Text
                    

СТЕНДАЛЬ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ПЯТНАДЦАТИ ТОМАХ ТРИНАДЦАТЫЙ БИБЛИОТЕКА «ОГОНЕК» ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРАВДА» МОСКВА • 1959
Издание выходит под общей редакцией Б. Г. Р е и з о в а.
БРЮЛАРА
Перевод Б. Г. Р е и з о в а. Под редакцией А. А. Смирнова.
Я, Анри Брюлар, написал нижеследующее в Риме от 1832 до 1836 года. I Сегодня утром, 16 октября 1832 года, я был в Сап- Пьетро-ин-Монторио, на Яникуле, в Риме. Солнце гре- ло восхитительно; легкий, еле заметный ветерок си- рокко гнал несколько белых облачков над горой Альбано; в воздухе была разлита чудесная теплота, и я ощущал радость жизни. Были ясно видны Фрас- кати и Кастель-Гандольфо, в четырех лье отсюда, а также вилла Альдобрандини, где находится вели- колепная фреска «Юдифь» Доменикино. Я отчетливо вижу выбеленную стену — результат ремонта, произ- веденного в последний раз князем Ф. Боргезе, тем самым, которого я видел при Ваграме полковником кирасир в день, когда моему другу де М... оторвало ногу. Гораздо дальше я различаю скалу Палестрины и белое здание Кастель-Сан-Пьетро, служившее когда-то крепостью. Под стеною, к которой я присло- нится,— большие апельсинные деревья сада Капуци- нов, затем — Тибр и Мальтийское приорство, а немно- го дальше, по правую руку,— гробница Цецилии Ме- теллы, Сан-Паоло и пирамида Цестия. Прямо перед собою я вижу Санта-Мария-Маджоре и длинные линии палаццо Монте-Кавалло. Весь древний и новый Рим, от древней Аппиевой дороги с развалинами ее гробниц и акведуков до великолепного сада Пинчо, разбитого французами, развертывается перед взором. 5
Это место — единственное в мире, говорил я се- бе в раздумье; и древний Рим помимо моей воли брал верх над новым,— все воспоминания из Тита Ливия толпой нахлынули на меня. На горе Альбано, нале- во от монастыря, я различал Луга Аннибала. Какой великолепный вид! В продолжение двух с половиной веков здесь восхищались «Преображе- нием» Рафаэля. Как непохоже это на унылую гале- рею из серого мрамора, в недрах Ватикана, где она теперь погребена! Итак, двести пятьдесят лет этот шедевр находился здесь, двести пятьдесят лет!.. Ах!.. Через три месяца мне будет пятьдесят лет,— возмож- но ли? 1783, 1793, 1803, я считаю по пальцам... и 1833, пятьдесят. Возможно ли! Пятьдесят! Мне стук- нет пятьдесят лет; и я запел арию Гретри: Прожив полсотни лет на свете... Это неожиданиое открытие ничуть не огорчило меня: я только что думал об Аннибале и римлянах. Более великие, чем я, умерли... В конце концов, ска- зал я себе, я не так уж плохо провел свою жизнь. Провел! Ах! Это значит, что случай не послал мне слишком много несчастий, так как, по правде гово- ря, разве я хоть сколько-нибудь управлял своей жизнью? Влюбиться в фрейлейн фон Грисгейм! На что я мог надеяться от благородной девицы, дочери гене- рала, бывшего в милости два месяца перед тем, до битвы при Иене! Бришо был вполне прав, когда го- ворил мне со своей злой насмешливостью: «Когда лю- бишь женщину, то спрашиваешь себя: чего ты от нее хочешь?» Я присел на ступеньки Сан-Пьетро й размышлял об этом час или два: мне стукнет пятьдесят лет, дав- но бы пора познать себя. Чем я был, чем я стал те- перь,— поистине мне было бы трудно на это ответить. Я слыву человеком очень остроумным и очень бес- чувственным, даже безнравственным, и, однако, я всегда был жертвой какой-либо несчастной любви. Я безумно любил мадмуазель Кюбли, фрейлейн фон Грисгейм, г-жу Дифорц, Метильду, и не обладал ни 6
одною из них, а многие из этих увлечений длились по три или четыре года. Метильда совершенно запол- нила мою жизнь от 1818 до 1824 года. И до сих пор я еще не излечился, прибавил я, промечтав о ней, пожалуй, добрые четверть часа. Любила ли она меня? Я трепетал, я переживал молитвенный экстаз. А Манти? В какую скорбь она меня повергла, бросив меня! Дрожь пробежала у меня по телу, когда я вспомнил о 15 сентября 1826 года в Сан-Ремо, по моем возвращении из Англии. Какой год провел я с 15 сентября 1826 по 15 сентября 1827 года! В день этой ужасной годовщины я был на острове Искии. И я заметил значительное улучшение; вместо того чтобы думать непосредственно о своем несчастье, как за несколько месяцев перед тем, я думал только о воспоминании о том несчастном состоянии, в кото- рое был погружен, например, в октябре 1826 года. Это наблюдение меня весьма утешило. Чем же я был? Я не мог бы этого сказать. Како- го друга, как бы хорошо он ни знал меня, могу я об этом спросить? Сам ди Фьоре не мог бы мне помочь. Какому другу сказал я когда-либо хоть слово о сво- их любовных печалях? Особенно удивительно и особенно печально, го- ворил я себе сегодня утром, то, что мои победы (как я называл их тогда, еще полный военных представ- лений) не доставили мне удовольствия, которое рав- нялось бы хоть половине того глубокого страдания, какое причинили мне мои поражения. Поразительная победа над Манти не доставила мне удовольствия, равного сотой доле страдания, ко- торое Манти причинила мне, променяв меня на г-на де Бопье. А может быть, у меня мрачный характер?.. И тогда, не зная, что ответить, я незаметно для себя принялся снова любоваться прекрасным зрели- щем развалин Рима и его современного величия: рас- положенным прямо передо мной Колизеем, лежа- щим у моих ног палаццо Фарнезе с его превосходной сводчатой галереей нового искусства и тоже лежащим подо мной палаццо Корсини. Был ли я умен? Были ли у меня какие-нибудь та- ланты? Г-н Дарю говорил, что я невежествен, как 7
чурбан; да, но это его мнение было мне доложено Марестом, а нужно сказать, что мой веселый харак- тер вызывал зависть у этого угрюмого бывшего глав- ного секретаря Безансона. Но действительно ли у меня был веселый характер? Я спустился с Яникула только тогда, когда лег- кий вечерний туман предупредил, что скоро ме- ня охватит неприятная и нездоровая внезапная про- хлада, которая в этих местах наступает сразу после захода солнца. Я поспешил вернуться в палаццо Кон- ти (на Пьяцца Минерва), разбитый усталостью. На мне были панталоны из белого английского..., и я записал на поясе, внутри: «16 октября 1832 года мне стукнет пятьдесят лет», но сокращенно, так, чтобы никто не мог понять: «М. нестук. 5». К ночи, возвращаясь домой после довольно скуч- ного вечера у посла, я сказал себе: «Я должен на- писать историю своей жизни; может быть, когда она будет написана, я наконец узнаю, какой я был,— веселый или печальный, умный или глупый, храб- рый или трусливый, и, главное, счастливый или не- счастливый; хорошо бы дать прочесть эту рукопись ди Фьоре». Эта мысль меня соблазнила. Да, но сколько там будет ужасных «я»! Есть на что рассердиться само- му добродушному читателю: все «я» да «я»,— если не говорить о таланте, совсем как у Шатобриана, этого короля эготистов. Опять ты <я» со <мной» усердно сочетаешь*. Каждый раз, когда я читаю одну из этих стра- ниц, я повторяю себе этот стих. Правда, можно бы- ло бы писать в третьем лице: «он» сделал, «он» ска- зал; но как показать внутренние движения души? Об этом я больше всего хотел бы посоветоваться с ди Фьоре. Продолжаю лишь 23 ноября 1835 года. Та же мысль описать свою жизнь явилась у меня во время * Перевод всех стихотворных отрывков в этом томе сделан М. Е. Левберг. 8
путешествия в Равенну; по правде сказать, я ду- мал об этом много раз, начиная с 1832 года, но ме- ня всегда пугала эта ужасающая трудность — избе- жать множества «я», способных вызвать ненависть к автору; я не чувствую в себе таланта, чтобы преодо- леть эту трудность. По правде сказать, я менее все- го уверен в том, что обладаю хоть каким-нибудь та- лантом, чтобы заставить читать меня. Иногда я ис- пытываю большое удовольствие от писания, вот и все. Если существует загробный мир, я непременно повидаюсь с Монтескье; если он мне скажет: «Мой бедный друг, вы были лишены какого-либо талан- та»,— я буду огорчен, но нисколько не удивлюсь. Я часто чувствую это: какой глаз может видеть самого себя? Всего три года тому назад я открыл причину этого. Я вижу ясно, что многие писатели, пользующиеся большой славой, крайне плохи. То, что было бы бо- гохульством сказать сейчас о Шатобриане (подобии Бальзака), станет трюизмом в 1880 году. Я никогда не менял своего мнения об этом Бальзаке: «Дух хри- стианства» Шатобриана, когда он появился около 1803 года, показался мне нелепостью. Но понимание недостатков у других означает ли наличие таланта у самого себя? Известно, что самые плохие живопис- цы отлично видят недостатки у своих товарищей: Энгр вполне прав в своих суждениях о Гро, как и Гро в своих суждениях об Энгре (я беру тех, о ком, быть может, еще будут говорить в 1935 году). Вот соображение, успокоившее меня относительно этих мемуаров: допустим, что я буду продолжать пи- сать эти заметки и, закончив, не сожгу их; я заве- щаю их не другу, который может стать ханжой или продаться какой-нибудь партии, как этот простак То- мас Мур, а завещаю ее какому-нибудь издателю, на- пример Левавассеру (на Вандомской площади в Па- риже). И вот издатель получит после меня толстенную тетрадь, исписанную моим отвратительным почерком. Он даст кому-нибудь переписать из нее кусочек и про- чтет его; если он покажется ему скучным и если ни- 9
кто больше не будет говорить о г-не де Стендале, он оставит в покое этот хлам, который, может быть, бу- дет снова раскопан через двести лет, вроде мемуаров Бенвенуто Челлини. Если он напечатает и произведение покажется публике скучным, то через тридцать лет о нем будут говорить, как нынче говорят о поэме «Мореплавание» шпиона Эменара, который так часто был предметом разговоров на завтраках у Дарю в 1802 году. И вдобавок этот шпион был, кажется, цензором или директором всех журналов, которые каждую неделю паффировали (от to puff *) его до крайних пределов. Это был тогдашний Сальванди, еще более бесстыд- ный, если это можно себе представить, но более бо- гатый мыслями. Итак, если эти «я» слишком надоедят читателю, моя «Исповедь» перестанет существовать через три- дцать лет после ее напечатания; и все же я получу удовольствие от ее писания и от глубокой внутрен- ней самопроверки. Кроме того, если она будет иметь успех, то есть шансы, что в 1900 году меня будут читать души, которые милы мне, например, г-жа Рол- лан, Мелани Гильберт, или... Сегодня, 24 ноября 1835 года, я, представьте се- бе, вернулся из Сикстинской капеллы, где не полу- чил никакого удовольствия, хотя и запасся хорошей подзорной трубкой для рассматривания сводов и «Страшного суда» Микеланджело; но чрезмерное ко- личество кофе, выпитого мною позавчера у Каэтани из-за машинки, привезенной его братом из Лондона, вызвало у меня расстройство нервов. Слишком хоро- шая машинка. Это чересчур отличный кофе — вексель в пользу настоящего за счет счастья в будущем — привел меня в прежнее мое состоямие, и в Сикстин- ской капелле я чувствовал себя совсем отупевшим. Воображение бездействовало. Я любовался драпи- ровкой из золотой парчи, написанной фресками ря- дом с большим папским креслом из орехового дерева. Эта драпировка, носящая имя папы Сикста IV, на- ходится в двух футах от глаз, до нее можно дотро- * Раздувать, рекламировать (англ.). 10
нуться, и она кажется настоящей даже через три- ста пятьдесят четыре года. Неспособный ни на что, даже на то, чтобы пи- сать официальные письма по долгу службы, я велел затопить камин и пишу это, как мне кажется, без всякого притворства, ничего не придумывая, с тем удо- вольствием, с каким пишут письмо другу. Каковы бу- дут мысли этого друга в 1880 году? Как сильно они будут отличаться от наших? В настоящее время для большинства моих знакомых чудовищным безрассуд- ством, безумием представляются эти две идеи: «ве- личайший плут из королей» и «лицемерный татарин», в соединении с двумя именами, написать которые я не смею; в 1880 году эти оценки будут трюизмами, по- вторять которые не решатся даже Кератри тех вре- мен. Для меня это нечто новое: обращаться к лю- дям, образа мыслей которых я совершенно не знаю, как и характера их воспитания, их предрассудков, религии! Какое поощрение к тому, чтобы быть правди- вым, а ведь только простая правдивость выдерживает испытание. Бенвенуто был правдив, и его читаешь с удовольствием, как будто это было написано только вчера, в то время как пропускаешь целые страницы этого иезуита Мармонтеля, который, однако, прини- мает всевозможные предосторожности, чтобы не вызвать неудовольствия, как настоящий академик. В Ливорно я не пожелал купить его мемуаров по двадцать су за том — я, который обожает такого ро- да произведения. Но сколько нужно предосторожностей, чтобы не солгать! Например, в начале первой главы есть слова, ко- торые можно принять за бахвальство: нет, мой чита- тель, я не был солдатом при Ваграме в 1809 году. Надо вам сказать, что за сорок пять лет до ва- ших дней быть наполеоновским солдатом считалось модным. Следовательно, теперь, в 1835 году, намек- нуть косвенно, без прямой лжи (jesuitico more*), на то, что ты был солдатом прц Ваграме,— это ложь, вполне заслуживающая быть написанной. * На иезуитский /ад (лат.). И
В действительности я был вахмистром н сублей- тенантом в 6-м драгунском полку при вступлении его в Италию, кажется, в мае 1800 года, и подал в от- ставку во время краткого мира 1803 года. Мне край- не надоели мои товарищи, и я находил, что нет ни- чего лучше, как жить в Париже философом (этим словом я в то время пользовался наедине с собой) на сто пятьдесят франков в месяц, которые присылал мне отец. Я полагал, что буду иметь после его смер- ти в два или в дважды два раза больше; при той жажде знания, которая меня тогда сжигала, этого было более чем достаточно. Я не стал полковником, хотя и мог бы им стать при могущественной протекции графа Дарю, моего кузена, но, мне кажется, без этого я жил гораздо более счастливо. Вскоре я перестал изучать Тюренна и пытаться подражать ему, что было моей постоян- ной целью в течение трех лет, пока я был драгуном. Иногда с этой мыслью боролась другая: писать ко- медии подобно Мольеру и жить с актрисой. Уже в ту пору я испытывал смертельное отвращение к при- личным женщинам и к лицемерию, которое им при- суще. Моя чрезвычайная лень одержала верх: при- ехав в Париж, я по полгода не делал визитов моим родственникам (г-ну Дарю, г-же Лебрен, г-ну и г-же де Бор), все время говоря себе: «Успею завтра». Так я провел два года на шестом этаже улицы д’Анживи- лье, в квартире с прекрасным видом на Луврскую колоннаду, читая Лабрюйера, Монтеня и Ж.-Ж. Руссо, напыщенность которого вскоре стала меня раз- дражать. Там сложился мой характер. Я усиленно читал также трагедии Альфьери, заставляя себя на- ходить в этом удовольствие, благоговел перед Каба- нисом, Траси и Ж.-Б. Сеем; я часто читал Кабаниса, неясный язык которого приводил меня в отчаяние. Я вел одинокую и взбалмошную жизнь, как испанец, за тысячу лье от действительной жизни. Добрый отец Иеки, ирландец, давал мне уроки английского языка, но я не делал никаких успехов; я был без ума от «Гамлета». Но я уклоняюсь в сторону, теряю нить и рискую стать непонятным, если не буду придерживаться хро- 12
нологического порядка, а, кроме того, не так хорошо буду припоминать события. Итак, при Ваграме в 1809 году я не был военным, а, напротив, помощником военного комиссара, в долж- ности, на которую меня определил мой кузен Дарю, чтобы извлечь меня из порока, выражаясь языком моей семьи. Ибо моя отшельническая жизнь на ули- це д’Анживилье кончилась тем, что я прожил год в Марселе с очаровательной актрисой, питавшей са- мые возвышенные чувства и ни разу не получившей от меня ни одного су. Впрочем, для этого имелась весьма важная при- чина — та, что мой отец все время выдавал мне по сто пятьдесят франков в месяц, на которые нужно было жить, а в Марселе в 1805 году даже эта сумма выплачивалась крайне неаккуратно. Но я снова уклоняюсь. В октябре 1806 года, после Иены, я стал помощником военного комиссара — должность, презираемая солдатами, в 1810 году, 3 августа,— аудитором Государственного совета, а че- рез несколько дней — главным инспектором корон- ной движимости. Я был в милости — не у повелите- ля (Наполеон не разговаривал с глупцами моего сор- та), но' на очень хорошем счету у лучшего из людей, герцога Фриульского (Дюрока). Но я уклоняюсь в сто- рону. 11 Я пал вместе с Наполеоном в апреле 1814 года. Я приехал в Италию, чтобы жить, как на улице д’Ан- живилье. В 1821 году я покинул Милан в полном от- чаянии из-за Метильды, серьезно подумывая о том, чтобы застрелиться. Вначале все было мне противно в Париже; затем я стал писать, чтобы развлечься; Метильда умерла, следовательно, незачем было воз- вращаться в Милан. Я обрел полную безмятежность; это слишком сильно сказано, но все же я был доста- точно счастлив в 1830 году, когда писал «Красное и черное». Я был восхищен июльскими событиями, я видел пули под колоннадой Французского театра, подвер- гаясь очень небольшому риску. Никогда не забуду 13
этого яркого солнца, когда я впервые увидел трех- цветное знамя, 29 или 30 июля, около восьми часов утра, после ночи, проведенной у командора Пин- то, племянница которого сильно перепугалась. 25 сен- тября я был назначен консулом в Триест г-ном Мо- ле, которого до тех пор ни разу не видал. Из Триеста в 1831 году я перебрался в Чивита-Веккью, затем в Рим, где нахожусь до сих пор и скучаю, не имея возможности ни с кем обмениваться мыслями. Мне необходимо от времени до времени беседовать по ве- черам с умными людьми; когда я лишен такой воз- можности, мне кажется, что я задыхаюсь. Итак, вот главные разделы моего повествова- ния: родился в 1783 году, драгун в 1800, учение с 1803 по 1806. В 1806 году — помощник военного ко- миссара, интендант в Брауншвейге. В 1809 году под- бираю раненых под Эслингом и Ваграмом, выпол- няю поручения вдоль Дуная, на его оснеженных бе- регах, в Линце и Пассау, влюблен в графиню Дарю, ходатайствую о посылке меня в Испанию, чтобы сви- деться с ней. 3 августа 1810 года назначен ею или почти что ею аудитором Государственного совета. Это почетное существование, связанное с большими рас- ходами, приводит меня в Москву, делает меня интен- дантом в Сагане, в Силезии, и, наконец, приводит к падению в апреле 1814 года. Кто бы поверил этому! Лично мне это падение доставило только удоволь- ствие. После падения — научные занятия, писательская деятельность; я безумно влюбляюсь, печатаю в 1817 году «Историю живописи в Италии»; мой отец, 'ставший «ультра», разоряется и умирает, кажется, в 1819 году; я возвращаюсь в Париж в июне 1821 года. Метильда доводит меня до отчаяния, она умирает, я предпочитал видеть ее мертвой, чем неверной; я пишу, утешаюсь и счастлив. В 1830 году, в сентябре месяце, я снова поступаю на административную служ- бу, на которой состою до сих пор, с сожалением вспоминая о писательской жизни на четвертом эта- же отеля Валуа, по улице Ришелье, № 71. Я стал остроумцем с зимы 1826 года; до того я молчал по лени. Кажется, я слыву за самого весело- 14
го и самого бесчувственного человека; правда, я ни- когда ни слова не говорил о женщинах, которых лю- бил. В этом отношении я испытывал положительно все симптомы меланхолического темперамента, опи- санного Кабанисом. Я очень редко имел успех. , Но недавно, на пустынной дороге над озером Альбано, размышляя о своей жизни, я нашел, что всю ее можно выразить в следующих именах, ини- циалы которых я начертал, как Задиг, тростью на пы- ли; я сидел на скамье позади монастыря Голгофы ор- дена Minori Menzati, выстроенного братом Урба- на VIII Барберини, у двух прекрасных деревьев, окру- женных небольшой круглой стеной: Виржини (Кюбли), Анджела (Пьетрагруа), Адель (Ребюфе), Мелани (Гильбер), Минна (фон Грис- гейм), Александрина (Дарю), Анджелина, которую я никогда не любил (Берейтер), Анджела (Пьетрагруа), Метильда (Дембовская), Клементина, Джулия. И наконец, в продолжение месяца, самое большое, г-жа де Рюбампре, имя которой я позабыл, да еще по не- осторожности, вчера, Амалия (Б). Большая часть этих очаровательных существ не удостоила меня своими милостями; но они буквально заполнили всю мою жизнь. Уже после них шли мои произведения. В действительности я никогда не был честолюбцем, но в 1811 году воображал себя тако- вым. Обычным моим состоянием было состояние не- счастного влюбленного, ценителя музыки и живописи, иначе говоря, любящего наслаждаться этими искус- ствами, но не заниматься ими самому, в качестве сла- бого любителя. Я с утонченной чувствительностью искал красивых пейзажей; исключительно ради это- го я путешествовал. Пейзажи были смычком, играв- шим на моей душе, и виды, о которых никто не упо- минал, какая-нибудь линия скал близ Арбуа, если ехать по большой дороге от Доля,— для меня была явственным, зримым образом души Метильды. Я ви- жу, что мечтательность я предпочитал всему, даже репутации остроумца. Эти усилия, эту обязанность импровизировать в форме диалога для общества, в котором находишься, я принял на себя только в 15
1826 году ив отчаяния, в котором я провел первые ме- сяцы этого рокового года. Из одной недавно прочитанной книги (письма Виктора Жакмона, Индуса) я узнал, что некоторые находили, меня блестящим. Несколько лет назад я прочел приблизительно то же самое в одной модной в то время книге леди Морган. Я позабыл об этом прекрасном качестве, создавшем мне столько врагов (это была, может быть, лишь видимость качества, а враги — существа слишком банальные, чтобы су- дить о блеске; как может, например, какой-нибудь граф д’Аргу судить о блеске? Человек, счастье кото- рого состоит в том, чтобы прочитывать в день два или три тома романов маленького формата «для горнич- ных»!). Как бы стал судить о степени ума г-н де Ла- мартин? Прежде всего он сам лишен его, а во-вто- рых, он также поглощает два тома в день самых по- шлых произведений (наблюдал во Флоренции в 1824 или 1826 году). Большая невыгода обладания остроумием заклю- чается в том, что приходится зорко наблюдать окру- жающих вас глупцов и через это проникаться их по- шлостью. Мой недостаток в том, что я привязываюсь к лицу с наименее скудным воображением и станов- люсь непонятным для других, которые от этого, мо- жет быть, еще более довольны. С тех пор как я живу в Риме, я изощряюсь в ост- роумии лишь раз в неделю, да и то какую-нибудь минутку: я предпочитаю мечтать. Здешние люди не- достаточно понимают тонкости французского языка, чтобы чувствовать тонкость моих замечаний; им нужно грубое, коммивояжерское остроумие, подобно восхищающей их мелодраме (пример: Микеландже- ло Каэтани), которая поистине составляет их хлеб насущный. Перспектива подобного успеха меня рас- холаживает, и я не удостаиваю больше своими бе- седами людей, рукоплещущих мелодраме. Я вижу все ничтожество тщеславия. Итак, два месяца назад, в сентябре 1835 года, на берегу озера Альбано (в двухстах футах над уров- нем озера), замышляя написать эти воспоминания, я чертил на пыли, как Задиг, такие инициалы: 16
В. А« Ад М. Ми. Аль. Аин« Апг. Мла. К. Д. А» 1 2 3 4 5 6 (г-жа Рюбампре, имя которой я забыл) Я глубоко задумался об этих именах и об удиви- тельных глупостях, которые я ради них проделывал (я хочу сказать, удивительных для меня, а не для чи- тателя, и к тому же я не раскаиваюсь в них). В действительности я обладал только шестью из любимых мною женщин. На самую сильную страсть с моей стороны могут притязать: Мелани, Александрина, Метильда и Клементина. 2 4 Клементина — это та, которая причинила мне самую сильную боль, бросив меня. Но можно ли сравнить эту боль с той, какую причинила мне Ме- тильда, не пожелав признаться, что любит меня? Со всеми этими женщинами и с многими другими я всегда вел себя, как ребенок; поэтому я имел очень мало успеха. Но зато я был всецело и страстно увлечен ими; они оставили по себе воспоминания, иные из которых спустя двадцать четыре года все еще чаруют меня, как, например, воспоминание о Ма- донне дель-Монте в Варезе, в 1811 году. Я совсем не был волокитой, во всяком случае далеко не чересчур; я бывал поглощен только той женщиной, которую любил, а когда не любил, то размышлял о зрели- ще человеческой жизни или с наслаждением читал Монтескье и Вальтера Скотта. «Через это», как го- ворят дети, мне до сих пор не приелись их хитрости и ужимки, до такой степени, что еще в моем возрасте, в пятьдесят два года, в момент, когда я пишу это, я совершенно очарован долгой chiacchierata *, кото- рую вчера в театре Валле вела со мной Амалия. Для того, чтобы рассмотреть этих особ как можно более научно и, таким образом, постараться лишить их ореола, который сбивает меня с толку, ослепляет и лишает способности ясно видеть, я расставлю их * Болтовня (игал.). 2. Стендаль. Т. XIII. 17
(как говорят математики) по их различным качест- вам. Итак, чтобы начать с обычной их страсти — тщеславия, скажу что две из них были графини и одна баронесса. Самой богатой была Александрина Дарю; ее муж и особенно она сама тратили не менее 80 тысяч франков в год. Самой бедной была Минна фон Грис- гейм, младшая дочь генерала без всякого состояния, любимца павшего владетельного князя (на его жа- лованье существовала вся семья), или мадмуазель Берейтер, актриса Оперы-буфф. Я пытаюсь рассеять очарование, dazzling собы- тий, рассматривая их так, по-военному. Это для ме- ня единственный способ добиться истины в вопросе, о котором я ни с кем не могу говорить. По стыдливо- сти присущего мне меланхолического темперамента (Кабанис) я в этом отношении был всегда невероят- но, безумно скромен. В отношении ума Клементина превосходила всех других. Метильда превосходила других благородными, испанскими чувствами; Джу- лия, мне кажется,— силой характера, между тем как в первый момент она казалась самой слабой; Анд- жела П. была великолепной шлюхой в итальянском стиле, стиле Лукреции Борджа, а г-жа де Рюбам- пре — шлюхой не великолепной, в стиле Дюбарри. Я только два раза оставался совсем без денег — в конце 1805 года и в 1806-м до августа, когда отец перестал высылать мне деньги, даже не предупре- див об этом, что было хуже всего; один раз он не платил мне моего содержания в сто пятьдесят фран- ков в течение целых пяти месяцев. В ту пору мы с виконтом терпели великую нужду: он аккуратно по- лучал свое содержание, но в тот же день неизменно проигрывал его целиком. В 1829 и 1830 году я испытывал затруднения больше вследствие своей беспечности и беззаботно- сти, чем из-за действительного отсутствия средств, так как в период с 1821 по 1830 годы я совершил три или четыре путешествия в Италию, в Англию, в Бар- селону, и под конец у меня образовалось четыреста франков долгу. Крайний недостаток в деньгах принуждал меня 18
к неприятному шагу — занимать по сто, иногда по двести франков у г-на Бо; я возвращал через месяц или два. Наконец, к сентябрю 1830 года я задолжал четыреста франков моему портному Мишелю; кто имеет понятие об образе жизни молодых людей моего времени, согласится, что это очень немного. С 1800 до 1830 года я никогда не был должен ни одного су ни моему портному Леже, ни его преемнику Мишелю (улица Вивьен, 22). Мои тогдашние (1830 год) друзья, г-да де Марест и Коломб, были своеобразными друзьями: чтобы из- бавить меня от серьезной опасности, они, конечно, приняли бы энергичные меры, но когда я выходил на улицу в новом костюме, они (особенно первый из них) дали бы двадцать франков, чтобы меня облили гряз- ной водой. (За исключением виконта де Бараля и Бижильона (из Сент-Имье), всю мою жизнь у меня были друзья только такого рода.) Это были славные, очень благоразумные люди, упорным трудом или ловкостью накопившие до 12 или 15 тысяч франков дохода в виде жалованья или ренты; они не могли видеть меня веселым, беззабот- ным, счастливым с тетрадью белой бумаги и с пе- ром в руках, живущим не больше чем на 4 или 5 ты- сяч франков. Они любили бы меня в сто раз больше, если бы видели меня печальным и несчастным отто- го, что я имею лишь половину или третью часть их дохода,— меня, который когда-то, может быть, слег- ка оскорблял их тем, что имел кучера, двух лошадей, коляску и кабриолет,— потому что до таких пределов доходила моя роскошь во времена императора. То- гда я был — или считал себя — честолюбивым. Сму- щало меня в этом предположении то, что я не знал, чего желать. Я стыдился быть возлюбленным графи- ни Ал. Дарю, я имел на содержании м-ль А. Берейтер, актрису из Оперы-буфф, и завтракал в кафе Арди; я был необычайно предприимчив. Я приезжал из Сен- Клу в Париж только для того, чтобы посмотреть одно действие «Matnimonio segreto» * в Одеоне (г-жа Ба- рилли, Барилли, Таккинарди, г-жа Феста, м-ль Бе- * «Тайный брак». 19
рейтер). Кабриолет ждал меня у кафе Арди — вот чего никогда не мог простить мне . мой зять. Все это можно было принять за фатовство, и, од- нако, это не было им. Я хотел наслаждаться и дей- ствовать, но совсем не хотел афишировать больше на- слаждений и деятельности, чем их было в дейст- вительности. Г-н Прюнель, врач, человек тонкий, ум которого мне очень нравился, ужасно безобразный и впоследствии прославившийся как продавшийся де- путат и мэр Лиона около 1833 года, в ту пору мой знакомый, сказал про меня: «Это был замечательный фат». Определение это было подхвачено моими зна- комыми. А впрочем, может быть, они были правы. Мой превосходный зять и истинный буржуа, Пе- рье-Лагранж (бывший торговец, который, занимаясь земледелием поблизости от Ла-Тур-дю-Пена, разо- рялся, сам того не замечая), завтракал со мной в кафе Арди и, видя, как повелительно я разговариваю с лакеями, ибо, обремененный своими обязанностями, я часто вынужден был торопиться, пришел в восторг, когда эти лакеи отпустили между собою какую-то шутку, дававшую понять, что я фат; но это меня нисколько не рассердило. Я всегда, словно инстинк- тивно, испытывал глубокое презрение к буржуа (впо- следствии вполне оправданное палатами). Однако я замечал также, что только среди бур- жуа встречались такие энергичные люди, как, напри- мер, мой кузен Ребюфе (торговец на улице Сен-Де- ни), отец Дюкро, гренобльский библиотекарь, несрав- ненный Гро (на улице Сен-Лоран), первоклассный геометр и мой учитель тайком от моих родственников мужского пола, ибо он был якобинец, а вся моя се- мья— ханжески ультра). Эти три лица пользова- лись моим полнейшим уважением и привязанностью, насколько чувство почтения и разница в летах допу- скали такие отношения, в результате которых возни- <ает любовь. Более того, я был с ними таким же, ка- ким был впоследствии со всеми существами, которых слишком любил,— молчаливым, неподвижным, глу- пым, неприветливым и иногда даже оскорбительным вследствие глубокой привязанности к ним и стуше- вывания своего «я». Мое самолюбие, моя выгода, мое 20
«я» исчезали в присутствии любимого лица: я’ весь превращался в него. Что же было, когда это лицо оказывалось плутовкой, как г-жа Пьетрагруа? Но я все время забегаю вперед. Хватит ли у меня муже- ства написать эти признания понятным образом? Нужно повествовать, а я пишу рассуждения о собы- тиях; правда, они очень мелки, но именно вследствие их микроскопических размеров они должны быть рас- сказаны с большой отчетливостью. Какое терпение тебе потребуется, о мой читатель! Итак, по моему мнению, энергия, даже в моих гла- зах (в 1811 году), существовала лишь среди класса, которому приходилось бороться за удовлетворение своих действительных потребностей. Мне всегда казалось, что в моих друзьях-дворя- нах— в Ремоне де Беранже (убит под Лютценом), в де Сен-Ферреоле, в де Синаре (ханжа, умер моло- дым), в Габриэле дю Бушаже (нечто вроде мошен- ника или не слишком честного должника, ныне пэр Франции и душой ультра), в Монвалях было что-то странное — ужасающее уважение к приличиям (на- пример, Синар); они всегда стремились быть людьми хорошего тона, благопристойными, как говорили в Гренобле в 1793 году. Но в то время мысль эта дале- ко не была для меня так ясна. Еще нет года, как мои представления о дворянстве выработались впол- не. Помимо моего ведома моя нравственная жизнь протекла в пристальном изучении пяти-шести основ- ных идей и попытках открыть в них истину. Ремон де Беранже был превосходным человеком и прекрасным примером правила: благородство обя- зывает, между тем как Монваль (умер полковником, заслужив всеобщее презрение, в 1829 году, в Грено- бле) был идеальным типом депутата центра. Все это было очень заметно еще в 1798 году, когда этим гос- подам было по пятнадцати лет. Почти во всех этих вопросах я вижу ясно истину лишь теперь, когда пишу о них в 1835 году,— до сих пор они были окутаны ореолом юности, происходящим от крайней живости ощущений. Путем применения научных методов, например, расположив моих друзей юности по видам, как по- 21
ступает г. Адриен де Жюсье по отношению к своим растениям (в ботанике), я хочу добраться до усколь- зающей от меня здесь истины. Я замечаю, что в 1800 году я принимал за высокие горы то, что в боль- шинстве случаев было лишь небольшими холмиками: но это открытие я сделал лишь много позже. Я вижу, что был подобен пугливой лошади, и этим открытием я обязан словам, сказанным мне г-ном де Траси (знаменитый граф Дестют де Траси, пэр Франции, член Французской академии и, что еще важнее, автор закона 2 прериаля о Центральных школах). Приведу пример. Из-за какого-нибудь пустяка, например, из-за приоткрытой ночью двери, я вообра- жал двух вооруженных людей, подстерегающих ме- ня, чтобы не дать мне подойти к окну, выходящему на галерею, где я рисовал себе свою возлюбленную. Это была иллюзия, которой никогда не подвергся бы человек здравомыслящий, как мой друг Авраам Константен. Но в несколько секунд (самое большее, четыре или пять) я твердо решал пожертвовать сво- ей жизнью и, как герой, бросался навстречу двум врагам, которые превращались в полузакрытую дверь. Случай такого же рода, по крайней мере в мо- ральном отношении, произошел со мною еще два ме- сяца тому назад. Жертва была принесена, и все не- обходимое мужество было налицо, когда через сутки, перечитав плохо прочтенное письмо (от г-на Эрара), я понял, что это была иллюзия. То, что мне неприятно, я всегда читаю очень быстро. Итак, классифицируя свою жизнь, как коллекцию растений, я пришел к следующему: Детство и первое воспитание, с 1786 по 1800 год . . 15 лет Военная служба, с 1800 по 1803 год....................3 года Второе воспитание, смешная любовь к м-ль Адель Ре- бюфе и ее матери, отнявшей любовника своей дочери. Жизнь на улице д'Анживилье. Наконец, чу- десное пребывание в Марселе с Мелани — с 1803 по 1805 год.........................................2 Возвращение в Париж, окончание воспитания ... 1 год Служба при Наполеоне, с 1806 до конца 1814 года (с октября 1806 до отречения 1814 года) .... 7И лет 22
Мое заявление в том же номере «Монитера», где было напечатано и отречение Наполеона. Путешествия, великая и ужасная любовь, утешение в писании книг, с 1814 по 1830 год.....................15% лет Вторичная служба, с 15 сентября 1830 года до теку- щего момента..............................5 лет Я вступил в свет в первый раз в салоне г-жи де Вольсер, ханжи со странным лицом без подбородка, дочери барона дез-Адре и подруги моей матери. Ка- жется, это было в 1794 году. У меня был пламенный темперамент и застенчивость, описанная Кабанисом< Меня чрезвычайно поразила красота руки, кажется, м-ль Бонн де Сен-Валье,— я помню лицо и красивые руки, но в фамилии не уверен, может быть, это была м-ль де Лавалет. Г-н де Сен-Ферреоль, о котором впоследствии я ни разу больше не слыхал, был моим врагом и соперником. Г-н де Синар, наш общий друг, мирил нас. Все это происходило в великолепном ниж- нем этаже, выходившем в парк особняка дез-Адре, ныне разрушенного и превращенного в буржуазный дом, на Новой улице, в Гренобле. В этот же период началось мое страстное восхищение отцом Дюкро (снявший рясу монах-францисканец, весьма достой- ный человек,— так, по крайней мере, мне кажется). Моим близким другом был мой дед, г-н Анри Ганьон, доктор медицины. После стольких общих рассуждений, я наконец рождаюсь. III Первое мое воспоминание — это то, что я укусил в щеку или в лоб г-жу Пизон-Дюгалан, мою кузину, жену большого умницы, депутата Учредительного со- брания. Как сейчас вижу ее: двадцатипятилетняя женщина, полная и сильно накрашенная. Вероятно, именно то, что она была накрашена, и подействова- ло на меня раздражающим образом. Когда она си- дела на лужке, называвшемся «Гласис Бонских во- рот», ее щека находилась на одном уровне с моим ртом. «Поцелуй меня, Анри»,— сказала она мне. Я не хотел, она рассердилась, я крепко укусил. Я помню 23
эту сцену, но, конечно, потому, что меня разбранили за это и часто потом вспоминали этот случай. Гласис Бонских ворот был покрыт маргаритка- ми. Это хорошенькие маленькие цветочки,.из которых я делал букеты. Теперь этот лужок 1786 года, конеч- но, находится уже посредине города, к югу от школь- ной церкви. Моя тетка Серафи объявила, что я чудовище и что у меня жестокий характер. Эта тетка Серафи бы- ла ядовита, как настоящая старая ханжа, не сумев- шая выйти замуж. Как сложилась ее жизнь? Мне не удалось этого узнать: интимная жизнь наших род- ных всегда остается нам неизвестной, а я покинул наш город, когда мне было шестнадцать лет, после трех лет самой пылкой любви, обрекшей меня на полное одиночество. Второе проявление моего характера было значи- тельно более мрачным. Я сделал запас тростника, все на том же гла- сисе у Бонских ворот (Боган де Лесдигьер. Надо бу- дет узнать ботаническое название этого тростника; растение цилиндрической формы, как куриное перо, в полтора фута длины). Меня привели домой, одно из окон второго этажа которого выходило на Главную улицу, на углу Гре- нетской площади. Я устраивал садик, разрезая этот тростник на кусочки в два дюйма длиной и втыкая их на пространстве между рамой окна и сточным же- лобом. Кухонный нож, которым я работал, высколь- знул у меня из рук и упал на улицу с высоты двена- дцати футов около некой г-жи Шенава! Это была са- мая злая женщина во всем городе (мать Кандида Шенава, в юности восхищавшегося «Клариссой Гар- лоу» Ричардсона; впоследствии он был одним из «трех- сот» г-на де Виллеля; получил в награду должность первого президента королевского суда в Гренобле и умер в Лионе, отвергнутый королем). Тетка Серафи объявила, что я хотел убить г-жу Шенава; меня назвали жестоким ребенком, и меня разбранил мой милый дедушка г-н Ганьон, бояв- шийся своей дочери Серафи, самой влиятельной ханжи во всем городе; меня выбранила даже моя 24
дорогая бабушка, натура возвышенная в «испанском» духе, м-ль Элизабет Ганьон. Я возмущался; мне было тогда года четыре*. С этого времени началось мое отвращение к религии, отвращение, которое лишь с большим трудом мой разум сократил до нормальных пределов, и то лишь совсем недавно, лет шесть тому назад. Почти к тому же периоду относится зарождение моей инстинктивной, в то время неистовой сыновней люб- ви к... Мне было не более пяти лет. Эта тетка Серафи была моим злым гением в про- должение всего детства; все ее ненавидели, но, тем не менее, она пользовалась в семье большим влия- нием. Я думаю, что отец впоследствии влюбился в нее — по крайней мере, на огородах в Гранже, под городскими стенами происходили долгие прогулки, во время которых я был единственным неудобным сви- детелем и очень скучал. Я прятался, когда нужно было отправляться на эти прогулки. Там потерпела крушение очень слабая привязанность, которую я пи- тал к отцу. В сущности, я был всецело воспитан моим ми- лым дедом, Анри Ганьоном. Этот редкостный чело- век в свое время совершил паломничество в Ферней, чтобы повидать Вольтера, и был им прекрасно при- нят. У него был маленький бюст Вольтера размером в кулак, на эбеновом пьедестале в шесть дюймов вы- шины. (Довольно странный вкус, но изящные искус- ства не были сильной стороной ни Вольтера, ни мое- го милого деда.) Бюст этот помещался на краю письменного сто- ла, за которым дед работал. Кабинет его был распо- ложен в глубине просторной квартиры и выходил на изящную, украшенную цветами террасу. Разрешение входить туда было для меня редкой милостью, а * Г-н Ганьон покупает соседний дом г-жи де Марне, они пере- езжают на новую квартиру, я пишу всюду на оштукатуренных скобах: «Анри Бейль, 1789». Я еще вижу эту красивую надпись, которая восхищала моего доброго деда. Значит, мое покушение на жизнь г-жи Шенава произошло в 1789 году. 25
еще более редкой — посмотреть бюст Вольтера и по- трогать его. Несмотря на все это, произведения Вольтера, на- сколько хватает моей памяти, всегда мне очень мало нравились; они казались мне крайне наивными. Могу сказать, что ничто в этом великом человеке мне ни- когда не нравилось. Я не мог тогда знать, что он был законодателем и апостолом Франции, ее Марти- ном Лютером. Анри Ганьон носил пудреный парик, круглый, с тройным рядом буклей, так как он был доктором медицины и любимцем дам; его даже обвиняли в том, что он был любовником многих из них, например, г-жи Тесер, одной из самых хорошеньких в городе; я ее, кажется, никогда не видел, так как в ту пору они были в ссоре, но позже мне намекнули на это до- вольно забавным образом. Из-за своего парика мой славный дед всегда казался мне восьмидесятилет- ним старцем. Он страдал приступами меланхолии (как и я, несчастный), ревматизмом и передвигался с трудом, но из принципа никогда не ездил в экипа- же и не надевал шляпы — маленькой треуголки, ка- кие носили под мышкой; она доставляла мне огром- ную радость, когда мне удавалось завладеть ею и на- деть себе на голову, но вся семья рассматривала это как акт непочтительности, и из почтительности я пе- рестал наконец интересоваться треуголкой и тростью из букового дерева с набалдашником и украшениями из черепахи. Дед обожал легендарную переписку Гиппократа, которую он читал по-латыни (хотя не- много знал греческий язык), так же как читал и Го- рация в издании Иоганнеса Бона, напечатанного ужасно мелким шрифтом. Он передал мне эти две страсти и, в сущности, почти все свои вкусы, но не в том смысле, в каком он бы того хотел, как я поясню в дальнейшем. Если я когда-нибудь попаду опять в Гренобль, то велю разыскать выписки о рождении и смерти это- го прекрасного человека, который меня обожал и со- всем не любил своего сына Ромена Ганьона, отца Оронса Ганьона, командира драгунского эскадрона, застрелившего года три назад на дуэли своего про- 26
тивника, что я весьма одобряю: по-видимому, этот че- ловек был не тряпка. Уже тридцать три года, как я его не видел; ему теперь, пожалуй, около тридцати пяти. Я потерял деда, когда был в Германии, не пом- ню точно, в 1807 или 1813 году. Припоминаю, что я ездил в Гренобль, чтобы еще раз повидаться с ним, и нашел его в очень грустном состоянии духа. Этот человек, такой милый, бывший всегда душой обще- ства на всех домашних вечеринках, где он появлялся, почти уже не разговаривал. Он сказал мне: «Это про- щальный визит»,— и заговорил о другом; он терпеть не мог глупой семейной сентиментальности. Припоминаю, что в 1807 году я заказал свой портрет, чтобы побудить Александрину Дарю сде- лать то же самое; так как она уклонялась, ссылаясь на большое количество сеансов, то я повел ее к жи- вописцу, жившему напротив Фонтана Диорамы и пи- савшему портреты масляными красками в один сеанс за сто двадцать франков. Мой славный дед увидел этот портрет, который я отправил моей сестре, кажет- ся, чтобы отделаться от него; он уже плохо понимал; увидев портрет, он сказал: «Этот — настоящий»,— и затем снова впал в состояние грустного изнеможе- ния. По-видимому, вскоре после этого он умер, ка- жется, в возрасте 82 лет. Если это так, то значит в 1789 году ему был 61 год, и родился он в 1721-м. Иногда он рассказы- вал о битве при Асьете, этом безуспешном штурме Альп, предпринятом шевалье де Бель-Илем, помнит- ся мне, в 1742 году. Отец его, человек твердый, пол- ный энергии и чувства чести, отправил его туда в качестве военного хирурга для воспитания харак- тера. Дед мой начал тогда изучать медицину, и ему было, должно быть, лет около двадцати, что опять- таки указывает на 1724 год как время его рож- дения. У него был старый дом в самом красивом месте города, на Гренетской площади, на углу Главной улицы; дом этот смотрел на юг, на красивейшую в городе площадь, где помещались два соперничавших кафе и было средоточие приятного общества. Там-то, 27
в очень низеньком, но изумительно веселом втором этаже, жил мой дед до 1789 года. Должно быть, в то время он был богат, так как купил великолепный дом, находившийся позади его собственного и принадлежавший г-жам де Марне. Он занял третий этаж своего дома на Гренетской площади и весь соответствующий этаж дома Мар- не, устроив себе, таким образом, лучшую квартиру в городе. Там была великолепная по тем временам лест- ница и зала размерами приблизительно в тридцать пять на двадцать восемь футов. Две комнаты этой квартиры, выходившие на Гре- нетскую площадь, были перестроены, и, между про- чим, поставлена была перегородка из штукатурки и кирпичей, ребром один на другой, чтобы отделить комнату грозной тетушки Серафи, дочери г-на Гань- она, от комнаты моей бабушки Элизабет, его сестры. На эту перегородку наложили железные скобы, и на штукатурке каждой такой скобы я написал: «Анри Бейль, 1789». Я еще помню эти красивые надписи, восхищавшие моего деда. «Ты пишешь так хорошо, что тебе уже пора при- няться за латынь»,— сказал он мне. Эти слова внушали мне какой-то ужас, и некий педант-учитель гнусного вида, г-н Жубер, высокий, бледный, худой, как лезвие ножа, опираясь на «по- сошок», принялся наставлять и обучать меня: «mu- га — тутовая ягода». Мы купили латинскую грамма- тику в книжной лавке г-на Жиру, во дворе, выходя- щем на Травяную площадь. В то время я и не подо- зревал, какое вредоносное орудие мне покупали. С этих пор начинаются мои несчастья. Но я уже давно откладываю один очень важный рассказ, один из двух или трех, может быть, которые заставят меня сжечь эти записки. Моя мать, Генриета Ганьон, была очаровательная женщина; я был влюблен в свою мать. Спешу добавить, что я потерял ее, когда мне бы- ло семь лет. Влюбившись в нее в возрасте шести лет (1789), я проявлял совершенно такой же характер, как и в 1828 году, когда был бешено влюблен в Альберту де 28
Рюбампре. Мой способ отправляться на охоту за счастьем, в сущности, нисколько не изменился, за ис- ключением лишь одного: в отношении физической сто- роны любви я был в таком же положении, в каком оказался бы Цезарь перед пушками и ружьями, если бы снова вернулся на землю. Как бы быстро я ни научился этому, моя тактика ничуть бы от этого не изменилась. Свою мать я хотел покрывать поцелуями, и что- бы мы были при этом раздеты. Она страстно любила меня и часто обнимала, а я возвращал ей поцелуи с таким пылом, что часто она вынуждена была уда- ляться. Я ненавидел отца, когда он приходил и пре- рывал наши поцелуи. Я постоянно хотел целовать ей грудь. Прошу не забывать, что она умерла от родов, когда мне не было еще полных семи лет. Она была довольно полна, чрезвычайно свежа, очень красива и, кажется, лишь недостаточно высока. Черты ее лица выражали благородство и душевную ясность; брюнетка, очень живая, окруженная настоя- щим двором, она нередко оставляла своих трех слу- жанок без дела и любила читать в подлиннике «Бо- жественную комедию» Данте *; много времени спустя я нашел в ее комнате, остававшейся запертой пос- ле ее смерти, пять или шесть разных изданий этого произведения. Она умерла в расцвете молодости и красоты, в 1790 году; ей было, должно быть, под тридцать лет. С этого времени начинается моя нравственная жизнь. Тетка Серафи осмелилась упрекнуть меня в том, что я недостаточно оплакивал ее. Можете вообра- зить себе мое горе и что я переживал! Но мне каза- лось, что я увижу ее завтра: я не понимал, что такое смерть. Итак, прошло сорок пять лет с тех пор, как я по- терял то, что любил больше всего на свете. Ее не может оскорбить вольность, которую я себе позволил, признавшись, что любил ее; если бы я когда-нибудь встретил ее, то сказал бы ей то же са- * Писал ночью, торопливо. 29
мое. Впрочем, она нисколько не разделяла этой люб- ви. Она не поступила по-венециански, как г-жа Бен- цони с автором «Неллы». Что же касается меня, то я был преступен, насколько это было возможно; я страстно любил ее прелести. Однажды вечером, когда по какому-то случаю ме- ня уложили спать в ее комнате на полу, на тюфяке, эта женщина, живая и легкая, как серна, перепрыг- нула через мой тюфяк, чтобы скорее попасть в свою постель. Ее комната оставалась запертой в течение деся- ти лет после ее смерти. Отец неохотно позволил мне в 1798 году поставить там клеенчатую доску и за- ниматься математикой, но никто из слуг под стра- хом строгого выговора не входил туда, только я один имел от нее ключ. Это чувство делает отцу большую честь в моих глазах — теперь, когда я думаю об этом. Итак, она умерла в своей комнате, на улице Ста- рых иезуитов, в пятом или шестом доме по левой стороне, если идти от Главной улицы, напротив до- ма г-на Тесера, там я родился; дом этот принадле- жал моему отцу, который продал его, когда начал строить свою новую улицу и делать другие глупости. Эта разорившая его улица была названа улицей До- фина (отец был крайний ультра, сторонник священ- ников и аристократов), а теперь называется, кажется, улицей Лафайета. Все свободное время я проводил у деда, дом ко- торого был в каких-нибудь ста шагах от нашего. IV Я хотел бы написать целый том об обстоятельст- вах смерти этого столь дорогого мне существа. В сущности, я совершенно не знаю подробностей; она умерла во время родов, очевидно, по вине неве- жественного акушера, некоего Эро, глупца, пригла- шенного, должно быть, на зло другому акушеру, че- зо
ловеку умному и знающему; примерно так же погибла в 1814 году г-жа Дарю. Подробно описать я могу только мои чувства, которые, вероятно, показались бы преувеличенными или неправдоподобными зрителю, привыкшему к ложному изображению человеческой природы в романах (я не говорю о Фильдинге) или к чахлым романам, к каким только и способны париж- ские сердца. Поясню читателю, что в Дофине можно встретить, свою особую манеру чувствовать — остро, упорно, сознательно, которой я не встречал ни в каких дру- гих краях. Для внимательного наблюдателя музыка, пейзажи, романы должны меняться с каждыми тре- мя градусами географической широты. Например, у Баланса на Роне кончается провансальский харак- тер и начинается характер бургундский, который между Дижоном и Труа сменяется парижским — веж- ливым, остроумным, поверхностным,— словом, уде- ляющим много внимания другим. Характер дофинезца отличается стойкостью, глу- биной, умом и хитростью, которых тщетно было бы искать в соседней провансальской или бургундской цивилизации. Там, где провансалец разражается яростными проклятиями, дофинезец размышляет и советуется со своим сердцем. Всем известно, что Дофине было независимым от Франции и по своей политике наполовину итальян- ским государством вплоть до 1349 года. После этого в течение шестнадцати лет страной управлял Людо- вик XI, дофин, поссорившийся со своим отцом, и я склонен думать, что этот глубокий и чрезвычайно осторожный ум, недоверчивый к первым движениям души, наложил свой отпечаток на дофинезский ха- рактер. Еще в мое время в представлениях моего де- да и тетки Элизабет, подлинных выразителей энер- гичных и великодушных чувств нашей семьи, Париж совсем не был образцом; это был город далекий н враждебный, влияния которого следовало опасаться. Теперь, когда этим отступлением я постарался угодить мало чувствительным читателям, расскажу, что накануне смерти матери мою сестру Полину и ме- ня повели гулять по улице Монторж; мы вернулись 31
вдоль домов по левой стороне этой улицы (северной). Нас отвели к деду, в дом на Гренетской площади. Я спал на полу, на тюфяке, между окном и ками- ном, когда около двух часов утра вся семья верну- лась, заливаясь слезами. .. — Как же это врачи не сумели помочь? — гово- рил я старой Марион, очень меня любившей (на- стоящая мольеровская служанка, друг своих господ, но, тем не менее, без церемоний высказывавшая им свое мнение; она знала мою мать еще совсем юной, и та у нее на глазах вышла замуж десять лет перед тем, в 1780 году). Мария Томасе, из Вине, подлинный тип дофинез- ского характера, которую называли уменьшительным именем Марион, просидела всю ночь возле моего тю- фяка, горько плача; очевидно, ей поручили утешать • меня. Я был гораздо более удивлен, чем опечален; я не понимал смерти, плохо верил в нее. — Неужели,— говорил я Марион,— никогда боль- ше я ее не увижу? — Как можешь ты ее увидеть, если ее унесут на кладбище? — А где это кладбище? — На Шелковичной улице, кладбище Богоматери. Я до сих пор помню все, что мы говорили этой но- чью, если бы захотел, мог бы все записать здесь. Вот когда по-настоящему началась моя духовная жизнь; мне было тогда шесть с половиной лет. Впро- чем, даты эти легко проверить по актам гражданских состояний. Я уснул; на следующее утро, когда я проснулся, Марион мне сказала: — Нужно пойти поцеловать отца. — Как, мама умерла! Может ли быть, что я боль- ше ее не увижу? — Замолчи, тебя услышит отец, он там, на ба- бушкиной кровати. Я с отвращением подошел к этой кровати, тем- ной за спущенными занавесками алькова. Я чувст- вовал какую-то неприязнь к отцу, и мне было про- тивно его целовать. Вскоре после того пришел аббат Рей, очень вы- 32
сокий человек, очень холодный, с лицом, изрытым ос- пой, с неумным и добрым выражением, слегка гну- савивший, вскоре после того ставший старшим ви- карием. Он был другом дома. Поверите ли вы этому? Из-за его священническо- го звания я почувствовал к нему антипатию. Аббат Рей поместился у окна; отец встал, надел свой халат, вышел из алькова, закрытого занавес- ками из зеленой саржи (были еще другие, роскошные занавески из розовой тафты, расшитые белым, кото- рыми днем закрывались саржевые). Аббат Рей молча обнял отца; отец показался мне очень некрасивым, у него были припухшие глаза, сле- зы выступали у него ежеминутно. Я оставался в темном алькове и отлично все видел. — Такова, мой друг, воля божья,— произнес наконец аббат; и слова эти, сказанные человеком, которого я ненавидел, другому, которого я совсем не любил, заставили меня глубоко задуматься. Может быть, меня сочтут бесчувственным, но то- гда я был только удивлен смертью матери. Я не по- нимал этого слова. Решусь ли написать о том, о чем так часто потом с упреком напоминала мне Марион? Я принялся бранить бога. Если даже допустить, что я солгал относительно этих ранних проявлений моего ума, я, безусловно, не лгу относительно всего остального. Искушение со- лгать появится дальше, когда я поведу рассказ об очень крупных грехах, гораздо более поздних. Я со- вершенно не верю тому, что проблески ума у детей предвещают в них выдающихся людей. В области, менее подверженной иллюзии,— ибо произведения со- храняются — все известные мне плохие живописцы в возрасте восьми или десяти лет создавали изумитель- ные вещи, возвещавшие гениальность *. Увы, ничто не предвещает гениальности! Может быть, признак ее — упрямство. На следующий день были похороны. Отец, лицо которого в самом деле сильно изменилось, облачил 1 Писано ночью, 1 дек., 35. 3. Стендаль. Т. ХШ. 33
меня в какой-то черный шерстяной плащ, завязав его у шеи. Сцена эта происходила в кабинете отца, на улице Старых иезуитов; отец был в черном, и весь кабинет был наполнен траурными фолиантами — жут- ко было смотреть. Только «Энциклопедия» Даламбера и Дидро в голубых обложках выделялась среди об- щего уродства. Этот очаг прав человеческих принадлежал г-ну де Бренье, мужу м-ль де Вольсер и советнику парла- мента; м-ль де Вольсер доставила своему мужу это звание; тогда же он переменил и фамилию, так как Вольсер звучало более благородно и красиво, чем Бренье. Впоследствии она стала канониссой. Все родные и друзья собрались в кабинете отца. Одетый в свою черную мантию, я сидел на коленях у отца в 1. Пико-отец, наш кузен, человек серьезный, но той серьезностью, какая приличествует придвор- ному, весьма уважаемый в семье за умение держать себя (он был худ, пятидесяти пяти лет и с самой достойной осанкой), вошел и поместился в 3. Вместо того, чтобы плакать и изображать печаль, он, как ни в чем не бывало, завел разговор и стал рассказывать о «дворе». (Быть может, он имел в ви- ду парламент, это весьма вероятно.) Я подумал, что он говорит об иностранных дворах, и был глубоко оскорблен его бесчувственностью. Через минуту вошел мой дядя, брат матери, уди- вительно красивый и милый молодой человек, чрез- вычайно изящно одетый. Он славился в городе сво- им успехом у дам; он тоже, как ни в чем не бывало, вступил в разговор с Пико; он сел в 4. Я был крайне возмущен и вспомнил, что отец называл его легкомыс- ленным человеком. Однако я заметил, что глаза у него сильно покраснели, и так как у него было очень красивое лицо, это меня немного успокоило. Он был причесан чрезвычайно изящно, и от него сильно пахло пудрой; прическа состояла из квадрат- ного кошелька черной тафты и двух больших «соба- чьих ушей» (так стали их называть шесть лет спу- стя), какие еще сейчас носит князь де Талейран. Послышался сильный шум: это поднимали гроб моей бедной матери, чтобы вынести из залы, 34
«Ах, я не знаю правил этих церемоний!» — с рав- нодушным видом произнес, поднимаясь, Пико; это очень меня поразило; таково было мое последнее социальное чувство. Войдя в залу и увидя покрытый черным сукном гроб, где лежала моя мать, я был охвачен сильнейшим отчаянием; я понял наконец, что такое смерть. Тетка Серафи уже успела обвинить меня в бесчув- ственности. Избавлю читателя от рассказа обо всех фазах моего отчаяния в приходской церкви св. Гуго. Я за- дыхался, и, кажется, меня пришлось вынести, так как мое горе проявлялось слишком бурно. Я никогда не мог впоследствии спокойно смотреть на церковь св. Гуго и прилегающий к ней собор. Один лишь звон церковных колоколов еще в 1828 году, когда я снова побывал в Гренобле, вызвал у меня тоску, мрач- ную, сухую, без всякой нежности, тоску, близкую к гневу. Когда мы пришли на кладбище, находившееся на бастионе около Шелковичной улицы (теперь — во вся- ком случае в 1828 году — там находится большое здание, инженерные склады), я стал вытворять вся- кие безумства, о которых после мне рассказывала Марион. Кажется, я не позволял бросать землю на гроб матери, уверяя, что ей от этого больно. Мы губкой проведем по этим краскам черным; Над скорбным зрелищем мы занавес задернем. Сложное сочетание характеров в моей семье име- ло следствием то, что со смертью матери кончились все радости моего детства. V ВОСПОМИНАНИЯ РАННЕГО ДЕТСТВА В ту пору, когда мы жили во втором этаже, вы- ходившем на Гренетскую площадь, то есть до 1790 или, точнее, до средины 1789 года, мой дядя, моло- дой адвокат, занимал в третьем этаже небольшую красивую комнату, на самом углу Гренетской площа- 35
