытым ртом.
— Поищем себе квартиру,—сказал он.
И они заговорили о домах, мимо которых шли, обсуждая, хорошо ли в них жить. Вдруг Иоганнес остано- »
вился перед белым забором.
— Что ты там увидел? — спросила Клара, внимательно
следя за его мягким взглядом. Ибо его глаза видели
больше.
— Видишь этот домик в саду? И веранду с лампой?
— Да.
— Он Нас подкарауливаеФ, — прошептал Иоганнес. —*
Кажется, будто он нагнулся, готовясь к прыжку. Если бы
так смотрел на меня человек, — задумчиво добавил он, —
я, вероятно, подошел бы к нему и заговорил с ним. Но
в домах можно только жить, или надо молча проходить
мимо.
— Разве с людьми не бывает так же?—спросила Клара.
Некоторое время они шли молча.
— О чем ты думаешь? — спросил он, наконец.
Клара вздрогнула и подозрительно взглянула на него.
— Идем, — сказала она, — идем скорее!
Она взяла Иоганнеса за руку и торопливо, почти бегом
потащила его за собой.
Улица вела в поле. Словно с серого сухого берега вступили они разом в зелень лугов.
Тени густых деревьев дальней аллеи в прекрасных лучах
заходящего солнца легли исполинской решеткой у их ног.
Они взошли на холм. Клара тянула Иоганнеса за руку,
точно у нее была определенная цель, и она боялась опоздать.
•
і
На вершине Клара остановилась, затем медленно повернулась к Иоганнесу и заглянула ему в глаза. Ее белый
лоб, ее узкое детское личико—все светилось. Ее черты
излучали великий восторг и решимость. Так смотрела она
в глаза Иоганнесу.
— Что ты хочешь, Клара?
Она не ответила и продолжала смотреть на него. Иоганнес покраснел и опустил глаза.
— Что ты хочешь?
— Скажи мне, Иоганнес, — начала она задыхающимся
голосом, делая ударение на каждом слоге, — как узнать:
баловство ли наша любовь или это закон нашей жизни,
указывающий нам путь ?
— Как это узнать? . .
— Да. Как узнать, что наша любовь не только чувство,
как все другие чувства, но что она—наш путь, который
мы выбираем и по которому должны следовать? Как это
может открыться нам? Что указывает на это? Как это
узнать? Настроение ли это или судьба, которую мы
должны принять?
Ее голос трепетал. Ее маленькое тело напряженно вытянулось. Она казалась выше.
— Ведь это чувствуется само собой, — неуверенно пролепетал Иоганнес, — ведь это само чувствуется, настолько ли велика любовь, чтобы . . .
— Но я этого не чувствую. Иоганнес! Я чувствую только
то, что могла бы сделать сию минуту, но не на всю жизнь.
Я чувствую только, что люблю тебя. Но у меня нет внутри
никакого масштаба и указателя. Если я теперь вернусь
домой, я не перестану тебя любить. Но измениться — ничего не изменилось. Я люблю тебя, и, несмотря на это все
осталось, как было. А ведь должно же было что-то
произойти!
— Я не понимаю тебя, Клара!
— Я не могу, я не могу это лучше выразить! — простонала, терзаясь, женщина и вдруг разрыдалась.
Она всхлипывала, и ее маленькое тело содрогалось, как
в лихорадке. Ее зубы стучали.
Клара, Клара! — в ужасе закричал Иоганнес и схватил плачущую своими большими беспомощными руками.—Клара, ради бога, что с тобой?
Рее еще плача и дрожа, Клара начала гладить его руки.
— Не бойся, Иоганнес,—проговорила она мягко и печально. — Милый, хороший, ты тут не при чем. Я хочу . . .
Пойдем, сядем сюда, на этот камень. У нас ведь еще есть
время. Пойдем!
Они сели и широко раскрытыми глазами, пристально,
стали смотреть вдаль, на горы, за которые спускалось
солнце.
Так сидели они долго. И ждали. Но вечер наступил такой же, как всегда. Внизу, в долине, потускнела лента
Дуная, и в черном дымном облаке города засветились первые желтые огоньки. Потом на темно-зеленом небе зажглась холодным мерцанием первая звезда. Позже откуда-то донесся колокольный звон.
Иоганнес и Клара все ждали.
Клару знобило.
— Звонят в приходской церкви, — прошептал Иоганнес.
— К вечерне,— добавила Клара.
Они продолжали тихо сидеть и смотреть на черные горы.
— Мне пора домой, — тихо произнесла Клара.
Они снова замолчали. Стемнело. Только глинистая дорога светилась еще, желтея среди черных полей и сворачивая где-то вдали на Сант-Эндре.
— Я хотел бы взять тебя чя nwu
И о а г а н н е с , - и уйти с Ѵ о Г о Г а о к Т о ^ й д ^ о ™ 0
ваясь
Уй?и. Г У Совсем К Т " Э Н Д Р е - ~
И
™
І^нТкГ
"
Л
она.
-
И
— нет. Но все-таки возвращаются домой
оУвГочилРУГ
іро~,А
ЧТ0
'
3аХЛеСТНУ
еСЛИ б ы
м ы
'"
И
0
Г
"
кровь.
теперь все-таки ушли по этой до-
поникшей голгавой° Ы Т Ь '
бьшо Б б о л Г ЛсмЦысла^
„ Т з Г
В
- ѵ с т а л о воз™
ШШЮЙ
разве не этой дорогой нам надо теперь и т т и ™
' ~~ ™
Он кричал. Он кричал и дико размахивал кулаком
Клара насторожилась и посмотрела на н е г о Р Д
ХуД0И
и длинный силуэт на фоне в е ч е п н е Д L * À
чертанный крик
вечернего неба был, как на-
ä
ä
ä
=
-
— Сама жизнь.
— Внешняя жизнь против внутренней ?
— оудь благоразумен. Завтра у тебя
'лѵжба*' Г
У
г'„АГ°
Произнесла
МЫ
^ара,
" з а д ' ы х Д Ж Ж ;
Делать в
СмШыѵе^^
станем
:твую самого себя, ощущаю свой с Щ ^ Т Ш ^ - *
Ш
шение? Что тогда? Разве мы п л е н ® "
— Мы пленные, Иоганнес! Tpfia ішл>,'пм\
шеТь
^ o
n
o
X
^
^
^
Ä
Это звучало, как осторожный вопрос.
— А если я не боюсь голода? Я и тогда не свободен?
Его легкий причудливый силуэт как будто взлетал на
крыльях вихря.
— Тут не только хлеб . . . У меня муж и ребенок. — be
голос задрожал. — У меня долг и ответственность. Существует же какая-то действительность.
— Тогда существует не одна, а две действительности!
Одна там, снаружи, и другая — т у т , внутри! Разве это
возможно? Это разве так должно быть?
Клара поднялась. Она хотела говорить. Голос ей изменил. Они впились глазами друг в друга.
С Дуная повеяло прохладным ветром.
Словно из засады раздался шопот Клары:
— Иоганнес, у нас нет денег. На что мы будем жить ?
— Уменя есть деньги. У меня есть сто крон и немного
мелочи. У меня есть золотые часы, их можно заложить.
На первое время этого хватит. Я буду играть на рояле
в харчевнях и кинематографах. Ведь нельзя же умереть
с голоду, если человек не замурован!—Он говорил быстро,
захлебываясь. - Чего боятся люди? Ведь это простая
болезнь пространства, иначе они пошли бы туда, куда их
влечет. В Санкт-Эндре! - крикнул о н . - В Санкт-Эндре!
Клара пошатнулась.
— У нас нет вещей, — пролепетала она, сдерживаясь последним напряжением воли. — У нас нет белья. У нас нет
зубной щетки.
_ Мы достанем. Мы все уложим в рукзак. У меня превосходный рукзак. Мы должны взять с собой 'кое-какие
документы/скажем, метрики. Пару обуви и термос.
А завтра . . . термос . . .
Он вдруг запнулся. Секунда молчания. И вдруг он за- Нет, ничего не надо, ничего, ничего! Сейчас! Идем!
Звенящий крик вырвался из груди Клары.
Вспугнутые летучие мыши взлетели над темной лужайкой. Собаки ответно залаяли вдали.
ѵпиця
Иоганнес и Клара взялись за руки и побежали, крича,
побежали вниз с холма по дороге в Санкт-Эндре.
Над полем всходила ржаво-красная чудовищная луна.
К Р
ОПАСЕНИЯ
ВРАЧА
На другое утро к десяти часам у Штернбергов было
еще не убрано. В открытые окна врывался холодный
сквозняк. Он пробирался в самые потаенные уголки квартиры и хлопал дверьми. Во дворе выбивали ковры, и
удары щелкали, как ружейная пальба. Никто не слышал
звонка. Звонили уже три или четыре раза, резко и раздраженно. Наконец, одна из служанок, смеясь, рванула
дверь и чуть не сбила с ног высокого, худого, элегантного
господина, в пенснэ, стоявшего на пороге. У него был
строгий вид, и он нервно играл своей тонкой золотой
цепочкой от часов.
— Доброе утро! Можно видеть фрау Штернберг?
— Пожалуйста . . . пожалуйста, — ответила девушка неуверенно. — Фрау Штернберг еще одевается.
— Будьте любезны, все же, доложить обо мне, я подожду, — сказал господин и передал горничной визитную
карточку.
Он остался в прихожей среди свернутых ковров, нагроможденных друг на друга стульев, метелок и щеток,
среди обнаженных и диких внутренностей развороченной
квартиры. Он стоял неподвижно, нервно прижав локти
к телу, словно ему было страшно к чему-нибудь притронуться. Через открытое окно, вместе с пыльным воздухом
двора, вторгался смех прислуги и стук кухонной посуды.
Фрау Штернберг стояла посреди своей спальни, пересчитывая белье. Эта пятидесятилетняя, бесформенно-толстая, огромная женщина в кружевном капоте, орудовала
энергично и ловко.
— Двадцать четыре рубашки, восемнадцать ночных сорочек. Теперь панталоны, — говорила она с легким еврейским акцентом. — Посмотрим панталоны. Нѵ, что там
еще? — окрикнула она вошедшую девушку и выхватила
у нее из рук визитную карточку.
«Доктор Кальман Лорке», — прочла она. В верхнем нравом углу был оттиснут герб. Фрау Штернберг подняла
свои густые, черные брови и, вытянув губы (их оттеняли
маленькие усики), коротко свистнула.
— Ой, ой, ой! —сказала она, тряся при этом рукой,
словно обожгла пальцы.—Ой, ой, ой! Посадите господина д о к т о р а . . . 1-м!.. попросите его в гостиную,—
вдруг заторопилась она. — Я сейчас приду. Одну минуту!
Бегите, снесите эту карточку фрейлейн Агате. Передайте
только карточку. Бегом! Скажите фрейлейн, что профессор Сэгеди сегодня не піридет на урок. Бегите! Было
двадцать четыре дневных рубашки и восемнадцать ночных. кажется . . . Мы после сосчитаем до конца. Ой, ой, ой!
Маленькими, толстыми, словно набитыми ватой, руками она поправила прическу и поспешила в гостиную.
п.
Одновременно в дрѵгую дверь вошел доктор Лорке.
— Здравствуйте, дорогой профессор! — фрау Штернберг протянула ему навстречу обе руки. — Садитесь, пожалуйста! Вы извините меня, что я принимаю вас в таком виде, «о раз у вас настолько важное дело, что вы
приходите с визитом в такой неурочный час, то и я не
должна разводить церемонии и заставлять вас ждать. Не
правда ли?
Ее глубокий, сильный голос наполнял комнату теплотой
человеческого общения. Она заботливо закрыла все окна,
передвигая при этом огромную массу своего тела с такой
необычайной легкостью/словно катилась на скрытых коЯБСИК^Х
— Так, теперь все в порядке. Почему вы не садитесь,
господин профессор?
Лорке попрежнему стоял посреди комнаты, держа в руке
желтые лайковые перчатки. Высокий и неподвижный,
точно экзотическая желтая птица. Его тщательно выбритое лицо с тонкими морщинками было правильно и как оы
точно выверено. Но его слишком острый подбородок узкий острый нос и неподвижность его резких черт
напоминали птицу. Даже разговаривая, он почти не шевелил губами.
— Пожалуйста, простите меня, сударыня, — начал он
плавно и размеренно, как хорошо приготовленный доклад, — что я/вторгаюсь к вам в такой ранний час. Мне
это очень неприятно, но . . .
— Во всяком случае, садитесь, — загудела фрау Штернберг, прерывая его речь.
— Благодарю вас, — улыбнулся Лорке и слегка скривил
тонкий, умный рот. — Благодарю вас, я уже сижу, — сказал он, бережно подтягивая на коленях брюки. — Кстати,
как вы поживаете, сударыня? Здорова ли уже наша маленькая Агата?
— Ничего, она еще немного кашляет.
— Но она уже выходит? Надо использовать эти чудесные теплые дни. Погода, действительно, превосходная.
— Послушайте,
милый профессор, — сказала фрау
Штернберг, и ее теплые глаза пытливо и заботливо остановились на бледном, неподвижном лице врача, — я сижу
перед вами в этом неприличном капоте, потому что вы
хотите сказать мне что-то очень важное. Но если вы будете говорить о погоде, я сейчас же начну стесняться.
А этого ведь вы не хотите?
— Что вы, что вы! Врача никогда не следует стесняться . . . А, впрочем, вы правы. Я, действительно, пришел к вам по весьма важному делу, то-есть по делу для
меня очень важному и очень странному. To-есть, смотря,
как это принять . . .
Он поперхнулся и снял лененэ. Под лененэ, словно обнаженные, предстали глаза, окруженные легкой бледностью, мягкие, с каким-то совсем новым, беспомощнодетским выражением. Потом Лорке взял носовой платок,
медленно развернул его и принялся задумчиво протирать
стекла.
— Итак, — снова начал он с тонкой усмешкой, — я должен сообщить вам, сударыня, ч т о . . . как бы это сказать . . . что вчера от меня сбежала жена.
Фрау Штернберг быстро нагнулась и схватила врача за
руку.
— Фу! Господин профессор! — воскликнула она голосом, от волнения и участия звучавшим еще глубже, чем
обычно. Т а к вы не должны об этом говорить!
— Ну, это лишь оборот речи, — возразил Лорке, нервно
отдергивая свои аристократические руки, — напротив
я должен подчеркнуть, что вчера днем Клара, так сказать,
подготовила меня к этому шагу.
— Ну, иначе это было бы на нее непохоже.
— Вы, кажется, совсем не поражены, сударыня?—Лорке
бросил на фрау Штернберг неуверенный, быстрый взгляд.
— Я уже была поражена, увидя вашу визитную карточку.
— Вы, значит, сопоставили с чем-то мой странный
визит?
— Конечно! И это я вам сейчас расскажу, чтобы вы не
думали, что я слишком много знаю. Клара третьего дня
была у нас и познакомилась с Сэгеди. Ну, тут уж не надо
было быть особым психологом, чтобы заметить, какое
глубокое впечатление они оба произвели друг на друга.
Собственно говоря, мое внимание обратила на это Агата.
А зная последовательность Клары и ее педантичность во
всем, можно было ожидать чего угодно.
— Извините, сударыня, что я вас так расспрашиваю.
Мне самому это очень неловко, но . . .
— Милый профессор, разве желание человека узнать,
что случилось с его женой, требует извинений? Мы еще
не настолько современны!
— Но я пришел к вам не как муж Клары. Я счел бы совершенно непозволительным обременять вас подобными
домашними интимностями. Меня оправдывает отчасти
лишь тот факт, сударыня, что я обращаюсь к вам как
врач.
— Не собираетесь же вы убеждать меня в том, что ваша
жена сошла с ума? — накинулась на него фрау Штернберг.
— Одну минуту терпения,
сударыня! — улыбнулся
Лорке. — Дело обстоит, все-таки, не так просто. Я должен
для пояснения сослаться на свою профессию психиатра
и психолога, к о т о р а я . . . — он на мгновение запнулся и,
опустив глаза, начал вертеть на пальце кольцо с печатью,—
которая дает вам основание предполагать, что я понимаю
человеческие страсти и не руководствуюсь в своих суждениях узко личной точкой зрения, вроде р е в н о с т и . . . Нетак ли? И я, как врач, прекрасно знаю, что это суверенное право, что это в интересах гигиены каждого человека — следовать своему собственному з а к о н у . . .
Не
так ли? В этом отношении в моей практике было слиш-
ком много «случаев», чтобы я мог относиться к одному
из них иначе, чем объективный наблюдатель.
Тут опять фрау Штернберг схватила врача за руку.
— Милый, хороший друг, — сказала она с увлажненными глазами, — не говорите так чересчур умно со старой
хитрой еврейкой! Вам этого не нужно.
ГТплкс опять нервно отдернул руку.
— Что вы думаете о моей ж е н е ? - спросил он вдруг,
П0
^ Ы О КлГа°рЛеТ Во всяком случае не думаю, что она сума-
ф Г у Ш т е р н б е р г задумчиво покачала головой . - О н а
может быть жестока - даже по отношению к самой себе.
Как могла она оставить ребенка?
Лоокс словно пристыженный, опустил голову.
— Она жестока по наивности . . . Как педантичные «ооалисты она из каждой мілочи сразу делает выводы. Немедленной С одной какой-нибудь точки. зрения. она^хочет
сразу установить порядок во всем мире. Она не дает
сроку ни себе, ни другим.
пг.пиг
вот
СШ
= »
чняния Простите сударыня, разрешите мне окончить.
Я о п т г ю с ъ Гедь на ваше наблюдение. Итак, мы можем
установись
Продолжал он с возрастающим волнездесь идет речь о значительном недостатке
Г ™ ™ реальности, а"это' не правда ли х а р ^ н ы и симптом безумия. Не пугайтесь этого с л о в а Э т о б ш а е т у re
в . ™
ниальнейших людей, у них даже
случае это доказывает ослабленную способность сужде
ния Простите сударыня, разрешите мне в данном случае сослаться на свои многолетние наблюдения. Кроме
того это же, наконец, моя специальность, не іак да?
У моей жены на-лицо явные симптомы болезни.
— Господин профессор!
, a„UUT, Är '
— Простите, сударыня, разрешите вам объяснив. Ассоциации в сознании моей жены нигде не наталкиваются
на противоречия и поправки со стороны действительно-
сти. Она делает выводы, как бы минуя действительность
в безвоздушном пространстве. Ее последовательность абстрактно логична, но без всякого эмпирического материала. Проследим этот процесс в его развитии, — продолжал он с упрямым рвением. — Итак, если это чисто субъективное логическое мировосприятие утвердилось, то
больной будет совершенно напрасно накоплять опыт
в реальном мире. Он просто не будет ощущать разницы,
он не заметит, что реальному миру свойственны иные законы, иные построения, не так ли? Больному недостает
именно этой возможности познания разницы. * Что делает
больной? Он преобразует эту, путем опыта познанную, действительность, вводит ее в свой воображаемый
мир, а то, что туда не вмещается, он выставляет за порог
своего сознания. А это значит, что он вообще не в состоянии больше схватывать действительность. Quod erat
demonstrandum,1 — гро-мко и резко заключил он.
Фрау Штернберг с изумлением взглянула в победоносногорящие маленькие глазки врача и нетала. Ее огромные, толстые груди колыхались в сильнейшем возбуждении.
— Ужасно! — воскликнула она. — Милый, милый друг,
это ужасно!
— Ну, пока еще дело не настолько опасно, чтобы приходилось бояться катастрофы.
— Нет, милый друг, опасно, очень опасно. Но не для
Клары, а для вас.
— Простите...
— Милый, хороший профессор, зачем вы хотите какойугодно ценой доказать, что Клара больна? Зачем это вам?
— Мне? Это, действительно, странная идея!—Лорке
нервно улыбнулся. — Очень странно! Вы, что ж Думаете?
Что я хочу запереть мою жену в сумасшедший дом, потому
что она меня бросила? Сударыня, вы неисправимый романтик. Разве я похож на тирана восемнадцатого века?
Это, действительно, забавно. Нет, сударыня, я подчеркнул
это и продолжаю настаивать, что состояние Клары не
представляет собою никакой непосредственной опасности, что много людей и в более поздней стадии свободно живут среди нас.
-" н
m
Чх0
и
требовалось
доказать.
— За^ем же вам это нужно — делать из нее сумасшедшую?
Лорке откинул голову, словно его ударили.
— Мне это нужно? Мне?! To-есть как? Странно! На«
против. Я озабочен.
Фрау Штернберг грустно покачала головой.
Лорке опять улыбнулся, взял свое пененэ, протер его
носовым платком и посмотрел на свет.
— Как вы представляете себе ревность современного
психолога, который постоянно имеет дело с психологическим анализом поступков. Имеет ли для него какоелибо значение тот факт, что его жена влюбилась в другого? Не больше, чем если бы ей вдруг захотелось брюквы
вместо свеклы. Ха, ха, ха, — беззвучно рассмеялся
Лорке, — и у нее может вдруг появиться идиосинкразия
к свекле и к своему собственному мужу. Это имеет свои
биологические причины. С,est la nature, сударыня, с,est
la nature! 1 Природа выбирает, но не оценивает.
Фрау Штернберг только качала головой.
— Да . . . кстати . . . — продолжал, помолчав Лорке,
внимательно изучая свое пененэ, — хорошо ли вы знаете
эту брюкву? Я хочу сказать — этого господина Сэгеди?
— Ну, наконец-то!. — громко вздохнула фрау Штернб е р г . — Почему вы не спросили об этом сразу? Вы ведь
только ради этого и пришли сюда.
— Кажется, мне снова придется подчеркнуть, что господин Сэгеди интересует меня исключительно из-за Клары . . .
— Он очень порядочный, очень хороший, очень, очень
хороший человек, — перебила его фрау Штернберг какимто особенным грустным и растроганным тоном. — Могу
вас в этом уверить. Он дает у нас уроки музыки и уже год
приходит сюда изо дня в день. Он преподает Агате. Ах,
господи! Быть может, он человек слабый, но его слабость
высшего порядка, нежели сила обыкновенного человека.
Впрочем, если вы хотите узнать что-либо о Сэгеди, обратитесь-ка к моей дочери. Агата, войди сюда!
Лорке вскочил:
— Что вы! Бог с вами! Не станем же мы обсуждать
с ребенком подобные вещи. Для меня, — возбужденно и
желчно произнес он, — это дело, во всяком случае, слиш1
Т а к о в а природа.
ком серьезно, чтобы я мог допустить такие странные
шутки.
— Мой милый друг, — сказала фрау Штернберг таким
же взволнованным тоном. — М ы не должны становиться
высокомерными в горе. Быть может, Агаты это касается
так же близко, впрочем, она все равно подслушивает
у двери, так что уж лучше ей войти . . . Агата, войди же!
Не хорошо подслушивать у дверей!
И вот медленно опустилась дверная ручка, но двері
осталась закрытой. Потом дверь медленно начала отворяться, щель становилась все шире, но никто не входил
Потом' медленно просунулось в щель крепкое круглое
плечо в белой блузе. После этого показалась сильная загорелая рука в коротком рукаве, затем короткая синяя
люстриновая юбка и под ней забавно-толстая нога подростка. Наконец, из-за белой двери появилась половина
лица и черные, как смоль, дикие курчавые кудряшки. На
этой половине бледного, как мрамор, лица, пламенел
огромный, заплаканный черный глаз, устремленный прямо
на врача. Лорке ощѵтил его взгляд, как укус.
— Простите сударыня, — нервно сказал врач, — я должен теперь проститься. Вы не обидитесь на меня, но
в такой неловкой и смешной ситуации мне бы не хотелось . . .
— Я ведь, все равно, подслушивала, — упрямо пробормотала за дверью половинка рта. — Лорке покраснел и
сделал вид, что не расслышал.
— До свидания, сударыня! Простите, что я задержал
вас. Я бы охотно . . . — он запнулся, его голос дрожал.
Он затрясся всем телом. Фрау Штернберг испуганно
подбежала к нему.
— Милый друг, почему вы уходите? Ну, пожалуйста,
останьтесь! Я не могу допустить, чтобы вы так ушли. Поверьте мне, Агата больше не ребенок. Но, если вам это
неприятно, я отошлю е е . . . Агата, иди к себе в комнату.
Закрой дверь!
— Не отсылайте маленькую Агату. Этого не нужно,—
сказал Лорке; видно было, как подергивались его губьц —
Я уже иду Мне нужно в клинику. До свидания, сударыня!
— Милый Лорке, ну ради бога! — кинулась за ним
фраѵ Штернберг.
В эту секунду Агата внезапно вышла из-за двери.
— Дядя Лорке! — крикнула она так громко и горестно,
что Лорке сразу остановился.
— Дядя Лорке, — тише повторила она, вспыхивая и
глядя врачу прямо в глаза, — можно мне после обеда навестить маленькую Бозо?
— Разумеется, можно, милая Агата, отчего же нет? —
нетерпеливо ответил Лорке, уже в дверях.
— Можно мне и завтра навестить ее? Можно мне часто,
часто, всегда быть с маленькой Бозо? — вырвалось
у Агаты страстно и страдальчески.
По ее дикому цыганскому лицу катились крупные слезы.
— Пожалуйста, отчего же нет? Пожалуйста! — в замешательстве пробормотал Лорке.
Тогда Агата бросилась вдруг к врачу и судорожно вцепилась обеими руками в его локоть.
— Дядя Л о р к е . . . дядя Лорке . . . не сердитесь на них.
Они ведь так счастливы, так бесконечно счастливы!
Всхлипывая, она прильнула к его груди. Ее пришлось
оторвать силой.
В пять часов дня француженка-гувернантка постучала
в кабинет Лоркса. Ответа не было.
— Monsieur, — начала она своим грустным, испуганным
голосом, — il у a une lettre pour vous, 1 — и, закрыв глаза,
стала у двери, ожидая ответа.
Лорке уже с полудня заперся в своей комнате. Он даже
не вышел к обеду, а после обеда не пошел в клинику.
В три часа пришла Агата Штернберг и хотела поговорить
с ним. Несмотря на то, что горничная и фрацуженка,
следуя строгому приказу, не хотели допускать ее, она проникла к двери кабинета и долго стучала, но напрасно.
В конце концов, она пошла в детскую к маленькой Бозо.
Играли вчетвером с француженкой и бабушкой. Бозо
давно не было так хорошо: с того самого дня, как у нее
в последний раз была ангина.
Лорке неподвижно лежал на диване. Занавеси были
затянуты. В комнате было темно и накурено. Видны были
только письменный стол и темные массы низких, широких,
кожаных кресел и неопределенное мерцание стекол книжного шкафа. На одном конце дивана тлел огонек сигары,
1
Сударь, вам
письмо!
на другом смутно выделялись силуэты двух острых
ботинок.
— Monsieur, il у a une lettre pour vous!
Тут Лорке вскочил. Перед дверью он еще остановился,
затем слегка приоткрыл ее и протянул в щелку за конвертом свою узкую руку с перстнем. При свете, падавшем
в дверную "щель, он взглянул на почерк, потом бросил
письмо на стол и снова лег на диван. Через час он всетаки прочел письмо. Оно было написано отвесным, незрелым почерком и гласило:
Милый д я д я Лорке,
Мне необходимо с вами поговорить, и сегодня же, непременно!
Пожалуйста, не говорите горничной и мадемуазель, что вас нет
дома, потому ч т о я в е д ь знаю, что вы з д е с ь , и этим женщинам
все равно не у д а с т с я отослать меня обратно! Потому что я должна
немедленно поговорить с вами. Е с т ь очень важные дела. У вас
горе из-за Клары, а у меня из-за профессора Иоганнеса. Поэтому
мы связаны д р у г с другом. Я больше не ребенок. Мне нужно
многое с к а з а т ь вам.
Не б у д ь т е несправедливы к Кларе, милый
д я д я Л о р к е ! К ч у в с т в у нужно относиться справедливо. Я прошу
вас, очень прошу, не сердитесь на них. М ы оба н и к о г д а не будем
так счастливы. Но я во что бы то ни с т а л о должна с е г о д н я же
поговорить с вами. Я б ы л а утром в квартире профессора Иоганнеса, и фрау Т е р е з а , е г о экономка, оказала мне, что господин профессор ничего не взял с собой для «похищения». Он ушел совсем
без ничего. У н е г о нет с собой даже теплого пальто. Наверное,
и тетя Клара ничего не з а х в а т и л а с собой. Ни полотенца, ни зубной щетки, ни белья! Это б о г з н а е т ч т о ! Если бы у них был, по
крайней мере, х о т ь р у к з а к ! А может быть, у них даже денег нет!
Теперь, д я д я Лорке, дело не в том, нормальна ли тетя Клара или
нет, а в том, ч т о б ы послать им все необходимое. Я поеду завтра
за ними следом и отвезу им все это. Мне кажется, я знаю, к у д а
они отправились. Я уверена, что они поехали к Алисе Ранки, подруге тети Клары. Я их найду. Но мне непременно надо сначала
поговорить с вами. После ужина, в д е в я т ь часов, я буду у вас.
С глубоким
почтением
Агата Штернберг.
'
СТАВНИ
ОТКРЫВАЮТСЯ
Над Дунаем плыла полная луна. Молочно-белое зеркало воды казалось выпуклым. Луна словно притягивала
его. На той стороне дрожали и серебрились луга НовоПештского острова. А с этой стороны, в тени Помацского
берега неподвижно и сумрачно высились темные то°Иоганнес и Клара сидели под тополями, и Клара рассказывала свое прошлое:
— Когда я возвращаюсь мыслью к тем временам,
в Клаузенбурге, я прежде всего вижу зеленый сумрак (каждое воспоминание окрашено в моем представлении в какой-нибудь цвет!). Я вижу тихие, прохладные комнаты
за закрытыми ставнями, отлученные от всего мира и
как бы осажденные яростным полуденным зноем. Ставни
V нас никогда не открывались. Я совсем не помню светлых
солнечных улиц. Как будто мы днем никогда не выходили
из дома. Раскаленное сверкание, сжатое зелеными планками ставен — было наше солнце. В комнате плыл зеленый сумрак, как на дне морском. Я помню влажный запах
свеже-вымытых полов. Там жили мы — моя мать и я. Мне
кажется теперь, что мы вообще ничего не делали. Даже
не жили. Только грезили в этом зеленом сумраке. Мы
ходили беззвучно, безмолвно, в мягких, белых утренних
платьях по тихим комнатам. Целыми часами. Мы ходили,
обнявшись, и ее рука покоилась на моем плече. Так хошли мы взад и вперед, из одной комнаты в другую.
В спальне, прямо против двери, стояло большое
зеркало,
моя
мать
часто
останавливалась
перед
П
— Смотри, мы обе там, — говорила
Мальвина Альмади и Клара Альмади.
НИ
она, — мы
обе,
Й смотрела на меня Тревожно и испытующе своими
большими печальными глазами:—Ты счастлива, Клара? —
спрашивала она. — Скажи, ты счастлива?
И все снова и снова она спрашивала меня, спрашивала
страстно, порывисто и упрямо до тех пор, пока я не находила какой-нибудь ответ.
Мы не делали никаких визитов, и к нам никто не приходил, несмотря на то, что в Клаузенбурге у нас было
много родственников и знакомых. Но после смерти отца
никто больше не интересовался нами. Даже прислуга
редко показывалась в жилых комнатах. В большинстве
случаев мы сами убирали наши комнаты.
Люди? Люди жили для нас только в книгах. У нас
было много книг. Мать сидела против меня в своем белом
утреннем платье, и мы читали, читали — иногда по целым
дням. Я вспоминаю это терпкий аромат, этот сладкий
дурман, который исходил от наших книг. Часто я целовала книгу, и вкус бумаги был сладок на губах. Там была
живая жизнь, там все было связно и осмысленно. Я часто
стояла перед книжным шкафом, и мне казалось, что это
муравейник, где все невидимо кишит и движется. Мне казалось, что в крышках томов должны открываться маленькие дверцы, через которые книжные человечки входят и
выходят и навещают друг друга. Должно быть, они знакомы друг с другом, так же, как и я знакома с ними. Зная
жизнь и людей только из книг, я созерцала их всегда
неприкрытыми, без ложного стыда, со всеми их сокровенными мыслями и чувствами, такими, какими их показывают писатели. И это стало для меня естественной, очевидной перспективой. Поэтому впоследствии
я никогда не могла понять -отчужденности, стыда и
замкнутости людей. Я сама все могла бы рассказать
людям.
Когда мне было четырнадцать лет, я училась дома и
только перед экзаменами посещала школу, где мне приходилось две-три недели проводить с чужими девочками.
Я сидела рядом с хорошенькой, симпатичной девочкой.
Ее звали Маргарита Вайко. Как-то на перемене, когда
Маргарита была в саду, я из интереса, из симпатии к ней
открыла ее сумку и нашла ее дневник. Я начала его читать, потому что интересовалась ею и хорошо к ней относилась; я делала это вовсе не тайком. Она застала меня
с дневником в руках, устроила скандал и пожаловалась на
меня учительнице. Меня это удивило.
Учительница захотела использовать этот случай как поучительный пример, вызвала меня перед всем классом и "
негодующе спросила:
— Как могло вам притти в голову читать личные записки вашей товарки?
— Мне это было интересно, потому что я ее люблю, —
ответила я.
Звонкий смех раздался в классе.
— Читали, не спросив ее? — горячилась учительница.
— Маргариты ведь не было в классе, — ответила я.
Весь класс хохотал.
И вот я услышала, что это большая нескромность и что
я очень обидела Маргариту Вайко.
Я внимательно выслушала, подумала над этим, но ничего не уяснила себе. Тогда я обратилась к Маргарите и
спросила ее:
— Почему мне нельзя знать, что ты думаешь и чувствуешь? Ты же знаешь, что я тебя люблю?
Теперь никто уже не смеялся. Мне кажется, двадцать
пять девочек покраснели и смущенно опустили глаза.
И учительница тоже. Была неловкая тишина. Учительница откашлялась и сказала:
Вы невозможный человек. Садитесь!
Я упомянула об этом случае, чтобы ты имел понятие
о том, в каком состоянии жила я за закрытыми ставнями
в этом зеленом сумрачном свете, в тихих комнатах, полных книг, с моей матерью, которая молча ходила со мной
взад и вперед по большой квартире и останавливалась
перед зеркалом.
Это была странная жизнь . . . как на дне морском, іак
я жила до тех пор, пока не случилась история с «индийским принцем». Она одним ударом разбила наш зеленый
сумрак, как стеклянный колпак.
«Индийский принц», это —один господин в Клаузенбурге. Мы встречали его обычно в Ракоци-парке, куда мы
ходили гулять по вечерам. Ровно в девять часов, после
захода солнца, мы выходили из дома и шли ежедневно
одной и той же дорогой в Ракоци-парк, по тополевой
аллее, мимо спортивной площадки. Ты знаешь эти прогулки в маленьких провинциальных городах, эти забро-
темные, словно покрытые пылью старых грез, печальные
сады? Как сквозь густую паутину вижу я теперь эту аллею
и парк, сухо шуршащие, пыльные акации, опавшие розовые листья, красновато-лиловую вечернюю мглу на горизонте и зыбкие точки комаров над дорогой.
Я вижу перед собою эту бесконечную тополевую аллею.
И совсем вдали, там, где сходятся деревья, «индийского
принца», идущего нам навстречу. Ибо в этот час в парке
не было ни одной живой души, кроме нас. Он был высокий элегантный господин с энергичным смуглым лицом
и небольшими седыми бакенбардами. Он приближался
к нам, опираясь на свою черную трость, >и всегда, когда,
он ровнялся с нами, моя мать обрывала на полуслове начатую фразу и замолкала. Господин смотрел на нас
с большой серьезностью в теплы^, красивых карих глазах.
Он смотрел также и на меня. Мы проходили мимо. И т а к почти каждый день. Мать крепко прижимала мою руку,
и я чувствовала во всем этом какое-то особое значение.
— Кто этот господа«? — часто спрашивала я.
— Не все ли равно, как его зовут, — отвечала мать. —
К чему тебе имя? Разве не интереснее и не лучше так,
издали? Думай, что он индийский принц, властителе
далекого Востока, живущий здесь инкогнито. Давай,
выдумаем про него сказку.
И она заставляла меня придумывать сказку об индийском принце, который приехал в Клаузенбург; чтобы увидеть нас, именно нас, Мальвину и Клару Альмади, и который придет нам на помощь, если мы будем в опасности.
Я уже догадывалась, что индийский принц и моя мать,
по-настоящему, знакомы друг с другом. Его взгляды
были полны таким чутким вниманием, и мне всегда казалось, что его глаза приветствуют нас, когда он проходит мимо. Мне легко было бы узнать в Клаузенбурге, кто
он. Но я этого не хотела. Я втянулась в игру моей матери.
Пока не грянула катастрофа.
Однажды мать ушла с утра и не 'вернулась ни к обеду,
ни позже. Я послала за ней служанку, звонила к знакомым, никто ее не видел. Стемнело. Я ждала ее с ужином.
После девяти часов я услышала в спальне тихий
шорох, словно кто-то тихо ступал на носках. Я открыла
дверь и увидела мать, стоявшую в темноте посреди комнаты. Мне было непонятно, как вообще она могла войти
незаметно для меня. И зачем она тайком пробралась
туда? Повидимому, она провела там уже несколько часов.
Когда я вошла, она вздрогнула и быстро повернулась ко
мне спиной, словно желая спрятаться.
— Мама! Ради бога, что случилось? — воскликнула я
и зажгла свет. — Где ты была? Что случилось?
Она закрыла руками лицо и ничего не ответила. Я подхожу к ней, отнимаю ее руки от лица, но она прячет его
на моей груди, как ребенок. Наконец, мне удается повернуть к себе ее лицо, и я вижу, что она белее полотна. Ее
глаза закрыты, зубы стучат, как в лихорадке. У нее было
странное выражение: ей было стыдно, и безысходное отчаяние было в этом стыде.
— Мама, что случилось?
Она гладит мое лицо . . .
— Нет, нет, не бойся, — боязливо шепчет она, — не
бойся, Клара! Моя милая, красивая, взрослая дочь. Не
бойся!
— Я не боюсь, — с т р о г о возразила я, — но скажи мне
теперь, что случилось.
Она разразилась слезами, умоляя, чтобы я не смотрела
на нее. Она охотно спряталась бы, она не хотела даже
итти домой. Но куда же ей итти? И что ей делать? Зачем
я -смотрю на нее все время . . . и чтобы я закрыла діверь,
а то горничная может войти . . .
Потом она бросилась на диван, зарылась головой в подушки и заплакала.
Я вышла в соседнюю комнату и тихо села у двери,
чтобы быть поблизости. Через несколько минут она по.
явилась.
— Клара!
іВ ее глазахі был ужас, острый как крик. Ее зубы стучали.
Я вскочила.
— Я здесь!
— Я пришла к тебе потому, что я не хочу скрываться, — задыхаясь, сказала она. — Человек не должен
оставаться один. Я здесь. Пойдем гулять.
Мы ходили по комнатам взад и вперед, как всегда.
Уж«« стыл «а столе. Я чувствовала, что мать хочет говорить, и ждала. Но мы ходили и ходили взад и вперед
по комнатам. Наконец, она остановилась перед зеркалом.
— Смотри, это я, — сказала она, — не правда ли, это
и, Малызина Альмади? Я -плачу. И ты плачешь. И это
существует, правда? Там в зеркале . . . наши слезы.
Она опять умолкла, и мы продолжали нашу прогулку.
Мать тихо стонала и становилась все возбужденней.
— Клара, — вдруг спросила она, — знаешь ли ты чтонибудь такое, чего не знает, кроме тебя, ни один человек?
Скажи, не было ли в твоей жизни случая, о котором ты
не рассказала ни мне, ни Алисе, ни кому-либо другому?
Чего-нибудь, что существует исключительно в твоей памяти, в твоих мыслях и, кроме этого, нигде? Скажи,
может ли человек это вынести? Можно ли знать чтонибудь одному, совсем одному?
Я молчала и ждала. В ней происходила тяжелая борьба.
Она задыхалась.
— Я не могу говорить, — воскликнула она, — я не могу
и никогда не могла, и вот теперь, теперь все кончено! Теперь больше нечего говорить, теперь ничего больше нет,
и ничего не было, ничего, ничего!
Внезапно она вырвалась от меня, пробежала несколько
шагов вперед и резко повернулась. Ее лицо было искажено болью.
— Он умер! — вырвалось у нее, наконец. — Умер, умер!
— Кто умер, мама? — спросила я.
Но в тот же миг я уже знала. Наши глаза встретились,
и я поняла, все поняла: умер «индийский принц».
И тогда я вдруг увидела всю нашу жизнь, тихие комнаты, дремлющие в зеленом полумраке, с романами и
стихами, вечерний парк, длинную тополевую аллею и вдалеке — того человека. Словно ночной ландшафт, пролетающий мимо окна вагона, я увидела нашу жизнь, мимо
которой мы скользили, едва замечая ее. И вот, все было
кончено. Ибо индийский принц умер. Дуновение чего-то
ужасного и таинственного коснулось меня. Тогда я поняла и постигла, что такое жизнь вне действительности.
Иоганнес!
— Пойдем, наденем траур, — сказала мать. — Траур,
чтобы мы видели, что нечто было!
Я умоляла ее лечь в постель, потому что не имело
смысла переодеваться к ночи. Она и слышать ничего
не хотела. В возбуждении перерыла все шкафы и переоделась во все черное. Она и для меня принялась искать
траурную одежду, но у меня не было черного платья.
— Мы закажем тебе завтра траурное платье, — сказала
— Т Ь І ведь наденешь траур по нем, ты его не будешь
стыдиться? У тебя ведь никогда не было тайн, ты ничего не скрываешь, ты никого не боишься. Правда? Ты
наденешь траур ради меня, чтобы люди видели, а они
должны видеть. Должно же это проявиться вовне!
Я обещала. Мать приходила все в большее возбуждение.
Заломив над головой руки, она безостановочно ходила
взад и вперед, гонимая все возроставшим таинственным
страхом. Она спрашивала меня, как узнать, что все происходящее сейчас, именно сейчас, не снится нам. Действительно- ли я это знаю, и откуда у меня такая уверенность.
— Мы, по крайней мере, вдвоем, а вот и зеркало. Но
если я знаю что-либо одна, только я о д н а , — в отчаянии
воскликнула она, — что тогда? Долго ли оно может существовать? Сейчас оно еще существует. Он лежит
в гробу, и все его видят. Но завтра его унесут, и что останется? В сущности, ничего и не было, потому что это
Зыло лишь в моем мозгу. А если я сойду с ума? Или
потеряю память. Я состарюсь и потеряю память или
упаду завтра с лестницы, ударюсь головой о перила и
гоже потеряю память! Завтра 'какая-нибудь лестница
іожет разрушить все бывшее между нами, и тогда ничего не останется. Ничего, ничего!
0H3j
І
Теперь она говорила без умолку. За окнами уже брезкило утро. Она совсем выбилась из сил, у нее подги>ались колени. В конце концов, я уговорила ее лечь
в постель.
Утром она оделась во все черное. Она проявила при
этом большую тщательность, надела вуаль на шляпу и
заставила меня сделать то же самое. Мы собрались уходить. Я знала — куда. Мы вышли. Мать прижималась ко
мне, словно хотела спрятаться за моей спиной. Завернув
на Кризага-ссе, мы увидели увитые черно-серебряной
тканью ворота и большую толпу. Люди с венками и большими свечами входили внутрь. Мать вздрогнула, у нее
вырвалось сдержанное рыдание. Прохожие обернулись
и уставились на нас. Тогда она вдруг спустила на лицо
вуаль, повернулась и бросилась бежать. >і еле догнала ее.
Она бежала с закрытыми глазами, едва не натыкаясь на
фонарные столбы. Вчерашний ужасный, полный отчаяния, стыд душил ее.
Мы пошли обратно к дому. Внезапно она остановилась у каких-то ворот и глубоко вздохнула, как перед
трудной задачей.
— Зайдем к Кресси,— сказала она и упрямо вскинула
голову.
— Зачем? — удивилась я, так как мы уже давно не делали никаких визитов. — Зачем именно теперь?
— Да, именно теперь. Затем, чтобы они тоже увидели
мое траурное платье, затем, чтобы они спросили! Именно
теперь!
Она схватила меня за руку и потащила за собой в дом.
Мы поднялись во второй этаж и позвонили, но лишь
только за дверью раздались шаги, мать закричала в ужасе:
— Нет, нет! — и бросилась вниз по лестнице.
— Мама, что ты! — крикнула я. — Это не годится! — и
бросилась за нею, чтобы удержать ее. — Мама, ведь там
уже отворяют, нас увидят!
Все было напрасно, мать бежала, как одержимая. Служанка перегнулась через перила, не узнала нас и выругалась. А мама помчалась вперед, споткнулась, сильно
ударилась головой о перила, поднялась и побежала
дальше. Дома она бросилась на диван, уткнулась головой
в подушки и пролежала так неподвижно почти два часа.
Когда, наконец, я позвала ее обедать, она сказала:
— Посмотри на меня, Клара! — Ее голос звучал неожиданно спокойно, сдержанно и твердо. — Посмотри мне
в глаза. Ты думаешь, что я безумна или не совсем нормальна? Ночью я была очень возбуждена. В этом было
много истерии, я знаю. Но посмотри на меня теперь. Безумие ведь можно узнать по выражению лица, по глазам.
Она повернула ко мне свое мертвенно-бледное лицо.
Черты ее совершенно изменились. В ее огромных черных
глазах было бесконечное страдание, но взгляд был ясен
и тверд, как никогда. Глубокая, просветленная решимость горела в нем.
— Ты не безумная, — сказала я, — я это знаю.
С этой минуты мы не сказали больше ни слова до следующего дня.
После обеда мать села писать письма: приглашения на
следующий день, к пятичасовому чаю. Дома все были
удивлены, так как с незапамятных времен у нас не бывало гостей. Мать тотчас же приступила к приготовле-
ниям. Она деятельно помогала мне в комнатах и на кухне,
не говоря при этом ни слова, как немая.
Я чувствовала приближение чего-то
неизвестного.
Гроза нависла над этой тишиной. Несмотря на это, я была
совершенно спокойна. Даже счастлива. Какое-то безграничное доверие царило во мне. Растроганно и радостно
украшала я стол, «словно предстоял настоящий праздник.
И гости пришли. Я встречала их одна. Мать оставалась в спальне. Она ходила там взад и вперед, сложив на
груди руки, и ждала, пока все соберутся. Действительно,
все пришли. Это были большей частью родственники, но
были и знакомые. Люди, которых я едва помнила. Многих я прежде совсем не видела. Назойливые женщины
и самодовольные мужчины. Около двадцати человек.
Они наполняли комнаты, ставни которых были на этот раз
широко распахнуты, и я чувствовала, как они топчут зеленый сумрак.
— Как вы поживаете, моя милая? Что вы делаете? Наконец-то мы вас увидели! А твоя мама? Где же твоя милая
мама? . . — Они кричали и напирали, лица их дергались от
злорадного любопытства, от нескрываемого нетерпения.
— Подумай, моя милочка, — сказала фрау Кресси, —
вчера утром к нам позвонили две женщины, и когда горничная открыла им дверь, они бросились бежать, как
уличные мальчишки. Разве это не смешно? И, представь
себе, моя горничная, эта дура, смеет утверждать . . .
— Это были мы, тетя Кресси, — остановила я этот словесный поток, — моя мать и я.
Я не знаю, что она хотела ответить, ибо слова застряли
у нее в горле.
В это мгновение мать вошла в комнату. Внезапно все
стихло.
Она стояла в дверях, вся в черном, и смотрела на гостей. Ее бледное лицо светилось. Запавшие, окаймленные
синевой большие глаза излучали странную и незнакомую
силу, перед которой все отступили. Ее лицо похудело за
ночь, у сжатых губ легли глубокие морщины, и все же
в ней было что-то молодое, что-то девическое, заставившее сильнее забиться мое сердце. Я покраснела. Да, она
была прекрасна, стоя вот так в дверях, гордо выпрямившись и созерцая гостей.
Потом она медленно и спокойно обошла комнату, подала
каждому руку и попросила гостей занять места. Все послушно уселись /вокруг стола, как испуганные школьники.
— 'Клара, угощай наших гостей, — сказала она, подавая вазу с фруктами и тортом. Все сидели тихо, смущенно, в неловком молчании. Слышался только стук ложечек и тарелок.
Вдруг тяжелый колокольный звон ворвался через открытые окна. Мать вздрогнула, как от удара. Ее лицо
исказилось, но лишь на мгновение. Потом она поднялась
и начала говорить, пристально глядя в свою тарелку.
Сначала тихо, монотонно, запинаясь, короткими, отрывистыми фразами. Я помню каждое слово, как если бы я выучила эту речь наизусть.
— Мои милые гости, — начала она так, словно произносила тост, — я должна вам кое-что сообщить, поэтому
я и позвала вас сегодня к себе. Вероятно, вы были уди.
влены, теперь вы удивитесь еще больше. Впрочем, это
к делу не относится. Важно лишь, чтобы вы знали, что
я говорю это в здравом уме и твердой памяти. Это очень
важно знать, а также и то, что я не говорю глупостей.
Она остановилась. Гости сидели в неловком стеснении,
с опущенными глазами. Горничная стояла посреди комнаты с большой вазой. Она стыдливо отвернулась и боялась шелохнуться.
Колокольный звон наполнял комнату.
— Звонят колокола, — едва слышно прошептала она.—
Звонят колокола. Вы, слышите? . . Правда? . . Все слышите? . . Это теперь, это происходит сейчас, — тот факт,
что звонят колокола. Они провожают Дэнеса Боршоди
в могилу. Его дроги идут вот теперь вдоль улицы . . . вот
теперь . . . Его жена идет за гробом, и все видят, что она
идет за гробом. А я? Меня бы здесь никто не увидел.
Поэтому я должна -сейчас говорить и рассказать вам. Вы
все знали Дэнеса Боршоди, но вам не было известно, что
и я его знала, что мы очень хорошо были знакомы, еще
в Будапеште. Никто, кроме нас двоих, не знал об этом.
И теперь он мертв. Теперь я одна должна это знать.
Нельзя человеку одному что-нибудь знать! Не то все,
что было, превратится в сон, в пустое воображение.
А если я это забуду? Если я завтра упаду с лестницы,
ударюсь головой о перила и потеряю память? Что тогда?
Тогда это исчезнет из мира. Бесследно, не оставив даже
за
воспоминания. То, что было важнее всего, что оыло всей
жизнью. Всем! И потому я говорю вам теперь то, чего
никто доселе не знал. Я могла бы кричать об этом на
базарной площади. О, да! Кричать, что мы любили друг
друга. Вот! Пятнадцать лет длилась эта любовь, ина
началась еще в Будапеште. Но у него были жена и ребенок а я была замужем. Мы не могли освободиться. Мы
расстались. Но любовь сохранилась. Никто не знал оо
этом Никто не знал даже, что мы знакомы. Может быть,
это была только трусость. Может быть, это была чистота.
Может быть, для нас была радостью наша сокровенная
тайна принадлежавшая нам двоим. Мы этому не дали
осуществиться, но это была наша действительность! Пусть
это было лишь в наших мыслях, но это было реальностью
и фактом. Мы жили вместе, да, да, жили — мысленно! Вы
этого не видели, но здесь, здесь жила наша любовь.
Ее рука так дрожала, что пальцы стучали по столу.
— Теперь говорите, издевайтесь, сплетничайте, возмущайтесь и изощряйтесь в своих остротах. Мне только
этого и нужно. Только тогда это и станет реальной
вещью, действительным фактом. Только тогда станет очевидным, что мне все это не приснилось.
Гости вдруг все задвигались и зашептались. Большинство встало, опрокидывая стулья. Горничная, как статуя,
стояла, отвернувшись, посреди комнаты. В полуоткрытую дверь заглядывали кухарка и другие, чужие слуги.
Толстый доктор Баумгорн, со снисходительно-озабоченным лицом, подошел к моей матери и хотел поддержать
ее, но я стояла наготове рядом с ней. Она положила руку
на мое плечо и оттолкнула от себя доктора.
— Что с вами? —крикнула она, дрожа от возоужден и я __ Отчего вы вскочили, чего вы боитесь?
Я не сумасшедшая, поверьте мне в этом. Верьте мне, верьте мне!
Это не мое воображение, это правда! Я не сумасшедшая.
Мой муж умер из-за этого! Вот! Теперь вы и это знаете.
Ведь это действительность?! Она и убила Вильгельма
Альмади. Я, я его убила! — кричала она вне себш
Теперь возбуждение достигло высшей точки. Женщины
плакали, причитали, одна из них упала в обморок, и через
минуту комната была пуста. Даже дверь закрыли. И вот,
мы обе стояли гам, у накрытого стола с нетронутыми
тортами и фруктовыми вазами — мы обе: Мальвина Аль-
мади и Клара Альмади — и плакали. В открытые окна
вливался звон колоколов . . . Никогда, Иоганнес, никогда
я не была так счастлива. Зеленый сумрак исчез, и я вступила в полосу света.
Ты понимаешь теперь, Иоганнес, почему я стала такой?
Почему я всегда открываю все окна и двери, почему
я хочу полного света, хочу этого бесстыдно? Почему
я ненавижу туман и ненавижу поэзию? Вот почему я так
жадно и бесцеремонно стремлюсь к последовательности,
вот откуда моя потребность преодолевать препятствия до
конца и ощущать под собой твердую почву.
Иоганнес сидел некоторое время молча, опустив голову.
Потом он робко спросил:
— Как же ты можешь любить меня, Клара? Я ведь
такой . . . такой неопределенный . . . мечтатель, как это
принято говорить.
— Я не могу точно сказать, почему я люблю тебя. Но
ты, конечно, не мечтатель, Иоганнес! Ты только видишь
многое, чего мы еще не видим. Кажется, что ты видишь
области, которых еще нет ни на одной географической
карте, и потому ты часто так неуверен. Ты гораздо богаче нас, но ты не умеешь хозяйничать. Я вижу, какой ты,
Иоганнес! Может быть, мы будем от этого страдать. Но
твое «я» представляется мне незрелой, неясной стадией
какой-то грядущей и высшей человеческой породы. Тебя
еше нужно дождаться; тебя надо беречь.
— Теперь я хочу еще рассказать тебе, как я встретилась с Кальманом. Ведь после этого скандала мою мать
хотели отправить в психиатрическую больницу. Профессор Лорке пришел к нам в качестве психиатра. Прежде
я его никогда не видела. Когда Кальман впервые переступил наш порог, во мне возникло новое для меня и непостижимое чувство: это — враг! Не потому, что он
хотел упрятать мою мать в санаторию, нет, я почувствовала в нем лично моего врага. Он пришел в шесть часов
и потом разговаривал со мною до полуночи. Я пробовала
объяснить ему, что мать совершенно нормальна и здорова. Но его Нельзя было убедить. Он не переставал говорить об ослаблении чувства реальности, явствующем из
того, что она не обращает внимания на нравы и обычаи
своей социальной среды. Я возражала, что именно наша
социальная среда совершенно оторвалась от реальности,
и поэтому поступок моей матери, — как раз потому, что
он был изнутри так необходимо последователен, — должен
был показаться нашему обществу сумасшествием. На это
он заметил, что здоровье в природе означает способность
приспособляться, ибо это равнозначно с жизнеспособностью. Он привел много примеров. Я могла противопоставить им только один: если ребенок в утробе матери
слишком тяжел и велик, а мать слишком слабого и узкого
строения, то именно сила и здоровье ребенка не дают ему
приспособиться и приводят к катастрофе.
Мы больше не говорили о моей матери. Он уже не думал
о том, чтобы отправить ее в санаторию. Он хотел лишь
убедить меня. На другой день он пришел опять и стал
приходить с тех пор каждый день. Часами сидел он
у меня, хотя это вовсе не было ему приятно. Им всегда
овладевало беспокойство и возбуждение, его нервировало каждое мое слово. Он называл меня наивным, ничего не знающим ребенком. Он говорил раздраженно,
нападая на меня и желая причинить мне боль.
Но мне было его тогда очень жаль. Я сама не знаю
почему. Я чувствовала, что за его иронической улыбкой
превосходства, за его большими знаниями, за его значительной работой и всей его жизнью кроется какой-то темный страх, какой-то необъяснимый тайный страх . . .
Уже тогда, в первый час нашего знакомства, началась
его отчаянная борьба против меня и против признания
мне в этом страхе. Но он не мог бы жить без меня, даже
если бы он меня не любил. Я была ему нужна. А мне было
восемнадцать лет, и я еще никогда не видела взрослого и
значительного мужчину, страдающего из-за меня. Так
я стала его женой.
Может быть, он настоял на этом потому, что хотел закончить тот спор. Опор, в котором я не аргументировала,
а лишь присутствовала такой, какая я есть, личностью,
против которой он б о р о л с я . . . После этого случились
странные, очень странные вещи. Однажды он хотел
убить меня . . . Может быть, это был грех, что я вышла
за него замуж, но я была его судьбой, а своей судьбы
у меня еще не было.
НОВЫЕ
ПОСТУПКИ
И
ПРИЗРАК
АНДРЭА
Тогда заговорил Иоганнес:
— Скажи, Клара, разве тебе не больно говорить о прошлом? Не больно рассказывать о том, что когда-то мы
были не вместе? Не больно думать о нашем раздельном
существовании? Там, в пустой комнате, у накрытого стола
стоите вы обе, ты и твоя мать, и слушаете звон колоколов.
А я? Меня нет с вами. Как это возможно, Клара? Что же
будет с нашими прошлыми «я»? Неужели они никогда
не встретятся?
Мне было семнадцать лет, и я был как жаждущий
в лесу. Я жаждал будущего. И я блуждал во времени и
искал источник. Но не семнадцатилетний нашел его! Семнадцатилетний так и не утолил своей жажды! Семнадцатилетний был покинут в прошлом. Я оставил его там, и о:н
все еще ждет там. Неужели нельзя вернуться? Неужели
ів тридцать лет нельзя утолить жажду семнадцатилетнего? Неужели на е г о вопросы уже нет ответа, и его
уже нельзя утешить? . . Скажи, Клара, не было ли здесь
что-нибудь упущено? Не предательство ли это? Скажи,
что происходит с прошлым? Оно никогда не сбывается?
Вот он стоит, семнадцатилетний, вечером, на берегу
Тиссы. Он высок и худ. Штаны, из которых он вырос,
еле доходят ему до лодыжек, а слишком короткие рукава открывают широкие, костлявые суставы.
Он стоит и слушает: далекое пение лягушек, скрип руля
дремлющего буксирного парохода. Он один в ночи,
только немые вещи теснятся вокруг него. Они окружили
его стеной!
Вещи! Да, они неотвратимы. Дерзкие, требовательные,
несносные, они теснятся вокруг него, они требуют, чтобы
и он . . . Да . . . что же? Что и он? Что-то нужно сделать,
но он не знает, что именно.
Утром он опоздал в школу, потому что на дороге перед
строющимся домом увидел кучу кирпичей. Кирпичи были
красные, как мясо. Он прошел мимо; но ведь они здесь:
угловатые, красные камни. Они останутся здесь, даже
если он пройдет мимо. Это ничего не решает. И уже
у самых школьных ворот он .повернул и пошел назад,
к кирпичам. Он ходил вокруг них и трогал их руками.
Солнечное тепло было в них, и они окрашивали его
пальцы в красный цвет. На него прикрикнул рабочий, он
вспыхнул и убежал, так и не поняв, чего же, собственно,
хотели от него эти кирпичи.
Напрасно бродил он ночами по темным, гулким улицам
Тисса-Вашаргеля, обрамленным тутовыми деревьями. Напрасно приближались к нему вплотную ночные вещи: слепые дома, жестикулирующие деревья, телеграфные провода и на них луна. Они подступали совсем близко и теснились вокруг него, как взволнованная, нетерпеливая
толпа. Чего хотели они? Размахивая длинными руками,
разеЕая исполинские пасти, они, казалось, что-то кричали,
но он ничего не слыхал. Был ли он глух? Да. Вещи прижимаются к нему вплотную, — вот они. Перед ним факт
их бытия. И в этом факте какое-то утверждение, возглас.
Но что? О чем? Что они утверждают? О чем кричат? Он
бросается бежать, он бежит, он мчится по темным, гулким
улицам. Может быть, он еще может догнать, вернуть,
удержать . .
Ибо все в мире происходит слишком медленно, и мы всегда опаздываем. Все уже на месте. Все
вещи, весь мир уже здесь. Все давно готово, а мы приходим всегда слишком поздно.
Вдруг он останавливается и оборачивается. Надо было
сделать что-то д р у г о е . . . что-то совсем другое, он это
чувствует, это его неизменное мучительно-тревожное чувство. Часто оно возникает внезапно. В обществе, среди
самой оживленной беседы он вдруг замолкает. Его охватывает мучительная уверенность: надо было сделать
что-то совсем другое. И он уходит, ни с кем не простившись.
Это случилось однажды в школе. На уроке истории
присутствовал директор, и учитель вызвал четырех самых
\
лучших учеников в классе. В том числе Цуккера и его.
Когда пришла его очередь отвечать, он громко и плавно
рассказал тиро императора Иобифа II. Учитель был горд
своим лучшим учеником и спрашивал все дальше. Вдруг
мальчика что-то кольнуло в сердце: у него было ощущение, точно его -насильно тащат куда-то. Он покраснел,
смутился, заикаясь попробовав продолжать: «Император
Иосиф В т о р о й . . . Император Иосиф В т о р о й » . . . Глубокое беспокойство и подозрение овладевают им: дело вовсе
не в императоре Иосифе II. Дело в- чем-то совсем другом . . .
Собственно . . . Он слышит свои слова; они звучат незнакомо и чуждо. Он заикается, потом вдруг поворачивается
и выходит из класса.
Он спустился к Тиссе и вошел на один из привязанных
плотов. Гладкие бревна, плескаясь и качаясь, опустились
под его ногами. Присев на край плота, он стал смотреть
на грязную бурлящую воду. Река несла на себе желтую
пену, тонкие веточки, корыто, дохлую кошку. . . Горячий ветер донес до берега трупный запах. В широкой неподвижной солнечной тишине гудели .полуденные
колокола. «Ге-ей!» — раздается издали призыв. Это
идет буксир и медленно тащит вверх по течению баржу.
Канаты хлопают по воде, мачта торчит, острая и высокая, над огромной равниной венгерской степи. «Ге-ей!» —
протяжно разносится крик над пустой водной поверхностью.
Почему от этого так больно? Может быть, именно это
и надо понять? Потому что ведь сейчас все собрано
вместе, недвижно покоится в солнечных лучах и тихо,
покорно ждет, как стадо в полдень. Чего? Он еще не знает,
что надо сделать.
—• Эй, Сэгеди, господин Сэгеди! — позвал кто-то
его . . .
Меня окликнули. Иногда я и сейчас еще слышу этот зов.
Но тогда я притаился и сделал вид, что ничего не слышу.
Это был Цуккер. Арпад Цуккер.
Что ему надо от меня? Мы с ним не дружили. Цуккер
вообще ни с кем не дружил, кроме большого Геры, который, как п он, был из Кишкунмайзы. Гера был сыном
тамошнего машиниста, а Цуккер—сыном хозяина гостиницы. Таким образом, они оба были представителями
интеллигенции деревни Кишкунмайзы. Цуккер был очень
»
умен, он был лучшим математиком во всей школе. Но он
был полон сарказма и самодовольства.
— Эй, Сэгеди, почему вы делаете вид, что не слышите
меня? Ведь от меня до вас всего десять метров, а человеческий голос при нормальном атмосферном давлении слышен в пределах трехсот-четырехсот метров.
Цуккер всегда говорил так научно и напыщенно.
— Должен ли я еще упомянуть, — продолжал он, — что
вы обладаете более чем превосходным слухом, так как
являетесь важной персоной в нашем музыкальном мире.
Поэтому, может быть, вы повернете ко мне более выразительную половину вашей готовы?
Мои щеки горели от стыда (я ужасно краснел). Я повернулся, но все-таки сделал вид, что заметил его только
сейчас.
А, это вы? —сказал я несколько смущенно. — Идите
сюда. Здесь очень хорошо.
Цуккер стоял на берегу около якоря, в своем костюме
табачного цвета, пестревшем чернильными пятнами.
Бесчисленные карманы этого костюма были битком набиты
книгами. Он был мал ростом, низок, почти квадратен и
от этого казался горбатым. У него, можно сказать, совсем
не было шеи, и его маленькая круглая черная голова была
глубоко воткнута между двумя широкими плечами, что
не мешало ей беспрестанно вертеться туда и сюда с удивительным проворством. Товарищи дразнили его, уверяя, что
он может вывернуть лицо на спину.
— Покорно благодарю за ваше дружеское приглашение,
mon ami, — с затаенной насмешкой отозвался он, — но
я не гонюсь за славой акробата или воздушного гимнаста
и не выбираю поэтому местом своих прогулок колышущиеся плоты. Культура тела вредит духу. В наш век физическая работа производится машинами. Но мы могли бы
ближе коснуться этой интересной темы, если бы вы оказали мне честь своим визитом сюда, на твердую землю,
дабы мы могли направить наши стопы домой, так как
пробил час церемонии, которую обыкновенный народ обозначает словом «обед», возвышая этим свои естественные функции до акта общественного значения.
Я встал и послушно сошел на берег. Маленькие глазки
Цуккера сверкали черным огнем. Злорадное торжество
горело в них.
— Видите ли, вы слабый, исключительно слабый человек! На вас крайне легко влиять. Я знал, что вы сейчас же
придете ко мне. В моей записной книжке записано, что
вы легко поддаетесь внушению. Это не недостаток, и
я внес это в графу вашего кредита, а не дебета, ибо вы, подобно медиуму, вбираете в себя космические силы. Я уже
давно пришел к заключению, что ваша слабость есть выражение высшей духовности. И я решил предложить вам
свою дружбу.
Я изумленно посмотрел на него. Мы привыкли к длинным, саркастическим тирадам Цуккера, но «а этот раз
он говорил серьезно. Его колючие глазки искрились
воодушевлением, а тонкий голос звучал ясно и твердо.
Он сказал: «Будьте м-оим другом», и это было, как
теплое объятие. Мои глаза увлажнились. Я подал ему
руку:
— Здравствуй, Арпад!
— Pardon, excusez! 1 — живо произнес Цуккер и отвел
свою маленькую, волосатую руку. — Pardon! Разрешите,
mon ami, обратить ваше внимание на две вещи. Во-первых,
мы не будем говорить друг другу «ты» и обмениваться
рукопожатиями. Так поступают все наши почтенные и
чувствительные коллеги по гимнастике, и я считаю это
вульгарной манерой, которая не приличествует друзьям,
связанным духовными узами. Во-вторых, это ошибка с вашей стороны, что вы сразу 'Принимаете мою дружбу. Взгляните, вот моя верная записная книжка. — Цуккер вынул
из кармана грязную растрепанную тетрадку в черном
клеенчатом переплете. — Посмотрите, вот на букву «С» . . .
Здесь: «Сэгеди» . . . — Он послюнил палец и быстро перелистал страницы. — Здесь ваш личный счет. Дебет и кредит. Недостатки и достоинства. Угодно вам бросить взгляд
в книжечку? Вот, например, сюда. Здесь написано: «Сентиментален, принимает немедленно всякую дружбу». Ну,
что вы скажете на это? Эта заметка еще с прошлого года,
и компенсируется она следующей в графе кредита: «Он не
привязчив и свободен от предрассудков относительно
верности в дружбе». Тут же рядом маленькая двойка.
Этими цифрами я обозначал важность и степень записанного мною свойства характера. Как видите, mon ami, эта
1
Виноват, извините!
заметка относится к прошлому году, т.-е. она сделана еще
в седьмом классе.
Вы уже два года так внимательно наблюдаете
за мной? — смущенно и несколько растроганно спросил я.
— Каникулы не считаются, и, таким образом, выходит
шестнадцать месяцев и три недели. Гельмгольц и Кох посвящали изучению вещей меньшего значения больше времени. Сентиментальные чувства тут не у места. Я желаю
только, чтобы вопрос был серьезно обсужден. Посетите
меня вечером в моем скромном вигваме.
Тогда и свершилось. С глубоким стыдом воспринял я
серьезный интерес Цуккера ко мне, как новую власть над
моей жизнью, и с внезапным страхом ощутил в этом себя
самого, свое бытие. Я существую, я живу уже шестнадцать
месяцев и три недели в записной книжке Цуккера. Да,
я существую, — как деревья, как красные кирпичи, как
барка, — существую и не знаю, что все это значит.
«Ге-ей!» — доносился издали голос буксира, а мы медленно шли среди запаха гнилых дынь по набережной
Тисса-Вашаргеля. Арпад Цуккер и я, семнадцатилетний.
— Да, mon ami, шестнадцать месяцев и три недели.
Отсюда'надо вычесть ночи и большую часть вечеров, так
что, в сущности говоря, это время надо ' разделить на
четыре. И все же в такой короткий срок я мог установить,
что ваши чувства не шаблонны. Долгое время уравнение
как будто показывало, что вы слишком трусливы и боитесь поступать сообразно своим чувствам; что вы не свободны в своих поступках, что вы не осмеливаетесь дать
обществу хороший' щелчок и поэтому подчиняетесь
социальным условностям. Впрочем, некоторые данные,
входившие в уравнение в первой или половинной степени,
казалось, свидетельствовали об обратном. Но сегодняшнее
утро мне все разъяснило. Это был феноменальный удар
по школьному принуждению, по нашему уважаемому
классному наставнику и, не меньше, по нашему обожаемому директору. Ибо то, что вы посреди ответа просто
бросили на произвол судьбы нашего дорогого императора
Иосифа Второго . . .
— Мне внезапно сделалось дурно, — сказал я, покраснев.
Цуккер остановился и впился в меня своими черными
горячими глазами.
— Вам сделалось дурно, mon ami? В самом деле? Ай-ай!
От вашего драгоценного внимания, надеюсь, не ускользнула заметка в моей книжечке, что вы лжете, потому что
стыдитесь своих чувств. Она стояла раньше -в графе
дебета, но потом я перенес ее в кредит, потому что мне
стало ясно, что вы этим стремитесь охранить свою внутреннюю свободу. Но зачем вы лжете и мне, mon ami? Это
ограниченность. Вы должны привыкнуть свободно выявлять свою оригинальную личность и вырваться из оков
общественного принуждения. Итак, приходите сегодня
вечером!
Его высокий пронзительный голос звучал, как команда
Так Арпад Цуккер взял тогда мою жизнь в свои руки.
Вигвам . . . 0!н находится на -самом краю города, у плотины. Это — широкая, низкая комната, с бревнами под
потолком. Живут в ней Гера и Цуккер.
В густом и горьком табачном дыму одиноко теплится
пламя керосиновой лампы без абажура. В углу, в широком
кресле сидит «Большой Буйвол». Это — Гера, рослый и
сильный парень, старше нас, с резким, скуластым лицом.
Он сидит там всегда, с неизменной трубкой в зубах — и
молчит. В классе он тоже постоянно молчит и в прошлом
году* провалился на экзаменах, потому что ему было лень
раскрыть рот. Но его очень мало беспокоят подобные
пустяки. Он .сидит в углу, курит трубку и пьет. Отец
Цуккера посылает достаточно вина из Майзы.
Посредине большого стола стоит круглый стеклянный
сосуд, наполненный желтым уксусом. Это мухоловка, и
над ней постоянно жужжит рой мух. Рядом с мухоловкой
лежат разорванные; залитые вином, книги Цуккера, по
философии и математике, с черными, прожженными дырами от цуккеровских папирос! В окно виден двор трактира. Там стоят телеги крестьян, приехавших на еженедельный -базар. Теплый запах навоза струится в комнату. Из трактира доносится звон тарелок и визг скрипки.
Время от времени хлопает какая-то дверь, и темная фигура, спотыкаясь, ощупью выбирается во двор. Тогда
красноватый луч света падает под телеги и освещает
спящие, закутанные в шубы, фигуры. Потом снова становится темно.
От каретного сарая, качаясь, приближается фонарь.
Это — Мария. В светлом кругу от фонаря видна только
обнаженная рука до локтя. Больше ничего. Отрубленная
рука раскачивает в темноте фонарь и приближается.
В комнате, перед мухоловкой, сидит Цуккер. Пламя
лампы отсвечивает красным в его зрачках. Его маленькие
руки вздрагивают и отбрасывают на стену странную тень,
похожую на исполинского паука, дергающегося в диких,
эпилептических конвульсиях.
— Пейте, mon ami! Научитесь пользоваться этим олимпийским напитком. Химия называет его алкоголем, и,
по-истине, она права. Алкоголь растворяет жир, а кроме
того, расслабляет волевые центры, тем самым в высшей
степени способствуя освобождению поступков.
И мы пьем. Цуккер развивает свою теорию «свободного действия».
— Нцкакой свободы воли іне существует, — говорит
он, — что и доказано современной психологией. Природа
вообще не знает понятия свободной воли, а только закон причинной связи. Каждый факт точно и без остатка
мюжет быть выведен из предшествующего. Таким образом, он уже потенциально содержится в этом предшествующем факте.
Настоящее — в прошлом.
Ничего
истинно нового не возникает.
В природе, собственно говоря, ничего не совершается.
Все явления можно проследить в обратном направлении
причинно-следственной цепи, вдвинуть обратно одно
в другое, как ящики китайской шкатулки, и понятие времени здесь только иллюзия.
Но вот в природе появляется homo sapiens — человек.
Он также представляет собой лишь развернутую в порядке
причинной связи формулу первичной клетки и не имеет
собственного бытия. Но он все же имеет волю! Правда,
она не свободна и тоже подчинена закону причинной
связи. Но все же она существует. В этом огромная разница, так как в сознании, что моя воля не свободна, уже
есть доказательство некоторой свободы. Я знаю, что моя
воля не свободна, но я могу представить ее себе свободной!
Если же в силу причинной связи, я должен хотеть именно
так, а не иначе, то думать я могу все же иначе, а потому,
может быть, иной раз иначе и поступить.
В этом и заключается весь вопрос: должны ли мы непременно делать то, что хотим? Не может ли человек восстать
и освободиться? А что, если кто-нибудь порвет эти оковь^?
Что, если бы мы могли совершать свободные поступки,
которые не были бы продиктованы только жизненным
инстинктом и логикой, а существовали бы сами по себе?
Даже если бы они шли наперекор жизненному инстинкту
и разуму! Что, если бы мы могли вырваться из закона
причинности и вступить в подлинное время? Тогда, шоп
ami, тогда природа обнаружила бы свое настоящее лицо,
показала бы себя просто уравнением и погибла бы. Мы
сдвинули бы китайскую шкатулку и сразу решили бы все
вопросы природы и общества! Потому что время, mon ami,
время — это совсем особенная вещь!
Осушите свой бокал, mon ami! Я теоретик и поэтому
не могу одновременно сделаться объектом для опытов.
Но вы, мне кажется, прекрасно подходите для этого.
Если бы только вы не боялись свободно проявлять свою
личность и давать щелчки господствующему общественному порядку! Вы должны поглощать больше алкоголя,
шоп ami, много алкоголя, ибо время, mon ami, это совсем
особенная вещь.
Глаза Цуккера блестели, как у дикого зверя, кидающегося на решетку своей клетки. Около него, в густом табачном дыму трепетала маленькая керосиновая лампа. Большой Буйвол, молча и неподвижно, выбрасывал из своего
угла клубы дыма. С бледными дрожащими губами я впервые в жизни заговорил о своем ужасе перед вещами, рассказал о постоянном чувстве страха, что, может быть,
надо сделать что-то другое. Всегда что-то другое. Почему?
Цуккер уперся подбородком о стол и снизу уставился
на меня сверкающими, настороженными глазами.
— В самом деле, mon ami, поступки даны нам, как слова
для разговора. Существует только определенное и ограниченное количество поступков, сокровищница действий,
как существует сокровищница ело в. Надо было бы составить словарь возможных поступков, подобный словесному
лексикону. Это был бы интереснейший конкурс, какой
могли бы объявить академии. Этой сокровищницы поступков, данной обществу, уже вполне хватает, чтобы
сковывать нас и ограничивать наши возможности подобно тому, как слова препятствуют развитию духа. Как
будущий музыкант, вы должны это чувствовать. С другой" стороны, каждый язык обладает возможностью развития Новые понятия требуют новых словообразовании.
Не чувствуете ли вы, mon ami, необходимость обновления
и .поступков. Не вдохновляет ли вас эта мысль? Новые
поступки, как выражение новых чувств! Вы должны
стать этим обновителем поступков. Выпьем за это! Я даю
теорию, а вы проводите ее в жизнь!
В комнате стало тихо. Только из гостиницы доносилось
пиликанье скрипки, да в сосуде с уксусом жужжали пойманные мухи. Со двора приближался качающийся фонарь.
В четко очерченном кругу света появилась обнаженная
рука и толстый кулак с фонарем. Рука с качающимся фонарем., точно вырезанная из мрака, приблизилась, паря
в воздухе.
— Привет, привет тебе, Аспазия! — кричит Цуккер и
стучит кулаком по столу.
Мария входит. Она — служанка гостиницы. По вечерам
она всегда приходит в вигвам. Она ставит свой фонарь
на пол и, прислонясь к двери, тихонько трется спиной
о дверной косяк. Широкая крестьянская юбка качается на
ее объемистых, мягких бедрах, а большие, крепкие груди
упруго шевелятся под полуоткрытой грязной кофтой. Она
приходит пришивать господам-студентам пуговицы, чинить им рваное белье и оказывать другие знаки дружеского внимания. Уголок ее мокрого от мыльной воды
передника заткнут за пояс.
— Ну, подойди ближе, глубокочтимая дама, и приветствуй нашего нового гостя, обновителя человеческих
поступков. Вы, mon ami, таите ошибочное предположение,
что эта дама не понимает моих слов, потому что она обладает вульгарной внешностью судомойки? О, Аспазия,
прояви себя! Когда родился Шекспир?
Мария опускает свои большие мечтательные карие
глаза, и ее широкий красный рот складывается в счастливую и смущенную улыбку.
— Вильям Шекспир увидел свет в тысяча пятьсот шестьдесят четвертом году в Стратфорде на Эвоне. Год тысяча
шестьсот шестнадцатый вырвал его из числа живущих.
Она выкладывала свои познания благоговейно и однотонно, как мистическую молитву.
— Вы слышите? Этими историко-литературными познаниями она обязана нашему бравому коллеге Дудичу. Его
уроки она вознаграждает многочисленными ночами любви.
Аспазия — из тех идеальных женщин, что меняют сокро-
вища своего тела на сокровища духа. Аспазия, — рычит
Цуккер, — а т о !
— Ато, amas, amat, 1 — усердно спрягает Мария, глядя
в потолок.
„
— Эта латынь —любовный вклад Большого Буйвола.
О, Аспазия! Приди ко мне на колени! Пусть меня овеют
сладкие кухонные ароматы. Посмотри на этого юношу,
Аспазия, это мой друг. По-французски?
— Mon ami, — отвечает она и послушно отдает свое
тело рукам Цуккера, с тем же тихим смирением, с каким
она пришивает пуговицы, чистит ботинки и отдается всем
образованным студентам, которые с помощью таинственных благородных познаний возвышают ее над ее жалким,
грубым, невежественным существованием служанки.
— Мой друг — избранник богов, Аспазия! Разреши мне,
спрятав руку в твоей юбке, обратить твое внимание на то
обстоятельство, что он знает наизуст прекраснейшие
стихи. Гораздо более прекрасные, чем читает этот нечестивец Блау, которому ты даришь свои объятия.
Томные, заранее благодарные собачьи глаза Марии
обратились на меня.
— Вы тоже пьете? — спросила она меня с мягким, материнским упреком. — Зачем это? Мужики — те пьют, но
такие ученые студенты? . . Эти вот пьют всегда. Нехорошо!
Потом она облокотилась на ручку моего кресла и потерлась своим плечом о мое.
— Вы знаете наизуст стихи? — ласково прошептала
она
_ Длинные стихи? В каком вы классе?
— Стойте, mon ami! Вы, кажется, отвергаете нашу
Аспазию? Вполне правильно. В графу кредита! Сейчас же
будет занесено в кредит! Это соответствует вашей личности.
И Цуккер, послюнив карандаш, немедленно принялся
писать в своей грязной записной книжке.
Шатаясь от непривычного вина, я побрел домой.
Большеглазые темные дома теснились вокруг меня,
тутовые деревья размахивали черными руками. Я тоже
размахиваю руками и пробую отразить их натиск: «Вы
только китайская шкатулка!» Но толпа вещей становится
все гуще, все возбужденнее. Луна катится за мной по кры-
шам, как серебряный обруч. Ряд домов кончился, сейчас
она упадет и разобьется. Китайская шкатулка! Гоп! Луна
прыгает.
Перескакивает, как серебряная кошка, через
улицу, на противоположную крышу и катится дальше,
вслед за мной . . .
Тогда начались «эксперименты». Бунт против общества,
против принуждения жить по предписанным этим обществом правилам. Попытка поступать во что бы то ни
стало иначе, чем принято, делать обратное тому, что
в сущности хотелось бы, как-нибудь проскочить сквозь
запертую ограду традиционного жизненного порядка.
Я входил в чужие квартиры и без приглашения садился
за стол. Я проделывал самые невозможные, дикие вещи,
но отнюдь не из озорства. Мне было при этом страшно и
стыдно, но мы ведь искали новых поступков. Во время
воскресных прогулок я ложился поперек тротуара.
Подобными выходками мы «боролись» против 'условности
нормальной жизни и социального насилия.
Цуккер всегда стоял на противоположной стороне
улицы, в своем коричневом, замаренном чернилами,
костюме, с бесчисленными книгами в оттопыренных карманах, и горящими голодными глазами наблюдал со своего безопасного места за «экспериментом». Он был ведь
теоретиком. А я, травимый разъяренными людьми, молча
стоял перед полицейскими, перед учительским советом и
видел только раздраженные лица и огорченное покачивание головами. Моя мать плакала.
Но однажды наступил покой. Великий покой. Это случилось на благотворительном концерте. Может быть, это
началось уже после обеда. В четыре часа к нам пришла
дама в голубом платьи. Она говорила с моей матерью,
а я наблюдал за ними сквозь стеклянную дверь и чувствовал уже тогда, что должно что-то случиться. Потом они,
словно скрывая какой-то секрет, улыбаясь, вошли ко мне.
Какое-то великое счастье, обещание чего-то прекрасного
сияло мне навстречу в этой улыбке. Дама пригласила меня
заменить на концерте Андрэа Питтони ее внезапно заболевшую аккомпаниаторшу. Она будет играть сарабонду
Баха A-dur. Вещь это легкая, я ее знал, у меня были даже
ноты. Я был тронут и, краснея, согласился.
Андрэа Питтони я знал только с виду. Она была дочерью
богатого владельца мельницы, переселившегося к нам
из Италии. Я видел ее однажды через садовую решетку.
Она стояла среди голубых ирисов, необычайно стройная
и прямая.
Вечером начался концерт. Маленькая буфетная рядом
с большой залой «Золотого Оленя» служила артистической уборной. Там шелестели шелка, хрустели венки и
ленты. Нервно-приподнятый смех, духи, пот, пудра,
букеты цветов, инструменты, ноты и улыбающаяся толпа
мужчин у дверей.
Может быть, именно это множество венков и лент с золотыми буквами заставили меня уже тогда думать о похоронах.
В оконной нише стояла Андрэа Питтони. Высокая, неподвижная, полная надменной робости. Люди толпились
в комнате и наступали друг другу на ноги, она же стояла
словно отделенная от всех, словно в каком-то своем собственном, безвоздушном пространстве. На ней было простое белое платье с черными кружевами на плечах.
Ей было семнадцать лет.
Меня представили ей. Она протянула мне руку. Ее
белые, как лепестки цветов, длинные и холодные пальцы
безжизненно скользнули по моей руке. Тогда я впервые
взглянул в лицо, и мне показалось, будто с высокой
горной вершины я глядел на прекрасный, далекий, вечерний л а н д ш а ф т . . . а не на человеческое лицо.
