Author: Оганов И. Морейно С. Суханова Н.
Tags: повесть стихи художественная литература романы литературно-художественный журнал журнал октябрь литературно-публицистический журнал
ISBN: 0132-0637
Year: 1994
октябрь
ISSN 0132-0637
НЕЗАВИСИМЫЙ
Л И Т Е Р А Т У Р Н О-Х У Д О Ж Е С Т В Е Н Н Ы Й
И ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЙ
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ЖУРНАЛ Р О С С И И
ИЗДАЕТСЯ С МАЯ 1924 ГОДА
4
1994
А П Р Е Л Ь
Общественный совет: Л. БАТКИН, Ю. БУРТИН, В. БЫКОВ,
Б. ВАСИЛЬЕВ, А. ВОЗНЕСЕНСКИЙ, И. ВОЛГИН, А. ГЕЛЬМАН,
Д. ГРАНИН, Ю. КАРЯКИН, Р. КИРЕЕВ, Д, КУГУЛЬТИНОВ,
А. КУРЧАТКИН. Ю. МОРИЦ. Р. САГДЕЕВ, Л. САРАСКИНА,
Вад. СОКОЛОВ, | В. ТИХОНОВ,! Л- ФИЛАТОВ, И. ФИЛОНЕНКО,
Ю. ЧЕРНИЧЕНКО, Р. ЩЕДРИН.
ПРО ЗА И
поэзия
Иван ОГАНОВ.
Откровение розы. П о э м а ..................................................
. .
Сергей МОРЕЙНО.
Квартет. С т и х и .........................................................................
. . 71
Наталья СУХАНОВА.
Анисья. Р а с с к а з ....................................................................
. . 74
Александр ВАЙНШТЕЙН.
Перемене* часов. С т и х и .................................................
. . 88
Андрей КОСЕНКИН.
Вариант. П о в е с т ь ..................................................................
. . 98
Владимир ЛАВРИШКО.
Царь горы. Р а с с к а з ...........................................................
. . 129
Д. МЕРЕЖКОВСКИЙ.
Иисус Неизвестный. Том второй. Часть вторая
. . 133
.
.
3
ПУБЛИЦИСТИКА И ОЧЕРКИ
Лев ТИМОФЕЕВ.
Из истории крестьянского хозяйства
107
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА
Панорама
Анна БАРКОВА. Избранное (Т. Б ооновская);
Дмитрий БЫКОВ. Декларация независимости. Ночные
электрички (Виктор Сонькин);
Владислав ДРОЖАЩ ИХ. Небовоскресенье. Владислав
ДРОЖАЩИХ. Блупон. Двойная лира: свет и трепет;
Виталий КАЛЬПИДИ. Стихотворения. Юрий ВЛАСЕНКО.
«Классика» (С. Оттесен);
Андрей ТУРКИН. Александр ДЖИКИЯ. Общее депо
(С. Богданова);
Ян ШАН-ЛИ. Облик. Богдан БАРДЕЦКИЙ. Чорна блискавка. Павел СОКОЛОВ. Стихи (Мария Галина);
Анатолий КУДРЯВИЦКИЙ. Звезды и звуки. Людмила БА
ТУРИНА. О многом и об одном. Ира НОВИЦКАЯ. Доро
ги темный конус. Сергей
НЕЩЕРЕТОВ. Стихи ]
(В. Огульник) ..........................................................................................« OU
Главный редактор А. А. АНАНЬЕВ.
Редакционная коллегия И. Н. БАРМЕТОВА (заместитель главного редактора),
И. А. БРЯНСКАЯ, Н. К. ЛОШКАРЕВА (первый заместитель главного редактора),
И. К. НАЗАРОВА (отв. секретарь).
Коммерческий директор Л. Б. ЖУРАВЛЕВ.
Технический редактор Т. С. Т р о ш и н а .
Учредитель — трудовой коллектив редакции журнала «Октябрь».
Регистрационное свидетельство № 1 от 14 августа 1990 г.
Сдано в набор 03.03.94.
Подписано к печати 25.03.94.
Формат 70X108Vi6Высокая печать.
Уел. печ. л. 16,80.
Уел. кр.-отт. 17,50.
Учетно-изд. л. 21,61.
Тираж 54 400 экз.
Заказ № 1275. Цена 360 руб.
В розницу — цена свободная.
Адрес редакции: 125124, Москва, А-124, ул. «Правды», 11.
Телефоны: главный редактор — 214-62-05, заместители гя. редактора — 214-63-64,
214-69-37, ответственный секретарь—214-34-44, отдел прозы— 214-51-68, отдел поэзии—
214-69-37, отдел критики — 214-71-34, отдел публицистики — 214-60-24.
Телефакс: 214-50-29.
Типография издательства «Пресса». 125365 ГСП, Москва, А-137, ул. «Правды», 24.
© «Октябрь». 1994. При перепечатке материалов ссылка на журнал обязательна.
Иван
ОГАНОВ
Откровение
роз ы
ПОЭМА
«И Господь поставил меня среди поля,
и оно было полно костей».
Книга пророка Иезекииля
Не всем мой ключ гремучий пить: особый вкус
ручьев моих!
Не всем мои писанья чтить: особый смысл у слов
моих!
Не верь: меня легко свалить! Гранитна твердь основ
моих.
Саят-Нова
ПЕСНЬ ДОЖДЮ
Люди молились дождю.
Солнечная вода лилась в ладони. На красных кровлях домов замерли дети
с собаками. Женщины купались в маленьких дворах под серебристыми чи
нарами.
В садах и на базарах ливень. Люди протягивали руки небу.
Теплый дождь льется на головы. Плачет старуха.
Смеются дети. Дождь! Дождь!
На деревянном балконе стоит певец. На нем пурпурные свободные одежды.
В тонких пальцах восточного музыканта — кяманча.
Ветер развевал хитон. Замочило дождинками струну.
Огненно-нарциссное солнце оборачивалось к музыканту.
От мокрой струны отлетел звук. И все застыло.
— Дождь хочет песню,— прошамкала старуха на балконе. Она про
тянула свою обломанную чашку. Золотистые пилюли забились, поедая
пыль.
— Спой! — закричал Индра.
Певец улыбнулся. Лицо его блестело радужными, весенними алмазами. Гу
стые черные волосы с проседью разметались на плечах.
Саят-Нова поднял кяманчу и коснулся смычком туго натянутой струны.
Пьяница спал на булыжнике. Вода замочила лицо и грудь.
Высохшие от дней губы блестят. Он сонно счастлив, лениво бормочет ка
кую-то пыльную, но с искрами кислого солнца песнь.
Старуха напилась дождя. Это еще на сто лет. Иссушила чашку. Впилась в
разбитые края. Пьяна она. Сейчас закусит зеленым огурцом.
Я Арутюн Саадян, ашугское прозвище Саят-Нова. Царь песнопений,
влюбленный в песнь и музыку. Стою сейчас одиноко на обрыве, под кото
рым шумят река и светлый сад.
Я юноша. Я мужчина. Лицо мое худое и нежное. Я в иранских лиловых ша
роварах и в сиреневом халате. Мой голос сверкает на солнце, как сочная
трава. Ломается мой голос. Я плачу один. Я ищу друга. Жаркий пейзаж
вгоняет меня в тоску. Мулла, обернутый в голубовато-белые одежды, ры
дает в небо. Мулла упал с минарета. Он валяется в пыли и глядит на капи-
ще огнепоклонников Атешгй. На голубых одеждах поблекивают капельки
крови. Мулла сплевывает кровь и ругается. Старец поносит солнце. Звенит
ручей. Пусто в этом мире без друга. Юноша в халате сел на осла. Осел
молчал. Глаз неба горел в синей пустоте. Маленькая птица выросла на го
лове юноши.
— Фьюить, фырк! Лиль-лиль!
Босой ветер, взметывая пятками пыль, бегал по горячей траве.
Дернул струну и убежал. Сноп огня повалился на голову.
Юноша лег голой грудью на выжженную землю. Лицо юноши омылось мо
локом. Юноша плакал материнским молоком.
—■ Другую песнь!
— Другую?
— Ах, да! Не такую горькую.
Саят-Нова опустил голову, выронил на горячий песок свой саз. И сразу
сделалось темно. И это уже был вечер, а вода все лилась. Пена как сума
сшедшая мчится с потоком вниз по булыжнику. Человек застыл под лив
нем. Злобный ветер хлестал по лицу. Певец замер. Он хочет бросить вызов
судьбе. Смыть с лица глубокие шаги старости. Все притаилось в духанах,
в подворотнях. Собака не оставляла своего хозяина.
— Иди в дом,— бормочет человек.
Пьяный Рафаил, спящий на мокрых камнях, проснулся. Пьяный шлепал
по лужам. Споткнулся, схватился за влажную кирпичную стену, выругал
ся и пошел дальше к бурлящей Куре, сбрасывая на ходу одежду.
— Рафаил, ты что? — задумчиво спросил продрогший певец.
— Купаться иду. Если любишь, айда за мной. Люди говорят, твои
песни лучше моих. А давай посмотрим, не боишься сумасшедшей реки?
Рафаил разбежался, бросился в мутную воду.
— Счастливый, — пробормотал Саят-Нова.
Он горько усмехнулся. Сын его Оган на свидание с любимой готовится. Ру
мяный полноватый юноша цветным платком опоясывае.тся. Самый серебри
стый кинжал в чеканных ножнах к ремню привесил.
Что для молодости ураган?
Мальчик Индра играет с исфаганским голубем, в клетке.
В темных одеждах молчит мать певца.
— Ну чего, боишься, Арутюн? — кричал Рафаил, барахтаясь в беше
ной воде. — Подожди! — крикнул уличный певец.
Ранняя весна еще дышала холодом и сыростью. Ветер гнал ее сюда из го
лой холмистой пустыни. Легко простудиться, заболеть чахоткой и умереть.
— Вай, вай! Опять сердце болит? — сквозь ветер и ночь прокричал со
перник.
Голова певца была мокрой. Обвитая влажными длинными волосами, она
упала на грудь. Стыдливый мужчина остановился на обрыве и закрыл ли
цо. На скале, над пропастью вырос из глубины храм. Высокий мужчина
поднял худые руки, словно прося храм забыть свою неутоленную обиду.
Вдруг мужчина упал на острые колени. Ладонь схватила горсть ила. Лицо
легло на грязь. Мужчина камнем упал в воду. Ворвался в бушующую, дро
жащую стихию. Она поглотила сгорбленное тело. И наступила тишина. Ла
донь утонувшего оторвалась — и рыбой в сторону. Потом снова метнулась
к слепому лицу. Но вернулась обратно чем-то чужим, мертвым. А голос
вырвался из затопленного горла не светлый, а как сломанная лилия, выро
дившаяся в занесенный илом мутноватый цветок истины. Кровь ребенка
блестела на мраморных лепестках. Голый ребенок плакал во тьме и, как
мертвый жук, носимый ледяным течением, вращался над илом.
Пьяница поволок его из светлеющего подводного утра к горящей холодом
ночи. Дикий водоворот вырвал жертву.
— Ах! — захлебывался растерянный соперник. — Саят-Нова тонет!
Двое бежали над обрывом. Оган и мальчик с голубем. Взмокший Оган пых
тя бросился в Куру. Собака лаяла.
Вдруг чужое лицо мелькнуло и погасло под ладонью. Лицо спало, и ничто
не могло разбить великого сна.
Обмотанный грязными травами мужчина выскользнул из чужих пальцев.
Мокрого, в запачканном илом атласе Огана выбросило на берег.
На берегу дожидался мальчик Индра. Он плакал.
Светло спящего вода отдавала обратно. Индра с бьющимся голубем сошел
в воду. Индра, улыбаясь, застыл босыми ногами в глине.
— Он спит, — вымолвил мальчик.
Мужчина лежал на песке. В мокрых, тяжелых волосах дрожала маленькая
лилия. Мальчик отодрал цветок, и голубь стал клевать его. Мужчину пове
ли к дому. Голый Рафаил, размахивая алым платком, бежал за ним. Жена
ашуга поникла, обхватила его ноги. Мужчина взглянул на нее и отшатнул
ся. Вытекла из глаза остывшая капля солнца. Жена отступила на шаг, вы
свобождая опустошенное гнездо, из которого он хочет выбраться, и, раскш
нув руки, полететь вниз головою в страну распахнутой любви. К последне
му скиту счастья. Жена ревновала мужчину к его песням. Она не отдавала
их. Она как из камня могла выжать из них кровь. А кровью выкрасить
счастье. Певца внесли в каморку. Старуха стояла на камнях в темноте. Это
был лик почерневшей матери. Мать молилась горлом.
В восковых пальцах пламенели четки.
Певец с запрокинутой головой не слышал горла матери. Он давно вырос
из своих детских сомнений. Взбухшее почкой сердце болело.
Озябший голый соперник Рафаил сидел во дворе. А об окно бился влаж
ный ночной голубь, посланный Мармар.
Мирно, мать моя, покойся ты в загробной тишине!
с молоком свой дар впитал я, млечных я
ручьев ищу.
ПЕСНЬ ПРИЗРАКУ ОСЕНИ
<.
Но сердца траурен наряд, и кровь из глаз
струится вновь.
Лечить я рану сердца рад, но можно ль
Исцелиться вновь?
Внезапный призрац осени в мае — зародыш весны.
Спящего певца мучил шелест золота. Осень, на мгновенье метнувшаяся
сюда, наворовала у бездны ленивого зноя. Летели вниз, отклеиваясь от
голубого полотна неба, листья, вспоенные медом. Певец не слышал их бар
хатного шума. Он валялся на подушках, опрокинутый навзничь легким шо
рохом. Веко его дрогнуло. Веко было разбужено звоном упавшего на землю
кленового листа.
Целый год с ужасом- дожидался поэт однодневного, призрачного листопада.
Это была самая мучительная пора его жизни. Даже молчание, острую тоо
ку по которому он всюду носил, как голову, было не столь желанно.
Каждый лист был сорванной с ветки одной его погасшей, навсегда исчез
нувшей жизнью. Это был целый лес тревожных и мягких звуков. Певец
снова зажмурился. Так ему легче вслушиваться в летящий на пыльную
землю лес. Стаей птиц блистал в воздухе озаренный, золотистый дождь.
Все боялись листопада. Люди помнили, как терзал он Саят-Нову. Тягост
ным испытанием становился для него первый, еще только отдаленный в мае
призрак увядания.
Вчера Саят-Нова чуть было не утопился во время мутного, холодного дож
дя. Но во всем виновата любовь. Певец бросался в воду не от ужаса перед
слепой стихией. Он почувствовал, что шумящая пеной вода принесла мрак
новой любви.
На просветленном лице Саят-Новы отпечатался круг земной жизни.
В прошлый раз накануне осени певец хотел повеситься.
Лето задохнулось где-то в середине августа. Не дошагав до своей смерти,
лето вдруг опрокинулось на мостовую обнаженной спиной. Лето ударилось
затылком о камень, и потекла пыльная, густая и горячая кровь. Родной се
строй осени была пыль. Она вихрем кружила по городу, заталкивала его в
подворотню, ранила глаза.
Певец терял свой саз, падал, обхватывал голову руками.
И ветер внезапно слабед, отшвыривал свое тело в сторону. И, притаившись
за чинарой, осторожно присматривал за жертвой.
Саят-Нова опускался перед ветром на колени. Ветер отогнал вечность, об
ступавшую певца со все'х сторон. И, поблескивая желтыми белками, ветер
напряженно слушал, что будет петь этот доведенный до отчаяния сын зем
ных родителей.
Ветер знал, чтр певца каждый год терзали разные стихии.
В юности испытание кровью бытия не страшило его. Юный певец с^зами
ранием выжидал счастья. Но вот он стал зрелым пророком одинокой люб
ви. И горе обрушивалось на него вслед за гибелью каждого лета. Ветер
знал, что певца еще будут мучить луна и солнце.
Самое страшное — солнце. Последний глоток жара.
Новая смерть поэта пришлась на весну, обманувшую его привидением сен
тябрьского отцветания.
Певец не помнил, кто он и зачем пришел в этот мир, напоенный медовым
ароматом осени. Замученный шумящим проливным ливнем листьев, он
закрыл нагретые глаза ладонями и горько вздохнул. Певец хотел превра
титься в безмолвие. Или в шорох розы. Но он не мог обмануть свою на
дежду, поверив в бескровность жертвы. Думал, что будет лежать на белой
простыне, сомкнув веки, готовый к легкой смерти самоубийца. Он верил
в то, что сможет обмануть судьбу. Верил, как жук, в расплывающийся от
зноя мираж.
Или лгал. Желтый вихрь листьев бушевал в городе. Вихрь вытаптывал каж
дую случайную слезинку на своем пути.
Саят-Нова шел, не закрываясь от дикого ветра, обсыпанный с головы до
ног ржавыми листьями памяти.
Он еле волочил ноги. На гордые плечи легли два листа.
Лепестки горели под ногами. Одни уже догорали и, готовые исчезнуть в
вечности, зажигались багровым прощальным криком.
Другие листья, поздно рожденные, врезывались в дремотную осень своими
колючими телами.
Оборванный, босой старик с ненавистью глядел на листья. Он задыхал
ся слюной злорадства. Всю ночь старику снились проклятые листья. И утро
было истерзано листьями. За долгую жизнь мулла пережил много снов.
Всю вечность он спал, не закрывая глаз. Он не мог сомкнуть веки, он стра
шился желтой тьмы. Бродячий мулла любовался листьями с детским ри
сунком осени. Мулла знал, что сорванные демоном сентября листья уже не
принесут счастья певцу. Мулла гладил их нежные спины черным пальцем.
Дышал на них. Листья запотели, как зеркальце. Мулла взял на ладонь зо
лотистый листочек и расплакался.
Невдалеке слышались шаги.
В атласных розовых туфлях и в красном кафтане шел сюда певец.
На голове длинная черная шапка с заостренным верхом.
Напуганной птицей старик метнулся вон от листьев.
Бросив один листочек, с которым нашептался вдоволь и уговорил погибнуть
под ногой певца. Мулла ненавидел великого Саят-Нову.
Саят-Нова брел к собору. Впереди шумно бежал слепой ветер-поводырь.
Волосы певца сверкали на солнце. В гиацинтовых глазах блестело утро.
В таинственном блеске взора угадывалась не выплеснувшая себя глубина.
Старик замер глинистым лицом, а дряхлые руки обвисли, как крылья во
рона. Мулла ждал, что певец туфлей раздавит кленовые листики. Их ма
ленькие сердца. Это случайное святотатство убило бы ос^нь. Певец не сразу
обнаружит убитые на камне осенние голоса. В груди старика билась кровь
маленькой хищной птицы с желтыми мигающими глазами ослепшей на сол
нце совы.
Вдруг шаги в пустоте застыли. Мулла с головой бросился в раскаленную
воду ожидания. Сейчас закричат, будут долго кричать мертвые дети осени.
— Мулла, поздравляю тебя с золотым утром!
Старик готов был рухнуть, как крепость, нависшая над краем бездны.
Омерзительная улыбка птицы сверкнула на разрушенных губах. ,
— Рафаил хотел утопить меня.
Певец снял туфли и пошел по листьям босиком.
— Безбожником стал я ныне,— бормотал его
горячий рот.— В любовной истлел пустыне.
ПЕСНЬ СКОРБЯЩЕЙ ГРУЗИИ
Грузия окровавленная, заросшая мертвыми травами. Страна, где по
клонялись солнцу и винограду. Земля гордых мужчин, которых настигали
в грудь навылет ржавые вражеские стрелы. Женщины кричали в помут
невшее от крови небо. Женщины бросались в пропасть. Мужчины, убитые
и растоптанные, валялись на песке. Царь царей глядел, как желтый цып
ленок бегал по дырявой голове воина. Черная засохшая его кровь обросла
цветами. И эту страну, над которой летал коршун, напившийся крови» царь
защищал от смерти. В обваленных, пещерных монастырях слепые монахи
хранили веру отцов. И плакала маленькая белая овца в сожженных травах
над пропастью. Где-то в зеленеющих на солнце нивах Кахетии, под паля
щим безлюдным небом одинокий аробщик пел гимны Христу виноградному.
А матери в черном оплакивали своих растерзанных орлами сыновей.
В горах и предгорьях у первобытных очагов с медным котлом на ржавой
цепи, у очагов, дымящих в закопченное небо, отогревались замерзшие кре
стьяне. Камни и солнце. Горький сыр и черствый хлеб. Гиены в сгоревших
полях над трупами. Он зажмурил глаза. Царь царей Востока и Запада. Или
бедной Картли и маленькой Кахетии. Он зажмурился. Образ страны, босо-ногой женщины в рваном платье с камнем в руке, мучил его. К ней под
крадывался рыкающий иранский лев.
Солнце-Лев. Лев-Головорбз.
Они хотели вырезать Христа из тела Грузии.
Вырезать и приставить к ране пылающее клеймо. Царь снова ослеп. Он об
нял спасенного ягненка. Среди пожарища. Над пропастью. Царь отдал
ягненка слепому монаху. Лысому старику с деревянным крестом на голой
груди. Иранский лев жаждет вырвать из рук святую землю. Задумчивый
царь вложил ладонь в раствор белой рубахи. И, нащупав нагрудный крест,
погладил его.
*
Ему померещилось, как его душа, освобожденная от оков, летит к свободе.
Но рано думать ему о покое. Вчера уехал армянский посол. Раны Армении
зияют, как черные дыры. Она вся разодрана на мокрые красные перья в
ястребиных когтях. Царь вздыхал, жаловался на своих феодалов, рожден
ных за двадцать четыре часа до дьявола.
— Как превратить их из диких зверей в людей? — спросил он на про
щание.
Ираклий — царь стоял, стоял под аркой и глядел, как армянин оседлывал
коня. Взявшись за поводья, армянин задумчиво поглядел на солнце. Ему
захотелось пить. Жара опалила гортань. Ему подали в маленьком стакане
пурпурное вино. Армянин кивнул головой. Вино вспыхнуло на солнце. Ви
но горело. Оба разглядели в вине цвет судьбы. Армянин дернул поводья.
Конь ускакал. Стакан упал на песок, сверкнул. Заскрежетал под копытом.
Летящий конь был охвачен белым пламенем. Конь пров.алился в пропасть.
Снова взмыл над горящим песком.
— Вот скачет рок — крылатый конь
четвероглав,— его ль пронзить?
Желтый песок раздумий сыпался с губ. Белые волосы дрожали.
Среди крепостных развалин и гор с выжженной травой и одуванчиками гля
дели в небо из глубокой пропасти мертвые головы воинов. Грузины в за
ржавленных кольчугах с мечами. На горе сидел безумный голый монах с
овцой. От звуков его песни озарились солнцем горизонты, дымящиеся за
пахом войны. Вопль заживо погребенных в черствой земле крестьян доле
тал до слуха царя.
Огромные одичавшие деревья обнажали свои тела.
Скорбный плач матерей кровянил его горло. Царь отвернулся от рабов в
персидской неволе. Он не глядел на своих детей.
Рабы были зарыты в багровую пустыню.
Царь голодал от того, что палящее солнце не могло согреть его грудь. Вдруг
он увидел омытый летом> голос.
Как в затонувший монастырь, к моей душе
потерян след.
Ушел мой пастырь, о грехе в сердечной туге плачу.
ПЛЕННИК МОГИЛЫ
В царском гербе Иверии арфа Давида: Багратиды вели свой род от
царя-псалмопевца. Для чего плачешь ты, дом Давидов? — горе охватило
народ после смерти Ираклия Второго, прозванного за невеликий рост Ма
леньким Кахетинцем. Но об этом потом, когда исчезнет еще один круг веч
ности. И раздастся на земле грузин скорбный плач нищих крестьян с деть
ми. Силы небесные! Царь Ираклий пожаловал к вам не в царском своем
величии, а пленником могилы.
Примите его!
Саят-Нова будет петь о юности Патара Нахи. О стальном окровавленном
мече предков, который он вознес над холмами родины.
О, многострадальная страна иверийская!
Картли была завоевана турками. Кахетия лезгинскими муллами. В ущель
ях валялись трупы, в долинах блестела кровь.
Воздух был заражен ядом и смрадом. Виноградные листья чернели. Отцы
продавали детей, чтоб заплатить оброк. Матери зарывали их в землю.
— Сражайтесь с неверными, пока всякое противодействие исчезнет.
Пока вера Господня не станет единственной религией на земле! — шепчет
пророк. Женоподобное, румяное лицо щурится.— Нет Бога, кроме Аллаха,
и Магомет пророк его! — Воины в кольчугах со свистом и гиканьем несутся
на грузинские деревни. Грабят и разрушают церкви. Сжигают иконы. Из рук
матерей вырывают и саблями рассекают детей.
Нападают османы, осетины, лезгины и иранцы. Грузия кровоточащая мо
лила о герое. Пыль блеснула под копытами коня. С диким ржанием несся
он вперед. Желтая бабочка полыхала возле воспаленного лица. Всадник —
мальчик в черной бурке.
Христианин — создание, противное Богу, недостойное жизни, лишнее в
мире, терпимое только, как терпим бурьян в растительном царстве, без гре
ха и сожаления. Вырываемый с корнем и истребляемый.
Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его.
Мальчик мчался на коне от гадателя. Мальчик потрясен.
Сколько еще будет пить нашу кровь ислам?
— Семь седмин! — сказали астрологи и звездочеты.
— Прощай, Междуречье и Филйстим! — плакали пророки.
Ели окровавленную землю юродивые. Пел слепой старик над могилой
царя.
Ахсдэг гмирт гмиро, ну гдзинавс,
Мтэрта исмиан хманиа!
Грдзлад дзилса чвеул роди xapl
Две девочки в лохмотьях вторили нищему:
Встань, герой из героев,
Голоса слышны врагов.
Долгий сон тебе непривычен,
Призови своих рабов.
Мчится конь, вспахивая серую пыль. Мчится навстречу судьбе.
Девочку в черном платье мать закапывала в землю. Женщина с потемнев
шими глазами сжала ладонью детский рот. Девочка отбивалась, царапалась
и рыдала. Никого не было во мгле.
Только мать, которая убивала.
Три холма и дерево. На холме горела свеча. Одинокий священник в лох
мотьях, бежавший из разграбленного ущелья, молился. Пожилой крренастый священник с беленькой бородкой и притаившимся взором застыл на
вершине холма с поднятыми к небу ладонями. Священник не хотел знать,
что происходило сейчас под раскидистым ореховым деревом. Он слышал
какую-то возню и визг. Но он так был напуган, что не мог глядеть на чужую
беду. Может, враг резал скот. Или поджег петухов. Или визжала рожени
ца. Все равно сейчас придут лезгины и вырежут кинжалом ее чрево. Плод
бросят собакам. Лицо пастыря чернело безразличием. Он словно онемел.
Пошарив в сумерках руками и не отыскав требник, он стал,наугад ббрмо-
тать одну из запавших в помутневший рассудок молитв. Излилась из серд
ца кровь. Излилось из сердца слово. Река окружала чужую могилу. Обезу
мевшая мать с распущенными волосами толкала девочку в яму. Хрипит в
мыле конь. Хрипит всадник. Патара Нахи, или Маленький Кахетинец, про
вел детство в деревне. Турки и лезгины загнали царскую семью в горы.
Она пряталась в Пшави. Мальчик Ираклий жил в крепости с пастухами.
Он дружил с крестьянскими детьми. Охотился, удил рыбу, рубился на саб
лях, играл в мяч. С пяти лет он в седле. Во время народных праздников
скачет впереди всех с зажженным факелом.
Медленно тащится арба, запряженная быками. Аробщик погоняет палкой
ленивых быков. Колотит их задубевшие сгшны. Аробщик поет заунывную
светлую песню о слезах, выжатых из винограда. Слезы винограда холодны.
Крутые скалы синеют и вздымают этот плач к облакам. Горы и скалы за
мирают в гортанном плаче. В песне поется, как царевич Ираклий сосал
вымя оленя. Его бросили в камыши, но его нашел охотник. Он пил ледяные
алгетские воды. Он пасся на триалетских пастбищах. Катился с холмов в
высокие пахучие травы'.
В скучные, дождливые дни он сидел в крепости с белоголовым монахом над
арифметикой й библией. Но некогда было мальчику обогревать свою кровь.
Девочку зарывали в землю. Одуванчик блестел кровью. С другой стороны
с ногами, разбитыми дорогой, брел к яме Саят-Нова. Голова бродячего ашу
га серебрилась пеплом. Это сгоревшие листья. Ашуг брел мертвым селе
нием. Ветер дул в его смуглое лицо. Ветер подхватывал клочья сожженных
птиц, сидящих на деревьях. Прах птиц летел на голову мужчины. Слезы
катились по лицу. Мужчина ложился грудью на дорогу, целовал обуглив
шиеся- птичьи перья. Ашуг успокаивал их своим ласковым шепотом. За
жмурив глаза, он пел о безысходной горечи своего сердца. Он хотел усми
рить предсмертные вопли дороги жаром своей груди. Мужчина хотел, чтоб
перья перед гибелью поверили в свет. Задохнувшиеся дымом птицы не
могли спать во мраке. Равнодушный к горячей крови священник глядел с
горы на девочку. Она билась в материнских объятьях. Обезумевшая мать
держала девочку за горло. Пастырь в обугленной рясе закрылся руками.
Босые ноги его были измазаны засохшей кровью. Сердце его обмануло ду
шу. Он заставил себя поверить в то, что девочку опускают не в землю, а в
купель. Это был прекрасный обряд. Кругом разбушевались войны. Де
вочке можно позавидовать. Невинно убиенный младенец летит в небо. А вот
ему, пастырю, тяжело придется, если он не дочитает до казни свою крича
щую, превратившуюся в золу псалтырь. Он остался без народа. Восковые,
почерневшие листочки молитв слетали с его пальцев. Обездоленными паль
цами он щупал витиеватые буковки спасения.
— Да восстанет Бог, и расточатся врази Его, и да бегут от лица Его
ненавидящие Его,— бормотал он.— Как рассеивается дым, так рассей их.
Как тает воск от лица огня, так нечестивые погибнут от лица Божия.
Опустив волосатые, грязные ноги с вершины холма, пастырь глядел на за
дыхающуюся девочку. Закрылся руками от комьев. Думал, что это мать
забрасывает его землей. Рассудок изнасиловал себя. Священник спокойно
глядел на убийство. Он думал, что готовящаяся смерть девочки — это зов
к молитве. Нельзя ему было влезать трясущимися, нечистыми руками в ад.
Солнце почернело. Пастырь гладил ладонью свой круглый лоб. В смерти
не больно. Умирающее умирает. Зачем же мешать смерти? Он любил в
праздники выходить к народу с евангелием.
Благословлял ведра со звонкими яблоками. Яблоки кружили голову. Ябло
ки не закапывали своих детей в могилы. Маленькие яблоки любили своих
матерей. Он не мог, обхватив голову, вникать в тяжелый дух окровавлен
ного евангелия.
Всесожжения тучные вознесу Тебе с воскурением тука овнов. Принесу в
жертву волов и козлов. Придите, послушайте все, боящиеся Бога, и я воз
вещу вам, что сотворил Он для души моей.
Лоб нахмурился тревогой за душу. Не дать втянуть себя в эту кровавую му
зыку, в эту бойню, чтоб не осквернить свою птичью душу. Не ввергнуть
птицу в смрадное болото суеты. Вот он, простой час смерти. Стойко ответь
Ему, что кровь, волосы детей и горящие кости — это сон. Маленький бала
ган для человечков из праха. Пусть дети задыхаются дымом. Я хочу сжечь
глаза, чтоб не слышать войны. Только чистый плач летит в сжавшееся об
лако. Птицы, рожденные для полета, в час смерти боятся неба. Они камня
ми валятся обратно в человеческие гнезда, в бренное тело греха.
Я воззвал к Нему устами моими и превознес Его языком моим.
Если бы я видел беззаконие в сердце моем, то не услышал бы меня Гос
подь. Но Бог услышал, внял Гласу моления моего.
Монах, съехав с горы, тронул женщину за плечо. Женщина увидела его
наивное лицо. Женщина ударила его кулаком в грудь. Он повалился на
землю. Напуганное тело глядело на восток. Женщина грозно размахивала
кулаками. Саят-Нова бежал к яме. Женщина бросила ком земли на волосы
девочки. Ашуг рванулся к яме и застрял в колючках терновник# с горящей
жимолостью. Выпутываясь из веток, он кричал чужим, выродившимся гор
лом. Он видел, как хоронят девочку. Одно мгновенье — и пастырь с поэтом
привыкнут к гибели ребенка и страшным материнским рукам. В раскры
тый, плачущий рот Саят-Новы покатились волчьи ягоды.
Скакал сюда гнедой жеребец. С громким, диким визгом ломились дагестан
ские горцы. Лезгины нападали с другой стороны. Кахетинские крестьяне
звали подростка. Женщины седлали коней, надевали на мужчин оружие.
— Умирайте за родину! — кричали они. — Лучше смерть, чем раб
ство!
Маленький Кахетинец напал в поле на отряд лезгин.
Грузия звала!
Маленький Кахетинец скакал по руслу высохшей реки. Скользя копытами,
конь выкарабкался на другой берег. Конь продирался сквозь дремучий лес.
Царевич Ираклий стоял в стременах. Он размахивал мечом. Во тьме леса
застыл опутанный жимолостью со вздернутыми руками Саят-Нова. Соско
чив с коня, всадник побежал к обезумевшей женщине. Оттолкнув женщину,
он спрыгнул в неглубокую яму. Бледный священник с тоской глядел в на
двинувшееся небо. От реки тянуло водой. Потемневшие губы пастыря бор
мотали молитву. Маленький Кахетинец голыми ладонями разгребал тяже
лую землю. Взволнованный, вспотевший подросток выкапывал из земли
мертвую девочку.
Сначала показались гладко зачесанные волосы, потом головка и наконец
лоб и глаза, удивленные смертью.
— Девочка причастилась землей! — вздрагивал худыми локтями свя
щенник. Он где-то выронил свой крест. Голова его округлилась. Черная лу
на повисла над лесом.
Мальчик с окровавленными руками опустился на землю.
Девочка притихла. Она стояла в опустевшей яме. Маленькие побелевшие
руки она прятала от смерти.
— Она еще не на небе? — удивился священник.
Его рвало желчью.
Маленький Кахетинец подхватил холодную девочку. Оседлал коня. Дернул
поводья. Мать, убившая девочку, бежала за всадником в выгоревший лес.
Жутко торчали в разные стороны обугленные ветви. Мать кричала мерт
вым деревьям о том, что завтра она родит новую дочь. Мать упала на хо
лодную землю.
— Я рожу ее от земли! — кричала она.
Дергался поседевший рот, измазанный кровью.
Конь ломал деревья. Всадник прижал к груди холодное маленькое тело.
Сухой песок сыпался из опрокинутых глаз мертвой. Всадник не мог забыть
могилы, где живьем похоронили дочь его страны.
Он был пленником этой могилы.
Лети, лети, мой конь, над темными холмами Грузии! Через хребты моей
судьбы. Луна светила над плывущей в ночи девочкой. Конь вяло перебирал
копытами. Конь разметал гриву. Леса горели внизу, задыхаясь в белом ог
не. Враг послал в коня отравленную стрелу. Бледные сомкнутые губы ца
ря застыли.
Лети, мой конь!
Священник опустил голову, уныло оглядываясь. Он наступил ногой на обуг
ленную свечку. Он будет каяться всю ночь. Завидовал священник холодной
девочке. Он слышал, что отцом ее был ком глины.
— Благословен Бог, который не отверг молитвы моей! — пел он.
Никто не знал о том, что, стоя в яме, Маленький Кахетинец вдруг увидел и
свою смерть. Свою отверстую могилу и гроб, над которым тягостно цел му
жицкий голос.
Вдруг загорелась свечечка, потерянная в белой траве.
Встань, герой из героев,
Голоса слышны врагов!
ЗМЕЯ
«Думает ли когда-нибудь царь Иессей Магометанин, изменивший Христу,
что он должен предстать лику Того, от Которого отрекся потому только,
чтобы с врагами его народа поднять меч на святое свое отечество?»
Собор грузинских святителей обличил его.
САЯТ-НОВА, ПОЛУЧИВ ОТ ДУХА ДАР ПЕРЕВОПЛОЩЕНИИ, НАЧИ
НАЕТ СВОИ ПСАЛОМ О СУДЬБАХ ГРУЗИИ.
Поэт родился в старом армянском доме на Авлабаре от коренной авлабарки и отца из сирийского порта Алеппо.
Где ж родился Саят? Сказал тот — Хамадан,
Этот — Инд. Н-ет, отец мой из дальних был стран.
Жил в Алеппо, а мать — авлабарка; мне дан
Свет в Тбилиси — свою в нем нашел я судьбу.
Отец его звался махтеси. Он был паломником в Иерусалим, поклонившимся
Гробу Господню. Шел пешком. В пути не останавливался. Только вперед.
С маленьким крестиком на груди. С босыми, стертыми в кровь ногами.
В руке сжата палка. Вернулся обратно в белой рубахе. Жена родила сына.
Стоял на коленях в армянском храме, в синем холодном полумраке. Це
ловал свечу. Белого петуха-жертву бросил под купол. Иверия! Земля гру
зинская! С кровью отца и матери я впитал эту землю в свое сердце. Я буду
петь о твоей скорби, пока кривой нож не ударит меня в сердце. И окрасит
мою грудь влажными цветами. Кровохарканье от любви к родине. Бог при
звал меня в Грузию. Я пою ей на трех языках. Я расту случайным цветком
под ногами людей. Босые ноги мерцают росой. Это мои святые слезы.
Иверия! Иверия моя!
у
Я с тобой, с твоими детьми и нищими. Я странник.
Я брожу по времени. Я прыгаю с камня на камень.
Поэт поскользнулся, и горный поток понес его к обрыву.
Поэт захлебывался в бушующем потоке памяти. Рвались струны саза.
Поток швырнул человека на голые кусты. Мокрое лицо, волосы. Мужчи
на застыл, обхватив острые сучья. Ветер гнал облака, набухшие ливнем.
Слепыми глазами мужчин глядел на облако. Хрипло поет он об Арчиле,
сыне царя-предателя.
— Без крови умирать тяжело,— бормочет предатель.
Грудь предателя была раздавлена. Совесть его умирала. Арчил выбежал из
маленького пещерного храма. Он несся к пропасти. Худой юноша стоял над
бездной. Давид-Гареджийская пустынь окружена скалами. Красные скалы
вздымались в небо. Готовились с грох!отом обрушиться вниз. Словно гнезда
ласточек. Бушующие волны скал взмывали смерчем. Кричащей оравой.
Столбами пыли. Заламывая над головою руки. Они молчали. Сотни, тысячи
лет молчали, застыв в землетрясении. Бледные стада облаков текли над
обезумевшими скалами. Облака реяли в безмолвии. Разглядывая красные
просторы, пещерники видели, что'творение еще не закончено. Борьба толь
ко застыла на лицах прижавшихся грудью к земле. Скала глотала йодистый
воздух. Отшельники выбили в скалах одинокие норы. Они повернулись спи
ной к вечности, зарыв себя в глухую тьму. Они не хотели слышать веч
ность, Монахи добывали ее открытыми глазами из камня смерти. Реву
щее небо по горло засыпано окровавленным песком. Отшельники боялись
великой красоты мира, царящей вокруг. Они поселились над пропастью.
Гибель могла оградить их молитву от света. Монахи умирали, а пропасть
пила их молитву, воссылая ее облаку. Молитва старела голым, нищим дере
вом. Плач обрывал свои материнские корни. Дерево готовилось улетать за
несгорающей птицей.
Эту птицу родили монахи на много тысячелетий. Могучие скалы снова ста
нут хаосом.
Арчил, бледный как смерть, бежал к пропасти. Он задыхался. Вырвался из
полутемного скального храма. Ослепнув от бирюзы неба, он ждал, чтоб те
ло его разбилось об утесы.
Он хотел валяться на страшной глубине, мертвея в роднике, окрашенном
его кровью. Маленький черный грех давил на сердце. Не мог юноша в яме
забыть о вечности. Арчил боялся просторов. Они разрывали его грудь на
восемь частей. Как шкуру дикого зверя. Голова его лежала на этой шкуре,
вытянутая из тела. Голова мигала глазами. Голова была пьяна страхом без
дны. Но ни скалы, ни змеи, шевелящиеся в раскаленном песке вокруг пе
щер, ни адская жара, от которой лопалась трава, не могли защитить его
сердца.
Отрок Арчил выпрыгивал из вечности. Он презирал ее за молчание. Мол
чание делало его червем. Душа червяка ныла. Отрывала от груди разве
денные крестом руки. Юноша щекой гладил песок. Но песок был хаосом.
Чем отчаяннее прижимался отрок к комьям земли, тем страшнее ему было
молиться. Арчил видел в зернах песка все тот же застывший безграничный
крик слова. Демоническая борьба рождалась в его зрачках. Песчинки, как
стадо червей, копошились у него во рту. Скалы вокруг ревели. Арчил ел
сырую землю. И вдруг отпрянул от нее. Змея, поблескивая, шевелилась в
пещере. Арчил бежал в смерть. Черная ранка греха кровоточила.
Грешник, бросающийся в пропасть. Черная кровь сочилась из глаза. •
За грешником бежал старец. Старец схватил отрока за рубище.
Сухие, жилистые его руки дрожали.
— Что задумал? — хрипло кричал старик.
Арчил обхватил детские коленки старика и зарыдал.
Плакал мальчик с зелеными глазами.
Старец хотел погладить его голову. Но восковая рука застыла. Сумер
ки окутали скалу. В одинокой пещере, нависшей над пропастью, загорелась
свечка.
Желтенькая свечка, угасая, реяла во мгле.
Ласточка острой тенью метнулась к каменному выступу.
Ласточка, щебеча, заглядывала в пещеру. Молодой монах улыбнулся крас
ными губами из тьмы. Он протянул ладонь с зерном.
Монах и ласточка глядели в пропасть. Метались столбы тумана. Разгадав
печаль в скривившихся губах монаха, ласточка нырнула во мглу. Но тут же
вернулась обратно, дрожащая и мокрая. Птица молчала, и монах решил,
что она не смогла обнаружить горящего куста. Куст еще не заморозил свою
кровь.
Свет тек от листьев к стволу.
Старец замер над лежащим в сухих ковылях Арчилом.
Старец теребил седую бороду.
Скуластое лицо темнело. Старец грел ладонью голову отрока.
В пещере снова блеснуло тело змеи.
— Встравай, Арчил!
Старец повел Арчила в каменный храм. Оба согнулись, пролезая в дыру.
Со свода свисали извилистые корневища. Старец и отрок шли во мгле. Ша
ги их были легкими. Пыль съедала их. В горле Арчила заструилась сла
дость. Ноги его касались мягкой пыли, которая прятала бездну. Отрок
взметнул локонами густых волос. Сжался маленький рот. Под ногами ды
шало темное небесное вещество. Земля, из которой был вылеплен отрок,
его губы и горящие свечи. Черная мягкая земля блестела на губах.
И пришла в голову сомнительная мысль о том, что ангел был вылеплен из
глины. Ангел родился в бесплодной земле. Это напугало отрока, он схватил
старца за рукав. Юноша шел по пояс в земле — и еще мгновенье, удар по
гребального колокола, и тело его рассыплется комьями. Старец не сможет
вытащить отрока за руку из ямы. Старец перекрестился. Из узкого отвер
стия в куполе струился лунный светг Пламя свечи больно ударило по дро
жащим глазам Арчила. Отрок схватился за горло. На глазах выступили
светлые слезы. Хор монахов затянул скорбную песнь.
Арчил зажмурил глаза. Потом тряхнул головой и огляделся.
Три монаха пели псалом. Низко текло заунывное пение. Старец остановил
ся под иконостасом и обернулся к отроку. Арчил согнулся, колени его уда
рились о каменную плиту. Он опустил голову. Старец молчал раскрашен
ный яркими огнями. Сухо потрескивали свечи. Пламя озарило помолодев
шее лщ о старца. Голубой свет мерцал в серых глазах, Старец слышал, как
безмолвно плачет сердце его любимца. Черная ранка терзала его душу.
Отец отрока Иессей, продавший Христа, был этой ранкой.
Осквернив сердце Спасителя, он отравил тело своего сына.
Дети вплоть до седьмого колена искупали вину своих родителей.
Отречение царя потрясло Арчила.
Господи, Боже мой, не забудь моих дрожащих, окровавленных обидой губ.
Яблоки в руках мальчика. Одинокий отец сорвал и подарил их ему.
— Они сладкие, — со смехом сказал отец.
И отвернулся. Арчил не видел его лица. С отца снимали черные одежды.
Одну за другой. Сорок пропахших потом рубашек сбросил на землю отец.
Мальчик ждал. Отец дрлжен был снова обернуться к нему и взять свои
яблоки обратно. Не мог он держать их в руках. Яблоки отяжелели в по
бледневших ладонях мальчика.
А отец все стоял к нему спиной и разоблачался.
Приклони, Господи, ухо Твое и услышь меня, ибо я беден и нищ.
И вот отец сделался голым. На хрупкой шее звенела цепь с крестом.
И стоял Иессей на коленях.
— Отец! — дрожал мальчик.
Мальчика напугала худая его шея. Мальчик никогда не видел отца голым.
Ему было стьЩно. Жалость к обнаженному телу обожгла его.
Отцу было холодно стоять босыми ногами на соли. Соль мерцала.
Вдруг мальчик закричал. В яблоках зияла червоточина.
И тдкая же дыра разорвала его сердце. Мальчик кричал. Голого мужчину
опустили на камень и сняли с него распятие. Сначала его. хотели задушить
цепью. Но это был сон. Царь прощался с Христом. Мелькнул окровавлен
ный нож.
Суета сует, все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми
трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает
вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где
оно восходит. Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится
на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя.
Отец голый на камне целовался с младенцем. Младенец обливал его кро
вью жертвенного барана. Отрекающийся был омыт алой кровью. Красивые
губы его блестели. В опрокинутых мутных глазах застыли летучие мыши.
Эти маленькие птицы ужаса висели на ветке вниз головами. Распустив ве
ером свои крылья. Они вцепились в ветку лапками и смотрели, как с царя
снимают крест. Иессей сжал зубы. Одно мгновенье, еще одно — и он будет
на свободе. Он вырвется из каменного мешка и помчится к разбегающимся
от него в ужасе звездам. Звезды мигали. Царь Иессей будет катиться с хол
ма и звать Того, от Кого он отшатнулся. Но больной его голос долетит толь
ко до тени. Светящиеся отпечатки шагов будут гореть в воздухе. Мальчик
стоял на коленях, схватившись руками за грудь. В груди его вместо сердца
желтело яблоко. Арчил просил, чтоб монахи вылили горячую баранью
кровь.
Но монахи омыли лицо его медом.
— Отрекаюсь! — закричал Иессей.
Наступила тьма. Потрескивали гаснущие свечи. Сладкий дым обволок
храм. Маленькая синяя звезда кровоточила. Звезда блестела черной слезой.
Все реки текут в моря, но моря не переполняются.
Арчил лежал грудью на земле, раскинув дрожавшие руки.
— Отец! — бормотал он.
Летучая мышь, сорвавшись с купола, убилась насмерть. Мертвая мышь с
черными крыльями валялась на спине отрока. Свеча тлела во мраке. Мо
нахи шепотом служили панихиду по мертвому для Спасителя. Отрок гладил
холодную грудь дохлой мыши. Лицо отрока, блестело медом. Он завидовал
твари. Тому, что у нее растут на спине смрадные крылья. Арчил стал пол
зти в земле. Он целовал потерянные Христом маленькие, детские слезы.
Отрок измазал ладони в липкой крови жертвы. Обезглавленное тело барана
набрякло. Отрок выбрался за стену храма, и голова его закружилась. Он
схватился руками за холодную стену.
И снова стал валиться в свою могилу. Свирепая стая летучих мышей с виз
гливым писком бросалась на ласточку.
Отшельник с румяными щеками улыбался из своей ямы.
Отец отрока в алых шароварах и багровой чалме клялся в мусульманской
своей любви к Грузии. Он пил горячий чай из пиалы и разгрызал белый
сахар фарфоровыми зубами.
— Магомет любит Грузию больше, чем Христос! — рыдал он. И бил
себя кулаком по чалме. И, сунув пальцы в рот, кусал их. Схватив солнце
и прижав его к груди, он бежал с ним к могилам своих предков. Али-Кулихан с рыже-красной иранской бородой и блестящими грузинскими глазами.
Согнутым в руке солнцем он яростно отбивался от двух ангелов. Дух огня
Индра гнался за ним, разметав свои горячие волосы.
О, Магомет! Клянусь скакунами, задыхающимися на бегу. Скакунами, у
которых искры брызжут из-под копыт. Нападающими по утрам на врагов.
Поднимающими под ногами пыль. Пролагающими себе путь через ряды
вра'гов. Воистину, неблагодарен человек по отношению к своему Господу.
И, конечно, он сам это видит.
Разве не знает он, когда находящиеся в могилах будут' ниспровергнуты?
Когда тайны сердца окажутся у всех на виду? Что узнает тогда Господь о
деяниях их?
Старец и трое монахов обливали валяющегося в обмороке водой.
Отрок в белой рубашке. В руках он сжимал черные яблоки.
На яблоках блестела кровь. Лицо отрока было заплакано.
— Он любит девушку из Имеретин, — покачал головою седой старик.
Вдруг рука отрока ослабла и одно сгнившее яблоко откатилось в песок.
Подслеповатая змея слизывала с яблока кровь.
— Светишь ты над миром, солнце и луна ты! — пропел Саят-Нова.
ПЕСНЯ ПОД БАГРЯНЫМ ДЕРЕВОМ
Брел он прочь от блудницы. Поэт не утолил вдохновения. Солнце било
в глаза. Лицо блестело. Солнце и сердце влюбились друг в друга. Поэт
воспел багряные цветы. Поэт боялся знойных стыдливых взглядов женщин.
Мог целыми днями плакать от ревности. Молил ветерок донести до сердца
любимой его многоголовую яростную тоску.
Вымаливал, чтоб ветерок хитростью прокрался в душу женщины и, зами
рая от восторга, шептал ей о нежности, что рождалась в горле поэта. Зова
страсти ждут женщины. Музыку, кружащую голову, они пьют, как шербет.
Они любят наслаждаться в пустоте отдаленным пением, чтоб упасть лицом
на малиновую подушечку и, задыхаясь от счастья с горящими слезами на
щеках, отдавать ему обратно, вдогонку, свой знойный шепот.
В полумраке спальни с закрытыми ставнями, целуя подушечку, словно
прекрасный лоб возлюбленного. От такой бешеной страсти никнут во тьме
белые лотосы в голубом кувшине с узким горлышком.
Женщины лишали белые лотосы света. Солнце никак не могло проникнуть
в темную спальню с валяющейся на ковре женщиной.
Саят-Нова бродил в толпе. Пылающая на сухих губах песня была внезапна,
как легкий дымок заката. Песня звенела родником.
Оборванный человек ходил по голому, бескрайнему миру.
Худые плечи в ожогах красного зноя. И вдруг задохнулась песня. Погасла
в глазах желтая вода. Зачем жара целуется с адом?
Сумасшедший, бьющийся висок позвал воду. И вот она блеснула.
Упадет на песок дервиш. Голыми коленями в рваных шароварах. И паль
цами будет шарить в бездне, крича от боли. Песок обожжет руки нищего.
Вот и не было никакой воды. Но как же?
Горло только что пропело о ней. Горло еще не остыло от глубокой волны,
что просилась у сердца на волю.
Птица — вот невыносимый образ его песен. Не вольная, что свободно не
сется вдаль, ломая крылом распахнутую ширь лета.
А птица, взмокшая от бессильного порыва. Камнем падающая в бездну.
Мечтал, чтоб все его песни стали летящей к солнцу слезой.
Слеза загорается и гаснет в воображении. Легко гибнет.
Убивается насмерть внезапным августом.
Слеза снова превратилась в птицу. Она задыхалась от все новых живопис
ных мазков. Тает от самого легкого пустяка лета. Как-то в ожидании обеда
у богатого армянского купца, где он должен был петь за деньги, Саят-Нова забрел в сад. Поэт разглядел в саду, как умирает его песня, бросившая
ся в полет. Как птица, вспугнутая стреглительным окровавленным камнем.
Вокруг было много ленивых, все еще ярких, но уже умирающих от авгу
стовского зноя цветов. Певец замер среди них с кяманчой и смычком, го
товясь к мелодии. Певец стоял, зажмурившись, в бело-голубых шелковых
одеждах, развеваемых горячим ветром.
Густые черные волосы, озаренные блеском, разметались по плечам.
Певец, затаив дыхание, выжидал, когда провалится в яму гул ветра.
Ветер запутался в слезах музыканта.
Цветы умирали.
Но краски еще горели. Марево оранжево-мутного дурмана легло на лепест
ки. И они сворачивались в легком, безгрешном от жары падении.
Все еще стояли на своих высоких стеблях тюльпаны, доходящие певцу до
пояса. Певца утомляла печальная картина увядания. Повсюду стояли в оди
ночестве или валились набок чернеющие тюльпаны, и рыжие их головы про
сились на землю.
От шепота ветра случайный лепесток мягко падал в выгоревшую траву.
Смычок коснулся струны. Певцу хотелось выплакать восточный сонет о
закатах, в которых простояли все лето эти невинные цветы.
О закатах, когда они засыпали и любили друг друга. Его удивило то, что
они, задумчиво вспоминая все закаты до конца выпитого ими лета,, совсем
не волновались из-за своей судьбы. И он, втянутый в эту медоточивую лью
щуюся музыку, собрался уже подпевать всем этим бледно-желтым августов
ским тюльпанам, головы которых были тяжелы поздним вином похмелья.
И вдруг мертвая голова цветка оторвалась и, ломая сухие стебли, свалилась
в траву.
Голова цветка лежала в могиле. Мотив песни онемел. Певец опустил
смычок.
Слова бессильны пред тобой! Как алый лик твой
описать?
Как бровь изобразить сурьмой? И золота тут мало
взять!
И только стан прекрасный твой овалу плеч твоих
под стать!
А золото твоих волос давно луча дневного ждет!
Опять у ашуга вырвали песню, задушили в ветрах. Не дали ей зацвести
звучащей краской лета. О Боже, эта музыка не может забыть гибели тюль
пана. Текла по щеке мужчины синяя слеза обиды.
Тюльпан отливал мертвечиной. Мальчик Индра бросился камнем. Индра
ранил розу, сжатую в руке певца. Индра слышал в сердце поэта мрак но
вой любви. О, бог любви! Неужели твой раскаленный плащ, развеваемый
ветром, коснется моего лица?
О, ангел страсти! Мне надоело петь лживым красавицам. Я не могу выму
чивать прекрасные звуки, бегущие за ними вдогонку.
Эти светящиеся, прелестные звуки не могут догнать ваших голых ног. Зве
нят браслеты. Стройные фигурки женщин в парчовых платьях растворяют
ся в багровой дымке. О, демон августа!
Лучше мне утонуть в этом густом мареве. Волны топят меня.
Где вы, убившие мое слово, женщины? Вырвали из моего горла музыку
и бежали вон. Плач моих струн настигает вас, как стрела.
Я опустошен. Мальчик Индра выглянул из-за дерева. Он увидел, что в тени
багряника, Иудиного дерева, спит певец. Веки его опущены. Зеленый ли
стик пророс на сомкнутых губах.
«Вот,— думает мальчик.— Мужчина превратился в спящего юношу».
— Ну проснись,— говорит Индра.
Юноша в тюрбане плакал. Солнце, взобравшись на самую высокую гору,
сорвалось вниз. Певец смотрел на солнце.
— Я ждал тебя, — с обидой выговорил мальчик. — Ты был у девки?
Индра засмеялся. Певец красным платком вытер мутные глаза.
— Не шпионь за мной. — Певец стал настраивать свой саз. — Хочешь
стать моим учеником?
— Хочу, — прошептал мальчик.
Солнце убавило свою ярость. Птица с белым хвостом выпрыгнула из полета
<и села на ветку.
— Вот она хочет послушать,— вырвалось у мальчика. Саят-Нова на
мгновение бросил натягивать струну.
— Это опасно, — задумчиво покачал головою певец. — Зачем тебе му
зыка?
Плыла в глубь зрачка бабочка. Мужчине не хотелось петь. Мальчик мог
разгадать новую боль. Нельзя обнажать боль ученику. Мужчина натянул
струну.
Ты песней стал, Саят-Нова,
Ты раной стал, Саят-Нова,
Ты садом стал, Саят-Нова.
ПТИЦЫ
Поэт брел, сжав в руках саз. Поэт потерял осла. Осел ушел домой.
Поэт нагнулся над цветами. Одухотворенно нарисовал их воздух. Поэт
улыбнулся эфирным своим братьям. Камни на обрыве готовились сорвать
ся. Их держала земля, не давала взмыть к белым звездам. Плоскогорье
падало набок. Мужчина рукавом балахона вытер алмазный пот на лбу.
Тюрбан свалился. Тень упала на песок. Тень густела. Огромная стая птиц
застыла в воздухе. В глазах птиц поблескивали камни. Мужчина задрожал.
Птицы неслись на помощь валунам. Все на этом солнце беспокоилось друг
о друге. Однодневные цветы нашли убежище в сырой яме. Перья птиц
сгладились зноем. Птицы носились наперегонки с глубоким, воспаленным
ветром. Они появлялись, если скалам грозила беда. Они опускались из сво
его океана, взрывающегося красками. Повиснув на мгновение в синеве,
птицы уплывали к снежным облакам. И валунам уже ничего не грозило.
Большие птицы бороздили маленькую вечность. Они отдавали камни об
ратно пустыне. Солнце окрасило степь. Белые цветы, валуны и песок —
все горело. И вдруг красная мгла схлынула.
— Прощайте! — махал им Саят-Нова.
Легкая тоска грызла его.
— Не унесли ли птицы с собою слово? — недоумевал он. — А вокруг
оставили только его призрак? Братья мои слова! — шептал он.
Он бормотал горячими губами.
Молил одну птицу спасти его. Птица бросала от крыльев багровую тень.
Ему хотелось завернуться в эту тень, как в плащ. Он мог отплатить ей му
зыкой. Но пернатые смеялись над голосом мужчины.
Они грянут хором — и поэт провалится вниз, разбиваясь об утесы.
Мечтал овеять свой голос горным светом. Чтоб петь навстречу осеннему
шелку. Не слышит поэта горящая стая.
Птицы неслись на помощь мертвым.
Шип кольнул в мягкое, как у ребенка, сердце.
Поэт глянул ввысь.
Камень, размахивая крылом, летал над ним.
НЕ ПЛАЧЬ! НЕ ПЛАЧЬ! Я СЛЕЗЫ ЛЬЮ!
Мальчик опустился на колени. Серебристые листья обрамляли лоб Саят-Новы. Лицо его было страстным. Волнуясь, он поднес руку к струне.
Смотрел пристально в вечереющее небо. Сейчас родится рювая краска.
Красным дождем зашелестят листья. Слово бросалось на грудь. Индра за
жмурился.
Певец бежал в сторону обрыва и не мог выдернуть кривой окровавленный
нож из голой груди. Неужели поэт мечтал любить землю беззаветнее, чем
любит ее спящая в камнях вода? Вода, что разрывает белую, как привиде
ние, траву. А он, чудак, вздумал бороться с голой, слепой стихией. Мученик
листопада, не вынесший желтых пожаров осени. Валялся на кленовых ли
стьях. Откуда он взялся, человек на спине земли? Зазвенит клен, и человек
полетит вверх тормашками и свалится в яму.
Безумец, самоубийца, он. снова готовился играть на сазе.
Индра прятался. Мальчика били в лицо смятые ветви.
Спутанный кустарник бросился ему под ноги. В обиженном взоре мальчика
сверкал плач. Ягода на ветке разглядывала свое тело. Ягода блестела маль
чишеской слезой. Мужчина догнал Индру, ломая персиковые деревья. Он
тронул мальчика за гладкое плечо.
Плечо дрогнуло звездой. Певец обнял голову Индры.
— Я тоже хочу петь, — дрожал Индра. — Я не могу. Может, я злой?
Индра отбивался от горящих кустов. Ветви персика обнимали его.
Солнце чернело над бездной. Снежные горы летели на город стаей птиц.
Певец с Индрой шли к снегам, взявшись за руки. Они шли по дороге.
Синели на горизонте сливовые деревья. Индра закачался от порыва ветра.
Упал в бурьян, в побелевшие лопухи. Мягкие волосы мужчины шелестели.
— Индра!
Мужчина искал мальчика в одуванчиках.
— Ну спой!
Мальчик вдруг засмеялся и, обрадованно схватив руку Саят-Новы, прижал
ся к ней.
— Какую музыку?
— Любую.
— Я не вижу, — говорил мальчик. — Я слепой.
— Так рождаются светлые звуки, — пробормотал мастер.
Глаза его горели. Он пытался схватить свои излохмаченные ветром, сума
сшедшие волосы. Мальчик застыл на краю обрыва. Он пел о безмятежном,
неслышном пожаре в далеком небе. Снежные воздушные горы рушились
над головами двух людей, стоявших над бездной. Кристальные горы вали
лись из облаков, таяли по краям ветром безмолвия и ледяной пустыни. Об
лака, как хищные, обезумевшие от крови, пьяные кровью птицы, бросались
друг на друга, гонимые на эту бойню. Вот освободилось, опрокинулось на
голову, на затылок горящее небо, и вдруг снова начался грохот обвала и
лавина обрушилась вниз.
Певец с завистью смотрел на мальчика.
Индра, задрав голову, зажмурил глаза и пел о войне небес, где мечутся
столбы света. И облака увидели, что Индра одинок.
Индра ненавидел сына поэта.
— Ты уже пел! — возмущенно -закричал Саят-Нова. — Не ревнуй.
— Любишь его, — плакал Индра.
И, бледный, все сильнее вскипал он и рвал свой желтый кафтанчик, рас
шитый золотыми листьями.
— Не надо, — говорил певец. — Сын заботлив. Когда я валяюсь гденибудь на пыльной улице, больной одиночеством и любовью, он не спит.
Он просыпается ночью и бродит по всему городу. В поисках меня. Он обхо
дит все глухие закоулки и тупики. А кому я еще нужен? Он приволакивает
меня домой, опускает на кушетку и холодной водой из кувшина моет мое
лицо. Я плачу и хочу целовать его руку, а он хмурится и обмывает мое
тело.
Индра обхватил голову ручонками и зарыдал.
— Не ревнуй, — шептал певец.
Белые облака снова вступили в борьбу друг с другом.
Синей кровью дымились рукава ветра.
Ты розу ждешь, я — милую...
Не плачь! Не плачь — я слезы лью.
САД РОЗ
Гюлистан
На пурпурной тяжелой скатерти были разбросаны полевые цветы. Цветы
слегка увяли.
— Ты фиалка, горный снег в выси поднебесной,— лился густой, за
думчивый голос.
Вероника растерялась. Она не знала, где ей спрятаться. Она сжала в руке
горячую от солнца ромашку. Замерла. И вдруг швырнула ее в окно. На
2. «Октябрь» № 4
стекла давило красное, как густой сок, пение. Мужнина смолк на мгнове
ние, а потом снова зазвенели струны. Девушка зажмурилась. Саят-Нова не
унимался. Песня его разламывала кирпичи в стене, заросшей плющом и
багряными цветками дикого граната. Вот треснул один кирпич, разломался
другой. Еще немного — и проглянет дыра в заборе, и он обвалится, погре
бая под своими обломками ашуга. Девушка напуганно пробежала по саду.
Прильнула к стене, ударила кулачком в стену. Застыла с разведенными
в сторону руками. И ашуг, заслышав волнение, снова улыбнулся сладкими
губами. Мужчина объелся халвы.
— Он тут? — притворно удивилась Вероника.
Мужчина придавил саз к голой груди. Маленькие тропинки раны, по кото
рым вчера текла кровь, заросли ежевикой. Ручейки крови засохли. Задум
чиво горели глаза притихшей девушки.
В сад весенний дверцу милой открою.
Тополь сладок, розан сладок, сад сладок.
Проживем здесь все мы годы с тобою,
Лик твой сладок, месяц сладок, мир сладок.
Вероника стыдливо опустила голову. Открытая нежность смутила ее. Она
слышала вздохи женщин, очарованных поэтом. Опьяненные мелодией, они
бежали от него прочь.
Славно обрывая розу, поэт снимал с них один лепесток нежности за дру
гим. Его тоска, текущая медом по лицу, кружила головы.
Женщины плакали, опустив руки на плечи седеющего мужчины.
Голос его проникал во все расщелины сердца. Как осенняя золотая от ли
стьев прохлада. Сердце, голое без сорванного платья, мучилось. Красавицы
боялись зноя его шепчущих губ. Они бежали. Они бросали его страдать
одиноко в каком-нибудь опустевшем саду.
Женщины бежали от поэта в рабство. К нелюбимым, холодным мужьям.
Но в кровеносные сосуды проникало тягучее, как сентябрьская кровь, пе
ние Саят-Новы.
Эти чаши, это блюдо — все наше!
Струны саза, злаков груда — все наше!
Эй, садовник, прочь отсюда. Все наше!
Пир наш сладок, взор твой сладок, день сладок.
Мальчик Индра прокрался к забору. Ни с чем не мог он спутать голос поэ
та. Этот голос пробивался к свету цветком, загорался драгоценным камнем.
Индра ужасно злился и заболевал, если ашуг пел без него.
Мужчина в красном халате пел.
Ломались границы горящего сада с пылающими любовью деревьями.
Индра заулыбался. Злое его сердце было тронуто акварелью мелодии. Над
головою мальчика разрывались бутоны.
Вероника оторвала розовую ветвь миндаля и прижала к груди. Легко улыб
нувшись, бросила ветвь под ноги музыканта, сидевшего на траве.
— Саят-Нова! — шепнула она.
Любовь потекла вокруг мускатом. Мужчина с высохшим лицом превратил
ся в юношу. Тонкие брови, как дуги, темнели на лице. Лик юноши хрупок,
как пергамент. Лик застыл, словно нарисованный в воздухе кистью. Веро
ника бросила юноше ветку миндаля.
Жужжание пчел переливалось пением юноши в тюрбане.
Старец свалился от злобы с балкона. Кяманча валялась на песке, выро
ненный смычок застыл.
Нет уж роз тут, уж не манят, алея.
Соловьиный льется плач, их жалея.
Но в фиалках лиловеет аллея.
Вечер сладок, отсвет сладок, ключ сладок.
Девушка с голой грудью в малиновых шароварах и певец сидели по обе
стороны розового куста.
Три птицы с восточными, раскосыми глазами расселись вокруг влюблен
ных. Птицы не осмеливались петь при Саят-Нове. Они вытягивали клювы.
Вероника задыхалась. Вероника хотела крикнуть юноше, что ласки его
пьянят тяжелее вина. Она хотела бежать. Опаленная солнцем девушка, не
отрывая глаз, глядела на музыканта. Ожерелье девушки пылало. Мужчина
не успел ей ответить своим запекшимся ртом. Он задрожал. Птица увидела,
как окрашенная цветом горячего вина песнь ломилась в сад, сжигая ветви.
Лепестки увядших роз опадали. Певец обхватил свой рот ладонями.
Он хотел на мгновенье задушить песню. Девушка изнемогала от любви.
Жаркий сад сыпал с ветвей опьяневшими от оранжевого воздуха жуками.
В мареве сплелись две чаши с мускатным вином.
Белая скатерть на земле окрасилась багровой кровью.
Девушка прижалась к музыканту. Дрожала эфодь на молочных сосках.
Вероника прильнула к его губам. И отпрянула. Опустила зардевшееся ли
цо. Закатную воду глубокого неба вновь пронзила разрывающая свое горло
песня.
Тонкий стан твой в плащ облекся багряный.
Кипарис ты, персик нежный и пряный.
Держишь мир ты ручкой властной и рьяной.
Пламень сладок, трепет сладок, май сладок.
Певец поднял над головой руку, а другой щипал струны.
Девушка насурьмила брови. И застыла. И так было много раз. Круглые
глаза горели углями. Ноготки на .пальцах удлинились. Девушка плачем
сухих губ омыла утро.
%
Опущенные веки вздрагивали. В воздухе, кружась, реял отзвук рано по
гасшей розы. Взяв Веронику за руку, мужчина повел ее в глубину сада.
Оба шли, опустив головы. Саз в руке волочился по мятой траве.
Под кирпичной стеной никла окрашенная зовом роза.
Роза напоминала девушку. Девушка погладила тело цветка.
И вдруг из его сердцевины выскользнуло блестящее зернышко.
Певец споткнулся и упал на вздрогнувшую розу. Он закричал. Он думал,
что он нечаянно раздавил зернышко на своей груди. Певец кричал от боли.
В сердце его разболелась растущая жемчужина. Пегвец кричал окрашенны
ми кровью губами.
— Зерно любви ты в сердце мне вложила, — щебетала птица.
Индра молился под оградой.
Девушка обняла жаркую голову поэта.
Поэт бредил.
Арутин я. Льется звонко рулада.
Сядь! Ковер хорасанский — услада.
Ай, с ограды не кинули б взгляда!
Саз мой сладок, рот твой сладок... я сладок.
УРОДЛИВОЕ СЕРДЦЕ
Шаха Надира убили в спальне его вассалы.
Власть в Иране захватил Керим-хан. Он повесил вождя племени каджаров,
а сына его взял заложником.
Это был будущий шах Ага-Магомет-хан персидский. Гроза Востока.
Сначала его сделали наложником Люфтали-хана, знатного придворного.
Юноша Ага сидел в своей маленькой зале, на ковре. Он тоскливо листал
томик Саади, наслаждаясь газелями о розах в неволе. Вдруг ворвались
желтолицые старики. Юноша мог зарезать ножом этих немощных старцев
одного за другим. Он остолбенел, и его потащили за руку.
Втолкнули в огромный зал. Вокруг много народа.
Звенела лютня.
От голубых халатов разболелись глаза. Это был индиго. Синий цвет траура.
Шах улыбался под балдахином и. обмахивал круглое лицо розовым пла
точком.
Преступников казнили на кожаном коврике, чтоб кровь из горла не брыз-нула на зеркальный пол.
Юношу поставили на колени и стали заламывать над головой руки.
Юноша Ага хотел прорваться к шаху и закричать о том, что сердце жерт
вы черное. Юноша ночью начитался Саади, .и на сердце его расцвела ма
ленькая дикая роза. Сейчас она обуглится.
— Убили твоего отца,— шепнул ему старый евнух с дряблым воско
вым лицом.
Юноша в смятении оглянулся. Никакой тревоги. Никто не плакал. Убили
его отца. Люди в рубиновых халатах улыбались. Халаты стояли вокруг
связанного. Зеленые птицы поблекли на мертвых халатах.
Юноша Ага смотрел на шаха. Но тот платком вытер лоб и не замечал жерт
вы. Халаты слушали хриплый крик попугая.
«Ничего страшного, — думали халаты.— Только прольется горячая, све
жая кровь из горла мальчика».
Мальчик на ощупь искал на зеркале бесноватые следы палача. Алмаз
ный блеск остудил его ладони. Ладони ослепли.
«Скорее бы захлебнуться кровью!» — думал мальчик.
Дикий цветок дрожал на его сердце.
Люфтали-хан, племянник шаха, кивнул мальчику. Щеки племянника были
мягкими.
— Спаси меня, Люфтали! — прошептал юноша.
Голову его обвязали синим платком. Люфтали заулыбался и зацокал язы
ком.
— Почему он не выхватит саблю и не отрубит мне голову? — в ужасе
думал юноша. — Он мой друг.
Юноше скрутили ноги. Два желтых старика вцепились холодными пальца
ми в его горло и в живот. Головы стариков тряслись.
Блеснул холодный нож. Ага закричал.
Острая боль зажглась в паху.
Юноша вырвался из цепких рук стариков.
Он хватал свою горячую кровь руками.
Он бился, как умирающий синий жук на зеркале.
Люфтали-хан наступил на его жаркую ладонь туфлей.
Голова юноши блеснула в зеркале ц замерла. •
В глазах умирал напуганный конь.
Старик с высохшим лицом, с руками, обрызганными кровью, читад Коран.
Через три дня Люфтали уже кормил больного с золотой ложечки халвой.
Всю ночь, лаская его голову, Люфтали стонал. Любовь юноши угасла.
Юноша лежал израненным животом на шкуре и глядел в окно. Юноша
видел, как серебрится плачущая ветвь акации.
Холод его сердца терзал Люфтали. Обозлившись, он отослал оскопленного
в гарем.
В гареме юношу сразу окружили женщины.
Женщины жалели его и целовали.
Но никто не видел, что глаза юноши вдавились.
Юноша лежал на коленях женщин и равнодушно глядел в их горящие гу
бы. Эта красота, насурьмленные брови и румяные щеки в завитках жгучих
локонов уже не могли воспалить его кровь. За красной кружевной зана
веской плакала, завернувшись в шаль, юная Зейнаб, которую он любил.
Он погладил своими руками льнущих к нему женщин.
Юноша отшатнулся. Юноша увидел старого, горбатого евнуха с прыщавым
бабьим лицом. Этот урод провел в гареме всю свою жизнь. Скопец желчно
усмехнулся. Ага вскочил на ноги и замахнулся на женщин кнутом. Жен
щины бросились врассыпную.
Убили шаха, и в Иране началась смута. Между родственниками покойного
Керима и другими претендентами на престол завязалась отчаянная борьба.
Враги истребляли друг друга.
Из рода Зендов спасся только Люфтали-хан. Он бежал в Шираз, город
роз. Евнух Ага поднял восстание племени каджаров. Он собрал войско, за
воевал Талиш, Гилян, Мазандаран, а столицей своей объявил Тегеран. Ага
вступил в Исфаган, а через два года в Шираз. Он одержал сокрушитель
ную победу над могучей фамилией Зендов. С ярой жестокостью наказал он
всех жителей города. Мужчинам выколол глаза, а женщин раздал вои
нам.
Люфтали был пойман и зверски замучен. Ему медленно отрезали нос, уши,
язык, руки, ноги. Ложкой выскребали глаза и заставляли жевать.
Став шахом, Ага-Магомет-хан приблизил к себе пятнадцатилетнего маль
чика со светлыми глазами. Этот мальчик Хосров читал ему по ночам стихи
Саади и Хафиза.
Зябнущий Ага сидел на подушке и кутался в черный халат. Он грел ла
донью замерзшую грушу. Тоска стояла в глубоко вдавленных глазах.
Смутно там за завесой. Когда же завеса
Упадет — что увидим? Что нам возвестят? —
взволнованным, тонким голосом читал Хосров. Ресницы его дрожали.
Плачут, внемля мне, камни, и круг прозорливых
Слушать повести сердца поистине рад.
ЗЕРКАЛО
В медном чане бурлило вино. Мармар и Лия смотрели на луну. Лунные
капельки поблескивали на щеках. Женщины варили зелье. Они жаждали
опьянить Саят-Нову и приворожить его. Лия мучалась ревностью. Она
сжимает в ладонях черный локон Саят-Новы. И бросает его в варево. Жен
щины разорвали над огнем струну поэта. Индра украл струну. Спящий в
своей каморке поэт проснулся. Вскрикнула струна. Блудница сыпала в
горячее вино лепестки розы. Голыми руками она смахивала распущенные
волосы с лица. Рот Лии мучался без поцелуев. Саят-Нова в бреду бежал
по городу. Он заблудился в чужом, сонном яблоневом саду. Сладкие ветви
мешали ему идти. В руке поэт сжал веточку, посланную Вероникой. Вдруг
кто-то втащил его в подвал.
Тут жарко. На стенах вспыхнули отблески пламени. В горло его влили
раскаленное вино. Поэт, обезумев, погнался за женщинами. Он бежал за
ними по голому стыдливому саду. Хрустнула ветка. Схватив за руку Лию,
он хотел поцеловать женщину, запрокинув ее голову с шелковистыми во
лосами. Ашуг вскричал от боли. Разболелась в сердце жемчужина. Муж
чина оттолкнул блудниц, помчался прямо на серебристые стволы деревьев.
Шип розы вонзился в его обнаженную пятку. На пятке блестела кровь.
Ашуг потерял свою чалму. Ужаснувшись вырванным у него поцелуям,
мужчина бросился в колодец и полетел в потемки. На дне блестела вода.
Индра схватил его за ноги.
Но Саят-Нова все летел вниз, в тяжелую пустоту.
Прорыв землю, он высунулся на другой стороне колодца в белый, цвету
щий миндалем сад. Ему поднесли овальное зеркало. Из зеркала глядел на
него седобородый старец со снежными бровями. На виске его темнела
кровь. Ужаснувшись своей дряхлости, поэт нырнул обратно. Индра вытя
нул его за ноги из колодца. Но здесь уже было опасно его сердцу.
Над деревьями летали мутно-красные облака.
От чана шел густой пар. Красные облака волочили горящие звуки.
Плач и пение саза летали над Саят-Новой.
Бежала за винным ветром маленькая фигурка мужчины, размахивая на
пуганными руками. Ветер уносил слово. За словом гналась по земле ма
ленькая птица с вырванными крыльями. Горло ашуга не могло пролить ни
одного звука.
Песня выскользнула во сне из горла. Неслась с ветром к чернильному го
ризонту.
Лопнула в горле музыканта струна. Ашуг плача гнался за словом.
Песнопение, словно пламя, сердце все мое
сожгло.
Душу, тело мне сжигает, разум вихрем унесло.
Плачь, Саят-Нова, безумный, проклинай ты
ЭТО ЗЛ01
АЗРАИЛ
Чем прогневала бога Грузия?
Недостроенная крепость словно‘женщина. Ей надоело прятать свою голую
душу. Свое одиночество и наготу во мраке. Женщина среди зверей и ка
лек не могла уже прятать стыдливость. Ночью она приснилась поэту. Она
звала на помощь, готовая рухнуть. Черная и страшная, она раскачиьалась,
и люди разбегались от нее. Люди забивались в песок, в кусты, под камни.
Люди думали, что это смерть. Они думали, что это — забвение. Обезу
мевшая женщина срывала со своего тела в язвах лохмотья. Бушевал ли
вень. Кричала ночь.
— Крепость не могла быть девственной долго! — Каменщик Георгий
обтер ладонью окровавленный лоб.
Старик-воин шарил в потемках, хотел нащупать в почерневшей траве меч.
Только раб лежал безразличный в дрожащей ужасом траве. Зияли в сле
пое небо глубокие провалы глаз. Они не страшились ни рубиновых вспы
шек, ни темноты. Полил противный, липкий дождь. Буря стихла. Ослеп
шая крепость молчала. А поэт, выскочив из постели, бежал сломя голову.
Бежал вперед по дороге, спотыкаясь о мелкие камни. С лаем гналась за
ним собака. Наверное, в ночь потопа крепость металась среди обломков
деревьев и костей, носимых мутными водами.
— Отстань, собака! — отмахнулся бегущий в балахоне Саят-Нова.
Детские ноги его запутывались в длинных полах. Готовый вот-вот сва
литься, он несся вперед, прижав к раскрытой груди похолодевшие руки.
Собака отстала. Гул земли смолк. И в расступившейся ночи выступила
немая башня.
Саят-Нова облегченно вздохнул, остановился. Круглое солнце блестело
над вековым платаном, пыльным от одиночества.
Колючие кусты ежевики вдоль дороги сверкали росой.
Пичужка перелетала с листа на листочек. Саят-Нова, остановившись, схва
тился рукою за колючую ветвь и, ободрав ладонь, сорвал кислую ягоду.
Во рту потянуло холодом. Выплюнул кислятину, раздавил ногой. Крепость
таяла в тумане. Кусты обрывались за поворотом, а дальше, вырывая для
себя громадное пространство, воцарялась между мертвых, ленивых хол
мов холодная пустыня.
Неужели певцу приснилась буря? Он заметил погашенную ветром сгорев
шую ветвь. Листочек обгорел и пахуче дымился.
На ровной дороге темнели ямы. Словно громадные следы могучих ног.
И вон впереди маленький лес разорван ветром на куски.
Растерзанные клочья валялись вокруг. Над ними издевался какой-то же
стокий зверь. Не ягоды собирал и мед, не клевал созревшие гроздья ря
бины. А дышал дикий, безжалостный и вероломный.
Губы поэта вздохнули. Неужели его беспокойный сон свалил крепость?
Она, разваливаясь, пугала людей. Готова была провалиться в глухую
яму.
«Вовремя я проснулся»,— подумал Саят-Нова.
Но возвращаться обратно в средневековый город Камня он не мог.
Он обернулся. Дорога к городу шла мимо холмов и оврагов, тянуло сы
ростью. Город-сирота напряженно ждал ашуга. Город каменных гнезд без
ашуга — горемыка. Дорога обратно легка, а другая — к холодному плос
когорью — тяжелая.
Для каждого путника дорога обратно — пустяк, а в будущее — Голгофа!
Это мглистое утро и суковатые ветви обманывают Саят-Нову. Он .не мог
сделать обратно ни шагу по ленивому, скользкому, как листья, времени.
Путнику придется ползти в пыли. Задыхаясь от усилий, выплевывая на
бившуюся в рот грязь. Зажмурившись, чтоб не видеть калек.
Они берутся Бог весть откуда на гибнущей дороге. С обрубленными рука
ми. Мученики, ослепшие от обратного бега дорожной истины. С визгом и
кровохарканьем они окружают его, корча гнусные рожи, высовывая мок
рые собачьи языки, хрипло хохоча.
И, размахивая возле лица Саят-Новы своими обнаженными костями вме
сто рук, торчащими из мяса, обнимают его, пытаясь откусить, вырвать
клок из его гладкой щеки.
— Мы уродцы дороги! Мы калеки, идущие в обратную сторону исти
ны! — визжат они, не выпуская поэта из жуткого хоровода.
— Взгляни на нас! — шамкала'белая старуха. Старуха дробно посту
кивала разбитыми башмаками. — Нас обглодали дороги памяти.
— Вон! — задохнулся певец и упал грудью на колючки.
Р1спугакно вспорхнула пичужка. Гладкая щека влюбленного лежала в еже
вичных листьях. Шип проколол невинную щеку и застыл в ней, источая
молоко. Блестел ежевичный сок. Туманное небо низко давило на камен
ное плоскогорье. Поэт замер в кустах. Не видел он, как плоскогорье и не
бо застыли в яростной схватке.
~ Да ну вас обоих! — отмахнулся поэт. — Деритесь, упрямые дети!
Не догадывался заколотый колючкой, что эта борьба и швырнула его в
куст. И не может выбраться он из пыли обратно по дороге сожженных
часов. Молчание он слышал. Молчание — как рев. Оно давило на грудь
и неумолимо грызло сердце. Как разорвать отчаяние? Взмахом крыла?
Он страстно хотел раздавить молочную слезу раскаяния обгорелой ногой.
Люди гасят эти слезы, как внезапно вспыхнувшую стрекозу. Они топчут
их ногами, как ядовитых тарантулов и скорпионов. Лихорадочно мечущих
ся по разбуженному светом ночному песку. Слезы бегут от ярости в свои
подземелья, засыпанные черствой землей. Но не одна только буря плачет
о свете и тьме. Синева тоскует о ней. Лето и зима душат друг другу горла.
Мужчина слился с кустарником. Мужчина вдруг шевельнулся. Освобож
дая руку, дернул локтем. Потом выпрямил спину. Затекла голова. Нелов
ко ему валяться тут, среди сучьев, в длинном балахоне.
Он вспомнил, как, разбуженный стоном крепости, свалился с тахты. Маль
чиком побежал с горящим факелом в ночь. Дорога казалась более долгой,
чем утром. Оглядываться он не мог. Закрыв голову, на которую давило
молчание, он поплелся в сторону плоскогорья. Хотел посидеть на камне,
думая, как ему петь. Камни были песчинкой. На камнях чернела пыль.
Играло с небом безмолвие. Не летали птицы. Не журчал ручей. Трава съе
жилась и побелела. Травинка валялась со сломанной спиной. Кусты росли
в землю. Корни их витали в воздухе паутиной осени. Тут было пусто. Ветвь
лежала на песке, умирая. На Саят-Нову повеяло могильным холодом. Он
не сразу ощутил тоску. Одинокий луч висел под скалой. Свет не грел. Спи
на поэта не отбрасывала тени. Дрогнуло веко. Слышишь шорох? Во тьме
мелькнул человек ростом с девятилетнего мальчика. Шел он легкой пос
тупью, любуясь собой. Гладкие руки, обросшие рыжеватой шерстью. Безд
на мерцала во взоре. Забвением в памяти людской., Смутила поэта собачья
голова. Песья мордочка глядела наивно и беззаботно. Имей мужчина хвост,
он завилял бы им от смутной вины. Глаз Саят-Новы хотел разорвать свою
оболочку.
И вдруг кто-то тронул его за плечо. Ладонь легла на лопатку. Это могла
быть рука пахаря. Он быстро обернулся. В лицо глядел крестьянин, креп
кого телосложения, в грубой одежде и в кожаном фартуке. В подоле фар
тука гремели собранные на поминки камни. Лицо крестьянина улыбнулось.
Еще мгновенье — и Саят-Нова полюбил бы его.
Но губы мужика застыли в презренье. Губы смеялись.
— Кто ты? — спросил поэт.
Мужчина отнял руку. Снял ее со спины Саят-Новы. И, сжав ладонь в
кулак, вытер свой лоб. Камни в кожаном фартуке загремели, а один ма
ленький вывалился. Саят-Нова слышал, как разболелась его спина от ла
дони мужика.
— Камушек! — вздохнул труженик, глядя на пыльный след. Голова
его упала на грудь. Огромные черные глаза засверкали лукавее. Но в этом
легком прищуре гнездилась демоническая боль.
Тонкие, язвительные губы мешали страдающим глазам.
. — Ты собираешь камни? — спросил Саят-Нова.
Мучительно хотелось поэту, подобрав полы балахона, убраться вон. Но
упавший из фартука богатыря камень придавил его балахон.
Виски Саят-Новы обледенели.
— Ах, он не хочет тебя отпускать! — с ленивой хрипотцой выгово
рил тяжелым голосом незнакомец.
И толстым обрубком пальца погладил глаз Саят-Новы.
' — А ты думал, что я летающий гад с перепончатым крылом? —
вздохнул он. Слова его не вязались с обликом. Свинец мерцал во взоре. —
Ты думал, черти бессмертны? — горько говорил пришелец.— Мы дохнем,
как кошки. — И он яростно взглянул на скалу. — Вот! Это отвердевшие ду
ши! Это мы.
Саят-Нова молчал. Холодная пустыня блеснула в глазах ножом. Озарен/ная
мертвым светом, она чуть не зарезала его.
— Что? — слабо отозвался Саят-Нова.
/
— Я сделаюсь камнем, — шептал мужик. — Где новый демон?
И Азраил вдруг встал и зашагал по кругу тяжелым, задумчивым шагом.
Он шел, выгорбив спину и вытянув грубые, мозолистые ладони.
— Нас мало осталось. Мало демонов смерти. Редко рождаются маль
чики с отметиной мрака. А бездне противно грубое зло. Палачи всем на
доели. Много званых в демоны страсти, мало избранных! Умираешь , от
томления, а? Иди лучше к нам. Хочешь стать бессмертным? БоишЬсй? Но
ты можешь обернуться и светлым духом. Сначала опустись в подземелье.
Выпей свою злобу, как напиток. Никто не отбирает свободу.
Лысый мужчина с громадным лбом размахнулся и швырнул обломок ска
лы в желтое далекое зарево. Холодным светом горело оно над острыми,
ледниковыми скалами.
Обломок летел в мертвое, застывающее зарево.
Камень шевелил черным крылом. Это было почерневшее слово.
Индра ловил его обожженными руками.
— Чтоб петь, мало света. Нужен и мрак?! Я дам цветок забвений, ра
стущий во тьме. Возьми свое черное крыло из моих ладоней.
Охая, горестно подбирал мужлан валуны вдоль пропасти.
Шел к нему поэт и стоял на одном месте.
Собакоголовый мальчишка опустился в болотце и грыз восковые лилии.
На воске чернели пятнышки крови. Лилии задохнулись без воздуха. Со
бакоголовый провожал души умерших в Аид.
— Где бездна? — спросил поэт.
Но преисподняя жила всюду. Каждый вздох человека был глубоким адом.
Каждая слепая улыбка на дрогнувших губах звала к спасению.
И только Страшный Суд случился еще до его рождения. Отныне всю веч
ность поэту бороться с судьбой.
Саят-Нова замерз. Тянуло сыростью. Чавкала вода.
— Все в мире хочет петь! — шептал собакоголовый. — Хочешь, за
поет вон тот камень?
И раздался грохот обвала. Свалился в пропасть демон. Он падал, как-то
вяло и равнодушно крича.
Юноша со слюдяными крыльями, росшими из белого тела, схватил отка
тившийся камешек. Обломок, запущенный мужиком в закат. И, стоя на
коленях и молитвенно сложив черные паучьи лапки, обратил к Саят-Нове
свое густо напудренное лицо с вишневыми губами. Эти оскверненные гу
бы дрогнули мелодией. Завидовал ему Саят-Нова. Все могло петь в безд
не. Все пело от жужжания слюдяных крыльев.
