/
Author: Яснов М.Д.
Tags: поэзия стихи, оды, поэмы, баллады художественная литература биографии французская литература поэты
ISBN: 5-02-026240-4
Year: 2005
Text
БИБЛИОТЕКА
ЗАРУБЕЖНОГО ПОЭТА
ГОД ОСНОВАНИЯ СЕРИИ
2005
Редакционная коллегия серии
В. Н. Андреев, Б. В. Дубин,
М. Ю. Коренева, Г. М. Кружков,
И. М. Михайлова, М. Д. Яснов {председатель}
ПРОКЛЯТЫЕ
ПОЭТЫ
Тристан Корбьер
Шарль Кро
Жермен Нуво
Жюль Лафорг
Перевод с французского
Составление, статья, комментарии
М. Д. ЯСНОВА
6
Санкт-Петербург
«НАУКА»
2005
УДК 82-1
ББК 84(4)
П80
Проклятые поэты: Тристан Корбьер, Шарль Кро, Жермен
Нуво, Жюль Лафорг / Сост.» ст., коммент. М. Д. Яснова. — СПб.:
Наука, 2005. — 495 с.
ISBN 5-02-026240-4
Понятие «проклятые поэты» было введено в литературный оби-
ход Полем Верленом в его одноименной книге критических очерков,
опубликованной в 1884 г. Настоящий сборник впервые в таком объе-
ме и разнообразии жанров представляет французских «проклятых
поэтов», поэтов-предсимволистов, — Шарля Кро (1842—1888), Три-
стана Корбьера (1845—1875), Жермена Нуво (1851—1920) и Жюля
Лафорга (1860—1887). В книгу входят не только их избранные сти-
хи, но также проза, эссеистика, письма, высказывания друг о друге
самих авторов, а также их современников и ближайших последовате-
лей. Таким образом, дается широкая панорама творчества этих ори-
гинальных поэтов, оказавших серьезное влияние на европейскую
поэзию XX столетия. Значительная часть переводов сделана спе-
циально для настоящего издания.
Томом «Проклятые поэты» издательство открывает новую се-
рию «Библиотека зарубежного поэта», призванную во всей полноте
представить читателю известные и малоизвестные имена и направле-
ния мировой лирики.
© Издательство «Наука», серия
«Библиотека зарубежного поэта»
(разработка, оформление), 2005
(год основания), 2005
© М. Д. Яснов, составление, статья,
ISBN 5-02-026240-4 комментарии, 2005
УГОЛ СТОЛА,
ИЛИ ПОРТРЕТ ВЕРЛЕНА В КРУГУ
«ПРОКЛЯТЫХ ПОЭТОВ»
«Удел некоторых исключительных натур — пройти
сквозь жизнь так, как пересекают пустыню. Другие сами
определяют свой путь по горам, в окружении головокру-
жительных вершин. Во всех этих терзаниях одни обре-
чены быть столпниками, другие всходят на костер, то-
пятся, вешаются. Каждому из них суждены одиночест-
во, безутешность, погибель. Они не выбирают свою
участь — она сама приходит к ним...»1 Этими словами
три десятилетия назад известный французский издатель
Пьер Сегерс предварил антологию «Современные про-
клятые поэты». Он отмечал, что Верлен в первом изда-
нии «Проклятых поэтов» назвал только троих. По мне-
нию же Сегерса, высказанному в середине XX века,
в мартиролог входят уже двенадцать имен...
Придумывая свою формулу, Верлен вряд ли задумы-
вался о том, как прочно она войдет в литературный оби-
ход. Под «проклятостью» он понимал прежде всего без-
вестность, непризнанность, уповая на то, что «призвание»
должно все-таки рифмоваться с «признанием». В малень-
ком предисловии, открывавшем книгу, Верлен прокла-
мировал ненависть Абсолютных Поэтов к пошлости чи-
тателей, «этому неотесанному воинству, которое и нам
платит той же монетой». Абсолютные — но проклятые!
Само название «Проклятые поэты» появилось в ав-
густе 1883 года, когда в еженедельнике «Лютеция» тре-
1 Seghers Р. Poetes maudits d’aujourd’hui. Paris, 1972. P. 5.
5
мя выпусками вышел первый из очерков Верлена, по-
священный Тристану Корбьеру. Затем до конца года там
же были напечатаны два других, об Артюре Рембо и
Стефане Малларме. Наконец, все три очерка были в
1884 году изданы Леоном Ванье отдельной брошюрой, а
в 1888 году книга была переиздана с добавлением еще
трех очерков: «Марселина Деборд-Вальмор», «Вилье де
Лиль-Адан» и «Бедный Лелиан» — последний явился
критическим автопортретом Верлена в кругу им избран-
ных. Современники отмечали, что с этой книги, при-
влекшей куда большее внимание к его собственным сти-
хам, чем прежде, началась слава Верлена.
Время откорректировало список избранных. Мал-
ларме стал признанным классиком французского сим-
волизма, творчество его ушло в иное русло, нежели ус-
тремления «проклятых». Марселина Деборд-Вальмор
писала задолго до их появления, мотивы неприкаянно-
сти в ее творчестве были далеки от эстетики поэтов кон-
ца XIX века, да и самим Верленом она упомянута скорее
как их предтеча. Вслед за Верленом его бельгийский со-
брат Жорж Роденбах посвятил ей эссе в цикле «Избран-
ное меньшинство»: опыт поэтессы, этой «печальной и
слишком чувствительной души», оказался значитель-
ным в контексте «проклятости» конца века. Наконец,
Вилье де Лиль-Адан остался в истории литературы
прежде всего как прозаик и публицист. Но формула Вер-
лена вскрыла и определила явление — поэтому в круг
«проклятых» вошли те, кто более всего соответствовал
представлениям о них: прежде всего близкие Верлену
Шарль Кро и Жермен Нуво и, конечно, Жюль Лафорг,
хотя Верлен знал его плохо и упоминает о нем вскользь.
Однако схожесть его судьбы с судьбой «проклятых» не
вызывает сомнения.
«Благодаря Верлену, — пишет современный иссле-
дователь, — „проклятые поэты” оказались объединен-
ными общим мятежом — не только против душного на-
турализма повседневности, но и против ее многозначи-
тельности и глупости, против деспотии краснобайства и
обыденной логики. Проклятые Поэты, Абсолютные По-
6
эты — свободные люди!»2 Это существенно: Верлен
распространял на «проклятых» само понятие мятежа и
отбирал их по этому принципу: мятеж Корбьера против
собственной личности и судьбы, мятеж Марселины Де-
борд-Вальмор против своего «литературного пола», мя-
теж Малларме против современной эстетики, мятеж
Рембо против всех и вся...
В истории французской поэзии «проклятые» заняли
место между «Парнасом» и символистами. И хотя Вер-
лена сотоварищи охотно числят в ряду самых что ни на
есть записных символистов, они все-таки — предсимво-
листы. С их именами связано представление о людях,
сделавших саморазрушение не только индивидуальным
мировоззрением, но и обозначивших его как общий
принцип «проклятых поэтов». Так реализовалось под-
сознательное стремление сбросить с себя узы всего
бренного — и соединиться с вечным: отсюда произ-
растали зерна будущей философии символизма.
К самим же символистам Верлен относился ирони-
чески и называл их «цимбалистами». В 1891 году, когда
символизм справлял свой пятилетний юбилей, журна-
лист Жюль Юре, собирая ответы на анкету о современ-
ной литературе, нашел Верлена на бульваре Сен-Ми-
шель, в кафе «Франсуа Первый», где тот был завсегдата-
ем. «Символизм? — удивился поэт. — Ничего о нем не
знаю... Должно быть, немецкое слово, не так ли? Хотел
бы я знать, что им можно выразить. Впрочем, мне пле-
вать. Когда я страдаю, когда я наслаждаюсь или плачу, я
твердо знаю: это — не символизм».3 4 «Нынешний на-
род, — писал он несколько ранее в „Больничных хрони-
ках”, — не столько символист, сколько декадент, если
заимствовать у наших чисто словесных баталий их весь-
ма эфемерный словесный набор, покуда он еще в
ходу». 4
2 Michaud G. Message poetique du symbolisme I 1. L’aventure
podtique. Paris, 1951. P. 250.
3 Cm.: Martino P. Verlaine. Paris, 1930. P. 199.
4 Верлен П. Избранное. M., 1999. С. 229. (Перевод М. Квят-
ковской).
7
Хронологически «проклятые» укладываются в рам-
ки 70—80-х годов. Писали недолго, умирали рано. В
лучшем случае, выпустили одну-две книги. Верлен на-
чал раньше и пережил почти всех — кроме полубезум-
ного Нуво. В 1870 году умер Лотреамон, не успев соста-
вить им компании, в 75-м — Корбьер, в 87-м — Лафорг,
в 88-м — Кро, в 91-м — Рембо... Смерть Верлена в 1896 го-
ду поставила точку на всем этом конфликте поэзии и
действительности (точнее сказать — поэзии и личной дейст-
вительности), который призвал их к литературной жизни.
Несколько позже академик А. Кони, человек, как
известно, зоркий и умный, отмечал в рецензии на книгу
переводов И. Тхоржевского из новейшей французской
поэзии: «Отличительной чертою произведений совре-
менных французских поэтов является печаль и притом
по большей части личного характера. Французская
душа, которая когда-то стремилась так много сделать
для человечества вообще и веру в бессмертие личности
восторженно заменила верой в торжество идей, как буд-
то устала и изверилась в самой себе. Кругозор ее сузил-
ся, и, несмотря на громкие и красивые фразы о человече-
стве, вопросы личного счастья стали у французских поэ-
тов на первом плане. В последней же области уже почти
нет ни „музы, ласково поющей”, ни „музы мести и печа-
ли”, а лишь мелочный и эгоистический самоанализ».*
В свое время эти слова звучали злободневно. Кони
дважды с неодобрением подчеркивает слово «личный»,
между тем после романтиков «личная» драма «прокля-
тых» стала подлинным поэтическим откровением, а
«мелочный и эгоистический самоанализ» дал образцы
блестящей поэтической иронии. Под воздействием Бод-
лера складывался определенный стиль «проклятых», где
смешано высокое и низкое, поэтическая терминология,
уличный жаргон и арго богемы, традиционность и фор-
мальные поиски, ведущие к свободному стиху. При *
5 Кони A. Tristia И Из новейшей французской лирики. Пере-
вод И. И. Тхоржевского. 1906 год // Сборник Отделения русско-
го языка и словесности Императорской Академии наук.
Т. LXXXIV 1907. С. 1—2.
8
этом весьма существенной оказалась романтическая
традиция, но не та, которую позднее Аполлинер назовет
«неким отзвуком декоративных красот романтизма»,
а, скорее, по его же словам, та «пытливость», которая
побуждает поэта «исследовать любую область, где мож-
но найти для литературы материал, способствующий
прославлению жизни, в каких бы формах она ни явля-
лась».6
Правда, все это прояснится годы спустя. Современ-
ники не очень-то жаловали Верлена и его литературных
друзей. Видимо, не случайно. Это были люди тяжелые в
быту, многие пили, кое-кто нищенствовал; комплексы
непризнанности перерастали в чудовищные амбиции.
К самому Верлену слава, да и то весьма относитель-
ная, пришла лишь в последние годы жизни, когда он
окончательно поселился в Париже, — именно там, как
впоследствии писал Валерий Брюсов, «более десяти лет
влачил жалкое существование величайший лирик Фран-
ции конца XIX века, то безобразно пьяный, кричащий
проклятия с налитыми кровью глазами, то жалкий, больной
старикашка, кропающий стихи, чтобы продать их в ка-
кой-нибудь журнал, то еще более жалкий maitre, „глава
школы”, окруженный толпою „поклонников”, среди ко-
торых немало и просто любопытных, которые пришли по-
смотреть Верлена, как диковинку Латинского квартала».7 8
Жизнь Верлена нельзя назвать незаурядной — на-
оборот, его влекла судьба обычного буржуа, к которой
он втайне стремился. «Даю вам честное слово, — писал
он в конце жизни в „Больничных хрониках”, — что за-
ветнейшее мое желание — вести точно такую жизнь, как
многие другие... жизнь славного малого и порядочного
человека»* Но судьба распорядилась по-своему. Верлен
6 Аполлинер Г. Новое сознание и поэты // Писатели Фран-
ции о литературе. М., 1978. С. 78. (Перевод В. Козового).
7 Брюсов В. Поль Верлен И Верлен П. Избранные произве-
дения в переводах русских поэтов / Составитель П. Н. Петров-
ский. М., 1912. С. 16.
8 Верлен П. Избранное. М., 1999. С. 219. (Перевод М. Квят-
ковской).
9
родился в 1844 году, на стыке литературных эпох, с от-
рочества ощущал себя Поэтом и до конца дней занимался
только литературным трудом. Даже в те годы, когда он
работал чиновником в парижской мэрии или учителем в
провинции, главным делом для него оставалась поэзия.
По страстной любви он женился на милой, но обыч-
ной девушке из обывательской семьи — брак не принес
ему счастья, хотя само чувство стало источником для
многих его «ангельских» стихов. По другой страстной
привязанности он все бросил и отправился бродяжни-
чать с юным гением Артюром Рембо — в результате
безудержное пьянство, разрыв с семьей, известное поку-
шение на жизнь своего друга, бельгийская тюрьма. За-
тем снова попытка мирной жизни — учительство снача-
ла в Англии, потом во Франции; новая страстная друж-
ба, предметом которой стал его ученик, сельский юноша
Люсиен Летинуа. И вновь судьба распорядилась
по-своему: Люсиен внезапно умирает от тифа, судорож-
ные порывы к «нормальному» труду сменяются запоя-
ми, скандалами, новой тюрьмой. И когда в 1886 году
умерла мать Верлена — единственная его верная и по-
стоянная опора в жизни, — уже никто не мешал поэту
отдаться всеохватной стихии богемы, «королем» кото-
рой он стал на исходе своих дней.
Право слово, было в его образе жизни, в его неверо-
ятном простодушии, переходящем в беспричинную
озлобленность, в его попытках спастись, покаяться и, не
удержавшись, снова согрешить, — было во всем этом
нечто наше, родное, свойственное скорее русскому
менталитету, чем какому иному. И может быть, не слу-
чайно именно в России стихи Верлена получили такую
известность, вызвали столько переводов, подражаний,
реминисценций начиная с конца XIX века, когда в 90-х го-
дах стали появляться первые переложения верленов-
ской лирики на русский язык.
Любой кумир поначалу выглядит чудовищем. Кри-
тик Реми де Гурмон, автор портретов многих француз-
ских литераторов конца XIX века, произнес эти слова,
имея в виду прежде всего Поля Верлена.
10
Сохранилось немало историй и просто анекдотов,
горестных и уничижительных для поэта. То была эпоха,
когда поэзия боролась со «скукой жизни»: победный
результат этой борьбы известен, но подробности и дета-
ли, как на любой войне, нередко были малопривлека-
тельны.
Уже в двадцать лет Верлен провел рекогносцировку
и определил задачи:
Не терпит хныканья и лжи искусство муз —
Живет поэтика моя такой наукой:
Пренебрежение к обыденности плюс
Борьба с крикливостью в любви и глупой скукой.
(«Позолоченные стихи», 1866)
«Глупая скука», о которой писал еще кумир моло-
дости Верлена Ламартин, преследовала поэтов конца века,
порождая грезы и фантомы их жизни и их лирики. Об
этом рассказал Жорис Карл Гюисманс — в частности, в
знаменитом романе «Там, внизу» (1891), дав примеча-
тельную картину современной ему писательской среды:
«Одних отметила толпа, они пошли по ложному
пути, преуспели. Алчно домогаясь признания, они слепо
подражали денежной знати, посещали торжественные
обеды, давали у себя вечера, не говорили ни о чем дру-
гом, кроме авторских прав и изданий, развлекались теат-
ральными представлениями и позванивали монетой.
Другие стадом бродили в общественных низах. Это
отбросы, которые можно видеть в кофейнях, завсегда-
таи пивных. Все проклиная, вопили они о своих произ-
ведениях, кричали о своем гении, предавались излияни-
ям на бульварах и, упившись пивом, страдали от разли-
тия желчи».9
Верлен, конечно, тяготел к этим «другим»; правда,
трудно вообразить его кричащим на каждом углу о
своем гении. Разве что в молодости, на бурных литера-
турных сходках, в эпоху «пассажа Шуазель», где разме-
щалась лавка издателя парнасцев («парнасьенов» — как
говорили на парижский лад заезжие русские) Альфонса
9 Гюисманс Ж. К. Там, внизу, или Бездна. М., 1993. С. 19.
И
Лемерра, на антресолях которой чуть ли не ежедневно
встречались Леконт де Лиль, Теодор де Банвиль, Ка-
тюль Мендес, Леон Дьеркс, Франсуа Коппе, Поль Вер-
лен — сколько их было, известных и никому не ведомых
в те годы гениев Латинского квартала? Тогда, в конце 60-х,
вовсю царил дух игры, иронии и дружеской подначки:
— А вот и Теовиль де Бандор, который зашел поды-
шать воздухом свободы!
— Да, мой дорогой Лефонс Альмерр, в знаменитый
Шассаж Пуазель!..10
«Вид интеллектуальных наркотиков», по словам
поэта Мориса Роллина, получали парнасцы и в салоне
Нины де Каллиас — самом богемном парижском салоне
того времени. Хозяйка привечала политиков, чтила ху-
дожников и музыкантов, но предпочитала поэтов. «Мо-
жете ко мне приходить хоть голыми, — говорила она, —
но с сонетом в руках!»11 Вечера нередко заканчивались
хмельными оргиями, отбрасывавшими зловещий от-
блеск на будущую жизнь Верлена и его приятелей.
Именно их умный и проницательный Эдмон Гонкур,
вместе с братом Жюлем описавший в дневнике целую
эпоху французской литературы, называл — недолюбли-
вая — «двадцатилетними поэтишками», «современным
„Парнасиком”». А 18 марта 1872 года, когда парнасская
школа стала уже признанным фактом французской поэ-
зии, он писал о посещении мастерской художника Тео-
дора Фантен-Латура, автора знаменитой картины «Угол
стола», где Верлен и Рембо запечатлены в кругу своих
друзей: «...меня затащили к Фантену, раздающему славу
гениям пивнушки. Там, в глубине его мастерской... сто-
ит огромная картина, где представлен апофеоз парнас-
цев — Верлена, д’Эрвильи и других. В центре картины
зияет пустое место, ибо, как нам наивно сказал худож-
ник, кое-кто не пожелал фигурировать рядом с собрать-
ями, которых считают сутенерами и ворами».*2 * В
10 Souriau М. Histoire du Pamasse. Paris, 1929. P. 138.
и Ibid. P. 101.
n Гонкур Э., Гонкур Ж. Дневник. Избранные страницы:
В 2-х т. М., 1964. Т. 2. С. 153—154.
12
Март 1872 года пришелся как раз на середину жиз-
ни Рембо. Он родился в 1854 году в Шарлевиле, неболь-
шом городке на севере Франции — через 37 лет, в
1891 году, умер в Марселе, на юге. В пятнадцать лет на-
чал писать, в девятнадцать бросил. Жизнь его давно ста-
ла мифом и изучена до мельчайших событий. В Париже
к столетию его смерти вышла уникальная книга —
«CEuvre-vie» («Жизнь-деяние», или «Жизнь-творение»),
в которой опубликовано все, что он писал, по дням:
своеобразный авторский календарь Артюра Рембо. То и
дело на страницах этой книги под названием стихов или
адресатом писем стоит одно слово: «утеряно». За те пять
лет, что Рембо был поэтом, он написал куда больше, чем
мы сейчас знаем.
1872 год оказался переломным и в его жизни, и в
жизни Верлена. До того подросток четырежды убегал из
дома, пытался сойтись с коммунарами, сочинял и посы-
лал стихи — сначала Теодору де Банвилю, затем Верлену,
и, наконец, написав все свои знаменитые стихотворения,
включая «Пьяный корабль», он в пятый раз отправляется в
Париж. Начинается его роман с Верленом, который в
конце концов сломал жизнь старшему и измучил млад-
шего. Роман длится полтора года и кончается преслову-
тым брюссельским выстрелом. За это время Рембо пи-
шет «Последние стихотворения», «Озарения» и «Пору в
аду», проходит все искушения — от ясновидения до
христианства, бросает писать и уходит в другую жизнь,
никак не связанную с прошлым. Начинается иная судь-
ба, столь же кочевая, как и прежде, но подчиненная дру-
гим задачам. Неудачливый наемник, циркач, торговец,
колонизатор, он оказывается на больничной койке и
умирает от гангрены.
Верлен до конца своих дней не может успокоиться:
собирает стихи Рембо и издает их, пишет статьи и пре-
дисловия, многажды поминает Рембо в своих письмах.
Отвлекаясь от их личных отношений, можно сказать,
что Верленом руководит одна страсть: он жаждет про-
длить гениальность Рембо, растянуть ее во времени, до-
казать всем, что его чуть ли не рабское преклонение пе-
13
ред этим юным извергом — это прежде всего понимание
исключительности таланта товарища, причем таланта во
всем: в поэзии, в философии жизни, в мятеже, даже в от-
казе от литературы.
Рембо отказывается писать, полагая, что достаточ-
но мыслить. Вскоре подобный путь пройдет Поль Вале-
ри. Однако философия Валери была прежде всего фило-
софией собирательной и гармонизирующей — и он вер-
нулся к творчеству. Философия Рембо была такой же
саморазрушительной, как все в его жизни «проклятого
поэта». Это привело к тому, что мыслить — по крайней
мере художественно — он перестал тоже, а затем факти-
чески отказался и от жизни.
Смысл саморазрушения шестнадцатилетний Рембо
сформулировал в знаменитом письме к своему другу По-
лю Демени: «Первое, с чем должен ознакомиться чело-
век, желающий стать поэтом, это с самим собой. Он ис-
следует свой внутренний мир, внимательно изучая его во
всех деталях. Овладев этим знанием, он должен всячески
расширить его пределы. С первого взгляда задача кажет-
ся довольно простой: в каждом из нас постепенное раз-
витие совершается естественным путем. Но в данном
случае речь идет о том, чтобы стать настоящим чудовищем,
наподобие компрачикосов, что ли! Представьте себе чело-
века, старающегося вырастить на лице бородавку. Я го-
ворю, что надо быть ясновидцем, стать ясновидцем...
Не имеет смысла перечислять и повторять все, что
сказано о Рембо-поэте; эта огромная по количеству на-
писанного литература исследует то, что почти невоз-
можно передать по-русски: тот мятеж, ту революцию,
которую Рембо учинил во французской поэзии. Русский
язык, оказавшийся способным передать самые тонкие
нюансы Верлена, теряется перед просодией Рембо, пе-
ред его поэтическими новациями. Попробуйте в рус-
ском стихе перенести цезуру в двенадцатисложнике с
шестой стопы на седьмую — ни к чему существенному
13 Lettres de la vie litteraire d'Arthur Rimbaud (1870—1875)
reunies et annotees par Jean-Marie Carre. Paris, 1931. P. 61—62.
(Перевод Б. Лившица).
14
это не приведет. Рембо делает то же самое во француз-
ском — и учиняет подлинный интонационный разгром.
Конечно, и по-русски остается немало: прежде всего
осязаемая чувственность, метафоричность стиха, запах,
звук, цвет и виртуозная задача передать ясновидческие
опыты прозрения будущего, которые внесли в миф о
Рембо особые оттенки загадочности и непредвиденно-
сти. Это, в частности, позволило современному фран-
цузскому писателю Доминику Ногезу создать свой
«миф Рембо»: поэт не заболел и не умер, после долгих
странствий он вернулся в Париж, в литературу и даже
женился на младшей сестре Поля Клоделя — Луизе — и
написал несколько шедевров прозы XX века...и Остань-
ся Рембо жив, этот миф он развенчал бы первым, — он
слишком презирал литературный талант, свой в том чис-
ле, чтобы поддаться на уловки разума.
Понимание собственной гениальности и презрение
к ней — тоже одна из особенностей «проклятых поэ-
тов». Жюль Ренар оставил примечательную запись в
своем дневнике от 9 марта 1892 года: «Вчера обед в ре-
дакции „Плюм” Редко попадается умное лицо умного
человека. Головы нарочито уродливые, вроде набалдаш-
ников. Страшен Верлен: мрачный Сократ и грязный Ди-
оген — смесь собаки и гиены. Весь трясется, падает на
стул, заботливо подставленный...
При виде Верлена какой-то господин — как оказа-
лось через минуту, просто дурак — воскликнул:
— Слава гению! Я незнаком с ним, но слава гению!
И захлопал в ладоши.
Редакционный юрист сказал:
— Ясно, гений, раз ему наплевать на свою гениаль-
ность...
Затем Верлену приносят колбасу, и он жует.
В кафе ему надоедают: „мэтр”, „дорогой мэтр!”, а
он неспокоен, ищет шляпу. Он похож на спившего-
ся бога. От Верлена не осталось ничего, кроме нашего
культа Верлена».15
14 См.: Noguez D. Les trois Rimbaud. Paris, 1986.
15 Ренар Ж. Дневник. Избранные страницы. М., 1965. С. 98—99.
15
Но тот же Ренар после смерти поэта записал: «Всег-
да смешивают человека и художника под тем предло-
гом, что случайно они живут в одном теле... Это очень
просто: у Верлена гениальность божества и сердце свиньи...
Но я, скромный писатель в толпе, я знаю только бес-
смертного поэта. Любить его — для меня счастье. Мой
долг простить ему то зло, что он причинил другим...»16
Слабость и порождаемое ею зло стали общим мес-
том в разговорах о «проклятых», и прежде всего о Вер-
лене. В 1922 году итог этим оценкам подвел Стефан
Цвейг: «Нигде на жизненном пути поэта не было драма-
тических подъемов, не было на этом пути ни героев, ни
борьбы: только — распад, разрушение, сползание в тря-
сину, деградация, падение».17
Между тем слабый, двойственный человек, соче-
тавший в душе небесное и демоническое, сам резко про-
тивился этому распространенному мнению. «У меня
детское и совершенно невинное сердце, — писал он в
1889 году из очередного больничного приюта своему
другу, художнику и журналисту Федерику Огюсту Ка-
зальсу. — Я вовсе не двойственный, я чрезмерно прос-
тодушный; я столько всего претерпел, на мне столько
шрамов, которые вновь кровоточат. Те, кто находят
меня смешным, — придурки, ничего не смыслящие в
жизни».18
Под этими словами наверняка смог бы подписаться
поэт, с которого, собственно, и начались «проклятые»
Верлена, — Тристан Корбьер.
Корбьер был ярким поэтическим явлением — это
безусловно почувствовал Верлен, именно ему предо-
ставляя право открыть список «проклятых». Корбьер
успел издать одну-единственную книгу стихов. Русский
перевод ее названия — «Желтая любовь» — не совсем
понятен. По аналогии с французскими идиомами («жел-
тый гнев» — ярость, сильное раздражение, и «желтая
16 Там же. С. 182.
17 Цвейг С. Жизнь Поля Верлена // Нева, 1991. № 9. С. 202.
Zayed G. Lettres inedites de Verlaine A Casals. Gendve,
1952. P. 118.
16
улыбка» — то есть улыбка вымученная, кривая) книгу
Корбьера следовало бы назвать одновременно и «Ярост-
ной любовью», и «Кривой»... Такой эта любовь и была,
и вся книга проникнута пронзительным отчаянием от
невозможности что-либо изменить и переделать. «Стих
под ударами хлыста», — сказал о Корбьере Лафорг.
Жизнь Корбьера тоже оказалась сродни «ударам
хлыста». Эдуар-Жоакен Корбьер (взявший впоследст-
вии литературное имя Тристан) родился в 1845 году в
Бретани в семье Эдуара Корбьера-старшего, морского
волка, капитана дальнего плавания, журналиста и писа-
теля. Детство Тристана было достаточно обеспеченным
и счастливым, но вскоре он заболел ревматизмом, пере-
шедшим в чахотку, и эта болезнь в тридцать лет свела
его в могилу. Поездки к теплому морю не привели к
улучшению: Тристан поселился в Бретани, на берегу
океана, в маленьком городке Роскоф, где у отца был не-
большой дом.
Он рано начал писать и рисовать, и уединенная
жизнь в Роскофе располагала к развитию самых необуз-
данных фантазий. Местные жители называли его по-
бретонски «Ан Анку» — «Призрак смерти». Корбьер до-
стойно принимал это прозвище — он и сам считал себя
не слишком приспособленным к жизни, никчемным, не-
красивым, способным разве что читать книги да занимать-
ся творчеством. Он свел дружбу с парижскими худож-
никами, приезжавшими в Роскоф на лето, и в компании
одного из них совершил довольно длительное путешест-
вие по Италии. Вернувшись домой, он познакомился с
графом Родольфо де Баттином и его возлюбленной —
итальянской актрисой Армидой-Жозефиной Куччиани,
которая выступала под сценическим псевдонимом Эр-
мини и которую Корбьер в жизни и в стихах стал назы-
вать Марселлой. Безысходная и трагическая любовь к
Марселле определила всю его дальнейшую жизнь.
«У бедняги — мания счастья», — так закончил Ла-
форг один из своих набросков. Корбьер не обманывался
в своей судьбе, но «мания счастья», судя по всему, была
невыносимой. Он, не в силах расстаться с Марселлой,
17
едет в Париж, чтобы быть с ней рядом, создает вообра-
жаемый мир, в котором сопровождает ее чуть ли не по
всему свету: более пятидесяти стихотворений «Желтой
любви» имеют указания на мнимые даты и мнимые мес-
та, где эти стихи написаны. На самом деле он презирает
и ненавидит все, что его окружает, — особенно Париж,
особенно парижский высший свет и особенно себя само-
го в отблесках этого света. Трудно найти другого поэта,
который с такой самоотдачей издевался бы над самим
собой.
«Проклятые» любили пародировать. У Рембо осо-
бенно удачно выходили Гюго и Глатиньи. У Кро — Коп-
пе. Корбьер пародировал самого себя. Из этой издевки
вырастает стих — резкий, с неожиданными перебивами
ритма, с индивидуальной лексикой. Корбьер должен
был бы нравиться Цветаевой.
«Желтая любовь» была издана в 1873 году за счет
автора, вернее на деньги его отца, и прошла совершенно
незамеченной. Единственная статья, которая приветст-
вовала появление книги, и та без подписи, принадлежа-
ла Эмилю Блемону — поэту, будущему основателю из-
вестного в Париже Дома поэзии, существующего и по
сей день. Эмиль Блемон был одним из тех, кого Фан-
тен-Латур изобразил рядом с Верленом и Рембо на кар-
тине «Угол стола».
В конце 1874 года Корбьер попадает в клинику Дю-
буа и пишет оттуда матери: «Я нахожусь у гробовщика
Дюбуа», — обыгрывая фамилию последнего (Дюбуа
по-французски — Деревянный). Мать перевозит его в
Бретань, и поэт умирает под крышей родного дома
1 марта 1875 года. Прошло почти десять лет, прежде чем
Верлен открыл его и внес в свой почетный список «про-
клятых». Отсюда был прямой путь в будущее, и поэзия
XX столетия твердо закрепила его имя в ряду наиболее
оригинальных французских поэтов предыдущего века.
Любопытно то, что личный, индивидуальный бунт
Корбьера замечательно сочетался с самыми что ни на есть
романтическими мотивами стихов его бретонского цикла.
В этих стихах он уходит от себя и всецело отдается сти-
18
хии океана, матросского мужества, трогательно и просто
описывает своих героев, — в них, в их быте, в бретон-
ских пейзажах угадывается то подлинное знание жизни,
которое поэт вынес из детства. В этом изломанном, из-
мочаленном судьбой парижском денди нет-нет да и про-
сыпается ребенок, подросток, для которого морская ро-
мантика — счастье и, возможно, цель существования.
В стихах Корбьера стучит то «детское сердце», о
котором Верлен писал Казальсу: в каждом из «прокля-
тых» оно оживало по-своему, но, пожалуй, больше все-
го — в самом Верлене. Из года в год он прибегал к раз-
личным, как сам замечает в автобиографической «Испо-
веди», мелочам и ухищрениям, чтобы запомнить и не
растерять эту детскость, но текст, добавляет он, как раз
и состоит из подобных мелочей и ухищрений, на кото-
рых зиждется работа мемуариста.
«Детства» в стихах Верлена куда больше, чем при-
нято считать. От колыбели, которую раскачивает рука
Провидения в беспросветном подземелье судьбы; от
детских качелей, колеблющихся из прошлого в буду-
щее, из будущего в прошлое и на которых так сладко
было бы умереть в настоящем; от ребяческих радостей,
с которыми непременно должны быть слиты смутные
желания «взрослых» душ, — до смертной тоски погос-
тов, в которую врывается голос жизни, и это голос колы-
бельной песни.
Желчный Барбе д'Орвийи, рисуя портреты участни-
ков «Современного Парнаса», говорит о Верлене: «Пу-
ританский Бодлер, сочетание макаберности и озорства,
без органичности г-на Бодлера, но с отзвуками г-на
Гюго и Альфреда де Мюссе то тут, то там: вот Поль Вер-
лен. И ничего больше». И, цитируя конец сонета «Мой
давний сон»:
И в звуках голоса спокойно-отдаленных
Звучат мне голоса в могилу унесенных, —
(Перевод А. Кублицкой-Пиоттух)
Добавляет: «Когда слушаешь г-на Поля Верлена, пред-
ставляешь, что он никогда не слышал никаких иных го-
19
лосов, кроме этих».19 Барбе д’Орвийи задел за живое:
все творчество Верлена — это тщетный поиск замены
утрат, а их на его долю выпало предостаточно.
Критик Шарль Морис рассказывает, что однажды,
когда он был у Верлена, к тому постучался столяр — по-
чинить форточку. По-французски фамилия столяра про-
износится как слово «беда». Этим не преминул восполь-
зоваться Верлен.
— Входите, господин Беда, — сказал он ему с пе-
чальной улыбкой. — Вы здесь у себя дома.2^
Всю жизнь Верлен привечал беду, пестовал скорбь
и печали — сквозь его творчество проходит бесконеч-
ный синонимический ряд слов-сигналов, обозначающих
все оттенки «классической» меланхолии. Русский пере-
вод как никакой другой дает эту гамму эмоционально
окрашенных выражений уныния и отчаяния: от простых
сумерек, желаний, томлений, робких жалоб и пастерна-
ковской «растравы» в сердце (в которой так провидчески
слышится «расправа») до голосов мертвецов, толпы «не-
ясных угрызений» — всего того, что сформулировано в
одной строчке раннего стихотворения «Иезуитство»:
Убийца дней моих, глумливая тоска...
(Перевод А. Эфрон)
Еще при Верлене это отметил Жюль Леметр, под-
черкивая, что его стихи написаны словно в полусне,
«прежде чем образы и чувства, вызываемые вечерней
мглою, расположились по порядку и связались размыш-
лением. Это как бы поэзия, предшествующая слову; поэзия
лимбов, записанный сон».21 «Сны», «видения», «фанто-
мы» принципиально значимы для поэтики Верлена и
других «проклятых» и постоянно возникают в их твор-
честве, как в лирике, так и в прозе. Из видений прошло-
го можно вывести многие события личной и творческой
19 Micha A. Verlaine etpoetes symbolistes. Paris, 1943. P. 91.
20 См.: ЁтИе-Bayard J. Le quartier Latin hier et aujourd’hui.
Paris, 1924. P. 302.
21 Леметр Ж. Современные писатели. СПб., 1891. С. 208.
20
судьбы поэтов. И все же при всем сходстве мотивов ни у
кого из «проклятых» нет такого безудержного погруже-
ния в глубокие, подсознательные переживания тоски,
как у Верлена, — и рефлексия эта очень серьезная, дале-
кая от какой бы то ни было иронии.
Между тем сподвижники Верлена не только в жиз-
ни, но и в стихах были весьма способны на шутку. Апо-
калипсические видения сглаживались смехом. Может
быть, больше других в этом преуспел Шарль Кро. В от-
личие от Корбьера, который умел вдосталь поиздевать-
ся над самим собой, Кро находил немало занятного во-
круг себя. И нередко объектом иронии и даже издева-
тельской насмешки становилось любовное чувство:
среди всех определений, которыми судьба наградила
«проклятых поэтов», чуть ли не главные — невезучесть
и неприкаянность в любви. С бедностью и невостребо-
ванностью еще, вероятно, можно было как-то смирить-
ся, будь рядом верная подруга или всепонимающая
жена. Но «проклятость» — в том виде, как это деклари-
ровал Верлен, — включала в себя всё: и социальную не-
устроенность, и творческую непризнанность, и сердеч-
ную смуту. Так они и жили: Верлен, мятущийся между
«свинским» и «ангельским»; одинокий, не познавший
настоящей любви Рембо; Жермен Нуво, чье простодуш-
ное воспевание «любови к любви» было не более чем
трогательным теоретизированием; сломленный несчаст-
ной страстью Корбьер и не успевший выбраться из
«скрипучей меланхолии» Лафорг...
На этом фоне Шарль Кро выглядит чуть ли не сча-
стливчиком. Его многолетняя связь с блистательной Ни-
ной де Каллиас, а затем женитьба на датчанке Марии
Хьярдемааль, подарившей ему двух замечательных сы-
новей, казалось бы, должны были питать вдохновением
и успокоить его сердце. Но с подругой молодости у него
произошел трагический разрыв, жена за несколько лет
до кончины Шарля Кро тяжело заболела, а сам он про-
жил неполных сорок шесть лет и умер, по заключению
его брата Антуана, врача и поэта, «от полной несогласо-
ванности внутренних органов».
21
«Несогласованность» определила всю его судьбу.
Он родился в 1842 году, в большой и зажиточной семье.
С отрочества Кро перепробовал самые разные увлече-
ния — занимался языками, брал уроки музыки и рисова-
ния, изучал точные науки, медицину и теологию, — но
все пошло прахом, когда, вопреки воле отца, он окунул-
ся в богемную жизнь, найдя поддержку разве что у стар-
ших братьев, врача Антуана и скульптора Анри, кото-
рые сами были не прочь поучаствовать в разгулах арти-
стической молодежи.
Шарль Кро был возрожденческой личностью: он
принимался за многое и многое делал с легкостью и доб-
рой долей дилетантизма. Это прежде всего относится к
его научным изысканиям: он занимался цветной фото-
графией и придумал фонограф до его «официального»
изобретения Эдисоном; в круг его интересов входили
исследования в области телеграфа и межпланетных со-
общений. Всю жизнь он боролся с академической нау-
кой за право внести свою лепту в те области знаний, что
были ему интересны. Признание, как водится, пришло
после смерти.
Научные труды он делил с литературными занятия-
ми. Стихи печатали, но редко. Единственный прижиз-
ненный сборник — «Сандаловый ларец» — вышел мик-
роскопическим тиражом. Проза, увлекавшая его не ме-
нее стихов («стихи в прозе», «фантазии в прозе»), была
известна только узкому кругу друзей и почитателей.
Может быть, он несколько преуспел в особом драматур-
гическом — сейчас бы сказали: эстрадном — жанре мо-
нологов, которые с легкой руки известного актера Кок-
лена-младшего вошли в моду и стали достоянием пуб-
лики в многочисленных кабаре и литературных кафе
того времени.
Однако литературные занятия и научные труды он
делил и с третьим своим безудержным увлечением —
алкоголем, шумной жизнью богемы, салонами и многочис-
ленными литературными чтениями, всем тем, что гото-
вило во Франции 70—80-х годов знаменитый «конец
века». С 1869 года, когда его стихи появились во втором
22
«Парнасе» и были замечены, он на два десятилетия ста-
новится примечательной фигурой Латинского квартала.
Эмиль Золя заклеймил эту эпоху: «Воздух Империи
вреден для поэзии, — писал он в эссе „Наши поэты”. —
Поэзия не чахлое растение, которое можно вырастить на
грядках императорской столицы. Если Людовику XIV
удалось заполучить Мольера, Корнеля, Лафонтена и Ра-
сина, то Наполеон III, сея поэтов, пожинает чертополох
и крапиву».22
Кро, несомненно, был чертополохом. Едкий, иро-
ничный, остроумный, не обращающий внимания на
«добронравие», он и был интересен тем, о чем сам напи-
сал в своей знаменитой «Копченой сельди»: забавлял
детей и злил взрослых. «Копченую сельдь» он читал где
только было можно — прежде всего в «Гидропатах», ли-
тературном кабаре, которое в 1878 году основал поэт
Эмиль Гудо, «открыв» эпоху французского предсимво-
лизма; в обществе «зютистов» (по-русски приблизи-
тельно так: «пошел-к-чертистов!»), основателем и пред-
седателем которого он сам и был; наконец, в салоне
Нины де Каллиас, где он на долгие годы стал завсегдата-
ем, познакомился со многими литературными знамени-
тостями и оттеснил такого ловеласа, каким был Анатоль
Франс, с места рядом с «предводительницей оргий»...
Парнасцы любили гостеприимный дом Нины, посколь-
ку кроме всегда накрытого стола находили там, как го-
варивали, и «добрый глоток энтузиазма».
Кро многое вводил в моду. Помимо монологов и
«Копченой сельди» (ее, в частности, годы спустя изоб-
разил и Гюисманс в одном из своих стихотворений в
прозе, создав эстетико-возвышенное описание этой «ге-
роини» Шарля Кро), он снискал популярность и как
«приватный» актер, веселивший посетителей кафе и са-
лонов шутками и сценками, которые он разыгрывал
всегда с неизменным успехом. Верлен вспоминает:
«Шарль Кро, один, демонстрировал тысячу забавных
трюков одновременно: то он исполнял арии из Вагнера
22 Золя Э. Наши поэты И Собрание сочинений: В 26-ти т.
М., 1967. Т. 26. С. 296.
23
или из Эрве, аккомпанируя иногда умело и правильно, а
иногда превращая музыку в чистое безумие, то он читал
наизусть какой-нибудь неизданный отрывок и делал это
простодушно до безобразия, но зато как забавно!»
Ирония была стилем еще со времен первого «Пар-
наса». Позднее один из теоретиков символизма Люсьен
Арреа отмечал: «Если вы читаете стихи парнасцу, он
слушает рифму; однако будьте уверены, что прежде
всего он видит все слово, написанное целиком».23 По-
вышенное внимание к точной и игровой рифме было
притчей во языцех в кружках будущих символистов. Ви-
лье де Лиль-Адан вспоминает один из вечеров у Нины
де Каллиас, когда любопытствующий гость домогался у
окружавших его поэтов ответа, какую рифму они пред-
почитают — глазную или слуховую. «Обонятель-
ную!» — ответил Леон Дьеркс, и в этой шутке было не-
мало истины: рифмовали так, чтобы все чувства совме-
щались в ударном конце строки.
Ирония сопутствовала всему творчеству Шарля
Кро: от ранних стихов — таких как «Lento», где понача-
лу кажется, что все всерьез, и лишь не бросающиеся в
глаза детали, игровая рифма да мягкая пародия на жес-
токий романс дают повод для сомнений в полной серьез-
ности, — до поздних, где все чаще звучит горечь. Иро-
ния разоблачила самое себя. Кро постоянно чувствует,
что к нему не относятся серьезно; он даже не паяц, а «за-
зывала на паяца», и поэтому уже по инерции предпочи-
тает петь куплеты и пить абсент (в чем он весьма преус-
пел), нежели бессмысленно пробивать свои научные
изыскания и литературные труды. Кажется, он действи-
тельно был не вымышленным, а реальным героем своих
новелл «Наука любви» и «Закопченный бриллиант», в
которых душевные муки настолько серьезно-горьки,
что становятся анекдотичными.
Верлен посвятил пятилетию со дня смерти Кро не-
большую заметку, опубликованную в «Фигаро», в кото-
рой, в частности, писал: «Он умер 9 августа 1888 года в
23 Arreat L. Memoire et imagination. Paris, 1895. P. 60.
24
возрасте сорока пяти лет в самой достойной, но и самой
печальной бедности. С этим социальным и, скажу, нацио-
нальным позором мы сталкиваемся не в первый и не в
последний раз. Но что прикажете делать ученым, что де-
лать поэтам в эпоху всеобщей спекуляции, если Респуб-
лика уже в 1793 году заявила, что обойдется без них?»
Оставив проникновенные строки о Рембо, Корбьере
и Кро, Верлен, как ни странно, и словом не обмолвился в
своих статьях и очерках еще об одном «проклятом», с
которым поддерживал самые добрые дружеские отно-
шения, — о Жермене Нуво, разве что посвятил ему ряд
своих поздних стихотворений. Между тем одно время
их — Верлена-Рембо-Нуво — представляли чуть ли не
как одного поэта о трех лицах, как поэтическую троицу.
Рембо познакомился с Нуво весной 1874 года, а весной
75-го свел его с Верленом, который как раз вышел из
бельгийской тюрьмы. Нуво безоглядно следовал за Рем-
бо, так же безоглядно тянулся к Верлену; непродолжи-
тельное время он был той ниточкой, что связывала уже
навсегда разошедшихся друзей. В мае 1875 года Рембо
порывает с прошлой жизнью и начинает новую, а Нуво
под влиянием Верлена обращается к католицизму. Для
него тоже начинается новая жизнь, которая приведет и
его к неизбежному концу «проклятых» — конфликту с
миром и одиночеству.
Жермен Нуво родился в 1851 году в маленьком про-
вансальском городке Пурьере. В шесть лет он потерял
мать, в тринадцать — младшую сестру Мари, буквально
следом за ней умирает от оспы отец. Почти все «прокля-
тые» в детстве и отрочестве начинают испытывать чудо-
вищные удары судьбы. Отвлечемся еще раз на Верлена,
который, может быть, ярче других показал, как трагизм
детского мировосприятия приводит к драме взрослого
поэта.
В «Исповеди» Верлен скрупулезно исследовал свое
Детство и отрочество. В «Исповеди» же появляется ре-
альная героиня многих его стихов, в которых она была
только тенью, намеком, отблеском первого — и самого
острого — отроческого чувства.
25
все больше отстраняется от высоких помыслов, мирское
уводит его с горних вершин почти на дно жизни. Нуво
же, склонный к мистике, все дальше и дальше уходит
от светской жизни в религиозную экзальтацию. Он пе-
реживает несколько душевных кризисов, попадает в
дом для умалишенных и, следуя дорогому для него при-
меру святого нищего Бенедикта Лабра, начинает мно-
голетнее паломничество по свету, запрещает издавать
свои стихи, бродяжничает. Тень Рембо ведет его на
Восток, и, не зная, что его друг уже умер, он в 1893 году
пишет Рембо из Алжира в Аден в надежде, что они
вместе отправятся в Египет и откроют художественную
лавку...
Нуво умер в 1920 году, в нищете и безумии, и был
похоронен в общей могиле на кладбище Пурьера. Он
был в неведении относительно большинства своих пуб-
ликаций — две его книги, подготовленные друзьями,
вышли соответственно в 1904 и 1910 годах без его ведо-
ма, а через год после смерти появился томик стихов, от-
крывший почти неведомого поэта уже совершенно но-
вому литературному миру, который готовились завое-
вать сюрреалисты.
Оказалось, что этот христианин, долгое время не
вписывавшийся в рамки «нормальной» морали, оставил
после себя зачатки лирического эпоса с тонкими интим-
ными переживаниями, — и этот прием стал весьма ощу-
тимым в поэзии XX века. Оказалось, что экзальтирован-
ные порывы религиозного мистика отнюдь не чужды на-
слаждению прекрасным, а бывший учитель рисования,
превратившийся в побирушку на церковных папертях,
был куда в большей степени профессиональным поэтом,
чем профессиональным нищим.
Более того, в прежние времена он еще и любил фри-
вольно поозорничать в своих поэтических фантазиях, и
многие его стихи освещены игровым импрессионисти-
ческим светом, озаряющим и улыбку читателя. «Среди-
земноморская мистика Нуво коренится в стремлении на-
делить нетленностью не только души, но и тела, спасти
Любовью преходящую нежность окружающего его
28
мира, игру звуков и символов, мыслей и чувств, образов
и реалий».24
На этом фоне Верлен — серьезен. На его портретах
и фотографиях не увидишь улыбки, да и в стихах в луч-
шем случае встретишь колкий, но не веселый выпад
против кого-нибудь из литературных противников.
«...Ибо знаю в страданьях толк!» — по печальному
утверждению самого поэта.
Борьба с глупой скукой обернулась грезами, гру-
стью «без объясненья и предела» и «торжествующими
муками». Память — это боль тщетного возвращения; на-
дежда — боль тщетного ожидания; искусство — боль
тщетного поиска идеала... Боль во всех ее аспектах —
вот философия «проклятых»! Параллельно с Верленом
эту философию выстрадал и «наказанный ребенок»
Жюль Лафорг — двойник «Наказанного паяца» Стефа-
на Малларме:
Глаза, два озера, надеются спроста:
Иное бытие, чем жалкий жест фигляра, —
С пером, с кенкетами, в безумии угара... —
Окошко прорубил я в стенке из холста.
(Перевод Е. Баевской)
Подобно герою этого сонета Малларме, и Верлен и
Лафорг рвались в «иное бытие», но, как пишет дальше
автор, только лишь пустота множила бессчетные шаги
очередного Пьеро-неудачника.
Многоликий Пьеро, персонаж французского народ-
ного театра, с семнадцатого века не сходящий с под-
мостков, в конце девятнадцатого нередко выступал в
инфантильной маске ребенка, мальчишки, парижского
гамена. Идея детства, открытая романтиками, привнесла
в его образ — сначала ловкого слуги, а затем печального
любовника — «подростковую психологию»: Пьеро стал
выразителем одиночества еще не окрепшей души, смя-
тенности подростка, в котором куда больше от детства,
24 Багно В. Е. Жермен Нуво, или Остановка в Чистилище.
Антропология религиозности И Канун. Вып. 4. СПб., 1998.
С. 457.
29
нежели от мужества. Такое переосмысление образа Пье-
ро пришлось ко двору предсимволистской литературе
и — шире — искусству конца века.
Двойственность Пьеро — «дитя-любовник» — ока-
залась сродни и двойственности Верлена. Для него Пье-
ро то проказник «Записок вдовца», внешне благоразум-
ный и воздержанный, «грезящий стоя, улетающий сидя
и часто умирающий тысячами сладких смертей»; то —
как в сонете «Пьеро» — из «озорного лунатика», уте-
шавшего бабушек, он превращается в образ последнего
отчаяния, в символ смерти:
Отверстия глазниц полны зеленой мути,
И белою мукой запудрено до жути
Бескровное лицо — и заостренный нос.
(Перевод А. Эфрон)
В эпоху «проклятых» детство стало неофитом ре-
лигиозного сознания, признанным и одним из важней-
ших явлений цивилизации и культуры. Романтизм
утвердил культ ребенка, «детских детей», которых «це-
нят самих по себе, а не в качестве кандидатов в будущие
взрослые».25 Это чутко улавливает Верлен — и сам по-
рою роняет тонкие замечания: «Ребенок так мало видел,
так мало испытал, что едва ли он может сравнивать, и
удивление его совсем не обязательно должно быть яр-
ким, если вообще должно быть» («Исповедь»). Его не
устраивает расхожее представление об удивлении ре-
бенка, открывающего мир: удивление, с его точки зре-
ния, вытекает из опыта. Малый ребенок, как правило, не
понимает и не принимает метафору — в двадцатом веке
это показала и доказала детская литература. По Верле-
ну, главное в ребенке — невинность; его душа — не
только синоним утраченной благодати, но и основной
источник творчества.
Позднее однокашник Верлена по парнасской школе
Катюль Мендес высказал схожие мысли об их младшем
современнике Жюле Лафорге: «Есть какой-то детский
25 Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. Л., 1973. С. 43.
30
каприз в его манере насмехаться; он раздосадован и по-
жимает плечами, как ни за что ни про что наказанный
ребенок, который топает ногами, когда его ставят в
угол. Если он — и вправду старший, и в самом деле за-
чинатель поэзии, которая называется символистской, то
ее предок — дитя».26
Характерно сравнить душевные состояния Верлена
и Лафорга в начале 80-х годов, когда они практически
ничего не знали друг о друге. Вот несколько отрывков
из писем Лафорга того времени:
«Жизнь весьма грустна и весьма грязна... Может
быть, Всё — это всего лишь греза...»
«Мне скучно, вот и все. Кругом я наблюдаю одну пус-
тоту— в любви, в славе, в искусстве, в метафизике...»
«Когда я долгими часами скучаю, я воображаю се-
бе, что чего-то желаю, но это выдуманные желания..,»26 27
И почти по-верленовски продолжает эту мысль в
своих «однострочных» стихах:
Единственным крылом в ночи трепещет сердце...
Современники и последователи Лафорга с удиви-
тельным единодушием отмечают существенную черту
его творчества: не просто горькую иронию, а почти все-
ленский сарказм. Это свойство его лирики позволило
сказать одному из самых нежных и самых язвительных
французских поэтов следующего столетия — Максу
Жакобу: «Меня сформировал Лафорг».
Сам же Лафорг сформировался, впитав и француз-
скую традицию (Бодлер), и немецкую (Гейне), но, глав-
ное, он довел «комплекс одиночества» до какого-то не-
виданного, насыщенного совершенства. В одном из сво-
их стихотворений он написал: «Еще один из моих пьеро
умер, — умер от хронического орфелинизма». Орфели-
низм — слово, придуманное Лафоргом, — как нельзя
точно отражает лирическое состояние его души: в нем
26 Mendes С. Le Mouvement poetique fran?ais de 1867 a 1900.
Paris, 1903. P. 165.
27 Laforgue J. (Euvres completes. Paris, 1925. T. IV. P. 128,
144, 157.
31
сквозят и Орфей, и сирота (французское «orphelin»), и
конформизм...28
Возможно, это состояние было вызвано ранней бо-
лезнью, до срока сведшей его в могилу, как это случи-
лось с поэтом, которого он высоко оценил, — с Триста-
ном Корбьером.
Лафорг родился в Монтевидео, но в шестилетнем
возрасте его увезли на родину, в город Тарб, неподалеку
от испанской границы, откуда родом был его отец и где
мальчик был оставлен на попечении родственников. Все
его отрочество прошло в тоске и скуке, от которых он уже
не смог освободиться до конца своих дней. С пятнадцати
лет он живет в Париже, кончает лицей, переживает ран-
ние смерти матери и отца, болеет, много читает, начина-
ет писать и публиковаться в провинциальных изданиях.
В 1875 году, накануне приезда Лафорга в Париж,
там открылось первое кабаре Латинского квартала —
«Шерри-Коблер», по названию популярного тогда кок-
тейля. Начиналась мода на богему. Лафорг, как все про-
винциалы, попавшие в Париж, с головой уходит в жизнь
артистического люда, ходит по мастерским художников,
встречается с молодыми поэтами; одна из этих встреч —
с Гюставом Каном — перерастает в глубокую дружбу и
определяет его литературную судьбу. В 1881 году он по-
ступил чтецом к немецкой императрице и пять лет нахо-
дился при германском дворе. Вернувшись домой и же-
нившись, он через год, проведенный в непосильных тру-
дах, обостривших наследственную болезнь, умирает от
туберкулеза. Лафоргу едва исполнилось двадцать семь
лет, но все, им написанное, удивляет и объемом и цель-
ностью: из всех «проклятых» второго призыва, пожа-
луй, только ему удалось оставить по себе значительный
корпус стихов и прозы с детально разработанной «фило-
софией трагизма».
Кро ощущал себя «зазывалой на паяца» — Лафорг
осуществил всю эту клоунаду. Успев издать при жизни
два сборника стихов — «Жалобы» и «Подражание Госу-
28 См.: Dinar A. La Croisade Symboliste. Paris, 1943. P. 81.
32
дарыне нашей Луне», — он не дождался публикации
основного своего литературного труда, книги прозы
«Легендарные добродетели», в котором интерпретировал
в духе раннего символизма классические литературные
сюжеты. В этих новеллах с элементами сказки и даже
басни Лафорг вывел мифологических и литературных
героев — Гамлета, Лоэнгрина, Саломею, Пана и Сирингу,
Персея и Андромеду, которые становятся объектами
обостренных размышлений автора о любви, жизни и смер-
ти. В противовес классическим писателям, этот «фран-
цузский Гейне», «Гамлет без шпаги», как называли Ла-
форга современники, и в прозе не удерживается от иро-
нии и пародии, которые только подчеркивают его траги-
ческое мироощущение и потребность в высокой любви.
Своей иронической меланхолией Лафорг «раскачи-
вал» пресловутую обыденность — точно так же, как в
поэзии расшатывал узаконенную ритмику, намечая
пути к верлибру. В этих поисках и попытках он значи-
тельно опередил Верлена, хотя тот тоже немало сделал
для утверждения в поэзии господства ритма над метром
и законов свободного стиха. Однако Верлен с отрочест-
ва отдался стихии рифменного мышления, и многое в
его жизни строилось в удивительном согласии с симмет-
рией классического стихосложения. В «Слове о рифме»,
опубликованном в марте 1888 года в журнале «Дека-
дент», он особо подчеркивал значение рифмы в совре-
менном поэтическом сознании: «Рифмуйте слабо, при-
бегайте, если вы того хотите, к ассонансам, но это долж-
ны быть именно рифмы и ассонансы, без которых нет
французского стиха.
Когда я говорю: рифмуйте слабо — я слышу, о чем
говорю, и вовсе не хочу, чтобы моя уступка означала:
рифмуйте плохо».29
Поэтическая стихия мистическим образом напол-
нила жизнь Верлена повторами, совпадениями и «риф-
мами». Возможно, у саморазрушения существуют свои
29 Verlaine Р. CEuvres en prose completes. Paris, 1972. Р. 697.
(Bibliotheque de la Pleiade).
2 Проклятые поэты
33
правила игры, и поэт, чье самое раннее из дошедших до
нас стихотворений называлось «Смерть», очевидно,
должен был и последнее свое стихотворение озаглавить
подобным же образом. Так оно и случилось. Выстраи-
вался параллельный мир смерти, и в нем зеркально отра-
жались многие события реальной жизни.
О смерти Верлен думал и писал всю жизнь — в ли-
цее, в тюрьме, в больницах; смерть не только закономер-
ный итог жизни (как жизнь — «предвестница кончи-
ны»), но и постоянный спутник сна, грез и фантазий; в
иерархии ценностей «проклятых» она занимает такое же
основополагающее место, как детство и как греза:
И это все — не сон, не бденье,
Не рай и не земная твердь:
Все то — мое мировоззренье,
Моя, в обличьи милом, смерть!
(Перевод В. Брюсова)
Свою первую «Смерть» четырнадцатилетний Вер-
лен послал Виктору Гюго. Он обращается к адресату
стихотворения как к человеку, глубоко презирающему
смерть и ее присных: «Гюго, ты сочувствуешь всем
скорбящим, всем побежденным, ты знаешь, как, когда
это нужно, пролить несколько слез любви в память о
тех, кого уже нет на земле...» Ученическая риторика еще
заглушает поэтическое чувство, но характерно, что ли-
рические ощущения подростка сопряжены именно со
смертью.
Через три года семнадцатилетний Верлен пишет
«классический мадригал» под названием «Нелепос-
ти» — объяснение в любви некоей госпоже, рядом с ко-
торой автор хотел бы страдать, которой он восхищается
даже больше, чем Богом; он целует дорогу, по которой
она прошла, отдает свое сердце в ее руки. По мере раз-
вертывания стиха экспрессия нарастает, «вы» меняется
на «ты», восклицания заполняют строки, — разгорячен-
ный желанием, которое его «преследует и грызет», ав-
тор бросается к ногам своей госпожи, и эта госпожа —
сама Смерть.
34
В сорок четыре года в сборнике «Любовь» Верлен уже
публикует стихотворение из разряда «предсмертных»:
О мертвецы души моей,
Томленье горестных теней,
Отец и мать в могильной глине,
Ты, что была сестры нежней,
И ты, мой друг сердечный, чей
Уход оплакиваю ныне,
Вы все, вы лучшее, что есть,
Что было в жизни, — луг зацвесть
Не может прежними цветами:
Коса смертельная остра,
О мертвецы мои, пора,
Пора и мне вослед за вами...
Наконец, в своем последнем стихотворении, по-
меченном декабрем 1895 года и опубликованном сразу
после кончины поэта — «Смерть!» (с восклицательным
знаком), — смерть опять предстает в образе возлюблен-
ной, но спокойной и восхитительной, чья победа уже
давно объявлена заранее.
В мировоззрении Верлена любовь и смерть нераз-
лучны, как неразлучны любовь и грех, — неспроста сре-
ди ключевых слов его поэзии одно из первых мест зани-
мают глаголы «грешить» и «умирать».
Верлена принято сравнивать с Вийоном — по обра-
зу жизни и поэтическим прозрениям. Говорят, пред-
смертным зовом Верлена было слово «Франсуа» — мо-
жет быть, он обращался к своему поэтическому предку?
Всё продолжало «рифмоваться». После приговора суда
Вийон покинул Париж и «исчез из истории» — случи-
лось это 8 января 1463 года. Ничего удивительного, что
и Верлен, в согласии со своим мистически организован-
ным поэтическим миром, также «исчез из истории»
8 января 1896 года.
За неделю до смерти он сказал пришедшему его
проведать издателю Леону Ванье:
— Мой отец и моя мать умерли в январе...
Он сам определил срок своей жизни — в его бума-
Гах сохранилась недатированная запись: «Он и впрямь
35
умер — впрочем, еще совсем молодым, в пятьдесят два
года!»30
Написав в двадцать лет уже упоминавшиеся «Позо-
лоченные стихи», Верлен начал выстраивать свою
жизнь и поэтику в согласии с этими интуитивно поняты-
ми тогда представлениями о задачах поэзии, противопо-
ставленной обыденности и скуке. Незадолго до смерти
он, по одной из легенд, стал собственноручно покрывать
свою домашнюю мебель и утварь золотой краской.
Жизнь опять «срифмовала» высокие помыслы с груст-
ным анекдотом и печальным фарсом.
В жизни «проклятых поэтов» и в самом деле было
предостаточно таких фарсов и анекдотов. Но в конце
концов все пересилила высокая поэзия. Судьба Верле-
на — не затмевая их судеб — показывает это убедитель-
но и победительно.
«Проклятые» пришли на смену парнасцам, которых
разметала франко-прусская война и Коммуна; не подо-
зревая о том, они влились в символизм, но тот не
очень-то придал им значения — разве что Верлена при-
ветил. Прошло несколько десятилетий, и вот уже Пер-
вая мировая война столь же беспощадно разметала
Аполлинера и его друзей, которые оставили для своих
ближайших последователей-сюрреалистов любовь «че-
рез поколение» к этим странным, полузабытым поэтам,
не всегда понятным, но таким искренним и таким про-
клятым! Их поэтика вошла составной частью в новое ли-
рическое сознание, предвещенное Аполлинером, —
иронически переосмысленная, иногда разрушенная иро-
нией, как общее место, литературный штамп; но в эпоху
декадентства именно она стала выразителем того слома
и разрыва времен, которыми вошел в культуру Fin du
siecle — Конец века. Поэзия кистью Фантен-Латура от-
дала «проклятым» угол своего стола — не всегда удоб-
ное, но примечательное место.
Михаил Яснов
30 См.: Petitfils Р. Verlaine. Paris, 1981. Р. 460.
Тристан Корбьер
1845-1875
ЖЕЛТАЯ ЛЮБОВЬ
1873
ЭТО
это?
What?..
Шекспир
Попытка? — Полноте! Совсем я не пытался.
Наброски? — Ни на что из лени не бросался.
Издание? — Увы, не лезет в переплет.
Так, значит, рукопись? — Какой с нее доход!
Поэма? — Заложил в ломбард я вдохновенье.
Не книга ли? — Мерси, но книга — это чтенье.
Бумаги? — Боже мой, ведь это скреплено!
Альбом? — В единое никак не сведено.
Тут с рифмами игра? — Нет! Игры — это мелко.
Работа? — Не видны шлифовка и отделка.
Собранье песенок? — Добро бы, если так!
Забава? — Для меня все это не пустяк.
Стихи? — Нет гладкости! — Тогда, по всем приметам,
Оригинальность вы преследуете? — Где там!
Едва почувствует, что гонятся за ней,
Как убегает прочь, и нет ее быстрей.
Быть может, просто шик? — Кто с ним возиться станет!
Полет? Падение? — Ни крыльев, ни стенаний.
То, что хотят прогнать? — Или отправить в дом
Терпимости.— В тюрьму? — Нет, речь здесь не о том.
39
Не схоже с классикой? — Едва ли по-французски.
Дилетантизм? — Ну нет, его одежды узки.
Старо? — До пенсии едва ли доживет.
Так, значит, молодо? — Что ж! С возрастом пройдет.
— Но по наивности с бесстыдством ЭТО схоже.
— И ЭТО есть иль нет, ничто — иль нечто все же.
Шедевр? — Возможно: я... шедевров не писал.
Почти как у Мюссе? А может быть, скандал?
— Нет, это... Впрочем, я как автор расписался
Под этим. — Но под чем? — Дать имя не пытался.
Попало в цель иль нет — не по моей вине:
Ведь я искусству чужд. Искусство чуждо мне.
40
ПАРИЖ
*
Бастард бретонца и креолки,
Сюда явился он... Базар,
Столпотворенье, кривотолки,
Луч солнца тусклый и угар.
Смелее! Прихватив кошелки,
Сбежались в очередь... Удар...
Не лезь вперед! Рычат, как волки.
Потушен вспыхнувший пожар.
Здесь Муза бедная пришельца
Шла на панель. «Состряпать дельце
Согласна? Чем торгуешь ты?»
— Ничем... — И Муза ошалело
На ветер уличный глядела,
Не слыша звона пустоты.
*
Жить под кнутом! — все тот же круг:
Путь от дворца до каземата;
Два-три куплета... Маловато!
Лез вон из кожи — и каюк!
Быть знаменитым? Легкий трюк!
Сначала — что молва и злато? —
Стань нищим: вот чья жизнь богата.
Безвестным: имя — как недуг —
Тебя согнет. Его отдай
В заклад. Шарманка, попугай,
Притон — и слава на пороге!
41
Вот музыка для райских дев!..
Где сутенеры, озверев,
Твою судьбу вершат, как боги.
*
И я любил... Как платят мало
Теперь за это! Сам плати...
Моя любимая сказала:
«Я буду помнить. Не грусти».
Она воспоминаньем стала
И тенью бледною в пути
За мною следует устало...
Ты здесь один... Слова плети,
Пой о тоске, что сердце точит,
О мраке, о бессонной ночи...
Грустят стихи, рассвет грустит.
А после: оргий хлыст, и надо
Себя хлестать им до упада,
Являть продажной девки вид.
*
Здесь мир богемы... Выбрось, милый,
Из памяти свой край родной,
Его холмы, его могилы
И празднеств барабанный бой.
Сгубил ты молодость. Бескрылы
Твои мечты. Но хвост трубой
Держи. И плюй на все, что было,
На всех, кто был любим тобой.
Резвись! Ты на веселье падок.
Вино — на землю, в рот — осадок.
Гордись уловкою своей.
42
И пусть потом месье наивный
Об этом скажет: «Мерзко! Дивно!»
Или не скажет. Так ясней.
*
Эвоэ! Шпарь на всю катушку!
Какая малость: всех нагреть!
Взяв за образчик потаскушку,
Смех — продаваться и краснеть!
Ступай на сцену, как в ловушку,
Здесь участь — плесневеть и тлеть,
Здесь нищей славы — на полушку:
Увидеть театр — и умереть!
В бордель, в ночлежку ли, на сцену
Здесь путь один... Такую цену
За миг бессмертья платишь ты.
Твой выход! Торжество финала!..
В тебя уже летят из зала
Свист и бумажные цветы.
*
Ну что ж, потешимся отравой —
Шут Мефистофель, дай вина!
Чтоб сердце пеною кровавой
Пошло сквозь губы — как слюна.
Любовь — к чертям! Такой забавой
Не жить. Грядущая цена
Тебе — ты сам. Вонючей славой
Наполни грудь свою до дна!
Довольно! Кончена пирушка!
Сума — последняя подружка,
Дружок последний — пистолет...
Спустил курок, и — нет как нет!
...Иль, доживая, без оглядки,
В похмелье пей судьбы остатки!
43
ЭПИТАФИЯ
За исключением любовников которые изн;
чально и конечно вожделеют начать с конца сущее'
вует еще столько вещей кончающихся началом чз
начало в конце концов начинает окончательно ст<
новиться концом и начиная с этого конца любо!
ники и все прочие в конечном итоге первоначальн
снова начнут с этого начала которое конечно буде
всего лишь возобновленным началом и в заклю
чение начнется вечность не имеющая ни конца hi
начала до скончания мира и кончится все тем чт<
окончательно исчезнет разница между началом кон
ца и концом начала что является естественным кон
цом всякого начала подобного естественному нача
лу всякого конца а это уже есть законченное на
чало бесконечности оканчивающейся изначально!
нескончаемостью — то есть эпитафия то есть начал!
начал и наоборот.
Народная мудрост
Себя он пылкостью и ленью изничтожил.
И если жил, то не живя; и подытожил:
— Жаль только одного — он до себя не дожил!..
Он жил, родившись мертвяком,
Он против ветра был влеком,
Он был объедком за столом,
Суждением всех обо всем.
Он был ничто — но был никак;
Был золотым — имел медяк;
Был крикуном — но молчаливым;
Был из порыва — но с надрывом;
Он был душой — но мертвеца;
Был мучеником — без венца;
И многоликим — без лица.
44
Без толку был во всем толков он;
Он был, как рифма, — несрифмован;
Не оживая — умирал;
Не находя себя — терял.
Поэт — по части буриме;
Философ — не в своем уме;
И виртуоз в ни бе ни ме.
Фигляр в искусстве несмешного;
Актер, не знающий ни слова;
Художник, он играл на цитре,
И композитор — на палитре.
Без головы, зато — башка!
Был слишком псих для дурака;
Был словом «очень» озабочен:
Был очень лжив — и очень точен.
Один из тысяч и — хоть брось;
Все годный делать — вкривь и вкось.
Но хорошо — дурное дело;
Мужик, хотя порою — дева.
Как блудный сын он жил по притче,
Но сына блудного попрытче.
И грязи всяческой страшась,
Он сам был всяческая грязь.
Любил взирать — но был незрячим;
Был темным, сам себе — тем паче;
Он пел навзрыд, рыдал с улыбкой,
Был безошибочной ошибкой.
Никто, нигде, ни явь, ни греза,
Он был естественным, как поза:
Себе позировал стократ;
Был непристойно простоват;
Не веря — всем себя вверял
И вкус к безвкусью проявлял.
45
Так провариться он старался,
Что навсегда сырым остался,
И так скучищей развлекался,
Что напоследок просыпался.
Плыл — без руля и без ветрил,
Но так к земле и не приплыл...
Был слишком САМ, чтобы стерпеть,
Был слишком трезвым, напиваясь,
Был слишком тленным, чтоб истлеть, —
Он умер, жить приготовляясь,
Как жил, готовясь умереть.
Здесь брошен в землю дух без духа,
Он уродился — вот проруха!
46
ЖЕЛТАЯ ЛЮБОВЬ
НАСТОЯЩАЯ ЖЕНЩИНА
Чем больше женщина, тем больше лицедейка.
А ну, зеваками, сошедшими с ума,
За их же кровные на сцене завладей-ка,
А за кулисами отдайся задарма.
Давай, кривляйся же, толпа жадна и клейка,
Хотя и в ней полно судейского дерьма.
И зубки навостри для нас, а не для стейка,
Но только... есть у нас казенные дома.
Что, невдомек? И мне. И ладно, будь дикаркой,
Свирепствуй. Мы пьяны и тупы. Так нахаркай
На покупателей. Они лицо утрут.
А после — упади! Красиво — не вахлачкой,
Но лебедем! Песок не вороши, не пачкай.
У гладиаторов и женщин схожий труд.
47
ДРАНЫЙ ШИК
Я не желаю трона.
Почет и титул — пшик.
На мне моя корона.
Я создал новый шик.
До туфель, крытых лаком,
И выдумок портних
Будь обыватель лаком —
А мне начхать на них!
Бесцветная эпоха,
Посредственность и ложь.
Те, кто живет неплохо,
Все прохиндеи — сплошь.
А батюшка родимый,
Поверьте, не солгу,
Не нажил ни сантима,
И сын кругом в долгу.
Мечтая об успехе,
Ношу чудной наряд:
Бессчетные прорехи,
Как звездочки, горят.
А месяц хладнокровно,
Пока я вшей пасу,
Сияет в дырках, словно
Новехонькое су.
И титул мой столь древен,
Что, сквозь века звеня,
В побоищах харчевен,
Не дожил до меня!
48
Мой герб вам не мякина:
Он, значась высоко,
Цветист, как арлекина
Дырявое трико.
Подобно ротозею,
Утихомирив прыть,
На вывески глазею,
Где просят: «Не сорить!»
Соскучившись порою,
Я мякоть авантюр
Самозабвенно рою,
Как ложкой конфитюр.
А шлюх любого пола,
И голытьбу, и знать,
С улыбочкой веселой
Готов я к черту слать.
И если за живое
Меня заденет хам,
Решительно его я
Презрением обдам.
Эй, горе-лихорадка,
Трепи меня и впредь,
Пока не очень гадко
На этом свете преть.
Я сплю под одеялом,
Под одеялом туч,
И над лицом усталым
Мерцает звездный луч.
О Муза, ты — какая?
Не разберусь, любя.
Любой тебя ласкает.
А я — луплю тебя!
49
А как начну лобзать я —
Так буду всем хорош.
Когда ж ты мне в объятья,
Чертовка, упадешь?
Как мы друг друга нежим,
И смех возьмет потом,
Когда я к губкам свежим
Прижмусь проказным ртом!
Иерусалим, — Октябрь
50
СОНЕТ СЭРУ БОБУ
Псу легкомысленной женщины
чистокровному английскому сеттеру
Когда я вижу, пес, тебя с хозяйкой вместе
И ты к ней ластишься, я зарычать готов...
Причина? У меня, скажу тебе по чести,
Совсем хозяйки нет, и сам я не из псов.
О Боб, счастливый Боб! Да на твоем бы месте
Я выл от радости, ее услыша зов!
Но чистых ты кровей, а я из жалких бестий
С христьянской примесью, наследием отцов.
Давай меняться, Боб! Я так обмен рисую:
Тебе — мои стихи, мне — шерсть твою густую,
Шерсть вместе с блохами или без них, чтоб стал
Я сэром Бобом вдруг... Она меня б ласкала,
Дворняг бросало б в дрожь от моего оскала,
И с именем Ее ошейник я б таскал.
Пролив Ла-Манш. — 15 мая
51
НА ПАРОХОДЕ
Пассажирке
Как дым растаяли, уплыли
И вечность, и морские мили,
Где провели вы день со мной,
Став мне сестрой.
Там: по воде, лишенной цвета,
Еще скользит твой образ где-то.
Здесь: берег, твой подводный риф,
Тоски прилив.
Здесь ждут тебя... Кто будет вскоре
Тебя баюкать, словно море?
О спутница моей души,
Иди! Спеши!
Какой там Менелай томится
На берегу? Пора проститься.
Но память о тебе волной
Бежит за мной.
Пугливая! Владеть не будет
Он легкой зыбью этой груди,
Ни солью на бровях твоих
От брызг морских.
О смелая! Владеть тобою
Не вправе он, клянусь прибоем,
Или владеть твоей тоской
Во мгле ночной;
Или поэзией, где птицей
Ты станешь надо мной кружиться,
Касаясь волн моих с трудом
Своим крылом.
52
Зверь беспредельный — даль морская
Пустынна без тебя, родная,
И весь мой горизонт теперь —
Каюты дверь.
Как тесно будет в этой норке,
В каюте на двоих, в каморке,
Где уж не будем мы опять
Вдвоем дремать.
Я вижу: солнце темным стало,
Уходит тень твоя устало,
И как забвенье предо мной —
Зыбь за кормой.
Так о судьбе своей злосчастной,
На вахте стоя, в час ненастный
Горюет новичок-матрос
Без лишних слез.
IV Зап. долг.
4(У Сев. шир.
53
ПАМЯТИ зюльмы,
БЛУДНИЦЫ ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ,
И ОДНОГО ЛУИДОРА
Буживаль, 8 мая
Богачка — двадцать лет ей было!
Со мною — двадцать франков было.
Мы жили вместе той весной,
Наш кошелек, почти пустой,
Ночь-кредиторша разорила.