У меня не было ощущения, что передо мной живое существо. Это было странно и призрачно. Бледность красивого лица, темные, блестящие, гладко зачесанные на
висках волосы, триумфальные арки бровей и затененные
невероятно длинными ресницами светло-голубые глаза.
Эти глаза, рот, нос, подбородок, шея . . . — были красивы,
больше чем 'красивы, но это не было человеческое лицо!
Прекрасный вечерний пейзаж . . . Андрэа.
Я не помню, что было в тот вечер и о чем мы говорили.
В сущности, ничего и не было. Она стояла против меня
на авансцене, и ее прямая неподвижная белая фигура
освещалась неровным светом газовой лампы. Она играла
на скрипке и смотрела на меня. Тон ее скрипки был глубокий и звучный. Она смотрела на меня, и мне казалось,
что она выходит из своего пейзажа навстречу мне. Она
сама! Она почти отвернулась от публики и смотрела в мои
глаза, смотрела все глубже и ближе . . . из с е б я . . . ко мне.
И вдруг все исчезло. Публика апплодировала. Андрэа
словно погасла. Она смотрела мимо меня. Она еле поклонилась.
Уже стоя в коридоре, я почувствовал странную боль
в сердце. Пока —только это. В ушах звучала сарабанда:
скрипка Андрэа. И глубокая, непонятная грусть сжала мне
сердце.
Улицы были темны и тихи. Но скрипка Андрэа, притаившись, звучала в этой тишине, как глубочайшая сокровенная сущность ІВСЯКОЙ тишины, впервые открывшаяся мне теперь. Это был тяжелый, необъятный покой.
Но почему я так печален, словно , я совсем один в мире,
всеми покинутый, один среди мертвых. Мертвых?
И вдруг я узнал этот тяжелый великий покой вокруг
себя: это был покой смерти. Да! Мне казалось, что я один
среди мертвецов иду по гулким, темным улицам, обрамленным тутовыми деревьями.
Я не мог освободиться от этой мысли: вокруг меня,
во всех домах лежат мертвецы. Я видел их в кроватях и
на дрогах. Бледные, с закрытыми глазами . . . И вдруг
я понял: нет, не от этого болело мое сердце, не от фантастического представления, что все мертвы. Меня угнетало
то, что я так легко могу это вообразить, что я беспрестанно это воображаю и так охотно об этом думаю!
Я понял, что если бы все действительно умерли, я мог бы
спокойно жить дальше и что, таким образом, это я сам
мысленно всех покидаю.
Звучала скрипка Андрэа, и сарабанда обволакивала
меня широко и просторно, как бесконечная степь, в которой я стоял одинокий и недосягаемый. Все было далеко,
вое могло исчезнуть, погибнуть и тем самым было уже
мертво. Я видел гробы, дроги, могилы, покой мертвых и
себя самого, покинутого и одинокого . . .
Непомерная
тихая скорбь тяжело и сладко ложилась мне на сердце.
Лишь впоследствии міне постепенно стало все ясно,
ибо это обратилось в навязчивую идею. Когда кто-нибудь
стоял передо мной, двигался и говорил, я неизбежно' видел
его простертым на смертном одре, белым, немым, с закрытыми глазами. Моих школьных товарищей, учителей, знакомых и родственников, мою мать — всех без исключения. Боль, которую я ощущал при этом, была приятна.
Я видел себя здоровым и невредимым рядом с ними, чув-
ствовал, что могу жить дальше и что мне от этого даже
не больно. Это было самое ужасное.
В вигвам я пришел только через несколько дней. Там
ничего не изменилось. Красный свет керосиновой лампы
без абажура, мухоловка в густом, едком дыму, книги
с прожженными папироской дырами и паукообразная тень
цуккеровских рук на стене. Большой Буйвол, как всегда,
сидел в углу, и даже Мария тут же учила латинские
предлоги: «Ante, apud, ad, a-dversus . . . »
Они сидели там, словно застывшие в столетнем сне, глубоко на дне морском. Совесть моя была нечиста, и мне
тяжело было рассказывать о случившемся со мной. Но
я ничего не утаил. Когда я заговорил о мертвых, Мария
побледнела и перекрестилась.
— Пресвятая богородица, — пробормотала она. — Так
всегда бывает, когда человек теряет разум. Бедный! — и
она погладила меня.
Цуккер почесал голову и отозвался обо всем этом неодобрительно.
Он утверждал, что мы имеем дело
с любовью, и развил свою теорию, по которой любовь
является самым коварным средством природы, чтобы держать человека в полном подчинении.
— М ы должны покорить Андрэа, чтобы приобрести
власть над ней, — сказал он. — Нет ничего легче этого.
Взгляды, которые она бросала, позволяют заключить,
что и она в н а с влюбилась. Итак — поработить ее!
Ведь иначе и нельзя обращаться с женщинами, с «самками», у которых мозг, в среднем, весит только 1240
граммов.
«Итак, любовь!» — думал я, почти успокоенный, с тихой
радостью, когда очутился снова на улице. Я почувствовал
себя у какой-то пристани. О любви я не думал. Я даже
не стремился к Андрэа, не мечтал о том, чтобы быть
с нею.
Но я знал, — влюбленные долго простаивают
под окнами своих любимых, и я хотел испытать это.
Дом Питтони был маленький, похожий на виллу, особняк
с балконом. Перед домом стоял газовый фонарь и светил
в его занавешенные окна. Я долго ходил взад и вперед
под этими окнами и старался представить себе за ними
Андрэа. Я мысленно видел ее такой, какой она была на
эстраде, с той же глубокой скорбью одиночества в глазах.
Она смотрит на меня, зовет меня и ждет . . . Ибо все осталь-
ные умерли, и мы с нею одни в бесконечной, безмолвной
степи,
На следующий день я получил письмо от г-на Питтони,
отца Андрэа. Это было приглашение. Каждые четверг и
понедельник у них устраивались домашние концерты,
и меня приглашали принять в них участие. Был как
ра.з четверг, и я немедленно отправился туда. Еще не
было четырех часов, но я не знал обычаев общества.
Слуга ввел меня в роскошную комнату, перегруженную
коврами, картинами, статуями, вазами и пальмами. Мне
показалось, что я попал в какую то экзотическую рощу.
Из этой чащи навстречу мне вышел господин Питтони.
Волосы хозяина дома слегка серебрились, и спина была
сгорблена. Г-н Питтони говорил устало и тихо. Он сказал, что его дочь Андрэа в восторге от моей игры и считает меня очень одаренным. Он выразил свою радость по
поводу моего прихода и сказал, что Андрэа сейчас ко мне
выйдет.
Этот человек производил впечатление больного. Его
пергаментно-желтое лицо хранило следы глубокого, затаенного страдания. Я невольно подумал о его старшей дочери, бывшей оперной певице, которая, будто бы, пропала без вести. Наконец, г-н Питтони извинился: о,н немедленно пришлет Андрэа.
Я остался один среди хаоса статуй и ваз. Сарабанда
звучала в моих ушах, и сердцу было больно. Я ждал
Андрэа. Я ждал, что она войдет, белая, тихая, и взглянет
на меня. В ее больших, затененных ресницами, глазах
будет светиться глубокая печаль: н а ш а печаль. Этой
печалью она позвала меня и вывела из мира остальных
людей. Я ждал и представлял себе, как Андрэа войдет
в комнату, остановится в дверях и мы долго молча будем
смотреть друг другу в глаза. Потом она приблизится ко
мне и протянет мне руку. Ведь мы совсем одни среди
мертвецов. И тогда,'тогда что-то случится... Она знает
тайну сарабанды. Все сразу изменится.
И вот случилось нечто удивительное и странное. Вошла дочь Франческо Питтони. Но это была не Андрэа!
Она не изменилась и не перестала быть похожей на ту,
которую я видел в концерте. Нет! В девушке, шедшей
мне навстречу, было пугающее, таинственное сходство
с Андрэа, у нее было то же тело, то же лицо. И все-таки
это была не Андрэа.
Я видел это совершенно ясно, несмотря на сходство, —
как бы сквозь маску этого сходства!
Страх сковал меня. Девушка быстро подошла и остановилась передо мной, прямая и строгая. Ее холодная
рука с длинными пальцами безжизненно выскользнула из
моей, как рука трупа. И эта незнакомая девушка ненавидела меня. Ее густые угольно-черные брови вздрагивали, прищуренные светло-голубые глаза сверкали подозрением. Она ненавидела меня. За что? Кто же она?
И где Андрэа? Оглушенный и онемевший стоял я перед
ней. Мне казалось, что я сплю и мне снится, что я по
ошибке попал в чужой дом.
— Здравствуйте,— начала она резко и высокомерно.—
Извините, что я заставила вас ждать. Собственно говоря,
не принято приходить так рано, когда вас приглашают
к чаю.
Она говорила, упрямо надув губы, как избалованный
ребенок, и смотрела мимо меня.
— И знаете, Иоганнес Сэгеди, принято здороваться!
Так поступают нормальные люди. Может быть, вы чемнибудь обижены? Или вы потеряли дар речи? Почему вы
не открываете рта? Ну, знаете, вы изрядный чудак!
Она говорила поспешно и резко. И казалось, что это
на зло своей гордой аристократической внешности, из протеста против своей благородной красоты, она говорит так
тривиально и грубо. И все время она смотрела мимо меня.
— Вы принесли какие-нибудь ноты? П о к а ж и т е - к а ! . . —
властно сказала она и нетерпеливо повела своими худыми
плечами. — Ничего нет? Так откройте же, по крайней
мере, рот! Что за комическая фигура! Садитесь за рояль
и играйте. Можете импровизировать. Вероятно, вы прекрасно импровизируете, и я хочу послушать . . . Ну, начинайте: раз, два! Может быть, вы желаете весь вечер
изображать ротозея. Вот, действительно, тяжелый случай!
Растерянный и потрясенный, я слушал ее, не шелохнувшись. Как холодный град били меня ее грубые слова,
Кто это? Почему она так груба? Почему она так ненавидит 'меня?
Но вдруг как огнем пронзило меня какое-то таинственное содрогание: интимность! Она говорила со мной не
так, как говорят с чужим, как говорят с новым знакомым,
а так, словно она уже давно ненавидит меня!
Девушка исступленно топнула ногой и вдруг с дикой
горячностью повернулась ко мне.
— Чего вы представляетесь, скажите! Что вы изображ а е т е ? — Ее лоб покраснел от гнева, но только лоб. — Не
думаете ли вы, что я поддалась на эти штучки уличных
мальчишек, которые вы проделываете с вашим дорогим
товарищем Цуккером, тревожа свою мать? Это не фокус!
(Она знает о Цуккере и о моей матери? Может быть,
она знает и об Андрэа?)
— Вы точно такой же человек, как и все остальные,
почему же вы не ведете себя прилично? Почему вам нравится обращать на себя внимание? Зачем вы ставите себя
всегда в смешное положение?
Ее голос дрожал от ярости.
В диком ужасе, словно во сне, смотрел я на нее. Она
облокотилась о рояль и отвернулась от меня. Ее голова
склонилась под бременем своей необычайной, греческой
красоты. И едва только она замолчала, как бесследно исчезла грубость ее слов. Не может быть, чтобы она их
произносила. Казалось, даже, что она сама исчезла. Не
человек был носителем этой удивительной красоты, а какая-то таинственная статуя, стоявшая в комнате среди
других статуй. И я смотрел на нее как на изумительный
вечерний ландшафт, стоя один в пустынной местности.
Вдруг она начала строить гримасы. Она скривила нос
и рот. Она уродовала свою красоту, так же, как уродовала себя грубыми, вульгарными словами. Она не хотела
быть прекрасной.
— Что вы уставились на меня? Разве у меня на копчике носа чернильное пятно? Садитесь лучше за рояль
и смотрите в ноты, это будет умнее. Что это вообще за
комедия? Я сказала отцу, что не желаю вашего прихода,
но раз вы уже здесь, то потрудитесь сделать над собой
усилие и вести себя, как нормальный человек. Не фиксируйте меня, как вы это делали на концерте, где я была
уже близка к тому, чтобы бросить скрипку и убежать. Да,
да, чего вы хотите? Не смейте смотреть на меня так,
чтобы вся публика смеялась над нами. И я рекомендую
вам обратиться к глазному врачу, чтобы он исследовал
ваши глаза; они слишком легко слезятся. Доктор Дуфек
хороший врач, он принимает с четырех до шести часов.
Вы успели бы зайти к нему, прежде чем притти сюда.
Тогда, может быть, вы перестали бы плакать на сцене,
в концертном зале! И вам не стыдно? Мальчики не плачут!
Неподвижный и безмолвный, я, как сквозь сон, слушал
ее торопливые, злобные, слова. Вдруг внизу захлопали
двери. Собирались гости. Молодые люди и девушки —•
мои сверстники. Среди них были и знакомые. Как во сне
дивился я тому, что все эти люди находились здесь вместе и знали друг друга. Мне казалось, что Андрэа можно
видеть только вдали, сквозь решетку сада, среди голубых ирисов или на прогулке в черном экипаже.
Гости громко разговаривали и смеялись. Я недоверчиво смотрел ей вслед и искал другую, мою Андрэа. Ее
высокая, стройная фигура скользила среди гостей, как бы
но воле течения. Какая-то девочка в леденцово-розовом
платье, с очень белым и кривым носом, все время бегала
за ней, как верная собачонка. Появился и господин Питтони, сгорбленный, с желтым лицом. Богатый человек,
владелец многих мельниц . . . Это он пригласил меня . . .
Может быть, он все знает. Может быть, именно его рука
за всем этим? А что случилось с его старшей дочерью?
Зажглись лампы. Начали разносить замороженный
кофе.
Девушка в леденцово-розовом платье, с кривым носом,
вдруг поспешно подходит ко мне с очень важной миной.
Оіна несет іпеченье.
— Андрэа посылает вам это, — шепчет она и дружелюбно улыбается: она очень горда поручением Андрэа. —
Она велела передать вам, чтобы- вы не забыли о еде.
Счастливый, я ответил ей такой же приветливой
улыбкой, как будто у нас был общий секрет.
Мимо нас, не глядя, с гордо поднятой головой, прошла
Андрэа.
Начали настраивать инструменты. Леденцово-розовая
девушка ненужно-долго и громко ударяла «ля» на рояле:
ля, ля, ля, ля.
Скользя вдоль стены, я хотел пройти к выходу и уже
достиг двери, уже хотел выскользнуть, как вдруг заиграла скрипка Андрэа. Тот же звук! Это была она, та же
Андрэа, что играла на концерте сарабанду.
Я знал, что Андрэа сейчас смотрит на меня. Тем же
взглядом! Я не решался обернуться. Но я чувствовал ее
взгляд на своем затылке, точно меня держала чья-то
рука.
И скрипка Андрэа выступила из трио, как из платья,
одна, нагая, на середину комнаты.
Я обернулся. Она стояла около рояля. Она! Андрэа!
Она смотрела мне в глаза так прямо и открыто, словно
в комнате не было никого, кроме нас двоих. Она улыбалась улыбкой, молящей о снисхождении, и склоняла голову над скрипкой так мягко и смиренно, только для
меня. А ее взгляд! Ее взгляд был, как крик о помощи!
Я двинулся к ней, но сделал только несколько шагов.
Я не знаю точно, что было дальше. Я дошел до середины комнаты. Дальше я не мог двинуться, так как вокруг меня, шумя и смеясь, столпилось все общество:
мальчики, девушки-подростки и пожилые дамы.
Андрэа исчезла. Музыка оборвалась. Гости пересмеивались и шептались. Меня спрашивали, что со мной, не
дурно ли мне? Появилось и пергаментно-желтое лицо
г-на Питтони.
— Что здесь случилось? — спросил он.
Вдруг между ними появилась Андрэа. Она стояла, надменно закинув голову, с сверкающими глазами. Ее лоб горел. Она оттолкнула своего отца и леденцово-розовую
девушку.
— Оставьте «Сэгеди ів покое! У него свои странности.
Если бы он был таким, как вы, он был бы так же бездарен.
Оставьте его! А вы? Почему вы сразу пугаетесь? Какой
заяц!
I' 1
J
Она подошла ко мне вплотную.
— Идите домой, — гневно прошептала она, отвернувшись от меня. — Сейчас же идите домой!
Когда я стоял в передней, держа пальто и шляпу в руке,
открылась дверь, и вошла Андрэа. С высоко поднятой
головой она быстро' прошла мимо, как будто не замечая
меня. На пороге противоположной двери она остановилась.
— Подождите в саду, — тихо сказала она, не оборачиваясь.
і ! I?
Я ждал в маленьком, тесном садике. Кусты стояли темными глыбами, словно осколки грозных утесов. На небе —
ни звездочки. Холодный ветер неясно и сердито шуршал
в листве.
— А-а-а-а, — неслись сквозь растворенную балконную
дверь протяжные звуки музыки. Эти звуки летали по
ветру, как длинные, белые нити и ложились на дорожки
и клумбы сада.
— А-а-а-а...
Я ждал долго и все время смотрел на входную дверь.
Вдруг я услышал за собой хруст гравия.
Андрэа стояла в нескольких шагах от меня и не приближалась.
—• Уйдите же, наконец, оттуда! — гневно прошептала
она и топнула ногой. — Вы хотите, чтобы через две минуты вся банда стояла на балконе и глазела на вас?
Она повернулась и пошла вперед по извилистой дорожке. Ее белый платок светился в темноте. У клумбы
ирисов она остановилась. Как черные медузы, медленно
раскачивались они на своих длинных стеблях под ночным
ветром.
— Слушайте, Сегеди, я хотела только сказать вам,
чтобы вы не осмеливались больше приходить к нам.
Она говорила быстро и нервно, отвернувшись от меня
и теребя ирисы.
— С вами нельзя показываться в приличном обществе.
Идите к своему Цуккеру, туда вы больше подходите.
А к нам не приходите. Если отец вас снова пригласит, придумайте какой-нибудь предлог для отказа. Понятно? Я не
выношу никаких комедий! Я не желаю вас видеть!
Она умолкла, но не уходила, а продолжала стоять, отвернувшись. Ее длинные пальцы теребили ирисы, как хищные белые гусеницы. Сверху неслись звуки сонаты Грига.
После долгого молчания она, наконец, тихо сказала:
— Идите!
И опять долгая пауза. Андрэа не двигалась с места.
— Учитесь и упражняйтесь хорошенько на рояле, —
еле слышно прошептала она. — И возьмитесь за ум, ведь
вы только вредите себе.
— Андрэа!
— Идите!
Она вздрогнула, но не ушла.
— Не устраивайте же всегда спектакля!—сказала она.—
Почему у вас такой взволнованный вид? Ведь ничего осо-
бенного не происходит. У вас большая фантазия, которую вы не можете удовлетворить в обстановке Тисса-Вашаргеля. Но это еще не такое большое несчастье. Кроме
того, вы музыкант и поэт. Поэтому вас не удовлетворяет
обыкновенная будничная жизнь, и вам всегда кажется, что
надо сделать что-то совсем другое, что-то особенное.
Но это совсем неверно! Вы не должны делать ничего особенного, а только спокойно играть и творить! Вот для чего
вам дана фантазия! Только спокойно, только естественно,
только просто. До вас были великие художники, поэты,
музыканты. Но они изучали свое ремесло, работали и
жили, как все люди. Из интересных безумцев и шутов никогда ничего не выходило.
Она говорила умно и холодно, с презрительным сознанием своего превосходства. Объясняла все так просто,
разумно и безжалостно. Теперь все стало таким банальным и обыденным, а мое дикое беспокойство — таким
жалким и смешным.
— Нет, нет! — закричал я. — Андрэа! Ты совсем иначе
смотрела « а меня во время игры. Ты лжешь!
Ее лицо ужасно исказилось. Оно как будто разбилось
на куски. Она покачнулась.
— Дерзкий, глупый бездельник! — прошептала она, и
это прозвучало, как заглушённый стон.
Потом она повернулась и убежала!
На углу улицы зажегся газовый фонарь, и я еще долго
стоял опустошенный и бездумный.
Из дома за темными елями сада зазвучала сарабанда.
Я больше никогда не слышал такой игры.
В вигваме мы обсуждали это событие. Цуккер не верил
в призраки и назвал все случившееся смешным и глупым.
Он объяснил все тем, что Андрэа, будучи более тонкой по
натуре, чем жители Тисса-Вашаргеля, принуждена скрывать свою истинную с}чцность, боясь быть непонятой. Для
этого она надевает на себя личину. Вот и все. Но мне она
себя выдала, потому что любит меня. Однако, так как мне
только семнадцать лет и я беден, а ей, пожалуй, уже восемнадцать и она богата, то из этой любви ничего не выйдет. Поэтому она пробует 'спрятаться и от меня и играет
комедию. Все это очень просто. Она уже несколько раз
выдавала себя (присылкой печенья, например, или по-
явлением в саду). И откуда только она все знает? Наверное, у нее свои шпионы, и она уже давно наблюдает за
мной. Необходимо сорвать с нее маску, и не в обществе,
где она ко всему подготовлена, а неожиданно, когда она
одна, в своей настоящей сущности, будет думать обо мне.
— И что это за смешная сентиментальность — плак а т ь ! — негодовал Цуккер. — Из-за женщины! Лучше
пейте! При таких обстоятельствах необходимо пить!
И вообще вы сами но всем виноваты, потому что не умеете
хорошо спорить. Было очень легко возразить на все, что
Андрэа говорила о фантазии и искусстве. Все дело здесь
в особой связи поэзии с метафизикой, о чем она не имеет
надлежащего представления. Если бы только я был там!
Мы пили. Из кабака неслись дикие песни и крики
Мария тоже присутствовала. Она хотела утешить меня
и прижалась своим большим, мягким телом к моему
плечу. Грустно и участливо давала она то, что могла
дать.
— Ах, ах! — вздыхала она. — «Слезы в глубокой скорби
бегут по лицу», — мечтательно декламировала она и плакала сама.
Мы пили. Около полуночи я встал. — Теперь она спит.
Ей снятся сны. Сейчас ее душа свободна, свободна от ига
Франческо Питтони (Франческо Питтони — колдун с желтым лицом.
Может быть, оін вовсе не ее отец и заставляет ее прятать от меня свою подлинную сущность).
Если бы она сейчас могла услышать мой зов? Если бы
я вызвал ее из сна, прежде чем она успеет снова надеть
свою маску?
И мы отправились в путь. Ветер дышал в таинственной
глубине ночи, как опасный неведомый зверь. Тучи громоздились под луной, и газовый фонарь на углу вспыхивал на ветру. Белые гардины за окнами светились, и казалось, что это живое обнаженное мясо дома.
Мои колени отяжелели от страха. Цуккер остался
стоять на углу. Он ведь был только теоретик. Я толкнул
садовую жалитку. Она была открыта. Ледяной шорох
кустов. Я в ужасе оглянулся. Мне показалось, что под
елями я вижу Андрэа в ее белом платке. Гравий шуршал
под моими ногами, а черные кусты пристально смотрели
на меня, как из-под маски. Весь сад казался олицетворением Андрэа.
— Андрэа! — отчаянно закричал я, стараясь сбросить
невыносимую тяжесть, сжимавшую мне сердце. — Андрэа!
Мне ответило эхо пустой улицы. Я сжался в комок и
ждал. 9 видел балкон и рядом раскрытое окно, но я ждал
ее не оттуда. От клумбы голубых ирисов должна была она
притти. Высокая, прямая, в белом платке. Сад шумел и
шелестел на ветру. Мне было холодно.
— Андрэа! — позвал я еще раз неуверенно и печально.
Вдруг кто-то сильно ударил меня по голове, и чья-то
рука схватила меня.
— Что здесь такое?
Это был дворник; в рубашке, в кальсонах, с всклокоченными волосами и оплывшими заспанными глазами.
— Это что такое? Это что? — хрипло закричал он и
еще раз ударил меня. — Что такое?
Но когда он замахнулся на меня в третий раз, кто-то
остановил его руку. Пошатнувшись, он выпустил меня.
— Шуцман! —заревел дворник, как раненый зверь. —
Шуцман!
Вдруг я услышал тяжелый, глухой удар. Дворник опустил свою взъерошенную голову, медленно сделал на
месте два круга, будто искал что-то на земле, и медленно лег на дорожку, усыпанную гравием.
Он не
упал. Сначала он опустился на колени, потом на локти и
тихо лег.
— Пора нам удирать, — услышал я за собой глубокий,
теплый голос Большого Буйвола.
Я не удивился, увидев его рядом с собой.
Он взял
меня за руку и потащил из сада.
Цуккер уже исчез. Ветер мел по пустынным улицам колючие, как иглы, тучи пыли. Большие клочья бумаги кружились в воздухе, и газовый фонарь скрипел.
В вилле Питтони осветились окна. Захлопали двери.
С темного конца улицы неслись бряцание сабли и топот
больших сапог по мостовой: шуцман!
Гера тянул меня за собой, и мы бежали и ныряли в темные улицы, как в черные бездны. Позади раздавались
свистки полицейских.
Гера тянул меня все дальше, пока мы не достигли вигвама.
— Во двор! — прошипел Гера и втолкнул меня в промежуток между телегами, где нас обдало запахом навоза.
Невидимые дышла толкали меня в темноте, на меня злобно
рычали собаки, а над крышей завывал ветер.
С улицы доносился адский шум. Стучали в окна.
Я ощупью пробрался между телегами.
Преследователи ворвались во двор.
Тогда я толкнул дверь в каморку Марии, рядом с конюшней.
Темнота, теплый, потный запах постели. Я слышу скрип
кровати и ленивое сонное ворочание тяжелого тела.
— Полиция! — прошептал я, дрожа.
Тогда в темноте с материнской нежностью меня обняли
и притянули, точно пряча, две обнаженные теплые руки.
Моя рука запуталась в теплой грубой сорочке.
С тупой болью промелькнуло в моем мозгу: «Нет!
Что-то другое надо сделать!» Потом страх мой затих и
утонул в большом и горячем женском теле . . .
— Который ч а с ? —спрашивает Мария с мягким успокаивающим вздохом и еще раз притягивает меня к себе.
Утром Цуккер поздравил меня.
Это было мокрое и серое воскресное утро. У меня стучали зубы. Может быть, уже тогда у меня начиналась
лихорадка. Цуккер торжествующе и насмешливо поздравил меня по поводу Аспазии и тут же спросил, заметил ли
я у балконной двери Андрэа? Он давал честное слово, что
она показалась там сейчас же после моего зова и только
я ничего не заметил, потому что все время смотрел в другую сторону.
— Какое мне дело? — процедил я сквозь зубы, чувствуя,
как во мне горячо вздымается темная, яростная злоба. —
А если бы даже и так! Мария тоже человек! — закричал я _ Что мне за дело? Мария такой же человек,
как и всякая другая, и я ее не стыжусь! Теперь — тем
более!
И я побежал обратно в каморку и вытащил Марию, которая в это время причесывалась.
— На улицу! Со мной! Под руку со мной! Сейчас же
на улицу! Сию же минуту!
Мария в ужасе сопротивлялась. Она говорила, что
умрет от стыда, что над ней будут издеваться, что хозяин
убьет ее. Она молила не губить ее. Но я кричал, что она
тоже человек и что я ее не стыжусь. Андрэа стояла на
балконе? В самом деле? Это меня радует!
Ярость трясла меня, как Лихорадка, я был способен на
убийство. И я вытащил Марию на улицу. Цуккер помогал, подталкивая ее сзади. Люди останавливались и смеялись. Мария спрятала лицо в передник и молила отпустить
ее. В это время как раз народ шел из церкви. Цуккер перешел на другую сторону улицы.
Из-за угла выехала черная коляска, запряженная парой
лошадей. Андрэа сидела в ней одна.
Раньше она никогда не ездила по этой дороге, потому
что мостовая здесь была в рытвинах и ухабах. Прекрасный лакированный экипаж высоко подпрыгивал.
Я стоял на улице с Марией, а кругом нас толпа хохочущих, потешающихся крестьян. Глубокий взгляд Андрэа
остановился на мне. По мере того, как экипаж катился все
дальше, она все больше поворачивала лицо в мою сторону, наконец, совсем повернулась и смотрела на меня до
тех пор, пока экипаж не скрылся из вида.
Андрэа приезжала ради меня!
В полдень я стоял на коленях перед моей матерью и,
спрятав лицо в ее платьи, просил прощения. Я клялся быть
отныне благоразумным, не выкидывать больше никаких
штук и никогда больше не причинять ей огорчений. Никогда! Я клялся искренно, от всего сердца. Сердце мое
было полно тихой, никогда не испытанной радости.
Андрэа приезжала ради меня!
Я стоял на коленях перед матерью, и мы оба тихо плакали счастливыми слезами.
Вдруг в дверь постучал Цуккер. Он стоял за стеклянной дверью, и кривое, мутное стекло искажало черты его
лица. Мать нервно вцепилась в меня.
— Я сейчас же вернусь, милая мама! — сказал я.
Цуккер вышел на лестницу, и я за ним.
— Mon ami! — сказал он. — Я должен поставить вас
в известность об одном событии. О факте, так сказать.
Он был смущен, и его маленькая, черная голова глубоко
ушла в плечи. Я почувствовал, что бледнею.
— Но прежде всего я хотел бы, чтобы вы изложили
мне вашу теорию о смерти.
— О смерти?
— Да. Это было бы достойным сожаления предрассудком с вашей стороны, если бы вы смотрели на смерть с сентиментальной точки зрения. Смерть ведь только уничто-
жает сознание о чем, большей частью, не приходится жалеть Не правда ли? Зато после смерти начинается настоящая жизнь клеток и органических составных частей
организма. Не правда ли? Разложение тела - это р е в о люция клеток против центральной власти Как через от
крытый шлюз врываются они в новую жизнь. Начинается
пышное и бурное развитие, и я считаю очень ограниченной антропоцентрической точкой зрения — называть
этот
п р о Х разрушения и игнорировать точку зрения
О с о б е н н а я , серьезная доброта звучала в его менторском
тоне. Вдруг он взял меня за руку, чего еще никогда не
Д е
^ Л ц т 0 С Л у Ч илось? — спросил я, еле дыша.
Аспазия выпила спички.
Что?'
- Она по народному способу приготовила из спичечных головок раствор, содержащий фосфор и серу, и выпила его.
Z
Потому°чтона улице ее дразнили, а хозяин обругал ее
" ВЯЬГбУеЛжал° из дома, как был, без пальто и ш ^ .
Шел
ложль Перед гостиницей стояла густая толпа, карета
скорой помощи уже прибыла. Марию несли через двор
Ее тащили как мешок. Говорили, что она еще жива Одна
рука волочилась по земле. Красная ситцевая юбка подаялась и видны были большие, толстые, Г Р Я З Н Ы 'С
Дождевые капли падали на них и чертили грязные узоры
Мария Ж была очень тяжела, и люди не могли поднять ее
в S
Тогда подошел Большой Буйвол и взял ее на
оѵки бережно и нежно, как ребенка. Мрачное лицо Геры
было теперь добрым и печальным. Удивленно смотрел
я на него и во мне подымалась глухая зависть. Почему
о я печален? Почему именно он? Ведь это я убил ее. И нечаль Геры пронзила мое оцепенение, как удар ножа.
М а р и я лежала уже в карете, лицом в мою сторону. Из ее
рта маленькими пузырьками выходила пена.
На
В д р у ? она^здрогнудц 1 ^ о т к р ы л а глаза. Ее взгляд упал
п р я м о на меня. Она смотрела на меня пустыми затуманен-
ными глазами. И к а з а л о с ь . . . да, казалось, что она хочет
улыбнуться.
— Mon ami, — чуть слышно прошептала она.
Потом ее глаза снова закрылись. Лошади тронули.
Что было потом, я не знаю. Вероятно, я до вечера блуждал по улицам, вдоль домов . . . я помню известь под
ногтями и на коже. Должно быть, меня уже лихорадило.
Вечером я стоял у Дорошмаер Маут.
Черный дубовый лес вздыхал и стонал, буря швыряла
мне в лицо холодный дождь.
Вдруг я увидел в темноте фонарь, красный фонарь, который, качаясь, приближался ко мне из ночи. Он освещал
до плеча руку, которая его держала, и больше ничего.
Рука с фонарем приближалась в мокром и шумном
мраке, -приближалась, росла и качалась, описывая исполинскую дугу.
Я не боялся. Я ждал. Но фонарь исчез. Тогда я сказал.
— Нет! С меня довольно!
И я свернул с дороги в глубину леса, в массивную темноту черных деревьев.
Крепко державшиеся своими корнями черные стволы,
ощетинившись, гнулись под дождем и ветром. Переплетенные ветви в темноте казались вздрагивающими
кишками исполинского тела, которое готовилось поглотить и впитать меня.
Деревья!
Бездумные, безвременные, безвинные,, подчиненные вечному закону темноты черные деревья!
* От земли шел едкий, мокрый запах увядшей листвы,
дурманный и тяжелый, как дыхание бездны. И я отдался
этой бездне. Я расставил ноги, чтобы они погрузились
в землю и вросли в нее; я раскинул руки, чтобы они превратились в ветви и окаменели. И тогда я выбросил из себя
нечто, обладавшее свободой, проявлявшее
желания,
несшее ответственность и делавшее мне больно. Я выкинул
это из себя и отдался лесу. Неподвижно стоял я, расставив іноги и раскинув руки, под дождем и ветром среди
черных деревьев и ждал. Ждал засасывающих объятий
подземных корней и черных веток; ждал безвольного, безвинного, безответственного, великого, вечного закона
темных корней.
«Быть деревом! Быть деревом!»
И я чувствовал, как мое тело росло, вплеталось в тело
леса; я чувствовал дыхание листвы в моих порах.
Это было опустошающее, уничтожающее погружение
в поток великой магнетической силы. Я уже ясно чувствовал глубокое вторжение темных корней в мои ноги,
потом выше — в тело, в мозг . . .
Я пришел в себя через два дня. Мать и Большой Буйвол
сидели у моей кровати. Я видел их, как сквозь вуаль, и не
говорил с ними. Мать все время была со мной, а Гера приходил часто.
Цуккер не был ни разу.
Я знал, что больных он не
считает людь-ми.
Больной -не был для него тождествен
с тем здоровым человеком, с которым он заключил
дружбу. И я не ждал его. Но однажды по комнате поплыли, словно золотые рыбки в аквариуме, желтые
солнечные лучи, и, как сквозь -стекло аквариума, я -увидел
Андрэа! Она держала за руку мою мать, я отчетливо
видел это. Но никогда и после я не спрашивал — было ли
это на самом деле.
Я поправлялся очень медленно, и мои выпускные
экзамены пришлось отл-ожить на осень. Лето я провел дома, наедине с матерью. Мои товарищи из Майзы
отправились домой, Питтони уехали к морю. Я был
один с матерью, и в это лето хорошо узнал ее. После
экзаменов я сейчас же уехал в Будапешт, а через год моя
мать умерла.
Я никогда не спрашивал ее, откуда она знала Андрэа,
а между тем, несомненно, она ее знала.
В Будапеште я кончил Музыкальную академию и стад
учителем музыки. О многом еще я расскажу ^гебе после.
Андрэа я видел еще один раз (или, пожалуй, два). Несколько раз я ездил в Тисса-Вашаргель, но ни разу не
встретил ее. Мне кажется, что она пряталась от меня. Но
через четыре года, на моем первом и последнем концерте,
я увидел ее. Весь вечер я чувствовал ее присутствие,
а когда концерт кончился, и часть публики устремилась
к выходу, а часть столпилась перед эстрадой, я увидел ее
в предпоследнем, уже темном ряду. Она сидела, вся
съежившись, чтобы остаться незамеченной. Ее лицо было
серьезно и озабоченно, как лицо матери, волнующейся
за своего больного ребенка. Это сравнение пришло мне
в голову еще на эстраде. Я бросился в зал, хотел говорить
с ней, но она внезапно исчезла.
В тот раз я имел успех, и газеты хвалили меня. Но
я знал, что это было не настоящее. Лицо Андрэа! . . Через
три дня, в анонимном, напечатанном на машинке, письме,
я получил единственный компетентный отзыв. Превосходный знаток музыки анализировал в этом письме мою игру,
пьесу за пьесой. Приговор, в основном, сводился к тому,
что я играл «расплывчато, фонтастично и нереально; моя
техника поверхностна, и мне нужно еще очень много
учиться». Я был уверен, что письмо это писала Андрэа.
Так думаю я и сейчас.
Она была совершенно права. Я знал это и сам, но ничего
не мог изменить. Поэтому я больше не давал концертов,
а сделался учителем музыки. Я не мог заставить себя
упражняться ежедневно пять-шесть часов. Не из-за лени.
Но мой рояль стоял у окна, и как только я заглядывал
в ноты, меня охватывало чувство, что вот сейчас, в эту
минуту, под окнами проходит кто-то, могущий все для
меня разрешить . . . к чему же тогда музыка? Мне было
невыносимо мучительно втискивать себя в работу, как
в узкий пещерный ход. Вся остальная жизнь, все, что
было в мире, кроме этой работы, все, что могло еще быть,
кровоточило во мне при этом и отрывалось от меня, как
части моего живого тела. Всякая работа, всякая деятельность, всякое решение казались мне слишком узкими.
Именно это и делало меня непригодным для искусства.
Даже как учитель музыки я ненадежен.
Я совсем никчемный человек, Клара, и, право, не знал,
что мне делать, пока не встретил, наконец, тебя.
Еще раз я видел Андрэа, когда преподавал в консерватории в Офене. Однажды, зимним вечером, выходя после
лекции из консерватории, я увидел из вестибюля входившую в ворота высокую, стройную даму под вуалью, в котиковом манто. Это была Андрэа. Несомненно, это была
она. На мгновение я остановился. Дама в манто, с быстротой молнии прижалась в темный угол под широкой аркой
ворот. Все это длилось одну секунду, и она, очевидно,
думала, что я ее не заметил. Я пошел дальше, дошел
до ворот. Она стола в темном углу, прижавшись к стене,
и я мог бы, протянув руку, дотронуться до нее. С каменным лицом, глядя прямо перед собой, я прошел мимо.
Сделав десять шагов, я остановился и обернулся. Надо
посмотреть, сказал я себе, может быть, это все-таки
Андрэа! Говоря так, я, собственно, и не сомневался в том,
что это она. Я двинулся назад, опять прошел мимо темного угла, также недвижно уставившись перед собой, и
поднялся по лестнице, как будто забыл что-то наверху.
Вернувшись, я тщательно осмотрел весь двор. Никого
не было.
С тех пор я Андрэа не видел. Но я не мог вырваться
из-под ее власти, пока не встретил тебя, Клара. Теперь ты
взяла меня к с е б е . . . дай мне руку! Еще много должен
я тебе рассказать, но все распадается, когда я бросаю все
это к твоим ногам . . . Теперь тебе придется собрать все
это вместе . . . К л а р а ! . .
СПУТНИКИ
Где-то вдалеке, на сырой лужайке, звенела невидимая
коса, словно клич сказочной птицы, а белый утренний
ветер доносил сладкий запах воды с Дуная, которого не
было видно с проселочной дороги.
Иоганнес и Клара брели, как пьяные, прижавшись друг
к другу.
— Тебе очень хочется спать, родная? — спросил Иоганнес; его лицо было покрыто бледностью человека, не
спавшего ночь. — Закрой глаза, я поведу тебя. Я поведу
тебя спящую. Мы скоро придем в деревню и поищем пристанища. Закрой глаза, любимая!
— А останется ли все так? — сонно пролепетала Клара
у его1 плеча. — Останется ли все так, когда я опять открою глаза? — Она закрыла глаза .и пробормотала: —
Скажи, мы ушли из класса и делаем теперь что-то другое?
— Мир! — произнес Иоганнес тихо и удивленно, вместо
ответа. — Мир!
Издали, из Ремербада, приближался экипаж. Он был
еще очень далек и мал, но шум уже был слышен в тишине,
и металлические части сверкали на солнце. Иоганнес и
Клара брели, прижавшись дртг к другу, как пьяные. Изпод ног у них взлетали крошечные голубые бабочки, как
взорвавшиеся почки цветов. Блестящие золотые жучки
металлической дробью мелькали в івоздухе.
Вдруг опять открылся Дунай. По его глади двигался
маленький, шумливый и усердный пароходик. Ветер доносил оттуда музыку.
— Смотри, пароход!
— С оркестром.
— Может быть, сегодня воскресенье?
В это время экипаж приблизился. Это был легкий барский экипаж лимонно-желтого цвета.
Красивая гнедая кобыла шла бойкой рысью, а сверкающая упряжь окутывала экипаж и лошадь серебристым
мерцанием.
— Подождем, — сказал Иоганнес. — В экипаже никого
нет. Мы попросим кучера подвезти нас до деревни.
— Это не кучер,—заметила, внимательно всматриваясь,
Клара.
— Ну, может быть, фермер.
— И не фермер, — сказала Клара, окончательно проснувшись. — Он остановился. Он не хочет подъехать.
— Он остановился в ожидании, что мы подойдем, —
сказал Иоганнес. — Скорей!
— Он сердито смотрит на «ас.
— Что ты! Почему ему быть сердитым?
— Он сердится.
— Ты думаешь, не стоит его просить? — сказал Иоганнес, теряя уверенность.
— Идем!
Они подошли, держась за руки, к лимонно-желтому экипажу, остановившемуся в двадцати шагах.
На козлах сидел странный маленький человек. Он был
в коричневой кожаной куртке и высоких сапогах, какие
носят фермеры. Но вожжи не шли к его рукам. Его лоб
был высок и изборожден складками. В этих линиях была
какая-то бурная стремительность. На остром орлином
носу сидели большие черные роговые очки, из-за которых
выглядывали колючие неспокойные, маленькие глазки.
Его голова, широкая вверху, внизу оканчивалась острой
седой бородкой, что придавало лицу форму геометрически
правильного треугольника.
Он неподвижно сидел на козлах, лишь рука его с вожжами изредка следовала за движением головы гнедой
лошади. Он строгим, колючим взглядом рассматривал
подходивших к нему людей.
— Доброго утра! — сказал Иоганнес, пытливо и несколько нерешительно всматриваясь в геометрическое
лицо. — Не будете ли вы так добры подвезти нас до ближайшей деревни?
Очкастый человек на козлах ничего не ответил. Он
высоко поднял брови и затем сдвинул их, при чем задвц-
галась вся кожа на его голове, с густыми, колючими, торчащими ежом волосами. Он был без шляпы.
— Я прошу вас об этой любезности, — продолжал
Иоганнес, — потому что она . . . — тут он смутился, не зная,
как назвать Клару, — очень устала.
Желтый шлем воло'С надвинулся на самый лоб.
— Как :вы попали в восемь часов утра на проезжую дорогу?—сурово проворчал вдруг человечек, тоном допроса.
Голос у него был сухой и хриплый, но очень сильный,
как у политических ораторов.
Тут Иоганнес взглянул йа Клару. Что ему ответить?
Может быть, изобрести какую-нибудь искусную ложь? Но
разве можно лгать в такой час? Разве они не отреклись
от всего, чтобы иметь право больше не лгать?
Сейчас повторится чудо вчерашнего дня, — почувствовал Иоганнес. — Или . . . все кончено! Сейчас . . . сейчас
произойдет испытание.
Тогда Иоганнес приблизился еще на шаг и сказал:
— Мы объясним вам, сударь. Мы познакомились
третьего дня. Мы любим друг друга. Вчера вечером мы
пошли гулять в Альтофен и почувствовали, что должны
уйти из нашей прежней жизни, по-настоящему уйти, если
мы хотим следовать нашему внутреннему чувству, нашему
внутреннему чутью, и жить подлинной действительностью.
И мы это сделали. — Глаза Иоганнеса горели, он повторил, дрожа, как произносят заклинание: — Мы это сделали! — и умолк, ожидая ответа.
Узкий, безгубый рот перекосился на очкастом треугольнике в злую улыбку:
— Скажите пожалуйста! И вы, молодой человек, по
всей вероятности, каждому встречному на дороге рассказываете эту трогательную историю? А вы не боитесь, что
вас упрячут в сумасшедший дом?
— Тогда пришлось бы сажать в сумасшедший дом всех,
кто говорит искренно и откровенно, — бросила Клара как
будто невзначай и с улыбкой, не лишенной лукавства, продолжала разглядывать незнакомца.
Очкастый хлопнул ладонью по козлам и разразился
диким, злобным хохотом.
— Это правда! — прокашлял он, — но скажите мне,
юный поэт, в какой мере все зависит от погоды и времени
года?
— Что вы хотите этим сказать?
— Мне интересно знать, вышли бы вы, следуя вашему
внутреннему чувству, на проезжую дорогу в проливной
дождь или в двадцатиградусный мороз? А?
— Вы думаете, что это решает вопрос? — спросил
в замешательстве Иоганнес.
— Да, я это думаю, — прорычал неистовый маленький
человек. — И я думаю, что ваша душа не заговорила бы
в вас так повелительно, если бы в материальном отношении вы не могли себе позволить совершать такие увеселительные прогулки!
— В данном случае это неверно, сударь. И разве то, что
люди, находящиеся в материальной зависимости, не могут
пользоваться душой, говорит вообще против нее?
— Оно говорит против морального права руководствоваться ее указаниями.
— Вы не подвезете н а с ? . . Только до первой деревни?
Треугольное лицо вдруг стало жестким.
— Вы хотите сесть в экипаж? — спросил он желчно и
обидно. — Сесть, чтобы ехать по пути, указанному вашим
внутренним чувством? В этом удобном экипаже? Простите, как это было? Я просил бы вас еще раз это поточнее разъяснить. Вы хотели и т т и или е х а т ь по
указанию вашей души?
Иоганнес покраснел и опустил глаза. Но Клара рассмеялась.
— Мы пошли за ней пешком, — весело сказала она.
— Так! Тогда уж, пожалуйста, не останавливайте
первый встречный экипаж! — закричаД очкастый. —
Алиса! Но-о! — яростно крикнул он лошади.
Красивая гнедая кобыла подняла голову, и лимонножелтый экипаж, шурша, покатился по дороге.
— Почему ты так печален, милый? — улыбаясь, спросила Клара. — Он ведь совершенно прав.
Она засмеялась.
— Ты так устала, деревня еще далеко, и . . .
— Не от этого ты так печален, Иоганнес, — перебила
она и с нежной лаской погладила его по лицу. — Тебе
стыдно, да? Ты думаешь, что теперь каждый узнал бы,
кто мы, каждый мог бы увидеть наши сердца, как если бы
они были обнажены. Все должно было бы стать ин^ім.
Пойдем. Все-таки, Иоганнес, все-таки все изменилось!
Они сели у канавы, и Клара положила свое узкое, бледное личико ребенка Иоганнесу на колени.
— Я немного посплю . . . пока не вернется Алиса, — сказала она с улыбкой и закрыла глаза. — Ты слышал?
Лошадь зовут Алисой. Смешно, правда?
Клара шептала все тише и заснула. С тяжелым сердцем
следил Иоганнес за экипажем, становившимся все меньше
и меньше. Потом Иоганнес заметил, что лошадь замедлила ход. Потом остановилась. Она долго стояла на
месте. Но тут Иоганнес увидел, как маленький человечек
вдруг вскочил и раза два-три яростно хлестнул лошадь.
Экипаж исчез.
Робко и озабоченно взглянул Иоганнес на Клару. Казалось, будто вот только теперь их оставили и бросили посреди дороги.
Клара спала. Она спала уверенно и спокойно, целиком
доверившись ему. Обеими руками она обхватила его колени как ребенок. И ответственность за это доверие тяжело угнетала его, как одиночество.
Вдруг он встрепенулся от шороха колес. Галопом приближался желтый экипаж.
— Клара, Клара, — обрадовался он, — экипаж!
— Алиса вернулась? — пролепетала Клара и поднялась,
еще опьяненная сном.
Очкастый человечек с жесткой щеткой волос едва не
переехал ее, круто поворачивая экипаж. Можно было подумать, что он сделал это нарочно.
— Садитесь! — прубо крикнул он им.
— Алиса все-таки вернулась, — с улыбкой сказала
Клара, устраиваясь поудобнее в экипаже и потягиваясь.
— Нет, сударыня! Ошибаетесь! — проворчал очкастый
с козел. — Совсем не «все-таки!» С о б с т в е н о г о в о р я ,
вы остались на дороге. С о б с т в е н н о
г о в о р я , вас
там бросили. Вас всегда будут о с т а в л я т ь . . . до тех пор,
пока когда-нибудь не упрячут в сумасшедший дом.
— А все-таки Алиса вернулась, — настойчиво повторила
Клара и радостно и успокоенно улыбнулась.
Она снова прикурнула на плече Иоганнеса и закрыла
глаза.
— Но не п о э т о м у вернулась Алиса! — яростно закричал маленький человечек и повернул к Кларе свой совиный профиль. — Не поэтому!
А почему же? — улыбнулась Клара. — Алиса ведь
все-таки вернулась, — еле слышно пролепетала она и заснула.
I*!" І&і
— Но не поэтому! — кричал очкастый, яростно колотя
рукой по к о з л а м . — Это только случайность! Я случайно
заинтересовался кое-чем и потому вернулся за вами. Если
бы не простое любопытство, так вы бы, пожалуй .... Ах,
вы — пилигримы души!
— Чем же вы заинтересовались, сударь? — предупредительно спросил Иоганнес.
— Это не к спеху. Не будьте нетерпеливы, молодой
человек! Время терпит. И, пожалуйста, не воображайте,
что вы так легко найдете себе ночлег в здешних деревнях.
Здесь не привыкли принимать туристов. Тут нет отелей.
Здесь все частные, солидные дома; в них можно получить
постоянную квартиру или . . . надо пройти мимо. Здесь не
ждут проезжающих. И никто не ждет проезжающих,
говорю я вам! . . Поэтому вам уж придется посидеть некоторое время в моем экипаже.
Иоганнес замолк. Он не понимал гнева маленького
чудака.
Но тот возбуждал в нем доверие, и Иоганнес с радостью чувствовал, что гнев его не холоден и не
враждебен.
И как-никак они 'ведь сидели в изящном
желтом экипаже и куда-то ехали.
Действительно, все
было иначе!
Высокие темные тополя тянулись рядами на фоне голубого утреннего неба, как мирные и строгие процессии,
идущие к определенной, далекой цепи. На полях блестели «свежие скирды сена.
— Это вы хорошо сказали вчера вечером, — начал вдруг
очкастый. — Хорошее слово!
— Что я сказал?
Что в домах нужно либо жить постоянно, либо проходить мимо, и что это очень жаль. Вы сказали это
в Дерекгассе, у дома с полисадником и красной крышей.
— Откуда вы это знаете? — удивился Иоганнес.
— Не радуйтесь, это не чудо. Я это знаю только потому, что я там был. Я случайно стоял в воротах соседнего дома и елышал.
— Да, — вспомнил Иоганнес. — Маленький красный
балкон, увитый диким виноградом! Яркая синяя лампа
бросала отблеск даже на улицу.
— Ну и что же? — Щетинистый шлем волос дрогнул. —
Какое вам дело до этого балкона, чего вы так растроганно
поете ему хвалу? Вы останавливаетесь перед чужим
домом, чтобы испытывать какое-то чувство, словно нищий,
который останавливается покрутить свою шарманку. Вам
надо все «обчувствовать», да? Как раздраженная собака,
которая должна все облаять, да?
Иоганнес изумленно взглянул на маленького, гневного
человечка.
— Это ведь исходит не от меня, — сказал он. — Я останавливаюсь, когда такой вот балкон остановит меня, когда
какая-нибудь вещь заговорит со мной, как человек на
улице. Разве я должен зажать уши и убежать?
— Да, вот именно! Вьг должны зажать уши и убежать!—
яростно крикнул маленький человек. — Зажать уши, поняли? Чтобы не услышать лишнего. Заткнуть уши, как
Одиссей заткнул их перед своими корабельщиками. Поняли? И глаза закрыть, молодой человек! Зашить их,
чтобы они не могли подглядывать сквозь ресницы! Или,
еще лучше, выколоть! Вырезать их ножом! И оба глаза!
— Но почему же? — ужаснулся Иоганнес свирепости
незнакомца. — Разве душа дана человеку не для того,
чтобы он мог ее, подобно щупальцам, выпускать вперед
и жадно прикасаться ко всем вещам, выискивая то нужное,
что ее питает. Разве человек не должен довериться вещам,
отвечать на их зов? Разве человек не должен отдать себя,
чтобы найти свою настоящую жизнь, жизнь внутренней
необходимости? Ведь все остальное фальшиво, оно не
настоящее и чужое. Отдать себя, — вот единственное
подлинное движение души.
— Отдать себя? —злобно перебил его маленький человечек. — Вы хотите сказать: заем, краткосрочный заем?
— Как вас понять?
— Обождите! — зарычал человек на козлах. — Поговорим пока о душе. Итак, душа это как раз то, из чего нельзя
сделать никаких выводов, так как при этом получается
невероятный вздор. Вроде вашего выхода на проезжую
дорогу. Помолчите! Слово принадлежит мне. То, что вы,
очевидно, сбежавшая любовная парочка, нисколько меня
не касается. Меня раздражает только ваша теория о душе,
за которой надо следовать. Куда? Душа никуда не ведет,
она только заводит — в хаос. Она слишком много чув-
ствует, чтобы можно было пользоваться ею как компасом. А между тем, направление надо знать, молодой человек!
В этом все дело, надо знать направление, если
хочешь куда-нибудь притти.
Не чуткие паруса, отвечающие всем ветрам, а упрямый руль ведет корабль. Но
направить себя, это значит выбрать одну дорогу.
А выбрать одну, это значит покинуть и предать много других.
Да!
Выбрать, это значит поступить несправедливо и
взять на себя грех.
А душа жаждет чистоты, то-есть
чего-то негативного!
Чорт возьми! Д у ш а . . . до нее мы
еще не доросли. И не скоро еще дорастем, мой друг!
Душа тянется к другим душам, ко всем душам ,на свете!
Она хочет всем отдаться, хочет окликнуть каждого ^едущего но дороге. Она хочет быть открытой и нагой, не
так ли? Но все это у нас пока-что, по существу, проституция!
Потому что мы все далеко еще не единая семья.
А души -впоследствии всегда забывают платить алименты
покинутым душам, с которыми они мимоходом ненадолго
связались.
— Видите ли, сударь, — растерянно и взволнованно
сказал Иоганнес; уверенность в своей правоте ускользнула
из его мышления и тупой болью впилась ему в грудь. —'
Видите ли, сударь, вы ведь сами не отрицаете существования этой души. Что же нам делать с ней? Биением
моего сердца и движениями кишечника я тоже не могу
управлять. Душа работает во мне и гонит мою жизнь
вперед, по закону, стоящему над моей волей, а следовательно более высокому и чистому. И этот закон определяет глубокое взаимное притяжение душ, тоску одной по
другой.
— Тем хуже! Итак, извольте держаться на расстоянии.
— Расстояния не существует для душ, бывают просто
случаи, что души вообще не замечают и не чувствуют
друг друга. Разве каждая душа не есть крик о помощи?
Как протянутая рука утопающего. Разве возможно соблюдать тут какую-то дистанцию? Разве можно не схватить
этой руки?
Треугольное лицо совсем повернулось ас Иога-ннесу.
— Разумеется, это возможно, — желчно сказал человек
на козлах, словно готовя какую-то жестокость, — это вопрос личных качеств. Спросите лучше, молодой человек,
н у ж н о ли это? Нужно ли броситься на помощь утопающему? И на это я вам отвечаю: нет!
Этого делать не
следует.
— Не броситься на помощь утопающему? — возбужденно крикнул Иоганнес.
— Совершенно верно, молодой человек! Этого делать
нельзя. Нельзя спасать утопающего. Потому что прыгнуть в воду легко. Вы верно уже в школе были ловким
прыгуном. Это на вас похоже. Раз-два, и мы уже в воде.
А если спасение не удается, если вода начинает захлестывать нас самих, тогда раз-два, — и мы опять отпускаем
бедного утопающего.
— Но мы его не отпускаем! — воскликнул Иоганнес
с болью в голосе.
— О, да! Мы его отпускаем, молодой человек! И еще
как! И это становится тогда большим грехом, чем если бы
мы совсем не бросились за ним! Лучше, чтобы он сознавал свою покинутость, чем разочаровывать еще его веру.
— Нет, мы не выпускаем его! — еще раз крикнул Иоганн е с . — Почему вы верите всегда в самое дурное?
— Самое дурное? Мы не дурные, молодой человек, мы
даже очень добродушные. Тепловато добродушные— и
с легкостью берем на себя задачи, которые мы впоследствии не можем довести до конца. Но допустим, что вы не
выпустите утопающего. Допустим, что вы жертвуете своей
жизнью. Вы жертвуете ею необдуманно, вот так сразу.
А стали бы вы ею жертвовать обдуманно, жертвовать
медленно? Скажите! Не думайте теперь об утопающем.
Я дам вам другой пример. Представьте себе, что человек
висит над пропастью, держась только за сук. Сук гнется
и трещит, но он еще продержится некоторое время. И вы
видите все это издали. Вы видите, что сук еще держится
и что у вас есть время проскользнуть незаметно: никто вас
не видит. И возможно, что придет кто-нибудь другой, который еще лучше вас поможет висящему. У вас есть время
все это обдумать. И вы обдумываете. Вы думаете о том,
что, подав висящему над пропастью -руку, вы не сможете
сразу -вытащить его, на это не хватит ваших сил, и по всей
вероятности вам придется держать его. Вы понимаете, молодой человек, что я вам говорю? Вы должны будете его
д е р ж а т ь . Дни, годы, всю вашу жизнь. Тогда уж вам
не искать приключений по дороге в Санкт-Эндре и не
Жить открыто для всех других. Вы должны остаться там
и держать висящего. Итак, молодой человек, стали бы вы
жертвовать своей жизнью таким скучным способом, а?
Подумайте также и о том, имеет ли человек право помогать другому, если он ставит при этом условия. Например, такое: чтобы это не тянулось долго.
«Но предположим дальше, — с упрямой злобой продолжал очкастый человек, все больше возбуждаясь, —
предположим, что вы не дадите ему упасть. Вы держите
его всю свою жизнь. Вы ничего другого не делаете,
только держите висящего. Вы думаете, что этим все
исчерпано? Раз вы пожертвовали своей жизнью, вам кажется, что это дает вам право больше ни о чем не думать?
Но тут-то и выплывают самые важные вопросы: можете
ли вы вообще держать его? Поняли? Имеете ли вы на
это право? Держите ли вы его из чувства долга? Или —
только потому, что вы считаете грехом отпустить его?
Или вы держите его из сострадания? Или из самодовольства? Тогда вы должны его отпустить, потому что не
душа ваша держит его. Возможно, что в минуту увлечения вы приковали свою руку к его руке, чтобы не
иметь возможности выпустить его, даже если придет
искушение.
Этим хитрым способом вы превратили
медленную жертву в жертву с кондачка, потому что вы
сами себе не доверяете. В этом случае вы держите его
только своей рукой, вам при этом совсем не надо думать
о нем. Тогда вам следует отрубить себе руку! Ибо вы
лжете все время, пока держите его. Поняли? Лжете!
Как вы думаете, молодой человек, а что если бы действительно срывались в бездну все те, кого наше чувство, самое сокровенное, отпустило на один миг! Что, если бы мы,
хоть иногда, не могли положиться на наши здоровые
мускулы, что, если бы все всегда зависло от души, да,
от нашей предательской души? . . А если это так, смеем ли
мы держать висящего над пропастью? Не лучше ли его
вовсе не трогать? И если мы когда-нибудь легкомысленно
протянем ему руку, не должны ли мы его немедленно
выпустить, позволить ему упасть в пропасть, не должны
ли мы поступить так, следуя внутреннему голосу нашей
души?
Треугольное лицо пылало диким, пугающим возбуждением. Брови вздрагивали, и очки танцовали на носу.
Щетинистый шлем воЛос находился в беспрерывном Движении.
Иоганнес почувствовал горячую волну смутной жалости. Левая рука незнакомца лежала на козлах. Иоганнес хотел схватить эту руку, но не посмел.
— Скажите, — наконец, робко начал он, — скажите,
как обстоит дело с нами? Кто мы друг другу?
— То-есть как?
— Мне хотелось бы услышать от вас только одно: существуют ли у людей только эти два вида общения: либо
жертвовать собой безраздельно, либо молча и отчужденно
проходить мимо? Что же происходит теперь с нами? Как
смотреть на наш разговор? Не отворачивайтесь. Отвечайте! Мы ведь тоже не заключали с вами союза на всю
жизнь, а все-таки . . . не правда ли . . . ведь это встреча.
Я хочу сказать, что существует третья возможность.
В пути часто встречаешь людей, с которыми можно быть
вполне откровенным, именно потому, что знаешь: ты пойдешь дальше, и тебе не придется делиться с ними постелью только потому, что делился мыслями. Это только
спутники в дороге. С ними говоришь о пути, о цели,
о 'судьбе. О самом важном. Но именно потому, что соприкасаешься друг с другом нутром, незачем всей поверхностью липнуть друг к другу. Чем глубже корень куста,
тем свободнее гнутся врозь его ветви. Спутнику в дороге
можно обнажить свою душу, как на исповеди. Ведь с духовником не нужна интимность в обычной жизни. Она
только затруднила бы исповедь. Быть в духовном
смысле спутниками — это такая же человеческая связь,
как дружба и любовь, и в ней все-таки нет ничего исключительного и личного. В этом спасение. И все, все мы
можем быть дорожными спутниками. Не все ли равно,
едем ли мы вместе час, неделю на пароходе или — пятьдесят лет в жизни? Характер связи от этого не меняется.
Можно протянуть друг другу душу, как руку для привета.
Спутники! Можно, по желанию, остаться одному, но одиноким не будешь никогда.
Глаза Иоганнеса стали влажными. Он протянул руку
человечку на козлах. Но тот сделал вид, что не заметил.
Он вдруг натянул вожжи, и экипаж остановился.
— Алиса, тпру! Надеюсь, вы уже кончили? Вы сказали «дорожные спутники»?
Глубокая общность без
интимности и при полной личной свободе? Да? Души
соприкасаются и не виснут друг на друге, как репейник?
Да? . . Разбудите даму!
— Зачем будить ее?
— Я хочу рассказать вам кое-что о дорожных спутниках. Разбудите даму!
— Но она, бедная, так устала!
— Разбудить! — зарычал коренастый маленький человек и зарычал так громко, что Клара проснулась.
— Что случилось? Почему вы сердитесь? — спросила
она, улыбаясь.
— Я хочу рассказать вам кое-что. О человеке, который
ушел из дома с красным балконом.
Теперь, разумеется,
вы предпочли бы спать, по раз уж вы заварили кашу,
так и расхлебывайте ее. Я желаю слышать ваше мнение.
— Я слушаю, — сказала Клара, выпрямляясь, и между
ее тонкими бровями залегла морщинка внимания. — Нас
зовут Иоганнес Сэгеди и Клара Альмади, — добавила
она. — А как ваше имя?
— Шнейдер . . . то-есть . . . ну, все равно . . . меня зовут
Генрих Шнейдер . . .
— Генрих Шнейдер? — медленно повторила Клара,
словно роясь в памяти.
— Имя не представляет интереса, зато этот человек . . . — Шнейдер поперхнулся и опять отвернул свое
треугольное лицо. — Итак, этот человек очень странным
образом встретился с своей женой. Ее звали Иоланта.
Имя несимпатичное. Но она была добрая, честная и чуткая женщина.
Шнейдер вдруг умолк и повернулся к Кларе:
— Уясняете ли вы себе, что значит выслушать историю
человеческой жизни?
Волей-неволей вы становитесь
судьей. Вы выносите приговор. Вы не можете воздержаться от внутреннего суждения, даже если вы и не высказываетесь вслух.
Вы ясно понимаете, что своим приговором вы или утверждаете или отвергаете данный поступок? Что вы должны стать на ту или иную точку зрения,
направо или налево? Что вы тем самым берете на себя не
меньшую ответственность, чем сам виновник? Вы впутываетесь во всю историю уже одним тем, что вы ее слушаете. Знаете ли вы это?
— Когда мы садились в ваш экипаж, я уже знала, что
мы будем замешаны в ваши дела, — сказала Клара. — Но
зачем вы говорите, что это история другого человека?
Что вы сами только сосед? Это не имеет никакого
смысла, и больше не нужно между нами.
Шнейдер откинул голову.
— Вы так думаете? — проворчал он. — Спутники
должны быть откровенны? Да? . . Ну что ж . . . пожалуй . . . Как хотите! Имейте терпение, я -говорю сбивчиво.
Я не привык рассказывать. Не каждый день я встречаю
спутников. Ну, теперь я все-таки начну с самого начала,
а то вы ничего не поймете.
Началось это в Берлине. С филосефских разговоров.
Несколько лет назад. Мы все встретились в Берлине
вместе. Четверо ве-нгерцев. В известной мере — духовные эмигранты.
У нас, в нашей маленькой темной балканской стране,
все живые умы похожи на ползучие растения в темном
подвале. Они должны всползти на головокружительную
высоту башен, чтобы получить хоть немного света для
жизни. И для этой цели еще сами должны строить свои
башни. Кто не может этого одолеть — погибает. А у тех,
кто добрался до высоты башенной кровли, слишком длинные стебли, и потом они уже непригодны для простого
сада. Они не лезут ни в один нормальный цветочный горшок. Но самое ценное и интересное в этой темной, аграрной стране, с интеллигентами на длинных стеблях, что
она — фантастический сумасшедший дом.
Итак, пе-ред выбором тупоумия или безумия каждый
кто может, бежит на время за границу. Потому что на
чужбине легче быть чужим, чем дома. Само расстояние
служит предлогом к тому, чтобы не ввязываться в схватку
и ничего не менять. Эмиграция это отрицательная революция. Всякое бегство это отрицательная революция.
Вы понимаете меня? Таков и ваш побег! Отрицание путем бегства, без борьбы.
Ну так івот, общая отчужденность в чужой стране
сводит людей вместе. Они становятся спутниками. Ибо
при недостатке конкретных задач обсуждают принципиальные вопросы. Те самые глубокие вопросы, которые, по вашим словам, объединяют людей в их корнях.
Итак, нас было четверо спутников, и мы целый год заседали каждый вечер в кафе «Принцесса» на Кантштраосе.
Совсем юный лирик, который еще не печатался. Он занимался самыми трудными вопросами, потому что еще не
постиг самых легких. Затем среди нас был граф. Он был
гораздо старше нас всех. Крупный помещик, бывший
когда-то политическим деятелем и, кажется, даже министром. У него была какая-то странная история, разбившая его жизнь. После нее он совершенно отошел от
общества. Венгерский граф должен быть уж по меньшей
мере сумасшедшим, если он каждую ночь сидит с интеллигентской богемой в кафе «Принцесса». Кроме того, он
был ученый. Он занимался историей костюма.
Итак, мы каждую ночь торчали в этой отвратительной
кофейне и'говорили о действительности. Где настоящее
в этой жизни, полной миражей, самовнушений, лживых
построений и пустых форм — где эта подлинная последняя реальность?
Юный лирик (у него были черные блестящие глаза и
бледное желтоватое цыганское лицо) сказал, что реально
только чувство. Только субъективное может считаться
реальным, а все общественно-объективное — иллюзия.
И все вещи суть только то, что они значат лично для нас.
(Позже он застрелился, потому что то значение, которое
приобрела для него одна глупенькая певичка, не согласовалось с некоторыми объективными фактами.)
— Бела Штернберг! — воскликнула Клара.
Шнейдер приподнялся. 0 « остро и подозрительно взглянул на Клару.
— Вы знали его?
— Я очень хорошо знала его.
Шнейдер развел руками и пробурчал:
— Que f a i r e . . . 1 Не находите ли вы. что мир слишком
мал для того, чтобы обеспечить 'спутникам достоточную
свободу движений, если они не желают сидеть всегда
в одном и том же экипаже?
— Я не нахожу, что мир слишком мал, — сказал Иоганнес, — но я верю в общую связь и переплетение судеб
нашего поколения. Мы везде и всегда найдем и узнаем
друг друга.
1
Что
поделаешь!
— Вы знали также и певицу Илону Ниари? — спросила
Клара.
— Гм . . . я когда-то встречался с ней.
Шнейдер сел и опять отвернулся.
— Я очень хотела бы когда-нибудь поговорить с нею,—
сказала Клара.
— Так! — Шнейдер вдруг разразился яростным хохотом. — Мир все-таки м а л . . . Н-да! Но сначала я вам расскажу свою историю. И теперь вам надлежит ее слушать:
Я утверждал, что в нашей жизни действительность не
существует просто так, сама по себе. Действительность —
это то, к чему приходят, когда идут до конца по одному
пути. До самого последнего конца. Действительность
возникает, совершается при последнем решении. Тот, кто
не может выбирать, кто хочет сохранить связь со всем
остальным, кто не может взять на себя вину и ответственность выбора, либо так — либо этак, тот никогда не достигнет и не переживет действительности. Тот будет
мечтать, предчувствовать и тосковать, хвататься за тени,
но никогда не будет жить действительностью! Вот в чем
все дело. Наша душа не согласуется с нашей действительностью! Ибо она должна взять на себя вину, если хочет
в выборе и решении пережить действительность.
Генрих Шнейдер тяжело дышал от волнения.
— Впрочем, я ведь не об этом хотел рассказать вам.
Мне пришло это в голову только потому, что все другое
тоже началось в Берлине, в кафе «Принцесса». Однажды
вечером Штернберг передал мне в кафе письмо. Я не
помню, о чем мы говорили. Кажется — о вредном и опасном утопизме людей.
« — Все зло, в том, — сказал я, — что каждый считает
себя в праве на великую вечную любовь и дружбу и ищет
и ждет ее от всех, с кем он сталкивается. Если бы мы
сознательно брали на себя свое одиночество, мы были бы
не так заброшены и одиноки.
Надо уметь жить друг
с другом на основе солидарности двух одиноких существ,
на основе солидарности двух дорожных спутников». Да,
я именно так и сказал тогда: дорожных спутников.
Тогда Штернберг вытащил из кармана какое-то письмо
и молча протянул мне его через стол. На конверте был
приятный, сентиментальный, очень тонкий женский почерк. Письмо было из Цюриха.
— Зачем оно мне?
— Прочти!
Я прочел. Какая-то женщина рассказывала в письме
историю своей жизни. Я не знал, кто она и откуда
Штернберг был знаком с ней. Письмо было в двенадцать
страниц. Печальная любовная история с разочарованием,
отречением и внебрачным ребенком в конце. Было очень
грустно. Может быть, и история была рассказана черезчур поэтично.
Но в общем — честно и симпатично.
Женщина писала, что она уже ничего больше не хочет
для^ себя от жизни. Она фотограф, может зарабатывать
свой хлеб, и воспитание сына будет впредь единственной
ее задачей и гордостью. Других интересов ѵ нее нет.
О своем сыне она сообщала трогательные и милые подробности. Лучше всего, писала она, было бы выйти замуж
за человека, пережившего нечто подобное, и который
поэтому не потребовал бы от нее ни глубокого чувства,
ни единения душ. Она хотела бы найти просто честного
товарища, спутника, потому что вдвоем легче жить.
«Спутник» — говорилось и в письме. Помимо всего, писала она, человек в одиночестве сильно подвержен'всяким настроениям, сменам чувств и искушениям. Особенно, искушению снова пуститься в путь". А такой спутник играл бы роль задернутой занавески. Они могли бы
взаимно обеспечить себе покой, внутреннюю свободу и
одиночество.
— Эта женщина прямо создана для меня, — сказал я,
улыбаясь.
— Хочешь познакомиться с ней? —спросил Штернберг.
— Нет, —ответил я, вдруг став серьезным. — Если
я сначала познакомлюсь с ней, а потом женюсь, это будет
иметь такой вид, как будто я женился на «ей потому,
что она мне понравилась, и потому, что у меня к ней есть
особый индивидуальный интерес. Нет! "Занавеску, которую можно было бы задергивать, я могу выписать по
почте. Я сегодня же напишу ей и попрошу ее стать моей
женой. Не видя ее. Из письма я вижу, что она честный
и культурный человек, а остальное меня не касается.
•В ту же ночь я написал в Цюрих. Я написал ей, что,
хотя и не вследствие любовного разочарования, я все же
вполне присоединяюсь к ее желанию создать такое брачное сожительство; что я философ, работаю над боль-.
шим трудом, над новой системой этики, и только с сівоей
работой могу чувствовать духовную близость, а по отношению к людям хотел бы сохранить
известную
дистанцию, женой же и домашним очагом хочу обзавестись лишь для того, чтобы поменьше соприкасаться
с людьми. Но большей интимности мне не надо. Короче
говоря, я спрашивал ее, желает ли она стать моей спутницей на этих основаниях. Я сообщал ей, что обладаю
небольшим состоянием, и поэтому материальных затруднений нам бояться не придется.
Через две недели мы встретились в Будапеште, а еще
через неделю мы были уже женаты и поселились в маленьком домике с красным балконом.
Иоланта понравилась мне. Я не говорю о внешности,
хотя она была миловидна и даже, можно сказать, красива.
Но это как раз было мне не особенно приятно. Меня это
беспокоило. Она была худенькая и казалась несколько
болезненной. У нее было узкое лицо, а гладко зачесанные на висках волосы делали его еще уже. Впоследствии
это начало раздражать меня. Мне казалось, что она может проникнуть сквозь всякую щель или отверстие.
Тут уж ничего не запрешь и не закроешь.
У нее были очень длинные, слегка опущенные, ресницы
и усталый взгляд. И вообще эта мягкая истома, эта усталая грусть были основным ее выражением. Она носила
темно-синее бархатное платье с белым кружевным воротничком и кружевными манжетами. Это должно было
производить впечатление художественности и индивидуальности. Я упоминаю об этом потому, что я почти никогда не видел ее в другом платье. И во всем ее существе,
в ее волосах, в ее глазах, в ее голосе было что-то бархатисто-томное, бархатисто-мягкое. Она говорила очень
тихо и слегка напевно. Но говорила она много и больше
всего о красоте молчания.
Вас, конечно, удивляет, что я так злобно говорю о ней.
Я знаю, что я несправедлив. Но я не хочу это скрывать.
Это факт, который тоже относится к моему рассказу.
В конце концов — почему я несправедлив? Почему?
Впрочем, тогда я еще был очень доволен. Иоланта
была проста, в ней была какая-то честная деловитость,
как я и ожидал. В тот первый день меня удивили только
две вещи. Во-первых, когда мы вышли из мэрии, Иоланта
тихо и мечтательно заметила (собственно, этот мечтательный тон был, как я уже сказал, ее естественной и постоянной разговорной манерой), что как это, в сущности,
красиво и благородно, что вот два человека решились на
подобный союз. Почему она была так тронута? Ведь это
было ее доброй волей и ее планом? Во-вторых, она выразила особую радость по поводу того, что я философ, так
как она сама чрезвычайно ценит философию и занималась ею. В этом замечании тоже нет ничего особенного.
Оно ведь на самом деле так и было. И все-таки это замечание было мне неприятно.
Итак, мы переехали в наш домик, и Иоланта приступила к устройству своего «нового очага». Это было ее
выражение. Она трудилась с утра до ночи. Я должен был
быть ей благодарен. Но уже тогда меня беспокоил этот
энтузиазм и преувеличенное рвение, -с которым она взялась за работу. Ей хотелось, чтобы все было уютно и
красиво. Ей хотелось, чтобы я чувствовал себя хорошо.
Без устали ходила она целый день по комнатам, своей
тихой, мягкой походкой, слегка сгибая колени. И все
в ней было такое бархатисто-мягкое и1 пластичное. (У нее
были плоские ступни, и этой походкой она старалась
скрыть свой недостаток.) Вероятно, именно вследствие ее
тихого и неутомимого хозяйничанья, у меня создалось
ощущение, что какой-то паук плетет вокруг меня свою
сеть. Все-таки я совершенно отделил свои две комнаты,
и Иоланта все так устроила, что для нас не было обязательно встречаться даже за едой. Если я хочу, — подчеркивала она, — мне могут носить еду в мою комнату.
Пусть будет так, как мне приятнее и удобнее. И я вовсе
не обязан, — опять подчеркивала она, — даже замечать ее
присутствие.
Конечно, все это соответствовало нашем усоглашению,
по она так .настойчиво это подчеркивала, в ее голосе была
такая готовность жертвы, что этим она вызывала меня
на противоречие. Поэтому я бывал один гораздо реже,
чем мне хотелось.
Я же говорю, что она тут не при чем, то-есть, что дело
было не в ее поступках или словах. Казалось, она готова
была неуклонно проводить нашу программу. Но она делала это так смиренно, т а к . . . Например, она ходила на
цыпочках, а бедному Карлу — так звали ее сына — н е
позволяла шелохнуться, когда она предполагала, что я
занят. В этом беспрерывном, искусственном, почти насильственном покое, в этой всегда видимой невидимости я, естественно, больше ощущал ее близость, чем
если бы . . .
Разумеется, у Иоланты были самые лучшие намерения.
Но то, что она свою жизнь и ее распорядок так всецело
подчиняла мне, так всецело сообразовалась со мной, в какой-то мере не отвечало нашему соглашению. Сама
Иоланта при этом чувствовала себя очень хорошо. Слишком хорошо! Меня это раздражало с самого начала. Она
была тиха и скромна, но сохраняла при этом свою постоянную усталую грусть. Когда я ровно в двенадцать
часов входил в столовую, я всегда заставал в ее объятиях Карла: mater dolorosa. 1 (Если я случайно приходил
немного раньше, я никогда не заставал их в таком тесном
единений.) Она была полна грусти и демонстрировала
при этом свое полное довольство. Она, словно, хотела
мне показать, что получила больше, чем ожидала. Этим
она уже перетолковывала мою нормальную вежливость,
как особое проявление чувства. У нее была также привычка устанавливать всегда, как прекрасно то или другое
явление: «Как хорошо, что- мы сидим тут втроем на балконе, под лампой». Все происходящее она воспринимала,
как сцену, и каждую ситуацию старалась как бы оправить
в рамку. Может быть, в ней говорил фотограф: «Спокойно! Снимаю!» Но этим она приклеивала меня к каждой
минуте, которую я проводил с ней.
Я подчеркиваю, что все это только носилось в воздухе.
Иоланта вела себя, в сущности, очень корректно и соответственно условию. Ее ни в чем нельзя было упрекнуть.
Она не отнимала у меня времени напротив она гнала меня
к работе и интересовалась моим трудом. Больше, чем
этого требовалось. Она придавала моей работе такое
огромное значение, что я постепенно начал чувствовать
себя ответственным и перед ней. Она потихоньку присвоила себе роль моей совести. Но еще больше раздражала меня ее радость от моих успехов в работе. Ибо
в этой радости было нечто . . . нечто такое, словно и она
была причастна к достигнутому мной. Это было какое-то
неотвратимое вторжение в мои дела. Ведь не мог же я
оттолкнуть ее искреннюю радость! Когда она своими белыми руками брала рукопись, растроганно смотрела на
нее и гладила белые листы бумаги, мне начинало казаться, что она находит в моей работе удовлетворение,
компенсацию, награду за какое-то страдание, за какую-то жертву. Но за какую жертву? Разве я хотел чеголибо от нее?
Я чувствовал, что, несмотря на свою 'скромность, сдержанность и всю бархатистость своего существа, она
как-то липла ко мне, бархатисто, мягко и неотвратимо.
И это состояние все ухудшалось. Она приближалась все
теснее и все крепче прилипала ко мне. А между тем,
подчас она еще больше чуждалась и почти избегала меня.
Почему? Зачем ей было избегать меня? В том-то и дело,
что все было слишком подчеркнуто и из чисто практических мероприятий домашнего распорядка превращалось поэтому в какую-то лирику, в какое-то излучение
душевных эмоций!
Как-то раз она причесалась по-новому. Я сделал вид,
что ничего не заметил. Она и не старалась обратить на
себя мое внимание и не делала никаких намеков. Она
только тихо сидела за столом, тише, чем обычно, и смущенно улыбалась. С этого дня она приблизительно
каждые две недели меняла прическу. Она никогда не
спрашивала, нравится ли мне прическа, о, нет! . Она ограничивалась только смущенной улыбкой. Меня сердила
эта грустная, трусливая, покорная улыбка. Зачем? Чего
она боялась? За что она извинялась? Разве не все было
в порядке?
Она не была кокеткой. Этого про нее нельзя было сказать. Но отчего она так боялась возможности попасться
мне на глаза непричесанной или неодетой? Откуда этот
страх? Я был тут, был ее спутником . . . Чего она еще
хотела?
Что тут требовало какой-то особой бережности ?
Она ведь и не говорила, что хочет чего-то. Напротив,
она всегда делала ударение на том, что я должен чувствовать себя хорошо.
Ипостепенно, незаметно, без всякой
видимой перемены в наших отношениях или в нашем образе жизни, ^что-то накатилось на меня, присосалось, при-,
липло ко мне, как мокрый от слез носовой .платок,
Однажды мне бросился в глаза красивый старинный
медальон на ее шее. Я стал его рассматривать.
— Вы не знаете этого медальона? — с улыбкой спросила она. — Я ведь всегда ношу его.
— Это была ложь. Она его надела впервые. Не может
быть, чтобы я его не заметил, так как всегда очень внимательно смотрел на нее. Я выпустил медальон из рук и
сел на свое место.
Я не. хотел больше говорить об этом. Но Иоланта все.
время теребила медальон. После еды она посмотрела на
меня своим печальным, боязливым и смиренным взором
и спросила:
— Вас не интересует, чья карточка в медальоне?
Не мог же я возразить ей, что меня это совсем не интересует.
Иоланта показала мне фотографию какого-то мужчины.
— Кто это? — машинально спросил я.
— Франц, — сказала она после долгой паузы.
— Кто это? — спросил я еще раз; я был рассеян.
Иоланта посмотрела на меня своими усталыми глазами
из-под длинных ресниц и отвернулась.
— Почему вы говорите, что не знаете, кто это? Этого
не должно быть, — сказала она еле слышным мягким т о потом и коснулась хмоей руки.
— Но я не знаю! — вспылил я. — Не знаю, понятия не
имею!
Ведь это, действительно, мог быть ее брат или еще
кто-нибудь.
— Франц Зильцер, — ответила она, опустив глаза.
— Так! Кто лее это? — опять спросил я.
Тут Иоланта вдруг подняла глаза и взглянула на меня
с улыбкой и совершенно новым, неожиданным выражением.
— У вас плохая память! — сказала она. — Неужели вы
так невнимательно читали письмо к Штернбергу?
Тут я вспомнил, что это имя, действительно, упоминалось в письме: это был отец Карла, живший в Швейцарии.
Иоланта смеялась. Она смеялась лукаво. Весьма лукаво! И ее веселость не угасала. Прошла педеля, а она
все еще при каждом удобном случае .намекала на мою
плохую память. Как будто она не верила мне, что я дей-
епвительно забыл это имя! По какой-то непостижимой
причине она радовалась этому случаю. Она сияла. Она
совершенно .изменилась.
Дней через десять после этого «происшествия» мы гуляли по берегу Дуная. Мы оба молчали.
— Как хорошо светит луна! — сказала она и бросила
в воду какой-то предмет.
Я видел это ясно и слышал всплеск воды.
— Что это было? — машинально спросил я.
— Ничего, — тихо ответила Иоланта с опущенной головой.
В это время я осознал ее движение и понял, что она
бросила в реку медальон.
— Что вы бросили в воду? — спросил я вторично.
— Ах, ничего, оставьте . . . камень, — ответила она,
хотя сделала это слишком явно и никак не могла предполагать, что я этого не замечу.
В это мгновение я окончательно понял, что произошло.
Понял, что Иоланта повисла на мне и ко мне прилипла.