Омытый белой кровью камень скорбно стонал, дарил цветы гадкому юно
ше с напудренными потными щеками.
На стон откликнулась целая груда. Хор камней.
Они трепыхались мокрыми телами. Слова фальшивили.
Слово застряло в балахоне. Пригвожденное камнем слово не отпускало
поэта. Поэт рвался прочь. Собакоголовый бежал впереди, чтоб отгонять
калек.
Саят-Нова заметил родинку, темневшую на лодыжке беса. Эта родинка
была у поэта в детстве. Чтоб перевести дух, поэт погладил свою лодыж
ку. Он шел быстро, балахон не мешал.
Ледяной ветер трепал его.
Камни один за другим срывались с песка. Бросались в небо с протяжным
визгом. Саят-Нова, потрясенный, слышал свои рождающиеся вновь голо
са. Обмытые пространством. Они гулко звенели в пропасти, по дну которой
бежал за собакоголовым Саят-Нова в черном балахоне смерти. Камень от
чаянно размахивал крылами. Поэт не боялся доооги. Дух бездны ластился
к ногам путника. Но кто из них был коварнее: бес в фартуке или юноша в
гриме и с хрупким сердцем?
Хор камней гудел. От сонма размахивающих крылами слов в бездне по
темнело. Поэт дрожал. Холодный пот катился по лицу.
СКОЛЬКО РАЗ ОН РОДИТСЯ И СНОВА УМРЕТ?
Юноша звал его. Напудренный юноша хотел взлететь голой грудью к неоесным словам. Слюдяные крылья мешали, волочась по земле.
Одно, длинное, заваливало его на спину, тянуло к земле, тащило к ледя
ному озеру.
'
Другое, короткий обрубок, стремилось ввысь.
Юноша, отталкиваясь от бездны, вертелся в воздухе.
И падал вниз, и разбивался.
Мучение тянулось вечность.
Мертвое лицо грустно улыбалось.
Саят-Нова отшатнулся. Он бежал обратно в город. Калеки с воем отпря
нули от поэта. Демон смерти превратился в калеку. На четвереньках, с
желтой пеной на холодных губах, он тащил на спине свой горб.
Этот камень. Это слово.
Песня, дымясь, летела впереди его лица.
Собакоголовый юноша хрипло лаял и бросался на калеку, оскалив окро
вавленную пасть.
Саят-Нова ящерицей полз в сторону древнего города.
К налипшим друг на друга гнездам.
Трепеща синими крыльями, застыла над городом стрекоза.
Теци вокруг таяли.
И летающее однокрылое слово уже не могло напугать крепость.
Утро разгоралось.
Лоб в огне, пылает сердце, слов твоих и звука
нету.
Что в хмелю бреду, чуть ноги волоча,— ты разве
знаешь?
КРЕСТ ИЗ ВИНОГРАДНОЙ ЛОЗЫ
«Царь Фарнаоз воздвиг в окрестностях
позднее возникшей Мцхеты, на возвышении,
большого идола и назвал его Армазом. Был
Же это зороастрийский Агура Мазда. Затем
царь провел стену со стороны реки Куры и
место это назвал Армази».
«Святая Дева сказала Нине из Каппадо
кии:
«Иди в Иверию». И дала ей виноградную
лозу. Пробудившись, Нина увидала в руках
своих крест. От радости она облила его сле
зами».
Древняя баня
— Женщина эта пришла смущать. Она хочет обратить народ твой в
чужую веру.
— Иди.
Голый царь стоял на раскаленной каменной плите окутанный паром. Если
народ увидит его сейчас, никто не поверит в то, что он властелин. Щуплов$тый, тщедушный юноша с худыми, торчащими лопатками. Мокрая еди
на блестела родинками.
Мучало плоскостопие. Престарелый слуга отца обливал юношу горячей
водой. Мириан только стал царем.
Др этого он жил где-то далеко в лесу, в крепости, врытой в землю. Там
его учили биться на мечах. Стоять на коленях у алтаря. Пускать в куро
паток стрелы. Зарываться от врагов в землю. Или убивать их. Проливать
кровь чужую или онемевшим языком слизывать свою.
Не любил читать тяжелых греческих книг. Он всех ненавидел с детства.
Страшился гор, змей, воды, огня. Прятался от камней в норы. Все хотели
его смерти. Цари поедали друг друга, как змеи. Армази! Когда же придет
на землю вечный царь, которому не будет грозить тьма могилы? Ради это
го царя он готов, чтоб у него живьем вырвали печень. Хоть умрет с верой
в солнце.
Лишь бы на земле не было казней. Он любил в этой жизни только свою
жену.
Она умирала от кашля, болела грудью.
Голую Нану обмывали в бане, готовя к смерти или выздоровлению.
Нана хотела видеть жертву идолу Армази. Смерть невинной девушки мо
жет спасти Нану.
Нана заплакала в бане. Мокрые волосы окутали голову и вдавленную
грудь. Мириан слышал стоны. Плакала девушка, которую завтра сбросят
в пропасть. Она тоже стояла в бане. Голая, с горячим лицом и напуганны
ми глазами. Ее обмывали две женщины, белую спину натирали жесткими
листьями. Мириан шел в клубах горячего пара. Девушка лежала на лав
ке, и грудь ее блестела. Розовели соски. Капельки влаги сверкали на глад
кой коже. Мириан вспомнил, как нравилась она ему в четырнадцать лет,
когда он впервые увидел ее на лугу в весеннем хороводе.
Девушка с венком из васильков на голове смеялась.
Мириан улыбнулся ей. Они играли в човган, и он бросил ей мяч.
Погнался за ней, но, поскользнувшись, растянулся на изумрудной траве.
А сейчас она готовилась стать едой смерти. Мириан хотел просить мага,
чтоб он сбросил девушку в пропасть уже убитой. Это легко. Сталкивая
девушку вниз, незаметно проткнуть ей горло кривым ножом. Только, чтоб
толпа не увидела крови, брызнувшей на солнце. Мириан ненавидел древ
нюю религию, навязанную его племени. Он любил камни.
Из дальних стран принесли чужую веру маги. Он любил холодные кам
ни, а не огонь. Но надо было как-то обтесывать народ. Безумие — держать
его в сплошной тьме. Народ должен бояться единой, грозной силы. Маги
дали огонь и идолов.
«Это чужое»,— думал Мириан с тоской.
Он ждал другого царя, могущественного и более справедливого.
Мириан ссутулился в каменном жарком коридоре. В нишах, разделенных
плитой, он видел двух женщин. Свою жену и жертву.
Нана лежала на мокром мраморе, под ветвями тамариска, вытянув худые
пожелтевшие ноги. Мириан смотрел на впалый живот. Он снова увидел
обтянутый глиной заострившийся подбородок. Баня прйталась глубоко в
пещере. Родимое пятно темнело на бедре девушки. Мириан шлепал бо
сыми ногами по мутным лужам. В дыре блестело остывающее небо. На
на закрыла ветвью грудь. Глаза Мириана блестели слезами. Кто-то хрип
ло позвал молодого царя. Девушка привстала с лавки. Голая и озябшая,
она с напряженной улыбкой и страхом смотрела на Мириана.
Не стыдясь своей наготы, ни разу еще ни перед кем не обнажавшаяся, с
нежными напуганными глазами на измученном в страшной скорби блед
ном лице, она протянула ему руку.
С запястья позвякивал браслетик. Горящие страхом и любовью глаза завт
ра съедят змеи. Мириан опустил голову.
— Огонь чище любых богов! — шептали влажные губы мага. —
В этом идоле спят все религии бездны.
— Народу непонятны твои гимны. Он к ним равнодушен.
— Жертва! — Сарушан поднял палец. — Мы снова убьем девушку.
Царь Мириан после этих слов отвернулся от мага и закрылся локтем. Кам
ни вокруг его врытой в землю маленькой крепости, тяжелые деревья и
слова мага давили на душу.
Снова раздался заупокойный стон девушки. Она глядела на царя запла
канными глазами. Намокшие волосы желтели шафраном. Она прижалась
к бедру Мириана губами. Горячее ее дыхание мучало юношу. Он слабо
вскрикнул. Не мог высвободиться из ласковых, сильных объятий. Но идол
ждал только невинность. Опасно гневить идола. Юноша отрывал бт своих
напрягшихся бедер мокрые руки. Она хотела обвить его спину.
— Хочешь меня? — шептала она.
Через желобок прибавили пара. Лицо Мириана покраснело. Она звала.
Мириан дрожал. Он слышал, что это не любовь, а смерть. Она гладила
лбом его босую ногу.
— Это смерть, — дрожал он.
Он закричал, отталкивая ее ногой. И побежал к жене,! разлагающейся
мертвой овцой на солнце. Он обнял ее голову. Два сердца грызлись с
бездной. Это был камень. Умирающая душа ушла в камень.
— Не бойся, — шептал царь, обнимая жертву. — Мы высечем на кам
не твое лицо. Мы умрем, а ты, окаменевшая, будешь смотреть в вечность.
Лицо Мириана задыхалось в огне.
Девушка целовала его руку.
— Зачем? — вскрикнул он.
Круглые глаза почернели. Он взмахнул голыми руками, и они прилипли
к волосам.
Девушка в подвале кричала.
Маг лил раскаленную воду на грудь молодого царя.
Сон Нины
Нина жила в шалаше из листьев на берегу Куры.
Ела ягоды. Смотрела на малиновые закаты, держа в руках свой виноград
ный крест.
Как-то днем она внезапно заснула от блеска солнца.
Налетели черные птицы к реке. Они опустились в воду и купались в ней.
Солнце играло на крыльях.
Птицы снова взмыли в воздух, белые, как снег.
Небо белело.
Сокрушение идола
Кричали трубы.
С утра дул резкий, черный ветер.
Женщины в тяжелых платьях с бусами на груди.
Старики в обмотках из буйволиной кожи с палками.
Воины, стражники. Целая толпа напуганных, взбудораженных детей в
красных балахонах. В руках пылают быстро сгорающие прутики.
К горе идут ущельем. Тянет сырой гнилью. Прелыми листьями.
Холодноватое утро. Из кустов несет жаром паленого мяса.
Его поджаривают на деревянных палках. Съедают. Глотают сырым, раз
рывая зубами и запивая его светлым, тяжело пьянящим вином из бур
дюков. Плачет родник. Дети ложатся грудью на землю, замызгав свои
сатиновые балахоны. Омывают молочные зубы в ледяной воде. Старухи
гонят грязных буйволов. Буйволы чавкают огромными копытами в синей
грязи. Черные дрозды с желтыми клювами выбегают из-под копыт и ис
пуганно несутся вон. Мелкие камни, осыпаясь, шуршат в прелом валеж
нике. Сизый дым выедает глаза. Где-то над верхушками ив шумит ветер.
Ветер цепляется за оголенные ветви. Ветер разбужен шумом голосов и
топотом. Снова кричат длинные трубы. Топор рубит застарелое дерево.
Сквозь густой орешник синеет воздух.
Мальчишка, идущий впереди, бросил одеревенелый гриб в товарища.
Трухлявая шляпка шмякнулась в лицо худого товарища.
Прилипла к лицу влажным синяком.
Не все торопились к идолу.
Свистнула птица.
На горе стоял идол. Глаза из яхонта. Истукан стоял Одинокий. Спина его
зябко опиралась о поющий воздух. Он прислонился к воздуху, как к стек
лу. Яхонтовый глаз сверкал, крича о своей вине. Истукану было стыдно
молчать среди лесов. Туловище его отлили из золота. Ярко сверкал брон
зовый подбородок. Он давно ждал, что его сбросят. Но убивали девушку.
Глаза воинов были спокойны. На скалах раздавались вопли. Горели крас
ные балахоны присмиревших детей. Девушка в холщовом платье карабка
лась к идолу по острым выступам. Маг Сарушан заметил Нину. Маг был
в пурпурной накидке и в войлочной шапке. Он схватил жертву за горлр.
Он схватил девушку за горло и сорвал с нее белую рубашку. Маг замеш
кался в поисках ножа. Старик не Шот нащупать кривого ножа в широких
шароварах. Яхонтовый глаз истукана ярко пылал. Мириан прятался в рас
селине скалы. Царя мутило. Его рвало желчью на голубые царские одежды.
Не отыскав ножа, старик лениво толкнул голую девушку.
Люди громко выли. Идол Армази неслышно плакал. Зеленая вена йабухла на лбу мага. Старик душил девушку и смотрел в ее лицо. Вдруг де
вушка задрожала. Она упала на камень, нависший над бездной. Старик
задыхался от усталости.
Хрупкие пальцы жертвы вцепились в терновник. Старик тяжело дышал.
Девушка закричала. Крик оцепенел в нелепых руках идола. Девушка сно
ва закричала. На скалах поблескивала кровь. Она ударялась лицом и за
тылком об эти скалы. Тело летело вниз. Деревья изогнулись синей стаей.
Над пропастью стояла мрачная стена. Девушка лежала в кровавом ручье.
Стена ловила ужас. Свистели насекомые. Комья глины, обугливаясь, кати
лись вниз. Глина лепила небо.
Небо царствовало над бездной.
В бездне реяли белые птицы. Они омылись в воде.
Одуванчик дрожал от холодного солнца. Вдруг в этом воздухе разорвал
ся вопль.
Много идолов, родных братьев, стояло в лесах и по горам.
Небо было продырявлено золотыми головами болванов.
Девица в холщовом платье молилась. Набежали тучи. Рванул ураган.
Бил ветер смрада. Вдруг истукан зашатался и опрокинулся навзничь. Хо
лодное тело его сломалось надвое. С шумом, цепляясь за кусты, катилась
его глупая голова. Зиял пустой рот.
Мальчики в красных балахонах убегали от ливня. Снова раздался грохот.
С воем люди бежали вниз. Впереди всех несся со склона напуганный, вы
валянный в грязи Сарушан.
Голова идола налетела на дуб и раскололась вдребезги.
Яхонтовый глаз сверкал у босых ног Нины. Нина подобрала выпученный от
удивления глав.
Ночью царь Мириан послал за Ниной. Он просил вылечить жену.
— Войди в сад, — сказала служанке Нина. — Возьми там землю. Дай
съесть своим хозяевам. Они будут спасены, и родится у них ребенок.
В темном лесу Мириан громко звал:
— Боже Нины, рассей мрак очей моих и я исповедую имя Твое. Воз
двигну древо креста и поклонюсь ему.
Валуну молился рыбак. Рыбак был напуган свергнутым идолом с брез
гливыми губами.
Рыбак сгорбился на лугу. Он держал в руке сухую траву.
Заголубевший подснежник звенел талой водой. Комья глины дышали све
том.
Храм Светицховели горел над древней землей.
БЕЗДНА СВЕТА
Змея блестела. Она слизывала черным языком кровинку с яблока. За
кричал Арчил. Отец сорвал для сына яблоко. Яблоко было надкусано зме
ей и мокрое от слез ребенка.
Яблоко стало желтым.
Ребенок хотел забыть отца.
Но сердце Арчила болело. Юноша прижался к ногам отца.
Надо вырвать щипцами из сердца жалость.
Арчил поглядел на мертвого отца.
Каштановые волосы юноши обрамляли лоб. Бледные щеки светились.
В глазах стояли слезы. Отец опустил обритую голову в красной персид
ской чалме. Отец уже привык к заунывной музыке бедуинов.
Он полюбил ее тоску. Все равно, под какое пение страдать о Грузии.
— Во имя Аллаха милосердного и милостивого.— шептал он, сложив
на груди белые пальцы, унизанные рубинами.
Арчил стал топтать сапожками черное яблоко.
Он глядел в небо, чтоб не видеть мертвой головы магометанина, зарытой
Ё землю.
Из Давид-Гареджийской пустыни Арчил уехал в Имеретию, в деревню Чал&, где жила его невеста, дочь эристава Амилахвари.
Он покачивался в седле. Один, без спутников и стражи, пригорюнившись,
натягивал и снова ослаблял поводья.
• «Осень легла на кустарник»,— задумался Арчил.
Пустота вокруг одиноких холмов. Редкий сизый лес за оврагом. Переле
тающая с ветки на ветвь маленькая птичка.
Это успокоило его голову. Это ласкало его сердце, еще не заросшее зеле
ным мхом. Арчил слез с лошади, осторожно переступая по гладким кам
ням, валяющимся у берега, опустился к речонке, омыл лицо и губы, сде
лал глоток. Ледяная горная вода обожгла горло. Юноша вздохнул, выпря
мил грудь. Несмотря на хилые плечи и узкую грудь, в нем дышало упрям
ство.
— Кто знает, — вздохнул он, — не стану ли я предателем?
Холодный ручеек уныло струился в каменной ложбинке.
— Но я сумею защитить Грузию по-своему!
Ой зажмурил нежные зеленые глаза. Конь, вскинув морду, заржал.
Йоги в мягкйх сапожках заскользили. Юноша сел в седло, тронул по
водья., Не знал он, въезжая в деревню Чала к своей невесте, что судьба
§го обвалилась, как собор.
Нё слышал, что шаху приглянулась эта стройная грузинка с глубокими
гйазами.
Арйил и Этери еще ни разу не целовались.
Отец девушки, неистовый феодал Гиви Амилахвари, был сражен власт
ным желанием шаха. Девушку ожидал гарем.
«Может, ангел сделан из земли?» — снова подумал юноша.
Пустые пространства и светлеющие дали, через которые он ехал на утом
ленной лошади, и вкус ручья не смогли успокоить его.
«Может быть, только в земле я найду покой? — теплело во взоре.—
Когда горло мое рассекут саблей».
Юноша опустил голову.
— Стыдно,— вздохнул он.— Я совсем мальчик, а мечтаю о покое.
Вдали показалась усадьба. Дорога была обсажена ясенями. Листья влажно
краснели. Лошадь стучала копытами. По двору разгуливали куры и свиньи.
Навстречу лошади, помахивая хвостом, с веселым лаем бежала собака.
На окошках связки багрового перца. На бледном небе высветлялась луна,
Арчил спешился, привязал лошадь к айвовому дереву. Феодала нигде не
бьГло. Он мог уехать на охоту. Арчил быстро взбежал по деревяннЬш ступе
ням, постучал в дверь. В ответ он услышал мягкий, добрый голос.
— О, Боже!
Ёспыхнули глаза. Этери встала с подушек. Она бросилась к нему, прижа
лась к худому лицу. А он провел рукой по мягкой головке. Тонкая, дрожащай рука застыла в ее густо пахнущих миндалем, гладко расчесанных
волосах.
Мучения в Давид-Гареджийской пустыне, дорога, раздумья,— все выпле
снулось в одно кружащее мгновенье встречи.
Они готовились к давно решенному их родителями обручению. Но виделись
редко.
Обучаясь духовным наукам и древним языкам в обители, Арчил не мог
часто приезжать к Этери. Яблоко с засохшей кровью вновь разбудило в
нем острую тоску по девушке.
И сейчас, прижав ее к груди, Арчилл вздрогнул. Взволнованно смеясь, он
оглянулся, поглядел в окно.
Внезапный порыв бесцветного ветра напугал его.
Зашелестели тревогой холодеющие оборванные листья айвы.
Горячий ветер от костра рвайул к дереву. Арчил вдруг забыл о девушке.
Снова остался наедине с яблоком.
С губительной войной за свою совесть. В помутневших глазах кольнуло от
равленное солнце. Во взоре засветилось детство. Он был мальчиком и давно
не помнил об этом.
Арчилу захотелось бегать, смеяться.
— Идем играть в мяч! — радостно закричал он, вытягивая девушку
за руку во двор. Рыжая собака бросилась к ним. Куры с шумом разбежа
лись. Костер, потрескивая, разгорался в лощине. Жених и невеста с хохо
том бегали друг за другом.
Феодал Гиви Амилахвари, богатырь с седыми висками, сидел в маленькой
комнатке на кушетке. Лицо его потемнело и горело слезами. На стене ви
село новенькое ружье с гладким прикладом. Гиви Амилахвари смотрел в
окно. Он не смотрел на ружье. Он молчал, обхватив голову сильными ру
ками.
Во дворе летал горьковатый дым сжигаемой прелой листвы.
Арчил высоко подбросил мяч. Арчил вдруг разглядел ястреба, снижавше
гося к голой земле кругами. Заметив погрустневший взгляд девушки, оби
женной его тоской, он снова бросил ей мяч. Но мяч не вернулся.
Этери улыбнулась сухими губами. Она кричала.
Ей заткнули платком рот. Ударили прикладом в лицо Арчила, который
свалился в хворост. Маска лица застыла.
Бешеный топот коней.
Гиви Амилахвари не слышал глухих выстрелов. Обезумевшая от горя
жена выбежала с ружьем во двор. Маленькая женщина с серым лицом при
жала ружье к груди и стреляла вдоль дороги.
В клубящуюся пыль.
Феодал не слышал выстрелов. Пыль, как черные слезы, поблескивала на
дороге. Ястреб уплывал в холодное октябрьское небо.
Гиви Амилахвари сидел на кушетке, обхватив голову.
Стояла на дворе нарядная осень. Арчил постригался в монахи. Вздрагива
ли рыжеющие листья.
Гелатский храм молчал, сжавшись. Юноша самоубийцей готовился прыг
нуть в вечность. Гелати стоял под ветрами. Свеча согревала тело храма.
Свеча оплакивала спелое зерно в горле юноши. Горло хотело задохнуться
в черном мешке. Стонала на сердце ранка чужого греха. Зеленые глаза мо
наха помрачнели. В собор врывался синий ветер. Храм стоял, как босоно
гий, нищий слепец. Заплаканная свеча жадно целовалась с воздухом.
Арчил боялся архангелов. Не мог смотреть в их лица. ,
И вдруг что-то дрогнуло в их грустных взорах.
Юные грузинские архангелы звали его в бездну света.
ГЛИНЯНАЯ ЧАШКА
Ярко сияло жемчужно-серебристое небо.
Саят-Нова лежал в каморке блудницы. Ашуг не помнил, как он тут очу
тился. Во сне хищный зверь пил кахетинское вино из его горла.
Он слышал родник крови, в которой плескалась блудница.
Он скривил губы, откинул одеяло.
Мармар выпила его кровь и засушила ранку лепестком.
Лепесток увял. Зной желтил розы.
Мармар снова вытащила его из смерти. Он устал пить жадными губами
свою остывающую кровь.
В кувшинах никли бездомные цветы.
Мармар внесла таз с холодной водой. Вода охладила лицо.
Блудница порывисто прижалась к поэту.
Ашуг опустил мокрые руки на ее плечи. Мармар протянула ему полотенце.
Вытирая лоб. он увидел в луче солнца помолодевшее лицо блудницы. Блуд
ница прятала глаза. Омывшись в исступленной крови его сердца, она воз
родилась. Глаза, напившись чужой крови, блестели. Саят-Нова взял свою
кяманчу и ушел на улицу.
Он брел на Мейдан, на базарную площадь.
Навстречу Саят-Нове брел оборванный водонос Тулухчи с кувшином.
Это был осенний праздник. Крестьяне собрали урожай. Выдавили из крас
ного винограда сок, залили им огромные глиняные кувшины, врытые в
землю.
Круглое желтое солнце закатывалось за Сололакскую гору. Солнце уже не
косматилось лучами. Горожанам-мокалакам хотелось выпить солнца. На
лить его в. бутылки, стаканы и пьянствовать. Народ шумел, ликовал, драз
нился.
Отовсюду доносилось пение, громкое веселье, озорные шутки. На плоских
крышах домов танцевали. Визжала зурна, как зарезанная. В пестрой толпе
желтела каба евреев. Чернели широкие шаровары и кепочка гуляки-кинто.
Красиво взмахивали руками романтики-карачохелы. Много было в толпе
принарядившихся мастеровых, снявших свои фартуки, купцов в новеньких
кафтанах, в смазанных, скрипящих сапогах.
Снова подмастерья в чувяках и ситцевых пестрых рубахах.
Полунищие муллы в грязных чалмах бормотали нараспев суры корана.
Худые иранцы в высоких войлочных шапках.
Загорелые тюрки с тоскливыми, как у собак, глазами. Тюрки с дудуками и
маленькими барабанами. Много женщин, грузинок и мусульманок, в чадре
и парандже. Стройные грузинки с томными улыбками, с глазами мокрыми,
как вишня.
Девушки в газовых лечаки и тяжелых платьях с кружевным воротником.
Коренастые, толстые армянки с обнаженными, как церковная живопись,
глазами. Их вели под руки надутые, как гуси, мужья-торгаши.
Виноградную гроздь раздавило колесо телеги.
Пылал рубин мякоти.
Возле Ишачьего моста и часовни мученика Або кружились в вихре танца
дервиши под стон флейты. Они носились в пыли, выкатив ослепшие глаза
и разметав волосы, вокруг музыканта в круглой синей тюбетейке с бараба
ном. В сосудах розовел утоляющий жажду прохладный шербет. Бордовые
гранаты. Из звонко треснувших гранатовых яблок брызгал пронзительный
сок. Сочные чурчхелы, дурманящие винной пряностью. Горы желтой айвы,
шафрановых яблок, медовых груш.
Изумрудно-зеленый виноград, сверкающий с подносов.
Оборванный дурачок Пепела с удивленными глазками жевал золотистый
персик. Сок блестел на его надутых щеках.
В подворотнях шумела крикливая толпа курдов. Курды, взявшись за руки,
под грохот больших барабанов отплясывали свой языческий дикий танец.
С визгом шарахались от них бездомные собаки.
Кричали обрызганные кровью, умирающие петухи. Летел над головами ро
зовый горячий дым шашлыков.
Людей опьянял сверкающий мед. Из бочек лилось багряное храмовое вино.
Сверкали на солнце связки рыб. Кахетинцы в своих черных шапочках раз
резали ножами нагретые арбузы. Визжали грязные библейские свиньи.
Люди освобождались от черных мешков и виселиц средневековья.
Дурачок Пепела дал ашугу персик. Персик целовался с ашугом.
Слезы горели на взмокших ресницах.
Над шайтан-базаром натянули канат.
Прыгал в небо плясун Махмуд. Махмуд спустился в город с дагестанских
гор. Он пришел к людям. Но он боялся их. Махмуд думал, что, зарабаты
вая на хлеб головокружительными прыжками, он освобождается от смерти.
Но улететь далеко дагестанец не мог.
Плясун хотел взглянуть на мир сверху, как дьявол.
Он носился над копьями минаретов с кричащим муллой.
Махмуд прятался в облаке от фонтана крови из человеческого горла.
Прыгал над своей гибелью, завязав платком глаза.
Внизу шумела толпа. Люди смеялись над кривой Рануш.
Она была дочкой палача Сатара. Она убежала из дома.
Дурочку держали связанной в темноте. Песня праздника за стенами потряс
ла девушку. Она разорвала веревки стеклом и, крича от счастья, бежала к
толпе.
Пьяница играл на свирели.
Кривая Рануш, взмахивая платочком, плясала.
Лицо дурочки озарилось светом.
Ныла жалейка.
Вдруг она заметила разъяренное лицо палача.
Потеряв платочек, она, прихрамывая, бросилась вон.
Палач — мужчина с бритой головой. Он нахмурил брови. В глазах прята
лась тоска. Он отчаянно звал дочь.
Дурочка сидела под канатом и смотрела на дагестанца в алой рубашке и с
шестом.
Юноша прыгал в.небо.
Дурочка кричала всем, что это ее жених, и радостно плакала.
Слезы горели на лице. Черноволосый загорелый Махмуд летал над го
родом.
Толпа ждала его смерти.
Сейчас он разобьется.
— Хочешь такого мужа? — спрашивали дурочку шутники.
— Хочу! — рыдала она и смеялась вместе со всеми. Голый богатырь
рвал на себе цепи.
Это был хевсур Сумбат Чинчараули, прозванный за чудовищную силу Человеком-Туром.
Тур ушел из своих высоких снежных гор от кровавой мести.
Он не боялся смерти, и никто не мог одолеть его. Но Сумбат хотел остано
вить кровь. Лопалась на его бицепсах цепь.
Красильщик Гурген любовался сиреневым воздухом. Гурген стоял, заку
танный в шелк, который он хотел воскресить. Но ни одна краска уже не
нравилась ему. Гурген не мог запечатлеть на шелке осень. Пылание жел
тых роз смутило его душу. Он ненавидел яркость и обожал оттенки.
Громко ревела труба над шейхом Фейзуллой. Фейзулла, седобородый, то
щий старец с хитрыми, подслеповатыми глазками. Мулла угодливо гнул
перед ним спину. Мусульмане искали Саят-Нову.
Шейх хотел натравить на него чернь. Ашуг сладким своим голосом свел с
ума Рафаила, которого они хотели сделать муллой. Фейзулла, чмокая слад
кими губами, обдумывал донос на Саят-Нову, чтоб его изгнали из города.
Рафаил мечтал выйти на поединок с ним. Он совсем забросил коран. Но
где Саят?
Может, валяется пьяный у своей любовницы Мармар, забыв про дом, жену
и детей? Шейх Фейзулла злорадно раздувал щеки. Дети били оборванного
сироту Лашу. Отец его погиб на войне. Дети не давали ему винограда. Дети
ненавидят сирот. Маленького Лашу можно бить. Никто не мешает кидать
в него острые камни. Детство без отца — проклятье.
Но за Лашу вступился монах.
Нищий бродячий монах Додо со своим юным послушником Лукианом. Лу
киан и Додо в черных рубищах, к веревочному поясу привязаны медные
чашки для сбора грошей. Монах обнял сироту Лашу за худенькие плечи.,
Монах дал ему сливу.
— Слива! — улыбнулся Додо.
Престарелый маг Сарушан оставил свое капище Атешги, в котором он це
лыми сутками любил огонь. Индра уговаривал мага не убивать поэта. Не
мог он опоганить горевший в его сердце жар. Лучше напоить ашуга дважды
выжатым соком и сделать магом.
Махмуд спрыгнул с каната.
Его схватили и, обмотав гирляндами цветов, привязали к дурочке. Это была
шутовская свадьба. В жениха и невесту кидали яблоками. Дурочка горячо
дышала. Слезы сверкали в напуганных глазах.
Махмуд разорвал ворот своей рубахи. Он обнял девушку, закрывая ее от
толпы. На голову дагестанца надели ведро. О ведро зазвенели спелые сли
вы. Муллу окунули в бочку с вином. Мокрый мулла голосил от наслажде
ния. Мулла бежал от позора в мечеть. За ним с палками гнались маль
чишки.
Рафаил заигрывал с блудницей Мармар. Целовал ее в голые горячие груди.
Он хотел вырвать у любовницы ашуга все его музыкальные тайны. Блудни
ца укусила Рафаила за палец. Рафаил вскричал от боли. Блудница готова
была целоваться с кем угодно, лишь бы разбудить ревность ашуга.
Внезапно в этом шуме зазвенела песня.
Песня золотой паутиной летела над водой.
Голос сжал сердце виночерпия. Виночерпий выронил из рук глиняную чаш
ку. Он был напуган пением Саят-Новы. Целую вечность летела вниз чашка,
чтоб разбиться.
Но, прежде чем пролилось, окрасив воздух, пурпуровое вино, ашуг спел три
песни одну за другой. Они, как птицы, взмахивая окрашенными в винный
сумрак крыльями, вылетали из его горла.
Палач Сатар молча молил народ о пощаде. Он не мог освободить от шу
товской осенней свадьбы свою окривевшую дочь. Она просидела, связанная
ремнями, в темноте все детство. Палача не боялись до новой казни. Его
толкали кулаками в спину. Тур отнял у свадебной толпы сумасшедшую.
Сумасшедшая громко плакала и вырывалась. Палач Сатар уводил дочь в
темную комнату, чтоб снова связать.
Глиняная чашка все летела на мостовую. Медово-ржавая песня с желтыми
листьями заворожила глину. Чашка тонула в воздухе. Глина отливалась
в звук.
Опозоренный соперник Рафаил плакал. Клубы цветного ветра душили его.
Индра бросил под босые ноги монахов винную гроздь,
Рафаил кидал виноград в Саят-Нову.
Виноградинка разбилась о лоб красильщика.
Гурген обрадовался .краскам летящей песни.
Он омывал песней свой дымящийся шелк.
Птица неслась в воздухе.
Наконец, чашка долетела до мостовой. Раздался звон.
ЧЕРВИ
Кобыла, еле двигая тонкими ногами, помахивала хвостом.
Она привезла седока к старой церкви. Церковь стояла над обрывом. Глухая
осень нависла вокруг гор, оврагов с чернеющей на склонах ольхой. Сырость
текла от валежника, кустов и голых камней, поблескивающих лунным
светом.
К седоку вышел настоятель Савва Ниноцминдский.
Савва протянул руку и помог приехавшему спешиться.
С кобылы спрыгнул придворный священник Захарий Габашвили, отец бу
дущего поэта Бесики.
— Ну, как добрались? — спросил Савва.
— Слава Господу, никто не видел, — отвечал Захарий.
Вошли в храм, притаились в правом приделе.
Савва был высоким мужчиной с крупным лицом. Прямой нос висел над
сжатыми губами. Выпуклые глаза отливали холодом.
— Замерз? — усмехнулся маленький ловкий Захарий. Савва молчал.
— Завтра и напишешь эту бумагу, и отвезешь царю, — быстро прого
ворил Захарий. Он не смотрел на почерневшего монаха. Серебряный крест
на груди Захария съехал на сторону. Слово его замерло в темном воздухе
ниши, где он сидел.
Замерло слово и растаяло в пустоте.
Савва опустил голову.
— А верно ли, что ты говоришь?
Захарий не отозвался. Он погасил желтым пальцем огарок свечи. Огарок
дымился. Лицо Саввы застыло, глаза помутнели.
— Боишься взять грех на душу? — заулыбался Захарий.
Он лениво погладил тяжелое евангелие и, осенив себя ловким крестом,
чмокнул чеканную обложку.
— Хватит с тебя?
Савва встал, подошел к дверям, распахнул их. Порыв злого ветра кинул в
его скуластое лицо песок, смешанный с холодными каплями.
Дождь блеснул в трещинке губы.
В церкви было холодно и неуютно. Вокруг нее дремали темнеющие ольхо
вые горы. Каменная позабытая церковь молчала. Согреть ее одинокое тело
и суровые лики святых могла только молитва. Чистая и страстная молитва.
Ловкий придворный священник заставлял его писать донос на католикоса
Антония. Обвинив его в латинской ереси. Не хотелось Савве писать доносных бумаг. Церковь молча ждала очищения духа. Надо было на коленях
просить Бога о защите родной, замученной христианской страны, а тут тол
кали^ на распрю. Не дело это чернорясника. Но Захарий, сжав губы, серди
то прошептал, что, не очистив от чумы духовенство, можно погубить народ.
Шутка ли, глава, пастырь грузин, продался католикам! И еще намекнул
3. «Октябрь»
4
отец Захарий, что многие из феодалов Антонием недовольны, очень уж
блюдет их нравственность, а царь побаивается раздоров. И пусть Савва
Ниноцминдский крепко подумает, а то как бы не потерять ему свою оби
тель.
Надо наказать зарвавшегося проповедника и грамматиста в рясе, который
вместо бесконечных слезных молитв о ранах Грузии увлекся переводами
философов-язычников да еще снюхался в этом поганом деле с армянским
священником Тер-Филиппом.
Савва стоял у иконы Спасителя. Глаза его мерцали тоской.
«Черви Завелись в солнечном свете?» — задумался он.
Черви, грызущие свет. Но отчего у него так колет сердце? Не в его ли
сердце прятался червь?
Послушник поднес им в глиняном кувшине темного вина.
Жизнерадостный, повеселевший Габашвили с охотой протянул толстые
пальцы и, осенив себя мелькнущним знамением, залпом осушил кружку.
Вино пахло стенами и воском. Приятное тепло разлилось в груди. Махнув
прощально ладонью, он равнодушно наступил на гнилую, влажную землю.
Моросил дождь. Дождинки стучали по дырявому кленовому листу, распла
станному в грязи. Сапогом Габашвили раздавил кленовый лист.
Савва Ниноцминдский окаменел в дверях храма. Голод мучил его застыв
шую душу. Он тяжело и пристально смотрел в налетевший сумрак, съев
ший лес. Над льдистым хребтом желтело пятно. Лошадь растворилась в
мокрой тьме. Настойчивый стук копыт ослабел. Савва опустился к земле
и нащупал в грязи разорванный сапогом уехавшего черный лист. Лист кле
на продрог. Монах прижал его к груди, просунул под рясу. Но никак не
мог утихомирить сердце, прогрызенное дождевым червем тоски.
Царь Теймураз, прочитав бумагу, изгнал из столицы капуцинов Николу,
Франциска и Бонавентуру, а молодого католикоса Антония, вопреки не со
гласному с этим Ираклию, заточил в темницу.
Три дня водили провинившегося католикоса с братией (дряхлым архиман
дритом Спиридоном, игуменом Михаилом и протодиаконом Гавриилом) по
узким средневековым улочкам Тбилиси под проливным дождем. Они были
закованы в цепи.
Горожане, согнанные из домов, бросали в отступников мокрую грязь.
Антоний шел впереди других, руки его были в цепях, которые тянул за
собой воин с копьем. Лицо Антония было черным, в разводах налипшей
на щеки и брови грязи. Из губы текла струйка крови.
Светлыми застывающими глазами он глядел на людей.
Люди, отталкивая друг друга, пробивались вперед, чтоб поглядеть на
ужасное зрелище. Тот, платье которого вчера они целовали, шел с непо
крытой головой, с растрепанными космами седеющих волос. Слезились от
холода глаза. Народу объявили, что это преступники, продавшие себя рим
лянам.
i
Теймураз после долгих колебаний решил наказать племянника. Царь бо
ялся, что внимание к таинствам и догматам католическим оторвет Грузию
от всего православного мира, а кроме того, вызовет прилив мусульманской
ненависти. Грузию могли снова выжечь огнем.
Бледный от усталости и насквозь мокрый католикос поскользнулся и упал
в грязь. Жалость вмиг охватила простой народ. Люди волновались, Бед
ная женщина в холщовом платье, крестьянка, бросилась к нему. Слабыми,
дрожащими руками она вытаскивала его из грязи. Стражник* хрипло за
кричал. Толпа шумела. Камень полетел в голову стражника. Католикос,
держась за женщину в черном платье, медленно поднялся.
Грудь и руки его были испачканы. Лицо темнело. Он снова поглядел в се
рое небо. Порыв ветра охладил лицо. Глаза следили за голубем, прикор
нувшим на колокольне.
Женщина прижалась лицом к руке католикоса, отяжелевшей от налипшей
грязи. Воин загремел цепью и потащил преступника.
Католикос тяжело зашагал за ржавой цепью.
Цепь давила на горло. Спина его была прямой.
В тюрьме, где он провел много месяцев следствия, Антоний молился о
судьбах Грузии. Скорбел о том, что его попытка вывести дух страны из
древнего окостенения натолкнулась на глухую тюремную стену.
Неужели спор о том, от кого исходит Святой Дух, мог сделать детей Еди
ного врагами? Но чем же в таком случае они отличаются от червей могилы?
Он долго молился, плакал.
Старая рана, острая боль по Этери, снова раскрылась.
Католикос в такие минуты боялся утреннего света.
Закрывал ночью лицо руками, чтоб рассвет не опалил его почерневшее
лицо. После восьмимесячного заточения Синод, созванный в Мцхете, в
присутствии царя Теймураза выслушал его объяснения. Католикос стоял
перед судилищем на коленях, каялся в вине и со слезами молил о проще
нии. Каменная плита Светицховели сковала холодом его ноги. Он стоял на
коленях в соборе, и розовокрылый ангел в белом хитоне плакал вместе с
ним, касаясь босой пяткой его лба.
Католикос потерял свой скипетр. Но ему позволили отправиться в Россию,
где жили его родственники, внуки царя Вахтанга Шестого.
Прибыв в Санкт-Петербург 8 марта 1757 года, Антоний оправдал себя от
обвинения' в католицизме и представил Святому Синоду Символ право
славной веры, написанный на греческом им собственноручно.
Императрица Елизавета Петровна простила его и дала ему Владимирскую
епархию. Русского языка он не знал и говорил через переводчика.
В сильный мороз с ледяным ветром он стоял в позабытой Богом русской
церквушке и вместе с бабами в платочках пел покаянный псалом о своем
сердце, разбитом на куски звоном колокола.
Он стоял с золотой чашей, зеленые глаза его смиренно горели ровной лю
бовью, а горло повторяло бессмертные слова о крови, пролитой во оставле
ние тьмы.
На куполе церкви застыл небритый оскал сына.
Горел рыжий волос.
Высокий человек в медвежьей шубе, в клобуке, с обледенелой бородкой в
нависших льдинках торопился на всенощную.
Он шел в сугробах к бедной деревянной церквушке.
Он шел через застывшие, поблескивающие на морозе и солнце лужи, и гор
ло его кольцом стиснула тоска по родине.
Ему хотелось рыдать без родины. Она лежала за тысячи верст отсюда, и
к ней надо было идти много лет через льды и бураны.
Звать к себе на грудь несчастную, разгромленную врагами Иверию.
Но опасней врагов были черные черви в светлой земле.
Черви поедали друг друга.
Антоний вздрогнул. Желтая слюна лопнула на губах.
Ресницы изгнанника стекленели.
Через семь лет умер Теймураз и единым царем Картл-Кахетии сделался
Ираклий Второй. Маленький Кахетинец.
Он вернул Антония, поставил его первопастырем.
Католикос Антоний созвал в Мцхете грузинский собор, проклявший и от
лучивший от церкви Захария Габашвили и его дружков, «яко сосуды дья
вола».
И только боль по загубленной девушке Этери и кровавые листья, разрыва
емые ветром во сне, все еще светлели в не зарубцованной ни годами, ни мо
литвой открытой ране.
Листья кровоточили в его груди.
— Боже, очисти меня! — шептал он.
БЕЛЫЙ САД
Саят-Нова и Вероника стояли в саду, под белым цветом яблонь.
Мужчина молчал, отвернув обиженное лицо. Девушка обнимала мужчину.
Она хотела приласкать его песню. Но тонкое лицо поэта молчало.
— Где ветка шиповника? — вздохнула Вероника. — Я послала тебе.
Саят-Нова не мог петь. Струна сгорела. Ревность обожгла губы девушки.
Служанки принесли таз с водой и стали мыть ноги Вероники. Поэт не знцл,
где ему спрятаться от стыда.
Снежный цвет яблонь обсыпал влюбленных.
Саят-Нова прогнал служанок и сам обмывал белые ноги возлюбленной.
Одно мгновенье ему почудилось, что он превратился в Веронику. Он люби
мый и любимая. Ах, это сладкое иранское томление! Локоть поэта превра
тился в ветвь, а глаз в абрикосовую косточку. Поэт вдруг прижался голым
лицом к мокрым ногам Вероники. Молочная нега ее тела разбудила в нем
нежность. Зажмурившись, он наслаждался ароматом муската. Вероника
расстегнула халат, и блеснула на груди родинка.
Колючка в горле поэта выросла. Это лес страсти, где бродят он и она. Воз
любленные оцарапали пальцы шипом розы.
Саят-Нова целовал брусничную кровь на мизинце девушки.
Поэт снова превращался в Веронику и с ужасом почувствовал, как больно
любить такого, как он. Пьяного небосводом мужчину.
Поэт ослеп от кружащейся пыли вечности. Поэт кричал, наткнувшись голой
грудью на острый шип.
Окровавленный шип торчал из обнаженного сердца.
Рубиновая струйка текла из раны.
Вероника, улыбаясь, кормила медом его кровоточащее сердце.
Она поднесла ложечку, и сердце вздрагивало.
Она взрастила сад красот: айва и гранаты —
в ней.
В ней амбра с мускусом слились, всех стран
ароматы — в ней.
Фиалок, майорана дух, дух розы и мяты — в ней.
В миру зима, но все цветы, что веснам так
святы,— в ней.
ФРЕСКА
Шах Аббас боялся усиления на севере Ирана маленькой христианской Кахетии. Он хотел выкорчевать эту страну, выжечь земли, убить крестьян, а
потом заселить ее персами.
Кетеван была отдана замуж за наследника кахетинского престола. Дрях
лый отец его, Александр из рода Багратидов, уже не правил страной. Дети
его сменяли один другого.
Четвертый сын царя Константин давно был заложником грозного шаха Аб
баса. Жил в Исфагане. Принял ислам. Изнеженный развратный юноша
пьянствовал, курил гашиш.
— Езжай! Убей старого отца и брата,— сказал Аббас.— Стань царем.
Изнеженный юноша молчал.
— Грузин обращай в ислам! Нет Бога, кроме Аллаха!
— Магомет пророк его, — быстро прошептал изменник.
Константин взял войско и двинулся из Исфагана в Кахетию. Палило солн
це. Ехал он по выжженной земле родины. Сощурившись, маленькими свет
лыми глазками разглядывал виноградные поля. Седенький отец и брат вы
шли к нему навстречу с народом. Константин соскочил с коня, прихватил
под руку сгорбленного шаркающего отца и чмокнул его в детскую, теп
ленькую щеку. На другой день они сидели в палатке. В дыры светило солн
це. В глиняных чашках поблескивало прохладное кварельское вино.
— Я хочу выпить за твое сердце, — пробормотал старик. Взгляд ста
рика потеплел. Восковые губы дрожали. Константин склонил голову и при
жался к его шершавой ладошке.
— Пусть все выйдут, — негромко ответил он. — Я вам кое-что скажу.
Палатка опустела. Старик обхватил ладонями курчавую голову сына. Кис
линка сверкнула на губе. Губы были мокрыми от вина. В глазах старика
светило низкое солнце. Потом, когда ворвались воины и зарубили меча
ми отца и брата в куски, приехавший из Ирана все еще видел это мягкое
солнце в улыбающихся глазах старика. Кетеван собрала изрубленные тру
пы и похоронила их в Алавердском соборе.
Три недели спустя восставшие крестьяне отрубили отцеубийце голову, Ке
теван оплакала ее и не дала бросить псам. Сын Кетеван Теймураз возло
жил на себя корону. Жена родила ему двух сыновей и дочь. Жена умерла
рано. Овдовевшего царя шах Аббас вызвал в Исфаган, якобы чтоб раз
влечь. Шах потребовал в жены себе дочь карталинского царя Луарсаба
Елену, а старшую ее сестру хотел выдать за Теймураза. Аббас был уже же
нат на дочери Георгия Десятого карталинского.
— Это невозможно, — ответил Теймураз. — Она моя родственница.
Церковь мне не простит.
Мучился Теймураз, но, видя, что отказ вызовет разгром Кахетии, согла
сился. Свадьба игралась в городе Греми.
Младшая сестра невесты была послана в Иран и силой обращена в маго
метанство. Шаху было мало. Он ненавидел светлую кахетинскую землю.
Он страстно мечтал выколоть глаза целому народу. Перерезать стране гор
ло. Он требовал в заложники царского сына Леона. Ему отдали мальчика.
Потом захотел другого сына, Александра. Кахетинцы просили царя согла
ситься. Получив второго сына, шах затребовал дочь его Тинатин.
Гордую семнадцатилетную девушку шах забрал в свой гарем, но вскоре
отправил Заалу, сатрапу Лористонскому.
Развратник и садист Заал извращенно насиловал девушку, а потом заколол
ножом. Он не любил женского плача.
Обоих сыновей Теймураза шах оскопил. Леон повесился, Александр сошел
с ума и умер стариком. Шах приказал доставить к нему заложницей мать
царя, Кетеван. Народ встал на колени.
— Только бы нас не сожгли!
Кетеван явилась к нему и была заключена в темницу.
Наконец шах потребовал царя:
— Приди сам.
' Теймураз сначала отказывался.
И тут персы двинулись на Кахетию. Убиение малолетних. Срытие могил.
Разгром прекрасного города Греми и святых храмов, городов и сел. Полное
опустошение и разорение страны. Кахетинский народ проявил преданность
своему несчастному царю.
«Мноше отдавали предпочтение царю Теймуразу из-за христианской ве
ры,— писал летописец.— Страна пребывала в запустении».— Мертвые
деревни, заброшенные и разрушенные дома и каменные церкви. Храмы за
росли тернием. Кое-где на склонах гор ютились одинокие жилища. Тейму
раз жил в глухом лесу, в плетеной избе-мазанке с соломенной крышей.
Пил безвкусную, грязную воду. Столичный город Греми был превращен в
груду развалин. В нем остались только летучие мыши и дикие звери. От
ряды лезгин грабили, угоняли людей на ахалцихские невольничьи рынки.
Что такое удар?
Кто научит тебя, что такое удар?
День, когда люди будут рассеяны, как бабочки.
Когда горы будут летать, как клочки окрашенной
шерсти.
Кетеван молилась в тюрьме. Шах уговаривал женщину принять веру Ма
гомета. Над ней издевались. Ее били. Она спала на каменном полу. Ниче
го не ела. Думала о сыне в лесу. Заслышав лязг засова, она стала на коле
ни. В одной рубашке. Прижала к груди замерзшие руки.
— Тебя, Бога, Троицу и Единородного, знаю! — шептала женщина.—
Непостижимого и Невидимого.
Скрутили ей руки. Вздернули тело с колен. Она обратила к ним глаза.
В глазах блистал свет.
— Как высказать, Господи, Таинство Твое?
Били сапогами в лицо.
Иерей Георгий, духовник ее, увидев раскаленные орудия пыток, смало
душничал. Стал колебаться в вере. Слуги, уже принявшие ислам, стали
рвать на себе волосы, увидев силу женщины.
Снова отрекались от Аль Корана. Их убили быстро.
Будешь пребывать во рву.
Кто может научить тебя, что такое ров?
Это огни горючие.
Женщину раздели. Она стояла голая. Она просила прикрыть ее наготу.
Снова ударили в лицо сапогом.
Распяв тело, повесили на дерево.
Затем вынули из огня раскаленные щипцы. Стали выдергивать груди. Она
раскрыла мутные глаза. Она увидала на стене далекого обвалившегося
храма голову Теймураза и свою голову с крыльями.
Летящий дым обволакивал их Голодные лица с чужими подбородками.
Огромные нежные крылья дрожали.
Обугленные перья закрывали и вновь обнажали гладкие лица.
Глаза мучеников были серьезны.
Голову прижигали типцами. Женщина не кричала.
— Видящи Святая Себя в чистоте...
Обуглились губы. Женщину сняли с дерева и бросили на горячие гвозди.
С женщины кусками отваливалось мясо. Тело вынесли за город и швырну
ли в помойную яму.
Теймураз сидел на полу в разгромленном храме, в лесу.
Мертвое лицо фрески глядело на него.
Глаз был грустным. .
После героической, но безуспешной борьбы Теймураз сдался.
Он не принял ислама и умер в Астрабадской тюрьме.
Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!
МАЛЬЧИК И ЛЕВ
«Царства и пути, созданные великим бо
гом, исчезают так же легко, как пена, сколь
зящая в морских волнах».
«Я простой смертный, созданный вышним
в час гнева, чтобы путешествовать по этой
грешной земле».
Ш ах Н а д и р
Мальчик Ираклий был взят заложником в Иран. Многих заложников
убили.
— Примешь ислам? — спросил мальчика шах Надир.
Мальчик побледнел. Наступило невыносимое молчание.
— Вы вольны сделать со мной, что угодно, — ответил мальчик. — Но
изменить вере Христовой я не могу.
Снова мучалось молчание. Шах Надир внимательно поглядел в черные за
блестевшие глаза мальчика.
— Не бойся! — тихо сказал он. — Я не сделаю тебя мусульманином.
МАЛЬЧИК С ОБГОРЕЛЫМИ ПЯТКАМИ
Певец потерял свой саз. Он забыл его у Лии.
Он играл и пел ей. Огорченный, он опустился на песок. Певец схватился
за грудь. Словно от ожога. Словно какой-нибудь мальчишка Индра запу
стил в него камнем.
Жаркий пот выступил на груди певца. Пальцы его быстро ощупали рану.
Мечтая наткнуться на разорванное тело, омытое чем-то красным. Кожа
была гладкой и сухой. Певец поднял голову. Полуденное небо изнывало от
зноя. Листья чинары серебрились. Певец зарылся в белый песок. Он тяже
ло дышал, сухопутный человек. Ему снова почудился мальчик, бросаю
щийся горячим песком. Мальчик Индра, взлетевший к солнцу и швыряю
щий раскаленные камни.
Голос певца задохнулся, а одна ласточка, просвистев пером в упругом воз
духе, села на его голову, оглядываясь по сторонам. Клюв птицы разгорел
ся от полета. Саят-Нова потерял голову в песке. Он вцепился скрюченны
ми пальцами в черные цветы. И вдруг в глазах его блеснула женщина.
В алом платье. И в сандалиях на босу ногу. Она быстро шла к нему, рых
ля пяткой песок. Счастье озарило его вымученное лицо. Певец заворочал
тяжелым, онемевшим языком. Но птицу не напугала тоска окровавленно
го языка. Птица не срывала со лба поэта вместе с кожей свое гибкое тело.
Мужчина стал молиться облакам. Молился, чтоб Лия в багровом платье
успела бросить ему в ладони лето.
— Мой саз! — вскричал певец.
Никак не мог дотянуться лицом до струн. Струна лопнула.
Лия стояла рядом, касаясь нагретой сандалией его лица, и улыбалась.
Ласточка разозлилась. Она не хотела улетать с головы поэта.
Женщина спугнула птицу. За поэтом и женщиной подглядывала блудница
и ворожея Мармар, завидуя неутоленной их любви.
Снова подбежал к ним мальчишка Индра, проклятый огнепоклонник. Ис
портил мальчонку отец его Сарушан, дряхлый иранский маг. Маг научил
Индру разговаривать с птицами. Мальчик играл с исфаганским голубем.
Он бросал его в ослепительный воздух. Перья вспыхивали солнцем. Но ед
ва птица вырывалась, опьяненная свободой, как Индра хватал ее за хвост
и она рассыпалась на перья, чтоб снова стать нечистой в ладонях мучите
ля.
Перо, кружась, блестело, дрожало, сверкало. Старый маг привил Индре
тоску по Ирану. Маг обучил сыночка фокусам.
Песок в пальцах певца, разрастаясь, превращался в камни.
Мужчина был напуган, боялся, что мальчик уже не отстанет от него. Муж
чина расслышал торопливые шажки. Шаги запутались в верблюжьей ко
лючке, в ядовитых травах. Может быть, он просто спасался от жары. Ис
кал болотистую отравленную воду, чтоб вылечить ее. Облако таяло высо
ко в кипящей жаре. Шажок ребенка чудился целым годом. Гибнущим за
спиной, где-то возле голых холмов, одиноко застывших вдали. Лоб муж
чины покраснел от ожога.
— Вот тебе! — звонко хохотал Индра, кидаясь зерном.
Певец снова стиснул зубы. Зубы оказались дырявыми. Они болели.
Горячий песок, взлетающий, от яростной пятки ребенка, метнулся в глаз.
— Он мучается, — вздохнул поэт. — Боится меня.
В облаке пыли блеснула травинка. Он не видел белой травы. Белая трава
погибла, и ему обидно за свою слепоту.
Певец подумал, что где-нибудь рядом с ним в этой гбрячей духоте прячут
ся другие травы. Крепкие травы с темными корнями. Они не могут про
биться к его песне, гибнущей в вечности. Певец притих, не хотел, чтоб
мальчишка обнаружил эту глубоко вросшую в камни любовь. Индра обнаг
лел. Индра рассмеялся. Замахнулся кулаком на бабочку. Индра посыпал
голову пеплом, обрекая его на беду, которая обрушится, как дар Божий.
Мужчина нахмурился. Горькая складка обрисовалась вокруг рта. Он раз
глядел на блестящем горизонте девочку. Вероника что-то крикнула судьбе
сгустком крови из своего легкого сердца. Словно метнула из пращи ка
мень обратно на свою девочкину грудь. Она зажмурилась. Вероника дума
ла, что камень уже разбил стекло небосвода. И обмытый краской заката
упал на босую ногу певца. Вырываясь из страсти, рожденной камнем, она
схватила этот солнечный, хрустальный обломок со слезами голубого, не
бесного вещества и понеслась с ним к своему поэту, с которым она никог
да не венчалась в храме. Вероника сжала в руке хрусталь, не зная, чем
он сверкает, луной или солнцем. И долго ли мужчине любить ее, девочку.
Индра застыл с улыбкой на кривых губах. Вцепился потными пальцами в
хвост птицы.
«Я знаю,— подумал певец.— Этот ребенок с голыми пятками — моя
нерожденная песня. Я хотел вырвать из своей груди музыку, а вот родил
ся глухонемой мальчик».
— Не кидай в меня песок! — вздрогнул он.
Певец стал душить в своем горле любовь к птице. Хотел обмануть мальчи
ка. Певец отвернулся. Он смотрел на женщину в пылающем платье. И за
дрожал, взмок от счастья. Лия мучала его. Набегающий волнами зной ме
шал ему глядеть. Слеза расплывалась радужным лучом. В небе стояло об
лако. Как маленькая овца в безлюдном поле.
В печали неутолимой
Я плачу кровью, сгорая, сгорая.
Мальчик выпустил птицу. Желтел горизонт. Птица метнулась белой
грудью к свету. Снова рванул, ветер. Засыпал песком струны. Блудница
Мармар сидела рядом с брошенным сазом. Мармар гладила ладонью
струны. Женщине чудилось, что она гладит сухие волосы певца.
— Ты мучаешься. — Улыбка заиграла на губах.
Поэт не верил ей. Блудница нагнулась над струной голой грудью. Струна
заныла. Поэт зажмурился.
— Уйди! — крикнул он.
Блудница отшатнулась. Отчаяние свело рот. Белый голубь хотел упасть
из высокого неба на задыхающуюся от августа струну.
Роза шлет весть соловью: мол, расцвела —
ожидает,
Чтоб над ветвями порхал, их подняла — ожидает,
Чтоб звенели весны колокола — ожидает,
А соловей: нет, меня мак у села ожидает.
Вечность опьянела над пустыней. Птичье перышко летало в воздухе, вы
рисовывая безбрежность. Лия обнимала босые ноги мужчины.
Сова, которую царь привез из леса, спит сейчас, застыв ватным телом и
выпучив мертвые глаза. Маленькое чучело. Набитая опилками игрушка.
Надо привыкнуть к мысли, что сова мертва. Совы приносят беду. Совы
живут долго. Певец набрал в грудь воздуха. Лия послала ему поцелуй.
Взорвались счастьем губы. Вдруг сова полетела в бездну над головой.
Слабоумная старуха. Может быть, она хотела напиться соком бессмертия?
Убитые птицы мстят людям. Лес горел хрустальным шаром. Старуха цеп
лялась о воздух острыми крыльями. Она смеялась.
— Сова мешает нам целоваться,— шептала женщина.— Мне
стыдно.
Сова горела солнцем. Она падала в пропасть.
— Я не хочу твоего молока,— ответил мужчина.
Женщина побежала. Это вина блудницы Мармар. Из ревности она прев
ратила голубя в сову, напугав любовников.
Женщина бежала. За нею поэт. Оба босые.
А сова стонала. Сова играла с ватными детьми в прятки. Мальчик Индра
надел на голову шлем. Воин размахивал картонным мечом, пугая солне
чную мертвую птицу.
. Ах, почему мой влажен глаз и кровь на сердце
жжет она!
Болезнь — любовь, и в этот раз лекарство в свой
черед — она!
ВЛАДЫКА РВА
Снова побагровело небо.
Маленький Кахетинец бежал к коню.
Рванул с места галопом. Грузинский отряд с флажками на высоких древ
ках мчался вперед.
Нухинский хан, вероломный Хаджи-Чалаб с бритой головой и горящим
взором заманил Ираклия в лес.
На опушку.
Свою пехоту он спрятал. Пехота внезапно вышла из засады и смяла левый
фланг грузин.
Ираклий не выдерживал натиска и в беспорядке отошел.
Кричала земля.
Грузины на всем скаку валились с коней.
Кони волочили воинов в бурьяне.
В низкорослом лесу пряталась женщина с детьми.
Вдруг раздался пронзительный крик. Солдаты окружили женщину.
Повалили. Ломали локоть, зажали ладонями рот.
Женщина билась в чужих руках. Один из насильников побледнел. Выхва
тив нож, женщина пырнула его в живот.
Солдаты били детей головами о землю.
Светлое небо невинно поблескивало над лесом.
Дневные звезды стояли высоко над пожарищем.
Конница^ Хаджи-Чалаба гналась за Ираклием.
Колючий ветер бил в лицо. Кони растоптали женщину.
Она валялась на дороге.
Грузины падали на прибрежные камни с изрубленными лицами. Алазань
обнимала тонущих.
По всей Картл-Кахетии снова рыщут отряды лезгин.
Жизни вне крепостных стен нет. Конь Ираклия влетел в лес, запутался
в мшистых ветвях.
Позади топот ног. Кто-то взял у царя поводья.
Царь ворвался в палатку, бросился лицом на ковер.
Лежал так до глубокой ночи.
Звезды еле светились.
Когда царь терпел поражения, звезды угасали.
Зло в мире наливалось силой.
Снова вокруг грабили и убивали. Изменники плодились, как крысы.
Только кровь могла спасти страну от крови.
Но царь уже не мог убивать. Его тошнило.
Женщину растоптали копыта.
Царь вспомнил ее голову с мертвыми, растерзанными волосами. Молча
ливую улыбку бледного лица.
Конь заржал. Царь снова трубил в рог.
Кричали грузины, выхватывая мечи.
Азат-хан, собака, снова двинулся на южные окраины Грузии, разгромив
Ереванское -ханство.
Он осадил крепости Ираклия.
Лошади скачут по головам убитых.
Желтый свет бьет в глаза. Царь несся впереди войска с голой саблей.
Пика кольнула звезду. Звезда кусала царский глаз.
Лавровый веночек ржавел на дне глаза.
Царь догонял отставшего от своих тюрка в полосатом халате. За пояс тол
стяка заткнут кривой нож.
Тюрк бежал по мокрым камням к реке. Он задыхался и ужасно кричал.
Ираклий полоснул его саблей.
Тюрк остался где-то далеко, позади. Шея его посветлела.
Полосатый халат намок, взбух. Падая на колени, он схватил свою разор
ванную аорту руками.
В слепнущих глазах тонула маленькая желтая звезда.
Взмыленный конь царя Ираклия хрипел.
Конь плыл в золотящихся колосьях пшеницы.
Восковые колосья ломались, как свечи, бросаясь под копыта.
В колосьях стоял на голове воин. Может, он творил свой посмертный
намаз?
Кузнечик застыл в его запекшемся рту.
На виске царя мучилась звезда.
Напуганный Азат-хан снял осаду крепости. Гарнизон крепости был изму
чен жаждой и голодом.
Сумасшедший юноша с бледным лицом грыз свои пальцы.
Он проткнул ножом свою грудь.
Ни одна кровинка не заблестела. Он хотел пить.
Седой юноша волочил свои босые, чернеющие язвами ноги к царю. Царь
сидел на брошенном на землю седле. Царь разулся и тер мозоли паль
цами.
Листья холодили босые ноги.
Умирающий юноша протянул царю руку и упал в пыль.
Вороны нагло бродили по свалке мертвых.
Царь так ослаб, что не мог прогнать ворон. Он не хотел поднимать голо
вы. Он хорошо убивал ночью.
Вытянув из ножен саблю, он забросил ее далеко в рожь.
Католикос Антоний не может вымолить для грузин покой.
Католикос молится у свечи, но не в силах отогнать врагов.
А вот молитва Ираклия была иной. Он прижал к огромному мечу смуглое
лицо.
Конь рыл копытом землю.
Убивая других людей, несущихся на него, царь защищал свою страну.
А может, это ему казалось? Лоб царя нахмурился. Но стоит оставить меч,
как свои же псы начнут рвать на куски голое тело Грузии.
Как спасти христианку от разврата и гибели?
Бог вложил в его руку тяжелый меч. Царь зажмурился,
Маленькое стадо белело на дальнем лугу.
Коренастый воин брел к пшенице с серпом. Лицо загорело.
— Ну и хлеб вырос! — вздыхал воин.
— Глахука! — крикнул царь.
Царь дрожал. Он обнял мужика. Он прижался к нему. Лицо царя вспо
тело.
— Звезды хотят крови. Им мало. Они не светят без крови.
Воин и царь стояли в золотистых колосьях. Они смотрели на бледное не
бо. Небо изнемогало от ярости. С каждым убийством зарево свободы раз
ливалось над Кахетией.
— Но долго ли я буду вождем? — скорбел царь.— Может, все это
рухнет в пропасть с моей смертью? И волки снова выйдут в сожженные
поля. Где же взять негаснущую звезду? Я хочу, чтоб она вечно горела в
душе человека.
— Хлеб какой вырос, царь! — обрадовался крестьянин. Зерна бле
стели на ладони. Царь сухими губами поцеловал зерно.
— Грузия! — бредил он.
Горячие слезы текли по щекам.
Снова кричал рог войны. Сабельная атака.
Царь зарубил вождя лезгин Кохту-белади.
Кохта-белади, грузный мужчина с оплывшим бабьим лицом, валялся в
канаве. Сына его царь пощадил.
Кровь была липкой. Ржавые муравьи уже копошились в ней.
Папаха слетела с головы вождя и откатилась к ногам его сына. Худенький
юноша в черкеске озверело мигал плачущими глазами.
Кохта-белади упал в яму, уткнувшись лысой головой в свой живот. Тол
стая пятка его вздрагивала.
— Убей меня! — рыдал юноша с маленькой сабелькойгв руке.
Было жарко. Духота текла от можжевельника с зарубленной, красней
птицей. Ветерком потянуло от реки. Вода охладила щеки юноши. Сейчас
вскрикнет мальчик и надвое развалится его тело в детских доспехах.
Хлынет, окрашивая кусты, горячая вода.
Ираклий сжал зубы. Тень звезды упала на выжженную траву.
Ираклий хлестнул огненный круп коня и поскакал прочь.
На горло юноши набросили веревку. Юношу поволокли к реке.
Вместе с его голой спиной волочилась звезда.
Звезда задыхалась. Она не могла влететь обратно, в пустоту.
ШЕСТИДНЕВНЫЙ НАРЦИСС
Вокруг красного круглого ковра сидели дервиши. Хасан, Абу-Али и Хафибосой. На коврике кувшин с рубиновым вином и чаши. Дервиши слушают
Саят-Нову. Саят-Нова в белых шелковых одеждах.
— Много ходишь? — спросил ашуг у Хафи-босого.
— Я уподобляю себя воде, которая, остановившись, делается зло
вонной.
— А ты будь морем, морская вода не воняет.
Зазвенел тар. Сердитой рукой перебирал струны поэт. Не любил он наси
лия над своей волей. Мукана, или Человек с закрытым лицом, поднял
чашу, пригубил влажного пурпура и завыл. Поэт тоже отпил холодного
вина. Легкое .опьянение, любимое состояние дервишей, охватило его.
Между трезвостью и хмелем летал он. Хафи-босой гремел камнем, привя
занным к животу от голода.
— Сделал я из ртути луну,— сказал Мукана.— Вот она на вере
вочке.— И он откинул полу халата. На шелковом шнуре поблескивала
луна из фольги. Она сверкала, как ртуть. Саят-Нова протянул руки, по
трогал луну. Луна была холодной.
— Ночью она светится. Я хитро все придумал. Я опускал луну в ко-
лодед на веревочке, а потом доставал. Народ окружил меня, и я напугал
народ. Я сказал, что я могу разрушить их город, если они не убьют своего
хана, а меня посадят на его подушки. Я поднял восстание нищих.
— Зачем?
— Я хотел их заставить жить духовной жизнью. Мы все умирали бы
в шесть дней, как нарцисс.
— Шарлатан! — хрипло засмеялся Хафи-босой.
— Молчи! — вспылил Хасан, или Мукана, или Человек с закрытым
лицом.— А потом, когда нищих убили, я спрятался в норе змеи. И меня
прозвали Человеком, ставшим змеей.
— Закрыл свое лицо, думая, что оно сжигает толпу,— усмехнулся
Абу-Али.
— Все мы дервиши с язвами, — отмахнулся Хафи-босой.
Художник Абу-Али разлил в чаши багряное вино.
— Голод! — пробормотал он. — Белая смерть.
В животе ашуга стало грызть.
— Ну, а что ты? Что мучает тебя?
— Я боюсь лунного света. Луна вгоняет меня в сумасшествие. Я за
болеваю. Старец Мааруф говорит, что красоты нет, это сон. Но я не могу
бросить свои кисти. Я хочу рисовать лунный свет. Если он слабеет, зло в
мире растет. Я хочу нарисовать его, чтоб он не мог иссякнуть, и вот отчего
зло преследует меня. Оно бросается зверем на мой рассудок. Одно лекар
ство — молитва с лотосами. Я ворую лотосы, но меня бьют за это.
— Красная смерть! — настороженно поднял палец Мукана. Или Ха
сан. Нос его расплющен. Он сломал его, упав с верблюда. И, став уродом,
дал обет сделаться дервишем. Он посвятил себя Единому. Струны чанга
замерли. Саят-Нова не мог играть.
— Красная смерть — это победа над собой.
Ашуг видел, как задрожал его подбородок. В поэте бился кровавый сгу
сток. Комочек боли, из которого выросло его тело. Сонная жила набухла.
Голова ашуга с закрытыми глазами упала на грудь.
— Не перехватить бы через край,— прошептал Абу-Алй.— Чтоб он
не умер раньше новой луны.
— Аллах с ним! — пробормотал Хафи-босой.— Пусть он на мгно
венье и по капле выпьет весь свой будущий путь. Ему идти далеко.
Хафи стал шлепать пальцами по щекам Саят-Новы. В слепых глазах СаятНовы, как два хрусталя, расплавилась кровь. Лицо пылало жаром. Изо
рта потекла и взвилась в воздух горящая струйка. Это был звук. Он обвил
змеей горло. Обернулся цветущей вишней на голой груди мужчины.
— Ах! — выдохнул ашуг в беспамятстве и раскрыл свои покраснев
шие до черноты глаза.
Тут Хафи-босой сорвал с него архалук, и обнаженный ашуг стоял на ков
ре. Солнце грело его нагое тело.
Это была зеленая смерть.
— Как ты можешь петь? Как помогаешь сатане, делая этот мир кра
сочным? Мне мешает луна. Я играю на иранской свирели. Свирель пла.чет по этому миру. Плачет вместе с дьяволом, очаровывая людей. Даруй
мне твое вдохновение, твой опаляющий дар. И я нарисую влажной кра
ской цвет твоего голоса.
— Не мучай меня, — воспаленно дышал Саят-Нова.
— Но ты дервиш, как и мы. Ты Меджнун. Твое сердце горит лю
бовью. Хочешь через пение деве слиться с женским божеством, раство
рившись в любимой. Не так ли? — взволнованно, льстиво шептал отчаяв
шийся взяться за кисть художник.
Но ашугу не дали ответить. Дервиши схватили его за руки и ноги и, раска
чав, швырнули в песок. Хасан, Человек с закрытым лицом, бил пяткой
его саз.
Хрустел на зубах поэта песок. Раскалывались зерна.
Хафи-босой ударил его в грудь.
— Черная смерть, — стонал поэт.
Слезинка блеснула и погасла. Оборванная струна плакала.
Наступила желтая смерть. Ожог меджнунства.
Любовь к божеству пения. Ангел воды и звуков звал его.
Ожог в лицо был невыносим'. Поэт катился вниз от песчаного холма. Как
горящий человек к реке. Взорвалась вода.
Заплакал ангел. Блеснули брызги. Все вокруг пылало желтым.
Вино в чашках, колючки роз и горячие листья.
Струны, как три змеи, взвились на песке.
Змеи, обнявшись телами, сладострастно плясали, вытягиваясь на хвостах.
Голая женщина, рожденная из звуков, плакала.
Все горело вокруг. Ярко вспыхнули белые свечи на ветвях персика. Пер
сики целовались друг с дружкой.
Лунный душевнобольной, живущий в белом саду, схватил поэта за голые
ноги и вытащил из гибели.
Саят-Нова стоял перед ним и плакал.
Мукана с луной на веревочке подбежал к ашугу и обмотал его горло этой
веревочкой.
Холодная луна билась в крови поэта.
И тут Хафи-босой со всклокоченными на голове волосами, убежденный в
том, что он превратился в бога и научился повелевать смертью, схватил
ладонями голову Саят-Новы. И стал смотреть ему в глаза, чтоб убить в
нем волю.
Голова Саят-Новы была холодной.
Голод Хафи-босого в пустыне не помог ему. Ядовитые тарантулы, пившие
его кровь, не убили сердца Саят-Новы.
Ангел воды и звуков спас поэта.
Ладонь Хафи-босого нащупала в сердце поэта жемчужину.
И побежали вон дервиши, на ходу надевая свои войлочные шапки. Впереди
всех с черным знаменем несся Хафи-босой. Человек, ставший землей, за
рылся в песок, как кобра. Рядом с коброй валялась луна из фольги.
Вор лотосов вырвал из своего сердца лепесток этого цветка. Вор прятался
в цветущих деревьях.
Саят-Нова сидел на песке в круге, который углем нарисовали вокруг него
дервиши.
Сорок дней он сидел тут, замерев и бормоча имя Аллаха.
Поэт растворялся, целуясь с воздухом.
Этим воздухом дышало божество.
Лотос, сжатый в его руке, поблескивал.
Сердце поэта сверкало слезой. Слеза целовалась с божеством. Перед тем,
как совсем раствориться в вечности, поэт увидел, как жемчужина его омы
лась бездной.
Зрачок мужчины напился небесной синевы.
Зло в мире росло, оттого что луна слабела без голоса поэта. Сам поэт в
алом колпаке бежал с мальчишками верхом на палочке, как городской
дурачок.
Мальчишки кидались в него камнями. Из колен поэта ручьями текла
кровь.
Саят-Нова умолял злых мальчишек выбирать камни помельче.
Молитва с окровавленными ногами — грех. Кровь нечиста.
Вечность спасла поэта. Вечность обледенила его спящие губы. На губах
поблескивал иней. Сердце его замирало и плыло одноц круговой волной
со звездами.
Звезды в беспамятстве кружились над поэтом.
Поэт умирал шесть раз.
И это была синяя смерть. Он выпил божество.
— Хак! Х ак!— трубил в рог дервиш в алом колпаке. — Истина!
Страсть — огонь горящий,— приходя, пылает!
Знак призывный,— скажут,— яру дан — иду.
Боли той не знавший, пусть не испытает,
Полюбив, не скажет снова: «Джан, иду».
Многим от рожденья въелась в сердце рана:
Редких не любивших поздно или рано
Страсть страдать понудит — силой, невозбранна:
Извелся, истаял — где там: «Джан, иду!»
Тысячу обличий страсть принять умеет,
Ум, живые мысли усыплять умеет;
Чуть поймала, когти показать умеет;
Так — то отступаю, то, как пьян, иду.
У Саят-Новы ли сил взяла ты мало?
Кто ж, неблагодарна, верностй не знала
И меня не любит,— к той любовь пропала:
К любящей — любовью осиян приду.
МРАК, ЗАГЛЯДЫВАЮЩИЙ В СВЕТ
Восьмидесятилетний старик не слезал с коня.
Спал пять часов в сутки. Йойна съела жизнь.
Старика все звали Маленьким Кахетинцем.
Часто он прерывал завтрак, чтоб прогнать из Марткоби или Авчала отря
ды лезгин, которые к обеду появлялись уже в Дигоми, а к ужину в Табахмела.
Голодный, больной, полжизни провел в седле.
Чиновники из его окружения не выдерживали этой бешеной жизни. Но,
несмотря на войны и стычки, он урывал время, чтоб послушать в семина
рии католикоса Антония.
— Подведут мерина или лошака, — говорил царский секретарь Иесе
Осешвили. — Сяду й до вечера трясусь рядом с царем в седле.
Два года проездил то в холод, то в жару, лишенный постели и прислуги.
Однажды царь с удовольствием пообедал в Ломийской крепости, но не
медленно сел на коня и поскакал отгонять врагов в Вепхвийскую кре
пость.
Был июль, стояла нестерпимая жара, и, если б не подоспел один священ
ник, поднесший мне воды, я тут бы умер...
Царь был несчастен в семейной Жизни. После смерти любимой второй же
ны он женился в третий раз — на княжне Дареджан.
Ограниченной и честолюбивой княжне, сеявшей смуты и раздоры.
Подросли ее спесивые сыновья, и Дареджан стала яростно интриговать.
Она хотела изменить порядок престолонаследия.
За спиной убеленного сединами царя-воина шла отчаянная грызня. Ждали
его смерти.
Однажды в Тбилиси приехал зять Ираклия, имеретинский царевич.
Слоняясь по дворцу, изнывая от безделья, он услышал, как с минарета
кричйт мулла. Обрадовавшись развлечению, он достал из чехла ружье и
сбил его.
Ираклий возмутился. Царь всегда с большой терпимостью относился к
другим религиям. Он жестоко наказывал своих подданных за оскорбление
религйозного чувства.
Взбешенный царь схватился за хлыст. Но руку его задержал шестидеся
тилетний сын, будущий последний и бездарный царь Георгий. Он дружил
с бравым имеретинцем. Устраивал с ним попойки. Георгий любил ахашенское вино, ненавидел книги, боялся смерти. Плохо ездил верхом. Пугался
выстрелов. Он мог после долгих молитв наесться целым блюдом сациви.
Обожал толму, шашлык и орешки. Любил часами грызть сладкие орешки,
вьШучив толстые глаза.
Носил густые, длинные усы.
Как-то он прослушал проповедь католикоса Антония о Святом Духе. Но
ничего не понял, вдребезги напился и орал всю ночь с постели благим ма
том. Он был счастлив, когда его не звали на войну или в созет. Всю жизнь
боялся выпасть из седла. Он был плодовит. С пухленькой женой Тамрико
вдвоем они наплодили одиннадцать крикливых детей.
Другой сын царя — Леван — был дерзок. Ему сулили большое будущее.
Но однажды, напившись на свадьбе в семье князя Абашидзе, он поволо
чился за молодой женой помещика-соседа Вачнадзе.
Он погнался за женщиной, крича:
— Я хочу с ней в одну лоханку!
Женщина убила его кинжалом.
Не успели похоронить Левана, как взбунтовались от голода кахетинские
крестьяне.
Отравляли жизнь старого царя и заговоры.
Один из них был подготовлен царевичем Паатой, незаконным сыном Вах
танга Шестого. Паата в Иране готовился к цареубийству. Это был блестя
щий молодой офицер, изучивший в России артиллерийское дело. Он полу
чил образование в Англии и жил в странах Европы. С ним всюду ездила
безумно влюбленная в него русская девушка Наташа, дочь саратовского
помещика. Худенькая девушка бросила дом. Она грезила огромными го
лубыми глазами Пааты. Приехав из Ирана, Паата возглавил заговор, к
которому примкнули сын Абула-бека, царевич Давид, сахлтухуцесси Амилахвари и несколько картлийских князей.
Заговор был раскрыт.
Изменников выдал ткач, жена которого была кормилицей в царском доме.
Ткачу заплатили тремя мешками ржаной муки.
Заговорщиков допрашивал сам Ираклий.
Паата упорно молчал. Печаль темнела в глазах.
По приговору царевичам Паате и Давиду отрубили головы, а остальных
изувечили публично.
Палач в черном балахоне поднял топор. Красавец Паата вздохнул, рас
стегнул ворот мундира и оглянулся в толпу.
Юноша обнажил нежную, белую грудь.
В толпе крестьян и ремесленников закричали.
Это была Наташа.
Моросил противный дождь. Сапоги царя намокли.
После казни Ираклий уехал в серные бани. Купаться.
Обмывать горячей водой свое дряхлое, тощее тело.
Спину. Искривленные ревматизмом желтые ноги.
Лежа в мраморной круглой ванне, в раскаленной воде с намыленным ли
цом, он вдруг вспомнил, как пеликан ранит себя клювом в грудь, чтоб
своей кровью воскресить умерших птенцов.
КАЗНЬ
Авва Давид молчал в монастырском дворике, подперев щеку кулаком.
Авва грустил. Шел лиловый дождь. Монах сверкал водой.
Монах вспомнил черный дождь.
В тот вечер казнили на городской площади Паату.
Юношу с печальными глазами. Он хотел убить царя.
Голова его намокла.
Палач Сатар опустил тяжелую ладонь на маленькое плечо.
Юноша обернулся к нему. Блеснул глаз. Билась жилка. Паата дрогнул
мокрой улыбкой.
Палач в черном мешке с прорезями протянул руку.
Крепкими пальцами схватил он плечо юноши.
Одежда облепила грудь. Она не хотела, чтоб ее срывали.
Одежда боялась смерти.
Вырвав клок шелка, пальцы палача полезли по оголившейся груди.
Палач погладил ребра, нащупал ключицу и застыл.
Паата с влажной от ливня головой молчал. Темнели виски.
Оба тяжело дышали.
Потом ловкая ладонь сжала печень. Печень взбухла.
Ладонь отпустила горячий комок.
Погладила гладкий живот.
Ладонь похолодела от ужаса.
Рука подобралась к горлу.
Ласковые пальцы мастера впились в кадык.
Снова отпустили.
Глаз юноши горел. Ладонь замерла на шее.
И вдруг взволнованную грудь Пааты пронзила судорога.
Паата захрипел. Тело его бидосъ.
Только кровь могла спасти тело.
Палач вонзил ноготь в горло мальчика.
Из горла вырвался крик радости.
Радость опьянила побелевшие губы.
Чернели мертвые глаза. Палач обнял бьющееся в корчах тело.
Обрушился топор.
Голова Пааты катилась по мокрой мостовой. Дождь целовал голову.
Кривая Рануш кидалась в отца грязью.
СВЕЧА
— Несчастный я! Зачем я пришел в эту страну, чтоб видеть ее гной?
Грузия задыхается, разоряют ее нашествия врагов, копошатся в теле стра
ны жирные черви. Черви, несущие смерть. Черви скверны! — кричал ка
толикос Антоний.
Он закрылся в темной комнатке. За окном шумел любимый тбилисский
дождь. Католикоса ждали в Сионском соборе. Но он не отзывался.
Ныла грудь, немели ноги.
Опухли от слез глаза.
Мало было нищих духом. Пастыри не хотели расставаться с золотым Еван
гелием и серебряными крестами.
Католикос слушал осенний дождь. Он смотрел в окошечко на клумбу с
цветами.
Во дворе лаяла черная собачка. Собачка ревновала католикоса к розам.
Блестела в каморке свеча. В желтой радуге пылал эфир.
В эфире, в расплывшейся свече, он увидел Этери.
Девушка кричала. Она звала на помощь из свечи.
(
Антоний отшатнулся от плачущей свечи.
Он хотел сорвать с себя рясу.
А тут вдруг всплыла, как утопленница со дна омута, горечь.
Он стоял на коленях в тюрьме.
Ему было стыдно перед Этери, замурованной в белый, мягкий воск.
— Я, как и ты, грузин! — горячо шептал он Богу. — Вера нашего на
рода праведна, а с тех пор, как один раз ее приняли, так и не уходили ни
влево, ни вправо! — Веко его дрожало.
— Объясни! — раздался голос. — Отчего мы все совершаем литур
гию выпеченным на дрожжах хлебом и к вину примешиваем воду, а лати
няне служат опресноками и без воды? В чем сила теста хлебного и воды,
которую смешиваем с вином? Объясни, святой отец!
— Сейчас,— заторопился католикос,— сейчас.
Но, взглянув на грудь свою, он зажмурился от горящего цветка.
Это вспыхнула белая роза, которую целовали бедняки.
Увидел, что храмы Грузии разгромлены, а дух в них не гаснет.
Монахи говорили о любви в осиротевших церквах.
Они обращались к пустоте.
Хотелось Антонию разорвать свои одежды и посыпать голову пеплом.
Платаны стояли светлые и мокрые от дождя.
А тут за древними книгами дышит, как моль, схоластика, мертвые оправ
дания перед своей истерзанной совестью.
— Тесто есть тело Христово,— горячился католикос.— Тесто хлеб
ное — это дух небесного разума. Соль — мудрость. Да, говорю я вам, во
преки ереси Аполлинария, который тело Христа считал бездушным. В ви
но мы примешиваем воду — символ крови и воды, истекших из бедра Спа
сителя!
— А что латиняне? — допытывался кто-то.
— Они, признав Бога, не грешили ересью. Сам их глава апостол
Петр принял жертву бескровную. Господь на Тайной Вечере роздал хлеб
ученикам. Латиняне так и поступают. И нет в этом отступления, если ве
ра праведна... Напрасно вы заточили меня в тюрьму. Истязали меня. Бро
сали в лицо мое грязь!
— Не стони!
Дождь замолк. Пора гасить свечи. Во дворе ждали люди. Он пальцем по
тушил пылающее лицо Этери. Девушка блестела в высохшей слезинке.
Что мне делать, Отче?
Спорить, проповедовать, служить молебны или, утопив в крови черную
рясу, бежать вон из этой нищей светлой страны?
Царь спасал ее мечом.
Но кто посадит виноградную лозу?
Насытит соком ее мясо.
Католикос хотел вместо семечка бросить в сырую землю свой драгоцен
ный крест с алмазами.
Поливать водой.
— Не думай о любви! — плакал он. — Не думай!
Он бросал в Куру великую поэму Шота Руставели.
Сжигал поэму в огне.
Католикос стонущим огарком опалил страницу.
Отступив назад, в темную нишу, католикос упал.
Горела любовь. Чернели, обугливаясь, буквы страсти.
Йз огня бледнело лицо Этери.
Антоний схватился за сердце. Запыхавшись, вбежал в собор.
Свечи озарили собор.
Каждое пламя было плачущей головкой Этери.
Застывшая в воске, безрукая, слепая девушка металась и пела Богу ал
лилуйя.
Дрожащей рукой католикос схватил свечу и выжег свое сердце. Треснув
и сломавшись надвое, свеча упала на каменный пол.
Свинцовый дождь посыпался в мутную Куру.
Обугленные страницы Руставели съежились от печали.
Саят-Нова пел Сионскому собору.
Легко ль отречься от тебя, тебя найдя с трудом,
с огнем?
Увидит кто лицо твое — и помрачается умом.
Яр, отойти мне от тебя куда трудней, чем
умирать.
От страсти обезумел я, а помощь как себе
подать?
БОРЬБА СО СМЕРТЬЮ
Сорвав с голой груди кровоточащий цветок, Саят-Нова бросил его на зем
лю. Цветок почернел.
Мужчина стоял на песке. Лицо его холодело.
Одинокий ветер пролетел над Саят-Новой. Ветер летел так низко, что мож
но было, встав на цыпочки, погладить его ладонью. Слабость сковала тело.
Побелели губы. Поэт испугался, что ветер унес свет, висевший на скалах.
Поэт вспомнил о своем горле. Из горла вытащили струну. Может быть,
рука её порвала?
Как он очутился в этом подземелье? От стен сочилась сырость. Саят-Нову
волокли в глухую пещеру, как рыбу на крючке. Его тянули за обрывок
кровавой струны из горла. Вытаращив остекленевшие глаза, Саят-Нова
упирался, как мог. Ложился грудью на валуны, преграждавшие ему путь.
Режущая боль в горле усилилась.
Саят-Нова побрел вслед за кровью.
Провалившись в яму, Саят-Нова увидел, что стоит босыми ногами на ско
ванном цепью старце.
Голый старец лежал на змее.
Он шевелил клочком бороды и хрипел. Змея целовала его в губы. Старик
застыл. В глазах его стояли острые слезы, ранящие зрачки. Это был ка
толикос Антоний. Отец его продал Христа. Змея грызла юношу за грех
отца. Она царапала когтями его грудь, ломая ребра и кусая в сердце. Он
сжал в руке мертвую свечу. Антоний бился в ржавых цепях. Поэт погля
дел на него с тоской. Только голос поэта мог убить змею. Но голос волок
ли в земле. Чужая мука не исцелила Саят-Нову. Не мог он глядеть на тер
заемого. Струна снова натянулась в горле. Громкий лай раздался над его
ГОЛОВОЙ.
Поэт побежал. Собакоголовый мальчик хромал Впереди него.
Кривее, извилистые коридоры втаскивали поэта.
Колючие ветви царапали лицо.
Маг Сарушай, высохший в маленького ребенка, стоял ,по грудь в холодном
огне.
Огонь, любимый им, лизал его глаза и губы.
Веретеном кружился Саят-Нова вокруг валуна.
Он не мог остановиться. Это кружилось подземелье в обратную небу сто
рону.
Вместо голубых звезд на землесводе горели смолой камни. Но камни, от
талкиваясь от звезд, неслись намного быстрее. Поэта бешено вертели про
тив светил, охлаждая его огонь. Поэт застыл. Вечность стала режущей
болью.
Вечность рождалась и умирала во рту.
Ребра и кости крошились. Становились кровавым месивом.
Не в силах вынести боль, поэт ей отдался.
Все замелькало вокруг. Желтый свет вытянулся.
От скорости тело Саят-Новы плавилось. Вот-вот на черном диске ада
вспыхнет новый дух.
Алая струйка во рту ослабла.