ди и Главной улицы1. Он шутил со мной и позволял мне смотреть на себя, когда перед ужином, в девять часов, снимал свой роскошный костюм и надевал ха- лат. Это была для меня восхитительная минута, и я радостно спускался во второй этаж, неся перед ним серебряный подсвечник. Моя аристократическая семья сочла бы себя опозоренной, если бы подсвечник не был серебряным. Правда, вставлена в него была не благородная восковая свеча: в те времена обычно употреблялись еще сальные свечи. Но эти сальные свечи с большой заботливостью выписывались в ящи- ках откуда-то из окрестностей Бриансона; они непре- менно должны были быть изготовлены из козьего са- ла, и для этой цели в должное время писались пись- ма какому-то другу, жившему там в горах. И теперь еще помню, как я присутствовал при разгрузке све- чей и ел в серебряной тарелке хлеб с молоком; тре- ние ложки о дно тарелки поражало меня своей не- обычностью. Эти отношения с бриансонским другом очень напоминали отношения хозяина к хозяину, как они изображены у Гомера,—естественное следствие общей недоверчивости и варварства 2. Мой дядя, молодой, остроумный, легкомысленный, считался самым интересным мужчиной в городе, так что много лет спустя г-жа Делоне, желая оправдать свою добродетель, совершившую, однако, столько пре- грешений, говаривала: «Все же я ни разу не уступила Ганьону-сыну». Итак, мой дядя посмеивался над серьезностью сво- его отца, который, встречая его в обществе в дорогом костюме, им не оплаченном, бывал очень удивлен. «Я старался как можно скорее исчезнуть»,— добавлял дя- дя, рассказывая мне об этом. Как-то вечером, вопреки всем (но кто мог проти- 1 17 дек. 1835. Я зябну, прижавшись к камину. Левое бедро совсем окоченело. 2 Стиль. Порядок мыслей. Подготовить внимание несколькими словами, говоря 1) о Ламбере, 2) о дяде, в первых главах. 17 дек. 1835. Стиль. Отношение слов к мыслям: директор Академии, художник, Сен-Марк-Жирарден... ЗЬ
виться этому до 1790 года?), он повел меня на спек- такль. Давали «Сида». «Этот ребенок совсем обезумел»,— сказал мой ми- лый дед, когда я вернулся домой; любовь к литера- туре не позволила ему особенно противиться моим по- сещениям спектаклей. Итак, я видел представление «Сида», но, кажется, в небесно-голубых атласных ко- стюмах и в белых атласных туфлях. Произнося «стансы» или в каком-то другом месте, слишком пылко размахивая шпагой, Сид поранил се- бе правый глаз. «Еще немного, и он выколол бы себе глаз»,— говорили вокруг меня. Я сидел в ложе второ- го яруса, второй справа ’. В другой раз дядя был настолько добр, что повел меня на «Каирский караван». (Я его стеснял, когда он увивался вокруг дам. Я отлично видел это.) Вер- блюды совсем свели меня с ума. «Инфанта Саморы», где какой-то плут или, может быть, повар, пел арию в шлеме со свечой вместо гребня, восхитила меня до исступления. Для меня это было истинным комизмом. Я думал,— без сомнения, очень смутно и не с та- кой отчетливостью, как пишу это здесь: «Каждая ми- нута жизни моего дяди так же восхитительна, как те, которые мы проводим вместе с ним в театре. Значит, лучшая вещь на свете — это быть человеком любез- ным, как мой дядя». Мой пятилетний ум не мог по- нять, что дядя не испытывал такого же счастья, как я, при виде идущих в «Караване» верблюдов. Но я зашел слишком далеко: вместо того чтобы быть галантным, я сделался страстным с любимыми женщинами, а со всеми другими — почти безразлич- ным и, главное, не тщеславным: отсюда отсутствие ус- пеха и фиаско. Может быть, никто при дворе импера- тора не обладал меньшим числом женщин, чем я, которого считали любовником жены первого министра- Спектакль, красивый торжественный звон колоко- ла (как, например, в церкви..., над Роллем, в мае 1 Отвратительный зрительный зал в Гренобле, внушавший мне самое нежное благоговение. Я любил даже его скверный запах. В 1794, 95 и 96 году, в эпоху м-ль Кюбли, эта любовь доходила до безумия. 37
1800 года по дороге к Сен-Бернару) производят и всегда производили на меня глубокое впечатление. Даже месса, в которую я так мало верил, внушала мне серьезность. Еще очень маленьким и, конечно, до десятилетнего возраста и до письма аббата Гардона, я был убежден, что бог презирает этих фигляров (пос- ле сорока двух лет размышлений я все еще посещаю эту мистификацию, слишком полезную для ее испол- нителей, чтобы не находить постоянно продолжате- лей. История медали, рассказанная позавчера Эмбе- ром Гитри, в декабре 1835 года). Я помню очень ясно и отчетливо круглый пудреный парик деда, с тремя рядами буклей. Он никогда не носил шляпы. Этот наряд способствовал тому, что его знали и уважали люди, с которых он никогда не брал денег за лечение. Он был врачом и другом большинства дворянских домов. Г-н де Шалеон — я помню еще колокольный звон в Сен-Луи после его смерти; г-н де Лакост, у ко- торого был апоплексический удар в Терр-Фруад, в Ла-Фрете; г-н де Лангон, из «высшей аристократии», как говорили глупцы; г-н де Рави, страдавший чесот- кой и швырявший свой плащ на пол в комнате деда, который с тонкой деликатностью разбранил меня за то, что, рассказывая об этом случае, я назвал имя г-на де Рави; г-жа дез-Адре, их дочь г-жа де Вольсер, в са- лоне которой я впервые вступил в свет. Ее сестра, г-жа де М.., казалась мне очень интересной и слыла жен- щиной весьма галантной. В ту пору, когда я познакомился с ним, он уже в течение двадцати пяти лет был зачинщиком всех по- лезных предприятий, которые можно было бы на- звать либеральными, учитывая политическое младен- чество той отдаленной эпохи (1760). Ему обязана сво- им существованием Библиотека. Это было нелегкое дело. Прежде всего надо было ее купить, потом най- ти помещение, затем назначить содержание библио- текарю. Он покровительствовал всем молодым людям, про- являвшим любовь к науке, сперва заступаясь за них перед их родителями, потом оказывая им более дей- 38
ственную помощь. Упрямым родителям он приводил в пример Вокансона. Когда дед вернулся из Монпелье в Гренобль (док- тором медицины), у него были прекрасные волосы, но общественное мнение 1760 года категорически заяви- ло ему, что если он не наденет парика, никто не будет питать к нему доверия. Того же мнения была старая кузина Дидье, сделавшая его и тетку Элизабет сво- ими наследниками и умершая около 1788 года. Эта добрая кузина кормила меня желтым хлебом (с шаф- раном), когда я бывал у нее в день св. Лаврентия. Она жила поблизости от церкви св. Лаврентия. На той же улице держала бакалейную лавку моя добрая старая Франсуаза, которую я всегда обожал; она по- кинула мою мать и вышла замуж. Ее место заняла ее сестра, красавица Женевьева, за которой, говорят, приударял мой отец. Комната деда во втором этаже, выходившая на Гренетскую площадь, была выкрашена в ярко-зеле- ную краску, и отец уже тогда говорил мне: «Дедушка при всем своем уме лишен художественного вкуса». По причине своего нерешительного характера французы редко употребляют чистые тона: зеленый, красный, синий, ярко-желтый; они предпочитают не- определенные оттенки. За исключением этого, я не знаю, чем был плох выбор моего деда. Его комната выходила прямо на юг, он читал чрезвычайно много и хотел поберечь свое зрение, на которое иногда жа- ловался. Но читатель — если этот вздор найдет когда-ни- будь читателя — без труда обнаружит, что все мои «потому что», все мои объяснения, может быть, весь- ма ошибочны. У меня сохранились лишь очень отчет- ливые образы, а все объяснения приходят мне в голо- ву только сейчас, когда я пишу это, сорок пять лет спустя. Мой славный дед, который, в сущности, был мне настоящим отцом и близким другом вплоть до того момента в 1796 году, когда я решил выбраться из Гренобля с помощью математики, часто рассказывал об одном удивительном происшествии. 39
В тот день, когда мне исполнился год, 23 января 1784 года, мать велела принести меня в его комнату (зеленую) и поддерживала меня, помогая стоять у окна; дел, сидевший около кровати, позвал меня, я решился двинуться в путь и добрался до него. Я тогда уже болтал немного и в качестве привет- ствия говорил: «Атё». Дядя трунил над своей сестрой Генриетой (моей матерью) по поводу моего «уродст- ва». Очевидно, у меня была огромная голова без во- лос, и я был похож на отца Брюлара, ловкого мона- ха, любившего хорошо пожить п пользовавшегося большим влиянием в своем монастыре; это был мой дядя или дядя отца, умерший до моего рождения. Я был очень предприимчив, результатом чего бы- ли два происшествия, о которых дед рассказывал с ужасом и печалью: около скалы Французских ворот я острой, отточенной ножом хворостиной уколол му- ла. а тот имел наглость, ударив меня обоими копыта- ми в грудь, опрокинуть меня. «Еще немного, и маль- чик был бы убит»,— говорил мой дед. Я представляю себе, как это было, но, вероятно, это не прямое воспоминание, а лишь воспоминание о том представлении, которое я себе составил об этом случае очень давно, когда мне в первый раз о нем рассказали. Второе трагическое происшествие заключалось в том, что, находясь между матерью и дедом, я сломал себе два передних зуба, упав и ударившись об угол стула. Мой добрый дед не мог прийти в себя от удив- ления. «Между матерью и мной!» — повторял он, слов- но оплакивая силу рока '. Главной особенностью квартиры второго этажа было в моих глазах то, что там был слышен шум же- лезного стержня, при помощи которого накачивали воду; мне очень нравился этот протяжный, но отнюдь не резкий скрип. Дофинезский здравый смысл почти что взбунтовал- ся против двора. Я отлично помню поездку деда на 1 18 дек. 1835 года, от 2 до 4И часов 14 страниц. Я так поглощен воспоминаниями, развертывающимися перед моими гла- зами, что едва поспеваю выводить буквы. 40
штаты в Роман; в ту пору он был весьма уважаемым патриотом, но из самых умеренных; представьте себе Фонтенеля в роли народного трибуна. В день отъезда был трескучий мороз (это было в разгаре зимы 1789—1790 года; на Гренетской площа- ди снегу было на целый фут). В комнате деда пылал в камине большой огонь. Комната была полна друзей, пришедших посмотреть, как он будет садиться в карету. Знаменитейший в го- роде адвокат-консультант, оракул в вопросах права (неплохое положение в парламентском городе) и близ- кий друг семьи, г-н Бартельми д’Орбан, находился в О, а я в Н, перед пылающим огнем. Я был героем дня, так как я убежден, что деду жаль было ос- тавлять в Гренобле только меня и что лишь меня од- ного он по-настоящему любил. В такую-то минуту Бартельми д’Орбан научил ме- ня делать гримасы. Я еще вижу и его и себя в этот момент. Это — искусство, в котором я очень быстро сделал успехи; я сам смеялся над рожами, которые строил, чтобы насмешить других. Тщетно родные бо- ролись с моей все усиливавшейся страстью гри- масничать, она сохранилась у меня до сих пор, и я часто смеюсь над рожами, которые строю, оставшись один. Проходит по улице какой-то фат с деланной фи- зиономией (например, г-н Лизимак или граф..., лю- бовник г-жи Дель-Монте) — я тотчас же его пере- дразниваю и сам смеюсь. Инстинкт побуждает меня подражать движениям или, вернее, искусственным положениям мускулов лица в большей степени, чем движениям или положениям частей тела. В Государ- ственном совете я невольно и с большой опасностью для себя передразнивал важный вид пресловутого графа Реньо де Сен-Жан д’Анжели, сидевшего в трех шагах от меня, особенно когда он опускал непомерно длинные воротнички своей сорочки, чтобы лучше слу- шать желчного аббата Луи, помещавшегося напро- тив него в другом конце зала. Этот инстинкт или ис- кусство. которым я обязан г-ну д’Орбану, создало мне немало врагов В настоящее время мудрый ди Фьоре упрекает меня в скрытой или, вернее, плохо 41
скрываемой иронии, помимо воли проявляющейся в правом углу моего рта. В Романе деду не хватило только пяти голосов, чтобы стать депутатом. «Теперь бы меня не было в жи- вых»,— часто повторял он, очень довольный тем, что от- казался от голосов многих доверявших ему деревенских буржуа, приходивших к нему по утрам за советами. Его фонтенелевское благоразумие не допускало в нем воз- можности серьезного честолюбия, но все же он очень любил произносить речи перед избранным обществом, например, в Библиотеке. Я еще помню, как присутст- вовал там и слушал его в первой зале, которая была полна народу и казалась мне огромной. Но для чего собирались они? По какому поводу? Об этом образ ничего не говорит. Это только образ. Дед часто рассказывал нам, что в Романе черни- ла, стоявшие на жарко растопленном камине, замер- зали на кончике пера. Он не был избран, но помог избранию одного или двух депутатов, имена которых я позабыл; но он не забывал услуги, которую оказал им, следил за ними в собрании и порицал за прояв- ленную ими там энергию. Я очень любил г-на д’Орбана, как и его брата, тол- стого каноника, я навещал их на площади Лип, где они жили, или под сводом, который тянулся от пло- щади Богоматери до площади Лип, в двух шагах от собора Богоматери, где пел каноник. На рождество отец или дед посылали знаменитому адвокату жир- ных индюков. Я очень любил также отца Дюкро, францисканца- расстригу (из монастыря, расположенного между Го- родским садом и особняком Франкьер, который, на- сколько помню, был выдержан в стиле Ренессанс). Любил я и милого аббата Шелана, кюре деревни Риссе неподалеку от Кле,— маленького худощавого человечка, очень нервного, очень пылкого, брызжуще- го остроумием; он был уже немолодым, но мне казал- ся старым, хотя ему было, пожалуй, лишь сорок или сорок пять лет; его рассуждения за столом развлека- ли меня бесконечно. В свои приезды в Гренобль он всякий раз заходил пообедать к моему деду, и в та- 42
ких случаях обед проходил гораздо веселее, чем обычно. Однажды за ужином он говорил три четверти часа, держа в руке ложку с земляникой. Наконец он поднес ложку ко рту. — Аббат, вы завтра не будете служить мессы,—* сказал дед. — Простите, я буду служить ее завтра, но не се- годня, так как сейчас уже за полночь. Этот ответ забавлял меня в течение целого меся- ца, он казался мне верхом остроумия. Таково остро- умие для народа или для юноши: эмоция — в них са- мих; вспомните остроумные ответы, которыми восхи- щаются Боккаччо или Вазари. В те счастливые времена дед относился к религии с веселой насмешкой, и эти господа держались его мнения; печальным и немного набожным он стал толь- ко после смерти моей матери (в 1790 году), мне ка- жется, питая некоторую надежду вновь встретиться с нею на том свете, подобно г-ну де Бройлю, который говорил о своей любимой дочери, умершей тринадцати лет: «Мне кажется, моя дочь уехала в Америку». Помнится, аббат Шелан обедал у нас в «День че- репиц». В этот день я видел первую кровь, пролитую французской революцией. Это был несчастный рабо- чий-шапочник (S), смертельно раненный ударом шты- ка (S 1) — в зад. Мы встали из-за стола посреди обеда (Т). Я был в Н, а кюре Шелан в С. Я отыщу дату по какому-нибудь хронологическому указателю. Образ сохранился у меня как нельзя бо- лее отчетливо; с тех пор прошло уже, пожалуй, сорок три года. Некий г-н де Клермон-Тоннер, командующий воен- ными силами в Дофине, занимавший губернаторский дом — изолированное, выходившее на вал здание (с великолепным видом на холмы Эйбенса, спокойным и величавым, достойным Клода Лоррена) с въездом через красивый двор по Новой улице, рядом с Шелко- вичной улицей,— хотел, кажется, разогнать толпу; у него было два полка, и народ стал защищаться, бро- 43
сая в солдат черепицы с крыш: отсюда и название— «День черепиц» ’. Одним из унтер-офицеров этих полков был Берна- дот, ныне король Швеции, столь же благородный ду- шой, как и Мюрат, король Неаполитанский, но гораз- до более ловкий. Лефевр, парикмахер и друг отца, ча- сто рассказывал нам, что он спас жизнь генералу Бернадоту (как он уверял в 1804 году), которого силь- но теснили в глубине аллеи. Лефевр был видный и очень храбрый человек, и маршал Бернадот сделал ему неплохой подарок. Но все это история, хотя и рассказанная очевид- цами; лично я не был ее свидетелем. В дальнейшем я буду рассказывать только то, что сам видел — в Рос- сии и в других местах. Мои родные встали из-за стола, не докончив обеда, а я, оставшись один у окна столовой или, вернее, у ок- на комнаты, выходящей на Главную улицу, увидел ста- руху, которая, держа в руке свои старые туфли, кри- чала изо всех сил: «Я пунтую! Я пунтую!» Она направлялась от Гренетской площади к Глав- ной улице. Я видел ее в R. Нелепость этого бунта очень меня поразила. Одна старуха против целого полка — это меня весьма поразило. В тот же вечер дед рассказал мне о смерти Пирраг. Я еще думал о старухе, когда меня отвлекло траги- ческое зрелище в О. Рабочий-шапочник, раненный, как говорили, штыком в спину, с трудом двигался, поддерживаемый двумя людьми, на плечи которых он опирался. Он был без верхней одежды, и его нанковые или белые панталоны были все в крови, отлично помню это; рана, из которой лилась кровь, была в нижней части спины, почти на уровне пупка. Его довели с трудом до его комнаты на седьмом этаже дома Перье; едва добравшись туда, он сра- зу же умер. Родные бранили меня и отводили от окна дедов- ской комнаты, чтобы я не видел этого ужасного зре- 1 Я оставил в Гренобле вид этого восстания, написанный Леруа акварелью. 3 Нужны ли эти ученые длинноты? 22 декабря. 44
лища, но я все время снова подходил туда. Это было окно очень низенького второго этажа. Я видел несчастного на каждой площадке лестни- цы дома Перье, которая освещалась большими окна- ми, выходившими на площадь. Это воспоминание — самое яркое из всех сохранив- шихся у меня от тех времен, что вполне естественно. Напротив, я лишь с большим трудом отыскиваю кое-какие следы воспоминаний об иллюминации (на дороге от Гренобля в Вореп), где сожгли «Ламуань- она». Я очень жалел, что не мог полюбоваться большой соломенной фигурой, одетой в платье; дело в том, что мои благонамеренные родные, очень раздражен- ные всем тем, что нарушало порядок («В Варшаве ца- рит порядок»,— говорил генерал Себастьяни в 1832 го- ду), не хотели, чтобы я видел эти доказательства гне- ва или силы народа. Но уже в том возрасте я дер- жался противоположного мнения, или, может быть, то вполне определенное мнение, которое сложилось у меня в десять лет, заслонило мнение, которого я при- держивался в восьмилетием возрасте. Однажды г-н Бартельми д’Орбан, каноник Бар- тельми, аббат Рей и г-н Буве заговорили у деда о близком приезде маршала де Во. — Его приезд сюда будет балетным выходом,—» сказал мой дед. Я долго думал над этим выражением, которого не понял. «Неужели старый маршал будет танцевать на сцене?» — спрашивал я себя. Он умер, и величественный звон колоколов глубо- ко взволновал меня. Меня повели посмотреть залитую огнями часовню (кажется, в здании Комендатуры, поблизости от Шелковичной улицы,— почти исчезнув- шее воспоминание); меня поразил вид этой черной гробницы, ярко освещенной множеством свечей среди дня, при закрытых окнах. Тут в первый раз у меня по- явилось представление о смерти. Меня водил туда Ламбер, слуга (камердинер) деда и мой близкий друг. Это был очень смышленый и красивый молодой че- ловек К нему подошел один из его приятелей и сказал: Дочь маршала — скряга: черного сукна, которое 45
она дала барабанщикам, чтобы покрыть барабан, не хватает на штаны. Барабанщики сильно жалуются; в таких случаях полагается давать столько, чтобы хва- тило на штаны. Вернувшись домой, я услышал, как родные тоже говорили о скупости дочери маршала. Следующий день был для меня боевым: кажется, я с большим трудом добился того, чтобы Ламбер по- вел меня смотреть процессию. Была огромная тол- па. Помню, как я стоял в точке Н, между большой до- рогой и водой, у печи для гашения извести, в двух- стах шагах по сю сторону и к востоку от Француз- ских ворот. Меня сильно взволновал бой барабанов, покрытых маленьким кусочком черного сукна, недостаточным для того, чтобы сшить штаны. Но потом было еще лучше: я находился в точке Н, на крайнем левом крыле ба- тальона, кажется, Австразийского полка,— белый мундир с черными нашивками; L — Ламбер, который держит за руку меня, Н. Я был в шести дюймах от последнего солдата полка. Вдруг он сказал мне: — Отойдите немного, чтобы не пострадать, когда я буду стрелять. Значит, будут стрелять! И столько солдат! Ружья у них были опущены дулами вниз. Я умирал от страха; издали я посматривал на чер- ный катафалк, запряженный шестеркой или восьмер- кой лошадей и медленно двигавшийся по каменному мосту. Я с трепетом ждал залпа. Наконец офицер крикнул, и тотчас раздался залп. У меня с души сва- лилась огромная тяжесть. В ту же минуту толпа ки- нулась к затянутому сукном катафалку, который я рассматривал с большим удовольствием; мне кажет- ся, что там горели свечи. Раздался второй, а может быть, и третий залп за Французскими воротами, но я уже был закален. Мне кажется, я вспоминаю и отъезд в Визиль (про- винциальные штаты, заседавшие в замке Визиль, вы- строенном коннетаблем де Лесдигьером. Дед обожал древности и своими рассказами об этом замке внушил 46
мне самое высокое представление о нем. Я едва не по- чувствовал благоговения к аристократии, но вскоре мои товарищи, де Сен-Ферреоль и де Синар, излечи- ли меня от этого. Притащили тюфяки, которые привязали позади почтовых карет (двухколесных). К нам пришел молодой Мунье, как называл его мой дед. Лишь благодаря насильственной разлуке его дочь и я не прониклись друг к другу сильнейшей любовью, в последний час, который я провел под во- ротами на улице Монмартр, около бульвара, во время грозы в 1803 или 1804 году, когда г-н Мунье уехал на место своей новой должности, назначенный префек- том в Ренн. (Мои письма к его сыну Эдуарду, письмо Викторины ко мне. Замечательнее всего то, что Эду- ард, кажется, думает, что я поехал в Ренн.} Небольшой портрет плохого и грубого письма, на- ходящийся в одной из комнат городсйой библиотеки Гренобля, изображает г-на Мунье, кажется, в костю- ме префекта. Портрет этот довольно схож. Лицо, вы- ражающее твердость, но ограниченный ум. Его сын, с которым я был хорошо знаком в 1803 году и позже в России в 1812 году (Вязьма на Трипах),— пошлая, ловкая и хитрая бестия, настоящий тип дофинезца, так же как и министр Казимир Перье, но этот последний наскочил на еще более ловкого дофинезца, чем он сам. У Эдуарда Мунье тягучий дофинезский выго- вор, хотя он и воспитывался в Веймаре; теперь он пэр Франции, барон и храбро судит в Парижском суде (1835, декабрь). Поверит ли мне читатель, если я до- бавлю, что не хотел бы быть на месте г-д Феликса Фора и Мунье, пэров Франции и некогда моих друзей? Дед мой, который был ревностным другом всех трудолюбивых молодых людей, давал г-ну Мунье кни- ги и защищал его от нападок отца. Иногда, проходя по Главной улице, дед заходил в его лавку и толковал с ним о сыне. Старый торговец сукном, имевший мно- го детей и думавший только о пользе, смертельно страдал от того, что его сын тратит свое время на чтение. Сильной стороной г-на Мунье-сына был харак- тер, но образование его не соответствовало твердо- 47
сти духа. Несколько лет спустя дед, смеясь, рассказы- вал нам, как однажды г-жа Борель, ставшая впослед- ствии тещей г-на Мунье, пришла к ним покупать сук- но; г-н Мунье, приказчик своего отца, развернул штуку сукна, предложил потрогать его и сказал: — Это сукно стоит двадцать семь ливров локоть. — Ладно, сударь, я вам дам за него двадцать пять,— заявила г-жа Борель. Тогда г-н Мунье свернул сукно и спокойно поло- жил его на место. — Постойте, сударь! — вскричала изумленная г-жа Борель.— Я прибавлю еще десять су к двадцати пяти ливрам. — Сударыня, у честного человека есть только од- но слово. Мещанка была сильно возмущена. Та же любовь к труду у молодых людей, которая в настоящее время была бы поставлена в вину мо- ему деду, побуждала его покровительствовать моло- дому Барнаву *. Барнав был нашим соседом по деревне — он жил в Сен-Робере, а мы в Сен-Венсане (по дороге от Гре- нобля к Ворепу и Лиону). Серафи терпеть его нс мог- ла, она обрадовалась его смерти и тому, что сестрам его досталось по наследству очень немного; одну из них звали, кажется, г-жа Сен-Жермен. Каждый раз, как мы проходили через Сен-Робер, Серафи говорила: «А, вот дом Барнава!» — и отзывалась о нем, как раз- драженная ханжа. Дед, пользовавшийся уважени- ем знати, был оракулом для буржуазии, и я думаю, что он успокаивал мать бессмертного Барнава, которая с неудовольствием смотрела на то, что ее сын пренебрегает судебными процессами ради Мабли и Монтескье. В те времена наш соотечественник Мабли представлял собою некоторую величину, и спустя два года улица Клерков была названа его именем 1 2. 1 23 дек. 1835. Устал от работы после 3 часов. г Записано здесь, чтобы не забыть; перенести это на свое место: почему Рим мне тягостен. Потому что у меня нет общества по вечерам, чтобы отвле- кать меня от утренних мыслей. Когда в Париже я писал какое- нибудь произведеиие, я работал до одурения, до того, что не имел 48
VI Рим, 2 декабря 1835 года< Смерть моей матери привела деда в отчаяние. Только теперь я понимаю, что это был человек с фон- тенелевским характером, скромный, благоразумный, сдержанный, чрезвычайно любезный и занимательный в обществе до того, как умерла его любимая дочь. Но после этого он часто погружался в грустное молча- ние. Он любил на свете только эту дочь и меня. Другая его дочь, Серафи, раздражала и угнетала его; больше всего он любил покой, а она только и жила сценами. Мой добрый дед, думая о своем родительском авторитете, жестоко упрекал себя в том, что не пока- зывал зубов (это — одно из местных выражений; со- храняю их с тем, чтобы после перевести на парижский французский язык; сохраняю их сейчас, чтобы луч- ше закрепить подробности, которые толпой приходят мне на память). Анри Ганьон уважал свою сестру, ко- торая в молодости предпочитала ему умершего в Па- риже брата, и побаивался ее; оставшийся в живых брат никогда не мог ей простить этого, но при его лю- безном и миролюбивом, как у Фонтенеля, характере этого совсем не было заметно; я догадался об этом впоследствии. сил двигаться. Однако, когда било шесть, нужно было отправ- ляться обедать, чтобы нс беспокоить лакеев в ресторане ради обеда в 3 франка 50 сантимов, а это нередко со мной случалось, и я краснел от этого. Я отправлялся в какой-нибудь салон; там, если он не был слишком уж жалок, я совершенно отвлекался от своей работы до того, что, возвращаясь к часу домой, забывал, в чем она состояла. 20 декабря 1835 года. Утренняя усталость. Вот чего мне недостает в Риме: общество лишено живости (г-жа Чини, гра- финя, княгиня Д... не стоят того, чтобы ради них сесть в экипаж). Все это не может отвлечь меня от утренних мыслей, и когда на другой день я снова принимаюсь за свою работу, то вместо того, чтобы быть свежим и отдохнувшим, я совершенно разбит. И через четыре или пять дней такой жизни мне надоедает моя работа, я окончательно убил заключенные в ней мысли тем, что слишком упорно о них думал. Я предпринимаю двухнедель' ную поездку в Чивита-Веккью и Равенну (1835, сентябрь). Этот перерыв слишком продолжителен, я забыл свою работу. Вот почему «Зеленый Егерь» медленно подвигается; вот что вместе с полным отсутствием хорошей музыки не нравится мне в Риме. 4. Стендаль. Т. XIII. 49
Анри Ганьон питал некоторое нерасположение к своему сыну Ромену Ганьону, моему дяде, блестяще- му и чрезвычайно приятному молодому человеку. Мне кажется, отец и сын не ладили оттого, что оба обладали этим качеством; оба они, но в разном смыс- ле, были приятнейшими людьми в городе. Дед в сво- их шутках был полон чувства меры, и его тонкий и хо- лодный ум мог оставаться незамеченным. К тому же он был чудом учености для тех времен (когда процве- тало забавнейшее невежество). Глупцы или завистни- ки (г-да Шампель, Турню (рогоносец), Тур), чтобы ото- мстить ему, постоянно расхваливали его память. Он хо- рошо знал и постоянно цитировал признанных автори- тетов по всякого рода вопросам, доверяя им. «Мой сын ничего не читал»,— говорил он иногда с раздражением. Это было как нельзя более верно, но в салоне, где находился Ганьон-сын, невозможно было скучать. Его отец отвел ему прелестную квартирку в своем доме и сделал его адвокатом. В парламентском городе все любили крючкотворство, жили крючкотвор- ством, острили по поводу крючкотворства. Я еще пом- ню несколько шуток по поводу искового прошения и права владения. Дед давал своему сыну квартиру и стол, а кроме того, выдавал сто франков в месяц на мелкие расхо- •— «<» — — — Вставить: секрет богатства г-д Ротшильдов, открытый Доми- ником 23 декабря 1835. Они торгуют тем, чего все хотят,— доход- ными бумагами,— и, кроме того, сами стали производить их (при- нимая вклады). Нужно купить план Гренобля и подклеить его сюда. Заказать выписи о смерти родных, это даст мне даты, и выпись о рожде- нии ............и моего доброго деда. Декабрь 1835. Кто думает о них теперь, кроме меня, и с какой нежностью, о моей матери, умершей сорок шесть лет назад? Значит, я свободно могу говорить об их недостатках. То же оправдание и по отно- шению к баронессе Барковой, г-же Алекс. Дарю, баронессе Дем- бовской (сколько времени я уже не писал этого имени!), Вир- жини, к двум Викторинам, к Анджеле, Мелани, Александрине, Метильде, Клементине, Джулии, Альберте де Рюбампре (которую я пылко любил лишь в продолжение одного месяца). В.2В.А.М.А.М.К.Дж. А. Более положительный человек сказал бы: А.М.К.Дж.А. Мое право на писание этих мемуаров: кому не приятно, ко- гда о нем вспоминают? 50
ды — сумма огромная для Гренобля в 1789 году,— а дядя покупал расшитые костюмы в тысячу экю и со- держал актрис. Все это я мог лишь предполагать, догадываясь по намекам деда. Думаю, что дядя получал подарки от своих богатых любовниц и на эти деньги роскошно оде- вал и содержал бедных любовниц. Нужно сказать, что в нашем краю в то время не считалось предосудитель- ным брать деньги у г-жи Дюлорон, или г-жи де Мар- сье, или г-жи де Сассенаж, но только при условии тра- тить их hie et nunc*, а не копить. Hie et nunc — выражение, которым Гренобль обязан своему парла- менту. Часто случалось, что дед заходил к г-ну де Кенсон- на или в иное общество и видел там богато одетого молодого человека, которого все слушали; это был его сын. — Отец не знал, что у меня есть такие костюмы,— говорил мне дядя.— Я скрывался как можно скорее и возвращался домой, чтобы надеть скромный фрак. Ко- гда отец говорил мне: «Но будьте же добры сказать мне, откуда вы достаете средства для этих наря- дов?» — я отвечал: «Я играю, и мне везет». «Но в та- ком случае почему же вы не платите своих долгов?» А между тем г-жа N. желала меня видеть в красивом костюме, который она мне купила! — продолжал дя- дя.— Я выходил из положения при помощи какой-ни- будь отговорки. Не знаю, известен ли моему читателю 1880 года зна- менитый еще в настоящее время роман «Опасные свя- зи»; он был написан в Гренобле артиллерийским офи- цером Шодерло де Лакло и изображает гренобльские нравы. Я еще знал г-жу де Мертейль; это хромая г-жа де Монмор, угощавшая меня засахаренными орехами и имевшая дом в Древон-о-Шевалоне, около церкви св. Винцентия, между Фонтанилем и Ворепом, но ближе к Фонтанилю. Имение, принадлежавшее г-же де Мон- мор (или арендованное ею) отделялось от имения Анри Ганьона пролегавшею между ними дорогой. Богатая * Долго не раздумывая (лат.). 51
молодая особа, которая принуждена уйти в монастырь, должно быть, девица из Блакона, из Ворепа. Эта семья — образец уныния, набожности, стро- гих правил и ультрароялизма или по крайней мере она была образцом всего этого в 1814 году, когда импе- ратор послал меня комиссаром в 7-й военный округ со старым сенатором графом де Сен-Валье, который был одним из повес времен моего дяди и любил рассказы- вать мне о том, как г-жи N. и N. (я забыл их имена) совершали из-за дяди удивительные безумства. В ту пору я горел священным огнем и думал лишь о том, как бы отбросить австрийцев или по крайней мере за- медлить их вторжение. Итак, я наблюдал нравы последних лет жизни г-жи де Мертейль, как может наблюдать их девяти- или де- сятилетний ребенок с огненным темпераментом, когда никто не хочет ему сказать разгадки. VII Итак, после смерти моей матери, около 1700 года, семья состояла из Ганьона-отца, 60 лет; Ромена Гань- она, его сына, 25; Серафи, его дочери, 24; Элизабет, его сестры, 64; Шерюбена Бейля, его зятя, 43; его сына, 7; Полины, его дочери, 4; Зинаиды, его дочери, 2. Вот действующие лица унылой драмы моего детст- ва, от которого в памяти у меня не осталось почти ни- чего, кроме неприятностей и глубоких нравственных страданий. Рассмотрим, однако, характеры этих дейст- вующих лиц. Мой дед, Анри Ганьон (60 лет); его дочь Серафи — это чертовка, возраста которой я никогда не знал, ей было, пожалуй, 22 или 24 года; его сестра, Элизабет Ганьон (64 года), высокая, худая женщина с красивым итальянским лицом, характера вполне благородного, но благородного с испанской утонченностью и трево- гами совести. В этом отношении она воспитала мое сердце, и своей тетке Элизабет я обязан ужасными об- манами, в которые меня вовлекало испанское бла- городство в течение первых тридцати лет моей жиз- ни. Я думаю, что богатая (для Гренобля) тетка Эли- 52
забет осталась девицей в результате несчастной люб- ви. Что-то в этом роде я слышал в детстве из уст тетки Серафи. Наконец, в состав семьи входил мой отец. Жозеф-Шерюбен Бейль, адвокат местного парла- мента, ультра и кавалер ордена Почетного Легиона, помощник мэра в Гренобле, умерший в 1819 году, как говорят, в возрасте 72 лет, из чего можно заключить, что он родился в 1747 году. Значит, в 1790-м ему было сорок три года. Это был человек чрезвычайно неприятный, вечно занятый мыслями о покупке и продаже земель, необы- чайно хитрый, привыкший продавать крестьянам и покупать у них, архидофинезец. Невозможно предста- вить себе что-либо менее испанское и менее безрассуд- но благородное, чем эта натура; поэтому-то он и был ан- типатичен тетке Элизабет. Кроме того, он был необык- новенно морщинист и безобразен, неловок и молчалив с женщинами, без которых, однако, он не мог обойтись. Благодаря этому последнему свойству он понимал «Новую Элоизу» и другие произведения Руссо, о ко- тором отзывался не иначе, как с благоговением, в то же время проклиная его, как нечестивца, так как смерть моей матери погрузила его в величайшее и нелепей- шее ханжество. Он возложил на себя обязанность ис- полнять все службы, полагающиеся священнику, и в течение трех или четырех лет говорили даже о его по- ступлении в монахи, но, должно быть, его удержива- ло от этого желание передать мне свою должность ад- воката; он должен был стать консисторским адвока- том: это было среди адвокатов благородным отличи- ем, о котором он говорил, как молодой гренадерский офицер говорит о крестике. Он любил меня не как че- ловека, а как сына, который должен был продолжить его род. Ему очень трудно было бы полюбить меня: во-пер- вых, он ясно видел, что я его нисколько не любил; ни- когда я не вступал с ним в разговор без необходимо- сти, так как ему были чужды все прекрасные литера- турные и философские идеи, бывшие предметом моих вопросов деду и превосходных ответов этого милого старика. Я редко видел отца. Мое страстное желание 53
уехать из Гренобля, то есть от него, и моя страсть к ма- тематике — единственное имевшееся у меня средст- во, чтобы уехать из этого города, к которому я питал отвращение и который я до сих пор ненавижу, так как там я научился понимать людей,— моя математиче- ская страсть погрузила меня в глубокое одиночество от 1797 до 1799 года. Могу сказать, что в течение этих двух лет и даже части 1796 года я работал так, как Микеланджело работал в Сикстинской капелле. С моего отъезда в конце октября 1799 года — я по- мню эту дату, так как 18 брюмера, 9 ноября, я находил- ся в Немуре,— я был для отца лишь просителем денег; холод между нами все время увеличивался, он не мог сказать ни одного слова, которое не вызвало бы моего неудовольствия. Продавать крестьянину поле, хитря в течение целой недели с целью заработать 300 франков, казалось мне отвратительным; но именно в этом заключалась его страсть. Это вполне естественно. Его отец, носивший, кажет- ся, великое имя Пьера Бейля, скоропостижно умер от подагры в Кле, в возрасте шестидесяти трех лет. Мой отец остался в 18-летнем возрасте (значит, это было около 1765 года) с имением в Кле, приносившим не то 800, не то 1 800 франков, с должностью прокурора и с десятью сестрами на руках, которых нужно было при- строить, с матерью, богатой наследницей, то есть имев- шей, может быть, 60 000 франков и — в качестве нас- ледницы — постоянные причуды. Она еще долго дава- ла мне в детстве пощечины, когда я тянул за хвост ее собачку Азора (болонка с длинной белой шелковистой шерстью). Деньги были главной и вполне основатель- ной заботой моего отца, между тем как я думал о них не иначе, как с отвращением. Мысль о них означает для меня жестокие страдания, так как обладание ими не доставляет мне никакого удовольствия, а отсутст- вие их — отвратительное несчастье. Никогда, может быть, случай не соединял два бо- лее антипатичных друг другу существа, чем мой отец и я. Отсюда отсутствие всяких радостей в моем детстве от 1790 до 1799 года. Эта пора, которую все называют 54
порою истинного наслаждения жизнью, по вине моего отца была для меня лишь долгим рядом неприятностей и горьких страданий. Два злых гения ожесточились против моего бедного детства, тетка Серафи и отец, ко- торый с 1791 года стал ее рабом. Пусть читатель не беспокоится относительно рас- сказа о моих несчастиях; прежде всего он может про- пустить несколько страниц, о чем я его очень про- шу, так как пишу вслепую, и, может быть, вещи, очень скучные даже для 1835 года; что же будет в 1880-м? Во-вторых, у меня нет почти никаких воспоминаний о печальном периоде с 1790 по 1795 год, когда я был бедным, .гонимым ребенком, которого постоянно и при всяком случае бранили, которому покровительствовал только мудрец, похожий на Фонтенеля, не желавший вступать из-за меня в сражение, тем более, что его выс- ший авторитет требовал большей решительности в этих сражениях, а этого он более всего не любил; об этом хорошо знала тетка Серафи, неизвестно почему не- взлюбившая меня. Через две или три недели после смерти матери отец и я снова вернулись ночевать в грустный дом, я — в маленькой лакированной кровати с решеткой, постав- ленной в алькове отца. Он рассчитал прислугу и на- чал столоваться у деда, который и слышать не хотел об оплате. Думаю, что только ради меня дед согласил- ся на постоянное общение с человеком, к которому он чувствовал антипатию. Их объединяло лишь чувство глубокого горя. По случаю смерти моей матери семья прекратила всякие светские отношения и к величайшей моей тоске всегда вела с тех пор уединенный образ жизни. Умер Жубер, мой учитель-горец (в Гренобле их на- зывают Bet, что значит грубый человек, родившийся в Гапских горах), который учил меня латыни самым дурацким образом, заставляя меня зазубривать грам- матические правила, что претило моему разуму,— а разума, если верить окружающим, у меня было доста- точно. Я ходил брать эти уроки на маленькую площадь Богоматери и могу сказать, что всякий раз, как прохо- дил по ней, вспоминал свою мать и полную радости 55
жизнь, которую вел при ней. Теперь же, даже когда дед целовал меня, мне было неприятно. Педант Жубер со страшным лицом оставил мне в наследство второй том французского перевода Квин- та Курция, пошлого римлянина, написавшего жизнь Александра. Однако этот ужасный педант, человек в пять футов шесть дюймов и страшно худой, носивший грязный и рваный черный сюртук, не был, в сущности, дурным человеком. Но его преемник, аббат Райян, был в полном смыс- ле слова гнусным негодяем. Не буду утверждать, что он совершал преступления, но трудно встретить душу более черствую, более враждебную всему добропо- рядочному, более лишенную всякого чувства гуман- ности. Он был священником, уроженцем какой-то де- ревни в Провансе; это был маленький, худой челове- чек, очень натянутый, с зеленым цветом лица, с фаль- шивым взглядом и отвратительными бровями. . Он только что закончил воспитание Казимира и Огюстена Перье и их четырех или шести братьев. Казимир стал впоследствии знаменитым минист- ром, который, по-моему, был обманут Луи-Филиппом. Огюстен, самый напыщенный из людей, умер пэром Франции. Сципион умер около 1806 года немного по- мешанным. Камиль был тупым префектом и не- давно женился вторично на очень богатой женщине; он немного помешан, как и все его братья. Самым ум- ным из них был, пожалуй, Жозеф, муж хорошень- кой и чрезвычайно любящей жены, прославившейся своими любовными увлечениями. Еще один брат, ка- жется, Амедей, около 1815 года как будто проворовал- ся в картах и предпочел лучше провести пять лет в Сент-Пелажи, чем заплатить. Все эти братья были немного сумасшедшими, и, пра- во, мне думается, что отчасти они были обязаны этим милым свойством нашему общему наставнику, абба-. ту Райяну. Человек этот, из хитрости или по инстинкту священ- ника, был заклятым врагом логики и всякого здравого рассуждения. Отец взял его, по-видимому, из тщеславия. Госпо- 56
дин Перье, милорд, отец министра Казимира, считался самым богатым человеком в наших краях. Действи- тельно, у него было десять или одиннадцать детей, и каждому из них он оставил по триста пятьдесят тысяч франков. Какая честь для адвоката парламента — на- нять своему сыну учителя, который был раньше в до- ме г-на Перье! Возможно, что Райян был уволен за какой-нибудь скверный поступок; я теперь подозреваю это оттого, что в семье Перье оставалось еще трое маленьких детей; Камиль, моих лет, Жозеф и Амедей, кажется, гораз- до моложе меня. Я совершенно не знаю, каковы были денежные ус- ловия, заключенные между моим отцом и аббатом Рай- яном. Всякий интерес к денежным делам считался в моей семье чем-то в высшей степени низким и недостой- ным. Говорить о деньгах было словно преступлением против стыдливости; деньги были печальной житейской необходимостью, к сожалению, неизбежной, как отхо- жие места, о которых, однако, нельзя говорить. Тем не менее в виде исключения говорили о круглых суммах, которые стоила недвижимость, и слово «недвижи- мость» произносилось с уважением. Господин Белье заплатил за свое имение около Во- репа 20 тысяч экю. Нашему кузену Коломбу Паризе обошлось более чем в 12 тысяч экю (трехливровых). Это отвращение к денежным разговорам, столь про- тиворечащее парижским обычаям, проникло в нашу семью неизвестно каким образом и целиком утверди- лось в моем характере. Вид большого количества золо- та вызывает во мне лишь мысль о скучной заботе бе- речь его от воров; чувство это многие принимали за по- казное, и я перестал о нем говорить. Чувство чести, все возвышенные и благородные чув- ства нашей семьи шли к нам от тетки Элизабет. Эти чувства деспотически властвовали в доме, и, однако же, она говорила о них очень редко, может быть, раз в два года; обычно поводом для этого служила ей по- хвала ее отцу. Я обожал эту женщину на редкость воз- вышенного характера; ей было тогда лет шестьдесят пять, она всегда была очень опрятно одета и употреб- ляла дорогие материи для своих весьма скромных 57
платьев. Разумеется, все это я обнаруживаю только теперь, размышляя о ней. Так, например, я не предста- вляю себе выражения лица ни одного из моих родствен- ников, и, однако, черты их я помню до мельчайших подробностей. Если я немного припоминаю выражение лица моего славного деда, то только благодаря тому, что посетил его уже в то время, когда был аудитором или помощником военного комиссара; я совершенно за- был время этого посещения. У меня очень поздно сложился характер, этим я теперь объясняю отсутствие памяти на выражение лиц. До двадцатипятилетнего воз- раста — да нет, нередко даже и теперь! — я должен при- лагать все усилия, чтобы не отдаться целиком впечат- лению, производимому предметами, и иметь возмож- ность здраво судить о них при моем опыте! Но какое дело до всего этого читателю? Какой интерес представ- ляет для него вся эта работа? И, однако, если я не ис- следую тщательно характер Анри, изучить который представляет для меня такие трудности, я нарушу свою обязанность добросовестного автора, пытающегося ска- зать о своем предмете все, что он в состоянии узнать. Я прошу моего издателя, если я когда-нибудь найду себе его, сильно сократить эти длинноты. Однажды тетка Элизабет растрогалась воспомина- ниями о своем брате, который в молодых годах умер в Париже; это происходило в послеобеденное время, и мы были одни в ее комнате, выходившей на Гренет- скую площадь. Очевидно, эта возвышенная душа от- вечала на собственные мысли и обращалась ко мне лишь для формы, так как любила меня. — ...Какой характер! (Это значило: какая сила во- ли!) — Какая энергия! Ах, какая разница! (Это значи- ло: какая разница между тем и «этим» — моим дедом Анри Ганьоном!) И, тотчас спохватившись и вспомнив, с кем она го- ворит, прибавляла: — Никогда еще я не говорила так много, Я: — А сколько лет ему было, когда он умер? Тетка Элизабет: — Двадцать два года. Разговор продолжался долго; она заговорила о сво-! 58
ем отце. Среди сотни позабытых мною подробностей она сказала: — В такой-то момент он заплакал от бешенства, уз- нав, что неприятель приближается к Тулону. (Но когда неприятель приближался к Тулону? Мо- жет быть, в 1736 году, в войне, ознаменовавшейся бит- вой при Асьетте, гравюру которой, интересную своей правдивостью, я видел в 1834 году). Он хотел, чтобы выступило ополчение. Не могло быть ничего более противоположного чувствам моего деда Ганьона, настоящего Фонтенеля, который был са- мым остроумным человеком и самым плохим патрио- том, какого только мне доводилось встречать. Патрио- тизм низменно отвлек бы деда от его изящных и лите- ратурных мыслей. Отец тотчас высчитал бы, что это могло бы ему принести. Мой дядя Ромен сказал бы с тревожным видом: «Черт возьми! Это может быть для меня опасным». У моей старой тетки и у меня серд- ца затрепетали бы от волнения. Может быть, в отношении себя я немного опере- жаю действительный ход событий и приписываю се- бе в семи- или восьмилетием возрасте чувства, кото- рые я испытывал в девять или десять лет. Я не в состоянии различить чувства двух давно уже про- шедших периодов по поводу одного и того же предмета. Но я вполне уверен в том, что важный и суровый портрет моего прадеда в золоченой раме с большими розетками в полфута шириной, почти пугавший меня прежде, стал мне дорогим и священным с тех пор, как я узнал, какие отважные и великодушные чувства вы- звало в нем приближение неприятеля к Тулону VIH По этому случаю тетка Элизабет рассказала мне, что мой прадед был родом из Авиньона, города в Провансе, из страны, где растут апельсины,—сказала 1 Идея: может быть, не исправляя этого первого наброска, я достигну того, чтобы не лгать из тщеславия. Рим. 3 декабря 1836 года. 59
она мне тоном сожаления,— которая гораздо ближе к Тулону, чем Гренобль. Нужно сказать, что главным украшением города были шестьдесят или восемьдесят апельсинных деревьев в кадках, которые существова- ли, может быть, со времен коннетабля де Лесдигьера, последнего крупного деятеля, порожденного Дофине; с наступлением лета их с большой торжественностью расставляли вдоль роскошной каштановой аллеи, так- же, кажется, разбитой Лесдигьером. — Так, значит, есть края, где апельсинные деревья растут прямо в земле?— сказал я тетке. Теперь я понимаю, что, не сознавая того, я напом- нил ей предмет постоянных сожалений. Она рассказала мне, что мы происходим из стра- ны (мы — это Ганьоны), еще более прекрасной, чем Прованс; что дед ее деда вследствие одного весьма печального случая, скрываясь, приехал в Авиньон в папской свите; что здесь он был вынужден изменить немного свое имя, живя в ту пору ремеслом хирурга. Зная современную Италию, я изложил бы это так: некий Гваданьи или Гваданьяно, совершив какое-то мелкое убийство в Италии, прибыл в Авиньон около 1650 года в свите какого-то легата. Меня очень тогда поразило, что мы происходим (так как я считал себя Ганьоном, а о Бейлях всегда думал с отвращением, которое сохраняю еще в 1835 году), что мы происхо- дим из страны, где апельсинные деревья растут прямо в земле. «Какая чудная страна!» — думал я. Подтвердить мое предположение об итальянском происхождении могло бы то, что язык этой страны был в нашей семье в большом почете — явление весьма необычное для буржуазной семьи 1780 года. Мой дед знал и любил итальянский язык, моя бедная мать читала Данте, что представляет большие трудности даже в наше время; г-н Арто, который провел два- дцать лет в Италии и напечатал недавно перевод Данте, допускает не менее двух ошибок и одной бес- смыслицы на каждой странице. Из всех моих знако- мых французов только двое: г-н Форьель, познакомив- ший меня с арабскими повестями о любви, и г-н Де- леклюз из «Journal des Debats» — понимают Данте, и, однако же, все парижские писаки постоянно пор- 60
тят это великое имя, цитируя Данте и пытаясь тол- ковать его. Это возмущает меня больше всего. Мое уважение к Данте очень давнее; оно ведет свое начало от экземпляров, которые я нашел на пол- ке отцовской библиотеки, где стояли книги моей бед- ной матери, и которые составляли мое единственное утешение во время Райяновой тирании. Мое отвращение к ремеслу этого человека и к то- му, чему он по обязанности меня обучал, доходило почти до мании. Можно ли поверить, что еще вчера, 4 декабря 1835 года, по дороге из Рима в Чивита-Веккью я имел случай, не стесняя себя, оказать большую услугу мо- лодой женщине, которую я не заподозрил бы в боль- шой жестокости! По дороге она помимо моей воли об- наружила, как меня зовут; она имела рекомендатель- ное письмо к моему секретарю. У нее очени красивые глаза, и эти глаза в течение последних восьми лье путешествия смотрели на меня отнюдь не жестоко. Она просила меня подыскать ей недорогую квартиру; словом, лишь от меня зависело вызвать ее полнейшее к себе расположение. Но так как я пишу эти мемуа- ры уже в течение недели, во мне проснулись роковые воспоминания об аббате Райяне. Орлиный, но немно- го короткий нос этой хорошенькой жительницы Лео- на, г-жи *, напомнил мне нос аббата; с этого момента я не в состоянии был даже смотреть на нее и в эки- паже притворился спящим. Даже устроив ее на ко- рабль самым выгодным образом, за восемь экю вме- сто двадцати пяти, я решил не идти осматривать но- вый лазарет, чтобы не встречаться с ней и не выслу- шивать ее благодарности. Так как в воспоминаниях об аббате Райяне нет ни- чего утешительного, кроме уродства и грязи, то я уже не менее двадцати лет с отвращением отвожу взор от воспоминаний об этой ужасной поре. Этот человек мог бы сделать из меня негодяя, он был великолепным иезуитом, теперь я вижу это; во время наших прогу- лок вдоль Изеры от Грайльских ворот до устья Дра- ка или просто до рощицы за изгибом островка А. он приставал ко мне, доказывая, что я неосторожен в своих речах. 61
— Но, сударь,— возражал я ему, хотя и в других выражениях,— ведь это правда! Это то, что я чув- ствую. — Все равно, дружок, не надо этого говорить, это неприлично. Если бы эти правила привились, я был бы теперь богат, так как три или четыре раза фортуна стучалась в мою дверь (в мае 1814 года я отказался от долж- ности управителя снабжения Парижа (хлебом) под начальством графа Беньо, жена которого питала ко мне самое глубокое расположение, быть может, пос- ле своего любовника Пепена де Белиля, моего близ- кого друга, она больше всех любила меня). Я был бы богат, но был бы негодяем, и меня не посещали бы очаровательные видения прекрасного, которыми ча- сто бывает полно мое воображение в моем возрасте. Читатель, может быть, думает, что я хочу отда- лить от себя эту роковую чашу — рассказ об аббате Райяне. У него был брат — портной — в конце Главной улицы, около площади Клавезона, который был вопло- щением низости. Этому иезуиту недоставало только одного дурного свойства: он не был грязен, а, наобо- рот, очень чистоплотен и опрятен. Он любил канареек, разводил их и содержал в большой чистоте, но рядом с моей кроватью. Не понимаю, как отец позволял та- кие вредные для здоровья вещи. После смерти своей дочери дед никогда не заходил к нам в дом, иначе он не потерпел бы этого; а мой отец Шерюбен Бейль, как я сказал, любил меня как продол- жателя своего рода, но совсем не как сына. Клетка для канареек, сделанная из железной про- волоки, прикрепленной к вертикальным деревянным прутьям, которые, в свою очередь, были прикреплены к стене оштукатуренными скобами, имела около девяти футов длины, шесть высоты и четыре ширины. В этом лишенном солнца пространстве грустно порхали штук тридцать бедных канареек всех цветов. Когда они вы- водили птенцов, аббат кормил их яичным желтком, и из всего, что он делал, меня интересовало только это. Однако эти дьявольские птицы будили меня на рассве- те, и вскоре после этого я слышал, как аббат орудовал 62
совком, разводя огонь в камине с тщательностью, кото- рая, как я узнал впоследствии, свойственна иезуитам. Но от клетки шел сильный запах, и все это находилось в двух шагах от моей кровати, в сырой, темной комна- те, где никогда не бывало солнца. У нас не было окна в сад Ламуру, а только просвет (города с парламентом полны юридических терминов), пропускавший яркий свет на лестницу, на которую падала тень прекрасной липы, хотя лестница была по меньшей мере на высо- те сорока футов от земли. Очевидно, это была очень высокая липа. Аббат приходил в гнев — спокойный, мрачный и злой гнев флегматичного дипломата, когда я за завт- раком ел сухари рядом с его апельсинными деревца- ми. Эти деревца были настоящей его манией, еще бо- лее неудобной, чем мания птиц. Некоторые из них име- ли три дюйма, другие фут в вышину и помещались на окне О, где бывало немного солнца во время двух лет- них месяцев. Роковой аббат утверждал, что крошки, падавшие от нашего серого хлеба, привлекали мух, которые ели его апельсинные деревца. Этот аббат мог бы давать уроки мелочности самым буржуазным бур- жуа, самым большим patets в городе (patais — люди, уделяющие крайнее внимание самым незначительным пустякам). Мои товарищи, Шазель и Ретье были гораздо ме- нее несчастны, чем я. Шазель был уже большим слав- ным мальчиком, отец которого, кажется, южанин, иначе говоря, человек прямой, резкий и грубоватый, слу- живший комиссионером у Перье, не придавал латы- ни большого значения. Его сын приходил к десяти часам один (без слуги), плохо готовил свои уроки по-латыни и исчезал в половине первого, а по вечерам часто не приходил совсем. Ретье, удивительно красивый мальчик, белокурый и застенчивый, как барышня, не решался смотреть пря- мо в лицо грозному аббату Райяну. Он был единст- зенным сыном у своего отца, самого робкого и набож- ного человека на свете. Он приходил в восемь часов под строгой охраной слуги, который заходил за ним, ко* 1 Ретье — Тесер. 63
гда било двенадцать на Сент-Андре (модная в городе церковь, колокола которой были хорошо нам слышны). В два часа слуга снова приводил Ретье с его завтра- ком в корзинке. Летом, часов в пять, Райян водил нас гулять, зимою же редко, и тогда это происходило в три часа. Шазель, который был большим, тяготился этими прогулками и быстро покидал нас. Мы очень любили ходить по направлению к остров- ку на Изере: во-первых, оттуда открывался прелестный вид на гору, а одним из литературных недостатков от- ца и Райяна было постоянное восхваление красот при- роды (которые эти прекрасные души едва ли могли чувствовать; они только и думали о том, как бы зара- ботать деньги). Постоянными разговорами о красоте скалы Бюисерат аббат Райян заставлял нас подни- мать голову. Но берег напротив острова нравился нам совсем по другой причине. Мы, бедные пленники, виде- ли там мальчиков, которые наслаждались свободой, приходили одни и затем купались в Изере и впадаю- щем в него ручье, называющемся Биоль. Верх счастья, возможность которого мы не предвидели даже в са- мом отдаленном будущем. Райян, совсем как министерская газета наших дней, только и говорил нам, что об опасности свободы. Всякий раз, как он видел купающегося мальчика, он предсказывал нам, что мальчик этот в конце концов утонет, чем оказывал нам плохую услугу, делая из нас трусов; в отношении меня он вполне преуспел в этом. Я никогда не мог научиться плавать. Когда я стал свободен, два года спустя, кажется, в 1795 году, то, обманывая родных и каждый день выдумывая новую ложь, я уже подумывал о том, чтобы покинуть Гренобль во что бы то ни стало; я был влюблен в м-ль Кюбли, и плавание не интересовало меня настолько, чтобы учиться ему. Каждый раз, как я начинал ку- паться, Ролан (Альфонс) или другой какой-нибудь силач заставляли меня хлебнуть воды. От периода ужасной Райяновой тирании у меня не сохранилось никаких дат; я стал угрюмым и не- навидел весь мир. Большим моим несчастьем было то, что я не мог играть с другими детьми; отец, ве- роятно, очень гордившийся тем, что у его сына есть 64
воспитатель, больше всего боялся, как бы я не взду- мал водиться с детьми простых людей, как выража- лись аристократы того времени. Указать мне дату может только одно событие: м-ль Марина Перье (сест- ра министра Казимира Перье) навестила Райяна, бывшего, быть может, ее духовником, незадолго до своего брака с этим помешанным Камилем Тесе- ром, ярым патриотом, который впоследствии сжег свои экземпляры Вольтера и Руссо, а в 1811 году, бу- дучи супрефектом по милости своего кузена Крете, был крайне поражен расположением, которым я поль- зовался в салоне графини Дарю (в нижнем этаже, выходившем в сад особняка Бирона, в здании Цивиль- ного листа, последний дом налево от улицы св. Доми- ника, на углу бульвара Инвалидов). Я еще помню его завистливое выражение лица и неуклюжую вежли- вость по отношению ко мне. Камиль Тесер разбога- тел или, вернее, разбогател его отец, занимавшийся производством вишневой настойки, чего сын очень стыдился. Разыскав в актах гражданских состояний Греноб- ля (который Людовик XVIII называл Грелибром) акт о браке г-на Камиля Тесера (улица Старых иезуитов или Гренетская площадь, так как его огромный дом имел два выхода) с м-ль Мариной Перье, я мог бы установить дату Райяновой тирании. Я был мрачен, угрюм, недоволен; я переводил Вер- гилия; аббат преувеличенно расхваливал мне красо- ты этого поэта, а я принимал его восхваления, как нынешние несчастные поляки должны теперь при- нимать похвалы русскому добродушию в своих про- давшихся газетах; я ненавидел аббата, ненавидел отца, источник власти аббата, и еще больше ненави- дел религию, во имя которой он меня терзал. Я дока- зывал моему товарищу по цепи, робкому Ретье, что все, чему нас учили, было пустыми баснями. Откуда взя- лись у меня такие мысли? Не знаю. У нас была боль- шая иллюстрированная библия в зеленом переплете с эстампами, гравированными на дереве и помещен- ными рядом с текстом; для детей ничего не может быть лучше этого. Я вспоминаю, что все время искал нелепостей в этой несчастной библии. Ретье, более 5. Стендаль. Т. XIII. 65