Что она повисла на мне, как погибающий — над пропастью. Что мы напрасно сговаривались о внутренней дистанции и духовной независимости и напрасно сохраняли
все внешние формы обоюдной свободы, — потому именно,
что душа прилипчива. Душа прилипает сквозь всякий
Принцип, сквозь всякий домашний уклад. Она как раз для
дорожных спутников самый опасный багаж.
Возможно, что мне тогда и начали мерещиться призраки. Запах фиалок в воздухе казался мне липким, и
синее бархатное платье казалось липким. Впрочем, поведение Иоланты попрежнему было чрезвычайно корректным. Она, казалось, даже заметила мою нервность,
так как подчеркивала еще чаще, что я «абсолютно не
должен считаться с ней». Ее длинные ресницы нервно
дрожали. «Я не должен о ней заботиться», — говорила
она, — а где-то за этими словами слышалось добавление:
«что бы с ней ни случилось: только бьг мне было хорошо». «Только мне, только я ! . . » .
Уже тогда мне все казалось невыносимым. Она не
впускала служанку в мою комнату и все прибирала сама,
оберегая мои рукописи.
И меня раздражало, что она
с такой точностью знала каждую мелочь и ее надлежащее место. Кто посвящал ее в это? И зачем? Зачем? Это
доказывало только ее особую заинтересованность, которая мне была не нужна, потому что я не хотел отвечать
на нее.
А то, что она помнила решительно обо всем! Это
только похвально. Я знаю. Но случилось бы хоть раз,
чтобы хоть одной пуговицы нехватило на -сорочке! Этого
не бывало никогда, даже случайно. Ее милая внимательность преследовала меня неотвязно. И я чувствовал
в этом какой-то упрек. Может быть, я был не прав. Но
в ее заботе обо мне было какое-то немое отчаянное
искание опоры, какое-то клейкое цепляние. А это болезненное, маленькое тело, это бледное печальное лицо и это
молчание, вынуждающее нежность . . .
Я не мог больше спокойно сидеть дома. Я перестал
приходить к ужину. Иоланта никогда не удерживала
меня. Она никогда не спрашивала, куда я иду. И воздерживалась от вопросов демонстративно. Но когда я обедал в ресторане на берегу Дуйая, она случайно проходила
мимо. Проходила так, что это не бросалось в глаза. Она
не входила внутрь, она показывалась в сторонке, в тени,
только на мгновение и немедленно иечезала. Я уж подумал было, что у меня галлюцинации. Но откуда у меня
могли быть такие галлюцинации? Разве у меня была не
чиста совесть? Я ведь никогда .не обещал ей больше того,
что я ей дал.
Тогда я начал еовсем пропадать из дому и вообще
больше не мог .систематически работать.
Однако, мне
никогда не случалось вернуться настолько поздно, чтобы
не видеть света в комнате Иоланты. Будь это хоть в четыре часа утра, Иоланта еще не спала. Но стоило мне
открыть калитку, как лампа гасла. Я, видите ли, не должен был знать, что она бодрствует, ожидая моего прихода. Я не должен был это знать. Но окно ее видно
уже от самой калитки. Итак, я должен был знать, что она
не хочет, чтобы я это знал! Об этом никогда не говорилось, но я был день и ночь осажден ее печальным, бархатистым страдающим вниманием.
Вы, конечно, думаете, что вампиры страшные чудовища.
Вовсе нет. Вампиры тихие, томные существа, бархатистомягкие и молчаливые, у них плоские ступни, и они безмолвно липнут к человеку, с тою же бархатистой мягкостью.
И еще одна опасность витала в воздухе, пропитанном
запахом фиалок. Иоланта хотела ребенка. Я знаю это
наверное, несмотря на то, что она не любила детей. Она
не любила и Карла, вопреки своей преувеличенной и
покорный нежности. Так почему же она хотела еще второго ребенка?
Я не мог больше выдержать. Я хотел поговорить с ней,
хотел выяснить наши отношения. Но Иоланта испуганно
отклонила разговор, и пеки ее дрожали.
— Зачем говорить? — перебила она меня. — Слова и
понятия так грубы и отнимают у настроений их самую
нежную пыльцу. А нюансы и музыка д у ш и ! . . Человеческие отношения, — сказала она, — напоминают собой
тонкое венецианское стекло, — она своими узкими руками обрисовала в воздухе форму хрустального бокала,
показывая при этом заодно свои руки. — Они очень
хрупки, — пояснила она, — с ними надо
осторожно
обращаться.
— Напротив, — возразил я. — Их надо швырять об
пол. Пусть хрупкое разбивается, а крепкое остается.
Тут Иоланта очень скромно, мягко и тихо сделала замечание по поводу философии. В этом замечании была
едва уловимая ирония и пренебрежение. Что философия
не проникает в глубочайшие недра души. Я сам сказал ей
это за несколько дней. У нее была привычка повторять мне
мои же собственные слова. Но еще тяжелее было то, что
она замечала и запоминала каждое мое слово, каждое мимолетное замечание.
Она мертвой хваткой держала
в своей памяти всю мою жизнь по отдельным минутам.
И я должен был одновременно чувствовать в этом молчаливый упрек, что я сам так легко забывал события и эпизоды, значительные для нее.
Итак, я хотел поговорить с ней. Но эти разговоры
всегда съезжали на посторонние темы. Начинались философские споры, не приводившие ни к чему. Все же эти
разговоры, повидимому, тревожили ее. Ее голос становился таким робким, трусливым и покорным, что меня
это душило, мне хотелось зарычать, ударить ее по лицу,
потому что всегда надо было ее гладить, всегда подбадривать.
Однажды я зашел к ней в комнату и сказал, что через
несколько дней уезжаю по делу в Берлин. Мне нужно
повидаться с одним издателем. Это не была ложь. Но
Иоланта все-таки знала, что дело тут не в книге.
— Для вас будет очень хорошо опять побывать в вашей прежней компании, — с печальной улыбкой, робко
сказала она, — я упакую ваш чемодан.
И она сразу принялась за работу. Она начала укладывать вещи, но на другой день вдруг заболела. Действительно, заболела. Два врача подтвердили это. У нее была
тяжелая простуда, врачи опасались даже воспаления
легких.
Температура поднялась до сорока градусов.
Этого нельзя симулировать! Иоланта не хотела лечь
в постель. Она хотела укладывать вещи. Ах, как ей)
жалко, что она причиняет мне столько неприятностей!
Между прочим, я прекрасно мог и сам упаковать свой
багаж. Мне пришлось насильно уложить ее в постель, да
еще утешать и успокаивать. И, разумеется, в Берлин я
не уехал.
А теперь самое главное. Пока она не знала, останусь ли
я дома или уеду, она следила за каждым моим движением
покорным, трусливым взглядом, как побитая собака. Но
когда я объявил ей, что никуда не уеду, наступила вдруг
странная перемена. Ее лицо озарилось улыбкой бесстыдного торжества, сознанием власти.
-— Бедный, — сказала она тоном какого-то ласкового,
снисходительного превосходства. — Бедный, из-за меня
вам приходится оставаться дома.
«Бедный»! Она начала разговаривать со мной в этом
тоне. Похлопала меня по щекам и сказала:
— Не бойтесь, івсе будет хорошо. Конечно, она могла
иметь при этом в виду просто свою болезнь. Но ее тон
Подчеркивал, что ей неприятно, чтобы я беспокоился:
Понимаете? Она ободряла м е н я . Она подавала мне надежду как претенденту. И как она вдруг повеселела!
Стала шаловливой, балованной и задорной!
На утро она написала, лежа в кровати, письмо. Она писала подруге.
— Отнесите это письмо на почту, — сказала она мне,—
но не давайте его служанке. Я хочу, чтобы вы сами
сдали его. Д а ?
Это было сказано кокетливо-повелительно. В капризном тоне сквозила милостивая нежность. Иоланта, смиренная, печальная, томная, бархатная Иоланта!
я дошел с Письмом до садовой калитки, там я распечатал его и прочел.
Почему я это сделал? Вы сейчас услышите. Иоланта
болтала в письме о всяких пустяках. О своей болезни
она не упоминала ни одним словом, хотя по почерку
нельзя было не заметить, что письмо написано в постели.
Дальше следовало: «Генрих должен ехать в Берлин по
важным делам. Но он еще не уехал. Он не может решиться оставить меня хотя б ы на несколько дней. Кажется,
он жить не может без меня».
Вот что было в письме!
Я вложил письмо обратно в конверт, сунул его во
внутренний карман пиджака и ушел. Я ушел совсем и
больше не вернулся в дом с красным балконом.
Шнейдер умолк и, нахмурив лоб, наблюдал за Кларой.
Его руки дрожали.
Строгое, белое, детское личико Клары было неподвижно. Шнейдер пристально смотрел на нее.
Потом она вдруг нагнулась и положила свою руку в белой перчатке на его дрожащие руки.
Шнейдер не отнял своих рук.
— В ы думаете, — помолчав сказал Шнейдер, — что я
ушел от Иоланты не из-за этой лжи.
— Да, знаю.
— Все дело в том, что ложь исходила не от нее, а от
меня. Я сделал возможной эту ложь, я вызвал ее. Ибо
я протянул этой женщине только руку. Но этого именно
и нельзя делать, потому что человек «заразителен через
прикосновение».
Мизинец другого удовлетворяет нас, если его жизнь
висит на этом мизинце. Но рука, и нога, и туловище, и
голова Другого недостаточны для нас, если при этом он
еще может жить и сам по себе.
То что я десять лет живу с ней, не имеет для нее никакой цены, если я один день могу прожить и без нее.
Я подаю ей руку, как спутник, а она воображает, что я
цепляюсь за нее. Но она должна это воображать, она
должна себя в этом обманывать. Ибо от самого легкого
прикосновения человек начинает шататься и может
устоять только, если и сам является поддержкой. Если
тебе необходим другой человек, то и ты хочешь быть
необходимым ему. Быть не одиноким в пути, быть по-
іятым, быть л ю б и м ы м — э т о все тебе неважно; -необходимым хочешь ты быть, необходимым!
— Это единственная подлинная действительность для
Iеловека, не имеющего с-воей собственной действительгости, — 'быть кому-нибудь нужным, — сказал Иоганнес.
— А у к о г о она есть, господин профессор музыки? —
' кого она есть? Эта собственная, личная, внутренняя,
метафизическая действительность?
— А разве не может существовать другой? Разве солдат почувствовал бы себя сразу лишним, если бы не верил,
іто 'битва будет проиграна без его почтенной особы? Но,'
»ставим это. Я хотел еще только сказать, вернее спроить: разве при таких условиях не было б ы обманом и
южью, если бы я остался с Иолантой?
— Да, — отозвалась Клара.
— Потому что она вовсе не хотела, чтобы я оставался
ади нее. Она хотела, чтобы я оставался ради себя.
— Да, — сказала Клара, острым взглядом следя за
[Інейдером.
Ее тон был упрям и неумолим. Шнейдер начинал нервичать.
— В ы говорите: «да», — продолжал он. — Это легко
казать. ^Но Иоланта серьезно заболела. Она и сейчас
яжело больна. И, собственно г о в о р я , — п о к и н у т а , как
оворится. Но она не посылала за мной. Она позволила
не уйти. И странно . . . да, это странно . . . Она расскаала своему сыну и другим людям, что я отправился
продолжительное научное путешествие. Правда, она
эворила это из гордости, чтобы не знали, что я ее броал. Но странно, что она рассказывала это уже на слеующий день, когда я еще мог вернуться! Откуда могла
оланта, когда я не пришел к обеду, сразу узнать, что
безвозвратно и навсегда ушел?
В сущности, я ведь хотел вернуться. Уже на другое
гро. Да! Но я встретил перед домом Карла, который
ыл очень удивлен, так как Иоланта сказала ему, что
уехал за границу. Карл этому и поверил, хотя мать
эобще часто лгала ему. Ну? Что это значит? Иоланта
ыла к этому подготовлена, Карл был к этому подготоіен. Она сделала за меня все выводы. Ведь на следующий
ІНЬ я уже был на пути домой. И только когда я узнал
г Карла, что она меня больше не ждет, я ушел. В сущ-
іюСти, это она отослала меня. Но она тяжело больна . .
Ей все хуже.
— Откуда вы это знаете?
Шнейдер отвернулся и помолчал.
Я живу поблизости, — тихо сказал Он через неко
торое время. — Теперь она тяжело больна. Мое возвра
щение могло б ы помочь ей. Может быть, оно спасло бт
ее . . . Так говорят.
П Е Р Е С Е Л Е Н Ц Ы
— Но ведь не в этом дело, — сказала Клара, и в е
Они ехали мимо старой, местами осевшей, стены. Ветви
голосе был металлический звую
— Клара! — взволновался Иоганнес, — как ты может орешника свисали на дорогу, как будто вытесненные натак говорить!
ружу невидимым изобилием сада. Сырой затхлостью
— Дело не в этом, — повторила Клара, и ее строгое веяло в лицо из этой неизменной тени, покрывающей
узкое детское личико было бледно и неподвижно.
камни, как стоячая, гнилая, болотная вода. Но в этом
Но уйти . . » этим еще не все сказано, — прошепта |запахе тлена было что-то приятно-знакомое, как в вещах,
Шнейдер, внезапно отворачиваясь. — Алиса, но!
которые знаешь с детства.
Желтый экипаж опять тронулся. Все трое молчал I Щебень шуршал под колесами. Алиса заржала, з а стеКолеса стучали, сбруя позвякивала, и кожаная обивк ной залаяли две собаки. Здесь узнавали друг друга, здесь
постепенно накалялась на солнце. Где-то в поле пел были дома.
жнецы. Несколько раз экипаж проехал по глухо гудящи
Клара и Иоганнес взялись за руки.
деревянным мостам. Зеркало воды отражало влажнуг
Экипаж медленно завернул в ворота. У въезда стояли
свежую небесную лазурь. Затем экипаж свернул влев два исполинских каштана, в полном цвету. Из листвы
на песчаную полевую дорогу.
•'оносился глубокий, жужжащий, органный звук. Это оыли
— Разве мы едем не в Помац? — спросил Иоганнес. ^ миллионы пчел, которые разрывали мягкие цветы и
Я уже сказал, что там нет отеля, — проворчал Шней медленным снегом белых лепестков засыпали экипаж.
В этом медлительном падении была какая-то несказанДерВ песке полевой дороги замолкли и колеса. Куста ная нежность.
Клара и Иоганнес взглянули друг на друга с пюлуульгэпики цеплялись за спицы, низкие ветви задевали и цар
пали едущим руки и лицо. Это казалось вестью, пре; кой ожидания.
Вдруг впереди мелькнул желтый фасад приветливого
чувствием человеческого жилья.
старого
помещичьего замка. Узкие, в зеленых рамах, окна
' Вскоре вынырнула дряхлая каменная стена большог
старого парка.
'
^
сверкали на солнце.
— Уходом еще не все исчерпано, — снова проборм
Казалось, что замок стоит по ту сторону невидимой
тал Шнейдер.
реки.
— Где графиня? — спросил Шнейдер белокурого мальI угу на, котрый вдруг вынырнул точно из-под земли и
взял Алису под уздцы.
— Она кормит птиц.
_ Так! — пробасил Шнейдер. — Мы приехали. Выходите.
Он удовлетворенно потирал руки и с неожиданной
галантностью помог Кларе выйти из экипажа
Они ооошли вокруг тихого желтого замка. Перед террасой стояла деревенская девушка в полосатой красной
юбке и поливала глицинии. Лейка в ее руке блестела'
Л*ЬНаЯ ? ^ Г 0 0 , б Р а з т я
струйка воды казалась
; вердои серебряной проволокой, неподвижно торчащей
р
из земли.
^
rrn^re!feP
У Т Н И К И прошли по желтому гравию
тюльпанов.
ВСТѴѴШИР У ™
/
Кроваво-красные,
вспухшие цветы были воткнуты на голых стеблях в черную голую землю. Оцепеневшие, недвижные
замок> Р а н н е е
К ~ В ? В
и Клара подошли к низенькому выоеленному домику.
Тут был невероятный шум и писк, кудахтали кѵры
крякали утки Посредине стояла женщина в черном
платье. У нее были буйные курчавые волосы. Она держала кормушку высоко над головой, как тамбурин, и разбрасывала маис шаловливым грациозным движением
словно цветы в публику.
'
И
еГ
°
СП
Р Я Д К И
Все вокруг пищало, крякало, кудахтало, било крыльями
Женщина вдруг остановилась с поднятой кормушкой'
как античная статуя.
'
'
— А! Генрих! Ты уже вернулся?
Она перепрыгнула через весь пискливый птичий нарот
и кинулась навстречу прибывшим. Она бежала быстро и
легко, как танцовщица. Ее юбка высоко взметнулась
У нее были прекрасные ноги.
— Генрих! Ты привез гостей? Вот это умно'
Она рассматривала обоих с детски-откровенным любопытством. У нее были большие черные глаза под высоко
изогнутыми густыми бровяіми. Красивое молодое лицо но
что-то в нем как будто говорило о старости. В нем таилось
страдание. Оно сквозило не в чертах лица, а. вопреки
веселому выражению, казалось вытисненным на самой
коже, как у стариков. Дама протянула гостям рукѵ Узкие, длинные пальцы.
~ Добро пожаловать!
Меня зовут фрау Сентгеорги
Как вы попали сюда, в эту лисью норѵ? Где подобрал
вас наш ворчливый медведь? Вы экскурсанты? Туристы
из Будапешта, да? С каким же поездом вы приехали? Вы
хотите подняться на Турецкий вал? Там, должно быть чу-
десно! Говорят, оттуда виден Прессбург? Это правда?
Подумайте, я еще никогда не бьгла наверху. Я живу здесь,
у подножия горы, и еще ни разу не была наверху. Это
ведь стыдно, правда, Генрих? Надо будет нам как-нибудь
взобраться туда. Право, беда с этими ленивыми мужчинами! Ваши рукзаки еще в экипаже?
Ее слова били ключом, звенящим ключом —-нервно,
торопливо, без умолку.
— Вы, разумеется, останетесь тут обедать. Ах, мы так
рады гостям, в этом монастырском одиночестве! Но самое замечательное, что именно Шнейдер привел вас, вам
этого даже не оценить! Я поражаюсь . . .
Вдруг она остановилась. Наморщив лоб и взглянув
испуганно и недоверчиво на Шнейдера, потом на Клару,
которая внимательно присматривалась к ней, она опустила свои большие красивые глаза.
— Я гірикажу перенести в дом ваши вещи, — сказала
она тихо, смущенно и боязливо.
_ Ну, — загудел Шнейдер, — не хотите ли вы представиться графине? Некоторые утверждают, что надо
жить душа нараспашку, что чужих людей нет, не так ли?
Ну, валяйте! Как же обстоит дело с вашим багажом и с Турецким валом, іна который вы собираетесь
ВЗ ЯбСТЬ^
Иоганнес вдрогнул. До этой минуты он был как во сне.
Все происходило само собой. От Шнейдера на проселочной дороге они требовали лишь одного: чтобы он
подвез их в экипаже. Остальное вышло независимо от
их воли. Но теперь приходилось сразу все сказать. Так
прямо, «без разбега».
Клара не сводила глаз с графини.
Внимательно и
неподвижно, словно из засады, глядели ее серые глаза.
Графиня еще раз украдкой скользнула по ней взглядом и отвернулась.
Несколько секунд длилось молчание.
— Ну, валяйте же! — добродушно и лукаво повторил
Шнейдер. — Пора же, наконец!
Графиня нервно вдрогнула и сразу овладела собой.
— Нет! — воскликнула она с деланным смехом. — Нет,
нет, нет, нет! Не говорите ничего! Я не любопытна.
Генрих, ' не будь бестактным и навязчивым. Пойдемте,
здесь вас никто ни о чем не спросит. Ха-ха-ха-ха! Здесь
ни о чем не спрашивают. Никого не спрашивают. Ха-ха-ха!
Это монастырь молчания и забвения. Ха-ха-ха-ха!
Ее /смех звучал в'се истеричнее.
Вдруг она отшвырнула решето, обеими руками схватила руку Клары и сжала ее сильно и страстно. Она
дрожала. И . . . смеялась.
— Идемте, идемте! Ва/м надо умыться.
Вам надо
поесть. Вам надо отдохнуть. Все. все! О, как это странно!
Что за день такой сегодня? Вдруг, в экипаже, прямо
с проселочной дороги, приезжает событие! . . Ха-ха-ха-ха!
Графиня хохотала как в припадке, она задыхалась.
— Пойдемте, — вдруг тихо и устало сказала она, —
пойдемте к его превосходительству. Мы должны представиться хозяину дома. Два странника заходят в дом.
Они приняты. В доме и в сердце. Как это странно!
Идемте! Кончилась тишина в монастыре! Его превосходительство у розовых кустов.
Графиня взяла Иоганнеса и Клару за руки и потянула
их за собой. Пройдя несколько шагов, она обернулась
к оставшемуся на месте Шнейдеру.
— Генрих, ты не идешь с нами? Теперь ты увиливаешь,
л сам даже не подозреваешь, что ты натворил! И ты мне
еще не сказал, как здоровье Иоланты? Послушай, вечером
ты должен быть здесь. У нас сегодня маскарад. Иоланте
лучше? Ты говорил с Карлом? Итак, Генрих, вечером
ты придешь! А вы оба идите теперь со мной.
Они молча шли по старому парку сквозь разросшуюся
гущу растений. Повидимому, всей растительности была
предоставлена полная свобода, как старым домашним '
животным, которых уже незачем держать на цепи, или
как старым слугам, которым больше не надо давать приказаний. Они сами делают то, что нужно.
Иногда в кустах слышался шорох, как будто там
кого-то вспугнули. На полянах стояли павлины, отливая
на солнце золотом и эмалью.
Графиня шла быстро и тянула гостей за собой. Иногда
она покачивала головой, закрывала глаза и тихо говорила
сама с собой. Слов нельзя было понять.
Подошли к широкой поляне. Тут была разбита огромная клумба роз.
На резных белых столбиках искрились красные, синие,
желтые стеклянные шары. Их было до сотни. Среди ро-
ки
зовых кустов стоял мужчина без пиджака, в высоких^ сапогах. Большой и широкоплечий, лысый, чисто выбритый. Сухая, безволосая, каменная голова с глубокими
шрамами на левой щеке. Лицо старого римского легионера.
Он молча прививал розы.
Графиня на мгновение остановилась.
— Это его превосходительство, — прошептала она. —
Вам не надо ничего говорить. Он тоже никогда не говорит. У нас не принято разговаривать. Итак, предоставьте
слово мне, а сами молчите. Поняли?
Она выступила вперед.
— Послушай, Сентгеорги, у нас гости, — обратилась
I графиня к большому лыісому человеку. — Старые друзья.
Имре Сакольчи и его супруга Клара. Мы с ними к тому же
дальние родственники. Они останутся у нас на несколько
дней.
— Сентгеорги! — произнес старый легионер каким-то
невероятно глубоким басом и подал огромную костистую
руку.— Я рад. Вы здесь дома.
Он проговорил это механически, равнодушно и сразу же
опять повернулся к своим розам.
— Теперь, скорей — умываться! Итак, до свидания за
обедом! До свидания!"— пропела она и опять потянула
своих гостей за собой по направлению -к замку, смутно
желтевшему сквозь деревья.
Графиня, видимо, была очень возбуждена. Торопливо и
все ускоряя шаг, тянула она гостей за собой. Потом она,
задыхаясь, пустилась бежать и вдруг остановилась у стаі рого высохшего фонтана с бассейном.
— Ах, это же все вздор! — едва переводя дух, сказала
она. — К у д а же бежать? Не смотри на меня так все
время! —обратилась она к Кларе. — Полюбуйся садом,
полюбуйся фонтаном. На три метра вверх бьет струя!—
торопливо и нервно говорила она. — Пустить фонтан? Ты
хочешь, чтобы я пустила его? Я ведь так боюсь. Не
смотри'на меня так все время. Да скажи, наконец, хоть
I слово. Право, было не так уж трудно узнать меня! В двенадцати километрах от Будапешта нельзя совершенно исчезнуть . • • Видите этого павлина? Смотрите! Разве он
не прекрасен? И он отлично сознает свою красоту. Его
зовут Альдебаран . . . Два года меня здесь никто не мог
найти. Автомобильное шоссе проходит далеко, а мои
знакомые ездят в автомобилях. Как же ты вдруг попала
сюда? Пожалуйста, скажи, наконец, хоть слово! Я так
боюсь тебя.
— Илона, — сказала Клара, — зачем нужна была эта
ложь?
— Ложь? Какая ложь? Что я представила вас как Сакольчи? А что я могла сказать? Ведь я и понятия не
имею о том, что с вами случилось и как вас зовут! Я ничего не знаю. Неужели я должна была сказать: это совершенно чужие, странники, но я люблю их и хочу, чтобы
они остались у нас? Или мне надо было сказать: эту
женщину я когда-то знала с виду, и тут, несомненно, произошло какое-то сенсационное событие? А ты бы сразу
принялась рассказывать? И все это до завтрака. Я полагаю, что надо же прежде умыться, поесть, перед тем
как выкладывать чужим людям свою душу и свою судьбу.
И она это называет ложью! Это на тебя похоже! Hç, поесть, не умыться — только бы сказать правду! Невозможные вы люди! Послушай, я не знаю, откуда ты вдруг
свалилась на меня, как снег на голову, но если ты думаешь, что ты мне . . . Ах, боже м о й ! . . Да, да . . . так
оно и будет . . . Какие происходят фантастические вещи.
Я так боюсь! Ты непременно сделаешь мне больно. А я не
хочу, не хочу. Все уже было погребено, все было тихо.
А ты сделаешь мне больно, Клара! . .
— Как ты узнала меня?
— Я же хорошо знала тебя с виду. Я только не думала
о возможности. . . что ты так вдруг, в восемь" часов
утра — с о д н и м . . . Но ведь я тебя знала. Он ведь тебя
мне . . . Ой хотел всегда . . . Но я не хотела . . . я уклонялась от встречи с тобой . . . Я уже тогда б о я л а с ь . . .
А теперь Генрих привозит тебя прямо с улицы, в восемь
часов утра! Так-то! Но вам все-таки надо прежде всего
умыться и причесаться. Идемте. Идемте!
Иоганнес стоял посреди ванной комнаты Он уже давно
был готов. Но он подводил итоги. С момента их ухода
он ведь впервые остался один. Это' было, как в детстве, когда он уезжал гостить в другой город и на
утро просыпался впервые R чужой кровати. Что случилось?
Прохладной белизной сверкала фаянсовая ванна. Молочное солнце лилось сквозь батистовые занавески. Холодная вода, гладкий фарфор, блестящий металл, пахучее мыло, острый зубной элексир. С счастливой дрожью
Иоганнес очнулся и ощупал вчерашний день . . . чтобы
все случившееся не оказалось сном.
Он стоял посреди ванной комнаты и подводил итоги.
На заднем плане была сумеречная долина Дуная, город
в лиловой дымке и первые огни. Звонили к вечерне.
Потом над полями взошла ржаво-красная
луна...
Летучие мыши . . .
Серебряные луга Ново-Пештского
острова . . . Клара рассказывает. Она стоит перед зеркалом с своей матерью. Индийский принц на уединенной
дорожке парка . . . Накрытый стол, кофе и страшный скандал . . . Клара рассказывает . . . Потом прохладный утренний туман, запах воды, звон кос . . . Маленький воскресный пароход с оркестром . . . Шнейдер в экипаже . . .
Надо ли спасать гибнущего?.. И о л а н т а . . . . Потом желтый замок . . . Крестьянская девушка с лейкой . . . Птичник и графиня с кормушкой . . . Лысый человек среди
розовых кустов . . . Какая-то тайна . . . Клара и графиня
знают друг друга . . .
Все это теперь принадлежало ему. Он осторожно на
цыпочках подошел к окну. Может быть, все-таки еще не
окончательно решено, что это останется действительностью. Он отдернул батистовую занавеску. Под окном
по широкой террасе рука-об-руку ходили Клара и графиня. Они ходили взад и вперед медленно, в общем
ритме, погруженные в тихий, серьезный разговор. Клара
была без пальто и без шляпы. Как дома. И от этого его
внезапно охватило чувство чудесного глубокого счастья.
И то, что она была здесь, так просто, без его обязательного присутствия, служило подтверждением всему. Без
пальто и без шляпы, как дома.
Маленький камушек стукнул в окно.
— Эй! Иоганнес! — прозвучало с террасы ясное со.прано графини. — Поторопитесь! Вас ждут. Мы хотим
завтракать. Омлет стынет!
Они сидели в больших плетеных садовых креслах и завтракали. Теплый ветер шелестел огромными старыми бу-
ками. Пчелы жужжали над банкой с медом. Солнечные
блики скользили по скатерти.
— Почему, собственно говоря, вы не хотите здесь
остаться, пока не уладите своих дел? — спросила гратиня. — Куда же івы хотите итти и зачем? Я всего этого
не понимаю!
Клара и Иоганнес взглянули друг на друга. Ответ был.
Вот только в это мгновение он куда-то делся. Еще вчера
вечером они знали этот ответ. Теперь же было ясно
одно: весь этот красивый, накрытый к завтраку, стол,
сверкающий хрусталь, серебро, душистый чай, мед, яйца,
ветчина, прекрасный фарфор, удобные плетеные кресла
и спокойная уверенная
атмосфера
гостеприимного
замка,— все это было не то; вчера вечером, когда они
ушли друг с другом, они не этого хотели.
— Если бы мы ничего иного не хотели, как только
быть вместе, — сказала, помолчав, Клара, — нам не пришлось бы ночью без багажа и зубной щетки итти на проезжую дорогу.
— Я тоже так думаю. Если бы ты, вместо того, чтобы
итти в Санкт-Эндре, переехала к нему на квартиру, скандал был бы не больше. Но все было бы гораздо удобнее.
Ну хорошо, допустим, это была первая безумная вспышка
любви, и я рада, что вы очутились у моей пристани. Но
куда же вы теперь направитесь? И зачем? Зачем? Мы
напишем отсюда твоему мужу и устроим дело с разводом . . .
V
Клара и Иоганнес опять обменялись взглядом. Это было
слишком просто. Тут что-то было не так.
— Графиня, — начал Иоганнес, нервно катая хлебные
шарики.
— Илона, — перебила его графиня.
— Ило-на, — продолжал он, мотая своей большой,
кудрявой головой, словно своим голосом он хотел
пробиться сквозь какую-то чащу. — Это ведь не только
любовь.
Тут случилось еще нечто другое, чему нет
места в обществе, в котором мы до сих «пор жили.
Если человек теряет рассудок, то он должен отправляться в сумасшедший дом. Правда? Если у человека проказа, то он должен жить среди прокаженных.
А если два человека становятся тем, чем мы стали друг
через друга . . .
__ То им место тоже в сумасшедшем Доме! -
закричала
Она'*вскочила так, что зазвенели г р е л к и
- Почему ты исчезла из Будапешта, Илона? - іих
гпппгила Клара •— Почему ты не захотела продолжать
S
S
ч у в с т в о м
»
Ä
H
X
Ä
невозможно продолжать свою жизнь в условно-
™
С о Х ч т Х а м дорога в сумасшедший дом Потому ЧТО нам воем здесь место, в сумасшедшем доме.
Г Р ^ о р Я о = а р Г с Г Г - о л ь к о людей, что встал бы
вопрос где же живут настоящей, истинной жизнью?
- Ншдеі Этого не бывает! Об этом можно только
ОТГЫ
О Т І Р Т Ы Х и замаскированных людей?
гимн Хсреди
одетых и замас F
ft
Ä
Ä
S
e
S Ä * е с л и б ы
и оз а тэтом
аен.
вы
=
Говорила
сквозь пальцы.
пения?
Г д £
не
• ^ j r s ^ i ^ ' s s r s i " - ' н . -
l
Г 0
ë
™ара, -
-
s
s
s
s
сказала графиня, не отнимая от лица р у к , -
ты веришь? Ты веришь, что любовь это может? Найти
и узнать это в человеке? Найти и узнать это скрытое
самое настоящее, обнаженное, воспетое, живое существо ?
— Юлько любовь может это, Илона' Что же еще
могло бы вести нас?
Графиня опустила руки и долго стояла неподвижно
с закрытыми глазами.
— Пойдем, — сказала она потом устало, как будто покоряясь чему-то, — я хочу тебе кое-что показать.
Она была очень бледна.
„ ° н и пошли в замок. В длинных коридорах стояли
оолыпие стеклянные шкафы, наполненные старинными костюмами всех эпох. Исторический музей. На стенах
висели рисунки костюмов и иллюстрации из старых модных журналов.
— Это страсть Сентгеорги, — сказала графиня, указывая на шкафы. — Он верит только в костюмы. Он верит
только маскам, которые не отрицают, что они что-то
скрывают. Мы их часто надеваем. Наденем их и сегодня
вечером. Вы увидите, какое освобождение несет это
безумие — не знать, забыть, кто ты на самом деле. Идем
Клара, я тебе дам кое-что прочесть.
Графиня пошла вперед. Но она шла, словно заблудившись, как будто она сама плохо знала этот огромный
дом, с множеством темных, резных дубовых дверей
Иногда она останавливалась перед какой-нибудь дверью!
— Нет, — рассеянно говорила о н а , — не здесь,— и открывала другую дверь.
Они проходили большие красивые покои. Эти покои
были все строго выдержаны в каком-нибудь историческом стиле, как в музее. И все-таки в них был какой-то
странный, жилой уют. Но не для нынешних людей. В этом
было что-то призрачное.
Наконец, подошли к маленькой двери, оклеенной
обоями.
— Вот ваша комната, Иоганнес. Ложитесь. Постель
приготовлена. Но разденьтесь как следует и ложитесь.
Этой ночью вы не должны быть сонным. До свидания'
А ты, Клара, живешь здесь напротив. В шкафу ты найдешь белье и все необходимое. Иди! Я принесу тебе еще
кое-что почитать.
Клара вошла. Это была маленькая светлая koMHatâ
в деревенском стиле, как на даче. Пестрые тарежи на голубых стенах голубые тюлевые занавески и пахучая мебе ль ке лр ов or о дерева. Клара подошла к окну. Видна
была большая розовая клумба с сверкающими стеклянными шарами Лысый мужчина с засученными рукавами
°В 4 дв ерь В по стучали." Она приоткрылась. В шельпро^
сѵнѵлась рука с книгой. Это была рука графини. Клара
взяла 'книгу Рука быстро спряталась и прихлопнула
М
ДВ
ЭтЬо была тонкая книжечка в японской коже.
Когда пишешь дневник, то, может быть, и сам узнаешь,
каков ты «на самом деле». Я сделала дневник из своей
тетрадки для записи расходов.
Но мне все это уже кажется смешным. К чему мне развивать в себе эти глупые сентиментальности? И почему
это должно непременно выясниться, какая я «на самом
деле»? Глупости. И этот дневник тоже чепуха!
6 - г о марта.
СТРАДАНИЯ «ИДЕАЛА»
Клара придвинула кресло к открытому окну. Но она
не сразу раскрыла книжку — дрожали руки. Она долго
вертела ее, гладила и только потом медленно и осторожно раскрыла.
В переплет была вшита обыкновенная школьная тетрадь, исписанная крупным, колючим, нервным причудливым почерком. Некоторые страницы были вырваны, многие места зачеркнуты, фразы не закончены. Нежный аромат духов таился в этих листочках.
На первой странице вверху написано: «Дневник». Пониже, другими чернилами, по-видимому, гораздо позже
была сделана приписка: «Страдания идеала». Со следующей строки начиналась запись.
4-го марта.
Я теперь начинаю мой дневник. Я должна вести дневник, потому что я невыносимо нервна, и у меня нет никого, с кем я могла бы иногда серьезно поговорить. Никого. Я с каждым сразу же перехожу на интимность — и
все-таки у меня нет ни одного настоящего друга. Вот я и
буду разговаривать сама с собой. Я и без того уже совсем
сумасшедшая. И что это был, например, сегодня опять
за вечер! Я дала пощечину Сальго! На сцене!!! Я была
права. Безусловно. Он был вульгарен. А этого я не
терплю. Но почему мне потом стало так грустно, точно
я потерялась и заблудилась? Если бы я хотела показать
себя кому-нибудь такой, какая я в действительности,
должна ли была бы я все это рассказать ему? Тот, кто
видел бы это, получил ли бы он верное представление обо
мне? Разве я на *амом деле такая?
Я иду к директору! Этого еще нехватало! Я, видите ли, должна предстать перед театральным судом за
то, что я влепила Сальго пощечину. Как будто Сальго
никогда не получал пощечин! Неужели я должна позволять ему всякие вольности только потому, что он «господин режиссер». За кого, собственно, они меня принимают?
Я же знала, что этот «Тангейзер» плохо кончится! Монастырская лесенка была так плохо привинчена, что
я должна была балансировать, как канатная плясунья.
Они меня еще в гроб вгонят! А когда я выходила, у второй кулисы стоял Сальго с каким-то молодым человеком.
Зачем он водит на сцену всяких посторонних людей?
Этот был похож на маленького цыгана. Я на них даже
не обратила внимания. Здесь все еще не могут понять,
что после игры я не могу сразу выйти из роли. . . И вот,
когда я прохожу мимо них, маленький черный юноша
отступает в сторону и отвешивает мне смешной и благоговейный поклон, как королеве. Я хотела пройти мимо.
Тут Сальго хватает мою руку и целует.
Это у тебя хорошо получилось, Ленхен, — сказал
он. — Действительно, хорошо! — Затем он отводит мой
рукав и целует меня выше локтя. — Эта оспинка моя специальность! (Он всегда повторяет этот вздор.)
Я оттолкнула его и спросила, что это за дерзость и как
он смеет себе это позволять. Тогда болван начинает хохотать и говорит:
— Как я смею?! Да что ты ломаешься? Хочешь разыграть недотрогу перед этим молодым человеком?
На это я закатила ему пощечину. Да такую звонкую,
что пожарные сбежались из коридора! Потом я кинулась
в свою уборную, уткнулась локтями в коробку с гримом
и разревелась.
Я этого не потерплю. Лучше я сейчас же откажусь от
своего договора.
8 - г о марта.
Сальго, право же, милый, славный парень! Когда я попросила у него прощения, он вытащил из кармана коробку конфект. На коробке была надпись «Илонке,
5-го марта». Стало быть, он купил ее уже на следующее
утро, чтобы отдать при примирении.
. . . Нет, я больше туда не пойду! Я опять была в совершенно сумасшедшем настроении. Не знаю, что со
мной опять творилось. Я села Сальго на плечи, Питиу
усадил на плечи Розу, и мы играли в битву амазонок на
конях. Безумие!
Я всегда становлюсь такой грустной и усталой после
подобной чепухи. В чем дело? Мне это непонятно. Мне
опять хочется плакать. Я уже плачу.
Я плачу, но мне не грустно. Я плачу только глазами.
Удивительно, до чего охотно я плачу. Люди, которые
видят, как я в опере вытворяю всякий вздор, не поверили бы, что я с таким удовольствием плачу. Всегда мне
начинает казаться, что я откуда-то издалека вернулась на
родину. Я становлюсь сама себе симпатичнее, когда я так
рыдаю. Бедная, маленькая Илонка!
Мне больше нечего рассказывать, а все-таки хочется
еще писать. Вот просто т а к ! . . Хочется побыть немного
вместе с самой собой. Вернуться к себе, в тишину. Но
я никогда не бываю себе достаточно близка, никогда не
бывает достаточно тихо . . .
Спокойной ночи, Илонка! Спокойной ночи, моя милая Елена! Иди спать, уже час ночи, завтра в десять утра
у тебя репетиция. Почему ты все еще плачешь?
9 - г о марта.
В десять часов я пошла на репетицию. Перед дверью
я остановилась, потому что услышала в комнате голоса.
Говорил маленький черный цыган, который так благоговейно поклонился мне после «Тангейзера». Я вошла,
и это, действительно, был он. Как это возможно?
Я узнала его голос, хотя никогда прежде не слышала его.
Можно ли по чертам лица судить о голосе? Существуют
люди, говорящие не своим, а чужим голосом. Но его
голос, кажется, действительно, принадлежит ему.
Бела Барна, писатель. Его имя и профессия. Какой он
писатель — я не знаю. Забавная фигура. Он говорит
точно так же, как кланяется. Он все еще видит во мне
Елизавету и поклоняется ей. Какими детьми, все-таки,
могут быть иногда взрослые! Он как бы насильно втискивает меня в роль. Я все время держала себя, как девица из благородного пансиона.
Вечером я шла пешком домой. Первый настоящий,
предвесенний вечер. Я люблю в первый раз ощущать
новое время года, когда я знаю: вот сейчас начнется!
Еще ничего нет. Ни листьев, ни цветов, ни террас перед
кафе, ни летних шляп. Только сама весна. Она вышла
вперед одна, без провожатых.
Я очень нервна. Мне хочется читать, но у меня нет
книги. Я хотела почитать стихи, а оказалось, что у меня
нет ни одного томика стихов. Не стыдно ли? В опере
совершенно глупеешь. Музыканты самые необразованные люди на свете!
Ч е т в е р г , 18 марта, 6 ч а с о в вечера.
Бела Варна только-что ушел. Странно! Мне кажется,
что я его боялась. Или нет! Было интересно, и все-таки
мне стало как будто легче, когда он ушел. Комната так
заполняется им. Создается нервное ощущение, что все
время натыкаешься на него. А ведь он все время сидел
в углу дивана и не тронулся с места. Мне кажется, что
об его взгляды можно споткнуться и упасть. У него
взгляд какой-то стеснительный и неприятный. Словно
он болен. Его глаза горят и пристально смотрят в одну
точку. Они так некрасиво окаймлены краснотой. У него
совсем желтое лицо. Я боюсь каждого больного, потому
что я воспринимаю его страдания как упрек. Упрек
моему здоровью. Может быть, из-за моего благосостояния у меня совесть не чиста перед бедными. Мне все
время стыдно, и я не знаю отчего.
Странный человек! Он говорит так тихо, что иногда
его не понять, и все же с таким фанатизмом, что не смеешь
ему возражать. Он делает в разговоре длинные паузы. Но
видно, что он хочет что-то сказать и только не осмеливается прервать молчание. Через некоторое время он
подымает глаза, еще ничего не говорит, но уже знаешь:
вот-вот, теперь, сейчас! Я считала его паузы.
Пребывание с ним похоже на работу и нервирует. Но
он все-таки интересен. Я еще никогда не говорила с таким
интеллигентным и образованным человеком. И наконец,
наконец, серьезный человек! Наконец, кто-то, с кем
можно серьезно говорить о серьезных и хороших вещах.
Наконец, человек, который не видит во мне только красивую женщину. От этого делается хорошо. Словно я сегодня вечером была чище, чем всегда.
Его рука суха и горяча, как рука, лежащего в жару.
Я еще чувствую ее на своей ладони. Это неприятное чувство. Мне, вообще, было немножко противно.
Сегодня я хочу рано лечь спать, так как завтра идет
«Тристан». Еще никто не пел так Изольду, как я завтра
буду петь. Весь театр должен сойти с ума! Они меня еще
не знают!
'
К моему белому туалету я должна сделать себе новую
прическу. Моя прическа субретки мне надоела. Либо
я Изольда, либо нет.
Я знаю, что завтра буду хорошо петь, и я счастлива!
Очень, очень счастлива!
Это был чудесный «Тристан». Девять раз после первого акта, семь раз после второго и еще пять раз
после третьего! . . Радноти апплодировал с дирижерского
места.
Бела Варна сидел с каким-то лысым старым господином в ложе партера, номер четыре. Может быть, это его
отец? Но он не апплодировал! Почему? Разве я ему не
понравилась? Или он считает апплодисменты ниже своего
достоинства? Я спрошу его.
Сегодня я опять поссорилась с Сальго. Когда я уходила со сцены, он стоял в дверях. Я хотела обойти его
сзади. Но он это заметил.
— Елена, — кричит он мне вслед, — какая ты стала гордая со вчерашнего дня!
— Оставь меня в покое! Что тебе надо?
Сальго подходит ко мне, берет меня за руку и смотрит
на меня с такой горящей ненавистью, что я испугалась.
Был он пьян? Он никогда не пьет.
— Чего я хочу? —сказал он. — Этого я хочу, Елена.
Ты понимаешь меня? Я хочу того, что ты сейчас делала! Ты должна петь и играть! Поняла? А не позировать в жизни гордой весталкой.
— Ты осел! — сказала я и прошла мимо.
Я медленно разделась. (К чему торопиться, ведь меня
никто не ждет!) Когда я вышла, пожарные уже гасили
свет и во всем коридоре горела только одна контрольная
лампочка. В глубине было совсем темно. Там был навален в кучи всякий реквизит. Но там кто-то стоял Большой и тѵчный. На голове у него был шлем. «Это пож а р н ы й , - п о д у м а л а я . - Н о он не в пожарной форме»
Я подхожу ближе. И кто же это оказался? ^ Сальго! Он
стоял в темноте, прислонясь к опрокинутой розовой бес е ж е в двурогом шлеме, с мечом в руке. И к этому пиджак и галстук. Ужасно смешно, но мне было не до смеха.
Он опять пожирал меня взглядом убийцы. Повидимомѵ.
он все-таки был пьян. Так стоял о н - в шлеме, с мечем,
не двигаясь и не произнося ни слова.
_ Это т ы ? - с п р о с и л а я . - Ч т о ты тут стоишь? Ты
с ума сошел? К чему тебе этот шлем?
— Я позирую!
,
— Ну и позируй себе на здоровье! Прощай!
— Елена! — кричит он мне вслед.
Я оборачиваюсь.
— Что тебе надо?
' - Дело в том, что этого Белу Варна зовут Штерноерг.
— Ну и что же?
— Этот псевдоним — іпсевдо-іпоэт.
Этот Тристан
Штернберг — никто!
— Что тебе надо? Что мне за дело до него? 1ы пьян,
мой милый, иди спать!
<„OTTnf>
_ Послушай, Елена, этот Тристан Штернберг - бездарный щелкопер. Этот Мориц Штернберг - позер.
Тут я пришла в ярость.
- 1 Что мне за дело? Разве я тебя спрашивала о Штернберге? Чего ты ко мне пристаешь с этим вздором? іы
пьяная, тупая скотина! - крикнула я и убежала.
ИТ
Я чуть не ударила его снова по лицу. Я всегда терпеть
не могла его, а теперь меня тошнит, когда я вижу его
жирную, выпирающую из воротника, шею! Фу! Какие
они все вместе противные!
Я не знаю — которого числа.
Чудесные весенние дни! Маленькие девственницы сереористые, нежные, белые невесты. Я все время после
обеда лежала в белом платьи на диване и читала Бодлэра.
Утром мне опять прислали корзину фиалок.
Звонил Штернберг. Я попросила его прислать мне несколько хороших книг. Как приятно читать, и как давно
я не читала! Каковы могут быть его істихи? Я не смею
просить его, чтобы он мне их показал, потому что мне
оыло бы больно, если бы они оказались плохими. Сальго
говорит, что они плохи, а Сальго кое-что смыслит в литературе. Он ведь и сам пишет. Если бы только он не
был такой циничной свиньей!
как пляска святого Витта. Вдруг подходит ко мне Сальго.
Он был красен, как рак, на лбу вздулись жилы. Он остановился передо мной, пристально глядя на меня прищуренными глазами, и вдруг схватил меня за талию. Мне
это было приятно, я была рада, что он на меня больше
не сердится. Ведь я не хотела его обидеть.
Матчиш, матчиш! — кричал Сальго.
И мы начали танцовать.
— Вот это так! — рычал Сальго. — Это здорово!
Мы плясали как бешеные. Я больше ничего не соображала, а Сальго продолжал рычать:
— Изольда c'est cela! Святая Елизавета, августейшая
королева! Мадонна! Sanctissima gloriosa! Гордая весталка c'est cela! Матчиш! Мы знаем друг друга^ Пусть
придет теперь этот поэт, пусть придет этот Тристан
Штернберг, этот святой Мориіц фон-Штерйоерг!
Тут я опомнилась. Обрюзгшее, потное лицо Сальго
V моей щеки, его нога между моими ногами.. Фу! Фу!
Я закричала. Я ударила его кулаком по лицу и с криком
Через ' час Сальго пришел ко мне в уборную. Он был
бледен, как мертвец. Над левым глазом у него темнело
Л jj'pno
— Я хочу поговорить с тобой, Илона, - - немного
хрипло но совершенно спокойно сказал он. — Теперь перестань плакать, после можешь продолжать. Я хочу
серьезно поговорить с тобой. В первый раз или, может
быть не в первый, но, во всяком случае, в последний раз.
Выслушай меня! На то, что ты меня награждаешь пощечинами, мне наплевать. Ты красивая девушка и хорошая
певица, а я не офицер, которому нельзя получать пощечины Но выясним немного положение. Чего, в сущности ты хочешь? Два года под ряд мы прекрасно ладили.
Тебя к нам никто не звал. Тебя также никто не принуждал
примыкать к нашей, как говорится, богемной компании
и веселиться с нами на наш манер. Ты могла остаться
в стороне, и, как высокая служительница искусства охранять свое достоинство, подобно фрау Бечеи. Но ты
этого не сделала, потому что ты талантлива, потому что
в твоем теле течет живая кровь и ты до сих пор не позировала. Мне кажется, что я, с своей стороны, не был
слишком навязчив. Никогда ничего не происходило про-
Уб
Какого-то апреля.
Сегодня у меня был БелаШарна. (Фамилию Штернберг
я не люблю.) Пр.аво, я не знаю, как я отношусь к нему.
Пожалуй, я его боюсь. Он говорит со мной, как со
святой. Например, я спросила его, почему он не апплодировал на «Тристане»? Его ответ: «Разве апплодируют
священнику после богослужения?». Как он, в сущности,
прав! Отчего же это звучит так мучительно патетично?
Отчего это меня беспокоит? Господи, отчего моя совесть
так нечиста? Боюсь ли я, что он разочаруется во мне? Он
не должен разочаровываться! Как я ему благодарна!
Искусство, это — молитва! Я хочу ее.
Фу! Фу! Я себе так противна, что мне хочется себя
такую, какая я есть, бросить в грязное белье. И зачем я
это пишу? Прощай! Довольно!
Я должна была плясать с ними. Марот и Чаний заиграли какой-то дикий матчиш. «Матчиш, матчиш!»-—закричали все в восторге и принялись, как дураки, скакать
и бесноваться. И меня захватило это отвратительное нервное возбуждение. Бессмысленный дикий хохот и прыжки,
тив твоей воли. Даже к этомѵ матчишу тебя никто не
принуждал...
Я не дала ему договорить и взяла его за обе руки:
—• Сальго, мой милый Сальго! — с трудом заговорила
я сквозь слезы. — Ты прав. Все, что ты говоришь, верно
и все-таки неверно. Да, я виновата во всем. Я всегда начинаю. Я это делаю, но я не хочу это делать! Меня втягивает, но все это чуждо мне, все это происходит как во
сне. Я всегда начинаю, я это знаю. Я себе кажѵсь последней проституткой. Господи, милый Сальго, пойми меня,
ты ведь умный человек, пойми меня! Во мне сидит какая-то истерия, какая-то ужасная болезнь. Ведь и
в пьяном виде делаешь всякие глупости и становишься
беззащитным. Но никто не имеет права использовать
такое состояние. Нет! Я этого не хочу! И помогите мне,
если вы хоть немного любите меня! Я ведь вас тоже
люблю. Помоги мне хоть ты, Сальго, помоги мне быть
такой, какой я хочу быть. Оберегай меня от таких срывов. Не толкай и ты меня обратно в эту истерию. Я слаба,
ноя не хочу быть такой! Помоги мне!
Тут я снова начала плакать и причитать. Сальго сидел,
наморщив лоб, не говоря ни слова. Он сидел бледный и
неподвижный. Прошло много времени, потом он вдруг
встал.
— Хорошо, — сказал он, — я не знал, что ты не хочешь
быть «такой». Это мне ново. Но пусть будет по-твоему.
Я только хочу обратить твое внимание на одно обстоятельство, на этот раз уже, как режиссер, по долгу службы.
Я хочу обратить твое внимание на то, что ты певица и,
следовательно, твоя первая задача — хорошо петь, а не
быть благородной девой и священной жрицей- Настоящий артист должен открыто и естественно жить, сообразно своей природе, потому что только живая кровь
питает искусство. А все твои высокие чувства, о которых ты бредишь, это только театр. Они правильны на
сцене и фальшивы в живни. В этом вся разница. Если
ты всегда будешь ходить нагой, это никого не возбудит.
Если сны снятся — они настоящие, если жить ими — они
становятся ложью и комедией... Впрочем, к чему я
столько говорю, какое мне до этого дело? Я только хотел обратить твое внимание на то, что благородные девы
и священные жрицы среди артисток, все без исключения,
бездарные диллетантки. Это должно иметь свои причины.
За тебя было бы особенно обидно. Это я тебе говорю
только как режиссер, по долгу службы. Остальное меня
не касается. Прощай!
Он ушел, прежде чем я могла ему ответить. Потом
я долго искала его, но нигде не могла найти. Тогда я позвонила Штернбергу, я хотела попросить его навестить
меня, но, когда он подошел к аппарату, я повесила трубку.
Мне было стыдно!
і
У меня никого нет. Господи, что мне делать? Я должна
поговорить с Штернбергом. Но я боюсь его разочарования. Не станет ли он меня презирать? Но должна же
я с кем-нибудь поговорить!
Бела был у меня, я его совсем не звала. Быть может,
он почувствовал, что он мне нужен. Какой он был добрый,
успокаивающий. Теперь все прошло. Какое это благословение, какой это подарок — встретить хорошего
друга! Только держать его руку, его пальцы, схватить и
крепко держать их, как ребенком, засыпая, я держала мизинец моей матери.
Я спросила его, возможно ли это, чтобы в человеке уживались два совершенно разных, друг другу противоречащих, характера: один — внешний, видимый, и д р у г о й внутренний, невидимый. Можно ли быть внешне легкомысленным при внутренней серьезности, можно ли быть
внешне фривольным, при внутренней чистоте?
— Человек может быть только внутренне чист или нечист, — тихо ответил Бела. — Но человек может обладать совершенно чуждым своему характеру темпераментом- Мы все носим какую-нибудь маску. Часто — это
наша н а т у р а ,
скрывающая нашу д у ш у .
Только
у очень примитивных людей натура и душа вполне гармоничны.
' ' "
— А если эту маску невозможно снять, если она приросла?
— Почти всегда так и бывает, — сказал он. — Это тяжелая борьба. Внешний характер человека вмещает его
внутренний — как «железная дева». Немногие могут вырваться из объятий «железной девы»—природных и общественных условностей. Человеку одному, пожалуй,
с этим не справиться.
— Но кто это видит? Кто это замечает? — воскликнула я. — Кто знает, что «железная дева» скрывает
кого-то жаждущего вырваться?
— Кто любит, тот видит, — тихо сказал он.
Я встала и прошлась по комнате. Наконец, я решилась
спросить его, не смея при этом взглянуть ему в глаза:
— Скажите, а может быть, это все только грезы?
— Что вы хотите этим сказать?
— Может быть, все то, что вы называете внешним,
естественным характером, и есть наша настоящая правдивая сущность, а то внутреннее духовное «нечто» —
только мечта. Не должна ли она и оставаться мечтой?
Не надо пытаться жить ею, надо играть, петь, рисовать,
писать, чтобы она возносилась все выше, чтобы мы всегда
могли видеть ее вдали.
— Я убежден, — сказал он, — что каждого настоящего
артиста влечет на сцену именно это стремление: своей
игрой вызвать на свет скрытую в нем душу. Ту настоящую тайную внутреннюю душу, которая не может найти
своего выражения в его внешнем характере, потому что
она слишком слаба или слишком целомудренна, или потому, что обстоятельства жизни препятствуют проявлению
этой невидимой скрытой души. Эта внутренняя замкнутая
душа превращается в сценической роли в видимый образ.
" — В таком случае актер не мог бы играть роль, похожую на его внешний характер. Не было бы той разницы,
которая дает напряжение. Не было бы прорыва изнутри!
— Играть такую роль он. пожалуй, может- Но это ему
ничего не дает.
— Значит, все-таки должна быть разница между повседневной жизнью и театром?
— Эта разница, Елена, и определяет сущность человека. Остальное — это то, что дает всем природа, продукт
ее творческих сил.
— Итак, если бы кто-нибудь мог сбросить с себя оболочку, если бы он мог стать прозрачным, то он был бы
уже неспособен хорошо играть, так как ему не нужно
было бы своей игрой спасаться из объятий «железной
девы»?
— Игрой? Пожалуй, он не мог бы больше играть. Святые, несомненно, были бы плохими актерами.
Я' подошла к нему вплотную и спросила:
— Скажите, это относится ко всем искусствам, и к поэзии тоже?
Лицо Белы передернулось. Он вскочил и подошел
к окну.
Я сделала ему больно! Как я сочувствовала его боли,
хотя совсем не понимала ее. И вместе с тем меня наполняло чудесное, счастливое чувство: что его страдание
причиняет мне боль!
— Вероятно, это относится и к поэзии, — ответил он
так тихо, что я едва уловила его слова.
Тогда я положила свою руку на его руку и сказала:
— Бела, не правда ли, искусство — это не высшее
в жизни?
Почему я это сказала? Как может притти в голову нечто подобное? Откуда это? Я даже не знаю, что это значит! Просто так — сорвалось с языка. Оттого, что было
больно, оттого, что болело его сердце. Это шло от него.
И я была так счастлива!
— Благодарю вас, Илона, — сказал он, — благодарю
вас!
Он склонился над моей рукой и поцеловал ее. Потом
он ушел.
Я раскрыла окно и начала петь. Я пела без разбора
все, что приходило в голову. Мягкая, теплая, темная грозовая тучка на небе, персиковые деревья в цвету, сияющие и дрожащие в предчувствии дождя. Я широко раскинула руки и пела. Сердце болело, и я была так
счастлива, так бесконечно счастлива, что мне было
больно . . .
Я не знаю — которого.
И к чему мне число? Теперь весна!
Я с таким радостным чувством села сейчас за свой
дневник, словно я должна получить хорошее, милое
письмо. При этом совершенно не о чем писать. Жаль,
что нельзя в дневник напеть. Надо изобрести для меня
дневник с фонографом.
Когда я сегодня возвращалась домой, на всех вывесках, куда ни глянь, я видела фамилию Штернберг.
Прежде мне никогда не бросалось в глаза, что на свете
так много Штернбергов. Меня волновала мысль, что все
эти люди могут быть его родственниками.
В опере меня, действительно, оставили теперь в покое.
Сальго сдержал свое обещание. Они исключили меня из
игры и больше не втягивают в свои дурацкие фривольные выходки. Как это хорошо! Но мне не хотелось бы,
чтобы они чуждались меня, ведь я их люблю. Что ж делать, если я другая! Было бы жалко!
Сегодня я расспрашивала Белу. Он рассказал мне
о своей матери и о маленькой сестре Агате. Я хотела бы
с ней познакомиться. Он говорил также о своих друзьях,
о графе Сентгеорги. (Это тот старый лысый господин,
с которым он сидел в ложе на «Тристане».)
Бела сказал, что мне следовало бы познакомиться
с этим Сентгеорги. Но мне вовсе не хочется. Я не хочу
новых знакомств. Лучше всего так, как оно сейчас есть.
К чему всегда что-нибудь новое?
1-го мая.
Мы ездили за город! Мы были в лесу! Мы захватили
с собой провизию. Когда я с ним, меня беспокоит близость других людей. Я чувствую, что наша дружба в опасности, и я лишь тогда спокойна, когда я никого не вижу
и меня никто не видит.
Он был так очарователен! Мне казалось, будто я впервые видела его при дневном свете. На воздухе, среди зелени он кажется еще смуглее. Какой он невероятно черный! И такой смешной в лесу. Совсем не на месте, как
молодой теленок, которого в первый раз выпустили из
хлева. Его огромные черные глаза всему удивляются. Он
смотрит, как чужой, вокруг себя. Поэтому так приятно
и интересно гулять с ним.
Мы полдничали в лесу. Я приготовила ему бутерброд с
холодным мясом. Как это было приятно, с каким удовольствием яі разыгрывала хозяйку! Я еще никогда не видела, как он ест!
Это было чудесно! Он сказал, что терпеть не может
сорванных и притащенных в комнату цветов. (А корзины
с фиалками?!!) О г о ! . . Он считает, что рвать цветы —
это жестокость, равносильная убийству. (Кто же мне прислал фиалки?)
Сегодня мои коллеги устроили вечеринку в каком-то
ателье. Меня не пригласили. Я бы, мол, все равно не
пошла. И, в сущности говоря, это очень благородно и
тактично со стороны Сальго, что он держит свое слово.
Нет, там мне не место! Мне это не нужно! Но то, что они
так отдалились от меня, меня немного огорчает. Я ведь
не хотела совсем обособиться от них, ведь я их люблю.
Ну, ничего. Хорошо и так. Хорошо, очень хорошо!
Сегодня днем я видела их всех трех вместе. Они шли
вдоль Ринга и свернули потом на Кенигштрассе. Посредине шла мама, справа маленькая девочка, а слева маленький мальчик. У его матери такое добродушное, бодрое
лицо. (У большинства хороших людей грустные лица!)
С какой радостью я подошла бы к ним и поцеловала ей
руку. С какой радостью! Вот там, на Ринге, средь бела
дня, перед всем светом!!! Почему нельзя делать такие
вещи? Но я даже перешла на другую сторону, не желая
смущать Белу. Он, верно, покраснел бы и застыдился.
Все маленькие мальчики стыдятся своих матерей перед
своими подругами.
Бела, Бела, Белабелабела — Алеббелалеб . . .
Вчера я узнала, что мои коллеги устраивают на Иоганнисберге празднество под открытым небом. Я сказала
Сальго:
— Вы меня не звали, но я все-таки охотно пошла бы
с вами.
— Это не годится, — возразил он, — я не могу взять на
себя ответственность за то, что ты с своей святостью
будешь себя хорошо чувствовать среди нашего богемного сброда. А пощечин мне на этот сезон хватит!
Он никогда еще не разговаривал со мной в таком отвратительном тоне.
— Оставь меня в покое с твоей «верховной жрицей», —
сказала я ему.— Как бы там ни было, но мы все скоро
разойдемся, и я хочу еще раз .побыть вместе с вами на
прощанье. У вас ведь нет никаких причин сердиться на
меня. Я ведь хочу только немножко посидеть с вами.
Слезы навернулись у меня на глаза. Я сразу становлюсь
сентиментальной.
Сальго искоса взглянул на меня.
— У тебя выходной день? — спросил он. — Я не рыцарь и не хочу драться на дуэли!
— Не будь таким гадким, — сказала я. — Я делаю, что
хочу. Сегодня я хочу отправиться с вами.
И я отправилась. Было очень хорошо. Они танцовали
и пели, а потом мы зажгли лампионы на длинных палках
и гак шли домой через темный лес. Мое сердце болело,
бог знает отчего. Я подошла к Сальго, взяла его под руку
и прильнула головой к его плечу, так как от слез у меня
немного кружилась голова. Сальго не сказал ни слова,
мы тихо подвигались вперед. Остальные пели, и пестрые
лампионы скользили под деревьями как исполинские
майские жуки. Я плакала на плече у Сальго. Может
быть, я была пьяна. Он за всю дорогу не сказал ни слова,
только иногда гладил мое лицо. А я плакала.
Сегодня утром пришла срочная телеграмма из ТиссаВашаргеля от Андрэа. Я должна непременно пойти на
экзамены в Офенскую консерваторию. Что это значит?
В здравом ли она уме? И что там такое? Есть у нее
там кто-нибудь? Я пойду. За полтора года она не
написала мне ни строчки, и вдруг эта телеграмма! Офенская консерватория. Я даже не знаю, где она. Я
боюсь, что там, в Тисса-Вашаргеле, многое еще может
произойти!
Я не сказала Беле о вечере с лампионами. Почему?
Ведь я не сделала ничего дурного. Я боюсь его! Не знаю
почему, но я его ужасно боюсь! Боюсь!
Фрау Лорке. Так зовут одну женщину, которую
он очень уважает. Он рассказывал ей обо мне. Я пришла
из-за этого в ярость и вела себя отвратительно. Кто
она такая, чтобы вызывать меня на ее высокий суд?
Что ему за дело до ее мнения обо мне? Кто она? Что
она собой представляет? Он говорит, что она такая «настоящая». Разве это уже достижение? Ее зовут Клара.
Еще это! Противное имя!
Этот день! Этот день! Этот день! Бела утром
не позвонил. Я не пошла на репетицию, потому что
ждала его звонка. Он не пришел и после обеда. Я чуть
не опоздала в оперу. В опере все неистовствовали от волнения. Спектакль начался на полчаса позже. У меня не
было времени как следует одеться и загримироваться.
Естественно, что в таком состоянии нельзя прилично
петь.
Апплодисменты все-таки были. Когда я после занавеса
выхожу со сцены, Сальго стоит во второй кулисе. Заме-
тив меня, он поворачивается ко мне спиной. Я подхожу
немУ— Милый Сальго, — говорю я , — прощай! Мы не увидимся до осени, давай простимся.
— Прощай! — говорит он и даже не оборачивается.
— Сальго, что с т о б о й ? — спрашиваю я. — Т ы сердишься? Ведь теперь я не ударила тебя по лицу.
Тут он оборачивается.
— Бей по лицу, если это доставляет тебе удовольствие.
До тех пор, пока это и другим доставляет удовольствие,
ты в праве это делать.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что ты очень плохо пела. Диллетантка второго
сорта.
— Правда? — спрашиваю я.
У меня было такое чувство, словно мне пронзили
сердце.
— Правда, милая жрица!
Я ничего не могла ответить. Я еще постояла немного,
потом ушла. Но в коридоре я остановилась, повернулась
и направилась обратно к Сальго. Я не знаю, что на меня
нашло. Мне было бесконечно горько.
— Сальго, — начала я , — хочешь поцеловать оспинку
на прощание?
И я подняла рукав.
Сальго стоит, смотрит и молчит. Потом он смерил меня
взглядом с головы до ног:
— Нет, милая верховная жрица!
С этим он поворачивается и уходит.
Я плакала в уборной еще полчаса. Я даже не разгримировалась как следует. Внизу меня ждал Бела. При
виде его мне стало так страшно, что у меня подогнулись
колени. Мы не проронили ни слова. Только на Байзаштрассе я сказала:
— Я ухожу из оперы.
Почему? — с удивлением спросил он.
— Общество мне не подходит. Атмосфера мне не подходит. Я лучше буду концертной певицей.
Он остался у меня к ужину. Он был молчалив и избегал моего взгляда. Мы оба были очень взволнованы.
После ужина Бела вышел в переднюю. Я стояла посреди комнаты и знала: вот сейчас, сейчас что-то про-
к
изойдет. Наконец, он вернулся. Он принес переплетенную в белый шелк книжечку. Он держал ее нервно и неловко, как живое существо. Опустив глаза, он молча подошел ко мне. Я тоже молчала. Это были его стихи.
Я это знала. Но я не смела заговорить с ним.
— Возьмите, Илона, — наконец, тихо сказал Бела. —
Возьмите! — повторил он, так как я не двигалась с места.
Я взяла книжку и положила ее на стол.
— Я прошу вас открыть эту книгу только в МарияВерте.
Мое сердце разрывалось на части.
— Бела, — с трудом произнесла я. — Бела, заслуживаю
ли я это? Я ведь самая обыкновенная маленькая глупая
женщина.
Он посмотрел на меня. Как он на меня посмотрел!
В глазах его пылал красный огонь.
— Я знаю, что недостоин дать вам эту книгу, — сказал он. — Вчера я целый день думал о том, смею ли я поднести ее вам.
Он говорил, словно преклонив колени.
И тут произошло нечто дикое. Только потому, что он
так говорил! Меня вдруг охватило какое-то бешенство.
Я выбежала из комнаты, сорвала с себя платье, вытащила
костюм баядеры, смастерила вызывающую прическу, накрасилась как девка и в таком виде вернулась в комнату.
В дверях я остановилась.
Он 'смотрел на меня, улыбаясь. О, как он улыбался!
— Что это значит? — спросил он.
Если бы он не улыбался так, я крикнула бы ему: «Это
я—такая, какая я есть!»—Но он улыбался как шестилетний ребенок.
— Костюм для Саломеи, — стоя в дверях, ответила я. —
Я только хотела показать его вам.
Затем я ушла обратно и снова надела белую жреческую
одежду, с ниспадающими складками. Одеяние святой!
Бела оставался до двух часов. Но мы не сказали и десяти слов. Время от времени я плакала. В этом заключалась наша беседа.
Прощаясь, он сказал:
— Послезавтра вы уезжаете в Мария-Верт. Сегодня
в вечер «Тангейзера» мы простимся. Я буду ждать вашего письма.
Я обхватила его руку и заплакала.
— Нет, нет, нет, не уходите еще! Я боюсь. Я боюсь
остаться одна.
Он позволил удержать себя. Он остался. Но без настоящего возврата, словно я насильно удержала его. Он
был так неподвижен, что моя рука соскользнула с его
руки.
Господи, может быть, мы расстаемся только на один
месяц! Он приедет навестить меня в Мария-Верт. Отчего
же мне так грустно? Так ужасно, смертельно грустно,
точно я никогда больше не увижу его. И эта белая книга!
Я боюсь этой книги!
Мария-Верт, 12-го июня
Я уже неделю здесь. Но мой дневник я еще не вынимала из чемодана. Мне не хотелось писать. Беле я написала пока только одну открытку. Я ничего не хотела
читать, ни о чем не хотела думать, ничего не хотела говорить, только тихо лежать с закрытыми глазами. Бросить весла и лежать на дне лодки, чтобы меня никто не
видел. Большие белые облака на синем небе — и ни
одной мысли. Еще меньше, чем во сне, ибо во сне видишь сны . . . А здесь только запах воды, запах камыша,
горячая доска лодки, дальний благовест вертских церквей,
гудение поездов на крумпендорфском берегу, гладкие,
скользкие стебли водяных лилий в тепловатой стоячей
воде и большое белое облако.
Сегодня я получила письмо. Он пишет только, что
ждет моего письма и до этого ничего не может написать.
Я знаю, какого он ждет письма. Но я еще не раскрывала
белой шелковой книги. Почему? Я каждый день беру
ее в руки. Затем я снова закрываю ее и иду «сперва еще
раз» полежать в лодке под синим небом. Почему «сперва
еще раз»? Что же потом должно произойти?
Если бы я в Крумпендорфе не вышла из поезда, а просто поехала бы дальше, я никогда не раскрыла бы белой
шелковой книги. Или — когда-нибудь, когда я была бы
совсем старой.
Как хорошо было бы быть старой! Совсем старой.
Когда я стою на Мельничной дороге и смотрю, как вечером гонят домой коров, я невольно думаю о таких вещах.
Как хорошо в таком спокойном, тихом вечернем ландшафте быть спокойной и старой. Но какое же это имеет
отношение к коровам? Идиотка!
Белой книги я не раскрыла и сегодня. Завтра!
Первое письмо от Белы. Какой у него чудесный почерк!
Буквы стоят на длинных ломких стеблях, как из стеклянных нитей.
Прежде чем распечатать это письмо, я іподумала:
могло ли оно быть написано на машинке? Нет! Невозможно!
Я рада, что я—не графолог. Мне было бы страшно прочесть слишком много.
— Я и сегодня не читала белой книги.
И сегодня.
Мне кажется, что я под землей или под водой, в какой-то
засыпанной, потонувшей стране. Я не слышу, что говорят люди, но когда случайно мое ухо улавливает человеческие слова, я пугаюсь того, что они немецкие. Мне
кажется неестественным, что я понимаю их я з ы к . . .
Книги я все еще не раскрывала. Я живу с ней в одной
комнате как с ручной пантерой. Быть может, она только
спит, эта белая пантера? Я неохотно бываю в своей комнате. Поздно прихожу домой и сразу ложусь в постель.
Когда-нибудь ночью я проснусь и увижу желтые глаза
пантеры.
Теперь десять часов, по тому берегу проходит скорый
поезд в Прагергоф. Длинная огненная змея. Господи,
господи, помоги мне!
Бела, тебе пишу все это! А иначе зачем мне писать?
Теперь, вот видишь, теперь я могу тебе кое-что сказать.
Четыре чаіса утра. Я только-что пришла из лесу. Вчера
в пять часов " вечера я вышла из дома, чтобы взобраться на Веттерштуль. Я ни о чем не думала
по дороге. Лес через глаза врастал в мой мозг.
Кривые ели и темный папоротник. И при этом я все-таки
думала о тебе.
Когда мне было семнадцать лет, я однажды шла по
этой дороге. Я думала о виденном мною тогда ландшафте. Я отчетливо видела каждую мелочь, и эта картина причиняла мне боль. Было больно, как при мысли
о далеком, недостижимом, словно приснившемся, ландшафте прошлого. Отчего? — думала я. — Разве я не
снова здесь, на том же самом месте?
И тут это случилось. Словно молнией осветило всю
местность, и я с внезапным страхом увидела, что это не
тот ландшафт, в котором я тогда бродила. Те же горы,
те же леса, ни одного нового домика. И все-таки это
другой ландшафт, совсем не похожий на прежний.
Но какое-то другое сходство есть в нем! Какое-то другое сходство? И тут я узнала тебя, Бела! Не знаю—как,
но я узнала тебя в'этом ландшафте. Узнала по тому, что
теперь я вижу все другим, чем прежде, каждую гору,
каждое дерево. Это ты теперь видишь этот ландшафт
во мне!
Ты это понимаешь, Бела? Признаюсь тебе, что моимпервым чувством был ужас. Смогу ли я когда-нибудь
стереть это из моих глаз? Напрасно теперь села бы
я в крумпендорфский поезд: слишком поздно! Я все
равно ѵвезла бы тебя с собой. Но это был счастливый
ужас! Как в тот день, когда я впервые почувствовала,'
что твоя боль болит во мне. Я пустилась бежать. Я бежала и бежала. Я была уже около мельницы, но рука
моя чувствовала твою горячую, сухую руку, и в каждом
новом дуновении, в каждом луче, в каждом солнечном
блике — был ты. Все загромождалось, наполнялось тобой. Оно подымалось над вершинами Доломитов и упиралось в небо. Я бегом добежала до верхушки Веттерштуля, и тут передо мной вдруг открылась большая Клагенфуртская долина, другая сторона, открытый мир.
И я увидела, что все напрасно! Я оцеплена тобой.
Я упала на колени и сказала: «Да, да, да!» Я все повторяла одно это слово и кивала головой: «Да, да, да!»
Потом я растянулась на земле и долго лежала. Мой
милый Бела, я — только глупенькая женщина. Не сердись
на меня за то, что я не могу тебе все это объяснить. Но
все-таки я хочу рассказать тебе, как это было.
Когда я поднялась, на небе мерцали звезды и всходила
лѵна. Кругом высокие, черные горы и вой ветра. Мне
больше не было страшно. Я сложила руки и стала мо-
литься: «Господи, взгляни, вот я перед тобой. Возьми
меня. Если хочешь, возьми меня теперь, ибо все
теперь готово. Вот я . . . » Я стояла и ждала. Я ждала,
что из темноты протянется огромная рука и снимет
меня с вершины. Но этого не случилось. Я должна
была итти дальше. Но в этом было какое-то большое
решение.
Я повернула обратно в лес. В нем было так темно, что
нельзя было различить деревьев. Слышался лишь легкий
теплый шелест. Мне не было страшно, хотя я вообще очень
боюсь темноты. Даже у себя в комнате. Но теперь я не
боялась, потому что ты не боялся. Ибо все это было
тобой. Потому что я шла к тебе в лес, как в шатер из
черного бархата. «Это свадьба, брачная ночь», — подумала я. Долго, долго шла я по лесу. Он был мрачен и
черен. Я руками ощупывала деревья. Я уходила все
дальше, все глубже вниз, спускаясь куда-то во мр'ак.
И этот мрак был ты, Бела! Вдруг я очутилась на поляне,
белой от лунного света. Оснеженной казалась эта маленькая полянка, заросшая анемонами. Там мы остановились. М ы — потому что ты был тут же: справа, слева,
г,округ, везде. Я медленно разделась. Я медленно снимала с себя все, сладко сжималось сердце, я слагала с себя
самый тяжелый груз моей жизни. Я спустила сорочку и
широко раскрыла руки. И ты б ы л ветром, ты был луной
на моем теле. И ты знал, как- я прекрасна.
Было утро, когда я нашла дорогу домой. Теперь
я снова в своей комнате и теперь я прочту белую книгу.
Сперва я хочу выспаться, так как меня клонит ко сну.
Теперь уже не к спеху! Правда, Бела? Я еще никогда
не засыпала с таким спокойным, глубоким чувством безопасности. Каждая капля крови в моих жилах чувствует
этот покой. Я кладу белую книгу на подушку. Белая шелковая пантера будет спать со мной! Мой возлюбленный!
Конец! Все кончено!
Белая пантера бросилась на меня и перекусила мне
горло.
Когда я положила книгу, со мной сделался припадок
судорожного смеха. Я кидалась из стороны в сторону,
так что с ночного столика попадали стаканы. В комнату
ворвались горничная, за ней кельнер, хозяин с женой,
приезжие гости, дети. Нигде нельзя было найти врача.
Я хохотала три часа без перерыва. Потом я заснула. Проснувшись, я в пижаме бросилась вниз, чтобы вернуть
письмо, которое я утром отправила Беле. В письме я
писала: «Я люблю тебя, приезжай, я жду тебя».
Господи, ты не оставил меня! Письмо на десять минут
опоздало к отходу почтового парохода. Я успела его
вернуть. Десять минут! Теперь я могла бы, не спеша,
выехать в лодке на середину Вертского озера, могла бы
опуститься глубоко, глубоко, где меня никто больше не
увидит.
Я перечитываю ее, верно, в сотый раз. Белую шелковую
книгу. Я знаю наизуст все двадцать семь стихотворений.
Прекрасные стихи! Я дам написать их на стенах моей комнаты. Я зафиксирую их в фонографе и заставлю его день
и ночь кричать их мне в ѵши до тех пор, пока я не сдеру
ногтями всю кожу с лица и не обгрызу все десять пальцев.
И я сама буду декламировать, что «мои брови — вечные
арки святилища, перед которыми даже молитва робко
отступает», и что «кто увидит меня однажды, превратится
в бездомного странника, ибо он должен будет искать
ту святую страну, где я царствую» в «мраморном величии»,
и «что каждое
мое движение — священнодействие».
«Избранным становится все, на что я взгляну, и в ничто
погружается все то, от чего я отвращаюсь». А что ребенком я получала шлепки и побои, когда никакое сияние не
окружало меня и я не пребывала в мраморном величии,
и когда чистота моя не была лучом вечным немых глетчеров? Хоть плачь!
Вот что я натворила! Я дурачила Белу. Я играла
комедию, позировала, скрывала правду и лгала, внушая
ему, будто я такая. Мраморно-чистая, возвышенная.
Теперь я все понимаю. Все так ясно, что я от этого
ослепну. Ведь я все это очень тонко рассчитала и подготовила, как последняя проститутка! Сальго прав. Потому
я и дала ему пощечину после «Тангейзера». Я уже тогда
хотела импонировать Беле, когда впервые увидела его.
Я хотела показать ему, что не позволяю целовать себя.
Я потому и не хотела, чтобы он заходил за мной в театр,
потому и умолчала о прогулке с лампионами. Я лгала и
обманывала его для того, чтобы он считал меня такой
мраморно-чистой. А теперь?! Теперь я не могу сказать
ему, что люблю его, потому что ведь я не та, кого он
любит. Он любит жрицу, королеву с священным ореолом,
а не меня. Не меня, Илону, бедную Илону, самую дурную
во всей опере. И причина того, что не каждый.^ кто хотел
этого, мог иметь меня, крылась вовсе не в моей святости,
а исключительно в моем разборчивом вкусе или только
в моей нервности и чувствительном носе.
Бела меня не любит! Бела даже не знает, кто я, какая я.
Я
сама
замкнула
себя
в
мраморно-возвышенную
«железную деву». Бела почувствует ко мне отвращение,
когда узнает правду. Нет, нет, нет! Так это не может
остаться. Я должна немедленно написать ему обо всем.
Я не хочу его больше обманывать. Вот сейчас я напишу
ему все!
Я не написала. Я не написала. Я боюсь его глаз. Можно
ли отнять у поэта его иллюзию? Что я такое? Разве стихи
не важнее меня?
Но искусство — не высшее в жизни. Я сама сказала
ему это.
Я опять не написала. Сальго я послала открытку.
Об этом ведь нельзя писать. Когда он приедет, я ему
все скажу. Устно легче. Он скоро будет здесь. Я это чувствую.
Что это было? Сегодня днем я стояла наверху у последней мельницы на горной лужайке и смотрела вниз, в сторону виллы Клингер, на крест около яблони. Вдруг рядом
с крестом я увидела Белу. Он стоял там и смотрел вверх
на меня. Он смотрел на меня, а я сделала вид, что не заметила его. Что это было? Я закрыла глаза, и мое тело вдруг
окаменело как жучок, притворившийся мертвым. Так
стояла я и ждала, затаив дыхание. Это длилось, может
быть, сто лет.
Наконец, я открыла глаза. Белы уже не было . . . Но он
безусловно видел меня. Я сбежала вниз. У отеля встречает меня хозяин с известием, что девятичасовым пароходом приехал черноволосый молодой человек и искал
меня. Ему сказали, что я ушла гулять по направлению
к мельнице. Он пошел за мной. Нашел ли он меня?
— Нет, — сказала я.
— Жаль, он уехал обратно двенадцатичасовым пароходом.
Что это было? Что это было? Что это было?
Это письмо пришло из Клагенфѵрта. Я вклеиваю его
сюда.
Милая Илона! У т р о м я был в М а р и я - В е р т е и искал вас. Я х о т е л с д е л а т ь вам сюрприз. Я вас и нашел. В ы стояли, п о г р у ж е н н а я
в синее небо, в ы с о к о на ц в е т у щ е й вершине, с закрытыми глазами,
н е п о д в и ж н а я , как на костре.
Как молитва, как жертва земли.
Я н и к о г д а еще не в и д е л ничего с т о я щ е г о т а к в ы с о к о , так н е д о ступно
Я не з а г о в о р и л с вами. М о ж е т б ы т ь , я ч у в с т в о в а л , ч т о
мой голос не д о с т и г н е т вас. М о ж е т б ы т ь , я п о ч у в с т в о в а л , что
ч е л о в е к у н е л ь з я ж д а т ь б о л ь ш е г о , и я т и х о н ь к о ушел о т т у д а , как
вор
Этим зрелищем вы дали мне, конечно, б о л ь ш е , чем хотели.
Я не могу э т о г о в е р н у т ь . Но я не х о ч у б о л ь ш е н е о ж и д а н н о л о в и т ь
вас и шпионить за вами. Я не х о ч у к р а с т ь . Поэтому я предупреж д а ю вас, что з а в т р а утром, в о д и н н а д ц а т ь ч а с о в б у д у в Мария-
-
Верте
Бела.
Он сошел с ума. Он безумец. Но я опять сама в этом
виновата. Я опять играла комедию. Вместо того чтобы
просто с ним поздороваться, я стояла как статуя и старалась казаться интересной. О, «железная дева!» Как мне
это ему сказать? Как мне объяснить этому человеку, что
я обыкновенная легкомысленная женщина? Как? Бела!
Бела! Бела! Рычать! Поднять голову и выть как собака!
Завтра утром он будет здесь!!!
Римини.
я не знаю, как я сюда приехала. Я вдруг очутилась
в поезде на крумпендорфской линии и ехала до тех пор,
пока меня не высадили из вагона. Теперь я в Римини.
Вчера ѵтром в одиннадцать часов Бела сошел на берег
в Мария-Верте. Он прошел мимо купальни, прошел под
платанами, вошел в гостиницу, встретил фрейлейн Марию
или хозяина и спросил, где я. И ему ответили, что фрейлейн вечером уехала!!! Его лицо! Его лицо!