Луна монеткой золотой
Его протерла — за луной
Из кошелька в дыру уплыло
Все то, что нам судьбою было:
Все двадцать весен — до одной!
Все двадцать франков — все, что было!
Дыру проделов за дырой,
Из ночи в ночь, вслед за луной, —
Все, что не стало нам судьбой!..
Потом еще не раз так было,
Она была — как прежде было —
Всегда собой, всегда шальной:
Она себе не изменила
На баррикадах той весной!
Потом — охота под луной
На первых встречных, вновь, как было...
А после — общая могила
С безлунной ночью даровой!
Сен-Клу. — Ноябрь
54
ЛЮБОВЬ И ФОРТУНА
Odor della feminita*
По городу — с утра до вечера, годами
Хожу в погожий день и, тротуар топча,
Жду, что захочется одной прекрасной даме
Коснуться зонтиком до моего плеча.
И, этак помечтав, чуть-чуть счастливей стану:
Забьет нужду в еде — набравшийся дурману.
Однажды, как всегда, я вдоль и поперек
Округу исходил. И то сказать: стерег!
Дозор, ни дать ни взять! И наконец с той самой
Столкнулся... — Это с кем? — Ну, с той
Прекрасной Дамой!
— И что? — И подошла ко мне, и, на весу
Свой зонтик придержав... мне... подала два су.
Улица Мучеников
* Запах женственности (шпал.).
55
ПРИЯТЕЛЬНИЦЕ
Ну, что ко мне пристала, ты, подстилка!
Ведь я-то думал: ангел во плоти!
И втюрился в тебя наивно, пылко.
Что, думаешь, скажу: должок плати?
Желанно солнце ящерке линючей.
Любовь к тебе — сияла мне точь-в-точь.
А ты теперь — любить взаимно? Тучей
Твоя взаимность солнце застит. Прочь!
С тобой мы разного блаженства ищем.
Люблю один — ответа не хочу.
В любви желаю оставаться нищим
И тосковать по крову и харчу.
Пойми, диковинный фарфор, с которым
Скорей всего сравнишь любовь мою,
Восстанет, склеенный, былым фарфором,
Ну, а моей... не выжить на клею.
Мне счастье дорого обратным смыслом,
Когда оно — несчастье и когда
В Эдеме яблоко хранится кислым
И с краснотцой запретного плода.
Что вообще мы друг для друга значим?
А ничего... И может быть, к добру...
Не я осыплю ласками и плачем.
Не я дары обратно заберу!
Понятно, в деле-то равны мы оба.
Но я рискую, согласись, вдвойне.
Когда ты снова влюбишься до гроба,
Уже изменишь не со мной, а — мне!
56
Давай считать: любовь пошла на убыль,
Меж нами — дружба до скончанья лет,
О неприятельница! Ну не грубы ль
Такие счеты? Им доверья нет.
Хотя б без ругани расстанемся! А впрочем,
Конечно, если с горя не помрем,
Но сами над собой и похохочем.
Какая прелесть в хохоте твоем!
57
БЕССОННИЦА
Бессонница, о Зверь незримый!
Какой ты страстью одержима,
Чтоб с наслаждением взирать,
Как человек ломает руки,
Как извивается от муки,
Когда приходишь ты опять?
Скажи: зачем в ночи, из мрака
К нам приползать и, как собака,
В лицо лизать нас? Для чего,
Надежда или злое Лихо,
Ты с нами речь заводишь тихо,
Не говоря нам ничего?
Зачем махать пустою чашей
Над пересохшей глоткой нашей
И слушать гулкий стук сердец
Танталов, пленников химеры?
О, запах розы! Запах серы!
Роса!.. Расплавленный свинец!
Бессонница! Иль ты красива?
Зачем к нам девой похотливой
Придя, в объятьях нас сжимать?
Зачем хрипеть в лицо нам страстно,
Все ложе раскидать напрасно
И все же не ложиться спать?
Зачем твои нечисты ласки?
Зачем всегда ты в черной маске?
Чтоб сон навеять золотой?
Иль ты подобие влюбленной?
Вздох Мессалины утомленной,
Но отвергающей покой?
58
Иль Истерия ты, быть может?
Или шарманка, что корежит
Хвалу, пропетую богам?
Иль ты смычок, что нервы-струны
Скребет, когда литературный
Изгой им водит по стихам?
Бессонница! Или ослица
Ты буриданова? Иль птица
Из адской бездны? Жжет огнем
Твой поцелуй оледенелый...
Войди в мою берлогу смело
И вместе мы с тобой вздремнем!
59
ТРУБКА ПОЭТА
Я трубка бедного пиита:
Ему я нянька и защита.
Когда химеры черной тучей
Опять сгущаются над ним,
Я в потолок пускаю дым,
Чтоб он не видел рой паучий.
Зато в дыму встают миражи —
Пустыни, высь небес, пейзажи:
Весь мир лежит у грешных ног...
Тень прошлого плывет клубами —
И он впивается зубами
В мой безответный черенок...
Еще затяжка — и готовы
С его души упасть оковы.
Я гасну... Сон его глубок...
Спи! Боль, как зверь, попала в сети,
Весь мир опутан сном густым...
Спи... Все на свете — только дым,
Коль дым, и вправду, — все на свете...
Париж. — Январь
60
ЖАБА
Крик — точно полночь: гробовой...
На ветви с каменной листвой
Луна бросает блеск мертвящий.
Не крик, а эхо, что живьем
Погребено в лесу глухом:
— Сюда... Я здесь... Я в этой чаще...
— Там жаба!.. — Нас ли ей вспугнуть
Холодным страхом, темной силой?..
О, соловей болот бескрылый,
Поэт пропащий... — Ужас!.. Жуть!..
Какая жуть!.. Поет, маня.
Вон — глаз ее горит во мраке!
Но нет... Она уже в овраге...
Прощай! Ведь эта жаба — я.
Вечер, 20 июля
61
ЖЕНЩИНА
Лютый зверь
Ну да, я влюблена в порочного святошу,
Здоровяка, а он чахоточно-румян.
Люблю! И что с того? Разочаруюсь — брошу,
Как недочитанный роман.
Его глаза красны, мои черны иссиня.
Он — сушь, а я — гроза.
Пусть он ничтожество. Того, что я богиня,
Нам хватит за глаза.
Не страшно, если я не распознала верно,
И совершенный бред —
Что в нем пленительна загадочная скверна!
Ее-то, может, нет.
За мной ты — потому, что от меня — бежишь;
Не быть на абордаже!
И, убегая, ты — само презренье. Ишь!
Не убегая даже.
Но, может, потому ты, что не строишь куры,
Мне так необходим?
Ведь вот и яблоко мы, дщери Евы-дуры,
Невкусное хотим.
Невинная игра! А я силки раскину!
Нет, право, благодать —
Героя, что твою строптивую скотину,
Играя, обуздать.
Иль ты презрителен, взирая, злая бука,
На женщин, как на коз,
Иль навсего-всего — я просто близорука,
А ты, голубчик, кос!
62
Эх! А не бросить ли любовной волокиты?
Артель напрасный труд.
Катись ко всем чертям — и квиты? Нет, не квиты:
Задета гордость тут.
Желания мои пылающе-кроваво
Прочерчены в мозгу,
И лапкой кошечки иль хваткой костоправа
Тебя сломить могу.
Вот именно! И я, как бы из страсти-блуда,
В проклятую твою
Физиономию, как поцелуй Иуда,
Лобзание вопью!
Гримасу, от какой я без ума воочью,
С лица, как маску, сдень —
Улыбку вялую... Вот-вот за белой ночью...
Настанет черный день...
63
ДУЭЛЬ ЦВЕТОВ
Я видел солнце, чьи лучи сверкали,
Как сталь клинков. Я видел два клинка,
Сверкавших, словно солнце. Блеск их стали
Глаза дроздов слепил издалека.
Вот, засучив рукав, месье не медля
Встал в позу... Белый, мне казался он
Цветком огромным. А цветок на стебле
Был розовым... Раздался шпаги звон.
Всё в красном цвете вижу: здесь дерутся.
Белы, как грудь Ее, цветы настурций.
Все желтые растоптаны цветы.
Упал на землю из моей петлицы
Цветок любви. Из раны кровь струится.
Живой цветок, смертельно ранен ты!
Veneris Dies 13 ♦♦♦
64
ПАДЕНИЕ
Как был хорош собой! Как юность в нем бурлила!
Он жить спешил... Гоп-ля! И улыбался мило.
Как весело терял он голову порой!
Как часто уходил с поникшей головой!
В те дни он был Ничто... Но, ничего не знача,
Теперь он стал другим: пришла к нему Удача;
Зато улыбка с губ исчезла у него:
Он знает, чем платил и как достиг всего.
Он ожирел душой, привержен к низкой прозе,
В пальто укутанный, не мерзнет на морозе,
Верхами признанный, вознесся высоко;
И славою своей, как трауром, покрытый,
Идет он конченый, банальный, знаменитый...
Хоть вам он незнаком, узнать его легко.
3 Проклятые поэгы
65
спокойной ночи
И будете тогда вы, глупая болтунья,
Стучаться в зеркало, в осколок полнолунья,
Покрытый блестками, потухшими навек,
И в амальгаме вдруг возникнет человек.
Вы будете смотреть на это отраженье,
Лишенное тепла. Но в дни былых сражений,
Когда он весь пылал, вам было все равно,
Вам, отраженной в том, чей свет померк давно.
Нет, не узнает он, — и это как расплата, —
Вас, возносимую им в небеса когда-то,
Когда он богом был... Теперь он стал другим.
Молитесь — для него мираж так мало значит.
Рыдайте — у него нет больше струн, что плачут.
Стихи его... Они написаны не им.
66
СЕРЕНАДА СЕРЕНАД
ГИТАРА
Мне, милая, крутить не внове
Мозги, любови.
И сам кручусь, умами дев
С телами вкупе завладев!
Не бойся! Верного зануду
В любви изображать не буду
И на заре, сродни сычу,
В лес улечу.
У Золушки и у Амура
Психеина менялась шкура,
Читала? Я подобен им.
Миг — и незрим.
И тоже на заре уроду
Вмиг уподоблюсь я — и ходу!
А ты напомнишь — так чиста! —
В яслях Христа!
Кручу мозги, кручу любови,
И мне не внове,
Как в травку, сиганув в кровать,
Цветок невинности сорвать!
67
КРЫША
Здесь под окном томиться
Мне до прихода дня
И ждать, чтоб черепица
Упала на меня.
Топчу газоны. Камень
Лижу... Темно в окне!
Сжигает жажды пламень
Все внутренности мне.
Пусть лопнут перепонки
В ушах твоих! Пусть громкий
Мой лопнет барабан!
Нет! За окном, как видно,
Спит просто безобидный...
Оглохший старикан.
68
ЛИТАНИЯ
Нет, за окном не хрыч, я знаю!
Рвусь к зарешеченному раю,
Торча, как в мышеловке мышь,
А ты, малышка, крепко спишь...
Спи. Сновидений не нарушу,
Но в колыбельную всю душу
Вложу и так, поверх замков,
Перелечу к тебе в альков!
Слышь, рядом сердце взговорило:
— Звезда! О судно без ветрила!
О полуночная Аврора!
Под колыбельную почия,
Внемли! Молитва, литания
Тут, рядышком... Держите вора!
69
ДВЕРИ И ОКНА
Не слышишь разве? — Кровь и пенье! —
Ответь! Не то начну кричать.
Испытывать мое терпенье
Довольно! Сколько можно ждать!
И сколько можно муки ада
Испытывать! Ну где же ты?
Хоть знак подай мне... Нет, не надо:
Не видно из-за темноты.
Твой переулок — преисподня.
Дрожат все грешники в аду.
О незнакомка, я сегодня
Тебя найду иль не найду?
Я шлю проклятие алькаду.
Но нет его... Здесь только я.
И, распевая серенаду,
Могу я клясть... одну тебя.
70
СЕРЕНАДА ИЗ СТЕКОЛ
Ах, если знаете в Толедо
Вы мастеров,
Чтобы создать витраж из бреда,
Прочней щитов,
В Толедо жаркую молитву
Пойду разжечь,
В Толедо правит эту бритву,
Мой верный меч.
Вас не умаслить, вы суровы?
Так что ж, так что ж!
Точу о кожи всей Кордовы
Лобзаний нож.
Итак, кто лопнет, сдастся первый?
Ваш слух? Мой стих?
Струна моих кишок иль нервы
У вас самих?
Что треснет: эти кастаньеты
Иль зуб — у вас?
Песчаный идол иль скелеты
Со сверлом глаз?
Чему растаять от сиянья —
Свинцу? Свечам?
Иль станет девственным зиянье
Разбитых рам?
А вы, играя роль голубки
Среди лилей,
Вы станете ль без вашей юбки
Чуть-чуть голей?
71
Здесь твой палач! Открой же, рухни
В окно гаррот!
Здесь Фигаро! Открой же с кухни
Свой черный ход!
Твой номер спеть в гишпанском роде
Ты мне позволь!
Ведь во французском переводе
Он — только НОЛЬ!
Кадис. — Май
72
СЛУЧАЙНЫЕ УДАЧИ
АТУ ЕГО!
Я виселицу спешно
Оставил после всех
Повешенных успешно
За полный неуспех;
Оставил хвост лисице,
А пух и перья — птице.
Рога оставил черту,
Деревьям — их листву,
Оставил море порту,
А небу — синеву;
Вся прочая планета
Осталась тоже где-то.
Я замок мой воздушный
Оставил у реки,
У ног сирен бездушных
Оставил сапоги,
А шляпу с головою —
За городской чертою.
Оставил облысевшим
Волос моих руно,
Терпенье — потерпевшим
И меч мой заодно,
Мой дом — под стражу взятым,
Любовницу — рогатым.
Привратницу — у двери,
Привратнику — жену,
Прыщи — невинной пери,
Виновному — вину,
Конторщику — контору,
Расписки — кредитору.
73
Везущему — везенье,
Мокриц моих — в тепле,
Столпам — столпотворенье,
Мой чахлый вид — в чехле.
Оставил я любимых
В корзинах, на картинах.
Мою кольчугу — дурням
Оставил, что стоят
По праздникам и будням
У входа в адский сад.
Везде, где быть не гоже,
Куски оставил кожи.
Оставил в их разгуле
Стихии, что стихи
Всё из меня тянули;
Оставил все грехи
У грешников, а карты
Оставил у азарта.
Оставил на свободе
Полицию гулять,
А лживое отродье
О правде толковать,
Судьбе незнанье правил
И бег ее оставил.
Впадающую в детство
Надежду без зубов
Безумию в наследство
Оставил; всех богов
Глухих к мольбе и плачу
Оставил к ней впридачу.
Оставил я в покое
Утративших покой,
Поэтам — их левкои,
Обжорам — стол пустой,
74
Оставил все, что славил,
И сам себя оставил.
Без крова и защиты
Гоним я жизнью был,
Покуда весь разбитый
В Ничто не угодил.
Все спуталось, смешалось,
Одно Ничто осталось.
75
МОЕМУ ПСУ ПО ИМЕНИ ПОУП,
ДОГУ-ДЖЕНТЛЬМЕНУ ИЗ НЬЮ-ЛЕНДА,
УМЕРШЕМУ ОТ ПУЛИ
Служить? Ты не слуга двуличный.
Лизать? Ты с девкою публичной
Не схож. — Философ ты циничный:
Быть псом, но чтоб никто при том
С тобой не вел себя, как с псом.
Самим собою быть, не зная
Ни жалкой миски, ни хозяев,
На задних лапах не стоять,
Как люди: им не привыкать.
Любовь? Нехитрая наука:
Псы не страшны — опасна Сука.
Кусайся — и никто с тобой
Не будет связываться. В бой!
Урвал кусок — ура! Но если
Пришлось платить — плати, хоть тресни.
Увидел плетку — твердо стой.
Ты дик, шикарен, кровь под кожей
Чиста. — Рычи! Как вихрь носись!
А если взбесит кто — ну что же,
Бесись!
Остров Батц. — Октябрь
76
НЕКОЕЙ ДЕВИЦЕ
Для голоса и фортепиано
Скелетовый оскал, зуб твоего «Эрара»
И пилит, тренькая, и мелет, и толчет.
Другие клавиши, твоих зубов удары,
Со струнами волос разъединенный счет.
Кошмары мельника — твоя «Девичья греза»!
Писк — «Первая любовь», мышиный твой дуэт!
Ты переложена на трюки «Ариозо».
Во всех твоих значках — действительности нет!
Так разбери ж теперь мой вопль на фортепьяно.
Музыкотелеграф, ты все исполнишь рьяно.
Кость — крик и хруст, и лязг. Сверлит со всех сторон.
Но никогда! Ключ «соль» — еще не ключ от рая,
Ключ «до» — еще не слог от слова: дорогая,
И полустона два — не настоящий стон!
77
ИЗВЕРИВШИЙСЯ
Он не писал стихов — вот это был рифмач!
Мертвяк, он свет любил и ненавидел нюни.
Он был художником: оставил краски втуне.
Был зорок, как слепец: кто видит — тот незряч.
Мечтатель — так мечтал он истово, что в раже,
Как бычьи пузыри, прокалывал миражи;
Так нараспашку жил, что вечно замкнут был.
Брюнетку обожал, но — как герой романа —
Не видел, что она блондинка. Постоянно
Он ни минуты на любовь не находил.
Искатель — в мире сем, трудящемся и грубом,
С высот своей души за бедным трудолюбом,
Устав от жалости, он наблюдал до слез.
Шахтер своих идей — он в волосах копался
И прыщ откапывал в надежде, что попался
Ответ на каверзный вопрос.
Он говорил: «Увы, бесплодна Муза! Дева —
Дочь блуда и любви, и праздности — с трудом
В добропорядочное уместится чрево,
Осемененное отборнейшим отцом!
Мазилы-пачкуны! А вам всего дороже
Ее облапать и сорвать с нее белье, —
Тщета! Тщета!.. Но вот пришел рассвет. И что же?
Вы на посмешище выводите ее!
Как кошка тонущая, как в ловушке птица,
Она царапалась и била вас крылом,
А вы рвались пером гусиным поживиться
Да клок волос урвать на кисточку притом!..»
78
Он говорил: «Увы! О, Простота святая!
Художник и поэт — живем, себя не зная!..
Крикун рисует, а слепец вовсю поет!
Поет крикун, в свою палитру ударяя,
Слепец рисует, из кларнета выдувая
Художество... Вот вам искусство!..»
О, Пустая
Гордыня, чистота!.. Все, все Тщета пожрет!
Средиземное море
79
БЛИЗНЕЦЫ
Забыты временем и оба одиноки,
Всегда вдвоем они гуляли. Диковат
И жалок был их вид. Бредя в людском потоке,
Они вперяли в вас невидящий свой взгляд.
Смешки им вслед неслись, на вороте их висли, —
Все вызывало смех, включая зонт большой;
Друг к другу жавшихся, почти лишенных мысли,
Я, право, их любил (и зонт их!) всей душой.
При жандармерии они служили прежде,
Сестра — стряпухою, он — под ружьем. И вот
Хотя без галунов, но в форменной одежде
Они по-прежнему ходили круглый год.
В воскресный майский день, сверкавший красотою,
Когда небесный рай на землю нисходил,
Я по лесу бродил... один — нет, вместе с тою,
Которую тогда как воздух я любил.
К поляне вышли мы, и вдруг под сенью зыбкой
Зонта раскрытого два старых близнеца
Сидят под деревом и светятся улыбкой,
И даже наш приход не стер ее с лица.
Облокотясь на сук, старик играл на дудке,
Сестра, чьих слабых рук не покидала дрожь,
С ним рядом слушала кузнечиков погудки,
Благословляя день за то, что так хорош.
Вам довелось встречать двуногое созданье,
Чей разум дремлющий от пошлости далек
И в чьих чертах душа видна, а не сознанье?
Вы видели собак, свернувшихся в клубок?
80
В них было это все. Вернулся в детство каждый,
И, за руки держась, шли к смерти, чтобы вновь
Быть вместе, — умереть, как родились однажды...
д у меня в душе была моя любовь.
Но та, кого любил, с кем мы в лесу гуляли,
Веселья жаждала... И, вызывая смех,
Я крикнул старикам: «Да вы из пасторали!»
И вот пишу о них, чтоб искупить свой грех.
81
ПРЕРВАННАЯ ИДИЛЛИЯ
Апрель
Картиночка в парижском духе —
Когда, несвежие, с утра
Зевая, оставляют шлюхи
Кутузку или номера.
А за невыспавшейся дивой
Мотивчик глупый: ту-ру-ру,
И старой, точно шелудивой,
Хлопочки юбки на ветру.
И, подметая мостовые
Оборками, несется рать —
Все герцогини гулевые —
Спев песенку, чуток пожрать...
Я сам, пивнушки уважая,
По утречку сижу, смотрю,
Как незнакомка нечужая
Кивнет знакомому хмырю...
Страх хороши девахи энти!
Одна тоща, друга мясна!
И нос полощется в абсенте,
А в глазках завсегда весна.
А скоро, нежная натура,
Подсядет побалакать с ней,
В простых портах, с душой Артура,
Ну прямо искуситель-змей!
Да, распрекрасная таверна
Под вывеской «Пришелец из
Лесной глуши»: винишко скверно,
А нос гробовщиковый сиз.
82
И в самом деле, рыло наше
Могильное и, кстати, нос,
Как у Балды с Косой, курнос.
Понятно, в гроб положат краше.
И завтрак переходит в ужин,
И непрерывна кутерьма
Искателя в дерьме жемчужин,
Или в жемчужинах — дерьма.
По результату у обоих
Художников, кажись, равно
Копанье в городских помоях:
Всегда в наличии говно.
А в кабаке, битком набитом,
Из артистических когорт
Пачкун заявит: это битум,
А борзописец: нет, аккорд!
К сему прибавьте ладан курев,
Летящий к потолку и в рай.
Что недовольны, лоб нахмурив?
Да, этак век не умирай!
Но наша, оборванцев рыжих,
Малина, даже баклажан, —
Отрава для чурбанов в брыжах,
Вас, деревенщин-парижан!
И вас, устройщиков алькова
И составителей рагу
Лазурно-тошного, какого
Не пожелаешь и врагу.
«Ах, Микельанджело, ах, Кранах!
Ах, то Курбе, да се Мане!» —
Вопят певцы шедевров сраных,
Нажившиеся на мазне.
83
Творцы пастелек и парсунок,
Бодяги ангельски-нагой,
Как Галимар, любя рисунок,
Как Дюкорне, творя ногой.
Да будь я проклят, если стану,
Несясь на променаде вслед,
Глазами пожирать сутану
Очаровницы за сто лет!
Ан нет, когда жестока, волча
В потемках уличная гнусь,
Я выйду послоняться молча
И на безлюдье корчусь, гнусь...
И я и смазанно, и резко
В тряпье, подобно муляжу,
И на стене торчу, как фреска,
И тенью улицу лижу.
Хожу — не знаю: как у хилых —
За эликсир или мочу —
Считать струящееся в жилах?
И знать, по правде, не хочу.
И смахиваю на аллею
Больную Музу, как соплю.
И одного себя жалею,
И одного себя люблю.
Валяй, что личико, что рыло!
И пусть вместилище души
Твое двуногое бескрыло.
Руками просто так маши!
Ходил тут висельник, похожий
Амбициями на меня,
Себя артистом тоже мня,
С такой же идиотской рожей.
84
А разница — он был мазила,
А я, скорее, рифмоплет,
Что нашей дружбе не грозило,
Пожалуй, что наоборот.
И ни за душу, ни за тело
Моя блаженненькая дурь,
Ей-ей, ни разу не задела
Его остервенелых бурь.
Но был и он однажды светел,
Глядел на ряженых кобыл,
А омнибуса не заметил
И под колеса угодил.
85
ПОХОРОНЫ БЕДНЯКА
Париж, 30 апреля 1873 г.
Улица Нотр-Дам-де-Лоретт
Путь в гору... Тяжко... Ну-ка, разом!
— Брат, помоги. Совсем невмочь!
Какая улица! Точь-в-точь
Голгофа... Ум зашел за разум.
От церкви Нотр-Дам-Лоретта
И до кладбищенских ворот...
— Брат, ну еще! И вытри пот.
Ох, не по силам мне все это.
А дроги рвут на части душу...
Магнит их тянет под уклон!
И от подобных похорон
Смех госпожу Лоретту душит.
И блеск и нищета! Кого-то
Коробит: что за странный вид!
На постаменте позолота
Сквозь дыры полога блестит.
И все же крут подъем. Привалы
Похожи больше на провал...
С небес низвергнуться в подвал —
В искусстве так не раз бывало.
Да, друг! Приходится потеть
Тем, кто в работе слишком пылки.
Сперва полет, потом — носилки,
Жить нашим ремеслом — гореть.
И ты сгорел... Не будем строги.
— Эй, шевелись! Не мешкать здесь!
86
Привет вам, нищенские дроги
Художника, что выжат весь.
Ты мученик, и это званье
Как приговор; он оглашен
Был Рафаэлем и в молчанье
Ножом садовым был скреплен.
87
VEDER NAPOLI POI MORI
Неаполь видеть? Что ж! Я здесь. Глаза взирают
На этот синий фон, где намалеван рай.
И вот таможенники сразу возникают
Ультрамариновые... Рот не разевай!
Коринна! Вот они! И до чего речисты!
Раскрыт мой чемодан... «Оставь надежду»: в нем
Сигары... Возятся с бельем моим нечистым,
Чтоб подсинить его извечно синим днем.
«На лапу» требуют. А я весьма бездарно
Им лапы жму. Портрет возлюбленной моей
Пускают по рукам. Инспектор санитарный
Подмигивает мне: мол, не найти милей.
Лохмотья их воспеть приехал я, не зная,
Что в тряпку превращен немедля буду сам.
Какой-то тип, мне дочь родную предлагая,
Мои манишки мнет, смахнув иллюзий хлам.
Неаполь! Коробок синьоров лаццарони,
На солнце греющих живот.
Гляжу: один из них, как вшивый царь на троне,
Зевая, взгляд вперил в лазурный небосвод.
О босоногие вельможи! Нет на свете
Нигде подобных вам! Во всей своей красе
Всегда достойны вы, о Гелиоса дети,
Презренья Байрона и песенок Мюссе.
Хор оперных бродяг! Любовью и лучами
Быть позолоченными ваше ремесло,
* Увидеть Неаполь и умереть (и тал.).
88
И ноздри раздувать, и поводить плечами...
И не поймешь, зачем меня к вам занесло.
Дольче фарньенте? Нет! То саквояж мой бедный,
Плывет, как сдохший пес, средь мошек и червей...
Растерзан чемодан... Какой здесь воздух вредный!
«И все же вертится она...». О Галилей!
Остановись на миг, бездарная планета!
А проходимцев рать кишит со всех сторон.
При чем тут ящерицы? Нет! Пиявки это!
— Из лаццарони всех здесь самый лучший — Сон.
Napoli. — Dogana del porto
89
ВЕЗУВИЙ И К°
«Помпеи». Станция. Везувий, снова ты?
В Бретани малышом я знал тебя: в ту пору,
Когда зависело от веры сдвинуть гору,
На абажуре я узрел твои черты.
Чернея, проступал ты сквозь прозрачность фона,
От лампы кратер твой был пламенем объят;
Из Рима, говорят, привез во время оно
В дар бабушке моей тебя один прелат.
Позднее в Опере комической я снова
С тобою свиделся: была в «Последнем дне
Помпеи» роль тебе дана, но бестолково
Играл ты, и провал заслужен был вполне.
И вновь мы встретились: с каминного экрана
В Марселе на меня глядел ты. Где же дым?
Где музыка? Смотри: ни труб, ни барабана!
Стал розовым твой фон, а сам ты — голубым.
Ты первым приходил ко мне неоднократно.
Я отдаю визит. — Вулкан? Весьма приятно...
И подлинный, коль я сто франков уплатил!
Но прежде на себя ты больше походил.
Pompei, aprile
90
ЭТНА
Sicelides Musoe,
paulo majora canamus.*
Вергилий
Я, Этна, лазил на Везувий.
Стал ниже он. По чьей вине?
К тому же наверху, внизу ли
В нем меньше жара, чем во мне.
Тебя же сравнивают с дамой.
За возраст? Или нрав упрямый?
За душу каменную? Но
Грохочешь ты: тебе смешно.
Ты злишься, кашляешь кроваво,
Плюясь любовью прежних дней;
Под раковым наростом лава
Колышется в груди твоей.
Давай поспим с тобою, что ли!
Бок о бок, чтоб забыть о боли.
Клянусь Венерой, для меня
Так иль иначе ты — родня.
Палермо. — Август
* Музы Сицилии, голос немного возвысим (лат.).
91
libertA*
Камера IV-бис
(Королевская тюрьма в Генуе)
Lasciate ogni...**
Данте
Меня ты приютила...
Хоть я тебе чужой,
Ты, гордая, открыла
Объятья предо мной;
Сорвал с меня оковы
Злой евнух, чтоб швырнуть
К тебе — вот узник новый! —
На царственную грудь.
Венерою, чье тело
Сверкает белизной,
Неведомой и белой
Встаешь ты предо мной.
Ты мрака порожденье,
Где слезы льют, скорбя...
А я в уединенье
Пел только для тебя.
Все горести — на свалку!
Печали все — на дно!
Ливрею прочь — не жалко! —
С рубашкой заодно.
С твоею наготою
Всем телом слился я...
Открылась предо мною
Вся девственность твоя.
* Свобода (итал.). Это слово начертано на фронтоне гену-
эзской тюрьмы. (Примеч. автора).
** Оставьте все (надежды) (итал.).
92
Ни солнца, адской птицы,
Ни синей высоты!
Железные ресницы
Не поднимаешь ты.
И в целом мире выше
Нет верности твоей,
И это ложе в нише —
Могила всех страстей.
Тревоги ожиданья
Не льют нам в сердце яд,
И, голуби свиданья,
Жандармы не парят.
Хранит нас от измены
Сам Цербер-Купидон...
Вокруг — глухие стены.
Свобода, здесь твой трон!
Безумные надежды
Задушены тайком,
И жизнь, сменив одежды,
Застыла под замком.
Воспоминанья смолкли,
Оставшись за дверьми...
Надежна дверь — ни щелки.
Прочь, память! Не томи!
Пусть входит Муза! Право
Дано ей петь у нас;
Коль с ней тебе забава
Мила — так в добрый час!
Твоя складная койка,
И замкнутая дверь,
И Муза — чем не тройка?
Нет! Троица теперь.
Ни грязных рук швейцара,
Ни рук друзей... Где низ?
Где верх? Я вам не пара!
Зовусь: Четыре-Бис.
93
Вдали от той пустыни
Людской, где смертным жить,
Могу в тюрьме я ныне
От вечности вкусить.
Тюрьма — завоеванье
Поэта: здесь царем
Он станет при желанье;
Для мудреца здесь дом,
Колодец истин вечных,
Сосуд, где неспроста
Мгновений быстротечных
Хранится чистота.
В своем уединенье
Один ты. Боль твоя
Блаженна: в ней ни тени
Притворства... Вот края,
Где каждый день — воскресный,
И где познаешь ты
В своей темнице тесной
Свет правды и мечты.
И так до дня, покуда
Не будет завершен
Мой срок и я отсюда
Не буду изгнан вон,
Оставив в заточенье
Тот редкостный цветок,
Что в день его рожденья
Свободой я нарек.
Ну что ж! Свой вид суровый
Прими опять и скрой
Под маской лик, чтоб снова
Стать для глупца тюрьмой.
Пусть тот, кто горбит плечи
И низок был во всем,
С тобой боится встречи,
С надменным божеством.
94
ИДАЛЬГО
О, все они горды!., как на коросте вши!
Они ограбят вас, но так, что вы — растаяв
От восхищения — на самом дне души
Почти полюбите отважных негодяев.
Их запах не совсем хорош. Зато их вид
Очарователен — в них чувствуется раса.
Вот — не угодно ли? — набросок — нищий Сид...
Великолепный Сид бездельников Козаса...
Я брел с подругою. Дорога — вся в огне —
Казалось, напрокат взята из преисподней,
Вдруг — Сид — во весь опор... и я прижат к стене
Загривком лошади. — Ах, милостью господней
Я заклинаю вас: головку лука... су...
Я большего просить не смею у сеньора...
(А лошадь у меня почти что на носу),
Она уж любит вас, бедняга! — Слишком скоро!
Дорогу! — О, хотя б окурок!., помоги
Вам Дева за добро. — Отстань, ты тратишь время
Напрасно! Пропусти!.. (Он пальцами ноги
Тихонько мой карман затягивает в стремя.)
— Молю о жалости! — и получивши су: —
Благодарю, сеньор, за ангельское дело...
Сеньора! Дивная! Спасибо за красу,
А также и за то, что на меня глядела!..
(Cosas de Espana)
95
ПАРИЯ
Пусть радует республик воздух
Людей свободных — в кандалах;
Пусть хорошо им в тесных гнездах,
Я не такой. Я тощий птах.
Оскоплена душа моя.
Средь неподвижности безводной
Что мне свобода их? Ведь я
Всегда один. Всегда свободный.
Мое отечество — повсюду.
Кругла планета, и не буду
Конца я видеть пред собой.
Там, где нога моя ступает,
Где я стою, там возникает
Отчизна под моей пятой.
А если я прилег на ложе,
То там моя отчизна тоже,
Где мучаю в объятьях я
Возникшую из ночи душной
Жену, что, как и я, бездушна,
Жену, что нету у меня.
В мечту бесплотную, пустую
Я превратил свой идеал,
И я о родине тоскую,
О той, которой не видал.
Пусть держится дороги строго
Баранье стадо, — путь иной
Избрал я, и моя дорога
Повсюду следует за мной.
Мой флаг трепещет под короной
Небес, и ветер опьяненный
96
Мне треплет волосы опять.
Неважно, на каком наречье
Со мной заговорят при встрече.
Коль захочу, могу смолчать.
И мысль моя — как дуновенье,
Как воздух. Он повсюду мой.
И словно эхо, словно тени
Мои слова: то звук пустой.
Мое былое — то, что ныне
Забыл я. И в моей пустыне
Я сам встречаю свой приход.
Миг настоящий? Мимо, мимо!
Воспоминанья? След незримый!
Грядущее? То, что грядет.
Себе подобных я не знаю.
Я тот, кто создал сам себя.
Любви и злобы не питаю
К себе. Мое отвратно Я.
Жизнь — девка. Завладела мною
Из прихоти, и раз я жив,
Хочу пустить ее с сумою,
С ней без желанья согрешив.
При чем тут боги? Я случайно
На свет рожден. Да! Видно, так...
А если я кажусь им тайной,
Открыть ее — для них пустяк.
Когда ж глаза мои сомкнутся,
Передо мною распахнутся
Ворота родины моей.
Она в земле, где места хватит
Для савана, хоть это платье
Не нужно для моих костей.
4 Проклятые поэты
97
АРМОР
ГНУСНЫЙ ПЕЙЗАЖ
Пыль, прах — и всхрипывает глухо,
Как похоронный звон, волна.
В трясине набивает брюхо
Червями жирными луна.
Здесь проклят огонек болотный,
Плодит горячку тишина,
Здесь заяц, словно тень бесплотный,
В гнилье трясется дотемна.
Здесь прачка, белая старуха,
Под волчьим солнцем — там, где сухо, —
Хлам расстилает. Жабий всхлип
Стоит в болоте — и певицы
Спешат, икая, взгромоздиться,
Как на скамьи, на каждый гриб!
Болото под Герандом. — Апрель
98
НАТЮРМОРТ
Услышав перезвон зловещий,
Во мраке бьется и трепещет
Кукушка на стенных часах.
И пламя от свечи зажженной
Колышется в сове бессонной,
Пылая у нее в глазах.
Смолк сыч в лесу. А на дороге
Скрип раздается. Это дроги
Костлявой смерти. Мгла кругом.
Ворона кружится над крышей
Того, кто жил здесь. Он не дышит.
И завтра свой покинет дом.
Бретань. — Апрель
99
БОГАЧ ИЗ БРЕТАНИ
О fortunatos nimium, sua si...*
Вергилий
В Бретани есть богач: один бродяга нищий.
Что городская голь! Ни трав, ни родника...
Философ странствующий, рад он скудной пище,
И корка черствая на вкус его сладка.
А хлеба нет — ну что ж! Он знает хлев, где можно
Немного сена взять, улечься осторожно
На землю, и уснуть, и хлеб во сне жевать;
Зевая, утром встать и с Богом толковать:
«Насущный дай нам хлеб»... Всегда надежды
привкус
Есть в голоде его; какой бы ни был искус,
Он знает: там, вверху, не дремлет некий глаз,
Что манну ниспослал в пустыню как-то раз,
И хлеба ниспошлет...
К селению шагая,
Он знает: перед ним открыта дверь любая —
Добро пожаловать! И вот он входит в дом,
Чтоб трубку раскурить, взяв уголь, а потом
Присесть... Была б еда — с ним рады поделиться.
Он оживляется, заглядывает в лица,
Бормочет «Отче наш» и, отдохнув чуть-чуть,
«До завтра», — говорит и дальше держит путь.
Больших дворовых псов он гладит без опаски:
Они с ним ласковы... Ну, а другие ласки
Он знает? Может быть. Ведь с ним наедине
Могли и женщины быть ласковы вполне...
Бедняк — не беден он, что редко встретишь ныне;
Живет он, как рантье, хоть ренты нет в помине;
* Как счастлив был бы (деревенский житель, если бы он
знал о своем счастье) (лат.).
100
Когда один — поет, чтоб скуку заглушить.
Работать? Для чего? И так ведь можно жить!
На этом он стоит, не ведая сомненья
И герб мистический храня от загрязненья.
Он близок к святости, и, видно, потому
Близ очагов любых есть место и ему.
Немало знает он историй, от которых —
Мурашки по спине, ночной пугает шорох,
Поскольку в ландах он бродил и видел сам,
Как привидения во мгле плясали там.
Он духом нищ? Ну что ж! Блаженны те, кто нищи.
Траву целебную он при луне отыщет.
Так значит, он колдун? И может сглазить вдруг
Того, кто не спешил дверь отворить на стук?
Нет! Счастье приносить ему куда милее,
Сосватать жениха, чтоб свадьбу поскорее
Сыграли, а его позвали бы на пир
За ради господа, за то, что нищ и сир:
Пусть радуется Бог, когда пьянее Ноя
В канаве спит Бедняк до наступленья зноя.
Когда б он говорил, как некогда Вергилий,
Делиль и прочие его б переводили:
«Знай счастье он свое — счастливей не сыскать...»
Он знает, господа. Не стоит хлопотать.
Сен-Тегоннек
101
святой тюпэтю
В Леоне есть маленькая часовня святого Тюпэтю
(тю-пэ-тю по-бретонски — так или иначе).
Верующие — христиане-фаталисты — раз в году совер-
шают туда паломничество, надеясь с помощью святого доби-
ться благополучной развязки какого-либо сложного дела: из-
бавления от цепкой болезни; или чтобы он помог отелиться
корове; или, по крайней мере, чтобы получить хоть какой-ни-
будь знак, по которому можно узнать грядущее — в духе того,
что написано вверху: «Раз это должно случиться, то так и слу-
чится... так или иначе. — Тю-пэ-тю».
Оракул функционирует во время большой мессы: служи-
тель для каждого желающего пускает в ход «Колесо удачи» —
большой деревянный круг, прикрепленный к своду и приво-
димый в движение длинной веревкой, конец которой сам Тю-
пэтю держит в своей гранитной руке. Колесо, снабженное ко-
локольчиками, звеня, начинает вращаться. Место его останов-
ки указывает на решенье судьбы — так или иначе.
И каждый уходит с тем, с чем пришел, чтобы вернуться в
следующем году. Тюпэтю, в конечном итоге, достигает фа-
тально своего результата.
Есть один святой в Бретани,
Тюпэтю зовется он;
Как готическое зданье,
Тонок он и заострен.
Колокольня у святого
Наклонилась, трепеща.
Очень нужно для такого
Больше веры и плюща.
А в часовню входят люди:
Дверь открыта... Морща лбы,
Щупают святого: будет
Или нет яйцо судьбы?
102
Он сильнее Кюкюньяна,
Кюнегонды — всех святых;
Бедняков пророк, он рьяно
Обнадеживает их.
Чтобы Колесо удачи
Он крутил — плати пять су,
И святой решит задачу:
Наверху ты иль внизу.
Колесо его — что надо:
Бубенцы вокруг звенят;
А ему их звон отрада,
Старый плут их слышать рад.
Колокольчик Провиденья
Или дудочка Судьбы,
Хоть твое фальшиво пенье,
Ты надежда голытьбы.
Тю-пэ-тю! И так и этак.
Тю-пэ-тю! Играть иль нет?
Тю-пэ-тю! Куда как меток
Козырной, святой валет!
Банк сорвать иль есть объедки?
Тюпэтю, кружи сильней!
Ведь мистической рулетки
Ты крупье и чудодей.
Тю-пэ-тю! Бугры и ямы...
Тю-пэ-тю! Скачи иль стой.
Тюпэтю — старик упрямый,
Справедливейший святой!
Смелый лекарь, ты болящих
Заставляешь поспешить:
Иль зажмуриться — ив ящик,
Или жить и не тужить.
103
Янус, хоть и невеликий,
Мясо с рыбой пополам,
Тюпэтю — старик двуликий,
Тюпэтю — свидетель драм.
Да иль нет? Орел иль решка?
Что девицам ты сулишь?
Ждут они. И ты, помешкав,
«Тю-пэ-тю» — им говоришь.
104
КОНЛИЙСКАЯ ПАСТУШЬЯ
(Песня новобранца из Морбиана)
Юных воинов отличает высокий
боевой дух.
(Из официальных сообщений)
Как скот, в загон — какой такой задачи ради —
Забиты и закрыты мы
И, осень черную пересидевши в стаде,
Чернейшей дождались зимы?
Кто объявил чужой, бессмысленной нагрузкой
Нас, новобранцев-простаков,
И сквозь и мимо нас глаза к земле французской,
Знай, устремляет? Кто таков?
И нас, простых солдат, считаешь, — прорва, то бишь
Кормить не стоит эту рать?
Того гляди, людей баранам уподобишь,
Заставишь в поле траву жрать.
Подайте хлебушка немного и патронов!
Заблеявший солдат-овца
Получит, может быть, иных хозяев тронув,
Подачку жалкого словца.
А то расщедрится гурьба уланов-пьяниц,
Собрание отборных рож.
Эх, им бы так принять, потехи ради, в ранец
Шальную пулю, словно грош.
Как будто в море мы схватились за обломок,
По горизонту шарит глаз.
Но суша далека. А чей-то голос громок:
Зовет изменниками нас.
105
Изменят то одни — война ведь, — то другие.
Но нам — предать ли мать свою?
Так нет же! Заперты — и мрем от ностальгии
По родине — в родном краю!
И, умирая, мы печалимся о многом,
Но хуже всех печалей страх
Не что — умрем, но что предстанем перед Богом,
Облатки не зажав в зубах!
Недавно в наш загон, рыдая, под конвоем
Пришел детина молодой:
Еще один сопляк — забритым, каково им! —
Явился со своей дудой.
Он захотел играть. «Валяй, бедняга, трынкай!»
Над парнем потешался полк.
А ровно через день наш молодец с волынкой
Навеки — почему-то! — смолк...
Стратегов-мудрецов каких из бронзы высечь,
За эту смерть благодаря?
Ваш, пастыри, триумф над стадом в двадцать тысяч
Зовут Четвертым Сентября!
Ну, говорите же! Но ваше слово — шлюха.
Соврет — недорого возьмет.
А мы уж вашего не потревожим слуха
В ответ... набит землею рот.
Эх, города нигде богаче нету, право,
Чем наш (пока еще!) Бордо.
Там под балконами гвардейцы ваши браво
Вышагивали от и до.
Мы вам не вспомнимся и в будущем нескором,
Восстав из праха, оживем.
А вашей славе — жить: не тронется позором
И не изгложется червем.
Умыли руки вы. И в облике геройском
Иные, о вожди, из вас,
106
Как опереточные полководец с войском,
Маршировали напоказ.
«Высоким боевым» солдатский дух зовется.
Но, как его ни славословь,
Намного выше он в постели полководца:
Где мужество — там и любовь.
Ну, хватит! Ни фанфар не раздалось, ни тушей,
Победоносных искони,
В честь горе-воинов, в честь братии пастушьей —
Бретонцев, паствы, солдатни...
Мы знали, смертного дождавшиеся часа —
Кто хочешь закричать готов:
«Под пули выгнать вас, вы, пушечное мясо!
Подонки! Сборище скотов!»...
Враг, разумеется, до нашей плоти лаком,
Бараньих бы ему котлет.
На скотобойню вы послали нас пруссакам
С французским тявканьем нам вслед.
Бог знает, сколько нас, кого, как кучу швали,
С несчастьем нашим не смирясь,
Возненавидели, прокляли, оплевали,
Оставили, втоптали в грязь!
О ненасытная конлийская могила! —
Двадцатилетние тела
Давным-давно землей податливой закрыла,
Сама пшеницей заросла.
Не сохранили, став навозом, парни наши
Ни униформы, ни имен.
Не ешьте этот хлеб, девицы и мамаши!
Он был из муки испечен.
1870
107
ЛЮДИ МОРЯ
♦ * *
Не бороздил я океана,
Как господа из Орлеана,
В Улиссов превратившись вмиг.
Атлантику на пароходе
Не перескакивал я вроде
Певиц из Опера-комик.
Но колыбель моя подобна
Была гнезду той птицы водной,
Что в нем качалась на волнах.
Гамак мне был любовным ложем,
И буду я в мешок положен,
И под водой мой сгинет прах.
Моряк — я чувствую собрата
Не хуже, чем Калло когда-то
Свой чуял персонаж чудной.
Вперед же, мой матрос нескладный!
И вместе с Музой ненарядной
Вперед, шедевр кабацкий мой!
108
ПИСЬМО ИЗ МЕКСИКИ
Вера Крус, 10 февраля
Вы поручили мне его, когда мы в путь
Пускались. Мальчик мертв. Команды нет в помине.
Такая уж судьба. И неизвестно ныне,
Из нас вернется ль кто-нибудь?
«Матрос — вот ремесло! Нет лучшего на свете
Для настоящего мужчины» — так твердят
На берегу... Претят мне разговоры эти:
Попробуешь — не будешь рад.
Пишу и плачу сам, хоть я моряк бывалый.
Да я бы головы не пожалел своей,
Чтоб сына вам вернуть. Нет, виноват я мало:
Смерть всяких доводов сильней.
А лихорадка здесь стучится в дверь бесстыдно.
Идешь на кладбище свой получить паек.
Сказал один зуав: — он из Парижа, видно, —
«Отдохновенья уголок».
Как мухи люди мрут, и молодой и старый...
Найдя в его мешке, храню я с той поры
Какой-то девушки портрет и туфель пару
С пометкой: «Для моей сестры».
Велел он матери сказать, что помолился,
Отцу — что пасть в бою он больше был бы рад.
Два ангела над ним склонялись, — он томился! —
Один матрос. Другой солдат.
Тулон, 24 мая
109
ЮНГА
— Так он моряк, отец твой, что ли?
— Был рыбаком, ушел давно.
Ему при мамке, на приколе,
Не ложилось: пошел на дно...
С тех пор ей выпало на долю
Ходить к пустой могиле — но
Я ей за мужа поневоле
И как кормилец — все одно.
Для сосунков — у нас их двое...
— Тогда вы что-нибудь в прибое
Сыскали? — Трубку да башмак.
Изрядно мать хлебнула горя...
Вот подрасту да выйду в море!
Уж я-то выдюжу — моряк!
Бухта Усопших
ПО
СТАРЫЙ РОСКОФ
Колыбельная в норд-вест миноре
Гнездо флибустьеров, привал
Корсаров! Ты спишь, как убитый,
Покуда грохочущий вал
Утюжит подвальные плиты.
Сопишь над волной ветровою,
В туманы уйдя с головою,
С ногами улегшись в прибой...
Усни — и глядевшее косо
Три века на бриттов с утеса
Пиратское око прикрой.
Спи, остов отплававшей шхуны, —
Твоих ураганов рапсод,
Крикливый баклан воспоет
Приливы, отливы, буруны...
Спи, дряхлое чрево страстей, —
Тебя не пьянит, как ни пей,
Прибоя соленое зелье,
Что золотом, кровью, огнем
Хмелило ночной твой содом.
Спи... Стихло былое веселье.
Высокая страсть и волна
Сгубили героев отпетых —
Нашлось твоим присным сполна
Харкоты во вражьих мушкетах!
Где флаги, что в небо рвались,
В лохмотья истершие высь?
Спишь, грезя минувшею славой,
Спишь в дюнах, под тучами... Впредь
111
Лишь ядрам недвижно чернеть
Вокруг колокольни дырявой...
Спи! Стоны ночные негромки
Твоих обездоленных чад:
Спят юнги столетние, спят
Волшебной эпохи обломки...
Спит пушка, спит грозный чугун
На сплющенном брюхе, в канаве,
Морозным сиянием лун,
Как градом побитый и в ржави.
Спи, спи... И покуда ты спишь,
Оскалясь на Англию дико,
Забил твою пасть — погляди-ка! —
Морской худосочный камыш.
Роскоф. — Декабрь
112
МОРСКОЙ МАРОДЕР
Да если я соврал — подохнуть мне!
Я видел, видел как во сне
Святую деву Урагана,
Которая во мгле тумана
Фрегат на вздыбленной волне
Гнала к лагунам Керлуана
Для бедняков, подобных мне.
Судьба таится в море. Ветер стонет,
Кричат бакланы осенью глухой...
Я чувствую, когда корабль потонет,
Я слышу, как смятенье тучу гонит,
Я вижу сквозь туман и мрак ночной.
Нужна мне буря в океане.
Я птица рыжая беды.
Таможенникам за молчанье
Я заплачу, как за труды.
Никто не должен быть со мною
У скал, обглоданных волною.
Я птица рыжая беды.
Шквал, словно дьявол, жаждет крови.
В барашках черная вода.
Ревут валы — мои стада...
А я пастух. Я наготове.
Я хохочу. Ад похотью объят.
Под свист ветров скачите очумело,
Вы, черные быки, вы, в пене белой
113
Кобылы волн! Я этой пене рад.
Я хохочу. Ад похотью объят.
Был спрут отец мой, мать — акула.
Однажды ночью вдруг — набат.
Родителей как ветром сдуло:
На берег! Быстро! Там фрегат!
Под гул волны, не слыша гула,
Они обчистили фрегат.
Но умерла давно акула,
И спрут последним сном объят...
В раю, куда их смерть швырнула,
Не нужен больше им фрегат.
Керлуанская мель. — Ноябрь
114
МАЯК
Не в духе солнце спать ложится...
Упершись в риф,
Стоит маяк, на мглу косится,
Глаз приоткрыв...
К нему, Приапу урагана,
Волна бежит
И лижет бешено и пьяно
Его гранит.
А он, над похотью соленой
Смеясь во мгле,
Свечою дикой, непреклонной
Прирос к скале.
И тщетно тучи, словно кони,
Вперед, назад,
Сшибаясь в яростной погоне,
Над ним гремят.
В ночи для терпящих крушенье
Сквозь рев и вой
Подъемлет он, храня терпенье,
Светильник свой.
И пусть гроза удары множит —
Не меркнет свет.
Дрожит маяк, он рухнуть может,
Согнуться — нет.
Но строки из Мюссе порою
Ему близки:
И лунной ночью он с луною
Как буква i.
115
В нем, наверху, живет весталка,
Огонь хранит;
Зажжет, потушит — ей не жалко,
Так долг велит.
Когда же сумрак наступает,
Маяк, как встарь,
Горит и жизнь свою вдыхает
В большой фонарь.
Он кто? Поэт? Ему про это
Знать не дано.
Философ иль глупец отпетый?
Не все ль равно!
Он в одиночестве тоскует?
Вопрос смешон!
Нет, по привычке существует
На свете он.
О, если бы ты захотела
Здесь жить со мной!
За око — зуб, за душу — тело...
Вот рай земной!
Наверх взберешься — за тобою
Я тоже ввысь;
Внизу я буду — ты за мною
Вниз устремись.
Возносится маяк трубою,
И там в огне
Бродить назначено судьбою
Тебе и мне.
Такой прочистки небывалой
Трубы своей
Маяк не выдержит, пожалуй,
И рухнет с ней.
Триаго. — Май
116
РОНДЕЛИ НА ПОТОМ
ПОСМЕРТНЫЙ СОНЕТ
Спи: вот твоя постель. Обедай: вот твой стол.
Кто спит, тот сыт. Трава сладка тебе, как манна.
Спи: будешь ты любим, как всякий, кто ушел,
Как та, что дальше всех, сильнее всех желанна.
Вскричат: он жнец лучей!.. Да зря: мертва заря.
Спи, укротитель звезд, лети за ними следом!
И ангел потолка — его считал ты бредом! —
Спешит к тебе паук, на ниточке паря.
Намордник, сеть, вуаль! Лобзанья жалкой твари!
Закрой глаза, гляди: не о таком ли даре
Посмертной участи ты грезил втихаря?
Тебе проломят нос кадилом, полным гари, —
Сладчайший аромат!., для краснощекой хари
Пришедшего тушить огни пономаря.
117
РОНДЕЛЬ
Как здесь темно, дитя, ловец зарниц!
Ни дня, ни ночи... Темнота без края.
Спи, в ожиданьи всех твоих блудниц,
Все да и нет сначала повторяя.
Ты слышишь их шаги?.. Как пенье рая:
Стопы любви воздушней крыльев птиц...
Как здесь темно, дитя, ловец зарниц!
Ты слышишь их слова?.. О, мгла глухая!
Спи, невесомы тяготы гробниц.
Теперь уже не кинет, проклиная,
Дружок твой камнем в этих голубиц...
Как здесь темно, дитя, ловец зарниц!
118
спи, дитя, спи
Buona vespre!* Спи... Свечи огарок
Поставили и удалились прочь.
Скажи, дитя: не страшно в эту ночь
Быть одному под сенью черных арок?
Не бойся тех, кто не терпел помарок:
Ты сном сокрыт — им сна не превозмочь.
Buona sera! Спи... Свечи огарок
Навек потух. Он был совсем неярок.
Колышет ветер, улетая прочь,
Нить паутины, осени подарок.
Твой проклят кров: здесь пошлости невмочь.
Buona notte! И свечи огарок...
* Buona vespre, buona sera, buona notte — спокойной ночи,
прощайте (итал.).
119
НАИГРЫШ
Почий в любви, нелепый фантазер!
Спи в лопухах, в зеленых одеялах,
Где, тренькая на маленьких цимбалах,
Споет тебе цикад веселый хор.
Раскинет ландыш белоснежный флер
Средь рос печальных, от рассвета алых...
Почий в любви нелепый фантазер!
Забвение грядет — быстрей, чем ветер с гор.
Безносой бледной Музе на увялых
Губах твоих, сквозь немочь и разор,
Еще копаться в рифмах запоздалых...
Почий в любви, нелепый фантазер!
120
ПОКОЙНИЧЕК В НАСМЕШКУ
Вперед, проворный брадобрей комет!
Твоими волосами станут травы,
Из глаза брызнут в ямы и канавы
Болотные огни — твой тайный бред.
И незабудка, и кукушкин цвет
Нальются смехом губ твоих трухлявых:
Цветы могил ты выведешь на свет!
С тобой легко могильщикам, поэт.
Им гроб твой — вроде маленькой забавы:
Футляр от скрипки, слабый отзвук славы..
Ты — мертв? Глупцы мещане! Вот ответ:
Вперед, проворный брадобрей комет!
121
ДУРНОЙ ЦВЕТОК
Дурной цветок сюда вернется снова.
Его расцвет всегда в былых годах.
Он на костях, в открытых он сердцах
Посеян ветром... На него, дурного,
Плюют... И подражать ему готовы,
Чтоб в людях осторожных вызвать страх...
Дурной цветок сюда вернется снова.
Не бойтесь, тыквы! Скованное слово
Его анафем вас не втопчет в прах.
Всех мертвецов он помнит, он зачах,
Но он любим, карающий сурово
Дурной цветок, цветок лишенных крова...
Дурной цветок сюда вернется снова.
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
ПОДПИСЬ К АВТОПОРТРЕТУ КОРБЬЕРА,
ПИСАННОМУ КРАСКАМИ
И ДАТИРОВАННОМУ 1868-м ГОДОМ
Философ в юном сумасброде
И в лежебоке пилигрим.
Лиричен и невыносим.
Такому жить — с чего бы вроде?
Но, сердце распахнув, любовь, я ждал тебя,
И этим сердцем с жаждой давней
Гремит, как сорванною ставней,
Ветрище, по нутру долбя.
Сюда бы не вошел, будь я милашкой-крохой.
Эх, сердце, перестань! И крылышком не грохай.
Хотел бы я и жить, и умереть для милой.
Хотел бы для нее раскрыться — не могилой,
Нет, но бутылкою с искрящимся питьем...
Тогда бы я запел (хотя, конечно, скверно)
И скрылся б! И меня сокрыла бы каверна —
Туманное ничто, бездонный водоем...
О если б женщина какая подала,
Как милостыню, мне хоть капельку тепла!
Сказал бы я: «С тобой, как с ангелами, сладко!»
И знал бы, что она — простая психопатка.
123
Нет, жизнь не удалась. Из неудачных рож,
Пожалуй, выгляжу я самым дикобразом.
Душой ни то ни се, не плох и не хорош,
Не выпирает ум, но и не блещет разум.
Так, значит, выбрать смерть? Нет, тоже козья морда:
Живому, то есть, все, а мертвенькому — шиш.
И, кстати говоря, лежать с ней больно твердо!
Да и незнамо с кем, то бишь ни с кем лежишь!
Осесть бы прахом, как — материи частица!
Иль каплей без следа в потоке раствориться!
...Ни суш во мне, ни жиж!
А как ведь хочется, чтоб задарма любили —
Быть экзотическим на Лимпопо царьком,
Иль собачонкою продажной девки, или
Пусть сумасшедшим, но — тогда уж целиком.
124
ДНЕВНОЙ ПАРИЖ
Гляди-ка — ну и ну, что в небесах творится!
Огромный медный таз, а в нем жратва дымится,
Дежурные харчи бог-повар раздает:
В них пряностью — любовь, приправой острой — пот.
Толпой вокруг огня теснится всякий сброд,
И пьяницы спешат рассесться и напиться,
Тухлятина бурлит, притягивая лица
Замерзших мозгляков, чей близится черед.
Для всех ли этот пир, обильный, долгожданный,
Весь этот ржавый жир, летящий с неба манной?
Нет, мы всего одну бурду собачью ждем.
Над кем-то тишь и свет, но дождь и мрак над нами,
Наш черный котелок давно забыл про пламя.
И злобой мы полны, и желчью мы живем.
А я бываю сыт и медом, и гнильем.
125
НОЧНОЙ ПАРИЖ
Не город — мир.
Не город — море: гул, приливы и отливы,
То тишь да гладь, то вдруг ветров императивы,
То бесится волна — то нет ее нежней...
Вы слышите в ночи шуршание клешней?
Не город — черный Стикс: на обмелевших руслах
Блуждает с фонарем в ладонях заскорузлых
Старьевщик Диоген; рыбачит рифмоплет
И, череп свой открыв, наживку достает.
Не город — поле: тлен, жнивье сраженных армий,
И корпия в когтях раскаркавшихся гарпий.
Тряпичники, кряхтя, добычу тащат прочь —
И из засады кот шарахается в ночь.
Не город — смерть: храпит полиция. В мансарде —
Поспешная любовь: там поцелуй на лярде
Заплывших рук шипит, оставив красный след.
Час промелькнул. Пора: сна и в помине нет.
Не город — жизнь: течет живой родник бессонно
Из глотки бронзовой недвижного Тритона.
Объятья он раскрыл зеленые для нас
В мертвецкой... И глядит, не отрывая глаз!
126
МАЛАЯ ЦЕРЕМОНИЯ ОТХОДА КО СНУ
(Улыбка)
Боль для тебя легка, а радости томили,
И если боль пришла — ну что ж!
Для Музы гробовой не создают идиллий,
А в свой черед и ты уйдешь.
Пусть желчью исходил, пусть рану бередили —
Пой! Только знай: страшней, чем нож,
Идти на тротуар, чтоб в руку опустили
Любви иль отвращенья грош.
Сон — избавление. А смерть без передышки
С твоей агонией играет в кошки-мышки.
Смерть терпелива... Оглянись:
Ты в лапах бархатных, почти уже не дышишь.
Но боль — еще не смерть. Боль — это радость,
слышишь?
Скриви свой рот и улыбнись.
127
* * *
Я — твой возлюбленный? Помилуй, душка, что ты!
На сцене твой партнер, конечно, я бурлил,
Когда в улыбочке ужасные густоты
Крошились и плыла испарина белил.
Я целовал тебя, увязнув в каше грима.
Мне чудилось, что ты вблизи еще смуглей,
И черных жемчугов милей неизмеримо
Казались мне глаза под наводью углей.
К своим сухим губам я прижимал, как кубок,
Помаду влажную смородиновых губок.
Но чистой крови ждал — и не дождался зал.
На сцене о любви доподлинной — ни слова!
Припудрись-ка и стань высокомерной снова.
Взаправду я в тебе лишь вымысел лобзал.
ПРОЗА
КАЗИНО УСОПШИХ
Некая страна — о нет! — просто изрезанные побе-
режья суровой Бретани: Пенмарк, Тул-Инферн, Пул-Да-
гю, Станг-ан-Анку... Варварские названия, извергаемые
порывами ветра, грассирующие, словно глухой ропот
волн, раздробленные о подземные скалы, сгинувшие в
трясущихся от озноба болотах... Названия, которые пе-
рекликаются на разные голоса.
Там, под безучастным небом, буря чувствует себя
как дома: покой — это траур.
Там свинцовый пруд колышется над городом Ис, за-
топленным Содомом.
Там Залив Усопших, со дна которого всплывают
кости потерпевших кораблекрушение и стучат в двери
хижин, моля о погребении, и Пролив Утробы, пронизан-
ный быстрыми течениями, при переправе через который
сжимается сердце у самого отважного.
Там появляются на свет и умирают существа цвета
скал, безучастные, как цветки бессмертника; они то ли
заходятся в мучительной икоте, то ли издают звуки
скудного, почти исчезнувшего языка, не умеющего ни
смеяться, ни плакать...
Вот там я хочу открыть казино.
5 Проклятые поэты
129
КАЗИНО УСОПШИХ
(Зимний курорт)
Для тех, кто отчаялся.
Удобный спуск пешком и на лошади.
Старая колокольня, прямая и безрогая. Ее шпиц ва-
ляется у подножия — упал. Жалкие развалившиеся ла-
чуги притулились к ней, как пьяные, укрываясь от мор-
ских приливов и сшибающих с ног порывов ветра.
Ах, какая это прекрасная башня, с ее прочными ко-
локолами, — надежное укрытие и от пищалей, и от са-
мого времени; старое гнездо тамплиеров, храм рыца-
рей-храмовников, священные опоры, поддерживающие
и сам храм, и караульное помещение. При входе все еще
чувствуется этот неистребимый запах святых камней,
ему уже не улетучиться никогда.
Что до внутренней части — это обычный квадрат-
ный колодец, четыре голые стены. На середине каждой,
словно острый надрез, — отверстие в виде вытянутой
стрелки свода впускает полосу света. Вверху, как в ку-
лаке пойманная муха, гудит ветер. На довольно боль-
шом расстоянии одна от другой внутренние стены прон-
зают узкие черные щели: это прорубленная в толще сте-
ны лестница; между ними устроены кельи, каждая с
окном-бойницей, откуда открывается весь горизонт.
Здесь мы разместим своих гостей.
Клетушки: двенадцать квадратных футов, беленные
известью стены, метра на полтора от пола укрытые каш-
тановым деревом красивого оттенка, по стенам — гвоз-
ди из Распятия, чтобы развешивать одежду; монашеская
кровать, каменная чаша для омовений, подзорная труба,
мушкетон, заряженный крупной дробью на уток или на
окрестных обывателей. Вот так-то.
Внизу, в нефе, вымощенном могильными плита-
ми, — кухня со всем необходимым. Высокая, хоть въез-
жай на лошади. Печь, словно из хозяйства алхимика; ка-
мин, такой необъятный, будто его собираются топить
корабельным рангоутом (ибо — благодаренье Богу! —
ради такого песчаного берега стоит опустошить лес); ад-
130
скИе огромные таганы, чтобы кипятить в них морские
водоросли.
Под каминным навесом приставные скамеечки для
добряка Гомера, доктора Фауста, кюре Рабле, Жана
Бара, святого Антония, прокаженного Иова и прочих
знаменитых древних; и норка для сверчков, если они по-
желают здесь поселиться. Приготовленный заранее пу-
чок факельной соломы, воткнутый возле крюка для кот-
ла; и повсюду железные скобы, чтобы цеплять за них
маленькие сабо со спичками, солонки, вешать колбасы,
освященные оливковые ветви, смазанные салом сапоги
и лошадиную подкову — на счастье.
На закопченной стене — оружие, охотничьи и ры-
боловные снасти: утиные садки, остроги, сети, разная
оловянная и медная утварь, большие фонари. У две-
рей — колода для разделки туш, а в самом центре — на-
стоящий дольмен для пирушек, окруженный креслами
жесткими, словно скамьи подсудимых. К потолочным
балкам подняты решетки для битой дичи. А в углу, в по-
лутьме, — кукушка, заключенная в дубовый гробик ча-
сов, поет отходную прошедшим минутам. Заполненная
до краев большая кропильница, рядом с нею — кошачье
семейство, а внизу злобно ворчит пес и, прихрамывая,
туда-сюда ковыляют забавные утята.
Вверху, на обычном соборном возвышении, на
уровне огромного окна, мы устроим единственный ярус;
это будет платформа на несущей конструкции, что-то
вроде комнаты для нищей братии. Туда можно будет
подняться по длинной и узкой лестнице или по кора-
бельным вантам с корабельным мостиком вместо лест-
ничной площадки. Здесь будет мастерская художника.
Studio di far niente.*
Дневным светом можно управлять по своему же-
ланию с помощью театрального занавеса, никогда,
впрочем, не висевшего в театре. В середине комнаты —
величественный стол, заваленный бумагами; внизу —
* Мастерская для ничегонеделанья (шпал.).
131
тюленьи шкуры. А вокруг — старинные персидские ди-
ваны. На стенах пестрая обивка, гобелены, коврики из
раскрашенной кожи, темно-коричневые покрывала, бал-
дахины, восхитительно-грязное тряпье. Дверные створ-
ки оклеены обрывками лубочных картинок. Напро-
тив — русская печь и на ней чайник. В глубине — хоры
для шарманщиков, а еще — ниши для статуй святых,
чьи праздники давно уже никто не отмечает. А еще бо-
льшой холст, уже натянутый на подрамник, чтобы ху-
дожники могли размещать на нем свои непристойности.
Баркас с выбитым дном, наполненный свежим сеном
для собак и поэтов. Походная кровать: на ней спят фило-
софы, а под ней живут два черных поросенка. Тут же,
поодаль, стойка с табаком. И повсюду гамаки, развешен-
ные словно паутины среди гимнастических снарядов.
На конце колодезной цепи, длинной, насколько хватает
глаз, качается люстра, настоящий абордажный крюк,
выкованный кузнецом — пьянчугой и дикарем.
Выше, так высоко, как только можно забраться, рас-
положена внешняя галерея и открытая плоская крыша,
возвышающаяся надо всем, промытая ливнями, выме-
тенная всеми смерчами, рябая от лунного света, словно
изъеденная оспинами. И, насаженный на громоотвод,
томится заржавелый петух.
Маленькие садики наполнены водостоками. По уг-
лам — две галереи с навесными бойницами уставились
в бездну, и две колоколенки, что «небу пальцами гро-
зят».
На одной пусть будет наблюдательный пункт: теле-
графная антенна, раскинувшая невообразимо-огромные
руки, и обезумевшая дозорная башня, которую внезап-
ные порывы ветра вот-вот сорвут с якоря и отправят в
плавание по бурным ликующим ночам навстречу кораб-
лекрушениям.
Вторая, тоже ждущая случайного ветра... его до-
ждется.
А там пусть будут небольшие и затененные церков-
ные окна, забранные решетками, непроницаемые в глу-
132
бокой бойнице, ощетинившейся железными шипами;
потайная дверь, утыканная гвоздями, со множеством за-
поров и засовов и... открытая настежь.
А еще — просторная каморка, обитая тканью в цве-
точек, в стиле помпадур, заставленная цветущими цве-
тами; там будет чучело канарейки в золотой клетке, зер-
кало из Мурано — больше, чем обычные венецианские
зеркала, — софа Кребийона и сводчатый потолок, рас-
писанный в восточном духе.
И лишь в воздухе носится нечто, не принадлежащее
никому; мечта-бродяжка, пасмурная тень, она движется
торопливо, как мертвецы в старинных балладах и... не
приходит никуда. Может быть, госпожа Мальборо:
«Анна, сестра моя Анна, ты ничего не видишь? — Ниче-
го! Ничего, только пирует ураган, бушует океан и сте-
лется туман...»
КАЗИНО УСОПШИХ
О! какую возвышенную дикую жизнь будете вы
здесь вести, судари мои, здешние гости!
Для тех, кто отчаялся.
Плевать — на все!
О! тяжкое воздаяние! О! возвышенное — полной
грудью! изысканный цинизм! забвение, рубцующее
шрамы, и бремя, отпускающее грехи!
Нам — ничем и никем не стесняемое одиночество
наедине со многими, каждый из которых несет сюда
что-нибудь свое, тщательно отобранное меж прочих ви-
дов медлительным морским ветром, отгоняющим дале-
ко-далеко сухие морские водоросли и полые раковины.
Здесь с нашими средствами мы можем, наконец, по-
зволить себе роскошь быть бедными.
Никаких пошлых человечков, годных лишь на то,
чтобы испортить весь пейзаж, — только наше море и
наша пустыня. А вот, братья, ваша униформа: мягкая
шляпа, рубашка из коричневого сукна, как у капуцинов,
133
короткие штаны из парусины, рыжие кожаные сапоги.
Как мы прекрасны, вперед!
Вам, охотники, — бескрайние песчаные равнины и
болота; вам, матросы, — прекрасное море и рыбы, съе-
дающие порой самих рыбаков; вот ваши китобойные
шлюпки, выдолбленные из белого кедра, славные лод-
ки, подвешенные под навесом на своих железных висе-
лицах.
А вот наша команда, готовая отправиться за при-
ключениями: соратники берегового братства, грубое до-
историческое зверье, лоцманы, вроде морских свиней,
отважные повара и горничные...
Земные твари, творите себе укрытия в хижинах.
А вы, другие, гнездитесь в гнездах, ютитесь в кельях,
взбирайтесь на ванты!
Только умоляю вас, не умничайте: воздержитесь от
слов, если уж вам удалось друг друга понять.
А ты, бездельник, пиши свою книгу — у каждого во
чреве есть своя книга, — и убаюкивающая тоска да сни-
зойдет на тебя. Художник-мазила, отринь красивости.
О арфист! замолчи и послушай! Исписавшийся рифмо-
плет, вот и пришел твой час.
Вдохнем пьянящий воздух!.. А ты, который болен
жизнью, иди сюда, склони свою голову и отдохни на
этой солоноватой траве по истечении всех сроков, какие
только были означены на этой земле.
АМЕРИКАНКА
Согласен, согласен, господа мореходы, во Франции
понятия не имеют, что такое настоящая яхта; англий-
ские одномачтовые яхты — это же просто беговые ло-
шади, а не яхты. А ваши американские шхуны, прекрас-
ные, как само море! Старые морские волки, растроган-
ные до слез, щедро наделяют их красивыми именами;
чем плохи, к примеру, названия птиц? Но, право, если
бы меня вдруг попросили изобразить на картине, как я,
упираясь ногами в эту прелесть, отдаюсь во власть при-
134
боя или балансирую на гребне волны, — то лично я не
стал бы и пытаться!
Что до меня, если уж пустился в плавание для раз-
влечения и удовольствия, главное, что требуется, — это
экстравагантность; нечто совершенно неприемлемое
для всех этих филистеров и бюргеров от моря: выходить
в плавание, когда тебя заставляют вернуться, гнаться за
ураганом, который гонится за тобой, бороться с волна-
ми, которые борются с тобой. Эдакая невозмутимая бра-
вада — одно из величайших наслаждений на земле,
впрочем, как и на море. Лично я ставлю ее превыше того
удовлетворения, которое испытываете вы, идя со скоро-
стью столько-то узлов в час на своей прогулочной яхте.
Я не говорю уж о том, что на своей дрянной посудине со
свежим ветерком, ломающим мачты, у меня будет гро-
мадное преимущество в скорости, и держу пари: я обго-
ню и не такие клипера, как ваш.
А посудина моя — это люгер, настоящий суровый
флибустьер в суровом море, нечувствительный к непо-
годе, и даже в штиль кажется, что он дает отпор урага-
ну, — такой уж у него задиристый вид. Низкие борта, на
корме, как три богомолки, склонились три мачты. Три
широких треугольника — три обветренных паруса, что-
бы лавировать и держать курс.
Кубрик и трюм занимают половину корпуса судна,
а другую половину — каюта, обшитая белым дубом, не-
крашеным, как палуба. Окатить струей воды из насо-
са — и уборка готова. Окатить морской волной — тоже
неплохо. На выступающих люках можно довольно
удобно сидеть, еще есть водонепроницаемые отсеки для
хранения припасов, носильных вещей и оружия, а посе-
редине привинченный к полу — от бортовой качки —
столик. Ночью спят на койках с твердой рамой, мягких и
широких, как брачные ложа. Как вы сами можете убе-
диться, истинный комфорт и простота.
А экипаж!
У вас, господа мореходы, восхитительные моряки,
настоящие морские волки, вскормленные сырым мясом,
безгрешные, как младенцы, сильные, как полубоги,
135
да-да! А на моей палубе толпится два десятка бездель-
ников-висельников, тщательно отобранных мною лично
в тех краях, где мы проходили. Молодцы-подлецы, ча-
хоточное племя, гнусное и презренное, но нечувстви-
тельное к боли и привычным опасностям.
Они мало беспокоятся обо мне, как, впрочем, и я о
них. Им известно лишь то, что я потащу их, как дресси-
рованных собачек на веревочке, куда позовет необходи-
мость или моя необузданная фантазия. Воззвав к закону,
они могут рассчитывать лишь на каторгу и галеры; из
двух зол они предпочитают меня.
Когда они мне надоедают, я избавляюсь от них, ме-
няю, как грязное белье, и возвращаю туда, откуда их
взял. Этого они боятся больше всего.
Есть у меня один мальтиец, разыскиваемый поли-
циями всех стран на свете, и один, снятый с виселицы,
янки — они даже думать не хотят о земле. Двое черно-
мазых, отцепленных с крюка королевской кладовой в
Габоне. Есть еще один приятель-каторжник in partibus,*
от которого я когда-то давно получил удар ножом, но,
впрочем, тут же отвесил ему сдачи: крест-накрест брит-
вой по щеке, на память; еще есть один парижский пове-
са, балагур, у него в челюсти застряла моя пуля. Эти об-
разчики я ревностно храню, чтобы при случае при-
пугнуть остальных, — они здесь самые симпатичные.
Прочее — соответственно: дюжина американских ки-
тобоев на две китобойные шлюпки, один горбун —
он здесь за юнгу, кока, сторожевого пса и амулет на
счастье; и еще полугодовалый тигренок — он здесь за
кошку.
Среди этого сброда есть и мои любимцы: четверо
бычьеголовых братьев-бретонцев, все четверо получили
при крещении имя Фанк, и от своего не отступят. Они у
меня рулевые, я полностью могу на них положиться, это
мой помощник, един в четырех лицах, который коман-
дует экипажем, рубкой и заведует всем оружием, какое
есть на борту.
* Здесь: номинально (лат.).
136
Никакой униформы, все одеты кто во что горазд.
Вот только у каждого на левом запястье вытатуирован
навеки мой опознавательный вензель: перечеркнутая
буква Т.
Иногда в хорошую погоду в порту я выпускаю этих
подонков, словно даю залп по пристани. — Все на берег
на одну ночь! — Ах, что это за ночь для местной поли-
ции!.. А на заре все плетутся обратно с синими кругами
под глазами, избитые в кровь, невероятно счастливые.