робкий, более доверчивый, обожаемый своим отцом и матерью, которая покрывала лицо толстым слоем краски и когда-то была красавицей, допускал мои сомнения из любезности ко мне. Мы с большим трудом переводили Вергилия, ко- гда в библиотеке отца я нашел перевод Вергилия в четырех прекрасно переплетенных томах in-8, ка- жется, этого негодяя аббата Дефонтена. Я нашел том, где были «Георгики», вторая книга, которую мы переводили с грехом пополам (в действительности мы совершенно не знали латыни). Я прятал этот благо- словенный том в уборной, в шкафу, куда складыва- лись перья каплунов, употребленных в хозяйстве; и мы ходили туда раза по два, по три во время наше- го трудного урока справляться по переводу Дефонте- на. Мне помнится, что аббат заметил это из-за просто- душия Ретье; произошла отвратительная сцена. Я становился все более и более мрачным, злым и не- счастным. Я ненавидел всех, а тетку Серафи больше всех. Мне теперь кажется, что отец влюбился в нее че- рез год после смерти матери, около 1791 или 1792 го- да; отсюда бесконечные прогулки в Гранж, куда ме- ня брали в качестве третьего, причем тотчас по вы- ходе за Бонские ворота заставляли меня идти на сорок шагов впереди. Эта тетка Серафи почему-то ме- ня невзлюбила и беспрестанно заставляла отца бра- нить меня. Я ненавидел их, и это, наверно, было за- метно, потому что даже и теперь, когда я чувствую к кому-нибудь неприязнь, присутствующие тотчас за- мечают это. Я терпеть не мог мою младшую сестру, Зинаиду (ныне г-жу Александр Мален), оттого, что она была любимицей отца, который каждый вечер укачивал ее у себя на коленях, и оттого, что ей по- кровительствовала м-ль Серафи. Я покрывал шту- катурку дома (и особенно перегородки) карикатура- ми на «доносчицу» Зинаиду. Моя сестра Полина (ны- не вдова Перье-Лагранж) и я обвиняли Зинаиду в том, что она играет при нас роль шпиона, и я уверен, что в этом была доля истины. Я всегда обедал у де- да. Но мы кончали обедать в то время, когда на Сент- Андре било четверть второго, а в два часа нужно бы- 66
ло покидать яркое солнце Гренетской площади ра- ди сырых и холодных комнат Райяна, выходивших во двор отцовского дома, по улице Старых иезуитов. Это для меня было хуже всего; мрачный и угрюмый, я строил планы бегства, но откуда достать деньги? Однажды дед спросил аббата Райяна: — Сударь, почему же вы учите ребенка небесной системе Птоломея, ошибочность которой вам из- вестна? — Но она все объясняет и, кроме того, одобрена церковью. Дед не мог переварить этого ответа и часто повто- рял его, йо со смехом; он никогда не возмущался тем, что зависело от других, а мое воспитание зависело от моего отца, и чем меньше уважения Анри Ганьон питал к его познаниям, тем более он склонялся перед его правами отца. Но этот ответ аббата, который часто повторялся обожаемым мною дедом, окончательно сделал из ме- ня отъявленного нечестивца и, кроме того, существо очень мрачное. Дед знал астрономию, хотя ничего не смыслил в вычислениях; мы проводили летние вече- ра на великолепной террасе его квартиры, где он по- казывал мне Большую и Малую Медведицу и поэти- чески рассказывал о пастухах Халдеи и об Аврааме. Таким образом, я стал уважать Авраама и говорил Ретье: — Он не был негодяем, как все остальные герои библии. У деда был собственный или взятый из обществен- ной библиотеки, основателем которой он являлся, экземпляр in-4 «Путешествия Брюса в Нубию и Абис- синию». В этом путешествии были гравюры, и этим объясняется его огромное влияние на мое обра- зование. Я ненавидел все то, чему меня обучали отец и аб- бат Райян. Отец заставлял меня учить наизусть гео- графию Лакруа, аббат продолжал то же самое; я ее хорошо знал, против воли, но чувствовал к ней от- вращение. Брюс, потомок шотландских королей, как сообщил мне мой славный дед, пробудил во мне большую лю- 67
бовь ко всем наукам, о которых он говорил. Отсюда моя любовь к математике и наконец эта, смею ска- зать, гениальная мысль: математика поможет мне вы- браться из Гренобля. IX Отец мой, Шерюбен Бейль, несмотря на свою до- финезскую хитрость, был человек с большими стра- стями. Страсть его к Бурдалу и Массильону смени- лась страстью к земледелию, которая затем была вытеснена увлечением строительством и, наконец, ультрароялизмом и жаждой управлять городом Гре- ноблем на пользу Бурбонам. Днем и ночью отец ду- мал о том, что было предметом его страсти; он отлич- но знал все уловки других дофинезцев, из чего я мог бы заключить, что он был человеком талантливым. Но об этом я имею столько же представления, сколько о его физиономии. Отец стал два раза в неделю ходить в Кле; это до- мен (местное выражение, означающее небольшой участок земли), кажется, в сто сорок арпанов, нахо- дящийся к югу от города, на склоне горы, по ту сто- рону Драка. Почва в Кле и Фюроньере всюду сухая, известковая, каменистая. Около 1750 года один воль- нодумец-священник придумал обрабатывать болото к западу от возвышенности Кле; это болото состави- ло богатство страны. Дом отца находился в двух милях от Гренобля, и я, может быть, тысячу раз прошел это расстояние пешком. Безусловно, отец обязан своим прекрасным здоровьем такому моциону, который позволил ему до- жить, кажется, до семидесяти двух лет. В Гренобле буржуа пользуется уважением только тогда, когда у него есть имение. Лефевр, парикмахер моего отца, имел землю в Коране и часто манкировал своими обязанностями, так как уходил в Коран, что всегда считалось достаточным извинением. Иногда мы со- кращали путь, переправляясь через Драк на Сесен- ском пароме в пункте А. Отец был так захвачен своей новой страстью, что 68
все время говорил со мной о ней. Он выписал (очевид- но, местное выражение) из Парижа или Лиона «Биб- лиотеку» агронома или экономиста, в которой были иллюстрации; я часто рассматривал эту книгу, и для этого по четвергам, в свободные от уроков дни, не- редко бывал в Кле (то есть в нашем доме в Фюронье- ре). Мы с отцом гуляли в поле, и я неохотно выслу- шивал рассказы о его планах; тем не менее, ради удовольствия поведать кому-либо об этих проектах, называемых им калькуляциями, он часто позволял мне возвращаться в город только в пятницу; уходили же мы иногда с вечера в среду. Я не любил Кле, так как там меня постоянно оса- ждали сельскохозяйственные проекты; но скоро я нашел способ хорошо вознаграждать себя. Я излов- чился таскать тома Вольтера из сорокатомного изда- ния в футлярах, которое находилось у отца в Кле (в его домене) и было прекрасно переплетено в телячью кожу под мрамор. Там было, кажется, сорок томов, очень тесно поставленных; я брал два и немного раз- двигал все остальные, чтобы не было заметно. Впро- чем, эти опасные книги помещались на самой верхней полке застекленного шкафа из вишневого дерева, ко- торый часто бывал заперт на ключ. Слава богу, гравюры казались мне нелепыми да- же в этом возрасте — и какие гравюры! — к «Девст- веннице». Это чудо едва не убедило меня в том, что сам бог судил мне иметь хороший вкус и написать когда-ни- будь «Историю живописи в Италии». Каникулы, то есть месяцы август и сентябрь, мы всегда проводили в Кле. Учителя жаловались, что за это время я забывал всю мою латынь. Всего противнее мне было то, что отец называл прогулки в Кле нашим удовольствием. Я был похож на каторжника, которо- го заставляют называть своим удовольствием цепи, чуть-чуть менее тяжелые, чем прежние. Я был раздражен до крайности и, вероятно, очень зол и очень несправедлив к отцу и аббату Райяну. Лишь большим усилием разума, даже в 1835 году, я признаю, что не могу осуждать этих двух людей. Они отравили мое детство в полном смысле этого слова. 69
У них были строгие лица, и ни разу они не позволи- ли мне обменяться словом с ребенком моего возраста. Только в эпоху Центральных школ (замечательное со- здание г-на де Траси) я впервые попал в общество детей моего возраста, но у меня уже не было весе- лости и беспечности детства; я пришел туда угрюмым, злым, с мыслью о мести за малейший удар кулаком, производивший на меня такое же впечатление, как пощечина на взрослого; словом, я был всем чем угод- но, только не предателем. Главным злом Райяновой тирании было то, что я сознавал свои несчастья. На Гренетской площади я постоянно видел детей, которые отправлялись вме- сте гулять и бегать; этого мне ни разу не было раз- решено. Когда я выражал снедавшую меня тоску, мне говорили: «Ты поедешь в экипаже»,— и г-жа Перье-Лагранж (мать моего зятя), одна из самых унылых особ, брала меня в свой экипаж во время своих прогулок; она ворчала на меня нисколько не меньше аббата Райяна, была черства и набожна, и, так же как у аббата, у нее было одно из тех непре- клонных лиц, которые никогда не смеются. И это вместо прогулки с мальчишками моего возраста! Кто поверит этому? Я никогда не играл в шары, а волчок получил лишь благодаря вмешательству деда, ко- торому его дочь Серафи сделала из-за этого сцену1. Я был очень угрюм, очень зол в ту пору, когда вдруг в прекрасной библиотеке Кле нашел «Дон-Ки- хота» на французском языке. В этой книге были ил- люстрации, но она выглядела старой, а я чувствовал отвращение ко всему старому, так как родные не по- зволяли мне встречаться с молодыми, а сами они ка- зались мне чрезвычайно старыми. Но в конце концов я научился понимать гравюры, которые показались мне забавными: Санчо Панса сидит в седле на че- тырех подпорках, в то время как Хинес Пасамонте увел его осла. Я смеялся до упаду над «Дон-Кихотом». Поду- майте о том, что я не смеялся со смерти моей бедной матери; я был жертвой самого последовательного аристократического и религиозного воспитания. Мои тираны не изменили себе ни разу. Все приглашения 70
отклонялись. Часто я слышал споры, в которых дед высказывал мнение, что нужно позволить мне принять приглашение. Тетка Серафи возражала в оскорби- тельных для меня выражениях, отец, покорный ей, давал деду иезуитские ответы, которые, как мне бы- ло известно, ни к чему не обязывали. Тетка Элизабет пожимала плечами. Если же план прогулки выдержи- вал подобную дискуссию, отец прибегал к вмешатель- ству аббата Райяна, припоминавшего какой-нибудь не приготовленный мной накануне урок: оказывалось, я должен был заняться им как раз в момент про- гулки. Судите же о том, какое впечатление среди такой ужасающей скуки должен был произвести на меня «Дон-Кихот». Находка этой книги явилась, может быть, величайшим событием моей жизни; я читал ее неподалеку от цветника под второй липой аллеи, где земля понижалась на один фут; там я и располагался. Кто поверит этому? Видя, как я хохотал, отец при- ходил бранить меня, грозил отнять книгу, что и де- лал не раз, уводя меня после этого в поле, где тол- ковал о своих планах всяких сельскохозяйственных преобразований. Встречая помехи даже при чтении «Дон-Кихота», я прятался в каштановых аллеях — лиственной бе- седке в восточном углу сада, обнесенного стеной. Я нашел Мольера с гравюрами; эти гравюры по- казались мне нелепыми, и я понял только «Скупого». Я нашел комедии Детуша, и одна из самых нелепых растрогала меня до слез. Там была история любви, соединенной с великодушием, а это было мое слабое место. Тщетно ищу я в памяти название этой коме- дии, неизвестной даже среди неизвестных комедий этого пошлого дипломата. «Ночной барабан» на те- му, заимствованную с английского, очень позабавил меня. Для меня твердо установленный факт, что в воз- расте семи лет я решил писать комедии, как Мольер. Лет десять назад я еще помнил, как возникло это ре- шение. Дед был очень обрадован моим восторгом по по- воду «Дон-Кихота», о котором я ему рассказал, так 71
как я говорил ему почти все; этот превосходный ше- стидесятипятилетний человек был, в сущности, моим единственным товарищем. Он дал мне, тайком от своей дочери Серафи, «Не- истового Роланда», перевод или, пожалуй, подража- ние Ариосто г-на де Трессана (сын которого теперь генерал-майор, а в 1820 году довольно пошлый ульт- ра, но в 1788-м очаровательный молодой человек, очень способствовал тому, чтобы я научился читать, обещая подарить мне книжку, полную картинок, ко- торую он мне так и не дал, нарушив свое слово, что вызвало во мне сильное негодование). Ариосто образовал мой характер, я безумно влю- бился в Брадаманту, которую представлял себе в ви- де рослой и полной двадцатичетырехлетней девицы с прелестями ослепительной белизны. Мне были противны все мещанские и пошлые подробности, которыми пользовался Мольер для выра- жения своей мысли. Эти подробности слишком напоминали мою несчастную жизнь. Три дня тому на- зад (декабрь 1835 года), когда два моих знакомых бур- жуа разыграли между собой смешную сценку мелоч- ного притворства и легких пререканий, я отошел на десяток шагов, чтобы не слышать. Я чувствую отвра- щение к подобным вещам, и это помешало мне при- обрести жизненный опыт. Это далеко не маленькое несчастье. Все, что пошло и низменно в мещанском стиле, на- поминает мне Гренобль, все, что напоминает Гренобль, вызывает во мне отвращение; нет, не отвращение (это слишком благородное слово), а тошноту. Для меня Гренобль — это воспоминание об омер- зительном расстройстве желудка; ничего опасного нет, только ужасное отвращение. Все, что низко и пошло без каких-либо возмещающих качеств, все, что враж- дебно малейшему великодушному побуждению, все, что радуется несчастью того, кто любит родину или обладает великодушием,— вот что такое для меня Гренобль. В моих путешествиях ничто так не удивило меня, как слова моих знакомых офицеров о том, что Гре- нобль был очаровательным городом, блещущим остро- 72
умнем, где красивые женщины не забывали себя. В первый раз я услышал это в 1802 году в Милане или в Кремоне, за столом у генерала Монсе (ныне маршал, герцог Конельяно); я был так удивлен, что через весь стол попросил подробностей; будучи в то время богатым сублейтенантом (150 франков в месяц), я счи- тал все для себя позволенным. Мое отвращение к со- стоянию непрерывной тошноты и несварения, от кото- рого я только что избавился, достигало в то время крайней степени. Офицер генерального штаба пол- ностью подтвердил свои слова; проведя в Гренобле пятнадцать или восемнадцать месяцев, он утверж- дал, что это был самый приятный город в провинции, назвал мне г-жу Менан-Дюлорон, Пиа-Девиаль, Тур- ню, Дюшан де Монмор, девиц Ривьер (дочерей трак- тирщика на улице Монторж), девиц Байи, держав- ших магазин мод, друзей моего дяди, господ Дре- вона, Древона-старшего и Древона ла-Парейля, г-на Доля у Французских ворот, а из общества аристокра- тического (слово 1800 года, замененное затем сло- вом «ультра», а еще позже — «легитимист») — шевалье де Марсье, г-на Байи. Увы, я едва слыхал эти милые имена! Мои род- ные упоминали о них лишь для того, чтобы оплаки- вать их безумие, так как они осуждали все: у них была желтуха, нужно повторить это, чтобы вполне объяснить мое несчастье. После смерти матери мои родные, убитые горем, прервали все светские зна- комства; мать была душою семьи и вносила в нее ве- селье; у отца, мрачного, застенчивого, злопамятно- го, неприветливого, был женевский характер (в Же- неве рассчитывают, но никогда не смеются); мне ка- жется, что он имел знакомства только благодаря моей матери. Дед, любезный, светский человек, бесе- ды с которым искали все от ремесленника до вельмо- жи, от г-жи Бартельми, башмачницы и умной жен- щины, до барона дез-Адре, у которого он продолжал обедать раз в месяц,— дед, пораженный до глуби- ны души смертью единственного существа, которое он любил, имея шестьдесят лет за плечами, порвал с обществом из отвращения к жизни. Только тетка Элизабет, независимая и даже богатая (богатством 73
Гренобля в 1789 году), сохранила дома, куда она хо- дила по вечерам сыграть партию в карты (перед ужи- ном, от 7 до 9 часов). Она выходила два или три ра- за в неделю и, хотя была исполнена уважения к пра- вам моего отца, все же из жалости ко мне, когда отен бывал в Кле, говорила, что нуждается во мне, и во- дила меня, как своего кавалера, в новый дом монахов- якобинцев к м-ль Симон, покрывавшей щеки на це- лый фут румянами. Моя добрая тетка однажды да- же оставила меня на парадный ужин, который да- вала м-ль Симон. Я еще помню яркие огни и роскошь сервировки. На следующий день тетка Серафи до- несла об этом отцу, и произошла сцена. Эти ссоры, очень вежливые по форме, но не обходившиеся без колких слов, которые не забываются, составляли един- ственное развлечение угрюмой семьи, куда забросил меня мой злой рок. Как завидовал я племяннику г-жи Бартельми, нашей башмачницы! Я страдал, но не видел истинных причин этого; я все объяснял злобой отца и Серафи. Чтобы быть справедливым, следовало рассматривать их, как исполненных спеси буржуа, желавших дать аристо- кратическое воспитание своему единственному сыну, как они меня называли. Но такие представления бы- ли недоступны для моего возраста, да и кто бы мог их внушить? Моими друзьями были только кухарка Марион и Ламбер, камердинер деда; а Серафи, слы- ша, как я смеюсь с ними на кухне, все время уводила меня в комнаты. В том мрачном состоянии духа, в каком они на- ходились, я был единственным их занятием; этот гнет они называли воспитанием, и, вероятно, вполне искренне. Дед, постоянно общаясь со мной, передал мне свое благоговение перед литературой и наукой. Гораций и Гиппократ в моих глазах были людьми высшими по сравнению с Ромулом, Александром и Нумой. Вольтер был человеком высшим по сравнению с этим глупцом Людовиком XVI, над которым он смеялся, или развратником Людовиком XV, грязные нравы которого он осуждал; он с отвращением гово- рил: «эта Дюбарри»,— и то, что он опускал слово «гос- пожа», при нашей обычной вежливости, очень меня по- 74
разило; я чувствовал отвращение к этим существам. У нас всегда говорили: «Г-н де Вольтер»,— и дед мой произносил это имя не иначе, как с улыбкой, выражав- шей любовь и почтение. Вскоре подоспела политика. Моя семья была одной из самых аристократических в городе, вследствие че- го я тотчас почувствовал себя ярым республиканцем. Я видел, как проходили красивые драгунские полки, отправлявшиеся в Италию; всегда кто-нибудь стоял у нас на квартире; я пожирал их глазами, а мои родные ненавидели их. В скором времени священни- ки начали скрываться, у нас в доме постоянно бы- вали один или два скрывающихся священника. Ужас- ное отвращение вызвало во мне обжорство одного из первых появившихся у нас. толстяка, который ел соленую свинину, выпучив глаза. (У нас бывала пре- восходная соленая свинина, за которой я ходил в по- греб вместе со слугой Ламбером; она сохранялась в камне, выдолбленном в виде чана.) В нашей семье ели с удивительной опрятностью и деликатностью. Напри- мер, мне не позволяли чавкать во время еды. Боль- шинство этих священников-простолюдинов прищел- кивали языком, когда жевали, крошили хлеб, и этого было больше чем достаточно, чтобы внушить мне от- вращение к этим людям, сидевшим всегда слева от меня. Один из наших кузенов (г. Сантер) был гильоти- нирован в Лионе, и мрачность нашей семьи, ее по- стоянная ненависть и недовольство удвоились. Прежде, когда при мне говорили о наивных ра- достях детства, о сумасбродных шалостях этого воз- раста, о счастье ранней юности, единственном на- стоящем счастье в жизни, сердце мое сжималось. Ни- чего этого я не знал; больше того, это время было для меня периодом сплошного несчастья и ненависти и всегда бессильного желания мести. Все мое несчастье можно выразить в двух словах: мне никогда не по- зволяли говорить с детьми моего возраста. И мои родные, очень скучавшие вследствие своей обособлен- ности от всякого общества, награждали меня своим постоянным вниманием. Из-за этих двух зол в этот пе- риод жизни, такой веселый для других детей, я был 75
мрачен, нерассудителен — словом, раб в худшем смысле этого слова, и понемногу я усвоил себе чувст- ва этого сословия. Капелька счастья, которую мне удавалось урвать, доставалась мне при помощи лжи. Я был вполне подобен нынешним народам Европы, только в другом отношении: мои тираны постоянно говорили мне сладкие слова о нежнейшей заботли- вости, и самым надежным союзником их была рели- гия. Я должен был выслушивать постоянные пропо- веди о родительской любви и обязанностях детей. Однажды, наскучив речами отца, я сказал ему: «Если ты так меня любишь, выдавай мне пять су в день и пре- доставь мне жить так, как я захочу. Впрочем, будь уве- рен, что, как только я вырасту, я поступлю в солдаты». Отец бросился ко мне, как будто хотел меня убить; он был вне себя. «Ты гнусный нечестивец»,— сказал он мне. Не похоже ли это на императора Николая и муниципалитет Варшавы, о которых столько говорят сегодня, когда я это пишу (7 декабря 1835 года, Чиви- та-Веккья)? Поистине, все тирании похожи одна на другую. Мне кажется, что я не остался злым только в силу чистейшей случайности, но зато до конца жизни я сохранил отвращение к буржуа, к иезуитам и лице- мерам всех видов. Может быть, меня излечили от зло- бы мои успехи 1797, 98 и 99 годов и сознание соб- ственной силы? Кроме других прекрасных свойств, я обладал еще нестерпимой гордостью. По правде говоря, я не излечился от моего не- справедливого отвращения к Греноблю; я забыл его в полном смысле этого слова. Чудесные воспоминания об Италии, Милане изгладили все это. У меня остался лишь значительный пробел в зна- нии людей и вещей. Все мелочи, составляющие жизнь Кризаля в «Школе жен»: Плутарха пощадив, чтобы хранить в нем брыжи,— внушают мне отвращение... Если мне разрешат образ столь же отвратительный, как и мое ощущение, ска- жу: это было как запах устриц для человека, перенес- шего от устриц ужасное расстройство желудка. Все то, что составляет жизнь Кризаля, заменилось 76
у меня романтикой. Мне кажется, что этот недоста- ток моего телескопа был полезен для героев моих ро- манов: буржуазная пошлость известного рода для них невозможна, для автора это значило бы говорить на китайском, языке, которого он не знает. Выражение «буржуазная пошлость» передает только один отте- нок, в 1880 году это будет, может быть, непонятно. Благодаря газетам провинциальный буржуа стано- вится редок, сословных нравов теперь уж нет: элегант- ный молодой парижанин, с которым я встретился в очень веселом обществе, был отлично одет, без претен- зий и тратил восемь или десять тысяч франков. Однаж- ды я спросил: — Чем он занимается? — Это стряпчий (прокурор), у которого много дел,— ответили мне. Поэтому, как образец буржуазной пошлости, я при- веду стиль моего превосходного друга г-на Форьеля (члена Института) в его превосходной «Жизни Дан- те», напечатанной в 1834 году в «Парижском обозре- нии». Но увы, что станет со всем этим в 1880 году? Какой-нибудь остроумец, умеющий хорошо писать, воспользуется глубокими изысканиями славного Форьеля, и труды этого добросовестнейшего милого буржуа будут совершенно забыты. Он был самым кра- сивым человеком в Париже. Госпожа Кондорсе (Со- фи Груши), большой знаток по этой части, завла- дела им; буржуа Форьель имел глупость ее полюбить, и она, умирая, кажется, в 1820 году, оставила ему 1 200 франков ренты, как лакею. Он был глубоко оскорблен этим. Когда он давал мне для «Любви» десяток страниц своих арабских приключений, я сказал ему: «Когда имеешь дело с княгиней или со слишком богатой женщиной, нужно бить ее, иначе лю- бовь угаснет». Он пришел в ужас от этих слов и, без сомнения, передал их маленькой м-ль Кларк, которая похожа на вопросительный знак, как Александр Поп. А через некоторое время она сделала мне выговор че- рез одного глупца из числа ее друзей (Огюстена Тьер- ри, члена Института), и я порвал с ней знакомство. В этом обществе была одна хорошенькая женщина, г-жа Беллок, но она была в любовных отношениях с 77
другим вопросительным знаком, черным и крючкооб- разным, м-ль де Монгольфье; и, право же, я понимаю этих бедных женщин. х УЧИТЕЛЬ ДЮРАН Я совершенно не помню, каким образом я осво- бодился от тирании Райяна. Этот мошенник мог бы сделать из меня превосходного иезуита, достойного быть преемником моему отцу, или солдата-гуляку, завсегдатая кабаков и притонов. Темперамент, как то было с Фильдингом, скрыл бы неблагородство. Я стал бы одним из этих двух приятных типов, не будь моего славного деда, который, сам того не со- знавая, передал мне свой культ Горация, Софокла, Эврипида и изящной литературы. К счастью, он пре- зирал .всех современных ему галантных писателей, и я не был отравлен Мармонтелем, Дора и прочей дрянью. Не знаю, почему он ежеминутно заявлял о своем почтении к священникам, которые в действи- тельности были ему отвратительны, как нечто гряз- ное. Когда благодаря его дочери Серафи и моему отцу они воцарились в его салоне, он был безукоризненно вежлив с ними, как и со всеми. Чтобы говорить о чем- нибудь, он говорил о литературе и, в частности, о цер- ковных авторах, хотя он их терпеть не мог. Но этот крайне учтивый человек прилагал все усилия, чтобы скрыть глубокое отвращение, которое в нем вызыва- ло их невежество. «Как, они не знают даже аббата Флери, своего историка!» Однажды я случайно услы- шал эти слова, еще усилившие мое доверие к нему. Вскоре после этого я обнаружил, что он исповедо- вался очень редко. Он был чрезвычайно учтивым по отношению к религии — более почтительным, чем ве- рующим. Он стал бы набожным, если бы мог верить, что встретит свою дочь Генриету на небе (герцог де Бройль говорил: «Мне кажется, что моя дочь в Аме- рике»), но он был лишь печален и молчалив. Когда кто-нибудь приходил, он из вежливости разговаривал и рассказывал анекдоты. Может быть, аббат Райян должен был скрыть- 7Э
ся, отказавшись принести присягу гражданской кон- ституции для духовенства. Как бы то ни было, исчез- новение его было величайшим событием, какое только могло со мной случиться, но я ничего о нем не помню. Это пробел в моей памяти, и таких пробелов я на- хожу немало за последние три года, начиная с того времени, когда на эспланаде Сан-Пьетро-ин-Монторио (на Яникуле) мне пришла блестящая мысль о том, что скоро мне исполнится пятьдесят лет и что уж по- ра подумать об уходе, но раньше доставить себе удо- вольствие на минуту оглянуться назад. Я совершен- но не помню тех периодов или мгновений, когда я переживал слишком сильные чувства. Одним из осно- ваний считать себя храбрым является для меня то, что я с полной ясностью помню малейшие обстоя- тельства дуэлей, в которых участвовал. В армии, когда шел дождь и приходилось двигаться по грязи, этой храбрости было как раз в меру; но если предыдущую ночь я не мок под дождем и не скользили копыта моей лошади, то самая безрассудная смелость поистине доставляла мне настоящее удовольствие. Мои бла- горазумные товарищи делались серьезными и блед- нели или краснели, Матис становился более веселым, а Форлен более благоразумным. Совсем так же и те- перь: я никогда не думаю о том, что я могу нуждать- ся в тысяче франков, а это, по-моему, является господ- ствующей идеей, главной заботой друзей моего воз- раста, обладающих достатком, до которого мне очень далеко (например, Марест, Коломб и т. д.); но я укло- няюсь в сторону. Главная трудность писания этих ме- муаров состоит в том, что я храню и записываю толь- ко воспоминания, относящиеся к той эпохе, которая живо стоит передо мной; а сейчас, например, я дол- жен описать годы, безусловно, менее несчастные, ко- торые я провел с учителем Дюраном. Это был человечек лет сорока пяти, толстый и круглый во всех отношениях, имевший взрослого, очень милого восемнадцатилетнего сына, которым я восхи- щался издали и который позднее, кажется, влюбился в мою сестру. Этот бедняга Дюран был совершенно лишен всякой скрытности и иезуитизма; вдобавок вежлив, одет со строгой экономией, но всегда чисто. 79
Правда, он не знал ни одного слова по-латыни, но и я тоже, так что это не могло нас поссорить. Я знал наизусть «Selectae е profanis», а особенно историю Андрокла и его льва, знал также Ветхий за- вет и немного, пожалуй, Вергилия и Корнелия Не- пота, но если бы мне дали написанное по-латыни сви- детельство о недельном отпуске, я бы ничего в нем не понял. Для меня была непонятна ужасная, состря- панная в новое время латынь «De Viris illustribus», где говорилось о Ромуле, которого я очень любил. То же самое было и с Дюраном; он знал наизусть авторов, которых объяснял в течение двадцати лет, но когда дед раз — другой попробовал обратиться к нему за по- мощью относительно каких-то трудных мест у Гора- ция, не объясненных Жаном Боном (это имя страш- но меня веселило; среди всей этой скуки какая ра- дость посмеяться над Жамбоном!*), Дюран не мог даже понять, о чем там шла речь. Таким образом, метод обучения был весьма жал- кий, а между тем при желании я в полтора года научил бы латыни ребенка средних способностей. Но разве ничего не значит приобрести привычку мучиться по два часа утром и по три вечером? Это большой вопрос. (В 1819 году я в двадцать шесть дней обучил английскому языку Антонио Клерикетти из Милана, изнывавшего под властью скупого отца. На тридца- тый день он продал одному книгоиздателю свой пе- ревод протокола допроса принцессы Уэльской (Каро- лины Брауншвейгской), знаменитой шлюхи, которую ее муж-король, затративший на это миллионы, не мог уличить в том, что она наградила его украшением, обычным для 95 мужей из 100. Итак, я совершенно не помню событий, разлучив- ших меня с аббатом Райяном. После непрерывных страданий, после тирании это- го злобного иезуита я вдруг вижу себя поселившимся у моего славного деда, спящим в комнате, имеющей форму трапеции, рядом с его кабинетом, и берущим уроки латыни у добряка Дюрана, который приходил, кажется, два раза в день — от десяти до одиннадца- * Jean Bond (Жан Бон) и jambon (окорок) во французском произношении звучат одинаково. 80
ти и от двух до трех. Мои родные всегда твердо дер- жались принципа не позволять мне никаких сноше- ний с простыми детьми. Но уроки Дюрана происходи- ли в присутствии моего славного деда, зимою в его комнате, в точке М, летом в большом зале около тер- расы, в М', иногда же в М" в передней, через кото- рую почти никто никогда не проходил. Воспоминания о Райяновой тирании возбужда- ли во мне отвращение вплоть до 1814 года; к этому времени я забыл их, так как на события Реставрации я растрачивал все свое чувство омерзения и отвра- щения. Только это последнее чувство возбуждают во мне воспоминания о домашних уроках г-на Дюрана,— так как я слушал его курс и в Центральной школе, но тогда я был счастлив по крайней мере относитель- но,— я начинал чувствовать красивые пейзажи, об- разуемые видом холмов Эйбана и Эшироля, а так- же красивым английским лугом у Бонских ворот, куда выходили окна школы, по счастью, расположен- ной в четвертом этаже коллежа; остальная часть зда- ния ремонтировалась. Зимой Дюран приходил ко мне на урок, кажется, от семи до восьми часов вечера. Во всяком случае, я помню себя за маленьким столиком, осве- щенным свечкой; г-на Дюрана, который сидит почти в один ряд со всей семьей, перед камином деда, на- половину повернувшись направо, лицом к маленько- му столику, где нахожусь я, Н. Там г-н Дюран начал переводить со мной «Мета- морфозы» Овидия. Я еще помню его, как и желтый цвет переплета книги. Кажется, по поводу слишком веселого сюжета произошел спор между Серафи, кото- рая бесилась тогда более, чем когда-либо, и ее от- цом. Из любви к изящной литературе он настоял на своем, и вместо мрачных ужасов Ветхого завета мне предложили любовь Пирама и Фисбы, и особенно Дафну, превращенную в лавр. Эта повесть развле- кала меня больше всего. Первый раз в жизни я понял, что знание латыни, составлявшей мое муче- ние в течение ряда лег, может доставить удовольствие. Но здесь хронология этой важной истории спра- шивает: «В течение скольких же лет?» в. Стендаль. Т. XIII. 81
Право, не знаю; я начал латынь в семь лет, в 1790 году. Полагаю, что VII год Республики соответ- ствует 1799-му, исходя из ребуса с намеком на Дирек- торию: Lancette Laitue Rat,— * расклеенного на Люксембургском дворце. Мне кажет- ся, что в V году я был в Центральной школе. Я был там уже целый год, так как мы занимали большую залу математики во втором этаже, когда произошло убийство Робержо в Раштадте. Возмож- но, что «Метаморфозы» Овидия я переводил в 1794 го- ду. Дед иногда позволял мне читать перевод, кажется, Дюбуа-Фонтанеля, который позднее был моим профес- сором. Думаю, что смерть Людовика XVI 21 января 1793 года произошла во время Райяновой тирании. Забавная вещь, которой с трудом поверит потомство: моя буржуазная семья, считавшая себя, однако, на грани аристократии, особенно отец, воображавший се- бя разоренным аристократом, читали все газеты, сле- дили за процессом короля, как следили бы за про- цессом близкого друга или родственника. Пришло известие о приговоре; семья была в пол- ном отчаянии. «Но они никогда не посмеют выпол- нить этот гнусный приговор»,— повторяли в семье. «Почему же нет,— думал я,— если он изменил?» Я был в кабинете отца, на улице Старых иезуитов, около семи часов вечера, почти ночью, и читал при свете лампы, сидя за огромным столом напротив отца. Я делал вид, что занимаюсь, но я читал «Мемуары знатного человека» аббата Прево <— я нашел экземп- ляр этой книги, сильно пострадавший от времени. Дом вздрогнул от промчавшейся тележки курьера, прибыв- шего из Лиона и Парижа. — Нужно пойти узнать, что сделали эти изверги,— сказал отец, вставая. «Надеюсь, что предатель казнен»,— подумал я. Потом я стал размышлять о том, как непохожи мои * Ланцет, латук, крыса (франц.). Прочитанные подряд, эти слова звучат как: L’an sept les tuera (Седьмой год убьет их). 82
чувства на чувства моего отца. Я нежно любил на- ши полки, которые видел из окна деда, когда они проходили по Гренетской площади; мне представля- лось, что король стремился к тому, чтобы их разбили австрийцы. (Как видите, несмотря на мой десятилет- ний возраст, я был очень недалек от истины.) Но признаюсь, что мне достаточно было того участия, ко- торое принимали в судьбе Людовика XVI главный викарий Рей и другие священники, друзья нашей семьи, чтобы желать его смерти. Я полагал тогда на основании куплета какой-то песни, которую я распе- вал, когда не боялся, что меня услышит отец или тет- ка Серафи, что первым долгом всякого было умереть за родину, если это требовалось. Какую цену имела жизнь предателя, который мог одним секретным пись- мом отдать на убой каждый из этих прекрасных пол- ков, проходивших по Гренетской площади? Я сравни- вал себя с нашей семьей, когда вернулся отец. Я еще помню его в сюртуке из белого молетона, которого он не снял, выйдя на улицу. — Кончено,— сказал он с тяжелым вздохом,— они убили его. Меня охватил прилив радости, один из самых силь- ных, какие я испытал в жизни. Читатель, может быть, найдет, что я жесток, но каким я был в десять лет, таким остался и в пятьдесят два года. Когда в декабре 1830 года этот наглый мошенник де Перонне и другие, подписавшие ордонансы, не бы- ли казнены, я сказал: парижские буржуа принимают свою душевную хилость за цивилизацию и великоду- шие. Как можно после проявления такой слабости осудить на смерть простого убийцу? Мне кажется, то, что приходит в 1835 году, оправ- дывает мои предсказания 1830 года. Я был так восхищен этим великим актом народ- ного правосудия, что не мог больше читать свой ро- ман, несомненно, один из наиболее трогательных. Я спрятал его, положил перед собой серьезную кни- гу, вероятно, Ролена, которого отец заставлял меня читать, и закрыл глаза, чтобы спокойно наслаждать- ся этим великим событием. Совершенно то же сде- лал бы я и теперь, но должен прибавить, что, за исклю- 83
чением настоятельной необходимости, ничто не за- ставило бы меня смотреть, как ради блага отечест- ва предателя отправляют на казнь. Я мог бы запол- нить десяток страниц подробностями этого вечера, но если читатели 1880 года так же хилы, как хорошее общество 1835 года, то эта сцена и герой ее внушат им чувство глубокой антипатии, приближающейся к тому, что души из папье-маше называют «ужасом». Что же касается меня, то я скорее пожалел бы убий- цу, осужденного без вполне основательных улик, чем короля, который находился бы в том же положении. Казнь короля, который виновен, всегда полезна in ter- rorem *, чтобы воспрепятствовать чудовищным зло- употреблениям, к которым приводит этих людей край- нее безумие, результат абсолютной власти. (Напри- мер, любовь Людовика XV к свежевырытым моги- лам на деревенских кладбищах, которые он видел из экипажа во время прогулок в окрестностях Версаля. Или теперешнее безумие молодой королевы доньи Ма- рии Португальской.) Страница, которую я только что написал, очень воз- мутила бы даже моих друзей 1835 года. Я подвергся посрамлению у г-жи Обернон в 1829-м за то, что я по- желал смерти герцога Бордоского. Даже г. Минье (ныне член Государственного совета) пришел в ужас, а хозяйка дома, которая мне нравилась, потому что она была похожа на Сервантеса, никогда не могла простить мне этого; она говорила, что я в высшей сте- пени безнравствен, и была возмущена, когда в 1833 году в Эксе графиня Кюриаль стала меня за- щищать. Могу сказать, что одобрение существ, кото- рых я считаю слабыми, мне совершенно безразлич- но. Они кажутся мне глупцами; я ясно вижу, что они не понимают проблемы. Допустим, наконец, что я жесток, ну, хорошо, я жесток,— то ли еще будет, если я буду продолжать писать! На основании этого воспоминания, которое так свежо в моей памяти, я заключаю, что в 1793 году, со- рок два года тому назад, я отправлялся на охоту за * Вызывая ужас (лат.). 84
счастьем точно так же, как и теперь, или, употребляя другое, более обычное выражение, мой характер был совершенно такой же, что и теперь. Когда дело ка- сается отечества, всякая снисходительность еще и те- перь кажется мне ребячеством. Я бы сказал, преступлением, если бы не мое без- граничное презрение к слабым существам. (Пример: г. Феликс Фор, пэр Франции, первый президент, ко- торый говорил своему сыну в Сент-Имье летом 1828 года о смерти Людовика XVI: «Его казнили дурные люди». Это тот самый человек, который теперь в Па- лате пэров осуждает молодых, достойных уважения безумцев, именуемых апрельскими заговорщиками. Я бы присудил их к одному году пребывания в Цин- циннати (Америка) и все это время выплачивал бы им по двести франков в месяц.) Так же отчетливо я пом- ню только мое первое причастие, которое, по жела- нию отца, происходило в Кле в 1795 году в присутст- вии набожного плотника Шарбоне из Косе. Так как в 1793 году курьер совершал путь из Па- рижа в Гренобль целых пять, а может быть, и шесть дней, можно полагать, что сцена в кабинете отца про- исходила 28 или 29 января в семь часов вечера. За ужином тетка Серафи сделала мне сцену из-за моего «жестокого» характера и т. д. Я смотрел на отца; он не раскрывал рта, очевидно, из опасения слишком пре- даться гневу и довести меня до крайности. Каким бы жестоким и злобным я ни был, в семье меня, во вся- ком случае, не считали трусом. Отец был слишком дофинезец и слишком хитер, чтобы не разгадать чувств десятилетнего ребенка даже в своем кабине- те (в семь часов). В двенадцать лет — чудо учености для моего воз- раста — я постоянно задавал вопросы моему слав- ному деду, который с радостью мне отвечал. Я был единственным человеком, с которым он любил разго- варивать о моей матери. В семье никто не осмели- вался говорить с ним об этом любимом существе. Итак, в двенадцать лет я был чудом учености, а в два- дцать — чудом невежества. От 1796 до 1799 года все мое внимание было обра- щено только на то, что могло бы дать мне возмож- 85
ность покинуть Гренобль, то есть на математику. Я на- пряженно думал о том, как бы найти для занятий еще лишних полчаса в день. Кроме того, я любил, и теперь еще люблю, математику ради нее самой, как не допускающую лицемерия и неясности — двух свойств, которые мне отвратительны до крайности. Какое огромное значение при таком душевном со- стоянии имел для меня толковый и подробный ответ моего славного деда, заключавший справку о Санхо- ниатоне или оценку трудов Кур де Жебелена, почему- то имевшихся у моего отца в прекрасном издании — in-4° (может быть, издания in-12 не существует), с прекрасной гравюрой, изображавшей органы речи человека! В десять лет я тайком написал комедию в прозе, или, вернее, первый акт ее. Я работал мало, так как ожидал вдохновения, то есть состояния особого воз- буждения, которое охватывало меня в то время, мо- жет быть, два раза в месяц. Эту работу я держал в большой тайне: мои сочинения всегда внушали мне такую же стыдливость, как и любовные мои дела. Все- го неприятнее для меня было слушать разговоры о них. То же чувство я живо испытал еще в 1830 го- ду, когда Виктор де Траси заговорил со мной о «Крас- ном и черном» (роман в двух томах). XI АМАР И МЕРЛИНО' 10 декабря 1835. Это были два представителя народа, прибывшие в один прекрасный день в Гренобль и опубликовавшие через некоторое время список 152 явно подозритель- ных (в том, что они не любили Республику, то есть на- родное правительство) и 350 просто подозрительных лиц. Явные должны были подвергнуться аресту; что касается простых, то они должны были находиться под простым наблюдением. * Хронология: может быть, г. Дюран стал ходить на дом к Ганьону лишь после Амара и Мерлино. Посмотреть даты в «Ле- тописи» Мара. 86
Я видел все это, не понимая, как ребенок; может быть, после разысканий в департаментской газете, если такая существовала в то время, или в архивах можно было бы прийти к совсем другим результатам в отношении хронологических дат; но совершенно не- сомненно то впечатление, которое произвело все это на меня и на мою семью. Как бы то ни было, отец оказался явно подозрительным, а Анри Ганьон — просто подозрительным. На мою семью опубликование этих двух списков подействовало, как удар грома. Спешу добавить, что отец был освобожден только 6 термидора (вот точная дата! Освобожден 6 термидора, за три дня до смер- ти Робеспьера) и числился в списке в течение двадца- ти двух месяцев. Значит, это великое событие произошло 26 апреля 1793 года. Я раскопал наконец в своей памяти, что отец числился в списке двадцать два месяца и в тюрьме провел только тридцать два или сорок два дня. При этих обстоятельствах тетка Серафи прояви- ла большое мужество и энергию. Она ходила к чле- нам департамента, то есть департаментского управле- ния, ходила к представителям народа и постоянно до- бивалась отсрочек на две или три недели, иногда да- же на семь. Отец объясняет появление своего имени в роковом списке старым соперничеством с ним Амара, который, кажется, тоже был адвокатом. Через два или три месяца после этого тягостного события, о котором родные беспрерывно толковали по вечерам, у меня вырвалось наивное замечание, под- твердившее мнение о моей жестокости *. Семья в веж- ливых выражениях высказывала все то отвращение, ко- торое вызывало у нее имя Амара. — Но Амар,— сказал я отцу,— внес тебя в список лиц, подозреваемых в том, что они не любят Респуб- лику; а мне кажется несомненным, что ты ее не лю- бишь. При этих словах все покраснели от гнева и меня 1 13 декабря 1835. Рим. Снова взялся за свое жизнеописание. Написано от стр. 93 до этой в Чнвита-Веккье от 3 до 13 де- кабря. 87
чуть не отправили в заточение в мою комнату; во вре- мя ужина, о котором вскоре доложили, никто не го- ворил со мною. Я глубоко задумался. «Это настоящая правда — то, что я сказал; отец хвастается тем, что ненавидит новый порядок вещей (выражение, модное в то время у аристократов); какое же право имеют они сердиться?» Это рассуждение: «Какое же право имеет он?» — было обычным для меня, начиная с первых произволь- ных действий, последовавших за смертью матери, ко- торые ожесточили мой характер и сделали меня та- ким, каков я есть. Конечно, читатель заметит, что такое рассуждение быстро приводило к величайшему негодованию. Мой отец, Шерюбен Бейль, поселился в комнате О, называвшейся комнатой дяди. (Мой милый дядя Ро- мен Ганьон женился в Эшеле, в Савойе, и когда он раз в два или три месяца приезжал в Гренобль, что- бы повидать своих старых приятельниц, он остана- вливался в этой комнате, великолепно обитой крас- ным шелком,— великолепие для Гренобля в 1793 году.) Отмечу еще раз дофинезское благоразумие. Для отца скрываться значило перейти улицу и ночевать у своего тестя, где, как было известно, он обедал и ужинал в течение двух или трех лет. Значит, в Гре- нобле террор был очень мягок и, смело прибавлю это, очень справедлив. Несмотря на двадцать два года прогресса, террор 1815 года, или реакция партии отца, мне кажется, отличалась большей жестокостью. Но по причине крайнего отвращения, которое внушил мне 1815 год, я позабыл факты, и беспристрастный историк был бы, возможно, другого мнения. Очень про- шу читателя, если когда-нибудь найду его, помнить, что я притязаю на правдивость только в том, что ка- сается моих чувств; на факты у меня всегда была пло- хая память. Вот почему, между прочим, знаменитый Жорж Кювье всегда побеждал в спорах, которых он иногда удостаивал меня в своем салоне по субботам от 1827 до 1830 года. Чтобы избегнуть ужасного преследования, отец 88
поселился в комнате дяди, О. Это было зимою» так как он говорил мне: «Это настоящий ледник». Я спал рядом с его постелью, в хорошенькой кро- ватке, наподобие птичьей клетки, из которой нельзя было упасть. Но это продолжалось недолго. Скоро я оказался в «трапеции», рядом с комнатой деда. Теперь мне кажется, что я поселился в «трапеции» только во времена Амара и Мерлино; там меня очень беспокоил запах кухни бакалейщика, г-на Ребо, про- вансальца, произношение которого смешило меня. Часто я слышал, как он ворчал на свою дочь, которая была ужасно уродлива, в противном случае я не преминул бы сделать из нее даму своих мечтаний. Такова была моя страсть, и она продолжалась долгое время; я всегда имел привычку хранить свои тайны — привычку, которую я узнал в меланхолическом темпе- раменте Кабаниса. Наблюдая моего отца вблизи, когда он жил в ком- нате дяди, я с удивлением заметил, что он не читал больше Бурдалу, Массильона или свою двадцати- двухтомную библию Саси. Смерть Людовика XVI при- влекла его, как и многих других, к «Истории Карла I» Юма; не зная английского языка, он читал ее в един- ственном существовавшем тогда переводе некоего г-на Бело, или президента Бело. Вскоре отец, измен- чивый в своих вкусах и целиком отдающийся им, весь ушел в политику. Будучи ребенком, я видел лишь смешную сторону этой перемены, а теперь вижу ее причины. Забвение всего остального, с каким отец от- давался своим страстям (или вкусам), может быть, делало из него человека, несколько возвышавшего- ся над толпой. И вот он был теперь весь поглощен Юмом и Смол- летом и хотел, чтобы я тоже наслаждался этими кни- гами, как два года перед тем он хотел, чтобы я вос- хищался Бурдалу. Можно себе представить, как бы- ло принято это предложение, сделанное близким дру- гом моего врага Серафи. , Ненависть этой злобной ханжи удвоилась после того, как я водворился у деда на положении любимца. 89
Между нами происходили ужасные сцены, так как я не уступал ей; я рассуждал, а это-то и приводило ее в бешенство. Мои нежно любимые кузины г-жа Романье и г-жа Коломб, которым в то время было по 36—40 лет, при- чем вторая из них — мать Ромена Коломба, моего луч- шего друга (который в письме своем от... декабря 1835 года, полученном вчера, делает мне сцену по по- воду Предисловия к де Броссу, но это неважно), при- ходили к тетке Элизабет играть в карты. Эти дамы удивлялись сценам между мною и Серафи, из-за ко- торых часто прерывался бостон, и мне казалось, что они явно были на моей стороне и против этой сума- сбродки. Серьезно размышляя впоследствии об этих сце- нах, происходивших, кажется, в 1793 году, я объяснил бы их так: у Серафи, довольно миловидной, был роман с моим отцом, и она страстно ненавидела во мне су- щество, составлявшее моральное или юридическое препятствие к их браку. Остается лишь выяснить, да- ла ли бы церковная власть разрешение на брак меж- ду шурином и свояченицей. Я думаю, что дала бы, так как Серафи принадлежала к высшему синедрио- ну городских ханжей вместе со своим задушевным дру- гом, некоей г-жой Виньон. Во время этих бурных сцен, повторявшихся раз или два в неделю, дед не произносил ни слова; я уже го- ворил, что у него был фонтенелевский характер, но я догадывался, что он все-таки был за меня. Действи- тельно, что общего могло быть между двадцатишести- летней или тридцатилетней девицей и ребенком де- сяти или двенадцати лет? Слуги, а именно: Марион, Ламбер, а потом его заместитель — были на моей стороне. Моя сестра По- лина, хорошенькая девочка, на три или на четыре го- да моложе меня, была на моей стороне. Моя вторая сестра, Зинаида (ныне г-жа Александр Мален), была на стороне Серафи, и я с Полиной обвиняли ее в том, что она шпионила за нами. Я нарисовал карикатуру графитом на штукатур- ке большого коридора, ведущего из столовой в комна- ты, которые выходили на Гренетскую площадь, в ста- 90
ром доме деда. Зинаида была изображена в виде на- стоящего портрета в два фута высоты, и внизу я под- писал: Каролина-Зинаида Бейль, доносчица. Эта шутка дала повод к ужасной сцене, которую я еще помню во всех подробностях. Серафи пришла в бешенство, партия в карты была прервана. Мне ка- жется, что Серафи обвиняла в чем-то г-жу Романье и г-жу Коломб. Было уже восемь часов. Эти дамы, вполне основательно обидевшись на выходку этой сумасбродки и видя, что ни ее отец (Анри Ганьон), ни тетка (моя бабка Элизабет) не могли или не смели заставить ее замолчать, решили уйти. Их уход послу- жил сигналом к еще большему усилению бури. Дед или тетка сказали несколько строгих слов; защищаясь от Серафи, которая хотела броситься на меня, я схва- тил соломенный стул и, заслоняясь им от нее, убе- жал в кухню, где, как я был уверен, меня защитила бы добрая Марион, обожавшая меня и ненавидев- шая Серафи В этих воспоминаниях наряду с очень ясными об- разами я нахожу пробелы, как на фреске, крупные куски которой обвалились. Я помню, как Серафи от- ступала из кухни, а я провожал неприятеля вдоль коридора. Сцена происходила в комнате тетки Эли- забет. Я вижу себя и Серафи в точке S. Я очень любил кухню, где были мои друзья Ламбер, Марион и слу- жанка отца; большое преимущество их состояло в том, что они не были моими начальниками; только там я находил отрадное равенство и свободу. Я вос- пользовался этой сценой, чтобы не показываться до ужина. Кажется, я плакал от бешенства из-за ужас- ных оскорблений («нечестивец», «злодей» и т. д.), ко- торые мне бросала Серафи, но ужасно стыдился своих слез. Уже целый час я спрашиваю себя, действитель- на ли, реальна ли эта сцена, как и два десятка дру- гих, встающих из мрака, постепенно выплывающих снова, после долгих годов забвения; но нет, это 91
вполне реально, хотя ни разу ни в одной другой семье я не видал ничего подобного. Правда, мне мало при- ходилось наблюдать буржуазный семейный быт, я избегал этого из отвращения, а страх, который я вну- шал своим положением или своим умом (прошу про- стить мне это тщеславие), может быть, не допускал таких сцен в моем присутствии. Как бы то ни было, я не могу сомневаться в реальности сцены, вызванной карикатурой на Зинаиду, как и многих других. Осо- бенно торжествовал я, когда отец был в Кле: одним врагом было меньше, а это был единственный, имев- ший действительную силу. «Негодный мальчишка, я уничтожу тебя!» — ска- зал однажды отец, в бешенстве бросившись на меня; но он ни разу не ударил меня или, самое большее, два или три раза. Слова эти: «негодный мальчишка» и т. д.— он сказал мне, когда я однажды побил По- лину, которая подняла из-за этого крик на весь дом. По мнению отца, у меня был жестокий характер, это была истина, установленная Серафи и основан- ная на фактах: убийство г-жи Шенава, укус в лоб г-жи Пизон-Дюгалан, слова, сказанные мной об Амаре. Вскоре к этому присоединилось знаменитое анонимное письмо, подписанное: «Гардон». Но что- бы понять это великое преступление, необходимы объяснения. Это действительно была злая шутка; мне было стыдно после этого в течение нескольких лет, когда я еще думал о своем детстве,— до моей страсти к Мелани, страсти, закончившейся в 1805 году, когда мне было двадцать два года. Теперь, когда в процес- се описания моей жизни предо мной встают большие ее отрывки, я отлично припоминаю историю с Гар- деном. XII ПИСЬМО ГАРДОНА В то время формировались батальоны Надежды, или Армия Надежды (странная вещь, я не помню да- же точного названия того, что так сильно волновало меня в детстве). Я горел желанием вступить в эти 92
дефилировавшие передо мной батальоны. Теперь я понимаю, что это было прекрасное учреждение, един- ственное, которое могло бы искоренить иезуитизм во Франции. Вместо того, чтобы играть в часовню, вооб- ражение детей занято войной и свыкается с опас- ностью. Кроме того, когда в двадцатилетием возрасте отечество их призывает, они уже знают упражнения и, вместо того чтобы трепетать пред неизвестностью, вспоминают игры своего детства. В Гренобле террор так мало походил на террор, что аристократы ухитрялись не посылать в Армию Надежды своих детей. Ею руководил некий Гардон, снявший рясу аббат. Я совершил подлог: взял лист бумаги, более широкий, чем длинный, формой похожий на вексель (я еще по- мню его), и, изменив свой почерк, предложил гражда- нину Ганьону отправить его внука Анри Бейля в Сент-Андре для зачисления в батальон Надежды. Заканчивалось письмо так: «Привет и братство. Гардон». Одна мысль отправиться в Сент-Андре казалась мне величайшим счастьем. Мои родные проявили мало проницательности и были обмануты этим детским письмом, в котором, конечно, многое грешило против правдоподобия. Им понадобились советы маленького горбуна по имени Турт, настоящего toad-eater*, пожи- рателя жаб, который втерся в дом благодаря этой гнусной манере. Но поймут ли это в 1880 году? Г-н Турт, страшно горбатый и служивший экспе- дитором в управлении департамента, втерся в дом как существо подчиненное, ничем не обижающееся, всем льстящее. Я положил мое письмо в промежутке между двумя дверьми, образующими переднюю при входе с витой лестницы, в точке А. Мои родные, очень встревожившись, призвали на совет маленького Турта, который, служа писцом в управлении, должен был знать подпись Гардона. Он * Пожиратель жаб, в переносном смысле — льстец (англ.). 93
попросил образцы моего почерка, с зоркостью экспе- дитора бумаг произвел сличение, и моя маленькая хитрость, которую я придумал для того, чтобы вы- скользнуть из клетки, была раскрыта. В то время как решалась моя судьба, я сидел запертый в естественно- историческом кабинете деда, составлявшем вестибюль нашей роскошной террасы. Я развлекался там, под- брасывая кверху шарик, вылепленный мною из крас- ной глины. Мое моральное состояние было подобно состоянию молодого дезертира, которого должны сей- час расстрелять. Меня немного тяготило то, что я сделал подлог. В этом вестибюле террасы на стене висела вели- колепная карта Дофине в четыре фута шириной. Мой глиняный шарик, падая сверху, от очень высокого по- толка, задел драгоценную карту, которую дед очень ценил, и вследствие своей влажности оставил на ней длинную красную полосу. «Ах, на это'г раз я пропал! — подумал я.— Это уже гораздо хуже: я оскорбил моего единственного по- кровителя». В то же время я был очень огорчен тем, что доставил неприятность деду. В эту минуту меня позвали, и я должен был пред- стать перед судилищем, возглавляемым Серафи, ря- дом с которой сидел безобразный горбун Турт. Я со- бирался отвечать, как римлянин, то есть что я хочу служить отечеству, что в этом заключается мой долг, как и мое счастье, и т. д. Но сознание своей вины пе- ред моим славным дедом (пятно на карте), который, как я видел, был бледен от страха, причиненного ему письмом за подписью «Гардон», растрогало меня, и, кажется, я имел жалкий вид. У меня всегда был не- достаток: я, как дурак, позволял себе растрогаться при малейшем слове покорности со стороны людей, на которых я был крайне разгневан, et tentatum con- temni *. Тщетно потом я всюду писал эту мысль Тита Ли- вия; я никогда не был уверен в том, что сохраню свой гнев. К несчастью, из-за слабости своего сердца (не ха- * И от испробованного отвернулся с презрением (лат.). 94
рактера) я утратил свою великолепную позицию. Я собирался пригрозить тем, что сам пойду к аббату Гардону и объявлю о моем решении служить отечест- ву. Я заявил об этом, но слабым и робким голосом. Моя мысль испугала, но все увидели, что у меня не- доставало решимости. Т^аже дед осудил меня; при- говор гласил, что в течение трех дней я не буду обе- дать за общим столом. Но едва я был осужден, как исчезло мое слабоволие, и я вновь почувствовал себя героем. — Лучше я буду обедать один,— сказал я им,— чем с тиранами, которые все время бранят меня. Маленький Турт попробовал заняться своим ре- меслом: — Но, г-н Анри, мне кажется... — Вы должны были бы постыдиться и молчать,— сказал я, прерывая его.— Разве вы мой родственник, чтобы так говорить? — и т. д. — Но, сударь,— ответил он, сильно покраснев за своими очками, которыми был вооружен его нос,— в качестве друга семьи... — Я ни за что не позволю бранить себя такому человеку, как вы. Этот намек на его огромный горб остановил его красноречие. Выходя из комнаты деда, где происходила эта сцена, и направляясь в большой зал, чтобы там в оди- ночестве готовить латынь, я был в мрачном настрое- нии. Я смутно сознавал, что был слабым существом; чем больше я размышлял, тем больше досадовал на себя. Сын явно подозрительного, которого избавляют от тюрьмы лишь постоянные отсрочки, являющийся к аббату Гардону из желания служить отечеству,— что могли возразить на это мои родители с их воскресны- ми мессами на восемьдесят человек? Поэтому со следующего же дня за мной стали уха- живать. Но это происшествие, которым Серафи не преминула попрекнуть меня при первой же устроен- ной ею мне сцене, словно воздвигло стену между род- ными и мной. Мне тяжело говорить это, но я начал меньше любить деда и сразу же увидел его недоста- 95
ток: он боялся своей дочери, боялся Серафи! Одна только тетка Элизабет осталась мне верна. Поэтому моя любовь к ней еще более возросла. Помню, как она старалась побороть мою ненависть к отцу и сильно выбранила меня, потому что одна- жды в разговоре о нем я назвал его: этот человек *. По этому поводу я выскажу два соображения1 2. 1. Ненависть отца ко мне и моя ненависть к нему стала для меня столь привычной, что моя память не пожелала сохранить воспоминание о роли, какую он должен был играть в ужасном деле с письмом Гар- дон а. 2. У тетки Элизабет была испанская душа. Ее на- тура была квинтэссенцией чести. Она полностью пе- редала мне эту манеру чувствовать, и отсюда ряд моих нелепых поступков, проистекавших из деликат- ности и величия души. Эта глупость немного умень- шилась во мне только в 1810 году, в Париже, когда я был влюблен в г-жу Пти. Но еще и теперь славный Фьоре (присужденный к смерти в Неаполе в 1800 го- ду) говорит мне: «Вы расставляете ваши сети слиш- ком высоко» (Фукидид). Моя тетка Элизабет еще в ту пору, когда ей что- нибудь особенно нравилось, обычно говорила: — Это прекрасно, как «Сид». Она чувствовала, испытывала, но никогда не вы- сказывала довольно большое презрение к фонтенелиз- му своего брата (Лнри Ганьона, моего деда). Она обо- жала мою мать, но, говоря о ней, никогда не бывала растрогана, как мой дед. Никогда, кажется, я не ви- дел, чтобы тетка Элизабет плакала. Она простила бы мне все на свете, только не то, что я назвал отца: этот человек. — Но как же ты хочешь, чтобы я любил его? — го- ворил я ей.— Что сделал он для меня когда-нибудь, 1 Написано от 188-й до 197-й стр. в один час; большой холод и яркое солнце, 14 декабря 1835 года. 2 Я отлично чувствую, что все это слишком длинно, но мне приятно видеть это древнее время, хоть оно и было несчастным: прошу г-на Левавассера, если он будет это печатать, сильно со- кратить. А. Бейль. 96
POR TRAIT DE STENDHAL JEL’NE I Collection de У1 Chabannes, a Grenoble i Стендаль в молодости.
I.KS 1«>ГТ1-.Л I)|. \ цг tllibl тип de (h cnublc: mx H зщ, I. H.ful /•?/ Дороги ЖИЗНИ. Рукопись и рисунок Стендаля.