Нет, нет, я этого не могла допустить. Я выдала бы себя,
а этого я теперь больше не могу. Он любит ведь не меня!
Может быть, он вообще не любит! Он только мечтает.
О, господи! А объяснения ни к чему. Осенью, в Будапеште, когда он увидит меня в повседневной жизни, без
позерства, такой, какая я есть. . . и если он и тогда захочет меня . . . тогда, тогда! . . Сейчас только 27-е июля.
Если бы я на все это время могла закопаться в песок!
Если бы я могла заснуть теперь и проснуться только
1-го сентября!
Здесь такие горизонтальные дни (в Мария-Верте они
были вертикальны, как тонкие, крутые, вознесенные
башни). Здесь они горизонтальны, как пустыня.
Сегодня я перелистывала книгу произведений Шлейермахера, которую дал мне Бела. Она открылась сама на
тридцатой странице: «Десять заповедей для женщин».
И сразу же наверху я прочла:
«Не создавай себе идеала, ибо природа, твоя госпожа, —
строгое божество».
Впервые я взяла здесь в руки книгу и открыла ее как
раз на этой странице! Послать мне ее Беле? Спросить его,
иначе ли звучат десять заповедей для мужчин? Или, может
быть, их божество не природа?
Но не он, а я обманывала его, создавая идеальный образ
Он же честный, чистосердечный и хороший, он всю мою
игру принимал за чистую монету. Фу!
Голубое море, голубое небо, голубое солнце, голубой
песок. Может быть, лазурный ц в е т — ц в е т забвения?
Если бы все было еще чуточку голубее, если бы все было
совсем голубое — жизнь потонула бы в этой лазури.
Бела даже не знает, где я.
Завтра я напишу Сальго.
Сегодня я получила следующее письмо:
И л о н а ! Почему вы б о и т е с ь меня? Почему в ы б е ж и т е ? В ы боит е с ь причинить мне б о л ь ? Илона, не бойтесь. Вспомните фразу
Спинозы, о которой мы к о г д а - т о г о в о р и л и : «Кто по-настоящему
любит б о г а , т о т не т р е б у е т , ч т о б ы и б о г е г о любил». Илона, не
т о л ь к о бога можно т а к любить. Илона, не б о й т е с ь !
Он сумасшедший. Он думает, что я его не люблю. Бог
мой!
И как он страдает!
Даже здесь я чувствую
его боль. Подожди, Бела, подожди! Все будет хорошо!
Но так это не может оставаться! Правда необходима.
Я не хочу лгать тебе, потому что я тебя люблю, люблю,
люблю !
Я послала телеграмму: «Бела, ждите, не сердитесь на
меня и ждите».
28-го а в г у с т а .
Завтра я возвращаюсь в Будапешт. Целый день я ходила сегодня взад и вперед по комнате и думала.
Я закрыла окно, чтобы не слышать шума моря.
Как будто я должна написать завещание. Ведь как бы
там ни было, но что-то окончилось. Будет другая, новая
жизнь, и та Илона Ниари, которая двадцать четыре года
жила этой жизнью, умирает. Ее можно оплакивать. Даже
в том случае, если все будет хорошо. С этой Еленой все
равно покончено.
Я все обдумала . . . Я ввела Белу в заблуждение. Он влюбился в идеальное существо, каким я, быть может, и
хотела бы быть, но которого на самом деле нет. Если
я открою ему свою любовь, и мы сойдемся, обман выяснится через несколько дней. Бела отрезвится, он покинет
меня и будет меня даже презирать за мою лживость.
Я должна ему честно все сказать, все показать, чтобы он
меня ясно видел и тогда любил, если может. Тогда, тогда,
о господи, тогда я даже могла бы еще стать этим идеальным существом! (Но эта мысль опять лишь соблазн
к новой лжи!) С этой комедией покончено.
Прощай, море, прощай, песок, прощай, шуршащая
тишина, прощайте, золотые паруса, прощайте, красивые
юноши и девушки Кампаньи, в белых купальных простынях, с открытыми волосами и голыми бронзовыми руками.
Прощай, Елена Питтони!
Б у д а п е ш т , 1 - г о сентября.
Я приехала вчера в одиннадцать часов вечера. Прямо
с поезда я приказала везти себя к театру и стала ходить
вокруг большого черного здания. Большой, черный, милый дом!
В десять часов утра я опять была гам. Разумеется, никого еще не было. Я взошла на сцену. Канаты, доски, проволока, лампы и добрый старый запах сцены. Я глубоко
вдыхала его.
Я спросила у швейцара, где же мои коллеги? «Они еще
спят». Само собой разумеется! Я была так нетерпелива
и нервна, что чуть не выпрыгнула из собственной кожи.
Я ждала в вестибюле. Первым пришел Сальго, в четверть
одиннадцатого. Вот он работает! Я выбежала ему навстречу, к самому сфинксу. Он был рад, я видела это по
его лицу. «Что нового? Какая будет работа?» — спрашивала я. Главные роли в трех новых операх. Донна Анна
и Динора и Сента и еще что-то совсем замечательное. Но
это секрет . . . О, петь, петь, петь!
Сальго был какой-то странный. Я видела, что он рад.
Он был мил и приветлив. Но в нем появилась какая-то
странная изысканность манер, как у маркиза. Что с ним
такое? Может быть, он посещал летом курсы танцев и
благородного обхождения?
И вообще в театре сегодня было тихо как на кладбище,
несмотря на то, что все были в сборе. Я побежала отыскивать концертмейстера. Я хотела немедленно приняться
за работу. Работать, работать! Я хотела также сговориться с другими, чтобы провести вместе вечер, но ничего
не вышло.
Какие они все стали скучные! Я хотела еще немного
побыть с ними, но они все удрали. В два часа я стояла
одна в пустом коридоре. Мне было нечего делать, но
я все-таки с трудом заставила себя уйти.
Беле я еще не звонила.
Какая я идиотка, какая сумасшедшая, что не попросила
у него фотографической карточки! Что мне теперь делать?
Попробовать разве нарисовать его профиль? Я ведь знаю
его наизуст! Но я не умею рисовать. Если бы мне сейчас
громко крикнуть, он услышал бы мой крик? Мне кажется,
я могла бы крикнуть достаточно громко.
Мне хотелось бы выкрасить свои волосы в рыжий цвет.
Не будут ли они слишком темными? Однажды мне это
уже предложили. Черные глаза и рыжие волосы — и
«пожарная команда должна будет неотступно следовать
за вами», — сказал этот человек. Он был скотина! Но это
он понимал.
Бела был у меня! Я твердо знала, что он придет, и всетаки, когда он вошел в комнату, я чуть не потеряла сознание и испуганно застегнула свой халатик, который
я только-что нарочно расстегнула. О, «железная дева»!
Бела был бледен как мертвец, глаза его пылали таким
огнем, что я опасалась ожогов на своем теле. О, если бы
я их получила!
Он поцеловал мне руку и не проронил ни слова. Он сел
на свое излюбленное место, в угол дивана. С какой
радостью я бросилась бы к нему, опустилась перед ним
на колени и сказала: «Нет, нет! Не надо страдать! Ведь
я люблю тебя! Ты мой! Но твоя любовь направлена мимо
меня. Подожди немного! Ведь я хочу только, чтобы все
стало правдой».
Он сел в угол дивана, опустил голову и взглянул на меня
снизу вверх. Господи, как радует меня, что я знаю
наизуст каждое его движение! Он долго молчал. Наконец тихо, медленно сказал:
— Илона, вы здесь уже с первого числа. С тех пор
я вижу свет в ваших окнах. Я не приходил к вам, потому
что вы меня не звали. Вы все еще боитесь меня? Вы не
верите тому, что я вам писал? Елена, мне ничего не надо
от вас, кроме того, чтобы вы существовали и мне дозволено было видеть ваше бытие. Или вы даже этого не
хотите мне дать?
Я дрожала так, что у меня стучали зубы. Я готова была
закричать. И я ничего не могла ответить, ибо я видела
лишь его курчавые черные волосы и думала только
об одном: гладить, гладить эти волосы! Он сказал еще
что-то, но я ничего не слышала. Наконец, я встала, принесла белую пантеру, положила ее на стол и сказала:
— Бела, возьмите назад эти стихи, они адресованы не
ко мне. Я не святая и не окружена сиянием. Я самое
обыкновенное, веселое, легкомысленное существо и ничего
больше.
Слезы стекали мне в горло, как горячее масло.
Тут он улыбнулся. Он улыбнулся!!!
— Но поверьте же мне, Бела! Поверьте мне! Я вас
обманывала, я играла комедию. С другими я другая,
в театре я совсем другая.
— Я знаю, — возразил он, — но это не настоящая вы.
— Но ведь это тоже существует во мне! — воскликнула
я > __ оно есть! И это тоже — я. Да, это тоже — я!
В конце концов его взгляд смутил меня и сбил с толку,
и я сказала, что, пожалуй, он прав, а то, другое — не мое
настоящее «я».
Нет, нет, нет! «Железная дева» ужасна. Опять начинать
жизнь, полную лжи?
. . . Я одна выпила почти целую бутылку. Мне стало
так жарко, что я сняла блузку и сидела полуголая. Все
остальные тоже разгорячились, только Сальго был неподвижен, как соляной столб.
— Что с тобой, — крикнула я ему, — чего ты уставился
на меня, как баран на новые ворота? Я хочу танцовать
матчиш! Матчиш!
— Но не со мной, — ответил ужасный человек и не
шелохнулся, только смотрит на меня в упор.
— Можешь повеситься!
И я пошла танцовать с Гансом. Вдруг стук в дверь. Ганс
выпускает менд из рук.
— Не останавливайся же, когда я только-что вошла
во вкус!—; крикнула я и продолжала петь и танцовать.
В это время входит Бела. Как раз кстати! Я сделала
вид, что не заметила его. Но Ганс отпустил меня, и вдруг
стало тихо, как в церкви.
— Что с вами? — сердито крикнула я. — Ведь не стесняетесь же вы Белы Варна? Он поэт, богема, и его место
среди нас! Дайте ему стакан!
Бела смотрит на меня и улыбается. Он улыбается.
Добродушно, тихо и сочувственно.
— Чего вы так глупо скалите зубы? — кричу я.
Вдруг Сальго осаживает меня грубо, как служанку:
— Ёлена, оденься!
Потом он подходит к Беле, берет его под руку и ласково,
любовно выводит его из комнаты.
— Пойдемте, вы подождете Илону внизу!
Я его чуть не убила! Я его чуть не убила за то, что он
взял Белу под руку, за то, что он мог быть так мил
и внимателен к нему.
«Оставаться чистой без всякой страсти — это не много
стоит. Но с таким пламенем в крови!..»
Это мнение Белы по поводу маленькой пробы вчерашнего дня. Он отговаривается. Он старается отговориться
от себя самого, чтобы не видеть правды! Оставаться
чистой без страсти, — это не заслуга, но с таким пламенем
в крови, как у меня, это было бы прямо искуплением.
И еще два стихотворения.
Самый безвкусный вздор,
когда-либо написанный восторженным гимназистом. «Все
страсти земли я собираю в саду моей души, чтобы их там
очистить и возвысить!» Я как раз специально этим занимаюсь, я, Илона Ниари! Я ношу в своей душе химическую
чистку для всех грехов. Слепой!
Бела приходит каждый день. Посещения больной!
Визиты соболезнования! О, я уже могу дерзить ему. И как
еще! Я уже выскользнула из «железной девы», как из
сорочки. Он еще, правда, этого не сознает. Когда я рассказываю пикантный анекдот, Бела серьезно и грустно
берет мою руку и гладит ее. Он обращается со мной как
с нервно-больной, которую нужно успокаивать и которой
нельзя противоречить. Он, верно, жалеет меня? Жалеет,
что я такая, какая я есть. Что я не такая, как его окруженный ореолом идеал? Он смотрит на это как на
тяжелую болезнь! Но это не болезнь, милый поэт, и это
отнюдь не тяжело! «Отчего бы вам не поискать более
терпеливого манекена для ваших стихов, для одежд вашей
фантазии?» — хотелось мне сказать ему. Но я умру, если
он больше не придет.
Это плохо кончится. «Природа, твоя госпожа — строгое
божество».
Сегодня я опять видела его вместе с Сальго! Что это
значит? Сальго ведь прежде его терпеть не мог?
30-го.
Все не так просто, милый господин поэт! У вас прекрасные идеалы, но ведь и я существую еще! Понятно?
И если вы меня любите, вы должны любить м е н я . Вы
хотите обвешать меня ореолами, потому что мной, такой,
какая я от природы, вы гнушаетесь? Но я сорву эти
ореолы, хотя бы вы приколотили их гвоздями. Я срываю
их и плюю на них!
Я весь день ждала его. Колени дрожали у меня от усталости. Я весь день стояла посреди комнаты. Мне казалось-,
если я сяду, бог подумает, что я примирилась с тем, что
Бела не придет.
Сегодня в полдень он ждал меня с своим важным,
старым другом Сентгеорги.
Тот уж, конечно, не будет считать меня весталкой.
Я вела себя слишком свободно. Он шел рядом с нами,
словно не имел к нам никакого отношения. Зачем он пошел с нами? Кто его звал? Пусть даст себя набальзамировать, если он преисполнен такого величия!
Ночью я испѵгалась во сне. Не знаю, что мне приснилось. но я закричала от ужаса. Я вскочила с постели,
быстро накинула на себя платье и сбежала вниз. Я бежала
по улице и остановилась под окно-м Белы. Луна освещала
его окно, и ее серебристое сияние было такое спокойное
и тихое. ' Мне сразу стало хорошо. Мне казалось, что он
гладит мою руку. Бела, не покидай меня! Я — т в о я Елена!
Твоя бедная Елена!
Зрительный зал бесновался. Бела с своим лысым другом
сидел в лом^.
Когда я вышла, меня ждал Сальго.
— Где ты б ы л ? —спросила я. — Я весь вечер не видела
тебя? Режиссер обязан быть на месте.
На это он мне ответил:
— Я хотел сначала посмотреть, как обстоит дело
с тобой?
— Ну?
— Все в порядке.
— Я хорошо пела?
— Превосходно.
— Я хорошо играла?
— Превосходно. Чудесно.
— Правда?
— Правда! Все в порядке, Елена, все в порядке!
— Все в порядке? — переспросила я. — Хорошо играла,
все в порядке?
И я расплакалась громко, отчаянно расплакалась. M положила голову на плечо Сальго и плакала.
— Этот Мориц Штернберг, — некоторое время спустя
тихо сказал он, — тяжелый случай, правда?
Черный
человек, упрямый человек. Фанатик, типичныи проТогда пусть он себе ищет монахиню! — крикнула я.
— Ты глупая маленькая девочка, — ответил Сальго. —
Дай-ка мне свою оспинку!
И он до крови укусил меня в руку.
Они провожали меня домой: Бела и лысый. Что эіо
такое? Неужели я теперь никогда не буду с Белой одна?
Они всегда теперь будут приходить вдвоем? Впрочем,
если он ничего не имеет против, то и я ничего против
не имею!
Может быть, во всем виноват «Тангейзер»? Оттого,
что в первый раз Бела увидел меня в роли Елизаветы?
Может быть, все дело в театре? Оттого, что он видит
меня там в костюме, окруженную, как туманом, музыкой и светом? Если бы я была не певицей, а просто
маменькиной дочкой, он, может быть, и вовсе не заметил
бы меня?
А если я теперь брошу оперу?
Если бы он любил меня ради моих денег, я выбросила бы
деньги в окно! Если он любит меня ради моих волос,
я срежу их. Если ради моих рук, я отрублю себе руки.
Ради меня! Ради меня самой должен он любить меня!
Меня, меня, такую, какая я на самом деле. А что, если
красота — такой же костюм, как театральный наряд? Если
он любит меня ради моей красоты, я вымажу лицо купоросом.
Но ведь он меня вообще не любит! Он не любит ничего
из того, что принадлежит мне. Он сотворил себе идеал
и молится на него. Меня он не любит.
Я очень хорошо знаю, что теперь я уже хуже, чем на
самом деле. Теперь мною движут упрямство и ярость.
Я знаю! Все это плохо кончится! Очень плохо!
Сегодня у меня с досточтимой фрау Бечей произошла
безобразная сцена. Она нашла мое поведение недостаточно нравственным. Она заявила, что я, повидимому.
забыла, что состою членом Королевской венгерской
оперы. Ну и дала же я ей сдачи! «Если я забываю в корридоре — это еще туда сюда, а вот вы, моя милая, забываете
это обычно на сцене, когда должны петь!»
Я не видела его уже четыре дня.
В театре уже боятся меня. Я знаю, что потеряла рассудок, но к чему мне рассудок?
. . . Я была немного пьяна. Вдруг подходит Сальго,
берет меня на руки, несет в свою комнату, усаживает
к себе на колени, гладит по лицу и говорит:
— Ах ты дурочка, бедная истеричная дурочка! Ты же
очень любишь своего Морица Штернберга. Зачем же эти
глупости? Иди к нему и ложись в его постель! К чему вам
эта нелепая комедия?
— Разве может святая жрица лечь в его постель? Та,
на которую он молится! — закричала я. — Меня ведь он
не любит, этот идиот!
У меня есть план!
Я все объяснила Сентгеорги. Он согласился со мной. Но,
по его мнению, надо все-таки сказать Беле, что я его
люблю. Нет, нет, нет! Моя единственная защита в том, что
он этого не знает. Если бы он знал, он одним движением
заставил бы меня броситься ему на шею. И чтобы Бела
целовал меня, думая о другой?! Чтобы, обнимая меня, он
закрывал глаза, как в гостях у грязной проститутки?
Чтобы он разочаровался потом, когда узнает меня? Разве
это не проституция? Лучше я брошусь в Дунай! Нет, это—
не тщеславие, это — самозащита, единственная, последняя,
отчаянная самозащита.
Но у меня есть прекрасный план. Бела сам снимет этот
ореол с моей головы, он сам, своими руками. Мой план
очень прост. Чудесная мысль! Я e r о с о б л а з н ю !
Сегодня я впервые видела Белу во сне. Мне снилось,
что я нахожусь под самой крышей сцены, на колосниках.
Там на веревке висел Бела. Он раскачивался широкой
дугой через весь зрительный зал, как огромный маятник.
Он подлетал ко мне, а я не могла сдвинуться с места. Он
ударялся рядом со мной о стену и сразмаху отлетал
к противоположной стене. Со свистом летел он снова
через весь зал и шлепался о стену. Он был уже весь
в крови. Красный ком мяса. Я бросилась вниз по лестнице.
Он лежал в ручной тележке, с выпученными, неподвижными глазами и высунутым языком. Тележка катилась
за мной по пятам вниз по лестнице. Со скрипом и грохотом прыгала она по ступенькам.
Лестнице не было конца. Я миновала двадцать этажей.
Тележка с мертвым Белой катилась неотступно за мной.
Потом начался полет. Мы парили над Андрашиштрассе.
направляясь к моему дому. Тележка с Белой, грохоча,
вкатилась ко мне.
Тут я проснулась. Я была вся в поту. Я встала, накинула
платок и открыла окно. Сад был залит луной. За оградой
стояла темная тень. Я знала, что это Бела и что он видит
меня оттуда. Было хорошо. Долго стояли мы так друг
против друга. Смотри на меня, смотри на меня, мой
любимый!
Еще раз пишу я в дневник. Собственно говоря, я вытащила его только для того, чтобы немного успокоиться
в процессе письма; я боюсь, что сойду с ума от возбуждения и нетерпения до прихода Белы. Мне безразлично,
что я сегодня напишу. Сегодня четвертое октября, пять
часов пополудни. Хорошая погода, чудесный солнечный
осенний день. Я уже три дня не была в театре. Я пропустила репетицию Дон-Жуана. Что за беда! Я приготовила
холодный ужин и отпустила служанку. Я хочу сама прислуживать ему. Много шампанского, много фруктов и
много цветов. Бела не любит цветов в комнате. Пусть он
сегодня любит то, что вообще ему не нравится! . . Много
шампанского! Впрочем, об этом я уже писала. И много
духов! «Coeur de lys». Я знаю, что это на него действует.
Я это заметила по его ноздрям и глазам.
Мое платье держится только на одном банте у левого плеча. Сегодня он будет любить то, чего он
вообще не любит. И тогда конец высокому ореолу!
Только бы мои колени так не дрожали! Ибо сегодня
я хочу танцовать для него, как царица Савская —
для царя Соломона. Неужели мне страшно? Нет, нет, я
счастлива.
Сколько мы страдали! Я не раскаиваюсь в том, что мы
страдали. Что мне еще писать? Бела, Бела, Елена, Бела,
Бела.
Конец!!!
Так оно должно было случиться. Елена, ты это заслужила!
Итак, теперь лишь последняя запись. Затем — баланс и
объявление банкротства. Тогда конец всей истории!
Конец!
Итак, гіоэт пришел в половине восьмого. Он был весел.
Его глаза сияли, и мне вдруг сделалось тяжело. Нет, нет,
сегодня мы не будем плакать! Я взяла его за руку и подвела к столу. Идем, король мой, твой трон готов! И поэт
улыбался. Он улыбался цветам, и шампанскому, и мне,
а я ликовала и смеялась.
Мы ели и мало говорили, мы только улыбались. О, как
давно, как давно мы так не улыбались! Словно пришли
к цели, причалили к пристани, словно окончательно обрели
себя. Как будто мы давно, лет десять женаты.
Нет, нет, нет, сегодня не надо этого покоя! Сегодня —
другое! И я наливала поэту шампанского и себе тоже.
Я пила и смеялась. Сегодня мы выкинем в окно этот
ореол. Люби меня такую сумасбродную, дурную, пылкую
женщину! Долой этот ореол и весь этот возвышенный
глетчер, мы выбросим все серьезное и возвышенное.
Сегодня мы будем легкомысленными и Дурными. И ты,
ты тоже должен быть дурным. Пей, пей! Ты должен
опьянеть. Видишь, я уже пьяная. Смотри, я буду танцовать для тебя!
И я сорвала с себя туфли и чулки, кинула их ему на
колени, схватила мандолину и начала танцовать. Моя
юбка развевалась, а под ней на мне не было ничего. Он
сидел в углу дивана, его огромные черные глаза горели,
он был бледен как смерть и дрожал как в лихорадке.
Я подходила к нему в танце все ближе и ближе. Я красива?
Я тебе не нравлюсь такой? Ты меня не любишь такой?
Ты меня не хочешь такой? Да, да! Теперь иди ко мне, ибо
такой ты будешь любить меня, такой ты возьмешь меня,
потому что и ты опьянел, и ты горишь!
И я опустилась к нему на колени, и платье соскользнуло
с меня, и я лежала перед ним нагая, с закрытыми глазами!
И ничего! Я лежала с закрытыми глазами, н а г а я — и
ничего, ничего! ничего! Он не шелохнулся!
Я соскользнула с его колен на ковер, сжалась в комочек.
„
,
іИ тогда он заговорил! Он начал говорить! Iоворить!
Чтобы я сжалилась над ним, ведь я знаю, что он меня
любит и что он мужчина. Чтобы я его не мучила, не
пытала. Ведь я не люблю его. А без этого он меня не
хочет, я должна пощадить его.
Он говорил и говорил.
. ù -
Я заползла под стол, под скатерть и сидела там на корточках в темноте. Я пристально смотрела на ногу Белы
и на лежавший рядом фруктовый нож. Я взяла фруктовый
нож и воткнула его в эту ногу так, что он сломался. Затем
я вскочила, стол опрокинулся, я выбежала за дверь и повернула за собой ключ.
Это случилось. Это случилось с Илоной Ниари, оперной
певицей, с Еленой Питтони, приехавшей из Тисса-Вашаргеля в Будапешт. Это случилось, и теперь все кончено.
Свершилось.
:
И этот дневник окончен, и все кончено.
Д О П О Л Н Е Н И Е
Два года
спустя
Конец этой истории!
Прошло уже много времени! Бела на другой день уехал
в Италию. Если бы он тогда не уехал, может быть, все
было бы иначе. Быть может, мне стало бы стыдно перед
ним. Внутренне я признавала, что он прав. Он не хотел,
чтобы я отдалась ему из «шалости». А ведь ему это так
и должно было казаться.
Но он уехал во Флоренцию, в Рим, в Падую, в Неаполь,
в Сицилию. Он посещал музеи, а меня он оставил одну,
оставил меня в театре и писал письма. Повидимому, он
не хотел разрушить мой образ в своей душе—из-за меня!
Поэтому он и уехал. Он не хотел, чтобы я — настоящая
Елена — опорочила его воображаемую Елену.
Но в какую подлинную грязь я в это время попала сама,
было ему безразлично . . .
Нет, нет, нет! Я скверная, подлая, если еще теперь могу
так говорить о нем! Я убила его тем, что я такая скверная.
И теперь я постоянно убиваю его снова и снова!
Все это бесполезно. Нужна лишь сущность дела!
Итак, он уехал. Он писал письма — чудесные письма,
безумйые письма, жестокие письма. О моей скрытой,
святой, чистой истинной сущности, которая себя еще
проявит. Лучше бы я их не читала. Но я не могла устоять.
В конце концов я стала от них совсем невменяемой.
Мне пришлось покинуть оперу. Меня, в полном смысле
слова, выгнали оттуда. Был ужасный публичный скандал.
Газеты были полны им. Мне было все равно. Мне тогДа
было уже все равно. Я пила. Да, я пьянствовала и нюхала
кокаин. Я с трудом вспоминаю, как все это было. Тот
год почти совсем исчез из моей памяти. И если иногда я
хочу подумать об этом, то мне кажется, будто я бреду
ощупью в темноте и натыкаюсь на что-то острое и колючее. У меня начинает болеть голова. Поэтому я и не
могу все это точно рассказать.
Я выступала в «Орфеуме». Я пела всякую похабщину
и танцовала. Остального мне не вспомнить. После спектакля всегда шло пьянство.
Я думаю, что Сентгеорги был в это время в Берлине.
Однажды пришло письмо от моего отца, в котором он
отказывался от меня. Вскрыв это письмо, я должна была
еще подумать, прежде чем сообразила, кто мог написать его.
Позже, как-то днем, когда я еще лежала в постели,
явилась моя сестра Андрэа. Я даже не подала ей руки.
Тогда она легла ко мне на кровать. До вечера держала
она меня в своих объятиях. Она не отпускала меня. Она
сказала, что в детстве тоже не раз забиралась ко мне
в постель, помню ли я еще об этом? До восьми часов
вечера она не разжимала рук, обвивших мою шею.
Затем опять наступает время, окутанное мраком.
Однажды вечером я увидела в ложе партера Сентгеорги.
В первый момент у меня было ощущение, что я вижу
своего отца, и все-таки на меня напало безумное
упрямство.
В ту ночь, на рассвете, трое гусарских офицеров несли
меня на руках с лестницы. Они хотели затащить меня
еще куда-то. Но у ворот стоял экипаж Сентгеорги. Его
самого не было, был только экипаж. Слуга стоял перед
открытой дверной. Он поздоровался со мной и предложил
мне сесть в экипаж. Я позволила надеть на себя шубу, как
будто это было условлено. Я села в экипаж. Экипаж
отвез меня домой. Это случилось как-то само собой.
С этого дня Сентгеорги каждый вечер сидел в той же
самой ложе. Он пятьдесят раз смотрел тот же спектакль.
Если бы я его встретила, я ударила бы его. Но я его никогда не встречала. После спектакля он бесследно исчезал.
Только его экипаж ждал меня каждую ночь на рассвете
у ворот. И старый слуга, с шубой в руках. И я каждое
утро спускалась с намерением не садиться в экипаж.
Я хотела кутить с моими офицерами. И каждое утро
я садилась в экипаж и позволяла везти себя домой. Это
был красивый, лакированный экипаж. Лошадь звали
Алисой.
И вот однажды, дело было к весне, письма Белы прекратились. Последнее пришло из Равенны. А затем
больше ничего. Этим все было кончено, все погрузилось
во мрак. Я помню только лысину Сентгеорги в сумеречном свете ложи, много шампанского, синие офицерские
кителя с золотым галуном и слугу Иоганна, молча протягивающего мне шубу, в которую я должна закутаться.
Однажды ночью, в воскресенье (у меня все случается
по воскресеньям: в воскресенье я впервые встретила Белу,
в воскресенье же я воткнула ему нож в ногу, и теперь
опять было воскресенье!) . . . Было около часу ночи.
Я сидела с офицерами наверху в ложе казино. Нас было
четверо. Не знаю, что мне понадобилось, повидимому,
я хотела кого-то позвать, то ли кельнера, то ли цыгана
или, может быть, одну из товарок? Не знаю. Знаю только,
что я встала и отдернула занавеску. И вот, на расстоянии
не более четырех шагов от меня стоял Бела. Мертвеннобледный, неподвижный, как колонна. Повидимому, он
узнал за занавеской мой голос. Я смотрела на него не
"больше секунды и затем что-то сделала. Я не знаю, что
это было. Я не помню. Когда я пытаюсь восстановить
это в памяти, я чувствую в затылке колющую боль. Несомненно, это была ужасающая гнусность. Я помню только
лицо Белы. И все же я этого именно не хочу вспоминать.
Он повернулся и пошел.
И я видела: он никогда больше не вернется. Я выскочила из ложи и бросилась за ним. На повороте лестницы
есть зеркало. В нем я-еще успела увидеть его сцину, когда
он спускался. Если бы я его позвала, он еще вернулся бы.
Я знала наверное: если я позову, он вернется. Но я бросилась на пол, вцепилась зубами в ковер и молчала. Если
он так уходит — пусть идет! Если он этому верит — пусть
верит!
- _
Я пошла назад в зал и столкнулась с Сальго. Я не
видела его почти год. Он стоял в дверях и, казалось, ждал
меня. Может быть, он пришел вместе с Белой?
Мы стояли друг против друга.
— Он ушел? — спросил Сальго. - ч •
— Да.
'
» f
.'
— Тебе жалко?
— Нет.
Но тут я уже решила, что убью себя. Сальго как-то
странно взглянул на меня. Он был очень бледен.
— Послушай, Елена, — сказал он, — мы с тобой много
и хорошо поработали вместе.
— Да, — сказала я, — много и хорошо.
— Жаль, что нам не пришлось сделать еще и «Парсифаля».
— Жаль, — сказала я.
— А ведь, в сущности, все равно, правда? — спрашивает он, глядя на меня странными, дикими глазами.
— Все равно.
— А тебя удивляло, что я все это время совсем не интересовался тобой?
— Нет, — сказала я.
— Хочешь повеселиться со мной сегодня?
— Да, — сказала я.
Мы сели в ложу, задернули занавеску и пили и пели, и
он делал со мной, что хотел.
«Я ведь все равно снимаю с себя Елену», думала я, «я
бросаю ее в грязное белье. Елену, милую, бросают в грязное белье».
Я припоминаю еще, как он тащил меня с лестницы.
— Теперь ты поедешь ко мне, — сказал он.
— Я поеду к тебе, — сказала я.
«Завтра утром Дунай будет приятен и свеж», думала я.
И я была рада, что со мной не стройный офицер, а такая ,
толстая, жирная свинья. Так лучше. В грязное белье!
— Только не через главные ворота, — сказал он, —
гам ждет экипаж. *
Он вынес меня через черный ход.
Затем я была в квартире Сальго. Я лежала полуголая
на диване. Сальго опустился перед диваном на колени и
начал говорить по-французски. Он произносил пьяные,
бестолковые слова на безукоризненном французском
языке. О том, не могу ли я закрыть глаза и думать, что
я его люблю. Мы будем теперь играть, сказал он, играть
в красоту и в любовь. Все это ведь только сон, вся жизнь
это только сон, ce n'est qu'un jeu poétique. И слезы катились
по его бледному, обрюзглому, тестообразному лицу.
Я поднялась.
— Сальго, ты меня любишь?
Сальго заплакал. Тогда я встала и оделась. Он все еще.
стоял на коленях, на том же месте.
— Не сердись на меня, — сказала я. — Все это для
меня слишком хорошо.
Я наклонилась и поцеловала его в волосы. Они пахли
помадой.
Прощай! — сказала я и пошла.
На лестнице я стала соображать, как ближе всего
пройти к Дунаю. Револьвер или какой-нибудь яд были бы
лучше. Но у меня не было ни того, ни другого. Дунай
их заменит. Но что ближе, Цепной мост или мост Маргариты? Они были приблизительно на одинаковом расстоянии. Взять извозчика я бы все равно не могла. Ему это
могло показаться подозрительным.
Когда я вышла на улицу, было уже светло.
Гладкое
мокрое утро. Шел дождь.
У ворот стоял экипаж Сентгеорги, и старый слуга держал наготове шубу.
Я села в экипаж.
Если бы не дождь, я, пожалуй, не села оы в экипаж.
Но итти так далеко пешком, без зонтика, в вечернем
платьи — на это у меня не было энергии.
Я чувствовала также, что на этот раз экипаж отвезет
меня не домой и что начинается что-то другое, новое.
Часом позже Сентгеорги вынес меня из экипажа. Я
спала.
Часом раньше застрелился Бела.
М А С К А Р А Д
В
ЗАМКЕ
И
В Ы Б О Р
КЛАРЫ
Комната Иоганнеса была похожа на ту, что отвели
Кларе; она была в том же художественно-примитивном
деревенском стиле. Пестрая, светлая и душистая. Белый
лакированный умывальник с большим каменным кувшином. Белые гиацинты на белом столе. В открытое окно
влетали пчелы.
Было, как на даче.
Иоганнес сел в угол у умывальника и подозрительно
огляделся. Нет, они не этого хотели. Как это случилось,
что их великий бунт превратился в приятную загородную прогулку? Может быть, они сбились с верного пути?
Й не скомпрометирован ли их прекрасный порыв? . .
Они сожгли за собой все мосты, они были готовы ко всему,
к голоду и к холоду. И вот теперь, после превосходного завтрака их ждали чудесные мягкие кровати с белыми фланелевыми одеялами. Не искушение ли это?
Может быть, упущен момент, когда надо было оградить
себя от соблазна. Может быть теперь вкрадчивой лаской
их вновь опутывают сети того мира, который они покинули? Может быть, нужно было выдержать испытание,
суровое испытание, которое доказало бы на деле искренность их порыва?
Иоганнес был неспокоен. Ему было страшно. Но его
усталое тело упивалось душистой, нежащей безопасностью, которая его окружала. Он не мог устоять против
этой неги: она сладко струилась по его нервам.
«Может быть, нам просто повезло?» — думал он; его
глаза слипались. — Судьба подарила нам эту сказку. Она
прекрасна. Неужели все покупается потом и кровью?
Неужели правда непременно должна причинять боль? Мы
будет на-чеку и не дадим усыпить себя. Но отдаться
судьбе, позволить вести себя, как сквозь сон . . . ведь это
так прекрасно!
Иоганнес с трудом разделся. Он уже спал. Прохлада
свежего полотна на миг разбудила его кожу. Он потянулся. Это было так приятно. И странно, он мог тянуться
еще и еще. И становился при этом все длиннее. Он подумал о том, что скоро ему в кровати нехватит места.
Но его ноги уже давно вытянулись за пределы кровати.
Он парил в воздухе и становился все длиннее. Вскоре он
стал уже аркой большого моста, и глубоко под ним кишела человеческая толпа. Она была бесчисленна и мелка,
как муравейник. «Почему они не идут наверх?» — думал
он, вытягиваясь все дальше. — «Они ведь должны подняться». Но никто не шел на мост. Он хотел кричать,
хотел позвать: «Идите же на мост'» Ибо таким пустым
и голым он был в этом одиночестве, и ему было холодно.
«Идите же наверх, идите на мост!» Но никто не слышал
его. Ему стало очень грустно. «Теперь мне нельзя
больше вытягиваться», — сказал он и увидел себя
стоящим посреди белого снежного поля. Небо было бурое, как дым, и холодный ветер швырял ему в лицо колючей снежной пылью. Из бурой мглы несся звериный
рев. «Шнейдер уже идет сюда с ножом», — сказал он и
пустился бежать. Но его ноги увязали в снегу, словно к ним
были привешены свинцовые гири. Рев приближался. «Это
собрались волки! Шнейдер уже сказал волкам!» И он
все бежал и бежал. Потом он увидел лежавшую в снегу
лошадь. Это была Алиса, красивая, гнедая кобыла. Она
была мертва. И тут его охватил безумный страх. «Клара
ничего не должна знать, потому что это неправда. Надо
скорее сообщить обо всем директору. Он еще может
помочь». Иоганнес увидел его издали, сидящим на камне.
Но нельзя было переступить черту. Все снеговое поле
было, как сетью, исчерчено «линиями. Шнейдер с ножом
был уже близко. Иоганнес хотел спрятать его нож
в снегу. А нож все отскакивал обратно. «Господин директор, господин директор!» — крикнул Иоганнес и побежал вдоль черты. Тут директор встал. Это был исполинский старец с длинными седыми волосами; слезы катились по его лицу. Иоганнес тоже плакал. Он хотел все.
рассказать старцу, но страх сковал его горло, и он не
мое произнести ни звука. Наконец, ценой большого на-
пряжения, ему это удалось. «Надо собрать иголки»,—пролепетал Иоганнес. Тогда директор нагнулся и стал руками
сметать иголки. Ибо снега вовсе не было, а было много,
много блестящих твердых иголок. Иоганнес скатал из этих
иголок большой шар и взял его в руки. И этот иголочный шар выростал в его руках. Но одной иголки недоставало. Хоть бы Клара пока не приходила! Шар был уже
величиной чуть не с гору. Но одной иголки все же не.
хватало. А шар все рос и рос. В нем не было тяжести.
Он был вроде баллона, и Иоганнес изо всей силы удерживал его, чтобы он не улетел. Ноги Иоганнеса уже
почти отделялись от земли. Он чувствовал холодное
дыхание ветра на своих подошвах. Ведь он забыл о корнях. Тут подошел Шнейдер с огромным ножом в руках.
Он хохотал. Черные роговые очки танцовали на его носу.
Шнейдер разрезал огромный иголочный шар пополам. И
тут все стали выходить из шара. В белых одеждах, с бесконечной нежностью склонив головы друг к другу, они
медленно, упоенно, плавной походкой проходили мимо
Иоганнеса. Лорке шел с Марией. В белых одеждах, склонив головы друг к другу. Потом прошел Гера с графиней, потом Цуккер с Агатой, потом старик Питтони
с Иолантой, граф Сентгеорги с фрау Штернберг, потом
«Индийский принц» с Андрэа, потом чужие, незнакомые
пары, и среди них Генрих Шнейдер с Кларой. Они шли
обнявшись, .склонив головы друг к другу, словно опьяненные и утомленные счастьем. Вся эта бесконечная процессия, в сладостном покое последнего свершения, проходила мимо Иоганнеса. Все, все! И только он стоял
один, в стороне, у стены. Никто не смотрел на него, никто
не замечал его. Все медленно проходили мимо. Его сердцу
еще никогда не было так невыносимо больно. «Надо, чтобы снилось другое», — подумал он. Ему хотелось увидеть
Клару. «Но разве Клара не идет с Шнейдером?» — вспомнил он и протянул к ней руку. Тут он заметил, что это
руке его так больно, а не сердцу. Потому что все висят
на его руке. Вся белая процессия, вся бесконечная цепь
людей, держа друг друга за руки, висит над бездной,
а сверху Шнейдер держит его самого, впившись когтями
в его руку. Но во всем этом было чудесное, никогда не
испытанное им, блаженство. «Да, сердце у меня болит», —
сказал он, всхлипывая от счастья. — «Смотрите, как
болит у меня сердце!» Но Андрэа іне было, она не слышала
этих слов. И, значит, все было напрасно. «Андрэа!» —
горестно вскрикнул Иоганнес. И он почувствовал, что теперь понял самое главное, что глубокое потрясение прояснило его сердце. «Мне нельзя забыть это,» — подумал
он. — Только бы не забыть этого, проснувшись... Но
теперь надо увидеть во сне Клару. Его мучила совесть
за то, что ему не снилась Клара. «Я должен следовать за
ней», — подумал он и собрался в путь. И он поплыл по
чудесной, радостно-голубой реке. Вода в реке была
легка, как воздух, и синева ее была настоящей синевой.
Он плыл счастливый и легкий, и рядом с ним плыли дети.
Двое улыбающихся белокурых деток. Клара стояла на
берегу у тополей. «Где дети?» — спросила она Иоганнеса. Дети исчезли. Клара улыбнулась. Потом она нагнулась, взяла голубую реку за оба конца и подняла ее,
как легкое голубое шелковое покрывало. Под ним лежали два красивых белокурых мальчика. Они были
мертвы. И это было самое совершенное счастье жизни.
Клара и Иоганнес смотрели на красивых улыбающихся
мальчиков, а они становились все меньше и светлее. Наконец, они превратились в сверкающую точку, в блестящую медную монетку, которая сверкала на солнце. Свет
ослеплял Иоганнеса. «Надо открыть глаза», — подумал
он. И открыл глаза. Перед ним были свечи. Лакей
в чулках и белом парике, держа в руке серебряный подсвечник, с улыбкой смотрел на просыпавшегося.
Иоганнес сел на кровати. Он находился в комнате
с белым умывальником и гиацинтами. Но только теперь
был вечер.
Вот это, вероятно, уже не был сои.
— Граф и графиня шлют привет господину профессору и просят господина профессора приготовиться
к маскараду, — заговорил лакей. — Я принес костюм.
К обеду господина профессора будить не хотели. Я тут
приготовил господину профессору небольшой ужин. Если,
господину профессору во время туалета понадобится моя
помощь, прошу позвать меня. Я в соседней комнате. Меня
зовут Иоганн. Мне поручено проводить господина профессора на маскарад.
«
Иоганнес внимательно слушал и недоверчиво поглядывал на слугу, на свечи и на странный наряд, который
лакей заботливо повесил на спинку стула. Как установить, что это уже не сон?
Он ничего не ответил лакею в парике. Тот поставил
подсвечник на стол и вышел из комнаты. Пламя одной
свечи затрепетало вдруг взволнованно и настойчиво,
словно хотело сообщить что-то важное. Огромные тени
дрожали на стенах.
Иоганнес осторожно, медленно встал. Разумеется, это
была та же самая комната, в которую он вошел днем.
Но может быть, и это было уже сном? С чего началось?
Начало где-то затерялось и стерлось. Может быть, сном
был и тихий желтый замок... и графиня с тамбурином...
и сверкающие стеклянные шары на розовой к л у м б е . . .
А может быть, и Шнейдер в экипаже был уже сном?
А что, если он сейчас проснется и окажется совсем в другом месте? Совсем в д р у г о м ? . . Где же на вещах признак
и доказательство того, что они настоящие?
Стол был накрыт. Холодный ростбиф и майонез. Иоганнес не был голоден, но он решил поесть, чтобы испытать
действительность. Ростбиф был розового цвета, как
экзотический цветок. Он взял кусочек на вилку. Да, это
ростбиф, но откуда этот невиданный розовый цвет? А
есть можно и во сне!
Пламя свечи трепетало, трепетали тени и стены. Это
напоминало низкую трель виолончельной струны.
Иоганнес встал. Он улыбался. Надо позволить всему
приблизиться. Во сне не может произойти ничего дурного. Где-нибудь откроется просвет, как дверь на волю.
Он начал одеваться. Голубые шелковые штаны до
колен, белые шелковые чулки, туфли с пряжками, синий,
расшитый серебром, кафтан, кружевное жабо, белый парик в локонах и узкая шпага.
Иоганнес подошел к зеркалу. Оттуда навстречу ему
шел изящный, красивый маркиз из версальской пасторали. Иоганнес поклонился ему, скептически улыбаясь.
Тут он вдруг заметил, что очень красив. Это укололо
его внезапным острым воспоминанием. Его красота . . .
откуда она? Клара! Клара! Ее он совсем забыл! Где она?
Присутствует ли она при всем этом?
Сердце забилось счастливым и тревожным ожиданием.
Горячая волна ударила в лицо. Клара! Теперь это свер-
іііится. Снова в первый раз. Где начался сон? Все, вёе
теперь иначе!
Иоганнес подошел к открытому окну. Сквозь густые
черные ветви бука поднималась раскаленная, темнокрасная луна. Павлин сидел на ветке, как тень. Черный
силуэт его- широко ниспадавшего хвоста таял во мраке.
«Против меня, верно, что-то замышляют, — подумал
Иоганнес. — Но где-нибудь раскроются
ворота на
1
волю».
— Его превосходительство и графиня ждут господина
профессора, — сказал лакей, неслышно войдя в комнату.
Он высоко поднял подсвечник.
— Пожалуйста, не оступитесь на пороге!
Иоганнес последовал за ним.
— Давйо у нас не было маскарада, — говорил лакей,
освещая впереди путь по длинным корридорам.—Прежде
у нас каждые два-три месяца бывали маскарады: без
танцев, только маски. А теперь из-за полевых работ
меньше времени. Теперь надо присматривать за кукурузой. Да и молодая картошка скоро поспеет.
Иоганнес ничего не отвечал. Ему все казалось, что
нужно чего-то выждать. Вдруг он услыхал звуки рояля.
За большой резной дубовой дверью играли менуэт Моцарта.
— Благоволите войти сюда, — сказал лакеи.
Сотни свечей перед большими зеркалами в золотых
рамах. Жаркий дождь горящих пестрых листьев. Желтые
шелковые обои в огненных вьющихся гирляндах рококо.
И все это плывет и парит, словно погружено в золотую
воду.
Белые парики колыхались в зыбком свете свечей, и широкие кринолины качались, как беззвучные колокола.
В ослепительно-гладком паркете плыли причудливо отраженные тени.
Смех и говор звучали, как дальнее эхо. Парики и кринолины скользили мимо. Менуэт Моцарта разбрызгивался по залу, как серебряное сверкание зеркал. И только
наверху, на потолке, старые потемневшие боги Олимпа
казались массивными и не бесплотными.
— Добро пожаловать, monsieur! — загудел позади
Иоганнеса густой бас. — Ну, как вы себя теперь чувствуете?
Это был граф Сентгеорги. В пурпурном, затканном
золотом, наряде. На груди волна исполинского венецианского кружевного жабо. Лев с напудренной гривой. Полководец Людовика Пятнадцатого. Он был гораздо живее,
гораздо ярче, чем утром, среди розовых кустов. Может
быть, он тогда был переодет? . .
— Ну, как же вы себя чувствуете, сударь?
Он подал Иоганнесу руку, и в его сияющем улыбчивом
взгляде было какое-то лукавство. Казалось, что он знает
гораздо больше, чем говорит.
Иоганнес улыбнулся и еще раз огляделся по сторонам.
— Я ч у в с т в у ю себя, к а к в далеком путешествии, странствии души. '
— Очень верно, — загудел граф; суровые глаза сверкнули из-под густых бровей. — Разумеется! Все эти господа находятся в пути. Эти милые люди за всю жизнь не
выезжают дальше соседней деревни. Железная дорога
у нас не проходит. За сорок лет тут не переменилась мода,
и карнавалов здесь не бывает. Вы можете себе представить, что значит для этих людей такой костюмированный
вечер? Их души, словно вырванные из тела, порхают
теперь в трансе. О, мои костюмы действуют сильнее
опиума и эфира. Вы видите? Видите, как эти люди грезят на-яву?
Голос графа звучал теперь совсем приглушенно..
— Вы видите, как эти люди грезят? Никакое путешествие не может так далеко увести из их их тупого существования, как мои костюмы. Будничная одежда — это
оковы будней. Теперь эти души свободны. Да, может
быть, это сон и безумие, — прошептал граф. — Но что же
делать с своей душой на венгерской земле? Люди пьют.
Но мои костюмы еще лучше алкоголя. Видите ли, это
наш тайный порок. Об этом обычае моего дома никто не
знает. Это скрытый ритуал тайной секты. Видите, как
они грезят? В моих костюмах они наги. Ведь только во
сне и в безумии проявляет себя особый и независимый
закон души.
Жарко и сухо звучал бас графа. Иоганнесу стало
жутко.
— Посмотрите же на эту артистическую элегантность,—
продолжал граф. — Можно подумать, что все это люди,
живущие только красотой. Видите эту женщину в розо-
вом кринолине с белыми воланами? Она играет веером,
как пыльной тряпкой. Она именно и привыкла к пыльной тряпке. Это жена нашего районного врача. Тупое
вьючное животное. Муж дома ежедневно бьет ее. Наверное, за дело. Смотрите, как любезно и вежливо он ухаживает за ней здесь. Да, да, тот, что ей целует руку!
Они сейчас где-то в новом, неведомом месте и встречаются в первый раз. На каждом маскараде он заново влюбляется в нее. Взгляните на этот веселый толстенький
шар. На маленького толстяка с оттопыренной косой и белым пастушеским посохом. Мой сосед по имению. Разве
это не замечательно? Он один из самых высокомерных
и закоснелых представителей земельной аристократии.
Одинокий, раненый буйвол. Поглядите, как он с улыбкой
порхает от одной группы к другой. Как низко и почтительно он кланяется той даме. Теперь рушатся все средостения. Ибо эта дама, тоже моя соседка, баронесса
Слуа, с которой он не раскланивается, когда его экипаж
проезжает мимо нее, так как ее дедушка был пастухом.
Они грезят.
— Bon soir, monsieur le marquis! 1 — пропело звонкое
серебристое сопрано рядом с Иоганнесом. — Хорошо ли
вы выспались? Да? Тогда я попрошу его превосходительство оставить нас вдвоем. У нас друг с другом важные
секреты.
Сияющая версальская девушка стояла перед Иоганнесом. Серебряные цветы ее платья искрились при каждом
движении. Белые волосы двумя длинными змейками падали на левое плечо. Большие горячие черные глаза
обжигали стоявшего перед нею. В глубоком вырезе тугозашнурованного корсажа белел гладкий алебастр ее упругой груди.
Это была графиня. Но Иоганнесу казалось, что он
помнит ее откуда-то е щ е . . . Она казалась ему более знакомой . . . словно он где-то, когда-то раньше уже встречал
ее . . . Это воспоминание приближалось, как отдаленная,
сладкая боль.
— Ну, Иоганнес? Вы не узнаете меня?
— Узнаю, фрау Илона! У меня такое чувство, словно
я только сейчас и начинаю узнавать вас!
1
Добрый вечер, господин
маркиз!
••— Осторожно! Это уж слишком! Это грозит опасностью. Не узнавайте меня. Нет, нет! Еще не время! Глядите лучше в сторону и позвольте спокойно смотреть на
вас. Теперь я хочу, наконец, как следует, рассмотреть вас,
Иоганнеса Сэгеди из Офенской Консерватории. Хотя бы
и слишком поздно. Слишком по-оздно, — пропела она
в такт менуэту, — слишком гіо-оздно. Три года назад мне
следовало рассмотреть вас, ла-ла-ла. Может быть, все
было бы иначе, ла-ла-ла. Но я, как всегда, опоздала,
опо-оздала — опо-оздала. Итак, это вы. Должна сказать
вам, что в этом костюме вы восхитительны. Вы совсем не
комичны в нем. Послушайте! — угрожающе крикнула
она. — Как вы смеете быть красивым! Ла-ла-ла! — Берегитесь. Ла-ла-ла. Здесь бродят призраки. — Все ближе были
ее огромные черные глаза и белый алебастр груди. —
Утром мне было еще не ясно, что в вас можно так влюбиться. Но теперь . . . теперь . . . теперь . . . мне это ясно.
Вы . . . вы, Иоганнес Сэгеди из Тисса-Вашаргеля? . . Не думаете ли вы, что призраки бывают злы и завистливы, и
ревнивы за кровь, не доставшуюся им? Что им хочется
выпить ее? Что им хочется хоть раз быть беспощадными,
вероломными, злыми, хоть раз совратить? Только для
того, чтобы хоть раз выйти из гроба. Вы думаете, что
прошлое так уж совсем и навсегда прошло?
Она горячо дышала ему в лицо. Иоганнес закрыл глаза.
Это было не теперь, это было не здесь . . . В этом горячем дыхании — неизъяснимо и смутно — был давно забытый аромат акаций, знойные ночи Тисса-Вашаргеля и угар
тяжелого вина Майзы.
— Что с вами, Иоганнес? — прошептала графиня. —
Что вам снится? Смотрите сюда! Мне в глаза! Ближе,
так, прямо в глаза! — Она обняла его за шею, и ее губы
почти касались его губ. — Сказать вам, о чем вы сейчас
думаете? Сказать вам, о ком вы сейчас думаете? Призраки бродят. А что, если это не простое сходство?
Если бы теперь не только воспоминание вернулось к вам,
если бы теперь она сама, собственной персоной вернулась
к вам? Она! Андрэа! . . Да, Андрэа! — еле слышно прошептала графиня. — Андрэа Питтони из Тисса-Вашаргеля
вернулась бы к вам? — Глаза графини увлажнились. —
Что тогда? Что делать с теми, которые вдруг возвращаются? Иоганнес, Иоганнес! Ты слышишь? Маленький
Школьник Много сірадал тогда. Андрэа мучила тебя. Хочешь, чтобы я тебя поцеловала? Чтобы я заплатила долг
Андрэа? Ах, как много теряется! Мы, Питтони, ведь
прокляты. Ты ведь уже так далеко, Иоганнес. Ты так
счастлив, Иоганнес! Мы — призраки прошлого. Нет, мы
не ревнивы, мы только бедны, так бедны! — Слезы стояли
в ее глазах. — Мы, Питтони, остаемся лежать у дороги.
Но этот поцелуй, — она задрожала всем телом, — этот
единственный поцелуй шлет тебе вслед Андрэа из ТиссаВашаргеля! . .
Она бросилась к нему, впилась губами в его губы. Она
прижималась к нему каждой частицей своего горячего,
трепещущего тела. И ее слезы катились по его щекам.
Иоганнес пошатнулся, .подавленный чем-то темным,
жгучим непостижимым. Ночная буря голубых ирисов.
Андрэа. Сарабанда. И алебастровая белизна груди, прижавшейся к нему. Ему казалось, будто страшный парализующий яд по капле проникает в его кости.
Вдруг графиня неистово оттолкнула его от себя.
— Нет, нет, — мягко и скорбно произнесла она и вытерла лицо. — Продолжим наш путь, Иоганнес. Ступай!
Это ведь все напрасно. Вздор! Тише! Не спрашивай ни
о чем. Призраки не отвечают.
Она быстро провела пуховкой по лицу, взяла Иоганнеса
под руку и потянула его за собой через зал.
— Идем, там ждет тебя будущее. Ты принадлежишь
ему. Ты найдешь его? Узнать вновь слаще, чем узнать
впервые. Узнать вновь — это значит найти уверенность,
родину, все. Идем! Все, все, все принадлежит ему! Все,
все!
Они шли через зал. Сотни свечей мерцали перед зеркалами в золотых рамах. Все скользило, как в золотом тумане. Красные каблуки отражались в блестящем паркете,
точно глубоко под водой плывущие цветы.
— Там! — закричала Илона и крепко вцепилась в руку
Иоганнеса. — Там стоит маленькая хищница и разбойница. Опасная маленькая женщина. Разрешите, маркиз,
еще раз познакомить вас друг с другом!
Сердце Иоганнеса остановилось. Он еще хорошенько
не рассмотрел того, что увидел. Сначала в нем мелькнуло
какое-то воспоминание. Однажды летом он лежал в траве,
и высоко вверху парило маленькое, нежное, 'белое облако.
Оно растаяло мягко и медленно, и сйнейа неба проступила
сквозь него . . .
Напротив, в дверях, стоял ребенок. Ребенок с серебристо-белым лбом. Он был в кринолине и в белом пудреном парике. Так же, как и Иоганнес, она была одета
в белое с голубым. Незнакомая маленькая сестричка
с большими серыми глазами, в напряженном внимании
сдвинувшая узкие брови. Клара! Никогда не виданная,
незнакомая.
Они стояли, разделенные расстоянием в пять шагов,
и с робким любопытством, неподвижно и изумленно
смотрели друг на друга. Взгляд Клары был вдумчив и серьезен, она морщила лоб, как тогда, у фонаря. Потом они одновременно, но очень медленно
протянули друг другу руки. В это мгновение подошла
графиня.
— Нет, Клара, сначала ты еще должна поговорить со
мной! Иоганнес останется с тобой. Меня же с моим дневником ты бросишь здесь. Иоганнес подождет!
Она решительно и страстно оттеснила Клару назад
к дверям.
— Он может подождать. Он получит свое. Но мне еще
на один час нужны твои ясные, неумолимые глаза без
этой темной влаги! Светлые, жесткие, серые, неумолимые — пусть они сделают мне больно. Больно, больно,
чтобы не уснуло все во мне! Прочтя мой дневник, ты не
должна сейчас же класть голову Иоганнесу на грудь. Я не
позволю так скоро изгнать поцелуями мою жизнь из
твоего сознания. Я не потерплю этого! Еще один час для
моей судьбы . . . Это не будет нескромно, Клара . . .
Клара схватила нервно-дрожавшие руки графини.
— Идем, Илона!
— Мы пойдем в сад.
Когда через два часа обе женщины вошли в зал, он
был пуст. Догоравшие свечи вдруг вспыхнули ярче и вырвали фигуры олимпийских пастухов из тени сводчатого
потолка.
Женщины беззвучно, молча, шли через зал, держа друг
друга за руки. Колыхавшиеся кринолины отражались
в паркете. Из соседней комнаты доносился резкий шум.
Криклицые, дикие мужские голоса.
Когда ИлоПа и Клара открыли дверь, навстречу им выкатилось густое облако табачного дыма. Расплывчатым,
как в тумане, предстало сборище париков, окруженное
густым дымом. Районный врач с женой, баронесса Слуа
и маленький круглый сосед. Затаив дыхание, с немым
вниманием на лицах они обступили большой черный стол,
как клубные зрители при большой игре. Три игрока сидели вокруг черного стола. Их локти отражались в блестящем полированном эбеновом дереве. Граф сидел рядом с Иоганнесом. Третий был Генрих Шнейдер. Косичка его белого парика топорщилась. Они курили длинные пенковые трубки. Огромные кружки с вином и зеленые бокалы стояли на черном столе.
Когда обе женщины незамеченными вошли в облако
дыма, скрипел хриплый, дикий голос Генриха Шнейдера.
Он ударил кулаком по гладкому столу. Снизу отражение
вернуло ему удар. Он совсем разошелся. Его черные
роговые очки не держались под париком, а седая козлиная бородка дрожала от возбуждения.
— Б р о д я г и ! — рычал Шнейдер. — Бродяги идут следом
за душой. Либо душа, либо дело! Либо душа, либо
д е л о і —рычал он и с такой силой ударял после каждой
фразы по столу, что кружки и бокалы звенели, а его
тугая, топорщившаяся косичка колыхалась. — Гюстав
Флобер семь лет работал над своим романом, отражающим всего лишь мгновенное жизнеощущение, одно единственное краткое состояние души. Вы думаете, мой столь
любимый юный Иоганнес, что душа Флобера сама остановилась на одной точке? Нет, мой милый! Флобер насильно удерживал свою душу, он сказал ей: «Стоп! Ты
останешься здесь и не будешь больше развиваться, ты
останешься здесь семь лет, на том же самом месте, пока
мы не окончим нашей работы. Разумеется, это самоубийство. Да, частичное самоубийство. Душа убивает себя
ради творения, ибо жизнь выключается. Мы работаем
либо над своим делом, либо над своей душой. Либо наружу, либо внутрь! Святые работали внутрь. Святые отправлялись в пустыню и там еще забирались в келью, запирали даже дверь кельи и работали внутрь себя, над
своей душой. Но никто никогда не жил. Ни человек
дела, ни человек души. Понимаете? И тот и другой отрешались от жизни. Один в своей мастерской, другой
іі своей келье. Потому что, вообще, жить нельзя. Только
бродяги живут, только звери живут, только беспечные
свиньи, которые за все хватаются и ничего не удерживают,
которые во все вмешиваются и ничего не доводят до
конца. Да и те, что живут, — живут, в сущности, меньше
всех остальных, потому что они никогда не испытывают
чувства свершения, чувства полной реальности.
— Но это свершение в конце узкой дороги не может
быть настоящим свершением,—прозвучал возбужденный,
звонкий, дрожащий голос Иоганнеса. — Это может быть
лишь частичным свершением. Потому что нет достаточно
большой рабочей комнаты или кельи, чтобы все вместить.
Кое-что, также принадлежащее мне, всегда останется снаружи. Разве можно совершенствоваться, калеча себя?
В этом есть противоречие. В келье я могу только один
из ростков моей души довести до последнего свершения.
А что будет с остальными? Разве у бога есть мусорная
яма, в которую он сгребает все остатки, все обрезки душ?
Только целое может достичь последнего свершения,
а целое — это ведь и есть жизнь. За всеми единичными
делами, вещами, людьми где-то в жизни стоит их общее
целое. Его нельзя выработать, с ним можно только встретиться в какой-нибудь особый час. Можно выйти в жизнь
и ждать, что мы его когда-нибудь и где-нибудь встретим.
— Хе-хе-хе! — желчно засмеялся Шнейдер. — Хе-хе-хе!
Божья мусорная яма! Это очень хорошо! Берегитесь, молодой человек, как бы вам самому не попасть в эту мистическую мусорную яму! Эх, вы, милый душевный обрезок и остаток! Искать целое? Хорошо! Но г д е ? Направо или налево? Ибо тут встает маленькое техническое
затруднение. Дело в том, что в жизни пока видимы только
отдельные вещи, и если вы повернетесь лицом к чемулибо одному, все остальное окажется за вашей спиной.
Если же вы будете вертеться туда и сюда, как собака,
желающая удовлетворить свои естественные потребности,
то все останется за вашей спиной и все попадет вместе
с вами в мусорную яму.
— Но ведь стоит нам обратиться только к одному предмету или к одному человеку, и мы уже никогда не можем
отвернуться от него! Он живет в нас, и мы, куда бы мы ни
повернулись, носим его с собой в нашем сердце.
— Стоп! — хлопнул Шнейдер по столу. — Стоп! Что вы
понимаете под словами «обратиться к человеку?»
— Жертву.
— Что вы понимаете под «жертвой»?
— Ну, это же ясно из самого слова.
— Это не ясно из самого слова. Но я вам скажу, что
означает «жертва». Ее можно понимать двояко, но только
так: умереть или убить! Принести жертву значит отдать
жизнь — свою или чужую. Но не в поэтическом, переносном смысле, а в смысле реальной, телесной смерти. Ибо
смерть — наше единственное неопровержимое доказательство. Все остальное — пустая болтовня. Все остальное
вздор, молодой человек! В этом, видите ли, и заключается
техническое затруднение, так как у нас всего одна жизнь,
и, следовательно ее мы можем отдать только один раз,
чему-либо одному, даже если мы и готовы уплатить по
векселю, когда наступит срок и мы не пожелаем мошенничать непокрытыми «чеками самопожертвования». Умереть или убить!1 Ибо убить, видите ли, это тоже жертва.
Султан Сулейман отдался своей работе, когда он заколол жену, чтобы любовь не удерживала его от борьбы.
И когда Стенька Разин бросил в Волгу княжну, — это
была жертва. Ибо только тот имеет право на творчество, на свой отдельный путь в жизни, на свободный выбор, кто все остальное может бросить в воду и взять на
себя грех, последний грех. Понимаете? Убить! — зарычал вне себя Шнейдер. — Убить! Кто не последователен
до конца, кто не смеет взять на себя последнюю ответственность, последний грех, тот не имеет права на те Мелкие подлости, которыми мы досаждаем ближним, оправдываясь необходимостью итти своим собственным, отдельным путем. В чем доказательство права на бесцеремонность? Увести за собой женщину, причиняя горе и слезы?
Разве это убедительно? Нет, — убить! Взять на себя
убийство! Сентгеорги! — вдруг заорал Шнейдер, повернувшись к графу, слушавшему его с каменным лицом. —
Сентгеорги, теперь ты расскажешь свою историю о Матиасе Славеке. Теперь ты расскажешь ее этому блаженному пилигриму души, чтобы он преисполнился уважения
к широкой дороге жизни. Потому что и Сентгеорги десять лет думал, что он отдал себя одной идее. Выслушайте
эту историю о Матиасе Славеке.
Десять белых париков в табачном дыму повернулись
к Сентгеорги. Последний, не спеша, вынул изо рта длинную, резную, прокуренную пенковую трубку.
Откинул
серебряную крышку, примял табак. Сделал несколько затяжек. Подумал. Еще раз нажал пальцем табак, захлопнул крышку. Передвинул трубку в левый угол рта, затянулся, покосился на дым и начал медленно говорить.^ Отрывисто, с большими перерывами звучал из глуоины
густой бас.
Матиас Славек был учителем в Зороде. Теперь его нет
в живых. В то время он был моим предвыборным агитатором. Я десять лет под ряд был депутатом от округа
Келесени. Я ведь был самым крупным землевладельцем
в комитате. Но при этих выборах наше дело было не
вполне надежно.
Клерикально-консервативная
партия
стала чрезвычайно сильна. Надо было бросить на предвыборную агитацию все силы. Славек был исключительным агитатором. Ибо он делал это не из-за денег. Это
был длинный, тощий голодного вида человек с красными
пятнами на лице. Он был физически болен и несовсем
нормален. Да, он выступал не ради денег. Он был истеричный, страстный фанатик и работал для меня по убеждению. Я хочу сказать, разумеется, для нашего общего
дела. Я убедил его в правильности моей программы.
Я ведь был прекрасным оратором. Насколько я помню,
наш лозунг был: таможенная автономия для Венгрии и
расширение избирательных прав. — И кто против н а с , —
проповедывал я, — тот губитель и враг венгерского народа. Это было мое святое убеждение.
Матиас Славек слушал меня с лихорадочно
горящими глазами и так же лихорадочно ораторствовал
в деревнях о губителях и врагах венгерского народа
до тех пор, пока не начинал плевать кровью и не бывал
избит.
_
•Но все было напрасно. Деревня Дравец пошла за
своим священником к клерикалам, и кампания казалась
проигранной.
И в-от, накануне выборов, в десять часов вечера, ко мне
явился Матиас Славек.
— Жители Дравеца предали нас, — хриплым, дрожа-
Его лицо было мертвенно бледно. Только красные пятна
на его щеках пылали.
— Мы проиграем, если Дравец будет голосовать против
нас.
— Да, — несколько рассеянно ответил я.
Мне хотелось спать, и я как раз собирался ложиться
в постель. Но ведь надо же было что-нибудь сказать.
— Это гнусная измена народу, измена родине! — сказал я, потому что таково было мое убеждение.
Говоря это, я уже начал расстегивать жилет.
— Господин граф, — задыхаясь, произнес Славек побелевшими губами.—Жители Дравеца — губители народа?
— Вы сомневаетесь в этом, Славек? — спросил я. —
Разве вы сами не говорили это всегда? Мы ведь вместе
боролись за нашу великую идею. В таможенной автономии наше будущее, наша жизнь, наше процветание!
Я разговорился и во время беседы выпил бутылку темного пива, чтобы лучше заснуть.
— Консерваторы душат народ, — страстно и убежденно
сказал я. — Это вредители, которым надо запретить их
губительное дело!
" — Жители Д р а в е ц а ? — беззвучно спросил Славек.
— Ну, разумеется, и жители Дравеца. Все!
— Жители Дравеца губители и вредители?—спросил он.
— Почему на вас вдруг находит сомнение, Славек?
— Я только хотел услышать это еще раз, господин
граф!
* — Зачем услышать еще раз?
Но Славека уже не было. Он выбежал из комнаты.
Я хотел еще окликнуть его. Но я устал и лег в постель.
Часа через два я проснулся. Была гроза. Я был неспокоен. «У этого Славека не все дома, — думал я про себя.—
Но почему же? Он ведь говорит то же самое, что и я.
Да, — размышлял я, — но ведь Славек фанатик. Ну, и
что же это меняет в правоте наших идей? Зачем он хотел
«еще раз услышать?»
Мне стало страшно. Я быстро встал, оделся и вышел
во двор. Теплый восточный ветер шелестел в тополях.
Ветер от Дравеца. Опасный ветер. Я вышел за ворота.
Было очень темно. Только вдали виднелся маленький
огонек на пожарной каланче Дравеца. «Добрый час
езды!» — подумал я и велел оседлать лошадь,
«Губят ли консерваторы народ? — спрашивал я себя,
мчась рысью по темной дороге. — Разумеется, да. И жители Дравеца тоже? Да, конечно, и жители Дравеца! Они
вредители, у которых надо выбить оружие из рук? Конечно!»
Но почему я вдруг начинаю спрашивать, как Славек?
Разве я в этом не убежден? Почему слова звучат теперь
иначе?
Я пришпорил лошадь. Она поскакала галопом по гладкой, прямой дороге.
,
Вдруг в стороне Дравеца блеснуло красное пламя. Затем
вихрь красных искр. Сухие соломенные крыши взлетают,
как огненная пыль. Вот поток огня разлился вдоль горизонта. Дравец горит! Красные нити света в твердом
блеске дорожной колеи. Черные тополя окаймлены красным. Набат, крики и рев скота.
— Славек! Славек сошел с ума! Я не виноват в этом!
Правда, я говорил, что консерваторы душат народ и что
надо выбить оружие из их рук. Но ведь т а к я этого не
думал. Не путем бесцельного, безумного насилия!
Едкий запах гари горячим ветром ударяет мне в лицо.
Трещат балки. Хрустят гонтовые крыши.
Не говорил ли я, что ради отечества надо итти на все?
Что жизнь отдельных людей не важна? Безусловно! Но
я говорил об отечестве, а не о депутатских выборах в Дравецком округе. Это безумие!
Я добрался до деревни. Лошадь испугалась. Я должен
был спешиться. Вопли людей среди огня и дыма. С акаций падали дождем искры и обугленные листья на белье
и на домашнюю утварь. Стая ослепленных гусей, крича,
налетела на горящую стену. Я побежал по широкой
улице. У церкви стояла толпа. Черные фигуры в зареве
пожара. Блеск жандармских штыков. В центре стоял Матиас Славек с обнаженной головой, с топором в замахнувшейся руке. Он бросался на жандармов.
" Я опоздал. Я как раз увидел, как острие штыка, проткнув его, вышло через спину.
Жандарм отдал мне честь окровавленным
штыком.
Местный судья, агитатор враждебной партии, почтительно приветствовал меня. Я ведь был крупный землевладелец, граф Сентгеорги. И я гюдал руку врагам отечества, предателям народа. Ибо они были только поли-
тическими противниками. Я не одобрил поступка Славека и выразил мнение, что несчастный Славек был сумасшедшим. И тут я услышал крик:
— Господин граф!
Славек лежал рядом. Он еще жил. Он видел, как я пожимал руки губителям народа. Он слышал мои слова.
Изумленными, полными ужаса, глазами смотрел он на
меня. Бесконечное, страшное отчаяние было в этом
взгляде. Затем он закрыл глаза.
На рассвете я возвращался верхом домой. Холодный,
мелкий дождь моросил из тумана.
«Бедный Славек сошел с ума, — думал я, — он ведь был
ненормален. Что поделать! В своей огромной готовности
жертвовать собой он хотел пойти на крайность. Да, если
бы тут громоздились баррикады какой-нибудь революции,
Матиас Славек умер бы, как герой, а не как сумасшедший.
Но умереть и убивать за выборный лозунг о венгерской
таможенной самостоятельности, — это ж е . . . Не я ли виновен в этом? Нет! Я не виновен! Я ведь тоже отдаю свою
жизнь за эту идею, но только я отдаю ее постепенно,
в постоянной работе, день за днем. Славек отдал ее за
раз, целиком . . . Г м ! . .»—подумал я и натянул поводья. —
«Разве темп создает такую существенную разницу? Славек безумен, потому что он отдал жизнь сразу, а я только
потому, что я делаю это медленно, я . . . »
Я остановил лошадь.
Мне пришел в голову вопрос: имеем ли мы право жить
за ту идею, за которую мы не можем умереть или убиВ 2 Т Ь
^
Я оглянулся. С гигантской плоскости иссиня-черной
пашни подымался пар и уходил к красному горизонту.
Это была твердая земля.
«Не мешало бы знать, для чего я здесь живу», —подумал я и дал лошади шпоры.
На следующий день я уехал за границу. С тех пор я занимался только историей костюма.
— Вы слышали, молодой человек? — прошептал Шнейдер. _ Вы слышали? — вновь зарычал он. — Вы поняли ?
Могли бы вы умереть и заставить умереть другого?
Взяли ли бы вы на себя смерть Матиаса Славека? Смерть
такого Славека еще очень проста, потому что, возможно.
он все-таки был сумасшедшим и умер, некоторым образом, за свое собственное дело. Ну а что, если бы вы сейчас
.узнали, что у вас дома кто-нибудь умер из-за того, что
вы пошли куда глаза глядят за вашей любовью и вашей
душой? Что бы вы сделали, если бы дома у вас лежала
больная жена, которая умирает из-за того, что вы к-ней
не возвращаетесь?
Голос Генриха Шнейдера пресекся от волнения.
— Жена, которую вы еще могли бы спасти. Что бы вы
сделали? Отвечайте! Отвечайте сейчас же!
Стало тихо. Десять голов в париках повернулись
к Иоганнесу. Иоганнес сидел бледный, с широко раскрытыми глазами и не отвечал.
Вдруг Клара подошла к столу и положила обе руки на
его черную поверхность.
— Господа, — начала она.
Ее голос звучал очень тихо, но так настойчиво, так
резко и так грозно, что никто не посмел шевельнуться.
Ее детское личико было жестко, как маска мертвеца.
Только серые глаза, направленные на Иоганнеса, пылали.
— Господа! Позвольте сделать вам краткое сообщение. Мне нужно сказать вам, как своим ближним, что я покинула своего мужа и своего ребенка, хотя знала, что
муж мой не может жить без меня. Вчера в семь часов вечера моя мать хотела войти в ванную комнату. Дверь
была заперта. Через полчаса мать пыталась войти вновь.
Дверь попрежнему была заперта. Это показалось ей подозрительным. Она послала за дворником. Дверь взломали. В ванной комнате на оконной раме висел мой муж.
Он был мертв.
— Клара! — крикнул Иоганнес. — Это неправда!
— В ванной комнате на оконной раме висел мой муж.
Он был мертв, — тихо, с усилием повторила Клара; ее
глаза, как будто прицеливаясь и выжидая/ были устремлены на Иоганнеса. — Пенснэ мужа лежало разбитое на
полу...
Зубы Клары стучали, как в лихорадке. Она замолчала.
Воцарилась мертвая тишина. Никто не двигался. Тогда
Иоганнес встал. Его лицо было искажено ужасом. Он
протянул руки навстречу Кларе. Потом, рыдая, уронил
голову на стол. Стало опять тихо. Никто не шевельнулся. Вдруг Генрих Шнейдер вскрикцул и вскочил, Тя,-
желое кресло с грохотом опрокинулось. Он сорвал с головы белый парик, бросил его на пол и ринулся вон из
комнаты. Никто не обернулся в его сторону. Слышно
было как где-то хлопнули одна за другой две двери.
Иоганнес рыдал, не подымая головы. Клара медленно
подошла к нему.
— Иоганнес, — затаив дыхание, осторожно и тихо
произнесла о н а , — отчего ты плачешь?
Иоганнес не ответил.
— Иоганнес . . . ты раскаиваешься? — еле слышно спросила Клара. — Ты пошел со мной только потому, что не
предполагал возможности таких последствий? Иначе бы
ты не пошел? . .
Иоганнес рыдал.
— Тогда Иоганнес . . . прощай . . . мы не должны оставаться вместе . . . Прощай . . . Не бойся . . . Мы, верно,
еще когда-нибудь встретимся.
Она говорила мягко и печально. Слезы катились по ее
щекам. Она погладила плечо Иоганнеса и медленно вышла из комнаты. Никто не шевельнулся. Парики и костюмы рококо были неподвижны и немы в густом табач^
ном дыму.
Иоганнес рыдал.
Графиня очнулась первая из этого оцепенения.
— Клара! — крикнула она и бросилась ей вслед.
Через несколько минут одноконный экипаж выехал из
ворот замка и, проехав меж высоких, темных каштанов,
свернул в сторону Альтофена. В экипаже стоял Шнейдер
с непокрытой головой, в костюме рококо. Стоя, хлестал
он лошадь.
Так возвращался он к Иоланте.
«Родина»! Как больно звучит это слово. Как возвращение в небытие.
БЕДНАЯ
МЕЛУЗИНА
В
ВОЛШЕБНОМ
САДУ
Клара сидела в купе уже одна. Поезд забирал вверх,
в Карпаты. В полночь сошел последний пассажир, старый
еврей. Уходя, он еще раз удивленно и робко поглядел
на нее. Куда она едет, эта женщина? Ведь дальше ни
одна живая душа не едет! Но он не посмел спросить. Она
была такая бледная.
Теперь она одна мчалась во мрак. Казалось, будто все
уже осталось позади, будто она перешагнула последнюю
черту. Невозвратно. «Назад, назад!» — стучали в ночи
колеса: «назад, назад!»
За окнами громоздилась тьма. Она сгущалась и кишела
каким-то незримым движением, как черное болото, полное скрытой растительности и таинственного зверья.
Что-то надвигалось на Клару. Купе с сумрачным светом
ночника, раскачиваясь, погружалось в эту тьму, как оторвавшийся водолазный колокол.
«Назад, назад!»
Назад после проигранной битвы. Назад из распавшейся жизни . . . Совсем назад, в страну детства, где еще
не надо было быть человеком. В огромные горы, в огромные сказки . . . назад в Лиску, в исполинский волшебный
сад. Туда, где она, восьмилетняя, вместе с Алисой задавала первые вопросы. Еще до начала жизни.
Начало светать. Бледный чуждый свет, как с другой
стороны вселенной. Паровоз вдруг громко и взволнованно запыхтел. Впереди что-то происходит. Темнота
свалялась в крупные комья. Приближались Земпленские
горы.
О, Земпленские горы! . . Как давно это было?
«Назад, назад!» Для нового разбега, далеко назад. На
родину. . .
m
Медленно выплывали слепые хребты старых гор, какспящие чудовища первобытного мира. Здесь первые вещи
отходят друг от друга. Земля здесь еще несовсем земля.
Небо еще не отделилось. Горы и облака сейчас впервые
расстанутся друг с другом.
Клара сонно, с усталым сердцем смотрела на это серое
начало всех вещей, которое опять было тут и в конечном
счете всегда будет тут. Что за польза быть человеком?
«Назад, назад, назад!»
Ее веки сомкнулись . . . так падает оружие из рук. Все
напрасно. Темный сон веял с темных Земпленских гор.
Поезд остановился.
— Ноджь-Михаль! — печально и странно-далеко прозвучал выкрик кондуктора. Как последнее предостережение.
Клара вскочила. Вот она и приехала. Надо было выходить. Иного исхода не было. Она очутилась на маленьком сонном вокзале. Ей казалось, будто она в первый
раз в жизни осталась одна. Невидимая прохладная влага
сочилась из воздуха. Это не был дождь, падающий сверху.
Здесь был первоисточник всего, место, где дождь образуется.
В бледном свете раннего утра приблизилась темная фиг у р а — длинноволосый крестьянин-словак, сутуло пригнувшийся к земле, точно он только-что вылез из низкой
пещеры. Он молча остановился перед Кларой и с удивлением уставился на нее.
— Мне нужен экипаж в Алсо-Лиску, — как во сне сказала Клара.
— Тут приехал экипаж из усадьбы Ранки, — пробормотал пещерный обитатель и медленным, широким жестом
показал на выход.
— С добрым утром, милая фрау Клерхен! — загудел оттуда сильный, теплый голос. — Милости просим! Наконец-то вы опять пожаловали к нам!
— С добрым утром, Мишка-бачи! — приветливо сказала
Клара и покорно опустила голову, словно сдаваясь.
Ибо это был Мишка-бачи, старый кучер господ Ранки,
который носил ее еще на руках в старом саду сказок до
того, как ей надо было на собственных ногах пойти в общество людей. И Мишка-бачи был все такой же. И ни173
чего здесь не изменилось. И вот она сама опять тут.
А вся остальная жизнь была лишь кратковременной прогулкой.
" _ Вот сюда, дорогая фрау Клерхен! Давайте ваш саквояж. Да как вы похорошели!—Старый гусар пригладил свои косматые усы. —Чорт возьми! Скоро будет четыре года, как вы в последний раз гостили у нас. Алиса
уже сходит с ума от радости.
— Откуда Алиса знает, что я еду? — спросила Клара.
А, в сущности, она даже не удивилась. Волшебный
сад в Лиске всегда ведь был полон снов, сказок и колдовства.
— Ночью пришла телеграмма, — радостно
пояснил
Мишка-ібачи, — ее принес горбатый рассыльный с вокзала.
— Телеграмма? От кого? Я не посылала никакой телеграммы.
— Фрейлейн Агата телеграфировала.
— Агата? Кто это фрейлейн Агата?
— Не знаю, милая фрау Клерхен! Садитесь-ка в экипаж!
Он поднял Клару на руки и посадил ее в экипаж. Как
двадцать лет назад.
— Так! Теперь я вас хорошенько укутаю в одеяло.
Дайте ваши маленькие ножки. Так! À теперь в путь.
К завтраку мы будем уже дома.
Щелкнул кнут, двойное эхо прозвучало в резком горном
воздухе. * Экипаж покатился. Между мокрыми, темными
елями, сквозь полосы белого тумана.
«Назад, назад!»
Клара закрыла глаза. «К завтраку мы будем дома». На
террасе с белыми колоннами, откуда они с большими
бутербродами в руках выбегали в сад. У Алисы в каждой
руке было по бутерброду, но Клара всегда отдавала ей
еще половину своего. У нее никогда не было аппетита.
Она была маленькая, худенькая и малокровная, с синими
жилками на висках и на шее. Ее светлые как лен, сухие
волосенки были заплетены в тонкую косичку, которая
высоко торчала на затылке. Большие серые глаза блестели
так, словно у нее было какое-то тайное горе. Дрожа, останавливалась она в воротах фермы, когда Алиса, по щиколотку в покрывавшем двор навозе, возилась с молодыми
теляіами. Алией уже тогда, в девять лет, была ростом
в свою мать и могла таскать Клару на руках по комнатам.
Кузина Алиса, высокая, сильная, в голубой безрукавке,
с распущенными волосами, с голыми руками и всегда
до-красна натертыми локтями; Алиса., которая с пылающими щеками бежала за быком и с расширенными, восторженными глазами рассказывала все, что она при этом
видела. Алиса болтала по-словацки с прислугой, и у нее
всегда были влажные губы. Она знала от служанок все
запрещенные слова и деревенские сплетни. Она рассказывала такие вещи, что Кларе от страха становилось
дурно.
Дрожа от избытка здоровья и жгучих снов, Алиса рылась руками, глазами и мыслями в чудесном сказочном
мире, полном гор, полей, лесов, зверей и плодов. Она
говорила пестрыми, красочными словами сказок. Она
говорила стихами и вставляла в разговор непонятные
слова, как тайные, колдовские заклятия. В своих теплых, больших руках она крепко держала слабые, малокровные ручонки Клары и водила ее по саду, по лесам и
полям.
Алиса знала каждую тропинку, каждое дерево и каждую
собаку. Она знала все. Она знала, отчего листья осенью
становятся желтыми и красными (они меняют цвета, чтобы
переодеванием обмануть смерть). Алиса знала, отчего
кошка роет задними лапками землю, закапывая свои
кошачьи дела, и почему полная луна поедает маленькие
звезды. Она знала также, почему река Ондова так долго
спит по утрам под своим тяжелым туманным одеялом.
Алиса знала все, потому что здесь она была дома.