В один прекрасный день, как раз в равноденствие,
когда я болтался на своей посудине возле Дувра, меня
осенила мысль отправиться в Сен-Н... Мы подошли к
нему, но фарватер был практически непроходим, как
здесь довольно часто бывает, а судно быстро потеряло
управление. На молу собралась жадная до зрелищ толпа
в надежде пощекотать себе нервы, и наше жалкое лави-
рование было встречено торжественно, как театральное
антре.
Вечером, отправившись в казино, я застал там не-
скольких знатоков и весь плавающий высший свет
Ла-Манша. (Накануне состоялся важный заезд.) Я был
представлен как хозяин люгера, который возбудил об-
щее любопытство. Стоя посреди группы энтузиастов, я
излагал свою теорию плавания для удовольствия. Я был
героем дня. Сам великий Шоз, корсар из Аргентины,
взялся меня сопровождать.
Вдруг дорогу нам преградила незнакомая девица.
Обращаясь к моему провожатому, она сказала:
— Этот господин, — при этом она ткнула в меня
пальцем, — я хотела бы, чтобы он представился моему
отцу.
Я склонил голову в знак согласия, и состоялось
представление отцу, особе весьма неразговорчивой.
Впрочем, нам все же удалось немного побеседовать. Это
была американка, свободная, как сама Америка, пре-
лестная, как шхуна, господа, и блондинка! Представьте
себе, блондинка!.. Отца звали... Вам, в самом деле, важ-
но знать, как там его звали?
137
— Месье, — сказала мне она, — я, право, нахожу,
что вы весьма эксцентричны.
— Я тоже.
— Мне кажется, вы похожи на ваш корабль.
— Мисс, он весь покрыт шрамами от кораблекру-
шений...
— Потрясающе!., скажите, а не разрешите ли вы на-
вестить вас завтра на вашем корабле?
— Он сейчас в таком плачевном состоянии...
— Это ему идет.
— Ладно, корабль и его капитан будут весьма
счастливы оказать гостеприимство вам и вашему уважа-
емому отцу завтра в любое удобное для вас время.
— Скажем, во время обеда; вот только отец не лю-
битель всего этого. Может, лучше ваш приятель Шоз?
Итак, назавтра американка пришла в неописуемый
восторг от моего люгера.
— Что у него за название?
— Это имя женщины, мисс.
— Имя красивое?
— Красивое.
— А женщина красивая?
— Красивая.
— Но я не вижу, где оно написано?..
— Его просто замазали черной краской.
Ей захотелось поговорить со всеми членами экипа-
жа, и я представил ей кошко-тигра, который, ласкаясь,
когтями до крови исцарапал ей кожу на руке.
— Ах ты, моя лапочка, — воскликнула она.
— Мисс, отныне у вас тоже, как и у моих людей, та-
туировка на запястье, теперь вы своя...
— Правда? Как здорово, мой капитан!
И, повинуясь внезапному порыву (я бы сказал,
штормовому порыву), она взяла с меня обещание при-
гласить ее совершить морскую прогулку как-нибудь
прелестной штормовой ночью, желательно позловещей.
Я было заколебался...
— Вы боитесь, месье?
— Нет, но ваш отец?
138
— Он согласится.
С отцом поговорили, он сказал: «АП right!»
После того как были исправлены все повреждения,
я распорядился вывести свой люгер на рейд; экипаж был
посажен под домашний арест, чтобы в любую минуту
был готов к отплытию. Но увы! море было удручающе
спокойно. Каждый вечер я отправлялся ночевать на
борт. Американка с унылым видом сопровождала меня
по шлюпки, сурово упрекая за то, что я не сумел обеспе-
чить небольшой такой штормик на двоих.
Весь пляж был в курсе наших планов, на нас делали
ставки: поедут! не поедут! Но — мертвый штиль! Поло-
жение мое становилось нелепым.
Наконец, на четвертое утро — приятные новости:
глухая зыбь, прибой, легкий ветерок, и морские ванты
сверкают на солнце. Барометр подскочил на небывалую
высоту. Я сошел на берег:
— Мисс, собирайтесь!
Она чуть было не бросилась мне на шею и быстро
стала натягивать синюю куртку. Одежда ее отнюдь не
походила на нелепый маскарадный костюм: куртка и
уставного образца панталоны были куплены у одного
матроса в отставке и наскоро подогнаны по фигуре.
Десять часов. Барометр падает, энтузиазм растет.
Ветер не на шутку разыгрался, за завтраком делают
ставки: поедут! не поедут!
Одиннадцать часов. Чай. Ставки растут, ветер тоже.
Барометр показывает «штормовое предупреждение».
Все поют:
Какое прекрасное утро, мой друг...
Полдень. На борт!.. Ветер не ждет. Отец возле пол-
ного народу казино торжественно вручает свою дочь
моей доброй воле истинного джентльмена и моему ка-
питанскому умению. Лично он делал ставку «за».
— А теперь, дамы и господа, если кто-нибудь жела-
ет с нами... Что, все молчат?
Друзья сопровождают нас своими пари и громо-
гласным «ура!»
139
Американка прыгает в шлюпку:
— Вперед!
Море вовсю пенилось в фарватере, нужно было от-
бивать каждый вал, и с первой же волной мы, несмотря
на непромокаемые плащи с капюшоном, промокли до
костей. Игра эта продолжалась добрых два часа, прежде
чем мы добрались до места стоянки. И вовремя! Мой
люгер безумно устал. Цепь главного якоря только что
сломалась под ударом килевой качки, разбив брашпиль.
Доставать новый было негде.
— Сниматься с якоря! Ставь три рифа на фоке и два
на триселе. Поднимай штормовой стаксель!
— Освободи цепи, тяни за конец. На глубине будет
проще.
— Ставь паруса!
Резкий бриз заиграл в парусах, одновременно раз-
дался пушечный выстрел, наша скорлупка взлетела на
волну, и вот мы уже несемся вперед, пронзая воздуш-
ную струю со скоростью восьми-девяти узлов.
Казино исчезло за стеной ливня.
— Мисс, да вы совсем промокли.
— Так ведь и море мокрое!
Один из моих бретонцев, разумеется Фанк, самый
искусный рулевой, как раз и стоит за рулем на мостике,
и американка бесстыдно разглядывает его.
— Красивый мужчина, — говорит она прямо ему в
лицо. Тот даже и бровью не повел.
Бриз бушевал вовсю, люгер нес на себе слишком
много парусов и давал сильный крен, приходилось цеп-
ляться за ванты. Корабль зарылся носом в пенистый гре-
бень и с трудом поднимался. Волна, захлестнувшая па-
лубу, обдала нас с ног до головы.
— Ну что, довольны?
— Еще бы!
Ко мне подошел один из Фанков, главный над эки-
пажем:
— Может, ослабить, хозяин? А то нас сейчас зава-
лит обломками.
— Что ослабить, месье?
140
— Парус, мисс.
-— Тогда прошу вас... Нет, а вот что значит «завалит
обломками»?
— А вот...
И я показал ей только что расколовшийся бушприт
и штормовой стаксель, унесенный к дьяволу, как воз-
душный змей.
— О, какой роскошный спорт! — воскликнула она.
Ни страха, ни удивления. Признаюсь, я был не-
сколько раздосадован.
— Так ослабить, хозяин?
— Дама не желает, оставь так.
— Капитан, я хочу есть.
— Горбун, накрой ланч в каюте. А вы, мисс, держи-
тесь за меня покрепче, когда будем спускаться. Можете
переодеться.
Должен вам сказать, я очень кичился своими приго-
товлениями: в парусном отсеке настоящая бельевая ла-
вочка, разграбленная в городе и целиком погруженная
на корабль Горбуном, моей лучшей камеристкой. Он
даже приволок, весьма гордясь своей добычей, два кор-
сета по девять франков. А сам я приготовил широкий
пеньюар, приобретенный на восточном базаре, и чулки с
вышитыми стрелками — сувенир, когда-то у меня за-
бытый... Когда-то давно.
А в центре кают-компании мы даже соорудили неч-
то вроде алтаря, натянув запасной марсель от пола до
потолка.
Туалет ее занял не слишком много времени. Она
вышла к нам, облаченная в мою рабочую тельняшку и
кальсоны Фанка, того, который главный по вооруже-
нию. И хорошенькая!..
А наверху продолжалась та же кутерьма, над нашими
головами топали тяжелые сапоги. Американка ела плотно.
Быстро темнело. Я взял карту, чтобы проложить курс.
Попыхивая сигаретой, она внимательно следила за мной.
— Теперь, капитан, пора проветриться.
— Боюсь, мисс, для вас это невозможно, на палубе
только что пришвартовались вахтенные.
141
— Прекрасно! И я...
— Да, в своей койке. Вот глядите, какой медведь
вас ждет.
— Да, шкура великолепная. Но я не хочу спать в од-
ном помещении с мужчиной, разве что у моего собст-
венного супруга, но это потом. А теперь мне бы хоте-
лось надеть эти высокие сапоги и подняться на палубу.
Помогите мне!
Пришлось помочь. Уперевшись в ящик, она вытя-
нула ногу. Ее трепала бортовая качка, и она обхватила
меня за шею, а я трудился изо всех сил. Огромного раз-
мера панталоны никак не хотели влезать в голенища:
пришлось обрезать их по колено моим тупым ножом.
Проклятые сапоги были еще слишком высоки, она
усердствовала простодушно, как боцман. И даже смея-
лась!.. Мне было не до смеха. Что за работа!
— Не бойтесь, капитан, я же матрос!
Да уж, ей пришло в голову меня поматросить, она
изо всех сил сжимала меня, а я, разумеется, задыхался,
кровь пульсировала в висках... Сомнения? Какие сомне-
ния?.. Одни... несемся наугад к черту на рога в этой глу-
хой ночи!., и три рифа на фоке!.. Пропадать так про-
падать...
— Я сделала вам больно, месье?
— Так, самую малость, мисс.
Это ничего, это все сапоги!.. Влюблена?.. Черт возь-
ми! влюблена в меня?.. Вот она, моя возлюбленная!.,
слышите, как она воет и стонет возле своего любовника,
колотясь о борта, ломая мачты, кромсая паруса... Ве-
чером мы, наверное, вместе ляжем спать... и тогда ма-
лышка...
— Мисс, давайте подниматься.
Представляете, она не могла даже держаться на но-
гах. Я поставил ее, стиснув между двумя матросами, и
заставил пришвартоваться возле меня.
— Держитесь крепче!
И протянул ей руку, как спасательный трос.
Буря разыгралась не на шутку. Непроглядная ночь,
хлещущий дождь, неба не видно вообще. Затопленная
142
\
' палуба, жалобно стонущий корпус, скрип и треск снас-
тей...
На носу корабля кто-то поет. Узнаю голос Горбуна.
Он доносится до нас в каких-то рыдающих обрывках:
Прощай, красотка, я уплываю,
Прощай, красотка, я уплываю...
Свистит ветер, скрипит такелаж, трещат паруса...
Уходит в море мой корабль...
— Следи за крамболом!
— Следи...
Никто не слышит друг друга, дыхание прерывистое
и тяжелое.
Уходит в море мой корабль,
Я выйду завтра в океан,
Меня ведет мой капитан.
— Следи за крамболом!
Ни звука. Матросы, следившие за крамболом, полу-
мертвые от усталости, уснули, убаюканные бортовой
качкой, прямо на своих местах. Приходится приводить
их в чувство ударами линька.
— По кварте рома — всем!
Американка, прижавшись ко мне, не шевелилась.
— И мне тоже кварту рома? — прошептала она.
— О мисс!
— Да-да!
Она выпила мою кварту.
— Фанк, запускай насосы...
— Два фута воды, капитан.
— Два так два!
В этот самый момент мы все увидели, вернее, по-
чувствовали, как перед нами вырастает некая огромная,
чудовищная махина. Казалось, корабль содрогнулся от
ужаса. Американка выдохнула:
— Ах!
И вцепилась в меня, оцарапав до крови.
143
— Это он!.. — простонал рулевой.
— Что значит «он»?
— Черт подери!.. Летучий Голландец.
— А что это, капитан?
— Корабль-призрак, мисс.
— Это вернее любого барометра, — добавил Фанк.
— И что это значит?
— Это, мадемуазель, воды разверзлись.
— Aoh! very charming! very very!.. Charming!*
Да что она, совсем идиотка? Море поглотило нас. Я
крепко вцепился в американку, которая обессиленно
привалилась к моему плечу, ноющему от боли; я слы-
шал, как прямо у моего уха стучат от страха ее зубы,
словно камешки мельничного жернова, растирающего
зерна. Ее мокрые волосы хлестали мою пылающую ще-
ку, они забили мне рот, я покусывал их, они были сов-
сем соленые от водяной пыли, и я пил и не мог напить-
ся... Запах женщины, этот яд, наполнял мои ноздри. И
ничего больше... Глаза ее — бездна, ее дыхание — буря.
Компасный фонарь временами отбрасывал на нас дро-
жащий отсвет, и все казалось призрачным и нереаль-
ным, словно принадлежало какому-то иному миру. Я
почувствовал на своем лице словно дуновение красоты
и, не сдержавшись, запечатлел на ее губах легкий-лег-
кий поцелуй...
Черт возьми, она спала!
— Что такое? — подскочила она.
— Ничего, поднимаем трисель.
Над нами словно щелкнули гигантским кнутом, по-
том возникло легкое шелковое шуршание.
— Поднять трисель!.. Эй, на штурвале!
Безжизненной массой на нас свалился рулевой.
— Да ты пьян!
Он был мертв. Его захлестнуло шкотом. Теперь уже
было не до смеха. Одновременно с боцманом я подско-
чил к штурвалу. Слава богу, корабль неплохо держался
с единственным фоком. Держись, ради всего святого!
* Ах! как мило! ну очень, очень!.. Мило! (англ.).
144
\ — Мисс, нужно спуститься в каюту.
\ .— Не хочу.
.— Командую здесь я.
— Я свободная женщина.
— Тогда придется позвать Горбуна, он вас уведет.
— О!
Возмущению ее не было предела.
— Эй, Горбун, сюда!
— Вы негодяй, месье!
Все-таки она спустилась, не позволив помочь
себе.
Было уже пять часов утра. Этот последний порыв
ветра казался агонией бури, которая упала как под-
кошенная. Рассвет запаздывал, только темнота ста-
новилась все более мутной и густой. Туман, только
его здесь не хватало! Его-то как раз хватало, а еще хва-
тало покоя, это был какой-то зловещий покой, кото-
рый всегда наступает вслед за сильной бурей. Корабль,
не слушаясь ни руля, ни ветрил, переваливался с борта
на борт, зачерпывая воду, словно гигантская корзи-
на, кряхтя каждым своим швом и стыком. На над-
ломленных мачтах глухо хлопали обвислые паруса и
снасти.
Хороши же мы были! На палубе две сплющенные,
раздавленные шлюпки, вырванные с мясом бортовые
коечные сетки. И люди — измученные, лежащие впо-
валку, как трупы, их тела перекатывались при борто-
вой качке, и рядом с ними — труп самый что ни на есть
настоящий, с разбитой головой в лужице розоватой
воды.
— Фанк, нас все еще заливает?
— Естественно, хозяин.
— Включай насосы.
И вновь этот монотонный, зловещий шум.
— Вымыть палубу! По кварте водки — всем!
Ни движения.
— Ну, подожди, — угрожающе произнес Фанк, —
сейчас как вытяну дубинкой, выскочите из своих пень-
юаров. Разлеглись тут, бездельники!
145
Нехотя все зашевелились и стали заниматься убор-
кой. Освобождать палубу, чинить такелаж, ставить за-
пасные паруса.
Тут я решил, что настал момент нанести визит моей
пассажирке. Она лежала, не раздеваясь, на подвесной
койке в обнимку с кошко-тигром, который при виде
меня угрожающе оскалился. У нее был вид святой муче-
ницы.
— Месье, — спросила она, — мы где?
— В тумане.
— Надеюсь, мы возвращаемся?
— Мы выжидаем, нет ни ветра, ни видимости.
— А-а!
Сколько дерзости было в этом «А-а!»
— Не хотите ли есть, мисс?
— Спасибо, я вообще хочу уйти отсюда.
— Извольте, можете высаживаться на берег. Все
что хотите.
Я был взвинчен до предела.
— Месье, я прошу, довольно, говорю вам, я хочу на
землю.
— Представьте себе, я тоже.
Я вновь поднялся на палубу, недовольный и чуть
встревоженный: я не мог понять, где мы находимся, а
корабль не слушался руля. По взбесившемуся компасу я
смог лишь определить, что нас сносит течением. Море
казалось суровым и искромсанным, словно по волнам
прошелся гигантский топор. Все, кто находились на
борту, невыносимо страдали.
Моя американка не подавала признаков жизни.
Она грубо отослала беднягу Горбуна, мою самую искус-
ную горничную. Я не решался спуститься и взглянуть
на нее, словно сердясь за то, что она не изволила отыс-
кать ничего приятного в этой ситуации. Упрямая и
глупая... и такая хорошенькая, эта янки. Пропащая кра-
сота!
Где-то около полудня в показавшемся просвете мы
заметили несоразмерно огромный силуэт одномачтовой
яхты, она шла прямо на нас, с борта окликнули:
146
— Ship, ohe!*
— A!
— A pilot?**
— Yes. Причаливай!
— French?***
— Да. А вы?
— С острова Гернси. Вам куда?
— Сент-Н...
— Сколько?
— Ваша цена!
— Пятнадцать фунтов.
— Нет.
— Good night!****
— Десять.
— All right.*****
Пять минут спустя лоцман причалил на своей
шлюпке и поднялся на борт.
— Good morning, captain.****** Военный корабль?
— Прогулочный.
— Можете определить свое положение?
— Нет.
— Да уж, было не сладко. К счастью, ветер подни-
мается. Надо попытаться сориентироваться.
— Лоцман, грогу?
— Ха, держу пари, капитан, вы мне сейчас рады
куда больше, чем какой-нибудь красотке!
Скотина, этот Йоркский окорок, не мог выразиться
удачнее!
Наконец, ближе к вечеру, поднялся резкий ветер.
Мы сумели разобраться в береговых огнях и, натянув
паруса, найти верную дорогу. К утру мы достигли
Сент-Н... и нашей якорной стоянки.
* Эй, на корабле! (англ.).
** Лоцман нужен? (англ.).
французы? (англ.).
**** Спокойной ночи! (англ.).
♦♦*♦♦ По рукам! (англ.).
****** Доброе утро, капитан (англ.).
147
Про американку я совсем было забыл. Она пожела-
ла, чтобы лоцман немедленно доставил ее на берег. Я
попросил разрешения ее сопровождать и услышал в от-
вет, что я хозяин.
На пляже отдыхающие принимали морские ванны.
Нас заметили. Нас окружили, о нас беспокоились, и так
далее, и так далее. Только отец, казалось, и не обратил
внимания, что мы опоздали на два дня. Он торжественно
поблагодарил меня, словно благословляя на дальнейшие
подвиги, и, взяв меня за руку, стал искать руку дочери.
Она уже поднялась к себе.
Я тоже не стал задерживаться. Похоже, папаша го-
тов был обращаться со мною, как с турком или мавром,
эдакий тесть и зять.
Вот почему на закате можно было увидеть, как лю-
гер с черными парусами бесшумно возник и затерялся в
тумане, как Летучий Голландец. Это было настоящее
похищение! Я сам себя похищал...
И в усилиях борьбы — а вы можете представить,
как я боролся! — я словно просыпался...
Ведь все это было не более чем сон, отвратительное
наваждение.
Поль Верлен
ТРИСТАН КОРБЬЕР
Тристан Корбьер был aes triplex* — бретонец, мо-
ряк, но, прежде всего, гордец. Он был бретонцем, вовсе
не будучи ревностным католиком, но веруя в дьявола;
он был моряком, но не военным и уж тем более не торго-
вым, — он яростно любил море, пускаясь в него только
в бурю, необузданный на этом самом необузданном из
коней (рассказывают, что он совершал чудеса безумной
храбрости). Он до такой степени пренебрегал Успехом и
Славой, что, казалось, бросает вызов двум этим недоум-
кам за то, что в какой-то миг они вызвали в нем жалость!
Пройдем мимо человека, который был так громо-
гласен, — поговорим о поэте.
По части рифм и просодии в нем нет ничего безу-
пречного или, что то же самое, убийственно скучного.
Никто из великих не был безупречен, так же как и он, —
начиная с Гомера, который подчас дремлет на ходу, и
кончая очень человечным Гете, не говоря уже о более
чем неправильном Шекспире. Безупречные — это... та-
кие-то и такие-то. Деревянные, деревянные и еще раз де-
ревянные. Корбьер же был донельзя живым, из мяса и
костей.
Его стих живет, смеется, изредка плачет, отменно
насмехается, а еще лучше высмеивает. К тому же горь-
кий и соленый, как его любимый Океан, он никогда не
убаюкивает, как порою случается этому неугомонному
* Троякий (лат.). Здесь: един в трех лицах.
149
другу, но подобно ему катит лучи солнца, луны и звезд в
фосфоренции зыби и бешеных волн.
На одно мгновение он стал парижанином, но от-
вергнув грязный и пошлый разум последнего, — икота,
рвота, дикая и щегольская ирония, желчь и лихорадка,
гениально преувеличенные и до какого же веселья!
Пример:
ВЫЗВОЛЕНИЕ С БОЕМ
Если гитара,
Дитя угара, —
Трижды мне кара:
Дикарский яд,
Пытка и длинный
Нож гильотинный —
Что за пучины
Струны таят! —
Если я в звуки
Нежной науки
Все мои муки
Вложить не смог;
Если сигара
Горит так яро,
Но вместо жара
Тлеет дымок;
Если угрозы
Мои, как грозы:
Высохнут слезы
И взвоет ночь;
И если в споре
Ветров и моря
Меня и горю
Согреть невмочь, —
Пошел-ка я прочь!
Прежде чем перейти к тому Корбьеру, которого мы
предпочитаем, впрочем, страстно любя в нем и все ос-
тальное, остановимся на Корбьере-парижанине, Горде-
150
це и Насмешнике надо всем и надо всеми, в том числе и
над самим собой.
Прочитайте еще вот это:
ЭПИТАФИЯ
Себя он пылкостью и ленью изничтожил.
И если жил, то не живя; и подытожил:
— Жаль только одного — он до себя не дожил!..
Он жил, родившись мертвяком,
Он против ветра был влеком,
Он был объедком за столом,
Суждением всех обо всем.
Он был ничто — но был никак;
Был золотым — имел медяк;
Был крикуном — но молчаливым;
Был из порыва — но с надрывом;
Он был душой — но мертвеца;
Был мучеником — без венца;
И многоликим — без лица.
Последуем далее, минуя не менее занимательные
строки.
Себе позировал стократ;
Был непристойно простоват;
Не веря — всем себя вверял
И вкус к безвкусью проявлял.
Был слишком САМ, чтобы стерпеть,
Был слишком трезвым, напиваясь,
Был слишком тленным, чтоб истлеть, —
Он умер, жить приготовляясь,
Как жил, готовясь умереть.
Здесь брошен в землю дух без духа,
Он уродился — вот проруха!
Впрочем, следовало бы процитировать весь этот
раздел или весь том целиком, но было бы еще лучше пе-
151
реиздать эту уникальную книгу, «Желтую любовь», по-
явившуюся в 1873 году и которую сегодня невозможно
или почти невозможно найти; Вийон и Пирон имели бы
удовольствие увидеть в ее авторе весьма удачливого со-
перника, — а наиболее знаменитые из истинных поэтов
нашего времени открыли бы в нем мастера по уровню не
ниже, чем они сами!
И все же нам никак не подойти к бретонцу и к моря-
ку без еще нескольких изложений отдельных стихов, ко-
торые существуют сами по себе, из той части «Желтой
любви», которая нас занимает.
Вот о друге, умершем «от шика, пьянства и ча-
хотки»:
Как он насвистывал придуманный мотивчик!
Вот, вероятно, о нем же:
Как был хорош собой, как в нем бродила соком
Неистовая жизнь! Как грезил о высоком!
Как весело он мог грустить и горевать!
Наконец, этот неистовый сонет с таким прекрасным
ритмом:
ЧАСЫ
Грош — походя — убогим: нате!
Смертельный взгляд — на смертный взгляд!
И нож на нож, и яд на яд —
В моей душе нет места благодати!
Я — как безумец из Памплоны,
Мне страшен хохот исступленный
Луны, одетой в траур... Жуть!
Весь мир спешит во мраке утонуть.
В ночи я слышу хруст и скрежет,
Как будто по живому режут
Часы — и бьют, и бьют, и бьют опять...
Четырнадцать ударов — или
Слезинок... Сердце, и в могиле
Не плачь... Но — пой!.. И прекрати считать!
152
Будем же смиренно восхищаться — замечу в скоб-
каХ — этим сильным, простым в своей прелестной гру-
бости, удивительно правильным языком, этой подспуд-
ной точностью стиха, этой редкой и даже чрезмерно бо-
гатой рифмой.
И поговорим о Корбьере еще более удивительном.
Что за бретонец, бретонствующий так прекрасно!
Он был дитя этих вересковых пустошей, этих огромных
дубов и берегов. А как в нем, в этом якобы чудовищном
скептике, жили память и любовь к могучим суевериям
его грубых и нежных земляков с побережья!
Послушайте или, вернее, прочтите — прочтите или,
вернее, послушайте (ибо каким способом можно вос-
принять эту громаду?) отрывки, взятые наугад из его
«Паломничества к святой Анне»:
О Мать, искусною рукою
Из древа выкроена ты,
Под золотой твоей парчою —
Рубцы тщеты и нищеты!
Позеленевший, словно камень
В потоке сумрачных веков,
Твой скорбный лик изрыт слезами,
Иссушен кровью бедняков.
Калеки, старцы — дети гнева,
Тот с посохом, а тот с клюкой,
Спешат к тебе, о Матерь Девы,
Ты всех несчастных успокой!
Они идут к тебе молиться,
Им нет ни края, ни конца.
Ты — упование вдовицы
И утешение вдовца!
О, смилуйся над тем, кто просит,
Над тем, кто сир, и тем, кто слеп.
А если в бедных камнем бросят —
Пусть камень превратится в хлеб!
153
Невозможно процитировать все это «Паломничест-
во» в тех узких рамках, которыми мы себя ограничили.
Однако было бы дурно проститься с Корбьером, не при-
ведя полностью его стихотворения, озаглавленного
«Конец»: в нем — всё море, всё как оно есть.
О сколько моряков, исполненных отваги,
и т. д.
В. Гюго
Итак, любой моряк — от кэпа до салаги —
Ушел в свой Океан, чтоб кануть без следа.
Туда, в далекий путь, под ветер, полный влаги,
Навечно умереть — как вечно жить... Туда!
Что ж, это их судьба: на палубах дощатых,
В размокших башмаках, живьем в своих бушлатах,
С Курносой рядом лечь, успев хлебнуть вина.
Вразвалку ходит смерть... Вот славная бабенка!
И что упрямцам шквал, валами бьющий звонко,
Разверзший хлябь до дна!
Шквал... Это ли конец? Уже бушприт расколот,
Залиты паруса, всё круче крен — и вот
Удар свинцовых волн — и выхлестнут рангоут,
И, опрокинувшись, корабль на дно идет!
— На дно! — Бездонный крик... Уж где там сухопутной
Смертишке до морской погибели под мутной
Волной, крушащей борт, — когда с улыбкой смерть
Встречают моряки!.. — Все по местам! — Как блики,
Мелькают призраки: карга меняет лики —
Не Смерть, а Смерчь!
Утопленники?.. Блажь! Ведь это в речке — тонут.
Пошедшие ко дну!.. Морская глубь — не омут.
И, вплоть до юнги, все, кого настигнет рок,
Бочонки осушив, идут себе враскачку,
С божбою на губах и схаркивая жвачку,
И океан им — на один глоток!
Ни крыс кладбищенских, ни глубины в шесть футов —
Одна акулья пасть!.. Матросская душа
Живет не в духоте каморок и закутов,
А волнами дыша.
154
Вот мрачный горизонт, где поднялось волненье, —
Как чрево шлюхи площадной,
Алкающее всех, не зная утоленья...
Все души — там! Все до одной!
Прислушайтесь: ревут валы, над бездной сгрудясь, —
Вот праздник этих душ! Вот песня без конца!
И ветер штормовой трубит им De profundis —
Оставьте же, поэт, свой жалкий стон слепца!
...Качаются они над пропастью морскою,
Как волны, зелены, в нетронутой дали,
Нагие, без гробов... Оставьте ж их в покое,
Хозяева земли!
Реми де Гурмон
ТРИСТАН КОРБЬЕР
Читая Корбьера, Лафорг набросал о нем несколько
беглых, но чрезвычайно решительных заметок. Напри-
мер:
«Богема Океана. Насмешливый и плутоватый. Ед-
кий, лаконичный. Стих под ударом хлыста. Его крик
пронзителен, как крик чайки. Неутомим, как она. Без
культа эстетики. Не поэзия и не стихи, почти не литера-
тура. Чувственный. Но плоти у него нет. Мелкий жулик
и байронист. Из всех поэтов наиболее освободившийся
от словаря. Пластического интереса его поэзия не пред-
ставляет. Все значение, весь эффект в ударе хлыстом, в
гравировке, в каламбуре, в скачках и романтическом ла-
конизме. Хочет быть непонятным и не поддающимся
классификации. Не хочет ни любви, ни ненависти. Ко-
ротко говоря, чужд всякой стране, чужд обычаям по ту и
Другую сторону Пиренеев».
Все это бесспорно справедливо. Корбьером всегда
руководил демон противоречия. Он считал, что от дру-
гих людей надо отмежеваться противоположными мыс-
лями и поступками. В его оригинальности есть много
Деланного. Он ухаживал за ней, блуждая мыслями меж-
155
ду небом и землею, как женщина ухаживает за цве-
том своего лица. Он спускался на землю, чтобы вы-
звать крик всеобщего изумления: дендизм в стиле Бод-
лера.
Но переделывать себя, к счастью, можно только в
полном согласии со своими инстинктами и наклонно-
стями. От природы Корбьер был уже тем, чем стал впо-
следствии: Дон-Жуаном оригинальности. Оригиналь-
ность — единственная женщина, которую он любит.
Женщину вообще он иронически называет: «L’etemelle
madame».*
У Корбьера много ума. Но это ум завсегдатая мон-
мартрского кабаре и гуляки прежних времен. Весь его
талант — игра остроумия: хвастливого, напыщенного,
благерного, намеренно дурного вкуса, с проблесками ге-
ния. Он похож на пьяного, но, в сущности, он только на-
думанно неловок. Корбьер обтесывает камни, чтобы
сделать из них нелепые четки, чудесно исцеляющие без-
делушки, требующие необыкновенного терпения. Но
морские камушки он большею частью оставляет в не-
тронутом виде, потому что море он любит с бесконеч-
ною наивностью, потому что жажда парадоксальности
часто сменяется у него экстазом поэзии и красоты.
Среди необычных стихов его «Les amours jaunes»**
есть очень много неприятных, но и много прекрасных,
настолько, впрочем, двусмысленных, настолько специ-
альных, что их не всегда можно сразу оценить. Только
вчитавшись, решаешь, что Тристан Корбьер, как и Ла-
форг, которого можно было бы назвать его учеником,
один из талантов, не поддающихся никакой классифика-
ции. Их нельзя отрицать. В истории литературы они яв-
ляются ценными исключениями, единичными даже в га-
лерее странностей (...)
* По аналогии с «etemelle feminin» — «вечно женствен-
ное» (фр.).
** «Желтая любовь» (фр.).
Шарль Кро
1842-1888
САНДАЛОВЫЙ ЛАРЕЦ
1879
ВЕЧНЫЕ ПЕСНИ
ИДЕАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Посвящается Мэ
Огонь в камине, свечи, веера,
Накрытый ужин, вышитые пледы,
Уютный зал, пушистый ворс ковра —
Все создано для дружеской беседы.
В апреле — ландышевый аромат,
В июле — запах липы и гвоздики
Наполнят ночь. Сюда не долетят
Ни суета, ни радостные крики.
Мужчины — воплощение мечты,
Им — гордых Муз смирять высокомерность.
А женщины прекрасны и чисты,
Пленяют душу красота и верность.
И в этих ароматах и цветах,
Скользя по навощенному паркету, —
Мечтать о чужедальних сторонах
И о веках, давно ушедших в Лету.
159
СВИДАНИЕ
Ж. Кеку
Подружки моей не стало,
И только утро настало,
Ее несут всю в цветах,
В атласных несут башмачках.
В гробу лежит она тесном
В белом платье воскресном,
Стоит ее гроб открыт,
Хоть зимний ветер свистит.
Рой, могильщик, могилу
Для моей мертвой милой,
Рой, чтобы там в глубине
Место осталось и мне.
Помни лишь, до заката
Ее зарывать не надо:
Вчера на исходе дня
Она позвала меня
Прийти к ней порой ночною.
«Любимый, — сказала, — зимою
В спальне моей ледяной
Так холодно мне одной».
*
Но брат подружки, заметив
Ее на сером рассвете
В моих объятьях нагой,
Мне сказал: «Выходи на бой.
160
Сперва я покончу с тобою,
А после с распутной сестрою».
Но я отчаянней был.
Короче, его я убил.
Уж так она огорчалась,
Что от горя скончалась,
Но на исходе дня
Она, знаю, ждет меня.
*
Ждет меня к себе в гости
В спаленке на погосте.
В спальне той ледяной
Ей холодно будет одной.
Любовник, что всех вернее,
Я буду лежать рядом с нею,
Не поднимая век,
Всю ночь, что не кончится ввек.
6 Проклятые поэты
161
РОНДО
Графу Шарлю де Монблану
Спустилась я в долину,
К реке, под сень берез,
Чтоб наломать жасмину
И диких алых роз.
Мой друг несмелый мимо
По склону шел на плес
Сквозь заросли жасмина
И диких алых роз.
«Тихоня! Ну и мина!» —
Смеялась я до слез
Среди кустов жасмина
И диких алых роз.
Потом пошла к плотине
И села возле лоз,
Забыв и о жасмине,
И о букете роз.
«Какой же ты мужчина!
Ты, верно, безголос?
Смотри, мелькают спины
Двух ящерок меж роз.
От глаз чужих в ложбине
Веселый рой стрекоз
Нас стережет в жасмине
И в ветках диких роз».
Объятьем скромник чинный
Ответил на вопрос.
162
«Ты вся как цвет жасминный,
А губы ярче роз».
Все он! Я неповинна,
Что вдаль поток унес
Большой букет жасмина
И ветки алых роз.
163
ПРЕВРАЩЕНИЕ
Эдуару Мане
Ветер — словно дозор перед штурмом весны,
И зеленый туман на ветвях на рассвете.
Белых хлопьев пурга, тени черной сосны,
Ветер и тишина, дождь и солнце в просвете
Друг за другом спешат. А весенние сны —
Это самый капризный ребенок на свете:
То веселье, то плач, только взоры грустны.
Не весна, не зима — но в погоде изъян.
Так и ваша душа прихотливо-капризна.
А на черных ветвях лег зеленый туман.
И хула на губах, и в глазах укоризна.
Но и вас укротит поцелуев дурман.
Словно ливень шальной, начинается тризна —
Это смена погод, эфемерность, обман.
Пусть гримаса еще не исчезла пока,
Но как будто бы снег, опоздавший, ненужный,
Тает солнечным днем, — так растает тоска.
Не пантеры прыжок — а лишь взгляд безоружный,
Дикий зверь укрощен под рукой смельчака:
Словно ветер затих, леденящий и вьюжный.
Вечер нежен и ласков, как ваша щека.
164
ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ
Леконту де Лилю
Какая цель в гонитве дней?
Живем в горячке, второпях,
Забыв о веснах и цветах,
О тишине ночей.
Упорный труд — что проку в нем?
Родит сомнения он в нас,
Что страхом леденят подчас.
Ведь все равно ж умрем.
Но нет. Нас красота влечет,
Манящий вечный огонек,
И золотистый мотылек
К нему стремит полет.
Но, ярким привлечен огнем,
Сгорает мотылек златой.
Что ж, меньше истиной одной,
Почившей вечным сном.
А вспомнит ли такой исход
Тот, кто вослед свой путь торит?
Какой источник повторит
Ритм отжурчавших вод?
165
смычок
Мадемуазель Хьярдемааль
У нее были косы густые
И струились до пят, развитые,
Точно колос полей, золотые.
Голос фей, но странней и нежней,
И ресницы казались у ней
От зеленого блеска черней.
Но ему, когда конь мимо пашен
Мчался, нежной добычей украшен,
Был соперник ревнивый не страшен.
Потому что она никогда
До него, холодна и горда,
Никому не ответила: «Да».
Так безумно она полюбила,
Что когда его сердце остыло,
То в своем она смерть ощутила.
И внимает он бледным устам:
«На смычок тебе косы отдам:
Очаруешь ты музыкой дам».
И, лобзая, вернуть он не мог
Ей румянца горячего щек, —
Он из кос ее сделал смычок.
Он лохмотья слепца надевает,
Он на скрипке кремонской играет
И с людей подаянье сбирает.
И, чаруя, те звуки пьянят,
Потому что в них слезы звенят,
Оживая, уста говорят.
166
Царь своей не жалеет казны,
Он в серебряных тенях луны
Увезенной жалеет жены.
Конь усталый с добычей не скачет,
Звуки льются... Но что это значит,
Что смычок упрекает и плачет?
Так томительна песня была,
Что тогда же и смерть им пришла;
Свой покойница дар унесла;
И опять у ней косы густые,
И струятся до пят, развитые,
Точно колос полей, золотые...
167
ЦЕЛЬ
Анри Гису
Под розгами дождя, в порыве мятежа,
Иду вдоль тополей, стоящих в ряд, как стража,
К неясной цели, вдаль куда-то путь держа.
Как приторны цветы весеннего пейзажа!
А летом, осенью румяный круглый плод
Так пошло выглядит! В снегу — и то есть сажа!
Так пусть же воронье меня когтями рвет
И печень жрет, чтоб желчь не клокотала боле,
Пусть сохнет мой скелет на солнце круглый год,
И пусть слова мои развеет ветер в поле!
168
итог
Морису Роллина
Мне грезилось, помню, — в саду на заре
Мы тешимся с милой в любовной игре,
И замок волшебный горит в серебре...
Ей было шестнадцать и столько же мне.
От счастья хмелея, в лесу по весне
Я ехал с ней рядом на рыжем коне...
Прошла-пролетела мечтаний пора,
Душа одряхлела. В кармане дыра.
Зато в шевелюре полно серебра.
Ушедших друзей вспоминаю в тоске.
А грезы, как звезды, — дрожат вдалеке.
А смерть караулит меня в кабаке.
169
ЗАВТРА
Анри Мерсье
С красавицами и цветами,
С абсентом, перед камельком
Мы развлечемся, отдохнем,
Играя роль в привычной драме.
Абсент декабрьским вечерком
Нам души зеленит так странно,
Цветы же так благоуханны
На милой перед камельком.
Но тратят прелесть поцелуи,
И после нескольких измен
Расстанемся легко, без сцен,
Не мучаясь и не ревнуя.
И жгутся письма и цветы,
В алькове, ах! пожар занялся...
Но если спасся, жив остался,
Тоску абсентом гасишь ты.
Портреты все пожрало пламя,
Дрожь рук, и в голове трезвон...
И смерть придет, как долгий сон
С красавицами и цветами.
170
ЭСКИЗ ГОСТЕПРИИМСТВА
Деметре Пертикари
Ароматы, травы, веера, узоры,
Тонкая рука,
Смех и поцелуи, клятвы, разговоры,
Шелестят шелка.
Окорок желтеет около навеса,
И камин зажгли,
(Слышен голос ветра, слышен запах леса,
Дерева, земли.
Дивная легенда прежних лет и весен,
Шепот или плач.)
Мягкий пух кошачий, лай суровый песий,
Охотничий плащ.
А в углу, где рядом — зелень и настойка
И блестит казан,
Изумрудный дятел, маленькая сойка,
Золотой фазан.
Рыбья чешуя сверкает и искрится,
Столик у окна,
Скоро будет ужин на плите вариться,
Запахов — волна.
Будут гости пьяны, будет много литься
Пива и вина.
171
ВРЕМЕНА ГОДА
Коклену-младшему
I
Весной, когда настал цветенья час,
Мы встретились, любовь настигла нас.
Зеленых почек стелется туман,
Не верится ни в горе, ни в обман.
Черемуховый, ландышевый май,
Признаньям нашим трепетно внимай!
Сиренью сладкой дышит окоем,
Нам не нужны слова, мы здесь вдвоем.
А заросли глицинии не раз
Скрывали нас от посторонних глаз.
II
Вот летний полдень. Лилии, и те
Ее завидовали красоте.
Ночь опьяняла, запахи текли,
Мы, никого не видя, с нею шли.
Счастливому, изведать довелось,
Пьянящий запах тела и волос.
А после, под мерцанием луны,
Мы шли безмолвны и потрясены.
Когда, шепча молитву горячо,
Она склонялась на мое плечо.
172
Ill
По осени за ливнями вослед
Смятенных поцелуев жаркий бред.
Сухие листья в медленных прудах,
И яростные сполохи в глазах.
Вот нежный персик, сладкий виноград,
А грудь ее нежнее во сто крат.
Но под вечер я замечал впотьмах
Капризную гримасу на губах.
Вновь из давильни капает вино,
Как и ее глаза, черным-черно.
IV
Зима. Мельканье хлопьев и ветвей,
Мне одиноко в комнате моей.
Снежинки, что за окнами видны,
Как грудь ее, белы и холодны.
Ручей, звенящий весело весной,
Подернут белой ледяной корой.
Вот светский бал и вежливый поклон,
И безупречен равнодушный тон.
Ни откликов, ни взглядов не лови...
Какая скука вместо той любви!
173
БЫЛОЕ
ЗЕЛЕНЫЙ ЧАС
Бьет пять. Рассудку бы вздремнуть,
Разнежиться в тени от тента...
Но всем желудкам просто жуть,
Ну жуть как хочется абсента!
С ним что ни краска — изумруд,
И, от паров его шалея,
Раздуют ноздри — и замрут
Нюх отточившие Цирцеи.
Сверкнут глазком — о, эти пять
Часов! — и каждая колдует:
Таким бывалым как ни знать,
Откуда нынче ветер дует?
И вот они уже бегут
Навстречу столику и стойке...
Горит Венера — тут как тут! —
В зеленом небе, как в настойке.
174
ВЕЧЕР
Я бреду, словно пьяный, без цели,
Я иду от любимой своей,
Мои губы забыть не успели
Теплоту ароматных грудей.
И сквозь память о нежности милой,
Как сквозь сумрак, разлитый вокруг,
Фонари мне горят, как светила,
В каждом встречном мне видится друг.
И как будто летучие мыши,
От меня все печали летят
На высокие черные крыши,
Над которыми желтый закат.
Газ в витринах... На тротуаре
Блики... Мнится мне: я еще там,
У любимой моей в будуаре,
Иль шагаю по облакам.
И со мной она в этом блужданье,
И мне ветра порывы дарят
Слов ее мелодичных звучанье,
Поцелуев ее аромат.
175
УГОЛ КАРТИНЫ
(Под гашишем)
Как теплый снег, белела грудь.
Была белее снега кошка.
Ее качала грудь, и кошка
Царапала когтями грудь.
И каждым ушком эта кошка
Бросала тень на эту грудь.
И розовели обе: грудь —
Соском, а влажным носом — кошка.
Блазнила родинкою грудь,
И долго к ней тянулась кошка.
А после к новым играм кошка
Ушла, забыв про эту грудь.
176
КОШЕЧКЕ
Позволь мне, кошка-белоснежка,
В моих стихах найти ответ,
Какой в твоих глазах секрет
И что в улыбке за насмешка?
Небось, ты думаешь про нас,
Что мы дрожим как в лихорадке,
И что улыбки наши гадки,
И что пустоты наших глаз —
Ничто в сравненьи с этой гордой
Короною твоих ушей
И носом розовым — ей-ей,
Он как сосок на грудке твердой!
Откуда взялся твой покой
И безмятежность полудремы?
А вдруг ты знаешь, отчего мы
Бледны и летом, и зимой?
И перед роком расставаний,
Что к нам, котам и людям, глух,
О чем твердит тебе твой нюх,
Который тоньше наших знаний, —
Куда, зачем уходят прочь
Мысль, красота и зовы сердца?..
Дай мне в зрачки твои вглядеться,
Но в них — до дна — сплошная ночь.
177
ЖАЛОБА
Жить в этом городе мне, дикарю, нет мочи,
При свете газовом я подыхаю тут,
Вам, парижанке, здесь все мило, и влекут
Меня к погибели, гордячка, ваши очи.
А я хотел бы жить, где толп галдящих нет,
В горах или в лесу под пологом зеленым,
Вдали от толкотни, рекламы и газет —
На полюсе, в любом краю уединенном.
Но вам по нраву шум, толпа и голоса,
Бал в Опере и газ — все, от чего я маюсь.
И, вас увидев, я не помню про леса,
Ум цивилизовать мучительно стараюсь.
«Я здесь, как мотылек в огне, сгорю, умру», —
Рискуя надоесть, твержу тоскливым тоном...
Как дивны были б вы — с кудрями на ветру,
В сорочке с рюшами, и зелень леса фоном!
178
LENTO*
Хочу, как саваном, укрыть печальной рифмой
С любовью тягостной мучительной разрыв мой.
♦
Когда сложу стихи, чтоб душу обнажить,
Боль, всем открытая, утихнет, может быть.
♦
Я эту боль стерпеть не в силах в одиночку —
И вот готов толпе бросать за строчкой строчку.
♦
Громите мой приют, крушите этот кров,
Развейте запахи моих умерших снов.
Топчите гнездышко — оно подобно шелку,
И драгоценности разграбьте втихомолку.
Корежьте, пачкайте былую благодать,
Продайте с молотка, что сможете забрать.
Пускай, коль я вернусь, безумием гонимый,
Ничто не скажет мне о прошлом, о любимой.
Пусть будет осквернен здесь каждый уголок,
Чтоб от минувшего я вылечиться смог.
* Медленно, протяжно (итал.).
179
♦
(Печаль качаю не спеша: усни, отрада, —
Так мать укачивает плачущее чадо).
♦
Однажды сердце я в ее ладонь вложил,
А вместе с сердцем — всю надежду, весь мой пыл.
Любовь на щедрые подарки не скупится —
И так хрупка была, так трепетна юница,
Чья красота уже успела расцвести,
И целомудрие взывало: защити!
Но груди зрелые, что были мне открыты,
Явили душу, не просившую защиты.
Глаза мои омыл огонь победных глаз,
А губы — поцелуй, завороживший нас.
♦
(Печаль качаю не дыша: усни, отрада, —
Так мать укачивает плачущее чадо).
♦
Но верить внешности — погибельно, и ложь
На дне победных глаз в конце концов найдешь.
♦
И пробил час, когда неискренность и стылость
В ее пустой груди так явственно открылась.
Фальшивой молодость ее была, увы,
Душа — истаскана, мечтания — мертвы.
180
Проснулся утром я, как тот владелец дома,
Что видит, онемев, одни следы разгрома.
*
Сокровища мои!.. Все превратилось в прах.
Нет даже памяти о первых наших днях!
В моем саду надежд бесцветно и уныло —
Все разорительница алчная сгубила!
Я сердце бедное мое нашел в углу
И — прочь отсюда, прочь! В ночь, в никуда, во мглу...
♦
(Печаль качаю в час ночной: усни, отрада, —
Так мать укачивает плачущее чадо).
♦
Навстречу зимним дням я гордо шел с мечтой
Найти другой приют, а в нем найти покой.
♦
И там, где мы вдвоем гуляли вдоль окраин,
С притворной легкостью бродил я, неприкаян.
Куда мне убежать и чем беду заклясть,
Когда здесь помнит всё объятий наших страсть?
Мечтать?.. Но вы одно в моей душе найдете:
Плоть этой женщины и запах этой плоти.
♦
Все доводы мои разбились в пух и прах —
Я в помыслах о ней жил, как слепец, впотьмах.
181
Но сходства с ней ни в ком не видел и следа я,
В тупое, в тяжкое отчаянье впадая.
Так я намыкался, что голос мой с тех пор
Дрожит, когда о ней веду я разговор.
♦
И наконец — конец. Мучитель мой, разрыв мой,
Как лед под саваном, застынь под этой рифмой.
182
ДРАМЫ И ФАНТАЗИИ
ПРОФАНАЦИЯ
Нет совсем друзей,
Умерла Она.
Жизнь моя, ей-ей,
Горечи полна.
Жить ли одному?
Пылко, впопыхах
Саван подниму,
Под которым прах.
Как она бледна!
Похоть я уйму,
Мне такой она
Вовсе ни к чему.
Старика пошлей,
Затаясь впотьмах,
Слышу шум ветвей
Липы, что в цветах.
Фимиам ночей,
Музыка слышна.
Горькой дремой в ней
Жизнь растворена.
Можно — одному!
Толстокож я, страх.
Мне он ни к чему,
Этот стылый прах.
183
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Графу де Тревелеку
Мой черный котик, будем спать!
Гашу свечу, ложусь в кровать
В дремотной блажи.
Тебе приснятся стаи птах,
Кошачьи мордочки в кустах,
А мне — все та же.
Мы кофе нё пили, дружок.
Ты привались ко мне под бок
(Не спать — больнее);
С ладонью лапка, мы уснем.
Ты помурлычь о том о сем,
Пока во сне я.
В зрачках смеженных ты хранишь
Свидания на скатах крыш,
Урчишь любовно.
А я в кошмарах узнаю
Ту, что разбила жизнь мою
Столь хладнокровно.
Порою видится тебе
Тот, третий лишний, на трубе.
Мне снится мнимый
Ее кузен, его смешок
И крокодильих слез поток
Из глаз любимой.
И вдруг ты с крыши кувырком
Летишь, истерзан чужаком,
Ломая шею.
А я кончаюсь, трепеща,
184
От шпаги подлого хлыща,
Что избран ею.
А хмурым утром мы опять
Уходим: ты — мышей искать
А я — той влаги,
Что нам забвение несет,
Поскольку человек и кот —
Глупы, бедняги.
185
АКВАРЕЛЬ
Анри Кро
Она сидит на склоне, где цветет
Шиповник. По дороге скачет тот,
О ком она вздыхает без ответа.
Шестнадцать лет. Вся в розовом. Розетта...
Другая — рядом, стоя. Резвый взгляд.
Глаза надеждой вспыхнувшей горят.
Лицом Диана. Гордые повадки.
Над белым лбом — взметнувшиеся прядки.
Пока ее подружка вдаль глядит
И ловит отдаленный стук копыт
И звук рожка, Диана обернулась
И думает: «Розетта обманулась.
Когда он сел, смущенный, на коня —
Взглянул не на нее, а на меня».
186
ДВАДЦАТЬ СОНЕТОВ
АСТРОНОМИЧЕСКИЙ СОНЕТ
Под вечер, проводив последний луч заката,
Мечтательно и мы пойдем, рука с рукой,
Взглянуть на ясных звезд рассыпавшийся рой,
Твоих соперниц-звезд, столь милых мне когда-то,
И на пустом холме, сбегающем покато,
Присядем отдохнуть, а ветерок ночной
К нам тихо донесет душистых трав настой,
Венеры лик взойдет торжественно и свято.
И, от любви устав, поднимем мы глаза,
Туда, где искрится дрожащая слеза,
Одетая в лучи, в небесное сиянье.
Быть может, в этот миг влюбленные и там,
Из рощ таинственных, свой посылают нам
Мерцающий привет сквозь холод мирозданья.
187
БУНТ
Нелепа и смешна, поскольку вся ты — роза,
И вся ты — белизна, венчанная копной
Обильных завитков, поскольку синевой
Твой взор — живой сапфир, его метемпсихоза.
Нелепа — описать тебя бессильна проза,
Смешна — поскольку нет нигде другой такой,
Вот разве в приторных кипсеках... Облик твой
С природой не в ладах — не красота, а поза.
Тоска меня берет, когда лесной убор
Мне раздражает глаз бестактно едким тоном,
Немыслимым кудрям служа контрастным фоном.
А кожа белая — насмешка и укор
Сравненьям, что в веках успели износиться:
Ах, снег! Ох, лилия! — Ну, как тут не взбеситься!
188
ДОН ЖУАН
Антуану Кро
Возле пруда, чью голубую гладь
Рябит легонько теплый ветер мая,
Случалось ли, мечтатель, вам внимать,
Покров травы росистой приминая,
Стыдливой девушке, что убежать
Из дома согласилась, понимая,
Что там отныне пустота, и зная:
От горя умерли отец и мать?
Нет яда слаще и блаженства злее,
Чем вырвать с корнем нежную лилею,
Тем самым ускоряя смерти труд...
Откуда столько сладости жестокой?
Зачем глаза под слезной поволокой
Прекрасней и еще сильней влекут?
189
MEMENTO*
Мишелю Эду
Толпа, что искренне в наживу влюблена,
Проводит дни свои в азарте махинаций
С каналом, с банками, под шелест ассигнаций
На бирже, где сама душа оскоплена.
Другая часть творит, тщетой обольщена.
Их идолы — стихи, картины, гром оваций,
У них мечта — блеснув меж пышных декораций,
Затмить хоть на сезон призера-скакуна.
Вы смотрите на жизнь иначе. В вашем взоре
Все их дела равны кишенью инфузорий,
Не дело господа — пустая кутерьма.
Смеетесь от души, когда сияют зори,
Не ропщете, когда вас постигает горе,
И не дурнеете от лишнего ума.
* Помни! (лат.).
190
БЛАЖЕННЫЙ ЧАС
Виктору Менъе
Мир огорошил неспроста я,
Постигнув тайны бытия:
С наукой, стало быть, и я
Свел магию, века листая.
От слов и цифр изнемогая,
Надежда замерла моя;
Любовь открыла, не тая,
Объятья ада мне и рая.
Еще волшбы не занимать
Моим рукам. Пускай опять
Готов жасмин с репьем сцепиться
И ждет могильная плита, —
Я верю: даст мне Красота
Блаженным часом насладиться.
191
ЩЕПОТКА СОЛИ
КОПЧЕНАЯ СЕЛЬДЬ
Посвящается Ги
Возле высокой белой стены — голой, голой, голой,
Стояла лестница, а на земле — рядом, рядом, рядом,
Лежала под ней копченая сельдь — сухая, сухая, сухая.
Кто-то подходит, держа в руках — грязных, грязных,
грязных,
Большой молоток, огромный гвоздь — острый, острый,
острый,
И еще клубок бечевы — толстый, толстый, толстый.
По лестнице он залезает наверх — медленно, медленно,
медленно,
И забивает свой острый гвоздь — тук, тук, тук,
В самую кромку белой стены — голой, голой, голой.
Потом он кидает свой молоток — вниз, вниз, вниз,
К гвоздю привязывает бечеву — длинную, длинную,
длинную,
А к бечеве копченую сельдь — сухую, сухую, сухую.
Затем он слезает по лестнице вниз — медленно, медленно,
медленно,
Уносит ее и свой молоток — тяжелый, тяжелый, тяжелый,
И прочь удаляется не спеша — вдаль, вдаль, вдаль.
И с этих пор копченая сельдь — сухая, сухая, сухая,
На самом кончике той бечевы — длинной, длинной,
длинной,
Раскачивается едва-едва — влево, вправо, влево.
Я сочинил этот рассказ — простой, простой, простой,
Чтобы позлить взрослых людей — важных, важных,
важных,
А заодно позабавить детей — маленьких, маленьких,
маленьких...
192
* * *
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Ням-ням, пипи, aa, бобо.
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Папаша бреется. У мамы
Шипит рагу. От вечной гаммы,
Свидетель бабкиных крестин,
У дочки стонет клавесин...
Ботинки, туфельки, сапожки
Прилежно ваксит старший сын
И на ножищи, и на ножки...
Они все вместе в Luxembourg*
Идут сегодня делать тур,
Но будут дома очень рано
И встанут в шесть... чтоб неустанно
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Ням-ням, пипи, aa, бобо.
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
* Имеется в виду Люксембургский сад в Париже.
7 Проклятые поэты 193
БЕРЕГОВАЯ ПЕСНЯ
Входит морской офицер. Он овеян
Воздухом дальних морей.
Черные волосы... Самонадеян...
Вражьих гроза кораблей!
Входит морской офицер. Две нашивки,
Два золотых галуна.
Что его радует дома в побывке?
Клад, молодая жена!
Входит морской офицер. Беспокоен:
Что-то хозяйство и дом?
Много ль запасов? Как погреб устроен?
Яблоки все ль уберем?
В море, голубчик! Обратно к победам!
В погребе пусто, темно...
В город жена убежала с соседом...
Яблони сохнут давно.
В море! Подальше от новой кручины,
Дальше от прежней тоски!
С третьей нашивкой получишь — морщины
И побелеют виски.
194
ЛЕТНИЙ СОН
Другим — лазурь небес иль грозных туч парад,
И зимние снега, и летний аромат,
И кручи гор, куда всползают англичанки,
Алкая подвигов. А мне милей полянки
В бумажках, масляных от булки с колбасой,
Тропинки, где еще витает дух крутой
Солдат с подружками. Люблю, далек от шаржа,
Мой полуостров, где растет привольно спаржа,
Вонючей жижею питаясь из канав.
Кто спорит о цветах и вкусах — тот не прав.
195
слизняк
Все испытав, я сник. Не верю больше вам,
Влюбленным в бицепсах, лохматым едокам;
Уж я-то всякий миг на волосок от смерти,
Измучен беготней, измотан в круговерти
Журнальных драк — чуть жив, — а ну, как впрямь умру
От слишком пылких ласк? Мне надо бы сестру,
Чтобы она со мной, рука в руке, мечтала
И грешницей себя за поцелуй считала,
И мы любили бы друг друга много лет
Без номеров на час и без ночных карет.
196
ПРИЗНАНИЕ
Та, что мне видится, едва глаза сомкну,
Всегда со спицами. Бандо, как в старину.
Цвет юности ее поблек в опрятных залах
Средь старой мебели и красок обветшалых.
Ее мечта — супруг, юрист и оптимист.
Она поет романс — а голос тих и чист —
О горе девушки в разлуке с Альсиндором.
Вздымается корсаж, и там, под коленкором,
Больной и чахлый торс, быть может, заключен.
Неудивительно, что я в нее влюблен.
197
ВЗГЛЯД ВО ДВОР
Опрятна кухонька. На печке суп в котле
Кипит. Кухарка ждет знакомого солдата
И чистит овощи и листики салата,
И пальцы — пухлые, румяные, в земле —
Прилежно червяков из листьев выбирают.
На подоконниках подушки выбивают.
А вот и сам земляк. Привет немного груб,
Но первому ему горячий налит суп.
Любовь их греется в парах горшка печного...
И в этом ничего не вижу я смешного.
198
FIAT LUX*
Он ходит в смутный час, вечерний и неяркий,
Неся свой длинный шест, когда двойною аркой
Рябую воду мост обводит на весу.
Жара не спала, а на пиво нет ни су.
Но где б он ни прошел, там сразу свет заветный
Затепливается. Фонарщик незаметный,
Он к ужину спешит и вот, обняв жену
И свечку тонкую, грошовую, одну
Поставив на столе, — сидит и знать не знает,
Что он алмазами весь город осыпает.
* Да будет свет! (лат.).
199
ПЕЙЗАЖ
Версаль и трепет роз, животворящий виды,
И слава громкая садов Семирамиды,
И драгоценности восточного двора
Осточертели мне. Прощай, моя хандра!
Я долго тратил пыл на чары и на вздохи,
Но вот, заматерев под тяжестью эпохи,
Охотно обратил мечтательный свой взгляд
В подвал, где наш консьерж с консьержкою царят:
Хозяин у окна, он бреется умело,
А в котелке бурлит целебная омела.
ОЖЕРЕЛЬЕ ИЗ КОГТЕЙ
1908
ВИДЕНИЯ
ЗАВОЕВАТЕЛЬ
Я проношусь по всей стране,
Надменней нету кавалькады;
Покорны жители вполне,
Они поют мне серенады.
Но вовсе мне не это надо;
Мое веленье на стене:
Всех ваших дев привесть ко мне
Для развлеченья и услады.
Одна прикинулась больной,
Другая с грудью подкладной,
Те хнычут и отводят взгляды.
Молчит лишь та, что краше всех, —
Мне люб ее воздушный смех,
Она не ждет себе пощады.
201
ИЕРОГЛИФ
Есть три окна в моем жилище:
Росток, расцвет, распад —
Земля, деревья, небосвод.
О женщина, мой тяжкий клад!
Орган, и ладан, и кладбище —
Распад, росток, расцвет —
Любить, единственный исход!
О женщина, весенний свет!
В сентябрьский вечер, желтый, нищий, —
Расцвет, распад, росток —
Вкусить забвенья сладкий плод!
О женщина, мой гроб, мой рок!
202
В УГОЛОВНОМ СУДЕ
Эдуару Дюбюсу
Из пагоды святой меня изгнали
За смех над церемонией убогой.
«Ты наших таинств, наших од не трогай
И прикуси язык!» — жрецы сказали.
И вот сижу в суде, в набитом зале
И слушаю судью под черной тогой:
Тот запускает глазки с миной строгой
Какой-то даме за корсаж — и дале...
Народу — тьма! Ученые-педанты,
Девицы — всем чужды мои таланты:
Враждебный ропот слышу целый день я.
Да, я поэт! И, довершив картину,
Спокойно поднимусь на гильотину,
Во славу их общественного мненья!
203
языки
Бесстрастен русский и почти жесток,
Немецкий шепелявит на согласных;
Италия, звук поцелуев страстных
В твоих устах прельстить меня не смог.
В английском — мед и вкрадчивый намек,
Как бы мяуканье натур опасных,
Что выступают в роли душ прекрасных —
Сегодня в этом есть, пожалуй, прок.
А языки Востока? Что за скука:
Они кудахчут, изучать их — мука;
Но, милая, когда ты позовешь
Чуть нараспев — Мой Шарль! — я слышу истый,
Непревзойденный, лучше не найдешь,
Французский — словно солнышко, лучистый.
204
БАЛЛАДА РУИН
Мне привиделась эта страна,
Дивный замок, что ныне разрушен,
Запустение и тишина.
Я иные знавал времена —
Стройных сводов, игольчатых кружев.
По ночам прилетает сова
И над каменным крошевом кружит.
Между плит прорастает трава.
Где поили гостей допьяна,
Длился заполночь дружеский ужин,
В паутине и пыли стена,
И мокрицы в провалах окна,
И потеки, и грязные лужи.
Здесь одна лишь крапива права,
И сокольничий больше не нужен.
Между плит прорастает трава.
Все былое — одна пелена,
Вместо памяти — пепел и стужа.
Не пожар, не набег, не война,
Просто время. Его письмена.
Гаснет полдень и царствует ужас.
Что владелица замка? Жива?
Умерла? Обнищала? Недужит?
Между плит прорастает трава.
Посылка
Принц, мой пафос отныне не нужен.
Сройте стены, забудьте слова.
Над руинами вороны кружат.
Между плит прорастает трава.
205
ТРАГИЧЕСКИЕ ФАНТАЗИИ
* * *
Я веки-вечные живу как на погосте:
Гнильем увядших роз мои покрыты кости.
206
IN MORTE VITA
Смерть — любовница бойца.
Чтоб его
У нее отбить вам, девы, —
Приходите:
Окружите шелком рук
То сукно,
Что надеть ему придется
Для сраженья.
Тщетно, тщетно вам его
Целовать:
Он забудет ваши ласки,
Он уверен,
Что любовница навек —
Только смерть.
♦ В смерти жизнь (лат.).
207
СВОБОДА
Всей землей, неся унынье,
Смрадный ветер завладел.
Мы мертвы, без нас отныне
Пир счастливых опустел.
Нас принцессы, как рабыни,
Манят негой стройных тел.
Но презренье и гордыня
Прочь влекут того, кто смел.
Тьма окутывает дали,
Мы любуемся луной...
А мораль? — Да нет морали...
Я целую в час ночной
Темный локон. Ты со мной,
И уходят прочь печали.
208
СКОРБЬ И ГНЕВ
ДУРАКАМ
Когда нас манит
Раскрасить зенит
То в алое, то в голубое,
Пусть тот, кто благой
Вкушает покой,
Оставит и нас в покое.
Поем обо всем,
Но с голоду мрем:
Семь струн — не краюшка хлеба.
Бегут поезда —
А нам-то куда?
А нам лишь туда — на небо.
С пустым кошельком,
Мы ходим пешком:
Все мимо — вагон ли, стимер.
Так создал Творец,
Чтоб нищий певец
На этой планете вымер.
Но тот, кто благой
Вкушает покой,
С покоем пускай не сладит:
А вдруг пистолет
Достанет поэт
И в сытого пулю всадит?
209
СВЯТОЙ СЕБАСТЬЯН
Я бесполезен — значит, вреден; значит,
От стрел меня уже ничто не спрячет.
Вяжи меня веревкой, не вяжи —
Не промахнутся добрые мужи!
Одна стрела мне пробивает чрево,
Другая протыкает горло слева
Направо, и взирает небосвод,
Как кровь моя бесценная течет.
Я умираю. Птицы неустанно
Поют, ослы пасутся у платана,
Медведи бродят... И до этих стрел
Им дела нет среди насущных дел.
210
* * *
Я вечные стихи слагать умею. Люди
Правдивым голосом моим восхищены.
Я знанье высшее, какому нет цены,
В наследство получил, как дивный клад в сосуде.
Я трогал женский стан, огонь, плоды на блюде,
Я испытал жару, мороз, приход весны,
Я не свернул с пути ни у одной стены...
Удача, твой секрет в каком искать талмуде?
Я вижу сквозь стекло, бросая в лавки взгляд,
Перчатки, трюфели, вино — дары карманов,
Где счастье — палочка с шестью нулями в ряд.
Как странно, ведь ценой я выше всех султанов,
Послов, епископов и королей стократ,
Но я лишен тепла, напитков и бананов!
211
♦ ♦ *
Мне женщины ужасен вид,
Что на диване задремала.
Змея тут, чудится мне, спит,
Раздвоенное спрятав жало.
Кровь гневная в висках стучит,
Хоть силы духа во мне мало.
С любовью рядом смерть стоит.
Остро ли лезвие кинжала?
Пусть вечным станет сон ее!
Сталь, пусть сомнение мое
Не воспретит тебе вонзиться!
О трусость! Поутру опять
Я буду аромат вдыхать
Жасмином пахнущей ужицы!
212
НЕПОКОРНОСТЬ
Лионелю Нюнесу
Жить безупречно, как велят,
Иметь на жизнь серьезный взгляд —
Уж лучше сразу выпить яд!
Я не хочу зевать от скуки,
Долой болезни, хвори, муки!
Я слышу радостные звуки:
Я слышу дождь, ему вослед
Грохочет гром, сверкает свет.
Искусство вечно, юность — нет.
Пусть так! Я рад и апельсинам,
И свежим девушкам, и винам,
И языкам пожара длинным!
Мы все рождаемся, растем,
Друг друга любим и поем,
И за абсентом смерть найдем.
213
НЕЖНОСТЬ
♦ ♦ ♦
Вот женщина стоит с цветком,
Вот лес, в нем можно поселиться,
Вот пруд, в нем можно утопиться.
Но вспомнит ли кто нас потом?
214
* * *
Заря взошла и смерть пришла.
Добра принес я больше или зла?
По жизни я прошел грозою шумной,
Смеясь, грустя, но вечно неразумный.
215
ЗАВЕЩАНИЕ
Когда в душе погаснет свет,
Как уличный рожок без газу,
И ум, блиставший столько лет,
Как тряпка, полиняет сразу,
Плоть, яркая, как самоцвет,
Впитает плесени проказу
И оборвет бессвязный бред
Мою изысканную фразу,
И, пьяный, где-нибудь в пыли
Умру, то знайте, не с земли
И не из Франции я родом.
Но я живых и этот край
Не прокляну: рассветный рай
Открыт, и я иду к воротам.
216
* * *
Живу привычно: в стороне.
Грущу, когда вокруг резвятся.
Косятся люди: «Ну и цаца!»
Но быть как надо — не по мне.
Сплю днем, гуляю при луне,
Рифмую — где б ни оказаться.
Я — зазывала на паяца.
Пусть так! Но счастлив я вполне.
Я счастлив женской красотою
И стихотворною строкою,
И красотой добра и зла.
Я грезам отдал дань и грозам.
Жизнь закусила удила:
Вперед — по розам, розам, розам!
217
ФАНТАЗИИ В ПРОЗЕ
ИЗ СБОРНИКА «САНДАЛОВЫЙ ЛАРЕЦ»
ПРИСТАВАЛА
Комната наполнена благоуханием. На низком сто-
ле, в корзинках, — жасмин, резеда и множество всяких
мелких цветов, красных, желтых и голубых.
Белокурые эмигрантки из края долгих сумерек,
из края мечты, в мою фантазию врываются грезы. И так
суетятся, галдят, толкаются, что мне охота вывести их
вон.
Тянусь за белыми гладкими листами, за перьями ян-
тарного цвета, что скользят по бумаге, щебеча, как лас-
точки, — хочется дать беспокойным грезам прибежище
в виде ритма и рифмы.
Но вот на белый гладкий лист, по которому сколь-
зило мое перо, щебетавшее, как ласточки на пруду, па-
дают резеда и жасмин, и другие цветки, красные, жел-
тые и голубые.
Это Она — а я и не заметил — вытряхнула букеты
из корзинок на низкий стол.
А грезы все суетились и порывались прочь. Тогда,
забывая, что здесь Она, я подул на цветки, рассыпан-
ные по бумаге, и вновь погнался за грезами, у которых
под дорожными плащами были коварно припрятаны
крылья.
218
я уже почти изловил одну, дикарскую деву с зеле-
ным взором, почти упрятал ее в тесноту строфы —
Но тут Она рядом со мной облокотилась на низкий
стол, и ее дразнящая грудь приникла к гладкой бумаге.
К строфе оставалось припаять последний стих. Она
отвлекла меня, и зеленоокая греза убежала прочь, оста-
вив в разверстой строфе только дорожный плащ да
чуть-чуть перламутра с крыльев.
Ох уж мне эта приставала!.. Я хотел наградить ее
поцелуем — она того и ждала, — как вдруг неуемные
грезы, милые эмигрантки, благоухающие дальними
странами, вновь завели свои пляски в моей фантазии.
И вот я опять забыл, что Она, в белизне своей и на-
готе, — здесь, рядом. Мне захотелось замкнуть тесноту
строфы последней строкой, неразрывной стальной це-
пью идеала, оправленной в звездное золото роскошных
хрустальных закатов, которые врезались мне в память.
Тут я слегка отстранил ее упругую грудь, вздымав-
шуюся от дразнящих желаний и закрывавшую на глад-
кой бумаге именно то место, что ждало последней стро-
ки. Перо мое снова взлетело, щебеча, словно ласточка
над озером, притихшим перед грозой.
Но Она, прекрасная в белизне своей и наготе, раз-
леглась на низком столе, под корзинками, и ее длинное
разнеженное тело прикрыло весь этот гладкий бумаж-
ный лист.
А грезы все упорхнули прочь и больше уже не вер-
нулись.
Мои глаза, губы, пальцы заблудились в благоухан-
ной чаще ее затылка, в упрямых объятиях ее рук и на ее
груди, вздымающейся от желанья.
219
И я уже ничего не видел, кроме длинного разнежен-
ного тела, на которое падали из колыхавшихся корзинок
резеда, жасмин и другие цветки, красные, желтые и го-
лубые.
МЕБЕЛЬ
Госпоже Моте де Флервилъ
Не будь мой взгляд быстр, слух тонок, а вниманье
остро —
Никогда бы мне не проникнуть в тайну мебели, не
заглянуть за инкрустированные дали, не достичь вооб-
ражаемого мира, скрытого за маленькими зеркалами.
А все-таки мне удалось мельком увидеть таинствен-
ный праздник, подслушать тоненькие менуэты, подсте-
речь запутанные интриги, которыми изнутри опутана
мебель.
Открываешь дверцы и видишь что-то вроде гости-
ной для насекомых, замечаешь белые, коричневые и
черные плиты, которыми вымощен пол, уходящие вдаль
в перевернутой перспективе.
Зеркало посредине, зеркало справа, зеркало слева,
наподобие дверей в симметричных комедиях. А зеркала
эти — не что иное, как двери, распахнутые в воображае-
мый мир.
Но удивляет безлюдье, очевидно несвойственное
этому месту, чистота, непонятно кому нужная в этой пу-
стынной гостиной, роскошь, бессмысленная в помеще-
нии, где всегда царит темнота.
Поддавшись обману, говоришь себе: «это просто
мебель», считаешь, что позади зеркал нет ничего, кроме
отраженья вещей, расставленных перед ними.
220
Веришь намекам со стороны, и лжи, которую на-
шептывает нашему разуму корыстный расчет, и невеже-
ству, подкрепленному соображениями выгоды, — не бу-
дем уточнять, в чем она состоит...
Нет, хватит с меня осторожности, я смеюсь над
мнимой угрозой, а до воображаемых злопыхателей мне
и дела нет.
Пока деревянные дверцы закрыты, пока уши не-
сносных глупцов сомкнуты сном или переполнены сто-
ронними звуками, пока мысль человеческая устремлена
к простым и понятным вещам,
В гостиной внутри мебели разыгрываются стран-
ные сцены; из маленьких зеркал выходят удивительные
персонажи небывалого роста и стайками снуют в обрат-
ной перспективе, освещенные блуждающими огнями.
Из недр инкрустации, из-за фальшивых колоннад,
из глубин мнимых коридорчиков по ту сторону дверок
Шествуют в старомодных туалетах трепетными шаж-
ками на праздник, отмеченный в неземном календаре,
Щеголи из эпохи мечты, девицы в поисках достой-
ной партии в этом обществе отражений и, наконец, ста-
рики родители, пузатые дипломаты, морщинистые знат-
ные вдовы.
Невесть когда развешенные на деревянной поли-
ровке стен, зажигаются жирандоли. В центре зала, на не-
существующем потолке, сияет люстра, вся в розовых
свечах, толстых и длинных, как рога улиток. В непонят-
но откуда взявшихся каминах полыхает пламя,
точь-в-точь светлячки.
Кто расставил в кружок эти кресла, глубокие, как
ореховые скорлупки, кто внес эти столы, что ломятся от
221
эфирных прохладительных напитков и микроскопиче-
ских карточных ставок, кто развесил шторы, тяжелые и
роскошные, как паутина?
Но вот начинается бал. Оркестр, состоящий, скорее
всего, из майских жуков, рассыпает неуловимые ноты,
потрескивание, свист. Юноши и девицы берутся за руки,
обмениваются реверансами.
Возможно, кое-где украдкой даже вспорхнул поце-
луй притворной любви; за веерами из мушиных крылы-
шек прячутся незначащие улыбки; поникшие цветы пе-
реходят из-за корсажей в петлички в залог взаимного
безразличия.
Как долго это длится? О чем беседуют на таких
балах? Куда удаляется бесплотная толпа на исходе ве-
чера?
Никто не знает.
Ведь стоит открыть дверцу, как огни и лампы гас-
нут; гости, щеголи, кокетки и старики-родители впере-
межку, не церемонясь, исчезают в зеркалах, коридорах и
колоннадах; кресла, столы и шторы испаряются.
И гостиная пустеет; в ней тихо и чисто.
Вот люди и говорят: «Это просто инкрустированная
мебель», — не подозревая, что, стоит им отвернуться, —
Из симметричных зеркал, из-за инкрустированных
колонн, из глубины фальшивых коридоров храбро поя-
вятся лукавые личики.
И тут нужен особо наметанный глаз — быстрый и
зоркий, чтобы их подстеречь, пока они удаляются в пе-
ревернутой перспективе, спасаясь в воображаемые глу-
бины маленьких зеркал — назад, в несуществующие
тайники полированного дерева.
222
МАДРИГАЛ
Перевод надписи на веере леди Гамильтон
Время, неумолимый алхимик, расточит теплое бла-
гоухание сандала.
Но устоят слова, начертанные на вашем веере, и не
раз еще вы вдохнете вьющийся над ними бесплотный
аромат воспоминаний.