Саят-Нова волчком понесся в кипящую смолу.
Его разбудила вода. Поэт стоял в зеленом колодце.
Ему было тесно. Ледяная вода не облегчала крика.
Вода молилась поэту. Тело его обросло глиной.
Кто же прыгнул на его голову? Босая нога женщины холодила лоб.
— Блудница! — вздрогнул он.
Губы белёли мрамором. Губы ослаблй и повисли лепестками.
Женщина захохотала. Она обвилась вокруг голого тела мужчины. Заце
пила ногтем окровавленную струну.
Саят-Нова яростно кусал палец женщины.
Блудница закричала.
И побежала, разбрызгивая воду.
Струна звенела. Глаза поэта светлели.
Блудница билась голой грудью о скалу.
Она опьянела от смерти и камня.
Она отдавалась камню.
С диким хохотом угрызалась женщина в камни.
Плакала от счастья.
Мармар хотела подарить поэту легкую смерть поцелуем.
Но поэт убежал.
Она натянула белой нитью его голос на свое обнаженное тело. Поэт тонул
в молчании.
Не было уже ни вчера, ни завтра.
Холод росой мерцал на спине.
Он схвачен на крючок. Лучше быть ему рыбой с расплющенной головой.
Он вылез из тесного колодца и снова побежал в темноту, на стену.
Поэт вспомнил, как монах Давид-Гареджийекий камнем размозжил голову
рыбе. Это была голова поэта.
Поэт бежал, и его били кровавой рыбой по голове, по плечам. Он налетел
на стену, разбился и снова побежал, свернув в сторону. Дверей из тьмы
не было.
Только стена, и вода, и тьма.
Под обгорелыми ногами зияла яма. Из ямы лезли языки черного пламени.
Заглянув вниз, он различил Рафаила. Лицо соперника вытянулось. Рафа
ил отчаянно мотал головой. На лице пылали угли. Из огня высовывалась
его рука с обломком камня.
Он бил себя по голове и плакал. Он запустил этот камень в висок доэта.
Зависть душила Рафаила в яме.
Саят-Нова покачнулся. Он боялся прыгать через бездну. Ужас вцепился
в босые ноги. Снова мучила струна. Она вырвется с кровавой гортанью.
Он разбежался и прыгнул.
Ёосая пятка его разгребла горячий пепел,
4. «Октябрь» Me 4
Всюду плавился свинец. Поэт заплакал. Глаза его вспухли от дыма. Он
задыхался. Кровь из горла тянула его на стену. Он закричал. Внизу си
нела пропасть. Он не мог идти по высокой голой стене.
Это была смерть. Саят-Нова сорвется и полетит в пропасть, разбиваясь
об утесы.
На самом дне, в жерле вулкана сгорала Мармар.
Лететь к ней вниз, в дикие ласки зверя еще тысячу лет.
Поэт не успел бы помолиться за расплавленное сердце блудницы. Губы
его обледенели. Поэт ощупал голову. За что Лукиан расплющил ее? Раз
ве он был рыбой? Хотя из глины можно вылепить рыбу. Поэт задрожал.
Крик колючкой кусал глаз.
Змей обвивался вокруг женщины, наколотой на скалу.
Змей пожирал истерзанное тело.
Ноздри Мармар раздулись от наслаждения. Ей было приятно, бедра ее
грызли.
Поэт зажмурился и шагнул босой пяткой на гладкую стену.
Синий жук спокойно полз впереди поэта.
Гулкое эхо покатилось вниз. Босая нога вдавилась в стену.
Саят-Нова, повиснув вниз головой, стал идти по потолку за жуком.
Грохот обвала ревел из преисподней.
Жук останавливался.
Изумрудные крылышки его сверкали.
Жук слушал, как идет поэт. Струна душила поэта.
Ноги Саят-Новы проломали потолок и вросли в корни могучего дерева.
Согнувшись, мужчина схватился за его ствол.
И вылез в малиновую долину.
Древо жизни молчало. Оно не любило молиться мертвым.
Слабо светила маленькая луна.
Саят-Нова вцепился ногтем в кору дерева.
Ноги его болели сплетенными корнями.
Он ломал свои сухие ноги. Чтоб жить поэтом, он должен стать калекой.
Только калека может петь.
— Я не хочу рождаться, — стонал он.
Треснула кость. Он валялся на спине. Разбитые -ноги грыз синий жук смер
ти. Глоток облегчения хрипел в горле.
— Я це хочу рождаться! — металось дерево.
Когда рождается поэт, умирает древо майское.
Исполинское дерево плакало. Поэт целовал его волосы.
Слезы текли по коре.
Это была бесплодная Смоковница, пресеченная Христом.
Смоковница умирала без своих босых ног,
И впервые после новой смерти Саят-Нова услышал свой голос..
Это кричали дети, повешенные на ветви.
Это кричали дети Саят-Новы с выжженными солнцем глазами.
Слепые песни поэта.
Маленькие дети на ветках задыхались.
Они плакали. Вечно плачут умерщвленные дети.
Мертвые быстро сжимали и разжимали свои потные ладонй.
Стон оставлял на руках Саят-Новы желтые раны.
— Спой мне! — прошептали за спиной.
Он не хотел убивать свою душу. Он стиснул челюсть.
Крупные слезы катились на песок.
Индра свисал с ветки.
Голой пяткой ударил поэта в висок.
Саят-Нова мертвыми губами целовал холодную пятку.
Это был он сам в позапрошлом детстве.
Пена застыла, блестела вокруг рта мальчика.
— Ну спой, — хрипел он. — Что тебе стоит?
Схватил Индра струну, мелькавшую во рту поэта.
Саят-Нова дернулся. И гортань полетела в небо камнем с машущим кры
лом.
Слово душило мужчину.
Неожиданно рукам его вернулась упругость.
Он стал рвать мокрую струну.
И с ветвей Смоковницы срывались и падали на поэта звенящие плоды
айвы.
Голые тела мальчиков сверкали в желтых плодах.
Мальчиков обрекли на рождение.
Мальчики плавали в кровавом омуте рыбками.
Саят-Нова стоял на плывущих к свету рыбках.
Поэт замер под шумящим деревом с мертвыми айвовыми яблоками.
Яблоки превращались в умерщвленных солнцем младенцев.
Они свешивались с его плеч, как обезьяны, лезли целоваться, ласкали гла
за, хватали за волосы.
Саят-Нова посмотрел на свои ноги, из которых торчали разорванные кор
ни Смоковницы.
На теле поэта чернела кора. Кора — отвердевший грех.
Кровавая веревка шевельнулась во рту.
Мужчина приготовился к невыносимой боли.
Поэта мутило. Лунная пыль блестела на губах.
Смоковница, изгнанная Христом, жила в аду.
Напудренный юноша прыгнул с нее на голЪву поэта.
Это был собакоголовый мальчик с обгорелыми пятками.
В соборе он вцепился сломанными зубами в загривок Саят-Новы.
И бил его коротким перепончатым крылом.
Он искусал грудь поэта.
И, не прокусив сердца, напудренный юноша Индра взмахнул обрубком
слюдяного крыла и рванул окровавленную веревку.
Саят-Нова обхватил голову. Стонал.
Кричал. Кричал.
Это было рождение Слова.
Поэта ломали, как бесплодную смоковницу.
Юноша с алыми губами и совиными крыльями облетал Смоковницу, при
клеиваясь к ней кровью поэта.
— Моей же кровью привязали меня к айве? — ужаснулся поэт.
Сова желтела ватными крыльями. С этой совой играла Мармар в пустыне.
— Спой нам, спой! — бились умирающие листья.
— Наступи на меня босой ногой! — плакал золотистый листочек.
Листья опадали, садились на его голову.
Голубь, посланный Мармар, сгорел.
И вдруг разорвалась веревка.
Азраил проглотил белого юношу.
И сам стал с грохотом проваливаться.
Азраил дремал. Он опустил свинцовые веки.
Изо рта блестело белое перепончатое крыло.
Саят-Нова выплюнул палец блудницы.
Мармар схватила его злыми губами.
Она застыла в яме.
Она сосала свой палец.
Поэт стоял на красном песке, и на ветвях его желтела айва.
Маленькие дети пели в айве.
Листья, облетавшие с дерева, стали рыбами.
Они сверкали под босыми ногами.
Саят-Нова, высоко подняв голову, брел к солнечному свету.
Грех на коре мужчины пророс зеленым листком.
Солнце горело в пещере.
Камень был отвален.
Под камнем спал старик.
Борода его была изжевана змеей, а цепи разорваны.
Старец вскочил и убежал, оставив свою бороду.
Борода одиноко белела на песке.
1
В ней остывала кровинка.
Саят-Нова шел к свету. Смеющиеся дети пели в его руках.
Бессмертной влаги взял у музы ты.
Огонь потух, сосуды все пусты.
Ты прожил тридцать лет средь темноты,—
Недуг свой излечи, Саят-Нова!
Белый сад сжался в зернышко. Саят-Нова спрятался в нем.
ЛАСТОЧКА
Над пещерным храмом Додо нависла тень.
Холм разрезан солнечным лучом. Холмов тысяча.
Они задыхаются в желтом мраке полудня.
Птйца висит в бездне.
В пещере над пропастью Евтихий протянул ладонь с зерном. Монах кор
мит ласточку. В темной пещере валялись человеческие кости. Это инок,
не вынесший оранжевого неба.
Евтихию помогает ласточка. Она прилетает с утренней молитвой. Ласточ
ка несет в ккюве ягодку ежевикй. Ласточка тревожно защебетала.^ Она
бросилась в полет на поиски монаха. Евтихий, зарубленный крйвой саб
лей, полз в песке. Монах не боялся смерти. Кости, сваленные в пещере,
заговорили с ним.
— Иди к братьям, — говорил череп. — Скажи о мече!
Армия Ага-Магомет-хана наступала на Грузию.
Персидский отряд рыскал в пустыне. Всадники отрезали головы ангелам.
Стояла багровая ночь.
Лйцо монаха разрубили саблей. Зеленый глаз мужчины вытек. Монах вы
лезал из обморока, как змея из кожи греха.
Голый, он полз в раскаленном песке к храму.
Он лежал, как мертвый, на песке. День разгорался.
Сердце его замирало.
— Вырвали глаз, — бредил он, — а болит сердце?
Скулы монаха окостенели. На песке горела'слеза змеи.
Журчал родник крови.
И вдруг в чаше опрокинутого неба блеснула ласточка. Мутный взор мо
наха застыл. Ласточка несла в клюве ежевику. Птица низко пролетела над
умирающим. Она выронила ягодку в запекшиеся губы. Губы Евтихия
дрогнули. На лйце чернела рана. Зияла дыра вырванного глаза. Ощутив
на воспаленных губах ягодку, Евтихий улыбнулся.
Монах причастился кровью ежевики.
Ласточка оставила на его груди птичью слезинку.
Додо удивленно взглянул на кружащую птицу.
Ласточка села на его голову и снова взмыла в бирюзу.
Хвост ее был испачкан чужой кровью.
Ласточка взлетела с головы Додо, чтоб упасть на его голые кости. Пусты
ня обгладывает мертвецов.
Додо глядел в глубокую яму, где уже третий год Лукиан проходил испы
тание Положением во гроб.
Он лежал в земле, йе шевелясь.
Это был тяжелый подвиг.
Не двигаться во тьме, слабыми губами бормоча молитву.
Змеи и скорпйоны копошились на груди Лукиана.
Лукиан целовал ядовитых гадов. Губы его блестели черным песком. Додо
погладил его лоб.
— Встань на молебен, — пробормотал он.
Отойдя в сторону, он увидел, как Илия тащил на спине вьюк дров. Но ни
чего не сказал ему. Сел на камень, задумался.
Круглый лоб его покраснел от жары. Только зеленая жила, обвивая горло,
взбухла. Глаза улыбались.
Мертвый пейзаж с чахлым кустом и птичьим небом был приятен его вспо
тевшему сердцу. Но сейчас он смотрел на него словно впервые. Тоска гры
зла руки. Он смотрел на песок, как новорожденный.
Нищий Додо ни о чем не жалел в этом бренном мире.
Только шакала он иногда кормил из рук. Зверей он любил.
Додо звал их такой же тварью, как и он сам.
Вдруг красные просторы, валуны и облако стали дороги ему. Старец ску
чал без шакалов.
Где они? Столько капелек кровавого пота он потерял в этой соленой ад
ской земле.
Пёщера Евтихия звенела пустотой. Некого поселить в ней вместо заруб
ленного.
Откуда взялась эта сабля?
Только пропасть будет беречь отныне светлую музыку его молитв.
Восковые губы Додо дрогнули.
«Ласточку не посмеют убить,— подумал он.— Она улетит».
На обедне он объявил, что утром их всех убьют.
— Кто боится, уходите! — сказал он.
Всю ночь горели в пещерной церкви свечи. Плакал воск.
Летучие мыши носились под сводами. Они повисли вниз головами. Замер
ли серыми крыльями.
Наплакавшись и взявшись за руки, ушли Лукиан и Илия.
Средовек и юноша были еще молоды. Они не хотели умирать. Старец До
до встал на колени и целовал их руки.
— Долго спал ты в могиле, — вымолвил он Лукиану. — Иди! И не
бойся ядовитых змей.
Ночи в пустыне холодные. Она остывает, и одинокий путник может за
мерзнуть. Удивило бегущих из обители иноков, что вместо знакомой им
ласточки над их головами кружилась целая стая.
Чем-то напуганные птицы не оставляли за собой тени.
Факел горел в руке инока. Лукиан тоскливо глядел под ноги. Он вспоми
нал, как вылез из земли, в которой лежал голый со сведенными на груди
руками. Наконец, иноки притомились и сели у дороги. Змея с-синими гла
зами ползла мимо них. Блестела чешуя. Змея хотела пить. Илия испуган
но схватился за камень. Но Лукиан вцепился в его плечо.
— Сатана! — бормотал он побелевшими губами.
Додо служил в алтаре.
Ходил с Евангелием, пел, шаркал разбитыми ногами.
Он останавливался. И с замиранием слушал пустыню.
Старец Додо взлетал над ней и не различал из далекой синевы храма в
скале, где молился он сейчас.
Он искал купол сощуренным взором. Мешали видеть разбитые крылья.
Они сочились кровью. Старец кружился птицей в небе, кричал, падал ли
цом на раскаленный крест и снова взмывал к облаку.
Черные ласточки, кружась, мелькали на самом дне пропасти.
Ставший зорким птичий глаз его различил другой глаз, который жил на
лице Евтихия, а потом вытек.
Глаз пещерника поблескивал. Он стал родником.
Тоскующая змея жадно прильнула к нему.
На рассвете Додо услышал пение зурны. Дробно стучали копыта лошадей.
Он молился за лошадей, сжав дрогнувшей рукой обгорелый крест.
Крест был заплакан. Блестели слезы из воска.
— Я готов, — слабым голосом ответил он воину.
Воин спрыгнул с коня и ворвался в храм.
— Я не один, — улыбнулся старец. — Нас много. Живых и мертвых.
Стою пред тобой без оружия. Не почитаю царя твоего, шаха! Плюю на дья
вола. Проклинаю его! И вот голову мою отдаю и с радостью встречаю меч!
Голова лежала на алтаре. Глаза раскрылись и застыли. Они улыбались.
Кровь рекой хлынула из разрубленного горла. Кровь старца залила
стены и потолок. Обезглавленное тело валялось на каменной плите. Топот
копыт удалялся. Лошади мотали гривами и ржали. Глаза их мучились.
Они не могли забыть святого.
Отчаянно пищала летучая мышь. Она вцепилась лапками в серебряное
распятие.
Лукиан и Илия, отдохнув, снова двинулись в путь.
Сожженная черная трава мешала им идти. Камни хватали за стертые бо
сые ноги.
Обезглавленное тело Додо вцепилось в стену.
Стена молчала. Пальцы гладили обвалившуюся штукатурку.
Мертвый не понимал, отчего нарисованные на черной фреске Лукиан и
Илия не скрылись, а мечутся в стене, теряя свои известковые нимбы.
Иноки взлетали и снова влезали в трещины. Пальцы старца гладили их ли
ца. Он ничего не понимал.
Вытягиваясь телом и распластав руки, иноки растекались воском и снова
обретали свои тела.
Они громко плакали из стены. Никто не слышал их плача. В трещины
окровавленной фрески сочился горячий воздух. Иноки кружились, вмуро
ванные в стену. Они раздавили свои перья. Они брели по дороге.
Монахи тащились в пустыне. Они набрели на белые, обглоданные шака
лом кости.
Это лежал Евтихий.
Ласточка взлетела с его черепа и кружила в воздухе.
Рот Илии высох. Илия поднял кость.
— Куда идем? — тревожно заговорил он. — Зачем идем? Пришли в
пустыню из мира, а теперь, как псы, бежим в скверну? Отчего не^ погибли
с отцом нашим? Что нам делать одним в этой горькой и тревожной жизни?
Лукиан заплакал. Он вспомнил, как хвалил его Додо за подвиг в земле.
Как радостно ему было, когда он вылез из черной вонючей ямы и солнце
поцеловало его в лоб.
Ожог горел.
Как страстно целовался инок со светом, вернувшись к нему! Иноки погля
дели на змею, пьющую воду из черепа Евтихия. Они- повернули обратно.
Оолнце жарко било в глаза, но горевшие под ногами травы уже не мешали
им, а радостно расступались.
Всадники, увидев двух иноков, поскакали к ним, спешились и долго руби
ли их тяжелыми мечами.
Лукиан протянул навстречу свистящему мечу свои успевшие загореть
руки.
Когда острый меч расколол надвое его грудь, он, разваливаясь, увидел
Додо.
Додо косо летел к нему над пустыней.
Голова его была вывернута к солнцу, а желтый известковый нимб привя
зан за веревочку к горлу.
Лоб белел.
Восковые пальцы его благословляли Лукиана.
Лукиан захлебнулся кровью.
И вдруг стая ласточек закружилась навстречу летящему Додо. Но это бы
ли не птицы. Крылья шелестели белым шелком и, как вихрь, развевались
за плечами.
Как бы удивились иноки, если бы еще в пути днем, повстречав этих лас
точек, они догадались, что это они сами!
Они бросили свою разрушенную обитель.
Каменный монастырь необитаем. Тут бродят только степные юлки и пол
зают змеи.
Они затаскивают в мертвый храм свою бьющуюся добычу и съедают.
На песке, где зарубили иноков, выросла роза.
Роза эта не выше травы. Кочевые татары пасут тут зимою свои стада.
Скот выедает траву.
Но каждую весну снова загорается эта роза.
Она цветет с мая до конца июля.
Роза темно-малиновая и пахнет кровью.
Она — единственное украшение пещерного храма Додо в день Вознесения.
Многие хотели пересадить ее. И не смогли.
Она высыхает.
ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ГНЕВА
В Анчисхатском подворье замкнулся в своей каменной келье католикос
Антоний.
Много дней из нее не выглядывал. Не знал солнца.
Не долетал до него свежий весенний ветер с Куры.
Закрыв ставни, прятался католикос от розового, нежного неба.
Хотел смерти.
Лежа на кушетке, мутным взором глядел на лампадку.
Она светилась угольком.
Думал о своей судьбе.
О монастырях, что вновь отстроил, о своих проповедях, о поэме Руставе
ли, сгоревшей в огне.
Думал о ’Куре, куда согнал грузин из ислама вновь креститься.
Кура — грузинский Иордан.
Залечил ли католикос рану своего покойного отца Иёссея-Магометанина,
изгнавшего Христа из своего сердца? Голый отец его лежал на кемнях.
Губы окрасились кровью. Тьма дрожала в келье.
Не мог вырвать из груди монах память об Этери.
Любовь к ней душила его.
Она умерла на чужбине:
Жуткое видение — разгром Тбилиси, кровь и вопли — потрясло католи
коса.
Он ждал смерти.
Сохранят ли свет новые пастыри?
Не мог так жить Антоний.
Тридцать лет он говорил Слово пустому храму.
Народ считал его сумасшедшим.
Грузинский монах стоял в глухой церквушке и убеждал стены любить
Христа.
Он, настойчиво звал камни к покаянию.
Католикос обращался к холодным камням.
Только голубой глаз горел слезой на иконе Спасителя.
Хотели убить католикоса.
Убийца ворвался к нему. Два громких выстрела.
Келейник закрыл Антония своей грудью. Мертвое тело.
В' другой раз убийца обнажил кинжал. Но рука его отсохла.
Католикос молчал в полутьме. Осторожно дышал его рот. Убийца с пла
чем опустился на колени. Его подкупили.
Католикос помолился о его застывшей руке.
Но смерть Антония надвигалась. Католикос ждал ее.
Он хотел спрятаться в могиле от разгрома Грузии.
Вчера он выбрался во дворик. Лицо его нагрелось солнцем. Ладошкой он
эщупал древнюю стену Анчисхатского собора. Голова его окунулась в би
рюзовый, быстро летящий воздух. Весенняя травинка пробивалась на
камне.
.. ,
Католикос сел на мула, чтоб прокатиться верхом к берегу Куры. Хотел ку
пить связку мокрой рыбы, блестящей чешуей, подышать водой.
Но мул побежал.
Католикос упал с мула.
Его внесли в келью. На белые подушки.
На виске рана. Старик стонал.
Загорелась высокая свеча.
Старик боялся свечи.
Глубокой ночью мимо него прошла девушка в черной шали. Хрипло ды
шал католикос. Католикос задрожал.
Он позвал слабым голосом.
Девушка остановилась. Она стояла к нему спиной.
— Что с тобой, Антойкй? — спросила девушка.
— Вот я умираю, Этери! — ответил он.
В седой бороде блестела слеза.
Лицо отрока Арчила сверкало медом. Он завидовал твари.
На спине твари росли черные крылья. Это крылья отца.
Арчил, задыхаясь, полз червем в земле.
Он жадно целовал потерянные Христом маленькие слезы.
СИНИЙ ЦВЕТ ТРАУРА
Бежал Хосров без памяти.
Бежал по коридорам шахского дворца.
Ворвался в гарем. Отталкивал наряженных женщин.
Рвал шелковые кружевные занавески.
Топтал их ногами в желтых сапожках.
Орал бешеным верблюдом.
Разлил чашу с шербетом. Все кружилось.
Ковры со сказочными зверями. Кружились цветы в высоких вазах. Расхо
дились речными кругами острые окна.
Взлетали голубые подушки с мятых простынь.
Хосров упал.
Женщины ласкали его. Гладили его бледное лицо золотыми локонами. Ли
цо юноши поблескивало брызгами шербета.
Губы засахарились.
—■Бросьте ему халат! — пожалела юношу турчанка.
Турчанка обнажила груди.
Юноша обрадовался знойному трауру.
Женщине почудилось, что выглянуло солнце.
Ласковый юноша раскрыл глаза.
Окрасился слезой плачущий день.
Сиреневые облака стояли в окнах.
Хосров надел длинный белый шелковый халат.
Вдруг шах Ага-Магомет заглянул за ширму.
С напуганным птичьим щебетом бросились врассыпную женщины.
Одна из наложниц потеряла на ковре туфельку.
Катились бусы.
Шах-скопец прыгнул к лежащему без памяти Хосрову.
— Я отомщу за тебя,— сверкнули его вдавленные глаза.— Милый.
Отравленной улыбкой дрогнули губы Хосрова.
Он поглядел в обтянутое мертвой кожей лицо скопца.
Скопец схватил атласную ткань, окунул ее в ведро с темно-синей краской
и принялся яростно мазать ею стены, ширму, ковры, свое лицо и лицо
Хосрова.
Руки скопца влажно синели. Он окатил юношу из ведра.
Юноша плакал от боли на подушках.
Волосы намокли. Ночь была душной и влажной.
Хосров целовался со смертью.
В ведре плескались васильки. Громко кричал Хосров.
Острым ножом полоснули его снизу. Синяя кровь окрасила рану.
Целовал эту рану скопец.
Дрожащими мокрыми губами.
Потянуло холодом из окна.
Наступило утро.
Разгром в гареме, смятые ковры, разорванные занавески, побитые цвет
ные стекла, подушки, выпачканные кровью, холодный шелк мертвого ха
лата — это тиранило память Хосрова.
Хмарь ночи душила утро.
Сорванная ветром с окна занавеска билась.
Взор Хосрова пламенел.
Юноша равнодушно играл с яркими женскими бусами.
Шах поил его молоком. Хосров капризничал.
Он не давал смыть синюю краску с больных глаз.
Огненная слеза кусала зрачок.
И день и ночь все плачу я, глаза — как с гор
поток весной.
ХРАМЫ ГРУЗИИ
Над светлой землей повисло мрачное пение. Это кричат брошенные храмы
Грузии.
Мерцают скорбью их взоры. Тяжело церквам петь без людей.
Как фреска, осыпались голоса.
В синей ночи горят костры пастухов. Огонь греет лесное эхо.
Огонь сжигает суровое многоголосье.
Соборы — это мужчины, а церкви — женщины.
Стадо овец испуганно смотрит, как в легком тумане летят камни. Камни
машут крыльями.
Они кружат с глухим стоном. Это хор камней.
Связанные по рукам и ногам. С погребальной марлей на лице.
Холодные храмы поют о лозе.
Люди прячутся в землянках.
Ослепшая церковь бредет по лесу, обхватив, как женщина, свою голову.
Трещат сучья. Со стоном валятся дубы.
ЭКЛЕСИА ЧВЭНТАН МОДИС! — радостно кричит мальчик. —
Церковь идет к нам, отец!
Собаки заливаются хриплым лаем.
Лошади, застрявшие в синей грязи, рыдают.
В желтых глазах лошадей мучаются свечи.
В свечах из горячего воска стонут простоволосые женщины.
Светлоликие девушки играют на чонгури.
Песня без слов летит навстречу сгорбленной церкви.
Это старуха с материнскими заплаканными глазами.
Коршун взвился навстречу уставшим ее шагам.
Он думал, что это его мать встала из могилы.
Мать бродит. Ищет сына.
Все храмы сдвинулись. Громоздятся друг на друга под луной.
Вот раздвинулся темный, вмиг озарившийся небосвод.
Черная стена собора выпустила обугленную птицу.
Птица спала на фреске.
«А из средины его как бы свет пламени из
средины огня; и из средины eij'o видно было
подобие четырех животных,— и таков был вид их:
облик был, как у человека.
И у каждого четыре лица, и у каждого из них четыре
крыла; а ноги их — ноги прямые, и ступни ног их,
как ступни ног тельца, и сверкали, как блестящая
медь (и крылья их легкие).
Й руки человеческие были под крыльями их,
на четырех сторонах их.
И лица у них, и крылья у них — у всех
четырех. Крылья их соприкасались одно с другим:
во время шествия своего они не оборачивались, а шли
каждое по направлению лица своего.
Подобие лиц их — лице человека и лице льва
с правой стороны у всех четырех, а с левой
стороны лице тельца у всех четырех
и лице орла у всех четырех».
Дощдевые черви просыпались.
Плакала в могиле грузинская девочка.
Мать бросала комья глины ей на голову. Она хоронила светлую дочь.
Младенца пора было кормить грудью. Грудь окаменела.
Кукурузу склевала черная птица. Птица гибла от одиночества.
Храмы шли в деревню погреться. Крестьяне с криком бежали навстречу.
Люди думали, что это бредет стадо животных.
Крестьяне спасали стадо.
Один старик с сыном прижались к церквушке с окровавленным и разби
тым лицом. Лицо темнело.
Шумно ворковали голуби. Они вылетали из дырявых куполов.
Дети отогревали ладошками лоб Христа.
Человек-Тур нес часовню на плечах. Он согнулся и тяжело дышал.
В лесу остановился горящий иконостас.
Он жалобно плакал.
Спаситель поднял костлявую руку. В ней шелестел древний свиток. В яме
валялся обломок босой ноги.
Три грузинки несли Христу молоко. Они протянули ему глиняный кувшин.
Грузинки омыли молоком глаза Христа.
Молоко пылало.
Мужчина с рыжей бородой пил молоко.
Губы его съели трещины.
От щек мужчины отваливалась известка.
Горела благословляющая ладонь.
К разбитым коленям летел запах горячей кукурузной лепешки.
Голодный мальчик отдавал мужчине лепешку.
Мальчик накормил мертвого.
Мальчик с опухшим лицом протянул нищему свою обрызганную кровью
руку.
Крестьянский мальчик зажмурился.
Он не мог дотянуться до раны на бедре.
Копье ранило бедро. Пролилась вода и кровь.
Нищий безрукий мужчина с ржавым лицом был громадного роста, и он
повис над мальчиком, как готовая обвалиться стена. Стена уносилась в не
бо. Ржавые иглы ранили лицо Сына. Стена не хотела есть бедную ле
пешку.
В глухом лесу закричали. Глахука звал мальчика.
Георгий Хрустального Поля решил помочь крестьянам.
Они не могли спасти бредущие к ним со стоном камни.
Худенький, поджарый Георгий спрыгнул с лошадки и стал собирать валя
ющиеся на поляне колеса с горящими крыльями.
Он подобрал в овраге голову с бородой и погнутым нимбом из ржавой
жести.
Поволочил к лошадке опрокинутую ветром безносую церковь.
С радостью увидел, как, напившись молока, прихрамывая, уходят обрат
но юноша с рогом и девушка с серпом.
Это брели солнце и луна.
Хрустальному Георгию помогал мальчик. Его брат замурован в крепость.
Мальчик застыл в стремительном беге.
Он нес на голове землистый глаз Христа.
Светлые дождевые капли повисли на листьях. Листья дрожали от ветра.
Осторожно, поодиночке, раскачивались высокие сосны.
й
Пахло хвоей. Журчала вода. Плакали овцы.
Вспотевший Георгий вспомнил, как он сокрушил идолов.
За них его мучили. Смешно было глядеть на разбитых болванов. На го
ловы, спины и оскалившиеся маски.
Лица идолов рассыпались.
Одна голова была юношей с черными локонами, другая — стариком с бо
родой.
Над телами идолов в отчаянии склонились два беса.
Георгия привязали веревкой к вращающемуся колесу.
Колесо с огненным крылом вертелось.
Это была земля, а вокруг нее кружился небосвод; в третью сторону лете
ли светила. Светила ярко мигали.
Хрустальный Георгий улыбался.
Мужчина стоял по грудь в огне с поднятыми руками.
Истязали его накаленными железными скребницами.
Привязали к столбу, скрутив за спиной руки.
Ласточки бровей тянулись к вискам. Сухие губы дрогнули.
В напуганных грузинских глазах застыла тоска.
Мужчина думал о своей матери. Она стояла на коленях, на дубовых
листьях.
Она увидела, что это ей, а не сыну рубят голову.
Она безмолвно ожидала меч.
Еще не кричал Георгий.
Но в желтом стекле материнского взора уже остановилась ночь.
Снова застонали деревья. Глахука тащил мальчика в глину.
Он хотел спасти его от обвала.
Соборы уходили обратно на свои скалы.
Они не умирали. Их обогрели люди. Свет во тьме не погас.
Свет ждал новую весну.
Но без детских поцелуев храм улетал навсегда в небо.
Храм бросал в яму свою оскверненную тень.
Много церквей пряталось еще в нищих землянках Грузии.
Они боялись неба. Они не могли оставить людей.
Церкви — женщины. Они ждут, когда расцветет лоза.
Камни снова запели свою тревожную, скорбную песню.
Алтари уходили в горы.
Хрипло лаяли собаки пастухов. Догорал зимний костер.
Крест из лозы задыхался горьким дымом. Мальчик грыз холодную ле
пешку.
Храмы прощались друг с другом.
Они уходили обратно, в глухие уголки Иверии.
Гелати и Алаверди. Сиони и Светицховели.
Ниноцминда и Шио Мгвимэ.
Храмы целовались, согнувшись к земле. Они ели лесо.к.
Они плакали, вспоминая светлую ночь.
«И тотчас я был в духе; и вот, престол стоял на
небе, и на престоле был Сидящий.
И сей Сидящий был подобен камню яспису
и сардису; и радуга вокруг престола, видом
подобная смарагду. И вокруг престола двадцать четыре
престола; а на престолах видел я сидевших двадцать четыре
старца, которые облачены были в белые одежды
и имели на головах свои золотые венцы.
И от престола исходили молнии, и громы, и гласы, и семь
светильников огненных горели над престолом, которые
суть семь духов Божиих.
И перед престолом море стеклянное, подобное кристаллу;
и посреди престола и вокруг престола четыре животных,
исполненных очей спереди и сзади.
И первое животное было подобно льву, и второе
животное подобно тельцу, и третье животное имело лице,
как человек, и четвертое животное
подобно орлу летящему.
И каждое из четырех животных имело по шести крыл
вокруг, а внутри они исполнены очей:
и ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая:
свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который
был, есть и грядет».
ЛЬВУ ИРАКЛИЮ!
«Ваше высочество знает, что сто лет Вы были подвластны Ирану. Теперь
же с удивлением видим мы, что вы примкнули к русским.
Ты человек восьмидесяти лет и такое допускаешь: привел неверных, со
единился с ними и даешь им волю...
Теперь/когда милостью Всевышнего мы достигли величия несравненного,
великая Наша воля, чтоб Вы, как человек разумный, порвали бы с рус
скими...
Если же приказания нашего не исполнишь, то в самое короткое время Мы
совершим поход на Грузию, прольем вместе грузинскую и русскую кровь
и создадим из нее реку наподобие Куры...
Шах Ага-Магомет-хан персидский.»
ОСЕННЯЯ БИТВА
Осень желтым маревом легла на город.
Осень мягко окрасила сады и луга. Долина Куры поблескивала на солнце.
Зеркало воды уносило рассыпанные ветром лепестки отгорающих тюльпа
нов.
Нарядные цветы в садах осыпались. Пастель роз поблекла. Гиацинты сто
яли, поникнув головами. Облако цеплялось за куст жасмина.
Засыпали опьяненные поздней сладостью пчелы.
Реже скользили в прозрачном стекле воздуха ласточки.
Летела и терялась в облаках золотая паутина.
Неугомонный ветер все еще жаркими порывами налетал с юга, из-за Триалетских отрогов.
Ветер давно превратился из озорного мальчишки в сердитого подростка.
Загорелый подросток мчался к городу сломя голову. О чем злобно мечтал
ветер, сверкая покрасневшими глазами? О холоде ли шипел он, швыряя в
людей пыль, или о войне, что шла за ветром по пятам?
Город настороженно притих. Словно птица.
Обнаглевший ветер носился по кривым улочкам. Хватал за горло умираю
щие .нарциссы, осыпал листья чинар, теребил яркую бахрому ковров, сви
сающих с круглых балконов.
За ветром с хриплым лаем погналась собака.
Кто-то бросил в спину ветра камень.
Закричал ветер, хватаясь руками за кровоподтек на спине. Слетел вниз
с крепости Нарикала. За ветром катилась ягодка. Ветер рассердился
на горожан.
Не хотели они слышать голоса беды.
Сгорбился ветер и, вытирая пылающими рукавами слезы, притих. Устало
побрел на базар. Шайтан-базар шумел голосами.
На рассвете спустили цепи с Ишачьего моста.
Ветер погладил щекой корзину со сливами. И спрятался в звонком вино
граде. Поблескивали обидой наивные глаза ветра.
Как слезы горели на янтарном солнце горы изумрудно-стеклянного вино
града. Ветер через кожу поцеловался с виноградиной. Нагретый сок синел.
Сентябрьский виноград еще не успел насладиться ветром.
Виноград отяжелел за лето без ласки.
Вот отчего он с такой радостью отозвался на любовь.
Только синица раз как-то клюнула его. И улетела.
Но разве можно это было считать любовью?
Внезапно заблестели росой стыдливые гроздья.
Ветер шелестел в шершавых листьях. Жаловался на камень, брошенный в
его спину. Затем он угомонился, растеряв вокруг несколько зерен нагре
той пыли.
Ветер разомлел от девственных поцелуев.
Маленький Кахетинец, седовласый старик, плыл на коне в затихшем, на
стороженном лесу. Лес ронял багрянец.
Горела под копытами коня голубая вода неба.
Голубые слезы светились на ветвях. Лозины сквозили вокруг. Голова царя-воина была высоко поднята.
Царь был в своих боевых доспехах. Стальной остроконечный шлем, коль
чуга. К седлу приторочен колчан со стрелами. Через плечо надет лук. Ог
ромный меч лежал на крупе гнедого коня. Меч блестел.
Маленькое лицо старика съедено морщинами. Побелели ресницы. Шур
шали под копытами сухие листья. Слеза пылала на дряблой щеке. Сжав
поводья, он молчал. Не мог царь остановить коня, чтоб раздавить слезу.
Пусть она остудит его возбужденный зрачок.
Сколько слезинок он смахнул за свою боевую жизнь.
Он прятал от воинов свою обнаженную скорбь.
Хрустальный красный лес слышал плач слезы.
В сухой яме под желтыми листьями заплакала девочка.
Слеза, заснувшая на реснице, вздрогнула. Она была голой, стыдливой де
вочкой.
За восьмидесятилетнюю жизнь старика она не потеряла своей невинности.
...Голой пустыней ехал к городу со своим стотысячным войском ско
пец.
Копье он сжал под мышкой.
Войско Ага-Магомет-хана было разношерстным.
Персы в зеленых тюрбанах с длинными копьями.
Хмурые запыленные туркмены на кривых лошадках.
Почерневшие от солнца афганцы с булавами. Много диких племен-кочевников. Армия двигалась в Грузию.
Волы тащили в пару громадные, тяжелые пушки.
В обозах сидели женщины с грудными детьми. На ослах медленно ехали
оруженосцы, повязав головы от солнца платками. Сомкнувшись в строй
ные колонны, угрюмо шагала мазандаранская тяжелая пехота.
Время от времени армия останавливалась и кричала:
— Аллах! Аллах!
Люди обессилели.
Скрипели колеса повозок. Ревели быки.
Громадное колесо раздавило синего жука.
Обезглавленное тело жука дергалось лапками.
В повозке лежала старуха. Лицо старухи выветрилось, как мел. Это была
мать шаха Фатима. Она ездила за сыном на все войны. Она боялась оста
вить его одного.
Все ее сыновья были убиты. Их оскопили, вырвали глаза, отрезали им но
сы, отрубили руки и ноги.
Ей надоело хоронить детей.
Ага-Магомет — самый младший, самый несчастный и злой.
Старуха держалась за него, как за последнюю сухую ветвь.
Ездила за ним, чтоб не убить себя.
Старуха, чучело из лоскутков, уныло тащилась по пыльным дорогам смер
ти вслед за колесом.
Тряпичная головка чучела смешно билась затылком о дорогу.
Фатима горько любила покалеченное тело своего озверевшего сына. Она
любила держать его за холодные потные руки и смотреть в его вдавлен
ные глаза.
Глухой, потемневшей яростью дышали эти глубокие глаза.
Фатима сидела в телеге, обхватив седую голову в черном платке руками.
Никто из воинов не видел, как безмолвно кричал ее рот.
Сын ехал убивать.
Фатима не могла вспомнить взора сына в детстве. Она уже не помнила,
что мальчик родился с гиацинтами вместо глаз. Но потом они потемнели.
Фатима все надеялась, что ей удастся молитвами отогреть их.
Глаза тирана желтели, как мертвые женщины.
Мать ласкала пальцами лицо сына.
Она не боялась кобры. Кобра могла искусать старуху.
Колесо раздавило жука.
Фатима слышала, как звонко плачет жук.
Старуха подняла руки и закричала. Армия остановилась.
Несколько всадников подскакали к телеге с оголенными шашками. Плавно
катилось в зеленом небе солнце.
— Что случилось? — громко спросил всадник.
Старуха молча поглядела на него и ткнула пальцем под колесо.
— Мы раздавили жука!
Всадник сердито стегнул плеткой вороного коня.
Конь вздыбился на задних копытах.
Заржал.
Босой иранец достал мертвого жука из пыли и на ладони отдал старухе.
Старуха выжила из ума. Сломанные крылышки блестели. Старуха опусти
ла голову. Никто не стал бы хоронить сейчас жука посредине дороги.
Облака горели. Облака неслись к холмам. Пустое пространство дышало
ржавым запахом жатвы.
Голая земля остывала. Поле было ровным, как ладонь.
Снова заскрипели колеса. Ревели быки.
Белая чалма шаха качалась.
Войско вошло в Соганлуг и остановилось, был разбит лагерь.
Утром Ага-Магомет-хан двинулся на Тбилиси.
Уходя в бой, он собрал чернь Ворчало и Казаха.
— Свяжем по рукам и ногам оскорбителей ислама,— говорил скопец
с белого коня. — Истребим горсть грузин, как плотник гнилую стружку.
Превратим эту страну неверных в горсть праха!
Он тоскливо глядел в пустое небо.
Ржали кони. Иранское войско шло настороженно.
Шах побаивался Маленького Кахетинца.
Передовые отряды врага вышли на Крцанисское поле.
Царевич Давид совершил легкий набег на один из вражеских отрядов и
вернулся со своей конницей к склону Сололакской горы, где он разместил
артиллерию. Шесть плохо стреляющих пушек.
На левом фланге грузин стоял феодал Мухран-батони.
Авангард возглавил царевич Иоанн. Маленький Кахетинец отдал Иоанну
ядро своего войска. Но чем мог поделиться с ним царь?
Грузины собрали только пять тысяч человек против стотысячной армии.
На помощь Тбилиси пришли жители Арагвской долины, триста арагвинцев, поклявшихся умереть, но не отдать родной земли. С гор спускались
маленькие отряды хевсуров, пшавов и тушин. Их привел Человек-Тур.
К ним присоединилась горсть имеретинцев.
Накануне сражения наспех собрались ополченцы города.
Это были ремесленники, мастеровые, разносчики товаров и беднота.
Они выбрали своим командиром музыканта и поэта, общего любимца Мачабели.
Ага-Магомет-хан занял возвышенности Соганлуги и разбил свою армию на
четырнадцать отрядов.
Он поставил между ними пушки. За отрядами шли отборные части турк
менов. Шах считал их самыми надежными в своем войске. Они должны
были останавливать бегущих и убивать. За ^спинами туркменов выстрои
лась тяжелая мазандаранская пехота. Главный резерв шаха.
Скопец сидел на белом коне с длинным, опущенным в пыль копьем. Со
щурившись, он глядел на город-жертву.
В Крцанисских садах, на берегу золотой Куры догорали тюльпаны осени.
Таял жаркий воздух.
Прозрачная паутина, пролетая мимо лица скопца, сняла с его ресницы и
унесла ядовитую слезинку.
Скопец любовался пейзажем.
Желтое облако стояло над скопцом. В этом городе била из земли горячая
серная вода. В банях можно исцелить любую болезнь. А ^новь вернуть му
жество? Сжечь немощь?
Чтоб снова ощутить пронзительную ласку женщины.
Сладкогубый виноградный ветер проснулся в опрокинутой корзине. Он
бросился звать людей. Но все опустело. Женщины и дети прятались в по
гребах.
Колыхались синие флаги иранцев.
Ужаснувшись, ветер бросился к знаменам царя Ираклия.
Забилось полотнище с Георгием-победоносцем.
Впереди шахского войска выступал с огромным мечом богатырь в белом
саване. Это был дервиш-воин.
От отряда царевича Иоанна отделился Человек-Тур с копьем.
Круглое облако застыло над голым полем.
Царь стоял со своим отрядом у Сейдабадских ворот.
Мать шаха сжала в ладонях синего жука. Старуха закуталась в черную
шаль. Старуха целовала жука.
Скопец шел убивать.
Вдруг оба войска задрали головы и стали глядеть в развалившееся небо.
Голубела бездна.
Со стороны иранцев в небо взмыли соколы. Грузины запустили своих ор
лов.
Кружась и теряя перья, птицы бросались в смертоносную схватку.
Окровавленное перышко село на голову скопца.
Скопец нахмурился.
Он не мог отколупнуть пера. Жестом позвал Хосрова.
Хосров прискакал на сером коне с влажными, печальными глазами. За
спиной юноши ярко развевался шелковый плащ.
Губы его побелели.
Дрожащей рукой он сорвал ястребиное перышко со лба вождя.
Шах удивленно взглянул в потемневший от зеленой тоски взор оскоплен
ного им любимца.
— Что с твоей рукой? — Вождь сжал маленькие крепкие губы. —
Она дрожит?
Он отпустил поводья и взял в свои волосатые пальцы хрупкий локоть Хос
рова в белой перчатке.
— Ты боишься смерти? — с удивлением спросил он.
Мертвые птицы падали к ногам шаха.
*
Дервиш в саване бежал с мечом на Тура.
Круглое лицо дервиша вспотело. Дервиш глухо ревел и, несмотря на груз
ное тело, резво бежал вперед, раскручивая над головой меч.
Тур в своей волчьей шкуре рванулся ему наперерез.
Не останавливаясь, он метнул копье в дервиша.
Копье вонзилось ему в живот. Дервиш выронил свой меч в пыль. Сжал
копье обеими руками. Но копье не вытягивалось. Взор дервиша побелел.
Налетевший на врага Тур схватил меч и одним ударом отрубил его руки.
Белый саван набух кровью.
Крича от боли, дервиш повалился на землю.
Тур бросился в бой. Он врезался в ряды легких пехотинцев и яростно ру
бил их. Иранцы с криками стали пятиться, разворачивая фланги. Визгли
во заплакала зурна. Отчаянно били барабаны. С ополченцами гарцевал на
коне поэт Мачабели. Он играл на чонгури. Он весело распевал, подзадори
вал своих ребят.
Впереди грузинского войска брели по полю три слепых ащуга.
Они спокойно шагали, сжав в руках сазы.
Слепцы пели боевую песнь о судьбах Грузии.
Поскакала вперед конница Иоанна.
Смяла иранцев, выхватила их флаги, приволокла царю, бросила к его
пыльным сапогам.
Иранцы дрогнули, побежали.
Но шах развернул мазандаранскую пехоту.
Грузинское передовое войско с отвагой бросилось в новую контратаку. Мо
гучая кавалерия шаха в три тысячи сабель ринулась на царевича Давида.
Царевич обстреливал ее с холма. Давид отбил несколько конных атак, но не
смог остановить всадников, которые окружали царевичей Иоанна и Вах
танга.
Осень буйно цвела. Осень бушевала.
Ужаснулся убийству ветер. Ветер метался среди звенящих сабель. Он лез
голым телом на раскаленные ятаганы. Тело ветра обливалось кровью. Сен
тябрь дышал огнем. Ветер валялся под ногами умирающих. Ветер спасал
оранжевые листья. Мулла-предатель повел вражеские отряды тропинкой
к коджорской дороге. Эти отряды заходили в спину отчаянно бырщимся
грузинам.
Грузины храбро дрались.
Глахука в разорванной одежде бил лезущих иранцев палкой по головам.
— Дети! Держитесь! — кричал он.
Огонь пушечных выстрелов. Грохот. Лязг булата.
Истеричные вопли. Свист. Хохот.
На склон Сололакской горы карабкались конники.
Из шести пушек стреляли уже только три.
Командовал пушками князь Георгий Гурамишвили, крестник царя. Чело
век маленького роста с добрым лицом и светлыми застенчивыми глазами.
Он был весь черным от пыли и пороха.
Лицо его горело.
В самой гуще персов сражался Человек-Тур. Тур бросался на мечи и
копья голыми руками. Он душил врагов, сворачивал головы, разрывал
глотки. Он стоял на горе трупов.
— Что это за волк терзает нас? — удивился скопец.
Послал на него ораву. Озверевшие солдаты размахивали саблями.
Хосров сидел на коне бледный, как мрамор.
— Почему не убиваешь? — нахмурился скопец.
И вдруг отшатнулся.
По белому лицу Хосрова ползла муха смерти.
— Я боюсь тени Вероники! — дрогнули его губы.
— Убей тень! — прошептал скопец.
Один за другим валились насмерть арагвинцы. Только три воина вырва
лись из кольца. С ними царевич. Он весь был забрызган кровью. Мазандаранцы овладели холмом. Они сталкивали с обрыва одну пушку за дру-’
гой. Пушка давила людей. Катилась по телам.
Орлы в багровом небе бросали вниз камни.
— Собаки эти грузины! — пробормотал скопец. — Собаки!
Мазандаранцы с мечами со всех сторон окружали последнюю пушку. Око
ло пушки стоял Гурамишвили и три юных воина.
— Умрем, не побежим? — весело спросил он.
— Отцы наши не были изменниками! — закричал юноша.
Гоги Гурамишвили яростно поедал землю.
— Да будет мать сыра земля причастием нам перед смертью! Огонь!
Персы бежали на гору. Один за другим падали грузинские юноши. Все
были убиты.
Гоги Гурамишвили, весь простреленный пулями, лег на пушку грудью. Он
обхватил ее руками и зажмурился.
Десятки сабель стали кромсать его спину.
С камнями бежали на врагов женщины.
— Собаки! — шептал Ага.
Тур отбивался. На голову его накинули веревку.
Он разорвал ее, выхватил из-за пояса нож.
— Кто не трус? — взревел он.
И бросился грудью на копья. Мечи обрушились на него. Скова веревка
села на горло, и под дикие, радостные крики понеслось за лошадью окро
вавленное тело.
— Я же говорил, что это волк, — пробормотал Ага.
Брошенное к белому коню тело дымилось. Шах отвернулся.
Грузин теснили к городским воротам.
Ветер, обхватив голову, сидел на мертвых листьях и с ужасом глядел на
окровавленный виноград.
— Виноград убили! — кричал ветер облакам.
Старый царь, обагренный кровью, бросился в рубку.
Как хищные звери, обступили его иранцы. Царевич Иоанн вырвал его их
смерти. Иранцы гнались за стариком, рассекая воздух кривыми саблями.
Белые волосы Ираклия кровоточили. Рот старика дрожал.
Ага-Магомет-хан поскакал вперед на белом коне.
Гудели деревянные трубы.
— Мы очистим Грузию от терниев и щепок! — кричал скопец, захле
бываясь горячим воздухом.
Конь его гарцевал на трупе обезглавленной осени. Голова осени откати
лась и замерла. На мертвом лице ее краснели слезы.
— Мы наденем на Грузию алую одежду рабства!
Саранча летела над полем.
— Сколько их? — билось в висках Глахуки.
Он сломал свою палку о головы и отбивался камнями. Персы гнались за
Маленьким Кахетинцем.
...Пожилой сын царя Георгий прятался в горах.
Будущий последний грузинский царь, толстый мужчина с обрюзгшим ли
цом, стоял в храме и невнятно молился.
Губы его стонали. Он страдал одышкой и не любил войны.
Он боялся ездить верхом.
В храм толстяк притащился пьяным, напившись терпкого цинандали. И за
кусив крылышком индюшки.
По дороге в церковь он потерял в пыли соболиную шапку.
Спьяну он решил, что все ангелы и архангелы слетелись на кутеж или пир
во время чумы, а его выбрали тамадой.
Они нетрезво раскачивались своими крыльями из стороны в сторону.
— Бай мэ! — испугался он.
Ангелы взлетали, шурша влажными от вина крыльями, и снова шлепа
лись о каменный пол.
— Ва! — удивился толстый Георгий.
И упал лицом на горящую свечу.
— Спаси Грузию! — плаксиво тянул дьячок. — Цминда Гиорги!
Одутловатый пьяница храпел под бронзовым распятием.
На его животе валялась свечка. Свечка задыхалась.
ИЗБИЕНИЕ МЛАДЕНЦЕВ
Озверевшие персы рвались в город.
С маленьким отрядом в сто человек Ираклий поскакал через Авлабарский
мост. Спрыгнул с коня у часовенки мученика Або.
Прижался к часовенке лбом.
— Ты видишь, как я страдаю! — тихо сказал он, опустив веки. — Я хо
тел спасти город.
Царь поднял ладони. Он разжал их в мягком коричневом свете. Старик не
мог понять, отчего свет не чернеет. Старик не хотел верить в пожар. Дрях
лые, детские руки его задыхались.
Старик сел на коня.
— Куда я еду? — пробормотал он, тронув рысью.— Мне, старику,
спасаться, когда дети мои умирают? Я хочу к ним! — закричал он.
Царь развернул коня. Пришпорил. Но воины преградили ему путь.
— Во имя спасения родины! Царь!
Маленький Кахетинец побледнел и взмахнул плеткой.
Конь поскакал в Ананури, в горы.
Женщины с криком волочили трупы детей.
Обезумевшие от крови ястребы бросались на трупы.
Ястребы разрывали мертвецов.
Голые женщины в лохмотьях бросались на птиц.
Камни, размахивая крыльями, с визгом носились в горящем воздухе.
Безумно кричали женщины. Солдаты валили их в песок.
Белый конь Ага-Магомет-хана несся к Гянджинским
воротам. Толпа людей бросилась на колени.
— Не убивай детей!
Глаза скопца утонули в черепе. На губах блеснула язвительная слюна.
— Вы должны ждать такого правосудия, как на судилище Аллаха, —
нервно засмеялся он. — Где каждый отчитается в своих грехах!
Белый конь летел в город.
Толпа людей бежала прятаться в церквах и мечетях.
Бедняки бросали в завоевателей камни.
Водонос Тулухчи обливал персов кипятком.
За красильщиком Гургеном погнались солдаты. Он спрятал детей в своих
тканях.
Маленькие кинжалы вонзались в шелковый халат,— вздувшийся парусом.
Гончар дрался кувшинами.
Саят-Нова в черном монашеском одеянии с крестом на груди брел по уми
рающему городу.
Перс бросился с топором на чинару. Монах перехватил топор. Монах по
смотрел в глаза воина.
Чинара тихо плакала за спиной.
Женщины падали на колени, бросали детей в Куру.
Как сумасшедшие в разорванных платьях. Они кричали.
— Пощадите нас! Мы станем мусульманами, собаками, кем угодно!
Только не убивайте!
Женщины целовали сапоги.
Хосров бежал в толпе безумных солдат. Он громко кричал, плакал, звал
тень Вероники.
Вдруг он увидел гордую спину седого монаха.
Но обрушилась стена.
Мученик Або улыбался из горящей часовенки.
Персы в алых шароварах ворвались в церковь Анчисхати.
Они гнались за юной женщиной. Княжна убила кинжалом двух насильни
ков. Ее задушили.
Надругались над белым телом.
Девушек в подвале сожгли живьем.
Они связались косами, чтоб умереть вместе. Одна из девушек хотела осво
бодиться. Мать толкнула ее в огонь.
— Что я наделал? — вопил мулла-изменник.
Мулла видел, как из его мечети вытаскивали и резали детей.
— Мусульмане! — хрипло кричал он с минарета.
Раздался выстрел. Мулла упал на камни. В аду он обменялся телом с Ра
фаилом/
Персы поймали палача Сатара, заставили его йадеть синий халат и вты
кать ножи в сердца матерей. Палач отбивался от персов молотком. Моло
ток отняли и разбили им ему зубы.
— Будешь свежевать тела! — кричали ему. — А потом уведем тебя в
Иран. Нам нужен заплечный мастер!
Саят-Нова с серебряным крестом в руке медленно шел в храм.
Окровавленный ветер, громко рыдая, схватил его за колени.
И кричал о том, что грудь осени изрублена на куски.
Потрясенный ветер бил себя камнем в висок.
— Я целовался с виноградиной! — рыдал он.
Пыль выела глаза Хосрова. Он тер их кулаком.
— «Где прячется поэт?» — клевал его коршун ревности.
Из разгромленного дворца мародеры волокли ковры, кувшины, золотые
цепи, блюда, распятия.
5. «Октябрь» № 4
Один мазандаранец, -вопя от счастья, надел на голову корону Ираклия.
Другой отбивался скипетром от наседавших товарищей.
Детей связали. Заставляли плевать в Богоматерь.
Дети плакали. Им лихо рубили головы.
Краснощекий толстяк с топором улыбался.
Митрополит тбилисский Досифей заперся с духовенством в Сионском со
боре.
Выломав двери, солдаты ворвались в собор.
Они убили священников, сожгли иконостас, расхитили святыни. Седоборо
дого, распухшего от слез старца сбросили в Куру с балкона.
Могучий дьякон вынес на своих плечах икону Иверскую.
Он отдал ее крестьянам в предгорьях.
Крестьяне спрятали Богородицу среди мычащих грязных коров.
Саят-Нова вырвался из объятий ветра.
Ветер валялся на камнях с разбитой головой.
— Беги, Саят! — плакал ветер.
Монах брел к армянскому храму. Ветер, застонав от боли,
поволочился за ним, окутав его светящейся пылью.
Убийцы отпрянули от облака. Они не видели монаха.
Чучело совы летало над пожарищем.
Накинув на палача веревку, солдаты тащили его в Иран.
На грядущие казни.
Саят-Нова зажмурился.
Он думал, что это не огонь пылает, а белый сад.
Жужжали стеклянные крылья белого сада.
Кровоточила музыка.
Монах обхватил голову. Текли к нему отовсюду красные ручьи.
Они хором пели свою песнь. Надо было спасать горло поющего сада.
Двери храма захлопнулись за поэтом.
— Авва! Спаси нас!
Он стоял-в толпе. Дымились свечи. Овцы были забрызганы кровью. Овцы
отовсюду глядели на него.
— Скоро будем в саду, — дрогнули губы монаха.
Кто-то дал ему своего ребенка.
Монах обнял его.
«Неужели это звенит огненный сад? — думал он.— Сад растет».
Ветер стучался кулачком в дверь храма. Ему не открыли.
Скопец парился в серной бане.
В предбаннике с ворохом шелковых одежд сына пригорюнилась Фатима.
Она обмотала лицо черной шалью.
Маленький жук синел на белой рубашке.
Хосров, гремя саблей, ворвался в баню.
На стенах играли капельки влаги.
Скопец сидел в горячей воде. В круглой мраморной ванне. Голый череп
блестел. Скопец задыхался от ярости.
Он обнимал маленького голого мальчика.
Но, не ощущая удовольствия, плакал.
Хосров сапогами бросился в воду. Он обхватил голову скопца и всадил ему
нож в мокрый живот.
Скопец растерялся. Он выронил розовое мыло.
Горячая вода стада красной.
Жук шевелился на белой рубашке.
Саят-Нова стоял в храме.
Он вспомнил, как боялся петь ангелу.
Он боялся, что песнь его стала холодным светом.
Монах улыбнулся.
Люди заулыбались ему. Саят-Нова зажмурил глаза и увидел, как поет на
поенный солнцем прозрачный нарцисс. Поэт погладил ладонью горло нар
цисса.
Нарцисс пел поэту.
Вот зачем принесла поэта птица в стеклянном зерне]
Дыхание народа и Саят-Новы слилось.
Это был цвет крови.
Ангел с нарциссами вместо крыльев кувыркался в воздухе.
— А ты боялся света! — смеялся ангел.
В двери храма стучали.
*
Люди и престарелый седой монах опустились на колени.
— Откройте! Откройте! — ломали дверь.
— Из *храма нет, не выйду я! — плакал поэт. — Не отрекусь я от
Христа!
Воины с саблями ворвались в алтарь.
Сабля никак не могла дотянуться до свечи над куполом.
Ветер обнимал колени поэта.
— Прощай, — прошептал ветру поэт.
Белый сад целовался с красным садом.
Поэта обступили со всех сторон и выкололи глаза саблей, которую повора
чивали в окровавленных орбитах. Этой же саблей ему отрезали язык и выэили зубы.
— Иди к своему Христу! — шумно хохотали воины. — Пусть он тебя
спасет.
Ветер рухнул телом на плиту и зарыдал. В волосах ветра пламенели осен
ние листья.
Каждый лист был сорванной жизнью Саят-Новы.
Ослик звал своего хозяина.
ГОРЫ
Люди молятся горам. Летит горький дым войны. От гари чернеют деревья.
Хевсуры молятся ледяным скалам. На солнце горит лед.
Хуц в волчьей шкуре и со знаменем на плече ползет на коленях к Могиле
Волка. Обветренное лицо его темнеет.
За ним бредет толпа мужчин и женщин. Знамя — шест с цветными лоску
тами и колокольчиками.
В синем дыму стоит башенка с рогами, иконкой и чашей.
— Эй, Квириа! — громко поют люди.
Они зовут своего божка.
Хуц бьет древком о землю. Звенят колокольчики.
Хуц вознес чашу с пивом.
— Да возвеличит бог Смерти ваше могущество, ваши имя и кровь!
О, Воинство Великого Волка и собаки-мцеварии!
Хуц целует землю. Он пляшет суровый танец войны. Дети размахивают
дубовыми ветками. Трясется хвост на шкуре волка.
Взявшись за руки, девушки водят вокруг Хуца печальный хоровод. Хрипло
кричат хевсуры. Они смотрят в пропасть. Бросают в нее камни.
— Во имя вашего могущества осушите эти чаши с пивом. Чаши сла
вословьте! Не отвергнитесь от рабов ваших, кровавокогтистые!
С зажженными свечами плачут босые девушки в белых рубашках.
Они поют Великой Матери Нане. Они зовут Фиалковую Иав Нану.
— Иав Нана! — тянет голос роженицы.
Грудного ребенка роженицы зарезали.
Лица девушек светлеют. Они тянут руки к луне. Хмельная радость завола
кивает взоры. Глаза женщин помутнели. Они поют цветам.
Вместе с ними поют и кружатся дуб, ручей и луна.
Мужчины с диким свистом, вооруженные мечами и копьями, двинулись в
поход. Гремит походная обгорелая песня.
Хуц в одиночестве молится собакам-волкам. Он зовет их.
—■ Спаси идущих из своих домов в поле войны! Собаки-мцеварни! Вы
быстры в оказании помощи, кровавокогтистые! Во имя Хозяина гор, свя
завшего пасть бешеному волку, услышьте нас! Не рычите на нас!
Впереди войска бежал огромный волк. Волк тяжело дышал.
Волк бежал за голубем-хати, которого вызвал Хуц.
Голубь сверкал, дрожал и блестел, как светило.
Калека гнался за ним с белым платком.
Хуц нес на плече огромный родовой меч.
На головах воинов дрожали дубовыми листьями венки.
Дети поедали горного козла, заколотого Хуцем в жертву.
Козла убили камнем. И ножом. Проткнули сердце.
Дети скользили на земле, мокрой от козлиной крови.
Маленькие рты их блестели.
Никто не видел воина Георгия, который вдалеке от всех понуро тащился на
своей лошаденке.
— Кровавокогтистые! Приблизьтесь к тем, кто вдали. Сокройте их от
дня черного!
Виноградная лоза сквозила на синем ветру. Листья ее слезились.
— Дидеба Гмертса! — грянули воины. — Мадли Гмертса! *
Горы застыли и помрачнели. Горы молились людям.
ХИЩНАЯ ПТИЦА ИЗ АНАНУРИ
В Ананурской крепости задыхалось солнце.
Синело небо.
Маленький Кахетинец гулял во дворике. Глядел на сиреневые горы. Во
круг старика льстиво кружились мухами феодалы.
— Идите все вон! — гневно закричал царь.
Глупая и чванливая царица-смутьянка Дареджан заигрывала с мужем.
Она кокетничала с короной
— Иракли! Сада хар? — звала она старика нараспев. — Легвис мураба хом ар гинда? **
Толстая царица надела ажурные чулки на кривые ноги.
Чулки скрипели. Она густо натерла рот желтой помадой.
Больного водянкой старика отвезли в Телави, а ему все еще мерещилась
крепость, куда он бежал от разгрома.
Гнездо опустело.
Старик уже несколько дней не вставал с постели.
Родственники и придворные думали, что он умирает.
Георгий, толстый, престолонаследник с опухшим от пьянства лицом, ярост
но переругивался с Дареджан, сверкающей стальными глазками и готовой
на государственный переворот.
В гибнущем Тбилиси вспыхнула чума.
Старик молчал. Старик похолодел.
Глаза были стиснуты. На груди царя белели куропатки.
Ему захотелось дичи, и охотники ее подстрелили.
Немощные руки царя гладили головы птиц.
Старик перед вечером проснулся, вышел один побродить по лугу, о чем-то
тихо шептался с убитыми птицами.
Родные недоумевали.
— А может, он давно умер? — нервничала Дареджан. Она заверну
лась в модную иранскую шаль. — А мы, дураки, и не догадываемся.
Царь гладил пальцем пятнышко крови. .
Пятнышко темнело в белом пухе куропатки.
Вокруг кушетки по одну сторону сидели женщины в черных покрывалах, а
по другую — воины с поломанными жезлами в руках.
В окне белела лошадь Ираклия, мертвая и оседланная задом наперед.
Ее уздечку держал сидящий на земле стремянный с непокрытой головой.
Поседевшие в боях, заплаканные воины выражали соболезнование Даред
жан.
Дареджан притворно охала, падала в обморок, на спину, ее ловили. Но на
похороны она не поехала.
Толстым телом она жадно отдалась дворцовой интриге.
Желтая помада сверкала на губках.
Она прятала скипетр под зеленой юбкой.
От жирного Георгия попахивало кислым вином.
Будущий последний царь Восточной Грузии вполголоса напевал пьяный
псалом и готовился выводить свое маленькое феодальное войско на прися
гу верности самому себе.
Богу слава! Богу — небо!
Где ты, Ираклий! Инжирного варенья не хочешь?
Тайком он пробирался в темную спальню покойника, вынимал из-за по
душки корону.
Он надевал эту отцовскую корону на свою круглую голову и смотрел в зер
кало, глупо улыбаясь.
В ссорах и перебранках царская семья не заметила, как накрытая порфи
рой кушетка давно опустела.
Плакала девочка в лесу, задушенная песком в яме.
Он умер на той же постели, где родился.
Царь орлом взлетел в небо, с ним неслись, поблескивая солнцем, белые
куропатки.
Орел кружил над разгромленной, ко восстающей из руин Грузией. Он вы
сматривал врагов.
ОГОНЬ ГОРЯЩИЙ
Горел белый сад. Чернели яблоки. Пылала жемчужина в сердце поэта.
Хосров искал его.
Он бежал за старцем с окровавленными глазами.
На черной рясе блестел кровавый родник.
Ослепленный старец слышал пурпурную музыку.
Песня сожгла персидский сад. Сад родился в хрустальном зерне. Зерно
потеряла в пустыне птица.
Хосров ревновал поэта к жемчужине.
Он ударил поэта ножом в сердце. Наступил на дрожащее лицо. Рассек клин
ком сонную жилу.
Проснулся поэт. Снова зажурчал родник.
Но сердца не было в груди Саят-Новы.
Вместо сердца родилась роза. Юноша нервно оборвал лепестки.
Коснулся мизинцем жемчужины.
Обагренные кровью губы поэта дрогнули.
На ладони Хосрова пылал жемчуг. Хосров плакал.
Он поскакал в желтое зарево. Конь провалился в бездну.
Жемчужина катилась вниз, по кривым улочкам.
Персы бежали.
Мать шаха везла его голову в черном платке.
Фатима никому не отдавала сына. Она не могла его похоронить.
Старуха брела в пыли за повозкой. Громко кричала она.
Но земля не принимала убийцу.
Чтоб спасти сына, она вырвала его глаза.
Старуха бросила слепую голову в яму и забросала кровавыми листьями.
В плачущих губах мертвого синел жук.
Жук не мог вплыть в бессмертие.
Среди трупов и зловония брели в пожарище двое.
Индра с седыми висками и отравленный желчью безверия Антоний.
Каждый звал своих мертвецов.
Солнце радостно горело над смертью.
Трупы обросли зеленой травой.
Антоний стонал. Католикос гневно отпевал зеленый листик.
Он раздавил босой ногой рубиновую гроздь.
Это был не виноград, а сердце поэта.
Сердце родило жемчужину и опустело.
Индра превратился в ветер. Ветер понес светлеющее листьями сердце.
Черные цветы расступались. Сгоревшие цветы с ужасом глядели в спину
весне. Цветы сочились музыкой.
Ветер волочил по камням розу.
Похороны розы напугали небо. Ястреб растерзал розу.
Сад горел пением.
Ветер прижался к голым пяткам Саят-Новы.
Белый сад осыпался красными перьями.
Потоком сл ез омыта жизнь моя,
Кто скажет: замолчи, Саят-Нова?
ПЕСНЯ ПЕСНЕЙ
Катилась в пыль жемчужина.
Блестела на ладони. Словно птичья кровь.
Вероника играла зернышком. Поэт превратился в горящую птицу. Глаза
помутнели от слез.
Мужчина стоял на коврике. Девушка засмеялась.
Треснуло гранатовое яблоко. Пылинка сверкала на кожуре.
Д рож а предложил я безж алостной яр:
«Твой — сад, мой — куст р оз, тень близ тына —■
твоя».
Посмотрим, отдаст ли хозяин свой сад.
«Ш амам — твой, мой — нож , грядка тмина —
твоя».
И вот мускатный поцелуй. Я целую локоны яр.
Смотрю в ее глаза. Кислинка счастья горит на губе.
Мои пальцы сплелись с твоими.
1
Послуш айте только, что хочет она:
Сжать в пальчиках ду х мой ж еланьем полна,
Порхать не велит мне над садом ,— грозна!
«Твоя — роза, бюльбюль — мой, долина —
твоя!»
Она целует жемчужину. Легко играет кровинкой на ладони. Кровинку выр
вали из сердца.
В безум ство повергла меня западня,
Ты речь свою мечешь, как стрелы , в меня.
Как выдержит грудь моя столько огня!
Лук — твой, мой — недуг, а кручина — твоя.
В волосах Вероники краснеют капельки. Это солнце. Возлюбленные пьют
багряное вино. Из одной чаши. Смотри же, Саят, не пролей вина на мою
обнаженную грудь!
Не обожги светлую родинку. Не целуй мою родинку!
Это больно.
Но где моя жемчужина, яр? Она сжата в твоей ладони.
Она горит, дымится.
Солнечная пыль стала облаком.
Это бессмертие?
Уста твои — сахар, уста твои — мёд.
Ну кто ж е, твой лик увидав, не замрет?
Огонь твоей страсти мне крылья сож ж ет,
Полет — м,ой, огонь — твой, кончина — моя.
♦
ЖЕМЧУЖИНА
Жемчужина кружилась на ладони. Вместе с ней и влюбленные.
Облако окутало их. Пел красный гранатовый сад.
Обливались соком ветви. Бледно горели звезды.
Сорвалась с кружащейся звезды слеза.
Дрожало зерно любви.
Сплелись уста, руки и локоны.
Мир — плод в руке творца,— и я прош у,
склонясь у Бож ьих ног:
«Возьми на длань свою меня, чтобы припасть
к тебе я смог.
Во мне и суш а и вода, не расплетай ж е мой
клубок.
О, сын А дам а, ты творца не покидай: ты одинок.
Последний сон сойдет к тебе — и век тебе не
приподнять».
Саят-Нова, твой караван пошел — идет куда
невесть.
Ж ивите в благе! У хож у — и ног не поверну я
вспять.
На лепестке розы горела слеза Саят-Новы.
1970— 1994
Сергей
К
в
МО Р Е Й Н О
а
р
т
е
т
То be conscious is not to be in time,
But only in time can the moment in the rose-garden.
Г. 5. E l i o t *
I
Кажется, затосковал с утра.
Одевшись, вышел на улицу — был январь,
такой, как прежде, как год назад, как вчера:
бесснежный, но слякотный. Их государь
к выносу знамени все еще строил полки.
И тише воды, ниже травы
сквозь смутные звоны в воздухе имя реки
в серых сумах заплечных несли волхвы.
Ладно,— я подумал,— мелеет все.
Обнажаются корни, виднеется крепь.
Осыплется по самые плечи утес,
и вечные резцы свои исчешет вепрь.
Только горечь: горечь осенних столов,
горечь анисовки и темных лиц,
горечь донесений моих послов
чудом скапливается в ложбинах ресниц.
Прошлое вылезает из могилы, как зверь,
манит хвостом и бедрами, и внутрь
памяти бетонная отворяется дверь,
и мальчик ест, захлебываясь, тишину,
И
Наложение рамок глаза и объектива
Я уточняю детали Конь Блед
Царским шагом медлейно и красиво
Пересекает линию Арки побед
То и дело вынуждена копытом
Хрупать кучки слипшихся друг с другом людей
Расплескивать голубей и разворачивать плиты
Лошадь направляется к центру города где
Неожиданно отслаивается перспектива
Тихого тления в гениальных мазках
Заспанного художника гвоздем штатива
Пьяного фотографа на три броска
Лопаты могильщика в яму сыплется золото
«Аз есмь червь» и все расходится без следа
Каким бы пламенем ни была объята страна я чувствую холод
* Сознавать — значит быть вне времени,
Но только во времени помнится
Миг в саду среди роз.
Т. С. Э л и о т.
Четыре квартета (пер. А. Сергеева ).
(Знал Гераклит что путь оттуда есть дорога туда
Есть ветер дующий по ту и по эту сторону
Право ступить той или иной ногой
На путь победителя угли последней ссоры
В остывших печах разваливающего кочергой).
III
Сойдешь бульваром вниз и задрожишь...
Пчела мороза бритое лицо укусит.
Потом халдейский ветер стружку с крыш
неслышно снимет. Никакие гуси,
Россия, этот Рим твой не спасут.
Я — варвар, я нашел тебя в лесу
и, радостно воссев на трупе дивном,
вычесываю бронзовые гривны.
Кругом деревья отпускают вглубь
натруженные долгим лихолетьем корни,
и формула непротивленья злу
горит все безнадежней, все упорней,
как валтасаров пир, как лунный лик...
Что делать — труп велик, и труд велик.
Сойдешь бульваром вниз и задрожишь.
Неправедной ценою город куплен.
Трясутся под ножом седые букли
процентщицы; процентщик же, увы,
никак не выберется из Москвы.
Плывя в ковчеге по Москве-реке,
он думает, дурак, что снова молод,
а между тем на скользком чердаке
его сундук расколот.
Вор в золоте по горло, как Мидас,
и только звезды сыплются из глаз.
И вот уже натянуты чулки
на розовые ноги злым узором,
лоснятся кожаные башмаки
и лестницы раскачивают хором.
Ступени шубы полами метут,
как их товарки Прагу или Вену,—
их преданность хозяйскому колену
родит в мужских сердцах пьянящий зуд
и море крови сбрасывает в вены.
Они тебе, дружок, не подадут
ни пальчика, затянутого в кожу,
измятой трешки в рожу не швырнут,
не матюгнутся вслед...
О Возке, Боже!
Нашли на них какую-нибудь хворь,
ударь морозом,
прицепи им корь
и гусениц привей их жалким лозам!
Я сам к Тебе когда-нибудь приду,
слепой отброс каппадокийских боен,—
от имени приверженных стыду
на равных побеседовать с Тобою.
Я знаю, что пробьюсь сквозь этот снег
к теплу домашних и походных кухонь,
как утренний облет навозлой мухи,
мой легок бег.
Я вывалю к потухшим очагам
замерзшего и вымершего края
Благую весть. Я первый вестник Рая,
не подчиненный никаким богам.
Я — первый. А за мной такая тишь:
не прыгнет волк, не заревет сохатый...
Дома неправдою объяты.
Сойдешь бульваром вниз и задрожишь.
IV
Дерзость Богиня дай верни хоть шепот и кашель
буду на всех углах шипеть в постные спины
так я знаю старик пел гнев Пелеева сына
в сыром кафе за плошку гречневой каши
мышиные песни климат и впрямь не очень
я тоже был сыном не стал отцом и оставлен Духом
у польской судьбы моей из шеи вырваны клочья
томит уста врожденная сухость
впрочем вот хрусталь из коего мы пьем водку
золотое тисненье на кожаных переплетах
в зеркало поглядишь увидишь свою бородку
лисий мех на шее сморщенного идиота
время бритвой выскоблено из книги
кистью беличьей выбрито по затылку
запечатано семью мудрецами Риги
алой кровью в бронзовую бутылку
и никто никогда не уверует в расстоянье
не дотумкает в каком мы сварены тигле
(я имею в виду Семеновское сиянье
белый шарф пионерские фигли-мигли)
все Богиня спать ты уже свободна
бей под дых запирайся на все засовы
уносись сквозной электричкой в Гродно
отражайся в осколках стекла косого
V
Горе тонет, всплывает одна печаль.
Осень йок, но хрусткие деньги печатать
рвется всякая сволочь — и я уже по плечам
учусь понимать язык плащей и перчаток.
Нитка бронзы, выдержавшая века,
держит нынче янтарь, что видел псковское вече.
Кожа женщины морщится на висках
меньше вымени кобылиц, но последнее крепче.
Вот и снова я не могу этот мир принять.
Не могу пустить в ту рану, где сердце треплет
бесноватый ворон — Каинова родня,
что весь мир засыпал по горло росой и пеплом.
Как заметила раз L. А., мы дети D azdj’a: —
чадолюбого бога помет на кафельной плитке.
Если я еще здесь, то лишь по причине дождя —
разве можно ^бросить город, промокший до нитки.
Разве можно бросить бетонный пустой бокал,
из которого худо-бедно, а воду пили,—
остров хмурых дев, и тусклых кривых зеркал,
и цыпленка на позолоченном шпиле.
На т а л ь я
А
н
и
с
СУХАНОВА
ь
я
РАССКАЗ
EZ ывают в старых городках такие несуразные места: площади — не пло^ щади, не о пяти даже — о семи, восьми углах. Тут и круто, с раскаты
вающим звоном заворачивающий трамвайчик, ц брусчатка, и асфальт, и
чахлый палисадник, и какая-нибудь кривобокая парикмахерская, и улица
мелких домиков, и только что отстроенный дом на пустыре, и забор уж
не поймешь чего — не то какого-нибудь третьеразрядного стадиона, не то
старенького завода. В воздухе и сильный, выжатый ревностной службой
солнца запах растительности и плодов, и удушливо-сладковатый запах
угольных отвалов
терриконы виднеются по-за домами. Крохотный ба
зарчик сбоку: картошка, помидоры, кабачки, синенькие,'стебли вымахав
шего для солений укропа, куриные тушки, с которых метелочкой, а то и
просто рукой то и дело сгоняются мухи. Этот малый базарчик, как забы
тая шлея на стене огромных сеней в старых избах, возможно, объясняет
ненужную протяженность бездарно-бугроватого пространства: не исключе
но, что когда-то здесь был просторный южный базар, где не только ово
щем с приусадебного да курицей из-под крыльца торговали, но и скотом,
и зерном — въезжали и выезжали возами.
Однажды на склоне душного дня здесь шла высокая рыжеватая жен
щина. Она еще не дошла и до середины площади, как за ней поспешил от
куда-то сбоку, от стены или из переулка, мужчина.
— Аня! — крикнул он, и женщина вроде бы споткнулась, но продол
жала идти, не оборачиваясь.
— Аня! — окликнул он ее еще раз, и она замедлила шаг, но все еще
не оборачивалась.
И только на третий оклик, остановившись, медленно обернулась.
— Аня, это я ,— сказал мужчина, оглянувшись не то на площадь, не
то на дрожащий звон, который стоит в жаркий день неведомо от чего.
Она глядела на него молча, напрягшись, и видно было даже в несколь
ких шагах, какие синие у нее глаза.
— Аня,— сказал он, не выдерживая молчания, а может, пробиваясь
сквозь ее непонимание,— это я, Андрей, разве ты не узнаешь меня? Нам
надо поговорить.
Она смотрела на него, не мигая, сжимая сверток в руках.
— Я вас не знаю, — наконец, молвила она.
— Аня, подожди, это я.
— Я вас не знаю,— повторила она уже торопливо, с испугом и быст
ро пошла от него, не оборачиваясь, все убыстряя шаги.
— Это же Анисья, — сказал кто-то от рядков базара.
— А это мужик ее, что ли?
— Навроде муж.
— Он же ж погиб.
— Пропал без вести.
— А теперь что, объявился?
— Приехал откуда-т.
— А она ж его ищет, повсюду пишет.
— Ну, больная ж.
Некоторое время мужчина смотрел ей вслед, потом ушел, исчез да и
не появлялся больше.
Казаки в здешних станицах не любят пускать на квартиру, даже если
и комната и полдома стоят пустые, даже когда и цену дают вдвое, втрое.
Такой нрав: лучше уж уворовать, чем прислуживать. А хоть бы и не при
служивать, хотя бы приезжий готов сам и убирать, и готовить, а все же в
с в о й д о м пустить, обязаться терпеть ч у ж о г о — не-ет, не надо! Если
же очень донимал уговорами приезжий, показывали ему стоящий чуть на
отшибе дом Анисьи. Уже побивший ноги в поисках жилья недоверчиво
спраЩивал: «А она что же, возьмет?» «Инораз берет». «Что, живет пло
хо или боится одна?» «Да нет. А немного того!» «Так, может, не на
до?» — приостанавливался приезжий. «Да вы не бойтеся — она не буйная.
Она только з а д у м ы в а е т с я » .
Помнется заезжий, да что ж — выбора нет — пойдет. Окликнет со
гнувшуюся над грядками женщину по имени, та выпрямится. Смутится
приезжий, разглядев, что хозяйка — старуха, забормочет: вот-де, не зна
ет отчества. Старуха не ответит, рассматривая его. Тот заторопится с
просьбой о постое, заспешит назвать цену повыше. И опять молчит стару
ха, не то соображая, брать ли постояльца, не то о чем-то ином.
— Входите, кормитеся сами, овощи можете брать,— скажет, нако
нец, неожиданно высоким, хрипловатым голосом хозяйка и пойдет впере
ди приезжего в дом.
Глядя на ее высокую, сухую фигуру в кофте бурого цвета, в такой же
бурой юбке, смутно вспомнит приезжий и суриковскую боярыню, и коринских старух, потому и спросит в тот же день, встретив знакомого казачка:
— А что, Анисья ваша не из монашенок?
— Ведьмачка! — с удовольствием огорошить брякнет казак. — Вме
сто коровы или там курочек, утей, овец у ей одна кошка глухонемая:
бей — не мявкнет, только ощерится, а цапнет — месяц заживать будет.
Знахарка — скотину на-раз лечит.
— Так это ж хорошо?
— Хорошо, когда неплохо, — загадочно молвит казачок. — Она их
потом «держит» — оне за ней ходют.
— Говорят, животные доброго человека чуют.
— Кабы была добрая, не мучилась бы. У ей и икон-то нет, как у нор
мальных бабок.
— Ну, теперь уж бабки советские.
— Советские — не советские, а как к старости да к смерти подойдет,
вот и в церковь потянулись.
Вернется постоялец в дом к Анисье, оглядится — и в самом деле не
найдет угла хотя бы с одной иконой.
— Я смотрю, у вас и икон нет, — попробует он завязать разговор. —
В Бога не верите?
— Изобразительность это все,— скажет бесцветно высоким, надтрес
нутым голосом Анисья.
— Что: Бог или иконы?
Но Анисья уже не ответит, пойдет, что-то подбирая, что-то обметая по
пути.
Выйдет к вечеру постоялец из дома. Протянется с пастбища стадо, но
ни одна корова не выбьется, не завернет к Анисье: кошка — и та, похоже,
в самом деле глухонемая — тяжело, с каким-то утробным хрипом спрыг
нет с подоконника, ляжет у ног хозяйки, не мурлыча.
— Кошка-то у вас не мяучет?
— Голова у нее. собакой помятая, — спокойно объяснит Анисья, и
кошка расширит на нее свои желтые глаза, долго посмотрит, не сужая
глаз, не переводя их.
И заживут рядом постоялец с хозяйкой, как бы не замечая друг дру
га. Она и на «доброе утро» или, если уж попробует гость подлеститься к
казачке, на «здорово ночевали» ответит одним лишь кивком.
А так ничего. Старуха как старуха.
Не всех, однако же, и пускала Анисья на постой, и не понять было,
по собственному настроению или по взгляду на человека решала, но ведь
и отказывала-то чаще не глядя. «Такой уж тебе прием»,— скажут приез
жему, обижая его втайне, казачкй.
Но профессоршу, приехавшую со студентами собирать песни, Анисья
взяла, одну, правда, — студентов поместила профессорша в школе. Про
фессорша оказалась тактичной, разговорами Анисье не докучала, девчо
нок да ребят своих, когда они приходили, придерживала, чтобы не срыва
лись на хохот и крик; обувь они снимали у порога, Анисья даже давала им
то овощей, то яблок. А когда фольклористы прослушивали магнитофон,
уходила подальше в огород. Поэтому удивилась профессорша, когда одна
жды увидела Анисью на пороге. Сдав комнатушку, Анисья на все время
пребывания в ней постояльцев порога не переступала. Как не любила, что
бы входили к ней в спаленку.
— Наверное, сами спевали эту песню? — предположила профессор
ша. — А ну-ка сначала — отвертите ленточку, мужики! — И тоненькие,
светлые, веселые «мужики» охотно открутили назад.
«Ветер с поля, туман с моря»,— зазвенели, сплетаясь, два голоса.
О чем-то спросила профессорша, но Анисья не ответила, и женщина сде
лала своей команде знак — не приставать. Еще раз открутили пленку на
зад ребятки, и профессорша принялась объяснять студентам, как выстра
иваются такие песни. Правда, любопытная ее публика больше пригляды
валась, пользуясь случаем, к Анисье, чем слушала объяснения руководи
тельницы. Им нравилось, что Анисью считают ведьмачкой, у них уже бы
ло собрано свое досье на старуху: и что та приветливее к, ребятам, чем к
девочкам, а мужчин, наоборот, не любит — когда приезжали из института
географы-топографы, даже не ответила преподавателям ни на «здравст
вуйте», ни на «до свидания», так что географы потом утверждали, что у
нее типичный комплекс старой девы.
— Ах, злые языки страшнее пистолета! — смеялась профессорша. —
У нее же дочь. Внуки приезжают.
— Неважно. Вон у нашего Петрова наросла грудь и сделался мастит,
а уж какой бабник был до последнего.
— Не убеждает, — поддразнивала профессор. — Что-то уж очень за
ковыристо. Нет уж, господа, ищите свои скрытые пороки. Анисья — про
видица. Меня она любит, во всяком случае.
Да, девочки это замечали: как с удовольствием оглядывает Анисья
статную, высокую фигуру профессорши, венец золотых крашеных волос
над сероглазым лицом, ладный клешевый сарафан. Но в тот раз Анисья на
профессоршу не смотрела — стояла у двери, потупившись. «А мой ми
лый на заводе медны трубы выливает»,— выговаривали с ленточки го
лоса.
— Надо же! — рассмеялся парень. — Производственная тематика!
Казак — и вдруг трубы! Да еще век-то какой?!
— Восемнадцатый! — с гордостью заметила профессор. — Вот так-то
песни живут! Фольклор, ребятки, — это не то, что просто поют. Пятьдесят
лет поют — и то еще не фольклор. Сто лет, двести, триста — вот фольк
лор! Когда как камень отшлифуется, как старое вино настоится — тогда
фольклор. Это же пугачевская песня. Раньше-то как было? «Медны тру
бы выливает — Пугачеву помогает». Но под запретом же — и строчку за
менили. Так что стало уж и непонятно, для чего и где казак «медны тру
бы выливает».
— А я предлагаю, — зазвенела весело студентка, — «медны трубы
выливает, норму пере-выполняет».
У Анисьи в черту сошлись брови над опущенными глазами.
— Тише! — шикнула профессор на развеселившуюся братию. — Да
вайте-ка еще раз открутим, дослушаем спокойно песню.
«Довела любовь до горя — от Любови свет кружится».
Неплохие голоса, но, хоть и упирали на горесть, чересчур прямо это
делали. И тут же переходили на веселье: «А я славы не боюся — на той
девушке женюся». Поопасся бы — легко сказать, попробуй пройти сквозь
пучины.
И с такой же веселостью опять объясняла профессор:
— Девушка-то была бедная. А казак, он такой, ничего не боится, ему
никто не указ. И это тоже, я вам скажу, быдо социальным протестом: же
ниться на безродной девушке.
Анисья дослушала и ушла. И больше уже до самого отъезда инсти
тутских к комнате профессорши не подходила.
«Ветер с поля, туман с моря»,— вела горлом и губами без внешнего
звука Анисья. «Ветер с воли, туман с моря»,— еще и так пели. Может,
когда и была эта песня про Пугачева — да только что же века ее петь? Ве
ка только о любви, о судьбе и смерти поют. Ветер с воли, туман с моря —
совсем разное, а сходятся. Судьба и разное подведет одно к другому,—
она трубы, ах, трубы, ой да трубы льет, вьет. Из глубины памяти подни
мались, оживали голоса, запахи, выстраивались в забытые песни, говор,
обличья. Сколько уж лет прошло, как не поет Анисья, — сорвала в гес
тапо голос, да и нервы потом уже не для песен были. Но напрягается гор
ло неслышным звуком. И один голос входит в песню, и другой. Напарни
ца ее, большая девушка, хорошим голосом первила. Разные у них были
голоса, а подходили друг к другу, как не всегда и у родных подходят.