«В Ондове, — говорила она, — течет мой аппетит». (Она
сможет есть, пока вода не иссякнет в Ондове.) В саду
росли два каштана; в одном из них была ее любовь к матери, в другом — ее любовь к отцу. И потому Алиса сама
поливала Эти деревья, когда долго не было дождя. Любовь
требует ухода. У самого забора стояло корявое грушевое
деревцо. В нем была любовь Алисы к шоколаду, сахару
и прочим сладостям. В высоком красивом клене жили
ее сны. Оттуда прилетали они к ней по ночам. Но в иных
деревьях хранились вещи, которые она узнает только,
когда станет взрослой девушкой или когда станет женщиной, матерью многих детей. До тех пор эти вещи были
скрыты в деревьях И жДали ее. Потому что все на свете
дают деревья, земля и вода.
В саду Алиса была дома. Клара боялась ее. Ей казалось,
что Алиса — не обыкновенное человеческое существо, как
все. Иногда по вечерам Клара слышала ее крик с дальних
полей или из густого ельника.
— Сичакская мыза сгорела два года назад, — раздался с козел голос Мишки-бача. — Видите там эти кучи
щебня?
Клара открыла глаза. Уже настало голубое утро. Она
взглянула по направлению вытянутого кнута. На склоне
горы виднелись закоптелые, обвалившиеся стены. Но они
поросли уже свежей зеленой травой. Крепкий чертополох
мускулистыми побегами врывался в растерзанные оконные
отверстия. Как будто ничего не случилось.
«Почему не отстраивается этот дом?»—подумала Клара.
Она взглянула на широкую долину. Туманы тихо колебались, медленно отделяясь от влажной, обнаженной плоти
земли. Луга курились, и на вершине чернильно-синей
Матры ждали облака, готовые двинуться в путь.
«Дома не отстраивают. Зачем строить? Трава сильнее»,—
смутно и устало думала Клара.
Твердая белая дорога', звеня, вонзалась в молодые влажные ржаные поля. Тихо темнели васильки, маки трепетали
на ветру. Перепела, опять перепела. Жирные куропатки,
шурша, взлетали около самого экипажа. И миллионы невидимых корней с беззвучным голодным стоном глубоко
рыли землю.
Экипаж проехал словацкую деревушку, с крошечной
унылой колокольней. Низенькие человечьи гнезда, крытые
соломой, жались под чудовищными тополями. На узеньких уличках Клара увидела несколько безмолвных фигур
в допотопных одеждах. Казалось, они тащат за собой
какие-то невидимые корни . . . «Все напрасно . . . » Мызу не.
отстроят заново . . . » — опять пришло ей в голову, но она
думала совсем о другом и только не могла поймать свою
мысль.
Экипаж свернул к Ондове. Зеленый пенистый шум
брызнул по нервам. Клара выпрямилась на сиденьи и протерла глаза. Она приготовилась к защите.
Во рву белело пухлое мясо толстых ядовитых грибов,
іветы шиповника оскаливали свои красные лепестки и
рассыпали по ветру рои пестрых бабочек. Сильный запах
мяты атаковал экипаж, как невидимый хищный зверь
воздушной стихии.
Здесь было насилие. Здесь была опасность. Клара беспокойно оглянулась и плотнее запахнула свое синее
пальто. Она с содроганием ощущала липкое прикосновение ползучих растений к своей коже. Бархатистые мягкие щупальцы огромных плотоядных цветов
подбирались к сердцу... (Однажды Алиса залезла к ней
в постель и придавила ее своими толстыми, теплыми
руками и бедрами; Клара от страха чуть не потеряла сознание.)
Много позже, когда они обе, уже взрослые, снова встретились в Будапеште, Алиса привезла с собой в город эту
темную первобытную силу опасных снов. Она стала художницей и поэтессой и с своими простонародными повадками и магическим пылом своего волшебного сада ворвалась в изящные салоны литературы и искусства. Фантастически-неправдоподобное существо. Пьяная Шехеразада,
буйная жрица, молодая великанша.
Дрожа-от необузданной опасной силы, она руками,
глазами и словами рылась в чудесной жизни, которая не
имела границ, общих с границами человека. Алиса рисовала изатские, сказочные орнаменты непостижимого значения, с попугаями, тиграми и газелями. Единороги
вставали на дыбы в зарослях невиданных растений.
И стихи ее были похожи на заклинания, своими жуткими
сравнениями тревожившие сон вещей. И она говорила так,
как писала, и жила так, как грезила.
Алиса не знала границ и различий. В своих стихах она
называла себя Мелузиной, феей, которая пришла только
погостить в маленький рассудочный человеческий мир, но
продолжает говорить на своем родном языке. Она телом
и душой срослась с иной стихией, с своим садом в Лиске,
в который она и ныряла каждое лето. Ее считали невозможным, диким существом.
Это была знаменитая Алиса Ранки, венгерская поэтесса
и художница. Ростом метр восемьдесят, полногрудая,
широкобедрая и все же гибкая. Беспокойный, лихорадочный фейерверк, полный соблазна и дурмана. Ее окружала
целая секта молодых девушек и юношей. Сумбурный
хаос поцелуев, слез и сновидений. Вечеринкщ полные
мистики и эротики, устраивались в ее просторной студии.
Алиса вмешивалась во все переживания своих друзей.
Она была ненасытна. И не было конца разгулу ни днем,
ни ночью. Когда после фантастической бессонной ночи
утро заглядывало в окно студии, где юноши и девушки,
усталые, с недоуменными заспанными глазами валялись
на коврах, Алиса была еще на ногах, неугомонная, несокрушимая, и лихорадочно сыпала свои метафоры, излагала
свои странные сказочные представления о боге и Эдеме.
Затем она выжимала на палитру краски, на миг подносила
их к трепетным ноздрям и садилась за огромный мольберт.
Но однажды летом все изменилось. Она познакомилась
с молодым прокурором Корнелем Чермаком, -Типичным
завсегдатаем шантанов. Он принадлежал к той человеческой породе, которой Алиса вообще не замечала. Тут она
попалась. Она вышла за него замуж и вскоре изменила
свою жизнь. Она отошла от богемы, бросила свой артистический круг друзей. Вскоре она бросила также живопись и поэзию. Можно было думать, что она совсем отказалась от личной жизни. И вдруг прошлой осенью она
уехала, бросив мужа и ребенка, и вернулась к своему саду.
Никто не знает почему. С тех пор она живет здесь одна,
отрезанная от всего мира. Мелузина вернулась в свою
стихию.
Дребезжание и грохот оторвали Клару от ее мыслей.
Она открыла глаза. Коляска ехала по деревянному мосту.
Итак, она у цели. Внизу шумела Ондова. Маленькие белые
утки'вылетали из-под прибрежных ив. Тявкали овчарки.
Низенькие избушки дымили. Дети в коротких рубашонках играли в пыли. Из-за черных гор выкатывалось
солнце, и золотая лава заливала бедную деревушку. Испу^ганно мигали крошечные оконца, робко звонил тоненький
церковный колокол. Стая белых голубей кружила над
новой гонтовой крышей колокольни. Прачки стучали
вальками. Из-за изгородей доносилось пение. Свиньи
валялись посреди дороги. Где-то сбивали масло. На лугу
был разложен для просушки белый холст. И наконец —
сад! Сак ее детства, огромный, волшебный сад бедной
Me Лузины!
Когда экипаж въезжал во двор, Клара сидела, строго
выпрямившись, бодрая и внимательная. Она плотно закрыла и придерживала рукой ворот своего синего пальто.
Между тонкими бровями залегла маленькая резкая морщинка.
Усадьба Ранки—большое одноэтажное здание. Загородный дворец в стиле ампир, скорее в деревенском, чем
в аристократическом вкусе. Маленькие, выбеленные греческие колонны широкой террасы поддерживали огромную,
поросшую мхом, гонтовую крышу, которая сидела над
зданием, как наседка над цыплятами. На террасу вела
широкая лестница. По обеим сторонам в больших вазах
стояли твердые, темные кактусы. По маленьким белым
колоннам вились стройные стебли барвинка.
Клара поднялась по лестнице; большая дубовая дверь
распахнулась ей навстречу. Алиса стояла на пороге. Босая,
в ночной сорочке стояла она между белыми греческими
колоннами, почти касаясь головой притолоки. Густые
пряди ее блестящих темно-каштановых волос падали на
большую, полную грудь.
— Клара!
Она протянула сильные голые руки и бросилась навстречу Кларе. Широкая рубашка развевалась от ветра.
— Клара! Ты опять здесь! Наконец-то! — Она говорила
странно-певучим голосом, как молящиеся крестьянки. —
Иди, садись в старое гнездышко. Милая, милая моя сестра!
Я ждала тебя!
Она схватила Клару на руки, подняла ее, расцеловала и,
как ребенка, понесла в дом. Ее большие круглые глаза
цвета морской воды были полны слез.
— Ну вот, маленькая Непреклонная! — заговорила она
на своем фантастическом образном языке. — Маленькая
бестелесная душа! Маленький белый сокол! Иди к своей
старой Мелузине!
Она внесла Клару в низкую, пахнувшую лавандой, комнату, посадила в большое старое кресло и присела перед
ней на корточки.
— Дай-ка посмотреть на тебя! Как давно я не видела
этого личика! Ты —беленькая снегурочка! В этом освещении ты похожа на севрскую фарфоровую фигурку.
Такой я изображу тебя на полотне. Вкомпаную тебя в виде
фарфоровой куколки в натюр-морт. Среди наливных тол-
стых груш и сочного винограда. Я впишу тебя в это
полотно, чтобы ты никогда не могла вырваться оттуда!
Клара грустно и внимательно смотрела на свою могучую
подругу и гладила ее большое теплое лицо.
— Почему ты не написала мне, Алиса, и не рассказала
всего, что с тобой произошло?
Алиса встала. Ее зеленые глаза потемнели.
— Что со мной произошло? Я не писала, потому что
я боялась тебя, Клара! Но . . . вот мы опять здесь . . . Мы
ибе всегда будем возвращаться сюда. Да, да!
— Ты боялась меня? —переспросила Клара. — Прежде
ты никогда меня не боялась.
— Но тогда я вдруг почувствовала... — прошептала
Алиса, — мне вдруг стало ясно, что ты мой враг. Любимая,
дорогая моя! — О н а поцеловала руку Клары.— Ты —
воплощение враждебного начала. Ты моя враждебная
сестра еще с тех времен, когда мы гуляли в нашем саду
Эдеме. И я тебя очень, очень люблю. Но теперь ты должна
показать, как это делается. Покажи мне, как надо любить.
Где ты его оставила?
— Кого? — спросила Клара.
— Твоего Иоганнеса.
Клара удивленно раскрыла глаза.
— Ты удивлена, да? В Лиске нет тайн. Я получила вот
это сегодня ночью. — Алиса взяла с ночного столика телеграмму.—Мне как раз снилось, что я в Багдаде и меня
продают на рынке живого товара. Это было изумительно!
У меня были золотые браслеты на н о г а х . . . Телеграмму
принесли в час ночи. С тех пор я жду тебя.
Телеграмма гласила:
Ф р а у Алисе Чермак-Ранки. Алсо-Лиска. Прошу и з в е с т и т ь бежавших т у д а т е т ю Л о р к е и профессора И о г а н н е с а Сэгеди, что я приезжаю" з а в т р а с вещами. А г а т а Ш т е р н б е р г .
— Агата Штернберг? Странно!
Клара улыбнулась.
Ну!
А
теперь
я хочу
научиться
любить! —
Алиса
взглянула на Клару жадно раскрытыми глазами. — Бедной Мелузине надо учиться. Куда же ты его дела, твоего
профессора Иоганнеса Сэгеди?
— Мы на некоторое время расстались, — тихо ответила
Клара.
180
— Расстались? Почему? Надолго?
— Не знаю. Я думаю — надолго.
Алиса подбежала к Кларе и испуганно прижала ее
к себе.
— Что ты наделала, маленькая безумица? Что случилось?
Клара не отвечала.
— Сколько времени вы были вместе?
— Полтора дня.
— Полтора дня! Быстро это у тебя делается! А знаешь
ты что-нибудь о своем муже и о дочери?
— Ничего. Я ушла от него три дня назад.
— Написать твоему мужу? Я напишу ему, что ты возвращаешься.
Клара устало покачала головой.
— Я не вернусь.
— Почему?
— Мне стало ясно, что у него я не дома.
Алиса прошлась по комнате, закинув руки за голову.
Ее широкая рубашка развевалась.
— Человек дома там, откуда начинается его путь, —
заговорила она: — Мой дом здесь, в Лиске.
— Я буду дома там, куда я приду, — с закрытыми глазами произнесла Клара. — Человек, который чувствует
себя дома там, откуда он начал, жил напрасно.
— Ты злой сокол на охоте господа бога и прилетишь
обратно на его руку. Но ведь пока ты приехала только
в Лиску, сестра! Да, знаешь, этот багдадский сон был
чудесен. Я сидела с другими женщинами перед большим
шатром на прекрасном ковре. Мы были скованы и ждали
пашу или шейха, который прошел бы мимо и купил нас.
Ты не можешь себе представить, Клара, какая это счастливая, естественная, какая осмысленная женская судьба.
Говорю тебе, мы, женщины, должны расти на стебле,
цвести и ждать, пока странствующий ветер не засыплет
нас цветочной пыльцей . . . А теперь, раз ты уже здесь,
и умоюсь.
Алиса сняла рубашку, налила в большой резиновый
таз горячей воды и стала в него. Густой пар окутал ее
большое розовое тело.
— Посмотри, Клара, я не поподнела? Почему ты не
смотришь? Ты все так же стыдлива, бесплотная крошка?
Видишь, все мои страдания не отняли у меня и кило жира.
Поверь мне, это очень опасно, что я не умею по-настоящему страдать. Ничто на свете не задевает меня глубоко,
до самого корня. Как приятно пахнет резина. Слышишь?
А теперь, Клара, пройди в круглую комнату напротив, там
ты будешь жить. Катка приготовит тебе ванну. Ах, ты мой
маленький сонный мотылек! Но теперь ты не будешь спать.
После завтрака мы пойдем в сад и будем рисовать и рассказывать. Все, все расскажем друг другу.
Клара устало поднялась с большого кресла. Комната
была полна теплого пара, как в бане.
Час спустя они вышли в сад. Широко и безмолвно раскинулся он на солнце. Как двадцать лет, как сто лет назад.
Они медленно шли по широкой аллее с мольбертом и
ящиком для красок по направлению к маленькой полянке
за «беседкой призраков». Они назвали эту беседку так
потому,, что им всегда казалось, будто в ней что-то происходит, даже когда она была совершенно пуста. Даже по
ночам чудилось в ней какое-то движение. Быть может,
какое-нибудь старое событие запуталось в ее стенах и не
исчезало.
И все остальное колдовство, все сказки их детства жили
еще тут.
За полянкой начинался густой ельник; там было очень
жутко, потому что в жестких колючих ветвях когда-то
давно застрял кусочек первой земной ночи и остался
в них, когда ночь укатилась за горы. И вот с тех пор этот
обрывок ночи таится и днем в чаще. А когда наступает
вечер, он теряет покой и начинает разбухать от тоски,
встречая свою спускающуюся на землю сестру.
За этой рощей находился мост над «невидимой рекой».
Здесь была обыкновенная высохшая канава. Но незримый
опасный поток клокотал в ней. А за мостом начиналась
тропинка под названием «западня любви». Она казалась
самой обыкновенной дорожкой среди буков и ольх. Но там
происходили все семейные помолвки. И там же в свое
время нашли Марию Ранки с простреленным сердцем.
Эту тропинку пересекала на холме платановая аллея,
«аллея воспоминаний». Это было самое важное и колдовское место во всем саду.
Они поставили мольберт на поляне. Отсюда между
цветущими каштановыми
деревьями виднелась
убогая колокольня Лиски и дальше — чернильно-синие горы
Матры.
Алиса сидела за мольбертом. Она была в золотистожелтом переднике и большой соломенной шляпе. Клара
лежала на траве под белым зонтиком и рассказывала, как
она ушла с Иоганнесом в мир, как они встретили на дороге
Генриха Шнейдера, о чем они говорили в желтом экипаже,
что произошло в помацском замке и как после маскарада
она покинула Иоганнеса.
Когда Клара кончила свой рассказ, Алиса встала. Ее
огромная соломенная шляпа четко выделялась на фоне
синего неба.
— Полтора дня! — дрожащим голосом сказала о н а . —
И эта ужасная ложь о самоубийстве. Во имя правды . . .
Устроила же ты испытание бедняге! Жестокая, злая,
высокомерная святость! Ты разрыла корень, чтобы посмотреть, будет ли он держаться? — Она склонилась над
Кларой. — Откуда же ты знаешь, сколько было назначено
нести этому корню? Зачем ты сверлишь своей правдой
живое мясо? Ты — убийца и самоубийца. Ах ты маленькая
несчастная преступница! И все это только из-за слов
Шнейдера, что истинно только то, ради чего можно пожертвовать всем остальным! Он осел, проклятый, глупый
осел, твой ІІІнейдер! А я говорю тебе, Клара: правду
дарит тебе бог, когда хочет, и ему не нужны твои жертвы.
На что ему они? На что ему твои решения и твое ничтожное страдание? К чему оно? Ни одна живая травинка не
вырастет из него. Нет, нет, совсем напротив. Все то, чего
ты не получаешь готовым в подарок, не есть настоящая
правда! Все, ради чего ты должна приносить жертвы —
не настоящая правда. И никогда не станет правдой,
действительностью, хотя бы ты отдала за нее всю свою
кровь.
Действительность — это густое, теплое красное счастье. А все, что тяжело и трудно человеческой
душе, — ложь. Я знаю это. Я всем пожертвовала ради
Корнеля, а он исчез, как тень. Я расскажу тебе о бедной Мелузине, которая хотела любить, как любят люди, и
принесла жертву.
Алиса опустилась на колени рядом с Кларой и простерла
руки в сторону гор. Как в опьянении, покачивала она
головой в большой соломенной шляпе и принялась чтв-то
напевать про себя. Ее пение напоминало монотонное причитание молящихся крестьянок. Временами она произносила непонятые слова и двигала руками как во сне.
— Это было в тот день, когда Дьюри Сабо написал мне,
что едет в Париж. Я обещала поехать вместе с ним . . . Но
выдался как раз такой знойный, насыщенный солнцем,
день. Свозили в амбары первые снопы хлеба. Я была рассеянна. Мы любили друг друга, и я хотела поехать с ним.
Но я только-что начала новую картину: утки на Ондове.
Разумеется, его объятия были сладостны. Но были ли
они слаще ветра с вершины Дарго? Я была напоена
тяжелым летним счастьем. Никуда не хочется ехать,
когда не тоскуешь. Я ему ничего не ответила. Я была
рассеянна.
Этой ночью мы затеяли поездку на Дарго. Разложили
наверху костер и жарили сало. С нами был цыганский хор,
и мы танцовали на вершине при свете звезд. «Зачем ты
здесь пляшешь, Алиса, и отпускаешь своего возлюбленного одного в чужие края?» — думала я про себя. И было
больно оттого, что не было больно. Неужели ты не умеешь
любить, бедная Алиса? И почему тебе от этого больно?
Даже этого ты не знаешь, Алиса!
Так стояла я на вершине Дарго, и мне казалось, что
стоит мне только протянуть руки, и я могу вырвать небо
и лес из ландшафта и, как картину, поставить на свой
мольберт, могу собрать рукой звезды и пересыпать их
в свои стихи, как пересыпают бобы в корзину. Зачем тут
мне самой думать и чувствовать? Мне, Алисе, не умеющей
любить? Что я чувствую сама? Лично я, Алиса?
О, я так рассеянна! Расеянна, как цветочная пыль
на ветру. Меня рассеивают счастье и радость. Только
острая боль могла бы четко выделить мои очертания.
Меня, меня! Но для этого Дьюри Сабо слишком близок,
и Париж слишком близок! Надо, чтобы это было чужое,
неумолимо чужое. Чтобы я ударилась больно и почувствовала с е б я . . .
Мы поехали домой. Дорога вилась змеей с горы. Рядом
со мной в коляске сидел Миклос Медве. Он был пьян и
гладил мои колени. Но он был слишком близок.
Миллионы звезд на серебряном небе. Я ощущала их
как нервный зуд на коже. Бесчисленные светлячки мерцали в кустах. А густой темный аромат клонил меня
ко сну и делал меня рассеянной . . . рассеянной . . .
Напротив меня сидели моя мать и фрау Модьороши. Они
рассказывали друг другу о моем прадеде . . . А я? А я ? . .
О, мне нужна была вполне определенная боль, чтобы она
колола меня как иголкой в том месте, где глубоко под
всеми покровами нахожусь я сама и мирно сплю. Она разбудила бы меня. И вдруг я услышала, как Мишка-бачи
поет в темноте на козлах:
Вино, вино, вино,
Странное вино,
Странное мадера-вино:
Господин совсем влюблен,
Б а р ы ш н я с о в с е м послушна . . .
Вино, вино, вино . . .
Меня вдруг кольнуло в сердце слово «послушна».
«Барышня совсем послушна». Алиса послушна. Ö, сладостное, тяжелое как мед слово. Пригибающее голову,
склоняющее колени, распускающее пояс кроткое слово
смирения. Оно набухало, горячее, большое, в моем сердце,
как первая весенняя роза. Я прикрыла грудь рукой осторожно, как свечку, чтобы она не погасла. Коляска проезжала мимо мельницы, и мама сказала фрау Модьороши:
«Мы ждем Корнеля Чермака. Он должен завтра приехать».
Я Чермака почти не знала. Он меня никогда не интересовал. Прокурор, клубный джентльмен. И вдруг я увидела
его сухое, властное татарское лицо, его холодные глаза
с моноклем. Такое чуждое и далекое.
Когда коляска остановилась у террасы, я выскочила
из нее как с корабля, который после столетнего плавания
причалил к берегу. Я знала, что Корнель Чермак уже
ждет в комнате.
Он сидел под большим абажуром в дыму сигары и читал
газету. Сухое, властное татарское лицо с шрамом от
дуэли. Холодный взгляд сквозь монокль. Большие, костистые, загорелые руки лениво гладят голову нашей собаки.
Он ласкает, не глядя.
Входя, я все еще прикрывала руками грудь.
Я остановилась в дверях, как смиренная служанка, послушно ожидающая приказания.
Он вскочил, по-военному встал на вытяжку, застегнул
доверху сюртук и поправил монокль.
Пардон! Прошу извинения, что позволил себе расположиться здесь так по-домашнему.
Это было самое чѵжое, самое дальнее, самое непонятное, самое таинственное. Эта офицерская корректность,
этот монокль, этот напыщенный клубный язык. Все это
было дальше леса на Дарго, дальше моих друзей в Будапеште, дальше Парижа и Дьюри Сабо. Это не вязалось и не
сливалось со мной. Да, я тут больно наткнусь на противоречие. Ранами своими я почувствую себя. Будет больно.
Долго, отчетливо и как раз в том месте, где скрыта я сама.
Я сама, Алиса Ранки.
Тогда это и началось. Седьмого августа. О, это был
крутой, высокий август, темная пурпурная башня. Я надстраивала день на день хорошие, твердые камни страдания. Я построила огромную башню любви и боли, чтобы
достигнуть его: самого дальнего, самого чужого.
Дом был полон гостей. Было много девушек. Хорошенькие, маленькие, грациозные, элегантные, кокетливые
дурочки. Они все увивались вокруг Корнеля Чермака.
А я была землей, которую они попирали своими маленькими острыми каблучками. Я была нема и темна. Они не
знали обо мне. Я не могла говорить их языком. И он не
знал обо мне, когда по мне ступал, и не знал, что началось
мое содрогание, землетрясение, которое должно было их
всех поглотить.
И примитивные, банальные пошлости, которые Корнель
говорил этим девушкам, казались мне таинственным, незнакомым языком, глубокий смысл которого мне еще
непонятен. Я молча сидела в углу. И присасывалась
к говорившему моим молчанием.
Корнель ничего не замечал. Корнель не замечал меня.
И тогда я впервые увидела себя. Изголодавшаяся по его
взгляду, я впервые увидела свое собственное лицо. Я ощущала себя, потому что я хотела отдать себя ему. Мое «я»,
именно оно, причиняло мне боль оттого, что он не хотел
меня взять. Он резко отделил меня от всего, в чем я была
рассеяна, от избытка моего святого счастья! И эта б о л ь —
была я.
„
о
Но он не замечал моей безмолвной могучей магии.
посредством которой я уже крепко присосалась к нему.
186
Он не знал, что больше не может даже погладить нашу
собаку без того, чтобы я не сняла с нее округлое движение его руки и не перенесла его на себя. Он не знал, что
линия его ласки остается в воздухе, как темный свод, под
который можно тихо лечь.
Однажды утром, выйдя в сад, я увидела, что каштаны
цветут во второй раз. Радость, как летний ветер, повеяла
мне в сердце. Я испуганно прижала рѵки к грѵди, потомѵ
что эта радость чуть не развеяла мою боль, боль о Корнеле, — меня самое. Радость опять рассеяла меня по садѵ,
как цветочную пыль. Грозила какая-то утрата.
Я нарвала полную корзину каштановых цветов.
Это
был большой грех срывать второе цветение. Я никогда этого не делала. Я рвала и ломала дерево, как дикий зверь. Я хотела, чтобы мне было больно. Немедленно! Та боль не должна была потонуть и исчезнуть
в моем счастьи. Ради Корнеля я должна была причинить
себе боль, чтобы его образ стал во мне попрежнему четким и ясным.
Корнель обрадовался цветам. В это утро он не поехал
верхом с Лолой Серати. а остался со мной. Радость вторично искушала меня в тот день. Радость захлестывала
меня, как поток, и уносила на своих бурных водах первопричину. О. когда тебя колют ножом, ты чувствуешь
в ране нож! Боль содержит в себе свою первопричину. Но
когда ты выпьешь шампанского, ты чувствуешь радость
не губами и не гортанью! Радость, которую давал мне
Корнель, пролетала надо мной, но боль, которую он мне
причинял, приближала его ко мне. Я тянулась к этой боли,
к нему, к своему «я». Он ускользал от меня.
— Лола, побьемся об заклад. — крикнула я. когда она
соскочила с лошади. — Пожелай себе что-нибудь, и я себе
пожелаю. Кто из нас глубже воткнет из-за этого бѵлавкѵ
в рѵку?
И я воткнула булавку себе в руку до самой головки.
Лола вскрикнула и чуть не упала в обморок.
Второго сентября уехали девушки, четвертого числа —
все остальные гости. Корнель остался один со мной в моем
саду.
Наступили сентябрьские дни. Ясные и твердые, как
отшлифованные драгоценные камни. Мы сидели в траве
и молчали. Ходили вместе по лесу. Случайно»касались друг
друга локтем. И молчали. В эти дни он погиб. Ни одно
неосторожное слово не преграждало подземного хода,
который открылся между нами в этом молчании.
Но Корнель был еще далеко. Я смотрела, как после
ужина он чистил себе грушу и брал газету: «Спокойной
ночи, Алиса!» Я зажигала ему свечу, а он говорил: «Пожалуйста, не трудитесь, Алиса!» И. уходил в свою комнату
один.
Каждая точечка моей кожи сознавала, что Корнель не
хочет ее. Мое тело ощущало себя с необычайной ясностью,
ощущало себя как будто освобожденным от всех внешних
покровов. Обнаженным и единственным в огромном
пѵстом пространстве мира.
Настала осень. Пьяные орды воздушных всадников грабили деревья. И сад мой поднялся вместе со мной на
последнюю битву.
Я повела Корнеля в «аллею воспоминаний» и поведала
ему тайну.
— Взгляните на эти платаны. У каждого дерева стою я.
Когда мне было девять лет, я не хотела, чтобы девятилетняя Алиса ушла, уступив место десятилетней, и я сказала себе: « Я хочу пересадить ее сюда, она пустит здесь
корни и останется, даже если я буду жить дальше. Я стояла
здесь накануне дня моего рождения с трех часов до шести
и громко рассказывала все, что я знала об этом годе и
о себе самой. Потом я вышла из круга. Но девятилетняя
осталась там. На ней было синее платье с белыми петельками. Я кивнула ей и пошла дальше. Впоследствии я часто
навещала ее. И рядом с ней я посадила десятилетнюю
Алису. Тут стоит мой живой дневник, я сама. И тут,
и здесь, и там: Алиса, Алиса, Алиса, — за каждый год
по одной. Вот, например, стоит
пятнадцатилетняя,
Корнель. Вы ее не видите? Юна легла бы тогда перед
студентом Корнелем. Где он был тогда? Он молчалив,
скрытен и боится своего огромного отца, который его
бьет. Он курит первые папиросы и мечется по кровати
без сна. Т о г д а . . . А теперь — теперь идемте, Корнель!
Тоска и желание растут вдоль этой дороги.
И я рассказывала ему обо мне и вела его по моему ряду
и выпустила на него сразу всех двенадцать Алис, которые
там стояли. Они были разного возраста, но у всех были
горячие глаза и влажные губы, гладкие бедра, круглые
икры и дикие слова. Двенадцать было нас, и мы все
напали на него.
Его взгляд затуманился, его рука дрожала в моей. Так
дошли мы до моста над невидимой рекой.
— Остановимся, Корнель, — сказала я. — Я не хочу вас,
ничего не подозревающего, заманивать в ловушку. В мемуарах семьи Ранки эта аллея называется «ловушкой
любви». Все случалось именно здесь.
Он молчал. Крепко сжал мою руку и повлек дальше.
Когда он в первый раз поцеловал меня, я его еще
видела. Я видела его серые, чужие глаза. Мои губы растаяли, исчезли под его губами. Но где-то в глубине еще
сохранилось ядро моей боли. Когда он поцеловал меня
во второй раз, мои глаза сомкнулись, и я больше не видела
его. Мои губы целовали мою страсть к нему, но не его.
Страсть, страсть ощущала я, но не себя. Лишь где-то внутри—страх, смертельный страх утопающего. И когда он
положил меня на траву, я последним усилием воли скользнула на торчавшую ветку терновника. Длинный, толстый
шип вонзился мне в спину под лопаткой. Так в первый раз
обнял меня Корнель. О нет, не страсть, а этот шип под
моей лопаткой, эта спасенная боль была моей любовью.
Острая, чудесная боль, исходившая от него. Но и боль не
могла меня удержать. Страсть сметала, уносила меня.
Я уплывала от Корнеля по невидимой, подземной реке.
Я не знаю, не знаю, что было потом. Я танцовала в саду,
потом я опять стояла в «аллее воспоминаний». Это счастье
должно было остаться здесь, цвести и не увядать. Так
я хотела. И я искала имени для моего счастья. И тут только
я вспомнила о Корнеле. Корнель! Где он? Когда я покинула его? Его давно уже не было со мной. Я совсем забыла
о нем! Уже стемнело. Он пошел спать. А я не зажгла ему
свечу. Впервые в э т о т вечер!
Я сбежала вниз и постучала в его окно.
— Корнель! Корнель! Не оставляй меня одну!
— Но ведь ты убежала, любимая!
— Корнель, ты не должен оставлять меня одну. Я завтра
уеду. Я не хочу оставаться в Лиске, в своем саду!
— ОДчего ты так нервна, моя милая? — вежливо и любезно спросил он.
Его пижама была застегнута доверху, и прическа была
безукоризненна.
— Завтра утром за завтраком, — сказал он, — мы огласим нашу помолвку и можем выехать отсюда двухчасовым поездом. Мы повенчаемся как можно скорее.
— Корнель! — простонала я. — Не позволяй мне возвращаться в Лиску никогда. Корнель, я хочу тебя любить!
К сожалению, тебе нельзя сейчас войти ко мне,—
сказал он, — прислуга может увидеть.
Мы уехали на другой день, и два года я не возвращалась домой. О, эти два года! Вначале было хорошо. Чужой
дом, чужие люди. Невестки, тетки, сослуживцы. Нудные
разговоры. Долгие, пустые, утомительные дни. Это было
похоже на странствование по чужой, серой, холодной
стране. В этом было страдание, и это была любовь. Это
было для него. Все для него. А тот, кто странствует, у того
есть дорога и, значит, по ней можно куда-нибудь дойти.
Но однажды я сидела за мольбертом и считала: я уже
должна была получить мое месячное нездоровье. Повидимому, я была в положении. Я рисовала большую яблоню,
нашу старую яблоню, что стоит за сушилом. И вдруг эта
яблоня поклонилась мне с холста. Она склонилась передо
мной и проговорила:
— Благословенна ты, Алиса, ибо ты беременна.
— Яблоня, милая яблоня, сестра моя, — с к а з а л а я, — и
в моем теле растет круглое, красное, сладкое яблоко.
Счастье!
Я встала. Я шаталась от тяжелого счастья. Я отчетливо
слышала колокол в Лиске. Я слышала его в моей будапештской комнате. Было семь часов. Пели жнецы. Солнце
стояло над синей Матрой, и стада тяжелым шагом шли
по Волоцской дороге. Их колокольчики звенели в золотой
пыли. И я слышала их в моем будапештском ателье.
Я села в огромное бабушкино кресло принимать поздравления гостей. Ибо в дверь постучали. Громыхая своими
болтающимися яблоками, вошла в комнату яблоня. Она
кивнула мне и спросила:
— И ты?
— И я. Счастье!
Вошла криворогая стельная корова и за ней Мария,
служанка пастора, с большим животом, полная маслянистых семян, тыква и морщинистая дыня вкатились в комнату, и все звонили на колокольне в Лиске.
— 'И ты?
і
*— И я, и я, и я! О, счастье! — кричала я. — Сестры, мои
милые сестры, мы снова теперь вместе.
Мне вдруг сделалось страшно. Вместе? С кем вместе?
А Корнель?
Я очнулась от галлюцинации. Подбежав к телефону,
я иозвонила Корнелю в клуб. Пусть он немедленно придет
домой, я должна сказать ему нечто очень важное.
Корнель пришел. Я стояла перед ним и не сказала ему
о том, что я в положении.
— Что с тобой, Алиса? — спросил он. — Почему ты так
взволнована? Что случалось?
— Смотри, Корнель, — сказала я, схватила скребок для
красок и разрезала свою картину.
— Алиса! — испуганно спросил он. — Что с тобой?
— Я не хочу больше рисовать!
— Почему?
— Ради тебя, Корнель! Я никогда больше не притронусь
к кисти.
На другой день Корнель пригласил врача. Я сказала ему,
что беременна, и он успокоил Корнеля, объяснив, что моя
нервность связана с этим.
— Я очень страдала от невозможности рисовать. Но я
делала это для него. И он опять был причастен к моему
страданию. Но этого хватило ненадолго. Ибо огромное
счастье медленно набухало в моем теле. И это было
похоже на сумерки, на сладостный полусон . . . Я была рассеянна. Словно на меня веял ветер с далекого Дарго. И золотой колокольный звон из Лиски навис над моими тяжелыми веками. Мне уже ни от чего не было больно. Даже
от того, что я не могла рисовать. Все потонуло в счастьи.
Корнель, любовь и все . . .
И тогда я начала постепенно сбрасывать всякий балласт
с моего воздушного шара. Я перестала писать стихи. Я не
брала книги в руки. Я хотела страдать. Чтобы чувствовать
причину страдания. Чтобы чувствовать Корнеля и свою
любовь.
Но мое счастье не имело лица! О, как я боялась ночей!
В первой дремоте уже поднимались эти несказанные, волшебные сумерки и поглощали все. Только смутная грусть
шелестела еще во мне: что завтра утром, когда я проснусь,
я, может быть, больше не найду Корнеля. Мне мало было
моего страдания. Оно должно было быть еще сильнее,
>
чтобы даже ізо сне не покидать меня. У меня ведь не было
веревки, чтобы накрепко привязать себя к Корнелю.
Я больше не виделась с своими прежними друзьями.
Я изобретала себе жертвы ради Корнеля. Но уже ничто не
помогало. Боль ушла. Мое счастье росло и окутывало
меня. Большое, могучее, бесчувственное счастье. Всем,
всем пожертвовала бы я, чтобы пламя моей любви взметнулось к небу, но оно было только в страдании, а я больше
не страдала.
Однажды ночью мне приснилось, что я опять в своем
саду, в Лиске. Он полон розовых детишек. У «беседки
призраков» стоит Корнель. Он закрывает руками лицо.
Я подхожу и стараюсь отвести от лица его руки. И что
ж е . . . это не его лицо. Дьюри Сабо смотрит на меня.
— Нет, нет! — кричу я. — Это неправда! Корнель!
Корнель!
Лицо меняется. Это Миклос Медве. Потом другие . . . Их
много, этих лиц. Здесь все, кого я когда-либо целовала.
Потом совсем чужие. Потом опять закрытое руками лицо
Корнеля. И я больше не осмеливаюсь их отнять. Я вскрикиваю от страха. И просыпаюсь.
Но сон не кончился. Не совсем кончился. Корнель сидит
на моей кровати, закрыв руками лицо. Я хватаю его
за руки, но не смею отвести их. Я кричу от страха. Кричу,
чтобы еще раз, совсем проснуться. Корнель смотрит на
меня. Грустно, очень г р у с т н о . . .
— Алиса, — сказал он, — у тебя какое-то страдание. Ты
несчастлива со мной.
— Корнель, Корнель! — заплакала я. — Я не хочу быть
счастлива! Я хочу любить, я хочу любить тебя. Корнель! —
крикнула я. — Ударь меня! Избей меня хлыстом! Корнель,
я прошу т е б я ! . . Пожалуйста, сделай мне больно!
Я так испугала его, что он опять вызвал врача. Но
я не была больна. А через несколько дней заболел Корнель.
Заболел тяжело. В то время свирепствовала эпидемия
гриппа. Его состояние внушало опасения. Но я, пожалуй,
была довольна. Ведь теперь я могла заботиться о нем.
Теперь снова он существовал для меня. Врач хотел отделить меня; боясь заразы. Я не позволила. Я сама ухаживала за больным. Четыре дня и четыре ночи дежурила я
у его постели. В этом не было никакой надобности. При
нем была опытная сестра милосердия. Но я хотела за-
оотиться о нем и уставать. Для него. Но эта усталость
превращалась в опасность. Она сладостно опускалась на
мои глаза, как тяжелое счастье.
На пятый день заболели обе служанки. Они заразились
от Корнеля, а я нет. Они страдали от него, а я нет. Они,
может быть, умрут, а я здорова!
Если бы Корнель изменил мне с ними, я не ревновала бы
так безумно. Я хотела заболеть. Я разделась и легла
в постель к Корнелю. Сестру, которая хотела насильно
удержать меня, я ударила и прогнала вон. Перед врачом
я закрыла дверь. Пусть он подождет, пока я заболею.
Целый день и целую ночь держала я Корнеля в своих
объятиях и целовала его в губы. Бедняга был так слаб,
что не мог сопротивляться.
На другое утро врач велел взломать дверь. Повидимому,
он хотел отправить меня в сумасшедший дом, но я была
здорова. Совершенно здорова! Под утро я заснула и спала
глубоко и сладко. Мне снился золотой сад, полный розовых детей.
— Все в порядке,—устало и спокойно сказала я врачу,—
не беспокойтесь, милый доктор, все прошло. Пожалуйста,
осмотрите меня, может быть, я все-таки заболела.
— Нет, фрау Алиса, — сказал доктор. — Вы несокру-«
шимы. Вас и огонь не одолеет!
— Так, так, — сказала я, — даже любовь не может!
Пожалуйста, доктор, пришлите опять сестру.
И я вышла из комнаты. Я снова вытащила мольберт и
начала рисовать. Просто так — бессмысленные, пестрые
орнаменты, расплывчатые краски, без образа, без смысла.
Я была утомлена и рассеянна. Целый день я не заглянула
к Корнелю. Я совсем забыла о нем! Я устала. Я была
приятно утомлена, спокойна и рассеянна. Длинные, теплые
корни выходили из земли, обвивались вокруг моих ног,
ползли вверх по моему телу. И я отдалась их власти.
Моя жертва не была принята!
Корнель еще не совсем оправился и еще лежал в постели,
когда я покинула его дом и вернулась в Лиску. Я даже не
простилась с ним. Я оставила ему записку:
«Прощай, Корнель! Благодарю тебя за тоску и боль.
Мелузина отозвана назад. Медная Мелузина, не умеющая
любить».
УБИЙЦЫ НА КЛАДБИЩЕ
На кладбище в Фаркасрете в четыре часа пополудни
кипела работа. Три похоронные процессии толпились
в беспорядке из-за того, что все мешали друг другу. Процессия похорон по первому разряду выходила из покойницкой в сопровождении певческой капеллы и толпы
мужчин в цилиндрах с кокардами из крепа. Цилиндры,
уже отделавшиеся от неприятной процедуры, разгоряченные и пахнувшие ладаном, врезались в процессию втррого
разряда, которая, промочив ноги, ждала на дворе, и спутали ее ряды. Во втором разряде было много женщин
в черных платках. Эти женщины плакали особенно громко.
Из-за толкотни и беспорядка они, по ошибке, оплакивали
похороны по первому разряду и взволнованно и злобно
искали свою процессию, ревниво оглядывая, как грустные
лица обладателей цилиндров, так и венки и траурные
одежды своих конкурентов.
В это время в ворота вошла третья похоронная процессия. Это были бедные люди. Они пришли пешком
издалека и были густо забрызганы уличной грязью. Они
не плакали. Они устали и были рады, как это бывает при
загородных прогулках, что наконец достигли цели. Нервный старый священник наводил порядок, громко и нетерпеливо отдавая приказания, как строгий начальник
станции на переполненном вокзале.
Со стороны большой аллеи подошли четыре человека.
Трое мужчин и женщина. Повидимому, они уже похоронили своего покойника. Женщина была в трауре с густой
вуалью на лице.
В воротах стояли два молодых певчих, торопившихся
во время проповеди выкурить еще одну папиросу.
— Посмотри-ка, — сказал один из них, указывая на
группу, — что это за люди? Это тоже похороны?
— А то что же? — возразил другой. — Что им тут еще
на кладбище делать?
— Всего-на-всего четверо. Какая маленькая семья бывает у человека! При этом, кажется, они вовсе не бедны.
Посмотри, как элегантна эта женщина.
— Может быть, это португальцы.
— Португальцы? Почему?
—• Или бразильянцы, ну, вообще, чужие — иностранцы.
Их мало у нас, и они держатся вместе на чужбине. Сколько
португальцев может быть в Будапеште? Больше пятишести человек и не наберется. Они и держатся вместе.
— В кафе «Венеция» по вторникам заседают англичанкивоспитательницы, живущие в Будапеште, но их гораздо
больше.
— Возможно. Но португальцев не будет так много.
Может быть, их и было всего пять. Теперь они одного
похоронили и остались вчетвером во всем Будапеште,
а то и во всей Венгрии.
— Идем, посмотрим, что с нашим стариком. Сейчас
запоют: «Счастливой дороги, друг дорогой».
Но четверо прошли безмолвно дальше и внезапно остановились у кладбищенских ворот. Взволнованный старый
священник вышел как раз перед ними на мокрую улицу и
высоко подобрал свою сутану, как подбирает юбку простая старая баба. Под сутаной обнаружились загнутые
внизу поношенные штаны, а развязавшаяся тесемка
кальсон шлепала по луже.
Роскошные погребальные дроги, нагруженые факелами,
драпировками и всякими принадлежностями, укатили
рысью домой.
— Генрих, — сказала Илона, — останемся еще немного
здесь. Сядем на какую-нибудь скамью, — и она тихо добавила: — Ведь теперь все-таки все будет иначе.
Трое мужчин и женщина пошли назад и сели на отдаленную скамью. «Счастливой дороги, друг дорогой», — послышалось вдали хоровое пение.
— Почему на гробу было написано только «Иоланта
Деметер?» — спросила после долгого молчания граф и н я . — Почему не было написано «Иоланта Шнейдер»?
Никто не ответил.
— Ты это гак заказал, Генрих?
— Я ничего не заказывал. Карл заказывал гроб, — еле
слышно проворчал, наконец, Шнейдер.
— Твой сын?
— Ее сын. Когда я приехал, все было уже заказано. Все
было устроено и оплачено. Квитанции лежали на столе.
— Разве ты с Карлом не говорил об этом?
— Я вообще с ним не говорил. Я его совсем не видел.
— Разве его не было дома? Ты же приехал ночью.
— Он был дома, но он спрятался.
— Почему? Вы же не были в ссоре? И почему его сейчас нет здесь? Почему ты не взял его с собой на похороны
его матери?
— Я же говорю,, что не видал его совсем! — вдруг дико
заорал Шнейдер. — Он заперся в своей комнате. А вчера
днем он вообще выехал со всем своим багажом! Он тайком
исчез из дома. В конверте он оставил мне счет. Там были
точно записаны все расходы из тех денег, которые, уходя,
я оставил Иоланте. Белье, уборщица, починка окон. Все
до последнего гроша было внесено в счет. Подчеркнуто
по линейке. Подытожено, перенесено. Но расходы на
врача, на у х о д и на аптеку не были проставлены нигде.
В счет не было включено ничего из того, что шло на
непосредственные нужды Иоланты и Карла. Даже похороны.
Не я заплатил за них. Не я похоронил
Иоланту, мою жену . . . Иоланту Деметер! — Шнейдер
свирепо откашлялся. — Я получил обратно четыреста
двадцать четыре кроны и пятьдесят шесть геллеров.
Я получил сдачи с моей супружеской жизни, — кричал он,
кашляя, — сдачи от моей подруги жизни.
От моей
спутницы. Четыреста двадцать четыре кроны и пятьдесят шесть геллеров. Я подписал квитанцию. Она настояла
на этом.
— Кто настоял на этом?
— Девчонка, которая принесла квитанцию.
— Какая девчонка!
— Не знаю. Я раньше никогда не видал ее. Она назвала
себя знакомой Карла. Подросток. Она требовала подписи
от имени Карла. Она сказала, что это соответствует договору, который мы письменно заключили с Иолантой перед
свадьбой. Девчонка была в курсе всего. Она сказала, что
придет еще раз и возьмет платья Иоланты. Конечно,
кроме тех, подчеркнула она, которые Иоланта получила
от меня. У нее был при себе подробный список, в двух
экземплярах.
Шнейдер сильно закашлялся.
— Но вы ведь не были в ссоре друг с другом, — робко
сказала графиня. — Даже после твоего ухода ты ведь
часто говорил с Карлом. Казалось, он понимал тебя и соглашался с тобой. Я думала, — она совсем понизила
голос, — я думала, что он тебя любит.
— Но смерть путает все счеты. Ее не впишешь ни
в какой баланс. Все сохраняет равновесие, пока еще подлежит изменению. Но если что-либо становится окончательным и непререкаемым, тогда оно получает совсем
другое значение. Если операция не удалась, значит, она
была убийством.
— Куда же уехал мальчик? Что с ним будет? Как он
будет жить, на что он будет жить, этот пятнадцатилетний
юноша.
— Не знаю. Девочка сказала, что это меня больше не
касается. Что с Карлом у меня не было никакого договора . . . Ночью в половине первого они вдвоем еще были
там. Они были у нее. Карл и черненькая девочка. Они прокрались через кухню. Я слышал, как Карл прощался
с матерью. Я ведь мог войти, мог бы заговорить с ним . . .
если бы я вошел . . .
Из задыхающегося кашля прорвалось наружу хриплое
рыданье. Илона притянула эту большую, щетинистую,
очкастую голову к себе на грудь. Остальные потупились. Шнейдер плакал так, словно его рвало. Потом он
вскочил.
— Чего я реву? Что за рев? — хрипло закричал он и
ударил тростью по дорожке. — Чего я реву? Ведь я ее никогда не любил. Умерла какая-то женщина. Человек,
с которым меня внутренне ничто не связывало. Чего
я реву? Она была только моей спутницей. Компаньонка
в жизни, как в торговом деле. Фирма Шнейдер и Компания
распалась. И уже давно. Расчеты с наследником? Четыреста двадцать четыре кроны и пятьдесят шесть геллеров.
Чего я реву? Почему я боюсь Карла? Я подписал счет!
Кончено! Она была больна и умерла от этой болезни.
Разве я мог ее вылечить? Ведь я не врач. Чем же я убил ее?
Тем, что ущед?
— Как я убил Матиаса Славека? — вдруг спросил граф
Сентгеорги, смотря прямо перед собой.
— Как я убила Белу Штернберга? — спросила Илона.
— Как я убил Марию из вигвама? — тихо спросил
Иоганнес с другого конца скамейки; затем он добавил:
— Но вы мне еще на маскараде сказали, что так оно и
должно быть: умереть или убить.
— Но не случайно же! — заорал Шнейдер. — Ведь не
так, как наступают на ногу чужому прохожему! Ведь не
так же, как наступаешь нечаянно на сердце случайному спутнику! На сердце, даже не предусмотренное
в договоре!
По какому праву, — зарычал
Шнейдер, — по какому праву из-за чужого самоубийства человека /превращают в убийцу? По какому праву смеют
мой взгляд, слово, поступок обращать как оружие против себя?
— Оружие само приходит в действие, — сказал ' Сентгеорги, ни к кому не обращаясь.
— Тогда нужно остерегаться! — голос Шнейдера срывался. — Я спереди и сзади носил дощечки с предостережением. Из осторожности покинул я Иоланту. Ваша
Клара прекрасно знала, когда уходила от своего мужа,
что она значит для него. Но его смерть, которую она
в своей сказке с таким геройством взяла на себя теоретически, вовсе не случилась. Советник Лорке пребывает
в добром здравии. Я же вернулся к Иоланте. Я не взял
этого на себя. А она — она уже лежала на смертном одре.
Она умерла коварно, исподтишка! Это — насилие!
— Пойдемте домой! — сказал Сентгеорги.
— Смерть невозможна. — на ходу бормотал Шнейдер, — умереть — это не аргумент в споре. Я мог быть
прав всей моей жизнью в споре с другой жизнью. Но вот
человек умирает. Умирает! Так за ним всегда остается
последнее слово!
На углу улицы у кладбищенской ограды ждал экипаж
Сентгеорги.
— До свиданья, — сказал Иоганнес.
— Ты идешь домой? — осторожно спросила Илона.
— Домой? — Иоганнес опустил глаза с болезненной,
смущенной улыбкой. — Что ты хотела сказать? Назад —
в мою старую жизнь?
— Не хочешь ли ты вернуться с нами в Санкт-Эндре?
Иоганнес покачал головой.
— Куда же ты пойдешь?
Иоганнес пожал плечами и взглянул в сторону Швабенберга. Черепичные крыши сверкали в зеленой листве, как
божьи коровки в траве.
— До свиданья, — сказал он и пошел.
Илона и двое мужчин молча смотрели некоторое время
ему вслед.
ШВЕЙЦАРСКИЙ ГРАЖДАНИН
Около девяти часов вечера внезапно поднялся ветер.
Странный, чужой, дикий ветер. Он примчался издалека, заблудился и, как загнанный зверь, метался по улицам Будапешта. Летели шляпы, хлопали двери, дребезжали окна.
И в гостиной фрау Штернберг вдруг широко распахнулись окна, и четыре занавески, как длинные белые крылья,
вытянулись внутрь комнаты.
Фрау Штернберг вскочила с дивана, но остановилась
у стола. В чем же дело? Разве она не хотела закрыть окна?
Но у нее было ощущение, что кто-то вошел в комнату и
нужно обождать и узнать, чего он хочет.
Она села обратно в темный угол маленького дивана и
закурила новую папиросу. Она подозрительно следила.
за четырьмя белыми длинными полотнищами занавесок,
которые горизонтально парили в комнате. Внизу на Рингштрассе нервно звонили трамваи.
Вбежала горничная.
— Господи Иисусе! Какой ветер!
— Оставьте окна открытыми, — проговорил из угла
низкий, приглушенный голос фрау Штернберг, — подвяжите, только занавески.
— Прикажете приготовить господину Карлу постель? —
спросила девушка, тоже гораздо тише, чем обычно.
— Да. В комнате Агаты.
— Почему молодой человек не спит в столовой?
— Он сказал, что не хочет, так как он гость Агаты, а не
мой. Агата будет спать в столовой.
— До которого часа прикажете ждать с ужином?
— До десяти часов, я полагаю. Надеюсь, что к десяти
часам они вернутся. Ох, уже эти дети! — вздохнула
фрау Штернберг, покачав головой. — Ох, у ж эти детр!
В это время раздался звонок.
— Вот и они!
Фрау Штернберг вскочила, служанка бросилась отворять. "Но огромная толстая женщина догнала ее и оттолкнула в сторону так, что та споткнулась о порог. Она
открыла сама.
— Добрый вечер, сударыня!
В зеленоватом, тусклом сумраке лестницы стоял Кальман
Лорке. Худой, неподвижный, в наглухо застегнутом, строгом летнем пальто, в желтых лайковых перчатках, с большим чемоданом в правой руке.
Секунду они молча и удивленно смотрели друг на друга.
Где-то внизу, в сумеречном, пахнущем газом пролете
лестницы визгливо бранилась дворничиха.
— Я, может быть, помешал, сударыня?
— Что вы, господин профессор! — очнулась
фрау
Штернберг. — Как вы можете помешать? Почему вы
стоите на пороге? Войдите!
— Да, да, конечно, — сказал Лорке, не
двигаясь
с места. — Да, да, разумеется, — и он нервно и беспокойно
огляделся, словно искал чего-то. — Разумеется, разумеется, — смущенно улыбнулся он.
— Ну, идемте же! Какой шум здесь всегда! Ужасно!
В прихожей Лорке опять остановился. Он^ медленно
поворачивал во все стороны свой восковой, угловатый профиль, словно обнюхивая воздух, как охотничья
собака.
— Дайте же, наконец, ваш чемодан и снимите пальто!—
нетерпеливо сказала фраѵ Штернберг. — Откуда вы с этим
чемоданом?
— Нет, нет! Не беспокойтесь. Это вещи из клиники.
— Вы так поздно возвращаетесь из клиники? А почему
вы не отослали чемодана домой?
Фрау Штернберг взяла у гостя из рук чемодан и покосилась при этом на Лоркса.
Гм, да! — пробормотала она.
Чемодан был довольно тяжел.
— Ах, это вещи т у т . . . Я не хотел . . .
— Ладно, ладно. Идемте!
' ...„ .
— Как вы поживаете, сударыня?
— Благодарю вас, господин профессор, хорошо!
А маленькая Д г а т 3 ?
— Вы ищите Агутѵ, господин профессор? — быстро
повернулась к нему фрау Штернберг.
— Как? Почему вы думаете, что мне нужна именно
Агата?
— Детей еще нет дома, и мы вместе подождем их.
Идемте!
Когда они вошли в комнату, белые занавеси вытянулись
им навстречу, и с улицы донесся истерический звон
трамваев.
Какой ветер! Садитесь, профессор! Сейчас принесут
чай. Вы позволите мне сесть на мое привычное место,
я сегодня немного нервничаю?
— Повидимому, это сирокко, — сказал Лорке и снял
свое пенсне в золотой оправе. Затем он опять надел его и
принялся двигать и поправлять. — Повидимому, это
сирокко. Атмосфера чуждой зоны раздражает нервы.
— А разве трамваи тоже взбесились? — пробормотала
фрау Штернберг из своего темного угла. — Что там случилось на улице, словно бьют в набат?
— Да, нервность, вызванная сирокко. Это можно
назвать так, сударыня.
Красивые длинные руки Лоркса неуверенно бродили
по столу, как будто он играл на рояле.
— Какой странный у вас вид, когда вы сидите в углу!
Хе-хе-хе!
— To-есть как?
— Виден только ваш силуэт. Как будто вы бестелесны.
Любопытно!
Он засмеялся беззвучным, задыхающимся смехом. Его
голова с восковым бледным лицом и соломенно-желтыми
волосами, попадая в световой круг абажура, казалась
отделенной от затененного тела, свободно висящей над
столом.
— Сейчас будет чай,—беспокойно сказала фрау Штернберг и закурила новую папиросу.
Лорке развернул свой тонкий, хорошо проглаженный,
носовой платок, снял пенсне и начал его протирать.
— Кстати . . . — его рот исказился ядовитой иронией, —
мне пришло в голову, хе-хе-хе . . .
— Почему вы смеетесь?
Пенсне упало. Лорке нагнулся и ощупью начал цскат^
его на ковре под столом,
— Хе-хе-хе! — раздавался под столом его задыхающийся смех.
Фрау Штернберг вскочила.
— Что вы хотите рассказать мне? Пожалуйста, вылезайте из-под стола. Пенсне уже у вас в руке Пожалуйста,
садитесь, господин профессор!
Лорке поднял пенсне и заботливо протер его платком.
— Мне просто пришла случайно в голову одна история.
— Ну?
Фрау Штернберг с глубоким вздохом села на место.
— Очень интересный случай. У меня в клинике был
пациент. Параноик. Сударыне вероятно известно обывательское мнение, что безумие заразителыю и что каждый
психиатр немного того! . . Хе-хе-хе! . . Но иногда, действительно, бывают странные случаи. У меня был больной.
Аптекарь. Тридцатипятилетний провинциальный аптекарь.
Сухощавый человечек. Он был умен и даже образован.
Он обо всем говорил очень разумно и вел себя спокойно.
Вообще, он был совершенно здоров, у него была только
одна мания — раздеваться. Нет, он не снимал платья,
у него не было неприятных привычек. Он это понимал некоторым образом символически. У него было убеждение,
что надо «раздеваться», чтобы бог мог просветить человека своей благостью. И он снимал с себя свою профессию аптекаря и гражданство маленького провинциального городка и то, что он муж и отец семейства . . . Все
это он снимал с себя. И тогда он стоял посреди комнаты
«раздетый», счастливый, улыбающийся, и от него уже
совсем нельзя было добиться толку.
Когда его привезли в институт, это был чрезвычайно
мягкий, обходительный человек. Его раздражало только
одно: когда кто-нибудь входил к нему, не «раздевшись»
у двери. Ибо все, с чем мы не родились, — говорил он, —
это наслоение, это от лукавого. Итак, мы тоже должны
были раздеваться у двери. Разумеется, это была сложная
церемония, с точно предписанными движениями. Он
научил нас. И я должен с к а з а т ь . . . в остальном он ведь
был умный и тонкий человек. Так что . . . я часто ходил
к н е м у . . . чаще, чем . . . Ну, собственно говоря, я ходил
к нему охотно . . . Да, мне было странно-приятно это раздевание. Надо было положить обе ладони на темя и проводить ими вниз по обеим сторонам. Вот так. Видите?
Медленно, медленно. И приговаривать: «Я снимаю с себя
свою профессию врача». Потом надо было положить
ладони на лоб . . .
— Не надо, господин профессор, не надо!
Фрау Штернберг вскочила с дивана.
— Положить ладони на лоб и медленно проводить вниз
по глазам, вот т а к . . . — продолжал Лорке с пересохшим
горлом. — Я снимаю с себя то, что . . .
— Нет! Перестаньте!
Лорке тоже встал. Выпученными глазами смотрели они
друг на друга.
— Не правда ли, это очень странно, сударыня? Человек
раздевается! Хе-хе-хе! Человек раздевается, и потом . . .
потом вдруг никого нет. Нет того, для кого он это сделал.
К нему поворачиваются спиной и смотрят в зеркало или
просто уезжают. А он остается голым и простужается. Вы,
верно, думаете, что я говорю вздор!
Лорке засмеялся, но вдруг закусил губы. Он нагнул
голову и молча, сжав губы, смотрел поверх пенсне на
фрау Штернберг. Вдруг его прорвало:
— Но через три месяцй аптекарь начал б у й с т в о в а т ь ! —
закричал он, и пенсне закачалось у него на носу, — аптекарь начал буйствовать, и на него пришлось надеть смирительную рубашку. Смирительную рубашку! Итак, аптекарь
был болен. Не только с точки зрения мещанского общества, но и с точки зрения природы. Да! — Восковое лицо
Лоркса вспыхнуло ярким румянцем. — С точки зрения
природы! Он был болен! — Лорке ч ударил по с т о л у . —
Смирительную рубашку пришлось надеть на него!
Фрау Штернберг бросилась к нему и обняла его за плечи.
— Кальман, милый Кальман, садитесь! Все ведь совсем
не так.
Лорке оттолкнул ее.
— А почему они сбежали? Почему они сбежали? —
кричал он. — Как воры! Пожалуйста, объясните мне! Если
человек свободен и лишен всяких предрассудков, то незачем ему убегать? Почему они спокойно не остались
здесь? Почему они не пришли ко мне и . . .
— Кальман, — перебила его фрау Штенберг, — может
быть вообще они еще здесь?
Раздался звонок.
Лорке пошатнулсщ Он сильно побледнел,
— Простите . . . Пожалуйста, простите . . . — еле слышно
прошептал о н , — это не надо так п о н и м а т ь . . . Никаких
сентиментальных сцен . . . и вообще я не ж е л а ю . . . абсолютно не желаю. Мне все это . . . Вы меня поймете . . .
Дверь с грохотом распахнулась и вошла Агата. В красном берете и с большим рукзаком за спиной. В руке она
держала чемодан, оставленный Лорксом в прихожей.
— Уф, как тяжело, дядя Лорке!
— Может быть, ты соблаговолишь поздороваться? —
пожурила дочь фрау Штернберг, но голос ее почему-то
звучал особенно мягко.
— Добрый вечер! — фыркнула Агата.
Она уронила чемодан на пол. Сорвала с головы берет
и швырнула его на стул. Затем она тряхнула своей кудлатой головой.
— Карл уже дома?
Ее толстощекое смуглое лицо горело от восторженного
возбуждения.
— Возьми свой берет и повесь его в передней, — отозвалась фрау Штернберг.
— Ах, не придирайся, мама! — топнула Агата ногой. —
Есть более важные дела.
— Таких важных дел вообще нет на свете, чтооы твоя
шапка должна была валяться на стуле.
Агата повиновалась.
— Карл уже пришел? — крикнула она из передней.
— Нет.
— Право, это ужасно! Ему оставили ужин?
— Да.
Агата втащила в комнату и рукзак.
— Ну, дядя Лорке, вы уже слышали о новых следах?
Что в ы ' н а это скажете? Подумайте! Если бы я вчера
поехала к тете Алисе! Что было бы теперь?
Лорке ничего не ответил. Он стоял у окна между развевающимися занавесками. Агата подтащила коричневый
кожаный чемодан к столу и поставила его посреди чайных чашек.
— Карл в семь часов выехал на велосипеде по этому
следу. Скоро мы все узнаем. Вероятно, беглецы находятся вблизи города. Сейчас я больше ничего не могу
сказать. Не смею сказать. — Агата возилась около чемодана пытаясь его открыть. — Если наши предположения
правильны, то завтра утром они могут получить свой багаж. Утром в восемь часов все может быть уже на
месте . . . Дядя Лорке, как это открывается? Пожалуйста,
подите сюда и помогите мне!
— Агата, иди ужинать! — тихо сказала фрау Штернберг.
— Теперь некогда. Завтра утром я уж во всяком случае должна выехать. Как ты думаешь? Надо посмотреть,
чтобы все было в порядке. Идите, дядя Лорке, откройте
чемодан. Ах, я так любопытна!
Лорке вышел из-за занавесей и с опущенной головой
подошел к столу.
— Вот так, пожалуйста! — смущенно и застенчиво сказал он. — Потянуть за оба конца, потом надавить замок.
Так! Иногда забываешь замкнуть чемодан, да и ключ
может потеряться в дороге . . .
Его рука дрожала.
— Мама, мама, иди сюда, посмотри!
Агата всунула свою горячую кудлатую голову почти
в самый чемодан и вывалила все его содержимое на стол.
— Это белье. Правильно! Чулки. Хорошо! Еще одна
пара туфель. Прекрасно! А это, действительно, размер
тети Клары?
— Разумеется,—тихо и стыдливо сказал Лорке. — Этот
теплый джемпер тоже может пригодиться, — прошептал
он, опустив глаза. — Погода еще не установилась.
— Понятно. Теплый джемпер необходим. Смотри, мама,
пуговицы и английские булавки! Как мило! Нитки! — ликовала Агата. — Прибор для шитья!
— На это можно смотреть ведь, примерно, как на
экскурсию, — сказал Лорке.
— Конечно. Подождите! Где моя спиртовка?
Агата выбежала из комнаты. Хлопание дверей и опасный звон стекла указывали ее путь по квартире.
Лорке и фрау Штернберг молча стояли друг против
друга. Они не поднимали глаз.
— Вот и спиртовка! — ворвалась Агата в комнату.—
Это в чемодан тети Клары. — Она прыгала на коленях по
дивану. — Что это ? Что это ?
— Это аспирин. А это капли опия, — объяснил Лорке.—
В дороге всегда пригодится.
Его соломенно-желтая голова касалась курчавых волос
Агаты, когда они вдвоем наклонялись над чемоданом.
— Мама! Мама! Одеколон! Папиросы! Ах, мама, шок о л а д ! — кричала в восторге Агата. - Шоколад!
— Шоколад обладает исключительными питательными
свойствами, — сказал Лорке и покраснел.
Фрау Штернберг улыбалась дрожащими губами. Две
слезы повисли на ее ресницах.
В дверь постучали.
Лорке испуганно схватил вещи со стола. Его лицо сделалось вдруг желтым и жестким.
— Дядя Лорке, ведь это только Карл! Он ведь все
знает. Карл, иди скорей!
Но Лорке все-таки нервно запихал вещи в чемодан и
запер его. Потом он чопорно сел в угол дивана и поправил пенсне. В дверях показался мальчик в коротких штанах. Худой, бледный, с нежным девичьим лицом. Его
одежда и башмаки побелели от уличной пыли, светлые волосы слиплись, и под глазами были 'круги от усталости.
— Добрый вечер! — тихо и протяжно сказал он.
Агата вскочила и схватила его за плечи.
— Ну, как? Они там? Что ты узнал? Да говори же!
— Не нервничай, — ответил Карл, растягивая каждый
слог. — Если разрешишь, я сначала умоюсь и приведу
себя в порядок.
Он повернулся к ней спиной и направился в ванную
комнату.
Агата топнула ногой.
— Противный мальчишка!
— Ступай, принеси ужин, — сказала мать. — Ты можешь накрыть тут, на маленьком столе.
— Я не пойду. Сначала я хочу узнать, в чем дело.
Мальчик вернулся и медленными, осторожными шагами
прошел мимо Агаты, которая проводила его горящим
взглядом. Он подошел к фрау Штернберг и поклонился ей.
— Добрый вечер, сударыня! — монотонно произнес он.
Потом он повернулся к Лорксу, поклонился еще раз и
как бы мимоходом промолвил:
— Мое имя Карл Деметер.
— Доктор Лорке. Очень рад, — нервно кивнул Лорке и
протянул ему через стол руку, точно сунул ее в холодную
воду.
Но Карл этого, повидимому, не заметил. Он сел
в кресло и уставился в пол. В сущности, он смотрел, опустив голову вниз, по косой линии, словно созерцая свой
левый локоть.
— Ты устал, Карл? — спросила фрау Штернберг.
— Не знаю, от чего мне быть усталым, — последовал
несколько резкий ответ. — Я вернулся из Санкт-Эндре по
железной дороге.
Лорке кашлянул.
Карл неуклонно созерцал свой левый локоть.
— Говори же, наконец! — вырвалось у Агаты. — Что
ты молчишь?
Карл пожал плечами.
— Что же мне говорить?
— Говори, что ты там выяснил?
— Что у графа Сентгеорги сегодня на ужин была
курица с свежим, зеленым салатом.
— Для этого ты ездил в Санкт-Эндре?
Карл пожал плечами:
— Я должен был принять это к сведению, так как
фрау Славек на кухне сочла необходимым сообщить мне
именно это.
— Зачем жы ты пошел на кухню, осел?
— Потому что именно там можно получить вернейшие
справки о личном составе дома, — сказал Карл, с непоколебимым спокойствием рассматривая свой левый локоть. — В доме всегда столько народу, сколько порций
готовится на кухне.
— Так как же? Они там?
— Нет.
Бум! — хлопнула себя по колену Агата.
— Как же ты мог видеть сегодня на похоронах профессора Иоганнеса?
— Видел его своими глазами.
— Но ведь их нет в замке?
— Они были там.
— Когда? Говори же, ради бога!
— Я же говорю, — пожал Карл плечами.
— Ну так в чем же дело?
— Фрау Лорке вчера утром уехала с вокзала СанктЭндре одна.
Лорке вздрогнул.
— Фрау Славек сварила Фрау Лорке на завтрак два
яйца, — монотонно повествовал Карл, — и дала с собой
холодную телятину. И хлеба. И сыра. И салфетку.
Лорке поперхнулся.
Карл смотрел на свой левый локоть.
— Очевидно, они бежали к тете Алисе, в Алсо-Лиску!—
воскликнула Агата. — Я знаю, я уверена! Ясно, что
профессор Иоганнес остался здесь только из-за похорон
и вечером, верно, уже выехал вслед за тетей Кларой.
— Очень странная, должно быть, эта тетя Клара,— пробормотал Карл, — н е могла обождать два дня!
Лорке закашлялся громче. Агата захлопала в ладоши:
— All right, all right! Завтра в десять утра отходит мой
поезд. Чемодан и рукзак готовы. В восемь сорок вечера
и приезжаю в Ноджь-Михаль. Я должна еще выспаться.
Теперь давайте скоренько поужинаем. По-у-жи-на-ем!.. —
восторженно пропела Агата.
— Должен признаться, что такие дрянные дороги возможны только в Венгрии, — ворчал Карл. — У меня даже
фонарь сломался от тряски.
— Почему вы думаете, маленький Карл, — вдруг
желчно и раздраженно заговорил Лорке, —что в других
странах дороги значительно лучше?
— Я этого не думаю.
— Следовательно?
— Я это знаю, — протянул Карл, не поднимая глаз.
— Откуда же вы это знаете?
— Я видел.
— Где?
— Например, в Швейцарии, — ответил мальчик, глядя
на свой левый локоть.
Наступила неловкая и враждебная тишина.
Но тут, стуча тарелками и стаканами, влетела в комнату
Агата.
— Это безобразие! — крикнула она. — Такая дура наша
Юли! Сто раз я ей говорила, чтобы она не жарила Карлу
мяса. Ведь он — вегетарьянец.
— Хе-хе-хе! — ядовито рассмеялся Лорке, вертя на
пальце свое кольцо с печаткой. — Молодой человек вегетарьянец?
— Совершенно верно! — тихо, но быстро ответил Карл.
— Хе-хе-хе! Может быть, и трезвенник?
— Совершенно верно!
— Я это сразу подумал. Хе-хе-хе!
Тогда Карл в первый раз поднял глаза. На миг сверкнул
твердый, острый, кристаллический взгляд из-под длинных
мягких ресниц. Потом мальчик опять уставился на свой
левый локоть.
— Я нахожу это чрезвычайно странным, — еще тише
и медленнее произнес он, — что врач смеется над человеком, который не хочет есть падаль и пить яд.
Он медленно и небрежно встал и подошел к другому
столу, где Агата накрыла для него.
— Напротив! Хе-хе-хе! Напротив! Мне чрезвычайно
нравится этот юношеский идеализм. В самом деле, это
весьма симпатично.
Лорке смеялся, чтобы спасти положение. Но Карл
больше не обращал на него никакого внимания.
— Простите, дядя Лорке, — несколько обиженно сказала А г а т а , — Карл — заместитель председателя антиалкогольного союза молодежи. Несмотря на то, что ему
всего шестнадцать лет. Кроме того, он — председатель
общества эсперантистов.
Всемирный язык эсперанто! Замечательно! — ядовито усмехнулся Лорке.
— И он еще организовал общество «Свободная молодежь», — хвастала Агата и подошла к столу с тарелкой
капусты.
— Помолчи! — проворчал Карл из темного угла.
— Общество свободной молодежи? Замечательно! Что
же это за общество?
Карл встал и вышел из комнаты. Но Агата с капустой
в руках подошла к Лорксу.
— Наш принцип, дядя Лорке, — г о р д о и горячо заговорила Агата, — заключается в том, чтобы ребенок не
получал всего готовым, в виде наследия, и не должен был
непременно во всем подражать своим родителям. До
шестнадцати или восемнадцати л е т — с р о к еще не установлен — он вообще не должен быть никуда зачислен или
прикреплен. Он должен только учиться. Затем он сам
свободно выбирает себе нацию, которая ему больше всего
нравится. Например, он может стать швейцарским гражданином, как Карл, или французом, если ему так нра-
вится. Он должен свободно выбрать себе религию, если
вообще нуждается в ней. Скажем, католичество, иудейство
или буддизм. Он должен сообразоваться с своими убеждениями, а не с тем случайным обстоятельством, что его
родители принадлежат к той или иной церкви.
— Не забудь про капусту, — перебила ее фрау Штернберг.
— И мы требуем, чтобы ребенок свободно выбирал
своих родителей, — крикнула Агата, жестикулируя тарелкой.
— Выбирать родителей? Замечательно! — хрипло смеялся Лорке.
— Да, дядя Лорке, смеяться тут нечему. Человек выбирет себе друзей, выбирает мужа или жену и вообще всех,
с кем он хочет жить вместе. Только не родителей. Древние спартанцы делали это.
— Хе-хе-хе!
Замечательно!
Это общество основал
Карл?
— Карл мог бы вам объяснить это лучше, — задорно
отозвалась Агата. — Неужели я должна жить с какойнибудь отвратительной женщиной и слушать ее только
потому,'что сна меня родила? Этого еще .нехватало! Самое
правильное, это 'свободный выбор семьи,. Да!
Карл вернулся в комнату.
Агата подошла к нему:
— Карл, садись и ешь.
Карл даже не взглянул на нее. Он медленными, осторожными шагами обошел ее, приблизился к фрау Штернберг и поклонился ей отрывисто и неловко.
— Спокойной ночи! — пробурчал он и повернулся
к Лорксу: — Спокойной ночи, сударь! — скучающим и
враждебным тоном сказал он и направился к двери.
— Что с тобой? Куда ты бежишь? — крикнула ему вдогонку Агата.
— Мне надо отвести велоейпед, — ответил он.
— Карл, — позвала его фрау Штернберг.
Мальчик остановился, держась за ручку двери.
— Да? —спросил он, не оборачиваясь.
— Иди сюда!
— Зачем? — спросил он, не меняя положения.
— Карл, иди сюда, я хочу с тобой поговорить.
Тогда он медленно повернулся и пошел назад. Нехотя.
шаг за Шагом, лениво переставляя ноги. Он остановился
перед фрау Штернберг, свесив голову и созерцая свой
левый локоть.
—- Что вам угодно? — е л е слышно пробормотал он.
Фрау Штернберг придвинула стул:
— Иди, садись сюда ко мне. Куда ты идешь?
— Я уже сказал.
— Но я не слышала.
^ Х т? Ч у в е Р н У т ь господину Шнейдеру его велосипед
Фрау Штернберг взяла мальчика за руку:
— Зачем тебе отвозить велосипед среди ночи?
— Потому что он принадлежит не мне. Он принадлежит господину Шнейдеру.
— Он подарил велосипед тебе, а подарки возвращать
не принято.
— Это не подарок. Велосипед, это вещь обихода, это
средство передвижения. Десяток трамвайных билетов
тоже не подарок.
— Это неправда, — перебила его Агата,—велосипед —
подарок, как всякий другой.
— Велосипед —средство передвижения и принадлежит
к домашней утвари шнейдеровского дома, — т и х о но
очень решительно сказал Карл, опустив голову. — Когда
он его купил, то ясно сказал, что я получаю его, потому
что школа очень далеко. Впрочем, он ведь и сам пользовался велосипедом. Пожалуй, даже чаще, чем я.
— Отвези его завтра, — сказала фрау Штернберг, незачем это делать сегодня ночью.
— Может быть, он понадобится господину Шнейдеру
уже завтра.
— Карл, скажи, почему ты избегаешь встречи с своим
отцом?
— Он не мой отец. Меня зовут Карл Деметер и я внебрачный ребенок.
— Ну, отчим.
— Франц Зильцер, по моим сведениям, еще жив, значит тот, другой господин не может быть и моим отчимом.
— Ну, хорошо, п о с л у ш а й . . . Нельзя же так уходить
даже не поговорив.
'
— О чем мне с ним говорить? Я ему ничем не обязан.
Моя мать вела ему хозяйство. За это мы получали квар-
тиру и стол. Это стоило ему достаточно дешево. Экономка обіходилась бы ему дороже. В остальном нам не
было никакого дела друг до друга.
— Если и не благодарить, то все же следовало бы
проститься.
— Он подумает, что я хочу навязать ему себя, я этого
не желаю, — еле слышно прошептал Карл.
— Откуда это пришло тебе в голову?
— Я говорил об этом с матерью перед ее смертью.
В комнате стало тихо. Карл неуклонно созерцал свой
левый локоть. Фрау Штернберг уронила руки на колени.
Лорке, забившись в угол дивана, протирал свое пенсне.
Только занавеси трепетали в комнате, и с улицы доносились трамвайные звонки.
— Мать велела тебе так вести себя? — тихо спросила,
наконец, фрау Штернберг.
— Нет.
— Ну? . .
— Но я не хочу, чтобы он подумал, что я навязываюсь.
— Как он может это подумать, если ты придешь прощаться?
Карл ответил не сразу. Он грыз ногти и, наконец,
проворчал что-то вроде фразы: «Человек никогда не
знает заранее, что он скажет».
• Тогда фрау Штернберг нагнулась к Карлу и поцеловала его.
— Не грызи ногтей, — сказала она, — и возьми с собой
ключ от входной двери.
— Я пойду с ним, — встрепенулась Агата; ее глаза были
влажны и покраснели. — Мы еще успеем вернуться
трамваем.
Когда они проходили через переднюю, Карл сказал:
— Если ты не боишься, то можешь стать сзади на ось.
Внизу на улице выл ветер, и скрипели стеклянные фонари. Велосипед запутывался иногда в толще ветра, как
в теплых водорослях. Испуганные извощичьи клячи трусили мимо мелкой рысцой, гудящие автомобили вдруг
ослепляли глаза своими фонарями.
Агата стояла сзади на оси, зажав короткое платье
между ног, чтобы оно не попало в колесо. Она обеими
руками вцепилась в плечи Карла, оперлась на его спину
и пыхтела ему в уши:
— Карл, я не слишком тяжела?
— Нет. Ты еще держишься? Не устала?
— Нет, нет!
— Обопрись на меня. Сильнее. Вот так!
Они проезжали через мост Маргариты. Под ними шумел черный Дунай. Остров Маргариты был освещен. Казалось, что там играет музыка, хотя ее не было слышно.
На Жигмондштрассе чинили мостовую, и красные лампочки над опасными ямами качались на ветру. Гудели телефонные провода. Рваные, багровые облака плыли по
небу. Дети слышал» дыхание друг друга.
На площади Жигмонда они слезли с велосипеда и пошли
пешком по направлению к Урёмигассе. Они поместили
велосипед между собой и вели его вдвоем. В Ремергассе
вдруг громко зашелестели деревья. Улица была черна.
На другом конце ее мигал покосившийся керосиновый
фонарь,
— Карл! — прошептала Агата.
— Ч т о ? — т о п о т о м отозіваліся мальчик.
— Ты уверен, что он уже спит?
— Когда он дома, то всегда ложится во-время. Впрочем, его комната на другой стороне, а мы пройдем в столовую через кухню.
— Карл, — опять зашептала Агата, нагибаясь к нему,—
я знаю наверное, что он очень плакал. Глаза у него были
совсем заплаканные.
• — Может быть, у него болели зубы, — ответил Карл и
сильней рванул велосипед, застрявший в колее.
— Послушай, Карл . . . и руки у него дрожали. Я видела,
как он подписывал квитанцию. Послушай, Карл . . .
— Чего тебе? — грубо огрызнулся он.
Агата умолкла.
— Он все-таки подписал квитанцию и ничего не сказал, — пробормотал Карл, когда они уже свернули в переулок.
Скрипнула садовая калитка. Агата вздрогнула.
— Идем же! — прошептал Карл. — При таком ветре
этого не услышать.
В соседнем доме еще горела лампа. Матовый свет падал на балкон. Черные стебли дикого винограда бились на
ветру, стуча по крыше.
— Тебе не хрлодно? — шопот.ом спросила Агата, сжав
руку Карла.
— Ну, вот, — с каким-то странным гортанным звуком
сказал Карл, — э т о т поганый домишко я вижу теперь
в последний раз! Осторожно. Подними велосипед.
Они вошли в кухню. От света из соседнего дома и от
трепетавших теней метавшегося дикого винограда навстречу как призраки, выскакивали из мрака столы,
стулья, сковородки и посуда. Педаль велосипеда задела
за стеклянную дверь и задребезжала.
— Осторожно!
В темной столовой еще пахло восковыми свечами.
Когда они поставили велосипед к стене, на другом
конце темной комнаты скрипнул пол. Они испуганно прижались к стене, крепко держа друг друга за руки.
Слышно было их дыхание.
Но еще чье-то хриплое дыхание можно было уловить
из темной глубины комнаты.
Никто не шевелился. Усики дикого винограда хлестали
по окнам балкона.
Всхлипывание в темноте становилось все сильнее и постепенно перешло в тяжелое мучительное рыдание. Ктото невидимый плакал в противоположном углу.
Агата крепко сжала дрожащую руку Карла и тихо
сказала:
ттт
ч
л
— Господин Шнейдер . . . господин Шнеидер . . . Если
и вы хотите . . . Карл сам, по своему свободному решению, выбирает вас своим отцом.
СЛОВАЦКАЯ
З А У Т Р Е Н Я
И
АГАТА
С
ЗАЙЧИКОМ
Иссиня-черные сумерки еще лежали над Лиской. Был
час, когда чувствуется прохладное благоухание далекого утра. Позднее, на рассвете, оно пропадает. В Лиске
в это время старики открывают двери своих домов и смотрят вверх, на небо. Ведь старики всегда встают первыми
и, выйдя из дому, прежде всего смотрят на небо, чтобы
узнать погоду и полюбоваться утренней звездой. С другого конца двора выползает пес. В потемках слышен стук
его когтей. Он не поднимает лая, так как знает, что другие еще спят. Он только молчаливо виляет хвостом и
стряхивает росу, осевшую на его шерсть. Животное чувствует себя счастливым в этой общей тишине, хранимой
как бы по дружескому соглашению. Мирно забравшись
под скамью, оно снова впадает в сон.
Куры сидят на ветвях черными безголовыми комками.
В это время в Лиске даже свинопас еще не трубит в рожок, однако, свиньи уже начинают шевелиться в сарае и,
ночуя утренние запахи, с хрюканием высовывают из
щелей влажные пятачки.
На широкой пустынной улице то тут, то там появляются
беззвучные тени женщин. Одни тащат на спине корзины; у других на руке висят четки. Но ѵ всех та же походка. Нагруженные корзинами спешат на вокзал, чтобы
утренним поездом поехать в город,. другие же идут на
молитву, к заутрене. Таким образом, их мысли одинаково
устремлены вдаль. Все они еще ничего не ели и идут,
понурив головы. В это время утренняя звезда — величиной с яблоко.
На дворе замка Ранки Мишка-бачи запрягал лошадей.
Он наседал плечом на круп одного из гнедых, подталкивая
его к дышлу. Но это было более похоже на ласку, нежели
на насилие. Наконец, Мишка-бачи накинул на гнедого
сбрую. Из раскрытой конюшни в прохладный утренний
воздух клубами вырывался теплый, густой, здоровый запах навоза. В глубине конюшни, словно забытая в потайной пещере, догорала закоптевшая, разбитая керосиновая лймпа, бросая мутно-красный отблеск. Глухо цокали конские копыта, а цепь трехлетнего жеребца звенела
как серебристая ключевая вода. Жеребец поворачивал голову и заглядывал во двор, сверкая белками больших
глаз.
Но вот в замке скрипнула дверь террасы. Из-за стройных колонн вышли две женщины. Одна из них была очень
высокая, другая — маленькая. Обе были закутаны в черные шали. Мишка-бачи как раз высвобождал гриву гнедого, запутавшуюся в сбруе.
— Ишь-ты! — пробормотал он вполголоса, как будто
кто-нибудь поблизости еще спал; и вслух добавил: —
С добрым утром! Почему вы не поспали еще немного?