кроме того, что расчесывал мне волосы, когда у меня был огник? •— Он так добр, что водит тебя гулять. — Я предпочитаю оставаться дома, я ненавижу прогулки в Гранж. (В сторону церкви Сен-Жозефа и к юго-востоку от этой церкви, теперь включенной в черту города, укреп- ляемого генералом Аксо; в 1794 году окрестности Сен- Жозефа были усеяны грудами конопли и мерзкими мочильными ямами (ямами, наполовину наполненны- ми водой, чтобы мочить коноплю), где я различал клей- кие лягушечьи яйца, вызывавшие во мне отвращение; отвращение — как раз подходящее слово; я содро- гаюсь, когда думаю об этом.) Однажды, говоря со мной о моей матери, тетка об- молвилась, что моя мать никогда не питала склонности к моему отцу. Эти слова имели для меня огромнейшее значение. В глубине души я все еще ревновал ее к отцу. Я передал эти слова Марион, которая порадо- вала меня, сообщив, что незадолго до брака мате- ри, около 1780 года, она однажды сказала ухажи- вавшему за нею отцу: «Оставьте меня, противный урод». В то время я не заметил неблагородства и неправ- доподобия этих слов; я обратил внимание лишь на их смысл, который восхищал меня. Тираны часто бы- вают неловки — над этим я смеялся, может быть, боль- ше всего в моей жизни. У нас был кузен Сантер, человек слишком галант- ный, слишком веселый, за что его сильно недолюбли- вал мой дед, гораздо более осторожный и, может быть, не совсем свободный от зависти к бедному Сантеру, теперь уж пожилому и довольно несчастному. Дед утверждал, что он лишь презирает его за его дурные нравы в прошлом. Этот бедный Сантер был очень вы- сок, у него было лицо, изрытое (обезображенное) оспой, и довольно слабые глаза с красными веками; он носил очки и шляпу с большими опущенными по- лями. Кажется, через день, словом, когда прибывал из Парижа курьер, он приносил деду пять — шесть га- 7. Стендаль. Т. XIII. 97
зет, адресованных другим лицам, которые мы читали раньше их. Сантер приходил по утрам, около одиннадцати ча- сов; ему давали завтрак, состоявший из полустакана вина и хлеба, и нелюбовь к нему деда доходила до то- го, что он много раз в моем присутствии вспоминал басню о стрекозе и муравье: это должно было зна- чить, что бедный Сантер приходил к нам ради глотка вина и корки хлеба. Низость этого упрека возмущала тетку Элизабет, а меня, пожалуй, еще больше. Но величайшей глу- постью тиранов было то, что дед надевал очки и чи- тал семье вслух все газеты. Я не пропускал ни одно- го слога. И в глубине души я сопровождал их комментария- ми, совершенно противоположными тем, которые я слышал. Серафи. была отчаянной ханжой, отец, часто отсут- ствовавший во время этих чтений,— крайним аристо- кратом, дед — аристократом, но гораздо более уме- ренным; он ненавидел якобинцев главным образом за то, что это были люди плохо одетые и дурного тона. — Какое имя: Пишегрю! — говорил он. Таково было главное его возражение против это- го знаменитого изменника, завоевывавшего в то вре- мя Голландию. Тетка Элизабет негодовала только на смертные приговоры. Названия этих газет, которыми я упивался, были: «Газета свободных людей, Перле» (я еще помню этот заголовок, последнее слово которого было вос- произведением подписи с росчерком этого самого Пер- ле), «Журнал де Деба», «Газета защитников Отече- ства». Впоследствии эта газета, высылавшаяся со спе- циальным курьером, кажется, догоняла почту, выез- жавшую на сутки раньше. Из огромного количества газет, которые у нас прочитывались, я заключаю, что Сантер приходил не каждый день. Но, может быть, вместо нескольких но- меров одной и той же газеты было просто большое ко- личество разных газет. Иногда, когда у деда бывал насморк, читать по- 98
ручали мне. Какая ошибка со стороны моих тиранов! Совсем как папы, основывающие библиотеку вместо того, чтобы сжечь книги, как Омар (за которым не признают этого прекрасного поступка). Во время всех этих чтений, продолжавшихся, ка- жется, еще год после смерти Робеспьера и занимав- ших каждое утро добрых два часа, я не помню, чтобы хоть раз я был того же мнения, какое высказывали мои родные. Из благоразумия я остерегался говорить, а если иногда я хотел высказаться, то вместо всяких возражений мне приказывали замолчать. Я теперь понимаю, что это чтение было средством против ужа- сающей скуки, владевшей семьею три последние го- да, с тех пор, как она совершенно порвала с общест- вом после смерти моей матери. Маленький Турт избрал деда поверенным своей любви к одной из наших родственниц, которую мы презирали за то, что она была бедна и подрывала престиж нашего благородства. Он был желтый, без- образный, болезненного вида. Он стал учить писать мою сестру Полину, и мне кажется, что это животное влюбилось в нее. Он ввел в наш дом аббата Турта, своего брата, у которого лицо было покрыто золотуш- ными пятнами. Как-то раз дед сказал, что ему ста- новится противно, когда он приглашает этого аббата к обеду, после чего у меня это чувство достигло край- них пределов. Дюран продолжал приходить на дом раз или два раза в день; мне кажется, что два раза, и вот поче- му: я достиг той невероятно глупой стадии воспитания, когда школьника-латиниста заставляют писать стихи (желая испытать, есть ли у него поэтический талант), и отсюда ведет начало мое отвращение к стихам. Да- же у Расина, который, по-моему, очень красноречив, я нахожу множество затычек. Чтобы развить во мне поэтический талант, Дюран принес большой том in-12, черный переплет которо- го был отвратительно засален и грязен. Грязный вид мог бы оттолкнуть меня от «Ариосто» де Трессана, которого я обожал; представьте же се- 99
бе, какое впечатление произвел на меня черный том Дюрана, который к тому же и сам был довольно пло- хо одет. Том этот содержал в себе поэму одного иезуи- та о мухе, утонувшей в миске молока. Вся соль со- стояла в противопоставлении белизны молока и чер- ноты тела мухи, сладости, которой она искала в мо- локе, и горечи смерти. Мне диктовали эти стихи, опу- ская эпитеты, например: Musca (эпит.) duxerit annos (эп.) multos (синоним). Я открывал «gradus ad Parnassum», прочитывал все эпитеты мухи volucris, avis, nigra и, чтобы подогнать под размер моих гекзаметров и пентаметров, выбирал, например, nigra для musca, felices для annos *. Грязный вид книги и пошлость мысли внушили мне такое отвращение, что регулярно каждый день в два часа дед писал за меня стихи, делая вид, что помо- гает мне. Дюран возвращался в семь часов вечера, показы- вал стихи отца иезуита и заставлял меня восхищаться разницей между его стихами и моими. Чтобы переваривать такие нелепости, совершенно необходимо соревнование. Ren рассказывал мне свои подвиги в коллеже, и я вздыхал по коллежу; там, по крайней мере, я мог бы разговаривать с детьми моего возраста. Вскоре мне суждено было изведать эту радость: была основана Центральная школа, и благодаря деду, который вошел в состав жюри, Дюран получил в ней должность профессора. XIII ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА В ЭШЕЛЬ» Я должен рассказать о моем дяде, об этом милом человеке, вносившем радость в семью, когда он при- 1 14 декабря 1835 года написал 24 страницы и закончил «Жизнь Костара», интересного безумца. 2 Продиктовать это и дать переписать на белой бумаге в кон- це первого тома. 18 декабря. Перенести это к 1792 году, на свое место, к 1791 году. Перенести это к соответствующей эпохе, до завоевания Са- войи генералом Монтескью, до 1792 года. Дать переписать на белой бумаге. Поместить в конце первого тома. 100
езжал в Гренобль из Эшеля (в Савойе), где оя был женат. Составляя в 1835 году свою биографию, я делаю немало открытий; эти открытия двоякого рода: преж- де всего 1) это большие части фрески на стене, давно забытые и внезапно оживающие, и рядом с этими хо- рошо сохранившимися частями, как я уже много раз говорил,— большие пространства, где видны только кирпичи стены. Грунт, на котором была написана фреска, обвалился, и фреска погибла навсегда *. У со- хранившихся частей фрески нет дат, и разыскивать их я должен теперь, в 1835 году. К счастью, какой-нибудь анахронизм, ошибка на один или два года имеют мало значения. Начиная с моего приезда в Париж в 1799 го- ду все даты достоверны, так как моя жизнь связана с событиями политической жизни. 2) В 1835 году я открываю смысл и причины со- бытий. Мой дядя (Ромен Ганьон) приезжал в Гре- нобль в 1795 или 1796 году, вероятно, только для того, чтобы повидать своих прежних любовниц и отдохнуть от Эшеля, где он царил, так как Эшель — это местеч- ко, состоявшее в то время из мужиков, разбогатевших контрабандой и земледелием и где единственным удо- вольствием была охота. Изящество жизни, красивых, веселых женщин, легкомысленных и хорошо одетых, дядя мог найти только в Гренобле. Я совершил поездку в Эшель; для меня это было словно пребывание на небе; все там меня восхищало. Шум Гьера, ручья, протекавшего в двухстах шагах от окон дяди, стал для меня священным звуком, сразу перенесшим меня на небо. Здесь уже мне не хватает слов, мне нужно поста- раться просто скопировать целые куски, как это мне придется сделать позднее по поводу моего пребывания в Милане; где найти слова, чтобы описать полнейшее счастье, вкушаемое чувствительной душой с наслажде- нием и без пресыщения, счастье, доводящее до изнемо- жения и безумия? 1 18 декабря 1835 года. Рим. Собачий холод и облака на небе. 101
Может быть, мне придется отказаться от этой рабо- ты. Мне кажется, я не смогу описать это восхититель- ное, чистое, свежее, божественное счастье иначе, как перечислив горести и печали, полным отсутствием ко- торых оно является. А это жалкий способ изображать счастье. После семичасовой езды в легком кабриолете через Вореп, Пласет и Сен-Лоран-дю-Пон я добрался до Гьера, отделявшего в то время Францию от Савойи*. Значит, тогда Савойя не была еще завоевана генера- лом Монтескью, плюмаж которого я помню до сих пор; она была, кажется, оккупирована около 1792 года. Мое божественное пребывание в Эшеле относится, таким образом, к 1790 или 1791 году. Мне было семь или восемь лет. Это было внезапное, полное, совершенное счастье, возникшее и продолжавшееся благодаря перемене де- кораций. За время занимательного семичасового пере- езда навсегда исчезли Серафи, отец, латинская грам- матика, учитель латыни, унылый дом Ганьонов в Гре- нобле и еще более унылый дом на улице Старых иезуитов. Серафи, милый отец, все, что было страшного и могущественного в Гренобле, отсутствует в Эшеле. Моя тетка Камилла Понсе, жена дяди Ганьона, высо- кая и красивая особа, была воплощением доброты и веселости. За год или за два до этого путешествия, у моста в Кле, со стороны Кле, в точке А, на одно мгно- вение моему взору приоткрылась ее белая кожа на два пальца выше колен, когда она выходила из нашей кры- той тележки. Она была для меня предметом самого пылкого желания, когда я думал о ней. Она еще жива; я не видал ее тридцать или тридцать три года; она все- гда была очень добра. В молодости она обладала под- линной чувствительностью. Она очень похожа на оча- ровательных женщин из Шамбери (куда она часто ездила, в пяти милях от ее дома), так хорошо изобра- женных Ж--Ж. Руссо («Исповедь»); у нее была се- стра, отличавшаяся утонченной красотой, с нежнейшим цветом лица, за которой, кажется, дядя немного воло- * 18 декабря. Волчий холод у самого камина. ’02
чился. Не поручусь, что он не дарил своим вниманием также и горничную Фаншон, выполнявшую всю домаш- нюю работу, очень славную и веселую девушку, хотя совсем некрасивую *. Во время этой поездки все доставляло мне чувство восхитительного и захватывающего счастья; я мог бы написать о ней двадцать страниц, переполненных пре- восходными степенями сравнения. Трудность описания, глубокое сожаление о том, что плохо передаешь и тем самым портишь небесные вос- поминания, в которых сюжет слишком превосходит рассказывающего, причиняет мне настоящее страдание вместо удовольствия от писания. В дальнейшем я не стану вовсе описывать переход через Сен-Бернар с резервной армией (от 16 до 18 мая 1800 года) и пребы- вание в Милане в Каза Кастельбарко и в Каза Бо- вара. Но все же, чтобы поездка в Эшель не осталась про- белом, отмечу несколько воспоминаний, которые дол- жны дать хотя бы самое приблизительное понятие о предметах, которыми они вызваны. Мне было восемь лет, когда мне предстало это небесное видение. Я начинаю думать, что, может быть, все несчастье моей ужасной жизни в Гренобле от 1790 до 1799 года было счастьем, так как оно повлекло за собой счастье, превзойти которое, на мой взгляд, не может ничто,— счастье пребывания в Эшеле и в Милане в дни Ма- ренго. Приехав в Эшель, я стал общим другом, все мне улыбались, как умному ребенку. Дед, человек свет- ский, сказал мне: — Ты некрасив, но никто никогда не упрекнет тебя твоим безобразием. Лет двенадцать тому назад я узнал, что одна из женщин, которая меня любила сильнее или, во всяком случае, дольше всех, Викторина Бижильон, говорила обо мне в таких же выражениях после разлуки, длив- шейся двадцать пять лет. В Эшеле своим близким другом я сделал Фаншон, как ее называли. Я был преисполнен почтительности ‘ 18 декабря 1835. Холодно в двух шагах от камина. Рим. 103
перед красотой моей тетеньки Камиллы и не смел за- говаривать с ней; я пожирал ее глазами. Меня повели к г-дам Бонн или де Бонн, так как они весьма притяза- ли на знатность; они, кажется, даже считали себя род- ственниками Лесдигьеров. Несколько лет спустя я нашел точный портрет этих славных людей в «Исповеди» Руссо, где он говорит о Шамбери. Бонн-старший был прекраснейшим человеком; он обрабатывал имение Берланде в десяти минутах от Эшеля, где он устроил прелестное празднество с пиро- гами и молоком; во время этого празднества я катался на осле, которого вел Грюбильон-сын. Самым глупым из них был его брат Блез, нотариус. Над Блезом смея- лись целый день, и он смеялся вместе с другими. Их брат, Бонн-Саварден, торговец в Марселе, был очень элегантен; но царедворец семьи, повеса, на которого все взирали с уважением, состоял на королевской службе в Турине, и я видел его только мельком. Я помню его только по портрету, который теперь на- ходится у Камиллы Ганьон в ее комнате в Гренобле (комната моего покойного деда; портрет, украшенный красным крестом, которым гордится вся семья, висит между камином и маленьким кабинетом). В Эшеле была высокая и красивая девушка, бежав- шая из Лиона (значит, в Лионе тогда начался террор, и это могло бы дать мне точную дату. Это восхититель- ное путешествие происходило до завоевания Савойи генералом Монтескью, как тогда говорили, и после того, как аристократы бежали из Лиона). М-ль Коше была под присмотром своей матери, но ее сопровождал возлюбленный, красивый молодой человек по имени М., брюнет с печальным выраже- нием лица. Кажется, они только что приехали из Лиона. М-ль Коше впоследствии вышла замуж за кра- сивого глупца, одного из моих кузенов (г-на Дуайа, из Ла-Тераса; сын ее учился в Политехнической школе. Мне кажется, что она была некоторое время любовни- цей моего отца). Она была высокая, добрая, довольно красивая и в то время, когда я знал ее в Эшеле, очень веселая. На празднике в Берланде она была очарова- тельна. Но м-ль Понсе, сестра Камиллы (ныне вдова 104
Бланше), обладала более тонкой красотой; она очень мало говорила. Милейшей женщиной была мать тетки Камиллы и м-ль Понсе, г-жа Понсе, сестра Боннов и г-жи Жиро и теща моего дяди. Ее дом, где меня поместили, был главным штабом веселья. Этот прелестный дом имел деревянную галерею и сад в направлении к ручью Гьер. Плотина Гьера на- искось пересекала сад. Во время второй поездки в Берланде я бунтовал из ревности. Девушка, которую я любил, хорошо от- неслась к моему сопернику, двадцати или двадцати пяти лет. Но кто был предметом моей любви? Может быть, я припомню это, как припоминаю многое во вре- мя писания. Вот место этой сцены, которое я вижу так отчетливо, как если бы покинул его неделю тому назад, но без характерных черт. После моего бунта из ревности я стал бросать кам- нями в этих дам из точки А. Рослый Корбо (офицер в полугодичном отпуске) посадил меня на яблоню или на тутовое дерево в М, в точке О, между двумя ветвя- ми, откуда я боялся спуститься. Я спрыгнул, ушибся, побежал к точке Z. Я слегка повредил себе ногу и бежал прихрамывая; славный Корбо побежал за мной, поднял и донес на плечах до Эшеля. Он слегка разыгрывал patito и говорил мне, что был влюблен в мою тетку Камиллу Понсе, которая пред- почла ему блестящего Ромена Ганьона, молодого гре- нобльского адвоката, возвращавшегося из Турина, куда он эмигрировал *. В эту поездку я мельком видел м-ль Терезину Местр, сестру графа де Местра, по прозвищу Бане; это тот самый Бане, автор «Путешествия вокруг моей комнаты», подъем которого я наблюдал в Риме в 1832 году; теперь это только очень вежливый ультра, покорный своей русской жене и еще занимающийся живописью. Талант и веселость исчезли, осталось только добродушие. Что сказать о путешествии в грот? Я еще слышу 1 18 декабря 1835. Холодно; левое бедро замерзло. 105
молчаливые капли, падающие с высоких утесов на до- рогу. Мы прошли в гроте несколько шагов вместе с да- мами: м-ль Понсе стало страшно, м-ль Коше проявила больше храбрости. На обратном пути мы прошли по мосту Жан-Лиу (бог знает, каково его настоящее на- звание). Что сказать об охоте в Берландском лесу, на левом берегу Гьера, у моста Жан-Лиу? Я часто забирался под огромные буки. Г-н..., возлюбленный м-ль Коше, охотился вместе с... (имена и образы исчезли из моей памяти). Дядя подарил моему отцу огромную собаку с кличкой Берланд, темно-серого цвета. Через год или два этот сувенир из восхитившей меня страны заболел и умер; я еще помню его. В Берландские леса я переносил сцены из Ариосто. Берландские леса и скалистые обрывы, окружаю- щие их со стороны дороги в Сен-Лоран-дю-Пон, стали для меня дорогим и священным местом. Туда перено- сил я все чародейства Исмены из «Освобожденного Иерусалима». По возвращении в Гренобль дед дал мне читать «Иерусалим» в переводе Мирабо, несмотря на возражения и протесты Серафи. Отец, лишенный всякого изящества, но очень хит- рый, большой дипломат — выразим все в одном слове: типичнейший дофинезец,— не мог не завидовать лю- безности, веселости, физическому и нравственному изя- ществу моего дяди. Он обвинял его в том, что тот «сочиняет» (лжет); желая быть во время этой поездки в Эшель таким же интересным, как мой дядя, я хотел сочинять, чтобы под- ражать ему. Я выдумал какую-то историю с моей латинской грамматикой (будто бы я спрятал книгу под кровать, чтобы учитель [был ли это Жубер или Дюран?] не от- метил мне [ногтем] уроков, которые я должен был при- готовить в Эшеле). Дядя без труда обнаружил ложь восьми- или девя- тилетнего ребенка; у меня не хватило сообразитель- ности сказать ему: «Я хотел быть таким же интерес- ным, как ты!» Я был растроган, потому что любил его, и урок произвел на меня глубокое впечатление. Если бы меня бранили всегда так же справедливо 106
и основательно, со мной можно было бы сделать все, что угодно. Я с трепетом думаю теперь: если бы Сера- фи обладала мягкостью и умом своего брата, она сде- лала бы из меня иезуита. (Сегодня я весь охвачен презрением. Сколько низо- сти и подлости в генералах Империи! Вот в чем недо- статок той гениальности, которой обладал Наполеон: возводить человека в высшее звание только потому, что он храбр и способен руководить атакой. Какая бездна нравственной низости и подлости в этих пэрах, присудивших унтер-офицера Тома к пожизненному заточению под солнцем Пондишери за вину, едва за- служивающую шести месяцев тюрьмы! А шесть бед- ных молодых людей отбыли уже двадцать месяцев! [18 декабря 1835 года.] Как только я получу мою «Историю Революции» Тьера, я напишу на белом листе тома, относящегося к 1793 году, имена всех генералов-пэров, которые сей- час осудили Тома, чтобы в достаточной степени пре- зирать их, читая о прекрасных подвигах, которые про- славили их в 1793 году. Большинству этих негодяев теперь по шестьдесят пять или семьдесят лет. У моего пошлого друга Феликса Фора красивые поступки при- крывают гнусную подлость. А д’Удето! А Дижон! Я скажу, как Жюльен: «Сволочь! Сволочь! Сволочь!») Простите эту длинную вставку, читатель 1880 года! Все, о чем я говорю, к этому времени будет забыто. Великодушное негодование, от которого трепещет мое сердце, не позволяет мне писать дальше, не впадая в нелепости. Если в 1880 году будет сносное правитель- ство, то все падения, стремнины, тревоги, через кото- рые должна была пройти Франция, чтобы достигнуть этого, будут позабыты, и рядом с именем Луи-Филиппа история напишет лишь одно слово: величайший плут из всех королей. Господин де Корбо, ставший моим другом после того, как он перенес меня на спине из Берланде в Эшель, брал меня с собой ловить форелей на удочку в Гьере. Он удил рыбу между Шайльскими воротами, ниже обрывов Шайльского ущелья, и мостом Эшель, иногда у моста Жан-Лиу. Его удочка была в пятна- 107
дцать или двадцать футов длины. У Шайля, быстро по- тянув крючок, он закинул свою лесу из белого волоса на дерево, и форель в три четверти фунта оказалась в двадцати футах от земли, на вершине дерева, лишен- ного листьев. Как я тогда веселился! *. XIV СМЕРТЬ БЕДНОГО ЛАМБЕРА 15 декабря 1835 года. Рим. Помещаю здесь, чтобы не потерять его, рисунок, ко- торым я украсил сегодня утром письмо к моему другу Р. Коломбу, укушенному, в его возрасте и при его бла- горазумии, псом Метромании, что побудило его упрекнуть меня за мое предисловие к новому изданию де Броса; дело в том, что он тоже написал к нему пре- дисловие. Этот рисунок должен служить ответом Ко- ломбу, который говорит, что я буду его презирать. Я прибавляю: если существует другой мир, я пой- ду засвидетельствовать свое почтение Монтескье; он, может быть, скажет мне: «Мой бедный друг, на том свете у вас не было никаких способностей». Это меня огорчит, но не удивит нисколько: глаз не видит самого себя. Однако это письмо к Коломбу только обелит всех денежных людей; достигнув благосостояния, они начи- нают ненавидеть людей, у которых есть читатели. Слу- жащие министерства иностранных дел будут рады при- чинить мне какую-нибудь неприятность по службе. Бо- лезнь эта бывает опаснее, когда денежным человеком, достигшим пятидесятилетнего возраста, овладевает страсть к писательству. Это вроде генералов Империи, которые, увидев около 1820 года, что Реставрация не желает их, начали страстно, то есть за неимением ни- чего лучшего, любить музыку.- Вернемся к 1794 или 1795 году. Я снова заявляю, что не стремлюсь описывать вещи такими, каковы они есть, но только мое впечатление от них. В этой истине 1 В 4 часа 50 минут стемнело; я останавливаюсь. 108
должно убедить меня простое наблюдение: я не помню физиономии моих родных, например, моего славного деда, на которого я смотрел так часто и со всей лю- бовью, на какую способен честолюбивый ребенок. Так как в результате варварской системы, приня- той отцом и Серафи, у меня не было друга или товари- ща моего возраста, то моя социабельность (склонность свободно говорить обо всем) устремилась по двум путям. Дед был моим товарищем, серьезным и уважае- мым. Другом, которому я говорил все, был очень неглу- пый парень, по имени Ламбер, камердинер деда. Часто мои признания надоедали Ламберу, и когда я слишком к нему приставал, он давал мне шлепка, очень легкого и соразмерного моему возрасту. От этого я любил его еще больше. Его главным занятием, которое он очень не любил, было ходить за персиками в Сен-Венсан (около Фонтаниля), имение деда. У этой хижины, ко- торую я обожал, были отлично расположенные шпа- леры фруктовых деревьев, дававших великолепные персики. Там были виноградные шпалеры, дававшие переходный лардан (вид шашлы; шашла Фонтенбло — лишь его подобие). Все это прибывало в Гренобль в двух корзинах, привешенных на концах плоской жер- ди, и эта жердь раскачивалась на плечах Ламбера, который должен был таким образом проделать четыре мили, отделяющие Сен-Венсан от Гренобля. Ламбер был честолюбив, он был недоволен своей судьбою; чтобы поправить ее, он стал разводить шелко- вичных червей по примеру моей тетки Серафи, кото- рая портила свои легкие, разводя шелковичных чер- вей в Сен-Венсане. (В это время я дышал свободно, мне становился приятен гренобльский дом, управляе- мый дедом и умницей Элизабет. Иногда я решался вы- ходить без обязательного сопровождения Ламбера.) Этот лучший мой друг купил тутовое дерево (око- ло Сен-Жозефа) и разводил шелковичных червей в комнате какой-то своей любовницы. Собирая (срывая) листья с этого дерева, он упал, его принесли к нам на приставной лестнице. Дед уха- живал за ним, как за сыном. Но у него было сотрясе- 109
ние мозга, свет уже не действовал на зрачки, и через три дня он умер. В непрестанном бреду он испускал жалобные крики, раздиравшие мое сердце. В первый раз в жизни я узнал страдание. Я заду- мался о смерти. Жестокое потрясение, причиненное мне смертью ма- тери, было почти безумием, в котором заключалось, мне кажется, много любви. Страдание, причиненное мне смертью Ламбера, было таким же, какое я испы- тывал во всю мою последующую жизнь,— сознатель- ным, горьким, без слез, безутешным. Я был подавлен и чуть не падал (за что меня жестоко бранила Сера- фи), по десять раз в день входя в комнату моего друга и глядя на его красивое лицо, когда он умирал и ис- пускал последнее дыхание. Никогда не забуду его прекрасных черных бровей и производимого им впечатления силы и здоровья, еще более заметного во время бреда. Я видел, как ему пу- скали кровь, видел, как после каждого кровопускания делали опыт со светом перед глазами (ощущение, ко- торое я вспомнил в вечер сражения при Ландсгуте, ка- жется, в 1809 году). Однажды в Италии я видел лицо св. Иоанна, смотрящего на распятие своего друга и бога; и меня внезапно охватило воспоминание о том, что я испытал двадцать пять лет назад, когда умирал бедный Лам- бер,— имя, которое он получил в семье после своей смерти. Я мог бы заполнить еще пять или шесть стра- ниц ясными воспоминаниями, оставшимися у меня от этого большого горя. Гроб забили, унесли... Sunt lacrimae rerum*. Такое же волнение вызывают в моей душе некото- рые мелодии Моцарта в «Дон-Жуане». Комната бедного Ламбера была расположена на парадной лестнице, около шкафа с напитками. Через неделю после его смерти Серафи вполне справедливо рассердилась на то, что ей подали суп в разбитой фаянсовой чашке — я помню ее до сих пор, ♦ Слезы о бедствиях есть (лат.). НО
через сорок лет после события,— в которую собирали кровь Ламбера во время одного из кровопусканий. Я вдруг залился слезами, рыдания душили меня. Я со- всем не мог плакать, когда умерла мать. Я начал пла- кать только через год, один, ночью, в своей постели. Видя, что я плачу из-за Ламбера, Серафи устроила мне сцену. Я ушел в кухню, повторяя вполголоса, как будто для того, чтобы отомстить за себя: «Подлая! Подлая!» Самые нежные мои излияния с моим другом проис- ходили в то время, как он пилил дрова в сарае, от- деленном от двора в точке С перегородкой с просвета- ми из вертикальных ореховых жердей, обтесанных, как балюстрада в саду. После его смерти я останавливался на галерее, с третьего этажа которой отлично видел жерди балю- страды, казавшиеся мне очень подходящими для того, чтобы сделать из них волчки. Сколько мне тогда могло быть лет? Эта мысль о волчках, во всяком случае, ука- зывает на сознательный возраст. Я думаю вот о чем: я мог бы разыскать выписку о смерти бедного Лам- бера, но было ли Ламбер его именем или фамилией? Мне помнится, что Ламбером назывался и брат его, державший на улице Бонн, рядом с казармой, ма- ленькое кафе дурного тона. Но, боже мой, какая раз- ница! Я находил тогда, что нет ничего более вульгар- ного, чем этот брат, к которому Ламбер меня иногда водил, так как нужно признаться, что, несмотря на мои вполне и глубоко республиканские убеждения, родные передали мне свои аристократические вкусы. У меня остался этот недостаток, и, например, каких- нибудь десять дней тому назад он помешал мне иметь любовное приключение. Я ненавижу чернь (ненавижу иметь с ней дело), между тем как под именем народа я страстно желаю ей счастья и думаю, что ей нельзя дать его иначе, как спросив ее мнение об этом важном предмете, иначе говоря, предоставив ему выбрать своих депутатов. Мои друзья — или, вернее, так называемые дру- зья — на этом основании подвергают сомнению ис- кренность моего либерализма. Я чувствую отвращение ко всему грязному, а народ в моих глазах всегда гря- 111
зен. Исключение составляет только один Рим, по там грязь скрыта свирепостью. (Например, исключительная нечистоплотность сардинского аббатика Кробра; но мое безграничное уважение к его энергии. Его пятилет- няя тяжба с начальниками. Ubi missa, ibi menia. Не- многие обладают такой силой. Князья Каэтани пре- красно знают эти истории о Кробра, кажется, из Сар- тены в Сардинии.) Я проделывал в точке Н невероятные..... У меня едва не лопались жилы. И сейчас, через сорок с лиш- ком лет, пробуя повторить это, я причиняю себе боль. Кто помнит теперь о Ламбере, кроме сердца его Друга? Скажу больше, кто помнит об Александрине, умер- шей в январе 1815 года, двадцать лет назад? Кто помнит о Метильде, умершей в 1825 году? Раз- ве не принадлежат они мне, мне, который любит их - больше, чем что бы то ни было на свете? Мне, который думает о них по десять раз в неделю и часто по два часа подряд? XV В семье часто говорили о том, что моя мать облада- ла редким талантом к рисованию. «Ах, она все делала хорошо!» — прибавляли при этом с глубоким вздохом. И за этим следовало долгое и грустное молчание. Дело в том, что до революции, которая все изменила в этой далекой провинции, рисованию обучали в Гренобле так же нелепо, как и латыни. Рисовать — это значило класть сангвиной совершенно параллельные, как в гравюре, штрихи; на контур обращалось мало внимания. Я часто находил большие головы, которые мать ри- совала сангвиной. Дед сослался на этот пример, на этот всесильный прецедент, и вопреки Серафи я стал ходить на уроки рисования к г-ну Леруа. Это уже было большой побе- дой; так как Леруа жил в доме Тесер, перед главным порталом монастыря якобинцев, мне стали позволять ходить на урок одному; а главное, одному возвращать- ся домой. 112
Это имело для меня огромное значение. Мои тира- ны — так я их называл, глядя на то, как бегают дру- гие дети,— позволяли мне переходить одному из Р в R. Я сообразил, что, идя очень быстро — так как каж- дая минута была на счету, а окно Серафи выходило как раз на Гренетскую площадь,— я успею пройтись по Рыночной площади, на которую можно было выйти через портал L. Меня можно было увидеть только при переходе от R до L. Часы Сент-Андре, по которым жил город, пробили четверть; я должен был выйти от Леруа в половине четвертого или в четыре (не помню точно, когда именно) и через пять минут после этого быть дома. Г-ну Леруа или, вернее, г-же Леруа, тридцатипя- тилетней чертовке, очень пикантной, с прелестными глазами, было специально поручено, должно быть, под угрозой потерять хорошо оплачиваемого ученика, не выпускать меня раньше четверти четвертого. Иногда, поднимаясь, я целые четверть часа простаивал перед окном на лестнице, в точке F, наслаждаясь единствен- но тем, что чувствовал себя свободным: в эти редкие минуты мое воображение, вместо того чтобы рассчи- тывать поступки моих тиранов, во всем находило удо- вольствие. Вскоре главной моей задачей стало угадывать, до- ма ли Серафи в четверть четвертого — момент моего возвращения. Мой добрый друг Марион (Мария Тома- се, из Вине), мольеровская служанка, ненавидевшая Серафи, весьма помогала мне. Однажды, когда Мари- он сказала мне, что Серафи после кофе, около трех часов, уходит к своей приятельнице, ханже Виньон, я решился пойти в городской сад (битком набитый ма- ленькими сорванцами). Для этого, пробравшись поза- ди ларька с каштанами и насоса, я перешел Гренет- скую площадь и проскользнул под арку сада. Меня заметили; один из приятелей или протеже Серафи выдал меня; вечером сцена — в присутствии деда и бабушки. На вопрос Серафи: «Был ты в город- ском саду?» — я, как полагается, солгал. Тогда дед тихим голосом и вежливо, но строго выбранил меня за ложь. Я остро чувствовал то, чего не мог выразить. Разве ложь не является единственным прибежищем рабов? Отводить меня к Леруа было поручено старику- 8. Стендаль. Т. XIII. 113
слуге, преемнику бедного Ламбера, похожему на Ла- Ранкюна, верному исполнителю приказов моих родных, угрюмо говорившему о себе: «Я убиватель (sic) ноч- ных горшков». Я бывал свободен в дни, когда он ходил в Сен-Венсан за фруктами. Этот проблеск свободы привел меня в совершен- ное неистовство. «Что они мне могут сделать в конце концов? — думал я.— Какой ребенок в моем возрасте не ходит один?» Много раз я ходил в городской сад; когда это за- мечали, меня бранили, но я ничего не отвечал. Мне пригрозили отменить уроки рисования, но я продолжал свои прогулки. Соблазненный мечтой о свободе, я оже- сточился. Отец начал страстно увлекаться земледели- ем и часто ходил в Кле. Мне казалось, что в его отсут- ствие Серафи начинала меня бояться. Тетка Элизабет из испанской гордости, не имея законного авторитета, оставалась нейтральной; дед по своему фонтенелев- скому складу характера не выносил криков; Марион и Полина открыто стояли за меня. Многие считали Сера- фи сумасшедшей, как, например, наши кузины, г-жи Коломб и Романье, превосходные женщины. (Я смог оценить их впоследствии в сознательном возрасте, ко- гда приобрел некоторый жизненный опыт.) В те вре- мена одно слово г-жи Коломб приводило меня в себя, из чего я заключаю, что кротостью можно было бы сделать из меня все что угодно, вероятно, пошлого и продувного дофинезца. Я стал оказывать сопротивле- ние Серафи, у меня, в свою очередь, бывали ужасные приступы гнева. — Ты больше не будешь ходить к Леруа,— гово- рила она. Теперь, когда я думаю об этом, мне начи- нает казаться, что Серафи одержала победу, и в наших уроках рисования, следовательно, произошел перерыв. В Гренобле террор был так мягок, что отец от вре- мени до времени переезжал в свой дом на улице Ста- рых иезуитов. Я помню, как Леруа давал мне там урок за большим черным столом в кабинете отца и го- ворил мне в конце урока: — Сударь, передайте вашему дорогому отцу, что я больше не могу приходить за тридцать пять (или сорок пять) франков в месяц. 114
Речь шла об ассигнациях, которые сильно падали. Но как датировать этот очень отчетливый образ, не- ожиданно мне вспомнившийся? Может быть, это было гораздо позже, когда я писал гуашью? Рисунки Леруа меньше всего имели для меня зна- чения. Этот учитель заставлял меня рисовать сангви- ной глаза в профиль и прямо, а также уши с других рисунков,- гравированных наподобие карандашных. Леруа был парижанином, очень вежливым, сухим и слабым, которого состарило крайнее распутство (та- ково мое впечатление, но как бы мог я подтвердить слово: крайнее?), впрочем, вежливым, воспитанным, какими бывают парижане, что на меня производило впечатление чрезвычайно вежливого, на меня, привык- шего к холодной, недовольной, совершенно необщи- тельной манере обращения, свойственной этим хитрым дофинезцам. (Сравни тип Сореля-отца в «Красном». Но, черт возьми, что станет с «Красным» в 1880 году? К тому времени оно канет в бездну небытия.) Однажды вечером, когда смерилось и было холодно, я решился убежать, очевидно, чтобы зайти к г-же Ко- ломб за теткой Элизабет. Я решился заглянуть в Обще- ство якобинцев, собиравшееся в церкви Сент-Андре. Мое воображение было полно героями римской исто- рии, я мечтал, что стану когда-нибудь Камиллом или Цинциннатом или обоими сразу. Один бог знает, думал я, какое наказание ждет меня, если какой-ни- будь шпион Серафи (то была тогда моя постоянная мысль) увидит меня здесь. Председатель был в точке Р, плохо одетые женщины — в F, я — в Н. Просили слова и говорили довольно беспорядочно. Дед всегда весело насмехался над их манерой гово- рить. Мне сразу же показалось, что дед прав, впечат- ление было не очень благоприятное; и я нашел этих людей, которых я хотел бы любить, ужасно вульгарны- ми. Узкая и высокая церковь была очень плохо осве- щена, я увидел много женщин низшего сословия. Сло- вом, я тогда был таким же, как теперь: я люблю на- род, ненавижу притеснителей, но жить с народом было бы для меня непрерывным мучением ’. * 17 декабря 1835 года. Я страдаю от холода у огня, в двух с половиной футах от камина; большой холод для Рима. 115
Заимствую на минуту язык Кабаниса ’. У меня слишком нежная кожа, как у женщины (впоследствии у меня всегда появлялись волдыри на руке после часа упражнений с саблей), из-за всякого пустяка бывают царапины на пальцах, которые у меня очень красивы — словом, тело у меня, как у женщины. Отсюда, может быть, безграничное отвращение ко всему, что кажется грязным, или мокрым, или бурым. Много всего этого было у якобинцев из Сент-Андре. Когда через час после этого я пришел к г-же Ко- ломб, моя тетка с испанским характером посмотрела на меня с очень серьезным видом. Мы вышли; когда мы оказались одни на улице, она сказала: — Если ты будешь так убегать, отец заметит это... — Никогда, если только Серафи не донесет на меня. — Дай мне сказать... Я совершенно не желаю иметь относительно тебя объяснения с отцом. Я больше не буду водить тебя к г-же Коломб. Слова эти, сказанные с большой простотой, произ- вели на меня впечатление; меня поразила уродливость якобинцев, и несколько дней после этого я был задум- чив: мой кумир был поколеблен. Если бы дед догадал- ся о моих чувствах, если бы он заговорил со мною об этом в то время, когда мы поливали на террасе цветы, я бы сказал ему все: он мог навсегда сделать смешны- ми в моих глазах якобинцев и вернуть меня в лоно ари- стократии (так называлось тогда то, что теперь име- нуется легитимистской или консервативной партией). Вместо того, чтобы обожествлять якобинцев, воображе- ние мое было бы занято тем, что представляло бы себе и преувеличивало бы грязь из зала в Сент-Андре. Эта грязь, предоставленная самой себе, вскоре была изглажена рассказами о выигранных сражениях, вы- зывавших тяжкие вздохи у моих домашних. Около этого времени моим воображением овладели искусства — «чрез посредство плоти», как сказал бы проповедник. В мастерской Леруа был большой краси- вый пейзаж: крутая гора, совсем близко к зрителю, по- крытая большими деревьями; у подножия этой горы 1 Стиль. Слова «на минуту» я бы вычеркнул в 1830 году, но в 35-м я жалею, что не нахожу подобных им в «Красном». 25 декабря 1835 года. 116
слева направо, омывая корни последних деревьев, про- текал прозрачный, мелкий, но широкий ручей. В нем весело купались три женщины, почти (или без всякого «почти») обнаженные. Это было единственное светлое место на всем полотне в три с половиной фута ширины и два с половиной высоты. Для моего воображения, подготовленного «Фелици- ей», этот пейзаж с очаровательной зеленью стал идеа- лом счастья. Это было сочетание нежных чувств и тихо- го сладострастия. Купаться так с этими прелестными женщинами! Вода была очень прозрачна и ярко контрастировала со зловонными ручьями в Гранже, полными лягушек и покрытыми зеленой гнилью. Я принимал зеленое ра- стение, растущее в этих грязных ручьях, за продукты разложения. Если бы дед сказал мне: «Это — растение; даже плесень, которая портит хлеб,— тоже растение»,— мое отвращение скоро прекратилось бы. Я поборол его окончательно только после того, как Андриен де Жюсье во время нашей поездки в Неаполь (1832) (та- кой простой, благоразумный, рассудительный человек, столь достойный того, чтобы быть любимым) подроб- но рассказал мне об этих крохотных растениях, всегда бывших для меня признаком гниения, хотя я смутно знал, что это растения. У меня есть только одно средство помешать своему воображению разыгрывать со мною шутки: это идти прямо на предмет. Я хорошо понял это, когда шел прямо на две пушки (о чем говорится в аттестации ге- нерала Мишо) Позднее — я хочу сказать, около 1805 года — в Марселе я испытал огромное наслаждение, видя, как моя любовница, изумительно сложенная, купалась в Гювоне, осененная большими деревьями (на даче у г-жи Руа). Я ясно вспомнил пейзаж Леруа, который в течение четырех или пяти лет был для меня идеалом сладо- страстного счастья. Я мог бы воскликнуть, как какой-то глупец в одном романе 1832 года: «Вот мой идеал!». Все это, конечно, нисколько не зависит от до- 1 Эта аттестация должна быть у г-на Коломба. 117
стоинств пейзажа, который был, вероятно, «блюдом шпината», без воздушной перспективы. Позднее опера Гаво «Расторгнутый договор» стала для меня началом страсти, конечной точкой которой явился «Тайный брак», слышанный мною в Иврее (ко- нец мая 1800 года), и «Дон-Жуан». XVI Я занимался за маленьким столиком в точке Р, у второго окна большого зала в итальянском стиле, и с удовольствием переводил Вергилия или «Метаморфо- зы» Овидия, когда смутный гул огромной толпы, со- бравшейся на Гренетской площади, известил меня о том, что только что были гильотинированы два свя- щенника. Это единственная кровь, которая была пролита в Гренобле во время террора 1793 года. Вот один из моих главных грехов: мой читатель 1880 года, далекий от яростной борьбы партий, будет обо мне дурного мнения, если я признаюсь ему, что эта смерть, леденившая ужасом моего деда, приводившая в бешенство Серафи, еще более увеличившая надмен- ное и испанское молчание тетки Элизабет, мне достави- ла удовольствие. Наконец, великое слово написано. Больше того и гораздо хуже; я люблю еще в 1835 году человека 1794 года. (Вот еще одно средство выловить точную дату. За- писи Уголовного трибунала, ныне Королевского суда на площади Сент-Андре, должны указать дату казни гг. Ревена и Гильябера.) Мой духовник, г-н Дюмолар из Бур д’Уазана (кри- вой священник и с виду хороший человек, с 1815 года бешеный иезуит), с жестами, казавшимися мне смеш- ными, дал мне прочесть молитвы или латинские сти- хи, написанные гг. Ревена и Гильябером, и непре- менно хотел, чтобы я уважал их как бригадных гене- ралов. Я гордо ответил ему: — Мой дедушка говорил мне, что двадцать лет то- му назад на этом же самом месте были повешены два протестантских пастора. 118
— Ах! Это совсем другое дело! — Парламент осудил тех двух за их религию, а гражданский Уголовный трибунал — этих двух за из- мену отечеству. Если не таковы были мои слова, то таков, по край- ней мере, был их смысл. Но я еще не знал, что спорить с тиранами опасно, и, вероятно, в моих глазах можно было прочесть, как мало сочувствовал я двум предателям отечества. (Для меня не было в 1795 году, как нет и теперь, в 1835-м, пре- ступления, которое могло бы хоть сколько-нибудь сравниться с этим.) Меня ужасно выбранили, и отец сердился на меня сильнее, чем когда-либо. Серафи торжествовала. Тетка Элизабет с глазу на глаз прочла мне нотацию. Но, да простит мне бог, мне кажется, что эта казнь была воз- мездием. К счастью для меня, дед не присоединился к моим врагам; он лично придерживался того мнения, что казнь двух протестантских пасторов была столь же пре- досудительна. — Этого мало сказать: при тиране Людовике XV отечество не было в опасности. Я не сказал «тиране», но это было написано на мо- ем лице. Если бы дед, который уже выступил против меня в битве по поводу аббата Гардона, держал себя так же и в этом деле, все было бы кончено, я перестал бы его любить. Прекратились бы воспитавшие меня разговоры об изящной литературе, о Горации, о г-не де Вольтере, о XV главе «Велизария», о прекрасных местах из «Те- лемаха», о «Сете», и все это время, начиная от смер- ти двух злополучных священников до моей исключи- тельной страсти к математике, то есть до весны или лета 1797 года, я чувствовал бы себя еще более не- счастным. Зимою все послеобеденное время я проводил, грея ноги на солнце, в комнате тетки Элизабет, выходившей на Гренетскую площадь, в точке А. Над церковью Сен-Луи, или, лучше сказать, рядом с нею, видна была гора Виллар-де-Лан, похожая на трапецию. Там вита- ло мое воображение, увлекаемое «Ариосто» де Трес- 119
сана; оно только и мечтало и грезило что о луге по- среди высоких гор. Мои тогдашние каракули были очень похожи на прилагаемый здесь образчик письма моего знаменитого соотечественника Дед имел обыкновение говорить, когда в два часа пополудни пил свой превосходный кофе, грея ноги на солнце: «Начиная с 15 февраля в этом климате сидеть на солнце уже приятно». Он очень любил геологию и был бы теперь сторон- ником или противником геологических переворотов Эли де Бомона, которые меня восхищают. Дед гово- рил мне со страстью — а это самое главное — о геоло- гических теориях некоего Гетара, с которым он, кажет- ся, был знаком. Мы с сестрой Полиной, которая была на моей сто- роне, замечали, что в лучший час дня, во время кофе, разговор всегда состоял из одних сетований. Сетовали по поводу всего. Я не могу передать действительных фактов, я могу дать только их тень. Мы проводили летние вечера от семи до девяти с половиной на террасе (в девять часов звонил сиг- нальный колокол на Сент-Андре, и красивые звуки этого колокола вызывали во мне сильное волнение). Отец, мало чувствительный к красоте звезд (я все время говорил с дедом о созвездиях), сказав, что боит- ся простудиться, уходил в соседнюю комнату беседо- вать с Серафи. С этой террасы, которая помещалась на широкой стене, называвшейся Сарацинской, в пят- надцать или восемнадцать футов, открывался велико- лепный вид на гору Сасенаж; там зимою заходило солнце; летом оно заходило за Ворепской скалой, к северо-западу от Бастилии,— значит, гора (теперь вся изрытая генералом Аксо) возвышалась над всеми до- мами и над башней Рабо, которая была, как мне ка- жется, древним въездом в город, когда еще не проре- зали скалу у Французских ворот. Дед сильно затратился на эту террасу. Плотник по имени Понсе целый год работал в кабинете естествен- ‘ Взято из альбома Варнава... Подлинник этой рукописи, на- писанной Барнавом в 1792 году, передали нам его сестры. 120
них наук, для которого он сделал шкафы из мягких по- род дерева; после этого он сделал ящики из каштано- вого дерева в восемнадцать дюймов ширины и в два фута высоты, наполненные затем черноземом, вино- градными лозами и цветами. Две лозы поднимались из сада нашего соседа, добродушного дурачка Перье- Лагранжа. Дед заказал портики из каштановых планок. Эта сложная работа тоже была поручена плотнику Понсе, добродушному, довольно веселому тридцатилетнему пьянице. Он стал моим другом, так как с ним наконец я нашел сладостное равенство. Дед каждый день поливал свои цветы, кажется, да- же два раза в день; Серафи никогда не выходила на эту террасу, и для меня это была минутная передышка. Я всегда помогал деду поливать цветы, а он рассказы- вал мне о Линнее и Плинии, но не по обязанности, а ради собственного удовольствия. Вот чем я чрезвычайно обязан этому превосходно- му человеку. В довершение моего счастья он совсем не считался с педантами (нынешние Лерминье, Сальван- ди...), у него был ум, как у Летрона, который лишил трона Мемнона (ни более, ни менее, как статую Мем- нона). Дед с тем же интересом рассказывал мне о Егип- те, и в общественной библиотеке он показывал мне му- мию, купленную по его настоянию для этого учрежде- ния; там милейший отец Дюкро (первый в моей жизни человек высокого ума, с которым я разговаривал) про- явил ко мне чрезвычайное внимание. Дед, которого Се- рафи при молчаливой поддержке отца очень осуждала за это, дал мне читать «Сета> (тяжеловесный роман аббата Терасона), в то время казавшийся мне божест- венным. Роман подобен смычку, а корпус скрипки, ко- торый издает звук,— это душа читателя. Тогда душа моя была охвачена безумием, и я сейчас скажу, поче- му. В то время, как мой дед читал, сидя в кресле в точке D, напротив маленького бюста Вольтера в точке V, я рассматривал его библиотеку, находившую- ся в точке В, и раскрывал тома Плиния in-4°, разыски- вая перевод с подстрочным текстом. Я искал там глав- ным образом естественную историю женщины. Прекрасный запах амбры или мускуса (который 121
преследует меня уже шестнадцать лет; может быть, это тот же запах амбры и мускуса),— словом, меня при- влекла груда непереплетенных книг, в беспорядке бро- шенных в точке L. Это были дрянные романы без пере- плетов, которые оставил мой дядя после своего отъезда из Гренобля в Эшель, где он поселился (в Савойе, око- ло Пон-де-Бовуазена). Это открытие было решающим для моего характера. Я раскрыл некоторые из этих книг, это были пошлые романы 1780-х годов, но для меня они были верхом сладострастия. Дед запретил мне прикасаться к ним, но я ловил минуту, когда он, сидя в кресле, страстно увлекался чтением новых книг, которые каким-то образом он всегда доставал в большом количестве, и утаскивал один том из романов дяди. Наверно, дед заметил мое воровство, потому что я помню, как дожидался в ка- бинете естественной истории минуты, когда к нему придет какой-нибудь больной. В таких случаях дед вздыхал, что его отрывают от любимых занятий, и шел принимать больного в своем кабинете или в при- хожей большой комна.ты. Крак! Я заходил в рабочий кабинет, в точке К, и похищал один из томов. Не могу передать, с какой страстью я читал эти ро- маны. Через месяц или два я нашел «Фелицию, или мои любовные похождения». Я совсем потерял голову: об- ладание любовницей (в то время — предмет моих стра- стных мечтаний) не погрузило бы меня в такой поток сладострастия. С этого момента призвание мое было решено: жить в Париже и писать комедии, как Мольер. Это была моя неотступная мысль, которую я таил под глубоким притворством, ибо тирания Серафи раз- вила во мне привычки раба. Я никогда не мог говорить о том, что обожал: это показалось бы мне кощунством. Я чувствую это в 1835 году так же живо, как и в 1794-м. На книгах дяди значился адрес г-на Фалькона, со- державшего тогда единственную библиотеку-читаль- ню; это был горячий патриот, которого глубоко прези- рал дед и жестоко ненавидели Серафи и отец. Поэтому я стал его любить; я уважал его, может 122
быть, больше, чем кого-либо другого из жителей Гре- нобля. У этого бывшего лакея г-жи де Бризон (или какой-то другой дамы на Новой улице, где он прислу- живал деду за обедом), у этого лакея была душа в двадцать раз более благородная, чем у моего деда или дяди, не говоря уже об отце и о ханже Серафи. Может быть, только тетка Элизабет могла сравниться с ним. Бедняк, мало зарабатывавший и не стремивший- ся зарабатывать деньги, Фалькон вывешивал на своей лавке трехцветное знамя после каждой победы наших войск в дни республиканских праздников. Он обожал эту республику как во времена Наполео- на, так и при Бурбонах и умер восьмидесяти двух лет около 1820 года таким же бедняком, каким был всегда, но щепетильно честным. Проходя мимо, я заглядывал в лавку Фалькона, у которого свисал над глазом большой «королевский» тупей, великолепно напудренный; и в счастливые для его дорогой республики дни он щеголял в красивом красном костюме с большими стальными пуговицами, по тогдашней моде. Это прекраснейший образчик до- финезского характера. Его лавка помещалась на пло- щади Сент-Андре; я помню, как он переехал туда. Фалькон занял лавочку А в старом Дворце дофинов, где заседал парламент, а позже королевский суд. Я проходил по пассажу В только для того, чтобы на него посмотреть. У него была очень некрасивая дочь, постоянный предмет насмешек тетки Серафи, которая обвиняла девушку в том, что у нее были романы с пат- риотами, приходившими читать журналы в читальню ее отца. Впоследствии Фалькон перебрался в А. Тогда я уже осмеливался ходить читать к нему. Не знаю, хватило ли у меня храбрости абонироваться у него в ту пору, когда я воровал дядины книги; мне кажется, что, так или иначе, я доставал книги от Фалькона. Моими мечтами сильно завладели «Жизнь и при- ключения г-жи де...», чрезвычайно трогательный ро- ман, должно быть, очень нелепый, так как героиня его попала в плен к дикарям. Кажется, я одолжил этот роман моему другу Ромену Коломбу, который до сих пор помнит его. 123
Вскоре я раздобыл «Новую Элоизу»; кажется, я достал ее с самой верхней полки библиотеки отца в Кле. Я читал ее, лежа на кровати в своей трапеции в Гренобле, предусмотрительно запершись на ключ, охваченный неописуемым блаженством и сладостра- стием. Теперь это произведение кажется мне педантич- ным, и даже в 1819 году среди восторгов самой безум- ной любви я не мог прочесть из него двадцати страниц подряд. С тех пор таскать книги стало главным моим занятием. У меня был уголок рядом с письменным столом от- ца, на улице Старых иезуитов, куда я складывал по- нравившиеся мне книги, полускрытые их скромным ме- стонахождением; это были экземпляры Данте с необык- новенными гравюрами на дереве, переводы Лукиана, сделанные Перо д’Абланкуром (неверные красавицы), переписка милорда АП-еуе * с милордом АП-еаг ** маркиза д’Аржанса и, наконец, «Воспоминания знат- ного человека, покинувшего свет». Я нашел способ открывать кабинет отца, пусто- вавший со времени роковой тирании Амара и Мерли- но, и производил тщательный осмотр всех книг. Там бы- ла великолепная коллекция эльзевиров, но, к сожале- нию, я ничего не понимал по-латыни, хотя и знал на- изусть «Selectae е profanis». Я нашел несколько книг in-12 над маленькой дверью, ведущей в салон, и пытал- ся читать некоторые статьи из «Энциклопедии». Но что значило все это в сравнении с «Фелицией» или «Новой Элоизой»! В отношении литературы я питал полнейшее дове- рие к деду; я был убежден, что он не выдаст меня Се- рафи и отцу. Не признаваясь, что читал «Новую Элои- зу», я осмелился отзываться о ней с похвалой. Его об- ращение в иезуитизм, должно быть, произошло еще не- давно, и вместо того чтобы строго допрашивать меня, он рассказал, как барон дез-Адре (единственный из друзей, у которого после смерти моей матери он про- должал обедать два или три раза в месяц), когда появи- * Всевидящего (англ.). ** Всеслышащим (англ.). 124
лась «Новая Элоиза» (в 1770 году?), в своем доме од- нажды заставил себя ждать к обеду: г-жа дез-Адре уже второй раз посылала звать его; наконец этот столь хо- лодный человек пришел весь в слезах. — Что с вами, друг мой? — спросила его г-жа дез- Адре, сильно встревоженная. — Ах, сударыня, Жюли умерла! И он почти не мог есть. Я пожирал глазами объявления о поступавших в продажу книгах, приходившие вместе с газетами. Мне кажется, родители получали тогда сообща с кем-то одну газету. Я вообразил, что Флориан должен быть превосход- ным чтением, судя по заглавиям: «Гонзало Кордов- ский», «Эстелла» и т. д. Я вложил маленькое экю (в 3 франка) в письмо и написал одному парижскому книготорговцу, чтобы он выслал мне какое-то произведение Флориана. Это было смело; что сказала бы Серафи, если бы посылка при- была? Но она так и не прибыла; я купил себе Флориана на луидор, который дед подарил мне на Новый год. Из сочинений этого великого человека я заимствовал свою первую комедию XVII Серафи сделала своим закадычным другом некую г-жу Виньон, первейшую ханжу в городе (boime, так в Гренобле называют притворных лицемерок, иезуитов женского пола). Г-жа Виньон занимала четвертый этаж в доме на площади Сент-Андре и была, кажется, женой прокурора, но пользовалась уважением как мать церк- ви, раздававшая места священникам; в ее доме они по- стоянно останавливались проездом. Меня интересовало 1 27 декабря 1835. Ласенер также пишет свои «воспомина- ния». Говорят, что один том их сгорел в пожаре на улице Пон- де-фер. Оставляю главы XIII и XIV для необходимых дополнений об этом раннем времени. У меня написано 40 страниц для печати. Том второй начинается XV главой.— Кинга начата 23 ноября 1835 года, вот уж 31 день тому назад. 125
то, что у нее была пятнадцатилетняя дочь, очень похо- жая на белого кролика, с такими же припухшими и красными глазами. Я тщетно пытался влюбиться в нее во время поездки в Кле, длившейся одну или две не- дели. Там отец совсем не скрывался и всегда жил в своем доме, лучшем в округе. В этой поездке приняли участие Серафи, г-жа Випь- он с дочерью, моя сестра Полина, я и, кажется, не- кий г-н Блан из Сесена, комическая личность, очень восхищавшаяся голыми ногами Серафи. Она по утрам выходила в сад с голыми ногами, без чулок. Бес до такой степени овладел мною, что на меня произвели впечатление ноги моего жестокого врага. Я охотно влюбился бы даже в Серафи. Я представлял себе, каким восхитительным наслаждением было бы сжимать в своих руках этого жестокого врага. Несмотря на свое положение девицы на выданье, она велела открыть большую заложенную дверь, выхо- дившую из ее комнаты на лестницу к Гренетской пло- щади, и заказала от нее ключ после ужасающей сце- ны,— я еще помню, какое у нее было при этом лицо. Очевидно, ее отец не разрешал ей иметь ключ от этой двери. Через эту дверь она впускала своих приятельниц, между прочим, и эту самую г-жу Виньон, Тартюфа женского пола, у которой происходили особые молеб- ны святым и которую дед возненавидел бы, если бы его фонтенелевский характер позволял ему 1) испы- тывать ненависть, 2) выражать ее. К этой г-же Виньон дед применял свое самое креп- кое ругательство: «Чтоб черт тебе наплевал в зад!». Отец в Гренобле продолжал скрываться, иначе го- воря, он жил у деда и днем не выходил на улицу. Страсть к политике продолжалась всего полтора года. Я помню, как ходил по его поручению к Алье, книго- продавцу на площади Сент-Андре, с пятьюдесятью франками ассигнациями, покупать «Химию» Фуркруа, которая привила ему страсть к земледелию. Я прекрас- но понимаю происхождение этой склонности: он мог совершать прогулки только в Кле. Но не был ли причиной всего этого его роман с Се- рафи, если между ними действительно был роман? Я не 126
могу припомнить хода событий; я полагаюсь лишь на свою детскую память. Я вижу образы, помню впечат- ление, произведенное ими на мое сердце, но что касает- ся причин и смысла — ничего. Как на фресках Кампо- Санто в Пизе, где хорошо видна рука, а рядом кусок, изображавший голову, отвалился. Я вижу ряд очень отчетливых образов, но только с тем выражением, ка- кое они имели по отношению ко мне. Более того, я вспоминаю это выражение, лишь вспоминая о том впе- чатлении, какое оно произвело на меня *. В скором времени отец испытал чувство, достойное сердца тирана. У меня был ручной дрозд, который обычно сидел под стульями в столовой. Он потерял в сражении одну ногу и ходил, подпрыгивая. Он защи- щался от кошек и собак, и все покровительствовали ему, что было очень любезно по отношению ко мне, так как он покрывал пол не очень чистыми белыми пятнами. Я кормил этого дрозда довольно нечистоплот- но, тараканами, утонувшими в кухонном помойном ведре. Мне, строго лишенному общества детей моего воз- раста, жившему только со стариками, это ребячество казалось очаровательным. Внезапно дрозд исчез, и никто не хотел мне сказать, что с ним случилось: кто-нибудь по неосторожности раздавил его, открывая дверь. Я решил, что отец убил его из злобы; он это почувствовал, мысль эта была ему тяжела, и однажды он заговорил со мной об этом в очень отдаленных и деликатных выражениях. Я был великолепен, я покраснел до корней волос, но не раскрыл рта. Он требовал, чтобы я ответил,— то же молчание; но глаза, которые у меня в этом возра- сте были очень выразительными, должны были гово- рить за меня. Наконец-то я отмщен, тиран, за нежный и отече- ский вид, с которым ты столько раз заставлял меня идти на эту ненавистную прогулку в Гранж, среди по- лей, орошенных ночными телегами (городской ассени- зационный обоз). 1 Сказать несколько слов о вынужденных прогулках в Гранж. 127
Больше месяца я был горд этим мщением; мне нра- вится эта черта в ребенке Ч Страсть отца к его имению в Кле и к земледелию достигала крайних пределов. Он производил усовер- шенствования, мелиорацию, например, минировал зем- лю, разрывал ее на два с половиной фута в глубину и удалял в один из концов поля все камни, размером превышавшие яйцо. Выполняли все эти работы Жан Виаль, наш бывший садовник, Шарьер, Майус, ста- рый..., бывший солдат, за условленную цену, например, за двадцать экю (шестьдесят франков), чтобы проко- пать один тьер — пространство земли, заключающееся между двумя рядами жердей или же кленов, поддер- живающих лозы. Отец засадил большой Бар, потом Жомат, где он вырвал низкорослую лозу. Он выменял у больницы (получившей его, кажется, по завещанию от некоего г-на Гютена, торговца сукном) виноградник в Моларе (между фруктовым садом и нашей собственной землей в Моларе), вырвал его, минировал, закопал груду камней от семи до десяти футов вышиной и, наконец, засадил. 1 20 декабря 1835. Перенести эти факты к их эпохе; записаны здесь, чтобы не забыть их: инспектор коронной движимости, ка- ким образом, 1811.— После отказа императора я стал инспекто- ром движимости посредством своего метрического свидетельства о рождении, 2) аттестации Мишо, 3) добавления к имени. Ошибка была в том, что я не написал Брюлар де ла Жомат (так как Жомат принадлежал нам). Г-н де Бор был очень умным и веж- ливым администратором конца XVIII века; он любил все, что было честно и справедливо, и совершил бы дурной поступок лишь в случае крайней необходимости и очень неохотно. Впрочем, чело- век остроумный, красноречивый, хорошо говоривший, отлично знавший авторов, личный друг полковника де Босака и г-на де Виларе, епископа, высокий, худой, с достойной осанкой, с малень- кими лукавыми глазками и бесконечно длинным носом, он был для меня превосходным и весьма достойнььм телохранителем. Он терпел ради денег то, чего я не стал бы терпеть ради чего бы то ни было, всяческие унижения со стороны графа Дарю, у кото- рого он был старшим секретарем. Это он провел все мое казна? чение после отказа императора, чтобы оказать услугу г-ну Дарю (так как я, с моим сумасбродством и с моими понятиями о вы- сокой и неподкупной добродетели, должно быть, оскорблял его по двадцать раз на день). Умер в Амстердаме ... сентября или ноября 1811 года. 128
t v !• .1 /.OVb/ /./ LE JELWE BEYLE АГ TABLEAl’ (Hibl. тип. de CrenoHe: mx l\ хцу, I. Il, fid. Бейль у доски. Рукопись и рисунок Стендаля.