Низкий, грудной голос у напарницы, Анисья же вторила голосом узким,
высоким, как она сама. Это редко так поют, потом Анисья только у цыган
такое слышала: серьга золотая в ухе у старого цыгана, а баба его с боль
шим, просторным животом вторила ему высоким голосом. Анисья тогда у
них тоже запела — хоть и сорванным голосом. Дальше не помнит. Но зла
от них ей не было. Ветер с воли, туман с моря. Хороший у подруги был го
лос, точный, не сбивчивый. Анисьин же так и вился вокруг ровного, пра
вильного голоса подруги: и выше его, и ниже, и обгонял, и возвращался, и
прерывался, с какой только стороны не выходил он к мотиву, который неуклонительно вела подруга, люди даже боялись, что вот-вот она сорвется,
петуха пустит, нарушит песню, бывало, даже и смолкала она, но и молча
нием пелась песня, и на совсем странной ноте возвращался ее голос, кото
рого даже и не знала она, пока не входила в песню до самозабвения, и слу
шалась она этого нового голоса без колебания, не она ведь песню-судьбу,
судьба ее и песню вела, в ней и в голосе жила ее судьба. Томил, дрожью
прошибал голос, а не мог обозначить до конца. Слил казак одну трубу,
ой да слил, слил, исделал казак, ой да и не простой, не просто казак, ой
да и милый — люб он мне. Вот так она иногда пела-выговаривала поверх
слов песни. А и вторую, медную слил, ой да и слил, исделал трубу казак.
Да не простую, не простую, ах, да и не те это трубы, о которых объясняет
своим несмышленышам высокая, ладная профессорша. Не простых ведь
рыбок и рыбак ловит. Уже старик, а все рыбачит. Один раз закинул ста
рик невод — пришел невод с морскою тиной. И второй раз пришел невод
с ненужной травою. А в третий с одной только рыбкой. Золотою. Три
дцать лет и три года забрасывал старче невод. А другой и всю жизнь —
и все с ненужным возвращается. Тридцать лет и еще три года. А однаж
ды... Ой да однажды, в третишный раз вылил парень трубу, ох да трубу
не простую. Золотую...
Всего и песни-то — на пол-листка. Но откуда же эти вздохи-раскачи
вания: ой да ой, да ой-да, ахх, и — о,о,о вздымающиеся. И опадающие, и
снова вздымающиеся — как волны морские. Все забрасывается сеть, и
идут, и полнятся ей навстречу волны — все полнятся и все не достигают.
Все выпевается и выпевается, и никак не доскажется, не выговорится до
нутра. Только, словно ласточка-касатка, словно стриж, черкнешь, кос
нешься грудкой голоса — и уже все, пролетело. И снова вычерчивай, вы
черчивай голосом, выводи все выше, все точнее, касайся то так, то этак...
Чего, чего касайся? Ах, кабы знать, чего! Жизни, когда она жизнь. Когда
слилось, исделалось золотое. И не догадываешься в тот момент, что золо
тое,— ничего в нем вроде особенного и нет. Разглядывала она однажды
золотую рыбку и видела, что золота нет, а есть зеленое, розовое, голубое.
Но повернется — и вспыхнет. А умерла рыбка — одна чешуя мертвая...
Одним словом не скажешь и не обозначишь одной линией голоса — толь
ко всеми его ответвлениями будешь по кромке достигать, а может, когда
и вызвучит тот золотой звук. Вызвучит — и канет. Пройдет. Так зачем же
столько муки и сил, неужто так и проходит и ничего не случается от того
ни с миром, ни с человеком? Сойдется, вспыхнет — чтобы потом уже все
остальное только черным и серым казалося. На то уж она и родилась, к
тому все и шло, и отойдет только, когда уже навсегда. А зачем, почему?
С самого маличку что-то же знала она такое — ни в какие слова не вло
жишь. А чтобы не задохнуться — был голос ей дан.
Мать и отец родили Анисью поздно: не то по трудным временам, не
то просто не давалось им прежде ребенка. Похоже было, не они ее, она
сама их, как кошка ее, выбрала, не очень на них и похожая, но не тре
вожимая ими, ласковыми и тихими, и не тревожащая до поры их.
— ТТТо не возьметь, ужо ей игрушка. Какой лист, лепесточек, чу
рочка — усе ей цацка. Земельку подгортает, прутиков натычеть, чуроч
ки гуляють у ей меж прутиков, а сама тоненько, как корларик, бружжит.
Спросишь у ей: что же то за песенка у тебе така, а она срозовеет, скраснеется да и промолчит. Говорят, что вот после того, как исшматовали ее
в гестапе, стала она иеобчествена. Но она и смаличку-то молчуха. И слухмяная ж, и чливая: посторонится, поздоровкается. И что матерь ей ни
скажеть, все исделает — не ленилась, как нонешние дети. А все не така,
как другие. Смаличку инакая. Школа далеко, так отец сам ее научил чи
тать. Ей бы и вообще не давать читать. Зачитывалась, аж забывалась во
все. Мать ей: аиньки, что ж ты, я ж гутарила: следи за печкой! И печка
прогорела, и вода выкипела. Но не наказывали. Оно же тихое дите, само
спереживается. Да и было их сами-трое, одна тетка дальняя, и та глухая,
ни родичей, ни оравы — в этой семье и голосу-то не повышали. Кто завидлив, бывало, скажет: «Грамотные, не про нас!» Может, сглаз на их
и лег. Не смотри, как начинаешь, смотри, как заканчиваешь. Сглазили
да сглазили, все-то похваливали: «Всем бы так жить, так и смерти йе
надо». «Хочь, как ни нам, не пришлось ихой дочке выучиться, а все же
и здесь нашла себе грамотного, за учителя вышла». И прибавляли: «Об
ей уж другого не думали, что засиделкой будет». Девки по вечеркам, она
в школу. Оно, выходит, в школе ее судьба ждала.
Девочкой была Анисья невзрачной, а в девушках красавицей сдела
лась. Но не только пророка в своем отечестве нет — нет и красавицы в
своей деревне. Была она на здешний взгляд слишком поджигаристая. И не
бойка, не «боевая». «Говорят, я боевая, ббевая не совсем — боевая су
шит десять, а по мне страдают семь». По ней никто не страдал, ее как
бы даже и обходили парни. И пела, и белолица, а посватался к ней толь
ко вдовец, и она от ужаса и отвращения влезла на дерево и, пока он не
ушел, не слезла. Это тоже запомнили со смесью уважения и насмешки.
Темно-синие были глаза -у девицы Анисьи, чуть ли не фиолетовые, и не
такие, каким бы быть синим: совсем не были они нежными. И рот казал
ся слишком маленьким. И пела она не так, как другие: ей бы дишкантить,
а нет — первила ее товарка, Анисья же своим высоким, проголосным вто
рила, и проступала в ее вторчивом голосе, передоливала и перелишествовала какая-то уже неигровая страсть, так что уже и тихость ее, примолчливость казались людям притворными. «Тиха вода, — говорили, — да ому
ты глыбоки».
Не получалось у Анисьи разговора с деревенскими ребятами. Веселья,
легкости в ней не было: ни расхохотаться, ни взвизгнуть с веселой прон
зительностью. Красоты своей стеснялась она, как уродства, да уродством
и считала. Но и брезжило, и грезилось что-то другое — придвинулось дру
гое и стало возможно.
Читать отец рано ее. научил, а в школу отправил поздно, когда по
ближе к их хутору открыли школу. Был молодой учитель математики ве
сел и радостен и говорил иной раз про свою математику такое, что Анисья
входила в нее, как в песню, не своим умом и умением, и забывалась до
того, что не слышала, когда ее окликали. Если же называл ее он, бледне
ла. Она бледнела/как другие краснеют. Отвечать отказывалась, но тет
радки с четко выполненными заданиями сдавала аккуратно. А однажды,
когда отдавала ему тетрадку, — как всегда, позади всех шла, — он, раз
бирая что-то в ее решении — она все равно не слышала, стояла бледная, —
дождался, пока последние любопытные ушли, взял ее за руку. «Кохают,
балуют, наверное, ее, узкая какая рука, не разбитая работой»,— сказал
учитель. Она, как на чужую, смотрела на свою руку, хотя он-то смотрел
не на руку — на нее. И обмерла, и задрожала, когда он прикоснулся к ее
запястью губами.
Не на простой, на золотой трубе играла жизнь в тот год. Так, как
любили они, любят раз в тридцать три столетия. Много раз забрасывается
в море сеть, много раз говорятся слова, пытаются судьбы, а такое отли
вается однажды — не ржавеющее. Золотом отливали их волосы, белыми
голубями трепетали его улыбки, тлел на ее лице нежный румянец и полы
хали синим огнем глаза. Взял ее замуж Андрей, увез на родину, в укра
инский город. Только ни его матери, ни сестре Анисья не понравилась.
Не украинка — чужая, казачка. Незаконченное среднее образование.
А сын — ученый, культурный. Странной показалась им невестка, хоть и
старательная, и работящая была. И были сказаны ей слова, которые ни
принять, ни простить. Но встал Андрей на ее сторону. Никого не послу
шал, увел Анисью из дому родителей. И не попрекнул никогда. Ни ссо
рой с родными, ни деревенскими подзорами на кроватях, ни речью непра
вильной. Дни были трудные, темные, а ночи лились неостывающим золо
том. Все только тенью проходило над ними в мире. И ребенок — дочь Све
т а — был только как слабый оттиск их любви. Жизнью поручилась она
перед ним за дочку, и сохранила, и вырастила, только он уже не увидел
дочь выросшей. Ничего. Оттиск слабеет или усиливается — времени не
знает никто. Редко блещет золотая труба, и лучше так: неистовым огнем
опаляют трубы — слабо человеческое сердце и стыда не знает за это, не
стыдится жалкой малости своей.
Отца дочь ее помнила смутно, как смутно помнила и всю ту пору
при немцах. Так вспоминают болезнь: не столько ощущение самой болез
ни — тело забывает это чувство, но остается косвенная память: стен, ка
кого-нибудь угла, неприятной тени и неприятного света, неприятных лиц.
Теперь- Светлана старше своей матери в то время, почти такая же краси
вая, как ее мать в то время, но проще, стертое. С жестокого мира начав
шая свою жизнь, чтобы потом оттолкнуться от него и жить: жить спокой
нее, по-семейному соединяясь с миром, по-семейному прощая ему и се
бе, — она неясно, темно помнит дом на отшибе, соседских женщин, детей,
с которыми играла в коридоре. Темно и холодно помнит и мать. Опасливо
помнит страх, тайну и зябкость — не то слабого, голодного своего тела,
не то ослабевшей, не яростной, а вытерпливающей жизни: изворотливый
инстинкт выживания — и в то же время равнодушие. Знает она теперь,
что женщины в том доме укрывали и выхаживали наших бойцов и отправ
ляли по пролегавшей рядом канализационной системе за город. Живой па
мяти нет, ей кажется, они не оставили в ее памяти следа, может быть,
она и не видела укрываемых. Но однажды кто-то прикуривал от головеш
ки из костра, и она вдруг вспомнила кого-то в подштанниках и нательной
рубашке, присевшего на корточках к печке в их комнате, и тень от него
на стене, и потрескивание чадящего фитилька в блюдце с грязной жижи
цей масла.
Как мать забирали в гестапо, тоже не помнит. Не помнит и ее воз
вращения — знает, что избитая, опухшая мать болела и бредила. Помнит
же — вдруг ярко: они с матерью бегут по грязному снегу — старому, за
каменелому, сбитому в одно со шлаками и золой, с плевками, с желтой
мочой, с обледеневшими помоями. Горят дома — не сплошь, порознь.
День — и огонь бледен. Есть и звуки, но это, если напрячь память... Треск
занимающегося горения, плач, гомон, но жидкие. Но сначала запах —
сладковатый запах керосина. Когда вспоминается керосин, вспоминается
и крик. Автоматы. Жар, наплывающий в ледяной холод. Треск, с кото
рым взлетают искры. И тошнота, и подвывание от животного страха, но
мать больно сжимает ей руку, а когда отпускает, Света сама вцепляется
в нее. Мать стягивает с пальца кольцо, сует его полицаю: «Отпусти его,
отпусти, Христом-богом молю, это мой сын! Вовек молить буду! Возьми,
Бога ради, это же золото — отпусти мальчика!» И глаза соседского под
ростка. А других уже оплескивают из ведра —- запах керосина! — и втал
кивают в горящий дом. «Возьми! Отпусти. Век! Век молить буду!» И —
«Пошла, пошла, сука, прочь, а то сама пойдешь следом!» И ее, Светин
визг, как со стороны —■ведь сама она провалилась в немоту, в пустоту,
визжит не она, визжит ее раззявленный рот. И бежит* волоча ее, мать,
соседка с сорванным с головы платком бежит встречь: «Жцв?!» «Беги!
Может, спасешь! Мне не отдали». И все. И дальше памяти нет. Да и эта
память кусками: как она вцепилась в мать, а та крутит, стягивает, дергает
кольцо, которое никогда не снимала. И глаза мальчишки. Ах, будь оно
проклято, никого не спасти!
Потом еще — она на том же месте: все черно, но нет уже полицей
ских. Обгорелые трупы, вытащенные из-под обрушенных балок. Да, и вот
тогда этот запах — жирный, сажистый — сгоревшего человечьего мяса.
Потом — бегут они с матерью, а навстречу наши. В тот же день или
в другой? И опять провал... И они уже на ‘шаткой, тряской площадке то
варняка. А все еще зима. Очень холодно. Мать на мешке с вещами, за
вернутая в коврик Света у нее на коленях. Другие дети ползают по меш
кам, по родственникам. Свету же, больно сжимая, не отпускает с коленей
мать. Увидев, что мать забылась, дремлет, Света сползла с коленей — и
развернулся, соскользнул за вагон подхваченный ветром коврик. А сле
дом мать с криком — думала, дочь с ковриком выпала на дорогу — на
всем ходу с поезда прыгнула, никто и опомниться не успел. Все закричали,
заголосила женщина. Сорвали тормоз. Потащили вдоль поезда Свету, а
навстречу мать ведут. Не плакала, не ругала — только больно взяла за
руку и больше не отпускала. Не была ласковой мать. Не помнит Светла
на, чтобы когда-нибудь мать погладила ее по голове.
Добрались до бабушки с дедом. Мать чужая всем стала. Все задумы
валась. Раздражалась, когда ее окликали.
Как-то, уже весною, вскапывала мать участок за городом. Перебира
ла Света в корзинке картофельные горбушки с глазками: целой-то кар
тошки тогда не сажали — горбушками, иногда и очистками. Подбежала
к матери, окликает, а та к ней не оборачивается, во что-то вглядывается —
шею тянет. Заглянула ей в лицо Света — зрачки у матери во всю радуж
ку, и смотрит куда-то поверх Светы. Потом пошла-пошла, побежала. Кри
чала Света, но мать не обернулась. Нашли мать только через неделю, при
вели, но она совсем не говорила, почти и не вставала, разве что по нуж
де, и то как во сие, сослепу, куда-то бредет, мычит, бабушка ее на ведро
ведет, да так иногда и без толку, та вернется на кровать, будет беспоко
иться, бормотать, а что надо — не вспомнит. Уже клеенку под ней дер
жали. Квартирантка, врач эвакуированная, чем-то лечила ее, какими-то
лекарствами, даже и не спросили тогда, чем. Все продали, чтобы лечить,
но не надеялись. А через несколько месяцев мать вдруг сказала бабуш
ке: «Мама, я здесь, не бойся, мне хорошо». Как гром — первые слова за
столько времени. Как чудо.
И стала мать понемногу вставать. И работать. И с тех пор всегда с
утра до ночи работала. Сватались к ней — красивая была. Даже и кра
сивее, чем в девушках. Но отвращение, даже ненависть были в ней к муж
чинам. Отца искала. Получили письмо, вроде бы от дядьки, брата отца,
спрашивал в письме, как здоровье, как Света. Мать посмотрела: «Это
Андрей, твой отец, писал. Я знаю, он жив». Все писала запросы. Но всег
да отвечали, что пропал без вести. А он к ней в городе подходил. Обычно
она, когда ее окликали, не оборачивалась. А тут не сразу, а оглянулась.
Он: «Аня, узнаешь меня?» А она: «Нет, я вас не знаю». Не узнала или
не захотела узнать. А ждала. Его одного.
— Она замраченная была после гестапо. Исшматовали ее, изнасиль
ничали. Тронулась сердцем, спорушилась умом, совсем вышла из памяти.
Матерь ее убивалась, причитала над нею: «Больненькая моя, болечка, до
ченька! Куда же ты смотришь все, а не видишь нас с папочкой, где же
ты, что ни одного лучика не достигает от тебе до нас?» Однако же выхворалась Анисья, возвратилась в ум. Только и до се ей что-то блазнится,
сумеречная осталась. А мужик ейный приезжал, как же! Другую фами
лию семья его ему нашла, вот он и таился. Да не вытерпел. Не хотел
объявляться, но покоя не знал. Хотел або вернуться, або отпроситься у
нее, но она его не отпустила. И принять не приняла, но и не отпустила же.
Теперь только смерть ее его отпустит.
— Да не на нем — на ней недостойность была, двойная слабь: над
ругались над ней да и выпустили. Дважды опозоренная. Не хотела попре
ков — отказалась от него самолично. Жив — и хорошо. А ей уж к нему
пути заказаны. Гордая, а тут объясняй — почему жива-то осталась: ни
сама руки не наложила, ни ее не расстреляли...
Чего только люди не выдумывают, люди сказки обожают. А он
же в плену у немцев был. А потом уже в нашем. Вот она его искала, а
ей отвечали: «Нету такого, пропал без вести». Потому что был он будто
расстрелянный. А в самом деле на рудниках атомных.
— Чего же то она не приняла бы его из лагеря?
Из лагеря приняла бы. Только ей другого подсылали с его доку
ментами. Разведчика и вредителя.
4
— Чего же он к ней бы пошел: резидент с Андреевыми документа
ми? Как раз Андрей-то и был завербованный: попал в плен, завербовали,
обучили, потом заслали да и не разрешали приезжать в те места, где
его помнили. Но — сердце привело. А она — в гестапо потерпевшая, по
руганная — принять этого не могла: она-то выдержала. Выдать не выда
ла, но и не приняла его.
— Так он бы к ней домой или в каком тихом месте подошел бы.
А то у базара — вон сколько его людей признали! Тоже мне агент!
— А может, он к ней уже и стучался, и в тихом месте подходил, но
она его прогоняла. А тут он решил — на людях не станет прогонять, по
боится выдать, скажет хоть какое словечко.
— Он же сказал: «Аня, ты меня признаешь?»
— А ты слыхала, самолично слыхала? А, вот то-то: «люди говорят»!
— Ой, да с тобой и сам умом тронешься! Безумная она — вот и вся
тут правда. Что с сумасшедшей взять? Кого же бы она тогда искала, если
бы узнала его? От сумасшествия не вылечивают:. кто головой заболел —
это уж на всю жизнь.
Однако районная врач — когда-то чуть не одна на весь район: тера
певт, невропатолог и акушер вместе — и слышать не хотела о том, что
Анисья помешанная.
— Да, было. Что уж было, теперь не узнать. Нервный срыв, послед
ствия мук, побоев или что иное. Но, слава Богу, их постоялица — а матьотец, вот уж простота, даже адреса не знали, даже не спросили, чем она
лечила их дочь,— подняла Анисью раз и навсегда. Странности ее — ха
рактерологические. Аномалий же, как хотите, нет. И снимки делали, и
всяческие исследования проводили — хорошо хоть при всей своей нелюди
мости и стеснительности не воспротивилась Анисья, — нет, психика в пре
делах нормы... Другое дело... Знаете, я врач старой закалки, во всех этих
экстрасенсов верю слабо, но есть в ней какое-то чутье, интуиция, что ли,
пережить-то вон оно сколько пришлось ей, а может, просто совпадение,
совпадений-то в жизни больше, чем представляется. У меня мальчик в вой
ну пропал. Я его всю жизнь искала. Маленький он был еще совсем, но
фамилию, имя знал твердо. Долго надеялась я: если жив, найдется. Но
нет. А потом уж и смирилась. Как-то я Анисье в порядке психотерапии,
что ли, про свое горе рассказала. Она выслушала да и ушла молча, «молчки», как тут говорят. А спустя время, я уж и забыла про наш разговор,
она мне вдруг, как-то глядя в сторону, стесняясь, что ли: «Найдешь ты
сынка. Не сразу, а найдешь. Сам объявится. Жив. Далеко. Сердцем да
леко отошел. Чужая жизнь». «Чужая» или «другая» — не очень уж я и
помню сейчас, как точно она сказала. Приятно еще раз согреться надеж
дой, но в глубине души не очень-то я поверила. Утешает, подумала/ со
страдательная душа. А сын-то — нашелся. В Германии. Онемечился, но
имя, фамилию помнил: я все долбила ему, время-то какое, как знала,
боялась, что потеряться может... Нашелся, приехал.-А чужой, неродной.
Вежливый, с подарками, а неродной, совсем чужой...
— Может, и Анисьин муж вот так же поменялся, что она и не узна
ла его?
— Да чегЬ там, не узнала,— сказал устало врач.— Я не сомневаюсь:
узнала Анисья. Испугалась. Искала-то она воспоминание, мечту, любовь.
Все говорят, любила она его редкостно. И ведь муж, близость. А потом
гестапо. Насиловали ее — женщина молодая, красивая. Поймите, тот же
самый акт. Она знала одного только мужчину — влюбленного мужа. А по
том те скоты, в гестапо, насиловали и били — как глушат обухом скоти6. «Октябрь» № 4
ну. Мужчин-то она на всю жизнь потом не терпела. А ведь и шел за ней,
окликая, мужчина. Сшибка ведь это психическая,- как вы думаете?
— Отец матери сказал: «Аня, узнаешь меня?» Она: «Нет, я вас не
знаю». Не узнала или не захотела узнать. Но с тех пор не писала никуда,
не искала его...
Суровая она всегда была. С нею всем тяжело было. Она меня сама
в первый раз замуж выдала. Ходил к нам паренек, ухаживал за мной.
Мне он не то что неприятен — безразличен был. А маме чем-то глянул
ся. Он, правда, скромный был, ненахальный. Они с матерью вдвоем хоро
шо молчали: мама что-нибудь делает, он ей помогает. Я уж и погулять,
и к подружкам сбегаю, а они все — каждый себе что-то ковыряются. Вот
сказала: «Выходи за него», я не стала спорить. А потом что-то ей же и
не понравилось. Сама выдала замуж, сама же и невзлюбила зятя, выжи
вала его. Так недолго мы и пожили с первым моим супругом. Второй-то
раз я уж сама вышла — ну, он, правда, моложе меня, а живем мы хоро
шо. Но этого мужа и вовсе не признала мать. А ему что — ему я нужна^.
Понадобится ей что, он на нее зла не держит, сделает, скажет:. «Передай
теще». Она: «Спасибо». На том и все, к себе не зовет. Внуков любит,
это уж ничего не скажешь. Но и их не балует. Сама в пять часов на рабо
ту — и их поднимает. А им у нее и работа в удовольствие. Плохо, что
против отца да и на меня иной раз что-нибудь им нехорошее скажет. С ни
ми — да-а, с ними она разговаривает. Иногда такое учудит сказать. А со
мной за всю жизнь слова ласкового не сказала, не поговорила по-челове
чески. На дорогу за мной — думала, что я упала с ее колен за поезд, —
соскочила, а ласковой не была.
И все — работа, одна работа. Восьмой десяток лет, а по-прежнему
с утра до ночи в работе.
С ней и родителям тяжело пришлось. Они у нее свой век доживали.
*Дом Анисье глухая тетка оставила, которую она перед смертью досмат
ривала. В этот дом и старых мать с отцом взяла. И обстирывала их, и кор
мила, совсем старые они уже были. Но и с ними неласковая. Они, как де
ти, друг к дружке жались, шептались. Она им что скажет — даже вздрог
нут. Так она через какое-то время кровати их в разные комнаты постави
ла. Старики плакали и виделись потихоньку.
А потом, не причинив никому хлопот, умерла старуха — тихо умерла:
поднялись, а она мертвая, и кулачок под щекой. Старик плакал: «Не по
прощалась. Были бы рядом — дыхание бы ее принял». Совсем после смер
ти жены он потерялся, неопрятный стал. Анисья безропотно, неутомимо
его обихаживала. Готовила ему что повкусней, только он не ел: «Не хочу,
доча, уже ссохлися мои черевы. С Петровной бы поел, а без нее не истся».
Память совсем потерял — ничего, кроме жены, не помнил. Иногда и дочь
на «вы» называл, вежличал с нею, как с малознакомой: «Спасибо. Вы
не беспокойтесь. Я только туточки посижу. Ох, старость — не радость».
И тоже быстро: два дня всего и поболел — умер. Рядом с женой поло
жили и общую карточку на могильную пирамидку завели под • стекло.
Анисья сутки Не уходила с могилы. Уже Светлану вызвали, забрала она
мать с кладбища.
После того и взялас;ь Анисья скотину лечить, умирающих обихажи
вать. Только не любили этого за ней станичники, потому как если придет,
значит, точно смерть у порога стоит.
Я поселилась у нее как-то осенью, не столько по делу, сколько по
несвязанности своей в это время: ничто не ждало меня в городе, наброски
коротенькой повести, еще не обросшей ворохами бумаги и не стягивающей
к себе весь мир, были при мне. У Анисьи ни радио, ни телевизора. Мы
обе были в работе: она в саду, в огороде, я у небольшого квадратного сто
ла. И в отдыхе мы не сталкивались, не мешали друг другу: я уходила, ку
да меня глаза уводили, она либо сидела на стуле у летней кухоньки, либо
ночами бродила неслышно по дому.
Нравилась мне суровая отрешенность ее лица, редкая, неожиданно
мягкая улыбка, ее легкие, не то седые, не то просто бесцветные волосы,
собранные в пучок на затылке. В отличие от станичниц не любила она
ни косынок, ни платков, даже и в холодные дни не повязывалась. «У тебя
и^так голова нездоровая»,— говорили ей с осуждением соседки. «Ничего
ей уже не сделается»,— отвечала (если отвечала) Анисья. Поражали ме
ня ее яркие, потрясающего, я бы сказала, не цвета, а света,, глаза. Я как-то
видела радий в свинцовой колбе: ах, какой голубой свет, неземной — так
ведь и непереносимый, умирают, говорят, от него.
Однако, не заболей я, так и уехала бы, чужая от чужих, и скоро за
была бы и Анисью, и бурую ее кошку, и пустоватый, просторный дом.
Заболела я нешуточно. Не. то свирепствовал какой-то изощренный,
поднаторевший в схватках с людьми вирус, не то достала меня жестоко
игравшая мною в детстве малярия. Трясло меня раза по три в день, го
лову ломило нестерпимо, так что и места, чтобы дух перевести, не нахо
дила я, ослабла же до того, что и через комнату пройти едва могла. Уже
и отрешенность, равнодушие проступали сквозь первый испуг — все смел
ужас нарастающей боли.
Сначала Анисья вроде бы и не обратила внимания, что постоялица ее
слегла. Потом молчаливо взялась за меня: какой-то отвар давала, чем-то
растирала тело и голову, обертывала, укутывала, не велела сгонять кош
ку, когда прилаживалась она у меня в изголовье. В моем пограничном, как
теперь говорят, состоянии верила я в каждое движение Анисьи беспредель
но. И бурая ее кошка виделась мне такой же необыкновенной, как ее хо
зяйка.
Казалось, стоит мне начать выздоравливать — и это ощущение долж
но пройти. А вот лежала я, еще очень слабая, но уже с блаженством ос
вобождения от боли и дурноты, а все с тем же обожанием смотрела на
Анисью. Возвращалась к нормальной жизни, но все хотелось мне ходить
за ней, смотреть на нее, разговаривать с нею, так что я уже и казачков
вспоминала, которые уверяли, что вылеченная Анисьей скотина потом хо
дит за нею. Но боялась я, что, сама такая независимая, станет брезговать
Анисья моей навязчивостью и отодвинется, закроется от меня. А ведь она
уже и разговаривала иногда со мной, видно, привыкла ко мне, а подчас
так проста и доступна была, что решалась я спрашивать у нее в такие ми
нуты, что у других спросить не решилась бы. И отвечала ведь. Меня не
смущало, что на один и тот же вопрос сегодня она отвечает не то, что
несколько дней назад. Так правильнее. Христос тоже говорил сегодня од
но, завтра другое. И я вдруг понимала, что не из превосходства или скрыт
ности молчала она, а от того,' что противоречивым сплошняком шла ее
мысль и с усилием обретала слова, а чужие ей не подходили.
Я даже о той встрече на базаре как-то спросила: муж ли то был? «Не
он, нет»,— спокойно, без всякого волнения сказала Анисья. «Может, не
узнали?» — предположила я. И так же спокойно, без нажима или запаль
чивости, возразила Анисья: «Я его и без рук, без ног, без лица узнала
бы. Нет, не он». «Но мог ведь очень измениться?» — настаивала все же я.
И она вдруг огорошила меня, хотя ничто в лице ее не изменилось: «Я ж
и говорю: не он». И пока я хлопала глазами, решая, что ж это: просто
народное отсутствие логики или ключ к ответу, она уж о другом, даже
без вопросов моих говорила — о бурой кошке, поражавшей мое воображе
ние. Наклонившись к ней, она как раз вынимала репьи из ее шерсти —
кошка, жмурясь, терпела. Распахивала глаза только, когда резким дви
жением отряхивала Анисья шерсть с юбки. И снова сжимала глаза, не
опуская вк дремоте головы, не свертываясь клубком, лежала Бурая с цар
ственностью сфинкса. «Как зовут кошку-то»? «Не знаю. Умная — звать
не надо. Сама, когда надо, приходит».
Сама она к ней и пришла, бурая, большеголовая, в залысинах и бо
лячках, невесть откуда, в станице ни у кого такой кошки не было: однаж
ды под вечер прыгнула через открытое окно. Анисья принесла ей миску,
но, пока не вышла из горницы, кошка к еде не притронулась. Застала,
вернувшись, Анисья только пустую миску — кошка ушла, как и вошла,
через окно. На третий или четвертый раз кошка дала ощупать себя: в сос
цах ее еще было молоко, но оттянуты соски не были — родила, значит,
а кормить не пришлось. «И не боялись лишая?» «Лишай только к детям
пристает. А это и вообще не лишай был — экзема нервная: котят хозяева
умертвили — вот и не простила, ушла».
Собаки во дворе у Анисьи не было — собак не уважала:
— Сторожить у меня нет чего. Что взять — того не унесут. Боль
ше визгу да лащенья — не люблю, когда вьются. Все у них в любови ис
ходит. А не должно исходить. Нельзя.
Странно мне было слушать это, зная ее историю.
Еще поразительней неожиданный переход:
— Пусть живет — детей растит.
— Кто?
— Да тот человек, что подошел.
— Значит, все же муж был? Андрей? Пожертвовали для его детей?
— Нет. Если бы Андрей, не пожертвовала бы. Ни для кого. Не он.
— А был он-то?
— Был. Иначе бы меня не было.
Не однажды пытались приобщить Анисью к церкви верующие. Пер
вый раз придут к ней — пустит. А второй — уже только выйдет на крыль
цо, а калитку не откроет. Я о том речи не поднимала. Спросили как-то
при мне ее внуки — с ними она говорила, как ни с кем, отвечая на каж
дый их вопрос.
— Вы, бабушка, в церковь не веруете? А в коммунизм?
— Зачем верить? Видела я его. Не один — разные коммунизмы ви
дела.
— Может, вы и рай виделй?
— Видала. Я далеко хожу, когда без памяти.
— А что ахтительно там?
— Когда там — кажется, ничего лучше и нет и быть не может. А ког
да вернешься...
— Чего же там, бабуленька, мало?
— Воздуха нет — одна духовитость.
Признаюсь, как-то по пути завернула я в тот город на Украине, где
была она так счастлива, обласкана и так несчастна, так истерзана, как
никогда потом в жизни. Я разыскала ее мужа, Андрея Федоровича. Уди
вительно, и фамилия его не была изменена, и даже адрес оказался преж
ний. Правда, побывал он и в немецком, и в нашем лагерях, но жив-здо
ров вышел, о помешательстве Анисьи знал и вернулся не к ней, а к вра
чихе, с которой сошелся еще на фронте, прижили двух детей, все честь
по чести. А к Анисье действительно ездил, предложить помощь, не хотел
объясняться при дочери, подошел к ней на улице.
— Что ж, не узнала она вас?
— Как не узнать? Узнала.
— Могла и не узнать. Столько времени не видела, не ведала, жи
вы ли вы.
— Знала.
— Зачем же искала, писала?
— Значит, легче так было ей. А наша бюрократическая машина мо
жет искать годами то, что лежит под носом.
Странно было, что этот совершенно седой, сухощавый, интеллигент
ный человек с впалыми, в морщинках щеками — тот самый Андрей, ко
торого пожизненно любила Анисья.
— У вас уж, наверное, внуки?
— Есть! — с удовольствием откликнулся Андрей Федорович. — Да
еще и двойня, мальчик и девочка, — бабке и деду на выбор.
Вошла жена его: в очках, скромная пожилая женщина. При упоми
нании о внуках тоже вся просветлела. Впрочем, она сразу же ушла, не
желая мешать разговору.
— Так вы говорите, и в старости хороша Анисья? — полюбопытство
вал он.
А я как-то даже задумалась: если с точки зрения художника гово
рить...
— Да! — оживился он.— Когда жили мы с Анисьей на квартире, был
у нас сосед-художник, все умолял Анисью позировать. Эгоист я был, не
f
нравилось мне это, но все же уговорил Анисью. И не то плохо она пози
ровала, не то художник попался не из сильных, да, честно говоря, не
очень я и разбираюсь в живописи, только неудачно она у него получилась,
что я тут же с удовольствием и выложил. И вот ведь почернел он, услы
шав, а не рассердился. «Правда ваша,— сказал.— Не мне ее рисовать —
гению. Только вы-то и сами не понимаете, что вам судьбою дано». Так что
и сейчас красива?
Не знаю, подумала я. Отсюда, из интеллигентной этой квартиры ин
теллигентной, милой пожилой пары, уж очень далекой представлялись и
Анисья, и дом, и уклад ее.
— Вы и представить не можете, какой смолоду была она. — Он не
понизил голос, не оглянулся — так говорят о далеком прошлом, к которо
му супруги не ревнуют, тем более если они умны и с хорошим характером.
Была, правда, его и Анисьина дочь, но давно уже со своей отдельной
жизнью, в свое время он помогал ей тайно через каких-то знакомых и род
ственников, а вина — какая уж тут вина, на войне да в двух лагерях он
сам хватил лиха по ноздри.
— Анисья ведь не только хороша была, — проговорил он, глядя на
меня с пристальностью, относящейся, верно, не ко мне, а к проступивше
му вдруг воспоминанию. — Она была лучшей моей ученицей, хотя к доске
выходить наотрез отказывалась. Я был тогда молодой, увлеченный высо
кой математикой, с большими фантазиями и просветительским энтузиаз
мом. И вот весь класс, когда я заходился в наукопроповедческом экстазе,
ерзал и ждал звонка — и только у Ани горели глаза.
— Что ж удивительного? Влюблена ведь была.
— Не только. Она забавная была девочка. Всегда последней тетрад
ку мне сдает, а я не о ней, не о любви — при всей ее красоте, а может
быть, именно поэтому... благоговея богомольно, знаете ли. Это потом, по
том все слилось. А тогда, поверите, я уже с ней одной, положив перед
собой ее тетрадку, продолжал свой вдохновенный урок. О линиях, о точ
ке, о бесконечности, да. Скажете небось: какое дело, какой интерес дере
венской девочке из простой крестьянской семьи во всех этих отвлеченных,
идеальных материях? Смотрела, наверное, влюбленными глазами, а моло
денький учитель принимал это за интерес и понимание. А ведь нет, по
нимала! Я вот недавно читал, как удивлен был марксист Богданов, что
простые рабочие, не понимая доходчивые, специально для них упрощен
ные экономические брошюры, без труда схватывали суть «Капитала».
Кстати, эпистемологи говорят, что теорию относительности легче усваива
ют ребята, не испорченные ньютоновской физикой. Я ведь тоже удивлял
ся, и все-таки факт: может быть, любовь ей в этом помогла, а может, не
смейтесь, и любовь-то родилась из этого. Но понимала, понимала, и еще
как! Точка — это то, чего нет, — говорил я ей в бескорыстном восторге, —
и в то же время это то, в чем, как на острие иглы сонмища сонмов анге
лов — помните это средневековое: сколько ангелов может поместиться на
острие иглы? — бесконечности вмещаются, так что и Вселенная в сравне
нии с этим мала. Из своего раздутого портфеля я выкатывал перед ней
полосатый тугой арбуз и возвещал: вначале э т о г о не было, но на острие
того, как быть, и возникло, и расширялось, и выпуклое становилось сна
ружи, а вогнутое внутри, и вот тебе параллельные линии, которые пере
секаются, потому что вышли из одной точки, и, чтобы они пересеклись,
им надо снова стянуться в одну точку, то есть перестать быть, потому что
в эту секунду они уже не только не параллельны — их уже нет. Что-то
вроде этого. Я полыхал нестандартными геометриями и не сразу заметил,
что это любовь. И секунда, говорил я ей в восторге,— это точка, и понастоящему мгновения так же нет, как точки, но именно в нем все про
исходит. А потом мы поедали разрезанные по скошенным параллелям скибки арбуза, и так я ее и поцеловал в первый раз в сладкие, липкие от ар
буза губы и велел ей, как Гейне, закрыть глаза.
Он и сам закрыл глаза. Вынул сигарету, закурил, потом, спохватив
шись, спросил разрешения. Опять вошла, уже одетая, жена, тихонько спро
сила что-то, кивнула мне, прощаясь.
— Говорят, в обезьяньих младенцах больше человеческого, чем во
взрослых особях. В детстве все люди гениальны, в юности все талантли
вы. А потом жизнь так плотно выкручивает, что остается, от нас... , Я все
переменил в жизни, даже специальность. И, знаете, я ведь не исключаю,
что Аня меня не узнала. Я вот сейчас вспомнил — так ярко... Было в об
ластном нашем городе: автостанция рядом с базаром, я ждал ее, Аню, сто
ял на ступеньках. Автобусы, кошелки, мусор, зябко — она идет от база
ра через сквер. И что-то нашло на меня, смотрю я на нее как-то совсем
равнодушно, и мысли: «Да почему же она? Да ведь простая же девка, а
я ради нее бросил...» Была у меня студенточка из профессорской семьи,
из отдельной, знаете ли, профессорской квартиры с фортепьянами и кра
сивой охотничьей собакой... Думаю я все это, но между тем глаз не от
вожу. И она смотрит прямо на меня и идет мимо. Я уж и улыбнулся, а
она только нахмурилась, потупилась раздраженно, как если бы с ней за
игрывал чужой человек. Я даже оторопел. И вот прошла она. Я думаю:
«Господи, что же это на меня нашло? Какая студентка? Куда профессор
ской дочке до этой деревенской девочки?» И даже не окликнул, только
коснулся, а она обернулась, засияла: «А я уж совсем тебя потеряла!»
На склоне дня благостно изнеможенная работой сидела Анисья под
старой, крывшей весь двор грушей.
Весною тень от дерева хоть и крупчатая на вскопанной, размельчен
ной земле, — черная: земля влажная, и солнце яркое. Осенью тень блед
нее: земля сухая, и свет устал. И листья истончаются, идут каждый своим
цветом. Раскачиваясь, поют ветки шелестную песню. Качаются ветки не
стройно, каждая по-своему, вразброд, а шелест в одно складывается. Ко
ричневые крохотные жабы (весной они заполняли двор, все лето полнили
погреб) выстраиваются в очередь к капающему крану: утолившая жажду
нутра и кожи отходит прочь, и, оскользаясь на желто-зеленой глине, ее за
меняет под каплями следующая. Пахло от грядок и рук помидорной бот
вой, пахло ржавчиной и свежестью от протекающего крана, пахла мокрая
зеленоватая глина, и все осеняла круглой, кудрявой своей листвой сильная,
старая груша. Дерево привязано к месту — и свободно, дышит собой и
миром. Мир сам отовсюду идет к нему, и дерево одаряет его свободой.
К самым ветвям опускается небо своей дымчатой сгущенной синевой, и
синеет река внизу меж стволами деревьев, и синеют издалека чьи-то гла
за, и несливаемы три этих синих цвета, совсем разные, красное и то было
бы ближе каждому из них. Чтобы вместить эти три синих цвета, мир дол
жен быть невероятен. Так несливаемы, разны три трубы, которые выли
вает иногда жизнь одну за другой. Ах, хороша и эта ржавая, протекаю
щая прерывистой струйкой — как сладка она, когда дарит влагой. иссох
шее сердце! Гудит и сверкает играющая труба — но все полнится и не мо
жет переполниться сердце. И восходит, воззвучивается третья труба —
как металл, загорается, плавится и течет. Нет, не он, не он это подошел
к ней однажды на базарной площади и еще приходил в черные дни. Анд
рей и в старости был бы светел и ярок. Что ж морщины — овраги на зо
лотой земле не уродство. Хороша гладкость юной коры — в пупырышках,
в пятнах, тонкая, нежная, но и эта, темная, складчатая, мощного старого
дерева прекрасна... Дерево живет долго, но остается верным себе. Корот
кий срок отпущен человеку, но существа в нем заменяются. Может, тогда
же, в войну, и заменилось на мальчика, который сгорел, облитый бензи
ном. Нужно было сгореть вместе с ним, но дочь увела. «Я вас не знаю »,~
сказала она, и э т о т человек понял, что она не с п у т а е т .
Анисья знала, что больше не сходила с ума, но характер ее стал уже
необратимый. У нее просто соскребли навечно то, что затвердевает, гру
беет и защищает сердце. Уже не от чего ему ныть, но оно ноет. И от этой
ныти, от удушливой тревоги просыпается, еще не успев отдохнуть, Анисья.
Она больше не ходит к умирающим, чтобы не пугались, не говорили, что
приносит смерть. Она не приносит — чует. Не напрямую, а через смрад
сжигаемой плоти, который вдруг забивает ноздри. Бй легче делить с уми
рающим его боль и отчаяние. Но нельзя, и она перебарывает себя в рабо
те и сильном воздухе. Не разрешает себе убегать со двора, но торопливая
тяпка часто ударяет не туда, и Анисья ищет другой работы, размашистой
и перекрывающей боль. Многие гибли и забылись, а тот мальчик соседкин,
словно собственный нерожденный ребенок, остался при ней. Чем-то похо
жий на Андрея: не чертами — светом. Дочь не похожа. Ни в нее, ни в
отца. Разве что обличьем. Иногда у нас рождаютсй не наши дети, как и
мы не всегда у своих родителей родимся.
Приходили как-то пионеры, ребячье баили: «Вы, бабушка, прожили
героем войну. Теперь вы, конечно, не все уже, наверное, и помните. Но
вы можете уже отдыхать, ни о чем не думать, только для здоровья в ого
роде работать. Вы правильно, геройски жили в войну». Глупые дети. В вой
ну не живут — в войну терпят. Хочется бежать, хотя бы навстречу смерти,
а надо йросто терпеть, хочется биться, кричать, а нужно просто не дви
гаться, цепенеть: в бомбоубежище, в камере, в постели в бессонные ночи,
на площадке товарняка. С тех пор ты всю жизнь будешь бросаться бе
жать, работать, надсаживаться, но не ждать/ уже ничего не ждать — толь
ко унять пожизненную надсаду сердца. Другие ходят на могилу к роди
телям — успокоиться. Ее же и там колотит и бьет, ибо обокрала тех, что
дали ей жизнь. Пересилила их, переволила. Детячья, слабая, бесстыдная
была их любовь, утешливы они были всякой малостью, укрывались в не
мощь и старость. Что ж, не видели разве, что она старее их, а прямится?
С ними двумя трое было у нее детей, и все не ее. А и зятья, как кошки,
отдергивают лапки от голубей.
Засыпала Анисья рано и быстро, но часто просыпалась ночью и не
могла уже спать. Бывали ночи, полные такой безумной тоски — и в родах
не знала она подобной боли. Ни лечь, ни сесть — только ходить, только
метаться. И смерть была бы избавлением, да вот готовиться к ней, помо
гать ей не было терпения — тоска гнала по кругу. Но и были какие-то се
кунды, проступавшие из этой мощной тоски — обратные ей: и снова сияло
золото, не дешевое рыжее с толстого обручального кольца — белое, мощ
ное. И уже не было в этом золоте отблеска ее любви к Андрею — из са
мой тоски секундным знанием проступало пламя.
А то случится ночь, тихая, странная, нежащая сердце — не без тре
воги, но со сладостным, теснящим волнением. Белеет зеркало в черной
раме, дышит квадрат света, взлетает к окну и падает к полу, и рядом с
этим летучим квадратом наливается воздухом и опадает штора, свивает
и поднимает трепещущие концы. Чуть слышный шелест, скользящий квад
рат, белое зеркало в черной раме. Слил казак третью трубу, не простую —
белокрылого золота; звук ее уху не слышен, но слышит и тает, трепещет
сердце, и напрягается горло неслышным — золотым звуком.
Только бы не было совсем близко низкой, как хрип, тоски.
Не так давно я услышала, что Анисья умерла. Жила тяжело — умер
ла легко: в своей постели, никого не обременив уходом за собой. Лицо
разгладилось в смерти. Синие ее глаза прикрыли уже после — всю ночь
и утро свет луны и потом нарастающий свет зари уходили в ее уже не ви
дящие зрачки.
Приблудная бурая кошка, живущая несколько последних, лет у нее,
ушла в тот же день из дому. Не в дом — к Анисье пришла однажды, с
ней и ушла.
Перемена
часов
* * *
Когда мы рождаемся, мы умираем,—
Не многих избрали на пир Валтасара,
Послы не придут с дорогими дарами,
Единственный путь для спасенья — мы сами.
И парус тревожный не выпрямит стаю
Тягучих ветров, заполняющих чрево,
И пристально взором печально-усталым
На нас одиноко засмотрится небо.
Когда мы рождаемся, список летучих
Голландцев начертан взрывающим штормом,
Как карты крапленые, строятря тучи,
И птицы охотятся молча за кормом.
Все кончено раньше любого начала,
И в примеси жизни нет божьего тела,
Не в люльке, а в море нас время качало
И песню о незавершенности пело.
Там
Там, где садится солнце,— в скирде, в окрестных селах,
там горизонт измучен ровным паденьем вниз,
там, где ночные звезды мерно играют соло
с черной дырой бездонной, чья чернота — каприз.
Письма туда доходят с авиапочтой реже,
чем золотые искры звездных материков,
и ощущенье жизни — сумма восторгов, нежность —"
все, что нашепчет память,— это удел Богов.
Там, где садится солнце,— в городе, на вокзальной
площади трех столичных станций, ведущих счет,
сколько ушло составов за горизонт в тот дальний
путь, окрыленный ветром,— там, где не страшен черт.
* * *
Перемена часов приводит к потере лет,
Ибо только секундная стрелка, оставив след
В угловатом пространстве комнаты, бьется в коме.
Мое время уходит в песок, будто жизнь крота,
Вырывавшего норку, ему ведь не скажешь: «cat»*
Есть опасливей кошки слепые кроты, и, кроме
Перемены, любая ремарка мне на черта.
Подвизался в пустыне музы работать в норке,
Ибо только Раскольников не избежит в каморке
Боязливых мыслей о золоте и запрете.
В угловатом пространстве комнаты — там, где муза
Напевает свои мотивы, расставив створки,
Мое время проскачет вдаль в золотой карете,
Перемена есть проявленье дурного вкуса.
Каждый миг обучает искусству ценить других,
Ибо, только уставши от мыслей иных-благих,
Можно думать о завтрашнем дне и крутить подстрочник.
В угловатом пространстве мира отыщешь след.
Только время скрывает ущербно'свои долги,
Перемена часов приводит к потере лет,
И хребет судьбы искривляется, как позвоночник.
* * *
Ты не вернешься в мареве ночном
В забытый город — кладбище руин,
Ты не вернешься в памяти моей
На берега, изрезанные сном.
Мы переждем разлуку и начнем
Поодиночке выбрав равелин,
когда душа — владычица морей,
а кровь кипит, прикинувшись вином.
Ты не вернешься, звездное крыло
Не рассечет, со скоростью земной
В забытый город кинется печаль,
И распадутся камни и дома.
Ты не вернешься в Царское Село,
Не разделив безумие со мной,
Но никогда центонное «прощай»
Я не скажу, скажй его сама.
Андрей
В
а
р
и
а
КОСЕНКИН
н
т
ПОВЕСТЬ
Е2 отсутствие жены и детей, гостивших у тещи, Сергей Павлович Пара■—* монов — с недавней поры москвич, человек около сорока лет — за
нялся ремонтом квартиры, в которую въехал полгода назад.
И эта квартира, и этот ремонт стояли Парамонову поперек горла, но
деться ему было некуда: дабы лапаные обои и трещины не напоминали
о бывших жильцах, ремонт следовало произвести. Однако дело не шло. От
последних событий жизни не ко времени накатила хандра, да такая, что
и гвоздя без того, чтобы по пальцу не садануть, не забить ни в какую,
даже если изловчиться и нарочно освободить левую руку от участия
в процессе работы. Дай повод, он бы и сам кинулся отсюда, как в воду
в жаркий день, чтобы окунуться в привычную атмосферу милой сердцу
провинции, где есть и словом с кем переброситься, и водки выпить под
вечер, где. покинутая, сиротливо еще блуждала какая-то часть его небес
ной энергии...
х
И спал Сергей Павлович тяжело. Оттягивал сон до самого последнего,
вовсе бессмысленного свечения телеэкрана, но и это не помогало. И про
сыпался рано. А проснувшись, выкуривал сигарету, пил чай и долго по
том сидел на кухне, прикидывая и так и этак, с чего же начать ремонт.
И чем дольше он думал об этом ремонте, тем сильнее его охватывало
отвращение к какой-либо деятельности, направленной на усовершенство
вание жилья. Обей он кухню дубовыми панелями, отциклюй, предполо
жим, пол или выложи черным матовым кафелем совмещенный санузел —
ничего не менялось, эта проклятая однокомнатная квартира оставалась
все той же однокомнатной конурой, где и одному-то было не больно про
сторно.
Не то чтобы Сергей Павлович некогда располагал какими-нибудь
шикарными апартаментами и оттого теперь был привередлив, напротив,
более девяти положенных гражданину метров не занимал — родился в ба
раке, рос в коммуналке, женился в «хрущевку»,— обычная биография.
И никогда Сергей Павлович, во всяком случае, по этому поводу, не думал
о себе как-то сильно сочувственно — жил и жил, и другие так жили,
а какие и хуже... Но здесь, в Москве, он вдруг отчетливо понял, что нет
у него никаких надежд ни на что, как нет безумных денег на строитель
ство кооператива, как нет десятилетнего срока столичной прописки, не
обходимого для постановки на жилищную очередь. И когда он это понял,
то вполне ясно представил себе, как с этого вот стола-раскладушки, дай
Бог, уже повзрослевшие дети и свезут его в крематорий, благо крематорий,
судя по табличке с названием конечного пункта рейсового автобуса, тор
мозившего на остановке у дома, находился недалеко. И ведь не смерть
пугала Сергея Павловича, совсем не смерть, а жизнь, такая вот жизнь.
— Тьфу! — плевался Сергей Павлович, думая об этом.
Даже отношения с женой, то есть не сами отношения в их психологи
ческом многообразии, а та вожделенная плотская близость, о которой так
долго умалчивали большевики, приобрела унылый характер необходимо
го физиологического отправления, совершаемого в кромешной тьме, бес
шумно-воровски и на скорую руку во. время первого детского сна. Дети
спали рядом, за занавеской, по-детски шумно и беспокойно — то перебра
сываясь меж собою несвязными фразами, то подсмеиваясь, то всхлипы
вая во сне. Парамонов знал, как смутился бы он, если б сын, внезапно
выйдя из-за занавески по ночной нужде, вдруг увидел его в столь необыч
ной и любопытной детскому взгляду позиции. Отчего-то еще страшнее бы
ло бы изумить подобным образом младшую дочку, и без того в самых
патетических моментах непременно что-нибудь восклицавшую. А до вто
рого, более глубокого детского сна супруги Парамоновы редко дотяги
вали — засыпали. Одним словом, вместе им быть приходилось не тогда,
когда хотелось, а по необходимости и лишь тогда, когда это становилось
возможным. Конечно, для настоящей любви преград нет, однако заснули
детки — пожалуйста, извольте предъявить доказательства страсти, под
тверждающие ее неугасший пыл. А он, собака, все же гас, и это было осо
бенно обидно Сергею Павловичу, так как природа его еще требовала буй
ства красок и ощущений...
Сергей Павлович курил, вяло обрывал полосы грязных, отставших от
стен обоев, сбивал окаменевшую под слоем масляной краски штукатурку
с бетонных плит потолка, сплевывал на пол ее пресные крошки, попадав
шие в рот, и, дождавшись, пока затекут далекие от физического труда
плечи, спрыгивал с табурета, заваривал чай, снова курил и думал, думал
о жизни, так радостно поманившей когда-то и вдруг промелькнувшей ми
мо, как некая станция в пути, которую внезапно проспал...
И тут зазвонил телефон. Помедлив, не ожидая ничего хорошего, Па
рамонов снял трубку.
— Привет,— сказал нежный далекий голос, совершенно не связан
ный ни с мыслями Сергея Павловича, ни с ним самим.
— Привет, — откликнулся он.
— Ну, как ты? — спросила женщина.
— Ничего, потихоньку, — сказал Парамонов и в общем-то не соврал.
— И по мне не скучаешь? — как бы обещая, спросила женщина.
Сергей Павлович помолчал, не решаясь прервать разговор, и вдруг,
отчего-то сильно заволновавшись, выдохнул в трубку:
— Скучаю...
Видно, на другом конце провода не сразу ему поверили.
— Что ж ты ни разу не позвонил?
На это Сергей Павлович не нашел, что сказать, и молчал.
— Ладно, прощаю, — снисходительно засмеялась она и, помедлив,
спросила: — Значит, твоя опять умотала?
— Уехала, — пораженный осведомленностью неведомой собеседни
цы, ответил Сергей Павлович. В этом городе у него не было женщины,
которая могла позвонить ему вот так, да и вообще в этом городе у него
никого не было. И от осознания этого тоска его тут же сделалась опреде
леннее и сильнее.
— А у меня беда,— сказала она.— Помоги мне.
— Конечно,— сразу откликнулся Сергей Павлович, почувствовав,
что разговор этот вовсе не так уж пуст и что-то несет в себе для него, Па
рамонова, неожиданное и действенное. — А что случилось?
— Да что по телефону... Сможешь — сможешь, не сможешь — одна
как-нибудь...
«Надо сказать ей, что она ошиблась... но я готов! Надо сказать ей,
что я не тот, но это неважно...» — в каком-то лихорадочном ознобе думал
Парамонов.
— Ладно, я еду. Пока.
Трубку она повесила прежде, чем Сергей Павлович успел что-либо
сказать.
Надежда хоть на маленькое, малюсенькое мимолетное приключение
рухнула так же внезапно, как и возникла. Парамонов вздохнул и положил
трубку на аппарат.
v— М-п-а, — произвел он губами звук, означавший досаду. .
Телефон в квартире Парамоновых был отзывчив, как безотказная
женщина,— к ним часто попадали не те. Вот и эта, у которой беда, видно,
ошиблась.
— Да...— Сергей Павлович представил себе, как эта женщина при
езжает к кому-то, а у того, к кому она приезжает, е г о - т о вовсе и не
уехала, а главное, тот-то, поди уж, и забыл про эту, у которой беда, а она
взяла и приехала, как и договорились: «Привет, помоги мне...»
Как человеку до некоторой степени совестливому, Парамонову сна
чала стало не по себе: ни с того ни с сего он оказался чуть ли не винов
ником чьих-то неприятностей, чужих разоблачений, но, подумав немного,
вину с себя снял, в конце концов он этого не хотел.
«Да я-то здесь при чем? Нечего было трубку бросать. Дура...» — оби
делся он на незнакомку. Но тут же и совсем успокоился, взглянув на си
туацию с комической стороны. Ситуация действительно получалась забав
ной. Безо всякого злорадства, а с одним профессиональным интересом
проиграв в уме возможные сценки под общим названием «Привет, помоги
мне...», выкурив сигарету, Сергей Павлович забрался под потолок и с но
вой силой принялся за работу.
Сантиметр за сантиметром он очищал бетонную плиту от посторон
них, спаянных временем и масляной краской наслоений. Наслоения стоя
ли насмерть. Однако и Сергей Павлович не собирался сдаваться. Когда
удавалось отковырнуть крошки поболе, Сергей Павлович воодушевлялся:
«Если так будет дальше, послезавтра закончу, а то и завтра... А там уж
дело пойдет: покраска, побелка, поклейка, к побелке приедет жена, а там
соберем всю семейку, налей-ка, Ирина, вина! Ничего, пробьемся! Конура,
да своя — жить можно! Можно жить...» — бормотал про себя Парамонов
всякую несуразицу.
Да и винить ему было некого, он сам настоял на этом идиотском обме
не. Хотя, с другой стороны, и там ведь жить стало просто невмоготу...
Город, в котором Парамоновы жили прежде, был небольшим, в меру
индустриальным, по без глубоких пролетарских традиций и, в общем-то,
славным. И Парамонов мог там быть вовсе не лишним, совсем не лиш
ним. Но не сложилось. А история вышла глупая.
Долго и вполне успешно Парамонов служил в местном театре акте
ром. Служил и служил. Денег, правда, платили немного, но кто же тогда,
работая в провинциальном театре, думал о деньгах? Сергей Павлович со
вершенно не думал. А тут в стране объявили внезапные перемены. Бог
с ними, с переменами, тем более Сергей Павлович сразу понял: если вла
сти о них объявили сами, то перемен никаких не будет. Так Сергей Павло
вич и говорил всем. Говорить-то говорил, а удержаться от некоторого
участия в переменах не смог — соблазнился свободой, бросил в миг опо
стылевшую государственную карьеру и организовал в городе, где и один
«очаг культуры» едва тлел, как бы альтернативный театрик. Человек он
был не вовсе уж бесталанный, а главное, в ту пору еще азартный — враз
вокруг него сбилась группка единомышленников: истово преданных Мель
помене людей разных профессий, коих в любом городе предостаточно. Не
которые и не слишком удачливые профессионалы примкнули к группке.
По новому времени и помещение он чуть не с легкостью выбил, и даже ка
кие-то деньги ему предоставил город авансом. У городских властей был
свой интерес: различные студии тогда росли повсеместно, как метановые
пузырьки на потревоженной болотной поверхности, и не беда, что лопа
лись, для властей всегда было главным соответствовать новым лозунгам,
а время требовало обозначить «движение к демократическим переменам»,
одним словом, н а ч а т ь . Начали...
Оборудовали сцену, возились со светом, шили кулисы, колотили став
ни, по бедности служившие декорацией, репетировали ночами... Во что они
верили? Теперь Парамонов не понимал. Но самое-то смешное было в том,
что дело выгорело!
А всего и было-то: они лишь сказали о том, о чем спустя полгода
ленивый не говорил. Пьеску не нашли, сами составили на манер Таганки
монтажик из разной антисоветчины. И поди ж ты, первый спектакль —
аншлаг, второй — аншлаг, третий... А четвертого не было. Прикрыли ла
вочку, и концов не найдешь. Все вроде бы демократы, все — за, однако
кто-то там решил, что «такой театр нам не нужен», — и все. Но и об этом
прямо не говорили — либо платите за аренду помещения, либо съезжайте.
В городе пошумели тихонько в защиту независимого театра, но быст
ро со смертью его смирились. Какой театр?! Другие лица, иные события
занимали у м ы — все съезды, съезды... Февраль, да и только. Вот так...
Учителя и врачи вернулись к кормящим профессиям, которых, впрочем, и
не бросали, актеры, ушедшие к Парамонову, беспрепятственно — что при
мечательно! — вернулись >в театр, хотя в них там не сильно нуждались.
Парамонову же в приватной беседе директор — отставной комитетчик, пос
ле какой-то аферы с листовым золотом, предназначенным для куполов под
ведомственных церквей, брошенный на искусство, — прямо сказал, что он
бы и рад взять Сергея Павловича обратно, да не может, не волен, так ска
зать, сам понимаешь, ты уж не обессудь...
Конечно, надо было бороться, отстаивать свои права, но борьба стави
ла его как бы в один сквалыжный ряд с противниками, а это Парамонову
было противно да и скучно.
И здесь внезапно подвернулся какой-то сумасшедший тройной обмен.
Кто-то выписал из столицы бабку умирать в их квартиру с дальнейшим
правом занятия площади, в бабкину квартиру кто-то переехал там же, в
столице, а Парамоновы, враз оформив документы при временном попусти
тельстве растерявшихся властей, чесавших «репу» в ожидании обещанной
отмены прописки, ну и не без* помощи стечения целого ряда случайных об
стоятельств переехали в эту однокомнатную конуру.
Особенных иллюзий у Парамонова не было с самого начала: в Москве
надо родиться или хотя, бы остаться в ней смолоду, выгодно подженившись, или уж явиться в нее победителем, на белом коне. Родился Сергей
Павлович в провинции, женился там, где пришлось, и в Москву не явился
ни на каком коне, а пришел запыхавшись, будто за ним гнались. Все это
было так очевидно, что Парамоновы на многое и не рассчитывали и по обо
юдному сговору махнули на себя рукой — и там не жизнь, а тут хоть по
крайней мере дети, Бог даст, пристроятся...
Правда, какие-то, пусть слабенькие надежды Сергея Павловича все
же питали — мало ли столичных больших людей от искусства побывало в
их городе с различными театральными миссиями? И многие из них благо
склонно отнеслись к периферийному артисту Парамонову. Хвалили. Быва
ло, и впрямую говорили, что с его-то данными ему бы не здесь работать,
оставляли визитки, просили звонить и прочее, прочее... Разумеется, Пара
монов им сильно не верил, такое уж у них столичное свойство — быть бла
госклонными, но визитки не выбрасывал. И вот, переехав, начал обзвани
вать тех, кому когда-то так сильно понравился. Узнавали, удивлялись, что
перебрался, как бы и радуясь за него, однако помочь не то что отказыва
лись, а так как-то ловко маневрировали словами, что и не обидя, а даже, на
против, со всей душой умели дать понять, что позвонил-то он зря. Это там,
в городишке, ходили они перед Парамоновым гоголем, пушили хвосты,
привыкши нравиться и снисходительно поощрять, да и здесь, наверное, ос
тавались, в общем-то, неплохими людьми, но ведь всякой благосклонности
есть предел, к тому же — время. «Время нынче такое, голубчик, сами зна
ете: никто никому не нужен. Впрочем, буду иметь... Звоните...» Чтобы
впредь не унижаться, визитки Сергей Павлович выбросил: ну их, и правда,
людям не до него...
Встретился с однокурсником, выбившимся в полузвезды. «Зря ты,
старик, на старости лет сюда, здесь сейчас глухо...» Хотя в кино подтолк
нул, порекомендовал при случае, дали эпизодик. А еще один бывший то
варищ, вовсе не звездный, а вечно «датый», в студию притащил...
Слабенькая студия, не в пример и его самодеятельности, а все же за
нятие. Репетировали, а то и играли, если находили площадку. И Сергей
Павлович играл, подыгрывая партнерам в беспомощности, чтобы не так уж
явно выпадать из ансамбля. А все равно выпадал. Недостаток актерского
мастерства молодые с лихвой восполняли вольной пластикой и концертны
ми раздеваниями, в коих были сильны. Острые грудки и белые незагорев
шие попки артисток, внезапно возникавшие среди унылого действия, не
сколько оживляли зрительский интерес и общий тон представления. Режис
сер «исповедал музыку обнаженного тела». Но Сергею Павловичу пока
раздеваться не предлагал.
Ирина, посмотрев один спектакль, в котором муж, не снимая фрач
ной пары, играл сразу две роли: конферансье и официанта, — только и ска
зала:
— Есть некоторые титьки...
В сущности, Сергей Павлович считал так же, хотя из стыдного чув
ства причастности к стыдному сделал ©ид, что обижен. "
Он и сам понимал, что места ему здесь нет, но, пока раздеваться не
предлагали, держался хоть за этот театр, на чьи спектакли в других обсто
ятельствах он и за деньги бы не пошел. Да только где ж их взять, другие
обстоятельства?
«Все суета и томление духа...» Здесь, в Москве, он принял эти слова,
сотни раз слышанные и произнесенные им впустую, как собственную, вы
страданную им истину. Где-то есть море, где-то выставки и театры, где-то
говорят по-французски, но ж и з н ь , она и есть т в о я ж и з н ь , такая, ка
кая тебе дана, как ни меняй географию. «В нас наша жизнь. Только душа
наша то ли по нездешности происхождения, то ли от того, что почти непре
менно бывает чище и лучше жизни, какой приходится жить, никогда не бы
вает спокойна, все ей в этом мире нехорошо, ищет иного неба, а мы за ней
рвемся куда-то, меняем прописки и паспорта, а все получается — из Жда
нова в Мариуполь, из Мариуполя в Жданов...» — глотая цементную пыль,
думал рассеянно Парамонов.
За производственным шумом и размышлениями он не сразу сообра
зил, что звонок, едва слышный из-за закрытой кухонной двери, раздался
именно для него.
— Батюшки! — старомодно всполошился Сергей Павлович, спрыги
вая на пол. — Кого это принесло?!
В потной шапочке с надписью «Таллин», драных трико и рубахе, с
белым от пыли лицом, на котором, будто подведенные, темнели глаза, вы
глядел он крайне непрезентабельно. Но об этом, оттягивая защелку замка,
он не думал.
За дверью стояла .женщина. С первого взгляда было ясно, что ни к
дэзу, ни к почте, ни к иной конторе, имевшей касательство к Парамонову,
ни к самому Парамонову как субъекту ее интересов она отношения иметь
не может. Не то чтобы слишком она была хороша, хотя, безусловно, и хо
роша — это он отметил мгновенно, но очень уж не подходяща для обсто
ятельств самого Сергея Павловича.
Парамонов молчал. Девушка тоже молчала. И тут он вдруг понял,
кто перед ним. Еще не слыша ее голоса, он уже знал его, потому что час
назад именно она говорила с ним по телефону и просила о помощи, а он,
просчитав ©се варианты, не предусмотрел самого очевидного: и звонила
она по п р а в и л ь н о м у номеру, и приехала она по в е р н о м у адресу,
только вместо того, кто жил здесь прежде, теперь здесь жил он, Парамо
нов! И все.
В ее лице не было удивления, она лишь, как сверяют фотографию в
документе с внешностью предъявителя, посмотрела на номер квартиры,
потом снова на Парамонова.
— Здравствуйте. А где Олег? — спросила она, разумеется, будто вор
куя, разумеется, т е м ж е грудным и призывным голосом.
— А его нет,— ответил Сергей Павлович с той простотой, будто Олег
вышел, но скоро будет. Фальшивая интонация, случившаяся вроде б не
преднамеренно, на самом деле позволила ему оттянуть время, чтобы при
думать, как ловчее разъяснить ей положение, в каком они оказались, при
чем сразу же с дальним прицелом, но тонко дав понять, что он готов ей
помочь в чем бы то ни было, лишь бы сейчас она не бросала его в этом
унынии разрухи и бесполезного созидания'. Но, так и не сообразив, что
сказать, Парамонов распахнул дверь пошире и отступил в прихожую:
— Вы проходите...
Не то чтобы она ему понравилась, да и разглядеть ее толком он не ус
пел, но вся эта чехарда со звонком и ее приездом была столь неожиданна,
приятна и обещающа, что Сергей Павлович, как человек пылкий и воспри
имчивый, просто не смог отказать себе в удовольствии продолжить зна
комство.
— Да вы не бойтесь — я не насильник,— ободрил он девушку, попро
бовав улыбнуться и при этом ощутив, как маской стягивает кожу покрыв
шая лицо потолочная пыль.
— Я и не боюсь,— входя, сказала она.
Неубранная постель, заставленный кухонной утварью пол, прочие ве
щи, разбросанные по комнате как ни попадя, даже неопытному глазу го-
ворили не только о рфгаре ремонта, но и об отсутствии в доме женщины.
Словно пораженная увиденным беспорядком, а может, вовсе незнакомой
оостановкои когда-то ей знакомой' квартиры, в два шага миновав прихожую, она опять остановилась в дверях,
прикрывая входную дверь, на— Да вы проходите, проходите...
стойчиво предложил Сергей Павлович.
нажймом, в тон ему ответила девушка. — Он что —
— Да некуда
вас нанял? — посторб ^ившись и пропуская его вперед, спросила она.
— Кто?
— Олег.
ответил Сергей Павлович и вдруг почувствовал всю
— Нет, я сам,
нелепость и даже пос ыдность происходящего. Приехала женщина к мужчине, да еще не за че я-нибудь, а за помощью, а он здесь ваньку -валяет.
— Вы подождит^,** только не уходите, пожалуйста... Я вам все сейчас
объясню.
Суетливо откину! I постель на тахте и как бы галантно приглашая при
сесть, Сергей Павлович спросил:
— Вам чай или 'кофе?
— А это зачем?
— Так, с дороп|...
Кажется, уже-до: адавшись, что никакого Олега тут она не увидит,
женщина впервые с в шманием посмотрела на Парамонова, помедлила, по
жала плечами, покор ко сказала: «Кофе» —*и опустилась на освобожден
ное пространство тах^ы. Усталость и какая-то несчастность, вдруг увидев
шиеся Парамонову в |кенщине, придали ему сил и уверенности в себе.
Пока закипала в 1»да, Парамонов умылся, скинул дурацкую шапочку,
переодел рубаху и др|а,ное трико заменил на залатанные, тертые джинсы.
Только кофе он в шкс |фу не нашел, вспомнив, что и сам-то пил его в последний раз еще до от ьезда жены, sИдиот — вам чай или кофе?» — передразнил он себя.
— Вы знаете, а ^|офе-то у меня и нет! Может быть, лучше чаю? — вы
глянул он из кухни.
Женщина сидела, храня осанку, черную кожаную дорожную сумку
положив на сдвинутые колени, как на вокзале в ожидании скорой посадки.
— А где все-таки Олег? — спросила она.
— Тогда чаю, — сказал Сергей Павлович.
Когда он разливал чай по чашкам, все еще придумывая на ходу,
как бы помягче ввести ее в ситуацию, женщина спросила:
— Это я с вами говорила по телефону?
— Со мной, — согласился Парамонов, качнув на весу заварочный
чайник и плеснув на стол. Он подумал: сейчас она встанет, уйдет и он
уже не остановит ее... Но женщина лишь спросила:
— Зачем вы меня обманули?
— Я?.. — Сергей Павлович смутился, будто он и правда все это
подстроил нарочно.— Я вас не обманывал. Я просто не успел!.. Вы же
сами повесили трубку.
— Ах, да...— сказала она. И вдруг заплакала.
Как всякого нормального человека, чужие слезы не радовали, а
огорчали Сергея Павловича. Или в крайнем случае раздражали, когда
плакала, например, жена. Но сейчас перед ним плакала посторонняя, не
понятная женщина, и слезы ее волновали Сергея Павловича. Ее беда
предполагала его участие, участие в ее беде обещало... Впрочем, об
этом, разумеется, он не думал, это как-то само по себе и без определен
ного завершения мелькнуло в уме Парамонова, и сердце его наполни
лось искренним состраданием. Он постоял над ней с чайником в руках,
помялся, не зная, что сделать или сказать, в конце концов и себе налил
чаю, как бы не замечая, что она плачет.
— Надоело все...— без всхлипа, сухо сказала женщина.
— Да уж ...— поддержал Сергей Павлович.— Всём надоело. Да
вайте чай пить.
. ~П-\ А может, лучше покурим? — жалко, как это умеют женщины,
Мвозъ сййЙР улыбнулась она.
Пачка 61щ;арских сигарет лежала на кухне. Парамонов вышел из
комнаты и постарался не возвращаться подольше. Когда он вернулся,
лаковая плоская пудреница скользнула в сумку, следов от слез как не
бывало, словно бы и не плакала, и снова внешне она выглядела абсолют
но спокойной.
Правда, протянутую сигарету взяла жадно. Глядя, как она курит,
он вспомнил вдруг совсем другую женщину из своей юности — та так
же беспрестанно затягивалась, не давая табаку тлеть без дела.
«Беззащитные... — подумал Сергей Павлович про женщин. — И пьют —
так пьют, и курят — так вместе с фильтром. — Но тут же трезво отме
тил: — Хотя живут в целом дольше...»
Было ей, наверное, лет двадцать пять, а то и менее,— выглядела она
и вовсе на двадцать, так что выходило, что относительно возраста самого
Парамонова она была безусловно и поразительно молода. При этом краси
ва той холодной, несколько стандартной красотой, будто подогнанной под
требования обложек вольных журналов. В некоторой чрезмерной мужест
венности усеченных в мочке формы ушей угадывался решительный и да
же жесткий характер, однако близорукая манера щурить глаза придава
ла ее лицу мягкость, покорную женственность и беззащитность. Ласково
ухоженные руки с длинными пальцами, волнующий голос, которым она
владела умело и точно, говорили о тонкости подвижной души и о многом
еще, что волновало Сергея Павловича.
— Перестройка долбаная, сигарет не достанешь,— вкручивая оку
рок в пепельницу, выразилась она конкретней и резче, чем можно было
от нее ожидать. Сергей Павлович от неожиданности чуть не дернулся, хо
тя ко всяким словам давно был привычен. Она заметила, как он болезнен
но отреагировал, усмехнулась и извинилась:
— Простите, устала... Значит, Олежек тю-тю, «нету адреса даже»?
— Не знаю.— Парамонов покачал головой.— Мы сюда по обмену,
понимаете, обмен тройной. Я его и не видел.
— Понятно,— вздохнула она.
— Я могу позвонить тем...
— Не надо, себе дороже...— Она посмотрела в глаза Парамонова,
взгляд ее был чист и устал. — Ну, ладно, — она улыбнулась хорошо, как
улыбаются, прощаясь со случайным, добрым, но незнакомым попутчи
ком,— поеду.
— Подождите, — заволновался Сергей Павлович,— подождите, а
чай?
— Нет,— ответила она мягко.— мне, правда, некогда.
И тут Парамонова прорвало. Он начал говорить какую-то ерунду о
себе, о том, как ему надоел этот безнадежный ремонт, как он обрадовал
ся, когда она позвонила, хотя не имел права даже на эту радость, как он
переживал, что не успел сразу объяснить про обмен, как снова обрадовал
ся, когда она вдруг приехала, потому что ему нынче плохо и одиноко, и
прочее, прочее... Он утешал ее в чем-то, еще не зная ее беды, он обещал
ей помочь: хоть в чем, понимаете, хоть в чем, причем не для того вовсе,
чтобы, ну, одним словом, понятно, нет, вовсе не для того, а лишь потому,
что все люди и даже не это, а просто и для него сейчас это спасение —
вырваться отсюда, сбежать! И если хоть в чем-то я могу вам помочь, не
отказывайтесь, я вас прошу...
Его несло вдохновенно! Он даже ощутил в себе не то чтобы состоя
ние парения, полета, но некоторой приподнятости души, какое случалось
в юности, когда за вечер ему удавалось охмурить какую-нибудь сладкую
дурочку, в короткие часы открывая ей себя без утайки, даже если откро
вения его (а так оно и бывало) ей были только смешны и совершенно не
нужны... Прекрасное ощущение, которое потом приходило во время удач
ной работы, когда все получается так, как хочешь, и так, как надо. Редкое
ощущение. А за последнее время и вовсе забытое им. Он токовал, как те
терев...
— Да чем же вы мне можете помочь? — остановила его она. —
Ехать надо. У меня дед умер.
— Умер? — словно споткнувшись, повторил Парамонов.
— Ну... Я думала, Олег на машине. Туда и обратно.— М ел к с^ ^к
курочка, лишь смочив губы, она отпила из чашки. — Спасибо. Проеду —
И поднялась. И даже шагнула к двери.
—* Стойте! Подождите! — Сергей Павлович уже не
да и не хо_
тел останавливаться. — Я с вами! — Он решительно поднялся. — Десять
минут, буквально. Я только переоденусь.
— Да не нужно, вы что?! — Кажется, только теперь она поверила в
серьезность его намерений и испугалась.— Ехать надо. Далеко. Дед-то не
в Москве умер... Я пойду,— заторопилась она.— До свидания.
Честно и благородно она открывала ему пути отступления, но что-то
случилось в нем, в Парамонове, съехало, засело занозой, словно от того,
уйдет он сейчас из этой квартиры вместе с ней или нет, зависела вся
остальная жизнь.
— Я тоже здесь не могу, — сказал он, как пригрозил. — Ну, подож
дите секунду. Куда вам ехать?
Она назвала город, километрах в четырехстах от Москвы, знакомый
Парамонову по гастролям.
— Прекрасно! — обрадовался Сергей Павлович. В уме его мелькну
ла и тут же сложилась внезапная комбинация, и при самом неблагоприят
ном стечении обстоятельств сулившая ему выигрыш. Ну, выигрыш не вы
игрыш, но, во всяком случае, при любом раскладе он ничего не проигры
вал. — Так, едем! — скомандовал он.
— Да зачем вам?! — запротестовала она.
— Поехали! — не сдавался он. — Пока до поезда, а там поглядим.
Во сколько поезд?
— Не знаю...— пожала она плечами.
— Ну вот, начинается! — осудил он ее легкомысленную непреду
смотрительность и по праву взрослого как бы взял над ней шефство. —
Садитесь и пейте чай. Спокойно. А я пока позвоню.
Она все еще стояла у двери, но Парамонов, уже зная, что она не
уйдет, цодошел к телефону.
— Кстати, вас как зовут? — спросил он, набирая «09».
— Лиля.
— А меня Сергей Палыч, Сережа. — Он обаятельно, как только мог,
улыбнулся.— Алло, дайте, пожалуйста, справочную вокзалов... Лиля...
А полное как?
— Лилия, — сказала она, входя в коглнату.
Разумеется, никакая справочная ему не ответила, да и нужды в том
не было. Парамонов прекрасно знал: в этот город часом раньше, часом
позже можно уехать на любом проходящем поезде. Бойкое направление,
дело лишь за плацкартой. А вот с плацкартой по летнему времени могли
быть сложности...
Пока он собирался, пока ехали в метро, в качке и грохоте последнего
вагона, где их бросало навстречу друг другу так, что Парамонов просто
не мог не почувствовать сквозь легкий темный шелк блузки волнующий
жар ее тела и даже жесткую упругость настороженных сосков, лишенных
стыдливой обузы лифчика, Лиля неохотно, через паузы и лишь отвечая
на его вопросы, но кое-что рассказала Сергею Павловичу.
Месяц назад, здесь, в Москве, у Лили умерла мать. Теперь вот отец
матери — дед...
Да, пережил. И деда нужно хоронить ей, потому что больше некому...
Да, живет она одиноко...
Нет, Олег — это так...
— А дорого, наверное, нынче похоронить?
— Да уж не дешево...
Конечно, касаясь серьезной и печальной темы смерти, Сергею Павло
вичу не стоило замечать невольных соприкосновений тел, но соприкосно
вения эти, хоть случайны и вынужденны, были столь ощутимы, что и не
заметить их он не мог. Близость женщины, душный запах парфюмерии и
волос, сам женский голос, обращенный к нему, волновали Парамонова не
в пример более, нежели смерть ее деда.
Да и к смерти Сергей Павлович относился спокойно. Уже и ближних,
и дальних родственников когда-то крепкий строй поредел, да и товарищи
некоторые, бывшие сверстники, успокоились. Умерли они неизбежно, и он
живет неизбежно, покуда положен предел. А покуда и кем он положен,
7. «Октябрь» № 4
кто знает? Хотя, конечно, умирать всегда надо вовремя и лучше внезапно,
это он уже понял...
Года два назад пришлось ему тетку похоронить. Славную тетку, сест
ру отца. Видел он ее редко, но с самого детства за кротость, за чистоту
испытывал к ней самые нежные чувства. А откуда в ней та кротость бра
лась? Всю жизнь — вдова с войны да с двумя детьми — только и знала
нужду да работу, а вот же сохранила себя, не озлобилась. Так только, на
девок своих — тоже в нее добрых да несчастных — ругнется хером, пото
му как за мат его не считала, или попрекнет «неврами», но больше жале
ет, и то не себя, а все округ и работает, и работает, делает что-то, делает...
с утра до ночи, всю жизнь с утра до ночи...
А еще за год до этого через город, где тетка прожила, никуда ни на
день не выехав, Парамонов возвращался с гастролей. Ну и сошел с поез
да — повидаться. Как знал. Сестры были на работе. Дверь открыла тетя
Ася. В платьице, прозрачном от ветхости, пол подтирала, пока дочерей
дома не было. От стенки к стенке ее качает, а она с тряпкой — на тряпку
и опирается. Маленькая стала, как девочка, чистая, как монашка. Увидел
ее тогда Парамонов и понял: в последний раз. Чаем его напоила... Только
путала все — Павликом называла; милая, а тяжело. Он и задерживаться
не стал, даже сестер не дождался, тем днем и уехал, в душе уже похоро
нив ее для себя. И что б ей было не умереть, хоть в тот самый день? Так
нет же, еще жила, более года жила, криком крича и теряя память от боли.
А в себя приходила — еще и страдала за дочерей, виня себя за обузу; и как
ни крепилась, а не могла не тревожить, не кричать от жуткой, какой-то
несправедливой, неправедной боли в иссохшем теле, в котором, казалось,
уж и болеть было нечему. И как, с какой верой и светом молила она у
Бога покоя! А тот не давал отчего-то, все не давал, за чьи, за какие такие
неведомые грехи ее, безгрешную, заставляя уж здесь принять адовы му
ки? Коли жизнь — не в жизнь, так уж в смерти помилуй! Нет, не поми
ловал. Узнав о том, что претерпела она прежде, чем умерла, Сергей Пав
лович обиделся' на Бога за тетку, усомнился в уравнительной справедли
вости смерти — возроптал, как написали бы раньше. Ужели лишь палачам
и в смерти особая выгода?.. Но как-то, позже, услышал: «Претерпевший
до конца да спасется...» И подумал: может, не напрасны были эти муче
ния, может, и тете Асе ну не хватало до полного, счастливого и окончатель
ного спасения т а м этих последних мук з д е с ь ? Не напрасно же были
они даны?..
А еще теткина смерть сильно его поразила тем, что тетка, умирая,
словно знак ему Подала. Знак не знак, но он навсегда запомнил странное
и щемящее чувство этой потери...
Шел по улице и даже будто бы услышал, как выскользнула из кар
мана перчатка. Но странно — услышать-то он услышал, а внимания как
бы не обратил. В булочную зашел, хлеба купил, а перед дверью, как вы
ходить, хвать, а перчатки-то нет! Нет одной перчатки для тяпликов! (Дочь
его как раз тогда почему-то пальцы тяпликами называла, маленькая бы
ла.) И отчего-то эта обыденная потеря сразу же принесла предощущение
беды, другой, большой и неотвратимой беды. Сергей Павлович эту булоч
ную, улицу и то место, где будто бы, как ясно вспомнил, перчатка скольз
нула, чуть не на коленях из конца в конец прополз, да не один раз, вы
сматривая в снежной слякоти — хоть расшибись, нет перчатки. Народ у
нас все же сочувственный: найдет одну потерянную перчатку, непременно
поднимет и на видное место положит, кому она нужна-то, одна? И дело
вроде бы доброе для души. А тут и под ногами все высмотрел, и высту
пы, и прочие места, удобные для обозрения потерянной находки оглядел —
нет перчатки. Да еще тяплики эти, как назло, привязались, так и думал:
с дочкой что-то случилось. У страха тоже не спросишь: откуда приходит?
Насилу до дома добрался, ожидая худого. Но нет, дочка дома, сын дома,
жена улыбается, тихая.
— Все в порядке?
— В порядке, а что?
— Да так... Перчатку вот потерял.
— Ну и ладно...
Успокоился — минуло. Ан нет, звонок. Телеграмма: «Тетя Ася умер
ла. Приезжай...»
Про нее-то Сергей Павлович и не подумал. А эти перчатки она ему
и подарила как раз в тот последний приезд...
В том и была внезапность теткиной смерти, что по справедливости
она и должна была умереть не тогда, когда она умерла, а тогда — год
назад...
Поднимаясь по долгому эскалатору, стоя позади девушки и с этой но
слишком удобной позиции оценивая бесспорные достоинства ее фигуры,
Парамонов успел подумать и о тетке, и о перчатке, и о том еще, что этой
поездки в метро, кажется, вполне достало для того, чтобы немного разве
яться; и теперь ему лишь оставалось посадить ее в поезд, сделать руч
кой — и можно возвращаться к ремонту. Не ехать же в самом деле чертте куда и неизвестно ради чего, чтобы похоронить какого-то совершенно
незнакомого деда?..
Сутолокой, бестолочью и многолюдьем вокзал Парамонова поразить
не мог — ездить ему приходилось часто и чаще всего именно с этого вок
зала, а потому витые толстые очереди к кассам, обилие потных, изнурен
ных ожиданием дороги людей, открытые рты приткнувшихся в красных
инквизиторских креслицах спящих, наглые, жующие жвачку цыганские де
ти и прочие виды оставили его равнодушным, а вот на девушку Лилю впе
чатление произвели. Теперь она следовала за ним покорно, заметно увяв
среди «бури и натиска» по разным надобностям сорвавшихся с мест со
граждан.
Перед электронным табло прибытий и отправлений они поняли, что,
приехав на вокзал наугад, опоздали сразу на два поезда, шедшие через
нужный им город. Следующий отходил через два часа.
— Ладно, подождем,— согласился с табло Парамонов и улыбнулся,
дабы приободрить совсем уже скисшую Лилю. — Я вас не брошу.
В ответ она безразлично пожала плечами: бросишь, не бросишь, ка
кая разница?
«Брошу, — решил Парамонов. — Билет куплю и брошу».
— Давайте-ка телеграмму.
— А у меня нет телеграммы, — опять же безразлично, будто теле
грамма должна быть не у нее, а у Парамонова, сказала она.
— Так кто ж нам билет даст без телеграммы?
— Не знаю...— Теперь она улыбнулась растерянно и виновато.—
Мне позвонили...
— Н-да, — только и сказал Сергей Павлович, направляясь к окошку
администратора.
Без документа Парамонов на многое не рассчитывал, но шел покуда
уверенно, в конце концов дед-то помер. Кроме того, в какой-то момент он
понял, что видимая Лилина холодность и ее нарочное по отношению к не
му безразличие вовсе не искренни, она просто пытается о с в о б о д и т ь
его от себя, как от обузы, вскинутой на спину сгоряча.
«Хорошая девочка»,— подумал он, с умилением примерив на себя
роль старшего брата или еще какого-нибудь бескорыстного опекуна. И это
придало ему сил.
Пока они стояли в очереди к администратору, Лиля словно бы оправ
далась:
— Я на вокзале года три не была. И раньше-тб полный дурдом, а сей
час вообще тихий уЖас.
— Перестройка! — обернулся мужчина* стоявший впереди, в мокрой
от пота рубахе.
— Да и не стоит никуда ехать, — скорее себе сказал Парамонов. —
Некуда ехать.
Потный мужчина оказался героем Чернобыля. Билет ему дали. Толь
ко зачем же он, бедолага, рвался на юг, когда и здесь ему было невыно
симо жарко? Как только он, обиженно отдуваясь, освободил пространст
во, Парамонов, собравшись, как перед сценой, нырнул в оконце, глаза в
глаза, голова к голове.
Из администраторской сквозило прохладцей и служебным уютом. Да
и сама барышня была тиха и покойна. От воздуха вентилятора ласково
трепетал гипюр на ее груди, приоткрывая белые незагоревшие полушария,
мерно качались в ушах массивные золотые сережки, глаза смотрели пусто
и безмятежно, как в небо на пляже, однако одновременно и недоверчиво,
как следовало по службе.
Выпалив первую фразу, Сергей Павлович понял: надо было не так,
надо было иначе, слишком много страсти в голосе, чуть ли и не мольбы.
А с этой девушкой надо было бы по-другому.
— Девушка, понимаете, девушка, здесь такое дело: у моей знакомой
дед умер, скоропостижно, понимаете, девушка, герой войны...
— Ну...
— Ехать надо,— сказал Сергей Павлович просто, пытаясь выправить
первое неважное впечатление.
— Ну...
— Вот ей ехать надо,— кивнул он на Лилю, тесно прижавшуюся к
нему. — Дед у нее умер, понимаете? А похоронить некому.
— Я все понимаю, — вздохнув и прикрыв устало глаза, сказала рас
порядительница. — Давайте ваш документ.
— Какой документ? — прикинулся Парамонов.
— Ну, телеграмму давайте.
— Да в том-то и дело — нет у нее телеграммы, девушка! — в край
нем отчаянии и без надежды взмолился он. — А ехать надо, правда, дед
умер. И похоронить некому, ей позвонили, понимаете?..
— Понимаю... А вы вот не понимаете.— Серьги ее будто отяжелели,
повлекли голову вниз, и лицо сделалось некрасивым. — Я вот вам сейчас
чужое место отдам, а потом действительно с телеграммой мне посадить
будет некуда.
Лиля тянула его за руку с одной стороны, очередь пока еще вежливо,
но неуклонно подпихивала с другой.
— Девушка, смерть же, разве я буду врать?