И в памяти вашей воскреснет картина цветущей юнос-
ти. Она ослепит вас и восхитит, как ослепляют и восхища-
ют нас ваши медные волосы, рассыпающиеся по плечам.
А потом ненасытное время, на миг укрощенное,
примется вновь за свое, и вашу плоть, о заря воплощен-
ная, внезапно подхватит и унесет не то злоба людская,
не то ярость судеб, или просто под ветром старости ис-
сохнет она постепенно и рассеется по бурой земле.
Вот и веер ваш, проданный и перепроданный, зава-
лявшийся в пыльном шкафу, изломанный детьми, безде-
лушка, от которой отказался даже старьевщик, обратит-
ся в пепел на светлом пожаре, а может быть, сгинет сре-
ди прочего сора в сточной канаве, и реки унесут
истлевшие клочья в безбрежное море.
Так гордитесь же ныне этой плотью цвета зари, ра-
дуйтесь дерзкому сиянию этих волос, играйте распут-
ным могуществом этих прозрачных глаз.
Ибо вы — сегодняшнее звено в вечной цепи пре-
красного; ибо что просияло однажды, будет сиять все-
гда; ибо в симфонии вашей жизни нужен величествен-
ный и суровый финальный аккорд.
К тому же эти слова, твердящие о вас, перейдут из
памяти в память, неустанно возрождая к жизни царст-
венную руку, державшую этот веер, и плоть, которую он
ласкал своими благоуханными взмахами.
223
НА ТРИ АКВАТИНТЫ АНРИ КРО
I. Смятение
Сон среди ночи. Железнодорожный вокзал. На фор-
менных фуражках служащих знаки каббалы. Решетча-
тые вагоны, груженные оплетенными бутылями из чугу-
на. Катятся железные ручные тележки, полные ящиков,
которые грузят в вагоны.
Крик начальника поезда: «Рассудок господина Иги-
тура, пункт назначенья Луна!» Подбегает грузчик и при-
лепляет ярлык к указанному месту, к такой же бутыли,
как те, в вагонах. Слышен свисток — сигнал к отправ-
ке — пронзительный, головокружительный, долгий.
Внезапное пробуждение. Свисток переходит в мяу-
канье домашней кошки. Г-н Игитур срывается с места,
разбивает окно и устремляет взор в темную синеву, в
которой витает насмешливый лик луны.
II. Подводная суета
Розовая белокурая Амфитрита, а за ней ее свита,
мчится в сине-зеленой дали под водами южного моря.
Подобно парижским нимфам, когда они едут в лес,
она собственноручно правит раковиной мидии, восхити-
тельным экипажем, что сверкает черным лаком, что от-
тенен лазурью и перламутром.
Красотка распустила волосы по воле текучего соле-
ного бриза. Веки ее полуприкрыты, а розовые ноздри
раздуваются от удовольствия, которое дарит ей эта разу-
далая скачка.
До чего горделиво простерты вперед ее прекрасные
руки, натягивая тонкие зеленые водоросли — поводья
двух горячих морских коньков светло-рыжей масти!
224
Вот она, непредсказуемая женская нелепость, ги-
бельная и прелестная, что больше гордится покупными
тряпками, чем белым изгибом груди, больше хвалится
чистыми кровями упряжки, чем ясными своими очами.
Ее ждут в блистательном собрании, где пожертво-
вания взимают нереиды, которых эскортируют в толпе
чопорные тритоны в парадных крахмальных воротнич-
ках, а сирены поют в пользу рабочих поселков, произво-
дящих коралл.
Она слегка опоздает, не без умысла, и произведет
сенсацию своим явлением посреди официальной речи
г-на Протея, ревностного организатора, но несколько
утомительного оратора.
Она слегка опоздает, ибо, радуясь, что на нее глядят
даже самые скромные граждане подводного государст-
ва, придерживает ретивых морских коньков и заставля-
ет их гарцевать на месте, притворяясь, что с ними нет
сладу.
И, между прочим, бесплатно радовать взоры всех
этих бедняков — разве это не благотворительность?
III. Корабль-рояль
С головокружительной скоростью несется рояль по
океану фантазии,
Гонимый вперед мощными усилиями гребцов-не-
вольников из самых разных воображаемых племен.
Среди них есть зеленые, синие, карминно-алые,
оранжевые, желтые, ярко-красные, как египетские на-
стенные росписи.
Посреди корабля возвышение, а на нем огромный
Рояль.
8 Проклятые поэты
225
Перед клавиатурой сидит женщина — Царица вы-
мыслов. Инструмент под ее розовыми пальцами издает
бархатный рокот, заглушающий ропот волн и мощные
вздохи гребцов.
Океан фантазии покорён, ни одна волна не дерзнет
попортить отделку сверкающего палисандрового рояля,
шедевра краснодеревщика, или намочить фетр молоточ-
ков, или разъесть струнную сталь.
Симфония кажет путь гребцам и рулевому.
Что за путь? В какую гавань? Гребцы не знают, не
знает и рулевой. Но они плывут по океану фантазии, всё
вперед, всё с той же отвагой.
Вперед, вперед по волнам! — так говорит Царица
вымыслов своей немолчной симфонией. Каждая прой-
денная миля — это частица завоеванного счастья, ведь
она приближает к бесконечно недостижимой, но возвы-
шенной и несказанной цели.
Вперед, вперед, вперед!
ЧАС ХОЛОДА
Графу Фердинанду де Страда
Столько драгоценностей оставили в моей памяти
вечерние сумерки, что стоит мне просто сказать: «Ве-
черние сумерки, пышность закатов», — и тут же про-
буждаются торжественные воспоминанья о предшест-
вующей жизни, обольщения упоительной юности.
А потом, следом за сумерками, — прозрачная неж-
ная тьма или мрак непроглядный, густой как мех.
В это время в Париже зажигается газ. Летом газо-
вый свет блестит среди деревьев в садах, окрашивая ли-
226
ству, видную нам только снизу, в зеленые матовые тона
феерических декораций. А зимой газ, мерцающий в ту-
мане, поведает обо всех вечерних восторгах: это чай и
глинтвейн в семейном кругу, это пиво и тучи табачного
дыма в кафе, да еще прерывистое дыхание оркестров,
увлекающих в свой водоворот щеголей и щеголих изо
всех слоев общества.
А вот еще: ночь за работой, — лампа, уголок у ка-
мина, свобода от назойливого шума.
Потом витрины гаснут. Право распространять по
ночам свой строгий свет дано только официально упол-
номоченным фонарям.
Прохожие попадаются реже. Все спешат по домам.
Одни мечтают об укромной спальне, о кровати с поло-
гом (наилучшее место для смерти), другие сожалеют о
прерванной суете и на улице глушат себя песнями и кри-
ками. Ссорятся пьяные.
Расходятся дамы в капорах после чинных вечерних
собраний; торговки негами шепотом излагают свои
условия, по ночному времени вполне умеренные.
Идут. Слушают звук своих шагов. Все разошлись
по домам. Сонные мясники принимают огромные раз-
рубленные надвое бычьи туши и взрезанных окоченев-
ших баранов.
Все дома, все сморены эгоистичным тяжелым сном.
Куда идти? Все гостеприимные местечки закрыты. Огни
погашены. В золе остывших очагов не теплится ни один
уголек.
(Погруженные в дрему участники античных оргий в
этот час велят рабам себя разбудить. Подливают масла в
померкшие светильники. Приносят напитки. Все встря-
хиваются. Затягивают песню. Но все это ради того, что-
227
бы заглушить нависший над домом гнет смерти. И даже
самые сильные бледны, прозрачны, их пробирает непре-
одолимый озноб.)
Прозрачная тьма то упорствует, то затягивается пе-
леной тумана. О, лучше идти хоть куда-нибудь. Куда? В
такой-то холод...
Полночь — мнимая, астрономическая граница меж-
ду вчера и сегодня. Но час холода — настоящая и чело-
вечная точка отсчета для нового дня. Кажется, в этот час для
каждого человека решается вопрос: добавится ли этот
день ко всему прожитому, или все счеты уже окончены?
В этот час быть дома одному и не спать — пытка.
Мнится, ангел смерти парит над людьми и, пользуясь их
непробудным сном, выбирает жертву, а спящие о том и
не знают.
Да, да, в этот час кто-то задохнется, захрипит, по-
чувствует, как у него разрывается сердце, как теплая
пресная кровь подступает к горлу в последнем спазме,
но этого никто не услышит, никто не пожелает расстать-
ся с гнетущим сном без сновидений, который не дает
смертным почувствовать, что пробил час холода.
УСТАЛОСТЬ
В этой короткой жизни я подолгу пытаюсь собрать-
ся с мыслями, а мысли разбегаются; я подолгу пытаюсь
вернуть видения, что посещали меня в лучшие часы.
Но душа моя — словно дом, из которого сбежали
слуги.
Хозяин в тревоге мечется по холодным коридорам,
и нет у него ключей от уютных комнат, где хранятся ди-
ковинки, привезенные из дальних странствий.
228
Мне выпадали упоительные минуты, когда я власт-
но держал в руках целый мир, — но такое бывало очень
недолго и очень редко. Не чаще, пожалуй, дается мне и
ясность мышления. Обычно же я бываю бессилен и
глуп, но прячу это от посторонних, прикрываясь богатст-
вом, добытым в удачные дни.
Какое зелье мне поможет почаще приводить мысли
в порядок? Когда в голове проясняется хотя бы на
время, я, мощно дыша, взмываю в такие выси, куда не
достигают земные запахи, и в упоении правлю своим
царством.
Но после дурного сна (и откуда они только берут-
ся?) я спускаюсь с небес на землю. Остается только тос-
ка по минувшим чувствам. Мне насилу хватает разуме-
ния и отваги на то, чтобы поведать людям о своих деяни-
ях и доказать, что все это так и было.
Раньше я был горд и надменен; я полагал, что не-
вместно мне что-то описывать и доказывать.
Но теперь, когда под бременем лихорадки я сбился
с пути и упал с высоты, как прикажете жить в одиноче-
стве и без солнца, в темнице ненависти?
И вот, преодолевая усталость, я делаю над собой
усилия, но что, если даже и это меня не спасет, а скорей
навлечет на меня злобу тех, которые копошатся там,
внизу?
ПРОЗА ИЗ СБОРНИКА
«ОЖЕРЕЛЬЕ ИЗ КОГТЕЙ»
НАУКА ЛЮБВИ
В ранней молодости я располагал превосходным со-
стоянием и тянулся к науке. Но не к той легковесной
науке, которая самодовольно берется сотворить мир из
чего попало и порхает в голубом пространстве вообра-
жения. Вместе со сплоченной когортой моих современ-
ников-ученых я всегда полагал, что человек — не более
чем стенограф сырых фактов, регистратор осязаемой
природы, что истину можно постичь не путем суетных
обобщений, но в наблюдении над необъятным множест-
вом перемешанных феноменов, и добыть ее способны
по крупицам исключительно крохоборы, книжные чер-
ви, бумагомаратели, агенты и кладовщики реальных,
очевидных, бесспорных фактов; словом, чтобы доба-
вить свой атом к бесконечному множеству атомов, со-
ставляющих величественную пирамиду научных истин,
следует быть муравьем, клещом, коловраткой, вибрио-
ном, попросту говоря — следует умалиться до бесконеч-
ности. Наблюдать, наблюдать, а главное — никогда не
задумываться, не мечтать, не воображать: вот он, ны-
нешний метод во всем его блеске!
С такими здравыми понятиями явился я на свет, и с
первых же шагов на ум мне пришла великолепная идея,
воистину счастливая научная находка.
Изучая физику, я сказал себе: раньше изучали силу
тяготения, теплоту, электричество, магнетизм, свет. Ме-
ханический эквивалент этих сил уже установлен или,
бесспорно, будет установлен самым точным образом.
230
Цо все, кто работает над выражением этих элементов
будущего знания, играют в нашем мире довольно-таки
жалкую роль.
А ведь есть и другие силы, которые зоркое и терпе-
ливое наблюдение должно подчинить уму исследовате-
ля. Не стану здесь вдаваться в общие классификации,
ибо считаю их пагубными для науки и ничего в них не
смыслю. Скажу сразу, что в конце концов (не знаю, как
и почему) я затеял научное исследование любви.
Внешне я не совсем урод, не великан, не карлик, и
никто никогда не осмеливался утверждать, будто я
блондин или брюнет. Вот только глаза у меня маловаты
и почти без блеска, что придает мне отчасти тупой вид; в
ученой среде это идет мне на пользу, но в обществе, ско-
рее, вредит.
Впрочем, несмотря на постоянные усилия, я до сих
пор не имею об этом самом обществе достаточно ясного
представления, и то, что мне удается, не привлекая вни-
мания, добиваться своей сугубо научной цели, — сущий
подвиг самообладания с моей стороны.
Я сказал себе: хочу изучать любовь не как донжуа-
ны, которые забавляются и ничего не записывают, не
как литераторы, которые разводят сантименты и напус-
кают туману, но как серьезный ученый. Чтобы зафикси-
ровать результаты воздействия теплоты на цинк, берут
цинковый брусок, нагревают в воде до строго опреде-
ленной температуры, измеряемой самым лучшим тер-
мометром, какой только можно раздобыть, определяют
длину бруска, его прочность, теплоемкость, силу изда-
ваемого им звука, а затем проделывают то же самое при
другой температуре.
И вот я собрался исследовать любовь с помощью
столь же точных методов; проект поразительный в столь
нежном возрасте — мне едва сравнялось двадцать пять.
Нелегкую задачу я себе поставил.
Как правило, влюбленные, пребывая во власти об-
ременительного и даже преступного упрямства, с отвра-
щением уклоняются от какого бы то ни было научного
обследования, а более всего именно в те моменты, когда
231
такое обследование было бы плодотворнее всего. Я это
учел и быстро составил план действий.
Для изучения любви, сказал я себе, следует найти
наилучший наблюдательный пост. В наиболее характер-
ные минуты люди избавляются от самых близких наперс-
ников. При этих таинствах, которые по необъяснимой
прихоти судеб до сих пор не подвергались научному
анализу, присутствуют только предметы обстановки, да
иногда кошки или собаки. Значит, единственное, что
мне остается, — это самому сыграть роль влюбленного.
Будучи начисто лишен обаяния — то немногое, что
было мне отпущено природой, зачахло в полутьме биб-
лиотек и в запахах лабораторий, — я, чтобы стать
достойным женских грез, прибег к своим глубоким по-
знаниям.
О волшебная косметика, несмываемый юношеский
румянец, синева и чернота вокруг бессонных глаз, мас-
ло, придающее прозрачность коже, гальванизация, сооб-
щающая округлость мышцам ног, — чего я только не
изобрел в те времена! Но я был не столь простодушен,
чтобы рассчитывать только на внешний облик, на лицо
и манеру держаться. Следовало основательно изучить те
милые мелочи, что чаруют девиц, те забавные пустяки,
что подчиняют нам прекрасный пол.
Я пришел к Шопену и спросил:
— Вы часто играете на рояле в светском обществе.
Какая музыка больше всего нравится женщинам?
Он ответил без колебаний:
— «Мечта» Розелена.
— Плачу сорок тысяч франков, если вы научите
меня играть эту мечту.
До смешного непрактичный, Шопен уклонился и
порекомендовал мне г-на К***, своего ученика, уверяя,
что тот превзошел его самого (что, впрочем, оказалось
правдой). Г-н К*** согласился на сорок тысяч франков и
честно обучил меня играть «Мечту» Розелена — и ниче-
го более.
По этой части я теперь был вооружен.
232
Я пришел к Мюссе и спросил: «Какое стихотворе-
ние больше всего нравится женщинам?»
Мюссе потер себе бровь и изрек:
— Акростихи.
— Вот пятьдесят тысяч франков, научите меня ак-
ростихам.
Мюссе, неисправимая богема, не понял, что меня
послало ему небо, и отправил меня к г-ну В*** (не хочу
открывать его имя) — своему ученику, который, на мой
взгляд, намного превзошел учителя.
В*** взял пятьдесят тысяч франков и приготовил
мне превосходное собрание акростихов на все имена
женского мартиролога. На каждое имя по три варианта:
для блондинки, брюнетки и шатенки. Он также подпи-
сал обязательство сочинить дополнительные стихи,
если я столкнусь с непредвиденным случаем. Снаряжен-
ный таким образом, я решительно устремился в свет.
После многочисленных неудач (верно говорят, что
знание дается только опытом!), — неудач, о которых не-
зачем здесь рассказывать, я наконец нашел то, что было
нужно. Нашел в семье, проживавшей в квартале Маре, в
одном из старинных особняков, построенных президен-
том парламента.
Внизу располагался писчебумажный магазин; по
бесконечной каменной лестнице с затейливыми чугун-
ными перилами надо было подняться в верхний этаж,
где жил со своей семьей г-н Д***. В первый же раз, ког-
да я туда пришел, мне сразу понравился отпечаток ка-
кой-то забытой порядочности, лежавший на этом доме.
Г-н Д*** уступил магазин в нижнем этаже супругу
своей старшей дочери. В свое время он, с пером за ухом,
в окружении кип бумаги, с которых не сводил глаз, сколо-
тил круглое состояньице, что позволило ему обеспечить
младшую дочь недурным приданым, сохранив при этом
достаточно средств, чтобы дразнить зятьев надеждами.
Каждую субботу Д*** принимали. Приемы были
скромные: чай, пирожные и т. д. Целью этих нехитрых
233
радостей было замужество младшей дочки, а кроме
того, по другим дням недели ее возили на вечера в дру-
гие дома их круга. Я побывал во множестве таких гости-
ных, добросовестно прыгая под звуки полек и кадрилей,
извлекаемых из роялей потными пальчиками снисходи-
тельных мамаш. Поскольку я повсюду мелькал, мне уда-
лось добиться приглашения к г-ну Д***. В результате
серии сравнений я установил, что по комплекции и тем-
пераменту м-ль Д*** более всех других девиц отвечает
моим намерениям.
Все уладилось превосходно. Меня принимали в ка-
честве возможного жениха; посему мне оказывали вни-
мание, меня выставляли в выгодном свете, чтобы не от-
пугнуть юную особу с ее, быть может, несколько мечта-
тельным нравом.
Но у меня был свой план. Как известно с древних
времен, брак не имеет с любовью ничего общего — по-
сему приходилось маневрировать, чтобы избежать этой
пагубной развязки, которую мне уже не раз предлагали,
и я всякий раз умудрялся от нее уклониться, хоть и не
без урона для своей репутации.
Итак, для начала я позволил себе дать несколько со-
ветов мамаше относительно ее чрезмерной полноты, не
выходя при этом из границ самой изысканной вежливости
и, разумеется, вполне благожелательно и чистосердечно.
В результате моих советов она усвоила со мной кис-
ло-сладкий тон и изложила мне свои политические
взгляды, кои я выслушал с известной сдержанностью.
На этом я, впрочем, и остановился, не желая торопить
события, и, напустив на себя томность и озабоченность,
принялся болтать с барышней. Я умолкал на середине
фразы, продолжить которую было впору не мне, а разве
что самому дьяволу:
— Бывает, что душе приходится парить поверх
условностей...
Или:
— Сердце — невольник, чьи цепи... Сердце — не-
вольник, что повинуется лишь...
И т. д.
234
Затем я вздыхал, присаживался к роялю, и непобе-
димая «Мечта» Розелена приносила мне в награду вос-
хитительные, полные покорности взгляды, которые
устремляла на меня через плечо юная особа, разливав-
шая чай.
Звали ее Виржини, и она была шатенка. На этот осо-
бый случай в моем собрании имелся нижеследующий
акростих:
2?ам ведать не дано, какая злая мука
Язмучила меня в ночи и что за скука
Растрачивать свой век в салонной суете.
Жизнь посулила мне всего одну отраду,
И вот, покорствуя лазоревому взгляду,
//а вас гляжу, и в том предчувствую награду,
И возрождаюсь я, покорный красоте.
Эти стихи, которые мой друг поэт В*** подправил
применительно к ситуации, превосходно годились для
моих планов обольщения. Как только я ловко сунул их в
потную ладошку Виржини, бедная девочка полностью
покорилась моему влиянию.
Однажды вечером, беря у нее чашку чая, я пожал ее
пальчики, удерживавшие блюдце. Ее смятение, моя
умышленная неловкость — чашка падает, разбивается
об угол рояля, и горячий сладкий чай, затуманенный
разводами молока, окатил мои великолепные жемчуж-
но-серые брюки.
— Какой я неуклюжий! — сказал я, побледнев от
пустякового, впрочем, ожога. — Из-за меня ваше платье
испорчено, мадемуазель!
— Ах, Виржини, все у тебя не слава богу, — замети-
ла мать.
— Сударыня, уверяю вас, это я, когда ставил чай на
рояль...
— Впрочем, чай и сиропы может подать прислуга.
Девушка убежала. О, если бы я мог стать свидете-
лем ночи, которую ей предстояло провести!
Короче, я настолько хорошо рассчитал наперед
каждый свой поступок и жест, что холодность родите-
235
лей возрастала в той же мере, что и любовь их дочери.
Впоследствии я стал нашептывать ей, что надо поща-
дить их чувства и т. д.
Может показаться, что я пишу роман, но ошибутся
те, кто заподозрит меня в подобном легкомыслии. Я со
всей возможной краткостью изложил лишь самое необ-
ходимое. Теперь перейду к собственно науке.
Мы с Виржини обменялись портретами. Мой пред-
ставлял собой фотографию на эмали в золотой рамке на
тонкой цепочке, чтобы носить ее под одеждой.
Внутри портрета, между эмалью и пластинкой сло-
новой кости, были вставлены два термометра, для наи-
больших и наименьших температур, два миниатюрных
шедевра измерительной точности.
Теперь я мог измерить отклонения от нормальной
температуры в пораженном любовью организме.
Под предлогами, которые подчас нелегко было
изобрести, я иногда на несколько часов забирал у нее
портрет, снимал показания с термометров и стряхивал
их для дальнейших измерений.
Помню, в один прекрасный вечер, на протяже-
нии которого я дважды танцевал с миниатюрной брю-
неткой, я констатировал понижение температуры на
четыре десятых, до или после которого (последова-
тельность событий я не мог установить никоим обра-
зом) отмечалось повышение на семь десятых. Таковы
факты.
Между тем я все подготовил, а затем принял следу-
ющие меры. Г-ну Д*** я сказал: «Собственность есть
кража» (это не мои слова и старо как мир, но действует
по-прежнему); г-же Д***, у которой был выкидыш, о
котором она упоминала чересчур часто, я заявил: «С
экономической и социальной точки зрения женщину
можно и должно рассматривать как фабрику челове-
ческих зародышей» — и замурлыкал на мотив колы-
бельной отрывок из песенки «Застольная», которую со-
чинил В***:
236
Я любовался на бокал,
В нем пенилась хмельная влага...
Когда б вина он не алкал —
Как много бы принес он блага!
Затем я осторожно вложил в руку Виржини за-
писку:
«Всё объясню позже. С вашими родителями у меня
полный разрыв. Идеал, мечта, все оттенки невозможно-
го — вот что нас ожидает. Чтобы жить, надо любить...
Внизу ждет карета: приходи, или я убью себя, а ты погу-
бишь свою душу».
Так я ее и похитил.
Я диву давался, насколько легко удалось мне это
предприятие, когда в поезде смотрел на эту девушку, ко-
торая была воспитана в тиши и назначалась в жены ка-
кому-нибудь средней руки чиновнику, но последовала
за мной, поддавшись на сентиментальные штампы, ко-
торые к тому же не я выдумал и смысл которых был для
нее не вполне ясен.
Понятно, что поездка наша имела определенную
цель.
С присущей мне прозорливостью я заранее со всей
пунктуальностью подготовил очаровательный объект,
назначение которого выяснится несколько позже.
Нам предстояло провести три часа в поезде — до-
статочно для переживаний, рыданий и метаний. Хорошо
еще, что в купе мы были не одни.
Предварительно я, насколько это было в моих си-
лах, изучил ситуацию по романам:
«Твоя... ваша жертва... как мне отблагодарить за
это...» Затем после паузы: «Люблю тебя, люблю вас... О,
путешествие с любимой женщиной! Вечером горизонт
подернется багрянцем, а утром заблестит жемчугами
зари, а мы — вдвоем, рядом, после часов наслаждения
и сна, в краях, благоухающих неведомыми аромата-
ми...»
Эту фразу сочинил по моей просьбе поэт В***, мой
друг.
237
И вот мы на месте, она — как мокрая курица, я — в
восторге от первых успехов своего исследования. Ибо,
не позволяя себе обольщаться романтической суетно-
стью этого похищения, я во все время путешествия,
ободряя бедную перепуганную девицу, ловко приклады-
вал к ее боку, между десятым и одиннадцатым позвон-
ком, кардиограф продолжительного действия, такой
точный, что даже г-н д-р Марэ, коему я обязан безупреч-
ным его описанием, из экономии от него отказался.
На вокзале нас ожидал экипаж. Барышня в ужасе, в
смятении, в безумной тревоге. Она слабо отбивается от
моих объятий, что позволяет кардиографу зарегистри-
ровать внутренние изменения, обусловленные всем про-
исходящим.
И в восхитительном будуаре, где, закрыв лицо рука-
ми, она упрекала себя за безвозвратный разрыв с требо-
ваниями морали и общественного мнения, мне удалось
удачно провести точные замеры (момент огромной важ-
ности!) веса ее тела. Вот каким образом.
Она бросилась на кушетку, уйдя в раздумья. Я оста-
новился рядом, не сводя с нее глаз, и, волнуясь, нажал
каблуком кнопку электрического звонка, скрытую под
ковром, а рядом, в потайном кабинете, там, где находил-
ся второй рычаг весов (первый был подсоединен к ку-
шетке), мой преданный слуга Жан, которого я заранее
предупредил, отметил вес барышни в одежде.
Я бросился рядом с ней на кушетку, осыпая ее все-
ми возможными утешениями, ласками, поцелуями, раз-
личными видами массажа и гипноза, — не доводя, одна-
ко, согласно плану исследований, до самого последнего
утешения.
Пропущу описание процедур, посредством которых
она мало-помалу рассталась с последней из надетых на ней
одежек — они остались на кушетке, а ее я отнес в альков,
где она забыла о семье, общественном мнении и морали.
Тем временем Жан взвесил брошенную на кушетке
одежду, включая чулки и ботинки, что позволяло путем
вычитания узнать чистый вес женщины.
238
Кстати, в спальне, где она, опьянев от любви, усту-
пила моим фиктивным восторгам (а я даром времени не
терял), мы с ней были как в реторте. Обитые медью сте-
ны ограничивали любое взаимодействие с атмосферой,
а воздух, сперва на входе, потом на выходе, подвергался
строжайшему анализу.
Опытные химики час за часом исследовали количе-
ство углекислоты в колбах с растворами углекислого ка-
лия. Помнится, на этот счет были получены любопыт-
ные цифры, но им не хватало точности, требуемой для
составления таблиц, поскольку мое дыхание, не влюб-
ленное, смешивалось с дыханием по-настоящему влюб-
ленной Виржини. Довольствуюсь тем, что отмечу в об-
щих чертах переизбыток углекислоты в бурные ночи,
когда страсть достигала максимальной интенсивности и
максимального числового выражения.
Благодаря полоскам лакмусовой бумаги, искусно
вшитым в подкладку ее одежды, я обнаружил весьма
устойчивую кислотную реакцию пота. А в следующие
дни и ночи как много чисел еще предстояло мне запи-
сать касательно механического эквивалента сокращения
нервов, секреции слезных желез, состава слюны, изме-
нений в гигроскопичности волос, энергии бурных рыда-
ний и сладострастных вздохов!
Чрезвычайно любопытные результаты выявил
счетчик поцелуев. Этот аппаратик моего собственного
изобретения, размером не больше тех штучек, что встав-
ляют себе в рот клоуны, чтобы говорить голосом Поли-
шинеля, оказался весьма удобным. Едва разговор пере-
ходил на нежности, я улучал удобный момент, включал
свой аппарат и украдкой, разумеется, зажимал его меж-
ду зубов.
Прежде я пренебрежительно относился к выраже-
ниям вроде «Целую вас тысячу раз», которые приписы-
вают в конце любовных посланий. Я полагал, что это ги-
перболы, перешедшие в язык черни из произведений по-
этов, не блещущих хорошим вкусом, таких, к примеру,
как Жан Втори. Так вот, я счастлив, что нашел экспери-
ментальное подтверждение этим расплывчатым форму-
239
лировкам, которые множество ученых до меня полагало
совершенно фантастическими. На протяжении прибли-
зительно полутора часов мой счетчик зарегистрировал
девятьсот сорок четыре поцелуя.
Этот счетчик во рту стеснял меня: исследование че-
ресчур занимало мои мысли, а кроме того, действия,
обусловленные притворством, это совсем не то, что ес-
тественное поведение. Принимая все это в расчет, мож-
но сделать вывод, что страстно влюбленные индиви-
дуумы легко могут превзойти полученное мною число
девятьсот сорок четыре.
Восемьдесят семь дней продлился восхитительный
период ее блаженства и моих плодотворных исследова-
ний. Я установил серию непреложных фактов, на кото-
рых неизбежно должна основываться вся наука любви,
кроме девятого и последнего по моей классификации
раздела. Этот девятый раздел получил заглавие: «Эф-
фекты отсутствия и сожаления».
Изучение этого раздела было делом деликатным;
хорошо еще, что я мог рассчитывать на Жана (преданно-
го слугу), а также на моих верных лаборантов — физи-
ков, химиков, биологов.
— Виржини, — сказал я как-то утром, — голубая
мечта моей унылой судьбы, в твоих объятиях я позабыл
о нескольких опротестованных векселях. Посему я вы-
нужден немедля ускользнуть от света твоих лучистых
глаз, от магнетизма твоих поцелуев, от беспамятства
твоих объятий и спешу смыть пятна с моего коммерче-
ского облика.
Она закатила мне сцену, дополнившую добытые ра-
нее сведения относительно механизма досады.
И я, непреклонный, уехал прочь, не преминув оста-
вить точные инструкции всем своим лаборантам, чтобы
они дополнили мой отчет последними необходимыми
записями; этому отчету был, судя по всему, сужден со-
крушительный научный успех.
Между тем, говоря откровенно, я устал от своих
столь скрупулезных исследований. Когда химик с вели-
240
чайшим усердием изучает тип химических реакций или
общую теорию, он, по крайней мере, во время еды и в
ночное время может покинуть лабораторию и направить
мысли на бытовые явления жизни. А проблема, которую
я исследовал, не давала мне ни отдыху, ни сроку. Мне
приходилось быть в постоянной готовности к опытам,
приходилось, не отвлекаясь ни на минуту, все время
подстерегать бесчисленные сложные феномены, коими
чревата так называемая любовная интрига.
Итак, я использовал выпавшую мне передышку в
изнурительном труде. Уверенный в своих подчиненных,
я на пригородных танцульках и в лучших веселых домах
ненадолго отрешился от постоянного интеллектуально-
го напряжения, которое безропотно переносил во славу
науки.
На обратном пути в вагоне я мысленно поздрав-
лял себя с завершением титанического труда. А имен-
но, я говорил себе, что мой отчет произведет в ученом
мире эффект разорвавшейся бомбы, примерно как
«Принципы» Ньютона или другое аналогичное откры-
тие.
«Столь похвальное упорство, — думал я, нежась на
подушках кареты, что везла меня с вокзала на виллу, —
и столь безоглядное бескорыстие должны наконец обре-
сти достойную награду!»
Когда я добрался до дома, мне сообщили: «Мадам
три дня как уехала».
— Три дня как уехала! Быть не может!
— Она оставила вам письмо, месье.
Вот это письмо.
Сударь, вы были бы негодяем, не будь вы таким
болваном.
О, как я скучала в родительском доме, пока училась
в Консерватории! Вы не поняли, до чего я обрадовалась,
что вы помогли мне вырваться из папашиной лавочки.
За это, милый, во всяком случае спасибо вам.
Ваш друг Жюль В*** сообщил мне о ваших за-
мыслах.
241
Надо быть сущим мальчишкой (а вы уже далеко не
мальчик), чтобы вообразить, что с женщинами изуча-
ют то, что изучали вы.
Между прочим, я нашла все ваши приборы и записи.
У меня расходились нервы (хотя вы мне совершенно без-
различны!), и я все поломала и сожгла.
Я даже проникла в тайну накидки, которую вы мне
оставили. Все ваши термометры-дерьмометры (иначе
их не назовешь) я расколотила вдребезги, а шпионов ва-
ших разогнала.
И вообще, какие сведения о любви могли бы вы раз-
добыть при моем посредстве? Я с вами всегда помира-
ла от скуки... Ваш друг Жюль с его богемными замашка-
ми забавлял меня, а иногда и трогал. А вы — никогда!
В ваших будуарах, нашпигованных всякой всячиной,
было слишком уныло.
Прощайте, горе-ученый. Еду встряхнуться за гра-
ницу, поступлю на сцену. Меня увозит в своем дорож-
ном сундуке один русский вельможа, не такой серьез-
ный, как вы, и куда более пылкий.
Виржини
Все мои надежды на славу развеяны, шестьсот ты-
сяч франков (три четверти моего состояния) растрачены
впустую, наука в интересующей меня области отброше-
на на несколько веков назад — такая картина возникла у
меня в мозгу, пока я читал это письмо. Не желая верить
прочитанному, я обшарил виллу с подвала до чердака.
Чудовищное бедствие! И впрямь, все оказалось из-
ломано, безжалостно растоптано ее каблуками; сожжен-
ные бумаги летали по дому, как рой черных бабочек.
Но за насмешкой судьбы я, бродя по опустевшим
комнатам, среди руин моего будущего, распознавал
другое чувство: я сожалел о сбежавшей Виржини! Да, я
жалел об утрате этой женщины больше, чем о крахе сво-
их упорных трудов! И — о стыд! — я чуть не потерял со-
знания, когда зарылся лицом в подушку в поисках аро-
мата ее волос, к которым мне более не суждено было
прикоснуться.
242
В довершение всего, упустив случай зарегистриро-
вать составные элементы столь глубокого горя, столь
характерной совокупности мучительных переживаний,
я не догадался подключить к себе кардиограф!
ГАЗЕТА БУДУЩЕГО
Я пришел в «Черного кота», и азиатская пышность
гостиных до такой степени меня оглушила, что, терзая
руками шляпу, я два часа простоял в коридоре, по кото-
рому сновали сотни озабоченных сотрудников в самых
полиморфных и полихромных мундирах, какие только
бывают на свете.
Меня втолкнули в приемную. Драпировки, диваны,
курившиеся по углам благовония усугубляли мою ро-
бость.
Однако, сраженный усталостью и волнением, не
смея опуститься на одну из мягких оттоманок, загро-
мождавших помещения редакции, я присмотрел себе
трехногую бамбуковую табуретку и уселся на нее, не
зная, достоин ли я этой чести.
И тут разум мой помутился, и передо мной предстал
г-н Греви в виде Юпитера, преследователя нимф; Салис
держал в руках лиру, точь-в-точь Аполлон, и с загадоч-
ной улыбкой пел мне:
На этот треножник присевши, мой милый,
Ты сможешь чутьем потягаться с Сивиллой.
И впрямь, стены словно раздвинулись, потолки пре-
вратились в своды из тропической зелени, поздние зим-
ние мухи размножились и обернулись щебечущими ко-
либри.
Отрывной календарь на стене озарился электриче-
ской вспышкой и на нем проступила роковая дата —
1 марта 1986 года.
— Почему девятка, а не восьмерка?
— Очень просто, — прошелестел Родольф, — нам
Уже больше ста лет.
243
— Так что же, мы вот-вот умрем?
— Не притворяйся. Тебе же известно, что с тех пор
как американец Тэдблагсон обнародовал свое изобрете-
ние, наши мозги изготовляются из платины методом
гальванопластики, и, когда они изнашиваются, нам их
заменяют на другие точно такие же, поскольку все образ-
цы хранятся в образцовом порядке в городской ратуше.
— А где мы сейчас?
— В редакции «Черного кота».
И впрямь, вокруг огромного изумрудного стола
восседают сотрудники. Выглядят они не очень-то при-
влекательно, — смахивают на грузчиков, одеты в серые
холщовые робы с номерами на вороте. Все они в шап-
ках, похожих на тыквы, которые надеваются на голову с
помощью ряда похлопываний сверху, — в шляпной мас-
терской так измеряют головы клиентам.
Бьет пять часов.
Десять сотрудников, сидя рядом, прижимают к ле-
вому уху телефонные трубки, а правой рукой пишут на
длинных рулонах бумаги, которые разворачивает перед
ними машина. По мере того как поверхность бумаги по-
крывается строчками, она по специальному желобу втя-
гивается под пол, туда, где расположена типография.
Альфонс Алле, являя собой услужливого чичероне,
объясняет мне:
— Это сотрудники отдела новостей, телефоны изве-
щают их обо всем, что происходит в мире, и они пишут
об этом с талантом, который черпают в своих необыч-
ных шапках. Забыл вам сказать, что в шапках этих со-
держится металлический мозг наилучших моделей, с
гальваническими элементами и дополнительным обору-
дованием. Штифты, соприкасающиеся со лбом, подво-
дят к нему электрический ток, возбуждающий талант
в самой тупой голове. Это изобретение, которым мы
обязаны знаменитому Тэдблагсону, преобразило общест-
венное устройство, распределяя таланты соответствен-
но состояниям. Так, величайшим гением нашей эпохи
оказался банкир Филипфил, который может позволить
себе роскошь коллекционировать самые дорогие мозги.
244
Помимо всего говорят, что он уплатил полтора миллио-
на за мозг Сары Бернар с гарантией сохранности. В ре-
зультате всего этого с притязаниями социалистов в нашем
веке покончено. Теперь стало аксиомой: нет денег —
нет и таланта. Попадаются редчайшие исключения, ког-
да люди без гроша за душой рождаются одаренными, но
судебные инстанции быстро с ними разбираются и эксп-
роприируют у них мозг, передавая каждую модель в
пользу государства. «Черный кот», каким мы его видим
на 1986 год, желая во что бы то ни стало привлечь чита-
телей, пошел на огромнейшие жертвы, чтобы обогатить
свое собрание мозгов. Так, десять основных сотрудни-
ков, из которых двое пишут в стихах, оцениваются каж-
дый в сумму более пяти миллионов за голову. У того,
слева, мозг Виктора Гюго; да посмотрите сами: десять
минут шестого... Он написал уже две сотни стихов, по
двадцать строк в минуту.
Я жадно наклонился, чтобы прочесть несколько
строк; бумага ползла с такой скоростью, что мне уда-
лось прочесть только вот что:
Вращайся, колесо, подернутое влагой,
Едва тебя привел в движение ремень,
А ты вгрызайся в сталь, безжалостный кремень,
И сыпьтесь от клинка, бесчисленные искры,
Как сердце горячи, как взгляд влюбленный быстры.
— О, это, наверно, вырежут из корректуры. Мозг
носителя влияет на работу, иногда даже чересчур. Этот
человек — точильщик, он вложил в текст понятия, заим-
ствованные из своего ремесла. Как видите, мы набираем
сотрудников из самых скромных слоев общества; они
аккуратнее, не так дороги и вкладывают в работу мень-
ше своего «я». Иногда, желая получить неожиданный
эффект, мы группируем два или три разных мозга. По-
смотрите, например, на этого сотрудника, что сгибается
под тяжестью двух шапок, нахлобученных одна на дру-
245
гую. Помимо собственного мозга (от которого толку
мало) он пользуется мозгом поэта Теодора де Банвиля в
комбинации с одним адвокатом, известным эрудитом.
Сейчас я вырежу своими ножницами то, что он написал
за последние минуты, — он и не заметит, и вы сами смо-
жете судить о результатах.
Вот что было написано на отрезанной бумажной
полосе:
Она мне отдалась, (но вам не все равно ли,
брат мой?)
Ее родитель был погрязший в жалкой доле
Портной.
И не расстались бы по истеченьи часа
Мы с ней,
Не будь она хитра — сошлемся на Кюжаса —
Как змей.
Хотя при виде вас недалеко — не скрою —
От бед,
В вопросе, ангел мой, содержится порою
Ответ.
Я ей сказал: «Моя прекрасная смуглянка,
Ни су,
Ни перла я тебе, ни кружевца, ни франка
Не принесу!
Вдруг ты изменишь мне с другим? Чего же проще!
Нет, нет!
Уж лучше я пока поберегу свой тощий
Бюджет!
Нынче вечером вышла бессмыслица, но иногда по-
лучаются поразительные вещи. Однако уже четверть
шестого... Стоп! Материал для газеты написан. Сотруд-
ники бросают перья и телефонные трубки. Все склады-
вают свои шапки в нумерованные ящички и, превратив-
шись в таких же дураков, какими были до того, как наде-
ли шапки, идут в кассу получить три франка пятьдесят
246
сантимов каждый. В смысле расходов писание статей —
ничто по сравнению с затратами на управленческий пер-
сонал, технику и обстановку. Обстановка... Неудивитель-
но, что она стоит так дорого: вообразите себе огромный
зимний сад, полный пальм, орхидей, среди которых по-
рхают птицы-мухи и колибри! — от этих колибри уже
покою нет. Хорошо еще, что американец Хамбугсон не-
давно изобрел колибрицидный порошок. А эти стены,
уходящие куда-то вдаль, и эти обрывистые скалы сдела-
ны из бетона и ярко освещаются по ночам. Не говоря уж
о типографии, которая расположена в подвальном поме-
щении, — там, кстати, ничего не печатают: дикторы
превосходными голосами наговаривают текст на фоно-
графы, и записи, размноженные в миллионах экземпля-
ров, доносят звучащую газету до подписчиков. Никто
уже не умеет ни читать, ни писать — вот он, про-
гресс! — и всё из-за этого самого фонографа. Только
горстка отсталых в этом отношении людей осталась сре-
ди самых подонков общества — этих людей мы исполь-
зуем как редакторов...»
Трах! Я так корчился, что подо мной подломился
мой тпрехногий табурет.
И я угодил назад, в нашу жалкую эпоху, в редакцию
газеты в 1868 году.
Как убого ты оснащен, бедный мой «Черный кот»!
ЗАКОПЧЕННЫЙ БРИЛЛИАНТ
Прежде всего, она была сумасшедшая. И я обратил
все свое влияние на то, чтобы вернуть ее к реальной
жизни. Я не хотел ее любить, я ее не любил; но позже я
привязался к ней как к своему произведению.
Ее безумие было полно завихрений, болтливо, бес-
покойно. Мне понадобилось пустить в ход всю энергию
и употребить огромные силы на то, чтобы проследить за
этим безумием и обуздать его. Преувеличенная, пугаю-
щая быстрота мысли; а кроме того, багаж фиктивных
впечатлений о парижской жизни, о журналистике, о за-
247
кулисных канканах. И вместе с тем ей было присуще —
как, впрочем, в той или иной степени каждой женщи-
не — преобладающее надо всем желание блистать, поч-
ти не заботясь о том, что происходит на самом деле. До-
биться известности, доброй ли, худой ли, какая разница!
Реклама, реклама... Именно здесь корни всего зла, кото-
рое она мне причинила.
Итак, прельстившись живописными, но гибельны-
ми глубинами ее беспорядочной души, я завоевал ее до-
верие и доверие ее окружения. Я занялся ею. Я спас ее от
крайних мер, от изоляции, которая свела бы ее в могилу,
пообещав, в противовес всем авторитетам, что она вы-
здоровеет. Так и случилось. Но моя намеренная и вы-
нужденная холодность раздразнила ее женское самолю-
бие. Она пустила в ход вернувшиеся к ней силы, чтобы
подчинить меня, возбудить во мне любовь.
Много раз я сидел с ней рядом и она, словно от уста-
лости, опускала мне голову на плечо. Я не хотел. Но я
чувствовал, что поддаюсь; я чувствовал, что она упорст-
вует; я знал, куда нас заведет безжалостная любовь.
Однажды в экипаже, после не помню уж каких моих
слов, — прозвучало ли в этих словах какое-то неволь-
ное признание? — она мне сказала: «Так, значит, вы
меня любите?» И я, подхваченный неодолимым внут-
ренним ураганом, в ответ яростно прижался губами к ее
губам.
Прежде всего, ее тип меня не привлекает, но судьба
сблизила нас, и это принесло мне страдания.
И потом, эта властность, эта тирания. Она приказы-
вала мне мечтать о том-то и том-то, сочинять такие-то
стихи. Отсюда мое бессилие. Я ускользал, жертвуя всем,
что не имело для меня значения, — а женщина только
это и видит.
А еще она преследовала меня цитатами, по поводу
каждого слова, каждой ласки. Но я ее все-таки любил,
ведь мне удалось пробудить восхитительные глубины ее
натуры, спрятанные под штукатуркой фантазий. Мне
это удалось, потому что я повел себя как человек наив-
ный, как дикарь, — пожалуй, я и в самом деле таков — и
248
упорно видел в ней только вечную девственницу, нетро-
нутый цветок.
Может быть, я был не прав; я достаточно разбирал-
ся в жизни, чтобы не верить в эту чистоту. Но я ни о чем
не жалею. Моя мечта на самом деле преобразила ее и
украсила. Она была в восторге от моей наивности и, не
желая ее смущать, вела себя соответственно.
Потом она, еще более наивная, чем я, иногда во-
ображала, что наслаждается мной как ценительница.
Я притворялся, что ничего не замечаю.
Поначалу она сетовала, что имеет на меня мало вли-
яния, упрекала меня в прежних Любовях и в том, что я,
вероятно, мечтаю о других женщинах. Она утверждала,
что я добиваюсь от нее всего чего угодно, хотя никогда
не говорю прямо: «Я хочу». Она чувствовала, что под
моей внешней покорностью, безусловной и преувели-
ченной, кроется нечто неизменное. Дальше — больше, и
она стала моим интеллектуальным врагом. Но телом и
душой, хотя и не умом, она принадлежала мне. Что ни
говори, тягостный период. Временами я мечтал оказать-
ся от нее подальше, мечтал о свободе.
Но между нашими душами всегда царило и будет
царить согласие; усталость моя была чисто физического
свойства. Я думал, что она, вероятно, чувствует то же
самое, и потребовал, чтобы она, как всегда, съездила ле-
том отдохнуть. Дела удерживали меня в Париже; зная
это, она согласилась и уехала без меня.
Тут произошли два-три роковых события, о каких
не пишут в романах, но в жизни такое случается.
Я не оправдываю себя; я был не прав, поскольку
наша история была наивным и чистым романом. Но ка-
кое раздражение, но как я уставал от нее и от тех, кто ее
окружал! Ей не следовало требовать у меня клятвы, ко-
торую я отказался ей дать из боязни фальши и в надеж-
де, что искуплю свою вину по отношению к ней, если
некоторое время потерплю ее холодность и нападки,
причинявшие мне жестокие муки!
Она поступила так потому, что искала предлог меня
Удалить, хоть мы и помирились потом, поступила так
249
ради того, чтобы ничто не мешало ей творить зло. Неда-
ром мне показалось, что к ее злобе примешивалась жаж-
да произвести впечатление. Убедив себя, что это воз-
мездие, она продала свои улыбки из того лживого, мел-
кого тщеславия, из которого люди решаются подписать
чужой труд. Притом она еще дорожила мной, потому
что не сказала мне «все кончено».
Если бы она любила того, кто ее купил, я бы пере-
нес превратности судьбы, склонил голову и простился с
ней. Но она любила меня; она и теперь меня любит, да и
я ее тоже. Она еще любила меня, потому и скрылась от
меня, чтобы себя продать. Ее безумие было отвратитель-
но; я убежал прочь, проклиная ее.
Потом я пожелал раздавить того, кто замарал мечту,
надеясь, что мщение погубит и меня. Ее тщеславие
удовлетворилось бы подобием драмы или даже подлин-
ной драмой. То-то она притворялась, что предпочитает
мне других, лишь бы раздразнить мой гнев. Я решился,
потому что ему было бы поделом. Он сбежал, он сдался
без борьбы, которой требовала моя ярость.
О, в каком кошмаре тогда пребывала моя душа! Вот
набросок письма к ней (я никогда ей не писал):
«Вы предпочли славу обманщицы (и какую еще сла-
ву!) чистоте, справедливости, любви. Вы прокляты, вы
себя загубили. Оставайтесь с опустошенным сердцем. Я
к вам больше не вернусь. Ваш поступок так тривиален,
так безобразен, что избавил меня даже от последних ос-
татков слабости, от того вялого желания вернуться к ми-
нувшей любви, которое сохраняется всегда. Я навеки за-
помню, что вы никогда не были такой, как мне казалось.
Вы предпочли нелепое удовольствие сыграть чу-
жую роль, имитировать священное упоение любви —
это, с вашей стороны, вульгарное сумасбродство, пло-
щадная безнравственность.
Я не жалею о случившемся, потому что вы никогда
не любили по-настоящему. Я ошибся. У меня нет к вам
ненависти, мне вас жаль».
Итак, мое чудовищное горе вылилось в ярость и в
проклятия. А все-таки, если бы она меня позвала, протя-
250
нула руки... в иные черные часы я бы мог послушаться,
как безумец, как пьяный; но в другое время — нет, нет!
Она слишком скверно со мной обошлась.
Потом прошли месяцы, месяцы. Все было темно;
всякая надежда замерла, малейшее чувство задохнулось
в моей груди. Когда, просыпаясь, я воображал себе гнус-
ные пути к отступлению, внутренне я был настолько же
подлецом, насколько внешне был горд. Необъятное же-
лание ее увидать, ограниченное гранитной гордыней.
Как-то вечером во мне боролись два «я». Идти впе-
ред или назад, к ней или в противоположную сторону.
Две воли, пугающие и равные по силе. Я долго сидел не-
подвижно, раздираемый этими двумя чудовищами. Чу-
довищная пытка, она не прошла бесследно для физиче-
ского состояния моего сердца. Наконец мне привиде-
лась промежуточная цель, к которой я и устремился.
Ночь прошла в безумствах, которые привели в восторг
каких-то двух женщин.
А потом еще дольше я делал эти записи, они сохра-
нились в блокноте, который я теперь нашел (я писал,
чтобы себя спасти).
Во время этой развязки мое лучшее «я» находилось
вне меня. Мной руководили не разумные соображения, а
смутный инстинкт подражания общепринятым поступ-
кам. Я не хотел никого обманывать, ведь я полагал, что
действую согласно своим истинным принципам. Мое
поражение коренилось во внешних обстоятельствах,
вполне предвиденных, но вызывавших в моей душе бур-
ный протест.
Нет, поступки другого человека не меняют моих
чувств по отношению к нему. Я вижу его и принимаю
таким, каков он есть, а его поступки — следствия того,
что он именно таков.
Она была вероломна, лжива и зла; она с детским
легкомыслием разрушила союз наших душ ради прехо-
дящих и низменных выгод. Я любил ее за то лучшее, что
в ней было, понимая, что можно ждать всего что угодно,
ведь я знал, что прежде она уже профанировала любовь,
когда симулировала ее, чтобы извлечь пользу (так она
251
считала) из авторитета тех людей, с которыми она сбли-
жалась. «Это-то и плохо», — скажут те, кто судит о по-
ступках, забывая о людях.
Она симулировала любовь, но прежде всего она за-
блуждалась относительно себя самой; в этом больше бе-
зумства, но меньше подлости. Я это знал, и все-таки я ее
полюбил. Она вновь принялась за старое, за мой счет;
она меня отпугнула; я сбежал, но я по-прежнему люблю
ее. Потому что я люблю ее всю, со всем темным и свет-
лым, что в ней есть.
Итак, мое бегство означает только одно: она отдала
мне всю истинную и верную любовь, на какую была
способна, а потом я увидел, что всё кончено. Все это я
предвидел заранее. Но разбитое счастье лишило меня
чувства реальности, ибо мое бегство было не свобод-
но от упрека и от гнева. Хорошо еще, что не случилось
ничего хуже; мне страшно было бы вновь пережить
эти дни.
Почему я так ее люблю? Она не бог весть какая лю-
бовница: безумные ночи, сладострастное упоение ее пу-
гают, ей недостает женственности. Или это поза вечной
девственницы, манящей статуи, недосягаемой для не-
пристойности и грязи?
Между прочим, она говорила, что ненавидит мои
мечты, мои труды, моих друзей. А мне казалось несерь-
езным, пустым или безнравственным все, к чему стре-
милась она. Она не относится к тому типу, который мо-
жет мгновенно меня очаровать. Мне говорили, что она
не красавица. Ее лицо поблекло от светских забот, от
усталости вечной просительницы, от неправильного
применения косметики; ее губы выцвели и потрескались
от безумной лихорадки. И то, что она делает или гово-
рит, по большей части невыносимо раздражало меня,
потому что все это, в сущности, притворство, пересказ
того, что она прочла в книжках, взятых в библиотеке,
видела в театре или у известных людей, за которыми она
охотится без разбору, побуждаемая тщеславием.
Итак, чувственность не очень-то влекла нас друг к
другу; и эти бесконечные ссоры! Но бывали восхити-
252
тельные мгновения, когда мы смотрели друг другу в гла-
за и заглядывали прямо в душу.
Сначала она напрасно вынудила меня расстаться с
моей любовницей; под конец я напрасно дал понять, что
ее тело меня влечет. Но о независимости в таких вещах
можно только мечтать.
Теперь положение печально, очень печально. Не го-
воря о тех чудовищных муках, которые я терплю с по-
следнего дня и которые мне недолго еще осталось тер-
петь, — каждый раз, когда мы видимся, мы впадаем в
прискорбную ложь. Она живет с равнодушными людь-
ми, весело рассуждает обо всем на свете то с одним, то с
другим. Я делаю то же самое, хочу стряхнуть с себя оце-
пенение, пытаясь развеселиться и развеяться с помощью
одной женщины, которую мне и видеть-то рядом с ней
не следовало.
Но поскольку мы принадлежали друг другу, теперь
мы говорим очень редко и с неловкостью. В нашем тоне
появляется деланная язвительность, потому что, загово-
ри мы естественно, наши голоса бы задрожали. Все это
очень мучительно, и конца этому не видно.
Я люблю ее душу и точно знаю, что она любит мою.
Я мечтал о безумных сделках, которые мог бы ей пред-
ложить. Я хотел бы, чтобы она была моей сестрой, пото-
му что мне только того и надо, чтобы видеть ее часто, за-
глядывать в самую глубину ее глаз, и чтобы у нас не
было никаких причин для смущения.
Я подумал: зачем эти лживые ужимки? Мы оста-
лись в одиночестве и отказались от языка, на котором
говорили еще вчера. Когда я вновь ее увижу, я спрошу
ее: «Вы помните?» Она ответит, что да, помнит, и я ска-
жу ей на это: «Тогда — поначалу я, может быть, буду бо-
яться холодного и высокомерного отказа — обними
меня за шею и прижмись губами к моим губам. Все про-
чее было бы фальшью. Мы были больше чем братом и
сестрой. А от брата и сестры нельзя отказаться».
Но этого замысла я не исполнил.
А между тем я с ней виделся, и даже часто. Она чи-
тала мои стихи, в которых говорилось о ней: я сам читал
253
ей эти стихи, в которых я бичевал ее, и другие, в кото-
рых выражалась моя усталая горечь. Я был искренен
только в стихах, и после того, как я их читал, во мне не-
вольно появлялась фальшивая игривость и рассеян-
ность или глубокая печаль, вызванная посторонними
причинами.
Как-то вечером она глазами подала мне знак (как
когда-то!), чтобы я подошел и сел с ней рядом. Впервые
за два года между нами повторилось нечто из прошлого.
Я повиновался и спросил ее: «Это что, пари?» Она с
упреком сказала, что нет, ничего подобного, а потом за-
вела речь о моих стихах. Затем наша беседа, которую мы
вели почти не понижая голоса при всех болтунах, сидев-
ших за ужином, перекинулась на прошлое, на заключи-
тельную катастрофу. Она обвиняла судьбу и отчасти
меня, пытаясь оправдаться: «Зачем вы защищаетесь?
Ведь я здесь, значит, я не питаю к вам презрения, кото-
рое вам надо было бы развеять». Она не унималась, а я:
«Нет, вы поступили дурно. Если бы я этого и заслужи-
вал, следовало меня официально уведомить, а потом уж
казнить». Но она всё настаивала, а я твердил одно: «Я ни
в чем вас не упрекаю; я любил вас со всей вашей испор-
ченностью; я не хотел бы вас изменить; но вы поступили
дурно».
С тех пор в ее взглядах и словах, обращенных ко
мне, нет злобы. Мне кажется, что оба мы мечтаем рано
или поздно начать все сначала, но на это у нас никогда
не достанет решимости.
Поль Верлен
ШАРЛЬ КРО
Странная наша весна — скорее знойная, чем теплая,
и скорее возбуждающая, чем бодрящая, — обладает, как
понял я, вернувшись из северных стран, свойством еще
сильнее обострять чувство печали, которое всегда рож-
дается во мне при чрезмерном обилии тепла и света.
Мой бедный дорогой великий друг, о котором я со-
бираюсь коротко рассказать, тоже знал это ощущение; я
помню, как однажды, когда раньше срока выдался нео-
жиданно горячий день, похожий на те, которые мы не-
давно наблюдали, он вдруг произнес, встретив мое пол-
ное с ним согласие:
— А вот Сулари писал: «Без солнца все и впрямь то-
скливо!»
Должен сказать, что весной, когда все вокруг вос-
кресает, я всегда невольно обращаюсь мыслями к умер-
шим — только Богу и ведомо, сколько их ныне в моем
сердце! И среди них — Шарль Кро.
Наша общая боязнь солнца особенно свойственна
Шарлю Кро еще и потому, что родиной его был Фабре-
зан, место близ Нарбонны, где 1 октября 1842 года он
появился на свет.
Его творческое наследие, увы, известно далеко
недостаточно. Оно включает стихотворный сборник
«Сандаловый ларец», а также заметное количество про-
заических отрывков, новелл, фантазий и научных работ,
достойных самого пристального внимания. Кро не толь-
ко не уступает наиболее значительным из писателей
255
первого ряда, но порой едва ли не превосходит их, когда
почти опускается до того, чтобы стать понятным (по
правде говоря, в трех четвертях случаев плохо понят-
ным, но в этом его и преимущество, и значимость) тем
читателям, которые обычно противятся произведениям
искусства и философии столь непревзойденной ценно-
сти. И все же горькая и глубокая философия Шарля Кро
выражена в каждом слове; его искусство, при всем нео-
споримом очаровании, скорее назовешь жестким, но от
этого еще более проникновенным... Прочтите, напри-
мер, такие «странные» новеллы, как «Астральная пере-
писка» или «Наука любви», — беспощадная сатира, где
все мерила человеческих ценностей даны сквозь призму
безграничного смеха. С каким удовольствием я перечи-
тываю написанные с гигантской силой строки романса,
который сочинил один славный и страстно влюбленный
молодой человек для благовоспитанной — даже в чувст-
вах — пансионерки (вот подходящий тихий омут для
чертей!), и с этим романсом в один прекрасный добро-
порядочный вечер «воздыхает» у ее порога с намерени-
ем всех «расположить» — и ее саму, и ее родителей, и
приданое.
ПОДЛЕ БОКАЛА
Он любовался на бокал,
Где пенилась хмельная влага...
Когда б вина он не алкал —
Как много бы принес он блага!*
Но чтобы оценить всю силу его таланта, чтобы уви-
деть в нем хорошего, очень хорошего, поэта — es menes-
ter,** как говорят испанцы, раздобыть единственный
сборник стихов Шарля Кро «Сандаловый ларец» и про-
штудировать его от начала и до конца; это приятное, но
весьма короткое занятие, поскольку сама по себе книга
тонка — автор из крайней скромности поместил в нее
* Перевод Е. Баевской.
** Необходимо (исп.).
256
лишь то, что счел лучшим из лучшего в своей волшеб-
ной сокровищнице. Чередой, одно за другим, предста-
нут перед вами чувства — предельно холодные и как
будто даже слишком утонченные — в драгоценных
оправах, изящных и грубых, причудливых и богатых, и
простых, как детское сердце, — в оправах стихов, ни
классических, ни романтических, ни декадентских,*
пусть и с чертами декаданса, если кому-то непременно
хочется хоть как-то обозначить столь независимую и не-
ожиданную литературу. Кро уделял большое внимание
ритму, а также писал великолепные, исключительные
по своей ценности эссе; и хотя мы не можем назвать его
«виртуозом» в стихосложении, у него очень четкий
язык, мысль передается ясно и прямо. Лаконичность его
выражений, редкостный подбор эпитетов, всегда «в точ-
ку», прекрасные рифмы без излишней навязчивости —
все это обнаруживает в Кро безупречного стихотворца,
который прежде всего выделяет тему во всей ее простой
или коварной красоте.
Познакомился я с Кро давно; если мне не изменяет
память, в первый раз мы встретились у его брата, докто-
ра Антуана, в его салоне на Королевской улице, куда
меня привел Франсуа Коппе. На эти вечера приходило
немало народу: был там некий король Арокании — сама
любезность в обращении, приходили, как украшение об-
щества, дипломаты и sportsmen, служившие прекрасным
дополнением к интерьеру, а также художники и, естест-
венно, поэты; впрочем, вы напрасно стали бы искать там
лиц, напоминающих некоторых наших непосредствен-
ных современников, таких, какими они стали сегодня,
снискав, увы, отнюдь нелестную характеристику Луи
* Вот она, судьба слов! Более пяти лет назад группа литера-
торов окрестила меня главой декадентской школы, хотя сами
слова «декадент», «декаденты» не несут конкретного понятия,
так же как и весьма расплывчатое прозвище «романтик», кото-
рое классики (кстати, еще одно абсурдное название!) навесили
на Гюго, Мюссе и прочих. Может ли это хоть как-то повлиять на
гениальность или талант? И то и другое есть нечто, что всегда
опровергает правило. (Примеч. автора).
9 Проклятые поэты 257
Форена, одного из моих неизменных друзей. В этом са-
лоне я также познакомился с Анри Кро, удивительным
скульптором и непревзойденным мастером восковых
фигур, с Кабанером, симпатичным музыкантом, чьи со-
неты для многоголосого пения до сих пор звенят у меня
в ушах, равно как и полная абракадабра его теоретиче-
ских размышлений, от которой вы начинали вертеться,
как уж на сковороде, и мечтали убраться подобру-по-
здорову; встретился я и с Валадом — о нем особенно
грустно вспоминать, и с моим добрым другом Мера,
славным поэтом, который теперь перебрался в Сенат,
и т. д. и т. п.
Новая встреча с Шарлем Кро и его братьями (мы,
собственно, надолго и не расставались) произошла у
восхитительной и в прямом смысле слова оплакиваемой
всеми Нины де Каллиас, где мы, «ужасные, испорчен-
ные дети», собирались: Вилье де Лиль-Адан, Леон
Дьеркс, Стефан Малларме, Анри Рошфор, Эдмон Лепел-
летье, Эммануэль Шабрие, Шарль де Сиври... и еще не-
кий Поль Верлен. Тот Верлен, что совсем не похож на
сегодняшнего; он вел себя иногда слишком экстравагант-
но (но к нему были так снисходительны!), возможно,
еще хуже, чем все остальные, большинства из которых,
как ни печально, уже нет на свете. Покуда доктор Анту-
ан чертил пером сказочных чудовищ или вырисовывал
«взлохмаченные» пейзажи, а Анри мечтал в стороне, по-
грузившись в себя, словно представлял новую пластиче-
скую композицию, — Шарль Кро, один, демонстриро-
вал тысячу забавных трюков одновременно: то он ис-
полнял арии из Вагнера или из Эрве, аккомпанируя
иногда вполне умело и правильно, а иногда превращая
музыку в чистое безумие, то он читал наизусть ка-
кой-нибудь неизданный отрывок и делал это просто-
душно до безобразия, но зато как забавно!
Затем началась война, умерла во цвете лет госпожа
де Каллиас. Ее друзья разбрелись по свету и почти со-
всем потеряли друг друга из виду. Странствия, долгое
пребывание за границей, болезнь — все это вопреки
моей воле помешало мне видеть Шарля Кро столько,
258
сколько я бы хотел. Он женился на датчанке, и этой па-
рой до самой его кончины можно было восхищаться. У
них родилось двое детей. Он их обожал. В связи с этим я
вспоминаю одну забавную историю, которую хочу рас-
сказать читающим меня большим детям; она показывает
нашего мощного поэта с одной из самых трогательных
сторон.
Говорят, этот порой необузданно ироничный че-
ловек, а также большой ученый, как вполне обоснован-
но назовет его в будущем мой друг Жюль Перру, чтобы
заставить слушаться Ги и Рене, с увлечением расска-
зывал им сказки про разбойников. Он придумал для них
страшную великаншу, эдакую «мамашу Сожру»: один
глаз у которой был бычий, другой — куропачий, вместо
рта — помойная яма, волосы — дыбом, руки — крю-
ки; кроме того, на ногах у нее были копыта, а еще она
могла (это совсем ужасно!) языком выметать сор из
избы!
Однажды, когда у Рене спросили: «Как тебя зовут,
мальчик?» — его отец вдруг вмешался и сказал: «Как он
может вам ответить? Я этого и сам не знаю! Признаюсь,
меня и вправду немного смущает мое имя, потому что
непонятно, как его произносить — Кро, Крое, Кросс или
Кроз!»
Он умер 9 августа 1888 года в возрасте сорока пяти
лет в самой достойной, но и самой печальной бедности.
С этим социальным, и скажу — национальным позором
мы сталкиваемая не в первый и не в последний раз.
Но что прикажете делать ученым, что делать поэтам в
эпоху всеобщей спекуляции, если Республика уже в
1793 году заявила, что обойдется без них?
Неизданных стихов Кро оставил мало. Несколько
я обнаружил в своих бумагах и хотел бы, с вашего по-
зволения, их и процитировать, пусть даже некоторые
фрагменты покажутся, быть может, не вполне... рас-
цветшими.
259
К МАДАМ ♦**
Без тебя мне жизнь как нож —
Обречен я на закланье:
Визг животного, и дрожь,
И — неведенье, незнанье.
Загорожены пути —
О нефритовые руки! —
Ни остаться, ни уйти:
Жизнь полна тоски и скуки.
Все во мне отныне — ты,
Ты и голос твой восточный,
И поддельные цветы
На твоей груди порочной.
Как же я хочу на ней
Бесконечным сном забыться!
А этими стихами, полными сладкой горечи, я хочу
закончить:
Они меня хотели бы иметь
На сладкое — как вина и сигары.
Но я спущусь по лестнице — долой,
Вон с их ковров и прочь от их уловок,
Ступая в пыль и грязь, под крик торговок,
И возвращусь пешком к себе домой.
Я в грош не ставлю их авторитеты
И быть от них подальше только рад:
И в самом деле, я не так богат,
Чтоб на пинки переводить штиблеты!*
♦ Перевод стихов М. Яснова.
Жермен Нуво
1851-1920
СТИХОТВОРЕНИЯ
1872—1879
КОНЕЦ ОСЕНИ
Вот Люксембургский сад. Темнеет, и ворота
Готовятся закрыть; и шлет закатный свет,
Слабея, теплым дням прощальный свой привет;
И под ногой шуршит и блекнет позолота.
Все ближе к вечеру; стихает шум шагов,
Спешат прохожие — уже темно в саду им;
И только статуи друг друга поцелуем
Пытаются согреть в преддверьи холодов.
И впрямь, грядет зима; ни проблеска, ни птицы —
И вы опять одни в знобящей наготе!
О мраморные, к вам уже не ходят те,
Живые, — чтоб у вас, в тени, уединиться.
Туман сгущается, плывет из темноты,
Таинственно мрачны знакомые аллеи;
Заглядывать сюда лишь ветру все милее;
Ни воробья в саду, и все скамьи пусты.
Печальная пора вновь о себе напомнит
Простудой, насморком... У вас опять озноб!
И сердце так грустит и так мечтает, чтоб
Согреться, наконец, в тепле закрытых комнат!
263
МОЕ ГЛУПОЕ СЕРДЦЕ
Ты, сердце глупое, — как фляга, где в печали
Вино любви покорно спит века.
Вы нежно так меня поцеловали,
И лба коснулась теплая рука.
В крещенье сладостном, в его влекущей тайне,
Покой желанный хлынул мне в глаза,
Сад угасал, звенели над цветами,
Как поцелуи, птичьи голоса.
Как Мать, вы ревностно склонялись надо мною,
Леча бальзамом раны глубину,
Глаза же ваши выдали иное —
В их зеркалах я увидал Жену.
Я вас обрел теперь, как бедный воин отдых,
В миг озаренья полюбив, — и вот,
Как бледный лебедь в заповедных водах,
Во мне желанье дивное плывет...
264
МОНАСТЫРСКИЕ ГРЕЗЫ
Мне, как и ей, знаком здесь каждый тесный дворик,
Сооруженная монахами стена,
И тихие углы, где вкус росинок горек,
Где куксится душа, когда ей не до сна;
В тяжелых башмаках кружить в замшелом круге,
Печальные глаза скрыть пеленой ресниц,
И с дрожью ожидать, как ждут ее подруги,
Таинственных даров и встреч, склонившись ниц.
О, мастерицы сбивчивых полупризнаний,
Не я ль свидетель ваших вкрадчивых шагов?
Послушницы, о, как мне дорог этот ранний
Меж складочек льняных шуршащий тайный зов!
Мне, как и ей, милы по-детски дортуары,
Где можно грезам предаваться без препон.
Там свежего дыхания витают чары,
Там ангельский царит, невинный, кроткий сон.
Среди святых даров, изъятых из-под спуда,
Церковной утвари прохладен аромат;
Под алым занавесом клироса, как чудо,
Творит епископ ежедневный свой обряд.
Там негою супруга-девочка томима —
Капелла вздохов, зарешеченный придел;
Ласкает обольстительного серафима
Лукавый взгляд ее, неопытен и смел.
Она пред алтарем; дрожат ее колени —
Обряда постриженья сладостен озноб;
И вот уже вокруг волнами кружат тени,
Покуда, в локонах, она склоняет лоб.
265
Мне виделись в ее очах любви лампады,
В благоуханье нардов я ее взрастил.
И вот отныне нет моей души отрады:
Час пробил... я ушел, когда хватило сил...
О, ты, проснувшуюся к лету в теле хрупком
Девическую душу, после стольких зим
Порхнувшую в пристанище к другим голубкам,
О, ты, заполнивший ее собой одним!
Неистовый огонь иль райские чертоги —
Зыбка немых небес изменчивая грань.
Молитву бормочу — я заблудился в Боге! —
Устами, извергавшими доселе брань.
К вам, исповедь и пост, спасения залогам,
К плодам, усладе пчел в божественном саду,
И к вам, и к вам, моим желанным недотрогам,
Рыдая, головой пропащей припаду.
хозяйки
Встают с кроватей, дрожь запомнивших и пот,
Едва окрепшие от родов роженицы;
Так ветви сбрасывают перезрелый плод,
Что тяжестью томит и сладостью сочится.
Да, каждая из вас, как в зеркале хранит
Свое подобье в горьких судорогах чрева,
Уже в младенчестве всех нас волной обид
Обдав, Родительницы, проклятые Евы.
Вам Богом суждено влачить свои рубцы,
А нам отрыгивать в младенческом уделе
Кормилиц молоко, затем до хрипотцы
Курлыкать, день за днем качаясь в колыбели.
Нас сызмальства ведет великая печаль,
И знает вкус ее любой из нас, скиталец;
Тебе, о женщина, ручонки стало жаль,
И ты ей милостиво протянула палец.
И будет так; прелестна, как земля в цвету,
Ты потому, о смертная, неотразима,
Что обаянием вспоила наготу,
И вечной нежностью она теперь палима.
Ты неизменно улыбаешься, губя
Без злого умысла, бесстрастно наблюдая,
Как мы изводим темной негою себя
И как без ангелов зияет твердь пустая.
Себя препоручим Хозяйке всеблагой
И будем ждать: не приоткроется ль завеса
В запекшейся крови тяжелою рукой —
Просвет среди ветвей предательского леса.
267
Там током дивной благости напоено
Все сущее, смешливый пенящийся щелок
Нас манит запахом, и редкое вино
Нас клонит в тихий сон, который будет долог.
Рука дающего там, словно пух, легка;
В цветах диковинных, в саду фруктовом тая,
Глядит, как над тобой колышутся века
Под солнцем наливным, над осенью без края.
Увы, алкая невозможного, права
Душа слепая; уподобившись жар-птице,
Наш голос вознесет безумные слова.
Я знаю, с нами Бог, но так, как будто снится!
До времени, чтоб не отпугивать, тайком,
Последняя Хозяйка, Смерть, проходит мимо.
Но приоткрыта дверь в ее доходный дом,
И темнота внутри влечет неодолимо.
Так помани нас, Смерть, с изъезженной стези,
Ведь песня мальчиков состарившихся спета,
И в безоглядную дремоту погрузи,
Чтоб не томили петушиные рассветы.
268
♦ ♦ ♦
Новый храм из тьмы возникает,
И вдоль изгородей и пашен,
Старых чистых дорог и башен
Ночь, словно вода, иссякает.
Горизонт превратится вскоре
В гладь сиреневого залива,
Паруса заскользят лениво
В небесах, похожих на море.
Древних жатв и побед виденья,
Наши мифы, наши преданья
Над полями спят в ожиданье
Сроков нового пробужденья.
О господь, чья же кровь живая
Разлита в облаках рассвета?
Испытанья ли наши это,
Твоя жалость ли роковая?
Мы побеги того же древа,
Что и те, кто с начала эры
Повторял, не теряя веры:
Вспыхни, пламя зари и гнева!
269
НИЩЕБРОДЫ
Пока слонялись мы беспечно там и сям,
Земля окуталась тяжелым предгрозовьем,
И был взметен ивняк подобно облакам,
Смешалось все, на чем свой взгляд ни остановим.
Околдовала нас осклизлая стена,
И стало на нее в конце концов похоже
И лоно душ, и чрево хворое, без дна,
Разверстое в тоске, как брошенное ложе.
Зрачок твой обладал при свете и впотьмах
Всей царской пестротой двоящегося мира.
Но видишь: мученица на моих руках
Распята? Мне смешна вся эта роскошь пира!
Волна реки, поток дождя и капли с губ —
Трилогия сердец, что захлебнулись горем.
Вкус можжевельника опять знаком и люб,
Опять, щека к щеке, забытый путь повторим.
Увы! Увы, от нежной девичьей груди,
От пальцев, возвещавших звуками кларнета,
Что лоно расцветет мечтами впереди,
Желанье полыхнет, в рыдания одето,
От влажности ресниц, о Старец, о Малыш,
От пряжек и петлиц безвкусного байбака,
От пряной верности, которой не лишишь,
Раз на нее щедры любовник и собака,
Одной иронии остаться суждено,
Пронзительной тоске, вернувшейся к истоку...
Чей промысел, что к нам безжалостен давно,
Меня на Север гнал, тебя швырнул к Востоку?
270
TOTO
Какое пиршество я через день задам!
Наприглашаю всех: и рыцарей, и дам —
От девы трепетной до толстой генеральши!
А ты, святой отец, иди куда подальше.
И вас не позову, любезная Зари.
Когда на улицах зажгутся фонари,
Я двери распахну, у входа приготовлю
Для хлынувших гостей веселую торговлю
Античных вееров, и в блеске анфилад
Посол из Азии и русский дипломат
Пойдут, наклюкавшись, на радость всем кружиться.
А фрукты на столах! А ветчина! А птица!
И помнить наизусть названья вин и блюд
Средь роскоши такой — совсем напрасный труд.
Да как забегает отряд лакеев шустрых
С посудой золотой! А свет в тяжелых люстрах
На веницейские бокалы и шелка
Польет потоками со сводов потолка.
И все смешается: брильянты, скрипки, платья.
Сам не смогу гостей уже и распознать я.
Засвищут соловьи полночною порой.
И путешественник прибудет, как герой.
Но россказни его послушают с усмешкой.
Красотка Наг шепнет поклоннику: «Не мешкай,
За жемчуг, не скупясь, мой дорогой, плати!»
А дамы — ангелы, признаться, во плоти
И страстью мускульной, как силачи, богаты.
А вот умом они бедны, как акробаты.
А тем, кто в трауре, но грустен, — звездочет
На низком стульчике высокое прочтет.
И запиликают в сторонке у гардины
В цветастых пиджаках кудрявые блондины —
Из дальней Скифии бродяги-скрипачи.
А возле дома сад в трепещущей ночи
271
Хорошенькой луне покажется вельможей.