пппогх РОКТКЛГГ DE IIENHl GAGNON. MEDEC1N (I ИМ. тип. de Grenoble. collection de portrait* l)auphinoi*i Доктор Анри Ганьон.
Он долго обсуждал со мной все эти предприятия; он стал настоящим землевладельцем-южанином. Это род безумия, часто встречающийся к югу от Лиона и Тура; мания эта заключается в том, чтобы по- купать поля, приносящие один или два процента, для чего берут обратно деньги, отданные под пять или шесть процентов, а иногда занимают под пять про- центов, чтобы округлиться (как выражаются) покуп- кой полей, приносящих два процента. Министр внутрен- них дел, что-нибудь смыслящий в своих обязанностях, организовал бы комиссию против этой мании, разру- шающей в двадцати департаментах к югу от Тура и Лиона благосостояние и всю ту долю счастья, которая зависит от денег. Мой отец был достопамятным примером этой ма- нии, источник которой заключается одновременно в скупости, гордости и дворянской страсти. XVIII ПЕРВОЕ ПРИЧАСТИЕ Эта мания, в конце концов совершенно разорившая отца и обрекшая меня лишь на полагавшуюся мне треть материнского приданого, принесла мне много добра в 1794 году. Но прежде чем продолжать, нужно поскорей рас- сказать историю моего первого причастия, состоявше- гося, кажется, до 21 июля 1794 года. Эта серьезнейшая процедура моего первого прича- стия, которому отец, очень набожный в то время, при- давал огромное значение, была поручена священнику, который, нужно признаться в этом, был бесконечно меньшим негодяем, чем аббат Райян. Иезуитизм абба- та Райяна пугал даже моего отца; таким же образом г-н Куаси в этом самом месте испугал иезуита. Этот добрый священник, такой славный с виду, по имени Дюмолар, был простодушным крестьянином ро- дом из окрестностей Матезина или Ла-Мюр, поблизо- сти от Бур-д’Уазана. Впоследствии он стал великим иезуитом и получил прекраснейший приход Латронш, в десяти минутах от Гренобля. (Это то же, что супре- фектура в Со для супрефекта, который предан душой 9. Стендаль. T. XIII. 129
и телом министрам или женится на одной из их неза- конных дочерей.) В ту пору Дюмолар был таким славным, что я ре- шился одолжить ему маленькое итальянское издание Ариосто в четырех томах in-18. Возможно, однако, что я ему одолжил его только в 1803 году. У Дюмолара неплохая внешность, если не считать одного глаза, который был постоянно закрыт; он был кривой, нужно признаться в этом, но черты его были приятны и выражали не только добродушие, но — что гораздо более забавно — полную и веселую откровен- ность. В то время он действительно не был негодяем, и, если подумать об этом хорошенько, то можно ска- зать, что моя проницательность двенадцатилетнего ре- бенка, изощренная полным одиночеством, была совер- шенно обманута, так как впоследствии он оказался одним из самых заядлых иезуитов в городе, а кроме того, его наипревосходнейший приход, расположенный в доступном для городских богомолок расстоянии, ручается за него и против моей двенадцатилетней глу- пости. I Первый президент де Барраль, снисходительней- ший и воспитанный человек, прогуливаясь со мной, ка- жется, в 1816 году в своем великолепном саду в Ла- тронше, граничившем с приходом, сказал: — Этот Дюмолар — один из самых отъявленных негодяев во всей шайке. — А Райян? — спросил я. — О! Райян превосходит их всех. Как ваш отец мог пригласить такого человека? — Право, не знаю; я был жертвой, а не соучаст- ником. За последние два или три года Дюмолар часто служил у нас мессу в итальянском зале деда. Террор, который в Дофине никогда не был террором, ни разу не обратил внимания на то, что каждое воскресенье в двенадцать часов из дома моего деда выходило по восемьдесят или по сто ханжей. Я забыл сказать, что совсем маленьким меня заставляли прислуживать за мессой, и я отлично выполнял свои обязанности. У ме- ня был очень пристойный и серьезный вид. Всю мою жизнь меня чрезвычайно волновали религиозные цере- 130
монии. Я долго прислуживал за мессой у этого него- дяя аббата Райяна, который ходил служить ее в Про- пагации, в конце улицы Сен-Жак, налево; это был монастырь, и мы служили нашу мессу с кафедры. Мы были еще такими детьми, Ретье и я, что однаж- ды произошло большое событие: во время мессы, в которой я прислуживал, Ретье, должно быть, от ро- бости, обмочил молитвенную еловую скамеечку. Бед- няга старался уничтожить позорившую его лужицу тем, что тер коленкой горизонтальную доску скамееч- ки. Это была замечательная картина. Часто мы захо- дили к монахиням; одна из них, высокая и хорошо сло- женная, очень мне нравилась; конечно, это было заме- чено, так как в этом отношении я всегда был очень неловок, и больше я ее не видал. Одно из моих наблю- дений состояло в том, что у аббатисы на кончике носа было множество черных точек; мне казалось это отвратительным. Правительство совершило ужасающую глупость, преследуя священников. Здравый смысл Гренобля и его недоверие к Парижу спасли нас от всего того, что в этой глупости было слишком отталкивающего. Священники говорили, что их страшно преследуют, но шестьдесят богомолок приходили к одиннадцати ча- сам утра слушать их мессу в зале моего деда. Поли- ция не могла даже сделать вида, что не знает этого. Выходящие с нашей мессы образовывали толпу на Главной улице. XIX 21 июля 1794 года при помощи прекрасных глазок моей хорошенькой кузины Жозефины Мартен отец был вычеркнут из списка подозрительных (что было в течение года и девяти месяцев единственным предме- том наших стремлений). Он тогда стал подолгу жить в Кле (то есть в Фю- роньере). Моя независимость родилась, как свобода в итальянских городах около VIII столетия, благодаря слабости моих тиранов *. 1 Проверить по 55-й диссертации Муратори, прочитанной две, недели назад и уже забытой в части, касающейся дат. 131
В отсутствие отца я надумал ходить заниматься на улицу Старых иезуитов, в зал нашей квартиры, куда никто не заходил в течение четырех лет. Эта выдумка, порожденная потребностью времени, как все изобретения механики, имела огромные пре- имущества. Прежде всего на улицу Старых иезуитов, в двухстах шагах от дома Ганьонов, я ходил один; во-вторых, там я был в безопасности от набегов Сера- фи, которая у деда, когда бес обычно овладевал ею, приходила осматривать мои книги и рыться в моих бумагах. Сидя спокойно в тихом зале, где стояла краси- вая мебель, вышитая моей бедной матерью, я стал находить удовольствие в занятиях. Я написал свою комедию, называвшуюся, кажется, «Г-н Пи- клар». Я всегда ждал минуты вдохновения, чтобы писать. От этой причуды я освободился лишь очень поздно. Если бы я избавился от нее раньше, я бы закончил свою комедию о Летелье и Сен-Бернаре, которую я во- зил с собой в Москву и, больше того, привез обратно (она находится в моих бумагах, в Париже). Эта глу- пость сильно повредила количеству моих трудов. Еще в 1806 году я ждал минуты вдохновения, чтобы писать. Никогда в течение всей моей жизни не говорил я о том, что было предметом моей страсти: малейшее про- тиворечие разбило бы мое сердце. Но я никогда не говорил о литературе. Мой друг, в то время очень близ- кий, Адольф де Марест (родившийся в Гренобле око- ло 1782 года) написал мне в Милан, чтобы высказать свое мнение о «Жизнеописаниях Гайдна, Моцарта и Метастазио». Он даже и не подозревал, что я был ав- тором. Если бы в 1795 году я заговорил о своем намерении писать, то какой-нибудь здравомыслящий человек ска- зал бы мне: «Пишите по два часа в день, безразлично, есть ли вдохновение или нет». Благодаря этим словам я с пользой провел бы десять лет своей жизни, глупо потраченные в ожидании вдохновения. Мое воображение было занято тем, что предугады- вало зло, причиняемое мне моими тиранами, и про- клинало их; как только я стал свободен, в Н., в салоне 132
матери, у меня появился досуг, чтобы чем-нибудь за- интересоваться. Моей страстью были медали из гипса, вылитые в формах или выемках из серы. До этого я увлекался узловатыми палками, кажется, из плетней боярышника, и охотой. Отец и Серафи подавили обе эти страсти. Страсть к палкам исчезла под влиянием насмешек дяди; страсть к охоте, поддерживаемая сладострастными мечтаниями, вызванными пейзажем Леруа и живыми образами, которые создавало мое воображение при чтении Ариосто, стала настоящим безумием; из-за нее я обожал «Деревенский дом» и Бюффона, писал о жи- вотных; она исчезла наконец только вследствие пре- сыщения. В Брауншвейге в 1808 году я был одним из начальников охот с облавами из крестьян, на которых убивали по пятьдесят — шестьдесят зайцев. Мне пред- ставлялось ужасным убить оленью самку; впослед- ствии это чувство еще усилилось. Сейчас мне кажется, что нет ничего глупее, как превратить прелестную пти- цу в четыре унции мертвого мяса. Если бы отец из мещанского страха не препятство- вал мне ходить на охоту, я стал бы более ловок, и это пригодилось бы мне на войне. Там я был ловок только благодаря своей силе. Я еще буду говорить об охоте; вернемся к меда- лям 1 26 декабря 1836. Вставить: «Характер моего отца Шерю- бена Бейля.—Он совсем не был скуп, это была очень страстная натура. Он ничего не жалел, чтобы удовлетворить свою господ- ствующую страсть: так, чтобы минировать один тьер, он не посы- лал мне в Париж 150 франков месячного содержания, без кото- рых я не мог жить. У него пояяилась страсть к земледелию w Кле, потом на один или два года страсть к постройкам (дом на улице Бонн, и я имел глупость вместе с Мантом составить его план). Он занимал под восемь и десять процентов, чтобы закончить дом, который ко- гда-нибудь должен был приносить ему шесть процентов. Наскучив домом, он отдался страсти управлять во имя Бурбонов, н до такой невероятной степени, что целых семнадцать месяцев не бы- вал в Кле, в двух милях от города. Он разорился между 1814 и 1819 годом, когда, кажется, и умер. Он до крайности любил жен- щин, но был застенчив, как двенадцаталетний мальчик; г-жа Ав- раам Мален, рожденная Паскаль, очень смеялась над этим его свойством». 133
XX После пятилетнего периода невероятнейших несча- стий я вздохнул только тогда, когда стал запираться на ключ один в квартире на улице Старых иезуитов, которая до того времени была мне ненавистна. В про- должение этих четырех или пяти лет мое сердце было исполнено чувства бессильной злобы. Если бы не моя склонность к сладострастию, то в результате такого воспитания, о действии которого не догадывались те, которые меня воспитывали, я стал бы мрачным зло- деем или ласковым и вкрадчивым негодяем, настоя- щим иезуитом, и, наверно, очень разбогател бы. Чтение «Новой Элоизы» и совестливость Сен-Пре воспитали во мне глубоко честного человека: после этих чтений, во время которых я обливался слезами и испытывал порывы любви к добродетели, я мог бы еще совершать подлости, но чувствовал бы, что я подлец. Итак, чест- ным человеком сделала меня лишь книга, прочитанная тайком и вопреки моим родным. Римская история дряблого Ролена, несмотря на его пошлые рассуждения, обогатила мою голову расска- зами о подлинной добродетели (основанной на пользе, а не на суетной чести монархий; Сен-Симон служит прекрасной иллюстрацией для Монтескье: подлая «честь» монархий; не так легко было заметить это в 1734 году, когда разум французов находился в мла- денческом состоянии). После этих почерпнутых из Ролена сведений, кото- рые подтверждались, пояснялись, расширялись посто- янными беседами с моим славным дедом, и после теорий Сен-Пре я почувствовал еще большее отвраще- ние и презрение к..., излагаемым священниками, бес- прерывно скорбевшими на моих глазах по поводу побед отечества и желавшими, чтобы французские вой- ска были разбиты. Беседы с моим славным дедом, которому я обязан всем, его глубокое уважение к благодетелям человече- ства, столь противное воззрениям христианства, несом- ненно, помешали церковным обрядам, к которым я 134
испытывал почтение, захватить меня, как муху в паутину. (Теперь я понимаю, что это было первым проявлением моей любви, во-первых, к музыке, во-вто- рых, к живописи и, в-третьих, к искусству Виганд.) По всей вероятности, дед обратился к религии около 1793 года. Может быть, он стал набожным после смер- ти моей матери (1790), может быть, необходимость иметь поддержку со стороны духовенства при его про- фессии врача принудила его к некоторому лицемерию, вместе с париком в три ряда буклей. Последнее кажет- ся мне более вероятным, так как он был давнишним другом аббата Садена, священника церкви Сен-Луи (его приход), каноника Рея и м-ль Рей, его сестры, у которых мы часто бывали (тетка Элизабет играла там в карты), в маленькой улице позади Сент-Андре, позд- нее Департаментской; он был даже другом любезного, пожалуй, слишком любезного, аббата Эли, священни- ка церкви св. Гуго, крестившего меня и напомнивше- го мне об этом в кафе Режанс, в Париже, где я зав- тракал в 1803 году во время моего настоящего обуче- ния на улице Анживилье. Нужно заметить, что в 1790 году священники не делали выводов из теории и вовсе не были такими нетерпимыми и несообразно требовательными, какими мы видим их в 1835 году. Они охотно мирились с тем, что дед работал перед своим маленьким бюстом Воль- тера и высказывался совершенно так же, как он вы- сказывался бы в салоне Вольтера, за исключением лишь одного сюжета; а между тем три дня, проведен- ные им в этом салоне, дед называл прекраснейшими в своей жизни всякий раз, когда для этого представ- лялся случай. Он позволял себе критические или поро- чащие анекдоты о священниках, а в течение своей долгой жизни этот умный и холодный наблюдатель собрал их целые сотни. Никогда он не преувеличивал, никогда не лгал, что, цр-моему, дает мне теперь право утверждать, что по складу Своего удаа он не был Меща- нином; но он был способен возненавидеть навеки за самый незначительный поступок, и я не хочу освобо- дить его душу от упрека в мещанстве. Я нахожу 'мещанские типы даже в Риме, в г-не.., и его семье... в г-не Буа, его зяте, разбогатевшем.., 135
Дед питал глубокое уважение и любовь к великим людям, что неприятно поражало тогдашнего священ- ника церкви Сен-Луи и тогдашнего старшего викария при Гренобльском епископе, который, очевидно, на по- ложении гренобльского князя, считает делом чести не отдавать визита префекту (об этом мне сочувственно рассказывал г-н Рюбишон в Чивита-Веккье в июле 1835 года). Отец Дюкро, этот францисканец, бывший, по-мо- ему, человеком гениальным, погубил свое здоровье, набивая чучела птиц при помощи ядовитых составов. Он очень страдал болезнью внутренностей, и из на- смешек дяди я узнал, что у него был... Я не понял, что это за болезнь, она казалась мне вполне естественной. Отец Дюкро очень любил моего деда, который лечил его и которому он отчасти был обязан получением должности библиотекаря; но он не мог не прези- рать слабость его характера и не мог выносить вы- ходок Серафи, которые часто прерывали разговор, при- водили общество в замешательство и принуждали дру- зей уходить ’. Фонтенелевские характеры очень чувствительны к этому оттенку невысказанного презрения, и дед часто пытался охладить мои восторги по отношению к отцу Дюкро. Иногда, когда отец Дюкро приходил к нам с какими-нибудь интересными сведениями, меня отправ- ляли на кухню; я нисколько не обижался, но мне было досадно, что я не услышу чего-то любопытного. Этот философ ценил мое внимание и привязанность к нему, в силу которой я никогда не отлучался из комнаты, где он находился. Он дарил своим приятелям и приятельницам золо- ченые коробочки размером в два с половиной на три фута с большим стеклом, внутри которых он раскла- дывал от шести до восьми дюжин гипсовых медалей восемнадцати линий в диаметре. Иногда это были все римские императоры и императрицы, в другой рам- 1 Ответ на упрек: как можно требовать, чтобы я писал раз- борчиво, когда я принужден писать так быстро, чтобы не расте- рять своих мыслей? 27 декабря 1835 года. Ответ г-дам Ко- ломбу и др. 136
ке — все великие люди Франции, от Клемана Маро до Вольтера, Дидро и Даламбера. Что сказал бы совре- менный г-н Рей при таком зрелище? Эти медали были очень изящно окаймлены карто- ном с золотым обрезом, а завитки из того же материа- ла заполняли пространство между медалями. Укра- шения такого рода в то время были очень редки, и мо- гу признаться, что контраст матово-белых медалей и легких, тонких, хорошо очерченных теней, лежавших на лицах, с золоченым обрезом картона золотисто- желтого цвета производил впечатление большого изя- щества. Буржуа из Вьенны, Романа, Ла-Тур-дю-Пена, Вуа- рона и т. д., приходившие к деду обедать, без конца восхищались этими коробочками. Я же, взобравшись на стул, постоянно рассматривал лица этих знамени- тых мужей, жизни которых мне хотелось подражать и произведения которых мне хотелось прочесть. Отец Дюкро на верху самой высокой части этих кар- тонов надписывал: «Знаменитые мужи Франции» или «Императоры и императрицы» Например, в Вуароне, у моего кузена Алара дю Плантье (потомка историка и антиквара Алара), этими коробочками восхищались как античными меда- лями; я даже не уверен, что мой кузен не принимал их за античные медали: он не отличался большим умом. (Это был сын, подавленный умным отцом, как Мон- сеньер — Людовиком XIV.) Однажды отец Дюкро сказал мне: — Хочешь, я научу тебя делать медали? Для меня это было верхом блаженства. Я ходил к нему на квартиру, действительно очаро- вательную для человека, который любит мыслить, та- кую, в какой я хотел бы окончить свои дни. Четыре маленьких комнатки в десять футов высо- ты, выходившие на юг и на запад, с красивым видом на Сен-Жозеф, холмы Эйбана, мост в Кле и — по на- правлению к Гапу — бесконечные горы. 137
Эти комнаты были наполнены барельефами и ме- далями, слепками с античных или неплохих современ- ных произведений. Медали были по большей части из глины (красной от примеси киновари), и это было красиво и стро- го; словом, в квартире не было ни одного квадратного фута поверхности, который не будил бы мысль. Были также и картины. — Но я не настолько богат,— говорил отец Дюк- ро,— чтобы покупать те, которые мне нравятся. Главная картина изображала снег, она была не так' уж плоха. Дед часто водил меня в эту очаровательную квар- тиру. Как только я оказывался с глазу на глаз с дедом и вне дома, вдали от отца и Серафи, я становился чрезвычайно веселым. Я ходил очень медленно, так как у моего доброго деда был ревматизм, я же думаю, что он был подагриком (так как у меня, его родного внука, унаследовавшего его организм, была подагра в мае 1835 года в Чивита-Веккье). Отец Дюкро, располагавший известным достатком, так как он сделал своим наследником г-на Навизе из Сен-Лорана, бывшего кожевенного заводчика, имел от- лично прислуживавшего ему высокого и толстого ла- кея, служившего при библиотеке, и превосходную слу- жанку. На Новый год я всем им давал подарки, по указанию тетки Элизабет. Каким-то чудом я сохранил необычайную наив- ность, происходившую от моего отвратительного воспи- тания в одиночестве и оттого, что вся семья жестоко муштровала бедного ребенка; система эта выполнялась очень последовательно: она соответствовала вкусам семьи, которые она усвоила после своего несчастья. Из-за этой неопытности в самых простых вещах я совершил много неловкостей у Дарю-отца, с ноября 1799 по май 1800 года. Вернемся к медалям. Отец Дюкро достал откуда-то порядочное количество гипсовых медалей. Он пропи- тывал их маслом, а поверх этого масла поливал серой, смешанной с очень сухим, растертым в порошок шифе- ром. Когда форма эта достаточно остывала, он слегка смазывал ее изнутри маслом и обертывал промаслен- 138
ной бумагой высотою в три линии от А до В, о формой снизу. В форму он наливал только что разведенный жид- кий гипс и тотчас затем более густой и плотный, так, чтобы придать гипсовой медали толщину в четыре ли- нии. Вот это-то мне никогда не удавалось сделать. Я недостаточно быстро разводил гипс, или, вернее, да- вал ему выветриваться. Напрасно старый слуга, Сен-..., приносил мне гипс в порошке. Мой гипс оказывался полужидким через пять или шесть часов после залив- ки в серную форму. Но формы эти, изготовлять которые было труднее всего, я научился делать сразу же, и довольно хорошо, хотя они получались слишком толстые. Я не жалел ма- териала. Я устроил свою гипсовую мастерскую в туалетной комнате моей бедной матери и с чувством благогове- ния входил в это помещение, куда не проникал никто уже пять лет; я избегал смотреть в сторону кровати. Никогда бы я не позволил себе засмеяться в этой ком- нате, оклеенной лионскими обоями — хорошей имита- цией красного шелка. Хотя я так и не научился делать коробочки с ме- далями, как отец Дюкро, я все время готовился к этой великой славе и изготовлял огромное количество форм из серы (в точке В, на кухне) ’. Я купил большой шкаф, в котором было двенад- цать или тринадцать ящиков в три дюйма вышины, куда я складывал свои богатства. Я оставил все это в Гренобле в 1799 году. После 1796 года я уже к ним охладел; эти драгоценные фор- мы из черной серы впоследствии пошли на спички. Я прочел словарь медалей в «Систематической энциклопедии»* 2. * Родительский дом, проданный в 1804 году. В 1816-м-мы жи- ли на углу улицы Бонн и Гренетсхой площади, где в 1814 и 1816 годах я ухаживал за Софи Вернье и м-ль Элизой, но недо- статочно, мне было бы не так скучно. Оттуда я услышал, как гильотинировали Дидье, составляющего славу герцога Деказа. 2 27 декабря 1835 года. Устал после 13 страниц. Холодно ногам, особенно икрам. Холод и кофе 24 декабря подействовали мне на нервы. Нужно бы ванну, но как в такой холод? Как я перенесу парижские холода? 139
Умелый учитель, использовав этот интерес, заста- вил бы меня со страстью изучить всю древнюю исто- рию; нужно было дать мне читать Светония, затем Дионисия Галикарнасского, по мере того как моя юная голова училась воспринимать серьезные вещи. Но господствовавшая в то время в Гренобле мода заставляла читать и цитировать послания какого-то Бонара; это было, вероятно, что-то вроде Дора (как говорят, что-то вроде маконского вина). Дед с уваже- нием говорил о «Величии римлян» Монтескье, но я ни- чего в нем не понимал; вы легко поверите тому, что я не знал событий, на которых Монтескье строил свои великолепные рассуждения. Нужно было дать мне читать хотя бы Тита Ливия. Вместо этого меня заставляли читать гимны Сантеля: «Ессе sede tonantes» * — и восторгаться ими. Можно себе представить, как я принимал эту религию моих тиранов. Священники, обедавшие у нас, старались отблаго- дарить моих родных за их гостеприимство тем, что вос- торженно восхваляли мне библию Руайомона, фаль- шивый и елейный тон которого внушал мне глубокое отвращение. Для меня в сто раз был приятнее Новый завет по-латыни, который я весь выучил наизусть по экземпляру in-18. Мои родные, подобно нынешним ко- ролям, хотели, чтобы религия удержала меня в подчи- нении, а я только и мечтал о бунте. Я видел, как проходил Аллоброгский легион (ка- жется, тот, которым командовал Каф, умерший в Доме Инвалидов в возрасте 85 лет, в ноябре или декабре 1835 года), и все мысли мои принадлежали армии. Не следовало ли мне поступить в солдаты? Я часто выходил один, бывал в Городском саду, но другие дети казались мне слишком вульгарными; из- дали я горел желанием играть с ними, но вблизи они казались мне грубыми. Я, кажется, даже начал ходить в театр, откуда ухо- дил в самый интересный момент: летом это бывало в девять часов, когда звонил сигнальный колокол. Всякая тирания возмущала меня, я не любил вла- * Се гремящие с престола (лат.). 140
сти. Я готовил уроки (сочинения, переводы, стихи о мухе, потонувшей в миске молока) за красивым оре- ховым столиком, в прихожей большого итальянского зала; кроме воскресений, когда у нас служилась мес- са, дверь на большую лестницу была всегда закрыта. Мне пришло в голову написать на этом столе имена всех цареубийц, например: Польтро, герцог Гюиз, в 1562 году. Дед, помогая мне сочинять стихи, или, вер- нее, сочиняя их за меня, увидел этот список; он по складу своего характера довольно спокойный, чуждав- шийся всякого насилия, был крайне этим огорчен и едва не заключил, что права была Серафи, утверждав- шая, что у меня жестокая натура. Возможно, что со- ставить этот список убийц меня побудил поступок Шарлотты Корде— 11 или 12 июля 1793 года,— приво- дивший меня в восторг. В то время я был страстным поклонником Катона Утического; приторные и христи- анские размышления «славного Ролена», как называл его дед, казались мне верхом глупости. И в то же время я был таким ребенком, что, найдя, кажется, в «Древней истории» Ролена, личность по имени Аристократ, я пришел в восторг от этого и поде- лился своим восторгом с сестрой Полиной, которая была либералкой и стояла за меня против Зинаиды- Каролины, бывшей на стороне Серафи и прозванной нами шпионкой. До этого или позже я очень увлекся оптикой, что побудило меня прочесть в общественной библиотеке «Оптику» Смита. Я изготовлял такие очки, в которые можно было видеть своего соседа, делая вид, что смо- тришь перед собою. И в этом случае при некотором умении можно было бы заинтересовать меня наукой оптики и заодно захватить добрую часть математики. А там уже до астрономии оставался бы только один шаг. XXI Когда я на законном основании просил у отца де- нег, например, после того, как он мне их обещал, он бывал недоволен, сердился и вместо шести франков 141
давал три. Это выводило меня из себя: как? Не сдер- жать своего обещания?.. Испанские чувства, привитые мне теткой Элизабет, уносили меня в заоблачный мир, я только и думал, что о чести, о героизме. У меня не было никакой ловкости, никакого умения изворачиваться, ни малейшего сла- щавого (или иезуитского) лицемерия. Этот недостаток сохранился во мне вопреки жиз- ненному опыту, доводам разума, раскаянию после бес- конечных обманов, жертвой которых я оказывался благодаря подобному испанизму. И теперь еще мне также недостает ловкости: еже- дневно из-за этого испанизма меня обсчитывают на один или два паоли при самой пустячной покупке. До- сада, которую я испытываю через час после того, в конце концов приучила меня мало покупать. Я годами обхожусь без какой-нибудь необходимой вещи, стоя- щей около двенадцати франков, будучи уверенным в том, что меня обманут, и это настолько портит мне на- строение, что не остается желания приобретать самое вещь. Я пишу это, стоя у троншеновского бюро, сделан- ного столяром, никогда раньше не видевшим подоб- ной вещи; целый год я лишал себя этого бюро из не- желания быть обманутым. Наконец я предусмотри- тельно решил поговорить со столяром не в одинна- дцать часов утра, возвращаясь после кофе,— тогда мой характер проявляется особенно резко (совершен- но так же, как в 1803 году, когда я пил обжигающий кофе на улице Сент-Оноре, на углу улицы Гренель или Орлеанской),— а в минуту усталости, и мое тронше- новское бюро обошлось мне всего в четыре с полови- ной экю (или 4X5,45=24 фр. 52). Вследствие такого характера мои денежные пере- говоры — дело очень щекотливое между отцом в пять- десят один год и сыном в пятнадцать лет — с моей стороны обычно кончались приступом глубокого пре- зрения и затаенного негодования. Иногда, не из расчета, а по чистой случайности, я красноречиво говорил отцу о предмете, который хотел купить; сам не замечая того, я возбуждал его (зара- жал немного своею страстью), и тогда без затрудне- 142
ний, даже с удовольствием он давал мне столько, сколько было нужно. Однажды в день ярмарки на Гре- нетской площади, в те времена, когда он скрывался, я высказал ему свое желание иметь подвижные бук- вы, вырезанные из листа латуни величиной с играль- ную карту; он дал мне шесть или семь ассигнаций по пятнадцать су; когда я вернулся, все было мной истра- чено. — Ты всегда тратишь все деньги, какие я тебе даю. Так как эти ассигнации в пятнадцать су он дал мне с чувством, которое при таком нелюбезном характере можно было бы назвать любезностью, упрек его по- казался мне справедливым. Если бы мои родители знали, как со мной обращаться, они сделали бы из меня дурачка, каких так много в провинции. Мой ха- рактер, вопреки им, создан был негодованием, которое в силу своих испанских чувств я необычайно остро ис- пытывал с самого детства. Но что это за характер? Я затруднился бы сказать это. Может быть, я увижу истину в шестьдесят пять лет, если доживу до тех пор ’. Нищий, который обращается ко мне в трагическом стиле, как в Риме, или в комедийном, как во Фран- ции, приводит меня в негодование: 1) я терпеть не могу, когда меня прерывают среди моего раздумья; 2) я не верю ни одному слову из того, что он мне говорит. Вчера, когда я проходил по улице, простая женщи- на лет сорока, но еще недурная собою, говорила муж- * Вставить. Относительно моего характера. Мне возразят: что вы, принц или Эмиль, чтобы какой-нибудь Жан Жак Руссо дал себе труд изучать ваш характер и руководить им? Я отвечу: вся моя семья вмешивалась в мое воспитание. Я остался для них единственным средством избавления от скуки, после того как со смертью моей матери они совершили великую неосторожность, порвав со всеми; они передавали мне всю ту тоску, от которой я облегчал их. Ни разу не разговаривать ни с одним ребенком моего возраста! Почерк: мои мысли мчатся галопом; если я их быстро не отмечаю, я теряю их. Как бы смог я писать быстро? Вот каким образом, г-н Коломб, я приобретаю привычку писать неразборчиво. Рим, 30 декабря 1835 года, по возвращении из Сан-Грегорио и Форо-Боарио. 143
чине, шедшему рядом с ней: «bisogna campar» («нужно все-таки жить»). Эти слова без всякой комедии тронули меня до слез. Я никогда не подаю нищим, которые про- сят, и мне кажется, что это не из скупости. Когда тол- стый санитар (11 декабря) в Чивита-Веккье рассказал мне о бедном португальце в лазарете, который просит только шесть... в день, я тотчас дал ему шесть или во- семь паоли монетой. Так как он не хотел их брать, боясь неприятностей со стороны своего начальника (грубого крестьянина из Финевисты, по имени Манел- ли), я подумал, что будет более достойным со стороны консула дать экю, что я и сделал; итак, шесть паоли из действительной человечности и четыре из-за рас- шитого платья. По поводу денежного разговора отца с сыном: мар- киз Торриджани из Флоренции (страстный игрок в молодости, которого сильно подозревали в том, что он выигрывал не вполне должным образом), заметив, что его сыновья проигрывали иногда по десять — пятна- дцать луидоров, и желая избавить их от неприятно- сти просить у него, передал старому верному швей- цару три тысячи франков, приказав ему дать эти деньги сыновьям, когда они проиграют, и попросить у него еще, когда эти три тысячи франков будут истрачены. Само по себе это очень хорошо, а кроме того, такой поступок тронул сыновей, которые стали сдержаннее. Этот маркиз, офицер Почетного Легиона,— отец г-жи Поцци, прекрасные плаза которой привели меня в та- кой пылкий восторг в 1817 году. Если бы мне расска- зали в 1817 году об игре ее отца, я был бы огорчен этим из-за проклятого испанизма своего характера, на который я только что жаловался. Этот испанизм ме- шает мне иметь комический гений: 1) я отвращаю свои взоры и свою память от всего низменного, 2) я люблю, как в десять лет, когда я читал Арио- сто, всякие рассказы о любви, о лесах (о дубравах и их великом безмолвии), о великодушии. Самая обыкновенная испанская повесть, если в ней говорится о великодушии, вызывает слезы у меня на глазах, между тем как я отвращаю взоры от характера 144
Кризаля у Мольера и еще более от жестокости «Зали- га», «Кандида», «Бедного малого» и других произве- дений Вольтера, из которого я по-настоящему люблю только: Тебя, он рек, бытьем и сущностью зовут: Присущ субстанции чистейший атрибут. Барраль (граф Поль де Барраль, родившийся в Гренобле около 1785 года), будучи еще очень молодым, передал мне свою любовь к этим стихам, которым его научил отец, первый президент- Благодаря этому испанизму, переданному мне тет- кой Элизабет, меня еще сейчас, в мои годы, считают неопытным ребенком, безумцем, «все более и более не- способным. к какому-либо серьезному занятию», как говорит мой кузен Коломб (это его собственные сло- ва), настоящий буржуа. Разговор настоящего буржуа о людях и жизни, представляющий собою не что иное, как собрание бе- зобразных мелочей, повергает меня в глубокий сплин, когда приличие заставляет меня слушать его слишком долго. Вот тайна моего отвращения к Греноблю около 1816 года, которую тогда я не мог себе объяснить. Я не могу объяснить себе и теперь, в пятьдесят два года, мрачного настроения, которое овладевает мною по воскресеньям. И это до такой степени, что, напри- мер, иду я, веселый и довольный, и вдруг за двести шагов на улице замечаю, что лавки закрыты. «Ах, се- годня воскресенье!» — говорю я себе, и в то же мгно- вение всякое внутреннее расположение к счастью ис- чезает. Может быть, это зависть к довольному виду разря- женных рабочих и буржуа? Тщетно я говорю себе: «Но так я теряю пятьдесят два воскресенья в год и, пожалуй, еще десять празд- ников»; это свыше моих сил, и единственное, что мне остается, это упорная работа. Этот недостаток — отвращение к Кризалю — может быть, сохранил меня юным. Тогда это такое же счаст- ливое несчастье, как и несчастье иметь мало женщин (женщин, подобных Бьянке Милези, которую я упу- 10. Стендаль. Т. XIII. 145
стил в Париже однажды утром 1829 года лишь потому, что не заметил «пастушеского часа»; в этот день на ней было черное бархатное платье, в каком она бли- стала на улице Эльдер или Монблан). Так как я почти не имел подобных женщин (подлин- ных буржуазок), то в пятьдесят лет чувства мои ни- сколько не притупились. «Притупились» — я хочу ска- зать в моральном отношении, так как в физическом они, как и следует ожидать, притупились порядочно, настолько, что я могу отлично провести две или три недели без женщины; этот пост беспокоит меня только в первую неделю. Большинство моих кажущихся безумств,— особен- но глупость, заключающаяся в том, что я не восполь- зовался представившимся случаем, лысым, как гово- рит дон Яфет Армянский,— все мошенничества, жерт- вой которых я являюсь при покупках, и т. д., и т. д. имеют своей причиной испанизм, переданный мне тет- кой Элизабет, к которой я всегда питал самое глубо- кое уважение, настолько глубокое, что оно не позволя- ло моей дружбе быть нежной, а также, мне кажется, чтение Ариосто, которого я читал в таком юном возра- сте и с таким удовольствием. (Теперь герои Ариосто кажутся мне конюхами, единственным достоин- ством которых является их сила; это заставляет меня вступать в спор с умными людьми, открыто предпо- читающими Ариосто Тассо, между тем как Тассо, когда он, к счастью, перестает подражать Вергилию или Гомеру, на мой взгляд, самый трогательный из поэтов.) Меньше чем за час я написал эти двенадцать стра- ниц, останавливаясь время от времени, чтобы не написать чего-либо неясного, что впоследствии при- шлось бы вычеркнуть. Как мог бы я писать хорошо физически, г-н Ко- ломб? Мой друг Коломб, который осыпает меня за это упреками во вчерашнем письме и в предыдущих, вы- терпел бы пытки, не изменив своему слову и мне. (Он родился в Лионе около 1785 года; его отец, бывший негоциант, очень честный, переселился около 1788 го- 146
да в Гренобль. Ромен Коломб имеет 20—25 тысяч франков годового дохода и трех дочерей, Париж, ули- ца Годо-де-Моруа.) ’. XXII» Весь юг был взволнован осадой Лиона. Я был за Келлермана и республиканцев, мои родные—за эми- грантов и Преси (без «господина», как они говорили). Мой кузен Сантер, служивший на почте, кузен или племянник которого сражался в Лионе, заходил к нам по два раза в день; это было летом, и мы пили утрен- ний кофе с молоком в кабинете естественных наук, вы- ходившем на террасу. В точке Н я испытывал, может быть, самые пылкие восторги любви к отечеству и ненависти к его врагам, аристократам (легитимистам 1835 года) и священ- никам. Сантер, который служил на почте, постоянно при- носил нам шесть или семь газет, похищенных у або- нентов, которые из-за нашего любопытства получали их двумя часами позже. Он получал свой наперсток вина и хлеб и слушал чтение газет. У него часто бы- вали новости из Лиона. По вечерам я выходил один на террасу, стараясь расслышать канонаду Лиона. В «Хронологической таблице», единственной книге, какая есть у меня в Риме, я нахожу, что Лион был взят 9 октября 1793 го- да. Значит, я выходил слушать канонаду Лиона летом 1793 года, в десятилетнем возрасте. Я ее не услышал ни разу. Я жадно смотрел на гору Миудр, с которой ее можно было расслышать. Наш славный кузен Романье 1 Оправдание моего скверного почерка: мои мысли мчатся га- лопом и уносятся, если я не захватываю их. Часто нервное дви- жение рукн. Я требую (sine qua non conditio* *), чтобы все женские имена были изменены до напечатания. Надеюсь, что эта предосторож- ность и отдаленность времени предотвратят всякую возможность скандала Чивита-Веккья, 31 декабря 1835 года. А. Бейль. * Обязательное условие (лат.). 2 Знаменитая осада Лиона (в Брауншвейге, в 1806—1809 го- дах я так хорошо узнал ее вождя, г-на де Преси, бывшего для меня первым образцом хорошего общества, после г-на де Тресака в моем раннем детстве). 147
(кузен, так как он женился на некой девице Бланше, кажется, родственнице жены моего деда) был из Миудра, куда он ходил каждые два месяца навещать своего отца. У меня трепетало сердце, когда он по воз- вращении говорил мне: «Там отлично слышна канона- да Лиона, особенно вечером, при заходе солнца и ко- гда ветер дует на северо-запад». Я смотрел в точку В со страстным желанием от- правиться туда, но этого желания никак нельзя было высказывать. Может быть, мне нужно было поместить этот рас- сказ гораздо раньше, но повторяю, что от детства у меня сохранились только очень отчетливые образы, без даты и без смысла. Я записываю их по мере того, как они приходят мне на память. У меня нет при себе ни одной книги, и я не хочу читать никаких книг; я лишь изредка пользуюсь ду- рацкой «Хронологией», которая носит имя этого тон- кого и сухого человека, Леве-Веймара. Так же я по- ступлю и по поводу кампании Маренго (1800), кам- пании 1809 года, Московской кампании, кампании 1813 года, когда я был интендантом в Сагане (в Силе- зии, на Бобре); я отнюдь не имею намерения писать историю, а просто записываю свои воспоминания, что- бы разгадать, что за человек я был: глупый или ум- ный, трусливый или отважный, и т. д., и т. д. Это ответ на великое изречение: ГуоИН aeavrdv ♦ Все это лето 1793 года осада Тулона меня сильно волновала; само собой разумеется, что мои родные одобряли изменников, сдавших город; однако тетка Элизабет с ее кастильской гордостью сказала мне: Я видел выступление генерала Карто, устроившего парад на Гренетской площади. Я еще помню его имя на фургонах, которые медленно и с большим шумом двигались по улице Монторж, направляясь к Тулону. Меня ожидало большое событие; в тот момент я * Познай самого себя (греч.). 148
очень остро воспринял его, но было уже слишком позд- но, всякая дружба между отцом и мною прекратилась, и мое отвращение к буржуазным мелочам и к Греноб- лю было отныне непобедимо. Тетка Серафи уже давно хворала. Наконец загово- рили об опасности; это великое слово произнесла доб- рая Марион (Мария Томасе), мой друг. Опасность стала угрожающей, нахлынули священники. Однажды, кажется, зимним вечером, около семи ча- сов, я сидел на кухне, в точке Н, против шкафа Мари- он. Кто-то вошел и сказал: «Она скончалась». Я бро- сился на колени в точке Н, чтобы возблагодарить бога за это великое освобождение. Если парижане и в 1880 году будут так же глупы, как в 1835-м, то такое отношение к смерти сестры мо- ей матери покажется им жестокостью, бездушием, вар- варством. Как бы то ни было, истина такова. После первой недели заупокойных месс и молитв все в доме почув- ствовали большое облегчение. Я думаю, что даже отец был очень рад избавиться от этой сатанинской любов- ницы, если только она была его любовницей, или от этого сатанинского задушевного друга. Одним из последних ее поступков был следующий: когда я как-то вечером читал у комода тетки Элиза- бет, в точке Н, «Генриаду» или «Велизария», которого только что дал мне мой дед, она воскликнула: «Как можно давать ребенку такие книги! Кто дал ему эту книгу?» ’. Мой славный дед был так добр, что по моей настой- чивой просьбе, несмотря на холод, пошел со мной в свой рабочий кабинет, рядом с террасой, в другом кон- це дома, чтобы дать мне книгу, которую я жаждал по- лучить в этот вечер. Вся семья сидела перед камином, в точке D. На дерзкий упрек своей дочери дед, пожав плечами, отве- тил только: «Она больна»1 2. 1 ...В Н — я, читающий «Генриаду» или «Велизария»; мой дед восхищался пятнадцатой главой его, начинающейся: «Юсти- ниан старел...». «Какая картина старости Людовика XV!» — го- ворил он. 2 30 декабря 1835 года. Рим. 149
Я совершенно не помню даты этой смерти; ее моле- но установить по записям гражданских состояний в Гренобле. Мне кажется, что вскоре после этого я стал ходить в Центральную школу, чего никогда бы не потерпела Серафи. Я думаю, что это было около 1797 года и что в Центральной школе я пробыл только три года. ХХ1П ЦЕНТРАЛЬНАЯ ШКОЛА Много лет спустя, около 1817 года, я узнал от г-на де Траси, что превосходный закон о Центральных шко- лах был в значительной части составлен им Мой дед был достойным председателем комитета, который должен был представить в управление депар- тамента имена профессоров и организовать школу. Дед обожал литературу и образование и в продолжение со- рока лет стоял во главе всех литературных и либе- ральных начинаний в Гренобле. Серафи сильно порицала его за то, что он принял обязанности члена организационного комитета, но основатель общественной библиотеки по самому поло- жению своему в свете должен был стать главою Цен- тральной школы. Мой учитель Дюран, приходивший на дом давать мне уроки, стал профессором латыни; как же не слу- шать его курса в Центральной школе? Если бы была жива Серафи, она нашла бы какую-нибудь причину, но при данном положении вещей отец ограничился не- сколькими глубокомысленными и строгими замечания- ми об опасности дурных знакомств для нравов. Я был вне себя от радости; по случаю открытия школы в зале библиотеки состоялось заседание, на котором дед про- изнес речь. Может быть, это и есть то самое многолюдное со- 1 Превосходный закон о Центральных школах был составлен, кажется, комитетом, главой которого был г-н де Траси, получав- ший шесть тысяч франков содержания,—он, начавший с дохода в двести тысяч ливров; но обо всем этом после. 150
брание в первой зале Z, образ которого я нахожу в моей памяти. Профессора были: Дюран — латинский язык; Га- тель — общая грамматика и даже, кажется, логика; Дюбуа-Фонтанель, автор трагедии «Эриция, или Ве- сталка» и редактор в течение двадцати двух лет «Jour- nal des Deux Ponts»,— изящная словесность; Трусе, молодой врач,— химия; Же, великий болтун, в пять футов десять дюймов роста, без малейших способно- стей, но умевший захватывать (увлекать) детей,— ри- сование; через короткое время у него было уже три- ста учеников; Шальве (Пьер-Венсан), молодой бедный вольнодумец, типичная бездарность в литературном отношении,— история; ему поручено было принимать учебную плату, часть которой он проел с тремя се- стрицами, отменными шлюхами по профессии, зара- зившими его во второй раз сифилисом, от которого он и умер вскоре после того; наконец, Дюпюи, самый на- пыщенный и елейный буржуа, какого я когда-либо ви- дел,— профессор математики, без всяких дарований. Он едва годился в землемеры — и получил назначение в городе, где жил Гро! Но мой дед ровно ничего не смыслил в математике и ненавидел ее, а кроме того, напыщенность отца Дюпюи (как мы называли его; он говорил нам: «дети мои») словно создана была для того, чтобы доставить ему в Гренобле общее почтение. Этот пустой человек говорил, однако, великие слова: «Дитя мое, изучай «Логику» Кондильяка, это основа всего». Нельзя было бы сказать лучше и в настоящее вре- мя, только заменив имя Кондильяка именем Траси. Замечательно то, что Дюпюи, кажется, сам ни сло- ва не понимал в этой логике Кондильяка, которую он нам рекомендовал; это был очень маленький и тонень- кий томик in-12. Но я забегаю вперед, это мой недо- статок; может быть, перечитывая, придется вычеркнуть все эти фразы, нарушающие хронологический порядок. Единственным человеком, который был вполне на своем месте, был аббат Гатель, жеманный, чистенький, постоянно вращавшийся в женском обществе, настоя- щий аббат XVIII века; но он был очень серьезен, ко- гда читал свой курс, и, мне кажется, знал все, что то- 151
гда было известно об основных навыках инстинктив- ных движений и, во-вторых, об удобстве и анало- гии, которым следовали народы при образовании языков. Гатель составил очень хороший словарь, в котором он решился указать произношение; я постоянно им пользовался. Словом, это был человек, работавший по пять — шесть часов ежедневно, а это встречается очень редко в провинции, где только и знают бездельничать целыми днями. Парижские глупцы порицают это обозначение здо- рового и естественного произношения. Происходит это от трусости и невежества. Они боятся показаться смешными, указывая произношение слов: anvers (го- род), cours, vers. Они не знают, что в Гренобле, на- пример, говорят: J’ai ete au cour -се или j’ai lu des ver-ce sur Anver-se et Calai-se. Если так говорят в Гре- нобле, городе просвещенном и немного напоминающем северные области, вытеснившие юг в отношении про- изношения, то что же делается в Тулузе, Безье, Пе- зена, Дине? В этих краях следовало бы вывесить фран- цузское произношение на папертях церквей. Министр внутренних дел, который пожелал бы за- няться своим делом вместо того, чтобы интриговать, как Гизо, при дворе и в Палатах, должен был бы ис- просить кредит в два миллиона в год, чтобы поднять до уровня образования остальных французов народ, живущий в роковом треугольнике между Бордо, Бай- онной и Балансом. В этих краях верят в ведьм, не умеют читать и не говорят по-французски. Они могут случайно произвести высокоодаренных людей, как Ланн, Сульт, но генерал... невероятно невежествен. Я думаю, что благодаря климату и любви к энергии, которую он сообщает человеческому организму, этот треугольник должен был бы производить лучших людей в Европе. На эту мысль наводит меня Корсика. Имея 180 тысяч жителей, этот остров дал Револю- ции восемь или десять достойных людей, а Северный департамент с его 900 тысячами жителей — едва ли одного. Да и то я не знаю имени этого одного. Само собою разумеется, что в этом роковом треугольнике 152
священники всемогущи. Цивилизация распространяет- ся от Лилля до Ренна и кончается Орлеаном и Туром. К югу от Гренобля проходит ее блестящая граница. Назначить профессоров Центральной школы было нетрудно, и с этим быстро покончили; но необходимо было произвести полный ремонт помещения. Несмотря на войну, в то энергичное время делалось все. Дед бес- престанно просил средств в департаментском управ- лении ’. Занятия начались, кажется, весною, во временном помещении. Из класса Дюрана открывался прелестный вид, и через месяц я это наконец почувствовал. Был прекрас- ный летний день, и легкий ветерок волновал траву на гласисе Бонских ворот перед нашими глазами, на шестьдесят или восемьдесят футов внизу. Мои родные постоянно расхваливали мне на свой лад красоту полей, зелени, цветов и т. д., лютиков и т. д. Эти пошлые фразы внушили мне к цветам и клум- бам отвращение, которое продолжается до сих пор. К счастью, великолепный вид, который я обнару- жил сам рядом с классом латыни, из одного окна кол- лежа, куда я приходил помечтать в одиночестве, преодолел глубокое отвращение, вызванное фразами моего отца и священников, его друзей. Таким же обра- зом много лет спустя многословные и претенциозные фразы Шатобриана и Сальванди побудили меня напи- сать «Красное и черное» слишком отрывистым стилем. Большая глупость, так как через двадцать лет кто бу- дет помнить о лицемерных словоизлияниях этих гос- под? Я же беру билет в лотерее, главный выигрыш ко- торой заключается в следующем: чтобы меня читали в 1935 году. 1 31 декабря 1835 года. Рим. Начал эту книгу, и вот это уже триста двадцать пятая страница, и еще сто, это будет четыреста... 1835 года. Г-да Гатель, Дюбуа-Фонтанель, Труссе, Видар (крестьянин из Верхних Альп), Же, Дюран, Дюпюи, Шабер — в таком при- близительно порядке идут они по степени полезности для детей; первые три не лишены были некоторых достоинств. 153
Это такое же состояние духа, как и то, которое за- ставляло меня не смотреть на пейзажи, вызывавшие восторги моей тетки Серафи. В 1794 году я был в том же положении, в каком теперь, в 1835 году, находится миланский народ; ненавистные австрийские власти хо- тят заставить его наслаждаться Шиллером, для пре- красной души которого, столь непохожей на душу пош- лого Гете, показалось бы оскорбительным иметь таких апостолов своей славы *. Я чувствовал себя очень странно весной 1794 или 95 года, когда в первый раз в одиннадцати- или две- надцатилетнем возрасте поступал в школу, где у меня было десять — двенадцать товарищей. Я нашел, что действительность сильно уступала со- зданиям моего необузданного воображения. Эти то- варищи были недостаточно веселы, недостаточно сумасбродны, и манеры у них были довольно про- тивные. Дюран, преисполнившийся спеси оттого, что его сде- лали профессором Центральной школы, но по-прежнему добродушный, дал мне переводить, кажется, «De Bello Jugurtino» * Саллюстия. Свобода принесла свои первые плоды: утратив свою раздражительность, я обрел здра- вый смысл, и Саллюстий мне очень понравился. Весь коллеж был полон рабочих, многие комнаты на- шего четвертого этажа были открыты, и я ходил туда помечтать в одиночестве. Все меня удивляло в этой долгожданной свободе, ко- торой я наконец добился. Прелесть, которую я в ней нашел, была совсем не та, о какой я мечтал: вместо веселых, милых, благородных товарищей, каких я себе представлял, я нашел очень эгоистичных сор- ванцов. 1 Быстрота: 3 декабря 1835 года я был на 93 странице, 31 де- кабря — на 325; 232 страницы в 28 дней. В это же время была поездка в Чивита-Веккью. Не работал во время поездки и в вечер приезда сюда, скажем, не писал один или два дня. Значит, в 23 дня — 232 страницы, или десять в день, а в дни отправления курьера четыре или пять или совсем ничего. Как мог бы я писать хорошо физически? Кроме того, мой плохой почерк останавли- вает нескромных. 1 января 1836 года. * О войне с Югуртой (лат.). 154
Подобные разочарования я испытывал в продолже- ние почти всей моей жизни. Исключение составляли только радости честолюбия, когда, например, в 1810 го- ду я стал аудитором, а через две недели инспектором движимости. В течение трех месяцев я упивался сча- стьем оттого, что перестал быть военным комиссаром, подверженным зависти и дурному обращению этих гру- бых героев, которые были чернорабочими императора при Иене и Ваграме. Потомство никогда не узнает, ка- кова была грубость и глупость этих людей за пределами поля сражения. И даже на поле сражения, какая рассу- дительность! Это были люди вроде адмирала Нельсона, героя Неаполя (см. Колетту и то, что рассказывал мне ди Фьоре), люди, постоянно думавшие о том, ка- кие кресты и награды доставит им новая рана. Какие подлые животные в сравнении с высокой добродетелью генерала Мишо или полковника Матиса! Нет, потом- ство никогда не узнает, какими пошлыми иезуитами были эти герои Наполеоновских бюллетеней и как смеялся я, получая «Монитер» в Вене, Дрездене, Бер- лине, Москве, которого не получал почти никто в армии, чтобы не смеялись над официальными сооб- щениями. Бюллетени были военными машинами, ин- женерными работами, но не историческими доку- ментами. К счастью для бедной истины, крайняя подлость этих героев, ставших пэрами Франции и судьями в 1835 го- ду, покажет потомству, каков был их героизм в 1809-м. Я делаю исключение только для славного Ласаля и Эксельмана, который после того... Но тогда он не де- лал визитов маршалу Бурмону, военному министру. Монсе также не сделал бы некоторых низостей, но Сю- ше... Я забыл великого Гувьон-Сен-Сира, до того как возраст сделал его полуидиотом, а этот идиотизм вос- ходит к 1814 году. После этого он сохранил только способность писать. А на гражданской службе при На- полеоне, что за пошлые мерзавцы, как, напр., де Б..., преследовавший Дарю в Сен-Клу, в ноябре месяце на- чиная с семи часов утра, как граф д’Аргу, низкий льстец генерала Себастиани! Но, боже мой, о чем я сейчас говорил? О классе ла- тыни, о помещении коллежа. 155
XXIV Я не имел никакого успеха у своих товарищей; я вижу теперь, что у меня в то время было весьма неле- пое сочетание надменности и потребности в развлече- ниях. На их жестокий эгоизм я отвечал своими поня- тиями испанского благородства. Я очень страдал, когда они не принимали меня в свои игры; в довершение несчастия, я не знал этих игр, я вносил в них такое душевное благородство и деликатность, которые им должны были казаться совершенной глупостью. Хи- трость и быстрота эгоизма, на мой взгляд, даже без- мерный эгоизм — это единственное, что имеет успех у детей. Окончательно роняло меня то, что я был робок с учи- телем; сдержанное слово упрека, сказанное между прочим и с должным выражением педантическим бур- жуа, вызывало слезы у меня на глазах. Слезы эти казались трусостью в глазах братьев Готье, кажется, Сен-Ферреоля, Робера (ныне директор Итальянского театра в Париже) и особенно Одрю. Этот последний был крестьянином, очень сильным и еще более грубым, на фут выше нас всех; мы звали его Голиафом; он обладал изяществом Голиафа, но давал нам увеси- стые подзатыльники, когда его медленный ум сообра- жал наконец, что мы смеемся над ним. Его отец был богатый крестьянин из Лембена или какого-то другого села в долине («долиной» называют восхитительную долину Изеры от Гренобля до Монме- лиана. В действительности долина простирается до зуба Муарана, как я рисую на чертеже). Мой дед воспользовался смертью Серафи, чтобы по- слать меня учиться математике, химии и рисованию. Дюпюи, напыщенный и забавный буржуа, был по свое- му общественному значению чем-то вроде второсортно- го соперника доктора Ганьона. Он пресмыкался перед знатью, но это его преимущество перед Ганьоном уравновешивалось полным отсутствием светской лю- безности и литературного образования, которое тогда составляло соль всякого разговора. Завидуя Ганьону, который был членом организационного комитета и 156
его начальником, Дюпюи не принял во внимание ре- комендации, данной мне его счастливым соперником, и свое место в классе математики я занял лишь в силу собственных заслуг, причем в течение всех трех лет за- слуги эти постоянно подвергались сомнению. Дюпюи, постоянно говоривший (и все же недостаточно) о Кон- дильяке и его «Логике», не имел ни капли логики в своей голове. Он говорил благородно и хорошо, имел представительную внешность и очень вежливые ма- неры. У него явилась идея, великолепная для 1794 года: на первом уроке математики он разделил сто учеников, на- полнивших залу нижнего этажа, на бригады по шесть или семь человек, каждая из которых имела своего бри- гадира. Моим бригадиром был большой, то есть великовоз- растный юноша, на фут выше нас всех. Он плевал на нас сверху, ловко прикладывая палец ко рту. В полку таких типов называют грубиянами. На этого грубияна, по имени, кажется, Ремоне, мы пожаловались Дюпюи, который проявил великолепное благородство, сместив его. Дюпюи обычно преподавал молодым артиллерий- ским офицерам Баланса и был очень чувствителен к во- просам чести (удара шпаги). Мы учились по жалкому учебнику Безу, но Дюпюи догадался указать нам учебник Клеро и новое его изда- ние, недавно выпущенное Био (этим трудолюбивым шарлатаном). Клеро предназначен был для того, чтобы развивать ум, а Безу стремился навсегда остановить его развитие. У Безу каждая теорема кажется великим секретом, ко- торый сообщила добрая соседка *. В классе рисования Же и его помощник Кутюрье (со сломанным носом) были жестоко несправедливы ко мне. Но Же, за отсутствием всяких других до- стоинств, отличался напыщенностью, и эта напыщен- ность, вместо того чтобы смешить, воодушевляла нас. Же пользовался огромным успехом, имевшим большое 1 Холодно писать. 157
значение для Центральной школы, на которую клеве- тали священники. У него было по двести или триста учеников. Все они размещались на семи- или восьмиместных скамьях, и каждый день приходилось заказывать но- вые. А какие модели для рисунков! Плохонькие акты, выполненные Пажу и самим Же; ноги, руки — все было сделано очень неточно, выглядело неуклюжим, тяже- лым, уродливым. Это был рисунок Моро Младшего или Кошена, который так смешно рассуждает о Микел- анджело и Доменикино в своих трех томиках об Италии. «Большие головы» были нарисованы сангвиной или гравированы наподобие карандашного рисунка. Нужно признаться, что полное незнание рисунка прояв- лялось в гравюрах в меньшей степени, чем в актах (нагих фигурах). Большим достоинством этих голов, высотою в восемнадцать дюймов, считалось то, чтобы штрихи были совершенно параллельны; о подражании природе не было речи. Некий Мульзен, глупый и ужасно важничавший, ны- не богатый и знатный горожанин Гренобля, без сомне- ния, один из самых жестоких врагов здравого смысла, вскоре стяжал себе бессмертие совершенной парал- лельностью своих штрихов сангвиной. Он рисовал акты и был учеником Вильона (из Лиона); я же, ученик Ле- руа, которому болезнь и парижский хороший вкус по- мешали стать при жизни таким же шарлатаном, как Вильон в Лионе, делавший рисунки для материй,— я получал только «большие головы»; это меня весьма оскорбляло, но зато было очень полезно, как урок скромности. Если уж говорить прямо, я весьма в нем нуждался. Мои родные, произведением которых я являлся, востор- гались моими способностями в моем присутствии, и я считал себя самым выдающимся молодым человеком в Гренобле. Моя неловкость в играх с товарищами по классу ла- тыни начала открывать мне глаза. Скамья для «боль- ших голов» в точке Н, куда меня посадили рядом с дву- мя сыновьями сапожника, у которых были смешные лица (какое оскорбление для внука Анри Ганьона!), 158
пробудила во мне страстное желание — лопнуть или выдвинуться *. Вот история моего таланта к рисованию: моя семья, рассудительная, как всегда, через год или полтора моих занятий у этого вежливого человека, г-на Леруа, реши- ла, что я отлично рисую. Но в действительности я даже не подозревал, что рисунок есть подражание природе. Я рисовал черным и белым карандашом голову в барельефе. (В Риме, в Браччо Ново, я узнал, что это была голова Музы, вра- ча Августа). Мой рисунок был чист, холоден, без всяких достоинств, как рисунок юного пансионера. Мои родные, которые, несмотря на все свои фразы о красоте полей и о красивых пейзажах, ничего не по- нимали в искусстве и не имели в доме ни одной снос- ной гравюры, заявляли, что я отлично рисую. Леруа был еще жив и писал пейзажи гуашью (густая краска) не так плохо, как все остальное. Я добился позволения оставить карандаш и писать гуашью. Леруа написал вид моста через Ванс, между Бюи- сератом и Сен-Робером, открывающийся из точки А. Я проходил через этот мост много раз в год, по до- роге в Сен-Венсан; я находил, что рисунок, особенно гора в М, был очень похож, я поддался иллюзии. Значит, рисунок прежде всего должен быть похож на природу! Дело было вовсе не в параллельных штрихах. После этого замечательного открытия я стал делать быстрые успехи. Бедный Леруа умер, мне было жаль его. Однако в то время я был еще рабом, и все молодые люди ходили к Вильону, рисовальщику для материй, бежавшему из «Освобожденной коммуны» от войны и эшафотов. «Освобожденная коммуна» — это было новое имя, ко- торое дали Лиону после его взятия. * Быстрота — причина плохого почерка. 1 января 1836. Еще только два часа, а я уже написал шестнадцать страниц, холодно, перо плохо пишет; вместо того чтобы сердиться, я продвигаюсь вперед и пишу как могу. 159