— Вот именно, — непонятно о чем сказала администраторша и кон
чила разговор: — Нет у меня билетов. Следующий.
Лиля оставила его руку и пошла прочь.
— Зря вы так, девушка...— зачем-то сказал Сергей Павлович и, не
обращая внимания на очередь, которая сразу, как к побежденному, в толч
ках своих стала строга и безжалостна, еще бесполезно постоял у оконца,
молчаливым презрением укоряя отказчицу. В ответ администраторша смот
рела на Парамонова так, будто и он в самое сердце нанес ей такую обиду,
которую простить она не сможет уже никогда. Расстались они врагами...
«Вот дал, — уныло плетясь за Лилей, удивлялся себе Парамонов. —
Прожить столько лет, идиоту, и забыть, что в этой стране ни у кого нель
зя ничего просить. Надо только давать, давать самому, или требовать, или
врать...» Раньше подобные девушки свое служебное расположение дари
ли за шоколадку «Аленушка» по восемьдесят копеек. Но где же их взять
теперь, шоколадок по восемьдесят копеек? Да черт с ними, с ценами —
вранье-то бесплатно! Соврать-то он мог! Что ему стоило наворотить с три
короба? Девушка, я, мол, артист, из Сатиры. Любите ли вы Сатиру? Как
вы к Сатире? А вообще?.. Такие девушки страшно любят Сатиру... Девуш
ка, понимаете, у нас там, в этой дыре, гастроль, а я вот, то-се, романтич
нейшая история, ну, вы меня понимаете? То-се, жена друга отъезжала
т у д а насовсем, насовсем, вы меня понимаете? И я никак не мог, ну,
не мог никак не проводить ее, вы меня понимаете? А завтра спектакль
там, в этой дыре, мне Шурка Ширвиндт голову оторвет... И имена, име
на!.. Спартак Мишулин — наш Спартачок, Державин Миша, господи, кто
там еще?.. Девушка, новый сезон — весь ваш, тем более жена друга уеха
ла насовсем... А он разнюнился: дедушка, видишь ли, умер, герой вой
ны умер, девушка, дайте билетик, надо похоронить... Какой ей хрен, де
вушке, дедушка? Надо же так облажаться!..
Да, так проигрывать можно было при жене, которая давно уже не
надеялась на пробивные качества Парамонова, но при женщине незнако
мой...
— Стерва, — сказала Лиля, поджидавшая Сергея Павловича чуть по
одаль.
— Нет, это я дурак.
— Да бросьте вы... Уеду я как-нибудь. Суну проводнице — и все
дела.
— А если не возьмет?
— Возьмет, куда она денется!.. А девка-то все-таки стерва! — как
бы заново удивилась она.
— Да ну, обычная.
— Обычная,— усмехнулась Лиля.— По женщине сразу видно: есть
у нее кто или нет.
— Как сказать,— усомнился Сергей Павлович,— может, у нее, на
оборот, слишком много... кого есть. Вот вы же одна, а не стерва.— Он
улыбнулся.
— А я потому и одна, что стерва, — серьезно сказала Лиля.
Они помолчали, и молча же она потянула из рук Парамонова свою
дорожную сумку.
— Знаете, Сергей Палыч, спасибо,— сказала она.— Красьте пол.
Я теперь одна доберусь.
— Ну уж нет! — Сергей Павлович решительно отвел ее руку. — Либо
я вас по-человечески провожу, либо...
— Либо что?
— Ну, не знай!.. — на деревенский манер сказал он.
И она засмеялась.
На улице было еще жарче и отвратительней, чем в вокзале. Бессмыс
ленным хороводом сновали полупустые такси, бесцельно катая то ли азер
байджанцев, то ли армян, как раз в эти дни откупивших таксопарки у го
рода, таким странным образом заявляя или протест по какому-то поводу,
или просто предъявляя свои права на Москву. В ожидании пассажиров зло
вонно ухали «Икарусы», и уханье их, и вонь главенствовали средь шума
и запахов площади. Идея социалистической интеграции, воплощенная в
этом монстре загрязнения среды, мстила столице мирового пролетариата
и ее обитателям наглядно и осязаемо.
Больное дыхание многомиллионного города, тусклое от смога, словно
в ненастье, небо, нищие с вывороченными веками и самодельными плака
тиками с кратким описанием судьбы и гонений, лотки и палатки торгов
цев, оркестрик, наяривавший что-то бодренькое из времен культа лично
сти, а главное, общий унылый и одновременно какой-то взвинченный тон
вокзального трудового дня, — все вместе угнетало Сергея Павловича. Ущем
ленный администраторшей, глядя на площадь и дальний сквер, бурно пол
ный деловыми людьми, Сергей Павлович почувствовал себя лишним на
этом «празднике жизни». Это, правда, продолжалось недолго. Рядом сто
яла чудная, совсем молодая женщина, и, встряхнувшись, Парамонов уве
ренно повел спутницу на запах шашлыка и нарождающегося капитализма.
Есть захотелось. Жить.
Добавляя чаду и копоти в радужный от машинных выхлопов воздух,
неподалеку жарко дышал мангал. Продавец в грязном халате сноровисто
и с обманцем взвесил по полуторной порции мяса. Лиля за действиями
Сергея Павловича наблюдала с интересом. Но когда к шаткому столу на
одной ноге, где в красном соусе присыпанный луком лежал шашлык, он
принес еще и пиво, она усмехнулась.
— Зря вы так тратитесь. Я ведь и правда стерва.
— Ужасная стерва, — согласился Сергей Павлович и повторил: — Ты
ужасная стерва...
И вдруг определенно решил, что еще б у д е т с ней, пусть не теперь,
а потом, но б у д е т е ней непременно. И даже представил ее белые юные
груди, влажные от пота любви...
— Нет, баб я правда определяю не раз. С ними все ясно,— умело,
чуть выставив подбородок вперед, отпивая пиво из горлышка, сказала Ли
ля. — Да и мужики, как стекло. Вот ты ведь женат? — спросила она.
— Женат, — сказал Парамонов. Разыгрывать из себя какого-нибудь
одинокого ветерана афганской войны он вовсе не собирался.
— И жены сейчас нет, — скорее утвердительно, чем вопросительно
произнесла Лиля.
— Нет.
— А по бабе соскучился,— долго протянув слово на букве «у», за
ключила она.
Сергей Павлович скривился:
— Ты что, в магазине работаешь?
— Нет, — ответила Лиля, — в школе. А что, не нравится?
— Я не по бабе соскучился, — сказал Сергей Павлович.
— А по кому же? — Она засмеялась.
— Зачем ты так? — остановил ее Сергей Павлович.— Просто...— Он
улыбнулся и пожал плечами.— Просто бывает же... ну, так плохо, ну,
совсем невмоготу одному. Не поняла?
— Где уж нам! — Она отвернулась, будто обиделась.
Помолчали. И Сергею Павловичу стало даже легко от того, что ничто
не связывало его с ней и в любую минуту он был волен уйти.
— Сережа, вы не обижайтесь на меня, ладно? — вдруг сказала она
ласковым, совершенно покорным и жалким тоном. — Я дура. Мне самой
плохо...
И Парамонов тотчас забыл и откинул последние мысли.
— Я вижу, — сказал он. И будто случайно коснулся ее плеча. — Толь
ко давай на «ты», хорошо?
— Хорошо, — улыбнулась она.
Они поболтали про то и про это, просто про жизнь, а потом Лиля спро
сила:
— А ты, кстати, где работаешь?
Вот уж об этом говорить Сергею Павловичу совсем не хотелось. То
же мне — артист Парамонов! И дело было вовсе не в неопределенном ны
нешнем его положении и не в ущемленном тщеславии — мало ли хороших
и безвестных артистов! Но он и в юности-то, даже «снимая на шару» де
виц, лишь в редких и исключительных случаях кичился причастностью к
сцене. То ли к профессии относился слишком уж трепетно, то ли считал
нескромным в отношении девушки, которую надо было склонить к крат
кому и единовременному сожительству, подчеркивать свою «необычность»
в мире шоферов, электриков или там землепашцев. Это теперь он понял,
что никакой исключительности в том не было и кичиться-то было нечем,
однако все равно с людьми посторонними о профессии говорить не любил.
— Да, так... Я, в общем-то, сейчас нигде не работаю. Я ремонт де
лаю...
— И дети есть? — спросила она.
— И дети есть, — сказал Парамонов, не уточняя про детей и тем са
мым как бы закрывая семейную тему.
И все же, покуривая, попивая пивко, пришлось ему сознаться в про
фессии и объяснить некоторые обстоятельства жизни, впрочем, не допуская
в объяснениях никакого романтического флера, а лишь отвечая на ее воп
росы.
— Вот так, — закончил краткое жизнеописание Парамонов. — Дальше
мою анкету заполнять будем?
— Нет. — Она улыбнулась. — Вопросов нет. С тобой все ясно! — не
ожиданно игриво, будто и правда узнала о нем какую-то интимную под
робность, засмеялась она.
Вообще после пива и мяса им стало подле друг друга свободней и лег
че. И Сергей Павлович под ее взглядом вновь почувствовал себя обаятель
ным и умелым в обращении с дамами.
— А может, к этой стервозе еще раз подъедем, вдруг даст? — пред
ложил он.
— Не даст, — покачала головой Лиля. — Такие вдруг не дают.
Уже произнесши, оба поняли двусмысленность вопроса и ответа, и
Лиля даже смутилась и покраснела.
— Уж лучше сразу к проводнице идти...
Время отправления поезда приблизилось настолько, что можно было
потихоньку двигаться на платформу. Они и пошли. Но уже в вокзале безо
всякой надежды Парамонов решил подойти к кассам, просто на всякий слу~
чай: мало ли, вдруг откроют какую депутатскую бронь? И тут перед ним
возник сильно мятый, удрученный похмельем мужчина в тяжелом драпо
вом пиджаке, выкроенном из пальто, майке с низко оттянутым вырезом
и фирменных богатых джинсах и кроссовках, натянутых на босу ногу.
— Докуда катишь? — спросил он, случайно наткнувшись на Парамо
нова недоверчивым взглядом.
Парамонов ответил.
— Билеты надо?
— Надо, надо...— закивал, засуетился Сергей Павлович.
Человек назвал поезд, именно тот, на который Парамонов и собирал
ся посадить Лилю, и следом сумму.
Парамонов опешил.
— За один?! — спросил он.
— Че я, ханыга? — обиделся человек. — За оба!
— Да мне-то нужен один,— сказал Сергей Павлович.
— А че ж ты тогда туфту гонишь: билеты надо, бйле-е-еты?..— пе
редразнил он Парамонова. — Берешь или нет?
— Беру! — неожиданно для самого себя сказал Парамонов. — Оба
беру!
— Гони капусту,— не удивившись переменчивости клиента, сказал
перекупщик.
Сергей Павлович расплатился и стал внимательно всматриваться в би
леты: число, номер поезда, место, цена, комиссионный сбор...
— Да че ты, в натуре, смотришь? — обиделся человек. — Я для себя
брал, но мне здесь надо, понимаешь?
— Всем здесь надо, — заметил Сергей Павлович.
— Да ну! — пренебрежительно отмахнулся мужик от столицы. — Я бы
давно отсюда умотал, да дело есть... Полный бардак. Еще хуже...— заве
рил он авторитетно, хотя и не назвал места, где лучше.— Ну, бывай,—
сказал он на прощание доброжелательно, подмигнул бесцветным неулыб
чивым глазом и, рассекая толпу, целеустремленно рванул на выход. Вид
но, действительно ему здесь б ы л о н а д о ...
— Вот, — сказал Сергей Павлович, отдавая Лиле билеты. — А теперь
можно и порассуждать: ехать мне или нет?..
Парамонов любил дорогу. Любил за то, что в кратком ли, долгом ли
пути он находил покой. Всякая суета до дороги, лишь трогался поезд, ос
тавалась там, позади, а до новых забот, что ждали после дороги, нужно
еще было добраться, и в пути оставалось ч и с т о е время для себя одного.
Дорогу он полюбил, работая в театре, и вот теперь, бездельничая без гаст
ролей второе лето подряд, Сергей Павлович тосковал даже не столько по
гастролям, сколько по дороге, по в р е м е н и , что было только его.
Конечно, садясь в поезд, Парамонов об этом не думал, но сейчас, ког
да поезд отмахал уже километров восемьдесят, он подумал и об этом и в
этом нашел дополнительное оправдание тому, что едет он черт-те куда и
зачем с этой Лилей. Хоть бы на миг освободиться от тоски, что давила
его последние дни. А что еще спасет от тоски, как не дорога и женщина?..
И ему и вовсе стало легко и бессовестно...
Они стояли в тамбуре и курили. И, когда от толчка вагона Парамоно
ва бросило на Лилю, она не оттолкнула его. Во всяком случае, не сразу.
Он даже успел коснуться губами ее щеки. И неожиданно близость этой
женщины, запах ее волос и тело, неуловимо скользнувшее под руками,
будто вернули ему восторженное юношеское предощущение обладания, ко
торое, казалось, давно покинуло его. Какими бы ни были отношения с же
ной, этого ощущения они не давали — слишком уж все в них было предо
пределено и отработано за многие годы супружеского усердия.
— Не надо, — сказала она после того, когда уж и в кончиках паль
цев Сергея Павловича не осталось памяти о шелке ее блузки.
— Не буду, — покорно ответил он.
— Не надо так.
— Как? — спросил он.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Но я не хочу...
— Я понимаю, — перебил ее Парамонов. — Почему ты должна хо
теть? — Он обиженно передернул плечами. — Ради Бога! Что я, не могу
тебе помочь просто так? — соврал он совсем неуклюже.
— Да нет. — Она ласково взяла его за руку, подняла ее к своей щеке
и улыбнулась.— Ты не понял... Ты хороший... Я буду с тобой...— Она го
ворила с ним, будто с маленьким, внушая и успокаивая.— Я хочу быть
с тобой, правда. Не веришь? Я еще там, у тебя, решила... Не веришь?
Я сразу поняла, что ты не врешь... почувствовала... и плохо тебе... и мне
было плохо. И я решила: возьму и останусь, — она коротко рассмеялась, —
если не выгонишь. А ты взял и выгнал: поехали! поехали! Ну, поехали...
Парамонов молчал ошарашенный.
— А я же сразу увидела, что ты не насильник. — Она смеялась над
ним. — Чуть было сама не разделась...
И, притянув Сергея Павловича к себе, чуть поднявшись на цыпочках,
она властно и сильно поцеловала его.
— Бессовестная, да? — внезапно прекратив поцелуй и глядя в гла
за Сергею Павловичу, спросила она.
— Нет, — сказал Парамонов.
— Знаешь, мне тоже плохо... И деда хоронить не хочется. Надоело
хоронить. — Лиля отвернулась к окну, и по спине ее Сергей Павлович по
нял, что она готова заплакать.— А ехать нам ещ е...— Она повернулась к
Сергею Павловичу. — Пойдем в ресторан! — Слез в глазах не было.
Парамонов с готовностью кивнул.
— Мы артисты — и наше место в буфете! Только, знаешь...— замял
ся он.— Одним словом, денег у меня только на необременительное воздер
жание и на обратный путь.
— Да брось ты, деньги...— сказала она пренебрежительно, и Пара
монов решил не кочевряжиться — так, так так!
Они вернулись на свои места, расположенные в непосредственной бли
зости от сортира, от чего долгое пребывание на них быстро делалось уто
мительным — дверь хлопала, но не закрывалась, а унитаз смывал слабо.
На одной из нижних полок расположилась женщина, по возрасту не такая
уж и старая, наверное, ровесница Парамонова, однако сильно утомленная
жизнью. С ней ехал мальчик. Мальчик старался смотреть в окно, но ук
радкой, исподлобья, то и дело взглядывал на Парамонова с Лилей. По
взглядам было видно, что союз их он отчего-то не одобрял.
— Мы в ресторан, — сказала Лиля соседям. — Если хотите, занимай
те наши нижние места. А мы наверху, да?
— Конечно, — сказал Парамонов. — Люблю наверху.
— Спасибо, — сказала женщина.
Мальчик ничего не сказал.
Мальчик этот серьезный, взгляды его исподлобья не нравились Пара
монову. То есть, конечно, не мальчик сам по себе, а то, что он как бы имел
какое-то странное право вроде бы осуждать его, Парамонова, за легко
мысленность поведения. Сергей Павлович чувствовал: осуждает. А маль
чик-то вряд ли и думал о них, да и с какой стати судить ему незнакомого
проезжего человека? Просто сам Сергей Павлович по склонности к раз
ного рода рефлексиям, еще и не согрешив, уже начинал подтравливать
себя угрызениями. Впрочем, как ему было и не почувствовать некоторой
вины, если всего лишь в ста километрах от этой точки пути, где настиг его
мальчиков взгляд, жил сейчас, а может, и думал о нем его, Парамонова,
мальчик — сын.
Дело в том, что поезд, на котором они ехали, следовал через город,
где еще год назад жил Сергей Павлович и где нынче у тещи гостили и
детки его, и Ирина — жена.
О его поездке к ним они не сговаривались, Ирина должна была при
ехать к завершению ремонта. Но так его достало вдруг одиночество, что,
кто знает, если бы не случайный Лилин звонок, может быть, он и сам не
выдержал бы и, если уж не сегодня, так завтра все бросил и уехал к семье.
А тут эта Лиля! Как только она назвала город, где умер дед, в уме его
тотчас сложился и запасной, «семейный» маршрут поездки. Потому и го
рода, из которого переехал, он не назвал, так — город и город, другой.
А она и не спрашивала. Мало ли откуда люди переезжают в Москву?
В общем-то, все сложилось совершенно случайно, но чрезвычайно удач
но. Если бы Лиля оказалась шкрыдлой, он бы напоил ее чаем и распро
щался; если бы она оказалась достойной внимания, но еще по дороге к
вокзалу выяснилось, что «ловить» ему абсолютно нечего, он бы посадил
ее в поезд и распрощался; если бы уже в поезде бесперспективность поезд
ки стала очевидной, или обнаружилось полное несовпадение взглядов, или
что-то иное из ряда вон, он оставлял за собой возможность с достоинством
неправильно понятого человека сойти на первой станции. А первой как
раз и была остановка в том городе, где были жена и дети...
— Ну, мы идем или нет?
— Конечно...
В зачуханном вагоне-ресторане Лиля не поскупилась, и пренебрежи
тельный поначалу официант даже перестелил перед ними застиранную ска
терку более свежей изнанкой. Правда, традиционные железнодорожные
куры ощипаны были поверхностно, а послевкусье явно слитого из осадков
и непроцеженного безумно дорогого азербайджанского вина не могли пе
ребить и ломтики семги из большого блюда рыбного ассорти, стоявшего
перед ними.
— Такое вино рукавом хорошо занюхивать,— порекомендовал Пара
монов.
— Ресторан называется, — кривя губы, сказала Лиля, — коньяка да
же нету.
— Со сладкой женщиной и вино пить надо сладкое, — пошло поль
стил Парамонов.
— А откуда ты знаешь, что я сладкая?
— Догадываюсь...
И пошел-поехал вроде бы пустой разговорец — легкое фехтование сло
вами, когда от укола противника становится жарко, но, чем острее укол,
тем приятней, и можно уже не следить за гранью условностей и приличий.
После ее тамбурного откровения что-то изменилось в их отношениях,
словно, еще не обладая ею, он уже взял ту власть, которой женщина бес
прекословно дает попользоваться мужчине в первый период сближения,
стараясь удержать его. И Сергею Павловичу было хорошо ехать сейчас
с Лилей в поезде, прихлебывая винцо, травить бесконечные актерские бай
ки, испытывая ощущение предобладания и ту власть, которая в отноше
ниях с женщинами бывает так коротка, но помнится долго-долго, как
счастье...
А Лиля, и правда, смотрела на него с тем обожанием, что предпола
гает покорность, хотя между ними еще и не было ничего.
— А как в школе? Что выбирает новое поколение?
— Новое поколение ничего не выбирает. — Лиля усмехнулась. — Как
обычно: что дают, то и кушают.
— А что дают?
— Деньги делай да трахайся, пока молодой.
— Ну уж ...— смутился Сергей Павлович.— Наверное, ты больно
строга.
— Не больно, — улыбнулась она и потянулась за сигаретами.
— А что ты преподаешь?
Она прикурила, выпустила дым, еще раз затянулась и только потом
ответила:
— Математика, география — какая разница? Я в отпуске. Давай про
работу не будем...
— Давай, — кивнул Парамонов.
— Ты лучше расскажи что-нибудь, — попросила она.
— Что?
— Не знаю, про театр что-нибудь...
— Но мы же договорились — про работу ни слова!
— Сравнил, — рассмеялась она, — ты-то свою работу любил?!
Здесь она угадала — любил. Сергей Павлович глотнул вина и поду
мал, что про любовь ничего рассказать нельзя да и не стоит рассказы
вать... Но от вина ли, от знакомой дороги, а может быть, от того, что го
род и театр тот вот уж и вовсе приблизились, всякого рода воспоминания
скопом и вразнобой нахлынули на него. И, не в силах сдержать их, он
рассказывал Лиле про все, что было, прошло и никогда не вернется; и о
плохом говорилось легко, без обиды; а хорошего там, в его прошлом, ока
зывается, осталось так много; и он говорил, говорил, может быть, еще и
для того, чтобы промахнуть этот город, за разговором сделать вид, что
и не заметил его,— и на платформу не выйти, и за окно не взглянуть...
А за окном красное небо, тянувшееся вдоль поезда, внезапно померк
ло, тьмою отделив вечер от ночи. Но в окно можно было и не смотреть —
там, подступив к железной дороге черной стеной, стоял лес, в который
еще прошлым летом Парамоновы ездили по грибы. И, рассказывая Лиле
про театр, одновременно Сергей Павлович вспомнил, как однажды они за
плутали в этом лесу с женой.
Леший водил их по кругу долго и не спеша, видно, надеясь вдоволь
посмеяться над ними. И они плутали, плутали, выдохлись и устали, но
отчего-то только смеялись над собой и над лешим. И тогда не на полянке,
не в траве-мураве, а в мрачном сыром овраге Сергей Павлович взял же
ну, прижав спиной ее к плесневелому, влажному, холодному осиновому
стволу... Лес молчал. А потом Ирина стояла, блаженно' прикрыв глаза,
бессильно опустив руки и не трогаясь из его объятий... Леший был сму
щен, посрамлен и тут же напрямки вывел их на дорогу.
Господи! И было-то это всего год назад! Господи! Всего год назад!
Можно же быть счастливым и в этой стране! И вовсе не обязательно для
этого жить в столице!.. «Счастье, — подумал вдруг Парамонов,— это сово
купность совершенно разрозненных мгновений, пережитых тобой: женщи
на, найденный гриб, солнце над утреннею рекой, темный затихший зал и
свет на сцене в глаза, не покупка, а память о том, как вместе купили ка
кую-то ерунду и радовались этой покупке, и жаркое дыхание собаки в ко
лени, и утро, и день, и вечер... и дети еще, дети...»
Вот сейчас уже поезд — и сигарету не выкурить — ткнется, причалит
к платформе, полчаса — и он дома. И надо бы, надо! Просто встать из-за
стола и, ничего не объясняя, проститься — и все дела. Для фантазии, всег
да более счастливой, чем реальность, памяти уже и от этой поездки хва
тит ему с лихвою. А главное, надо, он чувствовал: надо! И вот нарочно,
даже наперекор и именно потому, что он у с л ы ш а л , почувствовал это
на д о , — Парамонов не поднялся и не простился — не надо!
Городской вокзал проплыл мимо. Поезд остановился. Парамонов до
пил вино, досказал какой-то забавный случай. Но Лиля, видно, что-то ус
лышала за пустыми словами, насторожилась.
— Может, еще закажем? — предложила она. — А то ты уж больно
жалеешь, что сорвался со мной.
— Я жалею? Ничуть. — Он улыбнулся. — Наоборот. Мне хорошо.
Поезд тронулся. Сергей Павлович взглянул за окно. За вокзалом, за
улицами, исхоженными им сотни раз, стоял дом — обычная пятиэтажка,
и там Ирина, поди уж, укладывала детей. И его не ждала. Ну и ладно...
А потом они еще пили, и Парамонову с Лилей было замечательно
хорошо, и он уже ни о чем не жалел...
— ...А дед был старый, всех пережил. И бабку Матильду. Так те
перь только кошек зовут. А она у меня, между прочим, немка.
— А отец?
— Отец? Ха!.. Я и помню только, как он перед бабкой все на колени
падал. Придет пьяный — бух на колени! Мать — в слезы, дед топор ищет,
а бабка: «Повинную голову меч не сечет!» Комедия, что ты! Из-за него
мать и в Москву сорвалась. А он и не искал нас. Мне вообще кажется, он
не мать, а бабку любил. Представляешь, семейка!
— А дед?
— А что дед? Так себе дед... А в конце папаша вообще докатился:
ящики для посылок сколачивал, продавал возле почты. Ну и помер гдето на улице... Может, еще возьмем?
— А может, хватит? Да и вино больно дрянь.
— Дрянь...— легко согласилась Лил я.— Тогда пойдем?
— Пойдем.
Пока расплачивались с официантом, Парамонов успел еще узнать, что
она и замужем побывала. Ему и в голову не приходило, что она могла
быть замужем,— оттого и не спрашивал. Лиля сама вдруг вздохнула о
бывшем муже, как о покойнике: тяжело-де остаться без мужа...
Час от часу не легче. Он уж приготовился услышать, что и муж ее
погиб как-нибудь непременно трагически, но нет, оказалось — просто ушел.
— Кстати, правильно сделал, — призналась она.
— Почему?
— О! Он теперь процветает. Классно переженился! — не объясняя,
без укора, а с восторгом сказала она. И Парамонов подумал: тоже ред
кость — радоваться за бывшего мужа.
— Полгода т ам, месяц здесь. Ну и мне по старой памяти подбрасы
вает по мелочи. Что себе, что в комок — жить можно.
— А Олег? — спросил он.
— Олег — это так... — засмеялась она. — Да брось тыГ.
Парамонову ее смех был приятен, и он даже немножко поразмышлял
о том, что женщины свои отношения с мужчинами, которых знали раньше,
обычно скрывают, — да, мол, любила, но одного, а ты у меня второй, буд
то больше двух они вообще считать не умеют. А вот Лиля, спроси он у нее
напрямик, наверное, посчитала бы, на виду загибая пальцы, и честно ска
зала, какой он у нее по счету...
В тамбуре своего вагона он задержал ее за руку.
— Подожди...
Что же это за блузка на ней — скользит под руками, а тело под шел
ком горит, обжигает, и губы ее мягки и послушны, и душный запах кос
метики, духов и выпитого вина, и ночь летит за окном, и на стыках заносит
вагон, и нет ничего: ни проблем, ни мертвого деда, ни жены, ни безде
нежья,— чужая юная женщина, только руки ее и дыхание, и покорность
ее, вплоть до готовности отдаться хоть здесь...
— Потом!..— вдруг выдохнула она.
Хотя Парамонов был человеком чувственным, женщинам, выдыхав
шим слова вот так, он не верил. Так выдыхая, разве можно сказать: «По
том!»,— так выдыхая, говорят лишь «сейчас!» Преодолев естество, он от
странился от Лили.
Она раскраснелась, подглазья ее заметно набрякли, и в тусклом свете
вагонного освещения лицо ее показалось постаревшим. Пересохшими гу
бами, все еще не открывая глаз, она прошептала:
— Обиделся, да? Знаешь, как я хочу тебя! — Лиля коротко просто
нала.
И тут Сергей Павлович поверил ей. И даже стону ее — ну, такая она,
такая! И тут же увидел, как она молода!..
— Не сейчас, Сереженька, ладно?..
— Конечно. Прости.
— Плохая? — виновато улыбнулась она.
— Хорошая,— похвалил Парамонов.— Спи иди...
Вагон уже спал. Воспользовавшись их давешним предложением, на
одной из нижних полок лежала женщина. Гордый мальчик предложением
не воспользовался — лежал на верхней полке и смотрел в окно, за кото
рым во тьме летела тень поезда.
Забравшись наверх, Парамонов улыбнулся мальчику: привет, мрл! Но
мальчик на парамоновскую улыбку внимания не обратил, повернулся ли
цом к стене и как бы сразу заснул, будто только и ждал Парамонова.
«Странный какой-то»,— обиделся Парамонов и решил больше про не
го не думать. Странный и странный...
Поезд на длинном пустом перегоне набрал разбег и гнал теперь ровно,
шумя приглушенно за закрытыми окнами. Самое время подумать, помеч
тать, как в детстве, представить что-нибудь этакое невозможное и с тем
заснуть, забыв о настоящем своем положении. Но ничего невозможного
представить не получалось, так, одна лишь чистой воды эротика... Как
юноша возбужденный, ерзал Сергей Павлович на полке, вздыхая то о Ли
ле, затихшей внизу, то о жене, с которой он прямо сейчас мог бы быть,
сойди он на первой станции... Причем знакомую жену Парамонов хотел
сильнее, чем эту неведомую Лилю. И то, что его бывший город был одной
из станций нынешнего пути, казалось теперь не таким уж и удачным: сли
шком очевидно было его Предательство.
Парамонов 'вертелся, вздыхал, думал про Лилю, про жену и детей, про
город, оставшийся позади, в .котором когда-то был к е м-т о, про Москву и
нынешнее свое положение... И как-то сами собой под стук колес сложились
в мозгу слова: «Дерьмо ты все-таки, Сергей Палыч...»
— Сережа, Сережа, вставай!..
Парамонов проснулся, все вспомнил, открыл глаза.
Перегнувшись через стол, приподнявшись на цыпочках, Лиля губами
коснулась его щеки, будто так у них издавна было заведено.
— Приехали, сейчас Н-ск, — назвала она город.
Уже обновленно подкрашенная, Лиля была свежа и предупредительно
ласкова, словно проснулись они наутро после любовной ночи.
Парамонов спустил ноги с полки. Мальчик спал. Женщина открыла
глаза и закрыла — устало. В вагоне было предутренне серо, душно и одно
временно чуть знобко, как в .похмелье .в чужом, незнакомом доме. Спрыг
нув вниз, он взял из рук Лили мыло и полотенце. То, что в спешке Сергей
Павлович не захватил зубную щетку, теперь как бы подтверждало случай
ность и непреднамеренность этой поездки...
В тамбуре, пока не пришла проводница, он не удержался вновь почув
ствовать ее близость. Как и вчера, она была близка и доступна. И даже до
ступней и ближе...
«А все-таки приятно нравиться молодым, черт возьми!» — бодрился
Сергей Павлович, не обращая внимания на прокурорский взгляд застигшей
их проводницы.
Еще ночная безлюдность улиц подчеркивала их милую простоту и
своеобычность, которую так и не удалось истребить за годы повсеместного
уничтожения всякой своеобычности. От Николаевского вокзала, параллель
но сталинской улице Ленина с вкраплениями хрущевских пятиэтажек, тя
нулась прежняя вокзальная улица с двухэтажными мещанскими и купече
скими особнячками, крыши которых зонтами накрывали липы и тополя.
Город, знакомый Парамонову по прежним гастролям, мало в чем изменил
ся: обветшалый и прежде, и нынче он выглядел обветшалым. Однако уны
ния это обветшание, как в той же Москве с остовом спаленного Дома акте
ра и прочими явными приметами упадка, не вызывало. Во-первых, оно бы
ло привычно, а во-вторых, как бы оправдано самим временем — словно
стершиеся каменные ступени. Особнячки — всякий на свой вкус и лад —
совместно обнаруживали общность архитектурных традиций и в основа
тельности высоких фундаментов и надежности стен несли тот горделивый
дух русских городов, который, несмотря на урбанизацию, индустриализа
цию, советизацию и чванливые притеснения центра, нет-нет да прогляды
вает в бывших столицах удельных княжеств. Но, может быть, почувство
вать это и можно лишь ранним утром, покуда улицы пусты от людей, ко
торые в отличие от зданий более беззащитны перед предательскими (вея
ниями новых идеологий и прочих дурных ветров. И здания легко разру
шить — «перепрофилировать», захламить, а человека и того проще: дай
ему только волю забыть, что он человек...
Дойдя до центра с прилизанной, но безликой улицей Кирова, свернули
в какой-то проулок, через Клару Цеткину вышли на Карла Либкнехта и
дальше шли по Фридриха Энгельса. Лиля вела его уверенно, хотя и была
здесь в последний раз в детстве, а Парамонов и не пытался запомнить путь,
просто читал названия улиц... Уже и троллейбусы выли встречь и вдогон,
и ранние хмурые люди появлялись, и вот, когда уже идти надоело, Лиля
сказала:
— Здесь.— И показала глазами на дом, обшарпанным торцом выхо
дивший на безотрадную улицу, сплошь заставленную безотрадными пяти
этажками. Торец украшали оспины облицовочной плитки, изображавшей
восточный орнамент.
Глядя на дом, одним видом своим навевающий тоску и мысли о смер
ти, Парамонов вдруг подумал: зря он поехал. В голову ему пришла при
вязчивая странная мысль, что, пока он с ней здесь, т а м, без него, что- то
может случиться. Что? Да мало ли что!..
По лестнице она поднималась первой. Сергей Павлович шел позади,
глядел на изящные, с шелковыми ямками под коленями, загорелые ноги,
хотя подниматься следом за нею и на ноги ее глядеть ему сейчас не хоте
лось. Но и отвернуться было нельзя. Да и назад повернуть было поздно.
На лестничной клетке третьего этажа на одной из дверей белела бу
мажка с синей печатью.
— Может, взломаем?
Сергей Павлович неопределенно пожал плечами.
— Да я пошутила, — сказала Лиля.
По раннему времени соседка сначала их встретила настороженно, но
затем обстоятельства дедовой смерти доложила подробно и с удовольстви
ем. Она уже была в том возрасте, когда смерть постороннего человека ста
новится предметОхМ пристального и искреннего любопытства.
— Смерть наступила во время приема пищи, — начала она очень тор
жественно и официально, но тут же с официального тона сбилась и стала
рассказывать, как могла, по-простому: — Пошел, как обычно, в столовую,
первое взял, второе, начал кушать. И вдруг, говорят, как захрипит, заплюется, весь красный — в тарелку и повалился. Ну, а столовая-то у нас не
столовая, так, домовая кухня, там встояка, значит стоя, обедают... Ну,
упасть ему, правда, не дали — под руки подхватили, а он уж все. Умер.
Царство небесное... Удар, говорят, а может, какая кость. Но это вряд ли —
суп-от лапша был. — Несмотря на преклонный возраст, маленькие, глубоко
проваленные глаза будто отпугивали морщины со лба молодой и даже иг
ривой насмешкой. Судя по всему, к себе она такой смерти не примеряла. —
А дальше, как полагается: «скорая» там, милиция, ну и ко мне пришли с
жэка. Столовая-то через дорогу. Раныне-то он в Доме офицеров питался,
а потом не знаю: то ли льготы какой лишили, то ли еще чего, не скажу,
врать не буду...
— Ну, из жэка пришли, и чего? — подогнала ее Лиля.
— Да ничего. Дверь открыли, а там на стене, на бумажечке, телефон
чик, ваш, значит, телефончик... Я вам и позвонила.
— Спасибо. А где он сейчас?
— Как где? В морге, конечно.
— Ну, да, — согласилась Лиля. — А морг где?
— Смотря в какой повезли. Если в наш, то рядом — на Клары Цет
кин, да и судебный там напротив, тоже на Клары Цеткин.
— А в судебный зачем?
— Ну, не знаю, так у них полагается, если кто умер не дома.
— Понятно.
— Только без справки вам его все равно не дадут.
— Какой справки?
— Что умер.
— Так что же он там, живой, что ли? — вяло пошутила Лиля.
Юмора соседка не приняла.
— Чай, у них там тоже отчет, как положено. Так что вам сначала в
милицию или в жэк, а »в морг уж потом. А из жэка придут, пломбу снимут
и ключ отдадут...
Из комнаты выглянула еще одна женщина, молодая и, судя по глазам,
запавшим в глазницы так же глубоко, как у старой, дочь. Однако ее лицу
материнские глаза отчего-то придавали выражение если не скорби, то не
довольства.
— Ну, мать, ты даешь! — вдруг ни с того ни с сего завелась она.—
Люди с дороги, а ты их в прихожей! Хоть бы на кухню провела, чего здесь
толпиться?
Действительно, в тесной прихожей они стояли будто толпой, неожи
данной делегацией от домкома по сбору подписей в защиту какого-нибудь
иностранного негра.
— Спасибо,— заторопилась Лиля,— мы пойдем.
— Рано! Куда вы пойдете? — отрубила молодая хозяйка.— Посиди
те, хоть чаю попейте.
— И то, — заполошилась и пожилая, — еще незнамо скоко мотать
ся. Присесть будет некогда...
Через минуту яйца уж растекались по чугуну сковородки, фыркая по
стным маслом.
К чаю на кухню вышла и дочь — подмазанная, припудренная, в белой
блузке, приталенном пиджачке без подклада и в юбке строгого кроя. Редкие
и коротенькие реснички накрашены были густо, от чего глаза запрятались
еще глубже и глядели теперь чуть не злобно. Хотя сама девушка злой сов
сем не была, так, может, не слишком счастливой. И наверняка — одинокой.
Мать звали Марией Федоровной, дочь — Надеждой. За чаем о.ни при
вычно ради душевной зарядки попеняли друг другу. Молодая на то, что
старая выжила из ума и приезжих людей держала в прихожей, а старая
на то, что молодая вчера опять накурила, и она полночи от дыма заснуть
не могла, и потому у нее сегодня голова не варйт, а молодая ответила, что
голова у нее никогда особенно не варйла и дым здесь ни при чем, тем бо
лее лето и окна настежь. Старая сделала вид, что обиделась, и предложила
хотя бы людей постыдиться...
Но тут и Сергей Павлович с Лилей приняли посильное участие -в раз
говоре: рассказали о ценах в Москве, что есть, чего нету, сошлись на том,
что теперь «везде одинаково хорошо», еще раз выслушали про то, как дед
умер стоя* и сговорились, что вечером Мария Федоровна с Надеждой не
пременно зайдут к ним, «помянут соседа».
А здесь и третья обитательница квартиры явилась взглядам: девочка
лет пяти, мятая, жаркая и растрепанная со сна.
В первое мгновение ее появления мать девочки и бабка чуть не задох
нулись в едином вздохе обожания и любви. Но долго не дышать трудно.
И пошло-поехало обычное малосемейное утро с вожжами и понуканиями.
— Ты почему без тапок? И чтоб бабушку мне здесь слушалась!
— Да слушается она...
— А ты, мать, кончай ее баловать!
— Да кто ее балует?!
— Ну, ладно, я уж и так на работу опаздываю...
Парамонов с Лилей заторопились.
А девочка оказалась смекалистой. Когда дверь закрывалась за ними,
услышали:
— Они к которому супом захлебнулся приехали* да?..
Начинался муторный, хлопотливый денек, пережить который по соб
ственной воле можно было согласиться лишь из чистой любви к обряду.
По лестнице оии спускались -в том же порядке: Лиля впереди, Сергей
Павлович следом. Теперь в душе он и вовсе не находил причин, по кото
рым вчера сорвался сюда хоронить какого-то неизвестного деда, покушав
шего лапши. Тюкал бы и тюкад потолок потихоньку, глядишь, и Ирина
приехала поскорей, вот бы и кончилось одиночество. Да и одному ему в
конце-то концов не так уж и плохо... А еще эти морги, загсы — «Вам с
Мендельсоном или с Шопеном?..»
Лиля (iBce-таки девушка тонкая), заметив что-то в его состоянии, когда
они вышли на улицу, предложила:
— Чего нам вдвоем таскаться? Хочешь, подожди меня здесь, а~я пока
в этот жэк схожу.
Парамонов не возражал.
В то лето, как больная и вновь неудачно беременная женщина живет
предощущением очередного выкидыша, страна жила предощущением бе
ды. Люди охотно верили любым предсказаниям, а провидцы сходились в
мрачных прогнозах. Государство рушилось на глазах, каким оно будет
дальше, никто не знал, а чтоб предсказать «глад и мор», особого ума было
не надо. Однако, чем мрачнее был прогноз на ближайшее будущее, тем
жить становилось не то, чтобы лучше, но определенно несколько «веселей».
Целители на сеансах возвращали блудницам девственность, стадионы
пели хором и, стоя на месте, топали в упоении, как бы в едином строю,
уловители космических волн запросто беседовали с покойниками, колду
ны собирались на форум, кто-то просыпался египетскою царицею, а кто-то
в лунном бреду записывал «новые» стихи Пушкина...
Парамонов ко всему чудодейственному относился, как к крикам детей,
играющих за окном в войну, вернее, не относился никак — забава и есть
забава... Однако себе он верил. Он верил, например, что о смерти отца уз
нал не тогда, когда в часть, где проходил армейскую службу, пришла теле
грамма, а именно в час, когда отец умер. Как это произошло, отчего, он и
не пытался понять, он просто знал — было. Вспоминать о том не любил и
никому не рассказывал. Но помнил всегда...
И тогда шло известное тревожное лето: в Подмосковье горели торфя
ники. Их батальон неделю грозили отправить на тушение пожаров, да все
не отправляли никак. Тем утром, наконец, стало ясно, что непременно от
правят. В монотонной службе любое изменение приятно, и потому рядовой
Парамонов ждал отправки на тушение пожаров с нетерпением. «Дождался,
кажется»,— радовался он, глядя, как суетятся батальонные командиры.
Но радости что-то мешало, было тоскливо и тревожно, как перед грозой.
И вдруг будто отпустило что-то внутри, давившее целое утро, и стало ему
тяжко и одиноко, странно и пусто. Он понял: случилось. Но вместо того,
чтоб заплакать, помимо воли он рассмеялся. Они уже стояли в шеренге
перед бортами грузовиков; Парамонов стоял во втором ряду и смеялся, не
в силах сдержать этот смех, да, в общем-то, и не пытаясь сдержать. Сна
чала смеялся тихо, так, что косились лишь рядом стоявшие, потом гром
че — и обернулись из первой шеренги, а он все смеялся, хохотал неоста
новимо, как плакал.
А ротный обиделся. Подумал, что он смеется над ним. (Над ним часто
смеялись — такой человек.) Вывел его из строя, объявил три наряда вне
очереди, добавил еще. Но что ж по сравнению с э т и м наряды? И правда,
смешно... И так все это было глупо и стыдно! Но ведь и не объяснить ни
кому, да и не поверит никто...
Их погрузили и увезли под Шатуру. А ночью, после отбоя, его вызва
ли в штаб, и какой-то чужой дежурный прежде, чем сообщить о том, что
он уже з н а л , долго его мурыжил, проявляя отеческое участие... И на «га
зике» тем же путем обратно ротный сопроводил его в часть, где уж были
готовы документы на отпуск...
А те наряды он так и не отработал. И ротный, над которым смеялись,
оказался мужик ничего. Может, он-то его и понял?.. И, между прочим,
там, под Шатурой, многие обожглись из их роты.
Тьфу ты!.. К чему бы сейчас вспоминать об этом? И снова сердце бо
лезненно замерло в глупом предчувствии. Но это было совсем уж по-дам
ски, так по-дамски, что Парамонов даже выругался.
Сидя на лавке возле подъезда, кажется, только теперь он осознал, что
ему предстоит, на что он, чудило, вызвался добровольно. Конечно, похоро
ны похоронам рознь, только и связь, что гроб да земля,— и что ему этот
дед?! Но не было у Парамонова таланта к похоронам!
Есть же такие необычные люди, которые суетный груз скорбных обя
занностей взваливают на себя чуть не с радостью, есть ведь такие деятель
ные натуры, что, кажется, всю силу души и энергию духа копят лишь для
того, чтобы проводить кого-нибудь в вечный путь, даже если при жизни
немало потравили усопшего. Деятельное участие в похоронах вроде бы
снимает с них меру греха перед покойным. А у кого перед покойником нет
вины? Ну, жили и жили, как придется, а уж проводить полагается по-хо
рошему. Без таких редкие похороны обходятся и благодаря им проходят
гладко и чинно, согласно установленной процедуре, что, безусловно, облег
чает участь истинно вдовых и сиротливых. Однако Парамонов-то о себе
знал точно: он к таким людям не относился... Но опять же теперь и отсту
пать было некуда, не бросать же ее, в самом деле, одну...
— Привет, папа Карло, — пропела над ухом Лиля. — А вот и клю
чик! — Она подошла незаметно, не с той стороны, откуда он ждал ее по
явления.
Руки ее на его плечах, выпуклый, словно перевернутое блюдо, живот,
упругость которого он чувствовал позвонками, голос ее, призывная горо
шинка голубиного звука «р» под влажным языком — вмиг, как солнце ра
створяет туман в лугах, высвободили душу от памяти и сомнений. Опустив
руки за спину, внешней стороной кистей вниз, к коленям, он провел по ее
ногам; кожа была одновременно тепла и прохладна, как морская вода в
жаркий день.
— А кто же будет пломбу снимать?
— Пломбу снимать будешь ты .— Мягко она отвела его руки, обошла
лавку и (встала перед ним.— Там такая Тортилла сидит — ей лень. Сни
майте, открывайте, привозите, хороните, вывозите, короче, освобождайте
жилую площадь. Там все равно, говорит, взять нечего. Пошли?..
Хозяйская смерть, случившаяся вне дома, оставила его в мнимой не
прикосновенности якобы длящегося существования: в потеках кефира на
стенках бутылки, в надкусанном хлебце, в мутном граненом стакане с ос
татками жидкого чая, в кухонной тряпке, аккуратно повешенной для про
сушки на край раковины, в жалком порядке прикрытой стариковской посте
ли,— во всем еще угадывалась недавняя тщета жизни. Квартирка была
действительно небогатой, впрочем, как и всякое жилище обыкновенного
советского человека. В книжном шкафу — кое-какие книжки, в горке —
кое-какая посудка. Целый сервиз персон на шесть вряд ли собрать из ос
татков, уже и не пыльных, а просто засаленных временем. Даже теорети
чески не стоило предполагать найти на дне дубовой укладки пачку обли
гаций, серебряный складень или золотой портсигар. Правда, на кухне сто
ял самовар без верхней крышки, тульский, пузатый, доверху набитый спи
чечными коробками. Спичками дед запасся надолго.
— Наследство...— не то чтобы с обидой, но и не без упрека сказала
Лиля.
— Да, не Рокфеллер, — подтвердил Парамонов.
— Умер! — неожиданно удивленно ли, зло или радостно выдохнула
она.— Телефон на бумажечке...
— Царство небесное,— осторожно сказал Парамонов.
— Да ладно! — отмахнулась она и всхлипнула. — Пошли отсюда?
— Пошли,— согласился он, но сам подумал, что вот сейчас, как в
тамбуре, она положит руки ему на плечи, и тогда... Бог с ним, с дедом, с
духом его, что, поди, витает еще над ними,— раз э т о должно случиться,
пусть случится сейчас...
— Пошли? — еще раз спросила она.
Парамонов молчал.
— Пошли, — сказала она и, как маленького, взяв за руку, повела за
собой.
В городском морге деда не оказалось. Однако служительница, сдобная
бабка из русских сказок с натренированным ласковым взглядом, припом
нила:
— Да, привозили, точно, из столовой. Я еще удивилась: кушал и по
мер. Но его не к нам отвезли, а в Судебную экспертизу. В Судебцый-то
всех берут: кого убили, кого где нашли, ну они и лежат там, пока разбе
рутся. А у нас-то лежат недолго. Хотя и у нас всяко бывает: тут вот про
шлый месяц одна померла прямо у нас, в больнице, так уж так с ней на
маялись...— Санитарка наконец сделала паузу, но слишком короткую, что
бы сообразить проститься. — Главное, муж есть! А хоронить, говорит, не бу
ду! Такая сволочь — не буду, говорит, хоронить, и все! Уж и ходили к не
му, а он даже дверь не открыл, из-за двери и орет, сволочь: сами, орет, хо
роните! Маялись, маялись — все ж таки похоронили... А муж-то, такая уж
сволочь, и платья не дал, так в больничном халате в гроб и положили. Во
как бывает!.. А в Судебном-то, если и не востребуют, все равно похоронят.
— А часто не востребуют? — зачем-то спросил Парамонов.
— Так разно. Когда уж и некому, а когда и не хочут.
— И что? — спросила Лиля.
— Что? — не поняла санитарка.
— Кто их тогда хоронит?
— Хоронят...— неопределенно ответила санитарка.
— А как? — не унималась Лиля. И Сергей Павлович понял, что в
вопросах ее не простой интерес.
— Как-как?! — сердито сказала санитарка.— Как немцев...
— Ну, хоть в гробы-то кладут? — спросила Лиля.
— А как ж е...— снова лаской замаслились глазки. — Есть гробы —
так и в гроб кладут, нет гробов — так и без гроба положат.
— Так что же, гробов, что ли, нету?
— Так гроб-то из леса делают, а лес нынче дорог, — пояснила стару
ха.— Разве государство на всех гробов напасется?..
«Государство... гробов у них нету! А что же у них тогда есть?..» — ру
гался про себя Парамонов, пока они переходили из одного морга в другой.
В морге Бюро судебной экспертизы, что находился через дорогу, в ста
ром крепком каменном флигельке, их встретил здоровущий парнище, слов
но созданный под стать неохватным стенам, и в предбаннике хранившим
смертную ледяную прохладу.
— Кто? — спросил он.
Лиля назвала фамилию, имя и отчество деда.
Не присаживаясь, парень достал из стола потрепанную общую тет
радь в коленкоровом переплете, послюнив палец, перелистнул страницы,
коротко бросил:
— Есть. Вы ему кто?
— Я? Внучка, — сказала Лиля.
— Будем смотреть?..— спросил парень.
Прежде чем оказаться в хранилще, они прошли через прозекторскую.
Под низкими казематными сводами стояли три высоких цинковых стола.
На одном лежала голая женщина. Что женщина — можно было понять и
по одежде, небрежно сложенной у стола на полу. На одежду, лишь на
одежду Парамонов и старался смотреть; больше ничего он видеть не хо
тел. Но, проходя мимо, не удержался — взглянул. Из низких и узких окон
света в прозекторской было немного, но весь он, еще и отраженный ка
фельными стенами, будто сошелся на мертвом теле. Белые, растекшиеся
широко груди, белый до синевы чуть вздутый живот, рыжий клок тре
угольника... Лица женщины он не увидел, лишь завитки крашенных хной
волос да ухо, мочку которого прикрывала круглая большая серьга. Укра
шение на голой мертвой выглядело столь неестественно и нелепо, что Сер
гей Павлович остановился и присмотрелся. Пуговица. Обычная гладкая пу
говица от какой-нибудь сношенной кофты, с отверстием для ниток в бу
горке с внутренней стороны, через которое, так же как и через мочку, была
пропущена скрученная вдвое медная проволока...
В хранилище, длинном и узком коридоре без окон, прямо на полу,
не прикрытые и простынками, лежали мертвые люди. Четверо. Много это
или мало для Судебного морга обычного губернского города — Сергей Пав
лович не знал. Кое-как их уже приодели. Неподвижная, будто окаменелая
в тусклом свете неярких ламп ткань одежд облегала твердые члены зако
стенелых тел со спокойной, уверенной властью.
Лиля теперь держалась за его руку, и он слышал, как тихо подраги
вали ее пальцы. Не время, конечно, но он все же подумал, что и ради то
го, чтобы сейчас вот так держать ее пальцы, стоило ему ехать.
Дальше от них лежала старуха, рядом с ней солдат, потом кавказец
и совсем близко — дед. На нем была засаленная костюмная пара, бывшая
в почете так давно, что ныне снова могла войти в моду. И Парамонов, не
видевший его никогда, сразу догадался, что это именно Лилин дед. Хотя
после вскрытия, наверное, и знакомым узнать его было непросто: кожу
обратно на череп натянули совсем кое-как, лишь для порядка; старческие
неопрятные волосы, седые и редкие; нос с заострившимся, как ребро пя
така, горбом, запавшая на сторону нижняя челюсть с пустыми и синими
деснами... И глаза, точнее — их положение: один глаз открыт, на другрй
же, прикрыв вполовину, наехала кожа лба, отчего создавалось впечатление,
что дед им будто подмигивал... Дед в смерти был некрасив.
— Он? — спросил парень.
Он — без звука, кивком подтвердила Лиля.
Она побледнела, и пальцы ее в его руке сделались влажными и хо
лодными. Сергей Павлович испугался, как бы не стало ей плохо.
— Пойдем, — шепнул он.
Но Лиля не трогалась. И только когда он сильнее, до боли сжал ее
пальцы, повернула на выход.
— Ну, что, будем брать? — спросил санитар, вышедший следом.
— А что, можно и не брать? — странно спокойно спросила Лиля.
— Дело хозяйское,— понимающе хмыкнул парень.— Но если уж
пришли, че не взять?
— Возьмем, — сказал Парамонов.
— Когда собираетесь хоронить?
— Завтра, — ответила Лиля,
В. ■бОИ^Ябрь» № 4
— Значит, домой брать не будете?
— Нет, конечно.
— Лады,— согласился парень.— К завтрему я его обую, как надо,
не беспокойтесь. Дедушка будет в норме. Вы не обращайте внимания, что
он сейчас... Это я сделаю... Только это...
— Сколько? — спросила Лиля.
— Да сколько?..— неожиданно замялся парень.— Пару водки... хо
тя бы... Или деньгами...
Потом они ждали, пока санитар, взявшийся им услужить на совесть,
еще за одну бутылку составил и сбегал к врачу подписать какой-то про
токол опознания. Необходимая формальность, в данном случае лишенная
всякого смысла, так как паспорт и заключение о внезапной смерти, на
ступившей вследствие преклонного возраста, уже находились в отделе
нии милиции по месту бывшего жительства деда.
— А после милиции нам куда? — прощаясь, дополнительно прокон
сультировался Парамонов.
— В загс.
— А потом?
— А потом в магазин, на отоварку...— Санитар улыбнулся утеши
тельной, обещающей скорую радость улыбкой, говорившей о том, что и в
смерти есть неплохие моменты и свои преимущества.
— А гробов у вас нет? — спросил Парамонов.
— Откуда? — Парень безнадежно развел руками: мол, и рад бы по
мочь, да не может. — Сами в конторе заказываем. На днях только партию
похоронили. А что, у вас гроба-то нет?
— Нет.
— Не знаю, — засомневался санитар, — успеете вы к завтрему с гробом-то? С гробами-то сейчас че-то строго.
— Надо! — вздохнула Лиля.
— Смотрите... Только мне-то гроб тоже заранее привезите, хоть за
пару часов.
— Понятно. А где здесь насчет гробов?
— А в церкви, на старом кладбище...
Как человек посторонний смерти чужого родственника и как старший,
взявший на себя некоторую ответственность за душевный покой подопеч
ной, Парамонов, конечно, крепился, однако же и на него посещение морга
произвело впечатление. Не то чтобы его тошнило, или вид препарирован
ного лица деда стоял в глазах, или что-то еще, но знакомство с предпос
ледней, временной обителью мертвого человека как-то опустошило его.
Видно, давала знать разница собственных представлений о морге, больше
составленных по художественному кино, с тем, что увидел. Отчего-то боль
нее всего мучило, что санитар не снимал движением факира с лица усоп
шего простыню, да и простыни не было, да и вообще мучило, что все ока
залось еще менее уважительно, чем можно было предполагать.
— Фу... — вздохнул Парамонов, подумав о том, что всякое наше пред
ставление о смерти, вероятно, совершенно не соответствует тому, что ждет
нас на самом деле. Ведь что-то же ждет? Редкий человек, умирая, воскли
кнет: «Я так и знал!» Видно, в смерти есть что-то настолько неожиданное,
о чем невозможно догадаться, не умерев. Оттого-то, наверное, и выраже
ние лиц некоторых умерших становится таким удивленным: вот те на!..—
пока они шли в милицию, додумывал Сергей Павлович о морге, таким об
разом пытаясь заполнить образовавшуюся душевную пустоту.
А день уже вовсю встал над городом. И город то ли забыл, то ли на
рочно делал вид, что решительно не помнит, а то и вовсе не знает, каким
он бывает в предутренние часы, когда на его древних улицах если и поя
вится человек, то тих и беззлобен. Теперь улицы кишели людьми и маши
нами: последние, как везде, были шумны и вонючи, а первые так же
суетны и настырны в поисках пропитания, как в столичной толкучке. То
здесь, то там старухи и молодые люди пока еще молча предлагали водку
и сигареты, на парапетах у магазинов торговали индийским чаем, бразиль
ским кофе, швейцарским шоколадом, голландскими презервативами, бу
дильниками местного часового завода, яблоками, морковью, зеленью, гри
бами, ягодами, колхозным стручковым горохом, невызревшими подсолну
хами, глушеной рыбой, майонезом, различной мануфактурой и прочими
товарами народного потребления в широком ассортименте...
Лиля шла чуть впереди прыгающей высокой походкой— так ходят де
вушки, сильно уверенные в себе и гордые своим бюстом. При каждом пет
ровском шаге груди ее под блузкой взлетали испуганными перепелками,
и Парамонов невольно замечал, как косились на Лилю встречные мужики.
«Пусть побудет одна,— решил Сергей Павлович, не торопясь ее наго
нять.— Все-таки дед...»
Неожиданно Лиля остановилась, обернулась к Парамонову, и Парамо
нов удивился: лицо ее было улыбчиво и покойно.
— Ты что отстаешь, устал?
— Нет...
— А чего же?
— Ничего. — Сергей Павлович не знал, что ответить. — Просто смот
рел, как ты идешь.
— Ну и как я иду? Не иду, а рассекаю, да? — Она засмеялась и вдруг
серьезно сказала: — Знаешь такой анекдот? Сидят два рыбака .на одном
берегу, а на другом — коровы пасутся. Вот один смотрел, смотрел на них,
а потом говорит: «Вот так и мы умрем...»
— И что? — не понял Сергей Павлович.
— И все,— пожала она плечами.— Не смешно?
— Я не понял, — сознался он.
— Слушай, Сережа,— отведя взгляд, сказала она,— я тебя в эту
дрянь не тянула, ты сам...
— Да, — поспешно сказал Парамонов.
— Так что же ты переживаешь так, честное слово? Ты посмотри на
себя. Тебя, что ли, завтра хоронят? Даже обидно, — капризно упрекнула
она.
— Да ничего я не переживаю, — попробовал оправдаться непонятно в
чем Сергей Павлович.— Просто смерть, она...
— Да брось ты! — брезгливо перебила она.— Ну и что, лечь теперь
помирать? — И тут же, скроив гримаску одновременно виноватую и кап
ризную, попросила: — Не надо... Ладно?
— Ладно, не буду, — кивнул Сергей Павлович.
— Хочешь мороженого?
Мороженого он не хотел, но, подумав про коров на другом берегу,
и резона не нашел отказаться.
В милицейских документах деда уже определили как «невостребован
ного», и, может быть, потому претендентку на родство с «невостребован
ным» покойным встретили без почтения. Нарочно угрюмый молодой лей
тенант с раскрытой педагогической книжкой на голубом «поплавке» при
нял их не сразу, а как принял — прямо и даже с обидой сказал, что не на
деялся, что к этому деду кто-то приедет, потому что к таким редко кто
приезжает.
— К каким? — попросила уточнить Лиля.
— К одиноким, — объяснил лейтенант.
— А я, внучка, не в счет?
— Не знаю, — недовольно сказал лейтенат. — Он по участку одино
ким записан. Вы-то вот сами откуда узнали?
— Позвонили, — уклончиво ответила Лиля.
— Понятно,— сказал милиционер, еще раз перелистнул Лилин пас
порт, сделал пометку в своих бумагах. — А то бы и так похоронили.
— Мы сами, — сказала Лиля.
— Теперь уж, конечно. Пожалуйста...— сказал лейтенант, скучая, и
выдал на руки Лиле справку о смерти и дедов паспорт.
Больше всего Парамонову понравилось в отделении загса по учету по
койных граждан. Так здесь было обыденно и спокойно, что он даже задре
мал в уголке у стола, пока Лиля шушукалась с пожилой регистраторшей.
Маленькая заминка вышла в соседнем с загсом полумагазинчике-полуконторе, где продавались венки, ленты и прочие погребальные украшения и
выдавались талоны на отоваривание. За стеклом с окошечками, как в сбе
регательной кассе, сидела истомленная одинокая девушка явно выражен
ной пикнической наружности. Составить целостное о ней представление
мешало то, что ног ее не было видно, но, судя по всему, и ноги ее были под
стать остальному внешнему виду: немного коротковатые, но полные юной
силой, с упругими икрами и мощными бедрами теннисистки, и там, под
стойкой, куда чужой взгляд не проникал, расставленные широко, лениво и
жарко и открытые до самых крайних пределов. Невольно Сергей Павло
вич представил ее на лоне природы на фоне крепких, загорелых мужчин, и
в помещении почти ощутимо запахло водкой, шашлыком и потом здоровой
плотской утехи. Общему впечатлению способствовала и какая-то непри
лично разухабистая песенка про любовь, которая чрезвычайно уместно для
водки и шашлыков неслась из динамика радио.
Девушка их встретила, будто ждала.
— Вы бы еще через неделю пришли, — сказала она.
— Когда пришли, тогда и пришли, — в тон ей ответила Лил я.
— А я не обязана здесь...— начала было девушка, но Лиля ее пе
ребила:
— Вот вам свидетельство, выдайте все, что нам полагается.
Девушка тяжело посмотрела на Лилю и, видимо, оценив ее, решила,
Что хамить ей — только время терять.
— Ходят, когда им вздумается, а не тогда, когда надо! — фыркнула
она напоследок, но талоны — клочки бумажек с печатью — все-таки вы
ложила на пролапанную плешь у окошка.
Талоны-то выложила и отвернулась, как бы демонстрируя свое отсут
ствие, но, что примечательно, расписаться Лилю не попросила.
«Что ж это за контора, без закорючки? — удивился Сергей Павлович
и тут догадался, что за эти талоны девушка уже расписалась сама. — Тото ей кисло! А еще милицейский этот!..— Он вспомнил нарочно скучное
лицо милиционера. — Вот оно что — прокололись! Поспешили маленько,
и прокололись!..»
Связь между молодым лейтенантом, ведавшим внезапными смертями
у себя на участке, и пикнической девушкой, ведавшей выдачей утешитель
ных талонов на продукты и водку на помин души, проявилась для Сергея
Павловича с безусловнейшей очевидностью.
«А почему бы и нет? — усмехнулся он про себя. — Когда есть распре
деление, должно же быть и перераспределение... — Догадка совершенно не
смутила души Парамонова, он размышлял об этом чисто от скуки. — Раз
ве эта писюха виновата, что здесь лишь на мертвого вдоволь еды и питья,
и то на один только день? А ей-то жить тоже хочется, вон она какая
живая...»
Магазин церемониальных услуг, более известный под названием «Бе
лые тапочки», удобно располагался вблизи городского старого кладбища,
на котором, впрочем, давно уже не хоронили. Несмотря на обеденный пе
рерыв, жизнь у закрытых дверей магазина не затихала: вдоль стены топ
талась или же чинно сидела на опрокинутой таре средних размеров оче
редь. В отличие от московских очередей прошедшей голодной зимы и не
менее голодного лета эта очередь отличалась внешним молчаливым досто
инством, ритуальным соблюдением порядка, вероятно, обусловленным га
рантированной уверенностью ожидавших в том, что д о с т а н е т с я . Пле
чи и головы некоторых женщин покрывали темные платки, да и отдель
ные мужчины были одеты строго-, однако в целом в очереди царило при
поднятое, можно даже сказать, предпраздничное настроение. Но удиви
тельного тут не было — магазин одинаково отпускал товар как на похо
роны, так и на свадьбы, встречи и прочие юбилеи. Была бы выправлен
ная бумажка. Торжественный строй очереди немного нарушал завистли
вый блеск глаз втершихся в нее алкоголиков и явных авантюристов, ли
шенных необходимых бумаг, но отчего-то не лишенных надежды.
— Что дают? — поинтересовался Сергей Павлович, занимая крайнее
положение.
— Все! — коротко бросил впереди стоящий мужчина.
Полная пожилая женщина в черном платке обернулась к ним и уныло,
как по обязанности, но подробно перечислила то, что д а в а л и . Давали,
и правда, все. Говядину и свинину, сосиски и колбасу, сыр разных сортов,
масло сливочное и постное, табак и сахар, чай и кофе, пряники и конфе
ты, водку, вино и шампанское полусладкое...
После относительно голодной для столицы зимы, когда московские
жители в одночасье вдруг оказались в плане снабжения в положении всей
остальной, непривилегированной территории огромной страны и, сильно
напугавшись, даже ввели визитные карточки, одно лишь перечисление про
дуктов изумляло и невольно будило советский азарт охотника.
«Взять бы и этого и того...» — мечтал про себя Парамонов. Да не было
денег.
— Ну вот, — сказала Лиля, словно утешая Сергея Павловича, — уже
не зря съездили. Хоть отоваримся по-человечески. Может, возьмешь что
домой? — предложила она, причем с такой житейской простотой, будто он
уже приносил в дом продукты после их совместных поездок на похороны.
Сергей Павлович посмотрел на нее удивленно.
— Нет, мне не надо.
— Нет, правда, Сережа, возьми! Деньги есть.
— Я же сказал: не надо, — остановил ее Парамонов.
Мужчина впереди, видно, прислушивался к их разговору и теперь по
вернулся и посмотрел на Парамонова с недоверием. Сергей Павлович встре
тил взгляд строго, дождался, пока тот отвернется, и сказал:
— Слушай, пока ты здесь стоишь, может быть, я схожу на кладбище
насчет гроба. Чего зря время терять?
— Давай,— согласилась она.— Только недолго, ладно... А то я к тебе
привыкла. — Щекой едва-едва Лиля коснулась его плеча, и Сергей Пав
лович почувствовал в себе нежность.
Все-таки что-то она понимала в жизни.
Каменные стены кладбищенской церкви Петра и Павла, приспособ
ленной под мастерскую по изготовлению гробов, хранили прохладу и усто
явшийся запах труда и быта. Пахло опилкой, струганою доской, клеем
и давним прокисшим пивом. Одну из стен пересекала крупная надпись:
«ЛЕХА, Я ПРИХОДИЛ!» Другая стена как бы нарочно была оформлена
под уголок атеиста: с промокшим и пожелтевшим графиком соцобяза
тельств, сверху которого был наклеен портрет, запечатлевший известный
лукавый прищур, а на месте самих графических отображений трудовых
достижений — картинки машин и девок...
, За фанерной перегородкой, куда заглянул он на голоса, мастера при
нимали гостей. За столом выпивали и закусывали какие-то накачанные
джинсовые ребятки, мужик в синем халате, с очками и карандашиком в
нагрудном кармане — видно, мастер, и подсобный его паренек, в таком же
халате, с тесьмою, перехватившей на лбу длинные волосы. Выпить еще на
столе стояло, но уже было грязно, как бывает, когда сподручней стано
вится гасить сигарету не в пепельнице, а в блюдце, или спичечном коробке,
или вообще где придется.
— Обед, — нелюбезно сказал старший в халате.
— Понимаю, — согласно улыбнулся Сергей Павлович. — Но здесь та
кое дело, мужики...
— Какое дело? — пьяно хмыкнул один из ребяток. — Гроб, что ли,
нужен?
— Ну...— подтвердил Парамонов и, пока не перебили, как мог,
кратко описал ситуацию: мол, у подруги дед умер, приехали они из Моск
вы, и завтра — кровь из носу — деда этого нужно похоронить.
— Леса нет, — как бы беспомощно развел руками старший. — Зака
зов выше крыши, а матерьяла п-п-ппп...— Едва послушными губами он
воспроизвел неприличный звук, означавший отсутствие материала. — Тебе
когда хоронить-то?
— Завтра, Федорыч, он же сказал,— вскинул на старшего мутный
взгляд подсобный с тесьмой. Паренек, видно, был добр и сочувствен, но
пьян.
— Завтра? — не обратив внимания на подсобного, опять спросил
старший, и ребята за столом засмеялись.
— Завтра, — покорно вздохнул Парамонов.
Мужик помолчал, как бы прикидывая что-то в уме, а потом сказал!
— Не, завтра и не надейся. Сам видишь, — показал он на стол, — леса-то нет.
— Вижу, — сказал Парамонов.
— Нет, нам-то чего, мы бы сделали...— Федорыч остановил взгляд
на подсобном, подсобный кивнул утвердительно и икнул. Ребятки поржали
и над икотой товарища. Старший, не обращая внимания на окружающее,
продолжал говорить, обращаясь исключительно к Парамонову как к че
ловеку трезвому и единственному, кто мог его здесь понять.
— Что мы, не люди? Не понимаем? Надо хоронить! Кто говорит, что
не надо? Конечно, надо. Но леса-то нет, понимаешь? Вот в чем вопрос.
В России нет леса! Ты понимаешь?
Парамонов смотрел, как гробовщик сбитыми, трудовыми, корявыми
пальцами выуживал папиросу из мятой пачки, и понимал одно: пришел
он сюда напрасно.
— А когда его привезут?..— наконец закурив и неожиданно совер
шенно трезво сказал гробовщик.— Может, сегодня, а может, завтра?.. Вот
и сидим! — оправдал он вынужденный простой и снова сделался пьяным. —
Тебе когда хоронить-то, завтра?
— Эй, из Москвы, — окликнул его подсобный, — хочешь вот, выпей.
— Нет, спасибо,— вздохнул Сергей Павлович,— С гробом надо чтото придумывать.
— А че здесь придумаешь? У нас не Москва, это там все придумы
вают, — попрекнул Парамонова один из ребяток.
— Точно! — засмеялся другой.— Гроб-то надо было с собой везти...
— Вы че прикололись-то к человеку? —обиделся подсобный за Па
рамонова.— Давай матерьял, мы тебе сколотим. Сколотим, Федорыч?
— Так чего не сколотить, — сказал старший, — если есть из чего?
— А где его взять? — спросил Сергей Павлович.
— На базу съезди, на заводах у ребят лоспрашай, — выпив и отды
шавшись, посоветовал один из ребяток.
— Да я же .не знаю здесь никого.
— Дело хозяйское.
— А если найду? — Парамонов искательно посмотрел на старшего.
— Найдешь — привози! — слишком уж бодро воскликнул тот. — Ка
кой разговор! Сколотим!
— Ладно, — сказал Сергей Павлович и повернулся на выход.
— Подожди! — остановил его старший. Он отставил стакан, который
взял было в руки, зачем-то надел очки, подошел к Парамонову и сам вы
вел его за пределы фанерной перегородки. Провел в глубь помещения, ве
роятно, туда, где должен был быть и когда-то находился алтарь.
В полукруглой нише дальней стены стояли два гроба. Один еще не
обитый, другой же совершенно готовый.
— Вот,— сказал Федорыч.— Есть у нас один гробик. Дежурный...
Можем, конечно, дать.
— Федорыч! — сказал Парамонов с искренним чувством благодар
ности и душевного умиления перед загадкою и широтою натуры обыкно
венного человека.
— Ну, — сказал Федорыч,— только это... он у нас напрокат.
— Как? — опешил Сергей Павлович.
— Ну как-как,— смутился и вновь опьянел гробовщик.— Такая ус
луга. Сервис. Завтра деда своего похоронишь, а гроб обратно нам приве
зешь.
— Как это? Как же мы его тогда похороним?
— Во...— коротко выругался на непонятливость посетителя мастер
и терпеливо стал пояснять: — Возьми простынку покрепче или там покры
вало какое, дно застелишь, а сверху кладите покойника, как обычно.
В гробе на кладбище привезете, проститесь там по-человечески, а потом
за края с простынкой его вынете и хороните. Ну, если хочешь, в целлофан
его заверни, так делают... А гроб обратно. Ребятки вот отвезут,— кивнул
он в сторону фанерной перегородки. — Пять пузырей, — сказал он поспеш
но, будто предупреждая вопрос.
То ли хмель бродил в нем волнами, то ли старый жучила приспособил
пьяное состояние для удобства и простоты жизни, но, произнеся все слова,
он вконец обессилел, сделался совершенно пьяным и гладел & глаза Па
рамонову наглым и бессмысленным взглядом.
— Ты что? — сказал Сергей Павлович. — Так не хоронят.
— Твое дело, я тебе как лучше хотел... Леса-то нет! Не знаю, че лю
дям надо, — пьяно обиделся Федорыч.
— Так не хоронят, — повторил Парамонов.
— Хоронят,— трезво сказал гробовщик.— И так хоронят, и по-дру
гому, всяко хоронят...— Странно, конечно, но Федорычу словно было
стыдно перед Парамоновым. Во всяком случае, Парамонову почему-то так
показалось.
— Не найдешь ничего, завтра за ним приезжай — с утра. Я его пока
для тебя придержу, — пообещал он Парамонову на прощание.
Лиля уже ждала его у магазина с ящиком и полуящиком водки, из ко
торого высовывалась и бутылка шампанского, с раздутой, выпуклой по
бокам огромной сумкой, оказывается, имевшей свойство чуть не вдвое
увеличиваться в размерах.
— Куда ты столько? — невольно спросил Сергей Павлович.
— Да это еще мало,— виновато улыбнулась она,— и здесь распла
чиваться, и в Москву отвезем. А у тебя как?
Парамонов ничего не ответил и пошел за такси.
В машине он рассказал Лиле про новые обстоятельства.
Шофер, совершенно по-свойски и не смущаясь присутствия дамы,
матерно выругался и подтвердил недавно введенную городскую практику
погребения усопших в гробах многоразового использования.
— Че делают, суки, че делают?! — сокрушался он остальную доро
гу, попеременно подразумевая под суками то местную, то кремлевскую
власть, а то и дирекцию таксопарка...
Лиля же к возможности похоронить деда без гроба отнеслась фило
софски.
— Вез гроба, так без гроба,— сказала она, когда поднимались по
лестнице.
— Что ты, Лиля? — Парамонов даже остановился.
— А что? Я, что ли, виновата, что у них гробов нету?!
— Но так же нельзя!
— Так что же, нам здесь сидеть и ждать, пока им лес привезут?
Вопрос был резонен. Оставаться здесь долее одного дня в планы Па
рамонова не входило, но и хоронить человека без гроба в центре лесной
России ему было странно. С этой приметой времени свыкнуться он еще не
успел.
— Да ты представляешь, как это будет?!
— Представляю! — открывая дверь, произнесла она с ожесточением.
И, уже входя в квартиру, скорее себе, чем Парамонову, сказала: — И без
гроба будет хорош.
— Что? — переспросил Сергей Павлович.
— Я говорю, может, судьба у него такая.
Парамонов пронес ящик водки на кухню и без слов пошел за полуя
щиком, ждавшим в машине.
— Сережа,— остановила его Лиля в дверях,— ну, не надо...
— Что не надо? Зачем же ты приехала? — спросил Сергей Павлович
и, не дожидаясь ответа, вышел на лестницу.
Ему стало скучно. И эта поездка представилась совершеннейшим бре
дом. Он будто забыл, что сам напросился к ней в провожатые, теперь ему
казалось, что это она чуть не обманом уговорила его поехать, а он, дурак,
ее пожалел, и вот выясняется, что этот дед ей как до лампочки дверца...
Лиля стояла там же, где он ее оставил. Все-таки она была очень пла
стична! Вся ее поза — опущенные плечи, смущенные руки, склоненная подетски головка — выражала вину, раскаяние, покорность и беззащитность.
— Не надо, Сережа, я прошу, не надо из-за него...
— Да мне-то какое дело! — холодно сказал Парамонов.
— Ты же не знаешь!.. А потом не лежать же ему в самом деле в по
койницкой еще неизвестно сколько! — Она помолчала, усмехнулась и нерв
но пожала плечами. — Тем более т а м-т о все равно похоронят без гроба.
Ты разве не понял?
Она взяла из рук Парамонова ящик, поставила его на пол, прикрыла
дверь и, как в вагоне, прижалась к нему всем телом, потянула к себе, в
себя. И Парамонов опять готовно поддался очарованию и осознанной юной
силе ее женской власти.
— Не думай об этом, не думай... Приедешь — забудешь. И меня за
будешь, если захочешь. Забудешь?..
Руки Сергея Павловича невольно сплелись за ее спиной на гладком
горячем шелке; и вся она была будто шелковая — ускользающая. И только
губы, губы — податливы и властны, властны и снова податливы...
Они целовались, так и не пройдя в комнату, долго. Не кормившие
сильные, тяжелые груди, крепкий и влажный слегка под блузкой живот,
дразнящий, умелый язык опять будили в Парамонове не привычное чув
ство непременного безотказного обладания, но забытое трепетное юношес
кое нетерпение. И Лиля уже постанывала, обламывалась в его жадных
руках...
Старчески хрипло и резко над головами задребезжал звонок. Зажав
стон, Лиля в отрицании повела головой, хотя Парамонов, разумеется, и не
собирался открывать дверь. Но тут дверь, не закрытая на замок, сама на
чала открываться.
— Ф у...— выдохнула Лиля, кажется, добавив что-то еще, непечат
ное, и порхнула на кухню.
— Ф у...— сказал Сергей Павлович, поправляя одежду, и, отвернув
шись от двери, в проеме которой стояла давешняя соседка, румяный и пот
ный, медленно прошел в комнату.
— А я слышу — пришли, пойду, думаю, узнаю, может, помочь
что? — в спину запела соседка.
— Заходите, заходите! — с притворною лаской крикнула Лиля из
кухни.
«Черт знает что!» — закрыв дверь в комнату, возмущенно сказал про
себя Парамонов, но тут же, не выдержав тона, и рассмеялся.
Руки еще ощущали ее тепло, фантазия бежала вперед, и запах любов
ного пыла и женщины, что вплыл в комнату вместе с ним, фантазию под
гонял. Однако недолго...
Другой запах властвовал в комнате — побеждающий дух старости,
одиночества и беды.
Подумав о том, что хорошо хоть труп в морге, Сергей Павлович по
дошел к окну. Серая, грязная марля прикрывала фортку, из рамных ще
лей не вынутая неизвестно с какой зимы торчала вата.
— Господи, — вслух сказал Парамонов и стал открывать окно. Од
нако и с открытым окном в воздухе комнаты мало что изменилось, будто
она берегла память об ушедшем хозяине — годами спрессованный запах
его больного дыхания, старого тела и ветхих одежд.
Перегнувшись через подоконник, Сергей Павлович с наслаждением
закурил. И курил так, совершенно бездумно, пока не устала спина, пока
локти остро не заболели от щербин подоконника. Он повернулся в комна
ту. Прислушался. Женщины на кухне еще говорили.
С одной из стен, взятые в рамки, мертво глядели фотографические
портреты. На одном — брюнетка со строгими, некрасиво поджатыми гу
бами; на немку она походила мало, но Парамонов сразу догадался — Ма
тильда. Было в ней далекое, почти неуловимое, но странное сходство с
Лилей. На другом снимке запечатлен был дед. Обе фотографии были ста
рыми и, может быть, сделаны в один миг — когда-то, когда и дед этот,
разумеется, не был дедом. А просто угрюмым мужчиной лет тридцати.
По лицу его было не угадать, сидел он или, скажем, сажал. Взгляд был
истов и пуст, черты лица резки и изможденны. Глаза послушно выпучены
навстречу объективу, и не понять: то ли в них непреклонная воля строи
теля светлого будущего, то ли страх, то ли лишь презрение к фотографу.
Судя по портрету, дед был аскет. Но Парамонов знал: фотографиям верить
нельзя, а особенно старым. На них удивительным образом так часто жерт
вы и палачи выглядят почти одинаково. Поди пойми, чем он изнурен боль
ше,— «сжигающей революционной страстью» или подневольным трудом?
Аскетизм как стиль в искусстве фотографического портрета.
После знакомства в морге и на фотографии дед производил нелегкое
впечатление. Бывают такие угрюмые снимки, только зачем их на стену-то
вешать? Парамонов нарочно отвернулся от фотографии. Что ему в конце
концов этот дед? Мало ли покойников на земле, и у многих из них есть
внучьей, и .вовсе не обязательно, чтобы внучки любили покойников, и вооб
ще какое ему, Парамонову, дело до чужих отношений? Опыт построения
тоталитарного государства особенно удался в каждой отдельно взятой
семье: на всякую кухню — по своему тирану. Да еще эта рабская скучен
ность — попробуй-ка быть независимым от такого вот сокола, когда живешь
па его жилплощади...
На кухне все говорили. Он прошел комнату от стены до стены. Стол,
телевизор, трехстворчатый гардероб из нынешнего «русского леса» —
прессованной стружки, стопка газет на шкафу, шкаф с пыльной посудой
и всяким житейским мусором за мутными стеклами, стулья с масляными
пятнами на обивке... Ценного было мало. Общий обшарпанный вид ком
наты вернул Парамонова к оставленному дома ремонту.
«Сегодня мог бы добить потолок. Только б Ирина не позвонила, а то
напридумывает, будет сходить с ума... Хотя чего ей звонить?..— И снова,
как утром, он ощутил тревогу, внезапную, возникшую неизвестно отку
да.— Да брось ты, что может случиться? — успокаивал он сам себя, но
опять подоспевало услужливое дурацкое слово «вдруг».— А вдруг меня
сейчас ищут и не могут нигде найти?..»
Он не говорил себе: кто, зачем и для чего может его искать, напротив,
убеждал себя: мол, кому он, в сущности, нужен, но тревога не проходила,
будто и в самом деле что-то произошло.
Да дед еще этот, как в морге, словно подмигнул ему глазом...
— Так, значит, если придет кто, то ко скольки? — в десятый раз спра
шивала соседка.
— Часам к восьми, — отвечала Лиля.
— А хоронить, значит, завтра?
— Да, завтра.
— А поминки, значит, сегодня?
— Ну, какие поминки? Я же вам говорю: у нас здесь родных сроду не
было. Я вообще никаких поминок делать не собираюсь. Придет кто — спа
сибо, нет — так ладно...
— Не знаю, придет ли кто? — все сомневалась соседка. — Завтра бы,
с кладбища поминать-то...
— Мы завтра не можем, — входя в кухню, строго сказал Парамонов.
— Понятно, понятно, — закивала соседка. — Только я не знаю: придет
ли кто? Я уж вашей Лилечке говорила: дедушка-то у нее один любил.
Дом-то у нас — свои да наши, а он ни с кем, никогда...
— Да ладно! — перебила ее Лиля. — Я же вам говорю: никто не при
дет — и не надо, придет кто — и хорошо. Вы-то вот, Марь Федоровна,
придете?
— Как не прийти, придем. Считай, лет двадцать дверь в дверь про
жили! — горестно вздохнула она. — Ну, ладно, пойду я, — сказала реши
тельно, будто ее уговаривали остаться, и,, правда, пошла. Однако верну
лась. — Значит, как договаривались: картошки я отварю и салатик поре
жу. У нас все свое, с дачи,— пояснила Сергею Павловичу.
— Это хорошо,— сказал он и пошел провожать ее к двери.
Согнувшись пополам над столом, Лил я хохотала. Но, когда Парамо
нов, подойдя сзади, обнял ее и повернул к себе, он увидел, что она не сме
ется, а плачет. Лицо ее сделалось жалким и некрасивым.
— Ты что?
— Один он любил!... Мать умерла, я ему телеграмму послала... Он да
же не позвонил. А телефончик на стенке, знал, что приеду... Сволочь, сво
лочь...
— Ну, успокойся, не надо!..
— Да ладно... Сейчас.— Она вывернулась из парамоновских рук.
Из ванной Лиля вышла не скоро.
— Извини, — сказала она и как-то по-детски ткнулась губами Пара
монову в шею, под подбородок.
— Понятно, понятно...— повторял Парамонов и гладил ее по плечам.
— Ничего тебе не понятно! Я его все детство больше всех ненавидела.
Понимаешь, когда ненавидишь с детства? Я тебе в поезде про отца напле
ла. Не было у меня отца, понимаешь? Он и выгнал нас с матерью за то,
что у меня отца не было. Сволочь...
— Не надо!
— И мать умерла так рано из-за него. Думаешь, как она квартиру в
Москве получила? Одна, со мной на руках... Сто строек прошла, всю жизнь
себе искалечила, а он... Меня к бабушке мать тайком привозила, у чужих
жили, чтоб бабка меня увидела..*. А думаешь, мы в Москве кому-то были
нужны? А он здесь, сука, я ж знаю... Ох...— вздохнула она так жалко, побабьи, что Сергей Павлович сильнее прижал ее к себе. И Лиля затихла.
— Ладно, ничего, приехали, похороним,— говорил Парамонов.— Ни
чего, ничего...
И тут ему стало спокойно и хорошо оттого, что он понял, что нужен ей.
И она словно поняла это.
— Я ведь ехать совсем не хотела. Позвонили, а я думаю: ну и хрен с
ним. А потом... ладно, думаю, если Олег на машине подбросит... И то не
из-за деда... А из-за Олега этого, понимаешь?
— Понимаю.
— А получилось — вон что!
— Что?
— Из-за тебя.
— Правда?
— Может, он за свою жизнь хорошего только и сделал, что умер.
— Ну уж...
— Нет, правда. А то как бы мы с тобой встретились?
Парамонов видел: сейчас она была готова быть с ним. Но почему-то
сейчас он ее не хотел. Да и невозможно это было сейчас. На душе было
странно, будто они, и правда, любили друг друга.
Как бы там ни было, но хоронить человека без гроба Сергей Павлович
не хотел. Лиля на его доводы равнодушно пожала плечами: как знаешь.
И после легкой закуски они отправились в разные стороны. Она — в клад
бищенскую контору, договариваться насчет автобуса и могилы, он — неиз
вестно куда, неизвестно где пробовать достать тесу на домовину. На вся
кий случай Лиля дала ему денег и положила в полотняную сумку пару бу
тылок водки.
Конечно, надо б было поехать на какую-нибудь базу стройматериалов,
и там за водку ему выписали бы десять досок; можно б было и на заводе
каком, в столярном цехе столковаться о гробе. Да мало ли внезапных воз
можностей оставляет действительность даже в самых безвыходных ситуа
циях! Но Парамонов отчего-то решил, что легче всего достанет досок в
театре.
Известно, мир тесен, мир театральный — особенно. Наверное, в любом
провинциальном театре Сергей Павлович нашел каких-нибудь давних зна
комых или хотя бы знакомых своих знакомых, с кем когда-то учился, с
кем вместе где-то играл, да только лето, гастроли. В здании местного драмтеатра работала Уральская музкомедия. Среди музыкальных комедиантов
знакомых у Парамонова не было. И на актерскую солидарность он не рас
считывал. Если бы он, предположим, вдруг сейчас умер и в театре какимто боком стало об этом известно, ему бы, разумеется, посочувствовали и
музыкальные комедианты. И, может быть, даже скинулись на отправку те
ла родным и близким, но что мечтать о пустом, он-то пока был жив и шел
в театр достать досок, а досок достать артисты, конечно, никак не могли.
Да он и не надеялся на артистов...
Выстроенное после войны белое здание театра словно летело, точнее,
пыталось взлететь над площадью. Высокий фронтон с круглыми массив
ными колоннами венчали фигуры дородных колхозниц в одеждах грече
ских покровительниц театрального зрелища с лирами, будто серпами, вски
нутыми над головами. И фигуры нелепые, и само здание слишком уж ши
роко растеклось по земле, а вот поди ж ты — архитектор умудрился за
ложить и в эту громадину некое подобие, точнее, предчувствие полета, а
еще точнее, прыжка — будто владимирский тяжеловоз припал на задние
ноги перед взятием преграды...
Обойдя здание, Сергей Павлович нашел служебный вход и вошел в те
атр по-свойски, широко распахнув высокую дверь, по опыту зная, что вах
теры во время чужих гастролей не в состоянии запомнить лица приезжих
артистов.
На «здрасьте» Парамоно1ва вахтер ответил доверчивым «адрасьте» и
более ничего не сказал. От вахты шли две двери в разные крылья здания.
Сергей Павлович уверенно выбрал правую, за которой в его театре шла ле
стница к гримуборным, а внизу, за комнатой пожарных, располагались разтичные подсобные службы. Столярку он нашел быстро, но — под замком.
В театре было то редкое тихое время, когда дневная работа закончена:
декорация на сцене уже стоит, а артистам еще не йришел черед собираться
к вечернему представлению.
Под сценой, через трюм, он перешел в другое крыло и за одной из
дверей услышал звук жизни. Дверь была заперта. Парамонов стукнул три
раза, будто условлено. Дверь с неохотой открылась.
В черном трудовом халате, отмеченном памятью многих поделок, за
дверью стоял опухший, как бы еще не умытый и сильно лохматый парень.
— Привет, — сказал Сергей Павлович. — Есть дело.
— Привет, — сказан малый, — делов не делаем.
— Ну, делишко...
— От кого? Если от Гонкина, то я сказал...
— Да нет, — остановил его Парамонов, — я актер, года четыре назад
был здесь у вас на гастролях, не помнишь случайно?
Малый отрицательно покачал головой, но махнул: заходи.
Парамонов шагнул й оказался в бутафорском цеху, каких перевидел
немало; и парень был, сразу видно, типичный, обычнейший бутафор, с той
явной принадлежностью к тихой обманной профессии, требующей осозна
ния невозвратности времени, спокойного равнодушия к политическим буд
ням, таланта рук, некоторой доли мечтательности и склонности к алкого
лизму.