— Мы идем к заутрене, Мишка-бачи, — тихо ответила
Алиса.
— Да вы успеете! Злодей-священник верно еще отлеживается у госпожи Кличко.
— Тем лучше он будет читать молитвы, Мишка-бачи!
Вы сейчас поедете за почтой в Ноджь-Михаль?
— Слушаюсь. Но только нехорошо, что гнедым се.
годня еще придется возить дрова.
— Захватите с собой это письмо, Мишка-бачи.
Обе женщины в черных шалях вышли из ворот на полутемную улицу. Под черными каштановыми деревьями
еще носились летучие мыши. Мишка-бачи вскочил на
козлы. Лошади шепнули что-то друг другу на-ухо и тронулись.
Перед домом госпожи Кличко Мишка-бачи щелкнул
кнутом и крикнул:
— Гей! Пора вставать! Женщины уже идут к заутрене!
В конце села он заметил незнакомую собаку и обернулся. Красивая собака! Когда он проезжал деревянный мост, вода в Ондове была уже зеленая. Мишка-бачи
увидел в ней много форелей. Черные и неподвижные, они,
казалось, застыли в пенистой воде. Когда он ехал мимо
мельницы, небо над Волоцом уже зарделось. Кучер снова
набил свою трубку. Первой порции табаку всегда хватало
только до мельницы. А до Ноджь-Михаля приходилось
набивать трубку дважды.
Миновав Волоцское распятие, Мишка увидел на поляне
маленького зайца, который все время прыгал вокруг заросли чертополоха. Мишка остановил лошадей и, захватив кнут, сошел с козел. Зайчонок бежал во всю мочь, порой сбиваясь с ног и катясь кубарем; но он не убегал, а все
кружил около чертополоха. Очевидно, там находилась
нора, и он ждал появления матери. Мишка-бачи погнался
за зайчиком и хлестнул его кнутом. Зверек лег пластом.
Мишка схватил его за уши и поднял на воздух.
— Пойдем, — нежно проговорил он, — пойдем!.. Твоя
мать все равно умерла.
Он снова сел на козлы, осторожно запрятав зайчика под
куртку так, что только маленькая головка выглядывала
между двумя пуговицами. Углом попоны он вытер окровавленную мордочку дрожавшего зверька. И они вместе
поехали дальше.
Мишка-бачи задремал. Ему приснились форели в реке...
И жена его вдруг тоже оказалась форелью. Даже
с красными крапинками. Мерзавка! Он изобьет ее
до полусмерти! Но ведь это вовсе не его жена . . . Там
плавает его теща, и это у нее — красные крапинки. Если
бы тогда, давно, он не был так пьян, он ни за что не связался бы с этой старухой, с этой распутной бабой. Но
чем его жена повинна в красных крапинках? Правда, она
многому научилась от маменьки: она так же голосисто
р е в е т . . . и это, поди, все-таки она плавает там вместе
с форелями.
Тут коляску так подбросило, что Мишка-бачи чуть не
свалился с козел.
— Черти, дьяволы! — начал он, еще не продрав глаз.
Но когда глаза его открылись, он зловеще умолк. Коляска столкнулась с деревенской телегой, запряженной парой быков, при виде которых лошади, храпя, вздыбились.
Смирные быки, чуя недоброе, склонили головы и попятились, зажмурив глаза. Старый, морщинистый, длинноволосый словак стоял, охая, посреди дороги и лупил узловатой
палкой быков, стараясь оттеснить их как можно дальше
от барской коляски.
Однако кнут Мишки-бачи уже со свистом опустился на
их головы — не только быков, но и словака!
— Ах ты грязное мужичье! Глаз, что ли нет в твоей
дурацкой башке? Мужицкая скотина! Чего ты зевал?
Мишка-бачи изрыгал мерзкие ругательства и снова
хлестнул
старого
длинноволосого
словака.
Старик
втянул голову в плечи и зажмурил глаза, как его
Но" вдруг в телеге, между мешками что-то зашевелилось
и приподнялось. Это «нечто» было целиком закутано
в дорожный плащ с капюшоном. Очевидно, это оыл ребенок. Однако, поведение его оказалось отнюдь не
детским.
_
, ,
— Сами вы — грязное мужичье! Сами вы — скотина!
Свинья этакая! —закричал из-под капюшона молодой
разъяренный девичий голос. - 'Как вам не стыдно бить
старика? Пьяная свинья, болван! Сам дрыхнет на козлах
а потом еще бьет ни в чем не повинного человека!
Бросьте кнут, не то я . . .
„
Девушка вырвала из рук словака узловатую палку и
погрозила ею Мишке-бачи. Ошеломленный столь властными замашками, он притих и после краткого раздумья
снял шапку.
ou
— Виноват, барышня, — почтительно проговорил он,—
но. . .
— Вам с вашей коляской легче свернуть с дороги, чем
старику с тяжелой телегой! — воскликнула девушка в зеленом капюшоне.
— Ну уж извините, барышня, для рессорного экипажа
и лошадей немощеная дорога куда опасней, чем для дрянной телеги с волами.
_
.
— Но ведь вы спали! Вы сами не видели, куда едете!
— Извините, барышня! Хоть я и спал, но лошади отлично з н а ю т . . .
— Вздор' Бросьте! —обрезала девушка завязавшиися
спор. — Едем дальше, дед! — обратилась она к словаку. —
В Мишка-бачи, подобравший-было вожжи, насторожился.
— В Лиску?
— А вам какое дело?
— В замок Ранки?
— Это вас не касается!
— Не вы ли и будете Агата?
— Я самая!
ОЬ
— Значит, это вы три дня назад телеграфировали, что
приедете с багажом?
— Я!
— В таком случае, пожалуйте! Это и есть коляска из
Ранки. Я —тамошний кучер. Не соблаговолите ли . . .
Мишка-бачи в смущении запнулся.
Но тут дело внезапно приняло неожиданный оборот —Агата заметила зайчонка.
— Ах, что это такое? — воскликнула она. — Да что это
у вас под курткой? Зайчик! Он живой! Он водит
носиком!
Она не сводила разгоревшихся глаз с застегнутой
куртки. Мишка-бачи тотчас сообразил, что стал хозяином
положения, и сумел использовать обстоятельства. Он ответил не сразу, покрутил ус и с лукавой усмешкой взглянул на зверька.
чг — Д а > заяц, — сказал он с притворным равнодушием.—
Хороший заяц.
— Какой он славненький! — голос Агаты внезапно стал
мягким, почти вкрадчивым. — Какая прелесть!
— Не изволите ли, барышня, пересесть в колоску? —
степенно проговорил тогда Мишка-бачи. — Ведь с этими
волами вы и до вечера не доберетесь в Лиску! А зайчик и
правда хорошенький, — добавил он, дабы окончательно
укрепить свою позицию.
Началось хлопотливое переселение. Старый словак волновался и усердствовал. Он перетащил коричневый чемодан и рукзак. Агата заплатила ему. Он хотел поцеловать ей руку, но она этого не допустила и ласково потрепала его по плечу. Мишка-бачи, порывшись в жилетном
кармане, извлек сигару.
— Получай, старина! Можешь выкурить ее целиком.
Все равно тебе в будущем году помирать!
Агата взобралась на козлы рядом с Мишкой-бачи, который положил зайчика ей на колени. Она гладила дрожавшего зверька и дивилась тому, что его маленький носик
все время в движении.
— Я тоже умею шевелить носом! — сообщила она
Мишке-бачи.
— Ну-ка, покажите . . . Да он у вас вовсе не движется!
— Надо смотреть сбоку. Теперь видите?
— Ей-ей — движется!
Мишка-бачи вволю нахохотался и не преминул тотчас
рассказать «почтовой барышне» в Ноджь-Михале, что
Агата умеет шевелить носом.
На обратном пути до Ракоца дорога была легкая, и
Мишка-бачи позволил Агате править, а сам принял на себя
опеку над зайчиком. В Сичаке они сделали остановку на
ферме. Агате захотелось сойти, чтобы нарвать васильков
и маков. Она собрала два букета.
— Маки достанутся дорожному мешку, а васильки —
чемодану! — смеясь, объявила она.
— Так у каждого будут свои цветы, — засмеялся в ответ Мишка-бачи, — и им не придется спорить!
Потом Агата снова сидела на козлах, приоткрыв губы и
раскрасневшись от ветра и радости.
— Это уже Лиска? — спросила она, завидя башню
Ракоца. А когда всплыли Волоцские башни, она снова
воскликнула:
— Вот, вот Лиска!
Глаза ее были влажны, а сердце так быстро билось, что
причиняло ей боль.
Алисе и Кларе пришлось обогнуть длинную ограду
парка, прежде чем они очутились на церковной площади.
Камни ограды были еще пропитаны ночным запахом, и из
темных закоулков порой долетало едва уловимое шуршание ночных бабочек. Алиса украдкой окидывала подругу озабоченным взглядом. Уже несколько раз она порывалась заговорить, но смущалась и, вместо слов, роняла
лишь глубокий вздох. Она чувствовала себя беспомощной
и робкой. Страдание сделало лицо Клары таким бледным и
суровым . . . Как будто она вцепилась во что-то зубами. Застывшим взглядом смотрела она перед собой и временами
ее тело вздрагивало, как в ознобе. Алиса развернула свою
шаль, как большое черное крыло.
— Иди ко мне, Клара, — тихо прошептала она, — ты
озябла.
И она привлекла подругу к себе под шаль. Клара приникла к ней, но ее тело оставалось окаменелым и безучастным.
— Клара, — пробормотала Алиса, — я не спала. Я слышала, как ты плакала.
Мучительный хрип внезапно вырвался из груди Клары.
— Клара!
Алиса крепче прижала к себе подругу и покрыла ей голову шалью.
— Клара, родная моя, хорошая! В церкви тебе станет
лучше. Туда приходит плакать много ж е н щ и н . . . Это
о б л е г ч а е т . . . Пойдем, пойдем, бедная моя мученица!
В это время зазвучал маленький церковный колокол
Лиски. Как бы потоком серебристых цветочных лепестков
вливался он в голубую утреннюю прохладу.
Церковка казалась сросшейся с утренним сумраком,
и тусклый алый отблеск свечей вырывался через приоткрытую дверь, словно из глубокого подземелья. Возносились певучие жалобы:
..d S v e t a . Maria, matko bozse
На пороге пришедших встретил густой и тяжелый запах.
Он напоминал кисловатый запах сыра, смешанный с запахом грубого полотна, промокших сапог, восковых свечей и ладана. Безжизненные красноватые огоньки свечей
пригибались под тяжестью этого запаха. Горячей смолой
растекался он над опущенными головами коленопреклоненных женщин. Они застыли на коленях, сбившись
в темную массу как спящие овцы, и зыбкий трепет пробегал среди них как в ночной траве. Жалобные стенания
их молитв туманом стояли над ними и, казалось, слипались
с низкими штукатуренными стенами.
Sveta Maria, matko bozse.
Клара остановилась в дверях, сдвинув тонкие брови.
— Идем, — шопотом сказала Алиса, —этим женщинам
теперь хорошо. Видишь, как они низко преклонили колени. Кажется, что ѵ них нет ног, что они по пояс в земле.
Посмотри, как красивы пестрые вышивки на их чепцах и
рубахах; как будто растения близкой земли обвили их
плечи и груди. Если бы эти женщины сейчас встали, им
пришлось бы вырвать из земли целые сады.
Глаза Алисы блестели как в лихорадке.
— Идем, Клара! Опустимся на колени вместе с этими
женщинами. Они не ищут особого, своего пути к богу, как
1
С в я т а я Мария, матерь
божья!
мы. Они входят в общую молитву, как в общее стойло.
Алиса уже говорила нараспев, в тон молившимся
женщинам; она была как в опьянении. — Вот исконная
жалоба, в которой все они родились, как в приземистой
отцовской хижине. Своих детей они тоже укладывают
в древнюю неиссякаюіцую молитву, а затем умирают, тихо
и незаметно.
Sveta Maria, matko bozse.
Алиса опустилась на колени и хотела увлечь за собой
Клару. Но Клара ухватилась за косяк и, содрогаясь, словно
перед бездной, отвернулась.
Когда они возвращались домой, в селе было уже светло
и шумно. Из дворов выгоняли гусей; сотни гогочущих,
хлопающих крыльями гусей . . . Обе женщины шли некоторое время молча. Алиса все еще была зачарована. Наконец, она задумчиво проговорила:
— Только эти женщины и умеют молиться. Потому что
они не думают молитва вросла в них. А вышивки на их
рубахах! Это — тысячелетние магические знаки. Эти женщины обросли вековыми молитвами, которых они не понимают. Однако, они возносят их при каждом вздохе,
вместе с своими богатыми, материнскими грудями; возносят, быть может, невысоко, но снова и снова. Они не
думают о произносимых словах, не чувствуют их. Молитва, это — мутное испарение их притуплённых душ, заволакивающее их склоненные детски-белые лица.
Клара ничего не ответила. Бледная, с запавшими^ страдальческими глазами, она смотрела прямо перед сооои.
Когда они проходили мимо двора, как раз выпускали
жеребенка. Блестя коротким ворсом, он смешно, по-детски, резвился среди домашней птицы. Коровин хлев был
открыт, и молодая цветущая работница приготовляла по°Алиса остановилась, с широкой материнской улыбкой
наблюдая за жеребенком. Затем сказала:
— Пойдем, надоим себе молока к завтраку.
Она потянула подругу за собой в коровий хлев. Клара
остановилась в дверях, насупив брови. Алиса вошла Ьи
пришлось нагнуться, чтобы не удариться о притолоку. Она
похлопала корову по спине, приговаривая: «Доброго утра,
Д
сестричка!» Потом до плеч засучила рукава, села на низкую скамеечку, покрыла чистым полотенцем приготовленный подойник и, зажав его своими могучими ногами,
нащупала вымя. Из-под ее пальцев теплой струей брыз^нуло молоко. Корова повернула голову и лизнула свой
бок.
..
'і А .
Клара стояла, держась за косяк.
Войди, Клара! — голос Алисы звучал особенно
мягко. — Н е попробуешь ли ты тоже доить? Корове это
приятно. Не худо было бы, если бы и к нам каждый вечер являлся «хозяин», чтобы «выдоить» из нашей души
все, что ее переполняет! Как это нас облегчало бы!
Алиса поднялась. С ее пальцев капало молоко. Она их
облизала.
— Не хочешь ли пить, Клара?
Клара отвернула свое узкое бледное лицо.
Когда они сидели за завтраком на террасе, над дорогой
уже высоко стояло солнце. Внизу сверкала долина Ондовы, похожая на расшитый переливчатый шелковый платок. Над белым шоссе клубилось облачко пыли.
— Это Мишка-бачи уже возвращается из НоджьМихаля, — сказала Алиса. — Но почему ты совеем не кушаешь, Клара?
Клара только покачала головой и отодвинула тарелку.
Алиса тревожно и озабоченно взглянула на подругу.
— Клара, — осторожно,
вполголоса
начала
она.—
Ночью я слышала, как ты плакала. Но не из лени или равнодушия я не пришла к тебе. Всю ночь, до самой зари
я, не смыкая глаз, просидела на постели и все прислушивалась.
Клара уставилась в одну точку и ничего не ответила.
— Знаешь, Клара, — Алиса попыталась улыбнуться, —
сидя вот так на постели, я сравнивала себя с одной старой
таксой. Я видела раз очень старую таксу. Она выходила
из ворот как-раз в ту минуту, когда какой-то трехлетний
малыш в короткой рубашонке пробегал мимо с отчаянным ревом. Старая такса остановилась, сокрушенно созерцая ревущего человечка. Можно было прочесть ее
тяжелые мрачные думы: «Так вот оно что? Неужто
и у людей — собачья жизнь? Отпрыск этой избранной
породы тоже имеет повод реветь? Где же в таком случае
счастье?»
Я сидела, как эта такса, слышала твой плач и думала
про себя: люди, ясно отдающие себе отчет в том, где
правда и где неправда, люди, способные выбирать и решать, — тоже плачут?
Но разве строгие, знающие свой
путь, не должны быть счастливыми? Кто страдает, тот
безусловно не прав. К чему же правда, если и она не может осчастливить?
Клара молчала и не шевелилась.
— Как странно, — сказала, помолчав, Алиса, — как
странно вот так часами слышать, что кто-то в соседней
комнате плачет. Кажется, что это — чужая, неиспытанная
боль. Но когда я ночью сидела на краю постели, — она,
твоя боль, вдруг вошла ко мне и стала передо мной. Прекрасный мужественный ангел с кротким лбом. Да, это была
та же боль, которая и меня ранее посещала. Я думаю,
Клара, что существует лишь одно единое озеро слез, из
которого все мы черпаем. Люди должны совместно выплакать его. Мне, бедной Мелузине, дана лишь малая чарка;
я скромная плакальщица. Ты же, Клара, ты — великая
плакальщица. Сидя на краю постели, я завидовала тебе,
как богачке. Но в то же время это 'успокаивало меня:
ведь в твоих слезах была и моя доля. Помню, когда, ребенком, мне приходилось проводить ночь в поезде и я
иногда вдруг просыпалась, — я всегда слышала, далеко
впереди, пыхтение паровоза. Обрадованная и успокоенная,
я тогда снова закрывала глаза. Я знала, что во время моего
сна таім, впереди, за меня бодрствуют, и мы движемся
вперед. Так же, Клара, я проснулась от твоего плача. «Если
я и сплю,—подумала я, — то в соседней комнате Клара
за меня бодрствует, плачет и ведет нас вперед».
Клара молчала и не шевелилась.
— Разве тебе не придает глубокую уверенность то, что
твои стремления так ясны тебе? Что ты видишь Иоганнеса?..
Клара вздрогнула, как бы очнувшись.
— Я видела Кальмана, — тихо произнесла она, уставившись взором в даль, — я видела его всю ночь . . .
— Ты плакала о своем муже, а не об Иоганнесе? — удивленно спросила Алиса.
— Я видела Кальмана лежащим в своей комнате на
диване. Он неподвижно смотрел в потолок... Вот он курит.
Пепел падает на его одежду, но он не стряхивает его...
Сигара соскальзывает на ковер, но он не поднимав г ее
Его зовут, — он не шевелится... О, как он одинок!
Опять что-то мучительно заклокотало в ее груди, г
она стиснула зубы.
Немного спустя Алиса осторожно спросила:
— Что же руководит нами? Быть может, мы должн
итти к тому, кто в нас более всего нуждается?
ПРИ этих словах Клара разразилась рыданиями, прип..
лицом к столу. Алиса протянула руку, но не решилась прі:
коснуться к подруге.
В это мгновение стеклянная дверь террасы распахн)
лась и на пороге появились Мишка-бачи и Агата. С Dt
лой'дорожной пылью на плечах, с ветром в волоса:
С раскрасневшимися лицами, блестящими глазами и рг
достной улыбкой. С чемоданом и рукзаком, с маками,и в<
сильками, в д в у х отдельных букетах.
— Доброго утра! — весело закричали они. — ДоОрог
УТ
Н о никто не ответил на их приветствие. Алиса встал
и подала знак молчания.
Клара не подняла головы со стола.
А больше никого не было.
ДЯДЯ
ЛОР К С ВЫСКОЧИЛ
ИЗ
ОКНА
Алсо-Лиска.
Суббота.
Милый Карл!
Мне только-что принесли твое письмо, «и я сейчас же
отвечаю, хотя завтра или послезавтра уже сама буду в Будапеште. Но я не могу не написать тебе. Я так взволнована, что от волнения сама не знаю, что делать!
Это
ужасно. С сегодняшнего утра здесь творится невообразимое . . . как будто дом горит! Причину я тебе не могу
рассказать. Ты только не сердись, милый Карл! Ведь^и ты
о многом считал нужным молчать. Так оно и должно быть!
Все теперь сидят на террасе. Но я была вынуждена вернуться в комнату, потому что больше не могла выдержать
и начала реветь. Не от горя, нет! Я даже скорее счастлива — точно этого ведь нельзя определить. Но никогда
в жизни я еще не была так взволнована . . .
А сейчас
я сижу у окна. Село такое живописное; солнце заходит.
По-моему, закат — чудесная вещь. А по-твоему? Положим,
в городе он никогда не бывает таким красочным, как в деревне (хотя нас уже заставили писать о нем школьное сочинение). Итак, здесь все перевернулось вверх дном, и я даже
не хочу об этом думать, потому что можно с ума сойти.
Представь себе, Карл! Дядя Лорке — з д е с ь ! Здесь, у нас,
в Лиске! Сегодня днем он вдруг приехал. Тетя Алиса написала ему, что тетя Клара ушла от профессора Иоганнеса.
И тетя Алиса вызвала его. Но что после этого тут поднялось! Этого ты и вообразить себе не можешь!
Мы как раз сидели за столом (как только кто-нибудь
приезжает, здесь сейчас же садятся кушать). Вдруг появляется дядя Лорке! В сущности, мы его ждали, тетя
Алиса ведь сама вызвала его. Но все-таки его приезд поразил нас, как удар грома. Деле? в том,.чт.о он приехал
такой странный. В руке у него был громадный букет, ши-
карный букет, оправленный белой бумагой. Он привез его
из Будапешта. Цветы уже увяли, из середины торчали
проволоки. Дядя Лорке, улыбаясь, направился^ прямо
к тете Кларе, как будто преподносил ей свадебный букет.
Он передал цветы и поцеловал ей руку.
— Ну дорогая Клара, — сказал он, - ты выорала прелестное место, где погостить. Какой здесь чудесный воздух, какой великолепный вид! Тут, в самом деле, куда
лѵчше, чем в городе.
Он обнял тетю Клару совсем по-отечески и нежно потрепал ее по плечу.
Мы, понимаешь, совсем обалдели от изумления. Ь первую минуту мы все ужасно обрадовались. Мы готовились
увидеть'дядю Лоркса мрачным и возбужденным каким
он был в Будапеште. Мы боялись, что он, как обычно,
будет чувствовать себя оскорбленным и замучит тетю
Клару горькими упеками.
А вышло как раз наоборот! Он был с ней невероятно
мил. С тех пор, как я его знаю, он еще никогда не был таким любезным. Поэтому мы сначала обрадовались. Одна
только тетя Клара сразу стала задумчивои и сосредоточенной. Но в первое мгновение и она была рада. Она
пошла навстречу дяде Лорксу с улыбкой и со слезами на
глазах Ах какая она была чудесная!
" Зато дядя Лорке был на себя не похож О н х в а л и л обед
хвалил кофе, хвалил все решительно!
Он рассказал
о том, как удачно ехал сюда, и болтал оживленно и
°С<<Какой°он забавный, наш дядя Лорке! - подумала я. Кого же он напоминает?» И вдруг я сообразила: жениха!
Счастливого жениха!
Тете Алисе вероятно пришла в голову та же мысль, потому что мы переглянулись и после этого вдруг обе встревожились. Действительно: дядя Лорке был не только предупредителен, но и явно счастлив.
мчгтплрн
Отчего? Никогда он не был так радостно настроен.
Обычно он бывал недоволен и брюзжал, даже не имея
таких огорчений. А теперь так и чувствовалось, что ему
Г и т усилий оставаться серьезным, что он едва сдержив а е т р а д о с т ь . В чем причина? Чему он так радуется? Это
было подозрительно и жутко.
Тетя Клара побледнела и не переставала вглядываться
в него, затаив дыхание. А дядя Лорке принялся рассказывать анекдоты. Да, анекдоты! Когда он рассказал первый,
тетя Алиса так испугалась, что опрокинула на скатерть вазу с цветами. Никто не засмеялся — один только
дядя Лорке! Он вытер салфеткой пролившуюся воду,
приговаривая: «Ну, держитесь, дорогая Алиса: это —
к крестинам!» Подумай: дядя Лорке вдруг стал позволять себе вольности!
Что ж это могло означать? Может быть, он неправильно
понял письмо тети Алисы? Может быть, он решил, что
тетя Клара разлюбила профессора Иоганнеса и снова полюбила е г о ? И потому он так и радуется. Это было бы
ужасно! Тетя Алиса кусала губы и лепила из хлеба фигурки. Она сознавала, что нельзя поддерживать заблуждение дяди Лоркса. Поэтому она вдруг сказала:
— Не обижайтесь, Кальман, но мне кажется, что бедная
Клара сейчас совсем не расположена к шуткам. Когда страдаешь, от смеха только больней.
От испуга у меня свело ногу. «Ну, — подумала я, — теперь начнется! Что-то будет?»
Дядя Лорке сделал
серьезное лицо, но только приличия ради, как наследник
на похоронах. Под этим скрывался жирный смешок, хотя
сам дядя Лорке такой тощий и желтый.
— Конечно, конечно, — отозвался о н , — однако, я надеюсь на благотворное влияние времени. К тому же
я того мнения, что чем глубже рана, тем менее следует
к ней прикасаться. Самое лучшее — рассеяться, отвлечься.
— При этом он погладил руку тети Клары и обнял ее
плечи. Он весь сиял! Он спрашивал тетю Клару, не мешает
ли ей солнечный свет, и оправлял подушку за ее спиной.
Он был неописуемо внимателен и уже не пытался скрыть
свое прекрасное настроение. Бедняжка тетя Клара следила
за ним широко раскрытыми, испуганными, скорбными
глазами и не проронила ни слова.
Тут у меня впервые мелькнуло предположение, что дядя
Лорке сошел с ума. Тетя Алиса встала и взяла его под руку.
Она сказала, что должна с ним поговорить, и отвела его
на другой конец террасы. Но это было как раз с моей стороны, так что я все слышала.
— Посоветуйте, Кальман, что нам делать с Кларой,—
сказала тетя Алиса, — она денно и нощно плачет об этом
Иоганнесе Сэгеди!
Она это сказала нарочно; этого вовсе не было.
— Что ж, ничего не поделаешь, — ответил дядя Лорке
с таким видом, как, будто он вытянул крупный выигрыш. — Ничем помочь нельзя. Надо только быть ласковым и внимательным к ней. Люди с характером Клары
иногда всю жизнь, с немым отречением, несут в себе скрытую боль. Да, такова действительность!
После этого он снова сел за стол, начал гладить волосы
тети Клары и стал еще более весел и разговорчив. Он
рассказывал всякие истории. Рассказывал, как однажды,
восьмилетним мальчиком, он с двумя товарищами решил
отправиться в Южную Африку, на алмазные россыпи,
о которых /слышал на уроках географии. Мальчики представляли их себе в 'виде ослепительных алмазных полей.
С .двадцатью кронами и краюхой хлеба они пустились
в путь. По. шпалам они добрели до первой железнодорожной будки. Оттуда жена сторожа отвела их домой.
— Так мне и не довелось увидеть свои алмазные поля!—
заключил он, смеясь. — Да, не все на свете достижимо.
Увы! Ничего не поделаешь!
Затем он рассказал о своем кузене Дежо, ныне — почтовом чиновнике в Цегледе. Две недели назад он женился, и теперь он самый спокойный и довольный из
смертных. Однако, в семнадцать лет, во время бурской
войны, он бежал из дому, чтобы сражаться за буров. Он
даже добрался до Генуи, нанялся матросом на судно и
пережил множество приключений. Но к бурам так и
не попал. Теперь он служака и солидный супруг. Он
все еще слывет завзятым идеалистом, но сознает необходимость подчинения установленным общественным
ірормам. Ибо не все на свете достижимо. Увы! Ничего
не поделаешь!
И снова погладил руку тети Клары.
—• Знаешь, дорогая Клара? По-моему, самым благоразумным для тебя было бы отдохнуть здесь еще несколько
недель, если фрау Алиса не возражает. В Будапеште никто
не знает о том, что ты уехала, исключая фрау Штернберг,
которая будет молчать. Маленькая Агата и Карл ведь тоже
умеют молчать, не правда ли? Словом, все в порядке, все
устраивается превосходно!
^ Тут тетя Клара встала, взяла обе его руки и тихо проговорила (какая она была чудесная!):
- Милый, добрый Кальман, я к тебе больше не вернусь
I пойду дальше своей дорогой, искать в Южной Африке
[вой алмазные поля.
п . ^ и т я я
Г Дядя Лорке в один миг весь надломился, как разоитая
[дребезги фарфоровая фигурка. Я думала - он умрет на
Іесте
I - Хорошо, пожалуйста, как желаешь . . . - повторил он
[вплетающимся языком. - Пожалуйста... как
I Тетя Клара подошла к нему и крепко ооняла его. Я же
Іазревелась и удрала. Теперь я отсиживаюсь У с е б я в к о м
Іате и не знаю, что творится на террасе. Они все еще
іам
Я так взволнована, что если бы не верила в тетю
к л ару как в самого бога, то уж не знаю, что бы я . Но
Іы Карл смотри, не проболтайся обо всем ни словом! А я
ten ерь пойду на террасу, мне здесь больше не -выдержать!
f o письма пока не запечатываю. Хочу еще дописать о том,
Ііто таім 'без меня случилось.
I Карл, все кончено! Дядя Лорке в ы с к о ч и л и з о к н а!
1 Не могу тебе этого объяснить, потому что в голове все
Іѵтается и я ничего не понимаю. Когда я вышла, их уже не
І ы л о на террасе. Я пошла их разыскивать. Они все трое
К а з а л и с ь в большой столовой^ Было уже темно а я и без
І о г о полуослепла от писания. Они не
І т о я почти ничего не различала. Дядя Лорке сидел
I стола, сжимая пальцами лоб. Тетя Алиса стояла у проІивоположной двери. Тетя Клара была возле дяди
ІЛоркса и положила руку ему на плечо. Ее я лучше всего
Іпячглядела потому что на ней было белое платье.
ІВ общем'! получалось впечатление, что все трое черед тем
•много плакали.
I Когда я вошла, тетя Клара как раз говорила.
I - Ведь, Кальман, что куда бы я ни пошла, я не могу
Ітебя покинуть. Верь, что пока жива, в глубине всех моих
(забот и страданий всегда будешь ты.
I Лядя Лорке молчал.
„
'
1 — Но Кальман, ты никогда не нуждался в моей л ю о в и , Iпродолжала тетя К л а р а . - Я была л и ш ь призраком твоих
Iалмазных полей, живым упреком и требованием, против
(которого ты восставал. Ты цеплялся за меня, как человек,
І н е решающийся выпустить руку своего врага. И когда ты
• пытался доказать, что я - истеричка, фантазерка, сума-
сбродка, ты делал это, чтобы оправдать себя. Затем я и
была тебе нужна. И оттого-то ты был так одинок, Кальман!
Один единственный раз—это было год назад, в июне—ты
очнулся, и тебе стало ясно, до чего ты одинок, оттого что
боишься меня. Помнишь?
— Что? Что я должен помнить? — усталым, нервным
голосом спросил дядя Л о р к е . — Что же это? Тебе из.
вестно, что на мою память можно положиться!
— Когда в прошлом году мы обсуждали, куда бы поехать на лето...
— Ну и что же? Что тогда случилось?
— Я сказала, что тебе было бы хорошо хоть на месяц
отправиться куда-нибудь одному...
—• Что ж тут особенного? — еще более нервно возразил
дядя Лорке.
— Я стояла перед зеркалом и причесывалась. А ты,
Кальман, сидел на краю постели.
— Ну? И что же?
Тетя Клара положила ему руку на плечо и сказала:
— Ты вынул из ящика ночного столика револьвер...
— Что ж тут особенного? Я хотел отнести его в починку.
— Ты знал, что я все вижу в зеркале, и ждал, что я обернусь, заговорю, помешаю тебе...
— Чему? Чему помешаешь? Что за безумные фантазии?
Что это значит?
— Кальман, ты тогда хотел застрелить меня.
Тут дядя Лорке так подскочил, что опрокинул стул, и
принялся
кричать,
ужасно,
отвратительно
кричать.
«Ты обезумела! Ты помешалась!» — рычал он, порываясь
выбежать из комнаты. Тетя Алиса преградила ему дорогу.
Он ринулся к другой двери, но я тоже его не выпустила.
Тогда он заметался по темной комнате, как мышь в мышеловке. Он, как слепой, махал руками в воздухе и ревел:
«Безумие! Сумасшествие!»
Тетя Клара направилась к нему, широко расставив руки.
Но дядя Лорке прыгнул на подоконник и выскочил из
окна. Оно невысоко над землей — в полуторном этаже.
Когда мы выглянули, он уже бежал через двор, мимо конюшен . . . И вот — он исчез. Тетя Алиса плачет, но
тетя Клара — спокойна и бела, как статуя.
больше не могу писать! Завтра я, пожалуй, буду уже
в Будапеште.
Помни:-обо всем этом ни слова!
Твоя верная подруга
Агата.
Будапешт.
Воскресенье.
Дорогая Клара,
Прости мне вчерашнюю неприятную сцену. Прежде
чем я тебе все подробно объясню, хочу успокоить тебя,
то есть сообщить, что я прибыл в Будапешт без осооых
осложнений. В Ракоце я достал экипаж, который довез
меня до Нджь Михаля, откуда через полчаса я мог двинуться дальше. Так как это было ночью, то никому не
бросилось в глаза, что я путешествую без пальто и шляпы.
Будь добра при случае прислать мне эти вещи.
'Что касается моего злополучного нервного припадка,
то впервые в жизни ты имела случай воочию убедиться
в том, что, повидимому, давно подозревала, а именно:
что
я — больной человек. До сих пор, дорогая Клара,
мое самообладание избавляло тебя от столь неприятного
зрелища. Однако, скрывая свою болезнь, я скрывал и
самого себя. В этом отношении ты, пожалуй, права.
Я даже признаю, что иногда бессознательно злоупотреолял твоим присутствием, ища в нем прикрытия. Дискуссии которые я заводил с тобой, нужны были мне, чтооы
укрепиться, «окопаться» на определенной позиции, быть
может искусственной и чуждой «живой открытой жизни»,
ко безусловно необходимой человеку с моими слабыми
нервами. Для «наготы» нужна здоровая конституция.
После вчерашней сцены ты можешь это сама подтвердить.
Вот все, что я хотел сказать в свое оправдание.
Теперь я тебе охотно признаюсь, что еще ночью,
в поезде, когда нервы немного успокоились, я почувствовал себя удивительно бодро. Как после удачной операции Я подумал, что, пожалуй, для нас обоих было оы
лучше, если бы и в прошлом я был менее дисциплинирован
Что Д же В касается твоего суждения о моем прошлогоднем
нервном припадке, который, в сущности, следовало бы
определить как минутное умопомрачение, — я подразумеваю историю с револьвером, - то тут я должен внеИ
233
сти некоторые поправки или, вернее, дополнения. Я впоследствии, действительно, забыл обо всем этом инциденте,
ко сейчас вспоминаю каждую деталь с такой отчетливостью, как если бы это случилось вчера. Позволь же
мне с своей стороны осветить тебе этот случай.
Это было днем, в спальне (существенная подробность).
Я сидел на краю постели. Ты стояла перед зеркалом и
оправляла волосы. Ты в самом деле могла видеть меня
в зеркале. Но перед этим мы вели возбужденный спор,
в котором я доказывал тебе, что ты — анархистка (каковое утверждение я, кстати, поддерживаю и поныне, хотя
оцениваю его иначе). Ты перестала мне отвечать, как
будто не желала дольше -слушать мои доводы. А это,
как тебе известно, меня всегда особенно раздражало.
Вдруг, без всякой связи с нашей беседой и даже не оборачиваясь, ты заявила, что мне было бы полезно уехать
куда-нибудь на отдых о д н о м у . «Я говорю это не
в своих интересах, — добавила ты (что больше всего меня
уязвило), — но было бы хорошо, если бы ты попробовал
провести несколько недель в полном одиночестве, ни с кем
не общаясь».
Этих слов было достаточно, чтобы пробудить во мне
мучительные воспоминания о перенесенных в юности приступах нервного страха.
Вслед затем ты спросила, вел ли я когда-нибудь
дневник.
Это взволновало меня еще больше. И, наконец, ты
сказала: «Мне кажется, Кальман, что в первую неделю
ты бы боялся».
Ты сказала это с глубоким сочувствием; как видно, ты
знала, что затронула во мне самое больное место. Но
при этом ты даже не обернулась. Ты стояла ко мне спиной и продолжала причесываться. А я все ждал, что ты
еще что-нибудь -скажешь. Ты ведь д о л ж н а была
что-нибудь прибавить. Имела же ты определенное намерение, начиная. Да, безусловно! Подобных вопро-сов не
касаются так-себе, мимоходом. От этого ожидания возбуждение мое достигло столь крайних пределов, что
нервы не выдержали.
Вот как это случилось (хочу проанализировать все
стадии кризиса). Ты сказала, что мне было бы страшно.
Мысь о страхе вызвала во мне представление о револь-
$ере. Оно напомнило мне о том, как один мой знакомый
І то же утро говорил о необходимости ежемесячно чи•тить револьвер. Потому я и вытащил его из ящика ночюго столика. Рука моя дрожала. Я заметил, что ты
$ зеркале все видишь. У меня промелькнула мысль.
Юна не знает, для чего мне револьвер! Она еще может
юдумать, что я хочу застрелить ее! Но с какой стати
)на это подумает? Как подобная мысль могла бы притти
;й в голову?» Этот вопрос меня особенно взволновал.
1 все еще ждал продолжения разговора. Ждал, надеялся,
ІТО ты все-таки обернешься, чтобы спросить меня, что я
іамерен делать с револьвером? Я ответил бы теое —
! в тот миг это была бы сущая правда! — что собираюсь
нести его в чистку.
Но, видя все в зеркале, ты все же не обернулась. Мне
оставалось только положить револьвер на место. И тут-то,
іа секунду, рассудок мой помутился. Тогда (я лишь теі е рь это понял)
я впервые осознал свое одиночество.
Я понял, что т ы в с е гд а т а к ж е я с н о м е н я в ид и ш ь н о н е о б о р а ч и в а е ш ь с я к о м н е . Ты все
•видишь (как сейчас в зеркале), и тем не менее ты поворачиваешь мне спину и преспокойно продолжаешь причесываться. Мне суждено быть так близко, в то время
К а к ты от меня так далека. Сознание это было мне невыносимо.
I Вот вся правда. Почему в тот раз ты не заговорила
Т о мной так, как вчера — не знаю!
Но не сочти этого
L упрек. Быть может, тогда ты еще не была так уверена
I себе как сейчас. Ведь падающему можно протянуть
[руку только в том случае, если самому есть за что ухватиться. Но со вчерашнего дня, Клара, я чувствующее —
і т у протянутую тобою руку. В сущности, я только оо этом
К желал наіписать тебе.
^
Хотя это печальная и своеобразная судьба: оыть оогаІгым и не обладать своим богатством, — однако, я знаю,
К т о для меня хранится многое в твоей душе.
• Не хочу притворяться, дорогая Клара: мне нелегко.
Klo у меня такое чувство, как будто я на много лет помоІюдел. Я знаю, что мы теперь навсегда останемся добрыми
•друзьями.
• Да благословит тебя бог!
fi
Кальман.
Ч У Ж Д Ы Е
Р А З Г О В О Р Ы
И СПЯЩИЕ
ЛЮДИ
Иоганнес сидел в вагоне третьего класса. За окнами
плыли пшеничные поля венгерской равнины. Часами —
та же бесконечная однообразная ширь. Ни деревца, ни
хижины. Только пшеница, пшеница, волнующаяся, безграничная, пылающая золотом под тяжелым солнцем.
Пустыня тучного изобилия. Синий воздух дрожал над
нею, как трепетная зыбь на круглом горизонте.
Иоганнес погрузился утомленным взглядом в эту золотую безбрежность. Она была все та же, что и среди
степей, окружавших его в детстве, на берегу Тиссы.
Исконная, неизменная . . . Он чувствовал, как его обступает со всех сторон эта вечность.
Вечность хлеба.
И все, что за истекшие годы с ним случилось, все, что
он передумал и выстрадал, становилось неопределенным,
расплывалось в этом гигантском, беспредметном пространстве. Оно обесцвечивалось, испарялось под жестоким солнцем и начинало мерцать, как зыбкий воздух на
горизонте. Оно обезличивалось перед этим пшеничным
океаном, уничтожалось им.
Жуткое чувство охватило Иоганнеса. Что ж это такое!
А Клара? А большая дорога Санкт-Эндре? А Шнейдер
и маскарад в замке, и доктор Лорке? Как все утвердить на этой простой, плотной, черной земле? Каким
неправдоподобным представляется все это здесь! Если бы
только можно было с кем-нибудь поговорить! Ведь надо
за что-нибудь ухватиться. Иоганнесу казалось, что и он,
он сам, здесь, в вагоне третьего класса, среди необъятных
пшеничных полей, постепенно исчезает.
Как бы ища помощи, он взглянул на обоих спутников,
сидевших против него. Это были двое рабочих. Лицо
одного из Них, одетого в солдатскую тужурку, казалось
сложенным из твердых кубов. Глаза были совсем маленькие. Он читал «Венгерскую народную волю». Странное лицо, как дом с закрытыми ставнями, как лик чуждой
расы. Пожалуй, этот человек даже не уловил бы слов
Иоганнеса, если бы тот с ним заговорил.
u
Второй, у окна, в синей блузе, был помоложе. Свои отстегнутый воротничок он нацепил на плечо как эполету,
зеленая кепка была сдвинута на ухо. У него было загорелое лицо. На левом глазу чернела повязка. Зато другой глаз сверкал беспокойным карим огоньком. Он смотрел в окно, в мерцающую синюю пустоту, как будто
видел в ней что-то.
«С этим, пожалуй, можно было бы побеседовать», —
подумал Иоганнес. Но не решился заговорить. Ибо с чего
начать? Сказать что-нибудь о погоде? Или оо аварии
аэроплана в Будапеште? Или об убийстве эрцгерцога
Франца-Фердинанда в Сараеве и о сербах? О чем ооычно
разговаривают люди? О н . . . не знал! И как затем нерейти на то, другое? Что он мог сказать о сеое этому
одноглазому рабочему? Что он в Обуде бродил с Кларой, сворачивая поочереди то направо, то налево, и что
потом ночью, они выбежали на проезжую дорогу
в Санкт-Эндре... Но можно ли вплести это в беседу об
угрозе войны с Сербией? И можно ли, вообще, рассказать об этом кому бы то ни было на свете? Возможно ли
это? Нет все, что он мог бы сказать, было невозможно.
Молодой человек в синей блузе отвернулся от окна и
скрутил папиросу. При этом он взглянул на Иоганнеса,
взглянул ему прямо в лицо своим единственным сверкающим глазом, внимательно и несколько удивленно. Иоганнес смущенно опустил глаза.
Рабочий похлопал его по колену.
— Не хотите ли папироску? Угощайтесь, милый человек' Что? Вы не курите? — Единственный глаз сощурился, как бы прицеливаясь, и пристально всмотрелся
в бледное худое лицо попутчика; затем он испытующе
скользнул на руки Иоганнеса и, наконец, на его оашмаки —
Ну-ну' Курите, милый человек! — голос молодого рабочего в синей блузе принял добродушно-приятельский
оттенок. - Поверьте
мне, ..это
лучшее
лекарство
Иногда оно даже вернее водки! Покуришь - и плюнешь!
Дайте-ка, я вам сейчас скручу папироску. Вам только
придется лизнуть к р а й . . . Видали ли вы, милый человек,
как босняки крутят папироски? Нет? Еще не видали?
Так вот: здесь в кармане у них табак и тут же — папи.
росная бумага. Они лишь запускают руку и . . . пожа.
луйте готовую папироску! Так-то! Вот вам ваша, милый
человек! Только лизните вот этот краюшек. Не слишком
усердно! Я вам ее пока подержу, а то она развернется.
И он осторожно придерживал папиросу у самого рта
Иоганнеса, как будто кормил маленького ребенка.
— Так! Вот вам и спичка. Ну, видите? Все сразу меняется! Говорю вам: папироска — наилучшее лекарство
Поезд остановился на большой станции. Гурьба кре
стьянок в пестрых косынках и сборчатых юбках, надетых
одна поверх другой, с шумом ринулась к вагону. Взбившиеся юбки раскачивались, как яркие мягкие колокола
над высокими начищенными сапогами. Вскоре вагон на
полнился корзинами, кубышками, кринками, мешками, ко
сынками, юбками, визгом и смехом.
^
— Никак к нам перекочевал весь рынок! — сказал одно
глазый.
*.
— Вот видите, мы к вам с доставкой на дом! — восклик
нула смазливая краснощекая искроглазая молодая кре
стьянка..— Не желаете ли чего купить?
— Вам разве не жарко в ваших двадцати юбках? Ски
нули бы парочку — сразу'стало бы просторней!
— Ну, уж кабы я спустила свои юбки, тогда только
вас и пронял бы жар, молодой человек! И вам стало бы
еще теснее — в ваших штанах.
Поднялся визгливый смех. Человек с жестким куби
ческим лицом невозмутимо поглядел поверх «Народной
воли».
— Почем эти десятигеллеровые вишни, тетенька? —
спросил одноглазый.
— Эти вот? Им цена крона, но вам я их уступлю за
двадцать пять геллеров, потому что я была бы согласна
отдать вам все, что хотите, будь у вас одним глазом
больше.
Смех, выкрики, человеческое тепло, мужицкий запах
крепкие с л о в а . . . И все это так слилось и срослось, как
переплетающиеся узловатые корни. Только Иоганнес
одиноко сидел в своем углу.
— С каких же пор вишня стоит двадцать пять? — c'iißdсил человек с «Народной волей».
— А с тех пор, как мясо стоит сорок пять! — выпалил
голос с другой скамейки. — Не дадим же мы морить нас
голодом!
— За свинину берут уже шестьдесят пять! — крикнул
кто-то сзади.
— Да. А сербы режут своих свинеи, потому что им
некуда их девать.
— Наши господа закрыли границу для ввоза, чтооы
дороже продавать свой скот, — заметил человек с кубическим лицом.
— Не потому ли прикончили эрцгерцога?
— Неужели теперь затеют войну из-за этих свиней?
— Хе-хе, как ты сказала?
— Придется видно, отвесить человеческого мяса в расплату за свиное, — пробурчал человек с кубическим
лицом.
^
„
— А знаете ли вы, что в Вене и Будапеште свиньи дешевле, чем здесь, где мы их откармливаем? Вон тот молодой человек, наверное, из Будапешта. Он вам это подтвердит. Молодой человек, почем теперь в Будапеште
С Ь ™ И Не ? знаю, — пробормотал Иоганнес, густо покраснев.
Звонкий хохот обрушился на него как горный обвал.
— Молодой человек не знает почем мясо!
— А откуда ему знать, если он не женат и ест в трактире! _ выручил его одноглазый.
— Возьмите, молодой человек, — проговорила смазливая краснощекая крестьянка, протягивая Иоганнесу свою
к о р з и н к у , —отведайте вишен! Смелей! Бедняга, некому
о нем позаботиться!
Над ним посмеивались. Но добродушно, как над иностранцем, не понимающим местного языка.
' — Нет ли уже в газете чего-нибудь о двух сероах, уоитых жандармами около Деска?
— За что они убиты?
— Кто знает! Зато в Деске исчез жандармскии вахмистр. Как знать —почему?
— Просто сбежал, бедный сиротка!
— Придется нам всем его поискать. Он нам понадобится ' да и ещещ два-три жандарма пригодятся. Ведь го-
ворят, как подоспеет урожай, опять пригонят четыреста
словаков-жнецов. Все оттого, что твой муж требует слишком высокой поденной платы. Слышишь, соседка: твой
муж требует слишком высокой платы!
— Я и то говорю ему, что он больно много хочет, —
откликнулась соседка. — У нас ведь нынче блохи да вши —
и те из серебра и золота. И мы уж так сыты, что можем
всю зиму не есть.
Так разговор перебегал с одной темы на другую. Говорили все. Каждый вворачивал свое словцо и знал то,
о чем шла речь. Слова сплетались в крепкую ткань, на
которую Иоганнес натыкался, как на чужой забор.
Если бы и он мог что-нибудь сказать! Но что? Он ведь
ни о чем не з н а е т . . . Пристыженный, он опустил голову.
Неясный страх, мучительная, жуткая тоска сдавили ему
горло.
— Вы не фотограф? — неожиданно спросил его одноглазый.
— Нет, я музыкант, — ответил Иоганнес, испытывая
облегчение от того, что с ним заговорили.
— Ага! Две недели назад у вас была стачка. Им приходится играть в кафе от шести вечера до часа ночи, —
продолжал одноглазый, обращаясь к человеку, читавшему «Народную волю», — а после этого они еще принуждены из шести-восьми заработанных крон сами оплачивать там же по дорогой цене свой ужин. Ну, а теперь
как? Добились ужина?
— Разумеется! — ответил Иоганнес. — Надо же человеку ужинать!
— Я — механик, — сказал одноглазый, — и еду сейчас
в Полу работать на «Viribùs Unitis».
Он рассказал, что «Viribus Unitis» — величайшее военное судно империи. Оно еще достраивается. По длине
оно не уступает главной улице Будапешта. На нем пять
больших динамомашин. Мраморная доска для множества
рубильников — величиной в целый дом. Ему предстоит
установить эти рубильники. А уж пушки на пароходе!
Что ни выстрел — разрушенный город!
— А к чему это? — спросил кто-то.
— Этак можно пальнуть прямо в Черногорию. Тупоголовые сербы пусть лучше помалкивают!
— Как-нибудь нужно ведь ъратить сдираемые с нас на-
логи, — сказал человек с кубическим лицом, не подымая
глаз, как будто он это читал из газеты. — Мы заплатим
и за выстрел, и за разрушенный город; и околевать при
этом будем тоже мы.
»
— Который час? — спросила молодая крестьянка с вишнями.
— Половина двенадцатого, — поспешно отозвался Иоганнес, радуясь, что и он наконец может вставить свое
слово.
Одноглазый с молниеносной быстротой схватил его
часы и осмотрел их с видом знатока.
— Хорошие часы, — сказал он, — очень хорошие!
С ними вы не пропадете. Сотенки четыре вам даст за них
любой ломбард. На прошлой неделе я свои тоже отдал
в пансион. — Он вынул из кармана бумажку. — Вот квитанция. Я охотно продал бы ее вам. Но ведь и вам она
ни к чему: когда еще мы вернемся в Будапешт!
Он сдвинул кепку на другое ухо и снова стал глядеть
в окно, в дрожащую синеву над жаркими пшеничными
полями.
— Куда вы едете? — спросил Иоганнес.
— Я ведь только-что говорил об этом: в Полу, на
«Viribus Unitis».
— Да, правда, — Иоганнес покраснел. — Но я подумал,
что, может статься, вы поедете и д а л ь ш е . . .
Одноглазый искоса посмотрел на него пристальным
взглядом.
— Почему вы так подумали?
— Не з н а ю . . . но вы смотрели в окно, как человек, пускающийся в дальний путь.
— Вот как? — ухмыльнулся одноглазый. — Как же смотрит такой человек?
— Мне к а ж е т с я . . . Да, пожалуй, он смотрит, как тот,
кто стоит на палубе и еще не видит пристани.
Одноглазый кашлянул, надвинул кепку на лоб, извлек
жестянку с табаком и скрутил папиросу.
— Вы путешествовали по морю? — тихо спросил он немного спустя. — Нет еще? Возьмите папироску. Нате,
лизните край! А я только осенью вернулся из Америки.
Когда-то я играл в Буэнос-Айресе на скрипке. Лопнувшая струна выбила мне глаз. Затем я работал в НьюЙорке на одном из заводов «Standard Oil Company». Из
одного конца в другой едут по железной дороге! Да,
я уж много где побывал. У вас меткий глаз. Из Полы
и Триеста тоже отходит много пароходов. Кто знает?
Ведь и в Будапеште мне жилось не плохо. Я имел работу.
Кроме того, там была одна еврейка, у которой я когда
угодно мог брать д е н ь г и . . . А, к чорту! Когда засидишься на одном месте, начинаешь чувствовать себя, как
утром в непроветренной спальне. Как только подушка
у меня под головой нагреется, я сейчас же переворачиваю ее. Отец мой в тридцать лет тоже еще бродяжничал. А что рабочий имеет от жизни, если даже у него
есть свой кусок хлеба? Разве только — вечернюю кружку
пива и партию в кегли. Кроме того, по субботам он
может напиваться. Какой же итог он подведет перед
смертью? В общей сложности — десять тысяч кружек
пива и пять тысяч партий в кегли. Изредка еще девчонка
или драка.
— Но это не должно так продолжаться! — вмешался
вдруг человек с кубическим лицом, не поворачиваясь к собеседникам, как будто он говорил вовсе не с ними. — Ведь
все может стать иным.
— Для рабочего? Никогда! Пусть он получит пять
процентов прибавки, разве это что-нибудь изменит? Фабрика остается фабрикой. И когда в ней нечем дышать,
надо итти на простор . . .
— Либо снести несколько стен, чтобы и другим досталось немного воздуха, — заметил человек с кубическим
лицом, созерцая потолок вагона.
Одноглазый вдруг подался вперед и стал внимательно
рассматривать что-то на пшеничных полях.
— До этого еще далеко! — проворчал он, повернувшись к окну.
— То, что невозможно при теперешнем с т р о е , — бросил в потолок кубический человек, — стало бы естественным при ином.
— Увидим при втором пришествии!..
— Сперва нужно удачно провести похороны. И во всем
самому участвовать, а не отлынивать . . .
— И маршировать во славу отечества, таща на спине
сорок два кило, при голодном пайке, нашествии вшей и
перспективе покорно дать себя искалечить. Предвкушаю
это удовольствие!
Один говорил в потолок, другой — в окно. Но где-то
слова их встречались, как будто составляя продолжение
старых бесед. Каждый из них знал, в чем дело.
Иоганнес робко поглядывал то на одного, то на другого. Одноглазый снова повернулся к нему.
— Знаете, — начал он, и его единственный глаз зажегся упрямым огоньком, — когда плаваешь по Атлантическому океану, целыми днями вокруг ничего не видать
кроме воды. Водяная ширь — и больше ничего. Но стоит
вам только протянуть руку, и вы можете указать все
пути: там — Европа, направо — Африка, налево — Ледовитый океан. Перед вами открыто все! Что тогда Венгрия? Что Сербия? Крупинки! Да, говорю вам: надо жить
широко!
Смутный страх пронесся в душе Иоганнеса.
— Жить широко? — переспросил он.
— У меня есть славный товарищ, механик. Он всегда
служит только во флоте и никогда — в армии. Он уже
побывал и в Капской земле, и в Токио. У него три жены:
одна дома, одна в Японии, одна в Америке; одна — белая,
одна — желтая, одна — черная. Да, милый человек, надо
жить широкоі
— Жить широко — говорите вы?
Иоганнес почувствовал во всем теле нервную дрожь и
должен был упереться руками в колени, чтобы не сорваться с места.
— Отправляйтесь со мной в Полу, милый человек! Это
сейчас для вас самое лучшее. Вы сказали, что вы — пианист. А знаете ли вы, какой на них спрос на шикарных
пассажирских пароходах? Теперь до Чакторни больше
не будет контроля. Там вы ненадолго спрячетесь между
вагонами, пока я не передам вам пересадочный билет.
А затем без остановок — в Австралию! Вы военнообязанный?
— Но . . . я собирался в Сабадку . . . — запинаясь, пробормотал Иоганнес; у него закружилась голова, и он
ухватился за скамью. — Там у меня друг, Арпад Цуккер,
преподаватель математики в реальном у ч и л и щ е . . . Там
я должен выждать, я хочу узнать, где моя невеста . . .
Клара...
Слово было вымолвлено! И жгучей волной Иоганнеса
обуяла потребность говорить, говорить без удержу. При-
t
общиться, по-настоящему существовать, показать себя
другим, стать наконец видимым.
И он порывисто и бессвязно рассказал о своей невесте
Кларе, которая ѵшла от него, потому что ее муж покончил с'собой. Знаменитый врач. Его нашли повесившимся
в оконной нише, посреди сохнущего белья. Разбитое
пенсне валялось на п о л у . . . Да . . . Потом они бежали
по темным улицам, и врач . . . да . . . муж Клары „ . . преследовал их . . . Нет, он, собственно, не умер. Веревку вовремя перерезали . . . Он преследовал их . . . На следующее утро они бежали в экипаже . . . Они попали в замок . . .
Там Клара вдруг исчезла . . . Но в Сабадке он мог бы выждать . . .
— Сабадка — слишком близко, — проговорил одноглазый, понизив голос, и бросил быстрый испытующий взгляд
на окружающих, чтобы удостовериться, что никто не
слушает.
Затем он добавил, что, прибыв в Полу, Иоганнес мог оы
устроиться аккомпаниатором в кинематограф, пока не
представится случай ехать дальше.
— В Токио есть островки — сплошные сады с фарфоровыми домиками. На свете нет ничего прекраснее. В ближайшей гавани никому уже нет дела до венгерской полиции, а до военнообязанных — т е м паче. Итак, по рукам: в Чакторни — пересадка.
Поезд остановился. Человек с кубическим лицом направился к выходу.'
— Счастливого пути, — сказал он на прощание, попрежнему держа в руках «Народную ,волю».
На мгновение он остановился, как бы намереваясь еще
что-то прибавить. Но только бросил взгляд на одноглазого и на Иоганнеса и вышел.
— Сейчас время обеда. Не мешало бы перекусить,—
сказал одноглазый. — Не найдется ли у вас мелочь, милый
человек? Может быть, вы принесете что-нибудь из вокзального буфета? За вашим местом я присмотрю. Мы
займем его вашей шляпой. Лучше всего, если достанете
копченой колбаски.
На платформе была суета. Иоганнес едва протолкался.
Перед ним двигался громадный дорогой сундук. Он совершенно заслонял носильщика. Видны были только две
старчески-морщинистые, узловатые, грязные руки с на-
пряженно-цепкими пальцами, впившимися в нижние углы
сундука. Долетала хриплая одышка невидимого человеческого существа.
сыь
Сѵндѵк был весь обклеен отельными ярлычками, bteiia
Mare — Venezia», и тут же - живописная картинка с гондолами на Canale Grande. Рядом - другой красивый вид.
кѵпола и минареты восточной лунной ночью Между
звездами красовалась надпись: «Grand Hôtel d'Angleterre Kairo». Д а л ь ш е - м а л е н ь к и й снимок с пальмами апельсиновыми деревьями и белоснежной виллои. Эго была
3 Ц десь могли бы быть и Пола, и Токио, и Буэнос-Айрес.
Да да, надо жить широко . . . Ибо фабрика останется фабрикой. Пять тысяч партий в кегли - это все!
Но вдруг сундук остановился и покачнулся. Из-под
него донесся тяжелый хрип. Дряхлая рука заскользила
между Каиро и Ниццей. Под облупленными черными ногтями выступила кровь. Звездное небо Каиро окровави-
Н
Иоганнес подскочил к сундуку. Он хо^ел помочь
— Прочь' — прохрипел придушенный ужасный голос.
Голос этот как будто ужалил Иоганнеса в грудь, иглушенный и скованный, он остановился.
А роскошный сундук широкой жизни, раскачиваясь,
ЛС
Но УвсеЛЯещеЯ" слышна была хриплая одышка невидимого несшего его на согбенной спине.
В оцепенении Иоганнес давал толпе толкать и оттеснять
себя Наконец, сам не зная как, он очутился перед паровозным депо
Был обеденный перерыв, и железнодорожные рабочие, сидя на длинной опрокинутой лестнице
черпали из одинаковых жестянок свою похлебку. Жены
гтояли рядом и смотрели на них.
У всех рабочих были одинаковые синие блузы, одинаковые, покрытые копотью, лица, и все они пронизь,вали Иоганнеса одинаковым немым,
/бнь й
ным взглядом. Это был единый, жесткий, враждеоныи
взгляд исходивший не от отдельного лица, а от всего
ряда и поТому неприступный. Иоганнес уперся в него
кяк R стенѵ Он растерялся и остановился.
Что вам господин, здесь надо? - спросил один из
рабочих.
СТ
—Я . . . я ищу свой сундук . . . — смущенно пробормотал Иоганнес.
— Какой сундук?
— Большой . . . с ярлычками из Каиро и Венеции . . .
— Здесь нет багажа. Справьтесь вон там, на вокзале.
Рабочие продолжали есть и больше не обращали внимания на Иоганнеса. Они сидели безмолвные, почти неподвижные — синяя, закопченная, мрачная шеренга. Неприступный ф р о н т . . .
Иоганнес, пристыженный, робко и беспомощно попятился к зданию вокзала.
Потом он вдруг оказался перед буфетной кассой. Там
выстроились винные бутылки с красными, синими и зелеными оловянными головками.
крѵглых стеклянных
блюдах были выложены трубочки с взбитыми сливками.
Сливки были желтовато-серого пвета, ссохшиеся и пористые; их облепили мухи. Над кассой висел портрет
Франца-Иосифа в венгерском гусарском мундире. Толстая кассирша с томным и кротким взглядом пререкалась
со старшим кельнером. Она говорила, что ей незачем постоянно портить себе кровь в этом свинском ресторане.
Она повторила это и Иоганнесу и тут же поведала ему,
что через две недели выходит замуж за управляющего
имением в Кистелеке. Она уже давно должна была обвенчаться с ним, но его жена все не давала развода. Ну и
мегера! Эта женщина однажды даже явилась сюда, в ресторан, чтобы застрелить ее. Но она швырнула ей в лицо
вот такое блюдо трубочек. Потом ее увели.
— А если она повесится? — спросил Иоганнес.
— Тем лучше! — ответила кассирша с томным и кротким взглядом. — Не желаете ли трубочку?
Нет, он хочет копченой колбасы. Дело в том, что он
едет в Полу. Он приглашен туда пианистом в пароходный
оркестр. Пароход отплывает в Токио. Там — его невеста. Этот брак также сопряжен с крупными препятствиями. Его тоже хотели убить. Его невеста — блондинка с серыми глазами и фарфоровым лицом. Он прекрасно знает, что ему еще предстоит нелегкая борьба,
прежде чем они соединятся. Но все то, что невозможно
при нынешнем строе, — заявил Иоганнес, — станет осуществимо при ином. История с сербами плохо кончится.
Он предпочитает не иметь ничего общего с армией.,,
Значит у нее нет копченой колбасы? А слышала ли она,
что для сбора урожая собираются привезти четыреста
словаков-жнецов с Татры?
Нет, там он еще не
бывял
Так они болтали. Кассирша положила свои пухлые мягкие руки на руку Иоганнеса.
— Каким поездом вы е д е т е ? — спросила она, наконец.
— Тем же, которым приехал.
— Да он ведь давным давно ушел!
— Неужели! А какая это станция?
— Сабадка, — ответила кассирша с
добродушной
- С а Й б а д к а ? А не знаете ли вы здесь преподавателя
реального училища Арпада Цуккера?
— Как мне не знать этого сумасшедшего еврея! ин
живет на окраине, Паличская дорога, номер двадцать три.
в обгоревшем доме. Когда вы выйдете с вокзала, идите
все время налево до насыпи, а там - снова налево. Э ти
Томола теперь его возлюбленная. Хорошенькая девчонка!
Жаль, что она досталась этому рехнувшемуся еврею, д о
свидания' Где вы оставили свою шляпу? В поезде? Постойте-ка' На прошлой неделе какой-то посетитель забыл
здесь свою. Совсем недурная шляпа! Вы еще можете получить солнечный удар. Такая жарища!
Она извлекла из-под своего столика помятую черную
УЛ
" в и д и т е , она вам как-раз впору! . . Захаживайте!
Выйдя с вокзала, Иоганнес погрузился в известковобелый полуденный зной. Перед вокзалом стояли пролетки. Лошади спали, повесив головы. Кучера спали,
развалившись в пролетках. В тенистом углу у вокзала
крестьянки вповалку спали на своих узлах. Ни одно
живое существо не шевелилось. Во всех окнах шторы
были спущены. Весь город как бы лежал в забытьи, поверженный в обморок тяжелым солнцем. От извощичьеи
стоянки несло густой лошадиной испаринои.
Следуя данным ему указаниям, Иоганнес пошел налево.
Он вдруг почувствовал себя заброшенным в этой тиши,
в этой пустоте, в этом огромном, накаленном добела,
просторе. Никто его не видел и не слышал . . .
Он ускорил шаг. Пустился бегом. С лица его катился
пот. Пришлось опять пойти медленнее: его душил страх.
Вот он достиг железнодорожной насыпи. Там лежал
полураздетый землекоп. Он спал подле своей тачки. Человек! Иоганнес остановился. Землекоп лежал как труп.
Раздавленный усталостью, неприступный в своем бессилии, в своей разбитости жарой. Иоганнес испуганно отступил, как тогда перед железнодорожными "рабочими,
и поспешил дальше.
Вот и Паличская дорога, номер двадцать три. За вонючей канавой — покосившийся забор. Крысы как раз уползали в нору. Две черные крысы с голыми х в о с т а м и . . .
Калитка не имела затвора и, вместо петель, была привязана красной лентой. Иоганнес вошел в запущенный,
одичавший сад, напоминавший в миниатюре дремучий лес.
Следы дорожек приходилось разыскивать среди разросшихся сорных трав. Из-за кустов бузины на Иоганнеса
неожиданно глянул приземистый домишко. Он наполовину обгорел. Известковые стены были закопчены,
а часть гонтовой крыши — снесена. Из обугленных балок
торчала оголенная, тощая дымовая труба.
У входа была вырыта яма, наполненная водой. В нее
свешивались три винные бутылки, прикрепленные веревочками к дверному косяку. На потрескавшейся рыжей
двери красовалась вычурно выведенная мелом надпись:
.ВИЛЛА
и девиз:
«Где
поют,
там
НИНОН"
бодро
водворяйся».
Иоганнес тихо постучался. Ответа не было. Тогда он
открыл дверь и вошел в большую, низкую, темную комнату. После ослепительного солнца вначале он ничего не
различал. Но постепенно, словно выплывая из темной
зыби, вырисовались четыре фигуры. Они лежали на полу,
на большой цыновке, погруженные в сон. Вся обстановка
комнаты состояла из железной кровати и четырехугольного стола, на котором стояла жестяная умывальная
чашка.
У самой стены лежал Гера, Большой Буйвол, с прежним невозмутимо-спокойным лицом. Он спал.
Рядом с ним, без пиджака, скорчившись, храпел Цуккер, с коленями, поджатыми под самый подбородок, как
у эмбриона. Около него лежала красивая белокурая де-
вушка с длинными распущенными волосами. Она оыла
в одной сорочке и босая. «Очевидно, это и есть Эсти[Томола», — подумал Иоганнес. Она спала, кротко и покорно
склонив голову на красивую обнаженную руку.
На другом конце цыновки лежал прелестный юноша.
Ему могжГ быть около двадцати лет. К у Д Р ^ в ы е з о л о ^
стые волосы были тщательно расчесаны. У него были
длинные ресницы и густые брови. Красивые губы казалисГ подкрашенными. Вместо подушки у него под головой л е ж а ч чемоданчик, бережно прикрытый полотенцем.
Г р я м о е надменное молоч'но-белое лицо сохраняло даже
во сне бодрствующее, властное выражение. Этот красивый юноша'бьья облачен в нарядную светло-зеленую п и *
toMv M пьтпявые трусики с синими крапинками. У него
на босу ногу были надеты желтые полуботинки с рваными
П
°Такбежали они все вместе и спали. Быть может, еще
0 В б Р а е М п о д ™ т ы х окошка были завешаны газетой,
« В к о м н а т е жужжала невидимая оса. Быть может сейчас
йз хлева вынырнет и закачается в темноте фонарик
С0
Ио И ганнес плотнее прикрыл дверь. Тогда Буйвол зашевелился, сел на цыновку и взглянул
и ло.
_ Привет! — т и х о произнес он. — Снимай пиджак и ло
жись спать. Возьми себе вон там в углу цыновку. Здесь
М
Т ™ Г э т о Гера растянулся и снова уснул.
Иоганне" вкинул пиджак, лег на цыновку и закрыл глаза.
Теперь он нашел пристанище.
ГЕРЦОГСКИЙ
ОТПРЫСК И
ПРОШЛОГО
ЛАНДШАФТ
Когда Иоганнес проснулся, прелестный юноша стоял
перед ним в своей нарядной зеленой пиджаме, в дырявых трусиках с синими крапинками и в рваных полуботинках на голых ногах. Золотые локоны падали на белый лоб. Фиалково-синие красивые глаза светились
странным блеском. Он слегка шатался и держался за край
1
стола.
і і
J
— Маэстро, — начал он с широким актерским жестом,—•
я вижу, что вы проснулись. И я приветствую вас в вилле
Нинон!
Голос его обладал чистым, звонким тембром, но юноша
манерничал и немного гнусавил.
—Только-что я узнал, что вы — Иоганнес Сэгеди. Славный Иоганнес Сэгеди, великий пианист, профессор будапештской консерватории . . . Иоганнес Сэгеди! Разве этим
именем не все сказано?—воскликнул он с ораторским пафосом. — О, нам известно, кто перед нами, но, увы, мы
вынуждены принять вас в сей недостойной обители,
вдвойне ощущая при этом нашу неприглядную нищету!
— С него все еще не сошел хмель!»—донесся из угла
сиплый голос Цуккера.
— Да, хмель! — продекламировал прелестный юноша.—
Именно он взывает к вам из глубины наших сердец!
Верьте: мы знаем, что приличествует художнику! В наших сердцах, — он прижал руку к груди, — в наших сердцах сверкают прохладные мраморные террасы, достойные принять вас под свою сень. Там графини будут у ваших ног, как графиня д'Агу у ног Франца Листа, когда
он из струн ее рояля извлекал «Лунную сонату». Но на
сегодня отрекитесь от всего этого, не обращайте внима-
ния на окружающее. Судьба еще дозволит мне принять
вас, милорд, достойно и красиво!
Так говорил печально-дрогнувшим голосом юноша
в дырявых трусиках, откидывая локоны своенравным движением красивой головы.
Смущенный и оглушенный столь необычным обращением, Иоганнес приподнялся. В темном углу Бѵйвол набивал трубку. Против него сидел Цуккер, почесывая маленькую круглую голову. Пальцы его волосатых рук
были усеяны чернильными пятнами. Острый, глубокий
взгляд черных глазок был устремлен на Иоганнеса.
Ну, mon ami, — проговорил Цуккер с горькой насмешливой улыбкой, — итак, вы все-таки снова здесь?
— Да, я снова здесь, — откликнулся Иоганнес, стыдливо
отвечая на улыбку и краснея.
— Действительно ли вы с нами и в какой степени — это
мы установим впоследствии, mon ami. Сперва нам придется дать волю болтовне герцогского отпрыска. Пока
он декламирует, все принуждены молчать. Он, видите ли,
потомок княжеского рода и потому немного слабоумен.
— Попридержи язык, иудей! — с непередаваемым высокомерием крикнѵл прелестный юноша, еле оборачиваясь в его сторону. — Не трогай грубой нечистоплотной
рукой тонкую ткань художественных настроений! Зачем
ты упомянул о моем мрачном роке? Вдохновенная душа
маэстро и без того почуяла бы, что я — не просто Бела
Зомбори. Ах, лучше не будем об этом вспоминать! Верно
лишь то. милорд, что первым с вами должен говорить я.
Ведь Буйвол и Цуккер вам уже давно известны. Нинон,
белокурую Нинон, вы, правда, еще не знаете. Но Нинон
не умеет говорить. Она может только смеяться, плакать,
плясать, любить и умереть. Молчаливо, в красе своей,
умереть. Поэтому дозвольте мне сказать несколько слов
о самом себе — здесь, в Сабадке, в этой грязной мужицкой норе, в тени моей суровой судьбы. Хоть я и говорю
это с упрямо поднятой главой, однако пока я еще только
Бела Зомбори. Tout simplement 1 — Бела Зомбори. Ах,
лучше не будем об этом говорить!
Он тихо застонал и плавным, изящным движением прикрыл руками глаза.
1
Просто.
-т- Теперь он начнет рассказывать о своей матери, —
объявил Цуккер, словно покоряясь неизбежному.
— Да, моя мать, моя святая мать!.. Мученица Искусства
и Любви! Упоительная женщина! Назвать ли мне ее имя,
которое некогда восторженно выкрикивал народ? Ленке
Зомбори! О, маэстро, вы потрясены! Я это читаю на
вашем вдохновенном лице! Увы! Славная Ленке Зомбори,
некогда—звезда рампы, ныне пребывает здесь, в Сабадке!
Да, здесь, здесь, здесь, в этой дикой, мерзкой зловонной
норе! — Прелестный юноша гневно топнул ногой и занес
кулак. — Она здесь учительница пения. Такова судьба,
милорд! Судьба м е т е о р о в . . . Но среди обвитой видениями ночи, когда эта неблагодарная страна спит во
мраке, порой еще раздается ее пение, как песнь умирающего ^лебедя. Вы, маэстро, вы услышите ее! Ибо, ах! Вы
полюбите друг друга, я это чувствую! Вы будете любить,
а я буду плакать . . .
— Теперь очередь за его отцом, — объявил Цуккер со
своей цыновки.
— Мой отец! — юноша горделиво откинул голову и
застегнул пижаму до самого подбородка. — Мой отец?..
Об этом мы лучше не будем говорить, милорд! Об этом
знают пока лишь потайные двери и будуары Чокайского
княжеского замка. Это был морганатический брак. Но я —
единственный мужской отпрыск и знаю цену своему
гербу. — Он вынул из кармана зеленой пижамы маленький флакон духов и окропил себе лоб и руки. — Лучший
шипр, милорд! Не желаете ли каплю? О, маэстро! —
экстатически выкрикнул он, — в шипре вы будете купаться
каждоё утро, и георгийские девы будут овевать опахалами
ваше тело. Вы будете обитать в восточном крыле Чокайского замка! — Десять зал, милорд! На стенах — Мурильо и Т и ц и а н ы . . . Смотрите! Вот здесь, маэстро! —
Он вытащил из кармана открытку. — Вот он, мой замок!
Маэстро, я дарю его вам! — Он передал Иоганнесу фотографию замка; прекрасные фиалково-синие глаза затуманились слезами восторга. — Voilà! Возьмите! Я вам его
дарю! Я знаю: увы, это лишь мертвый образ. Но разве
не все в нашей жизни — только образ? Разве сама жизнь
не сплошная иллюзия? Сейчас, маэстро, я беден. Бела
Зомбори, живущий в Сабадке, — беден. Но все, чем Бела
Зомбори в Сабадке обладает, он повергает к вашим сто-
С к
не М у ПР нГо Т н е ! люби великого художника и покинь
Слезы°б л естели ^ Г ^ г л а з ^ Г в с е
еще покачивался
" ё ^ к ™ ^ 3 д е ? у ш к а Т 0 с Л р а с п у Щ е н н ы м и волосами, сида»шая в оУдРнойДруб^шке в у г л у комнаты, медленно.устало
поднялась и приблизилась, с опущенными глазами по?
" в " же не без кошачьей вкрадчивои грации.
Р
N i n o n Ninon que fais-tu de la vie? » проскандировал
Бела
оставшийся в одних трусиках с синими краЗ о м б о р и ,
пинками.
Т
" Й н Г ^ Г Г т о р ^ я ^ Г т о м о л а .
поживей!
н £
-
емп,
заметил Цуккер,
Только,Пожалуйста,
ч у в с т в
ранишь
к а к
— и , ИУД"^ п / й
|н
0 с е б е 0 Беле Зомбори, мне
мое сердце? О, Шеилокі п е і , и w , Г Я П „ Я І п н —ничто.
a
з.
r
-
s
s
s
„ е е , к .рок «
s
s
^
b
s
r
a
" Г с ™ , Г ™
s
;
r
.«
отбирать заработки матери, -
s
:
К"
Ме
1 Я ? К у д а проще -
ВИ
і . Ц Н и к т о здесь не смеет произносить имени моей ма: Нинон, НивоГчто делаешь ть, с жизнью?
возра-
(
тери! Она, как пеликан, кормит меня кровью своего
сердца. Ни слова о ней! О, упоительная, божественная
гетера . . . Только вы, вы один, маэстро, имеете право судить меня. Я перед вами — и не противлюсь.
Он опустился в пластической позе на одно колено и
склонил голову.
— Теперь поживей, еще об Эсти Томола, — и тогда кон е ц ! — нетерпеливо крикнул Цуккер из своего угла.
— Эсти Томола? Кто это? Я такой не знаю. Я знаю
только Нинон, цветок лугов, брошенный ураганом жизни
в объятия странника. О, ураган жизни! О, Нинон, дочь
народа, которая некогда, на полях Прованса, с песней
шла за стадом гусей!
— Неправда! Я ходила в городскую школу! Я кончила
четыре класса! — тихо пролепетала девушка, снова забившаяся в угол.
Волосы падали на ее лицо, но между прядями горели ее
глаза, как глаза наблюдательного зверька из-за прутьев
клетки.
— Воздерживайтесь от ложных показаний, Нинон, —
вставил Цуккер, — вы окончили всего три класса городской школы, ибо ваш отец не мог расходоваться на ваше
духовное развитие. -Поэтому в Будапеште вы не были
приняты в коммерческую школу.
— Это потому, что школа была вовсе не там, куда меня
повел бессовестный лейтенант, — еще тише пробормотала девушка.
— Господин оберлейтенант ждал вас в кафе, и вы в тот
день и не собирались в школу.
— Потому что директора не было . . .
Голова девушки опускалась все ниже. Тяжелые белокурые волны залили колени и совсем скрыли лицо.
— Ах, дорогой маэстро! — вздохнул Бела Зомбори. —
Как у меня болит душа от этого грубого разлада. Oh,
Ninon, Ninon, que fais-tu de la vie? Что же реальнее? Ta
коммерческая школа, тайна которой покрыта вечным
мраком, или мои певучие провансальские поля? Скажите,
дорогой маэстро, в чем истина?
— Мой отец — вовсе не мужик, а мебельный фабрикант, — прозвучал из-за белокурого покрова обиженный
голос.
— Будем выражаться точнее, дорогая Эстер! — вме-
шалея Цуккер. -
Не мебельный
фабрикант,
а токарь
о " маМЭсПтрРо!УЛВь;, кому открыты глубины женской
д у ш и ! ' Знайте, что этой девушке тогда было шестнадцать лет. Шестнадцать лет! Ах
сколько музыки
Г о д н о м этом звуке! Одинокая и заброшенная в вавилонском столпотворении столицы! О, хмель знойных,
пурпурных ночей!. 1 .. О, певучий дурман и сладостное
8
- " г о с п о д и н оберлейтенант дал ей тридцать к р о н , прервал Цуккер, почесывая голову.
- Н е п р а в д а ! Просто, было так д у ш н о . . . и потому . . . — пробормотала девушка.
„„„_„
_ Пламя юношеского бреда! - воскликнул зачарован-
УП
просто и трезво прозвучало из-за
белокурых прядей. - Я шла пешком с Западного вокзала
и не знала, где Розенгассе и где коммерческая школа.
Оберлейтенант посоветовал мне сперва освежиться замороженным кофе. К тому же, ботинки М
узк,
и я так измучилась, что не могла сделать ни шагу, і о г д а
"он предложил зай™ к нему и снять ботинки. Желтые
французские ботинки, - еле слышно добавила Нинон,
я их тогда в первый раз надела.
.„„„.
- Это послужило лишь случайным стимулом выявившим имманентную сущность вашей
- произнес
Цуккер - Ибо вы не станете отрицать, дорогая Эстер, что
испытали от первых мужских объятий совершенно особое удовольствие, пробудившее в вас неутолимое секп
р
и
р
о
д
ы
д Г У Г а ~ л а не сразу. Потом глубокий болезнениый стон вырвался из-под завесы волос. Это было без-
С У а
вГт 0 омГтоне ай з И вучала такая неизбывная печаль и без
надежность что Иоганнес вздрогнул. Он встал, подошел
Гдевушке и неуверенной, робкой рукой коснулся ее волос
Девушка медленно и лениво, словно сквозь сон, подняла
ГОЛОВУ
Затем подняла длинные, тяжелые ресницы взглянула на Иоганнеса и небрежно улыбнулась, едва приоткрыв губы.
Бела Зомбори ликовал:
н„„п„,
_ Маэстро! Маэстро! Тебе нравится наша Нинон?
М
2.55
Увлеки ее! Похить ее, как царственный орел! В ее белом
теле ты обнимешь и меня!
Тут Цуккер торжественно поднялся с своей цыновки и
надел пиджак.
.— Mon ami, — проговорил он раздельно и строго, —
настал час испытания. Мы не виделись шесть лет. Сегодня
вы снова здесь. Но в промежутке вы много странствовали. Полагаю, не только географически. Телесно мы
сейчас, несомненно, находимся на одном и том же клочке
земли.' Но стоим ли мы также и духовно на одной плоскости — еще не выяснено. Итак, нам предстоит проверить, действительно ли вы снова с нами. Ибо и вы, вероятно, придерживаетесь того мнения, что дружба, основанная только на сентиментальной традиции, недостойное фиглярство. Нам незачем терять время, выжидая
пока все «само собой выяснится». Поэтому, mon ami, надеюсь, вы не воспротивитесь, если мы тотчас же, методически, экспериментально проверим, действительно ли
мы —вместе. Поощрение, брошенное в святой простоте
герцогским отпрыском относительно Эсти Томола, должно
быть приветствуемо. Ибо суть, как вы знаете, не в том,
совпадают ли наши философские или иные умственные
воззрения. Глубже: в неоспоримом, в подсознательном —
заложено то, что обусловливает близость или отчуждение между двумя человеческими существами. Важно не
единство мыслей, а единство мечтаний, наклонностей,
единство неврастении и, самое главное, чувственной
жизни. Вы меня понимаете, mon ami? Если вы, действительно, мой друг, а Эсти Томола, действительно, моя возлюбленная, то из этого, как из уравнения, следует, что
вы оба должны испытывать особенное влечение друг
к другу. Или . . . одна из предпосылок — ошибочна!
— Les amis de mes amis sont mes amis! 1 — воскликнул
восхищенный Бела Зомбори.
— Принц, теперь извольте сомкнуть уста: вы уже высказались! Итак, природная общность двух эмоциональных конституций сказывается в том, что чувство одного
подтверждается таким же чувством другого. Поэтому,
если я, действительно, люблю эту девушку (в чем,
к своему прискорбию, должен признаться) и если меня
1
Д р у з ь я моих друзей — м о и
друзья.
к ней влечет, то этот душевный порыв не должен отдалить меня от друга. Ибо если он — подлинный друг, то
его должен притягивать тот же магнит. И коль скоро
эта девушка меня любит (что также следует считать доказанным), ее безошибочный инстинкт отвергнет все чуждое мне и, напротив, будет положительно реагировать
на все мне родственное. Этот критерий вернее даже
моего собственного чутья, подчас сбиваемого соображениями рассудочного характера. Вам ясно? Я познаю
своих друзей в их любви. Факт сожительства, разумеется,
еще ничего не определяет. Меня нисколько не интересует тот оберлейтенант, которому Эсти отдалась за
тридцать крон и порцию замороженного кофе
(потому что было чересчур жарко!). Мне также нет дела
д о адвоката, которому всегда приходилось предварительно оглушать ее вином, ни до киновладельца Калача,
применявшего, как орудие соблазна, бесплатные контрамарки. Все они ничуть не стали мне ближе через Эсти.
Но я всегда подозревал возможность дружбы в тех случаях, когда Эсти Томола кому-нибудь отдавалась, следуя
непосредственному импульсу. Этот герцогский отпрыск,
при всем своем слабоумии, мой друг потому, что мы
через Эсти Томола связаны в своих самых сокровенных
порывах. Вы молчите, mon ami? Впрочем, слова тут все
равно не доказательны. Решает опыт. . Посему мы вас
сейчас оставим наедине с Эсти Томола, ибо вы, очевидно,
еще во власти мещанского предрассудка, охраняющего
тайн^ сексуального акта. Итак, мы исчезаем. Идем,
Буйвол!
— Идем, Буйвол! — возбужденно повторил Бела Зомбори.