Ах, да, забыл сказать: заглянет и прохожий
На наше пиршество, неузнанный, тайком.
Но сколько прелести в явлении таком!
А дьявол, чьи глаза под капюшоном серы,
Распространит кругом подземный запах серы.
Собака пробежит среди гостей и слуг.
Толстуха захрапит. Пройдет забытый друг.
Сомнительный субъект в саду с аристократкой
Под сенью дерева обнимется украдкой.
Какое пиршество я через день задам!
И музыка его изранит душу нам,
И мы разнежимся, от счастья умирая:
Конец покажется нам сладостнее рая,
Долиной совершенств, любезностей и нег.
А в зале парочек вальсирующих бег
Кружиться всех подряд заставит понемногу:
Болвана, скептика, зануду, недотрогу.
И все красавицы — приди и ты, Зари, —
Кого-то покорить успеют до зари.
Короче говоря, и господа, и дамы —
Все пустимся кружить по залам без стыда мы!
И будет пусть любой сойти с ума готов
В прекраснейшем дворце, обители Шутов,
Там, где раскинулось лазоревое море.
И все безумцами окажемся мы вскоре.
И преступление возьмем мы в главари.
И вновь — за стол, пока безмозглый луч зари
На нашу трапезу холодный взор не кинет.
И вдруг прозрею я: на пире ни души нет!
272
ОСТЫЛАЯ ДУША
Медово-нежны небеса;
Сколь непорочна их краса,
С рыжеволосой девой схожа.
Трепещет и блестит роса.
Река в своем просторном ложе
(Стенания ольхи глубоки)
Проносит мутные потоки.
Свинцово-смутны небеса,
Как старой церкви чудеса,
Но ликов ее темных строже.
Не вспыхнет света полоса.
Река в своем просторном ложе
Потоки чистые проносит,
Как ленточки, что Берта носит.
Подобно трепетной реке
(Стенанья слышу вдалеке),
Что спит в своем просторном ложе,
Иль в лучезарном колпаке,
Или под грязною рогожей,
Душа уставилась во тьму
И безучастна ко всему.
273
ДЕСЯТИСТИШИЕ
(во время мистраля, ночью, в моей каморке)
Тысячеперстый гром! Весь дом — в аккордах ветра!
Мистраль (но не поэт) в его пробрался недра,
И что ни щель — то всхлип, как будто по струне
Слепец ведет смычком, и кажется во сне:
Ты в контрабасе спишь — о гулкие качели! —
Где спится слаще, чем когда-то в колыбели...
Как будто Кабанер затеял поиграть
(Чтоб всуе Вагнера опять не поминать)
И хрупкий инструмент озвучил поневоле,
Взяв для смычка луну, подобно канифоли.
274
ПУРЬЕР
Колокольня вековая средь листвы.
Птиц не видно, в окнах стекол половина.
В небе омут первозданной синевы.
Вод безмолвье! Зноем полнится долина!
Призрак Мария и страшная година
Примерещится вдруг в шелесте травы.
Возле вяза и бедняги с мандолиной
Три мальчишеских мелькают головы.
Старикам, сидящим молча на скамье,
Что нагрелись словно хлебец на огне,
Жар прокаливает прожитые годы.
Вот Бабе из леса тянется с подводой.
Пред викарием, незримой скрыто сенью,
В Божьем мареве колышется селенье.
275
Как уныла эта мгла сырая!
Свечка тускло светит, догорая.
Замечтался я, бездумно глядя вдаль.
Жаль, что сердце безучастно, право, жаль!
Нет ни радости, ни боли, все немило,
И надежда крылья опустила.
Слеп и глух, живу я или нет?
Не звучит любимый голос мне в ответ.
Пламя, дрогнув, клонится куда-то,
Тьмой ноябрьской комната объята.
Чей же зов мне слышится порой
Сквозь пригрезившийся мне прибой?
То душа моя — ноябрь, темно, — как странно!
Там, на отмели, одна средь океана.
276
МОЛИТВА
На самой вершине хранимой от скверны горы
В тот день безмятежный, который других нам милее,
В тот час золотой, когда плоть замирает, немея,
Когда расцветают в пустыне святые дары;
Шнуром препоясана длинным, чиста, как лилея,
Отшельница, помыслы коей святы и добры,
Прелестней любой по обители божьей сестры,
Взывает, подъятыми к небу руками белея.
Сияньем слепящим полны ее кроткие взоры,
Подобны снегам, полотну или звездному хору;
И сердцем трепещущим слышит неумолчный зов.
Средь вечнозеленых дубов необъятной равнины,
Как в цирке гигантском, зверье собралось воедино:
Раскроется солнце, в нем лик засияет Христов.
277
БЛЕДНОЕ ДИТЯ
Это палый лист блестящий,
Низко по ветру летящий,
Это месяца ладья,
Это солнца восходящий
Свет, под ним — любовь моя,
Бледный облик малолетки:
Плод, томящийся на ветке!
Ночь сойдет — взойдет, сверкая,
Мученица дорогая,
Та, что ярче лишь цветет,
К бледности своей взывая,
И душе — ее восход,
Как заря с луной впридачу
Странствующим наудачу!
В этом личике искрится
Чистый свет отроковицы,
Дух скитальческой поры.
Это голос темнолицей
Матери и взгляд сестры.
И мою судьбу пытает
Та, что бледностью блистает!
ДОКТРИНА ЛЮБВИ
1879—1881
МОЛЕНИЕ
Мой Иисус, младенец, в яслях спящий,
Любовь к тебе в груди растет щемяще, —
Дитя любви, на землю нисходящей.
Мой Иисус, вошедший в Божий храм,
Смиренно внемлю я твоим речам,
Ты — отрок, благодать дарящий нам.
Мой Иисус, в извечном одеянье, —
В нем отблеск моря и зари сверканье:
Не меркнет красок утренних сиянье!
Мой Иисус, работник-чудодей,
Меня в работе укрепи моей,
Избавь от скверны низменных страстей.
Мой Иисус, мудрец новозаветный,
Ты златом притч осыпал род наш бледный;
Прими стихи мои — обол мой медный.
Мой Иисус, ты пролил кровь, она
В вино причастия претворена;
Да не вотще возжажду я вина!
Мой Иисус, ты путь прошел тернистый
И, смерть поправ, предстал во славе чистой;
Твой свет да воссияет в сердце — истый!
279
ЧЕЛОВЕК
Больницы узник, пациент тюрьмы,
Ты, чьей печалью полон белый свет,
Ты и в полях оставил горький след;
Ты, спящий, вызываемый из тьмы,
На чьем пути таится Смерть — приют,
Где слезы свеч и жесткий одр сдают, —
Ты устаешь, ты стонешь каждый день,
Пока не скажешь: «Ни к чему нести
Живую душу — лишний груз в пути!»
Забыв, что дал Господь тебе сирень,
Ты душу рад извергнуть, сжечь дотла,
Чтобы тебе любовь не в труд была.
Тебе подарит путь удобный твой
Беду и одиночество в удел;
Ты — спеси брат, сын хладнокровных дел,
С резонами набитой головой —
И совесть угасает, онемев,
В часы, когда гремит небесный гнев.
И если ты такой ценою сыт
И мирно спишь, избрав тепло и тьму,
Что ж, подчиняйся знанью своему;
И если ум твой вдребезги разбит
Самим собой — ему послушен будь,
Как Вечный Жид, верши свой жалкий путь.
Без сердца весел, без души богат,
Подвластен телу, стань свиреп и дик,
Да будет твой всегда жестоким лик.
280
Но если ты растишь в себе распад
И подступает скука — спесь уйми,
Задумайся, в ладони лоб зажми;
И если в лязге сабель и цепей
Не встретил ты средь горя и беды
Любви приюта и конца вражды
И посох стерт и слаб в руке твоей,
Слепой с глухою на плечах, — под ней
Сгибаться с каждым шагом все трудней;
И коль дитя в тебе еще живет,
И первородный грех не позабыт,
Скажи: «Быть может, мраком я покрыт?»
Скажи: «Царем я мнил себя, илот!»,
Чтобы, как брату птицы, жизнь дала
Тебе души и сердца два крыла!
И легкий груз поднять сумеешь ввысь —
Дитя, сестру, подругу или мать, —
Как ангел может гору поднимать.
Тогда дорогой долгой насладись:
Твой голод тих, и чужда суета,
Вкушай и пей — душа твоя чиста!
281
СЛАДОСТРАСТИЕ
Страсть, сердцеедка, златом душ торговка;
В романах ты под маскою любви
Скрывать оскал свой научилась ловко.
Ты бродишь, нечестивая, в крови
Ловласа, Федры, Цезаря, Медеи;
Ты — всем палач, кого ни назови!
Твой похотливый сын жил на Капрее;
Тиранка, ты терзала плоть его
Стрел Севастьяновых стократ острее!
Всю ночь свое справляешь торжество
В таверне грязной, кабаке, притоне,
Постыдных, пьяных оргий божество.
Всегда на страже, начеку, в погоне,
В засаде под покровом темноты,
В чуть слышном вздохе, в любострастном стоне;
Лисенком юного спартанца ты
Когтишь людей; кошмаром сновидений
Приходишь из бездонной черноты.
И таинство духовных озарений,
И разум, что Господь нам даровал,
И слезы чистые в часы молений,
И грезы отроков, их идеал, —
Всё, всё осквернено твоим дыханьем,
Весь Божий мир твоей добычей стал.
Ты алчешь наслаждения страданьем,
Желанье пробуждаешь у юнцов —
Они тебе внимают с содроганьем,
282
Ты отнимаешь ум у мудрецов.
А храбрецы? — берешь без боя в плен их,
Лишь пальцем поманишь, не тратя слов.
Стремишься пуритан прельстить надменных,
Но для тебя закрыта их душа,
Тебе не ведать дум их сокровенных.
Тюремщица, проходишь не спеша
По камерам, глуха к мольбам, к упрекам, —
За толпы жертв не дашь ты и гроша.
Кутила, в погребке, на бочке боком
Сидишь, горланишь песни, пьешь вино
Да притчи изрекаешь ненароком.
Жрешь все подряд, тебе немудрено
Весь мир пожрать; ты столь же ненасытна,
Как смерть, и смерть с тобою — заодно.
Все нипочем! Лишь скалишься бесстыдно,
А то еще и проповедь начнешь
Об умерщвленьи плоти, о ехидна!
Ты возвещаешь, что любовь есть ложь.
Ты прибегаешь, подлая, к злословью.
Ты у любви мечты ее крадешь...
Но ты лежишь во прахе пред Любовью!
283
БРАТСТВО
Брат, бедный нищеброд, идущий с песней в ночь,
Я возлюбил тебя, как небо любит ночь.
Брат, понукающий быков, что пашут землю,
Я возлюбил тебя, как нива любит землю.
Брат, для целебных вин растящий виноград,
Я возлюбил тебя, как лозы — виноград.
Брат, делающий хлеб, в печи пекущий тесто,
Я возлюбил тебя, как корка любит тесто.
Брат, ткущий полотно, сшивающий сукно,
Я возлюбил тебя, как любит шерсть сукно.
Брат, чей корабль летит, распарывая волны,
Я возлюбил тебя, как море любит волны.
Брат, повелитель струн, любой берущий звук,
Я возлюбил тебя, как струны любят звук.
Брат, перед Господом яви всего себя
И брата возлюби, как самого себя.
284
ЦЕЛОМУДРИЕ
О Целомудрие! О Чистота!
В Ее очах небесных — свет лучистый,
Благоуханны, как цветы, уста.
Она сердца на путь наставит истый
И души, как сестер, соединит,
В Ней — благость и смирение Пречистой.
Она — цвет Красоты. Она — гранит.
Постичь суть мироздания сумела
И в сердце милость Божию хранит.
А страсть над розою глумится белой,
Цвет обрывает, зависти полна,
С ухмылкой гнусное свершает дело.
Взрастила розу черную она,
Зловонную — на радость мухам шалым.
Хлеб страсти — пресен, а вода — грязна.
В рассветный час и на закате алом
Восславим Чистоту — сей дар святой,
Что Иисус дал сирым нам и малым.
Вступив со зверем плотской страсти в бой,
Мария Магдалина победила
В одеждах, воссиявших белизной.
Без Чистоты и жизнь сама постыла,
Кто сердцем чист — тот царь, кто грешен — раб.
Власть мудрым целомудрие вручило.
О мудрость! Неуч, как младенец слаб.
Но днем не будет мудр, кто ночью блудит;
Помочь тут и Сорбонна не смогла б.
285
Мудр истинно не тот, кто здраво судит,
Но тот, кто с Красотою обручен,
В ком Божье целомудрие мысль будит.
Коль разум целомудрен — правит он
И укрепляет нашу веру в Бога;
И не свободен, кто во тьме взращен.
Восславим Чистоту! Вождей немного
Таких, как Цезарь, было; но пред Ней —
Что Цезарь? Нищий, на котором тога.
Мир — клетка, диких полная зверей,
Но укротительницею отважной
Она к ним входит в благости своей,
Дверь закрывает, слышит вой протяжный
И мерзких тварей зрит перед собой.
Погибнет мир, коль гибель Ей, бесстрашной.
Но нет, не властна смерть над Чистотой.
Так Даниил был брошен в ров со львами,
И Богом был спасен, и встал живой.
Долиною, украшенной цветами,
Идите вслед за Ней, душой чисты, —
Как псы идут вослед за пастухами.
Что зло? Химера нашей слепоты,
Болот в ночи нечистое дыханье.
Растает зло под солнцем доброты.
Пронзает нашу тьму Ее сиянье,
Средь нас, безмолвных, лишь Она поет,
Ее уста струят благоуханье,
В Ее очах — свет, льющийся с высот;
И людям — тварям злобным и жестоким —
Она любовь небесную несет.
286
Мир дарит и халупам кривобоким,
И позолотой блещущим дворцам;
Всех единит нас помыслом высоким.
К лавровым равнодушная венцам,
Она легко повсюду побеждает,
Не прибегая к стрелам и мечам.
Жизнь принимать, как праздник, побуждает;
Она смеется, излучая свет,
И своей воле всех нас подчиняет.
Без Чистоты величья мира нет.
287
ЛЮБОВЬ К ЛЮБВИ
I
Как не любить любовь? Ту, что так грезит нежно, —
Цветок зажат в губах, цветами полон взгляд —
Вы жаждете ее своей весной мятежной,
Вам к старости ее столь дорог аромат.
Любите ту любовь, что на холстах сияет
Под небом Греции средь ветреных харит,
Ту, что с самих небес покровы совлекает,
И ту, что так сердца бессмертные язвит.
Любите ту любовь, чьи тихие моленья
Под сводами слышны в глухой вечерний час,
Ее зовете вы в безмерном утомленье,
Лишь ей дано понять и убаюкать вас.
Ту, что в юдоль греха нам ниспослал Спаситель,
Ту, что слепа, но бдит со светочем в руках,
Ту, что приходит в снах, как ангел и хранитель,
Ту, что так ждет от нас любой могилы прах.
Ту, что свой род ведет от века золотого,
Когда прекрасный Бог, неуловим и смел,
Лобзанье, мотылька воздушнее ночного,
Психее на устах тайком запечатлел.
Как нужен этот Бог земле неутоленной,
Его весь род людской в своих мечтаньях звал,
И в поисках души, скиталец сокрушенный,
Стенал он в струнах арф и с ветрами рыдал.
Он возвращается; заря его напева
Уже пронзает мрак, что мир собой покрыл,
Хранит он мудрецов, за ним ступает Дева,
Вот-вот раздастся звон его слепящих крыл.
288
Тот сон, что поутру с век женщины слетает,
Есть этот Бог. Аккорд, гудящий средь полей,
Есть этот Бог. Шутя, он флаги в жгут сплетает
На острых шпицах крыш и мачтах кораблей.
В палатках бранных он, о нем пылит дорога,
И тайны им полны, и всякий громкий крик,
Львы, глядя на звезду, сего в ней видят Бога,
О нем и щебет птиц, и волчий грозный рык.
Стань он плодом, дадут ему деревья имя,
Стань влажным мхом, всплакнет о нем в ручье вода,
Рассвет извечно ждет, чтоб чарами своими
Он темноту и мрак развеял без следа.
Он близок, и грядет день радости и смеха,
Любите же любовь! Долой печаль и страх!
Гремя по всей земле, пускай восславит эхо
Любовь среди пустынь и в людных городах!
Любовь среди холмов и в царственных лилеях!
Любовь в просторах волн, любовь в любых словах!
Любовь, что шлет зефир, весь белый свет лелея!
Любовь в напевах флейт, любовь в святых мольбах!
Любовь у всех в груди, на всех устах влюбленных!
Любовь во всех руках, любовь во всех глазах!
Любовь во всех сердцах, любовью распаленных!
Любовь, любовь во всех любовных голосах!
Любовь на площадях — прочь, городские стены!
Любовь в полях — восславь ее, рабочий люд!
Любовь в монастырях — взмой, ангел белопенный!
Любовь в застенках — пусть замки с темниц спадут!
II
Но вы и ту любовь любите, что ужасна,
Что в искуплении грехов заключена,
Чьи раны на кресте кровоточат всечасно,
Чьи руки так хотят обнять все племена.
10 Проклятые поэты
289
АФОРИЗМЫ
♦
Истину возлюбить —
Возлюбить в своем сердце наяду белейшую.
А художник с усмешкой раскрашивает ее.
♦
Без благости Господней сердцу света не познать.
*
Подчас гениальность — это лепет ребенка.
*
Сколь часто озлобленный человек — это просто
несчастный.
Будьте же милосердны, простите его. И Бог вам воздаст.
*
Господь! Ведь ты на нас не зол?
Пусть Доброта усадит нас за стол —
Раздаст нам всем и хлеба, и вина.
♦
Не насмехайтесь, богачи, над Божьим словом;
А вы, в златых венцах, не забывайте о венце терновом.
♦
Дивит нас давних песен красота;
Найду ли в пользу новых аргумент?
Нет лиры у меня; мой инструмент
Был вырезан из Божьего креста.
290
♦ ♦ ♦
Уметь любить. Любить. И коль слова не лживы,
То души страждущие в этой книге живы.
ВАЛЕНТИНКИ
1885—1887
ВСТРЕЧА
Вы оперлись рукою правой
На левую мою... не лгу:
Люблю я это место, право, —
Кафе на Левом берегу,
Над самой Сеною, в каштанах;
Там кто-то распевал романс —
Так было... при ландскнехтах пьяных;
Вы привели с собой Клемане.
Вы были в шляпке... слишком новой,
Цвет ленты — рыже-золотой.
В цветочек платье, крой суровый —
Наряд удобный и простой.
На вас был черный плащ, похоже...
Иль пелерина? Вроде, да...
И были вы — прекрасны... Боже!
Что нас могло свести тогда?
Я — только что из Палестины,
Заморский гость, ни дать ни взять, —
Но пилигримом Пелерины
Мне захотелось тут же стать.
Я воротился из Сиона,
Зубчатым поклонясь стенам,
292
Чтоб, веруя, припасть влюбленно
К твоим божественным стопам.
Болтали мы... мне все открылось —
И голос твой, и яркий рот,
Как ты на стол облокотилась,
Как гибок стана поворот;
Ладошка нежная — как странно —
Вот-вот покажет коготки;
О, эти пальцы мальчугана —
Им не пристали перстеньки;
Я млел пред вашими глазами —
Душа в них обрела простор;
Король потупится пред вами,
Но вы не склоните свой взор.
Величественно-грозовые
Глаза царят — им равных нет...
Зеленые? Иль голубые?
Меня слепил их чудный свет.
Ботинок узкий отыскать я
Пытался — но, увы, не смог:
Вы ножку спрятали под платье —
О, женственности скрытый бог!
Была в твоих речах бравура,
И, побеждая без конца,
Прелестным ротиком Амура
Пригубливала ты сердца.
Ту улицу, где, без сомненья,
Ковчегу место бы нашли,
Предвидя ангела явленье,
В честь патриарха нарекли.
О, кабачок любви! Не прочь я
Представить в красках кубок тот,
Что осушил июньской ночью
В тот, восемьдесят пятый год.
293
СТАТУЯ
Средь статуй, что дарят по праву
И римлянам и грекам славу,
Я выбираю лишь одну,
Шлифую мрамор белоснежный
И торс ее поставлю нежный,
И с постамента пыль смахну.
Вот эта милая головка,
Что возвышается так ловко,
Вот шея — взгляд останови!
Она для любящего взора
Колонна дивного собора,
Зовется он — Собор Любви!
А вот два возвышенья — это
Грудь, что не раз в стихах воспета,
Легко очерчена она
И вся трепещет, как живая,
Дыша, вздымаясь, опадая,
Как буря, что усмирена.
Вот две кувшинки белоснежных,
Две маленьких ладони нежных,
Им позавидует Эрос,
Вот бедра — в них бушует пламень
Ужели это только камень,
Которым славится Парос?
А вот живот — такое чудо! —
Как чаша мощная: оттуда
Дитя является на свет...
И ноги стройные восславишь,
Достойные пера и клавиш,
Воспел их не один поэт.
294
Как Клеопатра знаменита,
Как лавром, славою увита,
Вот Женщина — прекрасна всем!
Пленялись ею и любили,
И не из камня сотворили —
Из жестов, музыки, поэм.
Как варвар, я вперед бросаюсь,
И в мраморную плоть вгрызаюсь,
Рублю мечом... и грудь... и стан...
А через год ее восславлю,
На белый постамент поставлю,
Чтоб отдал дань ей Ватикан.
295
О ЦВЕТЕ ВОЛОС
А вы брюнетка, но блондинка,
Нет, вы блондинка, но брюнетка...
Ужель попала в глаз соринка
Иль потерялася лорнетка?
О нет, я не лукавлю с вами
И не играю фразой точной,
Блондинка с черными кудрями,
Брюнетка с кожею молочной.
И все ж произошла заминка,
Меня сразили шуткой меткой:
«Коль ваша милая — блондинка,
Она не может быть брюнеткой».
Взошла луна, качнулась ветка
Чуть удивленною морщинкой:
«Коль ваша милая — брюнетка,
Она не может быть блондинкой».
Я спорить с вами не намерен,
Ужели наяву я грежу?
Я сам, признаться, не уверен,
Когда я прав, когда я брежу.
То с локоном блестящим, темным,
То с золотистым, неуемным,
Она брюнетка с взглядом томным,
Она блондинка с видом скромным.
И если даже под сурдинку
Вы, как случается нередко,
Ну ладно, скажете: блондинка,
Я с вами соглашусь: брюнетка.
296
В неразберихе и сумбуре
Могу добавить для порядка,
Что в этой темной шевелюре
Есть светло-золотая прядка.
Я повторю: она блондинка,
Да говорю же вам: брюнетка.
Ах, мне попала в рот смешинка,
И я смеюсь над вами едко.
Моя вина ли, в самом деле,
Что так призывно и пьяняще
Душа трепещет в этом теле,
Как солнечные блики в чаще.
297
БЕЗУМЕЦ
Пусть я безумец, горя мало,
Что я рассудком поврежден —
Мне вдосталь дури перепало,
И я дурил не раз, бывало,
С тех пор, как... помереть рожден.
Безумец я! Чего не сможет,
Мадам, вдруг отмочить дурак!
Ворвется с воплем, растревожит,
А то... и руку вам предложит —
Что отвечать ему, и как?
Ведь он — безумец: все простится
Глупцу, коль невпопад сболтнет;
Тут, право, лучше отшутиться,
Сердиться — значит впрямь забыться!
Куда вас это заведет?
Ведь он — безумец. Как ни худо,
Но, если он средь нас терпим,
Смирен, покладист — просто чудо,
И нос не путает покуда
С картошкой — мы его простим.
А я — безумец, нет секрета,
Проспали новость вы, мадам, —
Как некто выразился где-то;
Но дорога мне придурь эта,
Ее за ум я не отдам.
Будь я в уме — судите сами!
Не посещал бы я пиров,
Не пожирал твой бюст глазами;
Тогда б меж впалыми щеками
Мой нос торчал — из-под очков.
298
Но я — безумец! Я танцую,
Стучусь в окошко бытия,
Выстукивая дробь впустую,
И — повториться я рискую —
Безумцем быть — судьба моя.
Мне все твердят: — Причудник редкий!
Какой же вы несете вздор!
И для чего с любой кокеткой,
Блондинкой или же брюнеткой,
Вести подобный разговор? —
Так знайте же — мне нет закона!
Не исцелят меня и впредь
Ни Мудрость, что бубнит с амвона,
Ни сам Всевышний, ни Сорбонна —
Безумцем жажду умереть.
Так и умру, закоренелый
Безумец — мне один исход,
Ведь и сейчас... Что ты ни сделай —
Я без ума от плоти смелой,
Душистой, словно спелый плод,
От поступи живой и вольной —
Да, я любовью обуян!
О, поворот бедра фривольный —
Он нам внушает страх... подпольный,
Как перед казнью — барабан.
Я без ума от ножки бравой,
За ней — хоть в пекло, но с тобой,
Нет — в рай: обмолвился я, право...
Любуюсь той, что мыслит здраво,
Жалею — скорбного главой!
299
СИДР
Я б осушил без оговорок
Такого сидра добрый литр,
К тому ж он твой, тем мне и дорог —
В простом стекле прозрачный морок,
Рассвет на Севере — твой сидр.
То сидр Корнеля — светлый, пылкий;
Не путать: сидр — не то, что Сид!
Явился первый из бутылки,
Второй же, в каске на затылке,
Покинул свой Вальядолид.
То сидр отважного Гийома —
Отважнее нормандца нет:
Он башни герцогского дома
Украсил перьями шелома
Нежней, чем яблоневый цвет.
Ах, яблони в плодах тяжелых!
Вид недурной, скажу я вам.
И мнится сад в приморских долах,
Песок, виденье ножек голых,
Мужчины в море — вновь я там...
В плоды влюбиться мудрено ли?
Румянец их победно ал,
Съешь пару яблок или боле —
Не обжираясь ими вволю,
Никто детей не зачинал.
Что с человечеством бы стало
Без яблок? Стыли бы сердца...
И твой отец их съел немало,
И мать моя их обожала —
Не зная меры, без конца.
300
Блажен сок яблони чудесный,
Таящий в хаосе ветвей
Авранша сидр, напиток местный,
Что распивают в день воскресный
По кабачкам земли твоей.
Блаженны ветви, что питают
Плоды — пусть минет их недуг,
Пусть завязи не опадают —
Не наши ль яблони рождают
Пьянчужек славных и пьянчуг!
301
ПУДРА
Как снежный кокон опустился
На землю зимнюю опять,
Так черный локон превратился
В седую старческую прядь.
Я над старинною гравюрой
Уснул, иль бодрствую пока?
Под белоснежной шевелюрой
Такая юная щека.
Легка походка, гибко тело,
Морщинок и в помине нет,
Но волосы белее мела,
Белей, чем яблоневый цвет.
Жду откровенного признанья,
Однажды ты ко мне придешь,
В напиток юного желанья
Ты опыт зрелости прольешь.
Пленительная героиня
Легенд о веке золотом,
Ужели ты сама богиня —
Минерва со стальным щитом?
Ты в сердце, полное томленья,
Стучишься, и молю, пролей
В напиток мудрого смиренья
И неги опыт и страстей.
И молодостью взгляд лучится
Под шевелюрой мудреца,
Рой белых бабочек кружится,
Как нимб у юного лица.
302
Коль не любовь, так отраженье
Любви мне подарили вы,
Полна премудрого смиренья,
Как седовласые волхвы.
Но в красках старости пригожей
Скрывается весна сама,
Так кошка прячется в прихожей
И точит коготки ума.
О вы, пленительные маски
Преклонных лет! Готовьте пир!
Мешая в тигле страсть и ласки,
Варю любовный эликсир.
303
ДУША
Как бедняга-изгнанник из светлого рая,
Я ушел от тебя в одиночество, в ночь,
Но ведь то, что любовь сотворила былая,
Даже времени бегу разрушить невмочь.
Каждый вечер, когда засыпаешь ты, лежа
В одинокой постели, теперь мне чужой,
Наши губы вдали друг от друга — и все же
Провожу свои ночи я рядом с тобой.
В бесконечном и праздном гулянье, в котором
Всем глазам я открыт и у всех на виду,
Я беспечным кажусь одиночкой-фланером —
И однако я рядом с тобою иду.
Жизни наши сплелись, торжествуя, горюя, —
Так встречаются нити, плетя полотно, —
Неустанно твоими глазами смотрю я,
И твоими мне мыслями думать дано.
Я советуюсь вечно с тобой — говоря ли
Или делая что-то, молчанье храня,
Ибо верю в своей одинокой печали,
Что ты видишь меня, что ты слышишь меня.
Вижу губы твои с чуть заметной улыбкой,
Глаз огромных сиянье, глядящих в упор,
И в ночи одинокой, безрадостной, зыбкой
Бесконечный с тобою веду разговор.
Да, я знаю, что это мираж — никогда ведь
Ясновиденья не было, нет и теперь;
Дорогая, пойми, хоть и трудно представить,
Все равно это правда, и ты мне поверь.
304
Вспомни те времена, когда вместе мы были
И подвластна нам прихоть любая была,
Ты, покорная страстной настойчивой силе,
В поцелуе бесхитростном мне отдала,
Отдала свою душу легко и открыто;
Улетел он, увы, поцелуй тот ночной.
Но с моею душою душа твоя слита,
И навеки она неразлучна со мной.
305
ПОЦЕЛУЙ
Как город, что ненастным днем
Все фонари зажжет, чаруя,
Так сердце вспыхнуло огнем,
Я жажду, жажду поцелуя.
Как сладостно к губам припасть
С лобзаньем нежным, кровь волнуя,
В том поцелуе — неги страсть,
О как я жажду поцелуя!
Ты ветра буйного порыв,
Что над землей летит, ликуя,
Ты страстный, колдовской призыв,
О да, я жажду поцелуя.
Отрада губ — его вкушать,
Как нежный плод вкушать, смакуя,
Дарить его иль отвергать —
Я жить хочу для поцелуя.
А поцелую все ж царить
В том сердце, что стучит, ликуя,
Но — отвергать или дарить —
Пусть я умру от поцелуя.
306
ЛЮБОВЬ
Мне все невзгоды нипочем,
Ни боли не боюсь, ни муки,
Ни яда, скрытого вином,
Ни зуба жалящей гадюки,
И ни бандитов за спиной,
И ни тюремной их поруки,
Пока любовь твоя со мной.
Что мне какой-то костолом,
Что ненависть мне, что потуги
Корысти, машущей хвостом
Угодливей дворовой суки;
Что битвы барабанный бой
И сабель выпады и трюки,
Пока любовь твоя со мной.
Пусть злоба черная котом
Свернется — не сверну в испуге,
Неотвратимым чередом
Приму несчастья и недуги;
Чисты душа моя и руки,
И что мне князь очередной
И что мне короли и слуги,
Пока любовь твоя со мной.
Посылка
Тебе, возлюбленной, подруге,
Клянусь: бессилен бог любой
Мне приказать: «Умри в разлуке!» —
Пока любовь твоя со мной.
ПРОЗА
МАЛЕНЬКАЯ БАРОНЕССА
Как-то вечером прошлым месяцем в час ужина я по-
встречал на Итальянском бульваре своего друга Рауля;
рукопожатие, привычные банальности.
— Как поживает баронесса? — поинтересовался я.
— Маленькая баронесса? Не знаю. Теперь известия
о ней надо спрашивать не у меня.
— Что так?
— Вчера я виделся с нею в последний раз. Уф-ф!
— Серьезно?
— Чего уж серьезней.
— А причина?
— Причина? Черт побери, да проще некуда: она на-
водит на меня скуку, раздражает, надоела.
— Хлыщ!
— Пусть хлыщ, если тебе угодно. Но что ты хо-
чешь? Знал бы ты, что такое любовь, которую не разде-
ляешь; страшнее муки мне и не вообразить. Господи
боже мой, тем более ее любовь! Если бы эта женщина
просто любила, так нет: она тебя боготворит, она тебе
поклоняется, она питает к тебе возвышенные чувства...
какое-то пугающее исступление, неусыпная ревность,
наконец, весь арсенал классической страсти. Она пыта-
лась сделать так, чтобы все было безумно красиво, а вы-
шло безумно надоедно.
— Неблагодарный!
— Возможно, и неблагодарный, но что такое благо-
дарность в любви? Будем откровенны: тут либо лю-
бишь, либо нет.
308
— А ты понимаешь, что, уйдя, ты кого-то сделаешь
счастливым: того, кто тебя заменит при ней?
— Господи, конечно, и это, наверно, единственное,
что меня немножко грызет... Даже не знаю почему.
— О, да ты становишься ревнивым. Это совершен-
но точно.
— Да полно.
Он расхохотался, и тут мы подошли к «Петеру».
Мы весьма весело поужинали, и Рауль продолжал
откровенничать полубеззаботным тоном. Но за десер-
том он помрачнел и с меланхолическим видом частыми
мелкими глотками стал прихлебывать вино.
— Что с тобой?
— Со мной? Ничего... хотя да... Буду откровенным
до конца. Я бросил ее, верно? Казалось бы, чего же луч-
ше. Боюсь только, действовал я слишком грубо. Бедная
баронесса!
— Ты до того простодушен, что чувствуешь себя
виноватым?
— Я должен все исправить. Сегодня уже слишком
поздно, но завтра... Я вернусь к ней и... да, так я и сде-
лаю.
Мы расстались. Прощаясь с Раулем и видя его за-
думчивость, я посоветовал ему:
— Отправляйся к ней прямо сейчас, в таких делах
никогда не бывает поздно.
— Вот еще! — бросил он.
Больше месяца я нигде его не встречал.
А вчера в Булонском лесу кого я вижу в двухмест-
ной карете? Рауля и маленькую баронессу. Прямо-таки
два голубка.
Утром Рауль явился ко мне.
— Мы помирились навеки! — радостно возгласил
он. — И ты видел нас вместе.
— Рассказывай.
— Ну так вот, я заблуждался, я любил ее.
— А-а...
— Да, любил, сам не зная о том.
— И как же ты узнал?
309
— А вот так. На следующее утро после того ужина я
помчался к ней. Нахалка горничная преградила мне до-
рогу.
— Сударь, вы, вероятно, к мадам? А ее нет, она
уехала.
— Уехала! Как это понимать?
Решив, что это мистификация, я решительно рас-
пахнул дверь и устремился в спальню, к величайшему
изумлению двух слуг, которые, пользуясь отсутствием
хозяйки, болтали и громко смеялись, развалившись в
креслах.
Я сунул горничной луидор.
— Куда уехала мадам?
— Она сказала: на Лионский вокзал. А дальше — не
знаю.
Я понял, что настаивать бесполезно; нельзя было
терять ни минуты: поспешно сделав кое-какие приго-
товления, я покатил в Лион.
В вагоне у меня была бездна времени, однако я даже
не пытался проанализировать, что же во мне происхо-
дит, — такой лихорадкой, таким желанием увидеть ее
был я охвачен. Что это — сожаление, досада или нечто
другое? Я не знал, да и знать не хотел. Я хотел одного —
снова увидеть ее, вот и все.
В Лионе я обегал весь город, заходил во все гости-
ницы. Никаких следов баронессы!
Я вспомнил, что в Гренобле у нее есть родственни-
ки, она мне говорила про них. Я вскочил в гренобльский
поезд.
В Гренобле опять никаких следов. И тогда я при-
нялся объезжать Францию, носясь, мчась, крутясь, как
волчок, под ударами кнута непреодолимого желания,
которое постепенно становилось мне все яснее. Я побы-
вал в Бордо, который ей очень нравился, в Баньере, где
она провела прошлый сезон, в Ницце, ее самом люби-
мом после Парижа городе. Завтракал я в одном городе,
обедал в другом и никогда не ночевал там, где обедал. В
течение месяца в гостиницах многих городов видели
господина, который с мрачным видом заходил, задавал
310
таинственные вопросы, ел, в отличие от остальных по-
стояльцев, без всякого аппетита, а ночью, вместо того
чтобы спать, шумно расхаживал по номеру. Я ведь ее
любил, наконец-то я это понял, любил безумно. Мне все
время чудилось, будто она насмешливо улыбалась,
обернувшись ко мне лицом, на котором словно написа-
но: «Глупец! Попытайся теперь меня заслужить!»
Так и не найдя ее, я вернулся в Париж в полном
унынии, смирившись с ужасной мыслью, что остается
только ждать ее возвращения. И там совершенно слу-
чайно узнал, что она уже несколько дней в Ницце, куда
тотчас и ринулся. Я был, наверное, страшно бледен, ког-
да предстал перед ней, потому что она улыбнулась. Я
просто спросил ее:
— Вы еще любите меня?
Она взглянула на меня с затаенной радостью побе-
дителя. И ответила вопросом:
— А вы стали любить меня хотя бы немножко?
— Разве вы сами не видите, жестокая? Ну почему,
почему вы уехали?
— Потому...
И она лукаво улыбнулась. Я опустил глаза.
— Это вам наука, как тяготиться мной, — сказала
она, — а главное, не пытайтесь повторить, прощения
вам не будет.
Растерянный, полный раскаяния и надежд, я не
знал, как себя вести.
Она бросилась мне на шею.
УЛЫБАЮЩАЯСЯ
Жила-была девушка, очень красивая, но очень хо-
лодная.
Мало-помалу все подруги отдалились от нее из-за
ее холодности, но так как многие завидовали ее кра-
соте, то когда ей передавали их недобрые речи о ней,
она обыкновенно спокойно отвечала: «Это они от за-
висти».
311
Случилось так, что бедный юноша, волынщик из
соседней деревни, объяснился ей в любви. Никто бы не
сказал, что он не достоин ее руки. Да, он был беден, од-
нако и она была не богаче его, но он достаточно хорошо
знал свое ремесло, чтобы заработать им на жизнь. При-
том он обладал приятной внешностью — красивые чер-
ные глаза, чудесные волосы, наряд из бархата, яркие
гетры, цветные ленты на шляпе. Ко всем его знакам вни-
мания красавица оставалась холодно безразлична и пре-
зрительно отвергла его.
Но все же в одно прекрасное утро она вступила в
церковь в белом платье со множеством воланов, чудес-
ными украшениями и большим букетом, приколотым на
груди, с изящным веночком из флердоранжа на голове, в
палевых атласных башмачках, и те, кто видел, как она
шла по проходу к алтарю, не могли прийти в себя от вос-
хищения. Да только выходила она за уродливого вдовца,
у которого можно было пересчитать все волосы на голо-
ве. Зато это был один из местных богатеев, хозяин лав-
ки, где можно было купить, чего только душа ни поже-
лает, — от колониальных товаров до лекарственных
снадобий.
Свадьбу справили, повеселились, и она встала за
прилавок, где стояла, как приклеенная, целыми днями. В
ней сразу же проявилась коммерческая хватка, хитрость
мелкой торговки, что вполне естественно для женщины,
совершенно лишенной чувствительности. Кончик ее
носа как-то неуловимо заострился и, казалось, тянулся к
деньгам, словно от них исходит некий особый запах, а
пальцы вытягивались, ползли по прилавку и с порази-
тельным проворством хватали на лету монеты.
Но, несмотря ни на что, она оставалась красавицей,
и красота ее привлекала покупателей с утра до вечера.
Лавка никогда не пустела. Едва покупатель входил в
дверь и до тех пор, пока он не покидал лавку, она все
время улыбалась ему. То была расчетливая, продажная,
фальшивая улыбка, и у того, кто угадывал ее суть, воз-
никало ощущение, будто ледяной ветер пронизывает его
до самого сердца.
312
Улыбка стала для нее настолько привычной, что,
когда однажды в лавку зашел волынщик что-то купить,
она улыбнулась ему, как всем прочим покупателям, и он
печально и серьезно спросил ее:
— Зачем вы улыбаетесь?
Он вышел, а она продолжала улыбаться; он был, на-
верно, уже далеко, а она все улыбалась, и притом сама
того не желая. В лавке, кроме нее, не было никого, так
зачем же ей улыбаться? Она забеспокоилась. Подбежала
к зеркалу, посмотрела, и ей стало не по себе. Улыбка все
не сходила у нее с лица, и тут она перепугалась. Отчаян-
ным голосом, каким зовут на помощь, она крикнула
мужа. Тот прибежал, но, увидев ее улыбку, решил, что
она разыгрывает его, и пробурчал, что «не любит таких
шуток».
Тут ей стало ужасно стыдно; она не посмела открыть-
ся мужу, вывести его из заблуждения. Да и как объяс-
нить столь невероятное происшествие? Она смирилась,
поначалу предположив, что, может быть, ее покарали
таким необычным образом, но потом решила, что про-
сто стала жертвой галлюцинации. Однако, вернувшись
за прилавок, она продолжала улыбаться — постоянно,
упорно все время улыбаться, как будто чья-то незримая
рука нарисовала на ее лице любезную гримасу, как буд-
то эта пустая улыбка навечно пристыла к ее губам. Не-
счастная, она чувствовала, что никакое сильное горе,
никакая серьезная радость — счастье ведь тоже бывает
серьезным — не способны растопить ледышку ее серд-
ца, которая поднялась теперь до самых уст. И с отчаяни-
ем в душе она смирилась с этой своей улыбкой.
В самом начале этой редкостной болезни репутация
ее немножко улучшилась, ее перестали обвинять, как
прежде, в холодности; она старалась, чтобы ласковость
ее слов и мягкость обращения соответствовали выраже-
нию лица. Ей удалось сойтись с некоторыми соседками,
и те отныне упоминали ее имя только с самыми лестны-
ми эпитетами. Но однажды одна из них прибежала к ней
вся в слезах и сообщила о смерти своих отца и матери,
которых разом убило молнией.
313
— Какой ужас! — воскликнула она с улыбкой.
Соседка больше никогда не заходила к ней, и в
округе распространился слух о ее жестокосердии.
А она по-прежнему не смела никому открыться
и молча страдала в одиночестве. Если бы еще она бы-
ла способна заплакать! Она без конца думала об этом,
старалась, подобно обиженному ребенку, вызвать сле-
зы, но, видимо, их источник иссяк в ней. Правда, однаж-
ды вечером, когда она сидела у постели умиравшей
матери, из ее запавших из-за навязчивого желания за-
плакать глаз выкатились две непритворные слезы, но
тут же исчезли в веселых морщинках дьявольской улыб-
ки. А спустя два дня прохожие могли видеть сквозь
окна, как она, все такая же улыбающаяся, несмотря на
черное траурное платье, стоит за прилавком около ве-
сов и, машинально нажимая на чаши пальцем, раскачи-
вает их.
Улыбающаяся (так прозвали ее в деревне) жила
еще долго и молча несла, не смея никому пожаловать-
ся, бремя проклятой жизни. Она предпочитала сидеть
дома взаперти, но все-таки посещала церковь, надеясь
этим умилостивить небо, и каждое воскресенье все
видели, как она идет по улице, бледная, в темном чепце,
но неизменно улыбающаяся, — она улыбалась ветру
и снегу, дождю и солнцу, радостным сценам и печаль-
ным событиям, дружественным взглядам и равнодуш-
ным лицам, улыбалась безучастно, словно портрет на
холсте.
Наконец Господь Бог положил конец ее позору: она
умерла. Но когда ее тело внесли в церковь в открытом
по местному обычаю гробу, все набожные души ужас-
нулись ее улыбке, которая не покинула ее вместе с
жизнью. Ибо то была не улыбка блаженства, которая
иногда остается после кончины на устах людей святой
жизни, духовников и девственниц, но ужасная печать
вечного проклятия.
Улыбающаяся и особенно ее смерть произвели
большое впечатление на воображение простосердеч-
ных обитателей той деревни, о чем свидетельствует
314
полустертая эпитафия, которую мы прочли на старин-
ном каменном кресте на кладбище, где она была по-
хоронена:
Молите Бога, чтобы ей
Не довелось сгореть в аду,
Чтоб донести она смогла
Улыбку к Страшному суду.
ПАРИЖСКИЕ ЗАМЕТКИ
I
Она — Незнакомка.
Мадам выезжает. На ней яванская шляпка, разори-
тельно дорогой в своей простоте туалет, но она не заду-
мывается об этом, равно как и о том, что тратит на бу-
лавки жалованье чиновника министерства финансов.
Зато она не согласна «платить больше двух су» за бу-
кетик. Когда, чуть приподняв край нижней юбки, она
проходит несколько шагов, эпоха с замиранием следит
за нею.
Она царит в «Большом Лувре», в «Прентан». Ко-
ролевы всех прочих стран сгодились бы ей лишь в слу-
жанки.
Маленькая Мадам; сегодняшним вечером, творение
куафера из Ниневии, она отправляется множить свой
профиль в зеркалах на «балу Жертв». Танец ее чер-
товски прелестен. Когда она соберется уйти, Жак Кёр
будет ждать ее под перистилем.
II
«Ниниш», на бульварах за ней устремляются мил-
лионы сердец, за ее перуанской пылкостью, за ее моско-
витской прихотливостью. Два мира запутались в ее тре-
не. Она смеется.
315
Она у себя. Ее апартаменты — диковиннейшее
небо. С плафона сонно сыплются идеальные цветы; на
ширмах распускаются туманные пейзажи, которые осве-
щает китайская луна. На мху золотом ковра «собачка
Перикла» оставила шерстинки, длинные, как ресницы
газели.
Мысль ее витает в волшебной стране мечты. Когда
она сидит на корточках, устремив глаза вдаль, ее непо-
движность наводит на воспоминание о треножнике в
Кирре.
Ночью при газовом свете — лоб, точно зеркало,
щеки, словно чистое серебро, ассирийские губы, улыбка
идола. Утром — пожар растрепанных прядей, проказы
под серым покровом воды, щенячий восторг, обнажен-
ная нежная ножка и — аромат подушки, где глохнут
вздохи блаженства.
Память ее сигаретки долго курится при иностран-
ных дворах.
III
Принцесса приехала в Лес. Ее большая карета со
светлыми дверцами везет отраженье апоплексического
пейзажа. Колеса безмолвны, стучат лишь копыта коней,
когда ритмичный порыв, заставляя окаменеть неуклю-
жие экипажи, надвое разрезает змею пансионерок. Лив-
рея цвета ночной синевы с крупными пуговицами из
перламутра, подобными маленьким лунам в лазури.
Аристократический закат. Запоздалый лучик, пробив-
шийся сквозь листву, зажигает ей ушко, розово-золотой
драгоценный камень. Она принимает поклон герцога
Месопотамского, того, который «выпил кровь черной
кошки». Безвозрастная красота, королевский уход, туа-
лет, что способен пристыдить стадо Венер без вуалей.
Вот она возвращается, царица лазоревых сказок, сквозь
палево-бледный пожар летней ночи... В январе — Театр,
три тысячи оглохших смычков и гул стольких же душ,
иллирийское селенье на заднике сцены, балюстрады вы-
316
соких заполненных лож, словно набитых отрубленными
головами казненных. Она читает самые несостарив-
шиеся новинки: «Кто мне вернет дым очага, веселое
утро Навассара». Руки, «хрупкие, как цветы», однако
плечо Жана под эльбефским сукном и его обмершая
душа помнят тяжесть ее кулака. Своих возлюбленных
она хлещет хлыстом. Баден-Баден, она неизменно как
бы немножко там. А еще зимой есть Прованс, небо цвета
ляпис-лазури, прогулки среди холмов и замок в горах,
где она спускается по ступеням навстречу мадемуазель
де Криньян, что поднимается, слегка утомленная, дер-
жась за перила. Она родилась на берегу Волги. Разве
что Швеция не станет отстаивать эту честь за собой
иль не предъявит свои притязания Греция. Она поет на
пали, жует анетум, и отвар олеандра не способен ее
отравить. Она упивается вавилонским вином. Сакрамен-
тальная деталь: ножку в мраморном тонком чулке до
колена обтягивает жемчужно-серый ботинок. Но по-
скольку ножка чуть-чуть жирновата, по бокам союз-
ка немножко морщит.
IV
Нет, я не слышу, как смуглокожий король, весь по-
крытый татуировкой, предлагает бывшей знакомой ка-
менщика из Монружа, только что приплывшей на ост-
ров:
— Скажи, твоя не хотеть быть моя женою? Моя по-
дарить тебе тростниковый дворец и платить каолин и
утварь из рыбьих костей. Моя носить тебя на плечах, а
твоя сидеть скрестив ноги за моя спина. Твоя гладить
меня между бровей кончиком ногтя. И твоя быть их ко-
ролевой. Их молиться, глядя на твоя брюхо, что растет,
как роженица-луна на празднике осени.
— Прочь лапы, сир!
317
ПОДЕНЩИК
Восславим воскресенья
Веселых парижан!
В. Г
В Париже он уже три дня, работает на строительст-
ве большой авеню; он, сударыня, каменщик; ему сем-
надцать лет, а сердце и глаза у него как у молоденькой
девушки; он просыпается на койке, которая может сойти
за постель, если сразу встать, и покажется убогим од-
ром, если продолжать валяться.
Где это он? Ах да, он вспоминает, сгоняет с глаз
дымку сновидения, в котором дерево, домик, крохотная
фигурка с ярким фуляром на голове, словно на эскизах
начинающих художников; ему хочется помолиться.
Одевается он с трудом; руки тяжелые, болят: это от кир-
пичей, которые он по одному передавал по цепочке, и
они поднимались до самой луны; и так весь день за че-
тыре франка.
Ополоснув лицо, он открывает слуховое окно: кры-
ши Парижа, целое море крыш; трубы, шпили; церкви,
колокольни; птицы, горизонт в дымке; небо синее, как
новая блуза; несколько крохотных облачков, словно
клубы известковой пыли. Он вспоминает: сегодня
ВОСКРЕСЕНЬЕ!
Он одевается, проверяет, не оставил ли рекоменда-
тельные письма, которые нужно вручить там, куда он
идет с визитом; спускается по лестнице; навстречу под-
нимается девочка с ковригой хлеба. Улицы, фиакры,
омнибусы, страшно красивые и, наверное, страшно до-
рогие; а вот и Сена, мосты; он заходит в Нотр-Дам, раз-
глядывает витражи, думает о цветах, потом медлен-
но-медленно выходит.
Ах да! Он вытаскивает из внутреннего кармана жи-
лета письмо; адрес на весь конверт — написан крупны-
ми буквами; идет дальше. По дороге задумывается, что
он ей скажет. Он не видел ее столько лет; она сейчас, на-
верное, красивая, нарядная и уж точно не узнает его; он
318
был совсем маленький, когда они, стоя по разные сторо-
ны большого таза, брызгали друг в друга, хлопая ладош-
ками по поверхности воды.
— Не скажете, где улица Шмен-Вер?
— Спрашивайте у фараонов!
У фараонов!
В конце концов он находит ее за вокзалом рядом с
мостом, который сотрясается каждые пять минут, когда
по нему проходит локомотив. Вот этот дом, в самом
конце улицы.
— Мамзель Жаннета Лорье дома?
— Нет ее.
— Нету?.. А где тут можно поесть?
— Где можно поесть? Откуда мне знать. Где по-
есть... Это ж надо!
Привратница пялится на него. Весь красный под ее
испытующим взглядом, он поворачивается, бредет по
улице, заходит в первую попавшуюся кухмистерскую;
хозяин — толстый, курчавый, на пальцах сомнительные
перстни, пьемонтский выговор — поднимает брови и
веки, опускает вопрошающие зрачки.
— Имеется бульон. Вина бутылочку или стакан?
Он ничего не соображает, ест, что подали; ему хо-
чется плакать — уже полдень, расплачивается, выходит,
достает второе письмо; адрес на нем написал кюре; дип-
ломатический почерк: «Г-ну Шуро, улица Муфтар». Он
спрашивает:
— Где улица Муфтар?
— Точно не знаю. Идите по бульвару, там увидите.
Он идет по бульвару и скоро перестает что-либо по-
нимать. На тротуарах собираются толпы: семейства, па-
рочки, чиновники в костюмах из мягкого эльбефского
сукна, нарядные женщины, спина прикрыта тонким
шелком, лиф атласный, пышные белые юбки, которые
подхватывает рука в перчатке, очень изысканное обще-
ство; прогуливаются солдаты — корпус по струнке, нога
печатает шаг. Он дошел до перекрестка: скопище наро-
ду, силач дает представление, торговка продает мыло
Для выведения пятен; он покупает кусок. Он будет сле-
319
дить, чтобы всегда выглядеть опрятно; это ему только
на пользу, мама всегда так учила.
— Простите, где улица Муфтар?
— Вы на ней и находитесь.
А вот и дом одиннадцать, это здесь.
— Можно господина Шуро?
— Господин Шуро в деревне.
Он снова уходит ни с чем.
В деревне! Имея такой красивый дом! Он богач,
этот г-н Шуро, а ведь вышел из народа! А теперь у него рен-
та тысяч десять, а то и больше. Он опять трогается в путь.
Вытаскивает еще одно письмо: Селестен Назаре, живет
в Виллет; но у него еще полно времени, и он шагает, ша-
гает по тротуару; читает вывески: некоторые прямо как
из чистого золота, но он-то знает — это лишь позолота.
А бульвар тянется и тянется, грузные дома, тонкие
деревья; кафе, окликают гарсонов; молодые люди окру-
жили девушку, которая повисла на руке одного из них и,
закинув голову, хохочет; на всех углах в руки суют объ-
явления, проспекты, но он уже их не читает, их слишком
много; а ведь он и сам мог бы их раздавать; он подумал
об этом чисто машинально, так как мысли у него совсем
о другом.
До чего ж далеко до этой Виллет! Устали ноги,
устали глаза, в которых парижский калейдоскоп кру-
жится, как будто он пьян. Может, сесть в омнибус? Сра-
зу и не решишься... Уж больно он какой-то непонятный.
Какие колеса! Как он грохочет, катясь по мостовой! А
лошади! Экие тяжеловозы! Этот страшный омнибус
едет у самого тротуара, клонится к домам, точно хочет
шепнуть что-то на ухо лавчонкам; нет, он ни за что не
осмелится залезть в него хотя бы из-за одного этого; а
тут еще кучер такой важный, и господин в грозной кас-
кетке, который у всех спрашивает: «Вам куда?»; он си-
дит внутри, окруженный со всех сторон наклеенными на
стены яркими, кричащими рекламами. Нет, он не решит-
ся сесть в омнибус.
Ну вот, дождь пошел! Две девчонки бегут, крича:
«Дождик, дождик, перестань!» Он обескуражен, прячет-
320
ся в воротах вместе с учителем математики, кормили-
цей, разносчиком из кондитерской с корзиной на голове,
благоразумным псом и прочими. Опять задержка. В ко-
тором часу он туда придет? Он думает о Селестене:
славный парень, веселый; он неплохо устроился, служит
возчиком, сам грузит, сам везет, жалованье хорошее.
Дождь кончился. Он снова идет; влажный воздух,
яркое солнце, тротуар, точно замерзшая река; он уже не
обращает внимания на дома, ни на что уже не смотрит.
Ему так одиноко! Сердце сжалось; все чувства сверну-
лись где-то глубоко в клубок, словно выводок котят,
что, дрожа, не смея открыть глаз, пытаются заснуть.
Что за нелепая мысль пришла его отцу открыть пе-
ред ним, как открывают сейф, набитый золотыми луидо-
рами, дверь вагона третьего класса парижского поезда;
до чего же он сейчас тоскует по белым домикам в род-
ных краях, которые они строили весело и споро, а по-
том, попивая винцо, негромко напевая, наносили тон-
ким слоем штукатурку на легкие перегородки. А тут!..
Он расскажет обо всем этом, когда приедет в род-
ные края. После двухчасовой ходьбы он поднимается
наконец по лестнице, стучит раз-другой. Никого! Опять
неудача!
В соседней комнате женский голос поет:
Донну Анну в Данию отдали...
Верещит ребенок, потом все смолкает. Отупелый,
опустошенный, он опускается на ступеньки.
— Что вы тут делаете?
Консьержка. Он молча встает и вот снова бредет по
улице, чувствуя себя еще более одиноким, чем прежде.
Часы на новой церкви показывают шесть вечера; под-
ступает ночь, и будет она еще изысканней, еще веселей
и — с фонарями экипажей, огнями театров, ресторанов,
кафе-концертов, танцулек — чуть ли не ярче, чем день.
Ему страшно хочется спать. Нет, он не будет есть, он
вернется к себе на шестой этаж в грязную гостиницу.
Спать! Он бредет, куда несут его ноги, и думает только
об одном: спать! Он уже ничего не понимает, он заблу-
11 Проклятые поэты 321
дился; уже поздно. Где он находится? Охваченный тя-
желой сонливостью, он прошел столько кварталов, ни-
чего не видя, не слыша, словно лунатик! Но это не ули-
ца, это какая-то черная дорога с тротуарами и газовыми
фонарями; вокруг ни единого дома; порывы свежего
ветра, а вот и Сена! Он слышит журчанье воды. Вода!
Она единственное доброе, что он тут нашел, единствен-
ное, что ему напоминает родные места!.. Она словно по-
дружка детства!..
Он уснул в траве; река убаюкивает его, звезды
сторожат его сон.
ЗАМЕТКИ РЕЗЕРВИСТА
Ну вот, пора идти в казарму на сквере Францискан-
цев получать подорожную. Там уже хвост. Кто придет,
должен встать и спокойно ждать своей очереди. «Неза-
чем толкаться», — говорит представительный жандарм,
стоящий на посту у дверей.
И впрямь незачем. Я поворачиваюсь и перехожу
через прелестную площадь Вогезов, бывшую Королев-
скую, переполненную воспоминаниями о нарождавшем-
ся романтизме, настоящую театральную декорацию,
неподдельную драгоценность, так счастливо забытую в
сердце современного Парижа.
За несколько часов я перенесся из чистого, влажно-
го климата Иль-де-Франс в летаргический зной Юга.
В этом средиземноморском городе имеется порт, мор-
ской префект и театр, который мог бы посоперничать
с Одеоном. Не знаю, по-прежнему ли дядюшки начина-
ют здесь, но племянники уже не завершают тут свой
путь. Я имею в виду Т., лишившегося своей знаменитой
каторжной тюрьмы.
Парижанам, что едут на скором поезде из Парижа в
Монако, знакомы его укрепления, из-за которых беспре-
322
станно доносятся отзвуки упражнений на горне и бара-
бане.
Т. самобытен, оживлен, полон жизни, но запахи, ко-
торые морской бриз несет к холмам, ничуть не напоми-
нают «чампаку» или «иланг-иланг». По счастью, непо-
далеку расположен Грасс, и его парфюмерные фабрики
несколько дезинфицируют здешнее великолепное небо.
Вчера я наблюдал, как полковой парикмахер брил
одного солдата. Проходя бритвой по второму разу, он
порезал клиента под подбородком. «Кровь есть?» — ос-
ведомился тот с совершенно античным спокойствием.
«Еще нет», — ответствовал героический брадобрей.
Каждый вечер на улицы выплескивается «пехтура»
и «матросня». Но разница только лишь в мундирах.
У матроса помпон для красоты и форса. Встречается и
синяя форма морской пехоты. Все они заполняют мест-
ные кабачки. Большинство кабачков с видом на порт. В
порту множество самых разных кораблей, пароходиков,
старинных галер, уже больше полувека стоящих на яко-
ре, и легких лодок портовых рабочих бригад. Кабачки
пока еще сохранили то, что именуется живописностью и
что уже повсеместно исчезает под воздействием совре-
менной цивилизации и даже искусства.
Здесь хозяйка готовит сама. Толстая, дебелая, вся в
морщинах, эта славная женщина изображает этакую
солдатскую мать и кормит, как на ферме кормят сыно-
вей, вернувшихся после военной службы:
— Кушай, красавчик мой, кушай!
Смотритель казармы (ему надлежит выявлять все
повреждения здания) — бывший артиллерист. Коротко
стриженные волосы у него, несмотря на его пятьдесят
пять лет, густые и черные, как у юного новобранца. Он
рассказал, что в отставку ему пришлось уйти из-за ра-
ны: пуля прострелила бедро, что, впрочем, не мешает
ему взбираться по лестнице с ловкостью клоуна, правда,
спускается он по ней, как паралитик. Он рассказывает
323
всякие истории, в которых нет ничего интересного, кро-
ме нелепых выражений, какими он уснащает чуть ли не
каждую фразу. К примеру, говоря о причудах начальни-
ков, он произносит: «Некоторые генералы такие вакхи-
ческие, что от них аж в хребтине саднит!»
Спят горн и барабан. Сегодня воскресенье.
Рейд золотом горит. Солдаты в увольненье.
Ремень я затяну и в кепи набекрень
Развею скукоту и буду пить весь день
В окрестных кабачках, всех вин мешая сладость.
У воинов всегда была к попойкам слабость!
У моря трубочку я выкурю потом,
А ближе к вечеру потруся животом
О ту, что молвит, чуть приподнимусь с подушки:
«Смотри не опоздай!» Ах, добрые подружки...
Произошло это (так мне рассказывали), кажется, в
101-м Норакском.
Дежурный сержант докладывает капитану:
— Господин капитан, солдат второго взвода четвер-
той роты Ривуар просит, как бы это сказать, недельный
отпуск, чтобы повидать сестру, которая серьезно боль-
на.
— Сестра у него больна? А я тут при чем? Мало ли
у кого сестры больны. У меня, может, тоже. Меня это не
касается.
— Позвольте, господин капитан, вот письмо...
— Чего вы мне суете ваше письмо? Черт возьми! Я
что, должен подтереться вашим письмом? Надеюсь, вы
не собираетесь заставить меня читать все письма, кото-
рые приходят в полк?
— Никак нет, господин капитан...
— Так вот, чтоб никогда больше... Ладно, идите!
— Господин капитан, но этот Ривуар все время пла-
чет, на занятиях, в свободное время, пищевое довольст-
вие отказывается есть...
— Отказывается есть пищевое довольствие? Как
это, отказывается? Зарубите себе на носу, я сам три года
ел солдатское пищевое довольствие! А здесь прекрасное
довольствие, уж я-то знаю: вермишель от лучших фаб-
324
рикантов, первосортный картофель, а говядина? Самая
лучшая говядина! Чего ему еще надо? Знаете что, отпра-
вьте-ка его на гауптвахту.
— Господин капитан, он страдает...
— Страдает? Ну и что? Можете мне не рассказы-
вать. Как будто я не знаю, что такое страдать... Было
дело, я такие страдания терпел из-за мозоли.... Ну, по-
шел к мозольному оператору. Говорю ему: «Я солдат.
Срезайте!» И через час ходил как ни в чем не бывало.
Пошлите его к мозольному оператору.
— Господин капитан, но он страдает оттого, что у
него сестра опасно больна.
— Да, понятно, понятно... А что у этой его сестры?
— Кажется, тяжелый грипп с опасными осложне-
ниями.
— Грипп, значит... Черт побери!.. Скверная болезнь...
Гриппер... триппер, скверная, неприятная болезнь! Так
что надо дать отпуск этому... как его?
— Ривуару, господин капитан.
—Ривуару, значит?
Капитан приказывает писарю выписать отпускное сви-
детельство, а сам подходит к окну, задумчиво бормоча:
— Гриппер-триппер... Скверная болезнь... Триппер...
Очень неприятная болезнь... м-да...
Свидетельство готово, капитан его подписывает и,
вручая Ривуару, вошедшему по знаку сержанта, интере-
суется:
— Слушайте, а вы не знаете, от кого она подхва-
тила?
Хотите, чтобы женщина упала перед вами на коле-
ни и обнимала вам ноги? Здесь это обычное дело. Стоит
два су, и вам достаточно лишь сесть на высокий стул,
рядом с которым ящик со всем, что нужно для чистки
обуви. Такое здесь происходит каждый день и в порту, и
под высокими деревьями променада. Среди этих не-
счастных иногда встречаются и хорошенькие... От по-
добного зрелища у меня всегда сжимается сердце, в точ-
ности как при виде женщины, копающей землю.
325
Но, несмотря на это, и мы частенько оказываемся
перед ними на коленях!
В здешнем казино. Я не слишком привередлив и
упрекну этих дам лишь за опрометчивый выбор номе-
ров. Представьте себе карлика на празднике Биржи, ко-
торый запел бы:
Я китайский великан.
Так вот, эти очаровательные особы совершают ту
же ошибку. Одна итальянская дива удостоилась, невзи-
рая на сильный акцент, бурных аплодисментов, испол-
нив:
А я стою, стою, стою,
Кручу свою шарманку.
Это мне напомнило моего друга Шарля д’Орвикта
(счастливый автор), наши славные вечера в Медоне, и
искрящегося остроумием Феликса Буше, и громогласно-
го Танзи.
ПАРИЖСКИЕ КАРТИНКИ
I
На Пер-Лашез
Мишле привезли в двойном — дубовом и свинцо-
вом — гробу из Канна в Париж, и был день его похорон
на кладбище Пер-Лашез. Солнце, стоящее над отяго-
щенным цветами и венками катафалком, струило пото-
ки золота и серебра на крыши и стены домов, на пере-
шептывающуюся сосредоточенную толпу. То были как
бы не совсем похороны, однако ни в коей мере и не празд-
ник. Скорей, печальное, но и спокойное торжество, по-
тому что тот, кого провожали в могилу, умер в преклон-
ных годах, насытясь жизнью; он просто тихо ушел, по-
добно тени, которая без горечи вступает во всеобщую и
326
желанную отчизну, в зеленый сумрак Элизиума, где его
ждут беседы с Сократом и дружба Вергилия. Тень по-
койного была так ласкова, воспоминания о нем так
улыбчивы, его творения так притягательны, а слава
столь огромна и бесспорна, что казалось, будто все эти
люди шествуют на чествование гения, а не на обычную
траурную церемонию, и как-то забывался кортеж с неиз-
бежными венками, забывались безучастные и немнож-
ко пугающие служители Смерти, облаченные в черное.
Толпа была такая громадная и исполнена такого зата-
енного энтузиазма, что на всем пути до кладбища по
обеим сторонам улицы изумленные торговцы и про-
хожие шепотом осведомлялись друг у друга, как фами-
лия знаменитости, которого Париж так провожает в по-
следний путь. Катафалк остановился на холме в центре
кладбища Пер-Лашез, и гроб опустили на край могилы.
Никогда доныне ни над одним покойником не сияло
столь ясное солнце, не сверкала столь яркая лазурь! Тол-
па в большинстве своем состояла из женщин, и это впол-
не отвечало тайному умыслу писателя, который всю
свою жизнь писал пером, если можно так выразиться,
похищенным с дамской шляпки. Воздух был пронизан
теплыми, душистыми испарениями земли; и когда в
благоуханной тишине заговорил первый оратор, в тот
же миг влюбленный соловей во все горлышко рассыпал
с вершины дерева проливень нот, пролился частым
дождиком жемчужин. Толпа мечтательно замерла, на
полуоткрытых губах женщин застыли улыбки — и ду-
ша Мишле внимала соловью.
II
Ратуша
Для города ратуша то же, что шлем для рыцарского
Доспеха, что голова для тела. В ней олицетворена слава
города, его сила и вкус. Ратуша просторна, чтобы в ней
могли биться сердца всех горожан, и отделана как про-
327
изведение искусства, чтобы, если ее уменьшить до вели-
чины медальона, она могла бы стать изысканной дра-
гоценностью на шее девственницы и печатью, которой
честные люди скрепляют свои решения. Вообще, она
дочь Севера — земли суровой, ревниво хранящей свои
свободы, — соперница дворцов, старшая сестра собо-
ров по огромности своих размеров и изяществу дета-
лей. Таковы ратуши Арраса, Брюгге, Дуэ, Брюсселя,
чудесные цветки архитектуры, начатые Микелан-
джело, отчеканенные Челлини. Такова же и парижская
Ратуша.
И когда громадная площадь, ограниченная с одной
стороны улицей Риволи, а с другой — длинной смуглой
набережной безмятежной Сены, заполняется беспокой-
ной толпой, одновременно веселой и угрюмой, в ко-
торой, как в океане, возникают какие-то вихри и водово-
роты, и когда в полуденный час пустынный асфальт в
спокойствии и молчании трудового дня тает под щедры-
ми поцелуями высокого солнца, так приятно видеть, как
она высится, белая, словно невеста, вся такая новенькая
и, однако, исполненная старинной суровости и радост-
ных воспоминаний, — Ратуша, восставшая, подобно
древнему фениксу, из пепла, неподдельное воссоздание
прошлого, могучий призыв мирного и благородного
грядущего!
Бесконечно гостеприимная, она населена каменны-
ми призраками гениев, которые украшали Париж — го-
род, где она родилась, — и мраморными тенями, вы-
шедшими из голов ваятелей, тенями, что наводят на
мысль об Элизиуме Славы и Чести. Но вот уж от чего
французская душа веселится и ликует, так это от вида
горделивых фигур, которые дерзновенность возрожден-
ного старинного искусства вознесла на самый верх зда-
ния, выше крыш и труб — золотых рыцарей с геройски-
ми стягами, высокопоставленных мужей, парижских но-
таблей, которые с почти заоблачной выси словно
всматриваются в нечто, чего мы еще не видим, — в пер-
вый проблеск нового дня!
328
Ill
Тюильри
Какой-нибудь демократ в хорошем настроении сказал
бы: «Верное название!» — потому что с крыши на нас
слетело несколько черепиц. Но речь вовсе не об этом.
Лето. Тюильри сверкает окнами и дверями, а одно
окно с полузадернутой шторой из грубого небеленого
полотна влюбленно отдается солнцу. Жаркая и густая
летняя тишина нависла над бедным этим зданием, длин-
ным и узким, всего в один этаж, таким унылым и голым,
какие можно видеть в Бретани да в других самых скуд-
ных французских провинциях. Пол там земляной, ино-
гда устлан желтой соломой — в спальне, где прямо на
полу и спят, и в прихожей, где покупатель топает в тяже-
лых сабо и водружает зад в протертых штанах на колче-
ногий стул. Дым выходит через дыру, проделанную в
крыше, и чад от головешек в очаге смешивается с запа-
хом какой-то несусветной стряпни. Перед дверью, где
гудят мухи, к косяку которой прислонены удилища и
ручка наполовину облысевшей метлы, расположено не-
что наподобие протяженной царственной эспланады —
такой гладкой, голой и твердой, что на мысль невольно
приходит грязный январский лед. На ней лежат длинные
ровные ряды черепиц, цвет которых меняется в зависи-
мости от степени просушки; их делают здесь, и в лучах
золотого алхимика Солнца они готовятся к обжигу. Из
дома доносится хриплый повелительный голос женщи-
ны, распекающей грязных прелестных детишек с тонки-
ми босыми ногами, — красивыми ногами бедняков, не
ведающими обуви, отчего большие пальцы на них чуть
отставлены, как у античных статуй. Старший сторожит
черепицу, и большущая собака не сводит с него умных
глаз. А отец, который выглядит точно речной бог — та-
кие струистые у него волосы и борода, — спускается к
Сене, чтобы наполнить зеленой водой бочки. Кругом
бескрайняя, взволнованная, золотая тишина невозделан-
ной земли...
329
Так в 1882 году, как и в давние времена, может вы-
глядеть уголок Парижа на берегу Сены.
IV
Сквер Батиньоль
Капитан д'Эрвье, который уже три года, с тех пор
как «получил право воспользоваться пенсией», живет в
скромной квартирке из двух комнат на пятом этаже на
Монашеской улице, так вот, капитан д'Эрвье с откры-
тым, симпатичным лицом, сохранивший до сих пор во-
енную выправку, свежевыбритый, с туго затянутым гал-
стуком, прежде чем выйти, на миг останавливается у
дверей, проверяя, не забыл ли он чего — трость с ручкой
из слоновой кости, табакерку, большущий синий пла-
ток, старую трубку, в клубах дыма которой перед ним
предстают картины его гарнизонной жизни.
Только после этого он спускается по лестнице, вре-
мя от времени отвечая на приветствия «Здравствуйте,
капитан», которые бросают ему соседи, и по-прежнему
твердым, молодцеватым шагом направляется к скверу,
где частенько имеет удовольствие встретиться с папашей
Буассе, тоже пенсионером, но служившим в министер-
стве финансов; папаша Буассе все еще сохраняет элегант-
ность и шик старого холостяка, а проявляется это в том,
что в бутоньерку его мешковатого, белого в любую пору
года жилета воткнуты цветы, стебли которых опущены
в крохотную бутылочку, укрытую за подкладкой.
В ту же самую минуту, когда д'Эрвье вступает через
ворота в сад, туда же входит и Буассе, но через ворота на
противоположной стороне. Размеренным шагом они
шествуют навстречу друг другу (потому что уже увиде-
ли друг друга), и лица у них невозмутимы и вниматель-
ны, как это почти всегда бывает у стариков, даже если
они друзья.
Но это им ничуть не мешает обменяться крепким
рукопожатием. После чего они усаживаются на свою
330
любимую скамейку по соседству с няньками и кормили-
цами в белых чепцах с широкими крыльями из желтого
атласа, интересуются друг у друга, как здоровье, сильно
ли беспокоит ломота в пояснице, ревматизм, камни в
почках, а затем до самого захода солнца, которое, опус-
каясь за стоящие в шахматном порядке деревья, залива-
ет их пламенем, обмениваются воспоминаниями, одни-
ми и теми же, так что каждый из них мог бы безошибоч-
но рассказать другому его же воспоминания, но если
один забывает, что рассказывал все это уже сто раз, вто-
рой не напоминает, что столько же раз он это слышал.
А солнце опускается все ниже, воспитанников пан-
сиона уже увели из сада, неспешно, с рассеянным видом
удаляются няньки; вскоре тишину сада нарушает лишь
окружная железная дорога, и когда за оградой сквера
внизу останавливается поезд, шум от него такой, словно
целой своре собак одновременно отдавили лапы.
V
Улица Тэте
Она и впрямь веселая, особенно вечером, когда из
многочисленных кондитерских, столики которых уста-
новлены под открытым небом, сочится мутный, желтый
и вонючий газовый свет, отчего сразу вспоминаются
мясные лавки в лондонском Сохо; да, пожалуй, это
единственная улица в Париже, обладающая неким лон-
донским колоритом. Кроме многочисленных распивоч-
ных, притягивающих к своим оцинкованным стойкам
пьяненьких старичков и белокурых парижанок в лох-
мотьях, на улице этой есть также театр и два кафе-кон-
Церта. Надо полагать, в их стенах, под их сводами, рас-
писанными бесхитростными изображениями богов, жи-
вет какое-то тайное очарование, некая в высшей степени
пикантная притягательность — быть может, неподдель-
ность чисто парижской веселости без какой-либо ино-
странной или провинциальной примеси, — и поскольку
331
до сих пор ни один знаменитый скульптор, ни один ху-
дожник и даже ни один поэт не соблаговолили заме-
шаться в здешнюю сутолоку, тут можно, не оскорбляя
их деликатности, наслаждаться между багроволицым
толстым мясником и посудомойкой вульгарным душ-
ком невыносимых стишат, положенных на навязчивый
мотивчик. Ну, а что до театра, познать радости комедии
в нем не удастся. И хотя тут играются лучшие пьесы,
следовательно можно соприкоснуться с хорошей лите-
ратурой, спектакль здесь, как, впрочем, и всюду, с неи-
моверной пикантностью оттеняется восхитительно дур-
ным вкусом жестов и интонаций актеров. А главное,
сплошь драмы! Просто какой-то бред!
В одиннадцать вечера на улице Тэте веселье бьет
через край. Атмосфера накалена. Оркестрики на тан-
цульках, которых здесь не меньше, чем кафе-концертов,
как безумные, наяривают последние кадрили. Впечатле-
ние, будто соседство с кладбищем Монпарнас, обитате-
ли которого из-за такого шума явно не могут спать спо-
койно, разжигает по принципу контраста живых, а
смерть, изъясняющаяся также и на латыни, нашептыва-
ет им: «Сагре horasw.i
В одном месте танцы закончились. Экий шум на ле-
стнице! Что случилось? А, женщина!.. Молодая, хоро-
шенькая — глаза пылают, губы дрожат; она кричит:
«Убийца! Убийца! Да, да, убийца!» — высокому, сухо-
парому, крепкому мужчине, который, сунув руки в кар-
маны, с безучастностью олимпийца спокойно проходит
в длинной синей блузе и шелковой фуражке с высокой
тульей.
VI
Улица Мира
Она соединяет Вандомскую площадь с площадью
Оперы. Это самая «серьезная» улица Парижа, она эле-
1 Лови часы (лат.).