На рабочем столе нудил переносной теле!Визор, пахло краской, клеем,
кислой железной стружкой, перегаром давешней и нынешней выпивок.
За другим, низким столом с разложенными на нем нардами, сидел еще
один человек — неопределенно белесый парень со стертым лицом, но с яр
ким взглядом наглых зеленых глаз, которые не в силах остановиться ни
на предмете, ни на лице собеседника со странной поспешностью стреляли
по сторонам.
— Подождите секунду, ща я его обую,— сказал бутафор, снова за
крывая дверь на ключ.— Два броска...
— Ты кидай давай, базаришь, — сказал белесый.
Парамонов пристроился сбоку, делая вид, что пытается вникнуть в тон
кость восточной игры, на самом же деле вдыхая знакомую сладкую атмо
сферу.
— Щас я, — сказал бутафор, потом кинул кости, вскрикнул радостно
и бойко задвигал фишкой.
Через пять минут все было кончено, и бутафор, в алчном предвкуше
нии потирая руки, записал белесому долг в замызганную тетрадку.
Белесый был зол, но азартен.
— Еще давай! — потребовал он.
— Ты сначала это отдай,— не согласился бутафор и обратился к Па
рамонову: — Чего надо?
— Надо гроб, мужики, — сказал Сергей Павлович. И с горячностью,
но доступно описал ситуацию.
Бутафор отрезал сразу:
— Гробов не делаю! — И кивнул на белесого. — Это вот он только,
если...
— Че ты несешь, че ты несешь-то? — обиделся тот,
— О, е-то, ты че?1 Столяр ты или не столяр?
— Краснодеревщик, дубина!
— Ну вот, ты ему и оде лай из красного дерева.
— Козел ты, — сказал белесый.
Видно, к таким вьшадам бутафор был привычен, а потому лишь служебно спросил: «За козла отвечаешь?» — и, не ожидая ответа, а загорев
шись возможностью выпить и, может быть, познать древнее ремесло, по
интересовался у Парамонова:
-— Скоко ставишь?
Сергей Павлович нежно звякнул сумкой.
— Две сразу и потом сколько надо.
— Скоко надо? — спросил бутафор у белесого.
— Три, — бегая глазами, поспешно ответил он.
— И потом пять, — сказал бутафор.
— Идет, — согласился заказчик.
— Наливай! — стремительно завершая сделку, предложил бутафор.
— Только, ребята, не подведите — надо.
— Сделаем! — пообещал бутафор, суетясь насчет стаканов и заку
сить.
Выпили, закусили. Поговорили про жизнь, про смерть... Гроб решили
не обивать — и нечем, и времени не особо.
— Проще — лучше,— уверил бутафор,— строжее.
— Смотря по дереву, — сказал белесый и спросил: — Доска-то какая?
Тут Парамонов и сел. Вроде и сладились, и выпили, и смотрели друг
на друга по-дружески — только досок-то, оказалось, нет; и столярка за
крыта, и ключ от столярки Ган-кин — завпост, бывший парторг, а ныне
«крутой бизнесмен» — еще в два часа отобрал, застукав их, когда они
слегка выпивали; поднял хай — редкой пустоты человек в плане сердца —
и выгнал их из театра, а сам уехал, укатил на «Тойоте», какое ему дело,
что люди гибнут, мрут, как мухи, а досок нет...
Все это было сказано на высокой ноте глубокой личной обиды, в силь
ных и искренних .выражениях, не оставлявших пощады бедному Гонкину.
— Что ж вы мне голову-то морочили? — расстроился Парамонов.
— Ты че, морочили, ты че, кто морочил?! Мы думали, ты со своим
матерьялом, по честности!..
— А, «со своим матерьялом»! Со своим мне и на кладбище сделали
бы. Неужели во всем театре десять досок нельзя найти?
— Ты че, в натуре, не веришь? — Белесый даже обиделся. — Все вы
брал, подчистую — один -горбыль да двадцатка.
— А из двадцатки?
— Ты че?.. Да и двадцатки-то — три доски...
Посидели, прикидывая и так и этак, выпили еще по одной.
Выяснилось, что у Гонкина доски-то есть — сороковка обрезная, что
надо, но он их, человек без души, прибрал для себя и держит на складе, а
со склада без него никак не дадут...
И тут пришел Гонкин.
В цех он влетел, лишь бутафор повернул на стук ключ, сминая все на
своем пути, как потерявший контроль КАМАЗ — трамвайную остановку.
— Я же сказал, чтоб я вас здесь не видел сегодня! Что непонятно, что?
Парамонов опешил от его яростного напора.
Но бутафор оставался совершенно спокоен, даже безмятежен, будто
находился на другой остановке.
— Да мы тебя ждем.
— Что? Сколько раз тебе говорить: не тебя, а вас!
— Ну, вас...
Перед спокойствием бутафора ярость его быстро схлынула, сошла на
нет, и правда, оказалась пустой.
Это был человек возраста Парамонова, абсолютно трезвой, сохранив
шейся комсомольской наружности, впрочем, с головой преждевременно по
лысевшей, -в униформе преуспевающих деловых людей: богатой кожаной
куртке и широких мореных штанах, которые вместе с курткой делали его
коренастую фигуру и вовсе приземистой. В куртке ему, наверное, было
жарко, однако положение обязывало выглядеть презентабельно. На свай
взгляд, он и выглядел презентабельно. Хотя и нелепо.
— Почему в цехе посторонние? — взглянув на Парамонова, завелся
он с новой силой. — Сколько раз говорить? Пьете? — Он словно ужаснул
ся преступному факту и в ужасе выдохнул: — Все! Считай, процентовки я
вас лишил!
— Да пошел ты ...— отворотясь, одними губами чуть слышно сказал
белесый.
— Что?!!
— Да я говорю, тебя ждем, — примирительно сказал бутафор. — Ну,
то есть вас...
— Здесь такое дело, — выступил вперед Парамонов. — Мы, действи
тельно, вас ждем. Понимаете, доски нужны, сороковка...
И, как мог убедительно, Сергей Павлович рассказал свою историю.
Но, видно, Гонкин был в плохом настроении. Может быть, сделка какая у
него сорвалась, может быть, просто, как говорили в армии -в подобных си
туациях про отцов-командиров: «жена не дала», а может быть, досок, и
правда, на складе не было — как объяснил Парамонову Гонкин, но так или
иначе, уже смягчившись и даже пообещав посодействовать завтра, сегодня
в досках он отказал.
— А ты, Слава, — предостерег он бутафора, — если и дальше будешь
устраивать бардак из театра, смотри...— И, минуя взглядом Парамонова,
простился с работниками.— Чтобы через пять минут вас здесь не было.
Я проверю!
— Ах! — будто и жалея, сказал бутафор ему вслед. — Да куда ж ты
денешься без меня?..— И руками развел: мол, сам видишь, какой человек.
Оставшуюся в бутылке водку бутафор хотел вернуть Парамонову, а
белесый даже деньги достал расплатиться — неудобно же получилось. Но
денег Сергей Павлович не взял. А водку они долили.
Да и обиды на ребят у Парамонова не было — так уж вышло. Видно,
и правда — судьба лежать этому деду без гроба.
А Гонкин больше не приходил.
Вечер еще был не темен, но у входа в театр зажглись гирлянды огней.
Гирлянды, видно, поленились снять после Нового года, и в светлый вечер
горели они призрачно, странно, с провинциальной простотой обозначая
праздник.
И действительно вопреки неустойчивым будням, вопреки политиче
ским пертурбациям, сотрясавшим страну с циклическим постоянством жен
ских недомоганий, вопреки предсказаниям астрологов, журналистов, эко
номистов и театральных критиков и даже вопреки самой смерти, уже рыс
кавшей по краям империи,— праздничные люди спешили на заезжую опе
ретку.
Раньше, в гордыне принадлежности к высокому драматическому ис
кусству, Парамонов презрительно относился к оперетте, где по условиям
жанра мало говорилось о насущных социальных вопросах, но сейчас, видя
необыденные выражения лиц мужчин и женщин, спешивших в театр, он
понял их тягу к незатейливому, обманному, но светлому празднику. И ему
самому захотелось оказаться в зрительном зале, увидеть, как медленно
гаснет люстра, открывается занавес, услышать живой оркестр и фальши
вые актерские голоса...
И еще он вдруг ясно понял, что там, в Москве, уже никогда не станет
настоящим актером. Да и никем не станет. Потому что он там, как русский
без языка за границей, потому что Москва — это другая страна. Другая...
Лиля, хлопотавшая на кухне, встретила его радостно.
— Привет! Ну как?
— Бесполезно.
— Ну и ладно. Тот бы гроб не ушел.
— Не уйдет. А у тебя что?
— Нормально. Автобус будет, могилу выкопают. У них там конвейер,
только давай. Хочешь — с оркестром, хочешь — под пленку.
— Ну и как ты решила?
— Молча. — Лиля оставила нож, которым резала сыр, тыльной сто
роной ладони отвела от глаз волосы и подошла к Парамонову.— Устал?
— С чего бы?
— Ну, потерпи... Ты думаешь, мне это очень нужно? Они же недолго.
— Да пусть приходят.
— Сережа! — Она взяла его руку и неожиданно поцеловала в ладонь.
— Ты что? Не надо! — Парамонов смутился и отнял руку.
— А может, и не придет никто?
Пришли, но мало: Мария Федоровна с дочерью Надеждой, какой-то
Вовка с пятого этажа и еще один совершенно необязательный мужчина,
уще слегка датый.
Сели, посидели с нарочитой серьезностью, оглядывая стол со снедью из
ритуального магазина, потом разом встали, отодвигая стулья.
— Упокой душу усопшего...— проговорила Мария Федоровна, пере
крестилась за всех — и все выпили.
Будто и не было долгой, чужой, непонятной жизни. Как парок над го
рячей картошкой: пыхнул вслед за открытой крышкой — и остыл. Нет его
и не было никогда.
— Ну и вот,— сказал Вовка,— жил и умер. Царство небесное...
Парамонов паузы не затягивал: после первой налил незамедлительно.
Больше вставать не стали. Выпили, закусили.
— В морге-то были? — спросил у Парамонова Вовка.
— Были, — сказала Лиля.
— Ну и как он там? — неясно о чем спросил сосед.
— Ничего, — удивленно ответила Лиля.
— Нет, я в том смысле, что примета такая...— сказал Вовка и замол
чал. С лицом, корябанным морщинами, с короткими, в ранней проседи
волосами выглядел он явно старше своего возраста, однако тщедушной фи
гуркой был щупл, как парнишка, еще не вошедший в силу.
— Какая? — терпеливо спросила Лиля.
— Если после смерти покойник мягкий — значит, хана, — сказал
Вовка.
— Как это — мягкий?
— Ну, берешь, предположим, руку, а она такая мягкая, податливая
еще, сгинается,— пояснил он.
— Ну и что?
— Значит, он еще кого-то потянет за собой из родни.
— Так мертвые все коченеют, — попытался возразить Сергей Пав
лович.
— А то, — согласился сосед, — коченеют, конечно. Только один сразу
зайдется, как кость, а другой...— Он скрипнул зубами, напрягся лицом и
вытянул над столом худые руки с синью наколок. — Да я на лодке после
аварии вот на этих руках тридцать человек вынес...— Он помолчал, вздох
нул и просто сказал: — Точно говорю: примета железная.
— Ну дед-то сразу небось зашелся, — утешила Мария Федоровна. —
Он и так был мосластый.
— Не влияет! — отрезал Вовка.
— Да ладно тебе пугать-то,— сказала Надя.— И так, как на корабле,
живем: тошнит, а плыть надо,— засмеялась она. И все засмеялись, под
хватили, да, мол, как на корабле, точно, качает, а никуда не денешься,
блюешь, а плыть надо...
Парамонов налил еще. Отчего-то снова все захотели встать, задвигали
стульями.
— Ну, земля ему пухом,— радостно сказал случайный мужик, и все
выпили весело. А Сергей Павлович даже и чокнуться потянулся к Лиле,
но, вспомнив, что неуместно, руку остановил.
Оттого ли, что пили скоро, что не так было все, как должно бы, хмеле
ли быстро. И совсем неожиданно, в одночасье — бывший подводник. Глаза
его озлились, он все наваливался грудью на стол, пытался не то сказать
чего, не то спеть, но его не слушали. И скоро Надя отвела его домой, на
пятый этаж.
Еще посидели. Не спеша, дополняя друг друга, гости про Вовку этого
рассказали...
Оказалось, после лагеря у него осталась лишь четверть желудка. Язва
была прободная. Да поверили поздно. А пока в больничку доставили, он и
вовсе чуть не откинулся. Ну врач, практикант, что ли, — на зэках там тре
нировался, взялся за него наобум Лазаря, чтобы руку набить. Вырезал че
го надо, а может, и не надо чего — какая разница, все равно не жилец, за
шил кое-как — и в покойницкую. А Вовка-то взял и выжил! Врач в отпа
де, корифаном его заделался, выходил. Вовка говорит, до сих пор в удив
лении врач-то. А чего удивляться-то, видел, шея у него, как у котенка?
А раньше его за шею и двумя руками было не ухватить.
— А в лагерь-то он за что?
— А, пустое, по дури, чисто по дури... Служил на флоте, попал Бава
рию, дружков перехоронил и сам вроде как облучился... Вернулся — же-
нился, а ему все неймется, на флот этот тянет. Опять в Мурманск подал
ся — плавание по полгода, а то и больше. Пришел из плавания-то, при
ехал, а Танька, жена, как раз родила. Ему бы радоваться, а он... Да мать
его тут, тоже дура, прости Господи, царствие ей небесное, подзудила: пока
ты там облученный на морях херней занимался, она, мол, здесь тебе с Игорешей дочку заделала. А Игореша-то, Вовкин друг, тоже с нашего дома.
Он с Танькой-то и рядом никогда не лежал, так по дружбе к ней заходил,
беременную уже в кино водил, то-се... А Вовка-то матери поверил, ну и
пырнул Игорешу, чуть не насмерть. Хорошо еще пьяный был... Ну и сел...
А теперь вот снова с Танькой живет. И дочку признал. А дочка-то вся
в него, дурака...
Выпили еще по одной. Поговорили про цены, Ельцина — Горбачева,
про гробы да про землю на кладбище, приняли напоследок посошок в пол
стакана и разошлись...
В электрическом свете чужая кухня стала чужой особенно. И Пара
монову было странно, что сидит он на этой облезлой кухне, в каком-то не
ясном городе, вдали от всего и словно бы в стороне от себя самого, и ждет,
когда выйдет из ванной чужая юная женщина.
Лилия... Цветочно, надуманно, незнакомо; и манит, как сон, от кото
рого надо б очнуться, который уже ничего не дает, который, известно, ос
тавит по пробуждении ненужную, смутную и стыдную память. Только не
оторваться, глаз не открыть, не проснуться. Пусть...
В знобком, лихорадочном беспокойстве Парамонов налил еще водки,
но пить не стал; закурил, и по характеру шума падающей воды за стеной
чуть не со страхом понял, что и сигарету выкурить уже не успеет.
А в ванной с рыжими подтеками, с выползшим неизвестно откуда се
дым и мертвым дедовым волосом, брезгливо, как цапля, то на одной ноге,
то на другой, стояла женщина, и вода бежала по теплому шелку тела, как
дождь по стеклу. И смотрела она на себя, как в окно, будто была прозрач
ной; и чужой, и желанной сама для себя.
Отдельные, запоздалые капли сбегали по плечам и груди, то замедляя,
то убыстряя ход, мгновенно, невидимо рисуя округлые линии...
Лилия...
Как Сергей Павлович ни готовился, она пришла неожиданно.
Секунду Лиля стояла в дверном проеме — ослепительная, нагая, бес
стыдно открытая Парамонову и настежь распахнутому окну. Затем погаси
ла свет. Но света все равно было много. Тело ее светилось призрачно, бе
ло, маняще...
Нудливый комар умолк на ее плече. Она его не заметила. Она ждала
Парамонова. И он поднялся и, слабо додумав: пусть,— шагнул ей на
встречу.
Наверное, ей было неудобно стоять, прижимаясь к холодной, крашен
ной масляной краской стене и вытягиваясь на цыпочках, но терпеливо, по
слушно она не отстраняла его, знобко и счастливо легкими пальцами едва
касаясь спинных позвонков, словно музыкантша без инструмента по памя
ти играла какую-то нежную пьесу...
Она стонала, говорила что-то невнятно, и Парамонов, совершенно не
думая, лукавит она по извечной женской привычке или нет, ей верил...
А потом они пили шампанское, и Сергею Павловичу казалось, что от
шампанского он, напротив, трезвеет... И в ванной он смотрел на свое от
ражение в битом, щербатом зеркале, и ему нравилось свое отражение. Гу
бы его вспухли, как в юности от поцелуев и переизбытка сил. Он, и прав
да, был молод! И новая его женщина — Лилия, какое странное имя! — бы
ла юна, и соски ее грудей сноровисто выбивались в бока и вверх через от
вороты его рубахи, завязанной узлом на ее животе...
В комнату они так и не перебрались, скрипучей кровати покойника
предпочтя брошенный на пол матрац, застеленный непользованным бель
ем. И странно, но мысль о хозяине, о его уже вечном отсутствии не прихо
дила, не тревожила ни Лилю, ни Парамонова.
И только под утро то ли от выпитого, то ли еще от чего Парамонову
стало вдруг плохо. Так плохо...
Он увидел черную пуговицу в ухе той женщины в морге, потом порт
рет деда -в комнате на стене, но на этом портрете дед был снят не в дале
кие годы, а в морге, сегодня, с перекошенной, натянутой кое-как после
вскрытия на череп кожей лица, — и дед улыбался, прощая ли его, Парамо
нова, подсмеиваясь ли над ним... И пар над кастрюлей — мгновенный...
Вот так?
Да, вот так.
Тогда зачем все?
Деда похоронили просто. Был автобус, была могила. Был гроб и вче
рашние джинсовые ребятки при гробе, под чьим присмотром, ловко опро
станный, на том же автобусе он и вернулся к своим владельцам. В общем,
похоронили. Царство ему небесное...
Город, в котором Парамонов жил прещде, поезд проходил под утро, в
те часы, когда особенно трудно не спать. Но Парамонов не спал.
Лиля не услышала, как он спустился с верхней полки, быстро собрал
ся, поглядел на нее, спавшую тихо, жарким клубком, как девочка, засу
нув руки между колен.
В тамбуре проводница зевала, сгоняя сон.
— Не спится? — спросила она.
— Не спится, — сказал Парамонов.
— Москва-то еще нескоро.
— Я знаю, — сказал Сергей Павлович. Помолчал и вздохнул. — Да
Бог с ней, с Москвой. Я здесь решил выйти.
— Что так? — засмеялась проводница. — От жены молодой?
— От нее,— весело сказал Парамонов.— Здесь буду жить.
— Эх, мужики! — воскликнула проводница с уважением, как о за
гадке.
Поезд еще немного проехал и остановился перед знакомым угрюмым
вокзалом. Перрон был пуст, к вагону никто не бежал, и проводница поле
нилась открыть ступеньки. Тогда Сергей Павлович отстранил ее и спрыг
нул на землю.
— Эй, куда вы?! — закудахтала проводница.— Стоим минуту!
— Я знаю,— сказал Сергей Павлович,— мне здесь надо.
— У вас же билет до Москвы! — не поверила проводница.
— А ,— Парамонов махнул рукой,— я же говорю: здесь буду жить.
— А она?
— А она там пусть живет. — Парамонов развел руками. — Скажите
ей, что я вышел здесь, хорошо?
— Ладно, — кивнула растерянно проводница.
— Ну, счастливо. И ей скажите: счастливо!
— Скажу...
Парамонов повернулся и пошел от вагона,
К дому Сергей Павлович подошел, глуша сердце.
Было светло, но их окна спали, и от темного их покоя ему стало уве
ренно и надежно.
В дверь он не позвонил, а постучал тихо и виновато, будто поскребся.
— Приехал?!! — Ирина со сна близоруко щурилась и зябко ежилась
в застиранной ночной рубашке. — Случилось что? — испугалась она.
— Ничего. — Парамонов пожал плечами. — А у вас?
— А у нас ничего, скучаем.
— Ну вот видишь, — сказал он и прижался к жене, пряча глаза в ее
волосах. Волосы пахли детьми.
— Да что случилось-то?
— Ничего. Просто... Ну его к черт^, этот ремонт...
— Что ты?
— Не хочу больше...
— Чего?
— Ничего...
Жена послушно прильнула к нему, и Парамонов как-то неловко и не
умело погладил ее по голове. Как когда-то и его, неловко и неумело, гла
дил по голове отец, чувству я беззащитность жизни.
Владимир
ЛАВРИШКО
Ц а р ь
г о р ы
РАССКАЗ
__Llyp, я царь горы! — сказал Бобер.
■ Он разбежался, одолел больше половины ледяного склона и, по
скользнувшись, пополз дальше на четвереньках. Валенки у него были под
шиты крупными стежками суровой дратвы. Бобер полз наверх и огляды
вался — догоняют его или нет. Никто не двигался с места. За забором над
воротами конюшни под ржавым щитком тускло, вполнакала светилась лам
почка и лениво вспыхивали в сумерках искорки измороси. Снежную гору
пристроили к забору конного двора там, где за ним была конюшня. Слыш
но было, как лошади фыркают в стойлах. Утром гору полили, и к вечеру ее
схватило на морозе крепкой наледью. Бобер пританцовывал наверху, хло
пая ватными рукавицами друг о друга.
— Ну, кто? — спросил он.— Канай! А, Канай?
— Больно надо. — Канай отошел от горы подальше и потом уже от
ветил.
— Ура! Я — царь горы! Кося, Кося! — заорал Бобер. — Айда сюда!
Слабо, Кося?
Косой повернулся к нему, не вынимая рук из карманов телогрейки.
— Ну чо? — спросил он.
— Вали сюда, Кося! Я тебе глаз на жопу натяну! У тебя сразу глаз,
как ватерпас, будет. Понял?
— Морду намылю,— сказал Косой.
— Хто? Ты, что ли? — спросил Бобер. — В гробу я таких видал в бе
лых тапочках! О-хо-хо! Я царь горы! — захлопал он рукавицами. — А ты,
Кося... Лошадь бракованная!
— Хавальник начищу, — пообещал Косой.
— Видал я! — сказал Бобер.
— Сичас увидишь. — Косой вынул руки из карманов и натянул на них
рукава телогрейки.
— Все, Бобер. Отжил ты, Бобер! — сказал он.
Он добежал почти до самого верха. Пинок пришелся в плечо, и мала
хай скатился вниз отдельно от Косого.
— Ну? Ху-ху не хо-хо? — спросил Бобер.
Малахай откатился Пашке под ноги. Пашка нагнулся, но его опередил
подбежавший Канай. Канай поднял шапку, отряхнул ее от снега и, путаясь
в полах бабьего пальто, подошел к Косому. Он подошел и нахлобучил ма
лахай Косому на голову.
— Он по морде целился! — шепнул Канай. — Только не попал.
— Так, да? — сказал Косой, устраивая малахай на голове поудоб
нее.— Значит, ты так, Бобер? Значит, по морде пинаться?
— Он специально...— Канай нагнулся ближе к Косому. Канай, как
всегда, гнусавил — у него были полипы в носу.
— Ну, ты! Подтырщик-гад! — закричал Бобер. — Ты не подтыривай,
ты сам сюда иди!
— Кто подтыривает? Ты, Бо... ты, Саня, слушай ухом, а не брюхом.
Я говорю: кто виноват, что гора скользкая? — Канай сделал шаг назад и
оказался за спиной у Косого.— Не стращай,— прогундосил он оттуда.—
Никто тут тебя не испугался. Правда, Ривкат? Если у него пахан мильтон,
9. «Октябрь» № 4
он думает, ему и по морде пинаться можно. Если пахан в шинели ходит, то...
— Сам ты мильтон, — сказал Бобер. — Он машинист, там все в ши
нелях ходят.
— Ма-шшш-и-нист! — Канай заглянул Косому в глаза. — Дай ему,
Ривкат. Его пахан у нас дровеник отобрал. Хапает дровеники!
— Это вы схапали, пока он на фронте был. Он с фронта пришел и ото
брал. Нечего на чужие дровеники зариться. — сказал Бобер. — И не подтыривай. Без подтырки сахар сладкий!
— Он специально в морду целился! — повторил Канай.— Во, ви
дишь, и рукав порвал. Его скинуть надо! Царь горы нашелся... Твой вот
пахан с фронта не пришел, а его пришел и дровеники отбирает. У вас, го
ворит, тоже надо дровеник отобрать.
— Ты, Канай, брось подтыривать! Я ведь тебя поймаю...— сказал
Бобер.
— Ага... Солнцевых, говорит, я по одному переловлю и навтыкаю.
Они, говорит, только вместе шишку держат.
— Это мы еще посмотрим! — Витька Солнцев сплюнул в сторону
Бобра.
— Поглядим,— повторил Славка.
Младший поерзал внутри старого Витькиного пальто, придерживая
его обеими руками на животе.
— Д а,— сказал он.— Посмотрим!
— Его скинуть надо! — Канай выглянул из-за спины Косого.— По
одному, говорит, переловлю!
Старший Солнцев постоял, зевнул и тронулся с места.
— Айда! — сказал он.— Отметелим Бобра, что ли? Заходи с трех
сторон.
— А ты чего? — сказал Канай Пашке.
— Я в библиотеку пошел. — За пазухой у Пашки торчала книжка. —
Книжка у меня библиотечная.
— А ты ее на завалинку положи. Во, смотри, здесь чисто.— Канай
подул на завалинку. — Книги беречь надо. Правильно?
Бобер отбивался от Солнцевых. Они скатывались один за другим, но
снова карабкались наверх. Славка, скатившись, сбил Косого с ног, и полу
чилась куча мала.
— Книга — источник знаний. — Канай выдернул у Пашки книгу изза пазухи, высморкался, обтер пальцы об обложку и перелистал страни
цы. — Без картинок? Помнишь про Большого змея, которую ты рассказы
вал? Мощная книженция! Во-он он, этот змей, на горе стоит, гад. А ты
сейчас на него, как благородный всадник без головы! Ага?
— Врешь ты все, Канай, — сказал Пашка. — Два у вас было сарая.
В одном вы самогон гнали. И мать на тебя свое старое пальто напяливает,
чтобы тебя в школе жалели. У тебя другое есть, только ты его ни во двор,
ни в школу не надеваешь. А всадник без головы — это совсем из другой
книги.
— Смотришь ты в книгу, а видишь...— Канай поднес кукиш к Паш
киному носу. — Вот чего ты видишь!
От резкого движения в кармане у Каная зазвенела мелочь.
— Канай, дай пятак! — попросил Косой, выбравшись из свалки,
Канай засунул руку в карман.
— Откуда у меня?
В кармане теперь уже ничего не звенело.
— А зачем тебе? — спросил Канай.
— Приложить, а то синяк будет.
— Ты снегу, снегу приложи, — посоветовал Канай. — Снег, он, зна
ешь, какой холодный.
Косой зачерпнул пригоршню снега, приложил к глазу и посмотрел:
хорошо ли глаз так видит?
— Во, Шлепа вышел,— сообщил Косой.
— Смотришь в книгу, а видишь... Сейчас ты еще не то увидишь,—
пообещал Пашке Канай. — Шлепа! — позвал он.
— Кого бить? — спросил Шлепа.
Шлепа шел вразвалочку, пиная перед собой банку из-под леденцов.
.— Вот его сначала,— сказал Качай.
Шлепа, не останавливаясь, ткнул Пашку кулаком в живот,
— А за что? — спросил Шлепа.
— Не хочет быть всадником без головы, — сказал Канай.
— А! — сказал Шлепа.— Ну, еще кого?
— Ну, Канай! — заорал с горы Бобер. — Ты мне попадешься!
— Бобра, что ли? — Шлепа отпихнул банку в сторону,
— Ну, Канай!
— У тебя ботинки, — вздохнул Канай, — скользкие.
Шлепа посмотрел на Бобра, потом на Канал.
— Правильно, скользкие,— сказал Шлепа.
— Они вообще-то хорошие ботинки, — осторожно похвалил Канай.
— Ну, Канай! — Бобер пустил в него льдышкой.
— Не, они скользкие.— Шлепа поднял воротник бушлата-ремеслухи. — Я еще шарики от подшипника в каблуки вставил.
Шлепа повернулся, чтобы выйти за ворота.
— Ты «Тарзана» смотрел? — Канай ухватил его за рукав.— Вторую
серию. «Тарзан находит сына». Вот, у меня рубль есть.
— Они иногда не очень скользят, — задумчиво сказал Шлепа. — Да
вай рубль!
— Айда, ребя! Вперед! — Канай бросился со всеми к горе и стал
забираться на нее вдоль забора, хватаясь пальцами за доски.— Вперед! —
кричал он, размахивая одной рукой, а другой держась за забор.
На Бобра наседали со всех сторон — он еле успевал отмахиваться.
Канай поднимался вдоль забора мелкими шажками, но, когда у Бобра
освобождались руки,'останавливался и ждал.
Бобер только что отбился и шагнул в сторону Каная.
— Ну, давай! Чего ты?
— А ничего. — Канай остановился.
Бобер примерился пихнуть его, но не достал и еле удержался на
ногах.
— Давай, гад, поднимись повыше!
— Ничего. — Канай шмыгнул носом и покрепче вцепился в забор. —
Я здесь постою.
С другого края уже карабкался Шлепа. Бобер метнулся туда, и Канай
сделал еще шажок.
— Хватай его за ноги, за валенки хватай! — посоветовал он Шлепе.
Шлепа растянулся на животе, ухватив Бобра за валенок, сзади навали
лся Витька Солнцев. Средний Солнцев, Славка, сопел, примериваясь, как
бы подступиться к Бобру поудобнее. Канай подождал, когда Косой тоже
взбежит на гору, и тогда подтянулся выше, не отрываясь от забора. До
вершины ему оставался только один прыжок, но он снова остановился.
— Отдай валенок, задрыга! — вопил неизвестно кому Бобер, потому
что вокруг него была суматоха и разглядеть Канай ничего не мог.
Но вот из клубка вынырнул Шлепа с валенком в руке и столкнул пере
путавшийся клубок голов и ног вниз по склону.
Клубок медленно сползал с горы, и только из середины его доносился
приглушенный вопль Бобра:
— Валенок, задрыги!
— Валенок я в трофей взял! — сообщил, отдышавшись, Шлепа. Он по
стоял, покрутил его в руках и смилостивился: — Держи, Бобер, а то про
студишься!
Валенок полетел туда, где клубок, шевелясь, уже расползался по
снегу.
— Все! Я царь горы, а теперь в кино пошли, — сказал Шлепа.
И тут Канай очутился у Шлепы за спиной. Толчок был неожиданным,
и Шлепа упал, как и стоял, лицом вперед.
— Я царь! — Канай отставил ногу и принял величественную позу,
насколько ему позволяло длинное бабье пальто.
Шлепа не вставал долго. Наконец он поднялся на четвереньки, лицо его
было залито кровью. Он встал, пошатываясь.
— Я тебя убивать, Канай, сейчас буду,— сказал он просто и
страшно.
Шлепа поднял у завалинки мерзлую половинку кирпича и медленно,
наклонив голову, пошел вперед.
Канай попятился к забору, подпрыгнул и не достал руками до края,
заметался по горе.
— Леха! Ты чего, Леха? Я же пошутил. Это игра такая! — кричал
он, озираясь по сторонам.
Шлепа молча шел с половинкой кирпича вперед.
Первым не выдержал Бобер.
— Ребя, он его, ей-Богу, убьет, ребя! Шлепа, брось кирпич! Кончай
психовать!
Шлепа, не отвечая, шел вперед.
— Стой! — заорал Бобер, догнал его и схватил сзади поперек ту
ловища.
Шлепа обернулся, поднял руку с кирпичом и ровным голосом сказал:
— Уйди!
Бобер посмотрел ему в глаза и шарахнулся в сторону.
— Мама! — закричал Канай тонко и пронзительно. Он все подпры
гивал и царапал ногтями доски забора. Гнусавости в голосе у него не было.
— Мамочка! — кричал он только. — Мама!
Пашка положил книгу на завалинку, забежал перед Шлепой и встал у
самой кромки льда.
— Давай меня! — сказал он.
Шлепа глядел мимо него пустыми белыми глазами, и кровь заливала
ему лицо.
— Уйди! — сказал он и занес кирпич.
— Давай меня, — повторил Пашка.
— Почему? — спросил Шлепа. — Тебя почему?
— Если его, то ты ему рубль должен останешься.
Шлепа стоял долго с занесенным над головой кирпичом, и кровь капала
на снег, расплываясь пятнами.
— Пусть живет! — сказал он и отшвырнул кирпич.
Он нашарил в кармане бушлата скомканную рублевку, уронил ее себе
под ноги, отпихнул, повернулся и зашагал, не оглядываясь.
— Пусть, конечно...— сказал Косой, когда Шлепа проходил мимо.
— А сейчас в кино айда! — заорал Бобер.— Тарзан находит сына!
Айда на протырку!
— Ребя, погодите! — Канай стал спускаться с горы, но колени у
него тряслись, и он упал.— Погодите, ребя! Я на билеты могу дать...
— Если ты еще слово, гад...— сказал Бобер. И больше ничего не
сказал.
Шлепа черпал пригоршнями чистый снег и смывал кровь с лица.
— Айда в кино, — сказал он. — Пусть живет. Все равно из него че
ловека не получится.
У ворот Витька Солнцев отстал, огляделся по сторонам, вернулся и
подобрал брошенную Шлепой рублевку. Попутно он замахнулся на Каная
локтем.
— У-у-у! Гад ползучий!
— Конечно, — сообщил он, догнав компанию, — зажилил уже Канай
рублевку. А я ее порвать хотел в мелкие дребезги. Какой из такого чело
век? Никакого человека из такого не получится.^
Д. М Е Р Е Ж К О В С К И Й
Иисус Неизвестный
И мир Его не узнал
(Ио. 1, Щ
Том второй
Часть в т о р а я
СТРАСТИ ГОСПОДНИ
1
Вшествие в Иерусалим
I
D
шествием в Иерусалим начинаются Страсти Господни.
Прежде чем говорить о самом деле, надо бы понять слово или хотя бы
только, услышав его, удивиться, почему Церковь называет такое дело та
ким словом — наследием от нечестивейшей для нее, «бесовской» мисте
рии бога Диониса. «Бесы, узнав через иудейских пророков о скором при
шествии Господа, поспешили изобрести басню о боге Дионисе, дабы рас
пространить ее среди Эллинов и других народов, там, где, как знали они,
поверят этим пророчествам: бог Дионис, будто бы растерзанный на части,
вознесся на небо»,— учит св. Юстин Мученик в середине II века и, может
быть, сам учению своему ужасается. Но вот, вопреки этому, Церковь вели
чайшую святыню свою, искупительные страдания Богочеловека, называет
тем же словом, каким в дохристианских таинствах названы страдания «бога-беса»: «Страсти», патэ. Между «растерзанием» Вакха, diaspasmos и
«распятием Логоса» устанавливают связь, хотя бы только от противного, не
одни еретики-гностики, но и такие православные учителя Церкви, как
св. Климент Александрийский: «Вечную истину видит и варварская и эл
линская мудрость в некоем растерзании, распятии, — не в том, о коем по
вествует баснословие Дионисово, а в том, коему учит богословие вечного
Логоса».
Если прав Гераклит: «Логос прежде был, нежели стать земле»; прав
Августин, что «христианство было всегда, от начала мира до явления Хри
ста во плоти»; прав Шеллинг, что «всемирная история есть эон, чье со
держание вечное, начало и конец, причина и цель — Христос»; и если мы
верно угадали тайну Востока и Запада — того, что миф называет «Атлан
тидою», Откровение — «допотопным», а наука — «доисторическим» чело
вечеством, — откинутую назад на все человечество в мистерии-мифе о стра
дающем Боге тень Христа —
это есть тень будущего, а тело во Христе (Кол. 2, 17);
если все это верно, то Церковь, соединяя в слове «Страсти»
свой
совершенный религиозный опыт с предчувственным опытом всего челове
чества, поступила с божественной мудростью.
Все цитаты представлены в авторском варианте, который не всегда совпа
дает с каноническими текстами.
Так же удивительно — и, кажется, только от двухтысячелетней при
вычки мы и этому уже не удивляемся, — что Церковь, считая греховною
всякую «страсть», а святым — лишь «бесстрастие», не побоялась назвать
величайшую святыню свою «Страстями».
Что такое «страсть»? Крайнее во всем духовно-телесном существе че
ловека напряжение воли. В слабых, не очень страстных желаниях человек
знает или думает знать несомненно, что желает себе добра, а не зла, все
равно в чем — в низшем ли наслаждении, физическом, или в высшем ду
ховном блаженстве; знает, что хочет не погубить, а спасти душу свою. Но по
мере того, как напряжение воли растет, — желание становится все более
страстным, воля раздвояется, противоречит себе и противоборствует: чело
век все меньше знает, чего хочет себе: добра или зла, блаженства или стра
дания, душу свою погубить или спасти, пока, наконец, на последних преде
лах страсти перестает это знать уже совсем. Воля в страсти у человека
раздвояется так же, как у стоящего на краю пропасти, когда он хочет от
нее бежать, спастись и броситься в нее, погибнуть. Здесь, на крайней точке
страсти, с волей происходит нечто подобное тому, что с разумом, — на той
же крайней точке,— в логических противоречиях, антиномиях (конец —
бесконечность пространства и времени, делимость — неделимость материи,
свобода воли и необходимость), где разум сам на себя восстает, рушит свой
собственный закон тождества, говорит одному и тому же «да» и «нет», как
бы изнемогая в агонии, смертном борении с безумием. Та же агония по
стигает и волю в крайнем безумии страсти. Это всего очевиднее в сильней
шей из всех страстей — половой, где не только физическая боль становит
ся иногда наслаждением для грубой похоти, но и духовное страдание —
блаженством для нежнейшей любви; где одно с другим неразделимо сме
шано, как два разделенные в корнях, а в верхушках сросшиеся дерева,
так что любящий иногда не знает, чего хочет, — ласкать или терзать люби
мую, умереть за нее или ее убить.
III
Помня, что от наших страстей человеческих до Страстей Господних —
как от ада до неба, будем помнить и то, что один закон противоборствую
щих сил господствует и здесь, в небе, и там, в аду: разуму непостижимое,
рушащее логический закон тождества противоречие воли; «да» и «нет»
одному и тому же; душу свою погубить и спасти; страх страдания и страсть
к страданию.
Богом одержимые Менады растерзывают божеское тело так: за руки
и за ноги привязывают к двум пригнутым до земли стволам деревьев, и
когда отпущенные вдруг стволы разгибаются, то раздирают тело надвое.
Здесь, между двумя деревьями, мгновенно, а там, на одном дереве креста,
длительно растягивается тело, как бы тоже раздирается в противополож
ные стороны — влево и вправо, вниз и вверх. Как бы геометрия человече
ской и божеской воли в Страстях Господних и наших — вот что такое
Крест.
Можем ли мы не то что постигнуть, но хотя бы только увидеть небо
Страстей Господних, только поднять к нему глаза из ада страстей челове
ческих? Можем. Если «Логос прежде был, нежели стать земле», если «-в
начале было Слово» распятое — Агнец, закланный от создания мира, и
«все через Него начало быть» (Ио. 1, 1 — 2), то семь дней творения —
семь дней Страстей Господних, в них же вся тварь — не только человек,
но и мошка однодневная участвует. Воля наша в смертном борении, в аго
нии страстей — страданий человеческих, — такая мошка однодневная —
Страстей Господних причастница.
W
Прежде чем подходить к евангельским свидетельствам о Страстях Гос
подних в поисках не божеского (этого нам нечего искать, мы и так этим
пресыщены в церковном догмате), а в поисках человеческого, самого нуж
ного нам в эту именно, роковую минуту всемирной истории, — мы должны
сделать выбор между двумя возможными исходными точками: темным,
стыдным, страшным, но все-таки живым, вечнодвижущимся опытом страс
тей человеческих и лучезарным, но бесстрастным, неподвижным церков
ным догматом о Страстях Господних. Церковь сделала выбор: догмат при
няла, отвергла опыт. Если же все еще называет «Страстями» страдания
Сына Божия, то, может быть, только по глухой и все более глохнущей
памяти о неведомом и уже невозможном для Церкви опыте таких святых,
как ап. Павел и Франциск Ассизский, носивших крестные язвы Господни
на теле своем и, судя по ним, обладавших таким опытным знанием Стра
стей, какого мы себе и представить не можем. Но если бы и сейчас мы
могли только понять как следует, что значат или будут когда-нибудь зна
чить для нас эти два слова: «Страсти Господни», то, может быть, мы нашли
бы потерянный ключ к дверям, уже и в самом Евангелии замкнутым креп
чайшим замком догмата — к самой нужной для нас и спасительной, не
только божеской, но и человеческой, нашей же собственной тайне Страстей
Господних — к неизвестнейшей в Нем, Неизвестном, и самой близкой нам,
братской тайне сердца Господня:
кто не несет креста своего, тот Мне не брат.
В небе Его Страстей и в геенне наших — одинаково действующий за
кон раздвояемой, раздираемой воли: «Хочу страдать — и не хочу; вольно
иду на крест — и невольно; страсть к страданию — страх страдания»,—
в Нем и в нас одинаково действующий закон — вот потерянный ключ к
Страстям Господним.
V
Глупо жестоки ко всему человечеству те, кто полагает, будто бы чело
век Иисус, не будучи «трусом», не мог страшиться физических мук и
смерти так, как страшился их, судя по Гефсимании. Немногим умнее, но
еще жесточе к самому Господу те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Он
не мог страшиться их вовсе, будучи Сыном Божьим.
Только докетический «призрак», phantasm a, мнимое подобие тела, а не
такое Существо, как Он, с такою единственной, как у Него, способностью
страдать духовно и физически, мог бы не страшиться вовсе физических
мук распятия (что будет на него осужден по римским законам как «царь
Израиля», знал, конечно, Иисус). Но этот страх — ничто перед тем, что
Он, Сын Единородный, любящий Отца, как никто никогда не любил, будет
«оставлен», «отвержен», «проклят» Отцом. Чтобы одолеть такой «страх
страдания», какая нужна была «страсть к страданию»!
VI
Высшая, видимая нам у Синоптиков точка Страстей Господних —
«смертное борение» в Гефсимании, где раздвоение человеческой воли в
Иисусе так очевидно-осязательно, что скрыть его нельзя ни под какими
догмами, как режущее лезвие меча нельзя скрыть ни под какою тканью:
разум уцелеет — сердце обрежется.
Авва Отче!.. пронеси чашу сию мимо Меня;
но не чего Я хочу, а чего Ты (Мк. 14,36).
Мог ли бы так молиться Господь, если бы не чувствовал, что две воли
противоборствуют в Нем и еще неизвестно, какая из двух победит?
Так у Синоптиков, но в Четвертом Евангелии не так. Смертное боре
ние, Агония, вспоминается и здесь, но не Страстной Четверг, а за четыре
дня до него, в Вербное Воскресенье, тотчас по вшествии в Иерусалим, при
торжественных кликах народа:
Осанна! благословен грядущий во имя Господне
Царь Израилев? (Ио. 12, 13),—
на высоте земного величия, когда враги Господни, первосвященники и фа
рисеи, готовы признать себя побежденными:
что нам делать?.. Весь мир идет за Ним
(Ио. 11, 47; 12,19);
и сам Он о Себе свидетельствует:
пришел час прославиться Сыну человеческому
(Ио. 12, 23);
и приходящий с неба Глас или гром свидетельствует:
и прославил (уже), и еще прославлю
(Ио. 12, 29).
В этой-то «славе-сиянии», земной и небесной, вдруг наступает, как в
светлый день — черная ночь, Агония, такая же, как в Гефсимании.
Ныне душа Моя возмутилась; и что Мне сказать?
Отче! спаси Меня от часа сего?.. Но на сей час
Я и пришел (Ио. 12, 27).
Так же и здесь, как там, в Гефсимании, две противоречивые или соглас
но противоположные воли в одном человеческом сердце — Его. и нашем,
как две с двух противоположных сторон, в один миг, в одно место ударяю
щие молнии.
В догмате — «Иисус Христос»; в опыте, Его и нашем,— все еще
«Иисус и Христос», в догмате «Сын и Отец» — уже одно, в опыте — все
еще два.
Только один из всех учеников, Иоанн, возлежавший у сердца Господня,
увидел в Нем «смертное борение», Агонию до Гефсимании. Знает об этом
Четвертое Евангелие больше Синоптиков, но кое-что знают и они. Кажется,
есть у Матфея намек на то, что это началось уже давно, в Кесарии Филип
повой. Если так, то первую «агонию» от последней, Гефсимании, отделяют
не дни, а месяцы.
Только что открыл Господь ученикам Своим тайну Креста:
Сыну человеческому должно пострадать (Мк. 8, 3 1 ),—
и только что Петр начал «прекословить» Ему:
милостив будь к Себе, Господи! да не будет
этого с Тобой, —
как «повелел ему Иисус грозно»:
отойди от Меня, Сатана! ты мне соблазн (Мт. 16, 22 — 23).
Мог ли бы Петр «соблазнить» Иисуса, не будь начала «соблазна» уже
в самом Иисусе? Смел ли бы Петр «прекословить» Ему, если б не услы
шал в слове Его: «должно» — как бы хрусталя надтреснутого звук: «а мо
жет быть, и не должно»?
Между двумя словами — тем: «Сыну человеческому должно постра
дать» и этим: «ты Мне соблазн» — не такое же ли «смертное борение»,
«агония» уже и здесь, в Кесарии, как там, в Гефсимании? Та агония — в
молитве, эта — в молчании; но, может быть, и эта не меньше той. Воля
человеческая, так же и здесь, как там, раздирается надвое. Точка Страстей
Господних, ближайшая к страстям человеческим, — здесь. В этих трех сло
вах: «ты Мне соблазн» — так, как нигде, Сын Божий — Сын человече
ский — наш Брат.
Вот где закон волевых раздвоений отмыкает для нас уже в самом Еван
гелии крепчайшим замком догмата замкнутую дверь — человеческую тай
ну Страстей Господних.
VII
В исторической подлинности целого ряда свидетельств у Марка, а от
части и у двух остальных Синоптиков, о последнем пути Господнем в Иеру
салим лучшая для нас порука — то, что сами свидетели не разрешают и
даже как будто не в^дят слишком явных для нас противоречий. Кажется,
Марк, «толмач» Петра, только записывает, что слышит от него, а Петр
только вспоминает, что ему запомнилось.
Эти разрозненные, ни между собою, ни со всем окружающим не свя
занные ничем клочки воспоминаний похожи на рассеянные обломки какогото неизвестного нам целого или на случайно уцелевшие вехи заглохшего
пути. Где начинается путь и как продолжается, мы не видим; видим толь
ко, куда ведет, — на Крест. Но если бы могли соединить вехи, то, может
быть, восстановили бы путь.
Вот первая веха.
После второго умножения хлебов Иисус, по свидетельству Марка (8,
27), уходит «в селения Кесарии Филипповой», от Израиля — к язычникам,
от своих — к чужим. Марк не знает, почему и отчего уходит; знает, может
быть, Иоанн. После Вифсаидской вечери, когда народ понял, что Иисус
не будет «царем Израиля»; и после Капернаумской утрени, когда, услы
шав: «Плоть Мою ядущий и кровь Мою пьющий имеет жизнь вечную»
(Ио. 6, 5 4 ),— народ соблазнился, возроптал: «Какие жестокие слова! кто
может это слушать?» (Ио. 6, 60) — «многие из учеников отошли от Него
и уже не ходили с Ним» (Ио. 6, 66). Если отошли, отпали от Него ближай
шие к Нему ученики, то тем более — весь народ. Это значит: не только
Иисус отошел от народа, но и народ — от Иисуса; расхождение между ни
ми, отвержение — взаимное.
Месяцы длится оно. Но после Преображения, открыв ученикам, что
«Сыну человеческому должно пострадать», Иисус возвращается к Израи
лю, идет в Иерусалим.
Вышедши оттуда (из Кесарии Филипповой),
проходили они через Галилею,—
как бы «крадучись», «тайком», избегая, должно быть, населенных мест:
таков именно смысл греческого слова парепорейонто. —
И не хотел (Иисус), чтобы кто-либо узнал Его
(Мк. 9, 30).
Нечто подобное бывало и раньше: в первый уход Его в пределы ТироСидонские,—
вошедши в дом, не хотел, чтобы кто-нибудь
узнал Его (Мк. 7, 24).
Судя по тому, что, выйдя уже из Галилеи, Он избирает вместо обыч
ного для пасхальных паломников двухдневного пути через Самарию более
далекий и трудный путь через пустынные горные дебри Переи, «страны заИорданской» (Мк. 10, 1), Иисус и на этом последнем пути скрывается,
продолжает идти как бы «крадучись», «тайком», и если учить, то не весь
народ, а только учеников, наедине.
VIII
Но вот вдруг меняется все.
Снова сходятся к Нему народные множества
< . . . > , иОн снова учит их, по обыкновению
Своему.
Так у Марка (10, 1), и у Матфея (19, 1 — 2) так же:
множество народа шло за Ним, и Он исцелил их
там,—
в стране за-Иорданской, Перее. Так же, хотя и в ином порядке событий,
в Четвертом Евангелии:
снова пошел за Иордань, на то место, где
некогда крестил Иоанн, —
в Вифавару-Вифанию, где путь из Переи в Иерусалим пересекается Иор
даном.
Многие же пришли к Нему (туда) и говорили,
что... все, что сказал о Нем Иоанн, было истинно.
И многие там уверовали в Него (Ио. 10, 40 — 42).
Здесь вторая веха пути. Только что Иисус уходил от народа и вот опять
идет к нему; только что народ уходил от Иисуса и вот опять возвращается
к Нему. Это слишком явное для нас, а для самих свидетелей как будто
невидимое противоречие внешне не объяснимо, кажется, ничем, кроме
внутреннего противоречия в воле самого Иисуса, а может быть, и в воле
народа — действующего в них закона «волевых раздвоений», закона всех
агоний: «страх страдания — страсть к страданию».
Что-то произошло между этими двумя вехами пути; что-то в самом
Иисусе и в народе изменилось. Что же именно?
«Город великого Царя» (Мт. 5, 35), Иерусалим, стоящий на верху та
кой горы, как ни один из городов земли, бывших и будущих, есть высшая
точка мира; высшая же точка Иерусалима, отовсюду виднейшая,— Крест.
Когда вознесен буду от земли, всех привлеку
к Себе (Ио. 12, 32).
Когда вознесете Сына Человеческого, тогда
узнаете, что это Я (Ио. 8, 28).
Прошлым будет все во всемирной истории; это одно — Крест — будет
всегда настоящим; исчезнет все; это одно — Крест — видимо будет всегда.
Никто, зажегши свечу, не ставит ее в сокровенном
месте или под сосудом; но на подсвечнике, чтобы
входящие в дом видели свет (Лк. 11, 33).
Вот что для Него Иерусалим: не было в мире и не будет такого, для
такой свечи, подсвечника. Это понял, увидел народ и стремится к Нему,
летит на Него, как ночной мотылек — на свечу; хочет в Нем сгореть и не
хочет.
Близ Меня — близ огня; далеко от
Меня — далеко от Царства.
Это и весь мир увидит:
Весь мир идет за Ним (Ио. 12, 19),—
хочет в Нем сгореть и не хочет: страх огня — страсть к огню. Эта агония
мира тогда началась и уже не кончится, пока мир не сгорит в Его огне, как
ночной мотылек.
IX
Что произошло тогда в Иисусе — лучше всего можно понять по тому,
что произошло тогда же в народе. Началось и это уже давно в Кесарии
Филипповой.
Когда сошли они с горы (Преображения), встретило
Его множество народа (Лк. 9, 37).
И вдруг, увидев Его, весь народ удивился (ужаснул
ся < . . . > ) , и, подбегая (устремляясь) к Нему, приветство
вал Его (припадал к Нему < . .. > , (Мк. 9,15).
Что в Нем «удивляет» — «ужасает» народ? Кажется, горней славы,
Преображения, все еще не сошедший с лица Его свет («лицо Его просияло
как солнце», Мт. 17, 2) и жертвенной обреченности новый знак. Там, в
Кесарии, видели это, может быть, язычники — чужие; здесь, в Иудее, уви
дит Израиль — свои.
Се, Агнец Божий, взявший на Себя грех мира (Ио. 1,
2 9 ),—
этот пророческий клик снова и по-новому слышится людям по всей великой
равнине от Вифавары до Иерихона в эти дни второго Крещения уже не во
дой, а кровью.
Можете ли креститься крещением, которым Я
крещусь?..— Можем (Мк. 10, 38 — 39).
Слишком легок ответ. Но как бы люди ни приходили к Нему, Он не
отвергает их:
приходящего ко Мне не изгоню вон (Ио. 6, 37).
В эти-то дни и увидели, может быть, люди в лице Его то, что так хоро
шо изображает «живописец» Лука (9, 51):
когда же наступили дни Его вознесения (отошествия
< . . . > ) , то устремил Он лицо Свое на путь в Иерусалим.
Эту новую в Нем «устремленность» видят, может быть, все, и сами за
Ним устремляются.
X
Если то, что врачи называют «чувством вдаль», «телепатией», а все
люди — «предчувствием» — странная, как бы не назад, а вперед, не к
прошлому, а к будущему обращенная память — свойственна не только от
дельным людям, но и целым народам, даже всему человечеству в его роко
вые минуты, в «чувстве Конца», «Апокалипсиса»,— то восходившие за
Иисусом в Иерусалим человеческие множества могли испытывать нечто
подобное.
То, что о Мне, приходит к концу (Лк. 22, 3 7 ),—
скажет Царь Израиля; то же мог бы сказать в те дни и сам Израиль. Воет
и пес к пожару, и бык мычит, идя на бойню; как же было Израилю, а
может быть, и всему человечеству, конца своего не предчувствовать?
Кровь Его на нас и детях наших (Мт. 27, 2 5 ),—
скажет Израиль, и сбудется.
...Камня на камне здесь не останется: все будет
разрушено (Мт. 24, 2);
...се, оставляется вам дом ваш пуст
(Мт. 23, 3 8 ),—
скажет Царь Израиля, и тоже сбудется. Это, может быть, уже и тогда, на
пути в Иерусалим, чувствуют все «чувством вдаль», «телепатией».
...Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь,
пока сие совершится (Лк. 12, 50).
В это-то смертное «томление», «борение» Свое, «агонию», и вовлекает
Он всех, идущих за Ним. Кто за кем идет, кто кого ведет, Он — их, или
они — Его, этого еще не знают они, не знает, может быть, и Он сам.
Час Голгофы, Искупления, наступает, такой же великий и страшный
для всего человечества, как час грехопадения. «То, что о Мне, приходит к
концу»,— могло бы сказать в те дни и все человечество, потому что вся
остальная всемирная история будет только началом Конца.
Будет или не будет совершено на земле величайшее из всех злодея
ний — убийство людьми Сына Человеческого, Сына Божия; скажут или не
скажут люди, как злые виноградари, увидев сына:
это наследник; пойдем, убьем его, и наследство будет
наше (Лк. 20, 14),—
этого еще не знает Сын; не хочет знать и Отец:
Сына Моего возлюбленного пошлю; может быть, увидев
Его, постыдятся (Лк. 20, 13).
В догмате все ясно, как в таблице умножения, и так же бесстрастно; а
в опыте — Страсти Господни и наши, Его «агония» и наша — «может
быть» — до конца мира.
XI
Были же они в пути, восходя в Иерусалим; и шел
Иисус впереди них, и, следуя за Ним, ужасались они
(Мк. 10, 32).
Если человек идет на слишком верную смерть, то это кажется само
убийством.
Неужели Он убьет Себя? (Ио. 8, 2 2 ),—
скажут Иудеи, враги Его; то же могли бы сказать и друзья Его, все шед
шие тогда за Ним. Вот чему они «ужасаются».
Так же пойдет Он один, впереди всех, Вождь всего человечества, на
приступ подоблачной крепости — царства Божия, и так же, следуя за Ним,
будет ужасаться все человечество.
И, подозвав Двенадцать, начал им опять говорить о том,
что будет с Ним: вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын
Человеческий предан будет первосвященникам и книжни
кам; и осудят Его на смерть, и предадут язычникам; и
поругаются над Ним, и будут бить Его, и оплюют Его,
и убьют (Мк. 10, 32 — 34).
Но они ничего из этого не поняли; были слова
сии сокровенны для них, и они не уразумели сказанного
(Лк. 18, 34).
А спросить Его боялись (Мк. 9, 32).
Как могли бы не понять, если бы слова Его звучали для них в опыте,
так же, как для нас — в догмате; если бы не слышалось им в слове «бу
дет» — «а может быть, и не будет»; в слове «должно» — «а может быть,
и не должно?» — «Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо
Меня» (Мк. 14, 36) — эта агония Сына и мира как звук хрусталя надтрес
нутого в небесной музыке сфер.
XII
«Следуя за Ним, ужасались» — и радовались. Радость и ужас переме
жаются в них, как две воздушные струи осеннего вечера, холодная и
теплая.
...Думали, что царство Божие откроется сейчас —
немедленно < . . . > (Лк. 19, 12).
Здесь, в конце Блаженной Вести, происходит обратное тому, что в на
чале: «Царство Божие приблизилось» (Мк. 1, 15), — говорил Он тогда, и
люди не верили Ему; царство Божие отдалилось, —
в дальнюю страну пошел человек высокого рода, чтобы,
царство получив, возвратиться (Лк. 19, 12);
жених полуночный «замедлил» (Мт. 25, 5 ),— говорит Он теперь, и опять
люди не верят Ему, думают, что царство Божие наступит сейчас; жадно
тянутся к чаше устами, но поздно: чаша прошла мимо уст.
Снова, как это уже было раз, глупо и жалко спорят о первых местах
в Царстве: кому сесть по правую и кому по левую сторону Царя во славе
Его (Мк. 10, 35 — 37). Думают только о себе — о Нем забыли; знают, что
идет на крест, но не очень боятся: черной точкой в лучезарном небе Цар
ства кажется им Крест.
XIII
Снова и здесь, в конце пути, так, как в начале, в Галилее, множества
людские влекутся к Нему, как бушующие волны прилива в тихой луне.
Вечером в субботу, 30 — 31 марта, если верен счет дней Страстной не
дели и Господь был распят 6 — 7 апреля,— когда входит Он в Иерихон
для последней перед Иерусалимом ночевки, такая толпа окружает Его,
что мытарь Закхей, чтобы увидеть Его, влезает на смоковницу, а поутру,—
когда выходил Он из Иерихона, с учениками Своими и
множеством народа, Вартимей... слепой, сидел у дороги,
прося милостыни (Мк. 10, 46).
И, услышав, что мимо него проходит народ, спросил:
«Что это такое?»
«Иисус Назорей идет»,— сказали ему.
И он закричал: «Иисус, Сын Давидов, помилуй меня!»
«Сын Давидов» — значит: «Мессия, Царь Израиля».
Шедшие впереди заставляли его молчать; но он
еще сильнее кричал: «Сын Давидов, помилуй меня!»
(Лк. 18, 36 — 39).
Первый из людей понял, что нельзя молчать: «Если умолкнут (люди),
камни возопиют» (Лк. 19, 40).
Нищий царя венчает на царство. Зрячие не видят, не узнают; узнал,
увидал слепой.
Я пришел... для того, чтобы слепые увидели, а видящие
ослепли (Ио. 9, 39).
...Иисус, остановившись, велел привести его к Себе: и,
когда тот подошел к нему, спросил:
«Чего ты хочешь от Меня?» Он сказал: «Равуни, ви
деть!»
Иисус сказал ему: «Видь!»
И он тотчас увидел и пошел за Ним, славя Бога (Лк.
18, 40 — 43).
Путь из Иерихона в Иерусалим, на высоту двух тысяч локтей, извили
стый, крутой, между голыми, обагренными марганцем, точно окровавлен
ными скалами, — Путь Крови.
Шли, должно быть, весь день, с утра до вечера. Вдруг с одного из
крутых поворотов у селения Вифагии на горе Елеонской, так же и теперь,
как тогда, двадцать лет назад, Иисусу отроку, — открылась над многоярус
ным, плоскокровельным, тесносплоченным, темно-серым, как осиное гнез
до, ветхим, бедным Иерусалимом великолепная, вся из белого мрамора и
золота, громада, как бы снежная гора на солнце — сияющий Храм.
Двух учеников посылает (Иисус).
И говорит им: «Пойдите в селение,
что прямо против вас; входя в него, тотчас найдете
привязанного осленка, на которого никто из людей
не садился; отвязав его, приведите его Мне.
Если же кто скажет вам: «Что вы делаете?» — отве
чайте: «Он надобен Господу» (Мк. 11, 1 — 3).
Этот рассказ повторяется у всех трех Синоптиков почти дословно, с
той лишь разницей, что у Матфея вместо «осленка» «ослица». Такое по
вторение — знак того, что виденное врезалось в память видевших неиз
гладимо и особенно для них значительно.
Несколько иной рассказ в Четвертом Евангелии, где Иисус не посы
лает учеников за осленком, а сам находит его (12, 13), привязанного, долж
но быть, так же, как во Втором Евангелии, у ворот дома на «перекрестке
двух улиц» < . . . > , кажется, при входе в тот же, как у Марка, «Смоковничий поселок», Вифагию, первое, после Иерихонской пустынной дороги,
селение, уже городское предместье; Сам Иисус отвязывает осленка и са
дится на него; если же удивленные хозяева спрашивают: «Что Ты дела
ешь?», то ученики, должно быть, объясняют им, Кому и для чего он на
добен, и те отпускают его тотчас. Все это, конечно, естественней и веро
ятней, исторически подлинней, чем у Синоптиков, так что здесь Иоанн
как бы меняется с ними ролями: ближе к истории Он, а они — к мистерии.
«Господом» нигде, никогда, во всем Евангелии Марка — вероятных
«Воспоминаниях» Петра — не называют Иисуса ни ученики, ни сам еван
гелист; так называет Себя Иисус в первый и единственный раз только
здесь. Греческое слово кириос, «Господь», если не вполне совпадает по
смыслу с еврейским meschiah, «Мессия», «Помазанник», «Царь», то очень
внутренне-близко к нему. Что бы мы ни думали об исторической подлин
ности слова «Господь» в устах самого Иисуса, уже и то значительно, что,
по воспоминаниям Петра, очевидца-слышателя, слово это было сказано Им;
что в первый и единственный раз, именно тогда, при Вшествии в Иеруса
лим, Иисус говорит как бы всему Израилю — всему человечеству:
«Я — Царь, Господь»,
XV
Радуйся, дщерь Сиона! Дщерь Иерусалима, ликуй! Се,
Царь твой грядет к тебе, кроткий, сидя на осленке, сын
подъяремной.
...И станут ноги Его в тот день на горе Елеонской, что
пред лицом Иерусалима, к восходу солнца...
День же тот будет единственный, ведомый лишь Гос
поду (Зах. 12, 9; 14, 4, 7).
Слишком памятно всем, а Иисусу, конечно, особенно, потому что Ему
одному понятно так, как еще никому во всем Израиле, во всем человече
стве, это вещее слово пророка, одно из таинственнейших на земле когдалибо сказанных слов о «кротком» (то, что Он — «кроткий», «мирный»,
«невоинственный»,— здесь главное), на кротком осленке, «грядущем Ца
ре Сиона»; слово это слишком незабвенно-памятно всем, чтобы могли не
вспомнить о нем все, и больше всех Он, посылая учеников за осленком
или найдя его Сам. Кажется, во всех четырех Евангелиях, «Воспоминаниях
Апостолов», по глубокому слову Юстина, исторически подлинно, точно и
твердо одно: в тот день и час, при Вшествии в Иерусалим, ничего с Иису
сом не делается — Он сам делает все: сам берет на Себя почин мессиан
ского, царского Вшествия и всю за него ответственность; сам дает к нему
народу первый знак, как бы исполняя Свой тайный и давний замысел; ми
ру внезапно «являет Себя» < \ . . > (Ио. 21, 1); как бы опять, но здесь
уже не словом, а делом, говорит всему Израилю — всему человечеству:
«Я — Царь».
Вот, кажется, третья веха все на том же заглохшем пути Страстей
Господних; третье, для самих свидетелей неразрешимое или невидимое, но
слишком для нас явное противоречие двух свидетельств: там, на горе Вифсаидской, по Умножении хлебов, Царство отверг Иисус, бежал от него, а
здесь, на горе Елеонской, сам идет к нему, принимает его, хотя уже не так,
а обратно тому, как было предложено там. Два Мессии — два Царя: один —
с мечом, на боевом коне; другой — безоружный, на мирном осле. Сделать
между ними выбор надо было всему Израилю — всему человечеству.
XVI
И привели к Нему осленка, и поспешно накинули на
него
одежды свои,—
чтобы Царю было мягче и выше сидеть на хребте ослином — царском пре
столе.
И сел на него (Иисус).
Многие же постилали одежды свои по дороге,—
чтобы мягче ступало копыто осла по камням дороги.
И резали травы с лугов < ; .. .> , и постилали их по
дороге,—
ярко-зеленый, с радужным узором весенних цветов, великолепный ковер:
не было такого и у царя Соломона во славе его.
«Травы постилали»—по свидетельству Марка (11, 8), а по свидетель
ству Матфея (21, 8) — «ветви с дерев», < . .. > . Здесь, на Масличной
горе, почти единственное дерево — «олива мира».
Хвали, Иерусалим, Господа... ибо Он утверждает в
стенах твоих мир (Пс. 148, 1 — 2).
«Пальмовые ветки» < . .. > у них в руках, по свидетельству Четвер
того Евангелия (12, 13),— как в победном шествии.
XVII
В Первом Евангелии (21, 2 — 7) вместо «осленка» < . .. > неезженного (без чуда на таком далеко не уедешь) — проще, ближе к сельскому бы
ту и ласковей— «матка-ослица» < • • • > с осленком, бегущим, должно
быть, за нею, неуклюжим, вислоухим, длинноногим, смешным; или чудес
но-покорно, с накинутыми и на него для мягкости одеждами, идущим ря
дом с нею, чтобы служить подножием ног Господних. Ослик этот — как бы
игрушечный, да и все такое же — милое, детское:
из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу (Мт.
21, 16),—
детское, райское, не как в настоящем Железном веке войны, а в Золотом
веке мира, бывшем и будущем.
Осанна Сыну Давидову! —
первый, может быть, воскликнул узнавший — увидевший слепец Вартимей. И одного этого клика довольно, чтобы подхватила его вся толпа, как
искры одной в сухом лесу довольно, чтобы вспыхнул пожар.
И впереди идущие, и сопровождающие (все) воскли
цали:
Осанна!
Благословен Грядущий во имя Господне!
Благословенно грядущее во имя Господа царство отца
нашего Давида.
Осанна в вышних! (Мк. 11, 9 — 10).
Главное, однако, слово: «Мессия», «Христос» — умолчано, может
быть, потому, что слишком для них свято и страшно. Поняли сердцем, хо
тя бы только на миг, тайну сердца Господня: почему велел Он ученикам
Своим, еще в Кесарии Филипповой, по исповедании Петра, никому не ска
зывать, что Он — Христос, Царь (Мт. 16, 20). Но другую, глубочайшую
тайну сердца Его не поняли: почему не может быть Иисус Христом, Ца
рем, в их смысле; владыкой рабов не может быть Освободитель.
Я не называю вас рабами: ибо раб не знает, что дела
ет господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что ска
зал вам все, что слышал от Отца Моего (Ио. 15, 15).
...Раб не пребывает в доме вечно; вечно пребывает сын.
...Если же Сын освободит вас, то истинно свободны буде
те (Ио. 8, 35 — 36).
Иисус еще не Христос — в жизни; только в смерти — воскресении бу
дет Христом.
Жертву, когда ведут на заклание, венчают,— так и Его: только тер
новым венцом будет увенчан; только через Лобное место, Голгофу, взой
дет на престол.
XVIII
Тайну Вшествия Господня, глубочайшую и особенно близкую нам, лю
дям «второй Атлантиды», возможной гибели второго человечества,— уга
дывает лучше всех евангелистов Лука.
В радостных кликах Вшествия люди повторяют ангельскую песнь Рож
дества:
Слава в вышних Богу!
Gloria in excelsis! (Лк. 2, 14) —
как будто зовут небожителей участвовать с Ним в величайшей радости
земли.
Хвалите Господа с небес,
Хвалите Его в вышних,
Хвалите Его все Ангелы Его! (Пс. 148, 1),—
этот зов земли будет услышан на небе: небо на землю сойдет; в Сыне —
Отце «примирит с Собою все земное и небесное» (Кол. 1, 11), да будет
царство Божие на земле, как на небе.
Люди повторяют ангельскую песнь почти дословно, но не совсем.
Мир на небе и слава в вышних, —
люди поют на земле, а на небе — Ангелы:
слава в вышних Богу и мир на земле, в людях доброй во
ли < . . . > (Лк. 2, 14).
Это значит: будет мир на земле, как на небе, если только люди пожела*
ют мира. Но вот не пожелали. Царь мира с неба на землю сошел, и лю
ди не узнали Его. «Мир на земле» — не смеют сказать: слишком хорошо
знают, увы, что все еще на земле война. Но все-таки радуются так, как
будто вечный мир уже наступил. Только тень его прошла по земле; но
люди знают, что все железо войны растает некогда перед этой тенью, са
мо как тень.
Первый на земле праздник вечного мира — вот что такое Вшествие
Господне в Иерусалим — единственный на земле Град Мира («Салим»,
schalem, значит «мир»).
Просите мира Иерусалиму...
Мир да будет в стенах твоих! (Пс. 121, 6 — 7.)
Все цари земные входят в Град человеческий с мечом:
все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры и раз
бойники (Ио. 10, 8).
Царь мира единственный — Он, Сын человеческий; не было другого
и не будет, от начала до конца времен.
...Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир
дает, Я даю вам (Ио. 14, 27).
«Мир Божий», pax Dei, против «римского мира», pax Romana,— вот
всемирно-исторический смысл Вшествия.
«Мир, мир дальним и ближним»,— говорит Господь
(Ис. 57, 19).
Тогда истреблю колесницы и коней боевых, и сломан
будет бранный лук. И возвестит Он мир народам (Зах. 9,
1 0 ).
Перекуют мечи свои на плуги и копья свои на серпы;
не поднимет меча народ на народ, и не будут более учить
ся воевать (Ис. 2, 4).
Там, на горе Вифсаидской, Иисус дал людям хлеб, умножил хлеба,
а здесь, на горе Елеонской, дал мир; голод победил там, а здесь — войну:
оба ига тягчайших сломал на шее рабов Освободитель.
Но вечного мира и хлеба лишь тень прошла по земле: может быть,
это было и будет, а может быть, и не было — не будет. В этом-то «может
быть» — вся агония Его Страстей и наших. Вшествие Господне в Град
человеческий — всех человеческих мук, всех агоний всемирной истории —
все еще недосягаемая цель.
XIX
И когда приблизился к городу, то, глядя на него, за
плакал о нем,
и сказал: о, если бы ты хотя в сей твой день узнал,
что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз
твоих.
Слово это, о мире, всем городам земли — всему Граду человеческо
му — сказано.
Радуются люди, поют, а Господь плачет. Дважды плакал: там, над
могилою Лазаря,— о человеке, и здесь, над могилою Города,— о челове
честве.
«О, если бы и ты — весь род человеческий — узнал, что служит к
миру твоему!» И тотчас же после этого слова о мире — слово о войне:
ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя и
стеснят тебя отовсюду,
и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оста
вят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени
посещения твоего (Лк. 19, 4 1 —42).
Сказано и это слово, о войне, всему человечеству.
XX
«Час был поздний», вечерний
по исторически точному, веро
ятно, воспоминанию одного из двух очевидцев, Петра — Марка (11, 11),
а по воспоминанию другого очевидца, Иоанна (12, 28 — 29), вечер был
грозовой.
Если грозовая туча, как это часто бывает весной на Иерусалимских
высотах, надвинувшись с востока, от Мертвого моря, захватила внезапно
все небо, кроме одной узкой полосы на западе, где туча ровно, как нож
ницами, срезана, то заходящее солнце, брызнув из-под нее снопами по
следних багровых лучей сквозь далекую сетку дождя, кинуло, может быть,
вдруг несказанно-печальный, как бы рыдающий, свет на радостные вайи
Вшествия, и с чудною точностью исполнилось древнее пророчество:
день тот будет единственный, ведомый лишь Господу; ни
день, ни ночь — только в вечернее время явится свет (Зах.
14, 7).
И Его пророчество, вчерашнее, тоже исполнилось:
свет еще с вами на малое время: ходите, пока есть свет,
чтобы не объяла вас тьма (Ио. 12, 35).
Не было никогда и не будет на земле такой печальной радости, как
эта, — такого рыдающего солнца, как это, на весенних вайях Вшествия.
Вечно грустны все земные весны с той весны; все заходящие солнца ры
дают о зашедшем в тот день солнце царства Божия.
Радуются люди, поют, а Господь плачет: шествие победное для них —
для Него похоронное. И в радостных кликах: «Осанна!» — Он один слы
шит: «Распни!»
2
Бич Господень
I
Кто Господа предал — Иуда? Нет, первосвященник Анна. Кто распял
Господа — Пилат? Нет, первосвященник Анна. Иуда повесится, руки на
себя наложит Пилат, хотя и по другому поводу, а первосвященник Анна
мирно отойдет к отцам своим, насыщенный днями, «один из счастливей
ших людей» на земле по свидетельству Иосифа Флавия, и не усомнится,
вероятно, до конца, что спас Израиля, а может быть, и все человечество
от великого Обманщика. И посмертную память сына своего возлюбленного
диавол сохранит чудесно: в голову никому не придет за две тысячи лет
христианства, что настоящий убийца Христа первосвященник Анна.
«Анна и Каиафа»,— говорили в те дни о двух первосвященниках,
хотя Анна (по-еврейски Hainan) давно уже не был первосвященником: так
называли его, и даже всегда впереди Каиафы, не только из глубокого поч
тения, но и потому, что полною в Синедрионе властью обладал он один;
зять же его Каиафа, действительный первосвященник, был только слепым
и послушным орудием Ганана.
Мудрый политик, потому что скептик и циник совершенный, как и
все вообще Саддукеи; не веровавший «ни в духа, ни в Ангела» (Д.А.
23, 8), а может быть, и ни в Бога, ни в диавола,— веровавший только в
закон Моисеев и Кесарев, пуще же всего — в золотой римский дина
рий,— на все остальное смотрел Ганан с вечной усмешкой мертвого чере
па, как царь Соломон-Екклезиаст:
кружится, кружится ветер на ходу своем
и возвращается на круги свои. Все, что было,
то и будет: все суета и томление духа...
Вышло из праха и в прах отойдет
(Еккл. 2, 11; 3, 20).
II
Странное для него, смешное и нелепое шествие Мессии, Царя на
осле, мог видеть Ганан из окон загородного дома своего в Ханейоте
(KhaneToth), на горе Елеонской, и, вспомнив недавнее постановление Си
недриона взять Иисуса под стражу (Ио. 11, 5 7 ),— мог подумать: «Стоит
ли такого брать? Шут на осле. Пусть поиграет народ в Мессию — чем бы
дитя ни тешилось!» Но в ту же ночь, узнав, что произошло в Храме, мо
жет быть, решил: «Стоит!»
Главный для всего Гананова рода источник богатства и власти было
великое храмовое торжище, где сыны Ганановы, чудесные купцы, с ним
самим во главе, чудеснейшим, набили цену двух жертвенных горлиц до
золотого римского динария. И вот в один час торжище разорено тем са
мым «Шутом-Царем» на осле. Если бы разрушил Он или сжег храм дотла,
то и это, вероятно, казалось бы Ганану меньшим злодейством.
В ту же ночь или на следующее утро узнал он, как совершилось «зло
действо».
III
Медленно подымалось шествие из глубокой Иосафатовой долины на
святую гору Сиона, венчанную храмом, по слишком крутым даже для
ослиной езды ступеням Силоамской улочки-лестницы. Слезть бы с осла,
пойти пешком; так, может быть, и сделал бы Иисус, если бы не жалел на
рода. Все еще радуются люди царственному шествию, как маленькие
дети — игрушке; все еще стелят по дороге одежды свои, машут зелены10. «Октябрь» № 4
ми ветками, поют: «Осанна!» Слез Его не видят, и Он улыбается им
сквозь слезы, как мать—ребенку или как то рыдающее солнце сквозь
дождь.
В храм вошел Иисус (Мк. 11, 15), —
должно быть, через Восточные — Золотые врата. Вспомнил ли, как вхо
дил в него двенадцатилетним отроком? Если и забыл, то вспомнила, мо
жет быть, матерь Его, прошедшая снова, как тогда, Путь Крови в сми
ренной толпе Галилейских жен (Лк. 8, 2 — 3) вместе с матерью двух сы
нов Заведеевых, так усердно хлопотавшей давече о почетном для них месте
в царстве Божием (Мт. 20, 20 — 21); вспомнила, может быть, матерь
Его, как три дня искала тогда потерянного Сына своего и, найдя, запла
кала, сама не зная отчего,— от горя или от радости:
сын! что Ты сделал с нами (Лк. 2, 48).
Плакала, может быть, и теперь так же.
Только небольшая часть сопровождавшей Иисуса огромной толпы
могла войти в так называемый «Внешний» двор храма, har habait, двор
«Язычников», отделенный от двух следующих внутренних дворов, куда
разрешался доступ одним сынам Израиля, с каменной решеткой и с осте
регающей язычников надписью: «Входящему смерть». Великолепные
притворы с исполинскими, в двадцать локтей вышины, столпными ходами
из белого мрамора, с резными потолками из кедрового дерева и помоста
ми из разноцветных каменных плит окружали Внешний двор.
Здесь увидел Иисус великое Гананово торжище: скотный и птичий
двор; множество лавок и лавочек, где продавались жертвенная соль, му
ка, елей, вино и фимиам; множество меняльных столов и прилавков, где
паломники со всех концов земли обменивали римскую «нечистую» монету
с изображением кесаря на «святое серебро», древний Тирский зекель,
потому, что в нем только могла вноситься храмовая дань. Звон серебра на
меняльных столах; хлопанье голубиных крыл в бесчисленных клетках;
брань, клятвы, крики, вопли торгующихся так, как только сыны Израиля
торговаться умеют; жалобное блеянье овец и мычанье быков, чуявших
кровь близкой жертвенной бойни,— все сливалось в один оглушительный
хор. Гнусная нажива, обман и грабеж царствовали здесь, у самого серд
ца храма, — у Святого святых.
Так говорит Господь Саваоф, Бог Израиля.^
не надейтесь на лживые слова: «храм
Господень, храм Господень»...
Крадете и убиваете, прелюбодействуете и
клянетесь во лжи, и кадите Ваалу... а потом приходите и
становитесь пред лицом Моим, в доме сем, на коем начер
тано имя Мое, и говорите: «Мы спасены»,— чтобы и
впредь делать все эти мерзости...
Вот я сделаю с домом сим то же, что сделал с Силомом, и город сей предам на проклятие всем городам земли
(Иер. 7, 3 — 10; 26, 6).
Тот храм, Силомский, разрушил Господь; разрушит и этот, Иеруса
лимский.
IV
Шум на площади сразу, должно быть, затих; умолкли голоса продаю
щих и покупающих, когда увидели они Входящего и услышали торжествен
ный клик:
Осанна Сыну Давидову! Благословен
Грядущий во имя Господне!
Все оглянулись на Него с удивлением и страхом:
—
кто это? (Мт. 2 1 ,1 0 ).
И наступила вдруг тишина.
Низко наклонившись, искал Он чего-то на земле. Здесь, на скотном
дворе, где постоянно привязывали и отвязывали скот, легко было найти
то, чего Он искал: две крепкие «пеньковые веревки» < . . . > .
Скоро нашел их и, свив, скрутив в узлы крепко-накрепко, сделал
бич < . .. > — и сказал:
не написано ли: «Дом Мой домом молитвы наречется для
всех народов?»
Вы же сделали его вертепом разбойников (Мк. 11, 17).
И поднял бич —
и начал выгонять продающих и покупающих;
и столы менял и скамьи торгующих голубями
опрокинул (Мк. 11, 15).
И выгнал всех из храма ( < ...> выкинул — вымел как
сор); так же и овец и волов; и серебро менял рассыпал
(Ио. 2; 15).
Сделать это, конечно, не мог бы один: народ помогал Ему. Как бы
иначе Он мог разорить все эти нагороженные лавки и лавочки, опроки
нуть все меняльные столы и столики, очистить весь огромный Внешний
двор от звериной и человеческой нечисти? Очень вероятно, что и Ему са
мому бич пригодился, чтобы гнать не только четвероногий скот.
Так же вероятно и то, что гонимые, бегущие после первого удивления
и страха остановились, опомнились и начали сопротивляться, так что дело
обошлось не без драки, а может быть, и не без крови. Вспомним, что у
Двенадцати были мечи — по крайней мере два (Лк. 22, 38): один у Пет
ра, а другой, может быть, у Иоанна, «Сына Громова», и что в последнюю
ночь будут они защищать Любимого до крови. Так же, конечно, и теперь
готовы были Его защитить в этой самой неистовой из всех человеческих
толп — Иудейской, где казалось, что не одна половина дерущихся идет
на другую, а все против всех в общем побоище.
V
Как бы не произошло возмущение в народе
(Мк. 14, 2 ),—
торное, «бунт», «мятеж», «восстание» — «революция», по-нашему,— это
му вечному страху Ганана, мудрого политика, чье главное правило: quieta
non movere, «не двигать неподвижного» — суждено было, казалось, оправ
даться: сдвинулось неподвижное — началась «революция».
Издали, должно быть, смотрят на все «блюстители» храма, segaanim,
из Левитских знатнейших родов, белоручки, слуги Ганановы, одержимые
тем же страхом «возмущения»:
как бы народ не побил нас камнями
(Лк. 20, 6).
Памятуя мудрость господина своего: две собаки грызутся, чужая не
приставай,— ни во что не вступаются; толькр наблюдая издали за всем,
готовят завтрашний донос Ганану.
Все, что происходило внизу, на дворе, мог видеть и римский «воена
чальник храма», «стратег», с любой из площадок двух лестниц, соединяв
ших Внешний двор с Антониевой крепостью, занятой в эти пасхальные
дни, когда стекались в храм сотни тысяч паломников, усиленным военным
постоем: крепость эта — как бы римский железный орел, держащий в
когтях своих белую голубку Господню — храм. И, видя все, стратег не
преминул, конечно, донести о том прибывшему в Иерусалим на те же
пасхальные дни Понтию Пилату. Но и он не подумал вступиться: глядя на
эту обычную драку ненавистных ему и презренных Иудеев, как на пету
шиный или паучий бой, тихо, должно быть, злорадствовал, а может быть,
и ждал нового случая, как тогда с Галилейскими паломниками, «смешать
кровь их с жертвами их» (Лк. 13, 1). Но не успел — с такой внезапной,
как бы чудесной быстротой все началось и кончилось: только что неисто
вый крик, вопль, «Иудейское побоище», ад, и вдруг — тишина, чистота,
порядок; тихое, стройное пение молитв вокруг одного Человека — Того,
Кто все это сделал. «Кто Он?» — если бы уже тогда спросил Пилат об
этом у других, как спросит потом у Него самого:
откуда ты? < . .. > (Ио. 19, 9 ),—
то, вероятно, немного узнал бы: «пророк из Назарета Галилейского» (Мт.
21, 10), только что на осле въехавший в город с толпой пасхальных па
ломников, женщин и детей. Но если бы узнал, что это «царь Иудейский»,
«сделавший Себя Сыном Божиим» (Ио. 19, 7) подобно «Божественному
Кесарю Августу», divus Caesar Augustus, то, вероятно, не остался бы та
ким спокойным.
VI
Не было ли в том, что произошло, тайного смысла, более глубокого,
чем явный, вложенный Церковью в эти слишком для нас привычные й
почти уже ничего не говорящие два слова: Очищение храма? Кажется,
многие, по всему Евангелию рассеянные намеки указывают на этот глу
бокий смысл.
Здесь Тот, Кто больше храма (Мт. 12, 6 ),—
говорит о себе Иисус Иудеям, обвиняющим Его в нарушении Субботы —
Закона; то же мог бы сказать Он й об Очищении.
Верь Мне, что наступает время... и уже наступило,
когда... не в Иерусалиме — в храме — будут поклоняться
Отцу, а в духе и в истине (Ио. 4, 21 — 2 3 ),—
говорит Самарянке в Сихеме, у колодца Иакова. И тот час по Очищении,
когда Иудеи спрашивают Его:
каким знамением докажешь Ты нам, что имеешь власть
так поступать? —
Иисус отвечает:
разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его (Ио. 2,
19).
И дня через три, когда один из учеников, выходя из храма, говорит:
Учитель, посмотри, какие камни и какие здания!
(Мк. 13. 1 — 2).
...Все это будет разрушено, так что не останется здесь
камня на камне, —
отвечает Господь. И уже не Он сам, а «лжесвидетели» против Него:
слышали мы, как Он говорил: «Храм сей рукотворный
разрушу и через три дня иной воздвигну, нерукотворный»
(Мк. 14, 58).
И проходящие мимо Распятого смеются над Ним:
Э! разрушающий храм и в три дня созидающий...
сойди с креста (Мк. 15, 29 — 30).
И, наконец, то же слово — в устах свидетелей против диакона Сте
фана:
слышали мы, как он говорил, что Иисус НазОрей
разорит место сие (Д. А. 6, 14).
Если нет дыма без огня, то очень похоже на то, что Иисус действи
тельно сказал при Очищении храма какое-то слишком скоро забытое все
ми, друзьями и врагами одинаково,— потому что слишком для всех не
понятное,— слово о разрушении храма, такое же, вероятно, «жестокое»,
как то, о «вкушении плоти и крови Его» (Ио. 6, 53 — 57).
Кажется, главный смысл всех этих уцелевших в Евангелии наме
ков — тот, что Очищение с Разрушением внутренне связано: старый оск
верненный храм очистится огнем, и воздвигнется новый. Если так, то одно
из самых нужных нам и самых забытых, непонятных, неуслышанных
слов Господних — это: о разрушении всех рукотворных на земле хра
мов — церквей и о воздвижении единого Храма, нерукотворного — Церк
ви Вселенской,
VII
Очень ошибаются христиане, думая, что в Очищении огненном —
Разрушении храма — дело идет только о храме Иерусалимском; нет, о
всех вообще рукотворных — в том числе и о христианских храмах —
церквах. И это очень страшно для христиан— «мятежно», «возмутитель
но», «революционно».
Чтобы разрушить старое и новое создать, нужен «переворот», «рево
люция». «Если не обратитесь < . .. > , не перевернетесь, не опрокинетесь,—
не войдете в царство небесное» (Мт. 18, 3). Это мы уже слышали на горе
Блаженства; это надо помнить и здесь, на горе Страстей, чтобы понять,
что произошло в Очищении храма. Для этого «переворота» — «перевер
тывания», «опрокидывания» — единственного пути в царство Божие —
страшно не подходит наше, слишком человеческое, «демоническое», хотя
бы в древнем смысле «полубожеское», слово «революция». Но у нас дру
гого слова нет и, кажется, долго еще не будет. В том-то и беда наша, что
лишь в этом темном и почти всегда обратном, опрокидывающем, но не
всегда искажающем, иногда и страшно точно отражающем, демоническом
зеркале — Революции — мы можем увидеть самые нужные нам, близкие,
братские, человеческие и неизвестные черты в лице Христа Неизвестно
го — Освободителя.
Будем же помнить, что мы употребляем для Него наше человеческое
слово «революция» в новом, иногда противоположном старому, «обрат
ном», «перевернутом», «опрокинутом» — божественном смысле.
VIII
В городе Фессалонике, когда произошло «возмущение в народе» — от
Павловой проповеди, то «не уверовавшие (во Христа) Иудеи, возревновав
и взяв с площади каких-то негодяев, повлекли братьев (уверовавших
Иудеев и Эллинов) к городским начальникам, вопя, что эти всесветные
возмутители (возмущающие вселенную) пришли и сюда и поступают про
тив повелений кесаря, почитая не его, а другого царем — Иисуса» (Д. А.
17, 1 - 6 ) .
Правы, конечно, по-своему, хотя и обратно, неожиданно для себя,
эти враги Господни: в самом деле, ученики Христовы — «всесветные воз
мутители», люди «всемирной революции», были ими тогда и всегда могут
ими снова сделаться. Величайший же из них и «возмутительнейший» —
сам Христос. Если поняли это те захолустные охранители порядка, то на
сколько лучше должен был понять мудрый церковный политик, первосвя
щенник Ганан.