Гера поднялся, и все трое покинули комнату.
Иоганнес, молча, посмотрел им вслед. За все время он
не проронил ни слова. Ему казалось, что он еще не проснулся, далеко еще не проснулся. Это было какое-то неопределенное, благодатное, но и жуткое чувство. Все это
было ему уже знакомо. Странно и сокровенно знакомо,
как предметы в сновидении . . .
Иоганнес бросил взгляд на Эсти Томола. Она сидела
на корточках на своей цыновке, опустив голову. Дождь
белокурых волос падал ей на колени.
На оконном стекле, под газетной бумагой, жужжала оса.
— Не повесить ли полотенце над замочной скважин о й ? — т и х о и смиренно спросила после короткого молчания Эсти Томола.
— Зачем?
— Они подглядывают.
Иоганнес ничего не ответил. Эсти Томола все ниже
склоняла голову. Потом она медленно легла на спину.
Совсем медленно, как во сне. Из-под сорочки сверкнули
белизной ее ноги. Она их медленно и устало вытянула.
Наконец, с болезненно-покорным вздохом, она распростерла руки. Глаза ее были закрыты.
Иоганнес долго смотрел на нее. Она внушала ему страх,
лежа так, словно в обмороке, словно раздавленная, как
тот землекоп у железнодорожной насыпи.
— Вы живете здесь, Эсти? — спросил он, дабы пре-,
рвать молчание.
I
— Отец бьет меня, когда я возвращаюсь домой, — т о потом ответила она с сомкнутыми глазами и медленно |
подняла сорочку выше колен.
— Остальные тоже здесь живут?
Эсти Томола приподнялась и окинула Иоганнеса вопрошающим, недоуменным взглядом. Но когда она сообразила что он ничего от нее не требует, в ее глазах блеснула
свежая улыбка, как будто она только-что проснулась.
— Буйвол приезжает из Тисса-Вашаргеля и во время
наездов здесь ночует, — доверчиво сказала она, внезапно
оживившись. — А Бела иногда спит у своей матери, если
у нее нет посетителя. Обычно он спит, где напьется.
Буйвол часто беседует в Тисса-Вашаргеле с Андрэа.
"Иоганнес с изумлением взглянул на нее.
— Мы все о вас знаем, — заявила Эсти. — Цуккер
часто рассказывает всю историю с Андрэа. Вы слышали,
что она вышла замуж за Вагнера?
— Как? Андрэа вышла замуж?
. .
— Еще два года назад она обвенчалась с этим горбуном Вагнером. У них железная торговля на Сехеньигассе. |
Оба умолкли. Эсти подобрала ноги под рубашку.
— Вам хочется есть? — спросила она вдруг.
Иоганнес не ответил.
Эсти принесла с подоконника хлеб и сыр, подсел*
к Иоганнесу и сделала ему бутерброд.
_ у вас нет папирос? — спросила она.
Иоганнес все еще не мог говорить.
— У Цуккера, вероятно, еще остались.
Она встала и подошла к двери. Там висел пиджак Цуккера. Она обшарила карманы, но ничего не
нащла.
— Он их запер, — решила Эсти. — Он воображает, что
я не сумею открыть стол.
Она вытащила из волос шпильку, по-воровски засунула
ее в замок и уверенно отперла ящик. Взяв оттуда папиросы и спички, она вернулась к Иоганнесу и вместе с ним
закурила.
— Почему вы сюда приехали? — спросила она.
— Потому что доктор Лорке повесился, — проговорил
Иоганнес, все еще как сквозь сон.
И он рассказал, что Клара, его возлюбленная, покинула
его, потому что не могла перенести са.моубийства мужа . . .
Он, собственно, ехал в Полу и еще дальше, в Токио. Но
только - не надо бежать, — сказал он, — лучше снести
несколько с т е н . . . . Он, собственно, намерен поступить на
пароход пианистом...
— Ленке Зомбори, мать Белы, тоже дает уроки музыки, — заметила Эсти. — Ей приходится давать по шести уроков в день. Тяжело достаются ей деньги, но она
сразу же спускает их на Белу и на шелковые чулки.
Ноги — единственное, что у нее осталось от былой красоты. Она добрая женщина, но ей уже сорок четыре
года, а она все не может угомониться. Ей еще нужны
мужчины. До каких пор это продолжается? — спросила
Эсти с усталым вздохом и неожиданно прибавила: —
А Бела — красивый мальчик, не правда ли?
— Очень, — согласился Иоганнес.
— Но ведь Цуккер гораздо умнее, правда?
— Конечно.
— Однако, и у него есть свои причуды. Например,
с распятием . . .
— С каким распятием?
— Там на Паличской дороге, Цуккер каждый раз останавливается перед ним и упорно смотрит на него. Он
ждет три минуты, чтобы Христос сбил ему с головы
шляпу, которой он не снимает. Но ведь это никак не
может случиться?
— Кто знает!
— Неужели?
Эсти Томола понурила голову. Волосы опять упали
ей на колени. Оба молчали.
Вдруг дверь открылась, и появился Арпад Цуккер. Его
взор был мрачен. За ним следовал Бела Зомбори, сконфуженный и удрученный.
— Mon a m i , — начал Цуккер, — я вынужден констатировать отрицательный результат испытания. Однако, пока
мы воздержимся от окончательных выводов. Могли вмешаться неблагоприятные привходящие условия, например,
ваше душевное настроение. Но существуют еще иные
методы определения нашей внутренней отдаленности или
близости. Теоретически, следует также учесть длительность проявления давнишней дружбы в подсознании, —
серьезно и озабоченно продолжал он. — Да есть еще иные
методы. Но их с таким же успехом можно применить на
открытом воздухе. Поэтому предлагаю вам надеть
пиджак и отправиться с нами в беседку.
— Я з н а ю , — робко и грустно проговорил Бела Зомбори, — я знаю, что наша Нинон не может помериться
с графиней д'Агу. Нинон де Томола — э т о не венецианский мраморный дворец! — лепетал он упавшим голосом. — о , вечное проклятие отчетов о скотном рынке Сабадки!
— Идем! — с у р о в о скомандовал Цуккер.
Все последовали за ним в сад.
Беседка была сооружена среди бузинного кустарника.
Это была работа Геры. Стол и лавки он тоже смастерил
собственноручно. На столе стояли рюмки и три винные
бутылки, извлеченные из ямы с водой. Иоганнес по форме
угадал, что они родом из Майзы.
Все расселись, молчаливые и озабоченные. Гера розлил
вино. Солнце уже садилось, и косые желтые лучи ползли
под столом. Тяжелый запах бузины наполнял беседку.
С улицы изредка долетало жужжание трамвая.
— Я желал бы побыть у вас, — с к а з а л Иоганнес после
третьей рюмки, — м е н я постигло несчастье.
Он хотел продолжать, он ведь уж кое-что поведал Эсти.
Но Цуккер и Гера взглянули на него, взглянули точно
так же, как в вигваме, при свете маленькой разбитой керосиновой лампы. Эти взоры прошлого вытеснили все то,
чего тогда не существовало. Иоганнесу почудилось, что
вся беседка уходит куда-то вниз и вместе с ним погружается в прошлое. Он умолк.
— Mon ami, — начал Цуккер, — мы снова сидим все
вместе. Топографически это легко проверить, ибо из
одной и той же точки мы должны видеть окрестность
в одинаковой перспективе. Но наши общие воспоминания,
mon ami, образуют еще более широкую панораму. Если
мьг'теперь все трое оглянемся назад: вы, Буйвол и я — то
выяснится, одинаково ли мы видим и ландшафт прошлого, в одинаковом ли свете его воспринимаем? Это
и есть тот второй метод, который мы немедленно применим: тригонометрия воспоминаний. С ее помощью
можно точно измерить расстояние, выросшее на протяжении лет между друзьями юности.
— О, таинственная тригонометрия! — вздохнул герцогский отпрыск, осушая рюмку. — О, священные чертоги
науки!
Только теперь Иоганнес заметил, что Арпад Цуккер
постарел. Его маленькое круглое лицо помялось и избороздилось морщинами; взгляд померк. Голос был не так
пронзителен и жестикуляция — не так размашиста, как
тогда, в вигваме. Он говорил тише, рассеянней и вдруг
закрывал глаза, как бы забыв что-то и силясь вспомнить.
— Выпейте, mon ami, — сказал он, — и свободно следуйте ассоциациям мыслей. Оглянитесь назад и скажите
нам, что вы видите? Еще рюмочку! Ибо важна не логическая связь, не остов фактов, бесчувственно запечатленных
памятью! Выключите память! Потопите ее в вине! Еще
рюмочку! Да здравствуют видения! Мы хотим лицезреть
не географическую карту, а ландшафт прошлого, ту
перспективу, в которой перед вами всплывают знакомые
предметы и события.
Цуккер встал.
— Теперь оглянитесь назад, не прикидывая и не размышляя! Не ищите с в я з н о с т и . . . Что вы видите? Что
представляется вам? Буйвол, внимание! Mon ami, начинайте!
Иоганнес медленно поднялся. Широко раскрытыми глазами он уставился в пустоту. Цуккер отступил в сторону,
как будто боясь заслонить ему вид.
— Я в и ж у . . . — начал Иоганнес, тяжело дыша как
в гипнозе, — я вижу луну над домами ТиссаЧЗашаргеля . . .
!
Она катится по крышам . . . падает и становится маленькой . . . Теперь она висит совсем низко, как фонарик . . .
Фонарик раскачивается и выплывает из темноты . . . Видна
рука, которая его держит . . . Мария пересекает двор . . .
— Слышишь, Буйвол, Мария с фонариком! — Цуккер
говорил топотом, чтобы не помешать Иоганнесу.
Гера кивнул, не выпуская трубки изо рта.
— Доносится скрипка из гостиницы . . . чудесная, ве-,
личественная мелодия . . . Сарабанда A.Dur . . . Андрэа . . .
Андрэа и г р а е т . . .
Иоганнес запнулся.
— Продолжайте! — повелительно произнес Цуккер и
закрыл глаза.
— Голубые ирисы ночи . . . Стеклянный фонарик мигает
на в е т р у . . . маленькая разбитая керосиновая лампа
в вигваме . . На стене — тень Арпада Цуккера . . . В углу
спит Гера . . . Мухи в уксусной бутылке . . .
— Слышишь, Гера? — шепнул Цуккер с закрытыми
глазами.
Гера кивнул.
— Ге-ей! . . — раздается издалека . . . Все готово, но
ничто не шевелится! . . — Клара зовет издалека . . .
Т и с с а . . . с т е п ь . . . бесконечная с т е п ь . . . маленький кораблик с тонкой мачтой . . . Он недвижим . . . как будто примерз . . . По воде тянется буксирный канат . . . Ay, ау! —
кричит Клара и з д а л е к а . . . На пристани, у якоря, стоит
Цуккер . . . В рыжем костюме с чернильными пятнами . . .
— Гера, ты слышишь?
— Андрэа проезжает мимо в черном э к и п а ж е . . .
Карета скорой помощи . . . Гера стоит перед каретой и
держит Марию на руках . . .
Иоганнес закрыл лицо руками и начал тяжело всхлипывать. Цуккер открыл глаза и наблюдал за ним долго и
внимательно.
— Mon ami, — тихо сказал он, — итак, вы снова здесь.
Да. да, — безусловно здесь. Сядем же и выпьем! Как
видите, ландшафт прошлого велик. Он еще гораздо
больше, чем был в свое время, когда воплощал настоящее.
Ибо, глядя из этой беседки назад, вы видите не только
пройденный путь, вы видите больше. Вы видите множество ответвлений дороги, мимо которых тогда прошли.
Mon ami! Разве мы видим только то, что было? Не видим
ли мы также все то, что м о г л о быть? Все, что мы тогда
не заметили и упустили? Оно не вошло в наше сознание
и не претворилось в действительность. Но теперь оно всетаки стало нашим прошлым, наравне со всем тем, что
действительно было. Тогда ночью в саду Питтони вы
обратили внимание лишь на привратника. Но оглядываясь
сегодня назад, вы видите и Андрэа, кивающую^ вам с балкона, чего в ту ночь вы не заметили. Mon ami! Разве вы
не видите себя в прошлом проходящим мимо своей
судьбы? Разве вы не видите всех потерянных возможностей. рухнувших лишь потому, что летом вы не получили
письма Андрэа, ибо какой-то пьяный почтальон обронил
его на улице! О, прошлое богаче упущенным, нежели
осуществившимся; но то и другое составляет единое
целое, единый ландшафт. В чем разница? Я мог бы
быть доцентом в Гейдельберге, если бы имел деньги на
проезд, когда меня вызвали, и если бы из нищенской гордости не оборвал переписки с ректором . . . Выпьем, mon
ami! Ныне — я учитель математики в Сабадке, а Гейдельб е р г — неосуществившееся, он — сновидение.
А вигвам
в Тисса-Вашаргеле — свершившееся. Но сейчас и он —
только сон, такой же сон, без реального различия между
ними. Оба — в том же ландшафте прошлого, где бывшее
и не бывшее — равноценны. Выпьем, mon ami!
И они продолжали пить. Сургучно-красное солнце уже
садилось за изгородь, и запах бузины становился все более одуряющим. Тѵчи мошкары раскачивались над высокими травами. С улицы доносилось жужжание трамвая.
— Которая была красивее, — сонно спросила Эсти
Томола. — Андрэа или Клара?
— О, Нинон, простодушная овца! — вздохнул герцогский отпрыск, поднимая склоненную над бокалом голову. — Не нарушай мистерий любви!
В эту минуту из калитки донеслось пение надорванного,
но все еще приятного женского голоса:
— La donna è mobile più del vento . . . 1
Мать! — в экстазе воскликнул Бела Зомбори. —
О приди и спой своему опечаленному сыну!
Ветви бузины раздвинулись, и кокетливо вынырнуло
круглое курносое, веселое лицо с ямочками, склоненное
1
Женщина изменчивее ветра.
набок в жеманной позе картинки с почтовой открытки.
На нем горели черные глазки и играла аффектированная
улыбка театральной субретки.
— Ку-ку, ку-ку, вот и я, деточки! — пролепетала пришедшая.
— О, трагическая мать, родившая меня в муках!
В нашем кругу ты найдешь великого маэстро!
Ленке Зомбори остановилась у беседки, маленькая и
кругленькая, в белом летнем платье с огромным пионом'
на груди, в красных чулках и туфельках, с красными лентами на соломенной шляпе.
— Вот вам ваш ужин, нищенская орава, — воскликнула
она, смеясь, и положила на стол большой пакет. — А где
же обещанный маэстро? И что это за маэстро? Уж не
этот ли хорошенький мальчик?
— Мать! Сейчас перед твоими взорами — сам Иоганнес
Сэгеди, мировой виртуоз, только-что вернувшийся сюда
с европейского турне, чтобы побыть в кругу друзей, пока
его великий жребий не увлечет его дальше, в Италию и . . .
— Иоганнес Сэгеди! Друг Цуккера из Тисса-Вашаргеля? Вот сенсация! Приятель этакого чудовища — и
такой милый мальчик! Никогда бы не подумала! Сейчас
же сажусь рядом с ним! Знаешь, пупсик, я обожаю сидеть
и лежать с великим маэстро! Ты — здесь! Вот так сюрприз!
Сенсационно! Что бы сказала Андрэа? Послушай-ка!
Давай завтра же поедем в Тисса-Вашаргель ь: Андрэа?
Всего час езды. Это будет настоящий кино-роман! Мы
зададим в их несчастной железной лавке такого трезвону,
что у горбуна-Вагнера лопнут барабанные перепонки!
Налейте и мне рюмочку! А знаешь ли ты, пупсик, что твое
юношеское увлечение стоило мне тридцать крон? Ты должен мне их вернуть! У тебя водятся денежки? Дело в том,
что, когда Цуккер вторично угостил меня твоей биографией, Андрэа как-раз выходила замуж. Я немедленно
проехалась в Тисса-Вашаргель и объявилась в железной
лавке. Но там меня спросили, что мне угодно, и всучили
мне железную цепь за тридцать крон. Она до сих пор красуется у меня в гостиной, и все мои поклонники хотят на
ней п о в е с и т ь с я . . . Да что ты, пупсик, все смотришь под
стол? (Она шлепнула Иоганнеса по руке.) Рассматриваешь
мои чулки? Ознакомляешься? Красиво, а? (Она задрала
юбку выше колен и выставила ногу.) Посмотрите-ка, он
покраснел! Ах, какой очаровательный! (Она обвила шею
Иоганнеса и сочно чмокнула его в щеку.) Жарища-то какая, деточки! От двух до пяти я должна была беспрерывно
выслушивать гаммы, а потом всюду таскала с собой этот
пакет. И все—пешком: нехватило денег на трамвай! Зато,
что я вам принесла, деточки! Как будто я предчувствовала,
что здесь окажется этот прелестный виртуозик! Душечкамаэстро! Вечером ты нам сыграешь. Внимание! Сегодня нам"
предстоит сенсационный концерт! Но вот вам хлеб, колбаса, лучший рокфор, сардинки... А здесь... Руки прочь!
(Она развернула белую бумажку маленькими пухлыми
руками с такими же смеющимися ямочками, как на ее
лице.) Это — контрамарки в кино! (Четыре зеленых билетика выскользнули из обертки.) — Господин Калач преподносит их вам на сегодняшнюю премьеру: «Любовь Сыщика». А тут... руки прочь!
— Икра! — заревела хором вся компания.
— Икра! — продекламировал молодой герцог. — О, икра
жиЗши . . . О, мать моя, упоительная, священная гетера!
— Разве мой мальчуган не сумасшедший? Разве он не:
милейший дурачок? — спросила со смехом Ленке Зомбори, обращаясь к Иоганнесу. — К тому же он опять
вдрызг пьян. Ну разве он не восхитителен? Ступай, мой
принц, надень брюки! Ты, Эстер, тоже оденься. Икру не
принято есть неглиже. Вдобавок становится прохладно.
Бела поднялся.
— Мать моя, я повинуюсь! — заявил он с трагической
миной. — Ты сегодня прекрасна, Ленке Зомбори,—добавил он, — только тебе еще нужно немного ярче подкрасить
свои упоительные губы . . .
Опершись на плечо Эсти, он, шатаясь, вошел в обгорелый дом.
— Он окончательно спятил, — сказала Ленке Зомбори,.
провожая сына влюбленным взглядом. — Разве он не божественно красив? Скажи, пупсик, разве он не обворожителен ?
Она вдруг снова приподняла юбку и вытащила из чулка
письмо.
— Скорей, деточки, — взволнованно прошептала она,—
послушайте, что Дани Кашня мне опять пишет. Я не решаюсь хранить письмо в сумочке: Бела, в поисках денег,
мог бы наткнуться на него. Эта история непременно кон-
чится убийством. Понимаешь, пупсик, Дани Кашня —
здешний помещик.
— Тупой кривоногий мужик в грубых сапогах,—мрачно
вставил Арпад Цуккер.
— Пусть он мужик, и пусть у него кривые ноги, зато
он преданный, приличный человек и любит меня. Несчастный! Он непременно хочет на мне жениться! Подумай,
пупсик, уже целый месяц он просиживает у меня все вечера. И в какой позе! Правая рука в кармане, а там — револьвер! Левая рука прижата к главам. Так он сидит и плачет. Не говорит ни слова. Одна рука —на револьвере,
другой — он прикрывает глаза. И каждые два дня он передает мне письмо. Говорить он не мастер. Теперь, скоренько, послушайте письмо, а то сейчас вернется Бела:
Д о р о г а я , милостивая Л е н к е .
В ч е р а я покрыл в а ш с ч е т в мясной, т а к к а к Г р о с с у ж е х о т е л
п р е д ъ я в и т ь иск. П р е д о с т е р е г а ю в а с : в ы с о в с е м п р о п а д е т е ! Предостерегаю вас: директор музыкальной школы Зонтаг сказал, сидя
в к а ф е , н о т а р и у с у Б е р е т в а ш у , что в ы с к а н д а л ь н о с е б я в е д е т е .
К о г д а в ы б у д е т е моей женой, я у ж сумею в а с о б у з д а т ь и з а вами
п о с м а т р и в а т ь . А этому м о л о к о с о с у , в а ш е м у с ы н у , к о т о р ы й в а с раз о р я е т , я с в е р н у шею. З а вами н а д о с м о т р е т ь в - о б а . Б е л у н у ж н о
отправить
в исправительное
заведение.
Или
х о т я бы в Амер и к у . Я э т о оплачѵ. В п р о ч е м , о н м о ж е т остаться, и у меня в Г а л а м б о с г о ф е . Но он д о л ж е н р а б о т а т ь . П р е д о с т е р е г а ю в а с : иначе
из н е г о н и к о г д а н е в ы й д е т приличный ч е л о в е к .
Предостерегаю
в а с , Л е н к е , и б о ч т о с вами с т а н е т с я , к о г д а вы с о с т а р и т е с ь и под у р н е е т е , и у в а с н а ч н у т д р о ж а т ь руки, и вы б о л ь ш е не Сможете
и г р а т ь на р о я л е ? Т о г д а в а м б ы л о б ы х о р о ш о с и д е т ь в Г а л а м б о с г о ф е и к о р м и т ь д о м а ш н ю ю птицу. К а ж д о е б о ж ь е у т р о о к о л о вашей п о д у ш к и ц в е л а бы с в е ж а я р о з а . А с в а ш и м т е п е р е ш н и м о б р а зом жизни, г о в о р ю вам, пора п о к о н ч и т ь ! Э т о не ж и з н ь . Д о в о л ь н о ,
г о в о р ю я вам!
От
любящего
сердца
Даниэль
Кашня.
— Письмо дрожало в мягкой пухлой руке с смеющимися
ямочками.
— Он говорит: «Довольно!» — Ленке засмеялась с пересохшим горлом, водворяя письмо обратно в красный чулок.—Когда Кашня говорит: «Довольно», он при этом вытаскивает револьвер!
Нервно перерывая сумочку, Ленке извлекла пудреницу,
пуховку, зеркальце и губную помаду.
— Мой сын прав, — проговорила она, — я не слежу за
собой. Когда человек весь день в бегах, он начинает чувствовать себя, как загнанная лошадь. Что вы думаете
об этом письме? — спросила она, поглядывая в зеркальце и проводя пуховкой по лицу. — Мне сегодня
страшно возвращаться домой. Я боюсь Кашни. Он сказал: «Довольно!»
— Можно подать в полицию жалобу на помещика
Кашню за нарушение ночного покоя и за угрозы жизни . . .
— Фу, Цуккер, какая гадость! Ведь этот человек любит
меня. Любит больше, чем все вы вместе взятые. Ах, чорт,
пудра о т с ы р е л а ! . . И ты думаешь, что Даниэль Кашня
боится полиции? Ого! Было бы все-таки хорошо, если бы
вы все сегодня после кино пошли ко мне. Буйвол —
тоже. — Она дунула на пуховку, подняв вокруг себя
облако пудры . . . — Только, бога ради — ни слова в присутствии Белы!
Ленке снова собрала свои пожитки в сумочку.
— Выходить за него или нет?
Она подперла подбородок пухлыми кулачками и задумалась.
— Во-первых, — тихо произнесла она, — Бела пристрелил бы Кашню за то, что он, мужик, посмел на мне жениться. Затем он застрелил бы меня и в довершение
себя...
— Себя-то — нет! — буркнул Цуккер.
— Арпад, не будь так низок! Ты не знаешь герцога.
Это отчаянный юноша! Ты ведь знаешь, что он уже раз
бросился со второго этажа. Впрочем, если он меня и не
убьет, то раньше или позже это сделает Кашня. Какойнибудь мужчина меня непременно прикончит! Но я не
могу дать себя запереть. Мне нужны мальчики. Я должна
жить широко. Да молодой герцог и не позволит мне выйти
замуж: он не допустит мезальянса. Я и сама не хочу бросить моего милого, сумасбродного, очаровательного герцогского отпрыска. Знаю: это скверно кончится. Но еще
не теперь. Не сейчас. А пока — я хочу любить этого пупсика. Душка-маэстро! Я боюсь Даниэля Кашни с его револьвером! Придумайте что-нибудь, деточки! Не оставляйте меня сегодня ночью одну!
Своими теплыми руками она обняла Иоганнеса
и,
дрожа, прижалась к нему.
Бела Зомбори и Эсти дернулись, одетые, в беседку. На
Эсти было милое простенькое голубое полотняное платье.
Смеркалось.
Приступили к закуске.
Раскупорили
третью бутылку. Снова заговорили об Андрэа Вагнер и
поездке в Тисса-Вашаргель.
— Экскурсия в ландшафт прошлого! — воскликнул Цуккер. — Мы заставим время пойти в с п я т ь . . . Тем более, что
икра кончилась... Нет больше икры!
Герцог заговорил о тригонометрии и о какой-то башне,
где заточена Андрэа и где больше нет икры. Эсти Томола
упомянула о пропавшем письме. Она прибавила, что об
этом, впрочем, лучше всех осведомлен Гера, так как
Андрэа встречается только с ним.
— Когда Иоганнес давал в Будапеште концерт, — сказал
кто-то, — Андрэа ночью исчезла из дому и поехала в Будапешт.
— Она ездила к своей сестре, Илоне Ниари.
— Неправда, она поехала на концерт!
— Я знаю, где сейчас Илона Ниари, — сказал Иоганнес, — я встретил ее.
Решено было тотчас предупредить обо всем Андрэа.
Лучше всего — прямо из кино поехать ночным поездом
в Тисса-Вашаргель.
Ибо Андрэа необходимо спасти . . .
Все единогласно заключили, что она любила Иоганнеса.
Она н теперь любит его одного. Это письмо...
— Поглядите назад из нашей беседки, mon аші, и смотрите -в сторону той железной лавки! — воскликнул Цукк е р . — Там течет жизнь, которая, в известном смысле,
является и вашей жизнью. Ибо, пока вы пребывали в Будапеште, Андрэа в Тисса-Вашаргель осуществляла свою
судьбу в силу всего того, чего н е исполнила... Понимаете? Она решила ее тем, что не написала вам вторично и
не приехала. Mon ami! Оглянитесь на чудесные пути возможностей в стране прошлого! Проезд третьим классом отсюда в Тисса-Вашергель стоит всего четыре кроны! Только
четыре кроны! И вам уже не нужно будет подчиняться
узкому единственному пути реальной, фактической жизни,
которая случайно стала вашей действительностью. Только
маленькая экскурсия, и вы раскрепощаетесь от прежнего
выбора! В ы не должны, среди многообразных возможностей, оставаться замурованным в одну единственную
жизнь! Лишь четыре кроны, господа, — и пожалуйте на
простор! К тому же — икра кончилась. Нет больше
икры! — сказал он с сокрушением и выпил рюмку до
дна.
Уже совсем стемнело. Нельзя было различить лиц.
Говорили шопотом. Зарождались разнообразные планы,
как похитить Андрэа из дома. Молодой герцог предлагал
увезти ее на белом коне. Эсти Томола советовала воспользоваться лодкой на берегу Тиссы. Тем временем
допили третью бутылку, и языки совсем стали заплетаться.
Огоньки трамваев мелькали между темными силуэтами
кустов.
— Пора в кино, — сказала Эсти, — господин Калач сердится, когда опаздывают.
Они встали. Выйдя на Паличскую дорогу, все взялись
за руки и пошли сплоченным рядом.
Когда приблизились к распятию, Цуккер остановился и
удержал Иоганнеса.
— Идите дальше, — сказал он остальным, — вы ведь
не понимаете латыни. Вы же, mon ami, я полагаю, коечто еще помните. И вы должны знать, что слово «религия» происходит от глагола
«religere» — «связывать».
Итак, надлежит быть связанным; быть покоренным и закованным свыше. Значит, добровольная, а тем паче намеренная вера не есть истинная вера. Бог должен меня связать, если он этого хочет и если он существует. Это — его
дело!
Иоганнес молчал. И в голове и на сердце у него была
тяжесть.
— Вы не имеете мнения по этому поводу? — спросил
Цуккер шопотом, как будто кто-то вблизи подслушивал
их. — А я кое-что испробовал в этой области еще гимназистом первого класса. Раввин Леве учил нас о боге.
«Ладно! — сказал я себе, ибо в принципе не имел никаких
возражений. — Посмотрим!» И вечером, в постели, потушив свет, я принялся вполголоса богохульствовать: «Ах
ты, бессовестный бог! Никчемный бог! Поганый бог! Подлый бог! Скотский бог» . . . Зачем я скорей закрыл голову
одеялом и, дрожа от ужаса, стал ждать карающей молнии.
Я никогда не был героем и при этой проверке бога здорово трусил. И все же, mon ami, я с мучительной тоской
ждал небесного грома — доказательства! Но грома не
•было. Не грянуло в о з м е з д и е . . . А ведь религия происхо-
дит от «religere»!.. Т а к . . . Ну, теперь догоняйте остальных . . . Я скоро присоединюсь к вам. Идите!
Иоганнес пошел дальше.
Цуккер же надвинул шляпу на лоб, стал против распятия
и, насупив брови, устремил пристальный взгляд на Христа.
По прошествии трех минут он пожал плечами -и поспешил вдогонку остальным.
Около железнодорожной насыпи они встретили человека с жестким кубическим лицом. Он узнал Иоганнеса и
дружески ему поклонился. Пройдя несколько шагов,
Иоганнес украдкой оглянулся.
Человек с кубическим лицом остановился и смотрел ему
вслед.
КИНО,
К У Х О Н Н Ы Й
НОЖ
И
Р А Б О Ч И Е
ПОУТРУ
Город был уже пуст и тих. Маленький, провинциальный,
полу-сербский, полу-венгерский городок посреди бесконечной равнины, как в море затерявшийся плот. Казалось,
что по ночам отворяются невидимые ворота, и городок
захлебывается от его огромных пространств. И тогда, как
чуждый ветер, веет бесконечность в боязливо-притаившихся улицах.
Компания шла под руку, в ряд, поддерживая друг друга
и тихо напевая про себя. Прохожие не замечали их легкого пошатывания. Вдали звенела цыганская музыка.
С вокзала, дребезжа, приближалась пролетка. На углу
лежал пьяный. Под аркой іворот тихо и сонно сидели проститутки. (Эсти Томола отвернулась, проходя мимо них.)
— Последние события в Белграде! Мобилизация в России! — выкрикивал тоненький одинокий голос маленького газетчика.
Прошли мимо большого кафе. За ярко освещенными
окнами слышались шум и пение. Там развлекались гусарские офицеры. На следующей улице из маленького сербского кабачка доносились звуки волынки и барабана.
Играли сербское коло. Прошли уже три улицы, а Иоганнес
все еще слышал тоскливый, раздражающий ритм танца.
Этот ритм полз за ним сквозь тихие улицы, как вынюхивающая по следу собака.
Они подошли к кинематографу «Культур-Кино». «Любовь сыщика» — возвещал большой плакат, обрамленный
красными и зелеными лампочками. Сеанс уже Давно начался. Стали совещаться, стоит ли еще входить. Владелец
театра господин Калач очень считался с приличиями и
воспринимал всякое опаздание, как грубое неуважение
к искусству. Господин Калач был фанатик, преисполнен-
ный важности от своей культурной миссии. На этот раз
впрочем, причина опоздания была уважительная: все
можно было свалить на только-что прибывшего Иоганнеса.
Итак, решили войти.
Им пришлось пройти перед самым оркестром, состоявшим из граммофона, который господин Калач лично обслуживал. Граммофон звонко выкрикивал арию «Паяцов».
Господин Калач, в блеклом отсвете экрана, стоял как
пастор на церковной кафедре. Это был тучный человек,
лет около пятидесяти, с оплывшим лицом пьяницы. Его
длинные волосы, открытый воротник à la Шиллер и огромный черный галстук в виде банта должны были подчеркивать его принадлежность к артистическому миру. С убийственным презрением взглянул он на входящих, которые
едва осмелились приветствовать его скромным кивком.
— Варвары! — сказал он, повернулся к ним спиной
и восторженно взглянул на экран, как на иных романтических картинах художник смотрит на представшее ему
видение.
Гости ощупью пробирались в темноте к задним рядам.
С экрана падал бледный свет на застывшие, удивленные
лица. Как будто отрезанные головы призраков парили
в темноте с широко раскрытыми глазами и ртами.
На экране красивая девушка в ночной сорочке взволнованно говорила по телефону. В комнату вбегает мужчина
в автомобильной фуражке и огромных очках. Он отрывает девушку от телефона. Входит другой мужчина. Освобождает девушку. Она в обмороке падает на пол. Мужчины борются. По дороге сквозь ночной мрак мчится
мотоциклет. На нем сидит красивый молодой человек.
В комнате борьба. Опрокидывается стол с керосиновой
лампой. Взрыв. Ковер горит. Пылают портьеры. На полу
в обмороке девушка. Дым заволакивает всю картину. На
темной улице мотоциклет. Вдали зарево. Ближе . . . Над
крышами взвивается пламя. Потом — горящий дом, перед
ним толпа. Мчатся пожарные. В доме горит лестница.
Мужчина несет на руках неподвижную девушку. Спускается по лестнице. Пошатнулся и упал. Пламя смыкается над ними. Молодой человек на мотоциклете подъезжает к горящему дому. Пробивается сквозь толіпу.
Мужчина в автомобильной фуражке разговаривает с пожарными, показывает на дом, предлагает деньги, умоляет
Пожарных снастй Девушку. Красивый молодой человек
презрительно отталкивает его и сам кидается в горящий
дом. Лестница пылает, рушатся балки. Огонь и дым. Заткнув платком рот, молодой человек пробивается вперед
и находит обоих. Мужчина защищает собой девушку.
Красивый молодой человек вытаскивает обоих из дома.
На улице толпа образовала круг. Девушка лежит на траве,
рядом с ней мужчина. Человек в автомобильной фуражке
приближается; она с отвращением отворачивается, отталкивает его и показывает на мужчину, лежащего рядом
с ней. Она что-то говорит. Человек в шлеме взбешен. Он
• тоже что-то говорит. Всеобщее изумление. Красивый молодой человек нагибается над лежащим в обмороке мужчиной и заглядывает ему в лицо. Оін говорит. Бледный
мужчина приходит в себя, печально и удивленно оглядывается. Берет девушку за руку, говорит что-то затем падает и умирает. Все обнажают головы и крестятся.
Дали свет;. .Ленке Зомбори отдернула руку: она все
время гладила колено Иоганнеса. Многие встали, а некоторые уже вышли из зала. Но в этот миг перед граммофонным рупором появилось одутловатое лицо господина
Калача, его длинные волосы, широкий откинутый воротпик и пышный галстук.
— Садитесь! Прошу соблюдать тишину! — крикнул он,
трижды хлопнув в ладоши, и строгим одухотворенным
взглядом посмотрел на публику, которая, оробев, остановилась. — Прошу уважения к искусству! — крикнул он. —
Следует музыкальный номер!
В граммофоне какойто баритон запел итальянскую
баркароллу. Господин Калач давал этот номер сверх
программы, в виде добровольной жертвы во имя культуры. Господин Калач стоял рядом с рупором, левая рука
его покоилась на белом жилете, а правой он сдержанно
жестикулировал, сопровождая пение мимикой, словно он
сам пел эту баркароллу. И когда, наконец, раздались
редкие апплодисменты, господин Калач скромно и гордо
раскланялся. Усталая улыбка победителя блуждала на его
губах.
Иоганнес и остальные остались на своих местах, пока не
вышла вся публика. Тогда на покатой плоскости пустого
зала ПОЯІВИЛСЯ господин Калач. Поперек его белого жилета
висела широкая золотая цепь. Закрывали входную дверь.
Ленке Зомбори поздравила господина Калача с успехом
фильмы.
— Благодарю вас, коллега, — ответил он, вытирая пот
со лба после столь сильного напряжения. — Мы даем
лишь то, что можем дать. Это кровь нашего сердца. Но
разве публика понимает? Разве кто-нибудь оценит тяжелую работу пионера культуры? В Будапеште, в музыкальной академии . . . когда меня, двадцати двух лет, хотели
пригласить в оперу . . .
Тут его перебил герцогский отпрыск и в пространной
речи представил Иоганнеса как всемирно известного музыканта. Ленке Зомбори потребовала, чтобы немедленно
был устроен концерт. Иоганнес непременно должен чтонибудь сыграть. У господина Калача в оркестре есть
рояль, но господин Калач предпочитает заводить граммофон, чем позволять «всяким провинциальным диллетантам бренчать на его рояле пошлые мотивчики».
— Но если на рояле хочет играть коллега — другое
дело!
С отцовским благодушием он взял Иоганнеса под руку
и стал расспрашивать его о консерватории: кто остался
из старых преподавателей, какие есть новые. Рассказал
сам, как он потерял голос, вследствие горловой операции.
— Дорогой коллега, — сказал он, — настоящий артист
никогда не бросит стези искусства. Кажется, вы уже все
как следует напились? — добавил он. — Я принесу коньяк.
Потом Сэгеди может играть. Никогда искусства не было
без коньяка.
Иоганнес сидел за роялем. В зрительном зале опять
было темно, и стены зала исчезли. Голова Иоганнеса была
горяча и тяжела. Но ему казалось, что он на вольном воздухе, и безграничный ночной ландшафт развертывается
перед ним: ландшафт прошлого!
Горела только красная лампочка у запасного выхода,
окрашивая все лица в красный цвет. Тут были Арпад
Цуккер, Гера, герцогский отпрыск, Ленке Зомбори, Эсти
Томола и господин Калач. Они стояли вокруг рояля, смотрели на музыканта и были красны, как лампионы. Бутылка
коньяку и рюмки стояли на граммофоне.
Иоганнес провел по клавишам. Руки уплывали от него,
Они казались отделенными от туловища. Они играют, что
хотят.
Они подчиняются чему-то иному. Иоганнесу
самому было любопытно, что это за странную мелодию
он играет.
Красные головы вокруг рояля. Красные руки подносят
рюмки к красным ртам.
За Иоганнесом стоит Ленке Зомбори и дает ему пить
во время игры. Она гладит его волосы и целует его
в голову.
Господин Калач мечтательно наклоняет голову, притягивает к себе Эсти и толстой, красной рукой хватает ее
за грудь. Эсти отодвигает от себя господина Калача,
устало и медленно высвобождается из его объятий. Она
подходит к Иоганнесу, садится на корточки у его ног и,
пока он играет, крепко держит двумя пальцами кончик его
пиджака.
Ленке Зомбори придвигается ближе, трется грудью
о плечо Иоганнеса и, задыхаясь, шепчет ему в ухо:
— Милый, милый! Как прекрасно ты играешь!
Эсти встает с опущенной головой, идет вглубь к задним
рядам и теряется в темноте.
Иоганнес играл. Звуки переливались из клавиш в его
пальцы, струились из пальцев но всему телу, как вино, и
ударяли в голову.
А сзади, за этими красными лицами мрак наполнялся.
Казалось, незримые скамейки не пусты. Там, сзади, чудились бледные, внимательные лица. Шнейдер сидел там и
Илона Ниари, граф и позади всех — Андрэа. Андрэа
сидела рядом с Кларой. И еще много, много бледных лиц
мерцало там; он их не знал, потому что прошел мимо них
в своем прошлом. Но теперь все было здесь, все в одной
мелодии, и не надо было выбирать. В музыке все было
соединено.
Рояль играл сам. Вверху на полотне забрезжил туманный свет и, проясняясь, перешел в белую дорогу, окаймленную высокими темными тополями. Издали по дороге
приближалась женщина. «Играть, играть, игрой притянуть
ее ближе!» Может быть, это Клара. Теперь все соединилось
в общей мелодии и высоко парило над землей, над пшеничными полями, над морем . . . Без конца . . . И некуда
спуститься, надо играть дальше, нельзя перестать! Глухое
чувство страха поднялось в Иоганнесе. Все целиком плыло
высоко в в е р х . . . Но он уже устал, он не мог этого больше
выносить. Но где же перестать? Куда опуститься? Нет,
играть, играть дальше!
Холодный пот выступил у него на лбу. Картина па
нолотне спуталась. За темными тополями поднимался дым,
пробивалось пламя. Горит . . . город . . . Тисса-Вашаргель
горит.
—- Тисса-Вашаргель горит, — простонал Иоганнес.
Он больше не мог играть и закрыл глаза.
— Тисса-Вашаргель горит! — крикнул Цуккер и захлопнул крышку рояля. — Музыка повернула время назад!
Теперь начнется прогулка в ландшафт прошлого! Назад
к Андрэа, в Тисса-Вашаргель!
— В Тисса-Вашаргель! — закричали все наперебой.
Они взялись за руки и, шатаясь, вышли через темный
зрительный зал на улицу.
На улице было темно и тихо. Только где-то звучали
сербская волынка и барабан. Все то же тоскливое, раздражающее коло.
— Последние события в Белграде! Мобилизация в России! — устало и безнадежно выкликал на углу маленький
газетчик.
Господин Калач и герцогский отпрыск шли под руку
впереди. Остальные, пошатываясь, разбрелись, кто куда.
Гера и Эсти Томола попали на другую сторону улицы.
Ленке Зомбори обняла Иоганнеса за талию и поддерживала его; у него уже подгибались колени. Арпад Цуккер
брел рядом, описывая около них осторожные полукруги.
Ты великий артист! — шептала Ленке Зомбори. —
Т ы великий человек. Милый, милый мой! Ты меня совсем
свел с ума. Я уже давно не была так влюблена!
Они повернули за угол. Вдруг Ленке Зомбори вся сжалась и остановилась.
Господи, боже мой!—вскрикнула она задыхающимся
голосом. — Там стоит Дани Кашня!
На другой стороне, на углу, под фонарем неподвижно
стояла приземистая темная мужская фигура, как незаконченная статуя.
Ленке Зомбори повернулась и потянула Иоганнеса и
Цуккера за собой. Она пробежала несколько домов и
шмыгнула в темную подворотню.
— Ну, вот мы и дома! Он нас не з а м е т и л . . . — задыхаясь, прошептала она. — Не правда ли, он нас не заметил?
Идемте наверх. Если мы не зажжем лампы, он не заметит,
что дома кто-то есть.
Она вынула из сумки огромный ключ от ворот. Ей не
сразу удалось найти замочную скважину. У нее дрожали
руки.
— Извините, сударыня, — сказал Цуккер. почесав голову, — что я не могу в столь поздний час нанести вам
визит. Закон и мое собственное чувство ответственности
в равной мере вынуждают меня завтра в восемь часов утра
явиться в школу, где, несмотря на летние каникулы, происходят экзамены. Они оплачиваются отдельно.
Цуккер улизнул. Ленке Зомбори втащила Иоганнеса на
темную лестницу.
— Он просто трус! Идем, Иоганнес, не бойся. Не бойся,
мой дорогой, мы не зажжем огня, тогда он подумает, что
никого нет.
— А где остальные? — спросил Иоганнес.
— Они прошли вперед по другой улице к вокзалу,
чтобы ехать в Тисса-Вашаргель.
— В Тисса-Вашаргель? — переспросил Иоганнес.
— Да туда поездом всего час езды. Идем, мальчик, возлюбленный мой, идем!
Она тянула его за собой второй этаж. Там она зажгла свечу. Они находились в кухне. Ленке Зомбори поставила медный подсвечник на стол, рядом с кухонным
ножом.
— Я оставлю здесь свечу, чтобы Бела знал о нашем
присутствии, когда придет домой, — сказала она и положила на стол свою шляпу с красными бантами.
Они пошли в темную комнату. Легкий свет с улицы просачивался сквозь кружево занавесок. В углу стоял темный
рояль. На стенах висели лавровые венки. Над роялем поблескивала железная цепь.
— Пойдем, посмотрим, там ли он еще, — прошептала
Ленке Зомбори и дрожащей рукой уцепилась за Иоганнеса. Они на цыпочках прокрались к кружевной занавеске.
— Господи Иисусе, не оставь меня!
Дани Кашия стоял теперь на тротуаре прямо против
окон. Темный, приземистый, с наклоненной головой, как
бык, готовый боднуть. Правая рука его была опущена
в карман брюк.
— Он смотрит сюда, он нас заметил,— сказал Иоганнес.
— Нет, он не может видеть нас сквозь занавеску. Не
бойся. Господи Иисусе! Не бойся, мой дорогой, милый,
возлюбленный!
Ленке Зомбори прижалась к Иоганнесу и обняла его.
— Отойди оттуда, любимый! Уйдем вглубь комнаты.
Там он нас не увидит. — Она потянула его в дальний угол
на диван. — Здесь Дани Кашня нас не увидит. Иди, иди!
Здесь он нас не увидит.
Она притянула Иоганнеса на диван и, задыхаясь, приникла к нему. Все ее тело сотрясалось как в ознобе.
— Эта железная цепь из Тисса-Вашергеля? — спросил
Иоганнес, играя волосами Ленке Зомбори.
— Да, — прошептала она и дрожащей рукой начала
расстегивать его одежду. — Ты мой милый, дорогой, любимый! Иди, иди . . .
— Вы тогда в железной лавке видели Андрэа?
— Да, я ее видела, да! — простонала Ленке Зомбори. —
На ней был светло-серый костюм . . . Придвинься ближе!
О, какой ты сладкий!.. Теперь, теперь . . . ты м о й ! . .
Ты . . . — еле шептала она. — Я видела в одной витрине
фотографию Андрэа, — шептала Ленке Зомбори.
— Я хотел бы иметь такую фотографию.
— Я достану тебе. Ты моя жизнь! Я достану тебе такую
ф о т о г р а ф и ю . . . О, ты, мой сладкий, ты, т ы ! . .
В это время раздался стук в кухонную дверь.
— Дани Кашня идет! — вскрикнула Ленке Зомбори.
Она вскочила с дивана и подобрала свое платье. Дверь
отворилась, и Эстер Томола, пьяная, шатаясь, вошла
в комнату.
— Дани Кашня идет, — беззвучно сказала она. — Он
хочет вас застрелить.
— Мальчик, скорее, скорее в парадную дверь! Уходи!
Господи Иисусе! Шевелись же!
Ленке Зомбори дергала и трясла Иоганнеса, все еще
лежавшего на диване.
— Добрый вечер, — раздался из кухни низкий, хриплый
голос.
— Господи Иисусе! — в ужасе взвизгнула Ленке Зомбори и выбежала из комнаты.
Иоганнес медленно встал и вышел на середину темной
комнаты. Оттуда он посмотрел через открытую дверь
в кухню. Рядом с кухонным ножом стоял медный под-
свечник. Возле лежала шляпа Ленке Зомбори с красными
бантами.
У стола стоял Дани Кашня. На его сухом загорелом
лице углом выдавались скулы. Из-под волос, падавших
вплоть до бровей, косились маленькие блестящие черные
глаза. Правую руку он держал в кармане брюк.
Иоганнес видел все это, как сквозь вуаль. Потом он увидел, как Эсти Томола, в своем голубом платьице, бросилась на Дани Кашню. Они борются. Эсти Томола
ощупью ищет на столе нож. Она хватает его и ударяет.
Дани Кашня ловит ее руку и выворачивает ее назад. Потом
Эсти медленно, шатаясь, идет в темную комнату. Из плеча
течет кровь.
Иоганнес видел все это расплывчато, как сквозь вуаль.
Эсти, шатаясь, подходит к нему вплотную, опускает
голову на его плечо и медленно соскальзывает с него
на пол. Ее лицо и волосы касаются его руки. Он ощущает теплую кровь на пальцах. Эсти тихо вытягивается
на полу.
Иоганнес пристально и неподвижно смотрит в кухню.
Там стоит Дани Кашня с ножом в руке. Его косые маленькие черные глаза направлены на Иоганнеса. Из его лба
густая черная кровь течет по правой щеке. Он стоит неподвижно.
Вот он двинулся вперед.
Медленными тяжелыми
шагами.
На пороге он останавливается: маленький, приземистый
черный силуэт, за которым прыгает пламя свечи.
Вот еще шаг, еще один шаг и еще один . . .
Вот он вплотную перед Иоганнесом. И все-таки —
словно за какой-то завесой. Он вытягивает левую руку
и хватает Иоганнеса за жилет; он поднимает кухонный
нож.
— Кто ты? — тихо спрашивает он.
Иоганнес не шевелится и не отвечает.
— Кто ты? — вдруг хрипло рычит Кашня и трясет
Иоганнеса так, что тот падает на колени.
И все же это происходит где-то далеко, как за вуалью.
Потом вдруг появляется Гера и хватает руку с кухонным
ножом.
— Оставь его. Дани, — говорит Гера, — это мой друг.
Дани Кашня выпускает Иоганнеса и долго пристально
всматривается в него, свесив голову. На его косматых
бровях запеклась кровь.
— Он твой друг? — т и х о спрашивает Кашня.
— Мой близкий друг.
— Это . . . это другое дело, — говорит Дани Кашня и
швыряет в сторону нож.
Тогда Гера кладет Кашне на плечо руку и говорит:
— Д а н и . . . Чорт возьми, в этом никого нельзя винить.
— Правда, в этом никого нельзя винить.
— Пойдем в кабачок Зоглера, — говорит Гера.
— Пойдем к Зоглеру. Чорт возьми!
Они оба медленно выходят через кухню.
Иоганнес смотрел им вслед, пока не отзвучали на
лестнице их шаги. Потом он нагнулся над Эсти. Она
лежала на ковре, белая, с закрытыми глазами, положив
голову на руку, как тогда — в погоревшем доме. Из кухни
падал на нее луч свечи. Ее плечо было в крови. Иоганнес
вышел в кухню и намочил под краном полотенце. Потом
он опустился перед Эсти на колени и положил ей примочку. Эсти вздрогнула и со вздохом открыла глаза.
— Иоганнес? — еле слышно спросила она.
— Да.
Эсти опять закрыла глаза, словно ей. хотелось спать.
Через некоторое время ее губы опять зашевелились.
— Мне хорошо, — сказала она, как во сне, с закрытыми
глазами; и добавила: — Они пошли к Зоглеру. Это сербский кабачок.
Она приподнялась. Иоганнес подхватил ее и осторожно
помог ей встать на ноги.
— Идите, Эстер, ложитесь на диван.
Она вздрогнула.
Нет, я не хочу на диван, — зашептала она, отворачив а я с ь . — Т у д а , в качалку!
Рядом с роялем стояла качалка. Иоганнес посадил Эсти
в нее и начал медленно покачивать. Так они долго просидели молча в темной комнате.
По улице, дребезжа, проехала пролетка, и свет ее фонарей медленно прополз по стене.
'
Где герцог? — спросил Иоганнес.
— Он ушел вперед на вокзал. Он думал, что мы уже
сели в поезд, и уехал в Тисса-Вашаргель,
Они опять замолчали. Иоганнес раскачивал качалку.
Где-то пробили часы.
— Два часа, — сказала Эсти. — Поиграйте, Иоганнес!
Сыграйте что-нибудь печальное.
Иоганнес сел за рояль и стал играть. Когда он кончил,
Эсти, помолчав, сказала:
— Господин Калач хотел, чтобы я сегодня опять у него
ночевала. Но я не пошла. — Немного погодя, она добавила: _ Если бы я умела играть на рояле, я, может быть,
не была бы дурной женщиной. Хотите давать мне уроки?
— Да, Эсти, охотно!
— Может быть, я еще могу сдать экзамены при городской школе и поступить в коммерческое училище?
— Разумеется, Эсти!
— Но это стоит много денег . . . много денег, — задумчиво сказала Эсти Томола. — Если бы я могла стать конторщицей, я не была бы такой дурной . . . Ведь так можно
и болезнь схватить . . . правда?
Иоганнес опустил голову и молчал. Осторожно и нежно
укачивал он Эсти.
— Это хорошо, — сказала она, улыбаясь. — Кашня и
Гера ушли к Зоглеру . . . Когда я была 'маленькая, — шептала она, закрыв глаза, —мама каждый вечер садилась
у моей кроватки. Я крепко держала ее за палец и так засыпала. Моя мать умерла. А ваша мать жива?
— Нет, она умерла.
Иоганнес укачивал ее. Они молчали.
И о г а н н е с ? . . — е щ е тише, улыбаясь, прошептала
Эсти.
— Да.
Она склонила голову наоок и заснула.
Иоганнес на цыпочках вышел из комнаты, пробрался
ощупью через кухню и вышел на темную лестницу. Ворота
были открыты. Сворачивая во вторую улицу, он услышал
волынку и барабан. Все еще играли то же коло. Там был
кабачок Зоглера.
^
Иоганнес заглянул в мутную стеклянную дверь. Кабачок
был почти пуст. В одном углу сидели двое мужчин, положив головы на стол, и спали. Рядом с ними сидел длинный,
тощий босняк в красных шароварах. На нем был широкий,
украшенный медыо, кушак, а его ящик с янтарными мундштуками и коралловыми брошками стоял рядом с ним на
скамье. Босняк сунул руку в карман, вытащил готовую
свернутую папиросу, провел по ней языком и закурил.
Направо за столом сидели они: Гера и Кашня. Они
сидели друг против друга, опершись локтями на стол и
молча, неподвижно уставившись в свои стаканы. Иоганнес
смотрел на них в грязное окно, и его душила тоска, мучительная тоска: ему хотелось быть с ними! Принадлежать
к их компании. Сидеть с ними' вместе! Рядом с Дани
Кашней и Герой, рядом со спящими деревенскими парнями. Опереться локтями на стол! Уставиться в свой стакан и слушать сербскую волынку. Это чувство было
похоже на черную, тревожную тоску по родине.
Иоганнес вошел и остановился на пороге. Дани Кашня
повернул к нему свое темное лицо и посмотрел на него.
На бровях Каш,ни все еще была запекшаяся кровь.
— Иди сюда, приятель, — сказал он, помолчав. — Иди,
приятель, садись. Зоглер! Еще стакан!
— Садись, Иоганнес, — сказал и Гера.
Иоганнес подсел к ним.
Зоглер принес стакан. Кашня налил.
— Ваше здоровье!—сказал он, и они выпили.
Гера курил свою трубку, барабан отбивал коло. Дани
Кашня через каждые четверть часа произносил несколько
слов.
— Не грусти, приятель, — сказал он. — Проклятое распятие . . . Мы все равно все умрем за родину. Не грус т и . — Потом он опять сказал: — В этом никого нельзя
винить . . . Проклятое распятие . . . Чорт подери!
И он покачал головой, подпертой кулаком.
— Видишь, приятель, теперь и тебе грустно, — сказал
он потом, — и мне тоже грустно . . . вот нам обоим грустно
здесь, у Зоглера. Твое здоровье, приятель! Проклятое
распятие!
— Ленке Зомбори тоже грустно, — робко сказал Иоганнес.
Глаза Дани Кашни угрожающе сверкнули. Он ударил
кулаком по столу так, что задребезжали все стаканы.
— Шлюха! — зарычал он. — Шлюха! Но ты в этом не
виноват, приятель!
Иоганнес всхлипнул. Горячо и неудержимо захлестнули
его слезы, как темный поток, и он упал без сознания
головой на стол.
— Не плачь о ней! — заревел Дани Кашня и швырнул
на пол свой стакан. — Не плачь о ней! Проклятое распятие!
Разве я мало плачу о моей погибшей голубке? О моей
маленькой сиротке? Ленке! — зарыдал он. — Л е н к е ! . .
Иоганнес проснулся от свежего утреннего воздуха, ударившего ему в лицо. Большой Буйвол тащил его из трактира. Было светло. Тележки с молоком и повозки с зеленью
тянулись к рынку.
«Я могу итти сам», хотел сказать Иоганнес, но его язык
не шевелился. Он попробовал стоять прямо, но холодный
воздух огромной тяжестью давил « а его череп. Он крепко
уцепился за Буйвола. Люди ничего не должны были
заметить.
«Сколько музыки было ночью! — смущенно и грустно
думал о н . — Хорошая м у з ы к а . . . куда она исчезла?»
Иоганнесу было стыдно. Как тогда, когда ему снилось,
что он в ночной сорочке идет по улице и попадает
в большое общество. Он озяб. Только бы скорее, скорее
домой!
В это время из-за угла показалась группа рабочих.
Темная плотная кучка приближалась, как каменная глыба.
Иоганнесу хотелось повернуть обратно, бежать, исчезнуть. Но его похолодевшие ноги словно вросли в землю.
Гера силой оттащил его в сторону, чтобы дать дорогу.
И рабочие взглянули на него. Как удар кулака, принял
Иоганнес их единый взгляд, чужой, темный, твердый
взгляд.
— Пьяные господа идут отсыпаться, когда мы выходим
на работу, — сказал один из них.
Другой сплюнул.
«А музыка?» — подумал Иоганнес с острой, невыносимой болью и опять потерял сознание.
Когда он снова очнулся, то увидел, что лежит на диване.
Он увидел рояль, над ним венки на стене и блестящую
железную цепь. Рядом с ним висела картина: Ленке Зомбори в костюме пастушки.
Эсти сидела рядом с ним. Солнце светило в комнату.
У Иоганнеса болела голова.
— Хотите встать? — спросила Эсти. — Мы скири будем
обедать. Теперь час дня. Ленке уже вернулась из музыкальной школы. Она в кухне.
Позже они сидели в другой комнате за обедом. Это была
узкая комната с одним окном. Стены были сплошь завешены детскими фотографиями. Бела Зомбори в разном
возрасте. Ангельски-красивые лица.
Ели телячий гуляш и блинчики: Ленке Зомбори, Эсти и
он. Ели .молча и серьезно. Глаза Ленке Зомбори были
заплаканы. Эсти была очень бледна.
— Пупсик, — сказала Ленке Зомбори, неся блинчики. —
Ты любишь абрикосовое варенье? — И голос у нее тоже
был заплаканный и мягкий. — Ты знаешь, что герцог был
ночыо в Тисса-Вашаргеле и видел Андрэа? Какую он рассказывал удивительную чепуху!
— Он лжет! — сказала Эстер, сжав губы, и низко нагнулась над тарелкой.
— Чорт его знает, врет он или нет. Мир сошел с ума . . .
Хочешь еще варенья? . . Бела рассказывает, что он с вокзала пошел в отель «Тисса», чтобы там обождать нас.
И подумай только, он увидел Андрэа в большой компании!
Горбатый Вагнер и Груич с женой, и бог знает, кого там
только не было. Бела сел за соседний стол. Итак, общество
оживленно беседует, а инженер Груич подзывает к столу
цыгана и заставляет его играть иод самым ухом Андрэа.
Тут герцог свирепеет. Зачем Андрэа веселится в то
время, как ты уже здесь! И чтобы немного испортить ей
настроение, он вдруг громко кричит через все кафе:
«Кельнер! Бокал шампанского для музыканта Иоганнеса
Сэгеди!» Что ты скажешь на это? Разве он не прелестнейший сумасброд? Андрэа вздрагивает, встает из-за стола
•и смотрит на него. И в тот же миг, — рассказывает Бела, —
встает из-за другого стола еще одна дама и изумленно
смотрит на него. Молодая, красивая, маленькая женщина
с пепельно-светлыми волосами.
— Он лжет, — прошептала Эсти с опущенной головой.
— В кафе сидели все, и только обе эти женщины стояли
и смотрели сперва на Белу, потом друг на друга. Они
долго, пристально изучали друг друга, — говорит Бела. —
А потом, ты подумай, потом маленькая дама подходит
к нему и знакомится.
- - - О н лжет, — сказала Эсти Томола, нагнувшись над
своей тарелкой.
Иоганнес спокойно слушал и только иногда утвердительно кивал головой. Ему казалось, что он все это уже
знает. Он улыбнулся.
— И вот Бела утверждает, что он говорил с этой дамой
о необычайно важных вещах, но дал слово не выдавать ее.
Поэтому я ничего больше іне могу сказать тебе, пупсик!
Да, я еще забыла сказать: когда он говорил с этой дамой,
раздались звуки скрипки, но как-то совсем по-другому.
Они оба насторожились. Посреди зала стоит Андрэа и
играет на скрипке цыгана. Горбатый Вагнер рассердился,
а Груич и остальные заагшлодировали. Но Андрэа повернулась к ним спиной и играла только для этой незнакомки.
Андрэа и незнакомая дама смотрели при этом друг на
друга. Вдруг Андрэа прерывает игру на середине такта,
кидает скрипку на стол, надевает шляпу и выходит из
кафе. Вагнер хочет кинуться за ней, но ему еще нужно
уплатить по счету. Тогда встает незнакомая дама и бежит
за Андрэа.
Все это Бела рассказал н а м . . . Я не знаю, пупсик,
сколько тут лжи и сколько правды. Я знаю только одно,
что Бела одинпадцатичасовым -поездом опять уехал
в Тисса-Вашаргель. У него с незнакомой дамой должен
быть важный разговор. Хочешь еще блинчиков? Ну, что
ты на это скажешь, пупсик? Герцог к вечеру вернется. Что
ты скажешь на это?
Иоганнес не ответил. Издали приближалось и пело несказанное счастье. Ждать, тихо-тихо ждать!
— Да, верно, — сказала Ленке Зомбори, бросив боязливый взгляд на Эсти Томола, которая все еще неподвижно
сидела с поникшей г о л о в о й . — Я чуть не забыла: Цуккер
оставил для тебя письмо, пупсик!
Она подала ему смятый конверт, Иоганнес, улыбаясь,
вскрыл его и прочел:
Moil ami!
Я считаю н е о б х о д и м ы м обратить ваше внимание на то, что Эсти
Томола н а ч а л а с в о ю карьеру по к у р с у в т р и д ц а т ь к р о н и при
н е к о т о р о й у д а ч е на л ю б о в н о й бирже м о ж е т д о в е с т и э т о т курс д о
ста к р о н , что, принимая во внимание мой месячный о к л а д в д в е с т и
с о р о к крон, п р е д с т а в л я е т с я с у щ е с т в е н н ы м . Е с л и , стало б ы т ь , в ы
всякими д у ш е в н ы м и комплексами н а р у ш а е т е ее с е к с у а л ь н у ю приг о д н о с т ь , вы тем самым наносите ей экономический ущерб. И т а к ,
не б у д и т е в ней в ы с ш и х , д у х о в н ы х з а п р о с о в и ч у в с т в , к о т о р ы е
Она в п о с л е д с т в и и не может п р о д а т ь ни одному мужчине. Я, как
д о б р о ж е л а т е л ь , п р е д о с т е р е г а ю в а с : не п о л ь з у й т е с ь Э с т е р Томола
ни для ч е г о иного, кроме т о г о , к чему она призвана и, как в ы д а ю щийся о б ъ е к т наслаждения, о с о б е н н о пригодна. Ибо это не прив е д е т ни к чему х о р о ш е м у .
Преданный вам друг Арпад
Цуккер.
P. S. Я рад, ч т о вы нашли у madame Зомбори у б е ж и щ е , стол
и прочий у х о д . Но в е ч е р о м мы ж д е м вас в вилле «Нинон» на небольшое торжество.
Иоганнес улыбнулся и сунул письмо в карман. Он не
понял ни одного слова.
Ж д а т ь ! . . Тихо-тихо ждать! . .
— Пупсик, я сейчас ухожу, — тихо сказала Ленке Зомбори, опустив голову; ее маленький пухлый рот нервно
вздрагивал. — Я хочу посмотреть усадьбу Дани Каш,ни. —
Маленькая мягкая рука с ямочками дрожала, когда она
надевала шляпу. — Когда я буду старая, мне ведь придется
кормить там кур.
Она остановилась перед одной из фотографий Белы и
задумалась.
— Скажи, пупсик, ты видел что-нибудь прекраснее
этого? — Она подавила в себе подступавшие с л е з ы . —
Разве есть на свете что-либо прекраснее моего сына? Никогда! И он не позволит мне кормить кур. Ведь все это
напрасно. — Она, сморкаясь, вытерла слезы. — Что вы будете делать до вечера? Эсти, сведи нашего гостя к Паличскому озеру покататься на лодке. До свидания, Эсти! —
Эсти не двинулась. — До свидания, пупсик! Милый, сладкий «пупсик, — шептала она, — спасибо тебе!
Она поцеловала Иоганнеса в глаза и ушла.
Иоганнес и Эсти сидели еще некоторое время, молча, за
столом. Потом Эсти медленно подняла голову.
— В ы едете сейчас в Тисса-Вашаргель? — протяжно
спросила она.
— Нет, Эстер.
— Вы не едете?
— Нет, — сказал Иоганнес, улыбаясь.
—• Теперь вы не будете давать мне уроков музыки.
— Буду, Эсти!
— Но ведь ваша Клара там, в Тисса-Вашаргеле.
— Из-за этого вы не должны лишиться уроков музыки. — В нем ликовало пьяное, блаженное, бездумное
счастье. — Вот теперь, сейчас, если хотите. Идемте! Возьмем первый урок!
— Да, да! — вырвалось у нее, как глубокий вздох, и она
покраснела от радости.
Сели к роялю, отыскали ноты. Было много волнения и
счастливой суеты. Начали с упражнения для пальцев.
Эсти разучивала его с открытым ртом и горящими глазами. И Иоганнес подыгрывал и подпевал ей двадцать раз
под ряд. Никогда еще он не слышал такой таинственной,
чудесной мелодии. Он притянул Эстер к себе и поцеловал ее в лоб.
— Эсти! Эсти!—воскликнул он.—Все, все будет хорошо!
Девушка поднялась, шатаясь, как пьяная.
— Поедем в Паліич кататься на лодке, — сказала она.
Они поехали трамваем к Паличскому озеру. Но не
сели в лодку, а пошли гулять, держась за руки, по берегу."
Паличское озеро очень странное. Лужа на равнине. Е г о
плоский берег ни на палец не возвышается над уровнем
воды. Не окаймленное даже камышом, это водное пространство лежит как-то слишком поверху, точно мокрая
рана на поверхности земли. Озеро обнажено, словно все
деревья и горы, когда-то его окружавшие, предали и покинули его. Слепое зеркало воды не отражает неба. Оно
имеет свои темные цвета, болезненные и злые, как голод
и ненависть.
Иоганнес и Эсти долго смотрели на озеро,
s — Птицы никогда не летают над водой, — сказала
Эсти, — они летают только по берегу вокруг него.
— Почему? — спросил Иоганнес.
— Потому что в ПаличскО'М озере очень часто топятся, — тихо ответила Эсти.
Потом они прошли мимо кукурузного поля и увидели
маленький белый домик.
— Там живет паромщик смерти, — сказала Эсти.
— Почему «паромщик смерти»?
— Он учитель в Паличе. Очень хороший старик, и это
все знают.
— Но почему его называют «паромщиком смерти»?
— Так. Просто так! Потому что все, кто идет топиться
в озере, сначала приходят к нему поговорить.
Потом они свернули в кустарник. Там они легли на
траву. Солнце только-что зашло. Под розовыми вечер-
ними облаками плыли аисты, медленно, широко взмахивая крыльями.
Иоганнес, лежа на спине, запел. Он напевал мелодию
сегодняшнего упражнения для пальцев. Эсти вдруг с жалобным стоном подкатилась к нему, обняла его за шею
и сжала своими теплыми ногами его колени. Но лицо
она отворачивала и прятала его в песок.
Иоганнес погладил Эсти по волосам и встал.
— Пойдем домой, — сказал он.
Девушка осталась лежать, зарывшись лицом в песок.
— Пойдем домой, Эсти! Уже темнеет.
Эсти села на траву и склонила голову на согнутые колени.
— У паромщика смерти, у учителя. — сказала она, помолчав, — тоже есть рояль.
Она медленно и лениво встала.
Держась за руки, они пошли назад к трамваю. Пришлось подождать. В паличском ресторане уже горели
лампы и играл цыганский оркестр. Где-то плакали дети.
Между двумя деревьями еще виднелось озеро. Чернолиловое, непримиренно-темное, оно пристально глядело им
вслед.
Они молча поехали обратно в Сабадку. У виллы Нинон
они вышли. Еще у калитки они заметили, что в бузинной беседке что-то происходит. За кустами роились огни.
Слышался шум и возня. Эсти остановилась и схватила
Иоганнеса за руку.
— Я не хочу туда! — умоляюще сказала она.
— Почему, Эсти? Нас ведь ждут.
— Пойдем в кино. Или к Ленке Зомбори! — молила она.
Но Иоганнес потянул Эсти за собой, и прежде чем она
успела что-нибудь сказать, они уже стояли у беседки. Она
была на этот раз празднично разукрашена. Пестрые фонарики и разноцветные бумажные флажки висели среди
ветвей. Собралось большое общество. Кроме Цуккера,
Геры, Ленке Зомбори и герцогского отпрыска, были господин Калач и еще трое или четверо незнакомых людей,
похожих на артистов. Стол был весь заставлен всякими
закусками, ветчиной, холодным мясом, печеньем, фруктами и шампанским. Бутылки шампанского валялись на
земле. Уже изрядно выпили.
Все общество пело, ударяя в такт по столу.
Я отчаянный б е з д е л ь н и к ,
Плачет мать из-за меня.
Я и б о г а в грош не с т а в л ю ,
И жандармов не б о ю с ь .
— Долой сербов! — крикнул кто-то.
— Да здравствует король Франц-Иосиф!
Один из гостей запел национальный гимн. Все встали и
заорали вместе с ним.
Только Гера тихо сидел с своей трубкой в углу, и рядом
с ним Ленке Зомбори. Она была бледна, молчалива и не
отрывала заплаканных глаз от своего стакана.
Иоганнес и Эсти вошли в беседку.
— Маэстро пришел! — закричал господин Калач.
— Маэстро пришел! — закричали все и повскакали
с мест. — Ура, ура, ура! Маэстро!
Герцогский отпрыск встал, откинул со лба прядь волос
и, держа в руке стакан, слегка покачиваясь, выступил вперед. Его красивое лицо горело, как в огне, глаза сверкали.
— Привет тебе, Франц Лист! Ты здесь хозяин, и мы
твои гости. Ибо ты подарил нам этот праздник, высокий
меценат, о, граф Медичи!
— Пробудитель душ! — угрюмо бросил Цуккер. — Пробуди тель душ!
— Молчи, иудей! Да. Он пробудитель душ! Он бог!
И мы это знаем.
— Пробудитель душ! Мы знаем! — проревел хор.
— Долой сербов! — добавил кто-то.
— Я ведь твои деньги потратил на этот праздник,—
крикнул Бела. — Графиня Клара дала мне в Тисса-Вашаргеле триста крон, чтобы заботиться о тебе. Но ты имеешь
дело с истинным кавалером. С герцогским отпрыском.
Мой герб незапятнан. Я не трону ни геллера, ни одного
геллера. Все принадлежит тебе! Ветчина и шампанское!
Смотри! — о-н вытащил из кармана смятую кредитку в сто
крон. — Я ее не трону. Все принадлежит тебе, даже моя
убогая жизнь! Моя несчастная жизнь! Взгляни на этот
праздник, он устроен в честь великого дня, святого дня,
в честь графини Клары.
— Ура! Да здравствует- графиня Клара! — ревом отозвался хор.
— Долой сербов!
Иоганнес громко рассмеялся от блаженной радости, наполнявшей его сердце. Он взял со стола бокал и выпил
его одним духом до дна. Потом он обнял и поцеловал
герцогского отпрыска. Он смеялся, а его глаза были
полны слез.
Потом все смешалось в смехе, крике, пении и звоне стаканов.
— Да здравствует пробудитель душ! — время от времени яростно рычал Цуккер.
Только Гера с своей трубкой молчал, как всегда. Эсти
сидела безмолвно, с поникшей головой. Ленке Зомбори
тоже была бледна и молчалива.
Арпад Цуккер все время подливал Эсти вина.
— Пейте, Эстер Томола! — говорил он. — Вы окончили
только три класса городского училища. Пейте и не давайте себя одухотворять этому музыканту. Вы еще доведете свою таксу до ста крон. Не давайте себя одухотворять, говорю я вам. Пейте!
— Славный Франц Лист! — заорал герцогский отпрыск. — Я дал слово графине Кларе и Андрэа не проговориться вам ни звуком. А я все-таки проговорился. Я все
скажу! Ибо у меня нет больше чести! О, Франсуа Лист!
Я больше не джентльмен! Ибо мой герб запятнан.
Я осквернен и обесчещен! Ленке Зомбори выходит замуж
за мужика, — отчаянно завопил он. — Ленке Зомбори мне
больше не мать!
Ленке Зомбори закрыла лицо своими маленькими белыми руками и зарыдала.
— У меня больше нет матери! Нет матери! — закричал
герцогский отпрыск и швырнул на землю свой бокал.
— Горе мне! — громко заплакала Ленке Зомбори.
— «Ninon, Ninon, que fais-tu de la vie?» — запели вдруг
все хором.
— Пусть Нинон танцует! — крикнул кто-то.
— Танцуйте, Эстер Томола, — приказал Арпад Цуккер,
втягивая в плечи свою маленькую, круглую голову. — Вы
должны не играть на рояле, а танцовать! Танцуйте.
Эстер Томола поднялась и медленно вышла на траву
перед беседкой.
— Платье долой! — приказал Цуккер.
— Платье долой! — заревели все.
Эсти Томола кротким, безропотным движением отстег-
нула На своем плече голубое полотняное платье. Вместё
с сорочкой оно мягко соскользнуло с ее тела. На ней
остались только белые чулки и черные туфельки. Она
стояла нагая в красновато-желтом свете фонариков на
черном фоне спящих кустов и начала таінцоівать. Медленно, плавно, как лунатик. Ее стройное, красивое тело
колебалось, словно зыбкая золотая тень. Один фонарик
загорелся и, пылая, упал у ее ног. Она, танцуя, перешагнула через огонь.
Бела Зомбори встал и протянул руки:
— О, Нинон, Нинон, ты красота! Прощай, красота! Прощайте, мечты, поэзия и романтика!
В это мгновение из-за кустов вышел маленький коренастый человек и остановился перед беседкой. Его спутанные волосы свисали ему на лоб, его косящие глаза бросали искры, его правая рука была засунута в карман брюк.
Все сразу стихло.
Эстер притаилась под кустом бузины.
— Фрейлейн Ленке, идите домой! — хрипло сказал Даниэль Кашня.
Никто не двигался.
Но вот поднялся Бела Зомбори, герцогский отпрыск,
медленно, покачиваясь, подошел к Дани Кашне и остановился перед ним с высокомерным прекрасным пылающим лицом. Они смотрели друг другу в глаза и молчали.
Никто не двигался.
— Я пьян, — н а ч а л герцогский отпрыск, и его пониженный голос звучал какой-то странной продуманностью,
обещавшей мало хорошего.
— Я пьян, но ты только простой мужик. Я тунеядец,
пропащий, бесполезный субъект. Но ты только простой
мужик. Я так слаб и болен, что ты можешь одной рукой
убить меня. Но ты все-таки только простой мужик. Я разоряю Ленке Зомбори, ты сделаешь ее богатой. Но ты
все-таки только простой мужик. У тебя много денег,
у тебя усадьба. Но ты все-таки только простой мужик.
Мы же были господами. Мы были прекрасны, и мы мечтали. Но теперь все кончено. Ты держишь в кармане револьвер. Вынь его, Даниэль Кашня! Мой браунинг тоже
при мне!
Спокойно и медленно они вынули револьверы.
Выстрел.
Затем крики, звон стекла, беготня. Фонарики, пылай,
ііадают на землю. Ленке Зомбори лежит в обмороке. Гера
крепко обхватил и держит Кашню.
Герцогский отпрыск, шатаясь, подходит к беседке, снимает два фонарика и идет, раскачивая их и громко распевая, в виллу Нинон.
Ninon, Ninon, que fais-tu de la vie?
/
Он исчезает в дверях. В следующую минуту -в дребезжащее окно выбивается пламя горящих цыновок. Хрустя,
загорается гонтовая крыша. Искры дождем летят над
садом. Из огня доносится голос герцогского отпрйска,
Белы Зомбори:
L'amour s'enfuit, le printemps s ' e n v o l e . . . 1
Он появляется в дверях горящего дома. Его одежда горит, а он поет. Потом он поворачивается, уходит обратно
и исчезает в дыму. Гера бросается за ним. Эсти стоит
нагая, с простертыми руками, посреди лужайки, под дождем сыплющихся искр.
Рядом с Эсти вырастает вдруг темная маленькая фигурка.
— Господин профессор, — кричит молодой женский голос, — профессор Иоганнес!
Это — Агата.
И это было последнее, что увидел Иоганнес. Потом все
погрузилось в мрак.
Когда он проснулся, было светло, и он опять лежал на
диване «в комнате Ленке Зомбори. Ему казалось, что он
лежит под тяжелой свинцовой водой. Он с трудом дышал и ощущал боль в сердце. В комнате было много чужих. Арпад Цуккер тоже был здесь. Он был весь забрызган мокрой грязью. Тут же стояли два полицейских
и шопотом говорили с ним. У них были очень серьезные
лица. Ленке Зомбори громко плакала. Все было мрачно,
глухо, словно под глубокой свинцовой водой.
Арпад Цуккер подошел к дивану. Его бледное постаревшее лицо с впалыми, темными, угрожающими глазами
склонилось над Иоганнесом.
Вы проснулись, mon ami, — сказал он. — Не закры1
Исчезает любовь, улетает
весна!
вайте глаз, уважаемый пробудитель душ, потому что т е перь вы будете закрывать их совершенно напрасно. Прочтите это письмо, которое вам шлет из Палича Эсти Т о мола.
Он сунул Иоганнесу в руку какую-то бумажку, но Иоганнес не двигался и не хотел открывать глйза. Звякали
шашки полицейских, Ленке Зомбори рыдала.
— Не закрывайте глаз, mon ami, а прочтите письмо вашей духовной подруги, — резко и твердо приказал Цуккер.
Иоганнес приподнялся на локте и стал читать. На оборотной стороне ресторанного меню карандашом было написано:
Милый
Иоганнес!
Д а б л а г о с л о в и т в а с г о с п о д ь ! В ы в е д ь у е д е т е из Сабадки, так
как фрейлейн Агата сказала, ч т о в ы немедленно д о л ж н ы у е х а т ь .
Я в с е - т а к и не б у д у б р а т ь у вас у р о к о в музыки и в с е - т а к и н а в с е г д а
о с т а н у с ь дурной. Л у ч ш е , чем мне б ы л о вчера, мне у ж е н и к о г д а
в жизни б ы т ь не может, ибо я н и к о г д а в жизни не была так
счастлива и н и к о г д а в жизни т а к счастлива не б у д у . Я и сейчас
о ч е н ь счастлива, и да б л а г о с л о в и т в а с за это б о т !
Попросите
гЬрейлейн А г а т у , ч т о б ы она не с е р д и л а с ь на меня. Я не в и н о в а т а .
Я же вам сказала, ч т о нам надо б ы л о итти не в б е с е д к у , а в кино.
Б у д ь т е с ч а с т л и в ы , милый И о г а н н е с !
Эстер Томола.
— Что вы скажете по поводу этого меню, mon ami? —
тихо, с увлажненными глазами сказал Цуккер. — Вы хорошо это состряпали, милый пробудитель душ!
Иоганнес встал с дивана и пошел к двери.
— Куда вы идете? — спросил один из полицейских.
— Я сейчас вернусь. На одну м и н у т у . . .
Он прошел через кухню на лестницу. Там он услышал
голос Агаты. Она поднималась с Герой по лестнице.
Иоганнес спрятался за ящик.
— Мы сейчас же поедем на вокзал, — услышал он слова
Агаты. — Тетя Клара хотела, чтобы Андрэа . . .
Остального Иоганнес не слышал. Гера и Агата скрылись в кухне. Иоганнес на четвереньках подполз к лестнице, чтобы не быть замеченным в открытую кухонную
дверь. Потом он на цыпочках прокрался вниз. На улице
он пустился бежать. Потом вскочил в трамвай и поехал
В Палич.
С О П Е Р Н И Ч Е С Т В О
М Е Р Т В О Й
Иоганнес сидел в трамвае. Солнце звенело и сверкало
в оконных стеклах. Возбужденные, шумные люди толпились в вагоне. И все же в этой давке было что-то неподвижное, оцепенелое. Даже шум, — и тот, казалось, окаменел. Он снился кому-то.
Может быть . . . может быть, все это происходило не
наяву?
Глухо и тяжело давило что-то на мозг и на грудь. От
этого глохли все мысли, все чувства, — Иоганнес ехал как
будто под темным уходящим вглубь сводом. Только
в горле бился едкий ком тошноты.
«А хорошо было бы теперь поспать! Но об одной-то
вещи, во всяком случае, следует подумать! Необходимо
подумать! . . »
Тяжело дыша, с напряжением, Иоганнес сунул руку
в карман и нащупал письмо Эсти. Он ощутил это прикосновение, как ожог.
Да, да! Письмо тут! Прощальные строки на ресторанном меню. Не сон! Действительность . . .
Он робко оглядывал людей и прислушивался. Знают ли
все уже? О чем они говорят? Может быть, все-таки вышло не так?
У него захватывало дыхание от боязни что-нибудь
услышать.
Трамвай проехал мимо распятия. Маленькая, скорчен-,
ная тень лежала у подножия лицом в грязи.
Ага! Эта изувеченная, уродливая тень! Что она означает? Он прав, стало быть. О, чудесные стройные тени
тополей на Помацской дороге в то первое утро! Невидимая коса звенела где-то на лугу. Маленький белый паро.
ход шел с музыкой по Дунаю. Медная труба сверкала на
солнце . . .
Нет, нет, нет! Не думать ни о чем другом! Какая жалкая
увертка! Не т о г д а , а т е п е р ь . Но что теперь? Что
теперь? . .
Иоганнес опять схватился за карман и ощупал письмо.
В эту минуту трамвай проезжал мимо виллы Нинон. Калитка была подвязана красной лентой, и все было как
всегда.
«В сущности, ведь не было сказано ничего определенного. Ее могли спасти, а в Сабадке об этом могли и не
знать. Может быть, все уже сидят в беседке — Цуккер и
Гера и герцогский отпрыск, которого Гера спас из горящего дома. Косое вечернее солнце ползет под стол и освещает нежные ноги Эсти . . . «Пейте, mon ami!» Ландшафт
прошлого показывает нам былые возможности, никогда
не осуществившиеся. И вот, все мы сидим вместе, все
спасены, все опять вместе . .
— Экстренный выпуск! — визгливо заорал мальчишкагазетчик. — Ультиматум Сербии!
Трамвай остановился на углу. На рельсах скопление
народа. Газеты рвут из рук. В вагоне переполох. Соскакивают с подножек, хватают газеты. Пять, шесть голов
вместе над одним листком. Толпа вдруг как будто свалялась в плотные комочки, каждый — с бумажным ядром в середине. Кондуктор читает. Вагоновожатый читает.
— Я не знаю, чего мы так долго ждем, — кричит податной чиновник, сидящий рядом с Иоганнесом. — Наступать,
немедленно наступать!
— Ведь ясно, что кронпринца убили по приказу сербского правительства, — раздраженно отозвался толстый
скотопромышленник с другой скамейки, — в нашем городе уже скуплены все лошади. Этого следовало ожидать.
— Эта афера будет скоро ликвидирована, — сказал
господин слева, в зеленом галстуке. — Он таинственно
улыбнулся, как посвященный, который не может и не
хочет сказать всего, что знает. — Меры приняты. Призывы четырех лет уже мобилизованы. У Землина мы уже
перешли Дунай . . . Ведь не все попадает в газету. Под
Шабацом стоит немецкая артиллерия . . .
— Говорят, что есть уже тысяча убитых!
— О, господи боже мой, — вздохнула сухая старая крестьянка. — Сколько народу перемрет!
— Этого венгерская нация не потерпит! — размахивая
руками, орал податной чиновник. — Мы покажем этим
убийцам и канальям! Выводы! Нужны немедленные выводы!
Испуганная общим криком старая, маленькая крестьянка
заплакала. Повидимому, она была больна и не совсем
в своем уме.
Иоганнес прислушался.
Отчего плачет эта женщина? В Сабадке плачет сумасшедшая женщина об убитых под Землином. А кто плачет о той, что лежит здесь, в Паличском озере? Будет ли
вообще кто-нибудь теперь горевать о ней? Он ведь сам
уже с интересом читает известия об ультиматуме. Он забыл о ней. Mon ami! Выводы! Разве тут нельзя сделать
никаких выводов?