332
гантна в любой час дня. Утром (очень поздно, часов око-
ло десяти) ее широкие тротуары заполняет аристократия
барышень из магазинов, модисток с жалованьем в две-
надцать тысяч франков, старших продавщиц от Уорта
или тому подобных заведений, где они соучаствуют в
примерке и выборе новых туалетов, которым они прида-
ют своим трудом, знанием и временем менее, чем ниче-
го, то есть, по их убеждению, попросту все. Цветочные,
ювелирные лавки, магазины, где продаются произведе-
ния искусства. Роскошные особняки с красивыми окна-
ми, стекла в которых отполированы и блестят, как ного-
ток на мизинце маркизы; прохладные, украшенные, за-
литые солнцем дворы; звонкие въезды, по которым чуть
ли не ежеминутно катятся шикарные экипажи, а в экипа-
же сидит, покуривая настоящую сигару, какой-нибудь
господин в полотняном костюме и шляпе из итальян-
ской соломки, явно англичанин, а то и принц. От Посто-
янной выставки Дюран-Рюэля, где собираются кучки
людей перед видами Алжира и охотничьими сценами,
до угла Базара с «Морскими исследованиями» во второй
половине дня — шествие пухлых ножек, быстрых, свое-
нравных, дерзких, таинственных, прелестных, как кар-
лики, цоканье надменных каблучков, шуршанье шелков,
тончайший щебет задевающих друг друга драгоценно-
стей, колыхание придерживаемых ручкой юбок, негром-
кий стук украшенных гербами дверец, процессия шля-
пок, юбок и солнечных зонтиков, которая способна при-
вести в восторг новейшего художника, влюбленного
лишь в парижский колорит, и заставить на долгие часы
затаить дыхание Керубино, то есть сине-белого посыль-
ного из кондитерской, что вышел с улицы Сент-Оноре и
продвигается с тысячей почтительных предосторожно-
стей, чтобы, не дай бог, не задеть кого-нибудь из пред-
ставителей бомонда своим подносом, который этот шу-
стрый парижский гаврош несет на голове.
Единственная оборотная сторона, так сказать, меда-
ли этой улицы, прекрасной и спокойной, как мир, чье
имя она носит: иногда там можно увидеть то ли испан-
ского, то ли итальянского маркиза, такого изысканного
333
и элегантного, рядом с которым восседает его почтенная
матушка, вся в черных кружевах, а напротив — целый
водопад драгоценностей и потоки жемчугов, словно
любовно выставленных напоказ каким-то богатейшим
ювелиром, — и весь он из себя такой маркиз, и весь та-
кой экзотический — и при этом обыкновенный мо-
шенник.
VII
Авеню Обсерватории
От горя она в отчаянье впала.
Ах, милые пташки, молчите, не пойте!
Так поет несчастный слепой, за полу которого дер-
жится маленький мальчик; жалостная эта пара устрои-
лась, сама о том не ведая, под защитой памятника мар-
шалу Нею, который гордым и трагическим жестом под-
нял над головой обнаженную саблю. Воскресенье, и на
перекрестке полно мелких рантье, детей, нянек, слуг,
кормилиц, бродячих комедиантов, солдат. Эта пло-
щадь — один из немногочисленных уголков Парижа,
где укрылись, как поет Плесси, Предложение и Спрос (я
имею в виду отнюдь не коммерцию, а предложение и
спрос на уличные увеселения). Когда-то, во времена мо-
его детства, то было неслыханное изобилие всяких чу-
дес природы, акробатов, фокусников, шарлатанов, дрес-
сировщиков крыс, дрессировщиков пустоты; велико-
лепная эта эпоха воспета в добротной прозе Валлесом,
который с увеличивающего конца подзорной трубы
смотрел на тот же самый Париж, что я смиренно разгля-
дываю, приставив к глазу окуляр, чтобы видеть с увели-
чением. Да, сейчас все это лишь осколки, объедки, кро-
хи. Ничего не попишешь, уличные представления отжи-
ли свой век. Ну и что! Разве запрещено сожалеть о
временах, когда они были в полном расцвете, а Бюлье,
цветными стеклами которого и египетскими танцовщи-
цами из гипсовой лепнины на фасаде мы имеем возмож-
334
ность любоваться, еще назывался Сиреневая мыза. Те-
перь приходится довольствоваться Жюлем, поднимаю-
щим своими стальными челюстями бочку с сидящим
верхом (на бочке) «зрителем», который держит целую
гроздь гирь (самых разных), что не составляет особой
тягости для Жюля: гири-то держит зритель; приходится
довольствоваться продавцом песенок, который их рас-
певает, а толпа дружно подхватывает припев; бродячим
торговцем, разыгрывающим в лотерею свой хрупкий то-
вар — стаканы, кувшины, фаянсовые тарелки, графины,
чашки — к вящему соблазну жен рабочих и маленьких
девочек; смугло-белой канатной плясуньей, розовое
трико которой порхает над кружком простодушных зри-
телей; потом можно бросить взгляд на громаду Люксем-
бургского дворца, где отвергают законы, и на купола
Обсерватории, откуда подглядывают за планетами, и
послушать, как в тяжелом воздухе серого, душного вос-
кресенья разносится пение несчастного слепого, кото-
рый снова заводит:
От горя она в отчаянье впала.
Ах, милые пташки, молчите, не пойте!
VIII
Булонский лес
Ясное, голубое воскресенье; хозяйка дома встала в
семь утра с твердым намерением все приготовить, что-
бы в десять ее маленькая семья, состоящая, если не счи-
тать мужа, из сына десяти лет и шестилетней дочки,
смогла позавтракать, потому что сегодня день давно
уже планировавшейся поездки в Булонский лес.
Хозяин дома, самая ранняя пташка всю неделю,
но зато уж самый ленивый в седьмой день, когда «не
надо на службу», в полудреме следит из глубины поду-
шек, как бегает, суетится и одевает детей жена, уверен-
ный, что будет готов когда нужно, и причем раньше
всех.
335
Но коварный бес, который верховодит на всех празд-
никах, поклялся напроказить и сегодня, и вот пожалуй-
ста — портниха прислала сообщить, что платье хозяйки
дома будет готово не раньше полудня.
— Ладно, обойдусь без него! — раздраженно бро-
сила та.
А часы идут стремительным шагом: уже половина
одиннадцатого, стол же еще только-только накрывают.
Ну вот, все наконец сидят за столом. Но как всегда,
когда детям велят поторопиться, они торопятся с таким
рвением, что обязательно заляпают вином и соусами
одна — платьице, второй — панталоны; приходится их
переодевать, а отец ворчит:
— Пора, в конце концов, выходить! Мы и так задер-
жались!
Однако в самый момент выхода (уже больше поло-
вины первого) хозяйка вырывает большой клок из пла-
тья, и только в два часа, потому что, пока она наскоро
зашивала прореху, явился родственник из провинции с
коротким визитом, затянувшимся на три четверти часа.
Итак, только в два с минутами семейство берет в конто-
ре омнибусов четыре номера, 93, 94,95 и 96, на маршрут
Мюэтт — улица Тэбу.
После доброго часа ожидания, когда подходит оче-
редь садиться в омнибус, у малышки возникает та нео-
долимая потребность, противостоять которой не дано
никому, но поскольку парижские власти не множат до
бесконечности не распространяющие ароматов заведе-
ния общественного пользования, приходится отправить-
ся на Гаврский вокзал, куда семейство и прибывает — в
самое время.
И тут родителям приходит весьма здравая мысль:
вместо того чтобы возвращаться на улицу Тэбу, доехать
до Булонского леса по окружной железной дороге; не
знаю, правда, на что они рассчитывают, так как уже по-
ловина пятого. Так что когда они ступают на классиче-
скую лужайку, как раз пора возвращаться.
Исполненное сожалений о зеленой листве, по кото-
рой скатываются капли солнца и среди которой так при-
336
ятно дышится лесом, семейство уже подумывает о най-
ме извозчичьей кареты, дабы не пропустить час ужина.
Именно это во многих парижских семействах и на-
зывается «провести воскресенье на лоне природы».
IX
Большие Бульвары
Только упыри, урча,
С шумом сабли волоча
По асфальтной мостовой.
Неизвестный поэт
Три часа пополуночи. Ночь, пора отдохновения,
пора снов и мечтаний, распростерлась над Европой.
Спит Санкт-Петербург, похрапывает Берлин, почивает
Лондон и лишь Париж бодрствует. Тут сосредоточилась
жизнь, — жизнь кипучая, фривольная, позолоченная,
кочевая, богемная, жизнь, не желающая спать. Только
этот квартал еще бурлит, пьет, ест, любит, насмехается
над полицией, над моралью, над распорядком, над солн-
цем. Ради этого места и этого часа сюда из глубины
Америки, из зеленой Ирландии, из белой Норвегии, со
всех концов света устремляется желание в человеческом
облике. Почитатели всех рас, рожденные под всеми ши-
ротами, говорящие на всех языках мира, стекаются
сюда, дабы поднести свой ладан в храме, именуемом от-
дельным кабинетом, парижскому кумиру, «любительни-
це отужинать».
Время от времени по мраморной лестнице знамени-
того ресторана спускается закутанная в шелка фигурка и
исчезает с громким хлопаньем дверцы в чуть покачнув-
шемся экипаже. Мостовая, такая шумная днем, тиха и
пустынна; сквозь окна закрытых в эту пору кафе видны
их темные, безлюдные внутренности. Газетные киоски
еще светятся, невольно наводя на мысль об улице в Япо-
нии. Нищий, обладатель тончайшего слуха, обостренно-
го к тому же голодом, мог бы уловить слабый шелест
337
жетонов из слоновой кости, передвигаемых по столу для
баккара в клубах, на конах которых в этот час занавеси
горят розовым светом, как муслин, обтягивающий вос-
пламененные груди вальсирующих женщин. Это час,
когда лунатик упивается нелепыми мыслями, которые в
нелепой этой среде расцветают в его мозгу благодаря
нелепости событий и вещей, увиденных сквозь искусст-
венность жизни. Час, когда Бульвары, на которых днем
не видно мостовой под катящимися экипажами, поража-
ют прохожего резкими подъемами и спусками, волнис-
тыми, как арабески, какие выписывает кнут. Здесь Бод-
лер находил свои свежие и болезненные рифмы. В этом
холодном свете Пьер Дюпон пинал ногой осколок бу-
тылки — быть может, той, что он сам и разбил, — мето-
дично гоня его с мостовой к тротуару, со словами: «Как
бы лошадь не поранилась...» Добрые слова пьянчуги-по-
эта крайне уместны в этот час, трогательный, но с ка-
ким-то сомнительным душком.
ВОКРУГ ЖЕРМЕНА НУВО
ИЗ ПЕРЕПИСКИ
1. ЖЕРМЕН НУВО — ЖАНУ РИШПЕНУ
Лондон, 26 марта 1874
Мой дорогой Ришпен,
Я уехал из Парижа в тот момент, когда сам этого
меньше всего ожидал. Сейчас я, как ты знаешь, с Рембо.
Пишу тебе из кафе «Звезда», во французском квартале,
который днем похож на улицу Муфтар, а ночью — на
улицу Тэте в любое время суток. Мы сняли room на
Стамфорд-стрит в семье, где есть славный молодой че-
ловек, который немного говорит по-французски; час в
день он беседует с нами, чтобы совершенствовать свои
знания, а заодно и я выучиваю несколько слов; что до
Рембо, он тоже, должно быть, получает от этого пользу,
хотя для наших повседневных нужд знает достаточно.
Когда мы приехали, Лондон произвел на меня гне-
тущее впечатление как физически, так и морально:
мрачное освещение, на улицах пахнет мускусом и уг-
лем, невыразительные английские физиономии, на ули-
цах оживленно, но голосов не слыхать. И эти милые
кебы! (...)
На второй вечер мы заблудились, переходя через
Темзу, хотя просто хотели перейти по другому мосту;
этих мостов тут без счету, а парапеты настолько
выше, чем на цветущих берегах Сены! Я и там не слиш-
ком взрослый, а здесь чувствую себя каким-то малы-
шом. (...)
Я знаю, что ты в наилучших отношениях с Рокет-
том; через несколько дней (две-три недели) пошлю тебе
очерки для «Ренессанса»; представь их хозяину этой га-
зеты как первые плоды; разрешаю тебе править, вычер-
кивать, добавлять, ставить подпись и заглавие на свое
усмотрение, если это необходимо, чтобы статьи пошли;
339
это принесет мне какую-нибудь мелочь, а ты мне ее пе-
решлешь, вычтя почтовые расходы. (...)
Твой
Жермен Нуво.
2. ЖЕРМЕН НУВО — СТЕФАНУ МАЛЛАРМЕ
Париж, 23 сентября 1874
Милостивый государь,
Я узнал ваш адрес от Мендеса и, пользуясь этим,
взываю к вашей благосклонной памяти.
Прилагаю два сонета, не совсем дурных, но к ваше-
му возвращению у меня наверняка будет что-нибудь по-
лучше, чтобы вам показать.
Должен вам сказать, что тщетно искал у Лемерра
вашу первую публикацию в «Парнасе». Это меня весьма
огорчает. Не посоветуете ли мне, каким образом я бы
мог заполнить эту лакуну? Это было бы исключительно
мило с вашей стороны.
О Париже ничего вам писать не стану, потому что,
боюсь, вы лучше меня знаете, что здесь происходит. На-
деюсь, что по возвращении из Вальвен вы нам расскаже-
те какие-нибудь новости.
А у меня всё в порядке, сезон начинается неплохо.
Так до скорого свидания,
Ваш
Жермен Нуво.
340
3. ПОЛЬ ВЕРЛЕН — ЭРНЕСТУ ДЕЛАЭ
Стикни, 1 мая 1875
(...) Хочу узнать подробнее о Нуво, и вот почему.
Рембо попросил меня послать те его «стихи в прозе»,
что у меня были, чтобы их напечатали, причем отпра-
вить этому самому Нуво, который был тогда в Брюсселе
(дело было два месяца назад); я их немедля отправил
(за 2 франка 75 сантимов!) и, разумеется, приложил
к пакету вежливое письмо, на которое получил не ме-
нее вежливый ответ; таким образом мы переписывались
довольно долго, пока я не уехал из Лондона сюда. Я
ему написал за несколько дней до отъезда, что при-
шлю свой новый адрес, как только устроюсь на новом
месте.
С тех пор я так ему и не написал, по разным причи-
нам, о главной из которых ты догадываешься, поскольку
главная причина (в сущности) — равнодушие.
А все-таки мне не хотелось бы выглядеть в глазах
этого типа негодяем, который просто так, ни с того ни с
сего, перестает писать, и будь я уверен, что он не зло-
употребит моим адресом без всякой нужды, я бы в один
присест исправил свою забывчивость, вот только не
знаю, где его нынешнее обиталище, (...)
Твой верный
Поль Верлен.
4. ЖЕРМЕН НУВО — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
Пурьер, 17 августа 1875
Мой дорогой Верлен,
Позавчера я приехал из Марселя и попал в самый
разгар местного праздника} и вот я, кажется, уже насилу
способен держать перо в руке! Надо вам сказать, что я
341
так же, как вы, любитель народных гуляний, поэтому...
Ох, где взять сил на обстоятельное письмо, где взять сил
на многословие!
Сделайте милость, подождите до завтра или еще не-
сколько деньков, а тогда, ежели захотите, продолжим
дискуссию, обсудим главные темы и наши замыслы.
Серьезно, сегодня я на идеи так беден, что и выразить
не могу; причина тому — ПРОЛИВНАЯ ЖАРА!
Это главное, так что продолжу теперь письмо с по-
мощью рисунков. (Р[ембо] в Париже, если верить Форе-
ну; добавлю, что квартируют они вместе с Мерсье и Ка-
банером.)
Я уже не такой урод в семье; по-прежнему собира-
юсь в Париж в первых числах сентября. Спасибо вам за
письма, и рисунки, и советы, какой линии придержи-
ваться. Стихов, умоляю, стихов!
Ох, рука потная и пылает!
Всецело вам преданный
Ж. Н.
5. ЖЕРМЕН НУВО — ЖАНУ РИШПЕНУ
Руссе, 12 февраля 1877
Dear, разреши мне видеть в твоем прелестном по-
слании лишь его суровую, критическую сторону, кото-
рая мне больше нравится. Спасибо за искренность, это
наш долг по отношению к друзьям. Я это не для того,
чтобы блеснуть цитатой из Буало, нет (сам знаешь, я не
педант), но я и впрямь люблю твои советы, и именно в
этом смысле твои двенадцать страниц, наполнившие
меня радостью, оказались для меня драгоценны.
Разберемся с этим вопросом. Прежде всего, твои за-
мечания насчет того, в каком порядке следует публико-
вать мои томики (Найд[енные] п[есни] и Стихотворе-
ния), совершенно справедливы, и я сделаю по-твоему.
Что до «Песен», скажу тебе начистоту: не слишком ли
342
ты их хвалишь? В них нет никакой новизны кроме идеи
воскресить старое. Форма существует, фон — просто-
душный; и эту форму, и эту наивность мы находим в
куче песен, на которых лежит тот же народный отпеча-
ток: «Жене возчика живется тяжко», «С красоткой моей
рядышком сладко спится» и т. д. и т. д. Я занимался про-
стым подражанием. «Жанетта проснулась» в разных
вариантах существует, должно быть, по всей Франции.
Я обработал ее в своей манере, но она наверняка суще-
ствует. «Свинарка», которую я тебе посылаю, — это
провансальская история (по-моему, превосходная).
Это распевали вообще в незапамятные времена. Меж-
ду прочим, ею я обязан одной старой-престарой старуш-
ке. (...) Когда я узнал, что в деревне живет в своей норке
старушка, которая, словно старая фея, помнит много
всякой всячины, я ее разыскал, чтобы она поделилась со
мной. Видя меня, она бросилась прочь, как пугливый
зверек, и закричала: «Я слишком старая, я уже все поза-
была, я не говорю по-французски, у меня не стало памя-
ти, не стало голоса». Это было трогательно и прелестно,
но в конце концов она снизошла. Вот мои образцы. Если
я вправе упоминать громкие имена, из народной песни
черпали Гете, Гейне, Мистраль... она неисчерпаема.
Нужно только не упускать ее из виду. Мне кажется, у
меня есть инстинктивное чутье к этому языку, что при-
надлежит не мужчинам, не женщинам, а духам, колду-
нам и феям. Если сравнивать эти песни с рисунками,
они — лучшие, разумеется, — похожи на наброски ве-
ликих мастеров: те же строгость, размах, глубина, озаре-
ния и небрежности. Это «антипарнас», что и говорить!
В моем томе, быть может, то и хорошо, что он указыва-
ет на источник французского гения и заставляет нас
краснеть за нынешнюю ерунду, если уж говорить о гос-
подствующем вкусе. (...)
343
6. ЖЕРМЕН НУВО — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[Париж, февраль? 1878]
(...) Дорогой друг, я подлец! У меня нет сил связать
две мысли вместе, нет сил вести беседу на бумаге, и
даже с вами, кому мне так много, так много надо ска-
зать! (...)
А вы-то когда приедете в Париж? Как поживает
г-жа Верлен, ваша матушка? Что вам пишут из Парижа?
Что ваш Монмартр?
Вы просите, чтобы я объяснил, каково мое положе-
ние; в двух словах, я — временный чиновник Министер-
ства народного образования, сосед (друг) д'Артуа, прия-
тель Коппе — а скоро, может быть, стану его подчинен-
ным. Вот уж это было бы славно!
Особенно сестра и шурин в восторге!
Вернулся я на улицу Бонапарта, хотя и остаюсь пан-
сионером г-жи Анри. Помните тот маленький садик?
Спасибо за присланные стихи — еще, еще, еще, еще. До
скорого свидания. (...)
Жермен Нуво.
24, улица Бонапарта
7. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[1881]
(...) К слову об иезуитах, янсениста Нуво я больше
не видел. Надеюсь, через пару дней мы побалагурим с
этим еретиком. (...)
344
8. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[1881]
Р. S. Представь себе, вот уже в третий раз я разы-
скиваю Нуво. Никаких средствиев [sic] нет ухватить его
за хвост. Сейчас он угнездился, кажется, у заставы
Сен-Жак. (...)
9. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
3 марта 1881
(...) Говорил с Нуво о ритмических стихах; он не
помнит, о чем речь. Не припомнишь ли названий или о
чем они? Впрочем, мне кажется, что наш янсенист день
ото дня смягчается. Он по-прежнему ходит к д’Амекуру,
ни дать ни взять ученик-приготовишка. (...)
10. ЭРНЕСТ ДЕ ЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[1881]
(...) Завтра я должен увидеть Нуво, — он по-преж-
нему правит своего «Святого Лабра». (...)
11. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[1881]
(...) Но каков Нуво! Вот уж человек, свободный от
всяческих предрассудков, человек, чей просветленный и
освежившийся в чистых источниках (в Буало) разум
умеет понять и оценить новое. Только он (и я, разумеет-
ся) был способен должным образом восхититься этим
сокровищем из розовой штукатурки, этим ложноготиче-
345
ским чудом, разукрашенным нелепыми шпилями и
острыми камнями; а эти башенки, а эти восхитительные
колодцы посреди улиц...
А эти амбары!
А эти товары! (...)
12. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[1881]
(...) Нуво по-прежнему ходит в приготовительный
класс к д’Амекуру. Он и меня ввел в этот вертеп, и мне
на миг захотелось ринуться в их движение; но «у кого
семья, тот не имеет права пускаться в авантюры» (под-
пись — Прюдом). (...)
Забыл тебе сказать, что у Нуво сейчас большие не-
приятности. Нос у него кошмарно покраснел, что весьма
досадно для того, кто пьет воду. Вот он и сидит на чу-
довищной диете, чтобы от этого избавиться. Все париж-
ские аптекари его пользуют и навязывают ему каждый
свою систему: сегодня ножные ванны, завтра горчични-
ки, и при этом послабляющая и расслабляющая диета,
которая сведет его в могилу.
13. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
[1881]
(...) Нуво в приступе литературной совести пол-
ностью изменил и переделал своего «Святого Лаб-
ра»; вот почему ты его еще не получил, но вскоре по-
лучишь. (...)
14. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
26 июня 1881
(...) Я не видел Нуво уже две недели. В последний
раз — у г-на д'Амекура, где он произнес весьма приме-
чательную речь на тему «Свобода, равенство и брат-
346
ство!». Он защищал тезис (впрочем, защищать его не-
трудно), что республиканцы украли эти три слова у хри-
стианства. Аудитория изнемогала от наслаждения.
Старик д'Амекур (на самом деле не такой уж старик: ему
от силы шестьдесят) готов был его расцеловать. Он не
оставляет благородных попыток согнать багрянец со
своего румпеля, но дело подвигается медленно. Всякий
раз, когда мы с ним видимся, я напоминаю ему, что он
должен послать тебе стихи — но он такой лодырь! (...)
15. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
Ноябрь 1881
(...) Полагаю, что Нуво превращается в республи-
канца. Он благодаря Ружону изыскал возможность до
отъезда получить от Ферри ак... ак... ак... академические
пальмы и заказал пальто за 110 франков, чтобы было на
чем их носить. И поскольку он уж вошел во вкус всяче-
ских сделок, то развел писанину с Ришпеном, который
пообещал, что поможет ему издаться у Дрейфуса (этого
издателя ты бы мог, вероятно, прощупать насчет «Путе-
шествия»). Вот вам решимость, подобающая мужчине,
вот мужская суетность! (...)
16. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
Париж, 5 декабря 1881
(...) Наш «пальмоносец» кое-как помирился со сво-
им старинным соперником с улицы Буланже. И теперь
он вновь обращается к множеству старых привязанно-
стей. Ох уж мне эти южане!
347
17. ЭРНЕСТ ДЕЛАЭ — ПОЛЮ ВЕРЛЕНУ
31 декабря 1881
(...) Позавчера Нувмар, который всю неделю на
меня чертовски дулся, пришел ко мне с безумно велико-
душным видом и неудержимо угощал меня кофе с конь-
яком. Я не спросил у него, в чем причина столь неожи-
данной перемены, благо уже привык к этому безумному
[sic] барометру. Он был очаровательно весел и до того
забылся, что стал распевать кафешантанные куплеты.
Вот до чего мы дошли. Говорил ли я тебе, что он отка-
зался от живописи и готовится к экзамену по
ЮРИСПРУДЕНЦИИ?!! (...)
18. ПОЛЬ ВЕРЛЕН — ЭДМОНУ ЛЕПЕЛЛЕТЬЕ
[Париж, сентябрь 1882]
(...) Нуво, один из моих давнишних приятелей,
весьма умный и талантливый поэт и прозаик, был бы
счастлив узнать, не примешь ли два-три его юмористи-
ческих рассказа в «Будильник». Он был бы тебе призна-
телен, если ты напишешь ему два слова по этому пово-
ду, и в случае твоего согласия пришлет или занесет свои
рукописи. Горячо рекомендую тебе этого старого друга.
Прилагаю его карточку и адрес, который на всякий слу-
чай переписал для тебя.
Жермен Нуво, 80, Б-р Сен-Жермен.
19. ЛЕОН ДЬЕРКС — ЛОРАНС МАНЮЭЛЬ
Париж, 3 июня [18]91
Сударыня,
Из вашего письма я понял, что вы не получили мое-
го, которое я послал вам несколько дней назад. Должно
быть, я неправильно указал адрес.
348
Я говорил вам, что накануне был в Бисетре и обна-
ружил вашего брата отнюдь не настолько больным, как
утверждалось в первом бюллетене. Он говорил со мной
на разные темы в течение часа, очень рад был меня по-
видать, расспрашивал о тех, о других и т. д. и за всю бе-
седу не произнес ни одного неразумного слова. Он был
спокоен и физически вполне здоров, говорил, что хоро-
шо ест и спит. С такими, как он, спокойными больными
обращаются мягко, и он сказал мне, что ему не на что
пожаловаться, кроме праздности. В целом, единствен-
ное, что показалось мне ненормальным в душевном со-
стоянии моего бедного друга, было смиренное согласие
с тем, что его насильно держат в таком месте, поскольку
он хорошо понимает, где находится. Повидал я директо-
ра, горячо ходатайствовал перед ним за Нуво от имени
Министерства общественного образования и добился,
что ему будут давать книги, которые он попросит.
Я ушел с впечатлением, что ваш брат, быть может,
выздоровеет, и счастлив был получить от вас еще более
недавние и благоприятные новости о нем.
Если надежда на его выздоровление и свободу
оправдается, не сомневайтесь, сударыня, что его друзья,
и я в том числе, не пожалеют усилий, чтобы подыскать
ему подходящее занятие. К сожалению, это будет весь-
ма нелегко, труднее, чем когда-то. Сильно сомневаюсь,
что Министерство сможет доверить ему преподавание,
да и сам он обретет ли всю энергию, которая понадобит-
ся ему теперь более чем когда-либо? Не будем терять
надежды, сударыня.
Касательно документов он сказал мне, что их у него
нет, что он их сжег. Правда ли это? Он назвал мне друга,
который недавно его навещал. Я этого человека не знаю,
но его знает наш общий собрат Камиль де Сент-Круа.
В газетах вы найдете печатающуюся кусками велико-
душную статью этого последнего и отклики, которые
она вызвала среди друзей вашего брата. Этот вопрос
еще надо обдумать, и, по моему мнению, ничего пред-
принимать в этом направлении не следует, пока мы не
Убедимся, что в случае выздоровления Нуво одобрит
349
публикацию, на которую не давал согласия. Я обмол-
вился ему об этом, и он стал пылко возражать против
того, чтобы издавали те его тексты, которые он не про-
смотрел лично. Значит, как мне кажется, от решения
следует пока воздержаться, тем более что теперь можно
надеяться, что скоро он будет здоров, а пока надо прове-
сти подписку с расчетом на будущее. К тому же быстро
собрать рукописи не удастся. В любом случае, судары-
ня, решение остается за вами.
Я написал насчет этого С[ен]т-Круа и предложил
ему встретиться и прийти к общему мнению в интересах
нашего бедного друга. Но он на некоторое время уехал
из Парижа.
Еще раз, сударыня, заверяю вас, что в той мере, в
какой это будет возможно, сделаю все, что подскажет
мне чувство дружбы к вашему брату, и свидетельствую
вам свои почтительнейшие чувства.
Преданный вам
Леон Дьеркс.
20. МАДАМ ДЕЛАННУА — ЛОРАНС МАНЮЭЛЬ
(...), 30 июня 1891
(...) Г-н Нуво скверно провел зиму из-за провала на
экзамене; он очень беспокоился об этом и сперва и по-
том, поскольку считал, что в Париже не найдет поддер-
жки, а между тем ему это было очень важно. Врач гово-
рит, что у него был приступ делириум тременс, вызван-
ный чрезмерным употреблением спиртного, особенно
абсента. Я и впрямь замечала, что он часто «освежается»
абсентом. Я сказала об этом г-ну Дьерксу, но он ничего
подобного не замечал и ему трудно было в это поверить,
учитывая скудость денежных средств, коими распола-
гал г-н Нуво. Но я сказала г-ну Дьерксу, что он и не зна-
ет, какая малость требуется, чтобы добывать эти сквер-
ные напитки, которые тем пагубнее, чем дешевле. (...)
350
21. ЖЕРМЕН НУВО — ЖАНУ АРТЮРУ РЕМБО
Господину Артюру Рембо, Аден.
(В консульство Франции для передачи)
Мой дорогой Рембо,
В Париже я услыхал, что ты уже немало времени
живешь в Адене, вот я и пишу тебе наудачу в Аден и для
большей надежности прошу вручить мое письмо консу-
лу Франции в Адене для передачи тебе.
Я был бы счастлив получить от тебя весточку, очень
счастлив.
А со мной все просто. Я в Алжире, я профессор ри-
сования в отпуску, со смехотворным содержанием, и
кое-как (так себе) залечиваю свой ревматизм.
Мне пришла в голову идея, по-моему, недурная.
Скоро я стану обладателем определенной суммы и хотел
бы открыть скромную лавку художника-декоратора.
В Алжире, несносном городе, нечем заняться; я по-
думал о Египте, где я семь лет назад уже прожил несколько
месяцев, а потом об Адене — это город более новый, и в нем
больше возможностей, разумеется, с моей точки зрения.
Буду тебе благодарен, если ты мне скажешь, как
тебе моя идея, и пришлешь мне письмо, битком набитое
сведениями.
Верломпа я не видел без малого два года, и Делаюп-
па тоже. Один знаменит, а другой — чиновник по осо-
бым поручениям в Министерстве народного образова-
ния, о чем ты, вероятно, знаешь не хуже меня.
С удовольствием напишу тебе послание, в котором по-
болтаю с тобой подольше, но сперва дождусь от тебя ответа.
Сердечно преданный тебе старый товарищ
И, улица Порт-Нев, Алжир. Ж. Нуво.
Алжир,
12 декабря 1893
Я знаю английский и итальянский, а сейчас учу
арабский; в Адене это не помешает.
351
22. ЖЕРМЕН НУВО — ЛЕОНУ ДЬЕРКСУ
[Алжир], 5 октября 1895
Мой дорогой Дьеркс,
Мне показалось, что вы находите мои письма слиш-
ком длинными, вот почему последнее письмо я сокра-
тил; но вы спрашиваете меня о здоровье. (...)
Что до меня, отвечу вам: я — ревматик до конца
моих дней, но кроме того я страдаю от жестокой хвори,
которая зовется нищетой. (...)
Если вы минут на пять задумаетесь над моим поло-
жением, то поймете, что я имею в виду, когда говорю
вам: «Не хочется писать о грустном».
Теперь, с вашего позволения, скажу вам, что есть у
меня и третья хворь: я слишком добр и слишком довер-
чив, из-за этого все меня водят за нос и презирают. (...)
С сердечной дружбой преданный вам
Б. Ж. Нуво.
До востребования.
23. ЖЕРМЕН НУВО — ЭРНЕСТУ ДЕЛАЭ
[Пурьер]
Мой дорогой Делаэ,
Да... Но ведь в наши дни самая скромная комната в
гостинице, из чистеньких, стоит от 2 до 3 франков за
ночь, от 40 до 50 за месяц.
Самый дешевый обед — 1 франк 75.
Самый простой пиджак, на который прилично наце-
пить ленточку лауреата академии, — 19 франков и не
меньше.
А если не живешь на этом уровне, если покупаешь
себе еду в дешевых лавочках — коль скоро ты пользу-
ешься мало-мальской известностью, на тебя будут пока-
зывать пальцем, и в деревне, и в городе. (...)
352
24. ЖЕРМЕН НУВО — ЭРНЕСТУ ДЕЛАЭ
Лагерьер,
Пурьер (Вар) [11 ноября 1913]
Дорогой Делаэ, друг мой,
Ты предлагаешь мне 200 франков в год от Мини-
стерства, главным образом ценой твоих усилий и уси-
лий людей, которых я знаю... Наш искренний ответ на
это — нет!
Нет — с тех пор как мои убеждения начинают скло-
няться в сторону Республики; я хочу служить ей бес-
платно, из чести!
Лучше я вот что тебе скажу (используя выражение
Феликса Фора, который говаривал: «Послушайте, то,
что я вам скажу, — глупость, но...»). Послушай, то, что я
скажу тебе, — полный идиотизм, но:
Приезжай-ка лучше к нам, повидаться! (...)
Не знаю, поздравлять тебя по поводу твоей отстав-
ки или сочувствовать, но искренне желаю тебе, чтобы
она у тебя была долгой и счастливой.
Очень тебе преданный
Жермен Нуво.
12 Проклятые поэты
Гийом Аполлинер
ПОДВАЛЬЧИК Г-НА ВОЛЛАРА
На улице Лаффит в доме восемь, неподалеку от
Бульваров, до войны была лавка, где в совершеннейшем
беспорядке громоздились картины современных худож-
ников и все покрывала пыль.
После начала войны лавка закрылась. Г-н Воллар
прекратил торговлю, решив, вероятно, всецело дове-
риться своей писательской фантазии и написать воспо-
минания о художниках и литераторах, с которыми он
был дружен. В них он не преминет рассказать о своем
подвальчике, который был весьма знаменит в период с
1900-го по 1908 год, когда он мне объявил, что больше
не намерен устраивать пиров в «подвальчике на улице
Лаффит»: там стало слишком сыро.
Все слышали про это знаменитое подземелье. Счи-
талось даже хорошим тоном получить туда пригла-
шение отобедать или отужинать. Я был участником не-
скольких таких пиршеств. Подвальчик с совершенно бе-
лыми стенами и полом из плит очень смахивал на
крошечную монастырскую трапезную.
Кушанья там подавались простые, но вкусные; го-
товились они по рецептам старинной французской кух-
ни, которая еще не была забыта в колониях; их жарили,
долго тушили на медленном огне и подавали с экзотиче-
скими приправами.
Среди участников этих подземных пиршеств можно
назвать, ну, во-первых, множество хорошеньких жен-
щин, затем г-на Леона Дьеркса, короля поэтов, короля
354
рисовальщиков г-на Форена, Альфреда Жарри, Одилона
Редона, Мориса Дени, Мориса де Вламинка, Хосе Ма-
рию Серта, Вюйара, Боннара, К. К. Русселя, Аристида
Майоля, Пикассо, Эмиля Бернара, Дерена, Марию-
са-Ари Леблона, Клода Терраса и т. д. и т. п.
Боннар написал картину, изображающую подваль-
чик, и, насколько мне помнится, на ней фигурирует
Одилон Редон.
Леон Дьеркс бывал почти на всех трапезах. Там-то я
и познакомился с ним. Глаза у него уже сдали. Видев-
шие его на улице или на поэтических церемониях, где он
председательствовал с неподражаемой безмятежной ве-
личественностью, не имеют представления о благодуш-
ном нраве старого поэта.
Веселое настроение покидало его только тогда, ког-
да он читал стихи и вдруг выскакивала какая-нибудь
юная особа — а такое случалось почти всякий раз — и
выпаливала ему в лицо свое стихотворение.
В один из вечеров г-жа Берта Рейнольд продеклами-
ровала свое стихотворение, и притом настолько хорошо,
что король поэтов ничуть не рассердился. И надо же
было, чтобы один из сотрапезников, почитавший себя
доскональным знатоком и Парижа, и поэзии своего вре-
мени, громко вопросил: «Это что, Ламартин или Виктор
Гюго?» Г-ну Воллару пришлось рассказать десятка два
историй про туземцев Занзибара, и только после этого
г-н Дьеркс соизволил снова улыбнуться.
Леон Дьеркс с удовольствием рассказывал о том пе-
риоде, когда он служил в министерстве. Он исполнял
там свои обязанности, но все его мысли были о поэзии.
Однажды ему нужно было написать письмо архивисту
какой-то супрефектуры, и вместо обращения «Господин
архивист» он написал «Господин анархист», отчего в су-
префектуре был большой скандал.
Любимыми художниками Леона Дьеркса были
Коро, Монтичелли и Форен.
Как-то вечером, когда мы вышли из подвальчика
г-на Воллара, король поэтов пригласил меня заходить к
355
нему, а жил он тогда в Батиньоле. Принимал он меня
чрезвычайно радушно.
На стенах сцены из «Декамерона» кисти Монтичел-
ли соседствовали с набросками Форена, и старинные
красочные персонажи одного художника, казалось, сли-
вались с современными, нематериальными силуэтами
другого, творя лирический и причудливый двор этого
почти ослепшего короля аристократической республики
литераторов.
Парнасец, он был терпим к поэтам всех школ (так
именуются разные части страны Поэзии).
— Все теории могут быть хороши, — говаривал
он, — но в счет идут только произведения.
О современных писателях он отзывался сдержан-
но, но стоило ему произнести фамилию Мореаса,
как голос у него становился звучней, и нетрудно было
догадаться, что если бы королю пришлось выбирать на-
следника, тайное предпочтение бы определило его вы-
бор.
Еще он мне говорил:
— Эпоха наша, склонная к прозе и науке, знала поэ-
тов высочайшего лиризма. Их жизнь, их похождения со-
ставляют самую необыкновенную часть истории нашего
времени.
Жерар де Нерваль покончил с собой, желая из-
бавиться от страданий, что несет жизнь, и тайна, оку-
тывающая его смерть, до сих пор не получила объяс-
нения.
Бодлер умер безумным, тот самый Бодлер, о жиз-
ни которого известно очень мало, несмотря на стара-
ния биографов и издателей его писем. Сколько было на-
говорено о его пороках и любовницах! А теперь уверя-
ют, будто Надар в своих «Воспоминаниях» весьма
убедительно доказывает, что Бодлер умер девственни-
ком.
А в это самое время один первоклассный поэт,
безумный поэт бродяжничает по свету... Жермен Нуво в
один прекрасный день бросил лицей, в котором он пре-
подавал рисование, и стал просить подаяние, следуя
356
примеру святого Бенедикта Лабра. Потом он отправился
в Италию, где писал картины и жил тем, что продавал
их. Сейчас он продолжает свое паломничество, и я знаю,
что он побывал в Брюсселе, в Лурде, в Африке. Безум-
ный, это слишком сильно сказано. Жермен Нуво отдает
отчет в своих действиях. Этот мистик не хочет, чтобы
его называли безумцем или лирическим Poverello,* он
желает, чтобы вместо этого использовали слово Поме-
шанный.
Друзья опубликовали кое-что из его стихов, а так
как он отказался от собственного имени, на книжке этой
поставили такое вот мистическое обозначение, похожее
на монашеское имя: Р. N. Humilis.**
Но его смирение будет возмущено этой публика-
цией, если он о ней узнает.
Леон Дьеркс раскурил пенковую трубку. Встрях-
нул прекрасной головой с длинными седыми воло-
сами.
— Жермен Нуво может рисовать, — промолвил
он, — а я уже не могу. Зрение так ослабло, что я почти
ослеп. Я не могу читать книги, которые мне присыла-
ют. Когда-то я отдыхал, занимаясь живописью. Для
меня нет большего счастья, чем жить жизнью пейза-
жиста.
Монарх этот, приплывший к нам с островов, усту-
пил место новому королю поэтов, Полю Фору, который
чуть старше нас.
Именно в этом подвальчике на улице Лаффит был
составлен «Большой иллюстрированный альманах».
Всем известно, что автором текста является Альфред
Жарри, иллюстраций — Боннар, а музыки — Клод Тер-
рас. Что же касается песни, то авторство ее принадлежит
г-ну Амбруазу Воллару. Всем это известно, однако ни-
кто, похоже, не обратил внимания, что «Большой иллю-
стрированный альманах» вышел без указания фамилий
авторов и издателя.
* Бедняк (итал.). Так называли Франциска Ассизского.
** Смиренный (лат.).
357
Жарри в тот вечер, когда он придумал почти
все, что составит это творение, достойное Рабле, изряд-
но перепугал не знавших его людей, потребовав после
ужина банку пикулей и с жадностью съев их все до еди-
ного.
Многие из былых сотрапезников будут сожалеть об
этом живописном местечке Парижа, находившемся не-
подалеку от Бульваров, об этом подвальчике с белыми
сводом и стенами, не украшенными ни единой карти-
ной, где было так мирно и покойно.
Жюль Лафорг
1860-1887
ЖАЛОБЫ
1885
ЖАЛОБА БОГОМАТЕРИ ВЕЧЕРОВ
Фу, солнечный экстаз! Природа, право слово,
Ты лимфатических и пошлых сил полна.
Но солнце скроется — и вот уже волна
Лиловых сумерек меня лелеет снова,
Как ангела больного:
О Богоматерь Вечеров,
Любовью к вам я нездоров!
Моря и маяки, зовущие куда-то!
И откровения у смертного одра!
И небо без прикрас! И лун речных игра!
И прямо в душу взгляд! И солнце в час заката,
Кровавое, распято!
О Богоматерь Вечеров,
О, вам одной — молитвослов!
Вон эти дамские угодники! Во имя
Невесть чего они за юбкою ползут.
И сладострастия не утихает зуд,
И кружатся они в любовной пантомиме.
А я смеясь над ними!
О Богоматерь Вечеров!
Вот я, к несчастию, каков!
361
То справа в сумерках обманчивых, то слева
Поманите меня; и вновь не станет вас;
То к истине ведя, то прогоняя с глаз,
Вы мне поверьте уж, я говорю без гнева, —
Изменчивая дева!
О Богоматерь Вечеров!
Нет, не смолкает этот зов!
Чтоб ваши таинства понять, залез я в сети
Гнилых библиотек, пергаменты зубря.
Откуда ж явится искомая заря?
А может (как твердят), навек потемки эти?
О Мекка в лунном свете!
О Богоматерь Вечеров!
Вы с правды снимете ль покров?
362
ЖАЛОБА ФОРТЕПЬЯН
В ЗАЖИТОЧНЫХ КВАРТАЛАХ
Ко звукам фортепьян в зажиточных кварталах
Прислушайся, стихом взращенная душа!
Под треньканье надежд, разбитых и усталых,
Как в мае без пальто прогулка хороша!
О чем мечтая, ритурнели
Из этих окон полетели?
«Молиться всласть,
Поклоны класть!
Ты уходишь без возврата,
Без возврата, навсегда!
Утешеньем не богата
Рукоделий череда».
Как жизнь проводите? В забавах ли, в труде ли?
И сами вы — стройны? Милы? Или пусты?
А знаете ли вы, какой на самом деле
Скрывается порок под маской чистоты?
О чем там барышни запели?
О рыцаре? О карамели?
«Нет, из тюрьмы
Не выйдем мы!
Вот беда, уйдешь ты вскоре,
Ведь уйдешь ты, вот беда!
В монастырском нашем хоре
Песни горькие всегда!»
Но вот они, ключи от жизни роковые;
Наследственных страстей не минешь кабалы!
В безумной суете взвихрились мостовые;
Газеты, зрелища, гуляния, балы!
363
Что за пустые ритурнели!
Все проще и страшней на деле.
«Окно в ночи.
О постучи!
Ты уходишь без возврата,
Ты уходишь навсегда.
И иссушит нас утрата
Да прибавятся года».
Вернется он, но вы в своем дому унылом,
Оплакав пустоту невозвратимых лет,
Возможно, будете любить с не меньшим пылом
Жизнь, состоящую из сплетен и котлет.
Вы не для дядюшки ль засели
Над рукодельем из фланели?
«Нет, что ты! Ох!
Избави бог!
Вот беда, уйдешь ты вскоре,
Ведь уйдешь ты, вот беда!
Не бросай нас в нашем горе!
Пожалей, скажи нам „да”».
И страшно, но в тиши богатого квартала
Своими бреднями несчастные горды.
Любуйтесь: вот их жизнь блестит, как и пристало,
Хранилищем святой нетронутой воды.
И призывней зазвенели
Их пустые ритурнели.
«Схожу с ума!
Мой дом — тюрьма!
Ты уходишь без возврата,
Ты уходишь навсегда.
Для меня вся жизнь — расплата.
Годы! Сон! Белье! Еда!»
364
РОМАНС
О ПРОВИНЦИАЛЬНОЙ ЛУНЕ
Ты, луна, порой ночною
Схожа с толстою мошною!
Зорю бьет тамбур-мажор;
Адъютант спешит на сбор;
Слышно флейту из окошка;
Переходит площадь кошка.
Стало тихо, без тревог
Засыпает городок.
Флейта опустила шторы.
Знать бы, час теперь который!
Ах, луна, тоска, тоска!
Что ж, все это — на века?
Ах, луна, тебе, бедняжка,
Путешествовать не тяжко!
Ты сегодня поглядишь
На Миссури, на Париж,
На норвежские фиорды
Бросишь равнодушный взор ты.
Ты счастливица, луна!
Ведь тебе видна она,
Едущая с мужем в Ниццу,
А оттуда — за границу!
Верь она моим словам —
Я б в силок попался сам.
365
Я, луна, умру от грусти!
Гложет душу захолустье!
Так давай же вместе жить,
Вместе по свету кружить!
Но молчит луна — старуха,
Затыкая ватой ухо.
366
ЖАЛОБА
ДОИСТОРИЧЕСКИХ НОСТАЛЬГИЙ
Над городом дождя лавина.
Вернулись граждане в уют.
Хлеб заработанный жуют,
Потом мечтают у камина
То пылко, то невинно.
Доисторического сна
К нам долетающее эхо!
Закаты огненного цеха!
И голос звонок, как струна,
И страсть обнажена.
Бежать и красться в чаще жаркой;
Среди кустов и диких лоз
Столкнуться с маленькой дикаркой,
За занавескою волос
Сосущей абрикос!
Дивясь, как золотая грива
Вдруг осветила полумрак,
Румяный рот кусать игриво,
Сжимать дикарку эту, как
Ее заклятый враг.
Как фавны, наигравшись, вскоре,
Когда лягушки нараспев
В едином зарыдают хоре,
Упасть на землю средь дерев,
Друг другом овладев.
И, обессилев, на свободе,
Пока алмазами луча
Луна по сумеркам проводит,
367
Раскинуть руки сгоряча,
Ей машучи и хохоча!
Над городом дождя лавина.
Почистившись и фрак надев,
Прийти на сходку старых дев
И, сидя за столом картинно,
Изображать кретина.
368
ЖАЛОБА ЛОРДА ПЬЕРО
В перелеске лунном,
Милый друг Пьеро,
Править на балу нам,
Нарядясь пестро!
Замолчал мой разум.
Мысли, сгиньте разом!
Вон Луна, герой —
Шире рот раскрой.
О Безотчетное! Стань нашим гостем тайным!
И речи, и тела, и карты — все смешай нам?
Сперва покружимся, чтоб разогрелась кровь
(Беднягу исподволь к безумию готовь).
Как лампа — сердцем я и светел и приятен.
Из нежных создан я полутонов и пятен.
Настала ночь. Огромна, как гора,
Венера на лесистом горизонте.
Эй, обыватели, вставать пора!
Уютные постели раздраконьте!
Изыди, стыд! Благопристойность, стоп:
Рви, Корибант, исподнее и платье!
Пойду в наряде лебедя плясать я.
А после нас, о Леда, хоть потоп!
Пока блестят стеклянные глаза
И хохота проносится гроза,
Давайте-ка скорей к унылым далям
Толпою маскарадною повалим!
Гляди-ка, гном!
Весь мир вверх дном!
— О лорд Пьеро, поверьте...
Мы мчимся в круговерти! —
369
— Ах, я желаю, чтоб вино любви до дна
Пила из губ моих красавица одна!
Я осчастливил бы ее, и уж нигде вы
Не встретили б нежней и пламеннее девы!
Дозвольте в неге и красе
Пожить немножечко, как все.
Что есть телесному начало
И где кончается душа?
Лети, любую твердь — круша!
Нас Безотчетное помчало!
И в пляс уже земля пошла!
И все слова пропали в гаме!
И все понятья — вверх ногами!
И нам Вселенная — мала!
И я живу, безумства множа.
И жизнь бессмысленна! И что же? —
Нет ни опоры, ни угла!
— О лорд Пьеро, поверьте...
Мы мчимся в круговерти! —
— Летела ночь, огнем бурля.
Но дождь пошел, и лица серы.
И даже у лесной Венеры
Под носом греческим сопля! —
— Ах, может, нездоровы?
Забыли роль, Пьеро, вы? —
— Как газовый фонарь, я грустен, ну и пусть!
Забудусь в поезде, укачивая грусть.
Покачусь по белу свету:
Горемычней доли нету!
370
ЖАЛОБА ФУЛЬСКОГО КОРОЛЯ
Король был в Фуле как-то раз —
Безгрешней нас!
Пренебрегал прекрасным полом,
Зато, гуляя по веселым
Горам и долам,
Впадал в экстаз!
И долго, не смыкая глаз, —
Юн, златовлас —
Сидел с иглой над покрывалом:
То дивный парус расшивал он
Убором алым,
За часом час.
Закончив и собравшись враз
Без лишних фраз,
Король поплыл в морском просторе
Туда, где, с сумерками споря,
Свет падал в море
И тихо гас.
«Огонь свой, Солнце, умертви, —
Вскричал король, — в просторе этом!
Зачем ты одарило светом
Молящихся божку Любви?
Уж умираешь ты, а все же
Твой пламень из последних сил
Лучом кровавым осветил
Их грубое земное ложе!
О Солнце! Брошусь за тобой
И растворюсь в полярной мгле я,
Тебя, погасшее, лелея
И преданной рукой
Даря покой!»
371
Вскричал — и вот уж тонет челн,
Тоскою полн:
Проглочен — быстро и легко так! —
Король, посмешище красоток,
Душою кроток,
Напором волн!
О, не смыкающие глаз
За часом час,
Любовники! — Любви невинной
Витает песня над равниной:
«Король был в Фуле как-то раз —
Безгрешней нас!»
372
РОМАНС
О ДУРНОЙ ПОГОДЕ
Закат — кровавая река
Или передник мясника,
Который заколол быка...
Вот стал он рейдом, — и бродягам
Неймется плыть под черным флагом
К таинственным архипелагам...
Плывите же, мечты, отсель
К далеким берегам земель,
Где женщины жуют бетель...
А сам я заперт, как в остроге,
В пределах — о, мирок убогий! —
Парижской окружной дороги.
А вот идет инспектор вод!
Идет, под нос себе поет...
И впрямь, воды — невпроворот.
Апрель... Повсюду слякоть, лужи,
В ветрах еще дыханье стужи...
Ну и дела! Нельзя быть хуже.
И солнце мне внушает страх,
Как генерал, весь в орденах:
Чуть взглянешь — зарябит в глазах.
Я людям чужд: мечтатель, лгун им
Смешон, — блуждать бы по лагунам
Ему в гондоле в свете лунном!
373
Да, здесь мечтать — попасть впросак...
Но я ведь не из тех зевак,
Которым ладно все и так!
Мой сплин — как столп отвесный, гладкий;
И я ищу ответ загадки:
Какой резон в миропорядке?
374
РОМАНС О РЕВНИВОМ МУЖЕ
Зачем ты ходила к святой Магдалине,
Черт побери, жена?
Зачем ты ходила к святой Магдалине?
Я пошла обратиться с мольбою о сыне,
Милый мой муженек.
Я пошла обратиться с мольбою о сыне.
Что ж молилась ты стоя, в углу, где мгла,
Черт побери, жена?
Что ж молилась ты стоя, в углу, где мгла?
Я стул не взяла и три су сберегла,
Милый мой муженек.
Я стул не взяла и три су сберегла.
Там сиял офицер галунами мундира,
Черт побери, жена!
Там сиял офицер галунами мундира!
Там сиял светлый образ Спасителя мира,
Милый мой муженек.
Там сиял светлый образ Спасителя мира.
На груди у Христа не бывает креста!
Черт побери, жена!
На груди у Христа не бывает креста!
Это рана его — тут разгадка проста,
Милый мой муженек.
Это рана его — тут разгадка проста.
У Христа не в груди, а в боку была рана,
Черт побери, жена!
У Христа не в груди, а в боку была рана!
375
Кровь на грудь ему брызнула каплей багряной,
Милый мой муженек.
Кровь на грудь ему брызнула каплей багряной.
У распятья не место чесать языком,
Черт побери, жена!
У распятья не место чесать языком.
От любви я, наверно, рехнулась умом,
Милый мой муженек.
От любви я, наверно, рехнулась умом.
Ты умрешь! Меня ревность терзает и мучит,
Черт побери, жена!
Ты умрешь! Меня ревность терзает и мучит!
Что ж! Бессмертную душу мою он получит,
Милый мой муженек.
Что ж, бессмертную душу мою он получит...
376
ЖАЛОБА ВРЕМЕНИ
И ЕГО ПОДРУГИ — ПРОСТРАНСТВА
Мои руки протянуты вдаль. Столько рук —
Но ни правой, ни левой. Пространство вокруг
В беспредельном пути наткало парусины
Для себя, для беременной звездами сини.
Так друг друга собою наполнили мы —
Два поющих органа, две сомкнутых тьмы,
И поем каждой клеткой, молекулой каждой:
— Это я! Это я! Но смешна наша жажда.
Бесконечность не знает конца и течет
Невозбранно. Но где же размах и расчет?
Где мы? Кто мы? Зачем нас придумал Всевышний?
Что нам вечность, когда она кажется лишней?
Разрывается сердце, о грудь колотя.
Извлеки нас из нашего небытия,
Преврати нас в рыдание пляшущих молний,
Малой долей души нашу емкость наполни!
Но мы длимся, насыщены в точке любой
Только сами собой, только сами собой.
О, как «я» неделимо! О, как ты, пространство,
В белых пятнах пустынь остаешься бесстрастно!
Как оплодотворить тебя! О, как я жду
Этой спазмы любовной! Но только в бреду
Ты со мной, я с тобой. Навсегда и повсюду.
Пресыщенье и скука. Ты будешь. Я буду.
Вот откуда тоска. Вот зачем я влекусь
Испытать этих губ усладительный вкус.
Где же ты в нескончаемом нашем полете?
Где цветущее лоно живой твоей плоти?
377
Отвлеченность любви между нами двумя
Затесалась, как третий, томясь и томя...
(Но молчи, если ты не покажешь воочью
Где-то рядом, в открытом для глаз средоточье,
В нашем тождестве, в мысли, в ее существе
Знойный полдень, где тени сливаются две!)
Может быть, я двуполый и разве что в мифе,
Словно червь, извиваюсь к своей Суламифи?
Безначальною жалобой полон мой рот,
Я не знаю конца. Или, наоборот,
Стало анахронизмом такое служенье?
О Лазурь! Продолжайся же — вся в размноженье,
Вся в струенье возможностей, вся в золотом
Опылении солнц и в пыли гекатомб,
Механизм шестерен, вихревая погоня,
Беспорядок бессмыслицы и беззаконья!
Только редкие молнии по временам
Озаряют избранников. Значит, и нам
Остается цвести, ускользая по кругу,
И любить, и служить зеркалами друг другу...
ПОДРАЖАНИЕ
ГОСУДАРЫНЕ НАШЕЙ ЛУНЕ
1885
ЛИТАНИЯ НОВОЛУНИЯ
Луна-царица,
Кому не спится,
Твой медальон,
Эндимион,
Звезда гробовая,
Для всех чужая,
Гроб алчный, где спит
Жрица Танит,
Мисс, синьорина,
Диана-Люцина,
Дебаркадер
Небесных сфер,
Святой Георгий
Наших оргий,
Твой сглаз, игра
В баккара,
Чьи-то гримасы
С земной террасы,
379
Приманка-зов
Светляков,
Собор соседний
Обедни последней,
Кошачий глаз,
Выкупающий нас,
О будь приютом
Святым минутам,
Будь покровом мирным
Над прощеньем всемирным!
380
ЛУННЫЙ СВЕТ
Вовек не побываю на луне я —
Такая мысль пощечины больнее.
Но я узрю твою красу воочью,
Когда взойдешь ты августовской ночью.
Когда под парусами туч, как судно,
Ты поплывешь за ветром безрассудно,
Подумать страшно, как я рваться буду
Губами к бесподобному сосуду!
Ты, плачущих Икаров привлекая, —
Ослепла, вспышка света роковая!
Бесплодным, как самоубийство, взором
Начальственно окинь наш вялый форум!
Как череп твой блестящий живописен!
О просвети толпу чиновных лысин!
И снадобьем своим заупокойным
Мозги заплесневелые промой нам!
Богиню усмиренную, Диану,
Прошу: возьми свой лук, мешать не стану!
Пронзи нас остриями этих молний!
Нас, низших тварей, благостью наполни!
О девственное древнее светило!
Ты по невиданным мирам бродило!
Своим лучом мне на подушку брызни!
Тогда бы руки я умыл... от жизни.
381
ИЗ «ИЗРЕЧЕНИЙ ПЬЕРО»
*
Ах, ту, к которой я влеком
Порывом сумрачным и страстным,
Мне не постичь моим несчастным
Сомнамбулическим умом.
В ее саду средь нежных примул
Блуждаю, потеряв покой.
Ищу я, есть ли и какой
В ней доминирующий стимул.
Любовь ко мне? Но это ложь!
Твои слова — пустые звуки:
Пиротехнические штуки
За пламя страсти выдаешь!
♦
Ах, что за ночи без луны!
Какие дивные кошмары!
Иль въяве лебедей полны
Там, за порогом, дортуары?
С тобой я здесь, с тобой везде.
Ты сердцу дашь двойную силу,
Чтоб в мутной выудить воде
Джоконду, Еву и Далилу.
Ах, разреши предсмертный бред
И, распятому богомолу,
Продай мне наконец секрет
Причастности к другому полу!
382
♦
Вот снова книга... В ней — мечтанья,
Что уведут далеко вас
От денег, от шаблонных фраз.
От этикетного кривлянья.
Еще один Пьеро почил,
Сражен хроническим сиротством;
Он весь светился благородством,
Хоть тельце жалкое влачил.
Уходят боги с видом хмурым...
Да и меня из мира зла
Влечет в тот край, где нет числа
Незамещенным синекурам.
383
НАСТРОЕНИЯ
Я болен сердцем, я на лад настроен лунный.
О тишина, простри вокруг свои лагуны!
О кровли, жемчуга, бассейны темноты,
Гробницы, лилии, озябшие коты,
Поклонимся луне, властительнице нашей:
Она — причастие, хранящееся в чаше
Безмолвия, она прекрасна без прикрас,
В оправе траурной сверкающий алмаз.
Быть может, о луна, я и мечтатель нудный,
Но все-таки скажи: ужели безрассудно
Хоть в мыслях преклонить колени пред тобой,
Как Христофор Колумб пред новою судьбой?
Ни слова более. Начнем богослуженье
Ночей, настоенных на лунном излученьи.
Вращайся медленней, лишенный всех услад,
О фиброинный диск, о трижды скорбный град!
Кентавров вспомяни, Пальмиру дней счастливых,
Курносых сфинксов спесь, что спят
в стовратных Фивах,
И из-под озера Летейского ответь,
Какой Гоморрою тебе дано дотлеть?
Как относительны пристрастья человека,
Его «люблю тебя»! Какая подоплека
У «добрых вечеров» его и «добрых утр»!
Кружить вокруг любви, боясь проникнуть внутрь...
— Ах, сколько раз долбить я должен лоб чугунный:
Я болен сердцем, я на лад настроен лунный.
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
1879—1887
ВОСКРЕСЕНЬЯ
Ох, рояль, уж этот рояль!
Нет ему сегодня покою.
Ох, рояль, уж эта педаль —
Прямо шабаш над головою.
Этих гамм барабанный бой,
Сверхчувствительные напевы,
Польки точно «За упокой»,
В довершенье «Молитва девы»...
Убежать? Но весной — куда?
А к тому же и день воскресный...
И во мне и везде — ерунда,
Чушь на всей планете прелестной.
Перестаньте, мамзель, греметь,
На моей душе упражняться:
Мне нельзя попасть в вашу сеть
Ностальгических вариаций.
Тени прошлого, пахнет от вас
Гробовым, застылым, замшелым...
Хватит! Слушаю ваш рассказ —
И душа расстается с телом.
13 Проклятые поэты
385
Что же делать? Хоть лезь в петлю.
Воскресенье, дождь спозаранку.
Право, я сейчас удавлю
Распроклятую эту шарманку.
Будь женат я — но бог хранил, —
Половине своей примерной
Нежный рот бы раскровенил,
А потом вздохнул лицемерно:
«Мое сердце — земная ось,
Ну, а ты — только плоть людская,
Не сердись же, что мне пришлось
Сделать больно тебе, дорогая!»
386
ВОСКРЕСЕНЬЯ
Пастушка, небо над рекой пустынной
Бесцельно плачет, беспричинно.
Сегодня воскресенье, и сегодня
Реке без лодок легче и свободней.
Над городом к вечерне прозвонили,
И берега пустынны без идиллий.
Проходят институтки. Мех на шее,
И в муфте зябнущим рукам теплее.
Но у одной нет муфты: ежась хмуро,
Она идет. Печальная фигура!
Она внезапно выбилась из ряда,
Бежит... О господи, чего ей надо?
Она кидается с разбега в воду.
И нет ни лодочки, ни парохода...
Уж сумерки... В порту и у парома
Зажгли огни. (Эффект давно знакомый!)
А небо плачет над рекой пустынной,
Бесцельно плачет, плачет беспричинно.
387
ДОБРАЯ, ДОБРАЯ ОСЕНЬ
Вернется скоро осень,
Пора глухих ночей.
Как истинный художник
Давно я дружен с ней.
Я ветер знаю близко,
Как друга своего.
С тех пор, как я родился,
Дрожу я от него.
И снег я знаю тоже.
Он, холоден и бел,
Хранит своей пшеницей
Меня от жажды тел.
Диск солнца даже в полдень
Так бледен и так мал, —
Лишь в виде утешенья...
Я это угадал!
Я с осенью сдружился,
Она со мной совсем, —
Как этот мир с «а после?»
А в мире все с «зачем?»
Пускай приходит осень,
Пора глухих ночей!
Как истинный художник
Давно я дружен с ней.
388
ПРИХОД зимы
Ненастьями щедры восточные дары:
В завесе дождевой, в замесе неживой
Поры...
Сочельник, Рождество, а там и Новый год,
Фабричный сизый дым перед окном плывет
Моим!..
Как сыро! Не присесть. Дождем прибиты травы.
Поверь, все кончено теперь до вешних дней.
И так скамьи мокры, и так деревья ржавы!
Та-ри-ра-ра! — трубит рожок среди полей.
Я воскресенья ждал, но облака с Ла-Манша
Нам омрачили день, что был так светел раньше.
Пустынно;
То льет, то моросит, лес вымокший стоит,
И рвется под дождем на ветках паутина.
Вы, празднеств полевых достоинство и сила,
Всевластные светила,
Вы где погребены?
Закат... Истасканное солнце сиротливо
Валяется в траве, у самого обрыва,
Белеет, точно в кабаке плевок,
Ему подстилкой — желтый, жесткий дрок.
Рожки взывают на ветру:
Та-ри-ра-ра! Та-ру-ру-ру!
О как безумствует рожок!
А солнце, словно вырванной миндалины комок,
В жестокой дрожи
На жестоком ложе!..
Вперед! Вперед! Та-ри-ра-ра!
Знакомая Зима является опять,
Больших дорог петляют повороты —
Но Красной Шапочки за ними не видать!..
389
Остались колеи там, где возы скрипели,
И донкихотствуют, как рельсы дыбясь ввысь,
Туда, где облаков рассеянные роты
Летят, и ветер их теснит навстречу океанской колыбели,
Пришла знакомая пора,
Поторопись, поторопись!
А ветер в эту ночь бесчинствовал на славу!
О гнезда, клумбы, сад, о жалкий птичий кров!
Моя душа, мой сон: о эхо топоров!
Еще вчера в лесу трава была жива,
А нынче тлением в лицо дохнула мертвая листва нам;
Ах, листья, лепестки, неситесь караваном —
В костре сожгут вас лесники,
Пойдете вы на тюфяки
Для полевых госпиталей
Далеко от родных полей.
Пора, осенняя пора, все ржавеет, всему приходит срок.
Ржа гложет проводов километровую хандру
Над поворотами пустых дорог.
Трубит рожок печально поутру!..
Трубит рожок!..
Все выше тон, все тише стон,
Все дальше он — уже не разберу —
Сквозь сон: ту-ру-ру-ру!
Рожков не слышно... звук затих...
Как будто ветром сдуло их.
Настала тишина, и отзвучало эхо.
Пора, все кончено, и собран виноград!
Тишайшие дожди бесплотно моросят.
И собран виноград, и ни к чему корзины,
Корзины ни к чему, те, что с холстов Ватто.
И снова кашель, теплые пальто,
Сырые вечера, дымящие камины,
Чахоткой обостренные черты —
Столичной нищеты убогие картины.
390
Итак, предместье — океан
Намокших серых крыш, дремота и туман,
Эстампы, лампы, чай, промозглый дождь в окне,
Калоши, теплое белье, испарина во сне —
Неужто вы одни теперь остались мне?!..
(А помнишь ты — рояль играет где-то?
А строгая статистика смертей
Раздела новостей
В вечернем выпуске газеты?)
Бесцветная пора, бесцветная планета!
Пускай ветра
Распустят тот чулок, что Время вяжет до рассвета.
Пришла пора тоски, отчаянья пора.
И с давних пор, и с давних пор
Вступает голос мой на равных в этот хор.
391
ЭПИКУРЕЕЦ
Я счастлив задарма! Блажен, кто создает
Себе при жизни рай, на случай, если тот,
Который в небесах, — вранье и небылица
(Чему, признаюсь вам, не стал бы я дивиться).
А если это так — тем лучше! И в раю
Я слаще проводить не мог бы жизнь мою.
Я легок на подъем, мне леность незнакома:
Встаю, когда хочу, и завтракаю дома.
Позавтракав, иду туда, где Одеон
Лотками старых книг без счету окружен,
И к Сене выхожу. А там я вижу снова,
Как тощий пес ведет гнусавого слепого,
Любуюсь, как вода, прозрачна и чиста,
Дробится о быки высокого моста,
И как изгиб реки похож необъяснимо
На вьющуюся вдаль с буксира струйку дыма.
А есть еще сады! Вот Люксембургский сад —
Я по нему гулять готов сто лет подряд,
Но мой бродячий нрав влечет меня к музею.
Он лучший на земле, я вас уверить смею!
Вот Рубенс, вот Ватто, вот Фидий, например,
Разнообразье школ, и стилей, и манер,
Мистические сны, языческое пламя,
Смесь ренессансных рук с античными телами!
Но я уже спешу в библиотечный зал.
Он тоже лучше всех! Я книги заказал:
Сент-Бев, Банвиль, Бодлер, листаю Дю Белле я,
И Гейне, наконец, — он мне их всех милее!
Он «гениальный шут», как Шопенгауэр рек,
Но в смехе шутовском рыданья слышит век.
А после я брожу, любуюсь на витрины,
Мелькают фонари, фиакры, магазины,
И высший мой восторг приблизился теперь,
Когда Театр Франсэ мне открывает дверь!
392
РОЖДЕСТВО СКЕПТИКА
Рождественский трезвон, и я один в ночи,
Перо отложено, безбожный стих не кончен...
Воспоминанье, пой! Опять в душе горчит,
И гордость ни к чему... О, громче, память, громче!
А где-то там, вдали, собор огни зажег —
И как противиться рождественскому хору?
В нем материнский зов, и просьба, и упрек,
И сердце так щемит, что в голос плакать впору...
И долго слушаю колокола в ночи,
Не нужный никому и сам себе помеха.
Мне холодно, темно, а ветер мимо мчит
Земного праздника торжественное эхо.
393
ПОХОРОННЫЙ МАРШ НА ГИБЕЛЬ ЗЕМЛИ
(Пригласительный билет)
Величавые солнца в почетном конвое!
Воздевайте лучи золотых ваших рук,
Продолжайте рыданье свое хоровое
И, оплакав сестру свою, встаньте вокруг.
Исполнились сроки. Земля опочила.
Хрипенье предсмертное, слезы родни.
Ни вздоха, ни отзвука. Только взгляни,
Как бедным обломком играет пучина.
Что ж это, виденье? Иль явь? Сквозь года
Несется гробница трагедии славной.
Но вспомни о подвигах, бывших недавно!
Нет. Кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
Но вспомни же, вспомни, как в детстве далеком
Огромные дни были скукой полны,
Да ропотом ветра, да плеском волны,
Да лиственным шумом, серебряным, легким.
Но хилых пришла бунтарей череда,
С божественной Майи срывали покровы,
И слышали звезды их голос суровый...
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
О, не позабудь о набатных трезвонах,
Об ужасах средневековых ночей!
Там Голод шагал среди тощих мощей,
Чума развлекалась в могилах зловонных.
Припомни, как Страшного ждали суда
Сердца, не надеясь на высшую милость,
394
Как ты проклинала, как тупо молилась!
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
О сумрак церквей! О рыданья хорала!
Сквозь стекла цветные кадильницы дым,
Орган, громовая осанна над ним,
Глухой монастырь, где любовь замирала.
...Истерика жалкая. Злая нужда.
Не веря в Отца, позабыв Правосудье,
Стоит одинок человек на безлюдье.
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
А каторг, а пуль, а костров или пыток,
Публичных домов, сумасшедших домов,
А замыслов, спрятанных в смуте умов,
А войн — удобрительниц жирных — избыток!
А роскошь! А скука и ложь без стыда!
А голод, а жажда, а алкоголь жгучий!
О, сколько же гибнущих в драме тягучей!
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
Где твой Сакья-Муни, чистейшее сердце,
Отдавшее всем существам свою кровь,
Где кротость Христова, где грусть и любовь
Распятого в оные дни страстотерпца?
Где столько отдавшие сил и труда
На знаки загадок, на стопы бумаги,
Где книги, где весело лгавшие маги?..
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
Все стерлось. Венера из мрамора! Песня!
Безумие Гегеля! Тщетный чертеж!
395
Глухих фолиантов уже не прочтешь.
Встань, башенный город, и снова исчезни!
Была ты сынами когда-то горда.
И блеск твой, и грязь твоя краткими были.
Земля! Тебе снятся забытые были.
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое...
Спи крепко. Конец. Ты поверить мне можешь,
Что вся эта драма, весь этот базар —
Болезненный бред и беспамятный жар.
Точнее ты прошлого не подытожишь.
Ты грезила. Ты не была никогда.
Свидетелей нет. Не раскроются очи.
Есть время молчанья и общество ночи.
Спи. Сон обрывается. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое!
Воздевайте лучи золотых ваших рук,
Продолжайте рыданье свое хоровое
И, оплакав сестру свою, встаньте вокруг.
396
БАЛЛАДА ВОЗВРАЩЕНИЯ
Прощай, прозрачный воздух лета!
Ненастья тащат в сумке год,
В доху снегов до пят одета,
Промерзшая зима бредет.
Не мечет карты банкомет,
На пляжах сор — бумажки, склянки...
Зевота раздирает рот.
Пора домой вам, парижанки!
На сером небе — ни просвета,
Дождь хлещет сутки напролет,
У низенького парапета
Истошно океан ревет.
Его за фалды ветер рвет,
И нет конца их перебранке,
Никто не пляшет, не поет...
Пора домой вам, парижанки!
Помчится поезд, как комета,
В Париж, в тот заповедный грот,
Где роскошь опер, блеск балета,
Где и зимой весна цветет.
Скорее! Паровоз рванет,
И замелькают полустанки,
И дом пустынный оживет...
Пора домой вам, парижанки!
Посылка
Царицы прелести и мод,
Алмазы неземной огранки,
Ваш сирый город слезы льет...
Пора домой вам, парижанки!
397
РАЗМЫШЛЕНИЕ В СЕРЫХ ТОНАХ
Все утро моросит из тучи неотжатой.
Один как перст сижу на голом островке,
У самых ног ворчит, ворочаясь в тоске,
Свинцовый океан под шквальные раскаты.
Несутся волны вскачь, гривасты и косматы, —
Их бешеный табун примчится налегке
И распластается бессильно на песке,
Роняя пену с губ, как клочья мокрой ваты.
И небо серое, и морось, и туман,
И ветер хлещущий, и сизый океан,
И ни души кругом. Сижу осиротело,
Не пряча от дождя иззябшего лица,
Сижу и думаю: нет времени предела...
Пространству нет конца... вовеки нет конца...
398
ВЕЧЕР КАРНАВАЛА
В Париже фейерверк. Как колокольный звон,
Несется бой часов. Жизнь коротка. Пляшите!
Все в мире суета — и по своей орбите
Холодная луна обходит небосклон.
Всеобщая судьба! Так все блеснет и минет,
Прельщая нас на миг любовью, красотой,
И дальше мы бредем, покуда шар земной
Не лопнет, как пузырь, и в космосе не сгинет.
Где царства отыскать, которых имена
Фанфары по земле трубили горделиво?
Мемфис и Вавилон, Афины, Рим и Фивы —
Лишь ветер по земле разносит семена.
А мне — о, сколько лет мне жить еще на свете?
И я к земле припал, дрожу и плачу я;
Из равнодушной тьмы, из тьмы небытия
Не вызволит никто века златые эти!
Но тишину пронзив, терзает ухо мне
Бессмысленный напев и шаг в ночи туманной.
Там с праздника идет рабочий, в стельку пьяный,
Вблизи родных трущоб плутая при луне.
Печальна эта жизнь, печальна и уныла!
И в праздниках, увы, мне утешенья нет.
Повсюду суета! Всё суета сует!
О, где певец Давид? О, где его могила?
399
ЖАЛОБА ОРГАНИСТА ЦЕРКВИ
НОТР-ДАМ ДЕ НИС
Звучат псалмы вороньих стай
Среди колоколов молчащих.
Шуршат дожди в осенних чащах...
Боскеты, казино, прощай!
Здесь только я опора милой...
Вчера, дрожа, как смерть бледна,
Насквозь промерзла здесь она!
Мой храм стал ледяной могилой.
Улыбки ради дорогой
Я, не колеблясь, вскрыл бы вены!
Ей в мире злобы неизменно
Останусь верен всей душой.
Она покинет землю эту...
Тогда, вселенской скорбью пьян,
Так зарыдает мой орган,
Что будет призван Бог к ответу!
Боль одиночества тая,
У милого останусь праха,
И муку сердца в фугах Баха
Баюкать вечно буду я!
День скорби и любви бездонной
Оплакивая каждый год,
Как буря, реквием пройдет,
На смерть Земли мной сочиненный!
400
ПЕСНЯ МЕРТВЫХ
(Фрагмент из поэмы «Любовь в могилах»)
Кто вам сказал, что смерть
не есть иная жизнь?
В глухой полночный час, под ветра завыванье,
Когда разносится по лесу волчий вой,
Когда хрипенье сов и жабье бормотанье
Доносятся с болот, покрытых темнотой,
Укутавшись плащом от ветра ледяного,
Я шел глухой тропой, в раздумья погружен,
И ветер гнал меня, и дождь хлестал сурово,
И придорожных ив я слышал скрип и стон.
Ложились на моем пути ночные тени,
Далеко лаял пес, тоскливо, как на грех.
Вдруг позади себя услышал я в смятенье
Какие-то шаги, какой-то злобный смех!
Я дальше поспешил своей тропою дольней,
В надежде убежать от этих голосов,
И в этот самый миг с далекой колокольни
Донесся до меня полночный бой часов.
На холмик я присел, идти не в силах боле.
Лежало впереди кладбищенское поле...
Как вдруг ночных бродяг увидел я воочью,
Сомкнулся вкруг меня скелетов хоровод.
Разрушив тишину, навеянную ночью,
Внезапно грянул хор, и этот хор поет:
I
Клубятся в небе тучи,
Луну скрывая с глаз.
Луна, сокройся лучше
401
И не гляди на нас.