Я сказал моему отцу (но случайно, не думая об этом серьезно) о своем интересе к гуаши и за тройную цену купил у г-жи Леруа множество гуашей ее мужа. Мне очень хотелось купить два тома «Рассказов» Лафонтена с тонко выполненными, но чересчур откро- венными гравюрами. — Это чудовищные вещи,— сказала мне г-жа Ле- руа, глядя на меня своими красивыми и лицемерными глазами субретки,— но это шедевры! Я увидел, что мне не удастся сэкономить на гуашах, чтобы из тех же денег заплатить за «Рассказы» Лафон- тена. Открылась Центральная школа, я перестал ду- мать о гуаши, но у меня осталось мое открытие: нужно подражать природе,— и, может быть, благодаря этому мои «большие головы», срисованные с этих бездарных рисунков, были не так отвратительны, как они могли бы быть. Я вспоминаю «Разгневанного солдата», «Изгна- ние Гелиодора» Рафаэля; когда я смотрю на оригинал (в Ватикане), я всякий раз вспоминаю о своей копии: карандашная техника, совершенно произвольная, даже ошибочная, особенно блистала в драконе, которым увен- чан шлем. Когда у нас получалось что-нибудь сносное, Же са- дился на место ученика, слегка исправлял голову и на- пыщенно рассуждал, но все же рассуждал, и наконец что-то подписывал на оборотной стороне, должно быть, «пе varietur» *, чтобы в середине или в конце года го- лова могла быть представлена на конкурс. Он нас во- одушевлял, но сам не имел никакого понятия о пре- красном. За всю свою жизнь он написал только одну плохую картину — «Свободу», списанную с его жены, низкой, коренастой, бесформенной. Чтобы придать фи- гуре легкость, он занял первый план гробницей, поза- ди которой виднелась закрытая до колен Свобода. Наступил конец года, состоялись экзамены в при- сутствии комитета и, кажется, члена Департамента. Я получил лишь жалкий accessit **, и к тому же, ка- жется, только из уважения к г-ну Ганьону, председате- * Не изменять (лат.). ** Почетный отзыв при раздаче наград (соответствует вто- рой награде). 160
лю комитета, и к г-ну Досу, другому члену комитета, большому другу г-на Ганьона. Самолюбие моего деда было оскорблено этим, и он высказал мне это с совершенной вежливостью и сдер- жанностью. Его простые слова произвели на меня силь- нейшее впечатление. Он прибавил, смеясь: — Ты только и умел показывать нам свой тол- стый зад! Эту не очень изящную позу можно было наблюдать у доски, в классе математики. Доска эта была размерами в шесть на четыре фута и поддерживалась толстой рамой на высоте пяти футов; к ней вели три ступени. Дюпюи заставлял доказывать теорему, например квадрат гипотенузы, или такую задачу: рабочему пла- тят семь ливров, четыре су и три денье за туаз; он сде- лал два туаза пять футов и три дюйма. Сколько он должен получить? В течение всего года Дюпюи постоянно вызывал к доске де Монваля, дворянина, де Пина, дворянина и ультра, Англеса, де Реневиля, дворян, а меня — никог- да или один только раз ’. Младший Монваль, дурак с совиным лицом, но хо- роший математик (школьный термин) был убит раз- бойниками в Калабрии, кажется, около 1806 года. Стар- ший, участвовавший вместе с Полем-Луи Курье в его схватке..., стал грязным старым ультра. Он был полков- ником, гнусным образом разорил одну знатную даму в Неаполе; в Гренобле в 1830 году хотел угодить и тем и другим, был разоблачен и награжден общим презре- нием. Он умер от этого всеобщего, вполне заслуженного презрения, и ханжи его очень хвалили (см. «Газету» от 1832 или 1833 года). Это был красивый малый, негодяй, способный на все. Де Пина — мэр Гренобля от 1825 до 1830 года. Ультра, способный на все, забывавший о честности ра- ди своих девяти или десяти детей; он получал 60 или 70 тысяч франков годового дохода. Мрачный фанатик 1 Класс математик»!... В Д — г-н Дюпюи, мужчина в пять фу- тов восемь дюймов, с своей большой тростью, в огромном кресле... В Н — я, до смерти хочу быть вызванным к доске и прячусь, чтобы не вызвали, умираю от страха и робости. 11. Стендаль. Т. XIII. 161
и, по-моему, негодяй, способный на все, настоящий иезуит. Англес— впоследствии префект полиции, неутоми- мый работник, любящий порядок, в политике негодяй, способный на все, но, по-моему, бесконечно меньший не- годяй, чем оба предыдущие, которым в моем представ- лении принадлежит первое место среди негодяев. Хорошенькая графиня Англес была приятельницей графини Дарю, в салоне которой я ее встретил. Ее лю- бовником был красавец граф де Мефре (из Гренобля, как и г-н Англес). Бедная женщина, кажется, очень скучала, несмотря на высокие должности своего мужа. Этот муж, сын знаменитого скряги и сам скряга, был жалким существом и имел самый скудный, совер- шенно не математический склад ума. Кроме того, труслив до скандала; в дальнейшем я расскажу исто- рию с его пощечиной и с его хвостом. В 1826 или 1829 году он потерял должность префекта полиции и отправился строить прекрасный замок в горах, около Роанна; вскоре он там внезапно умер, еще молодым. Это было жалкое существо, в нем были все сквер- ные черты дофинезского характера, низменного, хит- рого, лукавого, обращающего внимание на всякие мелочи. Де Реневиль, кузен Монвалей, был красив и глуп до крайней степени. Отец его был самым грязным и самым надменным человеком в Гренобле. Я ниче/о не слышал о нем после школы. Де Синар, хороший ученик, впавший в нищету в эмиграции и пользовавшийся протекцией и поддержкой де Вольсера, был моим другом. Поднявшись к доске, мы писали в точке О. Голова объяснявшего была на высоте восьми футов. Бывая на виду у всех лишь раз в месяц, без всякой поддержки со стороны Дюпюи, который разговаривал с Монвалем или де Пина в то время, как я объяснял, я сильно сму- щался и путал. Когда перед Комитетом, дождавшись своей очереди, я поднялся к доске, то сбился при виде этих господ, особенно грозного Доса, сидевшего с пра- вой стороны около доски. У меня хватило присутствия духа, чтобы не смотреть на них и думать только о своих вычислениях; я довел их до благополучного конца, но 162
утомил Комитет. Какая разница с тем, что произошло в августе 1799 года! Могу сказать, что лишь в силу сво- их заслуг я пробился в математике и рисовании, как го- ворили мы в Центральной школе. Я был толст и небольшого роста; у меня был светло- серый сюртук; этим и объясняется упрек. — Почему же ты не получил награды? — спраши- вал дед. — У меня не было времени. В этот первый год учение продолжалось, кажется, только четыре или пять месяцев. Я ходил в Кле, все время мечтая об охоте; но, бродя по полям против воли отца, я глубоко обдумывал эти слова: «Почему ты не получил награды?» Не могу припомнить, учился ли я в Центральной школе четыре года или только три. Я уверен в дате окончания: экзамен в конце 1799 года, когда в Греноб- ле ожидали русских. Аристократы и, кажется, мои родные говорили: О Rus, quando ego te adspiciam! *. Я же co страхом ждал экзамена, благодаря которо- му должен был выбраться из Гренобля! Если я когда- нибудь туда возвращусь, то поиски в архивах департа- ментского управления, в префектуре, дадут мне воз- можность узнать, была ли открыта Центральная школа в 1796 или только в 1797 году. Тогда летосчисление велось по годам Республики, это был V или VI год. Только спустя много лет по глу- пой воле императора я научился считать: 1796, 1797. Тогда я видел вещи на близком расстоянии ’. Император в то время начал воздвигать трон Бур- бонов, и ему помогла в этом безграничная подлость г-на де Лапласа. Странная вещь, у поэтов есть мужество, а ученые в собственном смысле слова низкопоклонны и подлы. До какой степени раболепия и низости по от- ношению к власти доходил Кювье! Она внушала отвра- * О деревня, когда я тебя увижу! (лат.) 1 Почерк. 1 января 1836 года, 26 страниц. Все перья пишут плохо, собачий холод; вместо того, чтобы стараться выводить буквы и терять терпение, io tiro avanti. Г-н Коломб в каждом письме упрекает меня в том, что я плохо пишу, 163
щение даже благоразумному Сеттон-Шарпу. В Госу- дарственном совете барон Кювье всегда придерживал- ся самого подлого мнения. Когда был учрежден Орден соединения, я бывал в самых интимных придворных кругах; Кювье пришел, чтобы в полном смысле слова выплакать его себе. Я приведу в свое время ответ императора. Сделавшие карьеру подлостью: Бекон, Лаплас, Кювье. Лагранж, мне кажется, был менее низок. Уверенные в славе своих сочинений, эти господа надеются, что ученый заслонит государственного дея- теля; в денежных делах, как известно, они стремятся к полезному. Знаменитый Лежандр, первоклассный гео- метр, получив орден Почетного Легиона, прицепил его к своему платью, посмотрел на себя в зеркало и под- прыгнул от радости. Потолок был низкий, он ударился об него головой и упал, едва не убившись насмерть. То была бы достой- ная смерть для преемника Архимеда. Сколько низостей сделали они в Академии наук от 1825 до 1830 года и после, чтобы добыть себе крестики! Это прямо невероятно! Я узнал подробности от де Жюсье, Эдвардса, Мильн Эдвардса и в салоне барона Жерара. Я забыл всю эту грязь. Какой-нибудь Мопу менее низок, так как он откры- то говорит: «Чтобы выдвинуться, я готов сделать все, что угодно» XXV Моя душа, освободившись от тирании, смогла воспрянуть. Я уже не был постоянно охвачен отни- мающим всякую энергию чувством бессильной нена- висти. Моя Добрая тетка Элизабет стала моим провиде- нием. Она почти каждый вечер ходила играть в карты к г-жам Коломб или Романье. В этих славных се- страх не было ничего мещанского, за исключением не- сколько забавной предусмотрительности и некоторых 1 1 января 1836 года, 29 страниц. Перестаю из-за недостатка света в четыре и три четверти часа. 164
,смешных привычек. У них были прекрасные души, что является такой редкостью в провинции, и они бы- ли нежно привязаны к тетке Элизабет. Но я недостаточно хорошо отзывался об этих ми- лых кузинах; у них были возвышенные, благородные души, они вполне доказали это в серьезных случаях своей жизни. Отец мой, совершенно поглощенный своей страстью к земледелию и усовершенствованиям в Кле, прово- дил там по три — четыре дня в неделю. Дом г-на Ганьона, где он ежедневно обедал и ужинал после смерти моей матери, не был ему особенно приятен. Только с Серафи он мог говорить по душе. Испанские чувства тетки Элизабет держали его на расстоянии, они всегда очень мало разговаривали между собой. Постоянная мелочная дофинезская хитрость и непри- ятная робость одного мало подходили к благородной искренности и простоте другой. М-ль Ганьон не чув- ствовала никакого расположения к моему отцу, кото- рый, в свою очередь, не был в состоянии поддержи- вать разговор с доктором Ганьоном; он был почтите- лен и вежлив, г-н Ганьон очень вежлив, и только. Следовательно, отец мой не жертвовал ничем, прово- дя по три — четыре дня в неделю в Кле. Два или три раза он говорил мне, когда заставлял сопровождать себя в Кле, что в его возрасте грустно не иметь соб- ственного очага. Вечером, возвращаясь ужинать с теткой Элизабет, дедом и двумя сестрами, я не боялся строгих допро- сов. Обычно я, смеясь, говорил, что ходил за теткой к г-жам Романье или Коломб; действительно, я часто провожал ее от этих дам до дверей нашего дома и сно- ва бегом спускался вниз, чтобы провести полчаса в Городском саду, где летними вечерами, при лунном свете, под великолепными каштанами в восемьдесят футов вышины встречались все молодые и блестящие люди города. Постепенно я расхрабрился и стал чаще ходить на спектакли, всегда стоя в партере. Я испытывал нежное волнение, когда видел мо- лодую актрису м-ль Кюбли. Вскоре я безумно влю- бился в нее; я ни разу не говорил с нею. 165
Это была худощавая, довольно высокая женщина, с орлиным носом, красивая, стройная, хорошо сло- женная. У нее была еще худощавость ранней моло- дости, и вместе с тем серьезное и по временам печаль- ное лицо. Все для меня было ново в странном безумии люб- ви, неожиданно овладевшей всеми моими помыслами. Все остальное потеряло для меня всякий интерес. Это чувство не было похоже на то, которое очаровало мое воображение в «Новой Элоизе», и еще менее оно по- ходило на сладострастие «Фелиции». Неожиданно я стал равнодушен и справедлив ко всему окружающе- му; в это время умерла моя ненависть к покойной тет- ке Серафи. Мадмуазель Кюбли играла в комедии роли пер- вых любовниц, а также пела в комической опере. Разумеется, настоящая комедия была для меня недоступна. Мой дед беспрестанно оглушал меня таки- ми громкими словами, как «знание человеческого серд- ца». Но что мог я знать об этом «человеческом серд- це»? Самое большее — несколько предсказаний, вы- ловленных из книг, особенно из «Дон-Кихота», почти единственной книги, не внушавшей мне недоверия; все остальные были рекомендованы мне моими тира- нами, так как дед (новообращенный, как мне кажет- ся) воздерживался от насмешек над книгами, читать которые заставляли меня отец и Серафи *. Значит, мне нужна была романичная комедия, то есть не очень тяжелая драма, изображающая несча- стья из-за любви, а не из-за денег (тяжелая и печаль- ная драма, основанная на недостатке денег, всегда вызывала во мне отвращение, как буржуазная и слишком правдивая). Мадмуазель Кюбли блистала в «Клодине» Фло- риана. Молодая савоярка, у которой в Монтанвере от ка- кого-то молодого изящного путешественника родился ребенок, надевает мужской костюм и вместе со своим младенцем отправляется в Турин, где становится чистильщиком сапог на площади. Она находит своего возлюбленного, которого любит по-прежнему, и де- 1 Стиль. Не в высоком стиле. 166
лается его слугой, но этот возлюбленный собирается жениться. Актер, игравший любовника,— его звали, кажется, Пуси, я вдруг вспомнил это имя после стольких лет— произносил с совершенной естественностью: «Клод! Клод!» — в тот момент, когда он бранил своего слу- гу, дурно отзывавшегося о его невесте. Звук его голо- са до сих пор раздается в моем сердце, я вижу актера. В течение многих месяцев это произведение, часто ставившееся по желанию публики, доставляло мне величайшее наслаждение, я сказал бы, величайшее, какое я получал от произведений искусства, если бы уже в течение долгого времени мое наслаждение не было нежным восхищением любви, самоотверженным и безумным. Я не решался произносить имя м-ль Кюбли; а если кто-нибудь называл ее в моем присутствии, я испыты- вал особенное ощущение, мое сердце билось так не- истово, что я готов был упасть. Словно буря поднима- лась в моей крови. Если кто-нибудь говорил «Кюбли» вместо «м-ль Кюбли», я приходил в негодование и ярость *, так что едва был в силах сдержаться. Она пела своим милым, слабеньким голоском в «Рас- горгнутом договоре», опере Гаво (дурачка-компози- тора, умершего от сумасшествия через несколько лет после того). С этого началась моя любовь к музыке, которая была, может быть, самой сильной и самой дорогосто- ящей моей страстью; я сохранил ее еще в пятьдесят два года, и сейчас она сильнее, чем когда-либо. Не знаю, сколько миль прошел бы я пешком или сколько дней просидел бы в тюрьме, чтобы послушать «Дон-Жуа- на» или «Тайный брак»; и не знаю, ради чего друго- го я совершил бы такие усилия. Но, к несчастью, я не- навижу посредственную музыку (в моих глазах это са- тирический памфлет на хорошую, например «Неисто- вый» Доницетти, прослушанный мною вчера вечером в Риме, в театре делла Валле. Итальянцы, наоборот, 1 Вот правописание страсти: оггеиг. 167
ле выносят музыку, которой больше пяти или ше- сти лет. Один из них говорил при мне у г-жи...: «Может ли быть красивой музыка старше одного года?») *. Какое длинное отступление, великий боже! При пе- речитывании половину рукописи нужно будет унич- тожить или перенести в другое место1 2. Я выучил наизусть — и с какими восторгами! — эту сплошь рубленную абракадабру, именуемую «Рас- торгнутый договор». Сносный актер, весело игравший роль лакея, вну- шил мне первое понятие о комическом, особенно когда он устраивал кадриль, оканчивающуюся словами: «Матюрина слушала нас...» (Теперь я понимаю, что у него была настоящая беспечность бедняка, которого дома одолевают грустные мысли и который с радостью отдается своей роли.) В то время я с наслаждением копировал куплен- ный мною у Леруа и имевший форму и размеры век- сельного бланка пейзаж, где слева на переднем плане было много гуммигута и бистера; совсем такою же казалась мне игра этого комического актера, застав- лявшего меня смеяться от всего сердца, когда м-ль Кюбли не было на сцене; а когда он обращался к ней, я бывал растроган, очарован. Может быть, этим объ- ясняется то, что еще теперь я испытываю одинаковое впечатление от какой-нибудь картины и от музыкаль- ной пьесы. Сколько раз я ощущал это тождество в му- зее Брера в Милане (1814—1821)! Мне трудно выразить, до какой степени это верно и сильно, да, впрочем, этому трудно поверить. Сочетание, близкое соединение этих изящных ис- кусств было закреплено навсегда самым пылким, длив- шимся четыре или пять месяцев счастьем и величай- 1 1836, исправлено 4 января 1836 года, у огня, я обжигаю себе ноги, но смертельно холодно спине. 2 Не оставлять в таком виде. Позолотить историю Кюбли, может быть, скучную для Пакье 51 года. Ведь эти люди — избран- ная часть читателей. 168
шим, какое я когда-либо испытывал, почти гранича- щим с страданием, наслаждением; это случилось, ко- гда мне было двенадцать—тринадцать лет. В настоящее время я понимаю (понимаю в Риме, в пятьдесят два года), что любил музыку и до «Рас- торгнутого договора», такого скачущего, такого пу- стого, такого французского, который, однако, я еще помню наизусть. Вот мои воспоминания: 1) звук коло- колов на колокольне Сент-Андре, особенно когда он призывал к выборам, в год, когда мой кузен Авраам Мален (отец моего зятя Александра) был президентом или просто избирателем; 2) звук помпы на Гренетской площади, когда служанки по вечерам накачивали во- ду большим железным стержнем; 3) наконец, хотя и менее всех других, звук флейты, на которой играл какой-то приказчик в пятом этаже на Гренетской площади. Все это уже доставляло мне наслаждение, которое было наслаждением музыкальным, хоть я и не пони- мал этого. Мадмуазель Кюбли играла также в «Деревенском испытании» Гретри, бесконечно менее плохом, чем «Расторгнутый договор». Одно трагическое положе- ние в «Рауле, сире де Креки» приводило меня в тре- пет; словом, все скверные оперы 1794 года благодаря участию м-ль Кюбли казались мне совершенством; не могло быть ничего обыденного или пошлого при ее по- явлении. Однажды я проявил отчаянную храбрость и спро- сил у кого-то, где живет м-ль Кюбли. Вероятно, это был самый смелый поступок в моей жизни. — На улице Клерков,— ответили мне. Задолго до того я имел храбрость спросить, есть ли у нее любовники. Человек, которого я спросил об этом, ответил мне какой-то грубой присказкой: смысл ее за- ключался в том, что он ничего не знает о ее образе жизни. В дни, когда я был особенно храбр, я проходил по улице Клерков: у меня билось сердце, и, возможно, встретив ее, я упал бы; я успокаивался, когда, дойдя 169
д.о конца улицы Клерков, убеждался в том, что уже не встречу ее. Однажды утром, гуляя один в конце аллеи из боль- ших каштанов в городском саду и думая о ней, как всегда, я увидел, что она идет по направлению к тер- расе в другом конце сада, у стены Интендантства. Мне едва не сделалось дурно, и в конце концов я обратился в бегство, как будто меня уносил черт, вдоль решетки, по линии S; она была, кажется, в К. К счастью, я не привлек ее внимания. Заметьте, что она понятия не имела о моем существовании. Вот одна из самых ярких черт моего характера; таким я был всегда (даже еще позавчера). Счастье видеть ее близко, в пяти или шести шагах от себя, было слишком велико; оно жгло меня, и я бежал от этого ожога — страдания вполне реального. Эта особенность заставляет меня предполагать, что в отношении любви у меня был меланхолический тем- перамент Кабаниса. Действительно, любовь всегда была для меня де- лом величайшей важности или, вернее, единственным делом. Я никогда ничего не боялся, кроме одной ве- щи: видеть, что любимая женщина смотрит с нежно- стью на моего соперника. Я почти не ревную к сопер- нику: он более достоин, думаю я,— но страдание мое бесконечно и остро, до такой степени, что я бываю вы- нужден сесть на каменную' скамью у дверей дома. Ме- ня все восхищает в счастливом сопернике (майор кава- лерии Жибори и г-жа Мартен, палаццо Агвиссола в Милане). Никакое другое огорчение не оказывает на меня и тысячной доли такого действия. В присутствии императора я был внимателен, ста- рателен, совсем не думал о своем галстуке в противо- положность другим. (Пример: однажды в 7 часов вече- ра в..., в Лаузице, в кампанию 1813 года, на следую- щий день после смерти герцога Фриульского.) Я не робок и не меланхоличен, когда пишу и подвер- гаю себя риску быть освистанным; я чувствую себя полным смелости и гордости, когда пишу какую-нибудь фразу, которую может отвергнуть один из двух гиган- тов (1835 года): Шатобриан или Вильмен. 170
Конечно, и в 1880 году найдется какой-нибудь лов- кий и модный шарлатан, вроде этих господ наших дней. Но прочитавший это может подумать, что я за- видую, и это приводит меня в отчаяние; этот низ- кий буржуазный порок, мне кажется, совершенно чужд моему характеру. Действительно, я смертельно ревнив только к тем, кто ухаживает за любимой мною женщиной; более того, я ревную даже к тем, кто ухаживал за нею за десять лет до меня. (Например, первый любовник Ба- бе, в Вене, в 1809 году.) — Ты принимала его в своей комнате! — Для нас все было комнатой, мы были одни в зам- ке, и ключи были у него. Я еще чувствую боль, которую причинили мне эти слова, а между тем это было в 1809 году, двадцать семь лет назад; я помню полнейшую наивность хоро- шенькой Бабе; она смотрела на меня. Конечно, я получаю большое удовольствие оттого, что пишу это в продолжение часа и пытаюсь вполне точно описать свои переживания времен м-ль Кюбли, но у кого хватит храбрости читать эти бесконечные на- громождения «я» да «я»? Мне самому это кажется от- вратительным. В этом и состоит недостаток такого ро- да произведений, и к тому же я не могу приправить эту безвкусицу каким-нибудь соусом шарлатанства. Решусь ли добавить: как в «Исповеди» Руссо? Нет, несмотря на чудовищную нелепость такого подозре- ния, подумают, что я завидую или, вернее, напраши- ваюсь на ужасающее по своей нелепости сравнение с шедевром этого великого писателя. Заявляю снова и раз навсегда, что я в высочайшей степени и искренне презираю г-на Паризе, г-на де Сальванди, г-на Сен-Марк-Жирардена и прочих бол- тунов — педантов, состоящих на жалованьи, и иезуи- тов из «Journal des Debats»,— но от этого я не считаю себя ближе к великим писателям. Единственной моей заслугой может быть лишь сходное изображение при- роды, которую в некоторые моменты я вижу с удиви- тельной ясностью. 171
Во-вторых, я уверен в своей полнейшей честности, в своем преклонении перед истиной; в-третьих, также в наслаждении, которое я испытываю от писания, на- слаждении, которое доходило до безумия в 1817 году в Милане, у Перу, на Корсиа-дель-Джардино *. XXVI Но вернемся к м-ль Кюбли. Как далек я был в то время от зависти и от того, чтобы бояться обвинений в зависти или вообще обращать какое-либо внимание на других! Для меня начиналась жизнь. В мире было лишь одно существо: м-ль Кюбли; только одно событие: будет ли она играть сегодня ве- чером или завтра? Какое разочарование, когда она не играла и когда давали какую-нибудь трагедию! Какие восторги чистой, нежной, ликующей радо- сти, когда я читал ее имя на афише! Я еще вижу ее, эту афишу, ее форму, бумагу, буквы. Я ходил читать это любимое имя последовательно в трех или четырех местах, где вывешивали афиши: у дверей якобинцев, у арки сада, на углу1 2 дома моего деда. Я читал не только ее имя, я доставлял себе удо- вольствие прочитывать всю афишу. Немного сбитые буквы плохого типографа, который печатал эту афи- шу, стали для меня дорогими и священными, и еще много лет потом я предпочитал их более красивым3. Помню даже такую вещь: когда я приехал в Париж в ноябре 1799 года, меня неприятно поразила красота букв; это были уже не те, какими печаталось имя Кюбли. Она уехала, не могу сказать, когда. В течение дол- 1 Может быть, весь 370-й лист не на своем месте, но блед- ность любви к Кюбли нужно оживить какой-нибудь более суще- ственной мыслью. Тринадцать страниц в полтора часа. Дьявольский холод. 3 января 1836 года. 3 Engle, правописание страсти, изображение звуков, и боль- ше ничего. 3 4 января 1836 года. В три часа чуть заметная подагриче- ская боль в правой кисти, вверху, боль в мышце правого плеча, 172
того времени я не мог ходить в театр. Я добился разре- шения учиться музыке, но добился этого не без труда: это мирское искусство оскорбляло религиозные чув- ства моего отца, дед же не питал никакой склонности к нему. Я стал учиться у скрипача по имени Мансьон, за- бавнейшего человека; ему была присуща старая фран- цузская веселость, соединенная с отвагой и любовью. Он был очень беден, но обладал тонкой душой арти- ста; однажды, когда я играл хуже обыкновенного, он закрыл тетрадь и сказал: — Я прекращаю наши уроки. Я начал брать уроки игры на кларнете у музыкан- та по имени Гофман (на улице Бонн), славного нем- ца; на кларнете я играл немного лучше. Не знаю, по- чему я бросил этого учителя и перешел к г-ну Ольви- лю, по улице Сен-Луи, напротив нашей сапожницы г-жи Бартельми. Вполне сносный скрипач; он был глух, но различал малейшую фальшивую ноту. Там я встречался с Феликсом Фором (ныне пэр Франции, первый президент, судья в августе 1835 года). Не знаю, почему я оставил Ольвиля. Наконец я стал брать уроки пения без ведома мо- их родных в шесть часов утра на площади Сен-Луи, у очень хорошего певца. Но все было напрасно: я первый приходил в ужас от звуков, которые издавал. Я покупал итальянские арии; среди них была одна, в которой я прочел: Ашоге (или что-то в этом роде) nello cimento; я перевел так: в цементе, в известковом растворе. Я обожал эти италь- янские арии, в которых ничего не понимал. Я слиш- ком поздно начал. Если что-либо могло оттолкнуть ме- ня от музыки, так это именно ужасные звуки, которые надо издавать, чтобы научиться. Только фортепьяно позволило бы мне преодолеть эту трудность, но я ро- дился в семье совершенно немузыкальной. Когда впоследствии я стал писать о музыке, глав- ное возражение моих друзей основывалось на этом моем невежестве. Но должен сказать совершенно ис- кренне, что в то же время я различал в исполняемой пьесе оттенки, которых они не замечали. То же самое и относительно оттенков выражения в копиях с одной 173
и той же картины. Я вижу все это так же ясно, как, сквозь кристалл. Но, великий боже, меня могут при- нять за глупца! Когда я вернулся к жизни через несколько месяцев после отъезда м-ль Кюбли, я почувствовал себя другим человеком. Я перестал ненавидеть Серафи, я забыл ее; что же касается отца, я хотел только одного: не быть с ним вместе. Я замечал, укоряя себя за это, что не чувст- вую к нему ни капли нежности или привязанности. «Значит, я чудовище?» — думал я. И в течение мно- гих лет я не находил на это ответа. В нашей семье по- стоянно, до тошноты говорили о родственной любви. Эти милые люди называли любовью беспрерывный гнет, которым они награждали меня в течение пяти или шести лет. Я начал понимать, что они смертельно скучали, так как чрезмерное тщеславие не позволяло им снова завязать отношения с обществом, с которым они необдуманно расстались после своей жестокой утраты; я был для них средством избавления от скуки. Но после того, что я испытал, ничто уже не могло меня взволновать. Я много занимался латынью и ри- сованием и по одному из этих двух предметов — не помню уж, по какому — получил первую награду, а по другому — вторую. Я с удовольствием переводил «Жизнь Агриколы» Тацита. Это было чуть ли не в пер- вый раз, когда латынь доставила мне некоторое удо- вольствие. Но это удовольствие сильно портили подза- тыльники, которые мне давал верзила Одрю, толстый и невежественный крестьянин из Лембена, учившийся вместе с нами и ровно ничего не понимавший. Я часто дрался с Жиру, который носил красный костюм. Доб- рой половиной своего существа я все еще оставался ребенком. И, однако, благодаря душевной буре, во власти ко- торой я находился в течение многих месяцев, я созрел, я стал серьезно раздумывать: «Нужно решиться на что-нибудь и выбраться из этого болота». У меня было только одно средство: математика. Но мне так дурацки ее преподавали, что я не делал ника- ких успехов; правда, мои товарищи и того меньше, ес- ли только это вообще возможно. Великий г-н Дюпюи 174
объяснял нам теоремы, как ряд рецептов для приготов- ления уксуса *. И, тем не менее, Безу был для меня единственным средством, чтобы вырваться из Гренобля. Но Безу был так глуп! Его голова работала не лучше, чем у Дюпюи, нашего напыщенного профессора. Мой дед знал одного тупоголового буржуа по име- ни Шабер, который объяснял математику на квартире. Вот местное выражение, которое отлично подходит к этому человеку. С большим трудом я добился разре- шения ходить к этому Шаберу на дом; мои родные боялись обидеть Дюпюи, и, кроме того, нужно было платить, кажется, двенадцать франков в месяц. Я отвечал, что большинство учеников по классу ма- тематики в Центральной школе ходят к Шаберу и что, если я не буду к нему ходить, я буду последним в клас- се. Итак, я стал ходить к Шаберу. Это был довольно хорошо одетый буржуа, но у него всегда был такой вид, как будто он нарядился по-праздничному и боит- ся испортить свой костюм, жилет и казимировые пан- талоны цвета гусиного помета; у него было также до- вольно смазливое буржуазное лицо. Он жил на Но- вой улице, возле улицы Сен-Жак и почти против Бур- бона, торговца скобяным товаром, имя которого меня поражало, так как мои родные, как истые буржуа, про- износили это имя не иначе, как с выражением величай- шего почтения и самой искренней преданности. Можно было подумать, что от него зависит жизнь и смерть Франции. Но у Шабера я нашел такое же невнимательное от- ношение к себе, которое убивало меня в Центральной школе и проявлялось в том, что меня никогда не вы- зывали к доске. В маленькой комнатке, где семь или восемь учени- ков собрались вокруг клеенчатой доски, очень уж про- тивно было просить, чтобы тебя вызвали к доске, то есть позволили в пятый или шестой раз изложить тео- рему, уже изложенную перед тем четырьмя или пятью учениками. Однако у Шабера я иногда вынужден был * 6 января 1836 года. Крещение. Опять наступил холод и дей- ствует мне на нервы. Хочется спать. 175
это делать, так как иначе мне никогда не удалось бы доказывать. Шабер считал меня за minus habens * и остался при этом ужасном мнении. Впоследствии было очень смешно слушать, как он говорил о моих успехах в математике. Но в начале этих занятий мои родные проявили удивительное невнимание, или, лучше сказать, небреж- ность, ни разу не спросив, умел ли я доказывать и сколько раз в неделю меня вызывали к доске; они не снисходили до таких мелочей. Шабер, много говорив- ший о своем большом уважении к Дюпюи, вызывал к доске только тех, кого вызывали и в Центральной шко- ле. Среди нас был некий де Ренневиль, которого Дю- пюи вызывал к доске, как дворянина и кузена Монва- лей; это был дурачок, почти немой и с широко раскры- тыми глазами; я был оскорблен выше всякой меры, видя, что Дюпюи и Шабер предпочитают его мне. Я извиняю Шабера; должно быть, я был очень са- монадеянным и надменным мальчишкой. Дед и семья называли меня чудом: ведь они отдавали мне все свои заботы в течение целых пяти лет! Шабер был действительно меньшим невеждой, чем Дюпюи. Я нашел у него Эйлера с его задачами о чис- ле яиц, которые крестьянка несла на рынок, когда вор украл у нее одну пятую часть, а она потом оставила половину остатка, и т. д., и т. д. Это было для меня открытием. Я понял, что значит пользоваться орудием, называемым алгеброй. Но, черт возьми, никто мне об этом ничего не говорил. Дю- пюи постоянно изрекал на этот счет напыщенные фра- зы, но ни разу не произнес этих простых слов: это то самое разделение труда, которое производит чудеса, как всякое разделение труда, позволяя уму направить все свои силы на одну сторону предметов, на одно из их свойств. Все пошло бы для нас иначе, если бы Дюпюи ска- зал нам: «Этот сыр мягкий или жесткий; он белый или голубой; старый или молодой; мой или твой; легкий или тяжелый. Из всех этих свойств будем рассматри- вать только вес. Каков бы ни был этот вес, назовем его * Неуспевающий. 176
А. Теперь, забыв о сыре, применим к А все то, что мы знаем о количествах». Такую простую вещь никто не мог нам сказать в этой далекой провинции; впоследствии, вероятно, про- винция испытала на себе влияние Политехнической школы и идей Лагранжа. Шедевром воспитания того времени был маленький негодяй, одетый в зеленое платье, ласковый, лицемер- ный, хорошенький, имевший меньше трех футов росту и учивший наизусть теоремы, которые мы проходили, ничуть не заботясь о том, понимает ли он их хоть сколь- ко-нибудь. Этот любимец Шабера, как и Дюпюи, на- зывался, если не ошибаюсь, Поль-Эмиль Тесер. Экза- менатор Политехнической школы, брат великого гео- метра, написавшего знаменитую глупость (в начале «Статистики»), не заметил, что все достоинства Поля- Эмиля заключались в удивительной памяти. Он поступил в Политехническую школу; его заме- чательное лицемерие, память и лицо не имели там та- кого же успеха, как в Гренобле; он вышел оттуда офице- ром, но вскоре на него снизошла благодать, и он стал священником. К несчастью, он умер от болезни легких: я с удовольствием проследил бы дальше его карьеру. Я покинул Гренобль с чрезвычайным желанием полу- чить возможность когда-нибудь надавать ему вволю оплеух. Мне кажется, я уже дал ему их несколько авансом у Шабера, где он справедливо торжествовал надо мной благодаря своей безошибочной памяти. Но сам он никогда ни на что не сердился и с пол- нейшим хладнокровием шел под градом криков: «Ма- ленький лицемер!»,— сыпавшихся на него со всех сто- рон и удвоившихся в тот день, когда он был увенчан розами и в какой-то процессии играл роль ангела. Это почти единственный характер, замеченный мною в Центральной школе. Он составлял прекрасный контраст мрачному Бенуа, которого я встречал в классе изящной словесности Дюбуа-Фонтанеля; для него высшая наука заключалась в сократовской люб- ви, которой его научил сумасшедший доктор Клапье. Уже, пожалуй, десять лет, как я не вспоминал о Шабере; постепенно я припоминаю, что оц действи- 12. Стендаль. Т. ХШ. 177
тельно был гораздо менее ограничен, чем Дюпюи, хотя произношение у него было еще более тягучее, а вид го- раздо более жалкий и буржуазный. Он ценил Клеро, и огромное значение имело уже то, что мы соприкоснулись с этим гениальным челове- ком; мы понемногу покидали пошлого Безу. У Шабера был Брюс, аббат Мари, и от времени до времени он за- давал нам какую-нибудь теорему по этим авторам. У него были даже в рукописи кое-какие мелочи из Лаг- ранжа, такие, которые были доступны нашим слабым познаниям. Мне помнится, мы писали и пером в бумажных те- традях и на клеенчатой доске. Я был на плохом счету во всех отношениях; причи- ной этого была, может быть, какая-нибудь неловкость со стороны моих родителей, забывших, например, по- слать на рождество индюка Шаберу или его сестрам, так как у него были сестры, и очень хорошенькие; если бы не моя застенчивость, я бы за ними поухаживал. Они очень уважали внука Анри Ганьона и, кроме то- го, посещали по воскресеньям нашу мессу. Мы ходили снимать планы при помощи угломера и дощечки. Однажды мы сняли поле у дороги Хромых. Я говорю о поле ВСДЕ *. Шабер велел всем остальным провести линии на дощечке; наконец настала моя оче- редь, но я оказался последним или предпоследним, пе- ред каким-то еще мальчиком. Я был обижен и рассер- жен; я слишком нажимал перо. — Я ведь просил вас провести линию,— сказал Ша- бер своим тягучим голосом,— а вы провели полосу. Он был прав. Мне кажется, что это явное нераспо- ложение ко мне со стороны Дюпюи и Шабера и явное равнодушие со стороны Же в классе рисования поме- шали мне сделаться глупцом. А к этому у меня были все задатки: мои родные, ханжеская угрюмость кото- рых постоянно восставала против общественного вос- питания, легко убедили себя, что в результате пяти- 1 Т — дом этого сумасшедшего Камиля Тесера, якобинца, ко- торый в 1811 году хотел сжечь Руссо и Вольтера... В А — гости- ница Доброй женщины; она изображена без головы, это меня очень поражало. 178
летних — увы, слишком усердных! — забот они созда- ли шедевр, и этим шедевром был я. Однажды — правда, это было еще до Центральной школы — я подумал: «Не сын ли я какого-нибудь ве- ликого государя, и все то, что я слышу о Революции, вместе с немногим, что я вижу из нее, не придумано ли ради моего воспитания, как в «Эмиле»?» Ибо мой дед, приятный собеседник, вопреки своим благочестивым решениям упоминал при мне об «Эми- ле», говорил об «Исповеди савойского викария» и т. д., и т. д. Я стащил эту книгу в Кле, но ничего в ней не по- нял, даже нелепостей на первой странице, и бросил ее через четверть часа. Нужно отдать справедливость вкусу моего отца; он восхищался Руссо и иногда гово- рил о нем; за это самое и за такую неосторожность в присутствии ребенка его сильно бранила тетка Серафи. У меня были тогда, как и теперь, самые аристо- кратические вкусы; я готов был сделать все для блага народа; но, мне кажется, я предпочел бы проводить каждый месяц две недели в тюрьме, чем жить вместе с обитателями лавок. XXVII Около этого времени я подружился — не знаю, как это случилось — с Франсуа Бижильоном (который впоследствии покончил с собой, кажется, из-за своей жены). Это был человек простой, непосредственный, иск- ренний, который никогда не старался показать тще- славным ответом, что он знает свет, женщин и т. д. А это было предметом нашего особенного тщеславия и фатовства в коллеже. Каждый из этих молокососов хо- тел убедить другого в том, что он имел женщин и знает свет. Все это было чуждо Бижильону. Мы совершали вместе большие прогулки, особенно к башне Рабо и Бастилии. Великолепный вид, открывающийся оттуда, особенно в сторону Эйбана, за которым виднеются вы- сочайшие вершины Альп, окрылял наше воображение. Рабо и Бастилия — это вот что такое: первый — старая башня, вторая — маленький домик, расположенные на 179
очень неровном основании, на горе, замыкающей го- родские укрепления, которые были смехотворными в 1795 году, но в 1836-м их перестраивают и улуч- шают *. Во время этих прогулок мы с полной откровенно- стью делились всеми нашими мыслями о том страш- ном, темном и восхитительном лесе, куда мы вскоре должны были вступить. Конечно, речь шла об общест- ве и свете. Бижильон имел предо мной большие преиму- щества: 1) Он с детства жил на свободе, так как был сыном отца, который любил его не слишком сильно и развле- кался иными способами, нежели превращая своего сына в куклу. 2) Этот отец, очень зажиточный деревенский бур- жуа, жил в Сент-Имье, селе у восточных ворот Греноб- ля, живописно расположенном в долине Йзеры. Этот славный селянин, любитель вина, хорошего стола и крестьянских девушек, нанял маленькую квартирку в Гренобле для своих двух сыновей, которые там полу- чали образование. Старший назывался Бижильоном, по обычаю нашей провинции, младший — Реми: это был шутник и большой чудак, настоящий дофинезец, но ве- ликодушный и в то время немного завидовавший друж- бе, которая связывала нас с Бижильоном. Дружба эта, основанная на полной искренности, че- рез две недели стала задушевной. Его дядя, славный отец Морлон, был ученым монахом, и, кажется мне, не столько монахом, а скорее бенедиктинцем; когда я был ребенком, он, желая оказать любезность моему деду, согласился исповедать меня один или два раза. Я был очень удивлен его ласковым и вежливым тоном, совсем непохожим на грубо-наставительный тон хо- лодных педантов, которым по большей части отдавал меня отец, как, например, аббата Рамбо. Этот славный отец Морлон оказал большое влияние на мое умственное развитие; у него был Шекспир в пе- реводе Летурнера, и его племянник Бижильон брал у ‘ 10 января 1836 года. Я был занят ремеслом в течение неде« ли. Дьявольский холод. 6 градусов в понедельник, 180
него для меня, один за другим, все тома этих трудных для ребенка произведений. Мне казалось, что, читая Шекспира, я возрожда- юсь. Прежде всего его огромным преимуществом было то, что родные не хвалили и не рекомендовали мне его, как, например, Расина. Достаточно было им похвалить что-нибудь, как я чувствовал отвращение к этому. Обаяние, которое оказывал на меня Шекспир, было особенно сильным еще потому, что, мне кажется, отец дурно отзывался о нем в моем присутствии. Я не доверял своим родным ни в чем; но в области искусства достаточно было похвалы их, чтобы внушить мне отвращение к прекраснейшим вещам. Мое сердце, развившееся гораздо быстрее, чем ум, живо чувство- вало, что они хвалили их, как теперь хвалят религию, иначе говоря, с задней мыслью. Я чувствовал очень смутно, но очень живо и с горячностью, которой у ме- ня больше нет, что всякая сознательная цель, то есть цель личной выгоды у художника, убивает всякое произведение искусства. С 1796 до 1799 года я посто- янно читал Шекспира. Расин, которого беспрестанно хвалили родные, производил на меня впечатление по- шлого лицемера. Дед рассказал мне анекдот о его смерти, происшедшей от того, что Людовик XIV пере- стал на него смотреть. Кроме того, стихи мне надое- дали, так как они удлиняли фразу и лишали ее ясно- сти. Я чувствовал отвращение к употреблению слова «скакун» вместо «лошадь». Я называл это лицемерием. Как мог я чувствовать тонкости языка, живя уеди- ненно в отлично говорившей семье? Где мог бы я услышать язык грубый и неизящный? Корнель нравился мне больше. Авторами, которые в то время безумно мне нравились, были Сервантес («Дон-Кихот») и Ариосто в переводах. Сразу за ними шел Руссо, у которого был двойной недостаток (draw- back): то, что он хвалил священников, и то, что его хвалил мой отец. Я с наслаждением читал «Рассказы» Лафонтена и «Фелицию». Но они не давали мне полно- го удовлетворения. Это были книги, которые читают одной рукой, как говорила г-жа *** 1 Дюкло. 181
Когда в 1824 году, в первые дни своей любви к Кле- ментине, я старался не дать своей душе целиком уйти в созерцание ее прелестей (я вспоминаю о великой борьбе однажды вечером, на концерте у дю Биньона, где я находился рядом со знаменитым генералом Фуа; Клементина, будучи ультра, не посещала этого дома), когда я написал «Расина и Шекспира», меня обвинили в том, что я разыгрываю комедию и отрекаюсь от своих первых детских впечатлений; из сказанного видно, на- сколько верно то, что моей первой любовью был Шек- спир и, между прочим, «Гамлет» и «Ромео и Джульетта» (я умолчал об этом, так как это показа- лось бы неправдой). Бижильоны жили на улице Шенуаз (я не уверен в названии), начинавшейся между сводом Собора богоматери и маленькой речкой, у которой был по- строен августинский монастырь. Там помещался зна- менитый букинист, которого я часто посещал. Дальше находилась оратория, куда на несколько дней был за- ключен мой отец вместе с г-ном Коломбом, отцом Ро- мена Коломба, самого старого из моих друзей (в 1836 году). В этой квартире, расположенной в четвертом эта- же, вместе с Бижильонами жила их сестра, м-ль Вик- торина Бижильон, очень простая, очень хорошенькая, но отнюдь не греческой красоты; напротив, это было глубоко аллоброгское лицо. Кажется, теперь это назы- вают гэльской расой. (См. у Эдвардса и Антуана де Жюсье; по крайней мере этот последний сообщил мне о такой классификации.) Мадмуазель Викторина была неглупа и много раз- мышляла; она была чрезвычайно свежа. Лицо ее впол- не соответствовало окну с поперечинами той квартиры, которую она занимала со своими двумя братьями; квартира была темная, несмотря на то, что выходила на юг и была в четвертом этаже; ио дом напротив был огромен. Это полное соответствие поражало меня, вер- нее, я ощущал его, хоть сам и не понимал его причины. Я часто находился у них во время ужина. Готови- ла им служанка из их деревни, простая, как и они; 182
они ели ржаной хлеб, и это мне казалось непостижи- мым, мне, который всегда ел только белый хлеб. В этом было все мое преимущество перед ними; в их глазах я принадлежал к высшему классу; внук г-на Ганьона, члена комитета Центральной школы, был благородным, а они — буржуа, близкие к крестьянству. Это не значит, что они чувствовали сожаление или вы- ражали глупое восхищение; например, ржаной хлеб нравился им больше, чем белый, и чтобы иметь белый хлеб, им стоило только просеять свою муку. Полные чистых помыслов, мы проводили там вре- мя вокруг орехового стола, покрытого небеленым по- лотном: Бижильон, старший брат— 14 или 15 лет, Ре- ми — 12, м-ль Викторина — 13, я — 13, служанка — 17< Мы составляли, как видите, очень юную компанию, и ни один взрослый родственник не стеснял нас. Когда Бижильон-отец приезжал в город на один или два дня, мы не смели желать его отъезда, но он нас стеснял. Может быть, все мы были старше на один год, но не больше: два моих последних года, 1799 и 1798-й, бы- ли совершенно поглощены математикой и Парижем как конечной целью; значит, это было в 1797 или, ско- рее, в 1796 году, а в 1796-м мне было тринадцать лет. Мы жили тогда, как молодые кролики, играющие в лесу и щиплющие траву. М-ль Викторина была хозяй- кой; у нее были гроздья сушеного винограда, завер- нутые в виноградный лист, завязанный ниткой, она давала мне их, и я любил их почти так же, как и ее очаровательное лицо. Иногда я просил у нее вторую гроздь, и она часто мне отказывала, говоря: — Их осталось только восемь, а этого нам должно хватить до конца недели. Раз или два в неделю нам присылали из Сент-Имье продукты. Таков обычай в Гренобле. Страсть каждого буржуа — это его имение, и он предпочитает салат из своего имения, находящегося в Монбоно, Сент-Имье, Коране, Ворепе, Сен-Венсане или Кле, Эшироле, Эйба- не, Домене и т. д., который ему обходится в четыре су, такому же салату, купленному за два су на площади Трав. У этого буржуа было 10 тысяч франков, поме- щенных по 5% У Перье (отец и кузен Казимира, ми- нистра в 1832 году); он вкладывал их в имение, кото- 183
рое приносило ему 2 или 272%, и был в восторге. Мне кажется, что он получал плату тщеславием и удоволь- ствием, с каким он говорил, принимая важный вид: «Мне нужно пойти в Монбоно» или: «Я возвращаюсь из Монбоно». Я не был влюблен в Викторину, мое сердце еще не исцелилось после отъезда м-ль Кюбли, и дружба с Би- жильоном была так задушевна, что, мне кажет- ся, я решился доверить ему свое безумие, но в общих чертах, из опасения, как бы он не стал надо мной смеяться. Он ничуть не был смущен этим, это было прекрас- нейшее и очень простое существо: драгоценные качест- ва, сочетавшиеся с очень тонким здравым смыслом, от- личавшим эту семью и развившимся у него в беседах с Реми, его братом и закадычным другом, который был мало чувствителен, но обладал еще более беспо- щадным здравым смыслом. Реми часто проводил це- |Лый вечер, не раскрывая рта. В этом четвертом этаже протекли самые счастливые мгновения моей жизни. Через некоторое время Би- жильоны оставили этот дом и перебрались на улицу Пон-де-Буа, или, скорее, наоборот, с улицы Пон-де- Буа они переехали, кажется, на улицу Шенуаз; конеч- но, это та самая, на которую выходит улица Пон-Сен- Жем. Я уверен в этих трех окнах с поперечинами, в В и в их расположении по отношению к улице Пон-Сен- Жем. Я делаю больше открытий, чем когда-либо, ко- гда пишу это (в Риме, в январе 1836 года). Все это я позабыл на три четверти, я не вспоминал об этом и шести раз в году за последние двадцать лет ’. Я был очень робок с Викториной, я любовался ее созревающей грудью, но я рассказывал ей все, напри- мер, о преследованиях Серафи, от которых совсем не- давно избавился; припоминаю, что она не хотела мне верить, и мне это было ужасно грустно. Она утверж- дала, что у меня плохой характер. ‘ Я оставил в Гренобле вид Пон-де-Буа, который я купил у вдовы г-на Леруа. Он написан масляными красками, sbiadito, при- торный, в стиле Дора, Флориана, но что касается очертаний, сход- ство все же есть; только колорит смягчен и флорианизован. 184
XXVIII Строгому Реми очень бы не понравилось, если бы я стал ухаживать за его сестрой; Бижильон дал мне это понять, и это было единственным пунктом, в котором между нами не было полной откровенности. Часто с наступлением вечера, после прогулки, когда я соби- рался подняться к Викторине, со мной торопливо про- щались, что меня ужасно огорчало. Я нуждался в дружбе и возможности говорить откровенно: сердце мое было изранено бесконечными преследованиями, предметом которых, справедливо или нет, я себя считал. Признаюсь, однако, что говорить запросто обо всем этом я предпочитал с Викториной, а не с ее братьями. Теперь я представляю себе мое тогдашнее чувство: мне казалось невероятным, что так близко от меня нахо- дится этот опасный зверь, женщина, да еще с дивны- ми волосами, с руками чудесной формы, хотя немного худощавыми, и, наконец, с очаровательной грудью, ко- торая часто бывала слегка открыта из-за сильной жа- ры. Конечно, сидя за ореховым столом в двух шагах от м-ль Бижильон, от которой меня отделял угол стола, я разговаривал с братьями только ради приличия. Но, несмотря на это, я не имел никакого желания влюб- ляться, я был scolato (обожжен, ошпарен), как гово- рят итальянцы, я испытал, что любовь — вещь серьез- ная и страшная. Я не сознавал этого, но отлично чувст- вовал, что в итоге моя любовь к м-ль Кюбли, вероятно, принесла мне больше страданий, чем удовольствия. В дни этого чувства к Викторине, такого невинного на словах и даже в мыслях, я переставал ненавидеть и особенно думать, что меня ненавидят. Мне кажется, что через некоторое время братская ревность Реми успокоилась; или, может быть, он уехал на несколько месяцев в Сент-Имье. Должно быть, он увидел, что я действительно не был влюблен или у не- го были какие-нибудь личные дела; все мы были три- надцати- или четырнадцатилетними политиками. Но в Дофине уже в этом возрасте дети становятся очень хитрыми, у нас нет ни беспечности, ни... париж- ского гамена, и страсти овладевают нами очень рано. 185
Страсти к пустякам, но главное — что мы желаем страстно. Словом, пять раз в неделю с наступлением вечера или после сигнала (девятичасовой колокол, бивший на Сент-Андре) я заходил к м-ль Бижильон, чтобы про- вести с нею вечер. Однажды за обедом я неосторожно упомянул в раз- говоре с родными об этой семье, совершенно умолчав о связывавшей нас дружбе. Я был жестоко наказан за свое легкомыслие. Я увидел по выразительной ми- мике моих родных презрение, которое внушали им семья и отец Викторины. — У них, кажется, есть дочь? Должно быть, ка- кая-нибудь деревенская девица? Я плохо припоминаю слова ужасного презрения и сопровождавшее их выражение холодного пренебреже- ния. Помню только жгучее впечатление, которое про- извело на меня это презрение. Должно быть, с совершенно таким же холодным и насмешливым презрением говорил барон дез Адре о моей матери или тетке. Моя семья, несмотря на наличие в ней врача и адво- ката, полагала, что она находится на грани дворянст- ва, а отец считал себя ни больше, ни меньше, как разо- ренным дворянином. Презрение, которое выказывалось в тот вечер в продолжение всего обеда, основывалось на том, что отец моих друзей, г-н Бижильон, был дере- венским буржуа, и на том, что его младший брат, очень хитрый человек, был начальником департаментской тюрьмы на площади Сент-Андре, нечто вроде буржуаз- ного тюремщика. Эта семья приняла святого Бруно в Гранд Шартре- зе в ... году. Это было вполне доказано, и она гораздо более достойна уважения, чем семья Бейлей, судей деревни Сасенажа при средневековых сеньерах. Но добрый Бижильон-отец, живший в свое удовольствие, очень зажиточный в своей деревне, не бывал на обедах у г-на де Марсье или г-жи де Сасенаж и первым кланялся моему деду, увидев его издали, а кроме того, отзывался о г-не Ганьоне с глубочайшим почтением. Эти высокомерные осуждения развлекали семью, 186
обычно умиравшую от скуки, но я потерял аппетит на все время обеда, слыша подобные отзывы о моих друзьях. Меня спросили, что со мною. Я ответил, что очень поздно завтракал. Ложь — единственное прибежище слабости. Я безумно злился на самого се- бя: как, я оказался настолько глуп, что заговорил со своими родными о том, что меня интересовало! Это презрение повергло меня в глубокое смущение; сейчас я понимаю причину этого: это была Викторина. Разве не с этим опасным зверем, которого я так боял- ся и в то же время так исключительно обожал, не с благовоспитанной и красивой женщиной я имел счастье вести каждый вечер почти задушевные беседы? Через пять или шесть дней жестоких страданий Викторина восторжествовала, я объявил ее более ми- лой и более светской, чем моя унылая, засохшая (так я выражался), одичавшая семья, которая никогда не давала обедов, никогда не посещала салонов, где бы- вало больше десяти человек, между тем как м-ль Би- жильон часто бывала у г-на Фора в Сент-Имье и у род- ственников своей матери в Шапарельяне, на обедах на двадцать пять персон. Она была даже более бла- городной благодаря тому, что семья ее принима- ла святого Бруно в 1080 году *. Много лет спустя я открыл механизм того, что то- гда происходило в моей душе, и, за неимением более подходящего слова, я назвал это кристаллизацией (слово, которое так возмутило великого литератора, министра внутренних дел в 1833 году графа д’Аргу,—~ забавная сцена, рассказанная Мериме). Это очищение от презрения продолжалось дней пять или шесть, в продолжение которых я не думал ни о чем другом. Эта изумительно ничтожная обида встала, как новое событие, между м-ль Кюбли и моим тогдаш- ним состоянием. Это было очень важно, хотя в своей невинности я и не подозревал этого: между нами и скорбью нужно ставить новые события, будь то хоть перелом руки. Я купил Безу в хорошем издании и заказал для него отличный переплет (может быть, книга эта еще 1 Дата: св. Бруно, умерший в 1101 году в Калабрии. 187
хранится в Гренобле у Александра Малена, налого- вого инспектора); я начертал на нем венок из лист- вы и посредине заглавное В. Каждый день я смот- рел на этот памятник’. После смерти Серафи я из потребности в любви мог бы примириться с родными, ио их высокомерие по- ставило между ними и мною Викторину; я простил бы, если бы семью Бижильонов обвинили в преступлении. Но презрение! А мой дед выразил его с наибольшим изяществом и, следовательно, сильнее всего на меня подействовал. Я остерегался говорить моим родным о других друзьях, которые были у меня в то время: Галь, Ла- байет... Галь был сыном вдовы, бесконечно любившей его и уважавшей как наследника; отец его был, должно быть, каким-нибудь старым офицером. Это необычное для меня зрелище привлекало и умиляло меня. «Ах, если бы была жива моя бедная мать!» — думал я. Или по крайней мере если бы мои родные напоминали г-жу Галь, как бы я их любил! Г-жа Галь очень уважала меня, как внука г-на Ганьона, благодетеля бедных, которых дед бесплатно лечил и которым давал два фунта говядины для бульона. Мой отец не пользо- вался известностью. Галь был бледен, тщедушен, хил, с лицом, изры- тым оспой, к тому же у него был очень холодный, очень сдержанный, очень осторожный характер. Он чувствовал, что он полный хозяин своего маленького состояния и что его нужно сохранить. Он был про- стым и честным, совсем не бахвал и не лгун. Кажет- 1 Вставить это сюда значило бы слишком резко прерывать, поместить это в свое время, в 1806 или 1810 году. В одну из моих поездок (возвращений) в Гренобль, около 1806 года, хорошо осве- домленное лицо сказало мне, что м-ль Викторина была влюблена. Я очень позавидовал этому человеку. Я думал, что это был Феликс Фор. Впоследствии другое лицо мне сказало: «Мадмуазель Викто- рина, говоря мне о человеке, которого она так долго любила, ска- зала: «Он, может быть, и некрасив, но никто его не упрекнет в безобразии... Это был самый остроумный и милый человек среди молодых людей моего времени». Словом,— добавило это лицо,— это вы». 10 января 1836 года. Читал де Броса. 188
ся, он покинул Центральную школу и Гренобль рань- ше меня и уехал в Тулон, чтобы поступить там на морскую службу. Для морской службы готовил себя и милый Ла- байет, племянник или родственник адмирала (то есть контр-адмирала или вице-адмирала) Морар де Галя. Он был настолько же мил и благороден, насколь- ко Галь был достоин уважения. Я еще помню, как чу- десно мы проводили послеполуденное время, беседуя вдвоем у окна в его комнате. Она помещалась в чет- вертом этаже и выходила на новую Департаментскую площадь. Там я завтракал вместе с ним — яблоками и ржаным хлебом. Я изголодался по искренней, ли- шенной всякого лицемерия беседе. К этим двум ка- чествам, свойственным всем моим друзьям, у Лабайе- та присоединялось большое благородство чувств и манер и нежность души, недоступной для глубокой страсти, как у Бижильона, но более изящной в своих проявлениях. Мне кажется, что он давал мне добрые советы во время моего увлечения м-ль Кюбли, о которой я решился ему рассказать,— настолько он был искренен и добр. Мы обменивались всем своим маленьким опы- том по части женщин, или, вернее, своими небольши- ми познаниями, почерпнутыми из прочитанных нами романов. Должно быть, забавно было бы нас послу- шать. Вскоре после кончины моей тетки Серафи я с во- сторгом прочел «Тайные мемуары» Дюкло, которые чи- тал мой дед. С Галем и Лабайетом я познакомился, кажется, в классе математики; конечно, там я подружился и с Луи де Барралем (теперь самый старый из моих дру- зей; это — существо, которое любит меня больше, чем кто-либо другой на свете; и мне также кажется, что нет жертвы, которой бы я не принес ради него). Тогда он был очень маленьким, очень худым; гово- рили, что у него доходила до крайности дурная при- вычка, которая была у нас всех; действительно, у не- го была такая наружность. Но эту наружность очень 189
скрашивал великолепный мундир поручика инженер- ных войск,— инженерного помощника, как тогда го- ворили; это могло бы быть хорошим средством при- влечь на сторону Революции богатые фамилии или, по крайней мере, смягчить их ненависть. Англес, впоследствии граф Англес и префект по- лиции, разбогатевший благодаря Бурбонам, был так- же инженерным помощником, как и другое существо, раболепное по самой своей природе, украшенное ры- жими волосами и называвшееся Жиру, но не тот Жи- ру, с которым я довольно часто дрался. Я постоянно дразнил Жиру, который носил золотой эполет и был гораздо старше меня, то есть был восемнадцатилет- ним юношей, в то время как я был еще мальчуга- ном тринадцати или четырнадцати лет. Эта разница в два или три года в коллеже имеет огромное значение, это почти такая же разница, как между дворянином и разночинцем в Пьемонте. Барраль совершенно покорил меня с первой же на- шей беседы (тогда у него наставником был, кажет- ся, Пьер Венсан Шальве, профессор истории, сильно болевший болезнью побольше оспы *, итак, Барраль меня покорил, во-1-х, красотой своего костюма, голу- бой цвет которого показался мне восхитительным; во- 2-х, тем, как он произносил стихи Вольтера,— я помню это до сих пор: Тебя, он рек, бытием и сущностью зовут Присущ... *. Его мать, очень знатная дама, «урожденная Гро- ле», с уважением говорил дед, была последняя из но- сивших платье своего сословия; я все еще вижу ее у статуи Геркулеса, в Саду, в платье с узорами, то есть из белого атласа с цветами, в платье, подобранном складками, как у моей бабушки (Жанна Дюперрон, вдова Бейль), с огромным пудреным шиньоном и, мо- жет быть, с собачкой на руке. Мальчики в восхищении * Игра слов: petite verole — оспа, verole — сифилис. 1 12 января 1836 года. Рим. Сирокко после тридцати — сорока дней гнусных холодов. 190