Иисус — против Ганана, Первый Двигатель — против неподвижного,
Возмутитель — против Охранителя. Знает Ганан, что твердыня поряд
ка — Закон, а твердыня Закона — Храм. Смертный приговор себе произ
носит Иисус, когда говорит здесь, в бывшем доме Господнем, нынешнем
доме Ганановом: «Я разрушу храм». В львиное логово вошедший Агнец
дразнит льва: «Я тебя пожру». И всего удивительней, что знает лев или
скоро узнает, что так и будет.
Знают это, может быть, и слуги Ганановы, храмовые менялы-банки
ры, trapezitai (точный перевод евангельского слова trapeza — «меняльная
лавка», Ьапса на итальянском языке Средних веков и на всех языках ми
ра). С них-то и начинает Иисус «перевертывать», «опрокидывать» все:
«столы меновщиков опрокинул». Хлещет по ним бич Господень, и пра
вильно сложенные столбики монет рассыпаются, катятся, звеня, по глад
кому полу. «Какой грабеж!» («экспроприация», по-нашему) — вопят ме
нялы-банкиры, и кажется им, что пришел конец всему: началось «возму
щение в народе», такая «революция», какой никогда не бывало. Правы и
они опять-таки по-своему. Правее же всех — меняла менял, банкиров бан
кир, первосвященник Ганан.
Тенью лишь от облака это пройдет по земле, но в облаке — гроза. Это
было и будет. Очищение храма есть первое во всемирной истории видимое
всем и понятное, «мятежное», «возмутительное», «революционное» (все
в том же, конечно, новом обратном, сверхисторическом смысле) действие
Христа Освободителя. Но первое будет и последним: тотчас же за ним
Крест.
Всех, доныне единственно возможных во всемирной истории, челове
ческих — «демонических» революций конец — начало последней сверх
исторической Революции Божественной — вот что такое Очищение —
Разрушение храма.
IX
Мог ли Иисус не то что быть, а хотя бы только казаться «революцион
ным насильником»; мог ли, в этом смысле, поднять бич Тот, Кто сказал:
«Злому не .противиться насильем» < . ..> ; «В правую щеку ударившему
тебя подставь и другую»; «Любите врагов ваших» (Мт. 5, 39 — 44) и про
чее — все, что мы затвердили так бесполезно-безнадежно-бессмысленно,
как таблицу умножения? Нет, не мог. Но если это так, то почему же столько
о биче «соблазнов» было и будет, столько отчаянных усилий вырвать бич
из рук Господних?
Бич — только «символ», «прообраз»; плотского бича вовсе не было,—
начинает соблазняться уже Ориген. Но если так, то почему же ев. Иоанн
изображает бич с такою наглядно-вещественной точностью: «свил бич из
пеньковых веревок»? Судя по тому, что бич выпал из Синоптиков, он уже
и для них был «соблазном», skandalon; уже и они испугались «революци
онного насилия» (этот страх и соблазн — лучшая для нас порука в том,
что память о биче исторически подлинна). Очень знаменательно, что в од
ном только Четвертом Евангелии, самом «духовном» и «нежном» из всех,
уцелела эта «грубость» и «вещественность». «Тайно пил Иоанн из сердца
Господня» (Августин); выпил из него, может быть, и эту грозную тайну
Бича.
«Злому не .противиться насильем»,— Кто это сказал, не мог поднять
бича; но не мог ли Тот, Кто сказал:
царство небесное (насильем) берется < . .. > , и (только)
насильники < . .. > восхищают < е г о > ... (Мт. 11, 13),—
«приступом берут», входят в Царство, как в осажденную крепость. Пер
вый вошел в него сам Царь — Христос — «Насильник» < . .. > . О, конеч
но, мы бы не посмели произнести это до ужаса загадочное слово о Нем* ес
ли бы Он сам его не произнес!
Противоречие между двумя словами — тем, о «непротивлении злу
насильем», и этим, о вхождении в царство Божие «насильников»,— не
разрешимо, если два эти слова — два неподвижных догмата; но если это
два движущихся религиозных опыта, то в опыте Страстей Господних и на
ших противоречие, может быть, разрешается.
Что такое жизнь? «Противоположное — согласное» < . .. > , по чуд
ному слову Гераклита; «из противоположного — прекраснейшая гармо
ния»; «из противоборства рождается все!»; «все противоположности— в
Боге». «Да» и «нет» — в высшем «да»; Сын и Отец — в Духе: вот что
такое жизнь.
Самое живое лицо, самое «противоположно-согласное»,— Его. Два
лица:
придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные (Мт.
11, 2 8 ),—
одно, а другое:
идите от Меня, проклятые в огонь вечный (Мт. 25, 41).
Благостный — Яростный; Агнец пожираемый — пожирающий Лев. Два
лица? Нет, одно. Но мертвые, в догмате, никогда не увидят этого Живого
Лица; его увидят только живые, в опыте.
X
Меньше всего христианство есть буддийское, толстовское «непротив
ление злу насильем». Что же отделяет то от этого? Бич Господень.
Вечная мука всех честных людей — как бы раз навсегда предрешен
ная в судьбах мира, каким-то дьявольским промыслом предустановленная
защищенность, неуязвимость, безнаказанность ееех овладевших миром
негодяев, все равно «революционных», «мятежных» или «охранитель
ных». О, если бы знать, что бич Господень ударил по лицу хоть одного
из них, — какая была бы отрада]
Поднял бич на других, зная, что на Него самого будет поднят сейчас.
Крестные гвозди целуем; поцелуем же и два эти бича — тот, на Него, и
этот, Его.
Сколько усилий умных и глупых, добрых и злых, чтобы вырвать бич
из рук Господних! Кому это нужно, кто этому радуется? Новые буддисты,
толстовцы, «непротивленцы», теософы, розовой водой кровь Господню
разбавляющие; овцы настоящие и волки в овечьих шкурах; благочестивые
глупцы и мошенники; все, кто ударившему их в правую щеку подставляет
другую, не свою, а чужую? Да, все. Но больше всех — «счастливейший из
людей» на земле, неуязвимейший из негодяев, невидимейший и действи
тельнейший убийца Христа, возлюбленный сын диавола, первоантихрист,
первосвященник Ганан.
Сколько бы, однако, люди ни вырывали бич из рук Господних — не
вырвут.
Он придет, Он не м инует,—
В ваши храмы и дворцы.
К вам, убийцы, изуверы ,
Расточители, скопцы,
Торгаши и лицемеры ,
Ф арисеи и слепцы!
Вот, на празднике нечистом,
Он застигнет палачей,
И вопьются в них со свистом
Ш ала тонкие бичей.
Х лещ ут, мечут, рвут и режут;
Опрокинуты столы...
Б удет вой, и будет скреж ет.
Злы пеньковые узлы .
Тише город. Ночь безм олвней.
Даль притайная пуста.
Но сверкает ярче молний
Лик идущ его Христа *.
XI
«Время было вечернее», по воспоминанию одного очевидца, ПетраМарка (11, 18); будет гроза, по воспоминанию другого очевидца, Иоанна.
Ближе, все ближе глухие гулы далекого грома, ярче, все ярче мол
нийный блеск — огненный бич, призрачнее бледность исполинских стол
пов притвора Соломонова, ужас неземной гонит все стремительней бегу
щих под свистом Бича.
Как бы лучи исходили из глаз Его, и теми лучами уст
рашенные, бежали они < . .. > , —
уцелело, может быть, тоже «воспоминание очевидца» в «Евангелии от Ев
реев», почти современном нашим каноническим четырем Евангелиям и ни
сколько не менее исторически подлинном.
Огонь, исходящий из глаз Его, —
Очи Его — как пламень огненный (Откр. 1, 14),—
будет на Страшном Суде страшнее бича.
Жжешь меня! жжешь меня! < . .. > —
люди и бесы вопят уже здесь, на земле.
Царь Ужасного Величия. < . .. >
Вот Он идет... И кто выдержит день пришествия Его, и
кто устоит, когда Он явится? Ибо Он — как огнь расплав
ляющий (Мал. 3, 1 — 2).
И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысячена* 3. Н. Гиппиус. Стихи. Дневник 1911 —1921 гг., стр. 94. «Ш ел». Написано
в Петербурге в мае 1918 г., в самые черные дни коммунизма (прим, автора).
пальники, и сильные, и (всякий раб, и всякий свободный
спрятались в пещеры и в расщелины гор;
и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте
нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца;
ибо пришел великий день гнева Его, и кто устоит?
(Откр. 6, 1 5 — 17).
XII
«Выгнал их, вымел, как сор», — это начало, а конец:
не позволял, чтобы кто-либо пронес какой-либо сосуд,
< ...> ч е р е з храм (Мк. 11, 16).
«Храм да не будет проходным двором» — исполнил и эту черту-йоту
Закона с такою точностью, что и фарисеи-законники могли бы позавидо
вать. Чтобы это сделать, должен был, вероятно, поставить у всех входных
ворот ко Внешний двор храма, har-habait, надежную из Своих людей
стражу. Сын овладел домом Отца, как приступом взятою крепостью; сде
лался в нем, хотя бы на несколько часов, полным хозяином.
Видел, может быть, и это Пилат, но продолжал не вступаться. И если
бы Иисус ковал железо, пока горячо, и с помощью таких преданных Ему
членов Синедриона, как Иосиф Аримафейский и Никодим (Ио. 7, 50 —
52; Мк. 15, 43), так же быстро и легко, не нарушая тишины и порядка,
овладел Синедрионом, как храмом, то, очень вероятно, Пилат и в это не
вступился бы: кто из двух одинаково для него презренных Иудеев будет во
главе Синедриона, Иисус или Ганан, не все ли равно,— только бы смирно
сидел.
Слово Господне о римской подати:
кесарево кесарю, а Божие Богу (Мк. 12, 17),—
понятое как совершенная покорность власти Рима (а иначе и не могли бы
понять его Римляне),— показалось бы мудрым не только Пилату, но са
мому Тиберию. С Римом — так, по крайней мере, кажется нам с нашей
человеческой, исторической точки зрения — мог бы Иисус поладить на
время, если бы только хотел.
XIII
Так же мог бы он поладить и с народом Божьим, Израилем.
Давеча, когда входил во храм,—
весь город пришел в движение, и спрашивали: «Кто это?»
Толпы же народные отвечали: «Пророк из Назарета
Галилейского» (Мт. 21, 1 0 — 11).
И прибавляли шепотом, на ухо, так, чтобы не выдать эту святую и страш
ную тайну врагам:
не это ли Мессия-Христос? (Мт. 12, 23).
Тайну эту, может быть, до конца сохранили бы, пока не открыл бы ее
всему Израилю, всему человечеству Он сам.
Страшная Иудейская война-восстание 70 года — нечто небывалое во
всемирной истории: целый народ, одержимый Богом или диаволом, само
убийца или мученик за царство Божие. Если бы вождем такого народа
оказался такой человек, как Иисус, то какая началась бы «революция»,
опять-таки не в нашем, «демоническом» смысле, а в Его, божественном;
какой огонь на земле возгорелся бы!
Огонь пришел Я низвесть на землю и как желал бы, чтоб
он уже возгорелся (Лк. 12, 49).
Сердце мира — Израиль; сердце Израиля — Иерусалим; сердце Иеру
салима — храм: храмом овладев, овладел бы миром Иисус. И, даже от
Креста не отрекаясь (о, конечно, кончилось бы все-таки Крестом!), мог бы
это сделать,— только не спеша на Крест так, как спешил; отсрочив его с
пяти дней на пятьдесят, пятьсот, или на больший, нам, а может быть, и
Ему самому тогда еще ненедомый, срок; только сказав, как столько раз
уже говорил:
час Мой еще не пришел (Ио. 2, 4).
время Мое еще не исполнилось (Ио. 7, 8).
Каждая такая отсрочка, с нашей, опять-таки слишком, может быть,
человеческой, исторической точки зрения, как изменила бы весь ход все
мирной истории, как неимоверно приблизила бы ее к царству Божью!
Вот что решалось в эту ночь. Всем грядущим векам показал Иисус,
что мог бы овладеть миром, если бы захотел. Но вот, не захотел. Почему?
XIV
Что произошло между двумя мигами — тем, когда Иисус, поставив
стражу у последних ворот храма, овладел им окончатетельно, как присту
пом взятою крепостью, и тем, когда, выйдя из храма, как бы снова отдал
врагу только что взятую крепость,— что произошло между этими двумя
мигами, не знают Синоптики, но, может быть, знает Иоанн: смертное бо
рение, Агония, почти такая же, как в Гефсимании.
Начал ужасаться и тосковать... Душа Моя скорбит даже
до смерти (Мк. 14, 33 — 34).
Ныне душа Моя возмутилась (Ио. 12, 27).
Целые годы служения Господня отделяют в Четвертом Евангелии
Очищение храма от Вшествия в Иерусалим, Бич — от Агонии. Но если
помнят Синоптики лучше внешний порядок событий, во времени, внутрен
ний же смысл их в душе Иисуса яснее видит Иоанн, то мы должны соеди
нить оба свидетельства его — то, слишком раннее, об Очищении храма, и
это, точное по времени, о Вшествии в Иерусалим; мы должны соединить
Агонию с Бичом. Тотчас же после Бича — Агония; только ли после него
или также — от него? В мертвом догмате на этот вопрос нет ответа; но,
может быть, есть в догмате живом — в религиозном опыте Его страстей и
наших, в смертном борении, Агонии человека Иисуса и всего человече
ства.
XV
Ревность по доме Твоем снедает Меня,—
вспомнили, по свидетельству Иоанна (2, 17), все ученики, увидев бич в
руке Господней, но поняли, что это значит, может быть, лучше всех двое:
Петр, один из всех, поднявший меч за Любимого (Ио. 18, 10), и Иоанн,
один из всех, запомнивший бич в руке Любимого. Понял, может быть, и
третий, тоже снедаемый ревностью о доме Божием — царстве Божием,—
«друг» Господень Иуда, Иуда «диавол» (оба эти имени даны ему самим
Иисусом, Мт. 26, 50; Ио. 6, 7 0 ),— тоже ученик «возлюбленный»: если
бы не любил его Господь, то не избрал бы.
Давеча, когда, восходя в Иерусалим, думали все, что «царство Божие
явится сейчас» (Лк. 19, 11),— этого, вероятно, один Иуда не думал; и
когда поняли все, почему Иисус, посылая двух учеников за осленком, на
звал Себя «Господом», «Царем»,— этого один Иуда не понял; и когда
все восклицали: «Осанна! благословен Грядущий во имя Господне!» —
один Иуда молчал. Но, только увидел бич в руке Господней, — поверил,
понял все и вдруг ужаснулся — обрадовался, может быть, больше всех.
Стража поставлена у последних ворот; крепость взята приступом. Все
ждут, что скажет Иисус, что сделает, куда их поведет; больше всех ждет
Иуда. Но Иисус молчит; стоит, должно быть, не двигаясь, опустив глаза,
как будто ничего не видит и не слышит; весь ушел в Себя. И бледно лицо
Его в трепетном блеске зарниц — бледнее мрамора исполинских столпов в
притворе Соломоновом. Руки повисли, как плети; длинный бич все еще в
правой руке; пальцы судорожно-крепко сжимают его, как будто не могут
разжаться. Вспомнил, может быть, два слова — то: «в царство Божие вхо
дят насильники» и это: «злому не противиться насильем». И надвое меж
ду этими двумя словами разодралась душа Его, как туча молнией.
Начал ужасаться и тосковать... Ныне душа Моя возмути
лась.
Медленно поднял глаза, и огненный взор Иуды ударил Его по лицу,
как бич: вдруг понял все — прочел в глазах «друга» Иуды, Иуды «диавола»:
Поднял бич — поднял меч. Царство отверг на горе
Вифсаидской, когда Тебя другие хотели сделать царем, а
теперь Сам захотел? Принял Царство — принял меч. Кто
говорил с Тобой на горе Искушения: «Если падши, покло
нишься мне, я дам Тебе все царства мира»? Как он ска
зал, так и сделалось: Иисус поклонился Христу; все цар
ства мира дал Иисусу Христос. Осанна! Благословен Гря
дущий во имя Господне!
Пальцы разжал Иисус на биче с таким отвращением и ужасом, как
будто держал в них змею. И лег на красном порфире помоста серо-сере
бристый в трепетном блеске зарниц, извиваясь у ног Его, бич, как змея.
XVI
Были же некоторые Эллины из пришедших (в Иеруса
лим) на поклонение в праздник (Пасхи).
И, подошедши к Филиппу, бывшему из Вифсаиды Га
лилейской, просили его, говоря: «Господин! мы хотим ви
деть Иисуса» (Ио. 12, 20 — 21).
Люди от начала мира этого хотели, жаждали, умирали от жажды, и
вот эти три слова: «Иисуса видеть хотим»,— как бы открытые, сжигае
мые жаждой уста.
Прямо подойти к Нему не смеют «необрезанные», «псы», язычники:
только что видели, может быть, издали Царя Ужасного Величия. Робко
подходят к Филиппу из Вифсаиды Юлии, полуэллинского города, но и Фи
липп не смеет подойти прямо:
идет и говорит о том Андрею —
земляку своему из той же Вифсаиды Юлии (Ио. 1, 44).
Только вдвоем осмелились — подходят —
и сказывают о том Иисусу.
Иисус же сказал им в ответ: час пришел прославиться
Сыну человеческому (Ио. 12, 20 — 23).
Что это значит? Почему слава Сына — пришествие Эллинов? Мир ве
щественный — Рим; мир духовный — Эллинетво: он-то к Сыну и пришел.
Весь мир идет за Ним (Ио. 12, 19),—
говорят между собой Фарисеи за минуту до прихода Эллинов, как будто
уже зная о нем. Если первые попавшиеся Эллины к Нему не пришли бы,
то эти, должно быть, знают, к Кому идут и зачем. Он и говорит ям как
знающим:
истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пад
ши в землю, не умрет, то останется одно; если же умрет,
то принесет много плода (Ио. 12, 24).
Тайна всех таинств, от начала мира до Христа,— в этом слове. И, слы
ша его, не могли не понять знающие тайну Эллины, что умирающее и вос
кресающее зерно — Он сам.
Когда вознесен буду от земли (на крест), всех привлеку к
Себе (Ио. 12, 32).
Слыша и это слово, не могли не понять, что перед ними — высоко
вознесенный, «Срезанный Колос», «Великий Свет» Елевзинских ночей—
Спаситель мира.
XVII
Снова огненный взор Иуды ударил Иисуса, как бич, по лицу: снова
понял Он все — прочел в глазах Иуды:
Кто говорил с Тобой на горе Искушения: «Я дам Тебе
все царства мира и славу их»? Как он сказал, так и сдела
лось: всю славу мира дал Иисусу Христос.
В смертном борении поднял к небу глаза Иисус.
Ныне душа Моя возмутилась, и что Мне сказать? Отче!
спаси Меня от часа сего... Но на сей час Я и пришел...
Отче! прославь имя Твое.
Славу мира отверг, славу Божию принял — позор человеческий —
Крест.
Молния разодрала тучу надвое; несказанно величественный, небо и
землю потрясающий гром — глас Отца к Сыну:
и прославил (уже), и еще прославлю < . .. > , славой осиял
уже и еще осияю.
После молнии — тьма, но и во тьме, кажется людям, лицо Иисуса —
как вечная тихая молния.
И сказал Иисус:
ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет
вон.
И, когда вознесен буду от земли, всех привлеку к Се
бе (Ио. 12, 27 — 32).
Так сказал и пошел. Сделал первый шаг, наступил на бич — раздавил
змею; сделал шаг второй, наступил на сердце Иуды Возлюбленного —
раздавил и его, как змею.
Только в первую минуту после молнии — черная ночь, а потом опять
чуть-чуть рассвело; в двойных, грозовых и вечерних, сумерках мрамор
столпов забелел опять, зарозовел, должно быть, от зажженных где-то фа
келов. Видели все, куда шел Иисус; видели, но глазам своим не верили.
После грома несказанного, гласа Божия, сделалась вдруг такая тиши
на на земле и на небе, что слышался каждый шаг Идущего. Молча перед
Ним расступаются все; идет в толпе один, как в пустыне. «Куда идешь, за
чем? Что делаешь? Крепость ли только что взятую приступом, царство Бо
жие, сдаешь врагу?» — этого никто спросить, ни даже подумать не смел:
но, может быть, в сердце было это у всех, так же как в сердце Иуды.
В смертном борении, в агонии, ждали, что будет. «Всех привлеку к Себе,
когда вознесен буду от земли» — на Крест. Как 0.н сказал, так и сдела
ется: всех привлечет к Себе — в Агонию, на Крест.
Вот уже вступил в Восточные врата, те самые, которыми давеча вошел
в храм; вот уже переступил порог. Знал, что делает: «слишком любил —
перелюбил Израиля» — человечество — и сердце его раздавил, как змею.
XVIII
Иисус отошел и скрылся от них, —
но воспоминанию одного очевидца, Иоанна (12, 36).
Вышел вон из города, —
по воспоминанию другого очевидца, Петра-Марка (11, 19).
И, оставив (покинув) их, вышел вон из города в Вифанию
и там провел ночь, —
по воспоминанию, может быть, третьего очевидца, Матфея (21, 17). Если
так врезалось в память, то, значит, и в сердце.
Может быть, в эту .ночь подумал о Любимом не только Иуда Возлюб
ленный:
«Царство Божие предал Иисус Предатель».
3
Серый Понедельник
I
Ступая босыми ногами по грязным лужам дороги, под мелко сеющим,
как из сита, дождем, шли в Иерусалим из Вифании двенадцать нищих бро
дяг, а впереди — самый нищий, Тринадцатый. Вспомнили, может быть,
как в прошлую Пасху под таким же точно дождем шли, отверженные Из
раилем, от своих к чужим, из Капернаума в Кесарию Филиппову.
Утром же опять пришли в Иерусалим (Мк. 11, 20).
И вошел Он в храм, и учил (Мт. 21, 23).
Если бы действительно хотел, как могло казаться не только Иуде, но
и преданнейшим из учеников Его, возмутить народ и объявить Себя «ца
рем Израиля», то понял бы, какую роковую сделал ошибку, покинув вчера
Иерусалим так внезапно, как будто бежал с поля битвы. Все решающий
миг упустил; вместо того, чтобы ковать железо, пока горячо, дал ему ос
тынуть. Что можно было сделать вчера, в последних лучах заходящего
солнца,-в Красное Воскресенье, нельзя было сделать сегодня, в Серый По
недельник, под серым, скучным дождем.
Слушают Его, может быть, люди и сегодня так же неотступно, как
вчера; так же готовы идти за Ним всюду, куда их поведет. Но если как
будто не изменилось ничего снаружи, то изменилось внутри: тень сомне
ния прошла по сердцам: «Тот ли это, Которому должно прийти, или ожи
дать .нам другого?»
II
Так же и в стане врагов, может быть, кое-что изменилось. Первым
ударом оглушенные, за ночь опомнились они, пришли в себя.
Первосвященники же, и книжники, и старейшины на
родные искали Его погубить.
И не находили, что бы сделать с Ним, потому что все
народное множество приковано было к устам Его (Лк. 19,
47 — 48).
Видя, что силой ничего не возьмешь, решают действовать хитростью.
Лютые между собой враги — Фарисеи, Саддукеи, Иродиане,— все против
общего врага соединяются.
И посылают к Нему некоторые из Фарисеев и Иродиан, чтобы уловить Его в слове (Мк. 12, 13).
«Агрейсосин» — значит «ставить западню», ловят Его, как охотни
ки — зверя.
Сходятся, прячутся, наблюдают за пятами Моими, что
бы уловить душу Мою.
...Сеть приготовили ногам Моим; выкопали передо
Мною яму (Пс. 55, 7; 56, 7).
Сеть их, стальную, адамантовую, рвет Иисус, как паутину. А все-та
ки из жалости к народу соблазненному вынужден играть в их игру —
школьную диалектику раввинов,— с какими, должно быть, отвращенном
и скукою («скука Господня» и здесь, в Иерусалимских буднях, в конце
жизни, так же, как там, в начале, в буднях Назаретских). В спорах этих
рабби Иешуа — книжник среди книжников: видишь, кажется, висящие по
краям одежд Его из голубой шерсти свитые кисточки-канаффы, давно уже
от солнца полинялые, белой пылью дорог запыленные, от дождя потем
невшие.
Весь Израиль — все человечество — ставка в этой игре Сына Божия
с диаволом. Знает это народ или не знает,— дух у него замирает от лю
бопытства и страха: чья возьмет?
Главное в поединке оружие Господне — змеиное жало насмешки —
до мозга костей проникающий яд.
Будьте мудры, как змеи (Мт. 10, 16).
С кем имеют дело, могли бы узнать слуги Ганановы по этому яду.
III
Кукольного театра хозяин, спрятавшийся за сценой, дергая куклы за
невидимые ниточки, двигает их и делает с ними, что хочет: двигатель ку
кол — всех, от Иуды до Пилата, действующих лиц этой дьявольской коме
дии,— первосвященник Ганан; он за всеми, а за ним «отец лжи».
Князь мира сего идет и во Мне не имеет ничего (Ио.
14, 30).
Три искушения Ганана соответствуют трем на горе искушениям диавола. Те — в мистерии, в вечности, эти — во времени, в истории; но мож
но бы сказать и об этих, как о тех: «Чтобы их изобрести, не хватило бы
всей мудрости земной».
Первое искушение — властью.
Когда Он ходил в храме, приступили к Нему книжники
(Мк. 11, 27) и сказали Ему: какою властью Ты это дела
ешь? и кто дал Тебе такую власть? (Мт. 21, 23.)
Жало искушения раздвоено. Дело, конечно, идет об Очищении —
Разрушении храма. Если бы на вопрос: «Кто дал Тебе такую власть?» —
Иисус ответил: «Бог», то слишком легко уличили бы Его искусители Его
же словами:
если Я свидетельствую сам о Себе, то свидетельство Мое
неистинно (Ио. 5, 31).
Это одно жало, а вот и другое, более глубокое, может быть, и от са
мих искусителей скрытое. Там, на горе Искушения, диаволом предложен
ную власть отверг Иисус; не принял ли ее здесь, в храме; бич подняв, не
поднял ли меч?
Здесь уже от большего предателя к меньшему, от Ганана к Иуде,—
перекинутый мост.
IV
Весело, должно быть, слушателям видеть, с какою легкостью обора
чивается жало искушения на самих искусителей; как в их же собствен
ную западню ловит их Иисус.
Спрошу и Я вас об одном, отвечайте Мне; тогда и Я
скажу вам, какою властью это делаю.
Крещение Иоанново откуда было, с небес или от че
ловеков? (Мк. 11, 29 — 30; Мт. 21, 25.)
Они же, рассуждая между собою, говорили: если ска
жем: «С небес», Он скажет: «Почему же вы не поверили
ему?»
А если скажем: «От человеков», весь народ побьет
нас камнями, потому что он верит, что Иоанн был пророк.
И отвечали: не знаем (Лк. 20, 5 — 7).
Глупый ответ и смешной; умники остались в дураках.
Мытари и блудницы вперед вас идут в царство Божие,
...ибо Иоанну поверили они... вы же, и видя то, не раская
лись (Мт. 21, 31 — 32).
Вот первый по лицу их удар бича, того ще и сегодня, как вчера. Если
бы нечто подобное сказано было нищим бродягою в Ватикане наших дней,
то поняли бы мы силу удара.
И начал говорить к народу (Лк. 19, 9 ),—
уже не к вождям его, а к нему самому, — притчу о злых виноградарях.
Сына Моего возлюбленного пошлю; может быть, уви
дев Его, постыдятся (Лк. 19, 13).
В этом слове Отца: «может быть» — уже Агония Сына, как бы уже
сквозь Серый Понедельник Страстной Пятницы черная тьма.
И, схватив его, убили (Мк. 12, 8).
Что же сделает с ними господин виноградника? (Лк.
20, 15.)
Смерти злой предаст злодеев сих, а виноградник от
даст другим,—
отвечают у Матфея (21, 41) сами искусители, еще не поняв, что притча —
о них; а у Марка (12, 10) и Луки (20, 16) отвечает за них Иисус.
Слышавшие же то сказали: да не будет! —
этим невольно с уст их сорвавшимся криком ужаса сами себя выдают: в
злых виноградарях узнали себя. И так же, может быть, как вчера, мельк
нуло вдруг перед ними в одном лице другое: в Благостном — Яростный,
в Агнце -пожираемом — пожирающий Лев.
Он же, взглянув на них пристально, —
(■новый удар бича по лицу), —
сказал: что же значит слово сие: «Камень, который от
вергли строители, тот самый сделался главою угла»?
Всякий, кто упадет на него, разобьется, а на кого он
упадет, того раздавит (Лк. 20, 17 — 18).
Поняли, конечно, «охранители» «возмущающий», «революционный»
смысл обеих притч: свергнуть надо Израилю — всему человечеству — сле
пых вождей, чтобы не погибнуть вместе с ними. Снова и сегодня, как вче
ра, возмущает народ Иисус Возмутитель Всесветный.
И хотели схватить Его, но побоялись народа... И, ос
тавив Его, отошли (Мк. 12, 12).
Первое искушение кончено, начинается второе.
V
И наблюдая за Ним, (первосвященники) подослали лу
кавых людей, которые, притворившись благочестивыми,
уловили бы Его в слове, чтобы предать Его начальству и
власти правителя (Лк. 20, 20).
Те же пришедши, говорят Ему: Равви! мы знаем, что
Ты праведен и не заботишься об угождении кому-либо,
ибо не смотришь ни на какое лицо, но истинно пути Бо
жию учишь (Мк. 15, 14).
Итак, скажи нам, как Тебе кажется: можно ли нам да
вать подать кесарю или нельзя? (Мт. 22, 17.)
Дьявольская хитрость искушения в том, что между двумя огнями ста
вит оно Искушаемого: еслй ответит: «Можно»,— то будет в глазах народа
ложным Мессией, потому что истинный — освободит Израиля от римско
го ига; если же ответит: «Нельзя»,— то выдаст Себя головой римским
властям.
Видя же Иисус лукавство их, сказал, что искушаете
Меня, лицемеры?
Покажите Мне монету, которою платится подать. Они
принесли Ему динарий.
И говорит им: чье это изображение и надпись?
Так же и здесь, во втором искушении, как в первом, жало вопроса
обращается на самих искусителей. Только что ответили: «кесаревы»,—•
сами в западню свою попались; все перевернулось, опрокинулось, как в
зеркале.
Тогда говорит им: отдавайте же кесарево кесарю, а
Божие — Богу (Мт. 22, 18 — 21).
«Умное, наконец-таки, умное слово!» — восхищаются двадцать ве
ков те, кто на все остальные слова Господни плюет. Чем восхищаются?
Мудрым «отделением Церкви от государства», царства Божия — от цар
ства человеческого, земного — от небесного. Но если бы что-нибудь по
добное мог сказать Иисус, то отрекся бы от главного дела всей жизни сво
ей — царства Божия на земле, как на небе.
VI
Чтобы понять это слово, надо помнить, что Иисус вовсе не отвечает,
а только отражает мнимый вопрос искушающих (мнимые только ответы и
могут быть на такие вопросы мнимые); делает с ним то же, что зеркало с
отраженным образом. В мнимой глубине ответа — действительная плос
кость, где искать глубины настоящей — все равно, что входить в зеркало:
никуда не войдешь — только разобьешь стекло и обрежешься.
«Можно ли воздавать кесарево — кесарю, а Божие — Богу?» — вот
в мнимом ответе действительный вопрос.
Двум господам не может служить никакой слуга, ибо
или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одно
му усердствовать, а о другом не радеть: не можете слу
жить Богу и Маммоне —
Богу и кесарю.
Слышали это фарисеи и, будучи сребролюбивы, смея
лись над Ним (Лк. 16, 1 3 — 14).
Тогда смеялись они, а теперь — Он. Стоило бы им только прочесть на
лицевой стороне монеты: «Tiberius Caesar, divi Augusti filius», «Кесарь
Тиберий, Августа Божественного сын» и на стороне оборотной: «Pontifex
maximus», «Первосвященник»,— чтобы понять насмешку.
...Сделает (Зверь-Антихрист) так, что никому нельзя бу
дет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет на
чертание или имя Зверя (Откр. 13, 1 6 — 17).
«Зверю — звериное, Божие — Богу»,— мог ли это сказать Иисус?
Кесарево кесарю воздал и Он, но так, что был распят по римским за
конам, как «виновник мятежа», auctor seditionis.
Слово о подати верно поняли враги Его — вернее друзей:
начали обвинять Его, говоря: ...Он развращает народ наш
и запрещает давать подать кесарю, называя Себя Хри
стом — Царем (Лк. 23, 2).
Только для того, можно сказать, жил и умер Иисус, чтобы явить ми
ру, что царство Зверя — против царства Божия и что надо между ними
сделать выбор. «Бога или человеков слушаться?» — спрашивает Иуда
Галилеянин, подымая против римской власти, римской подати, меч. Крест
поднял Иисус; мог ли Он сказать: «Бога и человеков слушаться должно,
двум господам служить»?
Если две тысячи лет, от Павла, учившего во дни Нерана-Зверя:
нет власти не от Бога (Рим. 13, 1),—
до нынешних церковных политиков христианство «входит в зеркало»,
ищет путей в западне, то можно по этому судить, как и здесь, в учении о
власти, все еще .неизвестен Христос — Царь Неизвестный.
И не могли уловить Его в слове... и, удивившись ответу
Его, замолчали (Лк. 20, 26).
Кончено второе искушение, начинается третье.
VII
В тот же день приступили к Нему Саддукеи, которые
учат, что нет воскресения мертвых (Мт. 22, 23).
Скептики-циники, а может быть, и тайные безбожники (Бог для них—
Закон), думают они о смерти, как первый Саддукей, царь Соломон:
нет у человека преимущества перед скотом... Все идет в
одно место: вышло из праха и в прах отойдет (Еккл. 3,
19 — 20).
Странным приключением семи братьев — семи мужей одной жены на
том свете — этим «скверным анекдотом» в вечности — сводят они вос
кресение мертвых к нелепости, самое святое делают смешным.
В первом искушении хотят уничтожить тайну Рождества. Сына Еди
нородного спрашивают: «Кто дал Тебе такую власть?» Тайну жизни Его —
царство Божие — хотят уничтожить во втором искушении податью кесарю,
а в третьем — тайну смерти его — Воскресение.
Будучи еще в живых, обманщик тот сказал: «Через три
дня воскресну» (Мт. 27, 6 3 ),—
это могли бы они узнать в Четверг или Пятницу от Иуды Предателя; но в
Понедельник — от кого, если не от «отца своего, диавола»?
Весело, должно быть, опять слушателям видеть, как маску с лицеме
ров срывает Иисус.
Этим ли приводитесь в заблуждение, не зная Писаний,
ни силы Божией?
Ибо, когда из мертвых воскреснут, тогда не будут ни
жениться, ни замуж выходить, но будут, как Ангелы на
небесах.
А о мертвых, что воскреснут, разве вы ,не читали в
книге Моисея, как Бог при купине сказал ему: «Я еемь
Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова»? (Мк. 12,
24 — 26.)
Бог не есть Бог мертвых, но живых, ибо у него все
живы (Лк. 20, 38).
Это значит: «ваш отец — диавол», «человекоубийца от начала» (Ио.
8, 47, 4 4 ),— мертвый бог мертвых.
Только что были смешны — и вот страшны. Это третий по лицу их
удар бича Господня.
И, слыша, народ дивился учению Его.
И никто не мог отвечать Ему ни слова; и с того дня
никто уже не смел спрашивать Его (Мт. 22, 33, 46).
Все искушения победил. «Весь народ прикован был к устам Его; слу
шал Его с услаждением». Но что же дальше? Слушали, слушали и «разо
шлись по домам» (Ио. 7, 53), к малым делам и делишкам своим, «кто на
поле свое, а кто на торговлю свою» (Мт. 22, 5). «Все сойдет на нет, игра
будет вничью»,— могли надеяться враги Господни. В слове неуловим для
врагов, но и для друзей тоже: слишком «пререкаемое знамение» для всех.
Прямо на прямой вопрос: «Можно ли давать подать кесарю?» — так
и не ответил. Слишком тонкое жало насмешки осталось для народа неви
димым, противоядие — бездейственным, а яд, может быть, вошел в сердце.
Ясным казалось одно: начал делом — кончил словом; поднял бич —
поднял меч и опустил; мог бы овладеть Царством и не захотел.
VIII
В славянском кодексе Иосифа Флавия найдена, кажется, очень древ
няя, потому что слишком очевидно противохристианская, должно быть,
иудейская, вставка, где уцелело исторически подлинное, хотя и очень
смутное воспоминание о том, что происходило тогда в Иерусалиме.
Многие сердца воспламенялись надеждой, что народ
Иудейский может быть освобожден им (Иисусом) от рим
ского ига. Он уже находился, обыкновенно, перед горо
дом, на Масличной горе,—
(каждый день уходил на ночь из Иерусалима в Вифанию, по свидетельст
ву Марка и Матфея),—
где творил исцеления, будучи окружен сто пятьюдесятью
учениками и множеством народа. И, видя, что может он
совершать словом все, чего ни захочет, открыл ему народ
желание свое: чтобы, войдя в город, перебил он римских
воинов с Пилатом и воцарился. Но этого он (Иисус) не за
хотел.
Если бы человек с горящим факелом войдя в пороховой погреб осаж
денной крепости, остерегался тщательно, чтобы ни одна искра не упала в
порох, то осаждающие могли бы подумать: «Трусит он или изменил, пре
дал нас врагу?» Так об Иисусе мог думать народ.
Здесь, в Иерусалиме, повторяется то же, что там, в Вифсаиде, по Ум
ножении Хлебов: народ хочет сделать Иисуса царем, и Тот, как будто сна
чала согласившись, потом отвергает царство — «обманывает» всех. Этого
Ему никогда народ не простит. Те же уста, что возглашали «Осанна!» —
завопят: «Распни!»
IX
Около всякой трагедии, личной и общей, происходит то, что можно бы
назвать «духовным вихрем» или «водоворотом». Души вовлекаются в не
го, как частицы воды в водоворот, или частицы воздуха — в вихрь. Ка
жется, и около этой величайшей из всех человеческих трагедий — Стра
стей Господних — образовался «духовный вихрь» такой силы, какой не
было и не будет уже никогда во всемирной истории. Кажется, все прибли
жающиеся к этой трагедии, от Петра до Иуды, от Пилата до Ганана, бо
лее или менее смутно чувствуют, что в ней решаются вечные судьбы не
только каждого из них в отдельности, но и всего Израиля, а может быть,
и всего человечества. Сколько бы люди ни уходили от этого великого дела
к малым делам и делишкам своим, «кто на поле свое, а кто на торговлю
свою»,— с каждым из них могло случиться то же, что с Симоном Киринеянином, который, идучи с поля, попал нечаянно под крест (Мк. 15, 21);
каждый более .или менее смутно чувствовал агонию общую по неимоверно
растущему в нем самом нагнетению ужаса, как бы раздавливающему вге,
психическому давлению атмосфер,
xrxii
Очень .вероятно, что Иисус провел в Иерусалиме более семи дней (не
многим, впрочем, более): семь дней Страстей Господних — оимволическиобразное, священное, как во всех мистериях, число. Но также вероятно,
что в неудержимо стремительном у Синоптиков беге событий к одной пос
ледней точке, в их неимоверной сжатости, сгущенности (по закону траги
ческого действия— «единству времени»), уцелело исторически подлинное
воспоминание о том, что люди действительно переживали в эти, по счету
Марка и Матфея, пять дней, от Серого Понедельника до Черной Пятницы:
это — как бы сжатость, сгущенность воздуха в вихре, а вихрь — Агония.
Кажется, лучше всего это понял Иоанн.
Многие в народе говорили: «Он точно пророк».
Другие же говорили: «Это Христос (Мессия)». А иные:
«Разве из Галилеи придет Христос?»
...Итак, произошла о Нем распря в народе (Ио. 7,
40 — 42),
«Распря», может быть, не только в народе — во всех, но и в каждом.
Бесом Он одержим и безумствует; что слушаете Его? (Ио.
1 0 , 2 0 .)
Кто это говорит сегодня, может быть, скажет завтра: «Это Хрис
тос»,— и почти поверит этому, почти, но не совсем; верит сегодня, а зав
тра опять усомнится:
не знаем, откуда Он (Ио. 9, 29).
Если этого не знают одни, то другие слишком хорошо знают:
не Иисус ли это, Иосифов Сын, которого отца и мать мы
знаем? Как же Он говорит: «Я сошел с небес?» (Ио. 6,
42.)
Вместо слишком для нас привычного Иисуса Плотника представим
себе Иисуса портного, столяра или сапожника, и мы сразу поймем, а мо
жет быть, и простим негодование и ужас тех, кто слышит, что сапожник
этот, столяр или портной есть «от начала Сущий», что Им «небеса сотво
рены» и что Он «грядет одесную Силы на облаках небесных» (Мк. 14,
62). Только что ел головку чеснока, отирал пот с лица или ступал босы
ми ногами по грязным лужам Иерусалимских улиц — и вдруг: «Я сошел с
небес».
Я и Отец — одно.— Тут опять... схватили каменья,
чтобы побить Его.
Иисус же оказал им: много добрых дел показал Я вам
от Отца Моего; за которые из них хотите побить Меня кам
нями?
Иудеи же сказали Ему в ответ: не за добрые дела хо
тим побить Тебя камнями, а за то, что Ты, будучи челове
ком, делаешь Себя Богом (Ио. 10, 30 — 33).
Теперь узнали мы, что бес в Тебе (Ио. 8, 52}.
Узнали почти, но не совсем. В том-то и мука их, как бы уже незем
ная, вечная,— «червь неусыпающий, огонь неугасающий»,— что не мо
гут этого узнать совсем.
t l . «Октябрь» N° 4
Кто же Ты? (Ио. 8, 25.)
Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты —
Христос (Мессия), скажи нам прямо (Ио. 10, 24).
Прямо не скажет, ответит таинственнейшим словом, как бы собствен
ным именем: «Я».
Когда вознесете Сына человеческого, тогда узнаете,
что это Я < . .. > (8, 28).
Держит не только врагов Своих, но и друзей, весь народ — в «недо
умении», в ожидании, в пытке надеждой и страхом, в муке сверх сил че
ловеческих — раздирающей душу надвое муке всех агоний: душу свою по
губить или спасти? исповедать Его, как Петр, или предать, как Иуда? с
Ним — на крест или на крест — Его? Этого не могут решить, но уже и
тем, что не могут, решают.
То же почти, что сказал Иисус тому книжнику:
недалеко ты от царства Божия (Мк. 12, 2 4 ),—
мог бы Он сказать всему Израилю: близко подошел и он к царству Бо
жию, почти вошел в него, но совсем не войдет.
С медленно в сердце проникающей горечью снова видит Иисус и
здесь, в Иерусалиме, так же как там, в Галилее, что люди поворачиваются
спиною к Царству.
Звать послал на брачный пир... и не хотели прийти (Мт.
2 2 , 3 ).
Снова остался один; косность и тупость людей снова испытал на Се
бе, как никто.
Мертвым мертвецов своих погребать предоставь (Мт. 8,
2 2 ).
Понял снова, что весь Израиль, а может быть, и все человечество,—
поле мертвых костей. «Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на
земле?»
Некто имел в винограднике смоковницу, и пришел ис
кать плода на ней, и не нашел.
И сказал виноградарю: вот я третий год прихожу ис
кать плода на этой смоковнице и не нахожу; сруби же ее;
на что она и место занимает? (Лк. 13, 6 — 7.)
Эта притча — в слове; а вот она же и в действии. Утром в Понедель
ник, возвращаясь в Иерусалим из Вифании, взалкал Иисус,—
и, увидев при дороге смоковницу, подошел к ней, и, ниче
го не нашедши на ней, кроме листьев, говорит ей: да не
будет же впредь от тебя плода вовек.
И смоковница тотчас засохла (Мт. 21, 17 — 19).
Если же засохла и не «тотчас», то завтра засохнет наверное: «Небо и
земля прейдут, но слова Мои не прейдут».
Кто эта смоковница? Весь Израиль, а может быть, и все человечест
во. В этом-то «может быть» — Его Агония и наша.
XII
Днем Он учил во храме, а ночи, выходя, проводил на
горе Елеонской.
И весь народ с утра приходил к Нему в храм слушать
Его (Лк. 21, 37 — 38).
Вечером в Среду уйдет из Иерусалима в Вифанию, и народ уже не
увидит Его, пока не выведет Его к нему Пилат, в терновом венце и баг
рянице, осмеянного, оплеванного, окровавленного.
Се, Царь ваш! (Ио. 19, 14.)
Но, прежде чем уйти, скажет Сын человеческий Израилю — всему
человечеству — последнее слово, не умолкаемое до конца времен. В томто и сила этого слова, что оно никогда не умолкнет; через двадцать веков
будет звучать, как будто сказано сейчас.
Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царст
во небесное людям; ибо сами не входите и хотящих войти
не допускаете.
Горе вам, вожди слепые!
Самое внутреннее в людях обличает взор всевидящий: гробы набелен
ные прозрачны под ним, точно хрустальны, и видно, какая нечисть внут
ри. Слушают фарисеи молча, не двигаясь, точно пригвожденные к позор
ному столбу; не могут уйти, должны дослушать все до конца. «Горе! Го
ре! ОпаП ОпаП» — как бича ударяющего свист.
Первая вспыхнувшая искра Вечного Огня:
идите от Меня, проклятые, в огонь вечный;
первая точка Страшного Суда во всемирной истории — вот что такое это
слово.
О, если бы можно было нам сказать: «Это они, а не мы; огненным би
чом их лица — не наши исполосованы»! Но стоит нам только посмотреть
ся в зеркало, чтобы и на своем лице увидеть след бича Господня.
Дополняйте же меру отцов ваших.
Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на
земле, от крови Авеля...
Истинно говорю вам, что все это придет в род сей...
Се, оставляется вам дом ваш пуст (Мт. 23).
Чей дом? Только ли Израиля? Нет, и всего человечества.
Если не покаетесь, все так же погибнете (Лк. 13, 3).
Это — самое огненное, яростное, «мятежное», «переворотное», «ре
волюционное» из всех на земле сказанных слов. Только в тот день, когда
оно исполнится (а мы все слышим или могли бы услышать, что слово это
слишком верно и вечно, чтобы могло не исполниться), только в тот день
и начнется не мнимая, а действительная, не наша, «демоническая», а Его,
Божественная, Революция — путь к царству Божию на земле, как на небе.
XIII
«Или Он, или мы; если мы с Богом, то Он с диаволом»,— думают
враги Господни, не только фарисеи-лицемеры, но и люди глубокой сове
сти. Очень вероятно, что были минуты, когда мудрые политики, слуги Ганановы, надеялись, что дело с Иисусом кончится, как все на свете конча
ется,— ничем, сойдет на нет, игра будет вничью, Но были, вероятно, и
другие минуты, когда чувствовали они, что почва уходит у них из-под ног,
и всегдашнее правило их: «не двигать неподвижного»,— может оказаться
недостаточным: все куда-то сдвинулось, началось-таки «возмущение в на
роде». «Шут на осле» для них страшнее, чем думал Ганан.
XIV
Кажется, в Среду под вечер, после той «возмутительной» речи, со
брались члены Синедриона в доме Каиафы:
И положили в совете, схватив Иисуса хитростью, убить
(Мт. 26, 3 — 4).
Но говорили: только не в праздник (Пасхи), чтобы не
сделалось возмущение в народе (Мк. 14, 2).
«Только не в праздник» — значит «до праздника»: все согласны в
том, что надо спешить и, несмотря на опасность «возмущения», кончить
все в оставшиеся от Среды до Пятницы сорок восемь часов. «Хитростью
схватив, убить» — значит: убить тайным, из-за угла, нападением, может
быть, наемных убийц.
Что произошло на этом последнем совещании, мы не знаем; но мо
жем об этом хотя бы отчасти судить по свидетельству Четвертого Еванге
лия о другом подобном совещании, более раннем, но в те же пред пасхаль
ные дни (Ио. 11, 55).
Первосвященники же и фарисеи собрали совет и гово
рили: что нам делать?..
Если оставим Его так, то все уверуют в Него; и при
дут Римляне и овладеют и местом нашим (храмом), и на
родом (Ио. 11, 48).
«Что нам делать?» — почти крик отчаяния. Струсили так, что поте
ряли голову. Может быть, и в том последнем решении: «хитростью схва
тив Его, убить» — храбрость отчаяния. Это еще яснее при Вшествии в
Иерусалим:
«видите, что ничего не можете сделать? Весь мир идет за
Ним (Ио. 12, 19).
Только мудрый Ганан знает, что надо делать. Он-то и говорит уста
ми Каиафы — одной из послушных, в кукольном театре на невидимых ни
точках движущихся кукол:
вы ничего не знаете; и не рассудите, что лучше нам, чтобы
один человек умер за народ, нежели, чтоб весь народ по
гиб (Ио. 11, 49 — 50).
Цель оправдывает средства в политике, а в арифметике миллион че
ловеческих жизней больше одной. В голову им не приходит однажды Ни
кодимом, членом Синедриона, заданный вопрос:
судит ли закон наш человека, если прежде не выслушают
его и не узнают, что он делает? (Ио. 7, 51.)
Нет, закон не судит Христа, а убивает:
с этого дня положили Его убить (Ио. 11, 53).
XV
«Хитростью схватив, убить» — это легче сказать, чем сделать.
Первосвященники же... искали погубить Его и не на
ходили, что бы сделать с Ним, потому что все народное
множество приковано было к устам Его (Лк. 19, 47 — 48).
Слуги их, посланные однажды, чтобы схватить Его, вернулись ни с
чем и, когда спросили их:
почему же вы не привели Его? —
отвечали:
никогда человек не говорил так, как этот Человек (Ио. 7,
45 — 46).
Слуш «прельстились», но и господа их — тоже: члены Синедриона
Никодим и Иосиф Аримафейский — тайные ученики Господни (Ио. 19,
38 — 39). И, может быть, не только эти.
Многие же из начальников уверовали в Него; но ради
Фарисеев не исповедовали, чтобы не быть отлученными от
Синагоги (Ио. 12, 42).
Всюду измена, наверху и внизу. Знают враги Иисуса, что, как бы ни
охладел к Нему народ, гаснущее сегодня пламя может вспыхнуть завтра
с новою силою. Если и за мертвого Иоанна Пророка весь народ готов был
побить их камнями, то за живого Иисуса Мессию — тем более. Только на
Него покусятся — вырастет народ вокруг Него стеною, защитит Его или
растерзает убийц.
Знают также, почему Он каждый день уходит на ночь в Вифанию:
прячется там или прячут Его другие в верном убежище; преданные уче
ники охраняют Его. Сколько их — двенадцать, семьдесят или больше, —
никому неизвестно; но эти не выдадут.
«Что же делать?» — думают глупые в отчаянии; но мудрый Ганан
все еще надеется; кто-то шепчет ему на ухо: «Предатель».
XVI
А пока что дело врагов Господних остановилось на мертвой точке; но
и дело друзей Его — тоже. Все опять заколебались, как уже столько раз,
на острие ножа. Все еще мог бы сказать Иисус всему народу — всему че
ловечеству: «Недалеко ты от царства Божия»; все еще люди могут сделать
выбор между Иисусом и Гананом, Сыном Божиим и сыном диавола: «мо
жет быть, Сына моего постыдятся»; все еще «может быть», ничего до
креста не потеряно: можно все исправить, искупить, остановить на краю
гибели — спасти. Только бы хоть кто-нибудь был с Ним до конца — до
Креста. Но вот никого во всем Израиле — во всем человечестве. Он —
один, как никто никогда не был и не будет в мире один.
XVII
Кажется, в тот самый час, когда враги Его совещались, как бы Его
убить, —
сел Иисус против сокровищных ящиков (в храме) и наб
людал, как народ кидает в них медь (Мк. 12, 41).
В первом из двух внутренних, язычникам недоступных дворов храма,
так называемом «Женском», azarat naschim, в одной из великолепных,
блиставших драгоценными вкладами сокровищных палат, шли по стенам
вделанные в них тринадцать ящиков, суженных кверху наподобие труб,
так и называвшихся «трубами», schopharot,— как бы огромных копилок,
с отверстием в узком конце для кидаемых монет и с особою под каждым
ящиком надписью о назначении вкладов.
Против них и стал Иисус. К этому быстрому, прямо, как всегда, к де
лу идущему воспоминанию Марка-Петра прибавляет живую черту, в лице
Иисуса, «живописец» Лука (21, 1):
очи подняв < . .. > , увидел...
Значит, сидит сначала, опустив глаза, должно быть, глубоко заду
мавшись, ничего кругом не видя.
В этот предпоследний вечер Свой на земле, последний — с народом,
молча, праздно сидит, ничего не делает — не учит, не исцеляет, как будто
Ему уже нечего делать с людьми и людям — с Ним: между ними все кон
чено. Был всегда один, но теперь, как никогда.
Длинной, должно быть, вереницей проходят люди к тринадцати ящи
кам. Видят ли Его, узнают ли или проходят мимо Него, как мимо пустого
места? Судя по тому, что сейчас подзовет к Себе учеников, отошли от Не
го и они (это не случайно вспоминает Петр-Марк: через тридцать лет
видит, как Иисус тогда был один). Может быть, и хотели бы к Нему по
дойти, но не смеют: слишком один.
Вот наступает час и наступил уже, когда вы рассеетесь,
каждый в свою сторону, и оставите Меня одного. Но Я не
один, потому что Отец со Мною (Ио. 16, 32).
XVIII
Вдруг поднял глаза и увидел.
Многие богатые клали много.
Пришедши же, одна нищая вдова положила две
лепты, что составляет кодрант.
Он же, подозвав учеников Своих, сказал им:
аминь, говорю вам, —
(так всегда начинает, если хочет, чтобы слово Его врезалось в память
слушателей),—
аминь, говорю вам: эта нищая вдова бросила больше всех
бросавших в ящик.
Ибо все они клали от избытка своего, а она от нище
ты своей положила все, что имела, все пропитание свое
(всю жизнь < ...> ) (Мк. 12, 4 1 —42).
Сердце нищей видит Нищий: знает, что последний грош иногда —
«вся жизнь». Две у нее были денежки: могла бы сохранить для себя, по
жалеть одну; но вот отдала обе. Кому? В те тринадцать ящиков собира
лась не милостыня бедным, а приношения на дом Господень, храм: зна
чит, последнее свое отдала не людям, а Богу. И солнцем засияет эта
темная полушка в слове Господнем: «аминь, говорю вам»,— до пределов
земли и до конца времен.
«Поднял глаза и увидел». Та же у Него и теперь ясность и тишина
видящего все, потому что все любящего взора, как там, в Назарете, когда
Он с детским любопытством наблюдал, как бедная женщина, может быть,
матерь Его, зажегши свечу, подметала комнату, чтобы найти потерянную
драхму (Лк. 15, 8 — 10); или уличные дети, ссорясь от скуки, играли то
в свадьбу, то в похороны (Мт. 11, 16).
Между двумя Агониями — через три дня после первой, во храме, и
накануне второй, в Гефсимании,— эта ясность и тишина.
Если Я пойду и долиною смертной тени,
не убоюсь зла, потому что Ты со Мною; Твой
жезл и Твой посох, они успокаивают Меня (Пс. 22, 4).
Как Он страдал, мы знаем или могли бы узнать, хотя бы отчасти, по
собственному опыту; но никогда не узнаем, как Он блаженствовал.
Редкие, побывавшие почти внутри смерча и чудом спасшиеся плов
цы вспоминают, что в последние минуты перед тем, как разразиться смер
чу,— над самою осью вертящегося с непостижимой быстротой водяного
волчка-хобота, в совершенно круглом между угольно-черных разорванных
туч отверстии сияло райски голубое небо. Ясность блаженства Господня
над Агонией — это голубое небо над смерчем.
Та же ясность и тишина, как в бурю на Генисаретском озере:
сделалась великая тишина (Мк. 4, 38 — 39).
«Я победил мир». Чем? Тишиной. «После бури веяние тихого вет
ра — и там Господь» (III Цар. 19, 12). Всех бурь земных тишина не
бесная — Он.
(Продолжение следует..)
Публицистика и очерки
Лев
ТИМОФЕЕВ
Из
и с т о р и и
крестьянского
х о з я й с т в а
И
опрос о формах земельной собственности в России — самый важный во
прос всей российской истории X X века.
И самый «прокляты й». К аж дая эпоха,
каждый новый поворот политического
развития страны вновь и вновь по-своему
предъявляют его остроту и актуальность.
Н етрудно увидеть, что и в наше время,
несмотря на закрепленный в Конститу
ции принцип частного зем левладения,
дискуссия о частной собственности на
зем лю не только не утихает, но идет —
и в научных кругах, и в публицистике, и
в сф ере политики — все с большей интен
сивностью... И часто соверш енно в тех ж е
терминах, что и девяносто лет назад. Это
сходство терминологии не м ож ет быть
лингвистической случайностью. Вглядим
ся внимательнее и, возм ож но, увидим не
только значение этого сходства, но и смо
ж ем понять новые смыслы вопроса о зе
мельной собственности, привнесенные но
вейшими поворотами российского соци
ального и политического процесса...
Перечитывая речи П. Столыпина.
Давно общ еизвестно, что вспыхнувшие
в Р оссии с небывалой силой в первые
годы столетия политические дискуссии
о том, кто и как долж ен владеть и рас
поряжаться зем л ей, были, по сути дела
(и именно так понимались всеми участ
никами), дискуссиями о будущ ем госу
дарственном устройстве страны, о ф ор
мах государственной власти. Вспомним,
что знаменитый афоризм: «И м
нужны
великие потрясения, нам нуж на великая
Р оссия» родился как раз в ходе дискус
сии такого рода, дискуссии либералов с со
циалистами, и заверш ает речь И. А . Сто
лыпина «О б устройстве быта крестьян и
о праве собственности», произнесенную в
Государственной дум е 10 мая 1 9 0 7 года.
Ф ормула исторического выбора, предъ
явленная Столыпиным в его аф оризм е
(«И м н у ж н ы _ нам н у ж н а ...» ),
вполне
соответствовала (а нам важно, что и по
сей день соответствует!) двум противо
борствующ им
программам устройства
российской ж изни вообщ е и ж изни д е
ревни, в частности,— революционной, со
циалистической и, напротив, реф орм атор
ской, либеральной.
Социалисты связывали свое политиче
ское будущ ее с разруш ением самого ин
ститута частной собственности вообщ е и
частного зем левладения, в частности. Их
целью была полная национализация зем
ли, полный контроль над хозяйственной
жизнью крестьянства, наконец устройст
во самой этой жизни по правилам, навя
занным крестьянину социалистическими
властями. В. Ленин, вождь наиболее ра
дикальной из российских социалистиче
ских партий, формулировал эту цель до
статочно четко: «Национализация есть
передача всей зем ли в собственность го
сударства. Собственность означает право
на ренту и определение государственной
властью общ их для всего государства
правил владения и пользования зем лей»
(ПСС, т. 16, стр. 3 1 6 ). Национализация
есть унификация правил крестьянской
жизни, поскольку сам процесс владения
и пользования зем лей и составляет со
держ ание ж изни крестьянина.
Напротив, либеральная программа,—
а такой была программа Витте — Столы
пина, хоть на миг исторический ( 1 9 0 6 —
1 9 1 6 гг.), но практически ставшая про
граммой деятельности российского прави
тельства под руководством П. А. Столы
пина,— была направлена на укрепление
и развитие института частной собствен
ности. Получение крестьянином собствен
ного надела зем ли, его выход из си
стемы общинного землепользования на
дел е означал освобож дение от гнета об
щины, давно у ж е стеснявш ей или даж е
вовсе подавлявшей индивидуальную д е
ловую инициативу миллионов сельских
хозяев. Это не только была программа
экономического освобож дения или, как
теперь сказали бы, программа «либера
лизации», но программа освобож дения
личности. «Н еуж ели не ясно, что кабала
общины, гнет семейной собственности
является для 9 0 миллионов населения
горькой неволей? Н еуж ели забыто, что
этот путь уж е испробован, что колос
сальный опыт опеки над громадной ча
стью нашего населения потерпел уж е
громадную неудачу?» — так защ ищ ал
свои идеи один из авторов программы
(Столыпин П. А. «Н ам нужна великая
Р оссия...» Полное собрание речей в Го
сударственной дум е и Государственном
совете 1 9 0 6 — 1 9 1 1 . М., «М олодая гвар
дия», 1 9 9 1 , стр. 1 79).
Законодательно оформленная указом от
9 ноября 1 9 0 6 года и рядом последую
щих актов реф орма зем левладения орга
нически соответствовала потребностям
российского общ ества и российской эко
номики — потребностям, давно и четко
осмысленным и политиками, и социоло
гами, и экономистами. Л учш ее доказа
тельство этом у — конструктивный успех
реформы . Известно, что за годы с
1907-го по 1916-й было создано 1 6 1 2 6 9 0
хуторов и отрубов, или, говоря иначе,
отдельных частновладельческих кресть
янских хозяйств, разорвавш их прежнюю
зависимость от общины (П. Н. Першин.
Участковое землепользование в России.
М., 1 9 2 2 , стр. 4 6 — 4 7 ). К 1 9 1 7 году на
территории 4 7 губерний Европейской
России 51 процент всех крестьянских хо
зяйств имели землю в подворном владе
нии. (П. Н. Першин. Аграрная революция
в России. Кн. 1. М., 1 9 6 6 , стр. 9 7 .)
С высокими темпами развития кресть
янского ф ермерства соотносится и высо
кий темп экономического подъем а России
в начале второго десятилетия X X века, в
том числе и подъем а сельского хозяйст
ва: производство зерна за пять лет —
с 1908-го по 1912-й — по сравнению
с преды дущ им
мирным
пятилетием
( 1 8 9 8 — 1 9 0 2 гг.) выросло на 2 2 ,5 про
цента, производство картофеля — на 3 1 ,6 ,
сахарной свеклы — на 4 2 процента. (Эд
мон Тэри. Россия в 1 9 1 4 году. Эконо
мический обзор.
Париж,
1 9 1 4 — 1986,
стр. 8. И сследование Э. Тэри было про
ведено по поручению ф ранцузского пра
вительства в 1 9 1 3 году, опубликовано в
1914-м . Оно имело сугубо деловой, оф и
циальный характер, и можно с полной
уверенностью утверж дать, что было сво
бодно от каких бы то ни было пропаган
дистских установок.)
Столыпин был уверен в последователь
ном успехе реформы: «Д айте государст
ву 2 0 лет покоя, внутреннего и внешнего,
и вы не узнаете нынешней России»
(Столыпин, стр. 3 6 6 ). Он прекрасно по
нимал, что буде его реформаторские идеи
смогут последовательно и до конца прет
вориться в жизнь, они поспособствуют
возникновению в России многочисленно
го «среднего класса», широкого слоя
мелких и средних собственников, то есть
того социального слоя, который (как это
впоследствии показала вся мировая исто
рия XX века) один только и мож ет быть
прочной социальной базой демократиче
ского общ ественного порядка и политиче
ской стабильности.
В ообщ е Столыпин, пожалуй, был пер
вым и едва ли до сих пор не единствен
ным российским государственным деяте
лем, который не только хорош о понимал
и в четких ф орм улах ум ел показать пря
мую зависимость м еж ду наличием вобщ естве сильного среднего класса, клас
са собственников, с одной стороны, и
общ ественным миром и благоденстви
ем — с другой, но и находил способы у б е
дительно разоблачить политическкую и
социальную демагогию социалистов р аз
ного толка (от эсеров до большевиков),
широко разглагольствующ их о свободе,
но на дел е всегда стремящ ихся захва
тить, полностью сосредоточить в своих
руках и политическую власть, и моно
польное право на распоряж ение собст
венностью вообщ е и зем лей в особенно
сти. Столыпин, выступая в Государствен
ной дум е, неоднократно подчеркивал: кто
распоряж ается зем лей, тот распоряж ает
ся будущ им России:
«И насколько нуж ен для переустрой
ства нашего царства... крепкий личный
собственник,
насколько
он
является
преградой для развития революционного
движения, видно из трудов последнего
съ езд а социалистов-революционеров, быв
шего в Лондоне в сентябре настоящ его
года» ( 1 9 0 8 .— Л . Т-).
Я позволю себе привести вам некото
рые положения этого съ езд а . Вот то,
м еж ду прочим, что он постановил: «П ра
вительство, подавив попытку открытого
восстания и захвата зем ель в деревне,
поставило себе целью распылить кресть
янство усиленным насаж дением личной
частной собственности или хуторским
хозяйством. Всякий успех правительства
в этом направлении наносит серьезны й
ущ ерб дел у револю ции»... Затем дальше:
«С этой точки зрения современное поло
ж ение деревни преж де всего требует со
стороны партии неуклонной критики ча
стной собственности на землю , критики,
чуж дой компромиссов со всякими инди
видуалистическими
тяготениями» (там
ж е, стр. 1 7 9 ).
Реформ ы Столыпина, в результате
которых Р оссия на глазах современни
ков превращ алась в процветающ ую стра
ну мелких и средних собственников,
всеми сторонами политического процесса,
всеми партиями понимались как мощ ное
средство против революций, против «ве
ликих потрясений», то есть как фактор
стабильности и общ ественного умиротво
рения. Только либералов это радовало, а
социалистов — от эсеров до большеви
ков — подталкивало к сам ом у реш итель
ному противодействию, вплоть до воору
ж енной борьбы (сам Столыпин был см ер
тельно ранен эсером Богровым 1 сентяб
ря 1 9 1 1 года). И понятно: успех либе
ральных реформ в России вообщ е и
утверж дение права частной собственно
сти на крестьянский надел в особенно
сти лишали социалистов каких бы то ни
было надеж д самим стать и субъектами
воплощаться: «Я полагаю, что зем ля,
политической власти, и распорядителями
которая отчуж далась бы у одних и пре
собственности.
доставлялась бы другим местным социалВ.
Ленин в принципе мог бы и сам демократическим присутственным
ме
подписаться и под словами Столыпина о
стом (выделено м ной.— Л. Т.)* что эта
том, что крепкий собственник является
земля получила бы скоро те ж е свойст
преградой для революционного движ е
ва, как вода и воздух. Ею бы стали поль
ния, и под его мыслью о том, что широ
зоваться, но улучш ать ее, прилагать к
кое утверж дение права частной собствен
ней свой труд с тем, чтобы результаты
ности на землю кладет конец «опыту
этого труда перешли к другом у ли
опеки» над российским крестьянином.
цу (например,
к
лицам «местного
Д а он и писал в том ж е смысле, но посоциал-демократического присутствия». —
своему: «Столыпинская конституция и
Л. Т.) — этого никто не стал бы делать».
столыпинская аграрная реф орм а являют
(Там ж е, стр. 8 9 .)
собой новую ф а зу в разруш ении старой,
Ни продуктивного труда, ни политиче
полупатриархальной и полуфеодальной
ской свободы, ни социального благоден
системы царизма, новый маневр на пути
ствия без частной собственности быть не
его превращения в монархию среднего
может. Эти здравы е истины, подтверж
класса... (выделено мной. — Л. Т.). денные всем ходом исторического разви
Было бы пустой и глупой демократиче
тия человечества, Столыпин положил в
ской ф разеологией, если бы мы сказали:
основу конкретной реформаторской дея
усп ех такой политики невозмож ен. В о з
тельности, которую он вел в качестве
можен! Если столыпинская политика
председателя Совета министров. И имен
продерж ится достаточно долго, тогда
но за эту свою деятельность он и был
аграрный строй России станет вполне
приговорен к смерти социалистическими
террористами. И он, конечно ж е, знал о
бурж уазны м » (ПСС, т. 17, стр. 2 9 — 3 2 ).
Именно эта, ясная всем перспектива
той охоте, которая идет за ним. И про
успеха либеральной реформы вызывала
долж ал работать. «В ечером , когда я воз
вращаюсь в свою ком нату,— признавал
раздраж ени е
социалистов
вообщ е и
ся он своим близким ,— то говорю себе,
большевиков в особенности: «С ам одерж а
что долж ен благодарить Бога за лишний
вие сделало «шаг по пути превращ ения
в бурж уазную монархию », оно пытается дарованный мне в ж изни день. Это един
ственное следствие моего постоянного
укрепить поместное зем левладение кре
постников новой, бурж уазной аграрной
сознания близости смерти как расплаты
за свои убеж дения. И порой я ясно чув
политикой; оно налаживает союзы кре
постников и бурж уазии в черно-желтой
ствую, что долж ен наступить день, когда
замы сел убийцы наконец удастся». (Там
Д уме; оно использует широкое контрре
ж е, стр. 3 6 5 .) Зам ы сел убийц удался
волюционное («веховское») настроение в
либеральной бурж уазии » (ПСС, т. 2 0 ,
1 сентября 191 1 года. Ч ер ез четыре дня
после покушения Петр Аркадьевич Сто
стр. 3 6 3 ). Признание несомненных усп е
лыпин скончался от полученных ран...
хов реформы подталкивало социалистов
Когда коммунисты силой оруж ия за х
к отчаянному сопротивлению: их-то це
ватили власть в России, когда и впрямь
лью как раз и были революция и после
возникли «местны е социал-демократиче
дую щ ее установление тотальной «опеки»
ские присутствия» — обкомы и райкомы
над крестьянством — преж де всего по
коммунистической партии,— когда они
средством сосредоточения всей зем ель
сосредоточили в своих руках всю власть
ной собственности в распоряжении ин
ститутов государственной власти (при
над российской деревней, тогда-то траги
ческая прозорливость Столыпина проя
национализации земли) или органом мест
вилась вполне...
ного самоуправления (при ее муниципа
Д екретам и о зем л е от 8 ноября 1 9 1 7
лизации).
года и о социализации земли от 18 ф ев
Именно поэтому первостепенной поли
раля 1 9 1 8 года коммунистические вла
тической задачей в годы столыпинской
сти покончили не только с крупным по
реформы социалисты объявляли р а зр у
мещичьим зем левладением в России, но
шение крупного помещичьего зем левла
и с крестьянским, ф ермерским частным
дения в России, а с ним и самого прин
владением. В се частновладельческие на
ципа частной собственности на землю.
делы поступали в уравнительный пере
Они считали, что и помещичья, и общ ин
дел. Зем ля была национализирована. С
ная, и крестьянская, и всякая другая
частной собственностью на землю было
зем ля должна
быть национализована
покончено...
Несмотря на временные
(или муниципализована), с тем чтобы в
компромиссы (например, Закон о зем ле
дальнейш ем этой отчуж денной зем лей от
1 9 2 2 года, возвращавший крестьян к не
имени государства (или от имени м ест
которым дореволюционным нормам зем
ного самоуправления) «по справедливо
левладения), к 1 9 2 7 году 9 5 ,5 процен
сти» наделялось только трудовое кре
та всех хозяйств были возвращены к
стьянство.
общ инному землепользованию, и только
С прозорливостью человека, хорошо
3 ,5 процента крестьян продолжали ве
знающ его предмет разговора, П. А. Сто
сти ф ерм ерское хозяйство, постоянно ри
лыпин не только предупреж дал, к каким
скуя подвергнуться «раскулачиванию»,
последствиям приведет воплощ ение этих
то есть насильственному разорению и
социалистических идей, но и при помощи
репрессиям (что с ними со всеми и прои
какого аппаратного механизма будут они
зошло в последую щ ие два-три года).
С удьба земли, судьба России оказалась
полностью в руках чиновников коммуни
стического аппарата, для которых всерь
ез значима была только одна ценность—
власть. Экономическая и социальная ос
нова благополучия страны, которая воз
водилась в годы реформы , была р а зр у
шена...
Статья И . Сталина
«Головокружение от успехов»
как кульминация сюжета
коммунистической истории
Приступив в 1 9 2 9 — 1 9 3 0 годах к все
общ ей принудительной коллективизации,
коммунистические власти скоро натолк
нулись на некую естественную черту, пе
реступать за которую побоялись сторон
ники даж е самого безграничного и б ез
удерж ного насилия. Это выглядело как
естественный рубеж сопротивления: ока
залось, что сама природа крестьянского
труда и крестьянской жизни, сам духов
ный строй крестьянской личности не поз
воляет полностью лишить крестьянина
земли, скота, жилы х и хозяйственны х по
строек, инвентаря... В самый разгар кам
пании коллективизации личное («подсоб
ное») хозяйство крестьян было выведено
из мертвого круга обобщ ествления. Ос
тавляя пока в стороне анализ причин,
вспомним, что осознание этого факта
проявилось в знаменитой статье Стали
на «Головокруж ение от успехов», опуб
ликованной в «П равде» 2 марта 1 9 3 0
года (И. Сталин. Вопросы ленинизма.
М., 1 9 5 3 , стр. 3 3 1 — 3 3 6 ). Статья эта,
конечно ж е, всесторонне изучена исто
риками. Однако до сих пор она рассм ат
ривалась лишь в определенном времен
ном контексте: именно как документ эпо
хи коллективизации. Лишь как один из
многих феноменов истории политического
воплощения коммунистической доктрины
в России.
Теперь эта история заверш илась. Те
перь написан ее финал. Теперь вся она
в целом может быть рассмотрена как
единый процесс, как единый текст, где
каждый эпизод, каждый факт, каждый
документ приобретают новые значения в
зависимости от их отношения к тексту
в целом и к финалу в особенности. И вот
при таком подходе «Головокруж ение от
успехов» представляется не просто од
ним из важных исторических докумен
тов, но и документом принципиальной
важности...
И нтересую щ ая нас статья Сталина
композиционно и по смы слу разделена
на две части. Первая часть, впрочем, за
нимающая нас весьма в малой степени,
содержит заведомо ложны е пропаганди
стские утверж дения о том, что политика
коллективизации «опирается на добро
вольность колхозного движения и учет
разнообразия условйй в различных райо
нах С С С Р». Ж естокий террор, повсем е
стно распространенный и санкциониро
ванный коммунистическим руководством
и лично Сталиным как основа политики
коллективизации, ещ е ж дет глубокого и
всестороннего исследования, однако уж е
и теперь сущ ествует ряд добросовестны х
работ, убедительно раскрывающих те
му. (См. например, Р. Конквест. Ж атва
скорби. Советская коллективизация и тер
рор голодом. Лондон, 1 9 8 8 .)
Вторая часть статьи, меньшая по об ъ е
м у, но весьма содерж ательная по смы с
л у, настолько важна, что для удобства
анализа мы позволим себе пространную
цитату из нее:
«И звестно, что в ряде районов С СС Р,
где борьба за сущ ествование колхозов
далеко ещ е не закончена и где артели
ещ е не закреплены, имеются попытки
выскочить из рамок артели и перепрыг
нуть ср а зу к сельскохозяйственной ком
муне. А ртель ещ е не закреплена, а они
у ж е «обобщ ествляю т» жилы е постройки,
мелкий скот, домашнюю птицу, причем
«обобщ ествление» это вы рож дается в б у
мажно-бюрократическое декретирование,
ибо нет ещ е налицо условий, делаю щ их
необходимым
такое
обобщ ествление.
Можно подумать, что зерновая проблема
у ж е разреш ена в колхозах, что она пред
ставляет уж е пройденную ступень, что
основной задачей в данный момент явля
ется не разреш ение зерновой проблемы,
а разреш ение проблемы животноводства
и птицеводства.
Спрашивается, кому
нуж на эта головотяпская «работа» по
сваливанию в одну кучу различных форм
колхозного движения? Кому нуж но это
глупое и вредное для дела забегание впе
ред? Дразнить крестьянина-колхозника
«обобщ ествлением » ж илы х построек, все
го молочного скота, всего мелкого скота,
домаш ней птицы, когда зерновая пробле
ма ещ е не разрешена, когда артельная
ф орма колхозов ещ е не закреплена,—
разве не ясно, что такая «политика» м о
ж ет быть угодной и выгодной лишь на
шим заклятым врагам?»
(Сталин, стр.
3 3 5 ).
В этом отрывке не только санкциони
ровано сущ ествование личного крестьян
ского хозяйства, но и как бы намечена
дальнейш ая политическая программа на
силия над дер евн ей ,— заметим, никогда
так и не состоявш аяся. Она и не могла
состояться. Суть-то дела как раз и заклю
чается в том, что, признавая в самой верх
ней точке политического насилия над
крестьянством наличие некоей зоны, ©то
м у насилию недоступной, предполагая в
будущ ем проникнуть в эту крошечную
«зо н у свободы » посредством методов
экономических, которых у коммунистов
никогда не было и быть не могло, Ста
лин принципиально отказывался от и део
логической
последовательности
ради
практических целей сохранения власти.
Причину, по которой большевики бы
ли вынуждены смириться (всегда подчер
кивалось, что только временно) с су щ е
ствованием личного («подсобного») х о
зяйства крестьян, можно изложить и в
терминах экономической целесообразно-
сти: колхозы, будучи малоэффективны
даж е в производстве зерновы х, которые
в большей степени, чем другие сельско
хозяйственны е культуры, допускают, а
иногда и требуют относительно больших
площ адей,— так вот эти колхозы были
абсолютно неспособны обеспечить ни са
мих колхозников, ни население страны
такими продуктами, производство кото
рых весьма в ограниченной степени под
дается индустриализации (даж е и теперь,
во времена высоких технологий) и не
терпит обезлички: молоком, мясом, ово
щами, яйцами. Сталин, видимо, понимал,
что тотальная экспроприация крестьянс
кой собственности грозила не то что го
лодом (голод и так охватил страну в
первые годы всеобщ ей коллективиза
ции — особенно в 1 9 3 2 году), но полным
экономическим коллапсом, который имел
бы непредсказуем ы е последствия и для
самой коммунистической власти.
Однако разговор о проблемах эконо
мических неизменно приводит нас к р а з
говору об историческом опыте и здравом
смысле народа. В цепи бесчеловечных
экспериментов, поставленных коммуни
стическими политиками-доктринерами на
судьбе России, эксперимент с коллекти
визацией был решающим. Именно здесь
проходила фатальная черта, за которой
в случае последовательного воплощения
доктрины следовала смерть общ ествен
ного здравого смысла и конец российской
истории. Но здесь ж е проходила и чер
та неподчинения, черта духовного сопро
тивления той идеологии, которая была
соверш енно чуж да историческому опыту
народа, его природному здравом у смыслу.
Оказалось, что убить этот
здравый
смысл, заставить людей отказаться от не
го коммунисты могли, только физически
уничтожив голодом весь народ в целом.
И если они остановились, то вовсе не из
сострадания, но только из чувства само
сохранения... Вопрос о личном хозяйст
ве крестьянина стал на долгие годы во
просом о ж изни и смерти для всей Р о с
сии в целом. И для ее коммунистических
насильников в том числе.
«Если у вас в артели нет ещ е изобилия
продуктов, и вы не м ож ете дать отдель
ным колхозникам, их семьям все, что им
нуж но, то колхоз не м ож ет взять на се
бя, чтобы и общ ественны е нуж ды удов,1ветворялись, и личны е»,— так учил Ста
лин в 1 9 3 5 году, прямо-таки заставляя
крестьянина, чтобы тот, отработав рабо
чий день в колхозе, принимался за тру
ды ещ е и в своем личном хозяйстве. Да
и как иначе? Д аж е ещ е и в 1 9 3 9 году,
когда колхозная система достаточно ук
репилась, около 16 тысяч колхозов не
оплачивали труд в деньгах, 4 6 тысяч
колхозов выдавали только по две копей
ки на трудодень, около 9 тысяч колхозов
не выдавали зерна на трудодни (Г. Дьяч
ков. О бщ ественное и личное в колхозах.
1 9 6 8 , стр* 2 2 ).
Мы прекрасно знаем, что разреш ение
вести свое личное хозяйство давалось
только тем крестьянам, которые отраба
тывали норму в колхозе. Мы прекрасно
знаем, что хозяйство это крестьянское
было так облож ено налогом, что вести
его временами теряло всякий смысл. Мы
прекрасно знаем, что степень совокупной
эксплуатации крестьянина и его семьи в
колхозе и в личном хозяйстве превосхо
дила все мыслимые ф изические нормы.
Но мы также знаем, что экономическая
эффективность этого хозяйства намного
превосходила колхозную: на приусадеб
ных участках, по разным подсчетам за
нимавших от полутора до трех процентов
всех посевных площ адей, в крестьянских
хозяйствах, обладавш их лишь одной деся
той всех производственных фондов сель
ского хозяйства, производилась трезеъ
всего
сельскохозяйственного продукта
(Г. Ш мелев. Личное подсобное хозяйство
и его связи с общ ественным производст
вом. М., 1 9 7 1 , стр. 11).
Сохраненный российским крестьянином
островок собственности и здравого смыс
ла был настолько мал, что иные иссле
дователи советской системы если и зам е
чают его, то относят куда-то на периф е
рию социалистической действительности.
И напрасно. Хоть и идет речь всего толь
ко об огороде разм ером до полугектара,
об одной корове и нескольких головах
овец, о поросенке да о десятке кур и гу
сей ,— эта микрособственность очень ско
ро проявила себя как системообразующий
фактор. (П одробнее об этом и о других
аспектах проблемы личных крестьянских
хозяйств при социализме см: JL Т им оф е
ев. Черный рынок как mwimrroecKafl си
стема. М., «В есть », 1 9 3 3 .)
Ленин был прав, когда писал, что «м ел
кое производство рож дает капитализм...
постоянно, еж едневно, еж ечасно, стихий
но и в массовом масш табе» (Ленин, ПСС,
т. 4 1 , стр. 6 ). Именно еж едневно, еж ечас
но, стихийно и в массовом масш табе мел
кое крестьянское производство, когда,
сопротивляясь социалистической системе,
разруш ая ее изнутри, а когда, напротив,
приспосабливаясь к ней (и так тож е р аз
руш ая изнутри), рож дало здравы е эко
номические отношения, основанные на
чувстве собственности, на чувстве хозяй
ственной ответственности, на реальном
экономическом интересе, на прямых ры
ночных отнош ениях...
Теперь^ оглядываясь назад, мы видим,
что, запустив в 1 9 2 9 — 1 9 3 0 годах чудо
вищную машину уничтожения российско
го крестьянства, коммунисты тогда ж е
вынуждеш я были мириться с крошеч
ным живым ростком свободы, оставшим
ся в личном крестьянском хозяйстве.
Каково это хозяйство сегодня?
Крестьянин
как главный разрушитель
коммунистической доктрины
В нынешней России каждый год с кон
ца июля, чуъ ъ в зем л е наливаются клуб
ни молодого картофеля, многие сельские
жители перебираю тся ночевать в поле.
С
дробовиком или с мелкашкой в шала
шике или в землянке, а то и просто ук у
тавшись в кусок полиэтилена, люди сте
регут свои огороды. И чем ближе осень,
чем х уж е погода, чем ж утче темень и
сильнее дож дь, тем вероятнее появление
вора... И начинается война: звучат выст
релы, льется кровь. Пострадавшие бы
вают с обеих сторон: на картофельный
разбой иногда идут по двое, трое, идут
решительно, готовые на все. Воров — а
как правило, это жители ближайших го
родов и фабричных поселков — ведет не
голодное отчаяние, но трезвый и ж ест
кий расчет: в их понимании цена карто
ф еля уж е и теперь выше цены человече
ской ж изни и все продолж ает расти. Од
нако и крестьянин, жизнь вложивший
в свое хозяйство, в свой урож ай, готов
до конца защ ищ аться с оруж ием в р у
ках...
В российской деревне мало что изм е
нилось за последние годы. Впрочем, кол
хозов и совхозов теперь почти не оста
лось. Но нет, они не распались на отдель
ные ф ермерские хозяйства, как то меч
тается радикальным демократам, и не
были как-то ещ е преобразованы органи
зационно,— изменился всего лишь их
номинальный юридический статус, и хо
тя они стали с недавних пор именоваться
«товарищ ествами с ограниченной ответ
ственностью» или «акционерными общ е
ствами», тем не менее никаких реальных
изменений форм собственности, форм хо
зяйствования, то есть самой сути эконо
мических и общ ественных отношений на
селе, не произошло. И не то чтобы поли
тики приложили мало усилий: ничего не
изменилось в деревне только потому, что
наиболее упорными противниками каких
бы то ни было изменений оказались са
ми крестьяне.
Здесь , в сельской местности, в дерев
не своя, особенная шкала экономических,
нравственных и политических ценностей.
Горожанину, особенно интеллигенту, не
понятно, даж е дико, что его, интеллиген
та, усилия радикально изменить жизнь
крестьянина, дать ему землю в частное
владение, сделать из него свободного
ф ерм ера никак не находят долж ной под
держки в деревне. Крестьяне не торо
пятся выходить из колхозов (ТОО, АО
и т. п.). С удивлением обнаруж иваем,
что в иных сельских районах среди ф ер
меров больше отставных инженеров «с
оборонки», партийных работников и да
ж е штурманов дальнего плавания, чем
колхозников.
И дело не только и не
столько в противодействии со стороны
председателей
колхозов, которые по
должности обязаны блюсти целостность
своих хозяйств,— дело в том, что кре
стьяне нынешнего поколения, даж е и
продолжая числиться в колхозе, давно
уж е имеют и необходим ое количество
земли в частной собственности, и все,
что нужно для ведения собственного хо
зяйства.
В самом деле, что ж е подталкивать
колхозника к ф ерм ерству, когда он по
сути и давно у ж е стал фермером: пусть
лишь в часы, свободные от работы в кол
хозе, пусть лишь на своем приусадебном
огороде, пусть лишь со своим личным хо
зяйством, пусть лишь м икро... но все-таки
ф ерм ером , который сам реш ает, что, ког
да и как производить в своем хозяйстве
и как распорядиться произведенным про
дуктом. Теперь уж е неоднократно опуб
ликованы и широко известны данные, по
казывающ ие, что именно эти внеколхозные или, вернее, подколхозные микро
фермы кормили и продолжают кормить
страну, давая более половины всего то
варного сельскохозяйственного продук
та. Не колхозное поле, но и не туманные
права в будущ ем , а именно эту свою, ре-,
альную микроферму крестьянин и теперь
готов защ ищ ать с оруж ием в руках и до
последней капли крови.
Но если в прежние времена это кре
стьянское хозяйство, это фермерство по
стоянно притеснялось властями, если его
размеры , его
производительная
сила
строго ограничивались запретами, то те
перь — все разреш ено. Хочешь держ ать
двух или трех коров — пож алуйста (а
преж де разреш али только одну). Отару
овец, стадо гусей, кроличью ф ерм у, пуш
но-меховое хозяйство? М ожно. Не редки
хозяйства, где держ ат трех-четы рех ко
ров, пару бычков, свиноматку, полный
двор птицы. И, пож алуйста, сколько про
кормить сум ееш ь — хоть по сто голов.
В последнее время и право частной
собственности крестьянина на свой приу
садебный участок зем ли
закреплено
юридически, хотя, впрочем, собственность
эта давно у ж е узаконена в обычном пра
ве. Словом, пусть пока в микромасш та
бах, но в последние годы в стране прои
зош ло четкое отделение крестьянского
хозяйства от колхоза, обретение им эко
номической и — что не м енее важно —
психологической обособленности. Как бы
столыпинские «отруба» разм ером в треть
гектара. И, каж ется, этот уровень эконо
мической самостоятельности крестьянина
вполне удовлетворяет сегодняшнюю д е
ревню.
И в то ж е время хозяин микрофермы
ни в коем случае не ж елает выходить из
колхоза. Во взаимоотнош ениях крестьян
ского хозяйства с колхозом складывается
простейш ая экономическая кооперация,
рациональное разделение труда. Боль
шинство крестьянских микро ф ерм ерских
хозяйств — животноводческие или садо
во-огородные, заниматься ещ е хлебопа
шеством или растениеводством им про
сто не под силу, вполне обходятся пахот
ными участками в тридцать, сам ое боль
ш ее — пятьдесят соток. Пока крестьянин
состоит в колхозе, ем у и нуж ды нет иметь
свои хлебные поля или клеверные луга.
В се, что необходимо, он получит или про
сто «возьм ет», то есть украдет в колхозе:
и зерно, и комбикорма, и сено для скоти
ны ,— да ещ е и воспользуется колхоз
ным трактором, автомашиной, лошадью.
Н езы блемость нынешних порядков в
деревне основана на том, что микрофер
мер заинтересован оставаться колхозни
ком. Д а и колхоз без него не просущ ест
вует, и поэтому хозяин колхоза, его
председатель вы нужден широко, как ни
когда преж де, снабжать крестьянина всем
необходимым. То есть не столько целе
направленно снабжать, сколько попросту
закрывать глаза на то, что крестьянин
сам берет в колхозе, что нуж но, сколько
нужно и когда нужно. Тюками и возами
воруют сено, цистернами — молоко, ма
шинами — картофель, свеклу, комбикор
ма, удобрения... и даж е чернозем с по
лей. В уборочную страду начинается
бойкая и почти открытая торговля зер
ном из-под комбайна. Тут-то и запаса
ется крестьянская микроферма на весь
будущ ий год: в прошлом году в иных хо
зяйствах средней полосы России бункер
зерна (прямо на комбайне приедут ко
двору и разгрузят) стоил три бутылки
водки.