Мы в хороводе нашем
И кружимся, и пляшем,
Не сыщешь танца краше,
Чем наш веселый пляс.
Так воет этот хор, и буря в исступленье
Разносит по полям кладбищенское пенье.
II
О мудрость человечья —
На что она годна?
Не ждите жизни вечной:
Она нам не дана.
Про ад и рай вы бросьте —
Не ждут нас на погосте
Ни Бог, ни Сатана!
Так воет этот хор, и буря в исступленье
Разносит по полям кладбищенское пенье.
III
Да, только на погосте
Усопшим отдыхать.
Покоит наши кости
Остылая кровать.
Но с каждой ночью новой
Из-под плиты пудовой
Выходим мы опять.
Так воет этот хор, и буря в исступленье
Разносит по полям кладбищенское пенье.
IV
Нам наплевать на взгляды
Стыдливые луны,
И поплясать мы рады,
402
Как демоны, страшны.
Потом, окончив пляски,
Мы дарим без опаски
Невестам наши ласки —
И мы, как вы, нежны.
Так воет этот хор, и буря в исступленье
Разносит по полям кладбищенское пенье.
V
Приходит утешенье
К любившим нас родным,
Печаль и сожаленье
Уносятся, как дым.
Так тешьтесь вашим раем!
Мы небо проклинаем,
Мы Бога знать не знаем —
Анафема живым!
Так воет этот хор, и буря в исступленье
Разносит по полям кладбищенское пенье.
И страх меня пробрал от этой пляски дикой:
Нечеловечий вопль гортань мою обжег,
Как вдруг увидел я: в сумятице великой
Они немедленно пустились наутек.
Потом и след пропал ватаги этой шумной,
Равнина темная тонула в тишине,
И лишь один из них метался, как безумный,
И хныкал: «Караул! Верните яму мне!»
403
ВНУТРИ
Снаружи — ночь, и дождь, и ветра вой протяжный.
На стенах над огнем — слой копоти очажной.
А в очаге горит последний огонек.
Из темного угла, печален, одинок,
Шлет жалобы сверчок, и поминает лето,
Житье свое в траве, и яркий луч рассвета,
И то, как поутру спускается на луг
Алмазная роса — и вспыхивает вдруг.
А пламя в очаге высвечивает скупо
Склонившихся крестьян, в огонь глядящих тупо.
Их жалкие тела, и контуры голов,
Их сонные глаза нажравшихся волов.
У очага сидит с вязанием старуха.
Шум ветра и дождя привычно ловит ухо.
У ног ее клубком играет тощий кот.
Проворно пара спиц в худых руках снует.
Трясется голова. С минуту ей поспится,
Потом она себе почешет темя спицей
И вновь погружена в вязанье до зари.
А я отрывок сей назвал бы так: «Внутри».
404
СФИНКС
В тот час, когда, устав от жара тверди синей,
Ленивый леопард укрыться в тень спешит, —
Уставясь в горизонт бескрайний над пустыней,
О чем-то грезит сфинкс, по грудь в песок зарыт.
Внизу как будто зыбь колышется морская.
Там племя муравьев туда-сюда снует,
Спешит, бежит, живет — бесследно исчезая
Под взглядом каменным, вперенным в небосвод.
Народа больше нет. Всё в зареве багровом.
Но вот закат померк, песками занесен,
И лунный полумрак объял густым покровом
Развалины, и тлен, и Сфинкса вечный сон.
405
ПОРЫВ ВЕСНЫ
Пыль, солнце и тепло, и запахи весны.
От солнца в тень зонтов укрылись парижанки.
Дельцы, бродяги, псы, фиакры на стоянке
И древние одры — все по весне пьяны.
А в парке малыши паяцем пленены,
И духовой оркестр играет на полянке.
Внимает медных труб веселой перебранке
Толпа чахоточных — забыли, что больны.
А в лавках продавцы хлопочут над товаром.
Изящный господин, чтобы проверить счет,
С достоинством очки у кассы достает.
И все бегут, спешат, и всяк живет недаром!
Лишь я брожу как тень: мне всё не по нутру,
И будит жизнь во мне брезгливость и хандру.
406
ГРУСТНО, ГРУСТНО
Я на огонь смотрю. Зевота сводит рот.
Снаружи плачет дождь и ветер дует в щели.
Играют за стеной начало ритурнели.
Как грустно жить... И жизнь так медленно течет!
Мне видится Земля, сквозь вечный небосвод
Ничтожным атомом летящая без цели.
Лишь крохи жалкие мы разглядеть сумели.
Напрасно Целое себе разгадки ждет.
Вот общая судьба! Комедия все та же:
Болезни да грехи, пороки да пропажи,
Затем исчезнем мы, небытие придет,
И травкой порастут навек останки эти.
А здесь тем временем все то ж из года в год.
Как одиноки мы! Как грустно жить на свете!
407
АПРЕЛЬСКОЕ БДЕНИЕ
Идет к полуночи. Последний шум затих.
Пора срывать цветы в долине сновидений.
Теперь, измучившись от вечных угрызений,
Из сердца капли рифм я выжму золотых.
И вот уже мотив звучит в мечтах моих,
И нет мелодии нежней и сокровенней,
Чем этот менуэт, вернувшийся из тени,
Из давешних времен, невинных и простых.
Я отложил перо. И жизнь мою листая,
Любви и чистоты не нахожу следа я.
В бесстрастных «почему» я заблудился вдруг.
Сижу над россыпью листов бумаги белых,
И смутно слышится в полуночных пределах
Фиакра позднего вдали бесстыдный стук.
408
ХАНДРА
Проклятая хандра! Опять гляжу в окно.
Густая сеть дождя все небо пронизала.
И копоть между крыш висит, как покрывало,
И тени вдоль домов, и луж полным-полно.
Мне думать лень, мой мозг бездействует давно.
Уставясь в пустоту, лениво и устало
На вымокшем стекле рисую что попало.
Пойду-ка погулять! Куда? А, все равно!
Ни новых книг. Ни лиц. Прохожие — тупицы.
Фиакры, холод, грязь да ливень проливной...
Темнеет. Фонари. И я плетусь домой.
Зеваю и жую, листаю книг страницы.
Все спят. И только мне не спится до утра.
И спать мне не дает проклятая хандра!
409
БУЛЬВАРЫ
Бульвар. Двенадцать дня. Крикливый шик витрин.
Бегут работницы — неробкие повадки,
Простоволосые, у губ бескровных складки,
Прищуры в сторону осанистых мужчин.
Шарманка во дворе выплакивает сплин,
Деревья голые в весенней лихорадке.
Иду, слагая стих — до приторности гладкий —
О споре двух гробов. Вдруг слышу — дзин, дзин, дзин.
Везут покойника. Во мне есть гениальность,
Тоски бытийственной я уловил тональность,
Но вот умру сейчас и кану без следа.
Почтит меня крестом прохожий, встретив дроги,
Мальчишка крикнет вслед: «Счастливой вам дороги!»,
А наверху и здесь все будет как всегда.
ПРОЗА
ЛЮБОВЬ ПЯТНАДЦАТИЛЕТНЕГО
Воспоминание о моей первой, моей единственной
любви неразрывно связано с воспоминанием о моей пер-
вой — и также единственной — ночи, проведенной в ку-
тузке. И стоит мне вызвать в воображении далекое, ми-
лое личико моей возлюбленной, как тут же мне является
гнусная морда господина комиссара полиции. Вы ска-
жете, что такой контраст лишь больше подчеркнет оча-
рование моей любви, — да, если угодно, но есть в этом,
однако, нечто неприятное, и меня легко понять тому,
кто сам бывал в подобном положении. И потом — я
очень прошу читателя заметить, что слово морда в дан-
ном случае не просто ругательство, легкомысленно бро-
шенное на ветер: нет — мало того что полицейский чи-
новник, который дежурил в ту ночь, когда меня взяли
под стражу, обладал уродским преизбытком раститель-
ности на лице, так, вдобавок ко всему, из его привычки
ежедневно отчитывать правонарушителей проистекала
еще одна — в разговоре с людьми он так выпячивал впе-
ред нижнюю челюсть, что обнажались в оскале клыки.
Но к делу.
Мне было пятнадцать лет — пора неведомых про-
зрений, как говорит Жозеф Прюдом. Я посещал лицей
своего городка в качестве экстерна. Но — увы! Грече-
ский и латынь никак не желали мне покоряться, история
наводила на меня скуку смертную, чуть более интересо-
вала меня география — так приятно поболтать с другом
под прикрытием огромного атласа! А что до математи-
411
ки, то деление с таким упорством ложилось камнем пре-
ткновения на моем пути, что мне было просто совестно
сражаться с ним. И только рисование радовало меня —
уж здесь-то я был самым сильным; кроме того, учитель,
в чьи обязанности входило приобщать нас тайнам ли-
ний, имел смешную и бесспорно оригинальную привыч-
ку: когда ученик выводил его из себя — а для этого надо
было очень сильно постараться! — то вместо того, что-
бы попросту выгнать его из класса, как сделал бы любой
другой учитель, он сгребал озорника в охапку и бегом
выносил его за дверь. Однажды — как давно это
было! — вынесли вон и меня, и помню, что когда этот
достопочтенный человек отрывал меня от земли, крепко
прижимая к своей груди, я вдруг загорелся безрассуд-
ным желанием посмотреть ему в лицо: я поднял голову,
кончики его длинной бороды попали мне в ноздри, и я
от души чихнул... Ах, друзья, какую же я схлопотал
плюху!
Но я рассказываю о своей любви.
До той поры, по единодушному свидетельству учи-
телей, у меня были явные симптомы хронического ло-
дырита. Но как меняешься в пятнадцать лет! Была весна,
я пропускал уроки ради того, чтобы уйти далеко от горо-
да, поваляться на травке, поплакать без причины. И каж-
дое воскресное утро я, незаметно для себя, оказывался
после окончания мессы у храма и смотрел, как оттуда
выпархивают девушки в окрылении белых платьев. Пе-
реломный возраст! — как говорит опять-таки господин
Жозеф, — и надо же, чтобы как раз в этом возрасте мне
попался под руку роман Бальзака, озаглавленный «Ве-
ликий человек провинции в Париже». Роман я прогло-
тил, я им бредил, я предвкушал свой Париж, и этот дале-
кий ад настолько меня околдовал, что я перестал пить и
есть. Люсьен де Рюбампре был поэтом; что ж — я стану
художником!
Немедленно порвать с товарищами! Отныне я смот-
рел на них исключительно как на презренное отродье
нотариусов и лавочников. В перерывах между занятия-
ми я рисовал — либо в библиотеке, либо в музее. Потом
412
начал писать маслом. О! Кто расскажет вам о той захле-
стывающей радости, с какой впервые выдавливаешь из
тюбика краску на еще девственную палитру? Я мало
спал, копируя ночами модели Жюльена, а по воскре-
сеньям, с восьми часов утра до шести вечера, сидел у
маленького формовщика по гипсу, живущего на дру-
гом конце города. Покуда он заливал гипс в старые, об-
вязанные бечевкой формы, я рисовал пляшущего фавна,
Диану Габийскую и прочую античность. Поистине,
припадок трудолюбия и честолюбия. Вы понимаете,
что любовь не замедлила привнести свою долю. Скоро
нашел я свою Дульсинею. В одном из окон на одной из
улиц — стоит закрыть глаза, и я вижу все это во-
очью! — я открыл ее. То была она.
Тебя не знаю я, но я тебя узнал!
Она казалась года на три старше меня, но какой она
была прелестной в раме окна, увитого глицинией, — ее
изысканная бледность, огромные яркие глаза, неизмен-
ная лазурная лента в белокурых косах и большой выши-
тый воротник, облегающий плечи! Только это и замечал
я с улицы. Но однажды увидел ее совсем рядом. Меня
словно ударило, когда я разглядел у нее на подбородке
ямочку — нежную, розовую, истинное гнездышко для
поцелуев. Ее взгляд — взгляд умирающей антилопы —
прикончил меня совершенно. Домой я воротился безум-
цем! И всю ночь строил планы. Все было кончено для
меня. Любить ее я намеревался издали. И — убивать
себя работой. Вот уеду в Париж и там прославлюсь. И я
уже видел, как возвращаюсь с триумфом и слагаю к ее
ногам свою любовь и свою славу.
Конечно, мне хотелось бы, чтобы она была хоть ка-
пельку поэтичнее, — ее птичьи мозги и оглушительные
раскаты смеха смущали меня ужасно, — но я обожал ее,
да, обожал — до того, что порою плакал от ярости по но-
чам, пока не усну.
Затем потянулись месяцы исступленного труда
и безответной любви, проведенные в поздних бдениях,
за рисованием в музее и в библиотеке, в мастерской
413
формовщика, — вопреки добродушному ворчанию
доктора, который считал, что я похудел и выгляжу
скверно.
Я был честолюбивей, чем когда бы то ни было, и
влюблен — сильней, чем когда бы то ни было, но вскоре
впал в тоску. Париж далеко! Успехи мои заставляли
себя ждать, и я приходил в отчаяние! А главное, Марга-
рита — она звалась Маргаритой — не слишком-то меня
замечала и — как я ни убеждал себя в противном — ко-
кетничала с каким-то кузеном, которого я однажды пой-
мал — или мне показалось — о, Отелло, как я тебя пони-
мал в тот день! — на возмутительной фамильярности с
моей избранницей.
Итак, в одно ноябрьское воскресенье печальный,
озябший, страждущий — словом, в своем обычном со-
стоянии — к восьми я уже сидел у своего друга, формов-
щика. Я оставался там, пока не стемнело, перед Эфес-
ским Гладиатором, работа шла плохо; думал я о ней, о ее
кузене, о своих честолюбивых стремлениях, о Париже, и
сердце мое разрывалось от горьких мыслей. В шесть я
вышел, держа под мышкой папку рисунков. Я был весь
разбит, ничего не ел с утра, а там, на другом конце горо-
да, меня ждала бедная, нетопленая комната. Я шел по
улице сквозь толпу шумных, принаряженных обывате-
лей, возвращавшихся с прогулки, и не было у меня ни
единого су, ни взаимной любви, ни воскресного костю-
ма. Но, как всегда, что-то пело еще в моем сердце: на-
дежда увидеть ее, проходя под окном, — вдруг она
мне улыбнется! ах, мне это было так нужно! И я уско-
рил шаг.
О, проклятье! Проклятье! Они устроили званый ве-
чер. Окна ярко светились. Слышалась мелодия вальса.
За шторами в танце кружились тени. Вдруг я узнал ее
тень — и тень того, другого, — слитые вместе! С пере-
сохшим горлом, с уязвленным сердцем, не в силах за-
плакать, ослепнув от злости, схватил я камень — чтобы
не сказать: булыжник — и швырнул его в окно. Под звон
бьющегося о тротуар стекла прервались танцы, порас-
крывались окна, у подоконников столпились люди, и
414
поскольку я стоял столбом на месте, меня схватил поли-
цейский и отвел в участок рядом с мэрией, и нас пресле-
довал недружный хор криков, ругани и сострадательных
разъяснений. Я вырывался, плакал, молил: «Пустите
меня! Что если я ее ранил! Маргарита! Маргарита! Ах,
какая же я скотина!»
И я очутился перед мордой — на сей раз куда в
большей степени мордой, чем обычно, — господина ко-
миссара полиции. Я плакал, не слушал его и ничего не
желал объяснять. За мной заперли дверь темной камеры
с крохотным оконцем, еле пропускающим внутрь по-
следние лучи сумерек. Там была скамья, и я упал на нее,
все еще горько рыдая.
Что за мучительная ночь! как долго не наступало
утро! Я оставался в том же состоянии до первых пробле-
сков рассвета — плакал и думал. Порой мне снова при-
ходило в голову, что я, быть может, ранил ее! И я вска-
кивал, кидался на дверь, колотил в нее кулаками и нога-
ми, чтобы мне — во имя неба! — открыли и сказали о
ней — хоть что-нибудь!
Наутро, около десяти — шаги: отпирают. Новый
нагоняй комиссара, на сей раз в присутствии дядюшки,
который явился за мной. При моем упрямстве им так
и не удалось вытянуть из меня никакого объясне-
ния причины, вызвавшей эту непонятную вспышку
ярости.
Ущерб был незначителен — оконное стекло и сер-
виз, с дымящимся чаем, без которого гостям моей милой
так и пришлось обойтись. Я излечился от своей любви.
Они поженились, и у них, верно, будет много детей.
Аминь.
АКВАРИУМ
Гюставу Кану
Ты знаешь ли тот край, где царствует молчанье?
Вход — один франк; не так дорого, но зато и не так
избито, как Опера, да еще два су за вешалку, посколь-
415
ку на улице дождь, а здесь — благодатное, услужливое
тепло.
Лабиринт стилизованных гротов с виселицами газо-
вых рожков под сводами; влево и вправо мимо сияюще-
го стекла подводных миров разбегаются коридоры; это
и есть Аквариум, кружащий в своей подземной повсе-
дневности; временами отбивает ритм гулкий клапан
гидравлической машины, — Аквариум, где ночью видишь
самые девственные глуби, сцены из домашней жизни са-
мых неведомых миров, — тишина, словно в комнате боль-
ного, солидная компания: именно Аквариум вознесут
однажды на высоту общественно-полезного заведения.
Дольмены в ландах, инкрустированные осклизлы-
ми драгоценностями, расположенные цирками базаль-
товые уступы, где крабы (у себя дома, прошу заметить!),
благодушные после обеда, тупо, на ощупь, сцепляются
в пары, лукаво сверкая глазенками, — эти мрачные
юмористы так и норовят поддеть! Ах — а вон там,
на высоком плато, прилипнув пиявкой, устроил себе на-
блюдательный пункт минотавр-осьминог, жирный и
голый...
Затем — равнины мелкого песка, до того мелкого,
что, когда взбаламутит его ударом хвоста плоская рыби-
на, приплывшая к нам из неведомых далей под ориф-
ламмой свободы, различаешь сквозь муть на поверхно-
сти дна, там и сям, какие-то знаки, глазки — читай, как
газету...
Природные арки шагают через теснины, где копо-
шатся и вечно что-то грызут мечехвосты — в панцирях
аспидно-серых, крысиные хвостики — там разодрались,
опрокинулись брюхом вверх, — может быть, и нарочно,
чтобы почесать спину? Кто знает? (Верно, и я бы выгля-
дел так же нелепо, опрокинутый на спину среди скопи-
ща мечехвостов!)
И поля, поросшие губками, — губками, похожими
на клочья легких, — и плантации бархатных оранжевых
трюфелей, и целое кладбище перламутровых раковин, и
такие изящные заросли спаржи — пухлой, законсерви-
рованной в спирте Молчания...
416
и безутешность степей, осененных единственным
деревом, — на его разбитом молнией остове устроили
случайный фаланстер неприхотливые морские коньки,
облепив его гроздьями...
И снующие в хаосе заброшенных триумфальных
арок морские угри — прихотливые ленты...
И все эти подводные зоны я тоже показал бы вам.
Свисают, не знаю чьи, икринки — долго ли им так
висеть? — словно фасолины в стручках, приклеенные к
концам спиральных нитей...
И блуждания наудачу волосатых ядер, султаны рес-
ничек вокруг желеобразной протоплазмы, овевающие ее
в тоске затяжных странствий...
И эти колодцы на отшибе, еще более заброшенные
гинекеи, еще более таинственные лаборатории, где
всплывают — так и кажется, что сейчас лопнут! — сине-
ватые желатиновые пузыри, быть может оплодотворен-
ные, пульсируя в однообразной плазме, вечной и про-
зрачной...
Прохожу мимо, пропуская и то, что получше.
Но вот наконец, сколько видит глаз, — прерии: их
усыпали белые актинии, в меру упитанные луковки, ка-
кие-то вздутия со скользкими фиалками, разрозненные
обрывки кишок, пытающихся — честное слово! — на-
чать новую жизнь, какие-то культяпки, подмигивающие
усиками соседу-кораллу, тысячи непонятно зачем живу-
щих бородавок: целый мир замкнутой в себе зачаточной
флоры, копошение, дрожание, мерцание — извечная пи-
щеварительная мечта, которой наконец-то удалось по-
здравить себя с тем, что дела обстоят именно так, а не
иначе...
О! я отлично знаю, друзья, что вы мне сейчас скаже-
те, приплюснув к этим стеклам свои чувствительные
носы. Да, именно — как легко ставишь себя на их место.
Ни день, ни ночь, ни зима, ни весна, ни лето, ни осень,
ни прочие разновидности непостоянства: немного меч-
ты, пусть даже среди нечистот колыбели, и немного
любви, не сходя с места, — за счет безмятежной слепо-
ты, вот-вот, именно за счет слепоты!
14 Проклятые поэты 417
Закрывают! закрывают! —теперь подняться по сту-
пенькам, выйти на свет божий — грязноватый, зябкова-
тый, хамоватый, фиакроватый, кривоватый, гриппова-
тый, гниловатый, воинствующий свет 1886 года.
Да! но прежде чем закроют, вы все еще в подводном
царстве, а там, наверху, мы иссыхаем от земных вожде-
лений: именно эту разницу я и хотел подчеркнуть. Ну, а
разве антенны наших чувств могут пробиться сквозь
Безмолвие, Непроницаемость и Слепоту? Дано ли нам
угадать тайным чутьем, что существует нечто большее,
чем дозволено нам воспринимать? Что нагнетают они в
нашу вечно несытую утробу? Отчего не умеем мы, как
подводные жители, врасти в свой крохотный уголок,
чтобы выпестовать там наше маленькое, мертвецки пья-
ненькое «я»?
Вот что я хотел бы сказать, покидая этот мир удов-
летворенных.
Но теперь, о подводные курортники, охотно при-
знаюсь, что наши земные вожделения довольствуются
двумя плодами, которые, надеюсь, стоят ваших: пер-
вый — лицо возлюбленной, которая в истоме сомкнула
свои лепестки и уснула на бледных подушках; ее глад-
кие волосы слиплись от смертного пота, израненный рот
оскалил тусклые зубы в сиянии аквариумной луны (о,
только не срывайте ее, не срывайте!); и второй плод —
сама луна, плоский подсолнух, иссохший в силу агно-
стицизма...
Но любимая слишком нежно так близка, а луна так
далека — по крайней мере, в иные часы. Ну, а что такое
эти иные часы? Почему желанный час не может быть
всегда, вечно? — Диалог: Скажите, пожалуйста, прохо-
жий, который час? — Просто Час, Час — это Час. (Ответ
означает: вам незачем спешить.)
О! приходится излагать все это письменно — а ведь
заботливые, просвещенные городские власти могли бы
взять это на себя...
418
листки
Воскресное утро
Это было воскресным утром, после сплошь исхле-
станной ливнями недели, и, вопреки праздничной при-
наряженное™, неспокойным оставалось небо. Кончи-
лась месса, и разодетые туземцы парами прогуливаются
вокруг Кургартена, прежде чем разойтись по домам; но
приезжих еще мало... половина лавчонок закрыта. На
террасе столы сдвинуты в стороны, середина пуста; на
заднем плане оживление, его центр — стойка. Под тен-
том, среди склянок с заморскими приправами, обедают
англичане; за столиками слышатся возгласы, затем во-
царяется молчание работающих челюстей. Здесь чувст-
вуется оживление, на шляпках и столиках — цветы, а
поодаль, там и сям, пьют кофе одиночки — скучают,
меж колен трость, в зубах сигары, теребят перчатки,
алые и светло-желтые; снуют официанты — полиглоты
и скептики; оглядывая всех и оглядываемое всеми, вхо-
дит семейство, ищет свободный стол. Туалетам посвя-
щены все заботы, все силы. Дует легкий ветерок. Нео-
жиданно там, на солнце, на фоне зелени, дама раскрыва-
ет красный зонт, а господин разворачивает необъятные
страницы «Таймс». Все вокруг зелено, до самого гори-
зонта; вдали — горы; направо и налево — высокие дере-
вья; прямо — лужайка с пальмами, и под каждым их же-
стяным опахалом — газовый рожок. И вдруг зазвонил,
заблаговестил там, за рядами отелей, дребезжащий и
гулкий колокол, призывая к табльдоту. И еще. И еще.
Справа — стулья перед оркестровой раковиной. Офи-
цер — красавец мужчина в каске и с выправкой жест-
кой — под руку с дамой в парадном наряде.
Сплин воскресений. Рука об руку прогуливается
пара. Беседуют. После усталости вчерашних праздников
в воздухе витает печаль воскресений. Собеседницу гне-
тет та беспричинная, угрюмая тоска прекрасной женщи-
ны, занятой лишь своей красотой, когда она чувствует,
что сегодня не так уж прекрасна, — каждая из женщин
419
знает такие дни. Поднимается ветер, крепнет, ерошит
листья тяжелых крон, бесит господ, которым никак не
удается развернуть газету. Вдали громко зазвонил цер-
ковный колокол, звон его усиливается от порывов ветра,
летящего с полей. Высоко в небе реет бумажный змей,
возвещая осень. Кучка иностранцев и иностранок бесе-
дуют, речь перемежается русским, английским, немец-
ким, со взрывами французского из уст хохотушки-пари-
жанки, разговор перебивает ее занятие — она смешива-
ет в блюдце прямо пальцами персик, сахар и лимон, ее
пальцы унизаны кольцами; приготовив свою смесь, она
ее, однако, не пьет, а моет в ней пальцы, потом снова на-
девает перчатки, откидывается на спинку стула — и ну
щебетать...
Им кланяются два англичанина, затянутые в сюрту-
ки, демонстрируя при этом два безукоризненных пробо-
ра ото лба до затылка.
Иссяк фонтан в бассейне, и после того как умерло
его журчание, слышится только шум ветра в листве. Бе-
седует пара: он — отмахиваясь тростью от чего-то неви-
димого, она — размышляя о пустоте своего существова-
ния. «И вообще-то человечество — всего-навсего сбори-
ще скотов, видите ли!»
Kiinstler-Fest*
Все это здесь выставляется, улыбается, наряжается.
Все это принимает изысканный тон и, подымая очи горе,
хочет, чтобы другие думали, будто оно исповедует веч-
ный идеал, и привлекает себе в сообщники музыку, со-
зданную гениями, и ароматы, и цветы, и краски, и бар-
хатную пудру, и светильники, и перчатки, и прически, и
корсеты. Все это вынесено на всеобщее обозрение,
осмотрено и выправлено ради единственного вечера —
согласно идеалу века. О! всего лишь один вечер! О! все-
го лишь один несчастный век трагической и неповтори-
мой Истории...
* Праздник художников (нем.).
420
Так и попадаются на эту удочку. Изображают утон-
ченное животное, играют роль. Не верю я этому. И, пол-
ный жалости, обхожу стороной дамский круг, — о не-
счастные девицы, несовершенные создания, ушедшие в
себя, приземленные, скучающие, завистливые и, что
хуже всего, обыденные! Несчастные остовы, несчаст-
ные пешки общества, несчастные судьбы, несчастная
мешанина ничего не значащих фраз и чаяний, неотъем-
лемая принадлежность семейств, скучающих и скуч-
ных! Несчастные — вы не рады и собственной юности!
Девушка
Крытый сад — такая провинция! — в кассельском
Штадт-Парке: порядочные семейства. Девушка сидит,
не разгибаясь, над своей вышивкой и даже не подымает
глаз, чтобы взглянуть на проходящих гусаров или на
дамские туалеты. Наедине со своим рукоделием она
проводит все время и всегда спокойна.
Гармония сиротств, согласье стародевства.
Толчок всему, что прекрасно в любви (между пола-
ми), задает желание нравиться друг другу. Нет сомне-
ния, что действенная сила, развивающая чувство цве-
та, — это инстинктивное стремление женщины украсить
себя, выявить свою особенность: мне очень идет синее
и т. д... такие глаза хорошо сочетаются с таким-то шар-
фом и т. д. и т. д.
Длинные платья, ни широкие, ни узкие, из мягких
блеклых тканей, без воланов и оборок — какой пронзи-
тельный символ этого жалкого стада Офелий, обречен-
ных на заклание!
Божественная личность. Что за неслыханное выра-
жение! Вот что называется — создать свою личность са-
мым безличным образом.
421
Хрупкая фигурка
Ангельский разлет белокурых завитков вокруг лба.
Кажется, нежная шея непременно увянет, если ее кос-
нется что-либо грубое, а не высокая стойка тонкого кру-
жева или мягкий, белоснежный, ни в коем случае не на-
крахмаленный отложной воротничок. Хрупкая фигурка
в простой юбке со свободными, девственными складка-
ми, длинные облегающие рукава, митенки — фигурка,
воздушно нарисованная на английском чайнике, снедае-
мая неодолимой потребностью вечно странствовать по
этому миру под опекой преданного ньюфаундленда, ко-
торого зовут — ну, скажем, — Плутоном. Лишь намек
на грудь, никаким корсажем ее не выявишь. Тонкие уд-
линенные пальцы, а ноготки — такие, словно за ними
без ее ведома ухаживает ангел, пока она спит. Англий-
ский цвет лица, большие глаза — голубые, распахнутые
настежь, с глубоким взглядом (глубина безмерная, без
микроскопических подробностей, выдуманных сочини-
телем), глубоким непреднамеренно, — счастливый дар
застенчивой натуры, без которого она казалась бы уж
слишком хрупкой. Рот — сама невинность. Рот — пре-
лестный цветок, целомудренный, розовый, хранимый
знающими глазами, что бесстрашно глядят в упор
из-под высоко поднятых бровей, приводя в замешатель-
ство тех, кто не прочь бы его сорвать. Рот может улы-
баться, зазывать, кокетничать; но огромные глаза не
улыбаются никогда, они неотступно глядят вглубь ду-
ши. Ну, а если глаза улыбнутся и приветливо сощурят-
ся — ах! значит, именно этот удостоился — нет, не со-
рвать столь зорко хранимый цветок, — но он отмечен
навеки, отныне лишь для него одного всё — цветы, ил-
люзии, нежность.
Единственная, кто никогда не будет выглядеть
смешной или слащавой, но всегда останется совершен-
ством, даже если наденет тюлевое платье в горошек или
в цветочек, косынку Марии-Антуанетты, шарф или кро-
хотный чепец, которая и в бальном декольтированном
платье будет выглядеть великомученицей — без турню-
422
ра, кружевной платочек в ладони, прижатой к сердцу,
или указательный пальчик, прижатый к губам, — един-
ственная, кто останется идеальной даже в грубых баш-
маках английской фермерши, в пастушеской шляпе, в
грубом фартуке, под грубым ярким зонтом, что так хо-
рош среди зеленой лужайки, на фоне осенних тополей.
Нет, не англичанка: может быть, после того, как ей
откроется любовь, французская пылкость еще проснет-
ся и воспрянет в ней, и она принесет себя в дар, и это
одно убережет ее от раннего старения, свойственного
англичанкам, —
Когда затронет вас мой неотрывный взгляд?
Какая взглядом мне не предавала душу?
Погода-живописец
Была такая странная погода, которую чувство мо-
жет определить только так: погода-живописец. Ее не от-
несешь ни к одному из времен года: свежо, сыро, бес-
снежная оттепель, парит, бросает в жар, словно от вне-
запного волнения, заволакивает какой-то патиной глаза,
воображение и нервы. И то сказать — небо смутно-гро-
зовое, а грозы нет, тучи за тучами, лазурные прорехи,
порой неверная надежда на летнее солнце, что вдруг не-
надолго проглянет, — зелень, пронизанная светом, на-
ливается теплым оливковым тоном; вода — чистейшая,
голубовато-зеленая, прозрачная, в размытых отражени-
ях; вода, конечно же, студеная, вернее всего, ледяная, от
нее по-зимнему застыли бы душа и плоть — но кажется
заманчиво теплой.
Словом, погода тревожная, ненадежная, уже не хо-
лодно, но почки еще не проснулись; отодвинешь занаве-
ску, выглянешь в окно — глаза и сердце вдруг возлику-
ют: да ведь это весна! пойдем бродить по тополиным ал-
леям! — и в то же время другой голос отговаривает: да
нет же, тебе померещилось! сыро, грязно, без шарфа и
не мечтай... Так и останешься дома, читаешь, пуская па-
пиросный дым в стеклянные небеса цвета этой самой
423
погоды, опечаленный, что упускаешь весеннюю пору,
разнеженную и сонную, как тридцать лет из года в год, и
все же эгоистически наслаждаешься тем, что остался
дома, среди ковров, тронутых сиеной и жженой охрой,
на которые сквозь пронизанные солнцем жалюзи падает
приглушенный отсвет, бледный-бледный.
Майское утро
Обычное майское утро, восемь часов, после ночной
духоты и пробуждения — распахнутые настежь окна.
Божественное зрелище, зачарованный счастьем сад.
Небо еще не выцветшей голубизны, зелень двух ог-
ромных гор еще неразличима в сияющем мареве све-
тила.
И вот — нисхождение зелени с высот: травы в сол-
нечных брызгах, деревья с короткой тенью, блеск листь-
ев; крыши, одна из них искрится новой черепицей, тон-
кие струйки дыма в солнечном свете, исполненном ще-
бета; высокая мрачная ель, презрев мишуру, клонит
ветви под тяжестью черных своих сталактитов; два то-
поля — два брата, вечный трепет листьев со сверкаю-
щей на солнце изнанкой. В саду — цветы, лилии, про-
хлада фонтанной струи. Внизу — конюх в коротких зам-
шевых штанах и красной жокейской куртке моет, не
жалея воды, карету в золотых гербах.
И все это пронизано оглушительными стрижами. В
высоте, сложив ноги вдвое, медлительно движется
огромная тощая птица, словно истомленная долгим
странствием. Журавль, летящий к Страсбургу.
Романы
Романы, взятые в читальне Мэри, потрепанные и
пожелтевшие, в толстых серых переплетах с библиотеч-
ными шифрами: романы Сандо, Санд и т. п., со стерши-
мися, выцветшими карандашными пометками, сделан-
424
ними одним из тех аристократических почерков, не-
брежных и благородных (никогда не утруждавших себя
ради дела), с чувствительными и страстными коммента-
риями, — так и кажется, что это писалось в легком пень-
юаре, на прохладном канапе, за спущенными жалюзи,
перед блюдцем мороженого, в один из тех удручающих
возвышенную натуру послеполудней, когда она, празд-
ная, в светском своем безделье, пытается пробудить в
душе воспоминания о романтических чтениях во время
зимнего затишья. К примеру, в романе Сандо «Мадмуа-
зель Керуан» рядом с фразой: «Разлука поэтична, это не-
зримая фея, всякий час украшающая любимое существо
самыми роскошными цветами воображения» — припис-
ка: «Как это верно!»
Рука, что пометила эти страницы, запечатлев на них
сердце, — о, какой накал чувств надо иметь, если един-
ственная фраза так глубоко запала в сердце, что не поле-
нились прервать наслаждение чтением, сходить за ка-
рандашом и написать на библиотечной книге! — ныне
та рука холодна и бесплотна в своей могиле.
НЕЗАРИФМОВАННАЯ СКУКА
* * *
Написать прозу — очень ясную, очень простую (но
сохранить все ее богатство) и все же преображенную —
не тяжкими усилиями, но простодушно — во француз-
ский язык, приправленный африканским гением, во
французский язык Христа. И добавить в нее образы, не
входящие в наш французский обиход, и не лишать их
непосредственной человечности. Образы, близкие како-
му-нибудь Гаспару Хаузеру, который не ходил в школу,
но постиг самую суть смерти, ботанику проходил прямо
в поле и был запанибрата с небесами, и со светилами, и с
животными, и с красками земли, и с улицами, й со всеми
добрыми вещами — скажем, такими, как пирожные, та-
бак, поцелуи, любовь...
425
* * *
Кот — ласковый; мы любим друг друга. Глаза у
него — великолепные.
Целуя его, Елена сказала: «Он удивительный — ну,
только что не говорит».
Ах, Елена, за это я и люблю его. Он не говорит слов.
Это животное все может выразить естественными сред-
ствами — оно никогда не изменит своей животной сути.
* * *
Льет как из ведра при совершенно ясном небе! Го-
монят птицы — от их трезвона струи только веселее
хлещут —
Славно прополощет крыши! радуя глаз, катятся тя-
желые капли по провисшим дугам телеграфных прово-
дов — следишь из окна за ними —
Час, когда все за столом — подкрепляются. Уже пе-
решли к сигарам, навевающим мечтательное настрое-
ние, —
Горничные улучили минуту передышки, чтобы за-
стелить постели, — они изнемогают под тяжестью пе-
рин —
А вот и продавщица цветов —
— Возьмите, милая старушка, это вам. — Когда лю-
бовь, тогда все хорошо —
* * *
Это чувство печали, завладевающее нами в сумер-
ки, — особенно на вольном просторе полей — то есть
когда ни перед глазами, ни рядом нет и в помине успо-
коительной городской суеты — вечного гомона общи-
тельного племени, —
атавистическое чувство, самое властное и самое не-
подвластное воле чувство нашего пращура, первобыт-
ного человека, — чувство бессилия перед уходящим
днем, гнетущее эту нагую тварь, весь день гнавшую и
гонимую, тварь, испуганную близостью ночного мрака,
что словно видит ее насквозь, —
426
сегодня это древнее чувство бессильного ужаса пе-
ред чем-то неведомым, что сильнее тебя, превыше света
и тьмы, — чувство ужаса перед ночью, ведь она — брат
смерти (ее манящий, приуготовляющий брат) и вечная
тайна, — это чувство, сливаясь с чувством безопасности
в обществе себе подобных и с познанием сути этих явле-
ний, претворяется в кроткую печаль.
* * *
Тебя здесь больше нет. И я теперь — как проселок,
заброшенный ради нового гудронированного шоссе, —
оно удобнее, чище; а ему, в его тоске, остается единст-
венное счастье — последняя колея на его мягкой шкуре,
да и ту вскоре неминуемо изгладят дожди и время —
ах! — потому что никто больше не хочет прокатиться
по мне, ведь ежевика и живая изгородь наступают на
меня от обочин, врастают в меня, переплетаются, и я
живу тихой радостью листьев, свежих побегов, муравь-
ев и личинок.
ПИЛЮЛИ И ЗАМЕТКИ О ЖЕНЩИНЕ
I. Камфарные пилюльки
Любимая женщина, которой на утешение и развле-
чение даны великолепные волосы, предмет неустанной
заботы, благодаря им меньше обременяет нашу
жизнь — подумайте только, как очаровательно несносна
была бы она, если бы без конца мелькала перед глазами,
снуя по дому взад и вперед!
Горький плод опыта. Самое несомненное в нашей
жизни — то, что она с каждым днем укорачивается на
двадцать четыре часа.
Язычество и христианство. У древних осел был по-
священ Приапу. Почему-то именно ослицу, вместе с ее
осленком, избрал Иисус для своего торжественного
427
въезда в Иерусалим, в праздник Вербного воскресенья.
Признаться, не вижу связи...
— Почему вы говорите: в городе столько-то чело-
век, а в деревне — столько-то дымов! — мог бы вас про-
стодушно упрекнуть русский крестьянин, и мы еще пи-
шем на стенах — свобода, равенство, братство! Ах,
бросьте, отстаньте от меня...
Бывают в любви минуты, когда даже самой лучшей,
самой искренней подружке детства ты вынужден ска-
зать: «Да вы что, дорогая, — с неба, что ли, свалились?»
Что можно подумать о правящих классах страны,
где Академия присуждает премию Монтиона за коме-
дию («Габриэлла» г-на Ожье), герой которой —
(Глава семьи, поэт, узнай — тебя люблю я!) —
строя планы на будущее, подсчитывает свои шансы на
продвижение по службе, на обогащение и подводит
итог:
«...Отныне
мы вправе помышлять о роскоши — о сыне».
О! shocking,* милостивый государь, все эти ваши
альковные штучки! Об этом не принято говорить даже в
пошлых стихах.
Обратите внимание, что женщины, обладающие
внушительной грудью, чаще всего бывают в высшей
мере невозмутимы и даже надменны. Еще бы, попро-
буйте-ка представить себя на их месте, прошу покорно!
Нельзя даже опустить глаз (от смущения или просто
так), чтобы каждый раз не уткнуться взглядом в этот
авангард нашей особы, — авангард, хорошо упитанный
и привлекающий внимание первого встречного, вмести-
лище нашего сердца и легких, то есть нашей жизни, на-
шей души! Всегда иметь в поле зрения подобный аван-
* Отвратительно (англ.).
428
гард — да ведь это вскружит голову и самым целомуд-
ренным! Помимо того что эти природные бастионы
держат собеседника на расстоянии, несчастный заранее
устрашен тем, что про него могут подумать, будто он
слишком уж пялится на это великолепие — которое,
впрочем, и в самом деле обладает дьявольским свойст-
вом притягивать взор.
С вашего позволения еще замечание, притом из са-
мых важных (к тому же, если его предать гласности, оно
может избавить нас от множества недоразумений). При
первом свидании наедине уступчивость или, напротив,
недоступность женщины зависит от того, «модно» или,
напротив, «немодно» она одета. О, не сомневайтесь —
если она приходит к вам зашнурованная по самой по-
следней моде, вам предстанет всего лишь защитная бро-
ня женского самодовольства, и тогда уж вам с нею —
помолодевшей и в приподнятом настроении — будет
очень трудно найти точку соприкосновения. И напро-
тив — о, блаженство! — если она сознает, что облегаю-
щая ее шкурка принадлежит ушедшей моде и безнадеж-
но устарела, — вот тогда ее единственным чувством бу-
дет: «Что тут поделать, увянем и мы вместе с...»
В этот дождливый мартовский вечер, разойдясь по
своим домам, каждый из них перечитывает свою пачку
писем, более или менее толстую, — писем, которые они
вернули друг другу в укромном уголке Морского музея
в Лувре.
— А все же это меня так старит! — размышляет она.
— А все же! а все же — я был еще куда как мо-
лод, — заметил он.
— Не имеет значения, — добавлю я, — дни ваши
сочтены, как той, так и другого, как сочтены дни каждо-
го смертного.
Суета сует — все суета. Печально переведем — все
вместе, мужчины и женщины, вся планета хором (а
ну — раз, два!): одиночество одиночеств, все на свете —
одиночество!
429
II. Серые пилюли
Первая встреча. Признание. Как только объясни-
лись и достодолжным образом произнесли «люблю
тебя» — молчание, чуть ли не охлаждение. И тогда тот,
кому позднее суждено уйти первым (а это неизбежно),
заводит бесполезную канитель воспоминаний — «Ах!
Что до меня, то я уже давно!.. Видите ли, вы никогда бы
этого не узнали... О! Когда я увидел вас впервые...» —
и т. д. И он всячески приукрашивает событие; что-то
уже теперь вынуждает его кричать в лицо действитель-
ности: «Как бы ты ни пыжилась, а все-таки тебе никогда
не удастся достигнуть высот моей мечты!» — и подруга
отвечает ему в том же духе, набивает цену своему чувст-
ву, чтоб не остаться в долгу. Уже теперь они ощущают
пустоту под ногами и лихорадочно собирают, и тот и
другая, часы утерянного прошлого, идеализируют его,
но оно становится от этого все непоправимей, подобное
комьям земли, брошенным на гроб их общей мечты.
Брак по любви, свадебное путешествие, рождест-
венский вечер в скором поезде. Чувство изгнания и
сверхчеловеческой заброшенности во вселенной у
обоих.
И тогда, словно в доисторические времена, Женщи-
ну колотит дрожь, ее первое и последнее неосознанное
стремление — прильнуть к Мужчине, и тогда ее глаза,
не ища ничего выше, чем взгляд Победителя (пусть он и
не из гренадеров) — того, кто обустроил землю и осно-
вал очаг, — становятся по-земному влюбленными. И так
же, как в изначальные дни, пресытясь наслаждением и
оттолкнув свою земную подружку, Мужчина тоскливо
пронзает взглядом вечно таинственные небесные глуби-
ны и так же стремится прильнуть к Победителю — к
тому, кто обустроил мироздание и основал высший
очаг. Остальное известно.
Разумеется, если бы Мужчина сам не создал для
себя религии, то навряд ли его жена постаралась бы най-
ти что-либо равноценное в том же духе.
430
Сегодня она взяла на себя это извечное дело Муж-
чины, и ее практический гений повседневности изгнал
первозданную Бесконечность, преобразовав ее в лабора-
торию идеала, тайны и угрызений совести, — ради сла-
вы, просвещения и выгод своего пола.
До тех пор, при современной анархии, покуда этот
практический гений, столь юный в сравнении с гением
Мужчины, столь воинственный и столь пропитанный
духом обыденности, не изгонит Мужчину из Науки и не
оставит ему напоследок старую добрую роль — мечта-
теля, изобретателя гипотез, фантазера и художника, по-
слушного интуиции.
Женщина — очаровательная поборница Прогрес-
са — решительно неспособна проникнуться печалью
при виде исторических развалин. Правда, у нее нет на-
шего старого, благородного классического воспитания,
и она никогда не сможет его усвоить — по той причине,
что ее слишком раннее чувственное и социальное созре-
вание не оставляют ей на это времени. И можете быть
уверены, что в свадебном путешествии, несмотря на
свойственную ей похвальную мечтательность, любая
руина, которую вы ей покажете, рано или поздно наве-
дет ее на мысль о покупке какой-то новой вещи — для ее
современной обстановки.
Случаи с женщинами. Молодой Б. признается ма-
дам А. в своей безумной любви. Та отвечает на его при-
знание всевозможными ласковыми словами, собираясь
играть роль его нежной, верной, но целомудренной по-
други. Но молодой Б. ошеломляет ее, прозрачно намек-
нув, что некая мадам С. уже целый год является для него
таковою, но от нее, от мадам А., он, напротив, ожидает
любви в действии. И что же делает мадам А.? Она устра-
ивает молодому Б. вполне искреннюю, безобразную
сцену ревности и оскорбленной добродетели; он по-
срамлен, и она с ним больше не видится. Последующие
шесть месяцев она проводит в размышлениях о чудо-
вищно сложной душе этой мадам С., которая с младен-
431
цем Б. играет в старшую сестру, а сама при этом держит
в любовниках блестящего прожигателя жизни — муж-
чину рокового и очень скромного. И наконец — на седь-
мой месяц она отбивает у мадам С. ее опытного любов-
ника.
Женщина обзаводится Скукой, и Скука платит ей с
лихвой. Женщина и Скука разжигают Литературу — и
Литература платит им с лихвой. И нет никаких основа-
ний для того, чтобы это когда-нибудь кончилось.
— Для меня очарование прошлого, — отвечала мне
с улыбкой совсем юная мать двух близнецов, — в том,
что я ощущаю себя старшей из нас, вот в чем дело! Да, я
старше них на целое мое недолгое прошлое, я словно
старшая сестра, которая всегда опережает всего лишь на
день мудрости младшую, пусть менее искушенную, но
зато более прекрасную.
Возвращаясь домой, я также вопрошал себя, проби-
раясь вдоль стен, и наконец прошептал: «Мы находим в
нашем прошлом очарование главным образом потому,
что рассеялись его свидетели!» — И вот я уже в совер-
шенном восторге от своего поразительного открытия.
Выписка из книги, куда путешественники заносят
свои мысли, в замке Лауфен, что возвышается над Рейн-
ским водопадом в Шаффхоузе: «Современная романти-
ческая и декадентская литература так же бессильна
склонить меня на измену моей скромной жене, как по-
стоянный, величественный шум этого потока бессилен
нарушить сон добрых людей, живущих на его берегах!»
Подпись: Перришон-сын.
Ты возвращаешься из свадебного путешествия: ра-
зумеется, ты еще не знаешь хорошенько своей жены. Но
вот тебе пробный камень: то, как она примет и оценит
твоих друзей, — дорогих друзей, избранных твоею во-
лей и давно испытанных; и в самом деле, разве не в них
воплощены те или иные образы того, чем ты мог и хотел
бы стать, если б не был самим собою?
432
Если б я был женщиной, то с величайшей призна-
тельностью ответил бы на такую любовь, которая в каж-
дом письме, при каждой встрече и особенно сразу после
разрыва уверяет в своей искренности, словно это бог
весть какое редкое сокровище; так порою нечистая со-
весть с жаром уверяет в своей невиновности, когда ее
никто об этом не спрашивает.
Жизнь может быть какой угодно прозаичной и буд-
ничной, а все же самый неотразимый, безусловно неот-
разимый прием, побеждающий женщину (вероятно, по-
тому, что он похож на самый скверный мадригал), —
это угроза покончить с собой. Вы только вдумайтесь —
великолепно, не правда ли?
Чтобы произвести на женщину неизгладимое впе-
чатление, нужно, когда она улыбнется вам впервые,
притом издали, будь то в салоне, в толпе или в церкви
(чем резче контраст, тем разительнее эффект), ответить
на ее улыбку гримасой первобытного дикаря — и пусть
она усомнится, вы ли это, пусть ужаснется, но зато как
ей будет лестно осознать, что она затронула в вашей
душе — и всего-навсего улыбкой! — неподвластную
воспитанию глубинную суть, столь щедрую на неожи-
данные порывы человеческой страсти.
Подобно тому как, привыкнув к темноте, начина-
ешь различать в ней предметы — начинаешь наконец
сознавать свое полное одиночество в этом шумном, низ-
менном мире.
Очевидно, прогресс цивилизации состоит в нашем
постепенном удалении от животного начала. Но к чему
можно прийти на этом пути, кроме все тех же неукосни-
тельного воздержания и самоубийства, — а ведь это ста-
ро, как сама Индия!
Перед женским лицом, чары которого решительно
околдовывают меня, — сказать себе: 1) это лицо произ-
15 Проклятые поэты
433
водит весьма поверхностное впечатление на остальных
моих собратьев-самцов и совсем незначительное — на
женщин; 2) это лицо состарится или просто подурнеет, а
то и простится с жизнью — и колдовство исчезнет. Так
значит, это очарование — произвол! произвол! произ-
вол!! Братья мои, мы во власти произвола! Если б я тоже
околдовал с первого взгляда ту, что с первого взгляда
околдовала меня! Так нет же — таких совпадений просто
не бывает. Пусть женщины тоже поразмыслят о муж-
ском очаровании (мужское очарование! фу-ты, ну-
ты!) — и тогда, возможно, мы сумеем понять друг друга
на этой земле, страдающей запорами предрассудков.
Жизнь есть рассудочная любовь к Небытию (во вся-
ком случае, мне нравится без конца пережевывать эту
мысль).
Свадебное путешествие. В лодке. Она, наклонясь,
смотрится в озеро: «Ах, посмотри, как хороша я на фоне
этих чудных небес, синих-пресиних!» — Он улыбается:
он знает, что это чудное, синее небо, о котором вздыха-
ешь, — всего-навсего бесчеловечная, обманчивая пусто-
та, и он также знает, что это прелестное лицо с синими
глазами, по которым вздыхаешь, — тоже обманчивая,
бесчеловечная пустота, как, в общей сложности, и лю-
бовь и верования. Он отвечает: «Пустота на пустоте». —
«Что за невыносимая манера вечно острить!» — дума-
ет она.
— Быть счастливым.
В известных обстоятельствах, когда, по общему и
моему собственному мнению, я должен чувствовать
себя счастливым — или счастье всего лишь пустой
звук, — я упорно твержу, убеждаю себя, что счастлив,
благодарю за свое счастье ее, расточаю поцелуи, кото-
рые еще больше должны убедить меня в моем
счастии, — и рассказываю о нем людям, пишу о нем в
письмах, чтобы все мне завидовали, и я бы не сомневал-
ся в том, что достодолжным образом счастлив.
434
Но это не так, я знаю! И если встречаю на улице
влюбленных, думаю, что они счастливы, и завидую им!!
Обладание счастьем так же спорно, как вероятность из-
бавиться от рабства плоти.
Пред лицом вечности (истинно сущей) нет ни лева,
ни права, ни верха, ни низа, ни середины... и т. д.
Пред лицом вечного желания (то есть любви к идеа-
лу, которая движет миром) нет ни... и т. д.
Счастье — условность, такая же как система мер и
весов.
Я лгу, утверждая, что счастлив в этот миг или что
был счастлив когда-то, но завтра! Завтра — я буду
счастлив!
Как вывеска цирюльника-гасконца: «Сегодня пла-
тим вперед, за завтра».
Женщина практична — она живет в конечном
мире — ей не скучно: Мужчина — ее добрый бог, ее фе-
тиш, ее бесконечность; она не понимает древней исто-
рии, археологии — те из них, что рисуют, не понимают
старых, несуразных картин...
Астрономия ее не интересует, но практическая ме-
дицина — о, да!
Их ножки воспеты!
Случалось со мною раза три-четыре, что женщи-
на — на светском обеде или в заполненном четырех-
местном ландо — тихонько нажимала своей ножкой на
мой носок, но моя нога оставалась неподвижной, бес-
чувственной, вялой, непонятливой, смотрел я мимо, бе-
седовал весьма оживленно — не верил очевидности — и
в тот самый миг, когда меня задевали затянутые в шевро
ножки, говорил себе: нет, не может быть, я сплю и вижу
сон, ведь если подобные штучки и существуют, так раз-
ве что в романах Поля де Кока.
Исследовать физиологические, социальные и тому
подобные причины: отчего женщины любят страдаль-
цев (не напоминают ли они ей ее собственное подне-
вольное положение)?
435
Почему она счастлива, имея хилого сына и сильно-
го мужа? — да потому, что сама была слаба, когда вына-
шивала ребенка, и потому, что муж был силен, когда она
зачала. Она рассуждает так: женщины любят силь-
ных — следовательно, если мой сын слаб, никто его у
меня не отнимет.
Есть еще и такая внутренняя пружина: муж силен и
груб — отсюда ее разочарование, приводящее к восхи-
щению слабым человеком; но женская природа всегда
берет верх, и, став бабушкой, она будет любить здоро-
вых внуков.
Что лежит в основе нашей горечи, когда нам изме-
няет любимая женщина?
Почему она любит недостойных?
Мы стремимся обладать ею — ей остается только
отдаться — ждать — терпеть — она всегда готова при-
вести себя в должный вид — бедная рабыня, бедная вес-
талка, не дающая угаснуть очагу. Так вот — необходи-
мо, чтобы она стала равной нам и в этом отношении.
Тогда, между равными, измена станет редкостью —
верность станет делом чести для обоих. И женщина убь-
ет мужчину на дуэли, если он обманет ее...
Мы сможем подойти друг к другу, не опуская глаз.
Женщина прошла мимо Бога. Но у нее все же есть
своя теология. Стоп! В храме слишком отдает симонией.
Эдгар По — Крауфорд — у всех американцев стиль
зазывалы: «А сейчас вы увидите то, что вы сейчас уви-
дите!»
Прекрасным и чистым я нахожу лишь то, что вооб-
ражаю, и то, о чем вспоминаю. Я чувствую себя Ариэ-
лем, когда воспаряю над Настоящим, — отвратитель-
ным, обыденным и невыносимым настоящим, — это ка-
сается и женщины и прочего. Ах, кто перекинет мост от
моего сердца — к Настоящему? Ибо воспоминание и
мечта — это искусство заключать в оправу беглые мгно-
вения, очищать их, отделять каждое из них от мгновения
«до» и от мгновения «после», отделять от сожалений и
436
опасений, также бывших частью этого мгновения. Это
искусство очищать природу от излишней стужи, излиш-
него зноя и всяческих телесных неудобств — чтобы
осталась одна душа — и жить одной своей душой... Ах!
жить одной своей душой!
Непорочность. Почему-то ее всегда представляют в
образе юной девы.
А впрочем, господство мужчины подходит к концу.
Он стар, незнаком с историей, много раз терпел пораже-
ния, и наука только что нанесла ему последний удар.
Вперед, женщина — новая рать, у которой еще нет ни
прошлого, ни угрызений совести, ни разочарований.
В гинекее грядущего: мужчина, искусства, гипоте-
зы, большие маневры, печальная музыка.
Антигона перейдет от домашнего хозяйства се-
мьи — к домашнему хозяйству планеты.
О чем размышляют женщины при виде обнаженной
натуры — не в мраморе, поскольку обобщенный идеал
традиционен, но на полотнах, выставленных в Сало-
не, — когда они видят, что им льстят, опуская кое-какие
подробности? Не стыдятся ли они своей подлинной
сущности, не возникает ли у них недоверия к мужчине,
который ради служения прекрасному устраняет эти по-
дробности начиная с античных времен (у мужчин лобок
волосатый, у женщин — нет)?
Боль — это обманутое наслаждение, вечно разоча-
рованное в своем поклонении новизне, в своей страсти к
неизведанному.
Я только что выиграл пари. Я провел три дня в мно-
голюдном Париже, не сказав ни единого слова ближне-
му, не раскрыв рта, один. Попробуйте-ка сами — как
вам это понравится?
Белый бал. Женский крестовый поход во имя пре-
умножения Идеала — следует понимать: рода людского.
437
Они сомкнули ряды, локоть к локтю. Это действует ра-
зительно при пособничестве музыки, ароматов, цветов,
освещения, — а ведь, черт побери, подлинная правда не
в музыке, а в голосах природы; не в букетах, а в диких
цветах; не в ароматах, а в естественных запахах тела; не
в освещении, а в откровенном солнечном свете (уж
он-то никого еще не обманывал); не в модных туалетах,
а в наготе. А здесь все выверено, подправлено, чудовищ-
но гипертрофировано либо атрофировано — согласно
идеалу века. Выставляют плечи, совсем пренебрегают
талией, разговоры восхитительны и легковесны. И та-
кое-то созданьице хочет внушить веру в Идеал — будто
это хлеб наш насущный. Что ж — и на эту удочку попа-
даются. Изображают сверхутонченное животное. Соучаст-
вуют. Матери подпирают стены, у них довольный вид —
им нечего скрывать. И гремит оркестр, открывая охоту
на женихов. А я брожу среди них, глубоко убежденный,
что существуют такие явления, как Пустота, Давление
общества, Человеческая Тоска, Старость. Жалкая, впро-
чем, позиция.
Я хотел бы повстречать мысли, подобные прекрас-
ным глазам. К несчастью, в моей природе заложено от-
вращение к любой лжи — будь она голубой или черной.
III. Смесь
Признак любви. — Как узнать, что пара, идущая по
улице, — не супруги, если они заняты друг другом?
Женщина, мерило эстетики. — Конкуренция при от-
боре предполагает аристократичность. Но это будет не
родовая и не денежная аристократия (при всеобщем тру-
де не будет крупных наследств), и не аристократия мыс-
ли, но аристократия эстетическая, то есть превосходст-
во, основанное прежде всего на отборе, отборе в любой
области, на любой ступени. В этом случае действенным
мерилом станет женщина, но ЛЮБОВЬ по-прежнему
будет тяготеть к идеалу и порождать соперничество.
438
Итак, для начала необходимо воспитать женщину
как существо, созданное не для труда, а для чистой эсте-
тики. Вот наивернейший принцип прогресса.
Скромный идеал современной любви. — В совре-
менном обществе мужчине, как правило, безразлично,
любят его или нет (проверить это трудно, да и зачем?);
он влюбляется, ухаживает, овладевает. Он думает, что
если он нравится, если его не отвергли — это и значит
быть любимым. Быть любимым — значит быть превоз-
несенным над прочими воздыхателями, такими же
джентльменами, как он сам.
Эгоизм в любви — ключ к возрастному несоот-
ветствию любовников. — Мы, поэты, так и останемся
пятнадцатилетними мальчишками, физически зрелыми,
и нам просто необходимо, чтобы нас обожали женщины;
точно так же юная девушка, созревшая физически, ждет,
когда ее станут обожать мужчины. И поскольку пятнад-
цатилетние юноши знают, что девушки живут этим ожи-
данием, что они им полны, пьяны и пленены, — они так-
же понимают, что девушки не для них, ведь они сами
пьяны таким же эгоистическим ожиданием, — вот они и
обращаются к тридцатилетним женщинам, в них есть
нечто от матери, от сестры, и они буду любить их так,
как взрослые мужчины любят девственниц.
IV. Наброски
Да, идеалом свободы была бы жизнь без привычек.
Ах, что за мечта! что за мечта! с ума сойти, до чего пре-
красно! Да, за целую жизнь — ни одного поступка, об-
думанного заранее или обусловленного привычкой. Лю-
бой поступок — вещь в себе.
Не характер, а сплошная неуверенность. Никогда,
ни на что он не решался. Выгорит — не выгорит. Полю-
бит — не полюбит. Несомненно, это свойство — знак
высшего развития разума, оно присуще человеку, кото-
439
рый, выбиваясь из своей среды, не отваживается ни на
что, не подвержен никакому влиянию ни в каком смысле
и, следовательно, представляет собой личность на поро-
ге свободного волеизъявления.
Вот мы говорим: все мы люди, все мы братья! Нет,
женщина нам не брат; поощряя в ней леность и развра-
тив ее, мы создали из женщины совершенно особое су-
щество, не знакомое нам и не имеющее иного оружия,
кроме своего пола, а это означает не только вечную вой-
ну, но и неизбежность применения средств, недопусти-
мых в честной войне, — обожая или ненавидя, женщина
никогда не бывает прямодушным спутником, верным
знамени или масонскому братству, — нет, она всегда
остается маленькой недоверчивой рабыней. О, девушки,
когда же вы станете нашими братьями, близкими нам по
духу, без задней мысли о том, насколько вам выгодно
нас использовать! Когда же мы обменяемся с вами ис-
тинным рукопожатием!
Борьба за существование ужасна. У мужчины сотни
видов оружия, у женщины лишь одно — ее пол. Вспоми-
нать о своем поле мужчину вынуждает сердце, но дело
сладилось — и тогда-то наступает очередь женщины.
А значит — добрый, заботливый человек, любящий
ради самой любви, останется в дураках — мораль ра-
быни...
Есть и такие — белокурые кобылицы, само совер-
шенство, грозные бедра, бесстыдно раздутые ноздри.
И модные манекены. Они делают из своего тела все,
что хотят (следовало бы сказать: не из тела, а из ду-
ши), — одним мановением руки они меняют прическу:
тут вам и целомудренные бандо, и «собачьи уши», и
двусмысленно благородное «а ля тит», и высокая башня,
и небрежная, как у вакханки, грива с цветами в кудрях, и
косы, и андалусские «крючки для уловления сердец», —
меняя прически, они тем самым меняют душу своего
лица. Какой-то шальной локон у глаза или, напротив,
440
прилизанные виски — и тут же их глаза принимают под-
ходящее к прическе выражение: при бандо и косах —
потуплены веки и т. д.
И фижмы, и узкие юбки, и двусмысленные драпи-
ровки, рюши, декольте, глухой высокий ворот... И в го-
лубом! а не то в пристойном, черном, — и т. д...
Мираж! мираж! убить бы их — если уж никак не
поймать — или, напротив, утешить, изменить их суть,
отучить от любви к украшениям, сделать из них воисти-
ну равных нам спутниц, отзывчивых подруг, наших со-
юзниц в этом мире; их бы по-другому одеть, обрезать им
волосы, говорить с ними — обо всем...
И это огромное для них событие, поистине револю-
ция — не быть больше девой, познать! Но разве это ме-
няет их? — нет! Посмотрите-ка на улице. Какие из них
нетронуты, а какие уже утратили чистоту? Не отли-
чишь — те же глаза, тот же облик.
Все они на вид недотроги, скромницы — маска, вы-
работанная всем их рабским прошлым, когда для спасе-
ния и пропитания у них только и было что этот невин-
ный вид, ненамеренно соблазнительный — до реши-
тельного часа.
Ее грудь удивительно прекрасна, но не вызывает и
тени дерзостных мыслей.
Отвести ото лба и гладить ее тонкие, светло-кашта-
новые волосы, коротко подрезанные в русской манере,
спутать эти волосы трепещущей рукой... Нет, это неве-
роятно! Сама Природа содрогнулась бы. Неужели это
возможно? Пусть не со мной — с другим. С тем, кого
она полюбит, кому позволит коснуться своих волос,
будто это самое обычное дело, кому улыбнется прямо в
лицо — губами, зубами, глазами...
Физиология говорит, что все приходит в свое время.
Но не могу поверить — уж скорее поверю в Бога, — что
она захочет отдаться, может быть, мечтает об этом. Она,
эта юная дева, — с прозрачно-смуглой плотью креолки,
с доверчивыми, непорочно сияющими глазами! Думать,
что кто-то осмелится ласкать ее крепкие груди...
441
И тем не менее она состарится! Уж в этом-то не
приходится сомневаться! Да что я говорю — изо дня в
день ее молодость претерпевает гнусные посягательства
времени — как все живое (знакомая, знакомая, знакомая
картина!). Это очевидно и неоспоримо, как дважды
два — четыре. И она еще глядит вам в глаза, улыбаясь и
сияя! Значит, ей не хватает глубины...
И — представлять ее себе плачущей — из-за меня,
из-за того, что я больно ранил, — в своих мечтах — ее
сердце: красные веки, в кулачке зажат мятый платок,
искривлен рот — сейчас она заплачет снова — голос ее,
сдавленный рыданием, прерывается...
Нежна и хрупка, словно чайник тонкого английско-
го фарфора, — чего же более? Пустая голова, и нет в ней
ничего трагического, таинственного или вульгарного!
Что за несчастье — у нее вместо сердца цветок, прелест-
ная гвоздичка в прелестной севрской вазочке из нежно-
го бисквита! — Мои мучительные слезы, мои слезы в
ночах трагической пустоты не лишат эту гвоздичку ни
единого лепестка, не омрачат ее красок — даже от моего
презрения, даже от нашей разлуки не вымерзнет ни еди-
ной тычинки — о Женокультура, полюс современно-
сти! А впрочем, до чего же мы эфемерны!
Они беседуют с молодыми мужчинами: плечи об-
нажены, грудь — любуйся, кто хочет, и не опускают
глаз.
Как можно обожать их, вплоть до уважения задним
числом (!), и трепетать, и робеть пред этими чудовищ-
ными младенцами, которые напоказ оголяют грудь, пуд-
рят плечи, прячут под кудряшками, уместными разве
что в лупанарии, природную непорочность своего лба и
при помощи всяческих фальшивых приспособлений
раздувают до буффонского бесстыдства свои неотрази-
мые —
Несчастные млекопитающие с накладным шиньоном.
Ах! убежать бы с одной из них на полюс, в зону веч-
ного савана — и там — во искупление — переиначить ее!
442
У мужчины цель одна — осадить крепость, добить-
ся своего — и дело с концом. А дело женщины — защи-
щаться, подливать масла в огонь, убегать и прятаться за
ивами.
Наши сегодняшние дилетанты, жертвы сплина, в
любви ведут себя по-женски. Правда, они нападают пер-
вые, но стоит им почувствовать, что враг сдается, — как
они тут же переходят к обороне. И пусть женщина захо-
дит все дальше, удивляясь и ободряя поклонника, —
или, напротив, перестает расточать на него свои чары —
он засыхает на корню. Теперь любят, идут на приступ
и ведут себя по-мужски только когда их мучают, когда
женская гордость изранит их, словно пикадор, — не
оставив живого места.
Подобное поведение наших дилетантов вызвано
прямой литературной необходимостью испытать
страсть: Стендаль — Бальзак — Мюссе.
...и у писателей, и у поэтов
все, что случается, — в дело идет.
Женщины глупы, как избалованные дети, — важные,
солидные люди готовы кувыркаться перед ними напере-
бой, доходя до полной нелепости при всяком идиотском
капризе, и так идет век за веком. Любой роман, любая
опера, любая драма говорит об этом — женщины вносят
нечто фатальное в жизнь мужчин — принцев, пажей, по-
этов — вплоть до смертельного исхода.
И после того как подобный порядок затянулся на
века — вы еще хотите, чтобы они обращались с нами
как с братьями.
Женщины — существа обыденные и волшебные.
Вечная комедия.
Когда поутру я хотел овладеть ею, она еще раньше,
сквозь сон, чувствовала, как я ворочаюсь подле нее, и
тогда — 1) она притворялась спящей (преимущество в
том, что можно расслабить веки и улыбкой подменить
вялую, надутую гримаску, какая бывает при глубоком
443
сне) — 2) затем, когда он бережно овладевал ею, она,
еще не раскрывая глаз и не размыкая губ, уступала, по-
тягиваясь, как будто это было первым, естествен-
ным движением ее жизни, как будто само тело ее, ее
природная суть действовала независимо от нее, ведь со-
знание еще не прояснилось, — и тогда 3) она вбирала
миг самого полного слияния, а потом раскрывала глаза
и рот достодолжным образом: ужас во взгляде, ужас в
гримаске рта — затем (как бы удостоверясь, что он —
действительно он) дружеская и отчасти раболепная
улыбка, как бы говорившая: «Ах, как некрасиво за-
стигать нас врасплох подобным образом!» И далее в
том же духе.
И вот на что мы тратим свою жизнь.
Женщина.
Женская легенда.
Мы хотим, чтобы худшая из них была для нас, в на-
шем доме, хоть отчасти, звездою сцены, — ведь все они
из лицедеек. Лицедейство, лицедейство!
Гинекей веков, хранилище Женственности.
Что и создает лицедейку, которая пред нами, — и
мы назвали эту детскую игру в мячик Вечной Женствен-
ностью. — Перестань же наконец, Ирма! — А разве бы-
вает Вечная Мужественность?
Лицедейки — даже самым прямодушным из них не
удается покончить с гримом, корсетами и прочими кос-
метическими ухищрениями — наследием веков раззоло-
ченного рабства.
В сущности, женщина — явление обыденное.
— О, любимая, лучшее доказательство моей люб-
ви — то, что меня переполняют дружеские чувства.
Сильнейшее доказательство любви, которое могут
дать мужчина или женщина, — это искренние слезы.
Ах! Если бы слезы были девственностью, хранимой для
нас любимым существом, — девственностью, которую
мы сорвали бы точно так же, как первый встречный...
444
Женщина — существо отважное, трудолюбивое,
наш союзник и т. д... И мы должны обращаться с нею
как с нашими собратьями, не иначе — за исключением,
однако, всем известного получаса в иные моменты, по-
скольку она все же отличается от нас полом, — но и до и
после — только общий труд и товарищество! Так нет
же — поскольку ее забросили в рабстве и безделье, не
оставив ей никакого занятия, не связанного с ее полом, ни-
какого оружия, кроме ее пола, — она чрезмерно раздула
его значение и обернулась Женственностью в чистом
виде, неотделимой от нарядов, украшений, фальшивых за-
дов или свободных греческих туник, неотделимой от ро-
манов, драм, декольте, полотен обнаженной натуры, наду-
шенных писем, медового месяца, — а мы позволили ей чу-
довищно разрастись; в ней для нас — целый мир, но мы ее
видим только в любовных коллизиях, а поскольку такая
любовь длится от силы полчаса, то для того чтобы запол-
нить все пустоты и связать концы с концами — пришлось
создать отдельное, женское человечество: каждый год,
каждый сезон — новая мода, новое искусство соблазнять,
новые виды любви — рассудочная, сердечная, платониче-
ская, плотская, зрелая и т. д. и т. д...
Ну так вот — все это сплошная фальшь, и нет ей
конца, и приводит все это к расстройству нервов. С на-
чала исторических времен мы несем на себе весь земной
труд. Но труд наш не имеет смысла и хромает на одну
ногу, ибо в нем не участвует женщина. Доныне мы всего
лишь играли с женщиной в куклы — ну и хватит, игра
слишком затянулась.
Мир спасет женщина. Лишь она рассеет своей зем-
ной улыбкой электрические туманы закатного Песси-
мизма. Мужчина умер — да здравствует женщина! Она
верит в свое Я и не страшится смерти, неподвластна ме-
тафизическим ужасам и не отчаивается перед Непо-
знаваемым. Она — сама торжествующая жизнь, ее
призвание незыблемо и неизменно, смысл ее бытия —
обессмертить жизнь. Царство женщины настало: отны-
не предназначение мужчины — искусства и зачатие де-
445
тей для своей подруги. И если, после долгих веков Жен-
ской Истории, наступит день, когда женщина придет
к пессимизму, — что ж, в тот день земле только и ос-
танется покончить с собой.
V. Наброски
1
Рассмотрим: почему я схожу сума именно от этой,
а не от какой угодно другой, во всем на нее похожей
женщины?
Почему только она может исцелить мое безумие?
Потому что, потому что — далее целая глава из
одних потому что.
И чем больше она обещает неизведанного...
Мерило (критерий) истинности нашей любви опре-
деляется степенью наваждения, которым ослепляет нас
любимая, чтобы мы забыли о конечной цели всякой
любви; то есть степенью совершенства в надувательст-
ве — в нашей слепоте.
Чем меньше ее видишь (при любви с первого взгля-
да) — тем меньше сознаешь, что это всего лишь самка.
Тем неповторимее любишь.
Цель женских ухищрений — подцепить нас на крю-
чок Идеала в корыстных видах.
И чем больше нас дурачат, тем сильнее мы любим.
Чем меньше мы обманываемся, тем меньше любим
(в том идеальном значении понятия «любить», в том
единственном, божественном смысле, цель которого —
эволюция вселенной).
К какому бы классу ни принадлежал мужчина (кре-
стьянин и т. д.), он говорит о любимой: она благородна,
она выше меня, неземная, ИДЕАЛЬНАЯ (и создает сим-
фонии, поэмы, статуи).
Все прочее — мимолетное развлечение, дань половой
потребности, любопытство, светский обычай не упус-
кать удобного случая, каприз моды, тщеславия и т. д.
446
Глаза любимой говорят нам от имени Идеала о ми-
ровой эволюции, о стремлении к бессмертию, к духов-
ному единению, зовут к неведомым таинствам.
Та, кого любим мы, обращает себе на пользу все,
что в нас есть подсознательного, алчущего, слепого.
Та, кого любит Мироздание, — идеал женщины —
обращает себе на пользу все силы слепой эволюции —
и пусть Мироздание, Земля, Человек понимают неот-
вратимость соитий, но они ожидают большего. Это
большее — дитя, просвещенное поколение завтраш-
него дня, осиянная счастьем туманность — после-
завтрашнего.
2
Желание — это всё.
Испытываешь безумную, искреннюю, неуемную
жажду заполучить себе произведение искусства (полот-
но Рембрандта и т. д.). Дрожь пробирает в тот миг, когда
завладеваешь желаемым. Поистине, есть в этом чувстве
нечто от любви. Проходит неделя — любимая вещь под
рукой, ты успокаиваешься; проходит еще пять-шесть
дней — а ты на нее и не взглянешь. И только после дол-
гой разлуки наступает рецидив страсти, и вам хочется
увидеть ее снова.
Так и солнце — как дорожим мы им с возвратом ап-
рельских зорь! — но затем, за долгие летние месяцы, как
мы устаем от него!
В первую ночь — сразу после — его первое чувст-
во, еще до разочарования, — что отныне он словно отре-
зан от всякой свободы:
— Чаша полна — выпей до дна.
И второе:
— Нет, ни за что, последнее слово — за мной.
Я наделю ее совершенствами, и уверую в них, и
превознесу ее точно идола.
Я хочу любить ее, щедро...
Литании ее глазам... Литании ее устам...
447
3
За обладанием — отвращение: казалось бы, завла-
дел идеалом — а его и в помине нет.
Он избрал лучший выход — нашел идеал женщины,
она для него недосягаема, он каждый день смотрит на
нее издали — тем и питается.
Как-то вечером, случайно, он сходится с первой
встречной — и, склоняясь перед нею, возносится к дру-
гой — видит в ней другую и наслаждается ею. Наважде-
ние прошло — он не только испытал отвращение к этой,
случайной — но и другая перестала быть в его глазах не-
досягаемой. Она потеряла власть над ним. Он представ-
ляет себе ее опустошенное лицо, ее окрыленные глаза,
возведенные к пустыням взлобья...
Пусто — пусто.
Перед лицом этой комедии, шитой белыми нитка-
ми, мы вправе пасть как угодно низко, не терзаясь угры-
зениями совести.
По воле судьбы и своей прихоти.
За обладанием — отвращение.
Мы душим ее — свой идеал, свою мечту, ради кото-
рой безумствовали, проливали слезы, унижались, от
единого взгляда которой расцветало наше сердце. Она
принадлежит нам — и ее глаза не говорят нам больше
ничего: все кончено. Стоит угаснуть низменному пламе-
ни — и вслед за ним угаснет возвышенный огонь. Вот
разгадка озарений человеческой души! Понаблюдайте
за собой: как только ваши нервы успокоятся и возвраща-
ется желание — душа загорается вновь, идеал вновь
предстанет перед вами, а с ним — и слезы, и преклоне-
ние, и потребность истерзать свое сердце, — словом,
мука крестная.