следовали за нею на расстоянии, а меня вел, или нес, верный Ламбер; в эпоху этого видения мне было, мо- жет быть, три или четыре года. Эта знатная дама блюла китайские нравы; маркиз де Барраль, ее муж, президент или даже первый президент парламента, не хотел эмигрировать, по какой причине в глазах моей семьи он опозорил себя так, как если бы получил два- дцать пощечин. Благоразумный Дестют де Траси в Париже ре- шил поступить так же и должен был принять для это- го такие же меры, как и г-н де Барраль, который до Ре- волюции назывался г-н де Монфера, то есть маркиз де Монфера (произносите: Монфера-а, очень долгое а); г-н де Траси, кажется, был вынужден жить на жало- ванье чиновника министерства народного просвеще- ния; г-н де Барраль сохранил 20 000 или 25 000 фран- ков ренты, половину или две трети которой он отдавал в 1793 году — не отечеству, а страху перед гильоти- ной. Может быть, его удержала во Франции любовь к г-же Бремон, на которой он впоследствии женился. Я встретил Бремона-сына в армии, где он был, кажет- ся, батальонным командиром, неизменным любите- лем удовольствий. Я не хочу сказать, что его отчим, первый прези- дент де Барраль (так как Наполеон сделал его пер- вым президентом, учредив имперские суды), был ге- нием, но в моих глазах он был такой противополож- ностью моему отцу и так не любил поучать и задевать самолюбие своего сына, что, выходя из дому на про- гулку в пустырях Драка, если отец говорил: да, сын отвечал...........................господа отец . . . ..................... гусь сын .............................не трусь, и прогулка проходила в придумывании рифм и стара- ниях поставить друг друга в затруднение. Отец учил своего сына «Сатирам» Вольтера (по- моему, единственное совершенное произведение, со- зданное этим великим реформатором). Тогда-то я понял настоящий хороший тон, и он сразу покорил меня. Я постоянно сравнивал этого отца, придумываю- щего рифмы со своими детьми, деликатного и внима- 191
тельного к их самолюбию, с мрачным педантизмом моего отца. Я испытывал глубокое уважение к уче- ности г-на Ганьона, я искренне любил его; правда, мне еще не приходила в голову мысль: «Нельзя ли со- единить бесконечную ученость моего деда с веселой и милой любезностью г-на де Барраля?» Но мое серд- це, так сказать, предчувствовало эту мысль, которая впоследствии должна была стать для меня основной. Я уже видел хороший тон, хотя и наполовину иска- женный, замаскированный набожностью, на благо- честивых вечерах, когда у г-жи де Вольсер в нижнем этаже отеля дез Адре собирались: г-н дю Бушаж (пэр Франции, разорившийся), г-н де Сен-Валье (великий Сен-Валье), его брат Сципион, г-н де Пина (бывший мер Гренобля, истинный иезуит, 80 000 франков ренты и семнадцать детей), г-да де Синар, де Сен-Ферреоль, я, м-ль Бонн де Сен-Валье (красивые руки которой, белые и прелестные, в венецианском стиле, очень ме- ня привлекали). Образцами были также кюре Шелан, Бартельми д’Орбан. У отца Дюкро был тон гения. (Слово гений в то время было для меня тем же, что слово бог для ханжей.) XXIX В то время г-н де Барраль не представлялся мне в таком хорошем свете, моим родным он внушал отвра- щение из-за того, что не эмигрировал. Сделавшись лицемерным по необходимости (порок, от которого я слишком решительно избавился и отсут- ствие которого мне так часто вредило, например, в Ри- ме), я называл своей семье имена де Лабайета и де Барраля, моих новых друзей. — Лабайет — хорошая фамилия,— сказал дед.— Его отец был капитаном корабля, а дядя, г-н де...,— президентом парламента. Что касается Монфера, то это — ничтожество. Нужно сказать, что однажды в два часа утра члены муниципалитета, и в том числе де Барраль, яви- лись арестовать г-на д’Антона, бывшего советника парламента, жившего во втором этаже; его постоян- 192
ное занятие заключалось в том, что он прогуливался по своему большому салону, грызя ногти. Бедняга терял зрение и, кроме того, был явно подозрительным, как и мой отец. Он был набожен до фанатизма, но, за исключением этого, в нем не было ничего плохого. На- ходили, что со стороны г-на де Барраля было дурным поступком явиться для ареста советника, бывшего его товарищем в то время, когда он был президентом пар- ламента *. Надо признаться, что это было забавное живот- ное— французский буржуа 1794 года, когда я начал узнавать его,— горько жалующийся на надменность знати, но в своей среде уважающий человека исклю- чительно за его происхождение. Нравственность, доб- рота, великодушие не имели никакой цены; и даже чем более достойным был человек, тем упорнее они упрекали его в отсутствии происхождения, и какого происхождения! Когда мой дядя Ромен Ганьон в 1803 году приехал в Париж и остановился у меня, на улице Немур, я не представил его г-же де Нельи; тому была достаточная причина: дамы этой не существовало. Моя добрая тет- ка Элизабет, оскорбленная этим, сказала: — Должно быть, случилось что-то особенное, ина- че Анри повел бы своего дядю к этой даме; всегда приятно показать, что ты родился не под капустным листом. Это я-то, изволите ли видеть, родился не под ка- пустным листом! А когда наш кузен Кле, ужасно безобразный, с лицом аптекаря и к тому же действительно аптекарь, военный фармацевт, собирался в Италии жениться, кто-то сказал относительно его отвратительной на- ружности: — Надо сознаться, он настоящий уродец. Тетка Элизабет ответила на это: — Допустим, но зато происхождение! Кузен пер- вого врача в Гренобле, это чего-нибудь да стоит! Характер этой превосходной женщины был пора- ’ 12 января 1836 года. Рим.—13 января, без огня после таких долгих холодов от 3 до 7 градусов. 13. Стендаль. T. XIII. 193
зительным примером правила «благородство обязы- вает». Я не знаю ничего великодушного, благородно- го, трудного, что бы было выше ее и ее бескорыстия. Ей отчасти я обязан своей хорошей речью; если у меня вырывалось низкое слово, она говорила: «Ах, Ан- ри!» И ее лицо выражало холодное презрение, воспо- минание о котором долго меня преследовало. Я знал семьи, где говорили таким же хорошим язы- ком, но ни одной, где бы говорили лучше, чем в на- шей семье. Это, конечно, не значит, что у нас не де- лали обычно восемь или десять дофинезских ошибок. Но если я употреблял неточное или вычурное сло- во, я тотчас становился жертвой насмешки со сторо- ны моего деда, тем более удачной, что только такие насмешки разрешались бедняге суровой набожностью моей тетки Серафи. Чтобы избежать насмешливого взгляда этого умного человека, нужно было употреб- лять наиболее простой оборот и точное слово, но в то же время нельзя было себе позволить низких вы- ражений. Я наблюдал, как дети в богатых семьях в Пари- же всегда употребляют самые изысканные обороты, а родители одобряют эти опыты напыщенности. Юные парижане охотно скажут «скакун» вместо «лошадь»; отсюда их восторги перед г-дами де Сальванди, Шато- брианом и т. д. Впрочем, в те времена юный четырнадцатилетний дсфинезец обладал глубиной и правдивостью чувст- ва, которых я никогда не замечал в молодых пари- жанах. Но зато мы говорили: J’etais au Cour — se, ou M. Passe-kin (Pasquin) m’a lu une piece de verse, sur la voyage d’Anverse a Calai-ce. Только после приезда в Париж в 1799 году я стал замечать, что существует другое произношение. Впо- следствии я стал брать уроки у знаменитого Ларива и у Дюгазона, чтобы уничтожить последние остатки тя- гучего произношения моей провинции. У меня оста- лись только два или три слова (cote, кот вместо коут, холм; значит, славный аббат Гатель имел все осно- вания для того, чтобы обозначить произношение в своем прекрасном словаре, что недавно порицал один негодяй — парижский литератор) и твердое и страст- 194
ное ударение юга, которое, обнаруживая силу чувст- ва, силу, с которою любят или ненавидят, тотчас же кажется странным и, следовательно, близким к смеш- ному в Париже. Итак, разговаривая с моими друзьями Бижильоном, Лабайетом, Галем, Барралем, я произносил: шоз вме- сто шоуз (chause), кот вместо коут (Kaute), К.алес вме- сто Кале (Calais). Этот последний, кажется, ежедневно приходил из Ла-Тронша и проводил день у Пьера-Венсана Шаль- ве, профессора истории, жившего в коллеже под аркой; около В находилась довольно красивая липовая аллея, очень узкая, но липы были старые и густые, хотя и подстриженные; вид был чудесный; там мы гуляли с Барралем, приходившим из точки С, поблизости; Шальве, занятый своими шлюхами, своим сифилисом и книгами, которые он изготовлял, а кроме того, быв- ший беззаботнейшим человеком на свете, охотно по- зволял ему уходить из дому. Помнится, что во время нашей прогулки в точке Р мы встретились с Мишу,— настоящий бык с виду, но прекрасный человек (который плох был только одним — что умер гнилым сторонником министерства и советником Королевского суда, около 1827 года). Я готов поверить, что этот прекрасный человек считал честность обязательною лишь в отношениях между частными лицами и полагал дозволительным изме- нять своим обязанностям гражданина, чтобы урвать какую-нибудь сумму денег у правительства. Я делаю огромную разницу между ним и его приятелем Фелик- сом Фором; этот родился с низкой душой, потому-то он пэр Франции и первый президент Королевского су- да в Гренобле. Но каковы бы ни были мотивы бедного Мишу, по- буждавшие его в 1795 году продавать отечество в уго- ду Генеральному прокурору, это был лучший из дру- зей — самый непосредственный, самый тонкий, но и самый чистосердечный. Кажется, он вместе с Барралем учился читать у м-ль Шаван, они часто говорили о своих приключениях в этой маленькой школе. (Уже соперничество, друж- ба, светская вражда!) Как я завидовал им! Мне ка- 195
жется, что раз или два я даже солгал, намекнув дру- гим моим товарищам, что я также учился читать у м-ль Шаван. Мишу любил меня до самой смерти, и я не был неблагодарен, я чувствовал глубочайшее уважение к его здравому смыслу и доброте. Как-то раз мы с ним подрались, и так как он был вдвое больше меня, он меня побил. Я упрекал себя за эту выходку, не потому, что был побит, а оттого, что не оценил его крайнюю добро- ту. Я был лукав и говорил остроты, которые достав- ляли мне множество кулачных ударов; та же черта доставила мне нечто лучшее в армии, в Италии, Гер- мании, а в Париже — яростную критику мелких писак. Когда мне приходит в голову острое словечко, я ви- жу его прелесть, а не скрытую в нем насмешку. Я все- гда удивляюсь, когда другие находят в нем яд; напри- мер, Ампер или А. де Жюсье указывали мне на всю оскорбительность моей шутки, сказанной этому нагле- цу виконту де Лапасу (Чивита-Веккья, сентябрь 1831 или 1832 года): «Позвольте узнать ваше имя» — шут- ки, которую Лапас никогда не мог мне простить. Теперь же из осторожности я больше не говорю таких острот, и на днях дон Филиппо Каэтани отдал мне справедливость, сказав, что я один из наименее насмешливых людей, каких он когда-либо видел, хо- тя и пользуюсь репутацией человека бесконечно остро- умного, но очень насмешливого, а еще более безнравст- венного (безнравственного — потому что я писал о женщинах в «Любви» и потому что, против своей воли, я смеюсь над лицемерами; сословием, пользующимся в Париже — кто бы поверил этому? — уважением еще большим, чем в Риме). Недавно г-жа Тольди, из театра делла Валле, по- сле того, как я вышел от нее, сказала князю Каэтани: — Это тот самый г-н де Стендаль, такой умный, такой безнравственный человек. Актриса, имеющая ребенка от князя Леопольда Си- ракузского из Неаполя! Добрый дон Филиппо при- нялся серьезно защищать меня от обвинения в без- нравственности. Даже рассказывая о том, что желтый кабриолет 196
проехал по улице, я имею несчастье смертельно оскорб- лять лицемеров и даже глупцов. Но, в сущности, дорогой читатель, я не знаю, что я за человек: добрый, злой, умный, глупый? Прекрасно знаю я только то, что доставляет мне страдание или удовольствие, чего я желаю и что ненавижу. Например, я ненавижу салоны разбогатевших про- винциалов, выставляющих напоказ свою роскошь. Да- лее следуют салоны маркизов и лиц, украшенных боль- шим орденом Почетного Легиона, выставляющих на- показ свою добродетель. Салон в восемь или десять человек, все женщины которого имели любовников, где разговор весел, полон анекдотов, где пьют легкий пунш в половине перво- го ночи,— вот место, где я чувствую себя лучше все- го на свете; там, находясь в своей среде, я бесконеч- но больше люблю слушать, чем сам говорить. Я охот- но погружаюсь в блаженство молчания, и если я го- ворю, то только для того, чтобы оплатить свой «вход- ной билет» — выражение, которое в указанном смысле я ввел в оборот в парижском обществе; это так же, как слово «фиоритуры» (введенное мною), которое я постоянно слышу; гораздо реже, должен в этом при- знаться, попадается мне «кристаллизация» 1 (см. «Лю- бовь»). Но я совсем не стою за него: если будет най- дено лучшее слово, более сроднившееся в языке с тем же понятием, я первый готов его приветствовать и пользоваться им. ххх Теперь я вижу, что качеством, общим для всех моих друзей, была естественность или отсутствие лицеме- рия. Г-жа Виньон и тетка Серафи внушили мне к это- му первому условию успеха в современном обществе ненависть, очень мне повредившую и доходящую до физического отвращения. После продолжительного пребывания в обществе лицемера меня начинает тош- * Род безумия, который заставляет видеть все совершенства и превращать в совершенства все качества предмета, который воз- действует на матку. Он беден, ах! Тем больше я его люблю! Он богат, ах! Тем больше я его люблю! 197
нить (как месяц тому назад итальянский язык ше- валье Нейталя заставил графиню Чини распустить свой корсет). Бедный Гран-Дюфе, человек чрезвычайно умный, не отличался естественностью; потому-то он всегда был мне только литературным другом, то есть он был полон зависти, я — недоверия, но оба мы очень ува- жали друг друга. Он получил первую награду по общей граммати- ке, кажется, в том же году, когда я получил первую награду по изящной словесности. Но в каком это бы- ло году? В 1796-м или 1795-м? Необходимо заглянуть в архивы префектуры; наши имена были на- печатаны на листе in folio и вывешены. Мудрый за- кон г-на де Траси окружил экзамены большой тор- жественностью. Ведь дело шло о надежде отечества! Это было воспитанием для члена департаментского управления, духовного продукта деспотизма г-жи Дю- барри, в такой же степени, как и для ученика. Что было делать в 1796 году с людьми, которым было больше двадцати лет? Спасать отечество от зла, которое они были склонны ему причинять, и кое- как ожидать их смерти. Это так же справедливо, как и печально. Какое бы- ло бы облегчение для государственного корабля в 1836 году, если бы все, кому больше 50 лет, отправи- лись ad patres *! За исключением, конечно, короля, моей жены и меня. В одну из многочисленных иллюминаций, происхо- дивших ежемесячно, от 1789 до 1791 года, какой-то буржуа выставил такой транспарант: Да здравствует король, моя жена и я. Гран-Дюфе, старший из четырех или пяти братьев, был худощавым человечком, почти без мяса, с боль- шой головой, с лицом, сильно изрытым оспой, но, тем не менее, очень красным, с блестящими, но лживы- ми глазами, которые своей живостью напоминали бсс- * К праотцам (лат.). 19Я
покойные глаза кабана. Он был вкрадчив и всегда осторожен в словах, всегда старался похвалить, но в выражениях насколько возможно умеренных. Его можно было бы принять за члена Института. Вообще человек с очень живым и быстрым умом, но уже с са- мого юного возраста снедаемый честолюбием. Он был старшим сыном и «баловнем» (местное выражение) матери, у которой был такой же характер; и для этого была достаточная причина: семья была бедна. Каким превосходным П... (то есть товарищем про- курора, продавшимся власти и умевшим подкраши- вать самые гнусные несправедливости) мог бы стать Дюфе! Но он недолго прожил, и после его смерти в Па- риже, в 1803 году, я должен был упрекнуть себя в одном из самых дурных чувств в моей жизни, из-за которого я колебался продолжать эти воспоминания. Я забыл его после 1803 или 1804 года, когда он умер. Удивительно, как много вещей я вспоминаю с тех пор, как пишу эту исповедь. Они приходят мне на память неожиданно, и, мне кажется, я сужу их беспристраст- но. Ежеминутно я вижу лучшее, чем тогдашние мои поступки. Но у кого хватит терпения читать все это? Когда я выхожу на улицу в новом, хорошо сшитом костюме, мои друзья дали бы экю, чтобы на меня вы- плеснули стакан грязной воды. Фраза плохо построе- на, но мысль верна (конечно, я не говорю о милейшем графе де Баррале; это характер Лафонтена). Найдется ли читатель, который после четырех или пяти томов этих постоянных «я» и «меня» не пожелает, чтобы меня облили — не стаканом грязной воды, но бутылкой чернил? Однако, о мой читатель, вся беда заключается лишь в этих шести буквах: Б, Р, Ю, Л, А, Р, составляющих мое имя и интересующих мое само- любие. Предположите, что я написал бы БЕРНАР; тогда эта книга была бы подобна «Векфильдскому священнику» (моему сопернику по невинности),— лишь романом, написанным в первом лице. Нужно по крайней мере, чтобы лицо, которому я завещал это посмертное произведение, передало ка- кому-нибудь редактору вроде нынешних Амедея Пи- 199
шо или Куршана, чтобы они вычеркнули излишние подробности. Говорят, что особенно далеко заходишь в opera d’inchiostro *, когда сам не знаешь, куда идешь; если бы это было так, то записки эти, изображающие сердце человека, как выражаются г-да Виктор Гюго, д’Арленкур, Сулье, Ремон, и т. д., и т. д., были бы пре- красным произведением. Эти «я» и «меня» терзали меня вчера вечером (14 января 1838 года), в то вре- мя как я слушал «Моисея» Россини. Хорошая музы- ка заставляет меня думать с большим напряжением и ясностью о том, что меня занимает. Но для этого нужно, чтобы прошел период суждения; с того момен- та, когда я судил «Моисея» (в 1823 году), прошло уже столько времени, что я позабыл свое заключение и больше о нем не думаю; теперь я только «Раб коль- ца», как говорится в арабских сказках. Воспоминания множатся под моим пером. Сейчас я заметил, что забыл одного из самых близких моих друзей, Луи Крозе,— теперь главный инженер, и очень достойный главный инженер Гренобля, но при жиз- ни похороненный как «барон, погребенный вблизи своей супруги»', погрузившей его в узкий эгоизм мел- ко завистливой буржуазии какого-то местечка в горах нашей провинции (Ла-Мюр, Кор или Бур-д’Уазан). Луи Крозе был создан для того, чтобы быть самым блестящим человеком в Париже; в салоне он побил бы Кореффа, Паризе, Лагарда и меня после них, если мне дозволено назвать и себя. С пером в руке он был бы подобен Дюкло, автору «Опыта о нравах» (но, мо- жет быть, к 1880 году эта книга уже умрет), челове- ку, который, по словам Даламбера, «имел наибольшее количество ума в единицу времени». Я подружился с Крозе, кажется, на латыни (как мы говорили), у Дюрана; Крозе был в то время са- мым некрасивым и самым непривлекательным мальчи- ком в Центральной школе; он родился, должно быть, около 1784 года. * Произведение чернил (итал.). 1 Стихи из «Современного человека»: ...Здесь, богу не отдав души, барон Покоится, вблизи супруги погребен. 200
У него было круглое и бледное лицо, сильно изры- тое оспой, и маленькие голубые, очень живые глаза, но с воспаленными веками, поврежденными этой же- стокой болезнью, и все это дополнялось педантич- ным и сердитым видом; он плохо ходил, словно на кривых ногах, всю свою жизнь олицетворял противо- положность изяществу, но, к несчастью, стремился быть изящным и вместе с тем был наделен Божественным умом. Лафонтен. Он редко бывал чувствительным, но в иные мину- ты страстно любил отечество и, я думаю, был спосо- бен к героизму, если бы это понадобилось. Он был бы героем в собрании, обсуждающем дело Гемпдена, а для меня это все. (См. «Жизнь Гемпдена» лорда Кин- га или Дакра, его правнука.) Словом, он обладал умом и проницательностью больше, чем кто-либо из известных мне дофинезцев, и у него была отвага, соединенная с робостью, необ- ходимая для того, чтобы блистать в парижских са- лонах; как генерал Фуа, он воодушевлялся, когда го- ворил. Он мне был очень полезен этим последним качест- вом (проницательностью); конечно, оно у меня со- вершенно отсутствовало, но он сумел мне его отчасти привить. Я говорю отчасти, так как мне всегда нужно принуждать себя к этому. И если я что-нибудь откры- ваю, я склонен преувеличивать в своих глазах значе- ние своего открытия и видеть только его. Я извиняю этот недостаток своего ума, называя его необходимым и sine qua non * следствием крайней чувствительности. Если какая-нибудь мысль слишком захватывает меня, когда я иду по улице, я падаю. Пример: единст- венное падение за пять или шесть лет, на улице Ла- Рошель, около улицы Дев святого Фомы, в 1826 году, имело причиной следующую проблему: должен или не должен г-н Дебелем в интересах своего честолюбия сделаться депутатом? Это было в то время, когда • Обязательное условие (лат.). 201
Дебелем, префект полиции (единственное популярное должностное лицо в эпоху старшей ветви Бурбонов), неумело пытался стать депутатом * *. Если мысль приходит ко мне посреди улицы, я мо- гу столкнуться с прохожим, упасть или попасть под экипаж. Однажды в Париже, поблизости от улицы Амбуаз (один случай из ста), я смотрел на д-ра Эд- вардса, не узнавая его. Иначе говоря, совершались два действия; одно ясно говорило: «вот д-р Эдвардс»; но второе, занятое мыслью, не добавляло: «нужно ему сказать здравствуйте и заговорить с ним». Доктор был очень удивлен, но не рассердился; он не принял это за комедиантство гения (как это сделали бы г-да Прю- нель, Жюль-Сезар Буаса, величайший фат, Феликс Фор и многие другие из числа моих знакомых и дру- зей). Я часто имел счастье встречать Луи Крозе в Па- риже в 1800 году; в Париже от 1803 года до 1806; в Планси от 1810 до 1814-го, куда я приезжал повидать- ся с ним и где я оставил на прокормление своих лоша- дей, исполняя какое-то поручение императора. Нако- нец, мы ночевали в одной комнате (в Гамбургской гостинице на Университетской улице) в вечер взя- тия Парижа в 1814 году. От огорчения у него ночью случилось расстройство желудка; я же, который терял все, тем более рассматривал это как зрелище. И, кроме того, я был раздражен глупой перепиской со мной гер- цога Бассано, когда находился в 7-м военном округе с этим стариком rimbambito * графом де Сен-Валье. Я еще был раздражен — признаю это к стыду сво- его ума — поведением императора с депутацией от За- конодательного корпуса, где находился этот чувстви- тельный и красноречивый глупец по имени Лене (из Бордо), впоследствии виконт и пэр Франции, умерший в 1835 году, вместе с бессердечным человеком по име- ни Редерер, совершенно лишенным какой-либо чувст- вительности. Чтобы не терять времени на восторженную бол- 1 Пишу, ничего не видя, 14 января, в пять часов двенадцать минут. * Впавшим в детство (итал.). 202
товню о Лафонтене, Корнеле или Шекспире, мы с Кро- зе сочиняли то, что мы называли «Характерами» (мне бы очень хотелось увидеть теперь некоторые из них). Это были шесть или восемь страниц in folio, давав- ших отчет (под вымышленным именем) о характере кого-нибудь из наших знакомых жюри, состоявшего из Гельвеция, Траси и Макьявелли или Гельвеция, Монтескье и Шекспира. Этими авторами мы в то время восхищались. Мы прочли вместе Адама Смита и Ж.-Б. Сея, но оставили эту науку, так как нашли в ней темные или даже противоречивые места. Мы были очень сильны в математике, а Крозе после трех лет своего учения в Политехнической школе был так силен в химии, что ему предложили место, соответствующее месту Тена- ра (ныне пэр Франции, но в наших глазах в то время человек без дарования; мы преклонялись только пе- ред Лагранжем и Монжем; даже Лаплас был для нас почти только просвещенным умом, предназначенным для того, чтобы объяснять, но не изобретать). Мы с Крозе прочли Монтеня и много раз перечли Шекспи- ра в переводе Летурнера (хотя отлично знали англий- ский язык). Мы работали по пять или шесть часов в день после кофе, который пили в кафе Гамбургской гостиницы, на Университетской улице, с видом на Музей француз- ских памятников,— прелестное творение, очень близ- кое к совершенству, уничтоженное этими тупоумны- ми Бурбонами. Может быть, в только что присвоенной мною ат- тестации отличного математика заключается немного гордости. Я никогда не знал дифференциального и ин- тегрального исчисления, но когда-то я проводил свою жизнь в приятных размышлениях об искусстве выра- жать уравнениями то, что я назвал бы, если бы решил- ся, математической метафизикой. Я получил первую награду (и без всякого покровительства; напротив, моя заносчивость вызывала ко мне нерасположение) из числа восьми молодых людей, которые все через месяц после того, в конце 1799 года, были приняты в Поли- техническую школу. У нас с Луи Крозе было от шестисот до восьмисот 203
таких занятий improbus*, попять — шесть часов каж- дое. Эту работу, серьезную и с наморщенным лбом, мы называли долбежкой — слово, бывшее в ходу в Поли- технической школе. Занятия эти были моим настоя- щим литературным воспитанием; с величайшим насла- ждением мы отправлялись таким образом на поиски истины, к великому негодованию Жана-Луи Бассе (ны- не барон де Ришбур, аудитор, бывший супрефект, лю- бовник одной из Монморанси, богатый и наглый, со- вершенно лишенный ума, но и не злой). Это существо ростом в четыре фута три дюйма, приходившее в отчая- ние от своего имени Бассе **, обитало вместе с Крозе в Гамбургской гостинице. Я не знаю других его до- стоинств, кроме того, что он был ранен штыком в грудь. Хороши были отвороты его сюртука в тот день, когда мы из партера взяли приступом сцену Французского театра в честь м-ль Дюшенуа (но, боже мой, я нару- шаю всякий порядок!), превосходно исполнявшей две или три роли (умерла в 1835 году). Крозе и я, работая вместе, ничего не прощали друг другу, мы всегда боялись, чтобы тщеславие не сбило нас с толку, так как ни один из наших друзей не был в состоянии рассуждать на эти темы. Этими друзьями были оба Бассе, Луи де Барраль (мой близкий друг, также близкий друг Луи Крозе), Плана (профессор в Турине, член всех Академий и всех орденов этой области). Крозе и Плана, оба мои друзья, в математике были на год позади меня; они изучали арифметику, в то время как я проходил триго- нометрию и элементы алгебры. XXXI Мой дед не любил Дюбуа-Фонтанеля; он был в полном смысле слова человеком утонченного и беспо- щадного тщеславия, человеком большого света по от- ношению к множеству лиц, о которых он хорошо отзы- вался, но которых совсем не любил. Мне кажется, что он, занимаясь литературой, боял- * Ненасытный (лат.). ** Коротконогий (франц.). 204
ся презрения со стороны этого бедняги Дюбуа, напи- савшего трагедию, которую почтили тем, что ее изда- теля отправили на галеры. Я говорю об «Эриции, или Весталке». Очевидно, то была «Эриция, или Монахи- ня», или «Мелания» этого интригана Лагарпа, челове- ка с холодным талантом, который, кажется, украл сю- жет у бедного Дюбуа-Фонтанеля, в своей бедности старавшегося писать ужасно мелким почерком, чтобы меньше тратить бумаги. Бедный Дюбуа в молодости отправился в Париж с любовью к прекрасному. Постоянная бедность заста- вила его искать полезного, он так и не смог подняться до уровня слащавых писак первого сорта, как Лагарп, Мармонтель и т. д. Нужда заставила его сочинять по- литические статьи для «Journal des Deux-Ponts» и, что еще хуже, жениться на рослой и толстой немке, бывшей любовнице баварского короля Максимилиана- Иосифа, в ту пору принца Макса и французского пол- ковника. Его старшая дочь, дочь короля, была замужем за неким Ренодоном, человеком тщеславным, созданным для того, чтобы быть хорошим мэром большого про- винциального города. Действительно, он был мэром Гренобля, кажется, от 1800 до 1814 года, а сверх то- го ему оскорбительным образом наставил рога мой ку- зен Пело, король глупцов, который был за это опозо- рен и вынужден покинуть область, заняв должность в ведомстве по косвенным налогам, которую доставил ему великодушный Франсе (из Нанта), могуществен- ный финансист во времена императора, устроивший на службу Парни. Я хорошо знал его как писателя около 1826 года, под именем г-на Жерома. Все эти умные люди, потерпев неудачу в своих честолюбивых планах, за неимением лучшего пускаются в литера- туру. Благодаря своему искусству интриги и своим по- литическим друзьям они достигают видимости успе- ха, а в действительности становятся лишь смешны- ми. Таковы были Редерер, Франсе (из Нанта) и даже граф Дарю, когда при помощи своей поэмы «Астроно- мия» (изданной после его смерти) он сделался чле- ном-корреспондентом Академии наук. Все трое, люди большого ума и тонкости и, конечно, первостепенные 205
члены Государственного совета и префекты, никогда не видали этой маленькой геометрической фигуры, придуманной мною, простым аудитором, месяц тому назад. Если бы бедный Дюбуа, принявший имя Фонта- нель, по приезде в Париж получил пенсию в сто луидо- ров под условием писать (как Бетховен в Вене около 1805 года), он стремился бы к Прекрасному, то есть подражал бы не природе, а Вольтеру. Вместо этого он принужден был переводить «Ме- таморфозы» Овидия и, что хуже того, английские кни- ги. Этот превосходный человек внушил мне мысль изу- чить английский язык и одолжил мне первый том Гиб- бона; при этом я заметил, что он произносил: «Тэ истори оф тэ фаль». По своей бедности он изучал английский язык без учителя, при помощи словаря. Я изучил английский язык лишь много лет спустя, когда придумал выучить наизусть четыре первые стра- ницы из «Векфильдского священника». Это было, ка- жется, в 1805 году; кто-то, по-видимому в Риме, на- пал на ту же мысль, я узнал об этом лишь в 1815 го- ду, когда в Германии мне попалось несколько номе- ров «Эдинбургского обозрения». Дюбуа-Фонтанель был почти разбит подагрой, пальцы его были бесформенны, он был вежлив, обяза- телен, услужлив; впрочем, его характер был сломлен бесконечными несчастиями. Когда «Journal des Deux-Ponts» был завоеван революционными армиями, Дюбуа не сделался аристо- кратом, но—удивительная вещь! — все время оста- вался французским гражданином. Это покажется естественным в 1880 году, но в 1796-м это было прямо чудом. Пример: мой отец, который после Революции бла- годаря своим способностям получил возможность по- вышаться в чинах, стал первым помощником мэра Гре- нобля с исполнением его обязанностей, кавалером ор- дена Почетного Легиона и все же ненавидел эту ре- волюцию, извлекшую его из грязи. Бедный и почтенный Фонтанель, покинутый своей газетой, приехал в Гренобль со своей толстой женой- немкой, у которой, несмотря на ее прежнее ремесло, 206
были дурные манеры и мало денег. Он был счастлив стать профессором, получить казенную квартиру и да- же переселился в квартиру в юго-западном углу дво- ра коллежа прежде, чем она была закончена. В В находилось его прекрасное издание Воль- тера in-8°, выпущенное в Келе,— единственная книга, которую этот славный человек никому не давал на ру- ки. На его книгах были пометки, сделанные его почер- ком, которые, к счастью, было почти невозможно про- честь без лупы. Он одолжил мне «Эмиля» и потом очень тревожился, так как к нелепой декламации Ж.-Ж. Руссо: «Смерть Сократа — это смерть человека, а смерть Иисуса Христа—смерть бога»—он приклеил листок бумаги с очень разумными, хоть и не особенно красноречивыми замечаниями, которые заканчивались противоположным выводом. Этот клочок бумаги мог ему очень повредить да- же в глазах деда. Что же было бы, если бы его уви- дел мой отец? Около того же времени отец не купил «Словаря» Бейля, продававшегося у нашего кузена Дрие (человека, жившего в свое удовольствие), чтобы не поколебать мою веру, и сам сказал мне об этом. Фонтанель был слишком сломлен несчастиями и дьявольским характером своей жены, чтобы быть энтузиастом, в нем не было ни малейшей искры огня, как у аббата Дюкро; поэтому он не оказал никакого влияния на мой характер. Мне кажется, я учился вместе с этим маленьким иезуитом Полем-Эмилем Тесером, с толстым Марки (добрый и фатоватый богатый юноша из Рива или Муарана), Бенуа, простодушным малым, который искренне воображал себя Платоном лишь потому, что доктор Клапье научил его любви (епископа Клогер- ского). Это не возмущало нас, потому что это возмутило бы наших родителей, но это нас удивляло. Теперь я вижу, что предметом наших стремлений была побе- да над этим страшным зверем, интересной женщиной, судьей достоинств мужчины, а не само наслаждение. Его мы находили всюду. Мрачный Бенуа никого не обратил в свою веру. 207
Скоро толстый Марки, бывший, кажется, немного сродни мне, перестал что-либо понимать в науках и покинул нас. Мне кажется, что среди нас был также некий Пене, один или два Готье — ничтожные minus habentes **. В нашем классе, как и в остальных, экзамены про- изводились в середине года. Я имел явное преимущест- во перед этим иезуитом Полем-Эмилем, который все заучивал наизусть и по этой причине внушал мне страх, так как у меня не было никакой памяти. Вот один из больших недостатков моей головы: я постоянно размышляю о том, что меня интересует; усиленно рассматривая это в разных душевных состоя- ниях, я в конце концов вижу в нем нечто новое и за- ставляю его изменять свой вид. Я двигаю трубки бинокля во всех направлениях, или я вдвигаю их, пользуясь образом, который встре- чается у де Траси (см. его «Логику»). Из-за этого маленького иезуита Эмиля с его при- торным и фальшивым голосом я очень боялся экза- мена. К счастью, некий г-н Тестлебо, из Вьенна, член департаментского управления, стал задавать мне во- просы, и я превзошел Поля-Эмиля, который знал на- изусть только краткое изложение лекций. В моем письменном сочинении было даже некото- рое подобие мысли по поводу Ж.-Ж. Руссо и похвал, которые он заслуживает. Все, что я узнавал на лекциях Дюбуа-Фонтанеля, было в моих глазах какой-то внешней или ложной наукой. Я считал себя «гением» — откуда у меня могла взяться такая мысль? — гением в ремесле Мольера и Руссо. Я искренне и в высочайшей степени презирал та- лант Вольтера: я находил его ребяческим. Я искренне уважал Пьера Корнеля, Ариосто, Шекспира, Серван- * Неуспевающие (лат.). * В полтора часа от 450 до 461, одиннадцать страниц. 208
теса и, на словах, Мольера. Но мне трудно было согла- совать их. Мои представления о прекрасном в литературе, в сущности, остались те же, что и в 1796 году, но каж- дые полгода они совершенствуются или, если угодно, слегка изменяются. Это единственный труд моей жизни. Все остальное было лишь заработком—заработ- ком, соединенным с тщеславным желанием добывать его так же хорошо, как и другие; я делаю исключение для интендантства в Брауншвейге после отъезда Мар- сиаля. Там была прелесть новизны и выговор, сделан- ный Дарю интенданту Магдебурга, кажется, Шалону. Я более близок к своему литературному идеалу прекрасного, когда я наслаждаюсь произведениями других и оцениваю их, размышляю об их достоинствах, чем тогда, когда пишу сам. В 1794 году я ждал, как глупец, минуты вдохнове- ния, вроде голоса бога, заговорившего с Моисеем из неопалимой купины. Эта глупость заставила меня потерять много времени, но, может быть, она поме- шала мне довольствоваться полупошлостью, как это делают столько достойных писателей (например, Ле- ве-Веймар). Когда я начинаю писать, я перестаю думать о своем литературном идеале прекрасного, меня осаж- дают идеи, которые я должен записать. Я предпола- гаю, что Вильмена осаждают формы фраз; а тех, кого называют поэтами, Делиля, Расина — формы стихов. Корнель был взволнован формой реплики: Свою взяв славы часть, ты мне оставь мою... (Ответ Эмилии Цинне.) Так как мои представления о совершенстве изме- нялись каждые шесть месяцев, мне трудно опреде- лить, каковы они были в 1795 или 1796 году, когда я писал драму, название которой я позабыл. Главное действующее лицо называлось, кажется, Пиклар и, кажется, было заимствовано у Флориана. Единственное, что я хорошо помню, это то, что в те- чение сорока шести лет моим идеалом было жить 14. Стендаль. Т. XIII. 209
в Париже, где-нибудь на пятом этаже, и писать драму или книгу. Бесконечные унижения и умение лавировать, не- обходимые для того, чтобы добиться постановки на сцене, помешали мне писать драмы вопреки моему желанию; еще неделю назад я испытывал по этому поводу ужасное раскаяние. Я набросал больше два- дцати драм; всюду — слишком много подробностей, и слишком глубоких, слишком мало понятных публи- ке, глупой, как г-да Терно, которыми Революция 1789 года наполнила партер и ложи. Когда своим бессмертным памфлетом «Что такое Третье сословие? Мы стоим на коленях,— поднимем- ся!» аббат Сьейес нанес первый удар политической аристократии, он основал, сам того не сознавая, ари- стократию литературную. (Эта мысль пришла мне в голову в ноябре 1835 года, когда я писал предисло- вие к де Бросу, рассердившее Коломба.) XXXII Итак, у меня был уже определенный литератур- ный идеал прекрасного в 1796 или 1797 году, когда я слушал курс Дюбуа-Фонтанеля; этот идеал весьма отличался от его идеала. Самой важной отличительной чертой было мое восхищение трагической и простой правдивостью Шекспира, составляющей контраст с ребяческой напыщенностью Вольтера. Я вспоминаю, как Дюбуа восторженно читал нам некоторые стихи Вольтера, или свои собственные, где было: «в ране... поворачивая нож». Это слово «нож» меня сильно и неприятно поражало, потому что оно плохо выражало мое правило, мою любовь к просто- те. Теперь я вижу причину этого; я остро чувствовал это всю свою жизнь, но причину обнаружил лишь много времени спустя. Только вчера, 18 января 1836 года, в день кафед- рального праздника, выходя из собора Сан-Пьетро в четыре часа и оглянувшись, чтобы посмотреть на него, я в первый раз в жизни посмотрел на него, как смотрят на всякое другое здание; я увидел там же- лезную решетку тамбура и подумал: в первый раз я 210
вижу то, что есть в действительности; до сих пор я на него смотрел, как смотрят на любимую женщину. Все мне нравилось в нем (я говорю о тамбуре и о купо- ле) ,— как мог я находить в нем недостатки? Так, другим путем, подойдя с другой стороны, я снова обнаруживаю недостаток, который отмечал вы- ше в своем правдивом повествовании,— недостаток проницательности. Боже мой, как я уклоняюсь! Итак, у меня была своя внутренняя теория, когда я слушал курс Дю- буа, я принимал все, что он говорил, как полезную ошибку; особенно когда он осуждал Шекспира, я внутренне краснел. Но именно то, что я не очень-то восхищался этой литературной доктриной, помогало мне лучше ее изу- чать. Одним из моих несчастий было то, что я не нра- вился людям, от которых я был в восторге (пример: г-жа Паста и г-н де Траси); очевидно, я любил их на свой лад, а не так, как им хотелось бы. Часто я не могу изложить доктрины, которою я восхищен: мне начинают возражать, слезы выступают у меня на глазах, и я не могу говорить. Я сказал бы, если бы смел: «Ах, вы разрываете мне сердце!» Я вспо- минаю два поразительных для меня примера. Один — похвалы Корреджо по поводу Прюдона, в разговоре с Марестом в Пале-Рояле, когда мы от- правлялись на пикник с Дювержье де Ораном, ми- лым Дитмером и противным Каве. Другой — разговор о Моцарте с Ампером и Адрие- ном де Жюсье, по возвращении из Неаполя в 1832 году (через месяц после землетрясения, причинившего раз- рушения в Фолиньо). В литературном отношении курс Дюбуа (напеча- танный впоследствии в четырех томах его внуком Ш. Ренодоном) был мне полезен, так как он давал пол- ное обозрение всего поприща литературы и не позво- лял моему воображению преувеличивать значение не- известных областей, как, например, Софокл, Оссиан и т. д. Этот курс был очень полезен для моего тщеславия, так как он окончательно укрепил общее убеждение в 211
том, что я принадлежу к числу семи или восьми спо- собнейших учеников Школы. Однако, мне кажется, Гран-Дюфе был впереди меня; имена других я по- забыл. Золотым веком Фонтанеля, годами, о которых он говорил с умилением, было время его приезда в Па- риж в 1750 году. Тогда только и говорили, что о Воль- тере и его произведениях, которые он беспрестанно посылал из Фернея. (Был ли он в то время уже в Фернее?) Все это не производило на меня впечатления, так как я терпеть не мог ребячества Вольтера в истории и его низкой зависти к Корнелю. Мне кажется, что уже в то время я заметил жреческий тон «Коммента- рия» Вольтера в прекрасном издании Корнеля с эстам- пами, занимавшем одну из верхних полок застеклен- ного книжного шкафа моего отца в Кле; я стащил ключ от этого шкафа и нашел там «Новую Элоизу», из- данную, кажется, за несколько лет до того и, несом- ненно, после «Грандисона», которого я читал, зали- ваясь слезами от умиления, в каморке третьего этажа, в Кле, где я считал себя в безопасности. Же, этот великий фразер и ничтожный живопи- сец, обладал несомненным талантом разжигать в наших душах сильнейшее соревнование,— а мне те- перь кажется, что это важнее всего для преподавате- ля. Но в 1796 году я думал совсем иначе. У меня был культ гения и таланта. Какой-нибудь чудак, делающий все по мгновенно- му побуждению, как обычно поступает человек ге- ниальный, не имел бы четырехсот или трехсот пяти- десяти учеников, как Же. Словом, когда мы выходили из его класса, Новая улица бывала запружена, отчего у профессора делал- ся еще более важный и напыщенный вид. Однажды, кажется, в средине года, когда я сам был восхищен какой-то труднейшей и прекраснейшей работой, Же сказал мне своим величественным и отеческим тоном: — Ну, господин Бейль, берите ваш картон и сту- пайте, ступайте к «Рельефу». Это слово «господин», такое употребительное в 212
Париже, было совсем необычно в Гренобле в разгово- ре с ребенком, и оно всегда удивляло меня, когда с ним ко мне обращались. Не знаю, был ли я обязан этим повышением ка- кому-нибудь словечку моего деда, сказанному Же, или моему умению делать совершенно параллельные штрихи в классе рисования гравюр, куда я недавно был принят. Во всяком случае, это удивило и меня и других. Когда я попал в число двенадцати или пятнадца- ти «рельефников», мои рисунки черным и белым ка- рандашом с голов Ниобеи и Демосфена (носивших среди нас такое название) удивили Же, который, ка- залось, был поражен тем, что у меня способностей не меньше, чем у других. Самым сильным в этом клас- се был Энемон Эли (впоследствии нотариус суда); это был очень холодный человек, говорили, что он служил перед тем в армии. Его работы напоминали манеру Филиппа Шампанского, но это был мужчина, а не ребенок, как мы, и было несправедливо сравнивать его с нами. В скором времени в классе рельефов я получил на- граду. Мы получили ее вдвоем или втроем, бросили жребий, и мне достался «Опыт о поэзии и живописи» аббата Дюбо, который я прочел с величайшим удо- вольствием. Эта книга отвечала чувствам моего серд- ца, чувствам, неизвестным и мне самому. Мульзен, идеальнейший тип робкого провинциа- ла, без проблесков интеллекта, но очень старатель- ный, отличался тем, что делал совершенно параллель- ные штрихи хорошо отточенным красным карандашом. Если бы на месте Же был человек талантливый, он сказал бы нам, показывая на Мульзена: «Господа, вот как не следует работать». Вместо этого Мульзен был соперником Энемона Эли. Рисунки остроумного Дюфе были очень оригиналь- ны, как говорил Же; особенно он отличился, когда у Же явилась превосходная мысль заставить нас по очереди позировать, чтобы учиться рисовать головы. 213
Среди нас был также толстяк Эли, прозванный ту-' пицей, и оба Монваля, пользовавшихся таким же бла- горасположением профессора рисования, как и про- фессора математики. Мы работали с невероятным усердием и соревнованием по два или по три часа еже- дневно в послеобеденное время. Однажды, когда были две модели, большой Одрю, из класса латыни, мешал мне смотреть; я изо всех сил дал ему пощечину в О. Через мгновение после этого, когда я снова сел на свое место в Н, он вытащил из- под меня стул, и я шлепнулся на пол. Это был взрос- лый мужчина; он был выше меня на целый фут и страшно ненавидел меня. Я нарисовал на лестнице класса латыни (кажется, вместе с Готье и Крозе) огромную карикатуру на него и подписал: «Одрюас Камбен». Он краснел, когда его называли «Одрюас», и говорил kambin вместо quand bien. Тотчас же было решено, что мы будем драться на пистолетах. Мы спустились во двор; Же хотел поме- шать нам, но мы убежали; Же вернулся в другой класс. Мы вышли, но за нами последовал весь кол- леж. За нами шло, наверно, человек двести. Я попросил находившегося там Диде быть моим секундантом; я был сильно смущен, но полон отва- ги. Не знаю почему, .мы направились к Грайльским воротам в сопровождении очень стеснявшего нас кор- тежа. Нужно было достать пистолеты, это было не- легко. В конце концов я добыл один пистолет длиной в восемь дюймов. Одрю шел в двадцати шагах поза- ди меня и осыпал меня бранью. Нам не позволяли приближаться друг к другу: он убил бы меня одним ударом кулака. Я не отвечал на его брань, но дрожал от гнева. Не скажу, что я не испытал бы страха, если бы дуэль произошла так, как бывает обычно, когда четыре или пять человек спокойно отправляются вместе в шесть часов утра в экипаже за добрую милю от города. Караул у Грайльских ворот едва не взялся за ру- жья. Эта смешная и очень мешавшая нам процессия 214
мальчишек принималась еще сильнее кричать: «Будут они драться? Или нет?» — всякий раз, как мы поче- му-либо останавливались. Я очень боялся, что Одрю, который был на целый фут выше своих и моих се- кундантов, поколотит меня. Я помню только своего секунданта Мориса Диде (впоследствии — пошлый ультра, мэр Домена, писавший в газеты безграмот- ные ультрароялистские статьи). Одрю был в ярости. Наконец, после полуторачасового преследования, когда уже начало смеркаться, мальчишки оставили нас в покое между Бонскими воротами и Тре-Клуат- ром. Мы спустились в городской ров, сделанный по планам Луи Руайе, глубиной в один фут, или же остановились на краю этого рва. Зарядили пистолеты, отмерили ужасающее коли- чество шагов, чуть ли не двадцать, и я подумал: «Вот минута, когда нужно проявить храбрость». Одрю по- чему-то должен был стрелять первым; я, не отрыва- ясь, смотрел на небольшой выступ скалы в виде тра- пеции, высившийся над Одрю, той самой, которая была видна из окна тетки Элизабет рядом с крышей церкви Сен-Луи. Почему-то выстрела не последовало. Должно быть, секунданты не зарядили пистолеты. Мне ка- жется, что мне не пришлось целиться. Был объявлен мир, но без пожатия рук и тем более без объятий: Одрю, совсем взбешенный, побил бы меня. Проходя со своим секундантом Диде по улице Тре-Клуатр, я сказал ему: — Когда Одрю целился в меня, то я, чтобы не бояться, смотрел на маленькую скалу над Сесеном. — Ты никогда не должен говорить этого, твой язык не должен произносить этих слов,— сказал он, крепко выбранив меня. Я был очень удивлен и, подумав, сильно возму- тился этим упреком. Но на следующий же день я испытывал ужасное раскаяние в том, что позволил уладить это дело. Это оскорбляло все мои испанские мечтания; как посмею я восхищаться «Сидом» после несостоявшейся дуэ- ли? Как смогу думать о героях Ариосто? Как буду восхищаться или критиковать великих героев римской 215
истории, славные подвиги которых я часто перечиты- вал у приторного Ролена? Когда я пишу это, я испытываю ощущение, слов- но провожу рукой по рубцу зажившей раны. Я и двух раз не вспомнил об этой дуэли со време- ни моей другой дуэли, с Рендром (майором или пол- ковником легкой артиллерии, в Вене в 1809 году, из- за Бабе). Я вижу, что это было великим раскаянием всей начальной поры моей юности и действительной причиной моей заносчивости (почти наглости) во время миланской дуэли, где моим секундантом был Кардон. В истории с Одрю я был растерян, смущен и пре- доставил другим руководить собою; мне мешал страх, что меня побьет гигант Одрю, время ог времени я готовился к тому, что мне будет больно. В течение двух часов, пока продолжалась процессия двухсот мальчишек, я говорил себе: «Лишь когда отмерят ша- ги, наступит опасность». Мне внушала ужас мысль, что меня принесут домой на лестнице, как принесли бедного Ламбера. Но ни одного мгновения я не пред- полагал, что дело будет улажено миром. В ту реши- тельную минуту, когда Одрю целился в меня и его пи- столет, кажется, несколько раз дал осечку, я рас- сматривал контуры маленькой скалы. Время совсем не казалось мне долгим (как оно казалось долгим при Бородине очень храброму и превосходному офи- церу, моему другу Андреа Корнеру). Словом, я нисколько не играл комедии, я был со- вершенно естествен, совсем не хвастлив, но очень храбр. Я сделал ошибку, мне нужно было прихвастнуть. При моем искреннем решении драться я создал бы себе репутацию в городе, где часто дрались, но не как неаполитанцы 1836 года, среди которых дуэли очень редко или никогда не оканчиваются смертью, а как храбрые люди. Если бы у меня хватило ума иногда говорить об этом, то благодаря контрасту с моей крайней юностью и скромными привычками благородного ребенка я со- ставил бы себе превосходную репутацию. 216
Г-н Щатель, один из наших знакомых и соседей по Большой улице, убил шесть человек. В мое время, то есть от 1798 до 1805 года, двое моих знакомых, Бернар-сын и Руайе «Толстоклювый», были убиты на дуэли, Руайе — с дистанции в сорок пять шагов, в сумерках, в пустырях Драка, неподалеку от того места, где впоследствии был поставлен проволочный мост. Этот фат Бернар (сын другого фата, впоследст- вии, кажется, судьи в Кассационном суде и ультра) у мельницы Канеля получил удар шпагой от слав- ного Мефре (де Мефре, главный сборщик податей, муж услужливой фрейлины герцогини Беррийской, а впоследствии счастливый наследник толстяка Бу- ре) ; Бернар был убит на месте. Де Мефре бежал в Лион; ссора была почти кастовой; Марест, который, кажется, был секундантом Мефре, рассказывал мне об этом. Как бы то ни было, с тех пор я чувствовал же- стокое раскаяние: 1) по причине своего испанизма — недостаток, со- хранившийся еще в 1830 году; его заметил ди Фьо- ре, который определяет его словами Фукидида: «Вы расставляете свои сети слишком высоко»; 2) недостаток хвастовства. При серьезной опас- ности я бываю естествен и прост. Герцог Фриуль- ский, в Смоленске, счел это признаком хорошего вку- са. Дарю, не любивший меня, написал о том же своей жене, кажется, из Вильны, после отступления из Москвы. Но в глазах толпы я не играл той блестящей роли, достичь которой мог бы, если бы захотел про- тянуть руку. Чем больше я думаю, тем больше мне кажется, что эта ссора произошла в 1795 году, задолго до мо- ей страсти к математике, моей дружбы с Бижильо- ном, моей нежной дружбы с м-ль Викториной. Я чрезвычайно уважал Мориса Диде: 1) потому что мой славный дед, друг, и, может быть, даже близкий, его матери, очень хвалил его; 2) я много раз видел его в военном артиллерий- 217
ском мундире, когда он ездил в свою часть, за Мон- мелианом; 3) наконец, и в особенности потому, что он имел честь быть влюбленным в м-ль Летурно, может быть, самую интересную девушку в Гренобле и дочь чело- века, несомненно, самого веселого, самого беспечного, свободомыслящего и очень порицаемого моим отцом и родными. Действительно, г-н Летурно весьма мало на них походил; он наполовину разорился и женился, кажется, на некоей девице Борель, сестре матери Викторины Мунье, которая была причиной того, что я оставил военную службу и бежал в Париж в 1803 году. М-ль Летурно была красавицей в тяжеловесном жанре (как фигуры Тьярини, «Смерть Клеопатры и Антония» в музее Лувра). Диде впоследствии женился на ней, но имел несчастье потерять ее после шести лет взаимной любви; говорят, что он совсем обезумел от этого и уехал в деревню, в Домен. После того как я получил в средине года в классе рельефа награду, которая возмутила всех царедвор- цев, более меня преуспевших при дворе Же, но кото- рую никто не посмел назвать незаслуженной, мой чин по рисунку, как мы говорили, повысился. Я бро- сился бы в огонь, чтобы получить награду и в кон- це года; мне кажется, что я ее добился, иначе я со- хранил бы воспоминание о своем огорчении из-за то- го, что не получил ее. Я получил первую награду по изящной словесно- сти, присужденную мне единогласно, и accessit или вторую награду по математике, а ее нелегко было получить. Дюпюи чувствовал явное отвращение к мо- ей страсти рассуждать. Он ежедневно вызывал к доске, обращаясь к ним на «ты», Монвалей — или Монво, как мы их называ- ли,— так как они были дворяне и он сам претендовал на дворянство; Синара, Сен-Ферреоля, дворян; доб- рого Арибера, которому он покровительствовал, ми- лого Манта и т. д., и т. д., меня же как можно ре- же, а когда я подходил к доске, он не слушал, что 218
очень меня обижало и смущало, так как, когда от- вечали другие, он не спускал с них глаз. Несмотря на это, из любви к математике, становившейся все более серьезной, я задавал ему вопросы относитель- но всех встречавшихся мне затруднений; я стоял у доски в точке Н, а Дюпюи сидел в своем огромном кресле небесно-голубого цвета в точке Д; моя нескром- ность заставляла его отвечать, в этом-то и была за- гвоздка. Он постоянно просил меня излагать ему свои сомнения отдельно, говоря, что из-за этого весь класс теряет время. Он поручал доброму Синару разрешать мои со- мнения. Синар, гораздо больше знавший, но откро- венный, тратил час или два на то, чтобы отрицать эти трудности, затем — чтобы понять их, и, наконец, признавался, что не знает, как на них ответить. Мне кажется, что для всех этих славных людей, за исключением Манта, математика была просто де- лом памяти. Для Дюпюи, казалось, была большой неожиданностью моя торжественная первая награда по курсу словесности. Мой экзамен, происходивший, как и все другие, в присутствии членов департамент- ского управления, членов комитета, всех профессо- ров и двухсот или трехсот учеников, развлек этих гос- под. Я говорил хорошо, и члены департаментского управления, удивленные тем, что не скучают, похва- лили меня и сказали мне по окончании экзамена: — Господин Бейль, вы получили награду; но что- бы доставить нам удовольствие, ответьте, пожалуй- ста, еще на несколько вопросов. Этот триумф, кажется, предшествовал экзамену математики и дал мне положение и уверенность, кото- рые в следующем году заставили Дюпюи чаще вызы- вать меня к доске. Если я когда-нибудь попаду снова в Гренобль, я поручу произвести разыскания в архивах префек- туры за годы 1794—1799 включительно. Печатный протокол раздачи наград укажет мне даты всех этих мелких событий, о которых я через столько лет вспо- минаю с удовольствием. Я был на подъеме жизни, и с каким пламенным воображением я представлял себе будущие наслаждения!.. Теперь я на склоне. 219
После этого победоносного августа отец не решал- ся уже так категорически противиться моей страсти к охоте. Он нехотя позволил мне брать его ружье и даже ружье пехотного калибра, большого размера, которое было сделано по заказу для покойного г-на Рея,нотариуса, его зятя. Моя тетка Рей была красивая женщина, которую я навещал в ее хорошенькой квартире, выходящей во двор Суда. Отец не хотел, чтобы я дружил с Эдуар- дом Реем, ее вторым сыном, испорченным мальчиш- кой, водившимся со всякой дрянью. (Ныне это ар- тиллерийский полковник Рей, настоящий дофинезец, хитрец и обманщик в большей степени, чем четыре гренобльских прокурора, вместе взятые, впрочем, ар- хирогоносец, очень неприятный, но, должно быть, хороший полковник этого рода оружия, в котором столько тонкостей. Кажется, в 1831 году он служил в Алжире. Он был любовником Г. П.) \ XXXIII 2 Я делаю большие открытия о самом себе, когда пишу эти воспоминания. Трудность заключается уже не в том, чтобы найти и передать истину, а в том, чтобы найти того, кто станет ее читать. Может быть, удовольствие от открытий и тех суждений или оце- нок, которые за ними следуют, побудит меня продол- жать; мысль о том, что меня станут читать, исчезает все больше и больше. Вот я уже на странице 501, а до сих пор еще не покинул Гренобля! Эта картина волнений одного сердца составит толстый том in-8° еще до моего прибытия в Милан. Кто станет читать такой вздор? Какой талант живо- писца нужно иметь для того, чтобы описать это, а я почти одинаково ненавижу описания Вальтера Скот- та и напыщенность Руссо. Моим читателем должна быть г-жа Ролан, но и в этом случае отсутствие опи- саний прелестной тенистой долины нашей Изеры 1 В час три четверти от 483 до 500, семь страниц. 2 20 января 1836 года. Третьего декабря я был на девяносто третьей странице. 220
заставило бы ее бросить книгу. Как много мог бы рассказать тот, у кого хватило бы терпения точно описывать! Какие прекрасные рощи, какая мощная и роскошная растительность в равнине, какие красивые каштановые леса на холмах и какой величественный характер придают всему этому вечные снега Тайе- фера! Какой дивный бас для этой красивой мелодии! Кажется, именно в ту осень я испытал огромней- шее наслаждение, убив дрозда на виноградной тро- пинке над большим виноградником как раз перед круглой белой вершиной горы Тайефер. Эта радость была одной из самых сильных в моей жизни. Я про- шелся по виноградникам Дуайатьера и свернул на узенькую тропинку между двумя высокими и густы- ми плетнями от Н до Р, как вдруг большой дрозд с легким криком вылетел из виноградника в Т’ и опу- стился на вершину дерева Т, кажется, вишни, очень высокой и малолиственной. Я увидел его, выстрелил почти в горизонтальном направлении, так как еще не успел спуститься. Дрозд упал, ударившись о землю со звуком, который я слышу до сих пор. Я спустился по тропинке, вне себя от радости. Вернувшись домой, я сказал старому ворчливому слуге, который был немного охотником: — Барбье, ваш ученик достоин вас! Человек этот гораздо больше обрадовался бы мо- нете в двенадцать су, а кроме того, он ни слова не понял из того, что я ему сказал. Когда я бываю взволнован, я впадаю в испанизм, переданный мне теткой Элизабет, которая еще го- ворила: «Прекрасно, как «Сид». Бродя с ружьем в руке по виноградникам в окре- стностях Фюроньера, я был погружен в глубокое раздумье. Отец, старательно противившийся всем моим желаниям, запрещал мне охоту и лишь с большим трудом по слабости допускал это, а потому я редко, почти никогда не ходил на охоту с настоя- щими охотниками,— иногда только на охоту за лиси- цами на утесистых склонах скалы у Комбуар с Жо- 221