Истинный характер взаимоотношений
крестьянина с колхозом, преж де тщ атель
но скрывавшийся как властями, так и са
мим крестьянином, теперь вполне очеви
ден всем: крестьянин нуж ен колхозу как
рабочие руки, но колхоз крестьянину —
как хлебное поле и машинно-тракторная
станция его собственной микрофермы.
Нынешнее тесное переплетение инте
ресов председателя колхоза и колхозника-микрофермера, нынешнее вполне со
стоявш ееся сращ ение двух способов хо
зяйствования — колхозного и микрофермерского — есть исторический результат
более чем ш естидесяти лет борьбы кре
стьянина (не только русского, но и ук
раинского, казахского,
грузинского и
т. д.) за выживание. Борьбы с комму
нистической доктриной, с коммунистиче
ским государством.
Крестьянин выжил. Коммунистам не
удалось задавить его хозяйственную ини
циативу. Но теперь, хотя многим и ка
ж ется, что возникш ее в результате см ер
тельной схватки сращ ение колхозов с
крестьянскими
микрофермами — этот
экономический и нравственный у р о д ец —
в нынешних условиях не просущ ествует
дол го,— и крестьяне, и председатель
ский корпус, напротив, более склонны бо
роться именно за сохранение сущ ествую
щ его положения, чем принимать предло
ж ения о радикальных перем енах... Впро
чем, и сами эти предлож ения пока что
плохо подкреплены какими бы то ни бы
ло экономическими и правовыми гаран
тиями.
В экономике ничего невозмож но изм е
нить сущ ественно, если не вкладывать
капитал. Крестьянская микроферма по
том у и процветает повсеместно, что ее
хозяин постоянно вкладывает в нее свой
частный капитал — и в виде денег, полу
ченных от продажи продуктов, и в виде
рабочей силы ,— своей собственной и всей
своей семьи. Никак нельзя представить
себе крестьянское хозяйство, которое год
от года велось бы в убыток... Большин
ство ж е российских колхозов и совхозов
во все времена советской аграрной прак
тики были хозяйствами нищими, «убы
точными» (хотя, казалось бы, только в
абсурдном мире мож ет быть убыточно
производство насущ но необходимы х про
дуктов питания при их физическом де
фиците). Российская экономика послед
них десятилетий была (И остается!) так
устроена, что закупочные цены на сель
хозпродукцию всегда были намного ни
ж е реальных затрат на ее производство.
Эти «ножницы цен» частично компенси
ровались (и продолжают компенсиро
ваться по сей день) за счет государст
венных дотаций. То есть не давая за про
изведенный продукт столько, сколько он
реально долж ен стоить на рынке, аппа
ратная власть держ ит колхозы (ТОО,
АО и т. п.) на поводке мизерны х дотаций
и нищ енских банковских кредитов.
Дотациями и кредитами распоряжаются
аппаратные чиновники всех уровней.
Они-то на деле и определяю т судьбы аг
рарных хозяйств. И сильнее всего на по
лож ение дел в конкретных хозяйствах
могут влиять и влияют те аппаратчики,
которые начальствуют непосредственно
из обл- или райцентра и от которых за
висит и кадровая политика, и финансо
вая. (Когда мы читаем, что нынешний
президент Калмыкии сам утверж дает
каждого председателя колхоза, то пони
маем, что в этом он ничем не отличается
от бывшего секретаря обкома.)
Прибавим к этой картине ещ е и то, что
в монопольном распоряжении чиновников
аппарата до сих пор находятся почти
все немногочисленные каналы сбыта
сельхозпродукции (молокозаводы, бойни,
спиртзаводы и т. д.) и что через тех ж е
чиновников идет снабж ение хозяйств но
вой техникой,— и увидим, что практиче
ски никакой экономической свободы, ни
какой возможности экономического м а
невра, необходимого для производитель
ного хозяйствования, здесь не мож ет
быть в принципе.
Именно эта полная несвобода, отсут
ствие какой бы то ни было экономической
перспективы и порождают скептическое
отношение к любым политическим дек
ларациям.
Практические работники, не
ум ея хотя бы в мы слях выйти за рамки
обстоятельств, навязываемых аппаратом,
привычно требуют от правительства все
новых дотаций и все более льготных кре
дитов. И их политический пессимизм как
раз и связан с тем, что получать дота
ции и бесплатные кредиты становится
все труднее. (На этом, к слову, спекули
руют
деятели
прокоммунистического
толка, напоминая о былой щ едрости до
таций.)
М еж ду тем выход из экономического
тупика, в каком оказалась русская де
ревня, один-единственный — и он чет
ко
подсказан
самой
крестьянской
жизнью, методами ведения крестьянских
микроферм. Вы ход этот в том, чтобы фи
нансировать аграрное производство не
дотациями, а с помощью рыночного, ча
стного капитала, объемы которого в стра
не уж е сегодня вполне достаточны хотя
бы для интенсивного начала такого про
цесса.
Но частный капитал живет по своим
законам. Крестьянские хозяйства потому
и процветают, что здесь неприкосновен
ность собственности, в том числе и зе
мельной, давно у ж е гарантирована —
хотя бы обычным правом. У капитала —
хоть у большого, хоть и у «микро» —
безошибочный инстинкт безопасности.
Охотно принимая риск коммерческий, он
решительно бежит от политического ри
ска. Кормить чиновников аппарата он
не будет. И поэтому реальные инвести
ции частного капитала в сельское хозяй
ство, а значит, и выход всего аграрного
сектора экономики из тупика возможны
только тогда, когда в полную м еру б у
дет гарантирована неприкосновенность
частной собственности на землю . А это
произойдет только в том случае, если
аппарат проиграет свою политическую
битву с капиталом. Или если сам станет
частным собственником земли, капита
листом... Впрочем, в плане историческом
эти варианты мало чем отличаются один
от другого.
Как и будущ ее всей страны, сама воз
можность будущ его процветания деревни
реш ается сегодня (как и в начале века)
в дискуссиях по поводу частной собствен
ности на землю. Н етрудно понять, что
никакие капиталы, необходимы е для р аз
вития современного сельского хозяйства,
не придут в деревню, пока в России не
будет законодательно и практически га
рантированного права частной собствен
ности вообщ е и частной собственности на
землю в особенности. Но надо и понять,
что прочно утвердить институт частной
собственности в России — значит отнять
собственность у корпорации аппаратчи
ков, которая насмерть стоит и будет сто
ять за унаследованное от коммунистиче
ской системы право распоряж аться все
ми богатствами страны.
Семьдесят пять лет тому назад ком
мунистические власти окончательно ос
тановили великую реф орм у Петра Столы
пина, отняли у народа зем лю и стали на
саждать собственные порядки в дерев
не... Но оказалось, что логику историче
ского процесса вовсе уничтожить невоз
можно. Оказалось, что здравый смысл
русского крестьянства нельзя убить ни
безумными декретами, ни даж е физиче
ским уничтожением наиболее талантли
вой и работоспособной его части. На кро
шечных участках земли, задавленный, ка
залось, задуш енный в ошейнике ограни
чений и запретов русский крестьянин не
только выжил сам, не только дал воз
можность всем у народу в целом не у м е
реть с голоду, но и вопреки безумны м
доктринам на деле, на практике утвердил
незыблемость принципа частной собствен
ности.
О герое провинциальных
газет .
Ни избирательные кампании, ни р еф е
рендумы , ни широкие опросы общ ествен
ного мнения не дают такого точного
представления о мечтах и чаяниях про
винциального русского обывателя, какое
можно получить, заглянув на последнюю
страницу «районки» — местной газеты
какого-нибудь среднерусского сельского
района. Зд есь печатают оплаченные позд
равления и пожелания в стихах, просто
душ ные четырех- и восьмистишья, запас
которых в редакции не так уж и велик,
а потому и получается, что всякий, кому
пришло время праздновать день р ож де
ния или юбилей, неизменно получает
одни и те ж е пожелания. Впрочем, какие
ещ е иные нужны?
...А все невзгоды и ненастья
Пусть уплывут с морской волной.
Это страница наивного ритуала, наив
ной надеж ды , наивной ж аж ды спокойной,
благополучной, счастливой жизни, где
нет ни материальных проблем, ни поли
тики, ни начальства, ни трудовы х... че
го? как теперь надо сказать? подвигов?
будней?
Мы заметим: эти газетны е поздравле
ния — обыкновенный кич,— и
будем
правы. Но что делать с этой нашей пра
вотой? Мы ведь здесь ведем речь не о
социальном явлении и не об эстетиче
ском ф еном ене, а более о подписях под
этими неуклюжими стихами, под этими
смешными и трогательными поздравле
ниями, о подписях, напоминающих, что
и при великом м нож естве социальных
феноменов и явлений, в которые вовле
чен каждый современный человек, при
великом м нож естве социальных общ но
стей, к которым он в этой связи вы нуж
ден принадлежать, есть ещ е и такие, как
«кумовья» или «родня», да и просто есть
люди, которые имеют право и удоволь
ствие подписываться, как «племянница
Танюшка», «зять Константин» «сноха В а
лентина»...
Это, конечно, не значит, что соврем ен
ная районная газета стала рупором б езо
глядного индивидуализма собственных
читателей. Те ж е племянницы, зятья и
снохи на других полосах газеты выгля
дят соверш енно иначе,— тут они у ж е
вполне вплетены в канву общ ественных
явлений и представлены на фоне тракто
ра или уходящ его вдаль ряда коровьих
хвостов. Несмотря на то, что российская
«районка» у ж е года два как перестала
быть «органом райкома КПСС», это ни
как не сказалось ни на ее внешнем об
лике (все та ж е серая, рыхлая бумага и
грязная печать), ни на ее содерж ании. Д а
и то сказать: оттого, что районный уп
равленческий аппарат перестал имено
ваться райкомом и весь как бы перетек
в структуру районного совета, где изр яд
но коммерциализовался, «оры ночился»,
схем а управления районом несильно и з
менилась. В се в районе по-преж нему на--
ходится в распоряжении тех ж е аппарат
ных чиновников, того ж е председатель
ского корпуса да и просто тех ж е пер
сон,
И хотя газета, которую аппарат
этот, эти персоны по-прежнему издаю т,
и сменила неум естное теперь напористо
агитационное название «В переди или «За
коммунизм» на какое-нибудь нейтраль
ное, вроде «Районного вестника» или «Н а
зем л е».., (следует название района), за
дачи-то перед ней ставятся прежние:
внедрить в общ ественное сознание некий
обобщенный образ героя времени. Дать
образец социального мышления и пове
дения, образец для подражания.
Вот фотография. Сергей — шофер.
Вкалывает на тяжелом в ездеходе «У рал».
Вкалывает от душ и, добросовестно. Не
поймет только одного: почему это у про
изводственников низковата зарплата? Не
выше 15 тысяч. Мизер по нынешним
временам... «В прочем ,— зам ечает газе
т а ,— это его пока не угнетает». Фото
сильно смазано, но, видимо, герой улы
бается, поскольку дальш е о его улыбке:
«Он уверен, были бы руки, заработки в
конце концов будут».
Вот ещ е одна фотография. А ндрей ра
ботает на скрепере. Круглый год он ров
няет дороги, ведущ ие к животноводче
ским фермам, чтобы к ним свободно мог
подъехать транспорт. «Трудом своим
безупречным на
протяжении сорока
л ет...» О том, что за сорок лет можно
было бы построить такие дороги, кото
рые не нужно постоянно ровнять скрепе
ром ,— ни слова.
Позволю себе роскошь пространных ци
тат из корреспонденции, опубликованной
12 апреля 1 9 9 3 г. в районной газете «На
зем л е Ш ацкой» (Рязанская обл асть ),—
интонация этого материала, пож алуй, ха
рактерна для всей среднерусской район
ной прессы. Можно сказать, что это в
известном
смысле
мировоззренческий
материал. Он называется «Н е отчаива
ются доярки из Апуш ки, надеясь на луч
ший исход в судьбе своей фермы»:
« ...В 198 9 году они получили от каж
дой коровы по 2 7 5 7 килограммов моло
ка... В озм ож но, и дальше бы такими
темпами шел рост производства молока
в тогдашнем колхозе. Но неудача под
стерегла апушкинцев на взлете. Их скот
поразил анаплазмоз. Эта болезнь даж е в
условиях хозяйства излечима. Но как у
нас частенько бывает, то эффективных
лекарств не хватает, то ещ е какая-ни
будь другая причина меш ает, и усилия
ветврачей по части оздоровления дойно
го стада оказываются безуспеш ны ми. Так
получилось и в колхозе имени Ленина.
П оэтому неудивительно, что в 1 9 9 0 го
ду в Апуш ке уж е наблюдалось сниж е
ние, а не рост производства молока.
А в 1992-м продуктивность опустилась
до 1 8 5 0 килограммов от коровы.
...Специалисты хозяйства решились па
ру лет назад на резкое обновление ста
да. Закупили в хозяйствах нашей обла
сти 150 телочек черно-пестрой породы.
В копеечку, конечно, обошлась покуп
ка. Но недолго радовались ей зоотехни
ки, потому что вскоре у животных был
обнаружен туберкулез...
М ожет, у кого-то в районе опустились
бы руки после таких ударов. У апуш
кинцев ж е нет. Как и в лучшие годы, ж и
вотноводы второй бригады молочнотовар*
ной фермы продолжают тянуть нелегкий
воз: вовремя кормят коров, вовремя до
ят их. По-прежнему из второй бригады
поступает только чистое молоко, самое
жирное.
— Попробуй не получить его ,— гово
рит одна из старожилов фермы Зинаида
Ивановна А в д еев а ,— наш зоотехник ми
гом ош трафует...
Вот так и живут, работают доярки вто
рой бригады Апушкинской МТФ. Никто
из них не ругает руководство своего хо
зяйства за больной скот: мол, недогля
дело за ним, не вылечило, а мы расхле
бываем. Верят животноводы, что их спе
циалисты найдут средства, чтобы обно
вить со временем дойное стадо. Б удет и
на их улице праздник. И пусть пока не
так высока, как хотелось бы, продуктив
ность скота. Пусть невелик и зарабо
ток... Но самое главное — доярки не па
дают духом . Старания у них хватает.
И вниманием животноводы не обделены ».
Я не стану здесь комментировать эко
номическую подоплеку картины, набро
санной районным ж урналистом, и раз
мышлять, в частности, чем ещ е, кроме
крестьянского многотерпения, оплачива
ется колхозная бесхозяйственность,— мы
об этом уж е достаточно подробно говори
ли выше. З десь нам важнее заметить
иное: казалось бы, образ терпеливого и
безответного сельского героя, прямо про
тиворечит политической Интонации руко
водителей сельского хозяйства вообщ е и
директорского корпуса в Частности. С е
годня именно «аграрная партия»
в об
щ ероссийской корпорации аппаратчиков
наиболее агрессивно нападает на любые
попытки радикальных реформ в деревне.
Именно эта партия устраивает якобы от
имени всех селян демонстрации проте
ста перед зданием правительства в Мо
скве. Именно эта партия организует ак
ции «экономического неповиновения» в
наиболее плодородных, южных, регионах
страны и грозит аграрными забастовка
ми и отказом продавать горожанам хлеб...
Но мы-то, просматривая материалы рай
онной прессы, ясно видим, что эта агрес
сивная партия есть лишь партия одной,
определенной социальной группы — «пар
тия председателей» и что эта самая «пар
тия председателей» вовсе не торопится
брать себе в союзники «партию кресть
ян». А грессивная интонация, какую аг
рарные начальники демонстрируют в сво
их нападках на курс реформ, им ж е са
мим каж ется соверш енно недопустимой
в речах крестьянских,— к кому бы кре
стьянин ни адресовал своего недовольст
ва. Они прекрасно понимают, что для
крестьянина-то именно они, местны е, рай
онные аппаратчики и есть главные ви
новники и деревенской нищеты* и кол
хозной бесхозяйственности, и если уж
нынешний крестьянин когда-нибудь и вос
примет радикальный стиль мысли и по
ведения, то не поздоровится в первую
голову именно деятелям местного, рай
онного уровня.
Не надо думать, что председательский
корпус (включая сюда и районное зве
но аграрных аппаратчиков) хочет полно
го возврата к прежним временам. Ком
мерциализация достаточно глубоко за
тронула уж е и управленческие структу
ры сельского хозяйства. Уж е и они впол
не вдохнули и свежий воздух хозяйст
венной свободы, и аромат наличных де
нег и, кажется, вполне приспособились к
новым условиям. (По крайней мере по
следние сводки показывают, что процесс
падения производства в сельском хозяй
стве прекратился и даж е начался явный
подъем — и вовсе не за счет возврата к
прежним,
«ортодоксально-аппаратным»
методам хозяйствования.) В этих усло
виях нынешние антиправительственные
выступления — не более как способ дав
ления на правительство с целью полу
чения новых дотаций и деш евы х креди
тов. В колхозных председательских каби
нетах без ностальгии вспоминают о бы
лом райкомовском диктате... Да и самих
райкомовских диктаторов не ср азу узна
ешь в их новом облике. Недавно нам до
велось присутствовать на предвыборной
встрече с избирателями одного бывшего
секретаря райкома КПСС — он баллоти
ровался
в
Ф едеральное
Собрание
(сельского среднерусского района). Те
перь он «генеральный директор» некое
го объединения (бывший совхоз) по про
изводству индюшатины. Предприятие ак
ционировано, причем знатоки на ухо со
общили мне, что контрольный пакет при
обретен «группой лиц» на бывшие пар
тийные деньги. «П очем у ж е шепотом, на
ухо?» — спросил я. «П отому что жить
хоти м »,— ответили мне...
Бывший секретарь вряд ли согласил
ся бы вернуться в свой райкомовский ка
бинет. Он теперь богат. Он хозяин. У не
го широкие деловые связи в Европе. Он
свой бизнес не оставит — и баллотировался-то именно в Совет Ф едерации, где де
путаты могут сохранить свои проф ессио
нальные занятия... Но Господи, помилуй,
что он такое нес избирателям! И о том,
как хорош о люди жили при советской вла
сти, и о том, как жизнь эту разруш или
агенты американского капитала — ель
цинские демократы и как они ограбили
народ... И про то, что на самой богатой
ф ерме Голландии, с которой он сотруд
ничает и где часто бывает, на самом по
четном месте стоит бюст Владимира
Ильича Ленина. (П оследнее сообщ ение
было встречено овацией — большинство
собравш ихся в зале были сторонники на
шего... как его назвать?., бизнесмена?
Нет, для собравшихся он не бизнесмен.
Он бывший секретарь райкома, при кото
ром буханка хлеба стоила восемнадцать
копеек. Его нынешнее лицо, лицо биз
несмена, как бы оставалось в тени и для
собравш ихся так и осталось не вполне
различимо.)
Почему этот наш герой, почему его
единомышленники-коммунисты и друзья
из Аграрного сою за (партия «п р едседа
тельского корпуса») так ненавидят р е
формы, так стараются задерж ать их, за
тянуть? Если они держ ат в своих руках
всю реальную власть на м естах, если они
успеш но все акционируют, все прибира
ют к рукам, если они становятся владель
цами, собственниками, то почему обяза
тельно надо делать это, как бы тайно
вползая в рыночную экономику, и под
прикрытием безудерж ной критики рефюрм, и поддерж ивая гибельные для
России иждивенческие настроения общ е
ства?
Казалось бы, им, сменившим райкомовские кабинеты на банковские конто
ры и директорские офисы, теперь как
раз и нужно бы развивать инициативу и
творческое начало в общ естве. Но нет,
инициативу и творчество они поддерж и
вают только в своем кругу, только для
своих, только в рамках своей аппаратной
корпорации, а выходя к общ еству, пред
почитают поддерживать популистские,
иждивенческие требования к правитель
ству.
...Н о что «председательский корпус»
хотел бы сохранить без каких бы то нк
было изменений — так это прежние внутриколхозные отношения, отношения м еж
ду крестьянином, с одной стороны, и ру
ководством колхозов — с другой. Имен
но эти пожелания председателей колхо
зов и пытается реализовать районная га
зета (которая, к слову, и сущ ествует-то
на колхозны е, читай, на председатель
ские, деньги).
Впрочем, на фоне реальных процес
сов, происходящ их в сегодняш ней дерев
не, на фоне стремительного развития
крестьянских
«микрофермерских
хо
зяйств» — развития, которое одновре
менно есть форма разложения, «корруп
ции» колхозов, поскольку происходит оно
в значительной степени за счет разворо
вывания «колхозной собственности»,— на
фоне всех этих и других новых, современ
ных процессов наивно выглядят ритуаль
ные старания районной газеты сохранить
в общ ественном сознании образ много
терпеливого и безропотного сельского ге
роя. Его нет в реальности. И уж е никог
да не будет. И старания газеты даж е не
выглядят как форма идеологического дав
ления на читателя... но лишь как все тот
ж е ритуальный кич, значительно более
человечные формы которого мы уж е ви
дели на последней полосе той ж е район
ной газеты.
Кумовья, снохи, племянники и прочая
родня сегодня куда больш е заняты сами
собою и друг другом, чем заботами о
процветании колхозов. И это как раз не
кич. Это серьезно. Это жизнь.
Три главных новости привез я в ф ев
рале из поездки в хорош о знакомый мне
дальний лесной угол Рязанской области.
Во-первых, директор тамошнего совхо
за — теперь совхоз принято называть
«товарищ еством», а директора — пред
седат ел ем ,— так вот этот директор-пред
седатель построил себе новый дом. Вовторых, в тамошнем три года назад во
зобновленном мужском монастыре (ар
хитектурный ансамбль X V I— XVII веков)
сменился отец-игумен. И в-третьих, ян
варские удои молока в совхозе в ср ед
нем на одну корову составили 6 0 лит
ров — по два литра в день, то есть поч
ти столько, сколько получают от одной
приличной козы...
Впрочем, что до удоев, то, по сводкам,
опубликованным в районной газете, м ож
но было понять, что здеш ний совхоз не
худш ий в районе. Еще у восьми других
«товарищ еств» дело обстояло и того х у
ж е, а в одном хозяйстве и вовсе удалось
надоить за предыдущ ий месяц лишь по
17 литров в среднем от коровы (по поллитра в день)... Эти цифры — как бы
иллюстрация к тем нескончаемым деба
там, которые ведутся в Москве — и в пра
вительстве, и в Государственной дум е,
и на страницах центральной печати —
по поводу бюджетны х вливаний в сель
ское хозяйство. Понятно, что поддерж и
вать и финансировать хозяйство, где не
известно зачем содерж ится безмолочное
стадо в триста— четыреста коров,— чи
стое безум ие. Но, увы, есть резоны и у
тех, кто требует для такого рода хозяйств
все новых и новых субсидий. Требуют,
хотя знают наверняка, что никакое ре
альное увеличение продукции в этих хо
зяйствах невозможно. Да и то: если бы
речь шла только о коровах, мож ет быть,
и следовало согласиться с жесткими ра
ционалистами, которые настойчиво пред
лагают
такой
продуктивности
стада
пускать под нож. Но речь-то идет ещ е
и о лю дях, которые при этих стадах
кормятся.
Конечно, на ф ерм е, где коровы не до
ятся, ничего не заработаеш ь. Здеш ние
выплаты вдвое, а то и втрое ниже, чем
даж е пенсии по старости. Но не ради д е
нег ходит доярка на ф ерм у, но ради тех
т р ех— пяти литров молока, которые она
еж едневно уносит отсюда к себе домой
(никто уж е и не считает это воровством),
ради мешка комбикормов, который несут
тем ж е путем (тож е у ж е никто не таит
ся, по карманам не рассы пает, а прямо
мешками и носят), ради возможности вос
пользоваться и другими совхозными бла
гами: трактором или лош адью, когда на
до свой огород вспахать, или грузовиком,
когда надо привезти дрова из л есу, воз
можностью летом заготовить сено на сов
хозном лугу, натаскать зерна из-под ком
байна на совхозном поле. В едь теперь,
как мы знаем, у каждого в своем личном
хозяйстве по паре коров (и эти-то и зи
мой литров не меньше шести-семи да
ют), да телят пара, да по паре свиней,
да овец голов по десять, да птица...
Что-то не получается в России с тем
ф ермерством, при котором предполага
ются и обширное землевладение, и набор
технических средств, и современная раз12. «Октябрь» № 4
витая технология производства. В се ф ер
мерствует русский крестьянин на двад
цати сотках картофельного огорода да в
своем подворье — при скотине и птице.
Д а на колхоз-совхоз опирается. Скажи
сегодня крестьянам, что все эти колхо
зы, совхозы и «товарищ ества» прекра
щают свое сущ ествование, пож алуй, плач
пойдет по всей стране. Где тогда взять
крестьянину технику для своего личного
хозяйства, где взять корма, как обеспе
читься зерном? Но все ж е время колхоз
но-совхозных возмож ностей, каж ется, ми
нуло. В едь и раньше коровы доились, как
козы, но теперь положение все ухудш а
ется и ухудш ается: из 31 хозяйства, ука
занного в районной сводке (а мы ведем
речь о животноводческих хозяйствах впол
не ординарного и типичного для сред
ней полосы России Ш ацкого района Ря
занской области), в 26-ти удои ниже про
ш логодних — и продолжают падать. Д а
ж е если аграрное лобби в правительст
ве и Д ум е сум еет настоять на новых до
тациях сельскому хозяйству, ото мож ет
лишь замедлить страшное падение, но
прекратить его уж е невозмож но. Так что
плачь— не плачь, а приближается время,
когда крестьянину придется расставать
ся с совхозом и целиком и полностью по
ложиться на свои силы. Станет ли он
фермером-единоличником или создаст уж е
не номинальные, но реальные «товари
щ ества», пайщикам которых не придет в
голову держ ать убыточные стада?
Впрочем, кроме этой альтернативы,
просматривается и ещ е один возможный
вариант будущ его преобразования колхо
зов, совхозов и «товарищ еств». И чер
ты этой возможности проступают в не
значительном, казалось бы, факте строи
тельства в том селе, где я побывал, до
ма для директора-председателя...
Новый дом директора-председателя я
увидел сразу, как приехал: его постави
ли на боковой поселковой улице рядом с
домом моих др узей , где я обычно оста
навливаюсь. Новое строение выглядело
вполне готовым: добротное, из соснового
бруса, метров восемь на десять разм е
ром, с большими светлыми окнами, с вы
сокой ломаной крышей, под которой уст
роена просторная летняя мансарда. Тут
ж е стоял у ж е и готовый сарай, и двор
был огорожен высоким тесовым забором,
и просторный, пока ещ е пустой, пали
садник перед домом аккуратно обнесен
был свежим,
некрашеным
штакетни
ком.
Д ом этот был не просто ещ е одним но
вым строением в селе. По-новому прове
денное финансирование и оформление
прав собственности на дом позволяют нам
увидеть здесь некое новое явление на
шей сельской жизни. Д ело в том, что
дом этот, поставленный на казенные день
ги, ещ е не заселенны й и не вполне до
строенный, уж е спешно приватизирован
его будущ им жильцом. Понятно, что та
кая поспешность не могла быть личной
инициативой нашего директора, иначе
делом давно бы занялась прокуратура: з
I
деревне такого рода махинации редко
удается скрыть, а тут и вовсе никто ни
чего не скрывал. В се было законно. То
есть выходит, что наш директор-предсе
датель законно получил этот дом в пода
рок от казны, и нам важно понять, за
что даются сегодня такие подарки.
Вообщ е-то и в прежние времена дея
тельность каждого нового директора сов
хоза или председателя колхоза начина
лась со строительства своего дома. Рай
онные власти прямо-таки настаивали на
этом: считалось, что руководитель обя
зан плотно осесть, укорениться в хозяй
стве. С ним районное начальство укреп
ляло, укореняло и свою власть над се
лом.
Впрочем, тогда ни о какой приватиза
ции речи не было: директорский дом
строился на совхозны е деньги и формаль
но считался собственностью совхоза.
И, если директора переводили куда-то в
другое место, квартира освобож далась.
Правда, если директора не только выго
няли с должности, но и вообщ е исключа
ли из номенклатуры, дом по закону ос
тавался за ним, никто его выгнать на ули
цу не мог. И для большинства дом был
ценностью куда более прочной, чем но
менклатурная карьера: все предш ествен
ники
нашего
директора-председателя,
выйдя в отставку, и по сей день живут
здесь, в сел е, в тех дом ах, которые они
во время своего директорствования строи
ли, и обустраивали, и усоверш енствова
ли, вполне разумно удел яя дом у куда
больше заботы, чем делам совхозны м.
Вот уж теперь-то они их и приватизиро
вали вполне...
Новый ж е директор, как мы знаем, на
чал с приватизации. Но и сегодня дом
ем у не по друж бе подарен. Он его отра
ботать долж ен. Его, директора, сюда, в
«товарищ ество», определил и привез не
кий чиновник районного аппарата. Этот
ж е чиновник применил все имеющ иеся в
его распоряжении способы давления на
влиятельных работников
«товарищ ест
ва» — от явного нажима до скрытого под
купа,— чтобы нашего директора-предсе
дателя формально избрали руководите
лем хозяйства. И, конечно ж е, его изб
рали. Этот ж е чиновник подписывал и те
документы, по которым финансировалось
строительство нового дома. Чиновнику и
его товарищам по районному аппарату
власти нуж но посадить здесь, в селе, свое
го человека. И чтобы дом он получил не
и з рук здеш них крестьян (да они ещ е не
ср азу и дать-то захотели бы, а и когда
захотят — денег со скудных молочных
литров не будет!), а из рук районной
власти.
Х очется надеяться, что районные чи
новники все делают сознательно, с умы с
лом. Понимают, что в условиях явного
разлож ения прежней колхозно-совхозной
системы наш директор-председатель ста
новится фигурой чрезвычайно важной.
Понимают, что в его задачи не только не
входит новый подъем колхозно-совхозной
системы (кому ж е не ясно, что это не
возмож но), но и хотя бы только поддер
жание этой системы на сегодняш нем уров
не. Х очется надеяться, что люди район
ного аппарата управления, финансируя
нашего директора,
вкладывают в него
капитал. Ради чего? Чем он для них
ценен? М ожет быть, они и впрямь смот
рят в будущ ее и по-своему видят разви
тие ф ермерского хозяйства в России:
ферм ером становится не мелкий крестья
нин-единоличник, но наш директор-пред
седатель, принимающий во владение все
угодья и всю собственность бывшего c o b j
хоза-«товарищ ества».
Мне лично такой
вариант понравился бы..
Но, увы, боюсь, так далеко воображ е
ние районных чиновников их не заводит.
И все их действия, включая укоренение
нашего директора-председателя в его но
вом доме, направлены лишь на одно:
удерж ать совхоз, пусть хоть и под име
нем «товарищ ества», удерж ать это ог
ромное убыточное стадо, возле которого
кормятся не только крестьяне, но и ар
мия чиновников. У держ ать свои теплые
районные м еста, а с ними и свои не ах
ти какие великие, но привычные приви
легии. Именно на это пойдут все новые
и новые триллионы рублей из тех, за
которые в Москве бьется сегодня аграр
ное лобби...
Что ж е касается нового отца-игумена
в тамошнем муж ском монастыре, то я не
успел с ним познакомиться. Я заш ел на
всенощ ную у ж е в последний день, перед
отъездом . Была суббота. В церкви пели
пятеро монахов — они-то и составляют
население монастыря. Среди них и моло
дой послушник, которого я помнил ещ е
по своем у преды дущ ем у приезду. Ка
ж ется, в прошлый раз он говорил, что
ем у скоро идти служить в армию. Мона
стырь от армейской служ бы не освобож
дает. Пожилая ж енщ ина-служка
сле
дила, чтобы не слишком низко сгорали
свечи. Прихожан было трое: две д ер е
венские старухи и молодая женщ ина-го
рожанка. Эту ж енщ ину я видел уж е на
улице, и мне сказали, что она приехала
сюда с м уж ем по коммерческой части: в
новый частный магазин, открытый в до
ме одного из бывших совхозны х дирек
торов и успеш но конкурирующий с тем
магазином потребкооперации, что был
здесь веегда. Монахи и коммерсанты —
новые лица сельской жизни. А в осталь
ном пока все по-прежнему.
Выше, размышляя над одной из ста
тей И. Сталина, оказавш ейся весьма зна
менательной для судеб российской де
ревни, мы как бы походя увидели, что
при изучении истории воплощения ком
мунистической доктрины в России могут
быть вполне плодотворно использованы
некоторые методы и терминология, при
меняемые в структурной лингвистике при
изучении текстов. Оно и понятно: докт
рина, в известном смысле, есть текст или,
вернее, система текстов, использовавш ая
ся как программа для целенаправленно
го моделирования исторического процес
са. При таком моделировании и сам ис
торический процесс неизбеж но обретает
некие черты, присущ ие литературному
тексту, и мож ет изучаться как «квази
текст», как прослеженное в исторических
эпизодах и ф еноменах развитие конкрет
ной идеи, движение и конечное р азр уш е
ние форм ее бытования. (Удачный тер
мин «логократия», употребленный изве
стным ф ранцузским историком и ф илосо
фом А. Безансоном для описания доктри
нальной коммунистической власти, остав
ляет, к сожалению , в стороне тот факт,
что речь идет именно о тексте, а тексту
всегда свойственно движение, как внут
ренне, так и в соотнесенности с внешней,
внетекстовой реальностью.) Как раз в
этом смысле мы и говорили об истори
ческом «ф инале» коммунистической док
трины — о финале, проливающем новый
свет на значение событий и явлений прош
лого — именно по отношению к этом у
ф иналу — и, в частности, на роль кре
стьянства в историческом разруш ений
доктрины... Однако здесь Следует ср азу
ж е оговориться: на самом деЛе доктри
нальная, «текстовая» реальность — даж е
если речь идет о полностью идеологизи
рованном, тоталитарном государстве— не
только Не есть системообразую щ ий приз
нак, определяю щ ий характер историче
ского процесса в годы сущ ествования
этого государства, но, напротив, должна
рассматриваться как нечто чуж дое это
му процессу. Всякая идеологизированная
доктрина (коммунистическая, в частности)
только в том смысле определяет исто
рический процесс, что ее отрицание и
окончательное преодоление становятся
на время формой движения истории.
Судьба российского крестьянства при
коммунистической власти"убедительно по
казала,
как доктринальные
«истины»
еж едневно опровергаются практикой и в
конце концов неизбеж но вовсе отверга
ются здравым смыслом и историческим
опытом народа. С трудом, в крови и сл е
зах возвращ ает Россия в общественный
оборот незыблемы е истины народной ис
тории, сохраненные, впрочем, в каждом
крестьянском хозяйстве, в каждом сель
ском доме. И хотя нет никаких сер ь ез
ных оснований предположить, что в бли
жайш ие годы в российской деревне прои
зойдут сколько-нибудь сущ ественны е эко
номические и социальные перемены, мы
видим, что все ж е появляются уж е и до
кументальные, законодательны е воплощ е
ния заново обретаемы х истин и ценно
стей. Указ П резидента Российской Ф еде
рации «О регулировании земельны х отно
шений и развитии аграрной реформы в
Р оссии», подписанный 2 7 октября 1 9 9 3
года, а вслед за ним и новая Конститу
ция России возвращают российское зако
нодательство о зем л е к тем ж е принци
пам, с которых начинал П. Столы пин,—
и преж де всего к законодательному ут
верж дению права частной собственности
на землю .
Доктрина рухнула. Р усская деревня на*
чинает новую жизнь. Как и при Столы
пине — в надеж де на торж ество здраво
го смысла. Ещ е раз.
Литературная критика
П анорам а
АННА БАРКОВА. ИЗБРАННОЕ. И з ГУЛАГовского архива. Ивановский гос.
университет. Составление, подготовка текста и комментарии Л. Н. Таганова и
3 . Я. Хож>довой. Вступ. статья Л. Н. Таганова. О бзор арх. следств. дел
А . А . Барковой В. Д . Панова. Иваново, 1 9 9 2 .
«Б аркова... кто такая Баркова? — заинтересованно спросит читатель.— У ж
не родственница ли того, скандального?» И действительно, имя А . А . Барковой
мало что говорит современной публике. Она была «открыта» в конце восьмиде
сятых годов, тогда ж е в нескольких ж урналах и альманахах были напечатаны
некоторые ее стихи, а в 1 9 9 0 году в Иванове вышла ее книжка «В озвращ ение»,
половину которой составляли стихи из ее единственного прижизненного сборника
«Ж енщ ина» (1 9 2 2 ), а вторую половину — сочинения и з московского архива,
т. е. то, что было сохранено и записано самой Барковой и ее друзьям и в послед
нее, московское десятилетие ее страшной ж изни.
А теперь — об одном из чудес, которых предостаточно в судьбе Анны Б ар
ковой. Ч удес, которые творит, впрочем, отнюдь не добрый волшебник, а некто
с кривой и холодной улыбкой. Книга, которую я держ у в руках, пришла к чита
телю из ада. «Рукописи не гор ят»,— написал Булгаков (помните, кстати, в чьи
уста он вложил эти слова?). Мы-то знаем, что горят, да ещ е как, но, оказы вается,
бывают исключения. В новый сборник Барковой вошли материалы и з ее сл ед
ственных дел. Помимо стихе®, в том числе и неизвестны х ранее, это также и з
бранные произведения из обширного прозаического наследия поэтессы и отрывки
и з ее дневников, хранивш ихся в архивах КГБ в качестве вещ ественны х дока
зательств.
О раннем, «пролеткультовском» периоде творчества Барковой по этой книге
судить трудно. Для этого лучш е обратиться к сборнику «В озвращ ение». Скажу
лишь, что, приняв русскую революцию с ее ж аж дой переделки всего, в том числе
и духовных основ бытия человека, Баркова безош ибочным поэтическим чутьем
все ж е ощ утила фальшь и кровожадность новой власти. Отсюда внутренняя р аз
двоенность лирической героини ее ранних стихов. Здесь сам ое время сказать о
том, что вплоть до пятидесятых годов, о которых разговор отдельный, в стихах
Барковой преобладало публицистическое начало. Трезвый и беспощ адный ум
Барковой у ж е в конце двадцаты х годов заставил ее отказаться от «ж енской»
лирической тематики, а вместе с нею из ее стихов ушли и последние сомнения
е природе нового ж изненного уклада. Вот, например, строки, которые точно
передаю т задавленность сознания советского человека:
В ед у классовую борьбу,
Молюсь на фабричную трубу,
Б-б-бу-бу-бу.
Я уж е давно в бр еду,
И все ещ е чего-то ж ду.
У-У-У!
Баркова чувствовала, что люди вокруг нее превращ аются в «лю безнре ста
д о » , чувствовала появление новой силы, безж алостной, равнодушной и злой:
П рорези морщин на бледном лбу,
Тусклый взор.
Командор вошел в мою судьбу,
Командор.
Словно смертный грех, неотвратим
Его шаг.
Вы растает ледяной вслед за ним
Мрак.
...Это значит, мне теперь не нужен
Ритм строк.
Это значит, мой последний ужин
Н едалек.
Впрочем, лишь немногие стихи Барковой «докаторж ного» периода написаны
с таким мастерством и силой, как эти рублены е лаконичные строки. Подлинный
творческий взлет она испытала во время своей первой ГУЛАГовской отсидки,
или, как она сама говорила, «путеш ествия». Р а зум у поэта стало тесно в огоро
ж енном колючей проволокой пространстве, и тогда в ее стихи вошло начало
историческое. Лирическая героиня Барковой примеряет на себя разны е роли:
монгольской царицы, фанатика-церковника времен Савонаролы, византийского
дипломата. Это перевоплощ ение соверш ается на глазах читателя: так, начиная
стихотворение от лица женщины («В духоте порочной Византии / Я ж ила века
тому н азад»), в следую щ их строфах Баркова см ело меняет ж енские глагольные
окончания на мужские (« ...Я коварен, / В вере слаб и сер дцем нечестив»). Бар
кова словно раздвигает время, свободно перемещ аясь из века в век. Ее стихи
этого периода полны размыш лений о повторяемости истории, о неизменности
природы власти. Становится строж е и ровнее и ритм стихов, уходит косноязычие
раннего периода.
Однако основную часть стихотворного раздела книги составляю т стихи рубе
ж а сороковых и пятидесятых годов. Помимо исторической тематики («Д антон»,
«Р обесп ь ер », «П русси я», «К ромвель» и др .) и публицистики («Ч ем торгуеш ь ты,
дура набитая...», цикл стихов о И ване), в ее лирику вновь входит любовная тема.
Любовь пришла к у ж е переш агнувш ей полувековой рубеж А нне Барковой в ла
гере, во время ее второго «путеш ествия». Это «любовь в ржавых цепях», любовь
«двух старых забавных глупцов», поэтому особенно пронзительны обращ ения
поэта к любимому человеку, особенно точны и резки образы . Цинизм, отчаяние,
ощ ущ ение повторяемости ж изни, которыми наполнены послевоенны е дневники
Барковой, отпали, как ш елуха, и перед читателем ее стихов предстала юная и
чистая душ а, чудом сохранивш аяся в усталой, больной женщ ине, которую власть
лишила и женской, и литературной судьбы.
Значительная часть сборника отведена прозе Барковой, ставш ей причиной ее
третьего ареста в 1 9 5 7 году, в «вегетарианские» времена оттепели. В этом нет
ничего удивительного — слишком глубоко проникла Баркова в драм у истории,
чтобы поверить в благие намерения в который раз сменивш ихся властителей.
О худож ественной стороне своих повестей и рассказов Баркова заботилась мало:
фантастическая событийная ф абула у нее — лишь фон для напряженной интел
лектуальной интриги. Героини ее повестей «Как делается Луна» и «В осем ь глав
безум ия» — alter ego автора, с тем ж е прошлым и теми ж е мыслями. Словно
для того, чтобы облегчить труд будущ их исследователей, она сама выстраивает
параллели м еж ду своими персонажами и героями мировой литературы: М ефисто
ф е л ь — черт из «Братьев К арамазовы х» — черт-пенсионер («В осем ь глав б е зу
мия»); Акакий Акакиевич — Червяков из чеховского рассказа «Смерть чиновни
к а » — А немподист Плаксюткин («С частье статистика Плаксюткина»). Ей важно,
чтобы читатель увидел, как традиционный «маленький человек» русской классики
превращ ается в человека советского, с чудовищной мешаниной в голове, моля
щегося на фабричную трубу. П розу Барковой переполняют скептицизм и чувство
обреченности человечества. Х од истории наруш ился, акценты сместились, пош
лость и серость захватили все, впереди — либо тупое сы тое сущ ествование, либо
коммунистическое бу д у щ ее, отнюдь не светлое, а нудное и скучное. И — война,
катастрофа. «С 1 9 1 4 года зем ля накренилась, сместилась ее орбита, и с тех пор
все безудерж н о летит в пустоту. Во что верить? Что любить?» («Как делается
Л уна»). Баркова была убеж д ен а , что конец цивилизации близок, что своей см ер
тью ей умереть не суж ден о — она погибнет вместе со всеми в ядерном пож аре.
В ее дневнике записи о заевш ем ее быте, о голоде и нуж де, которые ей прихо
дилось испытывать, перем еж аю тся с такими размышлениями: «К аспийское море
высыхает. Рыба и растительность в Тихом океане отравлены радиоизлучения
ми... И я чувствую, что над муравейником занесена огромная ножища в сапоге,
подбитом острыми гвоздями, что муравейник будет сож ж ен и растоптан». Такая
апокаяипсичность пронизывает все творчество Барковой пятидесяты х годов. Ее
поздние стихи, в которых напряженность сменилась ироничным спокойствием,
остались за пределами этой книги. А в ГУЛАГовской лирике ее голос звучит как
набат. В озм ож но, именно потому, что ее литературная карьера не слож илась, она
была так беспощ адна и откровенна в своих стихах — ей просто нечего было те
рять. И хотя обычна, увы, для наш его времени ее судьба, ее поэтический голос,
резкий и терпкий, не спутаеш ь ни с чьим.
Т. БЕЛ О Н О ВСК А Я
ДМИТРИИ БЫКОВ. ДЕКЛАРАЦИЯ НЕЗАВИСИМОСТИ. НОЧНЫЕ ЭЛЕК
ТРИЧКИ. М., РИ Ц Палитра, 1 9 9 2 .
«С ладостно и почетно», как сказал бы классик, но и весьма трудно анализи
ровать стихи автора, которые у ж е давно затронули струны твоей собственной
душ и. Когда несколько лет назад по телевидению выступали члены Ордена
куртуазны х маньеристов, мне понравилось несколько стихотворений, строчки из
них долго звенели в памяти. При чтении двух сборников Ордена я с удивле
нием обнаружил, что все эти стихи принадлеж ат одному автору — Дмитрию
Быкову.
Теперь его имя исчезло и з третьего сборника группы. Д олж но быть, он
почувствовал, что перерос ее рамки. И выпустил собственную книжку.
Чем сильнее развита поэтическая культура, тем больш е людей считает, что
они могут писать стихи. Процент тех, которые в этом не ошибаются, впрочем,
во все эпохи одинаков.
' Насколько мне известно, ещ е ни один архитектор, д а ж е самый авангардный,
не создал гениального творения без помощи циркуля и линейки. А люди пишу
щ ие нередко полагают, что им технические прем удрости ни к чему.
Дмитрий Быков выгодно отличается от таких. Он знает — как образованный
человек и чувствует нервами — как человек, отмеченный поэтическим даром, что
значение стихотворной формы далеко выходит за рамки четырехстопных анапес
тов. П оэтому он преж де всего ум еет выстроить и обтесать здание своего стиха.
Н о, кроме того, ум еет населить это здание духам и. Трудно не ощутить присутст
вие Б родского в «О ктябре», Пастернака в «Воспоминании поэта о покинутой им
возлю бленной», М андельштама в «В ечно для счастья детали одной, крохотулечки
недоставал о», Гумилева в «Н е рассказы вайте слабы м / О своих победах». Иногда
Быков просто играет с читателем в эту спиритическую игру. Крайне слож но сд е
лать стилизацию. Быкову хоть не безупречно, но удалось. А из многих явных
и скрытых постмодернистских щ елей выглядывают и Ахматова, и Окуджава,
и Тимур Кибиров, и Бог знает кто ещ е!..
Но на этом пути молодого поэта м ож ет подстеречь немалая опасность. Н е
которым кажется, что Бродский преувеличивает, сводя историю литературы
к истории развития языка (а в поэзии ещ е и, если не в первую очередь, просо
дии, стихослож ения). Однако нельзя не признать, что судьбы русской литерату
ры, особенно в наше?л столетии, подтверж даю т справедливость такого взгляда.
Дмитрий Быков научился играть на лире, в этом не м ож ет быть сомнения. Он
постиг, насколько это вообщ е постижимо, секреты стары х мастеров. Но — в кате
гориях языка и просодии — все, что он делает, не ново для русской поэзии
(включая запись классического силлаботонического стиха в строчку для имитации
прозаического облика в «Ночных электричках»). Не пора ли искать свое созв у
чие, свою манеру игры? В озм ож ностей для этого русский язык и русский стих
оставляют пока что предостаточно.
Филолог не мож ет указать поэту, куда ему идти. Он мож ет лишь сказать:
ты, мол, докуда-то у ж е дош ел. Куда дальш е пойдешь? А когда поэт куда-то пой
дет, филолог снова см ож ет наброситься на него со своими придирками.
Это одна сторона. Она обращ ена к эстетическому чувству, к интеллекту,
к эрудиции читателя. Другой ж е стороной Быков обращ ается к его душ е.
Столичному жителю 90-х годов, выросш ему в меняющ емся климате мокрых
зим, долж но быть особенно понятно состояние человека, у которого «полжйзни
уш ло на прокорм клопов, стояние в очередях» в мире, где «щ ебень щ ебечет и
чавкает грязь под стопою»; где «есть радость в том, чтобы ходить за хлебом »;
где лирический герой и его возлю бленная ходят « ...за куском вареной колбасы /
В один и тот ж е гастроном, но в разны е часы».
Н етрудно, конечно, встать в байроническо-демоническую позу и под сопро
вождение подобаю щ его музыкального инструмента пробряцать нечто на вечную
тему «поэт и толпа».
Быков от этого интеллигентского соблазна не свободен. То он пытается
перебросить мост м еж ду одним берегом , где «...О к удж аву поют / И любуются
вешним закатом», и другим, где «подзатыльник дают / И охотно ругаются ма
том». й неточно, и претенциозно, и попытка, естественно, неудачная. То патети
чески восклицает: «Что я здесь делаю?!» А в рассказе в стихах «Ночные электрич
ки» берет на себя роль начинающего Вергилия, который сопровож дает провин
циальную девуш ку по кругам совкового ада.
И все это очень естественно. В наши-то дни, при нашей-то ж изни откуда ж е
взяться чувствам светлы м, разумны м, добрым и так далее?..
Б ерутся откуда-то.
Описав туповатого верзилу рядового Петю Т аракуцу, Быков заканчивает
стихотворение словами «он мой брат», и главное — понятно, что он именно это
и хотел сказать (а не «все люди братья», например). И з слякотных апрельских
сум ерек возникает незамысловатый рай:
И нотная тетрадь, и книги, и портфель,
И гаммы за стеной, и сборная модель.
Прочтите это! Если вы хоть раз слышали гаммы за стеной, если ваш брат
или сын клеил модели, если вы ехали в троллейбусе по жуткой апрельской гря
зи, предвкушая горячий чай дома,— и у вас защемит сердце.
Поэт.
Чтобы из моих слов не соткался ненароком певец колбасы в гастрономах и
вечерних кухонь, отмечу тревожную печать эсхатологизма в поэзии Быкова.
«В миру» он язвительно издевается в статьях над феями и колдунами, сочиняет
ответ журналистов СНГ Марии Дэви Христос и дает практические советы, как
кадрить девушку, если нет денег. В стихах он поет о конце эпохи, которая
«предрешена», и о том, как он живет «один в деревянном доме»:
И к опушке, к темной воде болота, задевая листву, раздвинув траву,
По ночам из леса выходит кто-то и недвижно смотрит, как я живу*
Процитированное стихотворение так и называется «Эсхатологическое».
То, что в стихах расслабленного и мрачного века, в стихах с отчетливым
постмодернистским подмалевком так явственно ощущается биение мощного и
доброго сердца поэта, делает сборник «Декларация независимости» уникальным.
Остается дежурно посетовать на паршивое полиграфическое исполнение да
на то, что, если перевернуть книжку, наткнешься на стихи, с быковскими абсо
лютно не сопоставимые и оттого слегка затуманивающие впечатление. Что ж,
хочется порой отдать кесарю кесарево, да динарий не пускает.
Виктор СОНЬКИН
ВЛАДИСЛАВ ДРОЖАЩИХ. НЕБОВОСКРЕСЕНЬЕ. Книга синглов. Пермь,
«Арабеск», 1992.
ВЛАДШЙАВ ДРОЖАЩИХ. БЛУПОН. ДВОЙНАЯ ЛИРА: СВЕТ И ТРЕПЕТ.
Пермь, «АрабесК», 1992.
ВИТАЛИИ КАЛЬПИДИ. СТИХОТВОРЕНИЯ. Пермь, «Арабеск», 1993.
ЮРИЙ ВЛАСЕНКО. «КЛАССИКА». Пермь, «Арабеск», 1993.
Пермское издательство «Арабеск» выпускает серию книг с забавным назва
нием «Классики Пермской Поэзии» и пометкой: «Продаже не подлежит, распро
страняется бесплатно*». Обратив внимание на трех поэтов, явно принадлежащих
К оДной поэтической группе, не совсем непохожих друг на друга.
Владислав Дрожащих — поэт чрезвычайно экспрессивный, в своих произве
дениях он использует массу приемов для выражения внутреннего состояния ли
рического героя.
В текстах В. Дрожащих огромное количество метафор. Их так много, что
громоздкость словесных наслоений создает впечатление эклектики. Слова напол
зают друг на друга звуками, интонация то стремительно вытягивается вверх от
пресыщения строк согласными, то расползается в разные стороны, напоминая
озеро, наводненная гласными. Вот, например, пассаж из стихотворения «Фанта
зии плоти», в котором первая строка перенаселена согласными до такой степени,
что слова превращаются в треск и их становится трудно произносить (чего нельзя
сказать о следующей строке):
Чья давит — страсть, влабть — блеск горячей кожи,
но вся ты в кольцах, как Лаокоон...
Интересно, что набор звуков каждой стихотворной единицы (строки, строфы
и т. д.) волшебным образом влияет на интонационную сторону текста. Например:
...лишь постарайся
залезть в их шкуру, в жуть вещей,
шуруют в шорах, бунт — избыток,
но бог не дай — в дверную щель
чужих позорищ, слез и пыток.
В этой строфе преобладание шипящих указывает на то, что текст нашепты
вается (автором либо чтецом). Кстати, в стихотворении «Инстинкты» как раз
в качестве интонация преобладает шепот. Но вот другая строфа, которой гос
подствуют дрожащие звуки, видимо, предполагающие почти ор;
но горе ропоту гордынь,
ты за бортом, и та, с кем страсти
твои, фрегатом — в гарь и дым,
что рвется в шторм, срывая снасти.
В стихотворении «П роект затяж н ого дож дя» возникает звукописный образ
падающ их дож девы х капель:
он вырезал племя, не смыв ни шиша,
ну что ж е ты жалишь, как долг б е з гроша,
как черная лира, дож дливая Ш ,
как пауза в этой заразе.
З десь ж е есть две строфы, в первой из которых в начале каждой строки
стоит слово «он », а во второй — соответственно — «но». Четы ре «он» и следую
щ ие за ними четыре «но» — как бы письменная и звуковая иллюстрация к зе р
кальным эффектам луж , мокрых поверхностей, дож дя.
Частое употребление различных фонетико-поэтических приемов роднит
В. Д рож ащ их с футуристами. Некоторые его произведения по своей экспрессив
ности, чувственности и склонности к гигантизму напоминают раннего Маяков
ского:
паденье твое, где чадил горизонт
в обугленных улицах, дымных, как противень.
Город в стихотворении «В идение дож дя» предстает перед читателем в виде
огромного пожарищ а, улицы здесь становятся обугленными и дымящ имися лаби
ринтами, цвет небес, разум еется, похож на цвет раскаленных углей, и все это —
результат всесжигаю щ ей любви лирического героя. Р азве это не напоминает
яркие душ ные картины «Облака в штанах»?
Стихотворение «Круговы е услуги» тож е выполнено в футуристических то
нах. Но если, читая Маяковского, мы ясно себе представляем описываемое, то
у Дрож ащ их соединение иногда удивительно не сочетающ ихся друг с другом
слов и оборотов путем внезапно четких и верных мазков создает импрессионисти
ческую дымку, сквозь которую проглядывает очень точно схваченный образ.
С футуристами Д рож ащ их роднит и склонность к словотворчеству. Стихо
творение «Н а переезде» внезапно удивляет словами «тангомания», «дурогоны ».
И все ж е оба сборника поэта — это преж де всего книги СО ВРЕМ ЕН Н О Й
поэзии, в которых автор, склонный к применению различных изобразительны х
средств, не удерж ался и от такого популярного сейчас приема, как визуализм.
К опыту визуальной поэзии можно отнести его стихотворение «В идения м оста».
Строки, изгибаю щ иеся в виде мостов, строки, ползущ ие зм еям и...
Дуги, состоящ ие из букв, напряжены, перед нами снова — реки чувства.
Экспрессия здесь настолько велика, что, каж ется, она граничит с истерикой, с
бредом сумасш едш его, ибо мост, сначала наводящий поэта на мысль о любовни
ках («Мост! Мост! О ставший любовников выгнутой лирой в сплетениях горя
чечных!»), в конце концов оказы вается «крылом чудовищной силы, отрубленным
у дьявола».
В. Д рож ащ их экспериментирует не только с различными поэтическими на
правлениями, но и с формой стиха,— об этом говорит, например, его «С уперсо
нет». Это двучастное произведение, первая часть которого состоит из пяти, а вто
рая — из шести четверостиший и двух трехстиший (которые, видимо, и должны
наводить на мысль о сонете), заверш ающ их композицию.
И среди всего этого метареалистического разнообразия вдруг возникают
концептуальные стихотворения «К оба в детстве» и «Д ж ониана». Это тексты, по
строенные на навязш их в зубах клише, на звуковых играх, остроумно перем е
шанных и являющих собой забавный, но ничего в себе не несущ ий бр ед.
но
он — дж он, ванья-пострел.
он на пулю сел — и улетел
на фестиваль пингвинов, а это значит
................................................................ ВОН!
а-теперь ты звездам приснишься,
джои!
Словарь Владислава Д рож ащ их, как и его коллеги Виталия Кальпиди, весь
ма богат. Перемеш ивая в своих виршах высокий штиль и разговорный язык, они
тем самым, образно говоря, размещ аю т великие картины из Эрмитажа в неболь
шом дворике захолустного городка. Но если кубиотические холсты, расставленные
В. Д рож ащ их, создаю т впечатления ярких, но тяж елы х нагромождений, то экспо
зиция В. Кальпиди — это гармоничные сочетания ренессансны х и современны х
полотен. Если Д рож ащ их — скорее преемник футуристов (странная ассоциация:
Д рож ащ их — Кручены х), то Кальпиди легко и уверенно идет по стопам символи
стов, акмеистов, более традиционных, более утонченны х — в сторону Бродского.
Довольно часты у Калышди звуковы е игры. Вот, например, один из самых
крупных отрывков, подчиненных единой мелодии:
...Н о — осень: то ж
движ ение, ш ипящ ее шуршаньем
листвы, по звуку так, возм ож но, нож
рвет ткань одеж ды ж ертвы ...
(И сход)
Стихотворения Д рож ащ их трудно читать вслух, их строки разбухл и от зв у
ков, они скорее напоминают скороговорки — в хорош ем смы сле, ибо полны не
ожиданных и трудных звукосочетаний, они нестандартны и, если хотите, авангард
ны, тогда как произведения Кальпиди легко читаются, их философская и часто
эпистолярная интонация успокаивает читателя и наводит на размыш ления.
Рассмотрим, к примеру, стихотворения Кальпиди «Дневник этой недели».
Разбивка текста на «дни недели» очень напоминает строфику Бродского. Да и
сам тон откровенно совпадает с ранними стихотворениями бывшего ленинград
ского поэта:
Кстати, к вопросу о деньгах — их нет. Почему?
Долго рассказывать. В общ ем-то — по кочану.
Однако не только интонация и построение стихотворений роднит Кальпиди
с Бродским, но и выбор тем. Правда, трактовка различна: если Бродский, обра
тившись к Библии, пишет « Р о ж д еств о ...» , «С ретение» и т. д., то у Кальпиди —
«И уда, сын Симонов, ученик Х риста». И нтересно, что стихотворение Кальпиди
выглядит издевкой над пафосом мудрости и знания у Бродского, ибо интерпре
тация предательства Иуды здесь более чем вольная:
Едва ли
заметить мог И сус, что из-под век
его ощ упал взгляд Искариота,
поскольку Сын в последний свой ночлег
спал как убитый, разве что икота
немного беспокоила. К нему
И уда возлеж ал вполоборота
и видел, как натекшую слюну
пил муравей почти с губы пророка.
Заты лок, упиравшийся в казну,
болел.
Кальпиди вообщ е редко бывает хоть сколько-нибудь сер ьезен, его стихи, как
правило, иронически скептичны, и каж ется, будто за этим насмешливым тоном
поэт пытается скрыть свои подлинные чувства. Эта попытка выглядит настолько
юношески максималистской, что иногда создается впечатление, будто п ер ед нами
вирши подростка-вундеркинда, а не взрослого человека.
Разговор о любви у Кальпиди перенасы щ ен эротическими деталям и, а его
лирический герой выступает и здесь (все так ж е мерно, не забы вая и следуя
изначально «бродской» традиции) с той ж е циничной интонацией испорченного
подростка. Впрочем, Кальпиди оправдывает себя собственными строками, напи
санными м еж ду прочим, в скобках: «...(свящ ен ное ум ение молчать / о главном —
недоступно для поэта.)».
Многие стихотворения Кальпиди состоят из самодостаточных сентенций, не
требую щ их ни каких бы то ни было дополнений, ни продолж ений, ни
тем более рифмы. И, однако, поэт собирает и з таких замкнутых на самих себе
идиом цельные произведения, которые можно бы ло бы классифицировать как
«рассуж дения ни о чем». Иногда каж ется, что именно такие «рассуж дения» и
есть то единственное искреннее чувство, которое позволяет себе высказать
Кальпиди.
Что до стилистики, то пишет Кальпиди очень свободно, с использованием
огромного количества метафор, он плавает среди отдельных слов и целы х пред
ложений, словно рыба в воде, что дает ему возможность переносить слоги, пред
логи и крупные словосочетания из одной строки в другую , тем самым дробя
смысл, усиливая почти полностью отсутствую щ ее напряжение фразы; иногда этот
прием выглядит как хорош ая шутка, иногда — как виртуозность поэта.
Вам сдается, что тесно мне в прямоугольной берлоге
(кыш, м етаф ора), т. е. странице, где, как бандерлоги
(брысь, сравнение), пляшет питомник
измученны х букв —
сколько раз их ловил: не хватает измученны х рук —
этой прямоугольной берлоге, точнее — странице,
не скаж у, что просторно, но я не беззу б а я птица,
не пернатая падаль, что каркает разную дрянь
и густой матерщ иной озвучила русскую рань.
Третий из представленны х поэтов — Юрий В ласенко — лишь подтверж дает
мысль о «неровностях» в подборе всякого рода серий и альманахов. Его произ
ведения^ облеченные в привычную ф орм у короткострочных четверостиший, на мой
взгляд, выглядят сырыми и тяжеловесны ми, словно у их автора не было вдохно
вения, словно над каждым словом приходилось подолгу думать, равно как и над
выбором темы. З д есь нет ни звуковой игры, как у Д рож ащ их, ни легкости « р а з
говора ни о чем», как у Кальпиди.
В сборнике Власенко, правда, есть несколько верлибров, которые выглядят
весьма удачными на ф оне остальной «традиционной» поэзии. Видимо, свободная
форма верлибра позволяет автору не подбирать мысли, не мучиться в поисках
рифм. Фразы здесь как бы сами выстраиваются в патетически короткие строки,
оживляемые простой пустотой (либо точкой) в конце и не требую щ ие неуверен
ных максималистских многоточий.
Ночью
Я посмотрел на небо
Сколько сносок!
При всем спорном разнообразии и несоответствиях авторов серии «Классики
Пермской П оэзии» и «неровностях» произведений внутри одного сборника, и зда
ние книг такого рода — дело, достойное продолж ения, ибо удивительно приятно
познавать живую современную русскую поэзию во всех ее проявлениях. Тем бо
л ее бесплатно.
CL ОТТЕСЕН
АНДРЕИ ТУРКИН. АЛЕКСАНДР ДЖИКИЯ. ОБЩЕЕ ДЕЛО.
1991.
М.,
ИМА-пресс,
Полосатый супер, ни знака, ни рисунка. Н е сразу и сообразиш ь, где откры
вать книгу. И, только когда немного полистаеш ь ее, становится ясно, что начало
этого неформального издания — в середине. Здесь , среди ярко-красного поля,
расчерченного на квадраты ,— портреты авторов и название самой брошюры —
«О бщ ее дел о».
Книга состоит и з двух разделов, и, пока рассматриваеш ь один и з них, д р у
гой непременно будет перевернут. Это забавная выдумка худож ника и оформи
теля А лександра Дж икия. Одна часть книги посвящ ена как раз его графике.
Странные лица, уродливы е, искусственны е позы, да и сюжеты рисунков
страшны своей обыденной ж естокостью, своей повседневностью и повсеместно
стью: « В се мы, молоды е ребята, выбегаем с автоматами», «Зл ы е дети». А вот
картина, наводящ ая на зрителя уж а с и в то ж е время смеш ная своей абсурдно
с т ь ю — «К атание с гробовой доски». И абсурдностью в квадрате выглядят у ж е
абсолютно безум ны е фигуры двух голых ж енщ ин, сидящ их прямо на мостовой
в ожидании такси. Так худож ник пытался, видимо, отразить вечный конфликт
реальности с человеческим восприятием, неожиданны м и фантазийным. Класси
ческие каноны руш атся, оставляя все ж е глубокие рубцы в душ е создателя
современного произведения искусства, и вот перед нами у ж е не строгость линий
«Д искобола» и даж е не гибкое и красочное «К упание красного коня». Это —
нечто, отраженное в кривом зеркале сознания, искаж енное до кошмарнрети и в
то ж е время смеш ащ ее — «М ахание зайцем ».
Такого рода здоровы й юмор, вызывающий у нас см ех над бессм ы слицей и
нелепыми ситуациями, чередуется с пугающими картинами, от которых ве е т
могильным холодом. Это объединяет худож ника А лександра Джикию с поэтом
А ндреем Туркиным, вторым автором этой книги.
П еред нами — около четырех десятков стихотворений, некоторые из них дав
но известны поклонникам современной русской авангардной поэзии. Достаточно
привести здесь первые строки этих произведений, чтобы многие читателц радо
стно узнали в них свои любимые: «К упил я Ленива к ар ^ ац дого...», «Посмотриш ь
на небо — там звезды о д н е...» , «С лабая, словно бальное растеньице*..», «Что-то
сверкнуло над нами...» и другие.
Кроме того, здесь есть несколько стихотворных циклов, которые странным
образом приближены к русском у фольклору и во тематике, и по стилю. Р а зу м е
ется, в них присутствует элем ент « стеба», иначе произведения эти не принадлежали бы перу Туркина. И все ж е слияние с народной е ш х и е й зд есь настолько
сильно, что иногда можно забыть, что за книга у нас в руках — мож ет, это чей-то
старый песенник?
Зем ля не круглая
И не к ’вадратная.
Она как рюмочки
В муж ских руках.
Я словно капельки
Вина прыятного
Д р ож у на рюмочках,
На ободках.
В некоторых «п есн я х», правда, вышеупомянутый «стеб» развит до такой
степени, что сами по себе стихи начинают отдавать каким-то обэриутским духом .
Помните, у Хармса: «Пятнадцать штук, да не рук»? А вот у Туркина есть «Песенка-напевалочка» с таким текстом:
У тебя нет руля.
Есть только паруса.
А ещ е есть руль,
А ещ е есть руль,
Одноглазка моя!
Есть у Туркина и хармсовские недоговоренности, когда в начале стихотворе
ния ставится перед читателем некий вопрос типа «Ч то это?», а к концу стихотво
рения все у ж е настолько запутано, что даж е самому автору приходится в послед
ней строке (или строф е) сказать нечто вроде: «Н еизвестно, что это». «К акие
странные дощечки и непонятные крю чки»,— восклицает Х армс в стихотворении
«Что это было?» Но если у читателя Хармса рано или поздно все ж е возникает
бледная догадка о том, что ж е «это бы ло», то читатель Туркина и через сто лет
будет так ж е далек от разгадки, как и через секунду после прочтения;
Она стыдливо прош ептала,
Губами ш евеля едва,
З д есь очень много, дай мне мало,
Зд есь целы х три, а надо два.
Возьми все три, сказал я строго,
Придвинув их концом ноги,
Я дал тебе не слишком много,
Один себе прибереги!
Говоря о приближенности творчества Туркина к русском у фольклору, нельзя
не сказать о цикле его стихотворений под названием «Любовные смертоубий
ства». П еред читателем предстают странные мрачные картины, связанные с р аз
личными народными преданиями и суевериям и. Здесь действую т русалки, мерт
вецы и другая нечисть. И вся эта ж уть снова разбавлена все тем ж е «стебом » —
языковым «стебом », который так свойствен Туркину.
Пальцы сини так и тонки,
М еж ду ними перепонки,
И концы ея грудей
Не совсем как у людей.
В стихотворениях Туркина,
ствует фольклорный элем ент — по
песни, то ж естокие романсы. И
прямо-таки безграмотность сводит
------- -------...... Trw ..... . ■,
посвящ енных любовной теме, также присут
ж анру своему они напоминают то лирические
снова стилистические нелепицы и нарочитая
весь драматизм и трагический пафос на нет.
Ты нагнулась над речкой с тазам и,
Я напротив траншею копал.
Мы с тобой обменялись глазами,
И намек м еж ду нами упал.
Вот такая удивительная, уж асаю щ ая и смеш ащ ая брош ю ра была выпущена
издательством ИМ А-пресс. Осталось лишь добавить, что книжка эта — раритет.
Ее тираж 1 0 0 0 экземпляров. Видимо, для узкого круга знатоков и любителей.
С. Б О Г Д А Н О ВА
ЯН ШАН-ЛИ. ОБЛИК.
М., Советский писатель, 19 9 1 ; антология «Г раж дане
Ночи», СП «В ся Москва», 1 9 9 0 .
БОГДАН БАРДЕЦКИИ. ЧОРНА БЛИСКАВКА. Д убно, «Н аш край», 1 9 9 2 .
ПАВЕЛ СОКОЛОВ. Стихи. Антология «Граж дане Ночи», СП «В ся М осква», 1 9 9 0 .
Стихи, о которых пойдет речь, пришлись, как видно, на глухие времена,
иначе давно были бы замечены . Или так получилось потому, что верлибр на рос
сийском поэтическом древе часто воспринимается как чужеродны й привой. Б ле
стящих верлибристов мало, и частенько опыты в этом ж анре при прочтении
больше всего смахивают на удачны е подстрочные переводы с европейских язы
ков. Бог его знает, что тому виной, но, возмож но, как раз гипотетическое несовпа
дение западного и российского менталитета, как теперь принято говорить. Тем
интереснее кажутся попытки привнести верлибр в русскую литературу с другой
стороны — с востока.
Вообщ е-то такие попытки у ж е делались. Переводная японская трех- и пяти
строчная поэзия, дош едш ая до нас в великолепных переводах, оставила неизгла
димый сл ед во впечатлительных душ ах русских литераторов — в первую очередь
своей каж ущ ейся простотой и изящ еством, обманчивой легкостью постижения
иного, чуть отстраненного взгляда на этот мир да и возможностью свободы внут
ри предлож енного разм ера (свободы обманчивой, поскольку истинные, ритмиче
ские и графические структурные ограничения неизбеж но теряются при перево
дах на европейские языки). И аколиты японской акварельной пластики начали
расти как грибы. Р езультат порой получался интересным.
В стихах Яна Ш ан-Ли нет следования четким, по неразум ению принятым
нами за абсолют правилам игры, канонам японской поэзии, однако темный вос
точный взгляд, фиксирующ ий каж дую мелочь сущ его, творит пейзаж удивитель
ной чистоты и точности,— так сквозь трещину в серой стене осколок наблюдае
мого мира кажется гораздо ярче и достовернее, чем благополучный горизонталь
ный пейзаж . Особенно четко это заметно в первой части книги — «Ю г», где это
ощ ущ ение усилено яркостью детских воспоминаний:
Бок яблока,
освещ енного солнцем
и море с теневой его стороны — это
целое яблоко.
Это мир отдельного предмета, который равновелик макромиру, последова
тельно перетекающ ие друг в друга состояния:
Но разве это сад,
который напоминает человека,
и разве человек я,
если посмотреть
из сада.
Эта легкость и точность, обозначенны е одним прикосновением (хочется ска
зать — кисти), помогают увидеть мир автора, точно японскую картину, писанную
на шелку:
Я из ничего создаю талые ручьи
и за цветом мокрого камня
слышу наоекомый полет комара.
Аналогичная попытка сращ ения славянской и японской живой ткани, хоть
и добровольно заключившая себя в рамки японского трехстрочника, была пред
принята украинским поэтом и худож ником Богданом Бардецким, который сам
и проиллюстрировал свою книжку. Потому что в первую голову Богдан — х у д о ж
ник, удивительно тонкий и лиричный. Это единство изобразительного и семанти
ческого ряда и дало то ощ ущ ение свободы , которое у Яна Ш ан-Ли возникает
само по себе, внутри верлибра:
В окне отраж ается аквариум
в нем плавают рыбки.
Зимний рассвет.
(Здесь и дал ее перевод м ой .— М. Г.)
Какими жадными глазами
смотрит маленький мальчик
в открытые дверцы печурки на огонь!
Это мир обыденной ж изни, знакомых предметов, неторопливого хода врем е
ни, за которым так страш но и прекрасно следить.
Поздним вечером смотрю телевизор.
В увлекательном приключенческом фильме
эпизод с тишиной.
В темноте с новогодней елки иголка упала
и ударилась об пол.
На рисунках автора присутствует все тот ж е мир с его зарослями и тра
вами, бельем на веревках, застывшим в воздухе, ветхими досками забора. З десь
нет человека, ибо человек — это тот, кто, придвинув к себе увеличительное стек
ло поэзии, подробно и внимательно разгляды вает вселенн ую ,— наблюдатель и
участник событий.
Книга Богдана Бардецкого представляет собой, несомненно, удачную попыт
ку интерпретации классической японской поэзии именно потому, что в ней ис
пользую тся традиционные для востока пластические средства — сочетание слова
и изображ ения. Это тот случай, когда явлением становится не отдельное стихо
творение, но сама книга как законченное и неразры вное целое.
К своеобразны м интерпретациям восточной традиции можно отнести и стихи
Павла Соколова. Назвав свои экспериментальные строфы «смы слоформами», он
попробовал придать им дополнительный графический объем за счет интервалов
(пробелов) м еж ду строками. Однако автор оказался загнанным в коварную ло
вуш ку, ориентируясь не столько на оригинальные образцы японской лирики,
сколько на переводны е ее варианты. П еревод, каким бы соверш енным он ни был,
не всегда дает адекватное представление о явлении чуждой культуры, а следова
ние переводу как поэтическому ш аблону вторично обедняет поэтический язык. Все
это привело к определенном у упрощ ению и схематизации, оставшись тем не ме
нее своеобразным дневником состояния автора:
***
И тяжести как не бывало,
едва найдеш ь в книге
судьбу похож ую .
*
*
*
Не могу друга застать.
Как душ а стосковалась
по разговору.
Тут приведено три различных примера использования восточной традиции
в русском верлибре. Вполне возмож но, что в нынешней культуре, тяготеющей
к синтезу и полистилистике, эти опыты послуж ат началом развития целого на
правления. Но даж е сами по себе они — явление, заслуж иваю щ ее пристального
внимания.
Мария Г А Л И Н А
АНАТОЛИИ КУДРЯВИЦКИИ. ЗВЕЗДЫ И ЗВУКИ.
Третья книга стихов. М.,
Линор, 1 9 9 3 .
ЛЮДМИЛА ВАГУРИНА. О МНОГОМ И ОБ ОДНОМ. Стихи. М., 1 9 9 1 .
ИРА НОВИЦКАЯ. ДОРОГИ ТЕМНЫЙ КОНУС. Книга свободных стихов.
М.,
Линор, 1 9 9 3 .
СЕРГЕИ НЕЩЕРЕТОВ. СТИХИ.
«С м ена», 1 9 9 3 , № 11.
В сегодняш ней России множатся всевозмож ны е культурные общ ества, круж
ки, группы, обилие которых напоминает русскую литературную ситуацию 1 0 —
20-х годов нашего столетия.
Вот, например, мелоимажинисты. Н азвание их поэтического направления,
бесспорно, ассоциируется с имажинистами, творившими в начале век а,— Есени
ным, Ш ерш еневичем, М ариенгофом; однако участники этого направления уделяю т
внимание не только образной и композиционной стороне худож ественны х произ
ведений, но и звуковой красоте и музыкальности стиха, то есть тому, что вкла
дывается в первую часть слова «м елоим аж инизм ». В этом плане своими куми
рами они считают О. М андельш тама и Б. Поллавского.
Несмотря на определенную традиционность взглядов мелоимажинистов, их
манифест, ещ е не появившийся в печати, напоминает скорее смягченную «П ощ е
чину общ ественному вкусу»:
«Настоящим объявляем:
Прошла пора п оэзи и многомиллионной.
Прошла пора поэзии многотомной.
Пришла пора поэзии многозвучной.
По переулкам и перелескам торжествующе шествует пошлость,
Поэты попрятались по квартирам и коммунальным кухням.
Поэтические вечера — как сходки подпольщиков».
Тон манифеста эпатирующе многообещающ, однако практические опыты
мелоимажинистов удивляют в большинстве своем обычностью, и, если бы не
стремление этих поэтов объединиться, трудно было бы выделить их произведения
из массы подобных им, появившихся нынче на прилавках книжных магазинов.
Анатолий Кудрявицкий, больше известный читателям как переводчик англоамериканской литературы, издал уже три поэтических сборника: «Осенний ко
рабль», «Запечатанные послания», «Звезды и звуки».
Первые две книги представляют, видимо, ранние произведения Кудрявицкого, не без изысканности написанные свободным стихом:
Нет, лучше умолкнуть
и слушать стук колес
катящейся мимо жизни
Такое созерцательное отношение к окружающему нередко сменяется
утонченным самолюбованием, разглядыванием собственного отражения в зеркале.
«Постигаю тайны моего сердца...» В жизни ничего нет, кроме нашего воображе
ния, ничего объективно не изменяется, а зрелость приходит на смену юности
лишь тогда, когда усталый взгляд фантазирует на застывшем в глубокой медита
ции лице маленькую морщинку — слабое влияние времени.
И все же на этом фоне появляются внезапные по своей глубине — и тяжело
весности — размышления о Боге и о творчестве как о даре, ниспосланном свыше.
стряхнуть с себя мелкие водоросли
и ступить на заветный берег поэзии
Кудрявицкий стремится насытить текст красочными зарисовками, приближая
его к живописи.
О трепетность тени,
серебро отблесков,
кряжистость основы,
сокровенная тайна корней!
Каждое дерево создает вокруг себя
неповторимую атмосферу.
И каждый человек.
Эта удивительная для городского поэта близость к природе, сильнейшее
стремление слиться с пейзажем, словно на картинах Магритта, где осколки окон
ного стекла в точности повторяют вид за все еще живой, но опустевшей и поте
рявшей всякий смысл оконной рамой, снова оборачивается противопоставлением:
человека — природе и, как следствие этого, единственности — множественности,
одиночества — великолепию жизни.
А вот уже попытка живописного деструктурирования звуков, перед нами
стихотворение «Гласные», составленное по принципу «азбуки»: буква — расшиф
ровка, ассоциация, видение. Краска, тон, Для русской поэзии это не нрво, и
все же каждый подобный опыт анализа мелодики звука (как бы тавтологично это
ни выглядело) настолько же интересен, как и каждый новый человек со своими
оригинальными мыслями и воспоминаниями.
А — цвет земли, смесь глины с черноземом,
коричневая щедрость вспаханных полей,
Я — твердый знак арбузных полушарий,
тревожный маковый иль кровяной багрец^.
Здесь легкая ритмизация текста, видимо, свидетельствует о переходе поэзии
Кудрявицкого к новому этапу.
Третья книга поэта «Звезды и звуки» большей частью состоит из канони
ческих стихотворений.
На смену первоначальному эго-мелоимажинизму приходит нечто более тра
диционное, более близкое обыкновенному имажинизу, и, несмотря на то, что
такой резкий переход неблагоприятно отражается на техничности произведений
Кудрявицкого, все же это дорога, ведущая к самостоятельности и незыблемости,
позволяющ им в дальнейш ем поэту встать вне временных и пространственных
ограничений, дорога, ведущ ая к соверш енству.
Обратимся к ещ е одному участнику этой литературной группы — Людмиле
Вагуриной. П еред нами единственная ее книга — «О многом и об одном ».
Парадоксальность современной русской поэзии состоит в том, что традицион
ные тексты порой имеют более низкий качественный уровень, нежели свободные
стихи. Видимо, ритм и рифма здесь оказываются в положении неких Церберов;
так случилось с произведениями Вагуриной. Б есспорно, ее верлибры, которых,
к сожалению, очень мало в сборнике, удались, чего нельзя сказать о канониче
ских стихотворениях.
Что ж е касается тематики, то здесь можно говорить лишь об обыкновенной
«женской» лирике, неяркой, неброской, успокаивающ е нежной и задумчивой.
И зносила шаль наизнанку,
Праздника дож идаясь.
Были будни, шаль истончилась,
Стала ветхою,
П орвалась...
А вот Ира Новицкая, тоже мелоимажинистка, но насколько ее поэзия выгля
дит более резкой, нестандартной, более современной и живой. П еред нами ее
поэтический сборник «Дороги темный конус».
Н еожиданны е своей фантастичностью стихотворения наполняют страницы
книги причудливыми красочными образам и, сюрреалистически сплетающ имися
фигурами. Читателю то становится отчетливо видна линия горизонта, отделяющ ая
море от неба, то внезапно обе стихии схлопываются наподобие двух картонок, и
перед его изумленным взором предстают некие сказочные персонаж и, таинствен
ные и безмолвны е, точно призраки.
И ещ е
чей-то красный крест на синем ф лаге
черный бык со светлыми рогами
две змеи и старый человек
преграж даю т этот путь
Поэзии Новицкой свойственна и ж ивописность, о которой у ж е было сказано
выше в связи со стихами А . Кудрявицкого. Но, если у последнего красочность —
лишь отражение увиденного, реалистические зарисовки природы, то у Новиц
кой — теснейш ая связь с мировой культурой, взаимодействие с ней, проникнове
ние ею, постоянное обращ ение к ее ш едеврам, постмодернистское цитирование
штрихов и пятен, линий и сю жетов.
Париж и Витебск на скрещ енье площ адей
задумчиво склонившийся еврей
букеты роз в руках летящ их новобрачных
Еще пара строк — и перед нами картина Ш агала. Но нет ни холста, ни тя
ж елой, тускло поблескивающ ей рамы. Есть лишь белый лист и на нем черные
закорючки — буквы.
Или стихотворение «С уббота», в котором обывательскому счастью сидения
дома в выходные противопоставляется счастье одиночества в чужой квартире,
счастье чувства, счастье вдохновения, и вот на ф оне бормотания многочисленных
пылесосов, стиральных машин и попугаев возникает ястреб Бродского, и даж е
кавычки открываются прямо среди текста и цитата откровенно вшивается в ткань
произведения Новицкой.
Но дум аю о крике ястреба над долиной Коннектикута
о котором писал в 1 9 7 5 году Бродский
о «пронзительном, резком крике
страш ней, кош марнее ре-диеза
алмаза, реж ущ его стекло»
Такая ж е плодотворная зависимость от искусства, но в этом случае более
от литературы, нежели от живописи, свойственна последнем у, четвертому участ
нику группы, Сергею Н ещ еретову. Его произведения пока появлялись лишь в
периодической печати («С м ена», «К ниж ное обозрени е», «Очарованный стран
ник» — литературная газета, г. Ярославль).
Сергей Нещ еретов — пожалуй, самый верный последователь акмеистов и
имажинистов. Эти столь разные направления в поэзии Нещ еретова сплелись в
единое целое, дав замечательный результат. П еред нами техничные, остроумные
и вдохновенные произведения.
Обратимся, например, к стихотворению «Бокалы ». Здесь мы видим почти
андерсеновское отнош ение к обыкновенным предметам обихода, их судьба, их
сущ ествование представлены как человеческие.
Нас выселил с Кузнецкого моста
вихрь революции.
И вдруг возникает последняя строфа, внезапно ломающ ая все фатальные
построения преды дущ их строк, опьяняющая читателя футуристической свободой,
ставящая под сомнение незы блемость драматических рамок традиционализма.
...и мы стоим —
тяжелы е хрустальны е ботинки
с ноги старинного французского вина.
Но первоначальный тон андерсеновской сказки не исчезает, теперь перед
нами оживш ее вино, и гармония остается ненаруш енной.
Столь ж е гармонично и неож иданно смотрится стихотворение «В словаре
блюд» (памяти В. Ш ерш еневича). Снова перед нами попытка раскрасить звуки,
смешать поэзию и живопись, и все ж е задача, поставленная Н ещ еретовым, вы
глядит более легко выполнимой, неж ели попытка создания «азбуки» гласных
Кудрявицкого. Ведь у первого речь идет о буквах (графическом изображ ении
звуков) и цвете, а не о фантомных сплетениях чувств, вызванных мелодикой
речи, как у последнего. Буквы окрашиваются в яркий, четкий, контрастный лю
бому другому белый цвет, но бумага, на которую они помещ ены, оказывается
тож е белой. Б елое на белом — это как вязкий воздух сна, сквозь который бежать
тем труднее, чем сильнее опасность у нас за спиной, чем ж еланней спасенье.
Возьми золотую
чаш у с каймой
посеребренной,— это будет
лист бумаги под букву,
неразлучную с вялым словом .~
и которую нанести
тем трудней, чем больш е
в ней нуж ды ...
П еред нами — четыре поэта, объединивш ихся, чтобы следовать своему на
правлению в литературе, которое определяю т словом «м елоим аж инизм ». Кое-что
пока не удается, но они не «прячутся по коммунальным кухням», а печатаются —
на плохой бумаге, в мелких периферийных изданиях. Кому-то повезло больш е —
с художником ли, с типографией, кому-то меньше, и все ж е они делают некое
общ ее дело, подпитывая читателей свежими образами и формами, в которых все
мы так нуж даем ся теперь, оказавшись на пепелищ е.
В. ОГУЛЬНИ К
Питайте в следующем номере:
ЮЛИЙ АЙХЕНВАЛЬД,
ЮРИЙ АЙХЕНВАЛЬД.
ОТЦЫ И ДЕДЫ.
Диалог через 70 лет
«Диктатура пролетариата оттого вредна, что пролетариат
как таковой именно в этом своем качестве вовсе и не заслужи
вает диктатуры. Бедность
не порок. Но бедность
и не до
бродетель. Оттого, что бедный
беден, он не лучше богатого.
Сама же по себе бедность еще ничего не означает. Она пустое
место. Бедность
минус: что можно воздвигнуть на одном
только минусе? Справедливость требует, чтобы бедный изба
вился от бедности, но она вовсе не требует, чтобы бедный сде
лался правителем. Оскар Уайльд считает, что бедные хуже бо
гатых: бедным все время приходится думать о деньгах. М еж
ду понятием бедности и понятием власти нет никакой органи
ческой связи.
От диктатуры пролетариата бедность не исчезнет. В лучшем
случае она только перекинется от одних к другим: разбогатеют
диктаторы, обеднеют их данники. А в худшем случае и при дик
татуре пролетариата наиболее вероятном—не овладеет ли бед
ность решительно всеми, не окрасит ли она в свою серую и
скудную краску всех, не воцарится ли мертвое равенство нище
ты?»
—
—
—
—
360 руб.
Индекс 73293
O'
O'
«ОКТЯБРЬ»— 1994
До конца года
предполагаем опубликовать:
Рассказы Юрия БУНДЫ, Людмилы ПЕТРУШЕВСКОЙ, Виктора ПЕ
ЛЕВИНА, Валерия ПОПОВА, Евгения ПОПОВА, Натальи СУХА
НОВОЙ, Виктории ТОКАРЕВОЙ, Асара ЭППЕЛЯ.
Стихи Беллы АХМАДУЛИНОЙ, Ольги БЕШЕНКОВСКОИ, Дмитрия
БЫКОВА, Александра ВЕЛМЧАНСКОГО, Сергея ГАНДЛЕВ
СКОГО, Льва ЛОСЕВА, Юнны МОРИЦ, Анатолия НАЙМАНА,
Вадима ПЕРЕЛЬМУТЕРА, Георгия ШЕНГЕЛИ.
Эссе, размышления, воспоминания Ролана БЫКОВА, Эраста ГАРИНА,
Саввы КУЛИША, Василия ГРИБАНОВА, Виктора МЕРЕЖКО,
Юрия НАЗАРОВА, Даниила ХРАБРОВИЦКОГО, Сергея ЮР
СКОГО.
Статьи Леонида БАТКИНА, Юрия БУРТИНА, Михаила ГЕФТЕРА,
Алексея ЗВЕРЕВА, Андрея ЗУБОВА, Сергея ЛЕЗОВА, Юрия ПИ
ВОВАРОВА, Григория ПОМЕРАНЦА, Людмилы САРАСКИНОИ,
Бенедикта САРНОВА, Максима СОКОЛОВА, Александра ЭТКИНДА.
ISSN 0132-0637. Октябрь 1994. № 4. 1— 192.
Марк АЛДАНОВ. Рассказы.
Анатолий АНАНЬЕВ. Призвание Рюриковичей, или Тысячелетняя загад
ка России. Ч а с т ь в т о р а я .
Иван БЕЛЯЕВ. Мемуары царского генерала.
Эли ВИЗЕ ЛЬ. Город удачи. П о в е с т ь .
Весть Библии. Главы из книги.
Игорь ВОЛГИН. «В виду безмолвного потомства...» Достоевский и ги
бель русского императорского дома. Ч а с т ь в т о р а я .
Антон ДЕНИКИН. Очерки русской смуты. Том V.
Руслан КИРЕЕВ. Набережная Стикса. Н о ч н а я п о в е с т ь .
Хулио КОРТАСАР. Эссе. Новеллы.
Викентий МАТВЕЕВ. Век страстей, крови и славы. Женщины королев
ского дома Тюдоров.
Историческое повествование.
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ. Иисус Неизвестный. Том второй.
Михаил НОВИКОВ. «Я виноват в его смерти». Письма к Л. Толстому,М. Горькому, И. Сталину.
Михаил ПРИШВИН. Дневники. 1937 год.
Юрий РЯШЕНЦЕВ. В Маковниках. И больше нигде. Р о м а н . ,