Да, обладание ведет к отвращению, но желание —
это всё; всё рождается с его приходом, озаряется вешним
светом и умирает вместе с ним. Общество, семья и жен-
щина пренебрегают этой истиной, но все они ей подвласт-
ны, ведь она для них — вопрос жизни и смерти. Мужчи-
на отказывается этому верить, он говорит себе: за кого они
448
меня принимают? — а когда желание возвращается к
нему, он понимает, что прошлое — всего лишь дурной
сон, и его законное человеческое достоинство спасено.
Но философ говорит себе: ну, конечно! желание —
это дитя, будущее, совесть — все исходит из него и в
него возвращается. — Глупости.
4
На другой день после того воскресенья.
Где она может быть в этот час?..
Он перебирает в мыслях живые картины, строит до-
гадки.
У себя в комнате... В чем она ходит дома? ее образ
неотделим от изящного воскресного наряда.
Какой у нее голос? и разговор?
Может быть, она сидит за столом? обедает? — нет,
это невозможно себе представить.
Прошло три дня. Она проспала три ночи. Какова
она во сне? (Тайный голос подсказывает: она спит, свер-
нувшись калачиком.)
Она и не подозревает о моем существовании.
Случается ему и хохотать во все горло — ни с того
ни с сего — и беситься от ярости.
Чем черт не шутит! все одна да одна... Ей скучно,
она ищет...
Да нет, право! чего ей не хватает?
Но ей, верно, знакома изнанка жизни!
Июль, восемь часов утра.
Белесое небо в солнечном мареве.
Вчера озеро было неспокойно, по бутылочной зеле-
ни блуждали, причудливо меняя очертанья, лиловые ву-
али — отражения туч.
Сегодня — спокойное зеркало, расписанное не-
подвижными морщинками, — даже рыбачьи лодки,
словно заклиненные в стекле отражений, не разбива-
ют их.
449
Вдали идет пароход, вид на корму, винты по каждо-
му борту, он словно плавно погружается, оставляя зеле-
ный след отработанной, взбаламученной воды, она раз-
бегается от носа вширь двумя поводьями.
Он пропадает вдали, словно застыл на месте.
Озеро — муар —
5
Мурлыча себе под нос мелодию из Мендельсона,
услышанную на концерте в воскресенье...
Начало главы. И этот рот, такой горький в покое,
стоит ей засмеяться — улыбнуться — загибается вверх
уголками, словно — как бы точнее сказать? — словно у
дочери фавна! подавленный зевок и благородное ожида-
ние «чего — не знаю сама», и при этом ее веки в траур-
ных ресницах строго опущены, дабы можно было су-
дить о глубинах черно-синего, неприступного святили-
ща. Благодаря врожденному таланту убирать волосы на
затылке она зачесала их гладко наверх, и волна, бегущая
ото лба им навстречу, придала ее лицу нечто девствен-
но-роковое, и при естественном наклоне головы и глу-
бине глаз это уплощение затылка напоминало ту линию,
которую Микеланджело сообщал порою своим богиням
и которую эстетически чуткие англичанки в последнее
время открыли для себя вновь.
Он боялся скуки в обыденности будней, боялся еще
раз признать свое поражение пред этим чудом природы —
но нет! Покуда есть это лицо — гордое, чуждое каких бы
то ни было низменных побуждений и ложных страхов, и
эта благородная сдержанность, покуда эти глаза вопроша-
ют, а уста ожидают — до тех пор он пребудет рабом и бе-
зумцем...
6
Тип неотразимой, несравненной возлюбленной —
для меня, например, англичанка (порою такой тип мож-
но встретить среди русских или француженок). А на
450
деле — при всем моем тяготении к ней — англичанка
единственная разновидность женской породы, которую
мне никак не удается раздеть, на какие бы литературные
ухищрения я ни шел, — не могу, и все тут! — дамским
бельем воспламенить воображение, оно остается бес-
сильным, замороженным, словно никогда и не приводи-
ло меня к падению.
Для меня женщина этого типа лишена половых ор-
ганов, я забываю о них, просто не допускаю мысли, что
они существуют, — как бы я ни пыжился, не могу пове-
рить в них: для меня Она — только Взор, воплощенный
взор, заключенный в светлую оболочку, его исток — в
глазах.
Все прочие — самки.
На нее едва смею поднять глаза, стою, как дурак, —
о, как бы я целовал ее ноги, туфельки!..
Мне следовало бы знать, что прочее придет вместе с
любовной связью, с браком — но я этого не знаю.
7
— Как она прекрасна! как прекрасна! — шепчет он
всем своим наболевшим сердцем. И пусть это слово ров-
но ничего не значит, но он, словно душем, облегчает
боль сознанием непоправимости того, что с ним случи-
лось, — сознанием ее божественной недосягаемости.
— Как бы я обожал ее!
Его опыт наблюдателя, различные парижские кру-
ги, познавательный разврат — все теперь кажется таким
далеким, что он пытается разобраться в прошлом — и не
может, все это для него теперь подобно рассказу на чу-
жом языке, о смысле которого догадываешься с грехом
пополам, по мимике и жестам... Нет истины, кроме тво-
их глаз, вот и все.
— Как бы я ее понимал...
У бедняги — мания счастья (последнее слово книги).
Реми де Гурмон
ЖЮЛЬ ЛАФОРГ
В «Fleurs de bonne Volonte»* имеется небольшая жа-
лоба, названная, подобно другим, «Dimanches»:**
Без цели небо плачет, без причины,
Пастушка, небо плачет без кручины.
Река хранит свой праздничный покой,
Ни вверх, ни вниз нет барки никакой.
Колокола к вечерне уж звенели;
У берега — ни островка, ни мели.
Вот пансион девиц гулять ведут,
Есть несколько, что с муфтами идут.
Одна без муфты, видно, холодеет,
Вся в сером, жалкий вид такой имеет.
Вот отделилась от других детей,
Бежит к реке... О боже, что же с ней?
Сейчас утопится... Не видно глазу
Ни лодочника там, ни водолаза.
Такова и вся жизнь Лафорга — в свете вещего виде-
ния, жизнь, окончившаяся нежданной и нелепой
смертью. Его сердцу было слишком холодно, и он умер.
Это был поэт, наделенный всеми дарами, богатый
всеми завоеваниями культуры. Свой природный гений,
* «Цветы доброй воли» (фр.) — сборник стихотворений
Лафорга.
** «Воскресенья» (фр.).
452
сотканный из чувствительности, иронии, фантазии и яс-
новидения, он расширил отображениями природы и ис-
кусства, положительными знаниями и философскими
системами различных типов, знакомством с литерату-
рою всех народов. Новейшие течения в науке тоже были
ему хорошо известны.
Это был гений, полный красок и света, способный
возводить бесконечно разнообразные, прекрасные по-
стройки, высокие готические сооружения и невиданные
соборы. Но он забыл свою «муфту» и умер от холода, в
снежный день.
Вот почему все его прекрасное искусство является
лишь прелюдией к оратории, завершенной безмолвием
смерти.
Многие из его стихотворений точно покрыты пят-
нами леденящей аффектированной наивности. Они по-
хожи на лепет слишком избалованного ребенка, малень-
кой девочки, привыкшей, чтобы ее словами восхища-
лись, — признак действительной потребности в ласке, в
чистой сердечной привязанности. Они похожи на пла-
менные речи гениального юноши, который хотел бы по-
ложить свой «лоб экваториальный, оранжерею аномаль-
ностей» на колени матери. Многие из них обладают
красотой огненных топазов, свежестью лунного камня.
Страницы, начинающиеся словами:
Визгливый ливень, черный ураган,
Закрытые дома, река чернеет —
овеяны печальной, но утешающей прелестью неизмен-
ного припева: все повторяется от века. Но Лафорг выра-
жает свою мысль в такой форме, что кажется, будто она
родилась из его духа, из его головы впервые. Я думаю,
что от поэтов, рисующих перед нами свои грезы, мы
должны требовать умения не только запечатлеть навеки
какую-нибудь мимолетную свою мысль, какой-нибудь
беглый мотив, — но с такою силою, с такою искренно-
стью отразить в музыке стиха внутренний напев пере-
живаемой минуты, чтобы он был для нас совершенно
ясен и понятен. В конце концов, нам, может быть, следу-
453
ет стать людьми благоразумными, следует радоваться
текущей минуте, свежим цветам, оставить в покое увяд-
шие луга. Каждая эпоха мысли, творчества и чувства
должна находить глубокое наслаждение в себе самой.
Она должна заслонить собою все на свете — эгоизмом
собственных интересов, медленным темпом своей соб-
ственной жизни, подобно морю, которое, улыбаясь, гор-
до принимает в себя где-то рожденные потоки, успокаи-
вает и поглощает их.
Для Лафорга не было настоящего. Его ценили толь-
ко среди небольшой группы друзей. Он умирал уже, ког-
да в ограниченном количестве экземпляров появились
его «Moralites Legendaries»,* * и Лафоргу пришлось услы-
шать несколько голосов, пророчивших ему жизнь, пол-
ную славы, среди тех, кого Небо, следуя собственным
идеальным подобиям, создает богами и творцами.
Это литература всецело новая и неожиданная. Она
смущает и дает странное и, главное, редкое ощущение
небывалого. Это виноградная гроздь с бархатным нале-
том в утреннем свете. Ягоды ее имеют какой-то стран-
ный оттенок, точно они внутри заморожены резвым вет-
ром, прилетевшим из стран, более холодных, чем Север-
ный полюс.
На одном из экземпляров «Imitation de Notre-Dame
la Lune»,** который Лафорг поднес Бурже (потом этот
экземпляр валялся среди бумажного хлама у букини-
стов), он написал: «Это только интермеццо. Прошу вас,
подождите еще немного, до следующей моей книги». Но
Лафорг был из тех, которые сами всегда ждут своей сле-
дующей книги. Эти благородные, недовольные собою
люди должны сказать миру очень многое. То, что они
уже сказали, для них не больше как пролегомены, как
предисловие к чему-то. Если произведения Лафорга
имеют характер недоконченного вступления, то все же
их надо признать более ценными, чем многие закончен-
ные творения других авторов.
* «Легендарные добродетели» (фр.).
* «Подражание Государыне нашей Луне» (фр.).
454
СОВРЕМЕННИКИ О ЖЮЛЕ ЛАФОРГЕ
Шарль Морис:
Такого, как Жюль Лафорг, нет не только в его поко-
лении, но и вообще в литературе... Я не знаю психоло-
гии более тонкой и поэтичной и в то же время такой ин-
дивидуальной и такой обобщенной, какую можно найти
в его «Легендарных добродетелях», и, сверх того, такой
претенциозной, как в строчках «Жалоб» и «Государыни
нашей Луны»... То, что он создал, эта столь безупречно
художественная песня, которая звучит в стороне от все-
го карикатурного, это творение чувственного скептика,
разумеется, достаточно сильное и без благоразумной
глупости, таящейся в надежде; оно похоже на улыбку
сказочного Прекрасного Принца, улыбку всепонимания,
которая навсегда остается в памяти у каждого.
(1889)
Франсис Вьеле-Гриффен:
Для нас, в согласии с лучшими умами и сохраняя к
г-ну Мореасу всю должную симпатию, для нас тем не
менее важно во всеуслышание заявить еще об одном по-
эте, который родился в эту последнюю четверть века; в на-
ше время он — единственный, чьи стихи и после двух
десятков прочтений остаются по-прежнему свежими и
порождают все новые и новые радости. У него были прос-
тое сердце и возвышенная душа; его чувствительность
тоньше изящества г-на Барреса, а интуиция богаче про-
ницательности г-на Мореаса; он единственный писатель,
чье творчество можно было бы назвать шедевром, он един-
ственный наш сотоварищ, достоинства которого позво-
ляют нам видеть в нем новатора; это — Жюль Лафорг.
(1891)
455
Гюстав Кан:
«Жалобы» Жюля Лафорга появились в 1885 году...
Они были исполнены философии, своеобразной, порой
насмешливой (по отношению к здравому смыслу) и ост-
роумной (в общих истолкованиях человеческой приро-
ды), более космогонической, нежели героической. Поэт,
насколько это дозволялось предметом разговора, сбра-
сывал монашеское одеяние традиции — опускал гласную,
на манер записного автора водевилей, и жертвовал, ког-
да ему того хотелось, глазной рифмой... В «Подражани-
ях Государыне нашей Луне» он то возвышенно рассуж-
дает о Селене, то говорит о другой луне — луне земных
пейзажей, о лунатиках, о лунном свете — с искусством
более изощренным, чем в «Жалобах», лишенным какого
бы то ни было самолюбования и отличающим все его
прекрасные и необычные песни, его живописные стихи, пе-
реполненные мелкими деталями... Сформулируем это так:
г-н Лафорг озвучил в стихах новую лирическую ноту.
(1895)
Эмиль Золя:
Лафорг умер молодым — никому не известный,
почти никем не истолкованный, оставивший после себя
разве что ремарки, настолько туманные, что его невоз-
можно отнести к какой-либо школе; он был всего лишь
тенью властителя дум, ускользающей тенью, которой
суждено уступить место другим.
(1896)
Эдмон Пилон:
Я вряд ли смогу назвать непосредственных пред-
шественников Жюля Лафорга. Бодлер его восхищал,
Нерваль — умилял, Стерн ему казался весьма изыскан-
ным, а Сервантес — непостижимым; полагаю, что через
456
Генриха Гейне он приобщился к своего рода жестокой
нежности. В его остроумии нет ничего ни от эллинской
утонченности, ни от северной буйной фантазии. Поэто-
му мне кажется, что Лафорг — по-настоящему француз-
ский писатель, из тех, у кого Тэн выделял два основных
качества: сдержанность и тонкость. Сдержанность,
тонкость! Вот, в двух словах, весь Лафорг, однако слег-
ка оттененный той печалью, которую англичане называ-
ют абсентеизмом.
(1896)
Морис Метерлинк:
Создается впечатление, что до Лафорга никто не
осмеливался петь и танцевать на той дороге, которая яв-
ляется путем истины. Это — стиль, и в характерных чер-
тах его раскрывается весь Лафорг... Справедливо судить
о поэте можно только по тем, кто его окружает и кто ему
наследует. Поэтому я считаю, что творчество Лафорга,
перед которым преклоняются лучшие из нас, может не
опасаться за свое будущее.
(1896)
Катюль Мендес:
Жюль Лафорг, умерший таким молодым, подко-
шенный на пороге грез, обладал умом печальным и оча-
ровательным, и, конечно же, чтобы оставаться очарова-
тельным даже в печали, нужно было, чтобы поэт нахо-
дил удовольствие в иронии, причем не в той, которая
злобствует, а в той, что улыбается. Есть какой-то дет-
ский каприз в его манере насмехаться; он раздосадован
и пожимает плечами, как ни за что ни про что наказан-
ный ребенок, который топает ногами, когда его ставят в
угол. Если он и вправду старший и в самом деле зачина-
тель поэзии, которая называется «символистской», то ее
предок — дитя.
(1903)
457
Гюстав Кан
У ИСТОКОВ СИМВОЛИЗМА
<...> «Гидропаты» были, можно сказать, клубом,
куда часто захаживал Шарль Кро. Он читал там свой
«Смычок» и нередко — по просьбе слушателей — «Коп-
ченую сельдь»... Гудо был президентом этого кружка, а
Грене-Данкур — вице-президентом; именно Грене-Дан-
кур, человек весьма обходительный, позволил себе од-
нажды вечером оставить в покое свой колокольчик ве-
дущего, чтобы прочитать удивленным посетителям сти-
хотворение в прозе, автором которого был я, и его
авторитет спас этот отрывок от ужасного провала. Гре-
не-Данкур по-отечески призывал меня не падать духом
и поделиться с собравшимися моей собственной кон-
цепцией поэтической прозы. Я поблагодарил его и обе-
щал сделать это в следующий раз. Тем не менее Кро
меня поздравил, а следом за ним — еще один молодой
человек, которого я мельком уже видел и который выде-
лялся тем, что смахивал на протестантского пастора и
выглядел пристойнее прочих. Этому юноше, запомнив-
шемуся даже при столь беглом взгляде, суждено было
стать моим лучшим другом по искусству; то был Жюль
Лафорг.
Итак, я обратил на него внимание благодаря его
внешнему виду; к тому же казалось, что он ходит в клуб
только ради того, чтобы послушать стихи: его серые не-
возмутимые глаза вспыхивали, а щеки розовели, если
услышанные строки вызывали в нем хотя бы мало-маль-
ский отклик. Мы беседовали, покуда Жозеф Гайда,
взобравшись на подмостки, доказывал, что может лю-
бить только женщин, холодных, как камень, и, высколь-
знув из дверей, неспешно побрели по улицам. Лафорг
мне поведал, что хочет всего себя посвятить истории ис-
кусства, а также обдумывает план пьесы о Савонароле.
Он не возражал против того, чтобы вновь увидеться; мы
поделились друг с другом своими литературными до-
стижениями, — он уже написал небольшой лирический
458
этюд о Ватто, несколько безупречных сонетов, заметки
о необычных уличных встречах, о детях в линялых ру-
башках и наиболее важные тезисы своей весьма серьез-
ной космогонической философии. С большим внимани-
ем он выслушал мои соображения о ритмике и хотел не-
замедлительно обсудить важность этой проблемы;
однако он все еще продолжал писать сонеты и сложил из
них маленький томик; это были совершенно новые сти-
хи, вскоре, мне кажется, поспешно уничтоженные. Не-
которые из них он прочитал как бы в одобрение моих
опытов; это было во время длительных пеших прогулок
в самые удаленные уголки Парижа — неопровержимая
дань нашему тогдашнему увлечению натурализмом.
Вот одно из самых дорогих для меня воспоминаний
о летних вечерах 1880 года. Меня бесконечно заворажи-
вал образ мыслей этого ученого юноши, его удивитель-
ная восприимчивость, его чрезвычайная чуткость к свя-
зям и аналогиям. Во время этих прогулок с книгами в
руках — каким-нибудь дурным Тэном от искусства или
потрепанным философским сочинением, которые, каза-
лось, оттеняли его умозаключения, — мы обменивались
идеями.
Он мне рассказывал о влиянии буддизма на творче-
ство Казалиса, а я знакомил его с Корбьером, которого
сам только что открыл в разговорах с одним из его кузе-
нов, печатавшим за подписью «Пол Калиг» поверхност-
ные стихи, а также пытавшимся разобраться, и небезус-
пешно, в «Желтой любви». Мы нашли Корбьера восхи-
тительным со всех точек зрения. Лафорг нахваливал мне
Анатоля Франса, у которого он особенно выделял «Кни-
гу моего друга», и Бурже, чье творчество считал досто-
примечательным; мы во многом не сходились, но были
едины, когда речь заходила о необходимости пересмот-
ра взглядов, особенно на все, что касалось свободного
стиха и философии бессознательного.
В пылу всех этих литературных забот я совершенно
забросил учение, которое давало мне отсрочку от армии.
Вот почему в один прекрасный день меня вместе с тол-
пой моих сограждан погрузили на корабль и отправили
459
в Африку защищать интересы нашей родины. Лафорг
мне писал, посылал стихи, я отвечал тем же, но куда
реже, поскольку военные занятия мало согласуются с
эпистолярными... У меня не было никакой возможности
вести литературную жизнь — пока однажды меня не
вернул к ней внезапный зов судьбы. Я был причислен к
телеграфному ведомству и как-то раз, с ножницами в ру-
ках, распаковывал, по приказу администрации, бандеро-
ли с газетами; конверт с бумагами привлек мое внима-
ние — мне попалась на глаза страница из «Современной
жизни»... Взглянув на газетную полосу, я увидел стихо-
творение, написанное свободным стихом или своеобраз-
но напечатанное, стихотворение в прозе или верлибр, на
первый взгляд точь-в-точь как мои собственные опыты.
Подпись не оставляла сомнений, а сам текст, несмотря
на мое отсутствие, полностью соответствовал моей эсте-
тике: это уже была школа <...>
Осенью 1886 года я встречал Восточный экспресс,
на котором Жюль Лафорг приехал из Германии, решив
назад уже не возвращаться; он женился, остался в Пари-
же и пробовал зарабатывать на жизнь литературным
трудом. Отказавшись от наследства в пользу своих
младших, совсем еще юных сестер, он оказался без гро-
ша в кармане и без каких-либо сбережений. Кое-какие
деньги, взятые под залог, позволили ему разве что снять
жилье. Слабое здоровье Лафорга было подорвано зим-
ней поездкой в Англию, где состоялось его бракосочета-
ние, и решительным воцарением в плохо подготовлен-
ной к жилью квартирке, продуваемой декабрьскими
сквозняками. Ему удалось пристроить всего несколько
статей в приложении к «Фигаро», в «Газете изящных ис-
кусств» да в ежемесячной хронике «Независимого жур-
нала» — за это платили скудно и нерегулярно. Книго-
торговцы и слышать не хотели о его «Легендарных доб-
родетелях»; вопреки моим советам он отложил
публикацию «Цветов доброй воли» (которые я напеча-
тал в 1888 году в «Независимом журнале») — впрочем,
эта книга не принесла бы ему никаких доходов. Лафорг
460
не смог найти в Париже трехсот пятидесяти франков на
издание «Легендарных добродетелей», и вскоре они с
женой впали в нищету — без лекарств и без друзей, ко-
торым было бы по силам оказать им помощь. Это была
нужда, гордая и благопристойная; жизнь поддержива-
лась постепенной распродажей альбомов, домашних
коллекций, редких книг; затем — все обостряющаяся
болезнь. Он уже готов был согласиться на неплохо опла-
чиваемую должность в одной из южных стран, в Алжи-
ре или в Египте (не могло быть и речи о том, чтобы еще
одну зиму он провел в Париже, и г-да Шарль Эфрюсси и
Поль Бурже старались помочь ему чем могли), когда
внезапно, в одну из ночей, его настигла смерть, и, про-
снувшись, госпожа Лафорг обнаружила подле себя мерт-
вого мужа.
Ах, унылые похороны, желтоватое и влажное утро,
горьковато-соленый, туманный день; скромные похоро-
ны, никаких траурных лент у дверей, поспешное отбы-
тие в восемь часов, ни минуты задержки, чтобы подо-
ждать нескольких опоздавших друзей, — нас была
горстка позади гроба: брат покойного Эмиль Лафорг,
пианист Теофиль Изэ, несколько дальних парижских
родственников в одном экипаже с госпожей Лафорг;
Поль Бурже, Фенеон, Мореас, Адан и я; и медленный,
медленный подъем по улице Плант мимо гнусных ни-
щих кварталов, неряшливых и равнодушных, где пре-
ступность сочилась из каждого окна, завешенного гряз-
ным бельем, на фасадах цвета бычьей крови; замкнутые,
молчаливые, темные улочки, без проблеска разума, —
город, извергнутый отгороженными шикарными кварта-
лами, глухими и самовлюбленными; затем мы быстро
миновали два-три монастыря, таких же самовлюблен-
ных и отгороженных от мира, за стенами которых не-
сколько ветвей с ободранной корой истекали той воск-
ресной, той осенней тоской, о которой говорится в «Жа-
лобах»; и вот почти в безмолвии мы добираемся до
кладбища Баньё, тогда еще нового, пустого и от этого
более зловещего, со своими покойниками под узкими
грядками с деревянными крестами — «временное место
461
захоронения», как идиотски выражается официальный
язык, — а там, на свежей могиле, рядом с похоронной
процессией, усердный столяр, которому поручили ско-
лотить деревянный крест, громко и многословно осве-
домляется, подходит ли его работа для новоприбывшего
клиента, а в фиакре госпожа Лафорг разражается мучи-
тельным кудахтающим смехом, без слез, и, видя это кру-
шение двух жизней, никто из нас не мог и подумать о
надгробной риторике.
Для литературы смерть Лафорга оказалась невос-
полнимой утратой; с ним из нашего движения исчезло
изящество, исчез тот оттенок человечности и философ-
ской мудрости, который был присущ разнообразным
проявлениям его духа; среди нас это место остается не-
занятым. Он был бедным Йориком, который умел так
прекрасно улыбаться...
КОММЕНТАРИИ
Собрание избранных произведений французских «про-
клятых поэтов» — первое подобное издание на русском язы-
ке. Если стихи «основных» проклятых — Верлена и Рембо —
давно стали достоянием русского читателя, то произведения
Корбьера, Кро, Нуво и Лафорга впервые представляют их
творчество в таком объеме.
Каждому из поэтов посвящено три раздела: в первом да-
ются стихи, во втором — проза, в третьем — статьи, письма,
высказывания друг о друге самих авторов, а также их совре-
менников и ближайших последователей.
При составлении комментариев учитывались следующие
книги:
Arthur Rimbaud, Charles Cros, Tristan Corbiere, Lautrea-
mont. (Euvres poetiques completes. Paris: Robert Laffont, 1980;
Charles Cros, Tristan Corbiere. (Euvres completes. Paris:
Gallimard, 1970. (Bibliotheque de la Pleiade);
Tristan Corbiere. Les Amours jaunes. Paris: Gallimard,
1973;
Lautreamont, Germain Nouveau. (Euvres completes. Paris:
Gallimard, 1970. (Bibliotheque de la Pleiade);
Jules Laforgue. Poesies completes. Paris: Gallimard, 1970;
Jules Laforgue. (Euvres completes. T. I—III. Lausanne:
L'Age d'Homme. 1986—2000;
Поэзия французского символизма / Под ред. Г К. Коси-
кова. М., 1993.
ТРИСТАН КОРБЬЕР
Поэтическое наследие Тристана Корбьера невелико.
В его единственную книгу «Желтая любовь», которая вышла
за два года до смерти автора, вошло практически все написан-
16 Проклятые поэты
465
ное поэтом. За ее пределами осталось несколько юношеских
стихов и двенадцать стихотворений, найденных и опублико-
ванных посмертно. Во всех изданиях «Желтой любви» они
публикуются вслед за основным корпусом стихов.
ЖЕЛТАЯ ЛЮБОВЬ
(1873)
Книга состоит из семи разделов, включающих чуть боль-
ше сотни стихотворений. Оригинал «Желтой любви» сопро-
вождается посвящением: «Автору „Корабля невольников”».
«Корабль невольников» (1832) — наиболее известный роман
отца Корбьера, моряка и писателя Жана Антуана Эдуара
Корбьера (1793—1875); в «Корабле невольников», как и в
«Желтой любви», сильны автобиографические мотивы. На
русском языке «Желтая любовь» выходила отдельным изда-
нием в 1986 г. в избранных переводах М. П. Кудинова.
Это
Париж. — Из восьми сонетов этого цикла в настоя-
щем издании приводится шесть. В стихах отражаются пер-
вые впечатления от приезда поэта в Париж в конце весны
1872 г.
Эпитафия. — Одно из наиболее характерных и часто ци-
тируемых стихотворений Корбьера. Помимо Верлена, ко-
торый им восхищался и приводил в «Проклятых поэтах»,
французские исследователи указывают на связь этого стихо-
творения, в частности, со стихами крупнейшего англо-амери-
канского поэта XX века Т. С. Элиота, который в молодости
испытал сильное влияние Корбьера и Лафорга.
Желтая любовь
На пароходе. — Какой там Менелай томится /На бере-
гу?.. — Аллюзия на известный греческий миф о Троянской
войне: после победы над Троей Менелай отбыл на родину, но
у берегов Пелопоннеса попал в страшную бурю, которая от-
бросила его к берегам Крита, где начались многолетние ски-
тания Менелая.
Трубка поэта. — Стихотворение является вариацией на
тему, предложенную Шарлем Бодлером в сонете «Трубка»
466
(«Я — трубка автора стихов...») с характерным окончанием:
«В колечках дыма распотешу / Его тревогу, а тоску / Всю це-
ликом заволоку». (Перевод П. Антокольского). Примыкает к
предыдущему стихотворению («Бессонница»), где бессонни-
ца трактуется Корбьером как образ «незримого зверя».
Жаба. — По свидетельству современников, в парижском
жилище Корбьера можно было увидеть старую, высушенную
и расплющенную жабу, прибитую к простенку и похожую на
своеобразный портрет хозяина (Martineau R. Tristan Corbiere.
Paris, 1925. P. 74).
Серенада серенад
Серенада из стекол. — Гаррота — смертная казнь че-
рез удушение в Испании.
Случайные удачи
Некоей девице. Для голоса и фортепьяно, — «Эрар» —
марка фортепьяно, по фамилии знаменитого производителя
французских музыкальных инструментов Себастиена Эрара
(1752—1831).
Прерванная идиллия. — Стихотворение написано с ис-
пользованием арготизмов, которые Корбьер любил и успешно
применял при написании значительного ряда своих произве-
дений.
Как Галимар, любя рисунок, / Как Дюкорне, творя но-
гой. — Речь идет о двух известных в эпоху Корбьера худож-
никах. Никола-Огюст Галимар (1813—1880) — ученик Энгра,
один из мэтров салонной живописи середины века; Луи-Це-
зарь Дюкорне (1806—1856) — художник, родившийся без рук
и рисовавший с помощью ног. Свои картины он так и подпи-
сывал: «Дюкорне, безрукий».
Veder Napoli poi mori. — Это стихотворение (вместе с
«Конлийской пастушьей») — первое появление Корбьера в
печати («Ви паризьен», 24 мая 1873 г.); как и три последую-
щих, приведенных в настоящем издании, написано по следам
поездки Корбьера в Италию в декабре 1869 и весной 1870 гг. в
обществе художника Жана-Луи Амона.
Лаццарони — неаполитанские нищие.
Этна. — Музы Сицилии, голос немного возвысим. — Эпи-
графом к стихотворению взята первая строка Эклоги IV «Бу-
колик» Вергилия (перевод С. Шервинского).
467
Армор
Богач из Бретани. — Как счастлив был бы... — Верги-
лий. Георгики. Кн. 2.
Делиль Жак (1738—1813) — французский поэт, просла-
вился как переводчик Вергилия.
Конлийская пастушья. — В стихотворении передается
впечатление Корбьера от рассказа Эме Ваше, мужа его сестры
Люси, который был мобилизован в октябре 1870 г. с пятьюде-
сятью тысячами других бретонцев и находился в военном ла-
гере Конли, неподалеку от г. Ле-Ман.
Люди моря
Морской мародер. — Керлуан — небольшой порт на по-
бережье самой отдаленной бретонской провинции — Фини-
стер.
Маяк. — ...И лунной ночью он с луною / Как буква i. —
Намек на знаменитое стихотворение Альфреда де Мюссе
«Баллада, обращенная к луне»:
Над шпилем золотая
Луна стоит в ночи,
Сияя,
Как точка буквы i...
{Перевод Вс. Рождественского)
Рондели на потом
Несколько ронделей, входящих в этот последний раздел
книги, не являются классическими по форме, однако, по заме-
чанию Жюля Лафорга, «как искусство, это самая тонкая, са-
мая правильная, самая безупречная часть книги».
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Подпись к автопортрету Корбьера... — Речь идет об
автопортрете, выполненном гуашью и находившемся в бре-
тонском доме родителей поэта.
468
ПРОЗА
Проза Корбьера долгое время была забыта — ее ввел в
литературный обиход критик Эмиль Другар, опубликовав две
новеллы — «Казино усопших» и «Американку» (остальное
осталось незаконченным) — небольшим отдельным изданием
в 1941 г. Впервые они были опубликованы на страницах
«Ви паризьен» соответственно 26 сентября и 28 ноября 1874 г.
и, как практически все, напечатанное при жизни Корбьера,
остались незамеченными.
Казино усопших
С. 129. Ис — бретонский город; согласно легенде, в IV
или V в. он был затоплен морскими волнами.
С. \3\.Бар Жан (1650—1702) — знаменитый француз-
ский корсар.
С. 131. Дольмен — древнее погребальное сооружение в
виде большого каменного ящика, накрытого плоской плитой.
С. 132. «...что небу пальцами грозят». — В оригинале
цитата из Уильяма Вордсворта в переводе Теофиля Готье.
С. 133. ...софа Кребийона. — Намек на гривуазный ро-
ман «Софа» (1742) французского писателя Клода Кребийона
(1707—1777).
С. 133. «Анна, сестра моя Анна, ты ничего не ви-
дишь?..» — скрытая цитата из сказки «Синяя борода» Шарля
Перро.
Американка
По свидетельству современников, «Американкой» в
окружении Корбьера называли его возлюбленную, итальян-
скую актрису, которую сам Корбьер называл Марселлой.
♦ ♦ ♦
Поль Верлен
ТРИСТАН КОРБЬЕР
Первая публикация — в трех выпусках еженедельни-
ка «Лютеция», август—сентябрь 1883 г., затем эссе вошло в
первое издание книги Верлена «Проклятые поэты» (Париж,
1884).
469
С. 152. Пирон Алексис (1689—1773) — французский
поэт; прославился прежде всего как мастер едких и язвитель-
ных эпиграмм.
С. 152. ...безумец из Памплоны. — Памплона — город на
севере Испании.
С. 154. О сколько моряков, исполненных отваги, и
т. д. — Эпиграф — из стихотворения Виктора Гюго «Осеапо
пох». Ряд исследователей считают «Конец» Корбьера паро-
дией на это стихотворение Гюго. Корбьер приводит цитату из
Гюго в таком виде:
О, сколько моряков, исполненных отваги,
Ушли в далекий путь, под ветер, полный влаги,
За мрачный горизонт, чтоб кануть навсегда!
Как много кораблей и мертвых экипажей!
Страницы их судьбы и жизни их бродяжьей,
Листая, проглотил, рассеял Океан.
Неведом их конец, пучиной поглощенный...
Никто не будет знать их имена — ни эхо
На тесном кладбище, ни камень у куста,
Ни шумная листва осыпавшейся ивы,
Ни жалкие, как стон, печальные мотивы
Слепца, стоящего у старого моста.
Реми де Гурмон
ТРИСТАН КОРБЬЕР
Эссе вошло в «Книгу масок» Реми де Гурмона (1896).
ШАРЛЬ КРО
При жизни Шарля Кро вышел всего один сборник его
стихотворений — «Сандаловый ларец» — двумя изданиями:
в 1873 и 1879 гг. Сборник 1873 г. был посвящен Нине де Кал-
лиас (1843—1884), пианистке, выступавшей под сценическим
псевдонимом Нина де Виллар, многолетнему другу и покро-
вительнице Кро. В настоящее время репродуцируется в
470
основном издание 1879 г., отличающееся от первого и соста-
вом (114 стихотворений вместо 74), и композицией. Вторая
книга лирики Шарля Кро «Ожерелье из когтей» появилась
спустя два десятилетия после смерти автора, в 1908 г., благо-
даря трудам его сына Ги-Шарля Кро (1879—1956), который
стал известным поэтом и переводчиком, и его друга Эмиля
Готье. Книга носила подзаголовок «Последние неопублико-
ванные стихи» и предварялась предисловиями обоих состави-
телей. Следует обратить внимание на то, что большинство
стихотворений Кро посвящены самым разным людям — даже
краткие сведения о них дают представление о фоне культур-
ной жизни Парижа 70—80-х годов. Отметим также, что мно-
гие стихи Кро были положены на музыку как его современни-
ками, так и композиторами следующих поколений.
САНДАЛОВЫЙ ЛАРЕЦ
(1879)
Вечные песни
Идеальная жизнь. — Посвящается Мэ. — Мэ — до-
машнее имя жены Шарля Кро Марии Хьярдемааль.
Свидание. — Французские исследователи называют це-
лый ряд стихотворений Кро, в том числе и «Свидание», «фан-
тазиями в духе Гейне».
Кек Жан — поэт, скульптор, один из друзей Шарля Кро.
Рондо. — В оригинале стихотворение называется «Розы
и ландыши» и написано в духе этой популярной народной пе-
сенки. Граф Шарль де Монблан, которому посвящено стихо-
творение, принадлежал к высшему парижскому свету, интере-
совался экспериментами Кро и пытался помочь ему реализо-
вать некоторые из его научных идей.
Превращение. — Мане Эдуар (1832—1883) — француз-
ский художник-импрессионист, близкий к «проклятым поэ-
там». Кро использовал картины Мане в своих опытах с цвет-
ной фотографией.
Предназначение. — Леконт де Лиль Шарль (1818—
1894) — поэт и общественный деятель, глава парнасской шко-
лы; в его лице Кро приветствовал «поколение 1860 года», ко-
торому многим был обязан как поэт.
Цель. — Гис Анри — музыкант, композитор, один из по-
сетителей салона Нины де Каллиас.
471
Итог. — Роллина Морис (1846—1903) — поэт, шансо-
нье; книги «Неврозы» (1883) и «Бездна» (1886) принесли ему
славу «проклятого поэта».
Завтра. — Мерсье Анри (1848—?) — поэт, музыкант,
один из общих друзей круга Верлена.
Эскиз гостеприимства. — Пертикари Деметра — по-
друга семьи Кро, румынка по происхождению.
Времена года. — Коклен-младший (Эрнест Александр
Оноре Коклен, 1848—1909) — французский актер, так же, как
и его брат, Коклен-старший, прославившийся на парижской сце-
не. В частности, Коклен-младший с большим успехом испол-
нял монологи, написанные специально для него Шарлем Кро.
Былое
Зеленый час. — Зеленый час — пять часов пополудни,
так называемый час аперитива, время, когда завсегдатаи па-
рижских кабачков усаживались за столики пить абсент, кото-
рый в среде парижской богемы назывался «зеленой кол-
дуньей» или «зеленой Музой».
Драмы и фантазии
Колыбельная. — Граф де Тревелек — физик-любитель,
финансировал некоторые научные опыты Кро.
Акварель. — Кро Анри (1840—1907) — брат поэта, ху-
дожник и скульптор.
Двадцать сонетов
Бунт. — ...в приторных кипсеках. — Кипсеками в XIX в.
назывались подарочные книги.
Дон Жуан. — Кро Антуан (1833—1903) — старший из
братьев Кро, практикующий врач и поэт, автор художествен-
ных и научных книг.
Memento. — Эд Мишель — художник, один из гостей
Нины де Каллиас.
Блаженный час. — Менье Виктор (1817—1903) — пуб-
лицист, популяризатор науки.
472
Щепотка соли
Копченая сельдь. — Возможно, наиболее известное
стихотворение Шарля Кро; неоднократно читалось со сцены и
автором и актерами в качестве одного из его «монологов».
Ги — Ги-Шарль Кро, старший сын поэта.
ОЖЕРЕЛЬЕ ИЗ КОГТЕЙ
(1908)
Видения
В уголовном суде. — Стихотворение имеет метафориче-
ский смысл и посвящено эпизоду из жизни Кро, относящему-
ся к 1876 г., когда он был изгнан из «Современного Парнаса».
Дюбюс Эдуар (1864—1895) — поэт, журналист, типич-
ный представитель парижской богемы; увлекался абсентом и
морфием, что и явилось причиной его преждевременной
смерти.
Скорбь и гнев
Дуракам. — Стимер (англ, steamer) — пароход. Одно из
излюбленных слов французской поэзии конца XIX в. (оно
встречается у Малларме, Корбьера, Лафорга) — вплоть до
Аполлинера («Переселенец с Лендор-Роуда»).
Святой Себастьян. — Святой Себастьян — христиан-
ский мученик, которого казнили, засыпав градом стрел.
Непокорность. — Нюнес Лионель — адвокат, практико-
вавший в среде художественной богемы Парижа.
ФАНТАЗИИ В ПРОЗЕ
ИЗ СБОРНИКА «САНДАЛОВЫЙ ЛАРЕЦ»
В «Сандаловом ларце» проза напечатана как один из поэ-
тических разделов. Публикуя прозу поэта в его книге «Ожере-
лье из когтей», составители поступили так же: проза входит
составной частью в оба сборника. «Фантазии» ближе к лири-
ке — это типичные стихотворения в прозе; проза «Ожерель-
ев» тяготеет к новеллистике. Помимо этого к прозе Кро отно-
сят его «Монологи» — «сценическую» прозу и теоретические
тексты, которые можно назвать научной эссеистикой.
473
Приставала
В издании 1873 г. стояло посвящение Нине де Каллиас.
Текст этого стихотворения в прозе вскрывает драму жиз-
ни Кро: противостояние любви и творческого вдохновения.
Мебель
С. 220. Госпожа Моте де Флервиль — мать жены Верле-
на Матильды; она поддерживала дружеские отношения с
братьями Кро и во время осады Парижа, когда дом, где жили
братья, был разрушен, приютила их у себя.
Мадригал
Красота и чувственность леди Гамильтон (1760—1815),
жены английского посла в Неаполе, а также ее романтическая
и трагическая судьба вдохновляли современников Кро на про-
изведения, ей посвященные. Это стихотворение в прозе мож-
но считать ключевым для всего сборника — запах сандала ас-
социируется с запахом времени, не щадящего красоту. Мета-
форический смысл названия — «Сандаловый ларец» —
защита от воздействия времени: под крышкой ларца спрятаны
драгоценности, которым суждено избежать тлена.
На три акватинты Анри Кро
С. 224. Подобно парижским нимфам, когда они едут в
лес... — Имеется в виду Булонский лес, парк в Париже.
Час холода
С. 226. Граф Фердинанд де Страда — один из друзей
семьи Кро.
ПРОЗА ИЗ СБОРНИКА «ОЖЕРЕЛЬЕ ИЗ КОГТЕЙ»
Наука любви
С. 232. «Мечта» Розелена — музыкальная пьеса компо-
зитора Луи-Анри Розелена (1811—1876), популярная в сало-
нах конца века.
С. 238. Д-р Марэ — имеется в виду известный физиолог
Этьен-Жюль Марэ (1830—1903).
474
Газета будущего
С. 243. «Черный кот» — парижское литературное кабаре
конца XIX в., которое содержал Родольфо Салис (1852—
1897), писатель-юморист и художник; кроме того Салис был
издателем одноименного еженедельника, первый номер кото-
рого вышел в 1882 г. и в котором печатались Шарль Кро, Вер-
лен и др.
С. 244. Американец Тэдблагсон (он же американец Хам-
бугсон — см. ниже в тексте новеллы) — прозвище, которое
Кро дал Эдисону.
С. 244. Алле Альфонс (1854—1905) — один из самых зна-
менитых французских юмористов конца XIX в., в 80-е годы —
близкий друг Шарля Кро.
С. 246. Кюжас Жак (1522—1590) — французский юрист,
представитель исторической школы римского права.
♦ * ♦
Поль Верлен
ШАРЛЬ КРО
Первая публикация: «Фигаро», 7 апреля 1893 г.
С. 255. ...вернувшись из северных стран... — В ноябре
1892 г. и феврале—марте 1893 г. Верлен побывал в Голландии
и Бельгии.
С. 255. Сулари Жозеф-Мари (1815—1891) — француз-
ский поэт и комедиограф; современники выделяли его поэти-
ческий сборник «Эфемеры» (1857).
С. 256. «Астральная переписка» (в оригинале — «Меж-
звездная драма») — научно-фантастическая сказка Кро, опуб-
ликована в 1872 г.
С. 256. «Подле бокала» — Верлен цитирует четверости-
шие из «Науки любви», в котором иронически обыгрывается
народная песня «Подле люльки».
С. 258. Кабанер Эрнест (1835—1881) — композитор,
«музыкант богемы», в свое время широко известный в Латин-
ском квартале.
С. 258. Валад Леон (1841—1884) — поэт, один из авто-
ров «Современного Парнаса». В 1872 г. было опубликовано
стихотворение Валада «Пьеро», получившее популярность в
поэтических кругах. Его парижская лирика, которую совре-
475
менники называли «скрипучей меланхолией», была предте-
чей поэзии Жюля Лафорга, в творчестве которого фольклор-
ный образ печального и тоскующего Пьеро приобрел симво-
лическое значение.
С. 258. Мера Альбер (1840—1909) — поэт «школы» Го-
тье, близкий друг Верлена эпохи «Парнаса». Его сборник
«Химеры» (1866) был отмечен Французской академией. Мера
был сначала служащим префектуры, а затем — секретарем
Сената.
С. 258. ...мы, «ужасные, испорченные дети»... — Верлен
перечисляет завсегдатаев салона Нины де Каллиас. Среди
прочих — Леон Дьеркс (1838—1912) — поэт, в эпоху «Парна-
са» примыкавший к этой поэтической школе, Верлен называл
его «благородной фигурой», «наиболее ярким» из поэтов
своего поколения — после смерти Малларме в 1898 г. именно
к Дьерксу перешел титул «короля поэтов»; Анри Рошфор
(1830—1913) — писатель и политик; Эдмон Лепеллетье
(1846—1913) — друг Верлена со школьной скамьи, его био-
граф, автор книги «Поль Верлен, его жизнь, его творчество»
(1907); Эммануэль Шабрие (1841—1894) — композитор;
Шарль де Сиври (1848—1900) — музыкант, фольклорист,
брат Матильды Моте, жены Верлена.
ЖЕРМЕН НУВО
Судьба распорядилась таким образом, что при жизни
Жермена Нуво его произведения почти не публиковались. В
настоящем издании они приводятся в соответствии с публика-
цией в «Библиотеке Плеяды». В раздел «Стихотворения
1872—1879» входят стихи, написанные в первые годы пребы-
вания поэта в Париже и во время его путешествий с Рембо и
Верленом. Большинство этих стихотворений было опублико-
вано в небольших газетах и журналах того времени. «Доктри-
ну любви» Нуво писал в Париже, когда служил, по его собст-
венным словам, «временным чиновником Министерства на-
родного образования», с конца 1879 по осень 1881 г. Книга
была опубликована стараниями друзей только в 1904 г. под
псевдонимом «Смиренный» и под названием «Уметь лю-
бить». Наконец, «Валентинки» Нуво писал в течение полуто-
ра лет, в 1885—1887 гг., — стихи были вызваны любовью поэ-
та к некоей Валентине Рено, чье существование оспаривается
некоторыми литературоведами, считающими ее фигуру ско-
рее вымышленной и мистической, нежели реальной. Книга
476
была полностью подготовлена автором к печати, однако при
его жизни так и не вышла в свет и была опубликована лишь в
1922 г. с предисловием Эрнеста Делаэ (1853—1930), друга и
биографа Верлена и Рембо.
СТИХОТВОРЕНИЯ
(1872—1879)
Тото. — В оригинале — «Праздник у Тото». Стихотворе-
ние написано в 1875 г., когда Нуво усердно посещал салон
Нины де Каллиас, и навеяно воспоминаниями об одном из та-
ких вечеров.
Десятистишие. — Одна из излюбленных поэтических
форм Нуво. В 1876 г. были опубликованы его так называемые
«Реалистические десятистишия», в основном иронического и
пародийного характера.
Мистраль (но не поэт)... — Стихотворение написано в
Провансе, где дует сильный сухой ветер — мистраль и где
жил Фредерик Мистраль (1830—1914) — знаменитый про-
вансальский поэт.
Кабанер — см. примеч. к эссе Поля Верлена «Шарль
Кро».
Пурьер. — Один из самых знаменитых сонетов Нуво.
Был впервые опубликован в 1919 г. со следующим аноним-
ным предисловием: «Этот сонет связан с местом рождения ав-
тора. Пурьер — это коммуна в Варе, на равнине, где Марий
разбил тевтонов в 102 году до рождения Иисуса Христа; на
поле боя осталось триста тысяч трупов варваров, поэтому это
место стали называть поле гнили». Название «Пурьер» произ-
водят от латинского «putror» — «гниль». Вар — департамент
в Провансе.
Марий Гай (ок. 1075—86 гг. до н. э.) — римский полко-
водец.
ДОКТРИНА ЛЮБВИ
(1879—1881)
Моление. — Исследователи связывают это стихотворе-
ние, близкое к традиционной литании, со знаменитым стихо-
творением Поля Верлена «Любовью, Боже, ранил ты меня...»
из книги «Мудрость» (1881).
Обол — мелкая монета в Древней Греции.
477
Человек. — ...дал Господь тебе сирень... — Сирень —
эмблема несчастья.
Сладострастие. — Ловлас — герой романа английского
писателя Сэмюэля Ричардсона (1689—1761) «Кларисса»
(1748).
Твой похотливый сын жил на Капрее... — Имеется в виду
римский император Тиберий (42 г. до н. э.—37 г. н. э.), кото-
рый в конце жизни был вынужден покинуть Рим и жил на ост-
рове Капри.
Лисенком юного спартанца... — Аллюзия на знаменитый
рассказ Плутарха: «Воруя, дети соблюдали величайшую осто-
рожность; один из них, как рассказывают, украв лисенка,
спрятал его у себя под плащом, и хотя зверек разорвал ему
когтями и зубами живот, мальчик, чтобы скрыть свой посту-
пок, крепился до тех пор, пока не умер» (Плутарх. Сравни-
тельные жизнеописания. Ликург, XVIII. Перевод С. П. Мар-
киша).
ВАЛЕНТИНКИ
(1885—1887)
Статуя. — Парос — остров в Эгейском море; в древно-
сти славился белым мрамором.
Сидр. — К тому ж он твой... — Намек на нормандские
корни Валентины Рено.
ПРОЗА
Как и другие «проклятые поэты», Жермен Нуво оставил
ряд произведений в прозе, небольших по объему, но харак-
терных для его творчества. Среди них выделяются «Париж-
ские заметки» и «Парижские картинки», близкие и к «Озаре-
ниям» Рембо, и к стихам в прозе Бодлера и Кро. «Парижская»
тема Нуво была впоследствии подхвачена Аполлинером
(«Слоняясь по двум берегам»). Как большинство его сотова-
рищей по перу, Нуво в конце 70-х и в начале 80-х годов отдал
дань работе в ежедневных газетах в качестве «городского хро-
никера». Впечатления от этой работы также легли в основу
его прозы.
Маленькая баронесса
Впервые: «Ренессанс литтерер э артистик», 19 апреля
1873 г. Первый опыт Нуво-прозаика.
478
Улыбающаяся
Первая публикация: «Ревю дю Монд нуво», № 2, 1 апре-
ля 1874 г.
Парижские заметки
Впервые опубликовано Эрнестом Делаэ в книге Нуво
«Валентинки и другие стихи» (Париж, 1922).
С. 315. Перистиль — прямоугольный двор, окруженный
с четырех сторон крытой колоннадой.
С. 317. Пали — литературный среднеиндийский язык,
язык буддийского Канона.
С. 317. Анетум (лат. anethum) — латинское название
укропа; особый вид его, произрастающий в Индии, употреб-
ляется и как пряность, и как лекарство.
Поденщик
Первая публикация: «Люн русс», 11 августа 1878 г. Эпи-
граф — из стихов Виктора Гюго.
Заметки резервиста
Первая публикация: «Люн русс», 29 сентября 1878 г.
Парижские картинки
Эта поэтическая хроника публиковалась в течение осе-
ни—начале зимы 1882—1883 гг. сначала в газете «Ревей»
(«Будильник» — см. письмо 18 публикации «Вокруг Жермена
Нуво. Из переписки»), к редактору которого, Эдмону Лепел-
летье, он обратился по рекомендации Верлена (в газете в это
время печатались главки из книги Верлена «Записки вдов-
ца»), а затем в еженедельнике «Люн русс».
479
Вокруг Жермена Нуво
Из переписки
1. Жермен Нуво — Жану Ришпену (Лондон, 26 марта
1874)
Ришпен Жан (наст, имя Огюст Жюль, 1849—1926) —
французский писатель и фольклорист, автор поэтических
книг «Песнь босяков» (1876), «Ласки» (1877), «Богохульства»
(1984), близких к эстетике «проклятых поэтов», поэтому мно-
гими из них он воспринимался как учитель в литературе.
«Ренессанс» («Ренессанс литтерер э артистик») — жур-
нал, организованный поэтом Эмилем Блемоном (1839—1927);
Жюль Рокетт, о котором идет речь в письме, был в 1874 г.
секретарем журнала.
2. Жермен Нуво — Стефану Малларме (Париж,
23 сентября 1874)
Мендес Катюль (1841 —1909) — поэт и прозаик, один из
основателей группы «Парнас».
...тщетно искал у Лемерра вашу первую публикацию в
«Парнасе». — Сборник журнального типа «Современный
Парнас» издавал Альфонс Лемерр (1838—1912). С марта по
июль 1866 г. вышло 18 выпусков, принесших Лемерру гром-
кую издательскую славу: «амбары удачливого Лемерра» —
писал о нем Верлен; позднее с именем Лемерра связана судь-
ба многих французских поэтов конца века. В первом выпуске
«Современного Парнаса» было напечатано десять стихотво-
рений Малларме.
Вальвены — деревушка на берегу Сены, в лесу Фонтенб-
ло, где многие годы проводил лето Стефан Малларме.
6. Жермен Нуво — Полю Верлену (Париж, февраль?
1878)
А вы-то когда приедете в Париж? — В это время Вер-
лен работал учителем в провинции, в Ретеле, где он замещал
своего друга Эрнеста Делаэ.
д'Артуа Арман (1845—1912) — поэт, драматург, сослу-
живец Нуво в Министерстве народного образования.
9. Эрнест Делаэ — Полю Верлену (3 марта 1881)
...по-прежнему ходит к д'Амекуру. — Судя по последую-
щим письмам, речь идет о кружке легитимистов.
10. Эрнест Делаэ — Полю Верлену (1881)
...он по-прежнему правит своего «Святого Лабра». —
Имеется в виду стихотворение «Смирение» из «Доктрины
любви»; часть его была посвящена нищему Бенедикту Лабру
480
(1748—1783), канонизированному в 1884 г., которого Нуво
избрал образцом для подражания.
12. Эрнест Делаэ — Полю Верлену (1881)
...(подпись — Прюдом). — Имеется в виду Жозеф Прю-
дом, главный персонаж произведений французского писателя
Анри Монье (1805—1877). Вошел в литературный обиход в
50-е гг. XIX в. как тип кичливого, самодовольного буржуа.
15. Эрнест Делаэ — Полю Верлену (ноябрь 1881)
Ружон Анри (1853—1914) — писатель, журналист, худо-
жественный критик.
Ферри Жюль — в 1881 г. министр народного образова-
ния.
Академические пальмы — знак отличия за заслуги в об-
ласти литературы или искусства. Нуво был ими увенчан
13 ноября 1881 г.
Дрейфус Морис — издатель книг Ришпена «Песнь бося-
ков» и «Богохульства».
16. Эрнест Делаэ — Полю Верлену (Париж, 5 декабря
1881)
помирился со своим старинным соперником с улицы
Буланже. — Речь идет о Жане Ришпене, с которым Нуво час-
то встречался в одном из ресторанчиков на улице Буланже.
17. Эрнест Делаэ — Полю Верлену (31 декабря 1881)
Нувмар — дружеское прозвище Нуво.
19. Леон Дьеркс — Лоране Манюэль (Париж, 3 июня
|18|91)
Манюэль Лоране (1855—1905) — сестра Нуво, с которой
у него всю жизнь были очень теплые отношения.
Бисетр — дом для умалишенных в Париже; Нуво был
помещен в Бисетр после очередного «мистического кризиса»
14 мая 1891 г.
Сент-Круа Камиль де (1859—1915) — французский пи-
сатель. Речь идет о статье Сент-Круа, посвященной Нуво и
опубликованной в газете «Лёнди» 26 мая 1891 г.
21. Жермен Нуво — Жану Артюру Рембо (Алжир,
12 декабря 1893)
Верломп — прозвище Верлена; Делаюпп — прозвище Де-
лаэ.
24. Жермен Нуво — Эрнесту Делаэ (Пурьер, [11 нояб-
ря 1913|)
Фор Феликс (1841—1899) — президент Франции в
1895—1899 гг.
481
♦ ♦ ♦
Гийом Аполлинер
ПОДВАЛЬЧИК Г-НА ВОЛЛАРА
Последняя главка из книги Г. Аполлинера «Слоняясь по
двум берегам» (1918). Впервые опубликована в «Меркюр де
Франс» 1 июня 1913 г.
С. 354. Воллар Амбруаз (1868—1939) — художествен-
ный критик, издатель и знаменитый в свое время коллекцио-
нер и продавец картин.
С. 357. «Большой иллюстрированный альманах». — Речь
идет о втором из двух «Иллюстрированных альманахов Папа-
ши Убю» (1901) Альфреда Жарри. Русский перевод и коммен-
тарии к нему см. в книге: Жарри А. Убю король и другие про-
изведения. М., 2002.
ЖЮЛЬ ЛАФОРГ
При жизни Лафорга вышло два сборника его стихотворе-
ний, оба — в 1885 г., оба — в издательстве Леона Ванье
(1847—1896): «Жалобы» и «Подражания Государыне нашей
Луне». В 1886 г. в журнале «Вог» была напечатана драматиче-
ская поэма «Феерический собор». Этим и рядом публикаций в
периодике исчерпываются прижизненные издания лирики Ла-
форга. В 1890 г. друзья поэта Феликс Фенеон и Эдуар Дюжар-
ден издали том его стихотворений, в который, кроме «Феери-
ческого собора», двумя разделами — «Цветы доброй воли» и
«Последние стихотворения» — были включены неопублико-
ванные стихи Жюля Лафорга. В дальнейших изданиях Лафор-
га появились еще два раздела: «Последние стихотворения» и
«Несобранные стихотворения»; в них вошли все найденные
стихи поэта — как печатавшиеся в периодике, так и оставшие-
ся в архивах. В 1914 г. вышло русское издание стихов Лафор-
га — «Феерический собор», в котором была представлена его
избранная лирика в переводах В. Брюсова, Н. Львовой и
В. Шершеневича.
482
ЖАЛОБЫ
(1885)
Жалоба лорда Пьеро. — Корибанты — жрецы фригий-
ской богини Кибелы; совершали служение с музыкой и пляс-
ками.
Жалоба Фульского короля. — По замечанию Г К. Ко-
сикова, Лафорг здесь «иронически обыгрывает песню о Фуль-
ском короле, написанную Гете в 1774 г. В первой части «Фа-
уста» («Вечер») ее поет Маргарита: Фульский король перед
кончиной бросил свой золотой кубок (память о возлюблен-
ной) в море, чтобы он никому не достался {Фуле — сказочная
страна, расположенная, согласно представлениям эллинисти-
ческих географов, к северу от Британии). Положенная на
музыку песня-баллада Гете была весьма популярна, и фран-
цузские поэты (особенно после перевода Ж. де Нервалем «Фа-
уста») разнообразно варьировали ее мотив (Поэзия француз-
ского символизма. М., 1993. С. 476).
ПОДРАЖАНИЕ ГОСУДАРЫНЕ НАШЕЙ ЛУНЕ
(1885)
Литания новолуния. — Литания — покаянная молитва
у католиков и протестантов.
Эндимион — в греческой мифологии прекрасный юно-
ша, взятый Зевсом на небо; когда Эндимион попытался овла-
деть Герой, Зевс обрек его на вечный сон в пещере горы Лат-
мос.
Танит — богиня Луны в западносемитской мифологии.
Диана-Люцина — в римской мифологии Диана-«родо-
вспомогательница» отождествлялась с Люциной, богиней де-
торождения.
Кошачий глаз — здесь имеется в виду разновидность
кварца.
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
(1879—1887)
Похоронный марш на гибель Земли. — С божествен-
ной Майи срывали покровы... — В ведийской мифологии
Майя — это способность к перевоплощению, иллюзия;
одно из основных понятий древнеиндийской модели мира,
вошедшее в европейскую философию. Здесь: аллюзия на
483
Шопенгауэра, который отмечал, что задача философии —
проникнуть под «покров майи», познать единство мировой
воли.
Сакья-Муни — одно из имен Будды.
ПРОЗА
Проза Лафорга разнообразна по содержанию — это но-
веллы, сказки, заметки и наброски самого разного рода, днев-
никовые записи, оформленные как фрагменты художествен-
ных текстов, очерки, многочисленные эссе, посвященные
культурологическим проблемам и литературным персонали-
ям. В течение жизни он написал и подготовил к изданию свое-
образную книгу новелл «Легендарные добродетели», которая
увидела свет в конце 1887 г., через несколько месяцев после
его смерти. Как и стихи, проза Лафорга отличается тонкой
иронией, нередко переходящей в самоиздевку, и тем налетом
абсурда, который прежде всего и привлек впоследствии вни-
мание к его творчеству сюрреалистов.
Любовь пятнадцатилетнего
Первая публикация: «Ви модерн», 27 августа 1887 г.
Аквариум
Первая публикация: «Вог», 29 мая 1886 г.
С. 415. Кан Гюстав (1859—1936) — французский поэт,
прозаик, теоретик символизма, один из близких друзей Жюля
Лафорга.
С. 417. Гинекей — женская половина в древнегреческом
доме.
Листки
Впервые опубликованы отдельным изданием тиражом
20 (!) экземпляров в 1943 г. Как и вся последующая проза Ла-
форга, вошедшая в состав нашей книги, эти стихи в прозе
были представлены широкому читателю в сборнике Лафорга
«Летящая листва», собранном и подготовленном к изданию
Даниэлем Грожновским в 1981 г.
484
Незарифмованная скука
При первой публикации в журнале «Антретьен политик э
литтерер» (сентябрь 1891 г.) эти тексты Лафорга были пред-
ставлены как стихи в прозе, написанные в 1885—1886 гг.
Пилюли и заметки о женщине
I. Камфарные пилюльки
Первая публикация: «Вог», 25 апреля 1886 г.
II. Серые пилюли
Первая публикация: «Антретьен политик э литтерер»,
январь 1891 г. В переводе даны фрагменты этих «афоризмов»,
как они были представлены редакцией при первой публи-
кации.
С. 436. Симония — в Средние века в Западной Европе
продажа и покупка церковных должностей или духовного
сана.
III. Смесь
Первая публикация: в сборнике Лафорга «Последняя
смесь», 1903 г.
IV. V. Наброски
Первая публикация: Там же.
♦ ♦ ♦
Реми де Гурмон
ЖЮЛЬ ЛАФОРГ
Эссе вошло в «Книгу масок» Реми де Гурмона (1896).
485
СОВРЕМЕННИКИ О ЖЮЛЕ ЛАФОРГЕ
Подборка высказываний писателей и критиков о Жюле
Лафорге приводится по изданию: Catulles Mendes. Le Mouve-
ment podtique fran^ais de 1867 a 1900. Paris, 1903.
Гюстав Кан
У ИСТОКОВ СИМВОЛИЗМА
Фрагмент одноименной книги Г. Кана: Gustave Kahn. Les
origines du symbolisme. Paris, 1936.
Михаил Ясное
СОДЕРЖАНИЕ
Михаил Яснов. Угол стола, или Портрет Верлена в кругу
«проклятых поэтов» 5
ТРИСТАН КОРБЬЕР
ЖЕЛТАЯ ЛЮБОВЬ
1873
Это
Это? Перевод М. Кудинова 39
Париж ... 41
«Бастард бретонца и креолки...» Перевод М. Куди-
нова . . 41
«Жить под кнутом! — все тот же круг...» Перевод
М. Яснова ... 41
«И я любил... Как платят мало...» Перевод М. Куди-
нова 42
«Здесь мир богемы... Выбрось, милый...» Перевод
М. Кудинова 42
«Эвоэ! Шпарь на всю катушку!..» Перевод М. Яс-
нова 43
«Ну что ж, потешимся отравой...» Перевод М. Яс-
нова 43
Эпитафия. Перевод М. Яснова 44
Желтая любовь
Настоящая женщина. Перевод Е. Кассировой 47
Драный шик. Перевод Е. Кассировой 48
Сонет сэру Бобу. Перевод М. Кудинова 51
На пароходе. Перевод М. Кудинова 52
487
Памяти Зюльмы, блудницы из предместья, и одного луи-
дора. Перевод М. Яснова 54
Любовь и фортуна. Перевод Е. Кассировой 55
Приятельнице. Перевод Е. Кассировой 56
Бессонница. Перевод М. Кудинова 58
Трубка поэта. Перевод М. Яснова 60
Жаба. Перевод М. Яснова 61
Женщина. Перевод Е. Кассировой 62
Дуэль цветов. Перевод М. Кудинова 64
Падение. Перевод М. Кудинова 65
Спокойной ночи. Перевод М. Кудинова 66
Серенада серенад
Гитара. Перевод Е. Кассировой 67
Крыша. Перевод М. Кудинова 68
Литания. Перевод Е. Кассировой 69
Двери и окна. Перевод М. Кудинова 70
Серенада из стекол. Перевод В. Парнаха 71
Случайные удачи
Ату его! Перевод М. Кудинова 73
Моему псу по имени Поуп... Перевод М. Кудинова 76
Некоей девице. Перевод В. Парнаха 77
Изверившийся. Перевод М. Яснова 78
Близнецы. Перевод М. Кудинова 80
Прерванная идиллия. Перевод Е. Кассировой 82
Похороны бедняка. Перевод М. Кудинова 86
Veder Napoli poi mori. Перевод M. Кудинова 88
Везувий и К0. Перевод М. Кудинова 90
Этна. Перевод М. Кудинова 91
Liberia. Перевод М. Кудинова 92
Идальго. Перевод Б. Лившица 95
Пария. Перевод М. Кудинова 96
Армор
Гнусный пейзаж. Перевод М. Яснова 98
Натюрморт. Перевод М. Кудинова 99
Богач из Бретани. Перевод М. Кудинова 100
Святой Тюпэтю. Перевод М. Кудинова 102
Конлийская пастушья. Перевод Е. Кассировой 105
488
Люди моря
«Не бороздил я океана...» Перевод М. Кудинова 108
Письмо из Мексики. Перевод М. Кудинова 109
Юнга. Перевод М. Яснова 110
Старый Роскоф. Перевод М. Яснова 111
Морской мародер. Перевод М. Кудинова 113
Маяк. Перевод М. Кудинова 115
Рондели на потом
Посмертный сонет. Перевод М. Яснова 117
Рондель. Перевод М. Яснова 118
Спи, дитя, спи. Перевод М. Кудинова 119
Наигрыш. Перевод М. Яснова 120
Покойничек в насмешку. Перевод М. Яснова 121
Дурной цветок. Перевод М. Кудинова 122
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Подпись к автопортрету Корбьера... Перевод Е. Касси-
ровой 123
Дневной Париж. Перевод М. Яснова 125
Ночной Париж. Перевод М. Яснова 126
Малая церемония отхода ко сну. Перевод М. Кудинова 127
«Я — твой возлюбленный?..» Перевод Е. Кассировой 128
ПРОЗА
Перевод А. Смирновой
Казино усопших 129
Американка 134
* * *
Поль Верлен.
Тристан Корбьер. (Перевод М. Яснова) 149
Реми де Гурмон.
Тристан Корбьер. (Перевод Е. Блиновой и М. Кузмина) 155
489
ШАРЛЬ КРО
САНДАЛОВЫЙ ЛАРЕЦ
1879
Вечные песни
Идеальная жизнь. Перевод А. Смирновой 159
Свидание. Перевод Л. Цывьяна 160
Рондо. Перевод И. Кузнецовой . 162
Превращение. Перевод А. Смирновой 164
Предназначение. Перевод Л. Цывьяна 165
Смычок. Перевод И. Анненского 166
Цель. Перевод И. Кузнецовой 168
Итог. Перевод М. Ваксмахера 169
Завтра. Перевод Л. Цывьяна 170
Эскиз гостеприимства. Перевод А. Смирновой 171
Времена года. Перевод А. Смирновой 172
Былое
Зеленый час. Перевод М. Яснова 174
Вечер. Перевод Л. Цывьяна 175
Угол картины. Перевод М. Яснова 176
Кошечке. Перевод М. Яснова 177
Жалоба. Перевод Л. Цывьяна 178
Lento. Перевод М. Яснова 179
Драмы и фантазии
Профанация. Перевод Л. Цывьяна 183
Колыбельная. Перевод М. Квятковской 184
Акварель. Перевод М. Яснова 186
Двадцать сонетов
Астрономический сонет. Перевод Вс. Рождественского 187
Бунт. Перевод М. Квятковской 188
Дон Жуан. Перевод Л. Цывьяна 189
Memento. Перевод М. Квятковской 190
Блаженный час. Перевод М. Яснова 191
490
Щепотка соли
Копченая сельдь. Перевод М. Яснова 192
«Do, re, mi, fa, sol, la, si, do...» Перевод И. Анненского 193
Береговая песня. Перевод И. Тхоржевского 194
Летний сон. Перевод М. Квятковской 195
Слизняк. Перевод М. Квятковской . 196
Признание. Перевод М. Квятковской 197
Взгляд во двор. Перевод М. Квятковской 198
Fiat lux. Перевод М. Яснова 199
Пейзаж. Перевод М. Яснова 200
ОЖЕРЕЛЬЕ ИЗ КОГТЕЙ
1908
Видения
Завоеватель. Перевод Л. Цывьяна 201
Иероглиф. Перевод Ю. Денисова 202
В уголовном суде. Перевод М. Яснова 203
Языки. Перевод М. Квятковской 204
Баллада руин. Перевод А. Смирновой 205
Трагические фантазии
«Я веки-вечные живу как на погосте...» Перевод М. Яснова 206
In morte vita. Перевод М. Яснова 207
Свобода. Перевод И. Кузнецовой 208
Скорбь и гнев
Дуракам. Перевод М. Яснова 209
Святой Себастьян. Перевод М. Яснова ... 210
«Я вечные стихи слагать умею...» Перевод И. Кузнецовой 211
«Мне женщины ужасен вид...» Перевод Л. Цывьяна 212
Непокорность. Перевод И. Кузнецовой 213
Нежность
«Вот женщина стоит с цветком...» Перевод Л. Цывьяна 214
«Заря взошла и смерть пришла...» Перевод Л. Цывьяна 215
Завещание. Перевод И. Кузнецовой 216
«Живу привычно: в стороне...» Перевод М. Яснова 217
491
ФАНТАЗИИ В ПРОЗЕ
ИЗ СБОРНИКА «САНДАЛОВЫЙ ЛАРЕЦ»
Перевод Е. Баевской
Приставала 218
Мебель 220
Мадригал 223
На три акватинты Анри Кро 224
Час холода 226
Усталость 228
ПРОЗА ИЗ СБОРНИКА «ОЖЕРЕЛЬЕ ИЗ КОГТЕЙ»
Перевод Е. Баевской
Наука любви 230
Газета будущего 243
Закопченный бриллиант 247
♦ ♦ ♦
Поль Верлен
Шарль Кро. Перевод А. Захаревич 255
ЖЕРМЕН НУВО
СТИХОТВОРЕНИЯ
1872—1879
Конец осени. Перевод М. Яснова 263
Мое глупое сердце. Перевод Ю. Даниэля 264
Монастырские грезы. Перевод Вс. Багно 265
Хозяйки. Перевод Вс. Багно 267
«Новый храм из тьмы возникает...» Перевод И. Кузнецовой 269
Нищеброды. Перевод Вс. Багно 270
Тото. Перевод Е. Кассировой 271
Остылая душа. Перевод Вс. Багно 273
Десятистишие. Перевод М. Яснова 274
Пурьер. Перевод Вс. Багно ... 275
«Как уныла эта мгла сырая!..» Перевод И. Кузнецовой 276
Молитва. Перевод Вс. Багно 277
Бледное дитя. Перевод О. Чухонцева 278
492
ДОКТРИНА ЛЮБВИ
1879—1881
Моление. Перевод В. Андреева 279
Человек. Перевод Ю, Даниэля 280
Сладострастие. Перевод В. Андреева 282
Братство. Перевод М. Яснова 284
Целомудрие. Перевод В. Андреева 285
Любовь к любви. Перевод И. Русецкого 288
Афоризмы. Перевод В. Андреева 290
«Уметь любить...» Перевод В. Андреева 291
ВАЛЕНТИНКИ
1885—1887
Встреча. Перевод М. Квятковской 292
Статуя. Перевод А. Смирновой 294
О цвете волос. Перевод А. Смирновой 296
Безумец. Перевод М. Квятковской 298
Сидр. Перевод М. Квятковской 300
Пудра. Перевод А. Смирновой 302
Душа. Перевод Ю. Даниэля . 304
Поцелуй. Перевод А. Смирновой 306
Любовь. Перевод О. Чухонцева 307
ПРОЗА
Перевод Л. Цывьяна
Маленькая баронесса 308
Улыбающаяся 311
Парижские заметки 315
Поденщик 318
Заметки резервиста 322
Парижские картинки 326
ВОКРУГ ЖЕРМЕНА НУВО
Из переписки (Перевод Е. Баевской) 339
♦ ♦ ♦
Гийом Аполлинер.
Подвальчик г-на Воллара. (Перевод Л. Цывьяна) 354
493
ЖЮЛЬ ЛАФОРГ
ЖАЛОБЫ
1885
Жалоба Богоматери Вечеров. Перевод Е. Кассировой . 361
Жалоба фортепьян в зажиточных кварталах. Перевод
Е. Кассировой ... 363
Романс о провинциальной луне. Перевод В. Шора 365
Жалоба доисторических ностальгий. Перевод Е. Кассиро-
вой .... 367
Жалоба лорда Пьеро. Перевод Е. Кассировой 369
Жалоба Фульского короля. Перевод Е. Кассировой 371
Романс о дурной погоде. Перевод В. Шора 373
Романс о ревнивом муже. Перевод В. Шора 375
Жалоба времени и его подруги — пространства. Перевод
77. Антокольского 377
ПОДРАЖАНИЕ ГОСУДАРЫНЕ НАШЕЙ ЛУНЕ
1885
Литания новолуния. Перевод В. Брюсова 379
Лунный свет. Перевод Е. Кассировой 381
Из «Изречений Пьеро» . ... 382
«Ах, ту, к которой я влеком...» Перевод В. Шора 382
«Ах, что за ночи без луны!..» Перевод Б. Лившица . 382
«Вот снова книга... В ней — мечтанья...» Перевод
В. Шора . . 383
Настроения. Перевод Б. Лившица 384
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
1879—1887
Воскресенья («Ох, рояль, уж этот рояль!..») Перевод
Э. Липецкой .385
Воскресенья («Пастушка, небо над рекой пустынной...»)
Перевод И. Эренбурга . 387
Добрая, добрая осень. Перевод В. Брюсова 388
Приход зимы. Перевод Е. Баевской 389
Эпикуреец. Перевод Е. Баевской . 392
Рождество скептика. Перевод Э. Липецкой 393
Похоронный марш на гибель Земли. Перевод 77. Анто-
кольского . . . 394
Баллада возвращения. Перевод Э. Липецкой 397
Размышление в серых тонах. Перевод Э. Липецкой 398
Вечер карнавала. Перевод Е. Баевской 399
494
Жалоба органиста церкви Нотр-Дам де Нис. Перевод
Ю. Денисова . . 400
Песня мертвых. Перевод Е. Баевской 401
Внутри. Перевод Е. Баевской 404
Сфинкс. Перевод Е. Баевской 405
Порыв весны. Перевод Е. Баевской 406
Грустно, грустно. Перевод Е. Баевской 407
Апрельское бдение. Перевод Е. Баевской 408
Хандра. Перевод Е. Баевской 409
Бульвары. Перевод Э. Липецкой 410
ПРОЗА
Перевод М. Квятковской
Любовь пятнадцатилетнего 411
Аквариум 415
Листки 419
Незарифмованная скука 425
Пилюли и заметки о женщине 427
♦ * *
Реми де Гурмон.
Жюль Лафорг. (Перевод Е. Блиновой и М. Кузмина) 452
Современники о Жюле Лафорге. (Перевод М. Яснова) 455
Гюстав Кан.
У истоков символизма. (Перевод М. Яснова) 458
Комментарии 463
ПРОКЛЯТЫЕ ПОЭТЫ
Тристан Корбьер
Шарль Кро
Жермен Нуво
Жюль Лафорг
Редактор издательства Т. Л. Ломакина
Художник Л. А. Яценко
Технический редактор И. М. Кашеварова
Корректоры Ю. Б. Григорьева, Ф. Я. Петрова
и А. К Рудзик
Компьютерная верстка Л. Н. Напольской
Лицензия ИД № 02980 от 06 октября 2000 г.
Сдано в набор 16.05.05. Подписано к печати 27.09.05.
Формат 84x108 ’/32- Бумага офсетная. Гарнитура Таймс.
Печать офсетная. Уел. псч. л. 26. Уч.-изд. л. 18.5. Тираж 2000 экз.
Тип. зак. № 4253. С 202
Санкт-Петербургская издательская фирма «Наука» РАН
199034, Санкт-Петербург, Менделеевская линия, 1
E-mail: main@nauka.nw.ru
Internet: www.nauka.nw.ru
Первая Академическая типография «Наука»
199034, Санкт-Петербург, 9 линия, 12
ISBN 5-02-026240-4