Иоганнес судорожно стиснул в руке письмо. Он крепко
вцепился в него. Ведь все, что происходит вокруг него,
похоже ,на конкуренцию, которая грозит все заглушить,
все засыпать. С ревнивой завистью наблюдал он за волнением других по поводу сербских дел.
— Паличское озеро!—крикнул кондуктор.
Иоганнес замер от испуга.
— Палич? — заикаясь, проговорил он. — Палич?
— Я так и сказал!
— Как это возможно? — Иоганнес все еще не мог подняться. — Мы ведь только-что были у .,..
— Вы выходите, сударь, или едете дальше?
— Да, да, конечно . . . Я выхожу . . .
Он постоял еще некоторое время на остановке. Его ноги
совсем не повиновались ему, и он ощущал тупую деревянную боль в позвоночнике. В конце платановой аллеи,
между двуму последними деревьями, навстречу ему сверкнул кусочек синевы. Иоганнес отвернулся. Его мучительно тошнило.
Разве озеро так близко от остановки трамвая? Да, но . . .
прежде всего нужно узнать, что случилось.
Иоганнес заметил вывеску парикмахерской. Он решил
войти. В парикмахерской люди говорят обо всем. Парикмахеры осведомлены рбо всем, что случается в округе.
Темное, тесное помещение. Пахло лизоформом. Мастер
перед единственным зеркалом брил толстого человека без
пиджака. Когда Иоганнес вошел, толстяк начал фразу:
— Утром она была еще там . . .
Он замолк и посмотрел на Иоганнеса, который остановился в дверях, как вкопанный.
— Присядьте, пожалуйста, — с приторной любезностью
предложил парикмахер,— я с е й ч а с . . . Газету угодно?
Вы уже читали экстренный выпуск? Что вы скажете, сударь. об ультиматуме? Мы все пойдем. Все!
«Не нарочно ли"они прервали разговор? До этого они
не говорили о сербах».
Парикмахер был бледен и нервен, у него был чахоточный вид. Лицо подергивалось, и бритва дрожала в его
руке. Он говорил о новом официанте ресторана и о своей
сырой квартире. Но оба наблюдали Иоганнеса в зеркало.
— Стефан уже вернулся? — спросил парикмахер толстяка.
— Он отправился вместе с полицейскими на лодке
к «Белому дому».
Иоганнес встал. Вот теперь! Теперь он должен спросить.
В это время толстый человек без пиджака тоже встал
и повернулся к нему. Он подозрительно оглядывал Иоганнеса и, казалось, чего-то ждал. У Иоганнеса захватило
дыхание.
— В ы не из Сабадки? — спросил толстяк тоном допроса.
— Н е т . . . Я иіз Тисса-Вашаіргеля.
— Так, так . . . — толстяк, повидимому, о чем-то раздумывал; он обменялся взглядом с парикмахером. — Ну,
тогда до свидания!
У дверей он еще раз обернулся и посмотрел на Иоганнеса.
— Мы все пойдем,— крикнул ему вслед парикмахер и
закашлялся, — все!
Иоганнес не сразу сел к зеркалу. Он боялся взглянуть
на свое лицо. Боялся, что оно будет недостаточно
грустным.
* Но лицо 'все-таки оказалось бледным, осунувшимся, измученным. Иоганнес почувствовал удовлетворение, точно
он исполнил какой-то долг. И он с интересом и удивлением рассматривал страдание на своем лице.
Вдруг его охватил ледяной ужас. Он н е у ч а с т в о в а л в этом страдании, написанном на его лице! Лицо
было только маской, за которой что-то оставалось; где-то
в глубине, что-то незатронутое, всегда уклончивое, неосязаемое и рассеянное. Нечто, к чему не было доступа.
Даже ему самому! Нечто непричастное к его жизни. Чуждое и одинокое.
Была ли это душа?
Неизъяснимый ужас потрясал его в то время, как парикмахер мазал страдальческую маску мыльной пеной.
— Пожалуйста, держите голову спокойно!
Как дрожит бритва в руках этого человека! Если он сейчас полоснет этой бритвой по лицу, будет ли больно? Почувствует ли он под маской эту боль? Какой глубины должен быть порез? Такая бритва легко может проскользнуть от горла до затылка. Кровь брызнула бы на зеркало. И потекла бы в пудреницу. Пудра свалялась бы
в комочки, как мука, на которую льют молоко . . .
— Прикажете одеколону и пудры, сударь?
— Почему пудру?
— Это не обязательно, — озадаченно и обиженно сказал
парикмахер.
— Нет! Я прошу! Пожалуйста, лейте одеколон и сыпьте
пудру!
Парикмахер еще долго удивленно и обеспокоенно смотрел с порога вслед странному молодому человеку.
Иоганнес подошел к озеру и медленно побрел вдоль
берега. Тут не было ни души, и озеро тоже было пустынно
и неподвижно. Как твердый синий металлический лист.
Откуда она могла спрыгнуть в воду? Это было так неправдоподобно.
Черные водяные курочки пролетели мимо. У них были
белые животики, и во время полета они казались попеременно то белыми, то черными. Водяные курочки . . .
Он их не видел много лет. Их черно-белое мельканье служит для того, чтобы преследователям трудно было оценить расстояние. Это еще старый Галлер
объяснял
в школе.
Иоганнес остановился. Он опять подумал о водяных курочках и о старом Галлере. Может быть, можно не думать о другом? Нет! Из-за него умер человек!
Иоганнес пожал плечами. Ему больше не было стыдно,
Его чувство было тяжелее стыда. Это была свинцовая
печальная последняя усталость. Он чувствовал себя покинутым всеми. Словно он один во всем мире. ^
Иоганнес -сел на дерновую скамейку у самой ,воды. На
цороге показалась беременная цыганка. Она шла беззвучными, крадущимися шагами, с опущенной головой,
глядя в землю, как собака в поисках следа. Молча остановилась она возле него и взглянула на воду голодными,
горящими глазами. Вдруг она присела на корточки рядом с Иоганнесом и вытянула обнаженную коричневую
— ' В о н там она вошла в воду, — тихо и возбужденно
прошептала цыганка. — Она не спрыгнула с плотины, как
другие. Вон там, напротив, где совсем мелко, вошла она
в воду. Она вошла очень медленно и пела. А когда вода
уже стала доходить ей до горла, она легла, как ложатся
щекой на подушку. Ее опять ищут с лодки. Видите, сударь, вон лодка!
. Иоганнес ничего не видел. Озеро было синее и пустое.
— Они могут разъезжать по воде, сколько им вздумается. Им ее не найти. Она ухватилась за водоросли.
— Как это ухватилась? — прошептал Иоганнес.
Тот кто не хочет выплыть, хватается под водой за
водоросли и крепко держится за них. Те, что прыгают
с плотины, часто сами приплывают к берегу. Но кто медленно входит в воду, сударь, тот остается внизу. Вон
там лодка! Видите?
Теперь он тоже увидел лодку. Она была далеко, у противоположного берега. Но ее было ясно видно. В ней
сидели Цуккер и господин Калач. Они шарили длинными шестами в воде. Они искали в озере Эсти Юмола.
А его не было при этом. Какое отношение имеет господин Калач к смерти Эстер? Но они все вместе хлопочут,
ищут ее. А он сидит тут один и не принимает участия в их
заботах. Но что за польза итти туда? Он все равно
был бы далеко. Он сидел бы в лодке с бледным страдающим лицом и все-таки оставался бы безучастным. Даже
к самому себе.
„
Это, вероятно, и есть душа, относительно которой Цуккер предостерегал его. Она всегда остается как бы выРУ
ключенной. Что она имеет общего со всеми вещами и
людьми?
А если бы они все умерли? Не только Эсти, но все? Это
была галлюцинация его детства. И вот она явилась снова.
Его неизбежный закон. Если бы все покинули его, он
сидел бы тут так же, как сейчас. Ему не было бы больно.
В «ем ничего не оборвалось бы, потому что эта душа ни
к чему не приросла. Она заражает собою других, будит
одиночество и не берет на себя никаких последствий. Она
убивает мимоходом и без грусти. Она всегда одинока.
— А Клара?
Клара пошла за ним. Клара там —в Тисса-Вашаргеле.
И кто знает? Она покинула его три месяца назад, а он
от этого не умер. И если они вновь встретятся, останется ли он іс нею? А что, если его душа покинет и эту
любовь? Так же, как она покинула теперь скорбь и угрызения совести? И за этой душой они хотели пойти, когда
вышли из Будапешта на Помацскѵю дорогѵ, чтобы жить
настоящей жизнью? Куда итти? Зачем? Следом за этой
душой? У которой нигде нет своего места?
Лодка приблизилась.
Приблизилась? Никогда и ничто не может приблизиться
к нему. Он был как бы вне всего, к чему іне было доступа!
Он постарался стряхнуть с себя это ощущение.
Ну, же!!
Иоганнес встал. Цыганка давно исчезла. Он шел еще
некоторое время вдоль берега и вскоре очутился перед
маленьким белым домиком с красными оконными рамами.
Перед домиком росли две акации.
Здесь жил учитель из Палича, «паромщик смерти», о КОТ О Р О М Эсти рассказывала, что все заходят к нему.
Иоганнес постучал.
Дверь сразу открылась, словно его поджидали. Из домика вышел человек с твердым, кубическим лицом, тот,
что сидел с ним в поезде и разговаривал с одноглазым.
Он держал в руке экстренный выпуск газеты об убийстве
кронпринца и прощался с учителем.
— А, добрый ден! — удивленно, но дружелюбно обратился он к Иоганнесу. — Опять мы с вами встретились!
Что вас привело сюда?
— Я хотел бы поговорить с учителем.
Иоганнес покраснел от какой-то непонятной ему самому
радости. У этого человека был такой твердый, уверенный
тон!
— Я сейчаіс буду к вашим услугам, — сказал учитель,
тоже выходя за дверь.
Они оба приветливо кивнули Иоганнесу и прошли еще
несколько шагов, потом остановились и шопотом продолжали разговор, все время показывая на газету.
Учителю было на вид за сорок. У него была круглая
лысина, напоминавшая тонзуру. Несмотря на высокие сапоги с голенищами и крестьянский жилет, он походил на
монаха. Маленькое лицо с множеством мелких морщинок. Он слегка хромал.
Иоганнес наблюдал за лицами собеседников. Они не
были похожи друг на друга, но в них была какая-то род.
ственная черта. Какое-то определенное выражение лица,
которое было сильнее сходства. Это было общее для
обоих выражение твердости и строгости. Словно их лица
были высечены из одного камня. Иоганнес вспомнил темный 'ряд рабочих лиц на вокзале в Сабадке. Из-за этих
лиц /выступало нечто 'свойственное не одному или другому из них, а их совокупности, и потому замкнутое, неприступное.
Иоганнес опять устало понурил голову.
— Войдите, пожалуйста!
Паличский учитель стоял рядом с ним и легонько дотронулся до его плеча. Они вошли в скудно обставленную,
опрятную деревенскую комнату. Белая мебель сверкала
чистотой. Пахло сырым деревом. В углу чернело пианино. У противоположной стены была сколочена из простых досок большая книжная полка. Рядом с ней на полу
лежала толстая кипа номеров «Народной воли».
— Садитесь, пожалуйста. Вы хотели поговорйть со
мной?
Учитель говорил чрезвычайно тихо. Его слова звучали
опасливо и осторожно. Его правый глаз слегка косил наружу, и это придавало его лицу такое выражение, как
будто он от времени до времени куда-то посматривает и
чего-то ждет.
— Мое имя Иоганнес Сэгеди. Я профессор будапештской консерватории и приехал в Сабадку погостить. Извините, что я к в а м . . . Я только хотел узнать, была ли1
у вас сегодня утром . . . Не видели ли вы молоденькую
белокурую девушку в голубом п л а т ы * . . . Может быть, вы
с ней говорили?
Учитель рассматривал и ощупывал свои длинные костлявые пальцы, как будто проверял, правильно ли они сидят.
— Почему вы интересуетесь этой девушкой? — помолчав, тихо спросил он, не подымая глаз.
Иоганнес вынул из кармана письмо Эсти и молча протянул его через стол. Учитель нагнулся над меню паличского ресторана. При этом он склонил голову набок, так
как мог читать только одним глазом. Его лысина блестела твердым блеском, как отшлифованный гранит.
Потом он положил письмо на стол и продолжал рассматривать свои пальцы.
— Она была у меня, — произнес он, наконец.
— Ей ничего нельзя было сказать?—прошептал Ио1
ганнес.
і і
— Она не жаловалась. Она казалась очень спокойной
и довольной. Пробовала играть на пианино какие-то
упражнения.
— Вы не з н а л и ? . .
— Я знал, что тут уже ничем нельзя помочь.
—• Неужели никак нельзя было помешать?
Бесчисленные морщинки на лице учителя натянулись, как
стальное проволочное забрало.
— Помешать, сударь? — чуть слышно переспросил он. —
Около озера устроили специальный полицейский пост,
чтобы мешать самоубийцам. А в этом году утопилось
двадцать три человека, несмотря на строжайшее запрещение. Это составляет, в среднем, два самоубийства
в месяц. Только в этом пруду. Другие прибегают к револьверу или веревке. Когда людям мешают жить, сударь,
нельзя помешать им умереть.
— Но ведь я не . . . — запинаясь, пробормотал Иоганнес. — Я не прикоснулся к ней . . .
— Вы говорите об Эсти? Г м ! . . Повидимому, ей было
с вами по-человечески хорошо. Какая-нибудь банкирская
дочка от этого бы не умерла.
— Господин учитель . . . вы думаете . . . что я виновен?
— В чем? Ах, в смерти этой девочки?
Тут только учитель впервые поднял голову, и Иоганнесу показалось, что взгляд его раскосых глаз накрыл его,
как раскинутый веер.
— Когда голодный человек умирает от куска пирожного, то виноват в этом не кондитер. Мы ответственны
за причину, а не за следствие. А этот пруд, сударь, полон
трупами. Я уже двенадцать лет наблюдаю эти смерти.
Их было больше трехсот, сударь! Могу вас уверить, что
все умерли по той же причине. За первопричину, а не за
отдельные последствия, только за эту единственную первопричину несем мы ответственность, сударь!
Морщинистое лицо учителя потемнело и стало жестким.
Он встал и медленно проковылял к окну.
— Здесь, — тихо заговорил
он, — на плодороднейшей земле народ погибает с голоду. Он мрет на пшеничных полях, которые сам обрабатывает, — Его тихий голос задрожал. — А теперь, под предлогом убийства какого-то кронпринца, его погонят на бойню. И угонят
подальше, чтобы трупы не отравляли господам воздух.
— Но в данном с л у ч а е . . . — Иоганнес боялся произнести вслух имя Эсти Томола, — в данном случае причины
смерти не были непосредственно связаны с материальной
нуждой. Скорее душевное страдание . . .
Он был огорчен, что учитель говорит об общих предметах в то время, как эта бедняжка . . .
Но учитель так резко и раздраженно повернулся к нему,
что он замолк.
— Страдания души, господин профессор? ..—Жестокая
насмешка прозвучала в его осторожном, тихом голосе. —
Это недоразумение, господин профессор! Та душа, о которой вы говорите, сама есть страдание. Она и есть сама
болезнь. Болезнь, свойственная заключенным. Арестанты
заболевают ею обычно одновременно с золотухой. Ибо
это — воля к жизни скованного человека. Она не может
пробить себе дорогу и потому исходит в тоске и
мечтах. Душа есть испарение, идущее от несвободных и
рабов! Из катакомб древних христиан она поднималась
до неба. Но иногда и в гостиных ей становится слишком
тесно. Эта душа есть пар, который со свистом вылетает
из лопнувшего котла. Его видно и слышно, потому что
он больше не участвует в работе, ничего не приводит
в движение. Много, слишком много такой души лежит
над огромной тюрьмой современного общества. Мы
ушли бы дальше, если бы ее было меньше.
— Почему вы говорите: «такая душа»? Разве есть еще
другая?
— Если хотите, мы можем назвать так то внутреннее
напряжение, которое остается в огромном общем котле и,
не отделяясь в самостоятельные маленькие облака, способствует общему движению. Облачки остаются вдоль
пути, господин профессор, как бы красивы и интересны
они ни были. А поезд идет дальше. Большой поезд идет
дальше и пробивает себе путь. Вопреки всем мертвым,
которых будет еще гораздо больше. Гораздо больше,
господин профессор!
Учитель медленно проковылял обратно к столу и сел.
— Вы музыкант, — сказал он через некоторое время,
разглядывая свои пальцы. — Ну, вот, я хочу сообщить
вам, что в юности я был лирическим поэтом.- И довольно
одаренным, мне кажется. Я писал мистерии души и уже
пользовался успехом, когда попал сюда, к озеру, к этому
запасному выходу из жизненной тюрьмы. И тут, приематриваясь к этому умиранию, я стал «паромщиком смерти»,
как меня называют окрестные крестьяне. И тогда постерпенно моя душа с ее мистериями вернулась в паровой
котел. Это не было жертвой или отречением. Напротив.
Это была естественная воля к жизни. Желание ехать
в общем огромном поезде. Желание жить настоящей живой жизнью, а не лежать на дне какого-нибудь прекрасного, синего Паличского озера души. Моя прежняя
«душа» просто-напросто влилась ів одну общую гигантскую силу, обладающую таким гигантским и надежным
смыслом, какого не может и вообразить никакой измученный мыслями индивидуальный мозг.
Эти слова казались Иоганнесу чуждым« и іне имеющим«
к нему никакого отношения. Они звучали откуда-то издалека. Он наткнулся на них, как натыкаются в темноте
на твердый предмет. И какая-то громада стала перед
ним, как гора, выплывшая из окружавшего его зыбкого
тумана. Чуждая, грозная, незнакомая, но из твердого,
крепкого, надежного камня. И она притягивала его, как
магиит. Все это казалось Иоганнесу страшным сном. Он
как бы слышал незнакомый язык с другого берега, и этот
язык звучал, как родной.
В это, время раздался резкий стук в дверь. В комнату
вошло трое крестьян. В широких овчинных тулупах, в тя-
желых сапогах, с загорелыми костистыми лицами и с общей темной строгостью взгляда. Они внесли с собой густой запах теплой земли.
Не обнажая голов, они молча подали учителю руки.
Затем, словно знакомые со всеми, кто мог бы встретиться
им в этом доме, они протянули руки Иоганнесу. Жесткие,
большие, теплые руки, с крепким пожатием.
— Добрый день, товарищ! — сказал один из них.
Кровь ударила Иоганнесу в лицо. Он боязливо взглянул на учителя. Тот встал и, прощаясь, протянул ему
руку. Его косой глаз смотрел мимо Иоганнеса.
— Благодарю вас, — еле слышно произнес Иоганнес и
медленно пошел к двери.
Но у выхода он остановился. У него было ощущение,
что он сейчас ступит в пропасть. В ярком солнечном
свете местность открылась пеіред ним, как ледяное безвоздушное пространство. Непроходимое, бездонное. И синее Паличекое озеро было наполнено трупам« до краев.
И © темнозеленой кукурузе лежал« невидимые трупы.
Колени Иоганнеса дрожали, холодный пот выступил на
лбу. Его обуял удушливый страх. Он ухватился за дверную ручку.
Дверь открылась, и Иоганнес, шатаясь, вернулся в комнату.
Учитель и трое крестьян в овчинных тулупах сидели
вокруг стола и тихо о чем-то говорили. Все четверо обернулись к вошедшему. Все четверо с тем же твердым,
серьезным выражением.
— Господин
учитель, — пролепетал Иоганнес, — позвольте мне немного остаться у вас.
Четверо мужчин молча посмотрели друг па друга и,
казалось, пришли к какому-то соглашению. Потом они
обменялись кивками.
— Вы можете остаться, — тихо и ласково сказал учитель. — Тут есть еще одна комната. Вы можете пройти
туда.
Он провел Иоганнеса в маленькую смежную комнату,
полную книг и газет, и закрыл за ним дверь.
АГАТА
И
Ж А Н Д А Р М Ы
Арпад Цуккер и господин Калач весь день разъезжали
по озеру и шарили длинными шестами по дну в тех
местах, где его можно было достать. Эсти Томола нигде
не было. В два часа неожиданно разразилась гроза.
Лодку чуть не опрокинуло. Цуккер упал в воду, из-за
того что его длинный шест увяз в тине, но господин Калач во-время схватил своего спутника за воротник. Белый
жилет господина Калача стал грязным. Но Эсти Томола
нигде не было.
В это время Ленке Зомбори стояла с Даниэлем Кашнеи
на улице перед больницей.
Когда герцогского отпрыска, с тяжелыми ожогами, привезли ночью в больницу, Ленке ворвалась в палату и не
хотела уходить. Наконец, два санитара вывели ее. Тогда
она осталась на улице у ворот. Даниэль Кашня стоял вместе с ней. Так они дежурили іс трех часов утра.
Агата до одиннадцати часов ждала в квартире у Зомбори возвращения Иоганнеса. Она бегала взад и вперед
по пустым комнатам, судорожно сжав маленькие кулачки.
Только Гера остался с ней. Он сидел в углу на качалке
еще тише, чем обычно. Лишь его озабоченный, тяжелый
взгляд непрерывно следил за беспокойной девочкой.
— Нет, нет! — х н ы к а л а она. — Это нехорошо! Это нехорошо! ' Таких людей нельзя оставлять одних!
Ее бледное креольское лицо было измучено бессонной
ночью. Большие черные заплаканные глаза были воспалены и налиты кровью.
— Он должен немедленно вернуться к тете Кларе. Сейчас же, сию минуту! Здесь какой-то сумасшедший ад!
Она 'опять посмотрела в окно и заколотила по стеклу
маленькими кулаками.
і
.. • • -»•
— Куда он пропал, Гера? Что он сейчас делает? Господи, господи, только бы с ним еще чего-нибудь не случилось !
Она вдруг обернулась.
— Он не вернется, Гера! Мы должны сейчас же поехать
в Палич. Старик полицейский видел, как профессор садился в трамвай. Мы должны его найти, Гера. Иначе —
я не з н а ю . . .
Она всхлипнула и выбежала из комнаты.
Гера молча поднялся и пошел за ней.
На остановке у Паличского озера случайно стоял толстый банщик. Он видел Иоганнеса у парикмахера, а парикмахер видел, как он направился к озеру и пошел вдоль
берега. Е г о видела еще какая-то цыганка.
Они обошли вокруг озера. Агата бежала так быстро,
что Гера с трудом поспевал за ней. Ее буйные, курчавые волосы развевались по ветру.
Они искали Иоганнеса в кукурузном поле. Они искали
его в лесу акаций. Потом разразилась гроза. Но они
продолжали искать. Размокшая земля тяжело прилипала,
к их ногам.
Иногда Агата останавливалась и, приставив руку ко рту,
звала задыхающимся голосом:
— Господин п р о ф е с с о р ! . .
Профессор Иоганнес! —
Дождь и слезы текли по ее бледным щекам.
Когда они проходили мимо маленького белого дома
учителя, Гера сказал:
-— Мы спросим паромщика смерти.
Они постучали, но никто не отворял. Гера подошел
к окну и постучал вторично. Ему показалось, что кто-то
выглянул сквозь занавеску. Прошло довольно много
времени, наконец, дверь открылась, и на пороге появился
учитель. Он прикрыл за собой дверь.
Агата спросила его, не видел ли он стройного молодою
человека в сером костюме. Молодого человека с рыжевато-белокурыми красивыми кудрявыми волосами, с большими синими, красивыми глазами, с узким и очень печальным лицом.
Учитель косил глазом мимо нее и молчал.
— У него длинные, красивые руки, — заплакала Агата.—
Он музыкант.
— А почему вы интересуетесь этим молодым человек о м ? — тихо и осторожно спросил учитель.
— Я его ученица, — плача, сказала Агата.
— Давно ли вы в Сабадке?
— Я ? Со вчерашнего дня. Но какое это имеет отношение к делу. Вы его видели или нет?
— У этого господина еще много знакомых в Сабадке,
которые его ищут?
— Нет. Только мы двое ищем его. Только мы одни, —
снова заплакала Агата.
— Я видал такого молодого человека. Он шел по направлению к лесу.
Учитель подождал на пороге, пока они не скрылись из
глаз. И только тогда он медленно открыл дверь и вошел
в дом.
Наступил уже вечер, когда Агата и Гера проходили
мимо жандармского поста. Гера вел девочку под руку;
она спотыкалась от усталости.
— Мы должны заявить, что профессор исчез.
Они вошли в дежурную комнату. Пустое длинное помещение. По одной стороне шесть железных кроватей, по
другой стороне длинный стол. Кисловатый мужской запах ударил им в нос. Пахло солдатским хлебом, табаком,
сырыми сапогами и смазочным маслом. Ружья стояли
в козлах, в ряд у стены. Над ружьями висели кивера с султанами из петушиных перьев. За длинным столом сидели
четыре молодых жандарма. У каждого была расстегнута
верхняя пуговица рубашки. Они ужинали на блестящих
жестяных тарелках. У каждого справа рядом с прибором
лежал твердый целлулоидовый воротничок.
Это были здоровые, сильные парни. Они вели себя как
школьники.
У окна за отдельным столиком сидел фельдфебель. Его
грубое лицо было изрыто оспой, в толстых усах нехватало в одном месте волос. Здесь наискось по губам проходил шрам. Фельдфебель ел из фарфоровой тарелки.
У него также была отстегнута верхняя пуговица рубашки,
и также справа от тарелки лежал твердый целлулоидовый
воротничок.
— Добрый вечер!
— Что вам угодно?
Фельдфебель поверх ложки взглянул на входящих.
— Мы пришли заявить об исчезновении одного господина.
Тогда фельдфебель вытер рот большим красным носовым платком. Потом он надел целлулоидовый воротничок. Четыре жандарма за длинным столом тоже надели
воротнички, после чего спокойно продолжали есть.
Фельдфебель же встал и вытащил толстую записную
книжку.
— Садитесь. Я попрошу вас дать мне более подробные
сведения.
Он раскрыл книжку и послюнил кончик карандаша.
— Его зовут Иоганнес Сэгеди, — начала Агата; у нее
стучали зубы, ее лихорадило. — Он профессор будапештской консерватории. Ему двадцать шесть лет.
— Будьте добры, фрейлейн . . . Прежде всего, как вас
зовут?
— Агата Штернберг.
.
— Вы его родственница?
— Я его ученица.
— Разве у него нет семьи?
— Он только гостил в Сабадке. Он жил у фраѵ Зомбори.
Агата снова начала тихо плакать.
— Ну, маленькая барышня, не надо сразу пугаться.
Когда же ушел этот профессор?
— Он ушел сегодня утром в десять часов.
— Не оставил ли он прощального письма?
— Нет.
Фельдфебель закрыл записную книжку и взглянул на
четырех молодцов. Молодцы взглянули на него.
— Сказал ли он что-нибудь подозрительное, когда
ѵходил?
_ Н е т , — с плачем ответила А г а т а , — он ничего не говорил.
Фельдфебель всунул записную книжку обратно в карман и снял с шеи твердый воротничок. Четыре жандарма
тоже сняли воротнички и положили их справа от тарелок.
— Может быть, этот господин уже успел вернуться
домой? — ФельдФебель сел обратно за свой стол и положил воротничок рядом с тарелкой. — Если бы мы искали
каждого, кто • поздно приходит домой, маленькая барышня, у нас было бы слишком много работы.
Он снова принялся за еду. Четыре красивых молодых
жандарма хихикнули, как школьники.
— Нет, господин жандарм, — всхлипывала Агата, — это
совсем не то. Он не просто так ушел. Утром он получил
письмо Эсти Томола. Он был ужасно взволнован и
сразу же поехал к Паличскому озеру.
Фельдфебель положил ложку и опять вытащил свой
огромный красный носовой платок.
— Т а к . . . Это относится к делу Томола. Где письмо?
— Он взял его с собой.
— А почему он был взволнован?
— Потому что он д у м а е т . . . он такой человек . . . потому что ему сказали, будто он в этом виноват.
Фельдфебель неторопливо надел твердый воротничок,
и четверо остальных тоже надели воротнички.
— Так . . . Говорят, что профессор виновен в ее смерти?
— Нет, нет, господин жандарм! — Агата вскочила и подошла к столу фельдфебеля. — Он совсем в этом не виноват! Он ей ничего не сделал! Ничего!
— Не волнуйтесь, маленькая барышня! Мы это расследуем. Итак, последним его местожительством была квартира фрейлейн Зомбори?
— Что вы от него хотите? — испуганно закричала
Агата. — Вы ничего не можете расследовать. Вы в этом
ничего не понимаете!
— Осторожнее в выражениях, маленькая барышня: мы
должностные лица!
— Будьте сто раз должностными лицами, — воспаленные глаза Агаты дико сверкнули, — он артист! Разве вы
может понять душу артиста? Его душевные страдания?
Фельдфебель провел рукой по своим разорванным
усам и многозначительно подмигнул жандармам. Они
переглянулись с ним и фыркнули.
— Душевные страдания? Так . . . так . . . Мы их хорошо
знаем, маленькая барышня.
В этот момент зазвонил телефон. Фельдфебель поднес
трубку к уху, вытянулся и щелкнул каблуками.
— Честь имею доложить, господин капитан, — фельдфебель Чекк . . . Восемь человек в патруле, господин капитан . . . У учителя в «белом доме»? Никак нет, господин
капитан, мы ничего не з а м е т и л и . . . Так точно, господин
капитан, завтра в пять утра проводить с вокзала сдовац-
ких жнецов . . . Слушаюсь, господин капитан! Быть. наготове . . . удвоенное число п а т р о н о в . . .
іак точно,
господин капитан!
„„»mm
Фельдфебель положил телефонную трубку и кивнул
жандармам.
— Ружья на-плечо!
Четверо парней вскочили.
Они мигом оыли уже
в киверах Со звоном и грохотом взлетели ружья на плечи.
В однѵ секунду они были готовы и, вытянувшись, стали
в ряд. На их красивых лицах было радостное возбуждение.
— Примкнуть штыки!
,
— Господин фельдфебель, что вы сделаете с професС0
— М Нам теперь не до этого. Я прошу фрейлейн покинуть
А г а Р т 7 х о т е Г е щ е что-то сказать, но Гера молча взял ее
за руку и вывел из комнаты.
Де
Они поехали назад в Сабадку. Иоганнес ведь мог уже
вернуться домой.
Но его не было. Ленке Зомбори лежала одетая на кровати с фотографической карточкой сына. Она громко
кричала, плакала и кидалась из стороны в сторону.
Даниэль Кашня должен был силой держать ее, чтобы она
не вылетела из кровати.
— Иоганнеса тоже нет! — закричала она, когда Агата
вошла в к о м н а т у . - И о г а н н е с а тоже нет! Все, все, все!
Она зарыла лицо в подушки.
Даниэль Кашня шопотом рассказал Агате и 1 ере, что
герцогский отпрыск спасен, но что он, вероятно, потеряет
зрение, так как лицо его совсем сожжено.
— Пусть он умрет! — крикнула с кровати Ленке Зомб с р и Пусть он умрет, если его лицо, его прекрасное
лицо сожжено. А я" пойду следом за Эсти в озеро. Зачем
нам жить? Вот мой сын, - кричала она, размахивая фотографией. - Таким был мой прекрасный сын, а теперь его
Л
Т а н ™ К Н а ° ш н 0 я ! подскочил к ней. На ее губах выступила
! ! н е надо так плакать, — пробурчал Кашня, — м ы все
втроем еще будем счастливы в Галамбосгофе. Мирно поживем все строем. Если он уже не такой красавец, т о есть
П е
311
надежда, что из него еще выйдет настоящий человек. Вам
незачем убиваться.
Он поправил подушки и осторожно уложил ее.
Потом он на цыпочках прошел в кухню, приготовил
яичницу с салом, отрезал два ломтя хлеба и поставил еду
перед Агатой и Герой, которые, молча и неподвижно уставившись в одну точку, сидели рядышком на диване.
— Мне нужно немедленно ехать к тете Кларе в ТиссаВашаргель.
— Подождем до завтра, — сказал Гера. — Мы ее только
испугаем. А ночью все равно сделать ничего нельзя.
Кашня опять прошел на цыпочках мимо них. Он принес
откуда-то простыню и одеяло.
— Я вам сделаю постель на диване, фрейлейн А г а т а , —
зашептал он. — Мы с Герой ляжем спать ів кухне.
Затем он еще раз тихонько подошел к двери и заглянул
к Ленке Зомбори. Она как будто немного успокоилась.
В 'темные окна забарабанил дождь. Ночью опять была
гроза.
ДУША
И
К Р О В Ь
Дождь хлестал в темные окна.
Иоганнес с открытыми глазами лежал в темноте на
узком и жестком диване, на котором учитель приготовил
ему постель. Он слышал шаги хозяина в соседней комнате.
Он уже несколько часов прислушивался к этим тихим,
прихрамывающим шагам, непрерывным и ритмичным, как
сердцебиение. Они заставляли пульс Иоганнеса биться
им в такт.
Раз он услышал тихий стук в окно и шопот нескольких
голосов. И этот шопот и звук прихрамывающих шагов,
казалось, никак не могли отзвучать в ночной тишине и
оставались в полу и стенах.
За ужином Иоганнес долго разговаривал с учителем.
Это было жутко и мучительно. Он слушал резкие, суровые
слова о труде, о деньгах, о хлебе. О суровой повседневной
действительности, в которой он сам жил, не замечая ее.
Иногда это вызывало отвращение, как вид собственных
внутренностей. Ведь они существуют, это тоже действительность . . . но . . .
Многого он не понимал, иное было ему невыносимо, и
все казалось направленным против него. А все-таки он
хотел это слышать. Что-то в нем самом цеплялось за эти
мысли, потому что они были осязательны и определенны.
Минутами Иоганнесу казалось, что слова учителя уводят
его в неприятельский стан. С болезненным беспокойством
он чувствовал в этом какое-то предательство.
Тогда Иоганнес рассказал учителю всю свою историю.
Учитель только мял одной рукой другую и рассматривал
:вои пальцы. Он не проронил ни слова в ответ. Потом он
."легка кивнул головой, приготовил ему постель на диване
1 казался при этом вполне спокойным. Но лишь только он
остался один в соседней комнате, как начал ходить взад
и вперед. И теперь шагал непрерывно уже несколько часов.
Внезапно тихо отворилась дверь. На пороге появился
учитель со свечой в руках. Пламя свечи трепетало, и морщинистое, бледное лицо учителя тоже как бы колыхалось.
Свет отражался в белке его косого глаза и придавал его
лицу странное, восторженное выражение. В дверях он
остановился. Повидимому, он не видел, что Иоганнес
лежит с открытыми глазами, Иоганнес же, охваченный
странной робостью, не шевелился.
Учитель постоял минуту в дверях, затем повернулся и
хотел закрыть за собою дверь. Иоганнес сел на кровати.
— Я не сплю, — прошептал он.
— Вы не спите? Я только хотел посмотреть, удобно ли
вам. Но если вам не спится, я немного посижу с вами.
Учитель говорил еще тише, чем обычно. Но в его голосе
слышалась какая-то напряженность, какой-то сдержанный
жар. Он поставил свечу на стол и сел. Потом молча поглядел на темные окна, по которым барабанил дождь. Его
огромная тень колыхалась на стене.
— Дождь скоро перестанет,—наконец, сказал он, точно
ожидая, что Иоганнес вставит слово.
Но Иоганнес молчал. Он знал, что учитель пришел поговорить с ним. Он ждал.
— Вероятно, вы думаете, господин Сэгеди, что рассказали мне только трагическую любовную историю? — Учитель перевел взор на свои пальцы. — Но никакого «только»
не существует.
Иоганнес молчал.
— Не существует никакого «только». Если целое сгнило,
то это отражается и на атомах. Из одной маленькой
любовной истории можно сделать выводы о качестве всей
социальной постройки.
Повидимому, учитель все еще ждал от Иоганнеса реплики. Но Иоганнес молчал. Оін чувствовал, что уже назрело
и бьет через край все, что он должен был сейчас услышать.
Учитель вдруг прямо взглянул на Иоганнеса.
— Знаете ли вы, господин Сэгеди, что вы бунтовщ и к и ? — тихо и осторожно сказал он.
Иоганнес молчал.
— Пассивные бунтовщики. Эмигранты. Вы не могли и
не хотели больше жить в нашем мещанском обществе. Но
вместо того, чтобы бороться против него, вы из него ушли.
Ушли на проезжую дорогу. Вы стали бродягами духа,
господин Сэгеди!
Иоганнес молчал.
— Вы хотели найти действительность. Не мертвую,
а живую действительность. И вы побежали за какой-то
оторвавшейся, лишенной корней душой, которая возникает именно там, где уже нет больше пути для настоящей
действительности!
Он встал и проковылял к окну.
— Дождя больше нет.
Учитель открыл окно и долго молча смотрел в темноту.
Луна прорывалась сквозь рваные, летящие облака, и бесконечные, тихие пшеничные поля, казалось, дико волновались в беззвучной буре теней.
Хороший кусок земли! Все это принадлежит графу
Пальфи. Все население могло бы жить с этой земли. Она
приносит только три процента. Графу больше не нужно.
А голодный народ, к тому же, работает дешевле.
Учитель повернулся, хромая, подошел к Иоганнесу и
остановился у самой кровати.
— Господин Сэгеди, — сказал он, глядя Иоганнесу
прямо в лицо, —• мы были последним поколением. — Его
тихий голос обрывался и дрожал от волнения. — Наша
дифференцированная духовная жизнь стала беспредметной и беспочвенной. Наш интеллект стал похож на пустой
желудок, который сам себя пожирает. Боли опустевшего
желудка души. В этом и заключались наши трагедии. Но
история человечества не знает трагедий, она знает только
кризисы. Ибо история идет дальше. Не взирая на смерть
миллионов, она идет дальше. И если при этом расстреливают толпы людей, то исторически — это естественная
смерть, а не трагический конфликт. Неразрешимые трагедии бывают только у отдельных, разрозненных единиц.
Это мертвые рукава реки, живой поток целого течет
дальше. И только целое есть действительность. Там, где
начинается трагический конфликт, действительность прекращается.
Учитель облокотился рукой на стол и сел. Он принужден
был сесть, потому что у него дрожали колени. Он опустил
голову. Пламя свечи отражалось в его гладкой, твердой
лысине.
— Господин учитель, — наконец, начал робко Иоганнес.
Он чувствовал, что должен возражать. Не ради себя,
а ради этого человека, который когда-то был поэтом,
а теперь ночью пришел к нему и сидел тут с опущенной
головой и дрожащими коленями.
— Господин учитель, разве возможно, чтобы вся
великая тоска, вся страстность чувства и мысли, вся
душевная чуткость — вся эта внутренняя культура, —
чтобы все это было абсолютно бессмысленно, незначительно и не ценно?
— Три столетия она росла, полная смысла и значения,
и отождествляла собою сознание человечества. Ее называли великой буржуазной культурой. Но пока она росла
все выше и выше, земля успела повернуться. И эта культура повисла в облаках.
— Разве нет будущего, которое предощущается и предугадывается душой в этих «облаках»?
Учитель поднял голову.
— Разумеется, — его тихий голос опять стал спокойным
и осторожным. — Разумеется. Когда внизу, на земле,
горит, облака окрашиваются в красный цвет. И часто дальний пожар узнают прежде всего по окраске неба. Однако,
нелепо было бы посылать пожарных в облака.
Он опять встал.
— Но пылание облаков несомненно прекрасно. Эстетическое наслаждение остается даже в том случае, когда
внизу, в огне, погибают люди.
Вдруг он вытянул руку.
— Смотрите! — неожиданно громко сказал он. — Там,
кажется, тоже что-то горит.
Иоганнес выглянул. На черном горизонте появилась
тонкая красная черта, как кровавая трещина.
— Flo всей вероятности, это графские амбары, — протяжно «сказал учитель и особенно тщательно закрыл окно.
Он снова сел к столу. Е г о лицо было спокойно и твердо.
Бесчисленные тонкие морщинки натянулись, как стальное
проволочное забрало.
Они долго молчали.
— Господин учитель, — снова начал Иоганнес, — разве
нет для души, для д у х а той глубины, которая открывается
лишь за поверхностью материальной действительности и
все же хранит в себе смысл целого?
— Глубины? — Учитель рассматривал свои п а л ь ц ы . —
Это слово я тоже когда-то очень любил. Теперь оно мне
несколько неясно. Глубина? Откуда и куда опускается
лот? Глубина? Она существует. Но мне думается, это
исторически-временное понятие. Видите, эта прекрасная
плодородная венгерская равнина была когда-то морским
дном. Она была глубока и доступна только немногим водолазам, если таковые были. Она была таинственна и представляла собой почти потусторонний мир. Теперь она
стала почвой для людей, ее обрабатывающих, и добрый
хлеб растет на ней для всех. А то, что
остается
в г л у б и н е, господин Сэгеди, не имеет для нас никакого
значения. Жизнь проходит мимо него.
— А музыка? — прошептал Иоганнес.
— Музыка? Господин Сэгеди, в живой действительности много музыки. Цветы благоухают. Это самое прекрасное и, может быть, самое главное. Пчелы нуждаются
в этом запахе, и ціветы нуждаются в пчелах. Только отфильтрованный аромат фабричных д у х о в не имеет
своей функции в здоровой органической жизни.
— Господин учитель . . . скажите . . . Может быть, мы
больны?
Учитель посмотрел на Иоганнеса.
— Вы говорите о наших «духовно-чутких», «тонких» и
«глубоких» с дифференцированной внутренней культурой? . . Но кто страдает от этой болезни, тот знает о ней.
jJBce здоровое и живое в нем знает о болезни и защищается.
Отсюда страх, боль, отчаяние и протест.
— Я думаю, что мое дело очень плохо.
— Вы, как рыба на песке. Вам нужно только попасть
в воду. Вы бы сразу поплыли.
Снаружи донесся металлический звук, словно бряцание
ружей. Учитель внезапно задул свечу.
— Спокойной ночи, — тихо сказал он. — Попытайтесь
заснуть. Я думаю, что когда-нибудь вы все это прекрасно
поймете. Спокойной ночи! Мне придется разбудить вас
очень рано. Мне нужно вам еще кое-что сказать.
Он вышел, прихрамывая, из комнаты и закрыл дверь.
На улице слышались шаги. Несколько человек прошло
мимо дома. Потом все стихло.
Иоганнес вскоре заснул. Он знал, что спит, и хотел спать.
Ему казалось, что он куда-то нырнул — в глубокое,
темное . . . Потом ом почувствовал, будто снова выплывает Учитель стоял рядом и тряс его за плечо,
нч свет.
__ Вы видели дурные сны, господин Сэгеди! Іеперь вы
Он открыл глаза. В комнате было светло. Он ощупью^олжны встать. Мне еще нужно поговорить с ^ в а м и ^ о о
стал искать часы. Но не нашел их, хотя положил рядом >дном серьезном и важном деле. А времени у нас очень
с собой на стул. Он встал и принялся искать их в жилетном пало.
[і/IV/*
«
и
•
кармане. Было очень странно: он не нашел кармана в своем Тихий
АГІЛГАГ1
4
голос был такой -непреодолимо
твердый,
такой
жилете. На стуле, вообще, висели какие-то совершенно 0 П ределенный и настоящий. Это уже не был сон. Иоганнес
другие, чужие вещи. Он взглянул на дверь, ибо услышал лубоко вздохнул.
.
прихрамывающие шаги учителя. Он хотел выйти к нему — Доброе утро, господин учитель! Я сейчас буду готов.
и протянул руку, чтобы взяться за ручку двери. Но на Э.н вдруг почувствовал себя легко и радостно, как ребеэтом месте не было никакой двери. Это был книжный ю к перед школьной прогулкой. Возбужденный нетерпешкаф. И комната вообще была какая-то странная, с о в е р - ^ в ы м 'ожиданием, он начал быстро одеваться,
шенно иная . . . Удушливый страх сжал ему горло, он Учитель пришел опять. Он принес стакан теплого молока
хотел п о з в а т ь .
и хлеб со свиным салом.
Тут он открыл глаза и увидел себя в постели. Комната
Завтракайте, милый Сэгеди, и слушайте меня.
была залита утренним солнцем. Он глубоко вздохнул и сел. Иоганнес покраснел. Учитель сказал не «господин
Часы были на месте, вещи были на месте, и маленькая Сэгеди», а просто — «милый Сэгеди»!
комната была такая же, как вчера. Он встал и начал одеПосмотрите в окно. Видите там, перед лесом, у поля
ваться.
толпу людей?
Но тут он заметил, что в окнах было совсем черно. Разве
Иоганнес выглянул в окно. Синевато-серые уходили
они были завешены? И откуда шел этот яркий свет? О н п о л я к чистому, охваченному зарей, горизонту. В нежных
подошел к окну. На дворе была ночь. Плотная, тинистая пастельных тонах являлась земля, как сладострастный
мгла окутывала землю. Странный мрак! Он как будто утренний сон. Напротив леса стояла большая толпа, і а м
J *
nt-лмалигь как
пришел, остался и никогда больше не пройдет. Иоганнес было
около д в у х с о т человек. ТЛ-.Г
Их косы вздымались,
знамена,
они
казались
колючей,
жесткой
порослью
самой
в ужасе обернулся. В комнате было светло и солнечно. Он
вскрикнул и открыл глаза. Он лежал в кровати. Холодный земли, волнующейся от нервного ветра.
— Это безземельные крестьяне, Сэгеди! — тихии голос
нот выступил у него на лбу. Он подозрительно оглядел
комнату. Теперь все было в порядке. В окне горела утрен- Звучал теперь звонко, к а к отточенный твердый металл,
няя заря. Иоганнес ощупал себя. Ощупал кровать. Потом э т о ж н е ц ы , которые жнут хлеб и не имеют его достаон осторожно встал. Е г о горло еще было сжато жутким Т О чно, чтобы пережить зиму. Они устроили стачку. И вот
чувством тревоги. Но все было в порядке. Он уже был на- 'сегодня их хотят заменить штрейкбрехерами, голодными
половину одет. Он уже надел ботинки и подошел к ма- словацкими крестьянами. Эти люди с косами в Р У ™ *
ленькому железному умывальнику, который учитель вчера хотят насильно воспрепятствовать этому. Но вся жандар
наполнил для него. Иоганнес налил из кувшина немного мерия округа поднята на ноги. Я боюсь, что сегодня здесь
воды в таз. Но . . . он не чувствовал воды. Видно было, прольется кровь. В ы можете в этой беде оказать нам
как она блестит, слышен был ее плеск. Но его руки про- ѵслугу. Совсем не обязательно считать мои вчерашние
ходили сквозь нее, как сквозь воздух,, и оставались сухи. слова правильными, чтобы чувствовать, какая тут совершается жестокая несправедливость. Вы можете нам
В о д ы не было!
Сердце его остановилось от ужаса. Он хотел кричать. Но помочь, Сэгеди! Хотите?
не мог издать ни звука.
Это были деловые, сухие слова. Но они словно горячей
И тогда он опять открыл глаза. Он лежал в постели. с т р у е й обдали Иоганнеса. Это шло не от учителя. Это шло
оттуда, от широких полей, от жнецов, стоявших у этих
И слышал еще свой крик.
Т / Г � ^ Ч
D O
319
318
І
полей с высоко поднятыми косами, от плодородной,
черной земли.
У Иоганнеса подкатил ком к горлу. Его глаза увлажнились. Он протянул учителю руку.
— Хочу!
— Это услуга небольшая. Но очень важная. Никто неі
должен знать, что этот домик у Паличского озера имеет]
какое-то отношение к стачке. Но я боюсь, что нам этого
не избежать.
Учитель выглянул в окно и нахмурился. Его морщини-|
стое маленькое лицо было бледно после бессонной ночи,|
но, казалось, пылало каким-то внутренним огнем.
— Да. Т о г д а ко мне, повидимому, придут сегодня с визитом. Но кое-каких вещей они ни в коем случае не]
должны здесь найти.
Он вытащил из кармана пиджака пакет, завернутый
в сишоЮ1 бумагу и тщательно перевязанный бечевкой.
— Этот пакет должен быть унесен отсюда и передан
в Тиаса-Вашаргеле по адресу, который я попрошу вас запомнить; записывать его нельзя. Вас в этой местности не
знают. Вы ни в ком не в ы з о в е т е подозрений. Никто не
знает, что вы были у меня. Поэтому я сразу подумал, что
вы можете помочь нам. Это не безопасно, Сэгеди! И потому я должен предупредить вас о содержимом пакета.]
Тут прокламации и картотека имен, которая не должна
быть найдена. Вы понимаете меня, Сэгеди? Этот пакет
ни в коем случае не должен быть найден у вас. Вам самому
это грозит большими неприятностями, а носители этих
имен погибнут. — Учитель встал. — Я уверен, что вы не
трус, Сэгеди! Хотите сослужить нам эту службу?
Иоганнес тоже встал. Он не мог отвечать. Е г о лицоі
пылало. Он схватил пакет.
— Пойдемте, — сказал учитель. — Перейдем в другуюі
комнату.
В смежной комнате стояли те трое крестьян, которые
приходили накануне вечером. Они стояли в овчинных
тулупах и молча, напряженно смотрели в сторону леса. Все
трое повернулись к вошедшим.
— Он это сделает, — сказал учитель.
Три темные г о л о в ы молча кивнули Иоганнесу, три пары
глаз взглянули на него так тепло, так доверчиво, так породственному, что у Иоганнеса замерло сердце.
Это был тот же суровый железный взгляд строгой
серьезности, неприступно замкнутое единое выражение
многих. Но теперь Иоганнес вдруг почувствовал, что он
находится внутри этой неприступной стены, что его о о х в а тила держит и уносит какая-то могущественная сила.
— ' В ы должны пройти через кукурузное поле, позади
плотины, — сказал один из крестьян, — т а к вам ближе
всего к Камаразскому вокзалу.
-— Если вас все-таки заметят и начнут преследовать и
вы увидите, что вам не удастся улизнуть, сожгите этот
пакет, — с к а з а л другой. — В ы уже знаете, в чем дело.
Спички при в а с ?
„
Г а
.
Т у т подошел третий. Это был глубокий старик. Седой
и беззубый. Он положил Иоганнесу руку на плечо.
— А если в а с поймают, -сын мой, — хрипло сказал о.н, —
вы ничего не знаете. У здешних жандармов мертвая
хватка. Но если человек ничего не знает, он именно ничего
не знает.
В это мгновение снаружи донесся шум. Он шел со стороны леса, растянутый и мелодичный, как дальнии раскат
грома. Толпа, стоявшая у большого поля, ревела. Это был
голос стихии.
Мужчины подскочили к окну.
Группы жнецов были в волнении. Вся толпа казалась
одним живым существом, одной огромной медузой, которая вздрагивая, меняла свои очертания и вытягивалась
вдоль поля, растопырив с в о и реснички. Ибо к о с ы торчали в в е р х и были прикреплены не и о д прямым углом,
как обычно, а прямо к палкам.
— В о т они' — глухо сказал один из крестьян и резким
движением плеча, с каким-то невыразимым упрямством,
вскинул тулуп.
Другой поплевал на свою большую мозолистую руку и
! спокойно, хладнокровно растер слюну.
— Идем' — сказал он и повернулся к в ы х о д у ,
і
Первый слегка толкнул Иоганнеса кулаком в бок и окинул его горящим взглядом.
— Делай свое дело, товарищ!
Оба вышли из комнаты. На дороге со стороны леса
показалось облако пыли. Эскадрон жандармов примчался
галопом и остановился примерно в ста шагах от жнецов.
Было тихо. Командир проехал еще шагов на двадцать
вперед, поднялся в седле и что-то сказал крестьянам. Слов
ніе было слышіно. В ответ опять раздался раскатистый рев.
Яростнее и грознее, чем раньше. Косы колыхались, как
стебли на ветру. Командир выхватил саблю. Она искрилась
в первых солнечных лучах.
— Смотрите . . . там, — хрипло сказал старик-крестьянин, — в лесу!
Из-за деревьев вынырнула вдруг цепь жандармов.
Тридцать-сорок человек. Штыки блестели. Султаны, как
гривы, развевались по ветру.
— Может быть, их еще можно отослать домой? —
хрипло опросил старик. — Ведь это все напрасно!
Учитель ответил не сразу. Он стоял у окна неподвижный,
бледный, с нахмуренным лбом и сжатыми губами.
— Они не пойдут, — тихо сказал он. — И не надо им
уходить. Если тут лягут несколько человек, господам
в парламенте придется заговорить об этом. Они не захотят
иметь дома войну как раз перед внешней войной. Если же
крестьяне уползут, как побитые собаки, они пропали.
— Тому, кто останется лежать, не придется заботиться
о хлебе на зиму, — сказал старик. — Пойду-ка погляжу.
Он оправил движением плеча свой овчинный тулуп
и ушел.
Цепь жандармов вышла из лесу и надвигалась на крестьян со штыками наперевес.
Косы медленно опустились, как рога, готовые к удару.
Учитель глубоко и тяжело вздохнул.
— Надо все-таки пойти, — сказал он. — Может быть,
еще удастся поговорить с жандармами.
Он обратился к Иоганнесу.
— Итак, теперь пора, Сэгеди! Вам надо немедленно
итти. И итти быстро. Адрес, который вы должны запомнить, следующий: Ф.раиц Доінат, в Тноса-Вашаргеле,
Телепесштрассе, 27. Повторите, пожалуйста.
— Франц Донат, Тисса-Вашаргель, Телепесштрассе, 2 7 , —
повторил Иоганнес.
Е г о виски стучали. Ему казалось, что все его тело горит
от дикой, яростной силы.
— Итак, не забудьте! Вы знаете этого человека. Вы его
встретили на моем пороге. В ы ехали с ним вместе в поезде.
Ну, а теперь скорее. Пакет у вас? Идемте!
За порогом учитель показал Иоганнесу дорогу.
— Что бы вы ни услышали, не оборачивайтесь. Вегитб
дальше! Пакет не должен быть найден!
Он подал ему руку.
— Сэгеди! — тихий голос растроганно и тепло дрожал. — Может быть, мы еще встретимся.
Он крепко пожал Иоганнесу руку.
Иоганнес побежал, как ему было указано, по тропинке
в кукурузное поле. Едва он отбежал несколько сот шагов,
как снова раздался нестройный, словно кем-то подхлестнутый, рев. Затем прогремел залп. Яростный вой. Несколько шальных пуль просвистали мимо.
Иоганнес остановился. Его сердце замерло от гнева и
боли. Он сжал кулак. Он готов был повернуть назад. То,
что произошло, не укладывалось ни в какие теории.
Только бы стоять плечо к плечу с ними, с учителем,
с тремя крестьянами, со всеми! Быть с ними!
Но он должен доставить пакет. Это его задача. Он побежал дальше.
Раздался еще один залп. Несколько пуль, шурша, пролетели в стеблях кукурузы.
Иоганнес споткнулся и упал. Он хотел встать. И не мог.
Он чувствовал острую боль в левом плече.
«Кажется, я ранен», — подумал он. С любопытством и
с какой-то странной радостью он расстегнул жилет.
Рубашка была в крови. На груди была рана, около четырех
сантиметров длины. Пуля полоснула его сбоку. Теплая
кровь капала с его пальцев. Разорванное мясо болело.
Это была жгучая боль, но это была та же гневная боль, от
которой раньше судорожно сжималось его сердце. И это
было прекрасно, как чудо любовного сладострастия.
Чувство тела и души, слитых вместе в этой струящейся
1 І : !*
Крови.
Но он должен встать. Он не смеет здесь лежать. Если
найдут его, найдут и пакет. Он должен бежать. Он должен
добраться до Тисса-Вашаргеля. Он должен! Должен!
Иоганнес засунул под рубашку платок и плотно застегнул пиджак. Стиснув зубы, он встал. Крики и рев жнецов сливались с шумом в его ушах. Он крепко прижал
к себе пакет и, шатаясь, пошел дальше.
В
Р Я Д Ы
В одиннадцать часов утра Клара сидела в номере гостиницы в Тисса-Вашаргеле и писала последнюю страницу
длинного письма. Она была неспокойна. То-и-дело она
вставала и подходила к открытому окну.
Весь город был в смятении. Орали демонстранты, проходившие мимо с трехцветными флагами. Напротив, перед
редакцией газеты, стояла толпа. Автомобили пробивали
себе гудками дорогу. Множество автомобилей и множество людей в форменной одежде. Стены были сплошь
заклеены воззваниями. Первые призывные года были уже
мобилизованы.
Клара задумчиво провела рукой по своим пепельным
волосам. Между изогнутыми тонкими бровями залегла
крутая морщинка. Узкое, прозрачное, детское личико
было бледно и затуманено заботой.
Она ведь даже не знала, был ли Иоганнес солдатом и
подлежал ли он немедленному призыву.
Вернувшись к письменному столу, она продолжала
писать. Ей нужно было писать, хотя бы для того, чтобы
оттянуть время и как-нибудь справиться с нервами. Стоять
в комнате и ждать, как на вокзальном перроне, было невыносимо. Она писала:
. . . Я энала, Алиса, ч т о т ы не в е р н е ш ь с я к с в о е м у м у ж у . Я з н а л а ,
что, г д е б ы т ы ни б ы л а , в Л и с к е ли, в Б у д а п е ш т е или в П а р и ж е ,
ты в с е г д а о с т а н е ш ь с я в с в о е м
огромном саду феи
Мелузины,
среди с в о и х д е р е в ь е в , к а р т и н и с т и х о в . С т о л ь к о п р и р о д ы н е вмещ а е т наше д о б р о е м е щ а н с к о е о б щ е с т в о . Я о п я т ь , в п р о д о л ж е н и е
д в у х месяцев, жила в Б у д а п е ш т е в э т о м о б щ е с т в е . Я у в и д е л а е г о
с н о в а — и с о в с е м иначе, ч е м п р е ж д е . . . С т о й о с т р о т о й восприятия, к а к а я б ы в а е т после в о з в р а щ е н и я из к р у г о с в е т н о г о
путешествия. И я должна тебе сказать, что зрелище было жуткое. Все же
я не м о г л а б ы о с т а т ь с я в т в о е м « в е ч н о м » с а д у , А л и с а ! Я в о о б щ е
н и г д е не м о г у « о с т а в а т ь с я » . А природа — это т о в е ч н о е , ч т о в с е г д а
« о с т а е т с я » , это в е ч н ы й к р у г , б е з направления. Э т о в е ч н о с т ь , о б е с ц е н и в а ю щ а я в с я к о е д у ш е в н о е н а п р я ж е н и е своим « в с е р а в н о » , в е ч ность, в которую входят, к о г д а умирают, и которая убивает, к о г д а
она в к о г о - н и б у д ь в х о д и т .
Н о т е б я она не у б ь е т , А л и с а , не пойми
меня н е п р а в и л ь н о !
Т ы ! к р е п к о с п л е т е н а со всеми о с т а л ь н ы м и в этом к р у г у . О н у ж е
с о з д а н и «готов», и мельчайшие частицы его т о ж е совершенно
«готовы».
Н о я н е г о т о в а ! Я с р а з у «почувствовала э т о в т в о е м с а д у . Я поч у в с т в о в а л а в е л и к о е н е т е р п е н и е , в е л и к у ю н а д е ж д у « е щ е не г о т о в о г о » с о с т о я н и я . И п о э т о м у я не м о г л а о с т а т ь с я . Я д о л ж н а итти
в п е р е д , п о т о м у ч т о я д о л ж н а к у д а - т о притти.
М ы в е д ь о б е б е ж а л и из н а ш е г о о б щ е с т в а , п о т о м у ч т о о н о б ы л о
д л я н а с м е р т в ы м , п о т о м у ч т о мы не могли в нем ж и т ь . Но т ы
в ы ш л а из н е г о в о д н у с т о р о н у , а я в д р у г у ю . Т ы в е р н у л а с ь к своим
ж и в ы м д е р е в ь я м — п о т о м у ч т о они у т е б я были. Т ы м о г л а п о г р у з и т ь с я в к а к о е - т о д о ч е л о в е ч е с к о е б ы т и е , г д е все еще н е п о д в и ж н о
и т и х о , к а к на д н е м о р с к о м . Но я д о л ж н а на п о в е р х н о с т и и с к а т ь
другое человеческое бытие. Е щ е не знаю, — где и как. Я тоже
д о л ж н а в о й т и к у д а - т о , но е щ е не з н а ю , к у д а . Но о д н о мне с т а л о
ясно за э т о в р е м я : о д н а я не х о ч у и не м о г у и с к а т ь э т у д р у г у ю
ж и з н ь . Я х о ч у найти ее т о л ь к о в м е с т е с И о г а н н е с о м .
П о т о м у я и п р и е х а л а з а ним с ю д а . Я е щ е не в и д е л а е г о . Под у м а й , с т е х пор! Но он д о л ж е н б ы т ь з д е с ь с минѵты на м и н у т у .
Он в Сабадке у одного старого друга детства. Третьего дня я
послала з а ним А г а т у . Я, с о б с т в е н н о , не понимаю, п о ч е м у они не
п р и е х а л и е щ е в ч е р а . Я ж д у и х в с е время. Я п о т о м у и пишу т е б е
это письмо, ч т о б ы к а к - н и б у д ь у б и т ь время.
Т ы удивлена, что я в о з в р а щ а ю с ь теперь к Иоганнесу, несмотря
на « н е у м о л и м ы е » э т и ч е с к и е т р е б о в а н и я ( к а к т ы их н а з в а л а ) , р а д и
к о т о р ы х я п о к и н у л а е г о в П о м а ц с к о м з а м к е , к о г д а он н е м н о г о испугался в о з м о ж н ы х последствий.
Я не стала уступчивей,
Алиса!
Я п р е д ъ я в л я ю эти т р е б о в а н и я с е г о д н я т а к ж е , к а к т о г д а . Но я к о е ч е м у н а у ч и л а с ь в т в о е м с а д у , в Л и с к е . Я поняла п р е ж д е в с е г о , ч т о
мы еще « н е г о т о в ы » . Ч е г о мы м о ж е м т р е б о в а т ь от с а м и х себя
и д р у г о т д р у г а ? Т о л ь к о т о г о , ч т о д о л ж н о с т а т ь , т о л ь к о цели!
От з а в т р а ш н е г о д н я — в с е г о , от н ы н е ш н е г о — т о л ь к о н а п р а в л е н и я .
Т о , ч т о е с т ь т е п е р ь , п у с т ь б у д е т «не г о т о в о » , лишь б ы б ы л общий
путь. А наша встреча и открыла нам этот путь. Эта л ю б о з ь не
б ы л а « б а л о в с т в о м » . Э т о б ы л о о т к р о в е н и е . Ошибки б ы т ь не м о г л о !
И если н а п р а в л е н и е , д а н н о е нами д р у г д р у г у , в е р н о , о н о и п р и в е д е т
нас д р у г к д р у г у .
Я пишу н е м н о г о з а п у т а н н о . Я й е р в н и ч а ю . Н о т ы поймешь меня.
В о в с я к о м с л у ч а е , я з н а ю , ч т о поступила н е п р а в и л ь н о , п о к и н у в
е г о , х о т я я и б ы л а п р а в а . Т ь ъ - к о г д а - т о с к а з а л а , Алиса, ч т о ж и в о й
к о р е н ь , н а т к н у в ш и с ь на к а м е н ь , не л о м а е т с я , а о г и б а е т е г о .
Ломается т о л ь к о о т с о х ш е е и м е р т в о е . Нам н а д о б ы т ь в м е с т е , и н а ч е мы
ошибемся в н а п р а в л е н и и и н и к о г д а не придем д р у г к д р у г у !
И з Б у д а п е ш т а я ве-дь писала т е б е . Т ы з н а е ш ь , к а к т р о г а т е л ь н о
вел с е б я К а л ь м а н , как он помог мне найти к в а р т и р у , к а к он сам
привез к о мне д о ч к у , — н е с м о т р я на т о , ч т о он п р и в я з а н к ней
б о л ь ш е , чем я д у м а л а . С ним п о к а в с е у л а ж е н о .
С И о г а н н е с о м д е л о о б с т о и т х у ж е . Я не п о к а з ы в а л а с ь . Я т о л ь к о
с т а р а л а с ь не т е р я т ь е г о из в и д у и ж д а л а к а к о г о - т о в т о р о г о ч у д а .
И я у в и д е л а , к а к И о г а н н е с и з - з а н а ш е й р а з л у к и с б и л с я с пути, потерял опору и начал опускаться.
А г а т а и ее д р у г К а р л д о н о с и л и мне о к а ж д о й мелочи. Я о ч е н ь
м н о г о м у н а у ч и л а с ь у э т и х д е т е й ! И, н а к о н е ц , я с о б р а л а с ь и о т п р а в и л а с ь к И о г а н н е с у , ч т о б ы о с т а т ь с я с ним. Но е г о н е б ы л о ! О н з а
два дня до этого у е х а л в Сабадку. Он бросил в Будапеште свою
квартиру и всю тамошнюю жизнь.
Р а з у м е е т с я , я н е м е д л е н н о пое х а л а за ним. А г а т а п о е х а л а со мной в Т и с с а - В а ш а р г е л ь .
Отсюда
п о л ч а с а е з д ы д о Сабадки«. А г а т а д о л ж н а б ы л а п о д г о т о в и т ь е г о .
Т е м в р е м е н е м в е с ь мир, к а ж е т с я , н а ч и н а е т п ы л а т ь . ( С м о г у т ли
т в о и с т а р ы е З е м п л е н с к и е г о р ы с о х р а н и т ь с в о ю т и ш и н у п е р е д этой
б у р е й ? . . ) З д е с ь у ж е и д е т мобилизация. О т с ю д а с о в с е м б л и з к о д о
границы.
М о ж е т б ы т ь , и И о г а н н е с у п р и д е т с я пойти в с о л д а т ы .
Я е г о е щ е с о в с е м не в и д е л а . Е г о в с е е щ е н е т . У меня н е т н и к а к и х
и з в е с т и й от А г а т ы . Э т о . . .
Трескучая военная музыка раздалась на улице. Мимо
проходил батальон пехоты, Толпа приветствовала его
дикими криками:
— Ура! Ура! Наши герои!
Клара принуждена была бросить письмо, ибо ее рука
дрожала. Она встала и подошла к окну. Как всколыхнув-»
шийся ил, волновалась внизу толпа.
Вдруг с одного края движение толпы прекратилось, как
парализованное. В одном углу стало спокойно и тихо.
И эта точно замороженная тишина, этот паралич разрастался івсе шире и шире «в толпе. Казалось, что он исходит
из одной точки и распространяется по всей улице. Это
приближались два жандарма. Они сопровождали скованного человека. И там, где они шли, сразу становилось
тихо. Толпа, пугливо отступая, очищала им дорогу.
Теперь они проходили как раз под окном. Арестованный был маленький коренастый мужчина. Все лицо его
казалось составленным из твердых, четко очерченных,
кубов. Серьезное сумрачное достоинство было написано
на этом лице. В его походке было столько спокойствия
и уверенности, словно он шел своей естественной, хорошо
знакомой ему, дорогой.
Неожиданно он поднял голову и посмотрел на окна
гостиницы. Как будто он чего-то искал. Е г о взгляд остановился на Кларе. Он смотрел прямо на нее. Пройдя, он
326
повернул голову, не спуская глаз с женщины с пепель.
ными волосами. Словно он знал ее. И, казалось, во взгляде
его маленьких серьезных глаз был какой-то тайный привет. Один из жандармов толкнул его прикладом ружья:
«вперед»!
тт
. тт
Клара вздрогнула и закрыла глаза. Что это значит? Что
он думал, этот бедняга?
Она вернулась в комнату. Раздался етук в дверь. Клара
прижала руку к груди. Она хотела сказать «войдите», но
не могла произнести ни звука. Она подошла к двери,
отворила ее. Вошла горничная и подала ей визитную
карточку.
; 1 ' ' 1
АНДРЭА
ВАГВЕР-ПИТТОНИ
— Дама ожидает внизу в вестибюле.
— Попросите ее подняться.
Вскоре в дверях появилась Андрэа. В элегантном
костюме коричневато-табачного цвета, в терракотовокрасной шляпе. Высокая, стройная и гордая.
Клара встретила гостью стоя, и ее маленькая нежная
фигурка без всякого напряжения господствовала над
всей комнатой, как простой, ясный дневной свет, которому нельзя преградить путь и которого нельзя избежать.
Андрэа остан(}вилась на пороге и медлила войти.
Клара протянула ей обе руки:
— Андрэа! Войдите!
Ее сильный полный альт прозвучал, как теплый колокольный звон.
Андрэа нервно вскинула голову.
— Сударыня, — сказала она, все еще стоя в д в е р я х , —
я пришла к вам по одному чисто практическому делу. В ы
не рассердитесь, если я попрошу вас говорить со мной
в форме обычного светского разговора? Я до сих пор не
имела чести быть с вами знакомой. И нет никакого
повода...
Андрэа запнулась и опустила глаза под пристальным,
внимательным и ясным взглядом серых глаз Клары.
— Не обижайтесь на меня, сударыня, но во мне нет
предрасположения к романтизму и сентиментальности.
337
Вы поймете также ©сю .неловкость нашей встречи тогда,
у кафе. Я не хотела быть резкой. Но это не в моем духе —
вдруг на улице вступать в разговор с незнакомой дамой
и отвечать на вопросы. На этот раз речь идет об одном
очень важном деле, которое касается вас и может быть
улажено в десять минут.
— Садитесь, Андрэа!
Андрэа упрямо и пренебрежительно пожала плечами
и вошла. Они сели друг против друга к столу.
— Для того чтобы предупредить всякое недоразумение,
я должна в объяснение моего визита сделать небольшую
предпосылку. — Андрэа сняла рѵки со стола, чтобы не
видно было, как они дрожат. — Я специально интересуюсь
музыкой. То, что я сейчас делаю, я сделала бы для всякого
талантливого музыканта. А я очень высоко ценю т а л а н т . . .
Иоганнеса Сэгеди.
Она покраснела.
— Несомненно, вы знаете, сударыня, что призывной год
Иоганнеса Сэгеди сегодня мобилизуется, и что он должен
в течение двадцати восьми часов явиться к воинскому
начальнику в Тисса-Вашаргель?
— Я этого не знала. Я даже не знала, что он военнообязанный.
— Так! — насмешливо и раздраженно вырвалось у
Андрэа;
насильственное
спокойствие и деловитость
были сломлены. — Так! В таком случае извините, сударыня, что я обращаю ваше внимание на подобные будничные мелочи. Я полагаю, вы знаете, что это значит для
артиста, для музыканта! Если бы он не бросил своей
работы в консерватории, его теперь освободили бы от
военной службы. Но мне не верится, чтобы вы собирались
продолжать эти экстравагантные, романтические приключения до тех пор . . . Простите, ведь это меня совсем не
касается. Да и не интересует меня . . .
Андрэа остановилась. Ей надо было овладеть собой. Она
стиснула зубы.
— Я, кажется, имею возможность избавить Иоганнеса
Сэгеди от военной службы. Мой дядя военный врач. Я уже
говорила с ним. Если Сэгеди явится к нему с этим письмом, он, вероятно, сумеет все устроить. Было бы жаль
таланта. Вот письмо. И прошу извинить меня, если
я помешала.
Андрэа встала.
— Мое почтение, сударыня. До свиданья!
Клара протянула к ней руки. Ее глаза были полны слез.
— Андрэа! Останьтесь!
Этот голос звучал такой горячей, властной силой, что
Андрэа остановилась.
— Я не думаю, чтобы у нас было еще, о чем разговаривать, — прошептала она, отвернувшись.
— Андрэа, не уходите!
— Только одно я бы сказала вам, сударыня! — Она повернула к Кларе свое прекрасное пламенное л и ц о . —
В случае успешного исхода дела было бы хорошо, если бы
вы оставили эти романтические приключения и вернулись
к нормальной, упорядоченной неинтересной мещанской
жизни. Не будьте на меня в о б и д е . . . Раз вы меня вызываете на это, то я должна с к а з а т ь . . . Если вы имеете на
Сэгеди влияние, то должны нести и ответственность
за.успехи его таланта. И поверьте мне, — я ;в этом кое-что
понимаю, — в Иоганнесе пропадает и растрачивается
большая ценность. Он должен сосредоточенно работать.
А он внутренне беспорядочный и неуравновешенный
человек. Ему нужен твердо налаженный внешний порядок,
что.бы он мог успешно работать.
— Андрэа, вы имеете в виду только музыку.
Глубокие синие глаза Андрэа под мощными черными
бровями потемнели.
—- Да! Только м у з ы к у . . . Музыка — э т о очень много.
Музыка — все! В этой жизни вообще нет ничего другого.
— Почему же вы перестали заниматься музыкой? Вы
ведь живете этой надежной и налаженной жизнью?
— Я?! Дело не во мне. Моя музыка была неинтересна,
потому что она была ничтожна! — Ее губы задрожали.—
Она была только очень опасна, — вдруг сказала Андрэа
странно изменившимся голосом. — Я не знаю, откуда
приходит она в наш цивилизованный мир. Но она должна
быть укрощена большим мастерством и большой силой
и л и . . . должна быть просто придушена. Ибо, если ее не
ввести в русло, она подрывает и разрушает все. Я говорю
не о той музыке, которая слышна уже во внешнем мире . . .
О другой . . . В ы знаете, что у меня есть очень музыкальная
сестра. Вы знаете Илону Ниари. Она прошла вплотную мимо публичного дома и самоубийства . . . Ей по-
везло, что она нашла такую благородную, тихую могилу
в графском загородном замке. Но разница в могилах,
сударыня . . . — Андрэа пожала плечами и странно улыбнулась . . . — не играет большой р о л и . . . Всего хорошего!
Клара встала и поспешила за ней.
— Андрэа! Останьтесь еще немного. Иоганнес должен
каждую минуту притти.
— Нет! Нет! — вскрикнула Андрэа и неловко поднял'а
руку, словно защищаясь от удара.
Она бросилась к двери и рванула ее.
В дверях стояла Агата. Андрэа пробежала мимо нес и
скрылась на лестнице.
Клара, точно окаменев, смотрела на Агату.
Агата, молча, ç поникшей головой, стояла в дверях.
Гера, Большой Буйвол, стоял за ней в темноте корридора.
Клара молча отступила перед ними в комнату. Молча,
присела она к столу, не сводя с Агаты расширенных от
страха глаз.
— Войдите, Гера, — тихо сказала Агата.
Они вошли, не произнося ни слова. Гера осторожно
закрыл дверь. Они стояли рядом посреди комнаты с поникшими головами.
— Где Иоганнес? — наконец, беззвучно спросила Клара.
В это мгновение открылась дверь, и вошел, шатаясь,
Иоганнес. Мертвенно-бледный, забрызганный грязью. Но
он улыбался. И эта улыбка была такая уверенная, такая
сильная, такая здоровая, что, казалось, держала и несла
его. Иоганнес сжимал в руке синий пакет.
— Господин профессор!
Агата бросилась к нему, рыдая, обняла его и прижала
черную курчавую голову к его груди.
— Так вот ты где! — с к а з а л Гера:, не меняя выражения
лица. — Нам надо явиться в казармы.
Клара ничего не могла сказать. Она не могла даже
встать. Но эта уверенная, сильная улыбка, с которой
Иоганнес смотрел на нее, передалась и ей, как последний
результат, после которого все, что прежде надо было еще
оказать и объяснить, стало лишним и несущественным.
Она улыбнулась и своей дтветной улыбкой как будто
подала ему руку.
(
— Господин профессор, где вы были? — закричала
Агата, наконец, отпустив его. — На что вы похожи?
— Это ничего, Агата! Я упал во время прогулки.
Он положил пакет на стол, сел рядом с Кларой и взял
ее руку.
— Что это ты принес с собой? — чуть слышно спросила
она, улыбаясь, с влажными глазами.
— Я должен был отдать это здесь в Тисса-Вашаргеле,
но принужден был взять обратно.
— Послушай, — сказал Гера, стоя у окна. — Внизу стоит
Цуккер. На нем уже его обозная форма с огромной кокардой. Видно, ему не терпится! Я сойду к нему. Агата, идемте
со мной.
Когда Иоганнес и Клара остались одни в комнате, они
сначала избегали смотреть друг на друга. Потом медленно
и осторожно подняли взоры.
И улыбнулись.
Их глаза были полны слез. Тубы дрожали.
— Ч т о . . . — с большим усилием произнесла К л а р а , —
что у тебя в этом пакете?
Иоганнес положил на него свою дрожащую руку.
— Я этого не знаю. Я еще не знаю, что это значит.
Но . . . — он смущенно улыбнулся, — я уже пролил за него
кровь. Мне его дали в руки и велели отнести по адресу.
И, может б ы т ь . . . может быть, это будет нашей дорогой,
Клара!
Она положила свою руку на руку Иоганнеса и медленно
потянула ее к себе.
Иоганнес вдруг встал:
— Идем, Клара, мы должны отнести этот пакет.
>— Ведь это необходимо, Иоганнес! — ответила она, как
будто в извинение.
Потом она взяла его руку и крепко пожала.
— Не странно ли, что вот опять мы сидим в экипаже,
как тогда в экипаже господина Шнейдера? И опять это
был только простой случай.
— Мне кажется, что теперь начинается нечто совсем
другое, — сказал Иоганнес, глядя прямо перед собой.
ИМ
П О В Е З Л О
По дороге Иоганнес рассказал о том, как к нему попал
пакет.
— Не прячь его, — шептала Клара. — Видно, что ты
прячешь что-то под полой, и это бросается в глаза. Держи
его просто и спокойно в руке.
Когда они хотели свернуть на Телепесштрассе, они
столкнулись с крестьянином в овечьем тулупе. У крестьянина изо рта выпала трубка. Он неуклюже нагнулся
за ,не1ю и тем загородил узкий тротуар. Иоганнес и Клара
должны были остановиться.
— Экипаж, который вы ищете, ждет вас на противоположном углу, налево, — проворчал крестьянин, медленно выпрямляясь. — Телепесштрассе уже полна солдатами.
Он, не оборачиваясь, пошел дальше. Иоганнес оглянулся. Это был беззубый старик из маленького дома над
Гіаличским озером.
— Не останавливаться! — прошипела Клара и дернула
Иоганнеса за руку.
В тот момент, когда они садились в экипаж, с Телепесштрассе показался патруль с примкнутыми штыками.
Лейтенант выпятил грудь от избытка мужской гордости,
когда увидел Клару, и окинул ее победоносным взглядом.
Клара, улыбаясь, ответила ему взглядом, спокойно взяла
синий пакет на колени и громко сказала парню, сидевшему на козлах:
— Трогайте, Пичта!
Иоганнес смотрел на нее с удивлением. Откуда у нее эта
спокойная уверенность в притворстве? Именно у Клары?
Она показалась ему вдруг полной загадочности.
— Странно, Клара, какая . . . какая ты ловкая!
И началось нечто совсем другое. Иная жизнь, в ином
мире. Ибо они столкнулись с такими людьми, каких они
еще не знали. -(Это были, преимущественно, бедные крестьяне, рабочие.) Их втянуло в события, которые были им
совершенно чужды. И все-таки они чувствовали себя так,
как будто после долгих блужданий причалили, наконец,
к берегу.
Вначале они еще не видели ясной цели на своем новом
пути. У них не было даже никакого сознательного намерения. Но они попадали в такие ситуации, когда им приходилось делать всегда что-нибудь определенное и нельзя
было колебаться. Так одно вытекало из другого. Они были
вовлечены во все это и вскоре очутились в самом центре
революционного движения.
Многое поняли они лишь гораздо позже, пройдя сквозь
тяжелый труд, страдания, опасности и счастье. Но одного
сомнения они больше не знали: правильно ли то, что они
делают. И никогда больше не беспокоил их страшный
вопрос о действительности в их жизни. Ибо речь шла
всегда о хлебе, правах и жизни миллионов людей.
Они уже сражались, страдали и проливали свою кровь
ив непосредственно родившегося чувства, прежде чем
ясно осознали за что. И они встречали многих, с которыми
происходило то же самое. Они никогда больше не чувствовали себя одинокими.
Но всему этому место уже в другом рассказе, в другой
книге.
Почти три года спустя после того, как они вновь обрели
друг друга, Клара и Иоганнес сидели в своей мансарде и
болтали. Это было в ночь их ареста.
Впервые за долгое время у них был для этого надлежащий досуг. Ибо весь квартал был уже оцеплен. Во всех
квартирах по очереди производился обыск. О бегстве
нечего было и думать. Надо было сидеть и ждать, пока
придут солдаты.
Они сидели и беседовали о своей прошлой жизни. Ведь
нельзя было знать, что будет. Они вспоминали прежних
друзей и людей, которых они встречали. Что с ними
со всеми стало?
Цуккер умер на войне смертью героя. Он схватил холеру
на одной из стоянок в Сербии.
Гера попал в русский плен. Теперь он, кажется, борется
в рядах большевиков.
Герцогский отпрыск, Бела Зомбори, который ,в свое
время потерял один глаз, носил ів тылу самые красивые
мундиры и лакированные сапоги и охотился за революционерами. Недавно его разжаловали в солдаты за обыкновенную кражу.
Шнейдер читает лекции и доклады об этическом революционировании общества на духовной основе. Он полемизирует с материалистическим социализмом. Его теории принимаются реакционерами приветственно и одобрительно. От этого успеха он нервничает, теряет уверенность, но ничего не может поделать.
О графе Сентгеорги они с тех пор ничего не слышали.
Он молчит среди -своих роз.
Илона два года назад внезапно уехала в Германию. Она
снова начала петь. Говорят, что она пользуется большим
успехом.
А Андрэа? Она основала приют для сирот павших офицеров. Она очень много работает. У нее уже три ордена.
Она их носит весь день на груди.
Алиса, бедная Мелузина, пишет христиански-мистические стихи. Она живет совершенно уединенно в своем
имении, в Лиске. Она молится и умерщвляет свою плоть,
чтобы приобщиться к страданиям человечества.
Все они исчезли из жизни Клары и Иоганнеса! У них
теперь были другие друзья. Только с доктором Лорксом
Клара в первое время еще поддерживала отношения —
когда она вернула ему свою дочь. Но г о д назад, когда
Клара в первый раз «скомпрометировала» себя в политическом деле, доктор Лорке отказал ей от дсма. Он б^іл
главным врачом военного госпиталя, у него были свои
обязанности, и ему надлежало беречь свою репутацию.
Только с Карлом и Агатой они находились в постоянном
контакте. О, они стали храбрыми и прекрасными молодыми людьми!
А другие! Растерянные, опустившиеся, загнанные в тупик. Почти все!
— Какие мы были все-таки невозможные люди! — сказала Клара.
— У меня такое чувство, точно мы оба спаслись во
время кораблекрушения, —* сказал Иоганнес.
Когда патруль, под предводительством д в у х полицейских чиновников, уже подымался по лестнице в мансарду,
Клара успела сказать:
— Я думаю, Иоганнес, нам все-таки досталось большое
счастье!
СОДЕРЖАНИЕ
Стр.
Предисловие к русскому изданию — Десницкий
Вырезка из газет 1917 г
Без гребенки и зубной щетки, — или как это стало явным .
Опасения врача
Ставни открываются
Новые поступки и призрак Андрэа
Спутники
Переселенцы
Страдания «Идеала»
Маскарад в замке и выбор Клары
Бедная Мелузина в волшебном саду
Убийцы на кладбище
Швейцарский гражданин
Словацкая заутреня и Агата с зайчиком
Дядя Лорке выскочил из окна
Чуждые разговоры и спящие люди
Герцогский отпрыск и ландшафт прошлого
Кино, кухонный ноле и рабочие поутру
Соперничество мертвой
Агата и жандармы
Душа и кровь
В ряды
Им повезло
3
.
.
9
10
19
29
42
73
101
112
152
172
194
200
216
227
236
250
271
294
306
313
324
332