зефом Бреном, подрезывавшим наши лозы. Сидя там в засаде и подстерегая лисицу, я бранил себя за мою глубокую задумчивость, от которой мне нужно было пробудиться, если бы появился зверь1. Однажды он появился в пятнадцати шагах от меня, он бежал на меня мелкой рысцой, я выстрелил и ничего не увидел. Я жестоко промахнулся. Отвесные пропасти над Дра- кой так меня пугали, что в этот день я сильно по- баивался обратного пути: можно было легко свалить- ся в пропасть, например, со склонов А и В, с которых открывается величественный вид на ревущий у их под- ножия Драк. Крестьяне, с которыми я ходил (Жозеф Брен и его сын, Себастьен Шарьер и т. д.), пасли овец на этих крутых склонах босиком с шестилетнего возраста; в случае надобности они снимали обувь. Для меня же это было невозможно, и бывал я в этих горах не больше двух или трех раз в жизни. В тот день, когда я промахнулся по лисице, я по- чувствовал настоящий ужас, гораздо более сильный, чем страх, который я пережил впоследствии в Силе- зии (в кампанию 1813 года), среди конопли, увидев, как на меня одного скачут восемнадцать или два- дцать казаков. В тот день у Комбуара я посмотрел на свои золотые часы, как я делаю в особенно важ- ные мгновения, чтобы хорошенько запомнить по край- ней мере час, и как сделал де Лавалет в момент произнесения ему смертного приговора (Бурбонами). Было восемь часов, меня разбудили до зари, что все- гда портит мне все утро. Я размышлял о красивом пейзаже, о любви и, вероятно, также об опасно- стях обратного пути, когда появилась лисица, бежав- 1 Предо мной был чудесный вид на холмы Эшироля и Жарри, и мой взгляд проникал в долину... Проволочный мост, называемый Сесенским, около 1827 года заменил собою паром; он был по- строен моим другом Луи Крозе; пошлый полковник Монваль, поль- зовавшийся всеобщим презрением (и удостоившийся похвал в «Quotidienne» после своей смерти), был акционером этого моста и не хотел, чтобы Крозе, старший инженер, совершил полное испы- тание. Перье (Казимир, Огюстен и т. д.) хотят отнять эту славу у Крозе в пользу одного из своих племянников. Перье во всем лживы, хитры, коварны, пошлы, низки. 222
шая на меня мелкой рысью. Я сообразил, что это ли- сица, по ее толстому хвосту, так как в первое мгно- вение принял ее за собаку. В Z тропинка была широ- кою, может быть, в два фута, а в М в два дюйма; лисица должна была броситься из Z к Н, после мое- го выстрела она бросилась в кусты в В, в пяти или шести футах под нами. Сносных тропинок, доступных хотя бы для лиси- цы, в этих скалах очень мало; их занимают три или четыре охотника, еще один спускает собак, лисица бежит и обычно натыкается на одного из охотников. Эти охотники постоянно говорили об охоте на сер- ну в Пейль де Кле, но отец мне это решительно за-- прещал, и ни один из охотников ни разу не посмел повести меня туда. Этот страх в скалах Комбуара я испытал, кажется, в 1795 году. Вскоре я убил второго дрозда, но не такого боль- шого, как первый, когда уже смеркалось и я едва мог разглядеть его на ореховом дереве, кажется, в поле де Ла-Перуза, над нашим Пелисоном (то есть над нашим виноградником в Пелисоне). Третьего и последнего дрозда я убил на малень- ком ореховом дереве у края дороги к северу от нашего фруктового садика. Этот дрозд, очень маленький, на- ходился почти отвесно надо мною и упал мне чуть не на нос. Он упал на сложенную из камней стену, и вместе с ним — большие капли крови, которые я еще вижу. Кровь эта была знаком победы. Только в Браун- швейге в 1808 году жалость внушила мне отвраще- ние к охоте: теперь она кажется мне бесчеловечным и отвратительным убийством, и без необходимости я не убил бы комара. Однако я не почувствовал жало- сти, когда в последний раз в Чивита-Веккье убил пе- репелку. Куропатки, перепела, зайцы кажутся мне цыплятами, рожденными для того, чтобы попадать на вертел. Если бы, прежде чем выводить их в египетских духовых печах, в конце Елисейских полей, спросили их согласия на это, вероятно, они не отказались бы. Я помню восхитительное ощущение: однажды ут- ром мы вышли с Барбье; была прекрасная луна и 223
теплый ветер. Шел сбор винограда, я никогда не мог этого забыть. В тот день я добился у отца разреше- ния пойти на ярмарку в Сасенаж или Ле-Бальм вме- сте с Барбье, управляющим обработкой земли в име- нии. Сасенаж — колыбель моего рода. Мои предки были там судьями или beyles, и старшая ветвь жила там еще в 1795 году, имея пятнадцать или двадцать тысяч франков ренты, которые целиком достались бы мне, если бы не закон, кажется, от 13 жерминаля. Мой патриотизм нисколько не был этим поколеблен; правда, в этом возрасте я еще не знал, что значит нуждаться в деньгах и выполнять неприятную рабо- ту, чтобы заработать на жизнь; деньги были для ме- ня лишь удовлетворением мимолетных желаний; но таких желаний у меня не было, так как я никогда не бывал в обществе и не видел ни одной женщины; поэтому в моих глазах деньги не имели никакой цены. В то время я был подобен большой реке перед тем, как она низвергается каскадом, как Рейн над Шафгаузеном: течение его еще спокойно, но вскоре он низвергнется огромным водопадом. Моим водопа- дом была любовь к математике, которая поглотила все, сперва — как средство покинуть Гренобль, это воплощение буржуазного быта и тошноты в полном смысле слова, а затем из любви к ней самой. Охота, побуждавшая меня с умилением читать «Деревенский дом» и делать выписки из «Истории животных» Бюффона, напыщенность которого раз- дражала меня уже в этом нежном возрасте, как двою- родная сестра лицемерия священников и моего от- ца,— охота была последним проявлением моей духов- ной жизни до увлечения математикой. Я ходил. насколько мог часто к м-ль Викторине Бижильон, но в этом году она, кажется, подолгу оста- валась в деревне. Я часто встречался с Бижильоном, его старшим братом, Ла-Байетом, Галем, Барралем, Мишу, Коломбом, Мантом, но сердце мое принадле- жало математике. Еще одно повествование, и потом я весь зароюсь в иксы и игреки. 224
Это заговор против Древа Братства. Не знаю, почему я организовал этот заговор. Де- рево это было жалким молодым дубком, очень вытя- нувшимся, по меньшей мере в тридцать футов, кото- рый, к великому его сожалению, пересадили на сере- дину Гренетской площади, по эту сторону от Древа Свободы, которому я отдавал всю свою любовь. Древо Братства, может быть, соперничавшее с Дре- вом Свободы, было посажено у самого ларька с каш- танами, против окон покойного Леруа. По какому-то случаю к Древу Братства прикре- пили белую доску с надписью, на которой Же с при- сущим ему талантом изобразил желтой краской ко- рону, скипетр, цепи — все это под надписью и в виде поверженных символов. Надпись состояла из нескольких строк, и я совер- шенно ее не помню, хотя против нее-то мы и состав- ляли заговор. Это служит доказательством закона: легкая страсть увеличивает умственные способности, силь- ная — притупляет их. Против чего мы составляли заговор? Не знаю. Только-смутно вспоминаю наше пра- вило: наша обязанность — по возможности вре- дить тому, что мы ненавидим, насколько это в на- ших силах. Да и это очень неясно. Вообще ни малей- шего воспоминания о том, что мы ненавидели, и о причинах нашей ненависти, один образ, и только, но образ этот вполне отчетливый. Я один придумал все это, нужно было сообщить эту мысль другим, которые вначале приняли ее холод- но. «Караул стоит так близко!» — говорили они. Но в конце концов они исполнились решимости, как и я. Заговорщики были: Мант, Трейяр, Коломб и я, может быть, еще один или двое. Почему стрелял не я? Не знаю. Мне кажется, что стрелял Трейяр или Мант. Раздобыли пистолет, он был восьмидюймовый. За- рядили его до самого дула. Древо Братства имело, вероятно, тридцать шесть или сорок футов высоты, а дощечка с надписью была прибита на высоте десяти или двенадцати футов; мне кажется, что дерево бы- ло обнесено оградой. 15. Стендаль. Т. XIII. 225
Опасность была со стороны караула С, солдаты которого прогуливались на немощеном пространстве от Р до Р1. Задержать нас могли и прохожие с улицы Мон- торж или с Большой улицы. Четверо или пятеро не- стрелявших наблюдали за солдатами караула; может быть, я находился на этом посту, как на са- мом опасном, но ничего об этом не помню. Другие наблюдали за улицей Монторж и за Большой улицей. Около восьми часов вечера совсем стемнело, но было не очень холодно; дело было осенью или вес- ной; наступила минута, когда площадь опустела; мы прогуливались с небрежным видом и дали знак Ман- ту или Трейяру. Раздался выстрел, который произвел ужасающий шум: была глубокая тишина, а пистолет заряжен до самого дула. В то же мгновение на нас устремились солдаты караула. Я думаю, что не одни мы чувство- вали ненависть .к надписи, и власти предполагали воз- можность покушения. Солдаты едва не поймали нас, мы спаслись, про- скользнув в дверь R дома моего деда, но нас отлич- но заметили: все были у окон, многие подносили све- чи к окнам и освещали площадь. Эта дверь R, выходившая на Гренетскую площадь, сообщалась узким проходом третьего этажа с дверью L, выходившею на Большую улицу. Но существова- ние этого прохода было всем известно. Спасаясь, мы бросились по линии Р. Некоторые из нас вбежали в большие Ворота якобинцев; это за- ставляет меня думать, что нас было больше, чем я только что сказал. Возможно, что вместе с нами был и Прие. Меня и еще кого-то, кажется, Коломба, преследо- вали особенно настойчиво. «Они вошли в этот дом!» — слышали мы крики совсем близко. Мы не под- нялись до прохода над третьим этажом; мы стали сильно звонить во втором этаже, выходившем на Гре- нетскую площадь, в прежнюю квартиру моего деда, которую в то время снимали сестры Коде, старые, очень набожные модистки. К счастью, они нам от- 226
крыли; они были очень испуганы выстрелом и читали библию. Мы быстро им объясняем: «Нас преследуют, ска- жите, что мы провели вечер здесь». Мы садимся, поч- ти в то же мгновение звонят так сильно, что чуть не обрывают звонок; мы продолжаем сидеть и слушаем библию; мне даже кажется, что один из нас взял кни- гу в руки. Входят комиссары. Кто они были, не знаю; долж- но быть, я избегал на них смотреть. — Эти граждане были здесь весь вечер? — Да, господа, да, граждане,— произнесли, по- правляясь, бедные испуганные богомолки. Мне помнится, что с ними был и их брат, г-н Коде, старый чиновник, сорок пять лет прослуживший в госпитале. Надо думать, эти комиссары или преданные вла- сти граждане были мало проницательны или же они были очень расположены к г-ну Ганьону, которого уважал весь город, начиная от барона дез Адре до трактирщика Пуле, так как наш смущенный вид сре- ди этих бедных ханжей, обезумевших от страха, дол- жен был производить странное впечатление. Может быть, именно их страх, который был не меньше наше- го, спас нас; у всего собрания был одинаково испу- ганный вид. Комиссары два или три раза повторили свой во- прос: — Эти граждане были здесь весь вечер? Никто не входил после того, как вы услышали пистолетный выстрел? Истинным чудом, о котором мы потом долго раз- думывали, было то, что эти старые янсенистки реши- лись солгать. Я думаю, что они решились совершить этот грех из уважения к моему деду. Комиссары записали наши имена и наконец убра- лись. Мы недолго изъявляли нашу благодарность этим девицам. Мы прислушались; когда шум шагов комис- саров заглох, мы вышли и стали подниматься дальше к проходу. Мант и Трейяр, которые были проворнее нас и 227
раньше нас вошли в дверь R, рассказали нам на сле- дующее утро, что, когда они подошли к двери L, вы- ходившей на Большую улицу, они увидели около нее двух караульных. Они стали говорить о том, как при- ятно они провели вечер у этих девиц; караульные не задали им никаких вопросов, и они свободно про- шли. Рассказ их произвел на меня такое впечатление реальности, что я не мог бы поручиться, что это не я и не Коломб вышли, разговаривая о любезности этих девиц. Мне кажется более правдоподобным, что Коломб и я вошли в дом, а затем, через полчаса, он ушел. Забавнее всего было слушать рассуждения отца и тетки Элизабет, строивших догадки относительно участников бунта. Мне кажется, что я все рассказал своей сестре Полине, которая была моим другом. На следующий день в Центральной школе Монваль (впоследствии полковник, и презираемый), не любив- ший меня, сказад мне: — Так вот! В Древо Братства стрелял ты со своей компанией! Ходить смотреть на дощечку с надписью было истинным наслаждением: она превратилась в ре- шето. Скипетры, короны и другие побежденные атрибу- ты были изображены с южной стороны, обращен- ной к Древу Свободы. Короны и прочее были изобра- жены светло-желтой краской на бумаге, наложен- ной на полотно, или на полотне, приготовленном для масляной краски. Я не вспоминал об этом деле уже пятнадцать или двадцать лет. Признаюсь, оно мне кажется велико- лепным. В те времена я часто с энтузиазмом повто- рял, как еще четыре дня назад, стих из «Гора- ция»: Вы Альбой избраны, я больше вас не знаю! Предприятие наше вполне соответствовало этим восторгам. Замечательно то, что не сам я стрелял; но я не думаю, чтобы это было из постыдной осторожности. 228
Мне кажется,— но я припоминаю это очень смутно, как будто сквозь туман,— что Трейяр, приехавший из деревни (Тюлена, кажется), непременно хотел выстрелить, словно для того, чтобы получить среди нас права гражданства. Когда я пишу это, образ Древа Братства встает перед моими глазами, память моя делает открытия. Мне кажется, я вижу Древо Братства, окруженное оградой из тесаных камней в два фута высоты, под- держивающей железную решетку в пять или шесть футов. Жомар был плутом-священником, как позднее Мен, которого гильотинировали за то, что он отравил своего тестя, некоего Мартена из Вьенна, кажется, бывшего члена департамента, как тогда говорили. Я видел, как судили этого негодяя и потом гильотини- ровали. Я стоял на тротуаре перед аптекой Плана. Жомар отпустил бороду, его плечи были покрыты красным сукном, как у отцеубийц. Я стоял так близко, что после казни видел, как на лезвии ножа появлялись капли крови, прежде чем упасть. Это привело меня в ужас; много дней после этого я н.е мог есть вареного мяса. XXXIV Кажется, я покончил со всем тем, о чем хотел рас- сказать, прежде чем приступить к последнему пове- ствованию о моей жизни в Гренобле; я хочу сказать о моем погружении в математику. М-ль Кюбли уехала уже давно, и о ней у меня осталось только нежное воспоминание; м-ль Викто- рина Бижильон подолгу живала в деревне; единствен- ными книгами, доставлявшими мне наслаждение, бы- ли Шекспир и «Мемуары» Сен-Симона, в то время из- данные в семи томах, которые впоследствии я купил в двенадцати томах, а также «Характеры» Лабрюйе- ра,— страсть, оказавшаяся столь же длительной, как и страсть моя к шпинату (в области физической), и по меньшей мере столь же сильной сейчас, в пять- десят три года, как и в тринадцать лет. 229
Я любил математику тем сильнее, чем больше пре- зирал своих учителей — Дюпюи и Шабера. Несмотря на напыщенность и хороший тон, благородную и лас- ковую манеру Дюпюи обращаться к кому-нибудь, у меня хватило проницательности, чтобы угадать, что он был бесконечно невежественнее Шабера. Шабер, который в общественной иерархии гренобльских бур- жуа стоял гораздо ниже Дюпюи, иногда в воскре- сенье или в четверг утром брал том Эйлера или... и упорно боролся с трудностями. Однако он всегда был похож на аптекаря, который знает хорошие рецепты, но не имеет никакого понятия о том, как эти рецепты вытекают один из другого: в его голове не было никакой логики, никакой философии; под влиянием полученного им воспитания или тщеславия — а может быть, по религиозным мотивам — милейший Шабер ненавидел даже самые названия этих вещей. Две минуты тому назад я, с моей нынешней голо- вой, несправедливо удивлялся тому, что в то время я тотчас же не нашел выхода. Некому было помочь мне, мой дед из тщеславия не любил математики, ко- торая была единственной областью, лежавшей за пределами его почти универсальных знаний. «Этот человек», или, вернее, «г-н Ганьон, никогда не забы- вал прочитанного», с уважением говорили в Греноб- ле. Единственным упреком, который могли сделать ему его недоброжелатели, была математика. Мой отец ненавидел математику, вероятно, по религи- озным мотивам, но отчасти прощал ее лишь по- тому, что она помогает снимать планы с имений. Я постоянно копировал для него планы его зе- мель в Кле, в Эшироле, в Фонтанье, в Шела (долина около ...), где он недавно совершил выгодную сделку. Я презирал Безу так же, как Дюпюи и Шабера. В Центральной школе было пять и шесть «силь- ных», которые были приняты в Политехническую шко- лу в 1797 или 98 году, но они не снисходили до того, чтобы отвечать мне на вопросы, которые, может быть, ставились мною недостаточно ясно, а, вернее, затруд- няли их. 230
Я купил или получил в награду произведения аб- бата Мари, том in-8. Этот том я прочел с жад- ностью, как роман. Я нашел там истины, изложенные в других выражениях, что доставило мне огромное удовольствие и вознаградило за труд, но в конце кон- цов не сообщило мне ничего нового. Я хочу сказать, что там действительно не было ничего нового; возможно, я его не улавливал, у ме- ня еще не было достаточных знаний, чтобы его за- метить. Чтобы размышлять более спокойно, я расположил- ся в салоне, где стояло двенадцать красивых кресел, вышитых моей бедной матерью. Этот салон открыва- ли лишь раз или два в год, чтобы убрать пыль \ Он располагал меня к сосредоточенности; в то время у меня еще сохранялось воспоминание о веселых ужи- нах, которые устраивала моя мать. Когда било де- сять, из этого сверкающего огнями салона переходи- ли в прекрасную столовую, где гостей ждала огром- ная рыба. Это было роскошью, которую позволял се- бе мой отец; у него еще сохранились эти вкусы в пе- риод набожности и земледельческих спекуляций, до которых он впоследствии унизился. Сидя за столом Т, я написал первый акт или все пять актов своей драмы, которую я называл коме- дией, ожидая моментов вдохновения, как будто ко мне должен был слететь ангел. Моя страсть к математике, может быть, своей главной причиной имела отвращение мое к лицеме- рию; лицемерием для меня были моя тетка Серафи, г-жа Виньон и их священники. Лицемерие, по моему мнению, было невозможно в математике, и в своей юной простоте я думал, что то же было и во всех науках, где, как я слышал, применялась математика. Что я должен был почув- ствовать, когда увидел, что никто не может мне объ- 1 Одинокое счастье. Там я был в безопасности от пресле- дования Серафи. Преждевременная мизантропия в четырна- дцать лет. 231
яснить, почему минус на минус дает плюс (— X — — = +)? (Это одно из важнейших оснований науки, на- зываемой алгебра.) Лучше было оставить совсем без объяснений эту трудность (которую, конечно, можно объяснить, так как она приводит к истине), чем объяснять ее мне, исходя из оснований, которые, очевидно, были очень неясными для самих объясняющих. Шабер, к которому я обращался с этим вопросом, затруднялся, повторял свой урок — именно то, про- тив чего я делал возражения,— и в конце концов при- нимал такой вид, точно хотел сказать: «Но таков уж обычай, все удовлетворяются этим объяснением. Эй- лер и Лагранж, которые, очевидно, были не глупее вас, удовлетворялись им. Мы знаем, что вы очень умны (это означало: мы знаем, что вы получили пер- вую награду по изящной словесности и хорошо отве- чали г-ну Тетлебо и другим членам департаментского управления) и, очевидно, хотите выделиться». Что касается Дюпюи, то он принимал мои робкие возражения (робкие из-за его напыщенного тона) с высокомерной улыбкой, граничившей с нераспо- ложением. Хотя он знал гораздо меньше, чем Ша- бер, он был менее буржуазен, менее ограничен и, мо- жет быть, трезво оценивал свои познания в матема- тике. Если бы я мог понаблюдать теперь этих гос- под хотя бы в течение одной недели, я сразу же оп- ределил бы, что они собой представляют. Но к этой мысли постоянно приходится возвращаться. Мои родные, отчаяние которых еще более ограни- чивало их умственный горизонт, воспитывали меня под стеклянным колпаком, без всякого общения с людьми, и в пятнадцать лет я мог живо чувствовать, но гораздо менее других детей был способен судить о людях и разгадывать их разнообразное притворст- во. Поэтому, в сущности, я не очень уверен в суж- дениях, которые наполняют 536 предыдущих стра- ниц. Действительно истинны здесь только чувства, но чтобы добраться до истины, нужно прибавить че- тыре диеза к моим впечатлениям. Я передаю их с хо- лодностью и чувствами, притупленными опытом со- рокалетнего человека. 232
Я отлично помню, что, когда я говорил о своем затруднении по поводу «минуса на минус» кому-ни- будь из «сильных», он смеялся мне в лицо; все они были в большей или меньшой степени похожи на Поля-Эмиля Тесера и учили наизусть. Я часто слы- шал, как у доски, в конце доказательства, они гово- рили: — Итак, очевидно, что...— и т. д. «Для вас это менее всего очевидно»,— думал я. Но речь шла о том, что было очевидным для меня и в чем нельзя было сомневаться при всем желании. Математика рассматривает лишь одну сторону предметов (их количество), но в этом отношении она имеет преимущество высказывать лишь несомненные вещи, лишь истину, и почти всю истину. В четырнадцать лет, в 1797 году, я воображал, что высшая математика, та, которой я никогда не знал, охватывает все или почти все стороны предме- тов и что таким образом, подвигаясь вперед, я узнаю достоверные, несомненные истины, которые я смогу доказывать по желанию на всех предметах. Я очень не скоро убедился в том, что мое возра- жение по поводу «минус на минус дает плюс» ни- как не может проникнуть в голову Шабера, что Ша- бер всегда будет отвечать на него не иначе, как высокомерной улыбкой, и что «сильные», которым я задавал вопросы, будут всегда надо мною смеяться. Я вынужден был довольствоваться тем, что я и сейчас еще повторяю себе: «минус на минус дает плюс» должно быть правильным, так как очевидно, что, постоянно применяя это правило при вычисле- ниях, мы получаем верные и несомненные резуль- таты. Много мучений доставила мне фигура: 233
Предположим, что RP — линия, отделяющая ве- личины положительные от отрицательных; все, что находится над нею, положительно, а все, что нахо- дится внизу, отрицательно; каким образом, взяв квад- рат В столько раз, сколько заключается единиц в квадрате А, можно достигнуть того, чтобы получив- шийся квадрат С перешел на другую сторону? Или, пользуясь неуклюжим сравнением, которое необычайно тягучее гренобльское произношение Шабера делало еще более неуклюжим, предположим, что отрицательные величины — это долги какого-ни- будь человека. Каким образом, помножив 10 000 ф. долгу на 500 франков, этот человек будет иметь и получит состояние в пять миллионов? Может быть, Дюпюи и Шабер — такие же лице- меры, как и священники, которые служат мессу у мо- его деда, а моя дорогая математика — только один обман? Я не знал, как добраться до истины. Ах, если бы кто-нибудь сказал мне тогда хоть одно слово о логике или искусстве находить истину, с какой жад- ностью выслушал бы я его! Какой подходящий мо- мент для того, чтобы изложить мне «Логику» де Тра- си! Может быть, я стал бы другим человеком, моя голова была бы гораздо лучше. Своими собственными слабыми силами я пришел к выводу, что Дюпюи вполне мог быть обманщи- ком, но что Шабер был тщеславным буржуа, не- способным понять, что есть трудности, не предвиден- ные им. У моего отца и деда была «Энциклопедия» in folio Дидро и Даламбера; это произведение стоит или, вернее, стоило семьсот или восемьсот франков. Не- обходимо было огромное влияние, чтобы побудить провинциала вложить в книги такой капитал, из че- го я теперь заключаю, что до моего рождения отец и дед, должно быть, целиком стояли на стороне фило- софов. Отец с грустью смотрел, как я перелистываю «Энциклопедию». Я питал к этой книге полнейшее до- верие по причине нерасположения к ней отца и ре- шительной ненависти, которую она внушала бывав- шим у нас в доме священникам. Старший викарий и 234
каноник Рей, ростом в пять футов и десять дюймов, с бледным цветом лица, делал забавную гримасу, когда произносил, коверкая, имена Дидро и Да- ламбера. Эта гримаса доставляла мне огромное тай- ное наслаждение, и теперь еще я очень чувствителен к такого рода удовольствиям'. Я испытывал его иногда в 1815 году, когда дворяне недооценивали храбрость Николая Бонапарта (таково было в то вре- мя имя этого великого человека), а между тем в 1807 году я страстно желал, чтобы он не покорил Англии; куда бы в таком случае можно было скры- ваться? Я пытался искать ответа в математических ста- тьях Даламбера в «Энциклопедии»; их самоуверен- ный тон и отсутствие культа истины неприятно меня поразили, а кроме того, я плохо их понимал. С ка- кой страстью в то время я любил истину! Как искрен- не я верил в то, что она царица мира, в который я должен был вступить! Я не видел у нее никаких дру- гих врагов, кроме священников. Если «минус на минус дает плюс» причиняло мне столько огорчений, то можно представить себе, ка- кое отчаяние овладело моей душой, когда я принял- ся за «Статику» Луи Монжа, брата знаменитого Монжа, который должен был приехать, чтобы экза- меновать желающих поступить в Политехническую школу. В начале геометрии говорится: «Параллельными называются две линии, которые при продолжении их до бесконечности никогда не пересекаются». А в самом начале своей «Статики» этот замечательный глупец Луи Монж написал приблизительно следую- щее: «Две параллельные линии можно рассматри- вать, как такие, которые при продолжении их до бес- конечности пересекаются». Мне казалось, что я читаю катехизис, да еще из самых неудачных. Тщетно я просил объяснения у Шабера. — Дитя мое,— говорил он, принимая отеческий 1 Кого могут заинтересовать простые движения сердца, опи- санные без Риторики? Рим, апрель 1836. 235
вид, который так не к лицу дофинезской лисе, вид Эдуарда Мунье (пэр Франции в 1836 году)^—дитя мое, вы поймете это впоследствии. И, подойдя к своей клеенчатой доске и начертив на ней две параллельные линии очень близко одна от другой, это чудовище сказало мне: — Вы видите: можно сказать, что в бесконечно- сти они пересекаются. Я едва не бросил все. В этот момент какой-ни- будь ловкий и хороший иезуит мог бы обратить меня путем такого рассуждения: «Вы видите, что все — заблуждение или, вернее, что нет ничего ложного и ничего истинного, все ус- ловно; усвойте себе условия, благодаря которым вы будете наилучшим образом приняты в свете. А «пат- риоты» — это чернь, которая всегда будет грязнить эту сторону вопроса; итак, сделайтесь аристократом, как ваши родные, и мы найдем средства отправить вас в Париж и рекомендовать влиятельным дамам». XXXV Если бы это было сказано с увлечением, я стал бы негодяем и был бы теперь очень богат. В тринадцать лет я представлял себе свет исклю- чительно по «Тайным мемуарам» Дюкло и «Мемуа- рам» Сен-Симона в семи томах. Величайшим счасть- ем мне казалось — жить в Париже с сотней луидо- ров дохода и писать книги. Марион сказала мне, что мой отец оставит мне гораздо больше. Помнится, я говорил себе: «Истина она или ложь, математика поможет мне выбраться из Гренобля, из этой грязи, от которой меня тошнит». Но я нахожу это рассуждение слишком прежде- временным для своего возраста. Я продолжал ра- ботать, прекращать было бы слишком большим огорчением, но я был глубоко встревожен и опе- чален. Наконец, случай пожелал, чтобы я встретил ве- ликого человека и не стал негодяем. Здесь во второй раз сюжет превосходит рассказывающего. Я попыта- юсь не преувеличивать. 236
Благоговея перед математикой, в продолжение некоторого времени я часто слышал об одном моло- дом человеке, известном якобинце, пылком и бес- страшном охотнике, который знал математику го- раздо лучше, чем Дюпюи и Шабер, но не сделал ее своим ремеслом. Он был весьма небогат и потому давал уроки этому порочному уму — Англесу (впо- следствии граф и префект полиции, которого Людо- вик XVII обогатил в период займов). Но я был застенчив; как набраться храбрости, чтобы обратиться к нему? И затем, он брал ужасно дорого, по двенадцати су за урок: откуда взять день- ги? (Такая оплата кажется мне слишком смеш- ной; может быть, это было двадцать четыре или сорок су.). Я рассказал все это от полноты сердца моей доб- рой тетке Элизабет, которой было тогда, может быть, восемьдесят лет; но ее превосходному сердцу и яс- ной голове, если можно так выразиться, было лишь тридцать лет. Она великодушно дала мне много шести- франковых экю. Но для этой души, исполненной са- мой утонченной и благородной гордости, трудность заключалась совсем не в деньгах: мне нужно было брать эти уроки тайком от моего отца; и она подвер- гала себя опасности законных упреков. Жива ли была в то время Серафи? Я не поручил- ся бы за обратное. Однако в момент смерти моей тетки Серафи я был совсем еще ребенком, так как, узнав в кухне о ее смерти, я бросился на колени около шкафа Марион, чтобы возблагодарить бога за это великое избавление. Это событие — экю, которые мне так благородно дала тетка Элизабет, чтобы тайком брать уроки у этого страшного якобинца,— навсегда помешало мне стать негодяем. Увидеть человека, созданного по об- разцу греков и римлян, и решить скорее умереть, чем не быть на него похожим, было делом одного мгно- вения. Не знаю, как я, такой застенчивый, мог обратить- ся к г-ну Гро. (В этом месте фреска обвалилась, и ес- 237
ли бы я стал заполнять этот пробел, я был бы лишь пошлым романистом вроде дона Руджеро Каэтани. Намек на фрески Кампо-Санто в Пизе и их нынеш- нее состояние.) Не знаю, как я туда попал, но я вижу себя в маленькой комнатке, которую Гро снимал в Сен- Лоране, самом старом и бедном квартале города. Это длинная и узкая улица, зажатая между горой и ре- кой. В эту комнату я вошел не один, но кто был мо- им товарищем по учению? Может быть, Шеминад? На этот счет — полное забвение; все мое душевное внимание, очевидно, было устремлено на Гро. (Этот великий человек умер уже так давно, что, мне кажет- ся, я могу не прибавлять к его фамилии слова «гос- подин».) ’. Это был молодой человек, темный блондин, очень подвижной, хотя и очень тучный; ему было, пожа- луй, двадцать пять или двадцать шесть лет; у него были сильно вьющиеся и довольно длинные волосы, он носил сюртук и сказал нам: — Граждане, с чего мы начнем? Скажите, чтс вы уже знаете? — Мы знаем уравнения второй степени. И, как умный человек, он стал объяснять нам эти уравнения, то есть образование квадрата от а + b, на- пример, которое он заставил нас возвести во вторую степень: a1 2 + 2ab+b2, предполагая, что первый член уравнения представляет начало квадрата, дополнение этого квадрата и т. д. Словно небеса открылись нам, или, во всяком слу- чае, мне. Я увидел, наконец, причины вещей: это уже не был свалившийся с неба аптекарский рецепт для решения уравнений. Я испытывал огромное наслаждение, похожее на то, которое доставляет чтение увлекательного романа. Должен признаться, что почти все, что говорил нам Гро об уравнениях второй степени, уже было у гнус- ного Безу, но наши взоры не желали видеть этого. У него все было изложено так тупо, что я не давал се- бе труда замечать это. 1 Поместить: прогулки в Большой картезианский монастырь и в Сарсена. 238
С третьего или четвертого урока мы перешли к уравнениям третьей степени, и здесь Гро оказался со- вершенно оригинальным. Мне кажется, что он сразу же перенес нас к границам науки, поставив нас перед теми трудностями, которые требовалось победить, или перед завесой, которую надо было приподнять. Так, например, он показал нам, один за другим, разные способы решения уравнений третьей степени: снача- ла первые попытки Кардануса, затем дальнейшие улучшения и, наконец, современный способ. Мы были очень удивлены тем, что он не заставлял нас одного за другим доказывать то же самое поло- жение. После того как оно было понято, он переходил к следующему. Хотя Гро менее всего был шарлатаном, он все же достигал эффекта, производимого этим свойством, столь полезным в преподавателе, как и в главнокоман- дующем; он захватил всю мою душу. Я так обожал и почитал его, что, может быть, оттолкнул его этим от се- бя. Я так часто наблюдал этот неприятный и удиви- тельный результат, что, может быть, ошибочно отно- шу его к первому человеку, вызвавшему мое страстное восхищение. Я оттолкнул от себя де Траси и г-жу Па- ста, восхищаясь ими с чрезмерным восторгом \ Однажды, когда было получено какое-то важное известие, мы весь урок проговорили о политике, и в конце его он не взял с нас денег. Я так привык к ска- редности дофинезских учителей, Шабера, Дюрана и других, что этот вполне естественный поступок еще усилил мое восхищение и восторг. Мне кажется, что в тот раз нас было трое, может быть, Шеминад, Феликс Фор и я; мне кажется также, что каждый из нас клал на столик А монету в двенадцать су. Я почти ничего не помню из последних двух лет, 1798 и 1799. Страсть к математике до того поглоща- ла все мое время, что, как говорил мне Феликс Фор, я носил чересчур длинные волосы, жалея потратить полчаса на то, чтобы постричься. 1 29 января 1836 года. Дождь и холод, прогулка в Сан-Пьетро- ин-Монторно, где у меня появился замысел этого произведения около 1832 года. 239
В конце лета 1799 года мои гражданские чувства были уязвлены нашими поражениями в Италии, при Нови и другими, доставившими моим родным большую радость, соединенную, однако, с беспокойством. Мой дед, который был более благоразумен, не хотел, что- бы русские и австрийцы появились в Гренобле. Но, по правде сказать, об этих желаниях моей семьи я могу говорить лишь предположительно; надежда в ско- ром времени покинуть его и горячая, непосредствен- ная любовь к математике поглощали меня до такой степени, что разговорам моих родных я уделял лишь очень мало внимания. Может быть, я не говорил се- бе этого с ясностью, но чувствовал определенно: какое значение при моем нынешнем положении имеет их болтовня? Вскоре к моей печали гражданина прибавился эгоистический страх. Я боялся, как бы из-за прибли- жения русских не были отменены экзамены в Гре- нобле. Бонапарт высадился в Фрежюсе. Я упрекал себя за появившееся у меня искреннее желание, чтобы этот молодой Бонапарт, которого я рисовал себе кра- сивым молодым человеком, вроде полковника комиче- ской оперы, сделался королем Франции. Слово это вызывало во мне лишь блестящие и бла- городные представления. Это пошлое заблуждение было плодом моего еще более пошлого воспитания. Родные мои были точно слугами по отношению к ко- ролю. При одном имени короля или Бурбонов слезы выступали у них на глазах. Не знаю, испытал ли я это пошлое чувство в 1797 году, наслаждаясь рассказами о сражениях при Лоди, Арколе, и т. д., и т. д., приводившими в отчаяние моих родных, которые долго пытались не верить им, или оно явилось у меня в 1799 году при известии о вы- садке в Фрежюсе. Склоняюсь скорее к 1797 году, Действительно, из-за приближения неприятеля Луи Монж, экзаменатор Политехнической школы, не при- ехал в Гренобль. Нам нужно ехать в Париж, сказали мы все. Но как, думал я, добиться согласия моих ро- 240
дителей на такое путешествие? Отправиться в совре- менный Вавилон, в город разврата, в шестнадцать с половиной лет! Я был чрезвычайно взволнован, но не сохранил об этом никакого ясного воспоми- нания. Наступили экзамены по классу математики у Дю- пюи, и они были для меня триумфом. Я один получил первую награду из числа восьми или девяти молодых людей, большинство которых бы- ли старше меня и имели более сильную протекцию; все они два месяца спустя были приняты в Политех- ническую школу. У доски я был красноречив; это потому, что я го- ворил о том, о чем со страстью размышлял в течение по крайней мере пятнадцати месяцев и изучал три года (проверить), с тех пор как начался курс Дюпюи в зале нижнего этажа Центральной школы. Дос, че- ловек упрямый и сведущий, видя, что я знаю, задавал мне самые трудные вопросы, которые могли бы меня смутить. Это был человек страшного вида, никогда не высказывавший одобрения (он был похож на Доме- никони, превосходного актера, которым я восхищаюсь в театре Валле в январе 1836 года). Этот Дос, главный инженер, друг моего деда (ко- торый, как я уже говорил, присутствовал на моем эк- замене и наслаждался), прибавил к первой награде еще том in-4° Эйлера. Может быть, этот подарок был сделан в 1798 году, в конце которого я также получил первую награду по математике (курс Дюпюи был двух- летний или даже трехлетний). Сразу же после моего экзамена, вечером или, вер- нее, вечером того дня, когда мое имя было вывешено с такой славой («Принимая во внимание то, как от- вечал гражданин Бейль, точность, блестящую лег- кость...»), Дюпюи было нелегко добиться присужде- ния первой награды моим семи или восьми товари- щам якобы для того, чтобы это не повредило им при поступлении в Политехническую школу; но Дос, чертовски упрямый, заставил внести в протокол, а следовательно, и напечатать, вышеприведенную фразу. Я помню, как я шел под деревьями Городского са- 16. Стендаль. Т. XIII. 241
да, между статуей Геркулеса и решеткой, вместе с Бижильоном и двумя или тремя другими, опьяненны- ми моим триумфом, так как все находили его справед- ливым и хорошо видели, что Дюпюи меня не любил; слух о том, что я брал уроки у якобинца Гро, я, кото- рый имел счастье слушать курс Дюпюи, едва ли мог способствовать примирению его со мною. Идя вместе с Бижильоном, я говорил ему, фило- софствуя, по нашему обыкновению: — В такую минуту можно простить всех своих врагов. — Напротив,— сказал Бижильон,— нужно подой- ти к ним поближе, чтобы их победить. Правда, радость немного меня опьяняла, и, чтобы скрыть ее, я рассуждал; однако ответ этот, в сущ- ности, говорит о глубокой низменности Бижильона, заинтересованного всем материальным более, чем я, в то же время о моей испанской экзальтации, которой, к несчастью, я был подвержен всю свою жизнь. Я вижу всю картину: Бижильон, мои спутники и я только что прочли объявление, где была эта фраза обо мне. Под сводом, у дверей Концертного зала, был вы- вешен протокол экзамена, подписанный членами де- партаментского управления. После этого триумфального экзамена я отправился в Кле. Здоровье мое настоятельно требовало отдыха. Но мною овладело новое беспокойство, о котором я размышлял в маленьком лесочке Дуайатьера, и в ку- старниках на островках Драка, и на отвесных (в 45 гра- дусов) склонах Комбуара (ружье я носил с собой лишь для вида): даст ли мне отец денег, чтобы в шест- надцать с половиной лет я бросился в этот новый Вавилон, в этот центр безнравственности? И здесь также избыток страсти и волнения изгла- дил всякое воспоминание. Я совершенно не знаю, как уладился вопрос с моим отъездом. Предстоял еще второй экзамен у Дюпюи; я был переутомлен, измучен работой, силы мои действитель- 242
но приходили к концу. Повторять снова арифметику, геометрию, тригонометрию, алгебру, конические сече- ния, статику для того, чтобы держать новый экзамен, было тяжким, мучительным трудом. Я в самом деле изнемог. Это новое усилие, которое мне предстояло, правда, лишь в декабре, могло внушить мне отвраще- ние к моей дорогой математике. К счастью, на по- мощь моей лени пришла лень Дюпюи, занятого сбо- ром винограда в своем Нуайаре; он сказал мне, обра- щаясь на «ты» (это было знаком большой милости), что ему прекрасно известно, как хорошо я все знаю, что новый экзамен излишен, и с достойным и жре- ческим видом дал мне великолепное свидетельство, удостоверявшее подлог, а именно, что он подверг ме- ня новому экзамену на предмет поступления в Поли- техническую школу и что я выдержал его прево- сходно. Мой дядя предложил мне два или четыре луидо- ра, которые я не взял. Вероятно, мой славный дед и тетка Элизабет сделали мне подарки, о которых у ме- ня не сохранилось никакого воспоминания. Я должен был ехать вместе с одним знакомым мо- его отца, неким Россе, возвращавшимся в Париж, к месту своего жительства. То, что я сейчас расскажу, не особенно красиво. Перед самым отъездом, ожидая экипажа, мы прости- лись с отцом у Городского сада, перед окнами домов, выходивших на улицу Монторж. Он прослезился. Единственное впечатление, какое произвели на меня его слезы, было то, что он очень некрасив. Если читатель почувствует ко мне отвраще- ние, пусть он вспомнит о сотнях вынужденных про- гулок в Гранж с теткой Серафи, прогулок, к которым меня принуждали, чтобы доставить мне удовольствие. Такое лицемерие меня возмущало больше всего и бы- ло причиной того, что я жестоко ненавижу этот порок. Волнение совершенно изгладило всякое воспоми- нание о моем путешествии с Россе от Гренобля до Ли- она и от Лиона до Немура. 243
Это было в первых числах ноября 1799 года, так как в Немуре, в двадцати или двадцати пяти милях от Парижа, мы узнали о событиях 18 брюмера (или 9 ноября 1799 года), совершившихся накануне. Мы узнали о них вечером, я мало что понял в них и был восхищен тем, что молодой генерал Бонапарт сделался королем Франции. Мой дед часто и с востор- гом говорил о Филиппе-Августе и о сражении при Бу- вине; всякий король Франции был для меня Филиппом- Августом, Людовиком XIV или сластолюбивым Лю- довиком XV, каким он предстал мне в «Тайных ме- муарах» Дюкло. Сладострастие в моем воображении нисколько его не порочило. Моей навязчивой мыслью по приезде в Париж, мыслью, к которой я возвращался четыре или пять раз в день, выходя из дому в сумерки, в час, рас- полагающий к мечтательности, было: красивая жен- щина, парижанка, гораздо более прекрасная, чем м-ль Кюбли или бедная Викторина, падает из опроки- нувшегося экипажа или подвергается какой-нибудь большой опасности, от которой я ее спасаю, и, начав та- ким образом знакомство, становлюсь затем ее лю- бовником. Мои рассуждения были рассуждениями охотника. Я так пылко буду любить ее, что должен ее найти! Это безумие, в котором я никогда никому не при- знавался, продолжалось, может быть, лет шесть. Ме- ня слегка излечила от него лишь сухость придворных дам в Брауншвейге, в обществе которых я дебютиро- вал в ноябре 1806 года. XXXVI ПАРИЖ Россе поместил меня в гостинице на углу улиц Бургонь и Сен-Доминик; вход в нее был с улицы Сен- Доминик. Меня хотели поселить поблизости от Поли- технической школы, куда, как полагали, я должен был поступить Я был очень удивлен звоном колоколов, отбивав- 244
ших часы. Окрестности Парижа показались мне ужас- но уродливыми: совсем не было гор! Это отвращение значительно возросло в последующие дни. Я оставил гостиницу и из экономии нанял ком- нату, выходившую на обсаженную деревьями пло- щадку Дома Инвалидов. Мне немного помогали и руководили мною «математики», поступившие в школу в предыдущем году. Мне пришлось их по- сетить. Нужно было посетить также моего кузена Дарю. Это был первый визит в моей жизни. Дарю, светский человек лет шестидесяти пяти, был, вероятно, печально поражен моей неловкостью, в ко- торой не было ничего привлекательного. Я приехал в Париж с твердым намерением стать обольстителем женщин — тем, что теперь я назвал бы Дон-Жуаном (из оперы Моцарта). Дарю был долгое время главным секретарем де Сен-Приста, интенданта Лангедока, который в насто- ящее время разделен, кажется, на семь департамен- тов. Из исторических сочинений можно узнать, что знаменитый Бавиль, этот мрачный тиран, был интен- дантом, или, вернее сказать, королем Лангедока, ка- жется, с 1685 по 1710 год. Это была государственная область; этот остаток общественных дискуссий и сво- боды требовал умелого главного секретаря при ин- тенданте, напоминающем вельможу, вроде де Сен- Приста, который был интендантом, кажется, с 1775 по 1786 год. Дарю, уроженец Гренобля, был сыном буржуа, строившего из себя дворянина, бедного из гордости, как вся моя семья; он добился благосостояния тру- дом рук своих и, не воруя, скопил, может быть, четы- реста или пятьсот тысяч франков. Он искусно проплыл через годы Революции, не позволяя себе впадать в ослепление из чувства любви или ненависти, которые он, может быть, испытывал к предрассудкам дворян- ства или духовенства. Это был человек без других страстей, кроме полезного тщеславия или тщеславной заботы о пользе,— я не мог различить, какое у него было из этих двух чувств, так как смотрел на него слишком снизу вверх. Он купил себе дом на Лиль- 245
ской улице, № 505, на углу улицы Бельшас, где он скромно занимал лишь небольшую квартиру над во- ротами. Нижний этаж в глубине двора снимала г-жа Ре- бюфе, жена весьма достойного коммерсанта, челове- ка с характером и пылкой душой,— полная проти- воположность Дарю. Этот Ребюфе был племянником Дарю и благодаря своему гибкому и уступчивому ха- рактеру умел ужиться со своим дядюшкой. Он приходил ежедневно на четверть часа к своей жене и дочери Адели, но сам жил на улице Сен-Дени около своей комиссионной (торговой) конторы вместе с м-ль Барберан, своей компаньонкой и любовницей, деятельной тридцати- или тридцатипятилетней деви- цей простого звания, которая, как я сильно подозре- вал, устраивала сцены и наставляла рога своему лю- бовнику, не давая ему скучать. Я был очень тепло и радушно принят славным Ребюфе, между тем как Дарю-отец встретил меня фразами о любви и преданности моему деду, от которых у меня сжалось сердце и я потерял дар речи. Дарю был высокий и довольно красивый старик с большим носом, что редко встречается в Дофине; один глаз у него немного косил, и взгляд был довольно фальшивый. С ним жила очень смор- щенная, очень провинциальная маленькая старушка, его жена; когда-то он женился на ней из-за ее до- вольно значительного состояния, и к тому же она не смела при нем пикнуть. Г-жа Дарю, в сущности, была добра и очень веж- лива, соблюдая вид некоторого достоинства, прили- чествующего жене провинциального супрефекта. Во- обще же я никогда не встречал существа, которое бы- ло бы до такой степени лишено небесного огня. Ни- что на свете не могло вызвать в этой душе благород- ного и возвышенного волнения. Самое эгоистическое благоразумие, которым они вдобавок еще гордятся, целиком заполняет такие души и изгоняет из них да- же самую возможность горячего или благородного чувства. Эта малопривлекательная осторожность и благо- 246
разумие составляли характер ее старшего сына, графа Дарю, министра, статс-секретаря Наполеона, оказав- шего такое влияние на мою жизнь, равно как и м-ль Софи, впоследствии г-жи де Бор, глухой, и г-жи Леб- рен, ныне маркизы де Грав. Второй ее сын, Марсиаль Дарю, не отличался умом, но имел доброе сердце; причинить кому-либо зло было для него немыслимо. Г-жа Камбон, старшая дочь супругов Дарю, обла- дала, может быть, возвышенным характером, но я видел ее только мельком: она умерла через несколько месяцев после моего приезда в Париж. Нужно ли говорить о том, что я изображаю харак- теры этих людей такими, какими я узнал их впослед- ствии? Окончательный штрих, который кажется мне верным, вытеснил из моей памяти все предшество- вавшие штрихи (термин рисования). От моего первого появления в салоне г-на Дарю у меня сохранились лишь образы. Так, например, я хорошо вижу красное ситцевое платьице на славной пятилетней девочке, внучке Да- рю, которая его развлекала, как старого и скучающе- го Людовика XIV развлекала герцогиня Бургундская. Этим милым ребенком, без которого в маленьком са- лоне Лильской улицы часто царило бы мрачное молча- ние, была м-ль Пюльшери Лебрен (ныне маркиза де Бросар, говорят, очень властная, с талией в виде боч- ки, командующая своим мужем, генералом де Броса- ром, так же, как он сам командует департаментом Дромы). Де Бросар — страшный мот, считающий себя пред- ставителем высшей аристократии, кажется, потомком Людовика Толстого; это хвастун, хитрец, не очень раз- борчивый в средствах, которыми он восстанавливает свои вечно расстроенные финансы. В общем, тип ра- зорившегося аристократа: дрянной характер, который обычно влечет за собою много несчастий. (Характером человека я называю его обычный способ отправлять- ся на охоту за счастьем, или, выражаясь более яс- но, но менее определительно, совокупность его мораль- ных привычек). Но я отклоняюсь в сторону. В декабре 1799 года 247
я был очень далек от того, чтобы видеть хотя бы фи- зические предметы с такой же отчетливостью. Я был весь охвачен волнением, и вследствие избытка этого волнения у меня сохранилось лишь несколько очень отчетливых образов, но без объяснения причин и след- ствий. Теперь я вижу очень отчетливо — а в 1799 году чувствовал это совсем смутно,— что после приезда мо- его в Париж два моих постоянных и страстных жела- ния внезапно разлетелись в прах. Я страстно любил Париж и математику. Париж без гор вызвал во мне глубокое отвращение, почти доходившее до тоски по родине. Математика же стала для меня как бы уста- новкой от вчерашнего фейерверка (видел в Турине, на следующий день после Иванова дня в 1802 году). Я мучился всеми этими переменами и в шестна- дцать с половиной лет, конечно, не понимал, почему и как они произошли. В действительности я любил Париж из глубокого отвращения к Греноблю. Что касается математики, то она была для меня лишь средством. В ноябре 1799 года я даже немно- го ее ненавидел, так как боялся ее. Я решил не держать экзамена в Париже, как сде- лали семь или восемь учеников, которые получили по- сле меня первую награду в Центральной школе и все были приняты. Если бы отец проявил некоторую на- стойчивость и принудил меня к этому экзамену, я по- ступил бы в Школу и не мог бы больше, живя в Па- риже, писать комедии. Из всех страстей у меня осталась только эта. Не понимаю — и задумываюсь над этим в первый раз через тридцать семь лет после событий, о которых пишу,— не понимаю, как отец не заставил меня дер- жать экзамены. Вероятно, он доверился чрезвычай- ной страсти моей к математике, которую он наблюдал в Гренобле. Впрочем, отец бывал взволнован лишь тем, что находилось около него. Однако я чертовски боялся, что меня заставят по- ступить в Школу, и с крайним нетерпением ожи- дал объявления о начале лекций. В точных нау- 248
ках начать слушать курс с третьей лекции невоз- можно. Вернемся к образам, которые у меня сохранились. Я вижу себя одиноким и покинутым, обедающим в дешевом пансионе, в комнате, нанятой мною на уг- лу площади Инвалидов (по эту сторону площади), у перекрестка Университетской улицы и улицы Сен-До- миник, в двух шагах от здания Цивильного листа им- ператора, где через несколько лет мне пришлось иг- рать совсем иную роль *. Глубокое разочарование, вызванное тем, что я на- шел Париж малопривлекательным, расстроило дея- тельность моего желудка. Большую тоску вызывала у меня грязь Парижа, отсутствие гор, вид такого мно- жества занятых людей, быстро проезжавших мимо меня в красивых экипажах с таким видом, как будто им нечего было делать. Если бы какой-нибудь врач потрудился исследо- вать мое, конечно, несложное состояние, он прописал бы мне рвотное и велел бы раз в три дня ходить пеш- ком в Версаль или в Сен-Жермен. Я попал в руки замечательного шарлатана и еще большего невежды; это был военный хирург, очень худой, живший поблизости от Дома Инвалидов, в квартале по тем временам очень бедном, в обязан- ности которого входило лечить от венерических болез- ней учеников Политехнической школы. Он прописал мне какие-то отвратительные лекарства, которые я, одинокий и всеми заброшенный, принимал в своей комнате, где было только одно окно на высоте шести или семи футов, как в тюрьме. Я вижу себя сидящим у маленькой железной печки, между тем как котелок с лечебным отваром стоит на полу. Но еще большим моим несчастьем в этом положе- нии была все время возвращающаяся мысль: «Великий боже, какое разочарование! Чего же мне теперь желать?» 1 Может быть, наши меблированные комнаты находились меж- ду улицей Сен-Доминик и улицей Гренель... Жильцами были ученики Политехнической школы. 249
XXXVII 2 января 1836 года. Гнусный дождь. Нужно признать, что это было великое, ужасное падение. И переживал его юноша шестнадцати с по- ловиной лет, с душой самой нерассудительной и са- мой страстной, какую я когда-либо встречал! Ни к кому у меня не было доверия. Я слышал, как священники Серафи и отца хваста- лись тем, с какой легкостью они руководили таким-то лицом или такой-то группой лиц, то есть обманы- вали их. Религия казалась мне мрачным и могущественным орудием; у меня еще сохранялась некоторая вера в ад, но никакой — в его жрецов. Меня приводили в ужас изображения ада, которые я видел в библии in-8, переплетенной в зеленый пергамент, с иллю- страциями, или в изданиях Данте, принадлежавших моей бедной матери; но по отношению к священни- кам я не чувствовал ничего. Я далеко не видел в них того, что они есть на самом деле: могущественная корпорация, принадлежность к которой — большое преимущество. Пример тому — мой современник и земляк молодой Женуд, который часто без чулок по- давал мне кофе в кафе Женуд, на углу Большой ули- цы и Департаментской, и который вот уже двадцать лет живет в Париже под именем г-на де Женуда. Опорой для меня были лишь мой здравый смысл и вера в «Ум» Гельвеция. Я намеренно говорю вера: для меня, воспитанного под колпаком и охваченного честолюбием, едва получившего свободу благодаря поступлению в Центральную школу,— для меня Гель- веций мог быть лишь предсказанием того, с чем я дол- жен был встретиться. Я доверял этому смутному пред- сказанию, так как два или три мелких предсказания оправдались на моем столь недолгом жизненном опыте. Я не был плутом, хитрым, недоверчивым, умеющим выйти с честью из сделки в двенадцать су благодаря чрезмерной ловкости и недоверчивости, подобно боль- шинству моих товарищей, считающих поленья, из ко- 250
торых должны состоять доставляемые хозяином вя- занки, как мои товарищи Монвали, которых я снова встретил в Париже, и в Школе, где они находились уже в течение года. На улицах Парижа я был страст- ным мечтателем, который смотрит в небо и постоян- но подвергается опасности попасть под какой-нибудь кабриолет. Словом, я не обладал ловкостью в житейских де- лах и, следовательно, не мог быть «оценен», как ска- зано сегодня, в 1836 году, в какой-то газете газетным стилем, который хочет прикрыть ничтожность или убо- жество мысли необычностью стиля. Постичь эту правду относительно себя самого зна- чило бы обладать ловкостью в житейских делах. Монвали давали весьма разумные советы, клонив- шиеся к тому, чтобы я не позволял воровать у себя два или три су в день, и их понятия вызывали у меня отвращение; я же им, наверное, казался безумцем, ко- торого ждет сумасшедший дом. Впрочем, из гордо- сти я мало высказывал свои взгляды. Мне кажется, что дешевую комнату и врача мне подыскали Монва- ли или другие ученики, за год перед тем поступившие в школу. Может быть, это был Синар? Умер ли он за год до того от чахотки в Гренобле, или это случилось через год или два? Среди этих друзей, или, вернее, этих полных здра- вого смысла детей, споривших из-за трех су в день с хозяином, который на каждом из нас, бедняков, за- конно зарабатывал, может быть, восемь су в день и воровал три, всего одиннадцать су, я был «погружен в невольные экстазы, в беспредельные мечтания, в бес- конечные измышления» (как торжественно выражает- ся журнал) *. У меня был свой список уз, борющихся со стра- стями, например: священник и любовь, отец и любовь к отечеству, или Брут, казавшийся мне ключом к воз- вышенному в литературе. Он был целиком изобретен мною. Я забыл его, пожалуй, лет двадцать шесть то- му назад, нужно снова его припомнить. * «Чаттертон» г-на де Виньи, стр. 9. 251
Я постоянно бывал глубоко взволнован. Что же мне любить, если Париж мне не нравится? Я отвечал: «Прелестную женщину, экипаж которой опрокинется в десяти шагах от меня; я подниму ее, и мы страстно полюбим друг друга, она узнает мою душу и увидит, как я не похож на Монвалей». И такой ответ я совершенно серьезно давал себе по два или по три раза в день, особенно при наступ- лении сумерек, которые часто и теперь бывают для ме- ня временем нежного волнения; я готов со слезами на глазах обнять мою любовницу (когда она у меня есть). Но я был существом, постоянно взволнованным, и, исключая лишь редкие мгновения гнева, никогда не думал о том, чтобы помешать нашей хозяйке во- ровать у меня три су на вязанке дров. Осмелюсь ли сказать это (но, может быть, это не- верно),— я был поэтом. Правда, не таким, как лю- безный аббат Делиль, с которым я познакомился че- рез два или три года после того через Шеминада (ули- ца Фран-Буржуа в Маре), но как Тассо, как сотая доля Тассо — простите за дерзость! У меня не было этой дерзости в 1799 году, я не мог тогда написать ни одного стиха. Года четыре тому назад я подумал, что в 1799 году я был очень близок к тому, чтобы стать поэтом. Мне не хватало лишь смелости писать, дымовой трубы, через которую мог бы вырваться ге- ний. После поэта — вот и гений, ни больше, ни меньше. «Его чувствительность стала слишком утонченной: то, что других лишь слегка задевает, ранит его до кро- ви». Таким я был в 1799 году, таков я и сейчас, в 1836-м; но я научился скрывать все это под иро- нией, незаметной для толпы, но тонко подмеченной Фьоре. «Любовь и привязанности его жизни огромны и не- соразмерны, крайние восторги вводят его в заблуж- дение, его симпатии слишком реальны; те, кому он со- страдает, страдают меньше, чем он». Это буквально относится ко мне (не говоря о на- пыщенности и чванстве (self importance),— журнал прав). 252
Что отличает меня от влиятельных газетных глуп- цов, носящих свою голову, как святые дары,— это то, что я никогда не думал, чтобы общество хоть чем- нибудь было мне обязано; Гельвеций спас меня от этой величайшей глупости. Общество оплачивает услу- ги, которые оно видит. Ошибкой и несчастьем Тассо было то, что он гово- рил себе: «Как! Вся богатейшая Италия не может дать своему поэту содержания в двести цехинов (2 300 франков)!» Я прочел это в одном из его писем. Тассо, не читавший Гельвеция, не понимал, что для тех ста человек из десяти миллионов, которые пони- мают прекрасное, не являющееся подражанием или усовершенствованием прекрасного, уже понятого тол- пою, требуется двадцать или тридцать лет, чтобы убе- дить двадцать тысяч человек, наиболее чувстви- тельных, что эта новая красота действительно пре- красна. Отмечу, что бывают исключения, когда в дело за- мешаны партийные интересы. Г-н де Ламартин напи- сал в своей жизни, может быть, двести прекрасных стихов. Когда партию ультра в 1818 году обвинили в глупости (ее называли «г-н де ла Жобардьер»), она стала восхвалять произведения этого дворянина, из уязвленного самолюбия с напором разбушевавшего- ся озера, ломающего плотину. Итак, я никогда не думал, что люди несправедли- вы ко мне. Мне кажутся в высокой степени смешны- ми страдания всех наших так называемых поэтов, ко- торые утешаются этой мыслью и бранят современни- ков Сервантеса и Тассо. Кажется, отец в то время выдавал мне сто или сто пятьдесят франков в месяц. Это был целый капитал, я совсем не думал о том, что могу нуждаться в день- гах, следовательно, совсем не думал о деньгах. Мне недоставало лишь любящего сердца, жен- щины. Публичные женщины были мне отвратительны. Что может быть проще, сделать так, как делаешь теперь: взять хорошенькую женщину за один луидор на ули- це Мулен? 253
В луидорах у меня не было недостатка. Несом- ненно, мой дед и бабка Элизабет дали мне их, и, ко- нечно, я их еще не истратил. Но улыбка любящего сердца! Но взгляд м-ль Викторины Бижильон! Меня тошнило от всех веселых рассказов, преуве- личивающих развращенность и жадность публичных женщин; рассказывали их мне математики, исполняв- шие вокруг меня обязанности друзей. Они говорили о каменщицах, женщинах за два су, сидевших на тесаных камнях, в двухстах шагах от дверей нашего убогого дома. Дружеское сердце — вот чего мне недоставало. Со- рель приглашал меня иногда на обед, Дарю, кажет- ся, тоже, но эти люди казались мне такими далекими от моих возвышенных восторгов, я был так застенчив из тщеславия, особенно с женщинами, что не произ- носил ни слова. «Женщина? Девушка?» — говорит Керубино. За ис- ключением красоты, я был совсем как Керубино, у ме- ня были сильно, вьющиеся волосы и глаза, огонь ко- торых пугал. «Человек, которого я люблю» или «Мой возлюб- ленный некрасив, но никто не ставит ему в упрек его безобразие, до того он умен!» — вот что говорила в то время м-ль Викторина Бижильон Феликсу Фору, который лишь много лет спустя узнал, о ком шла речь. Однажды он пристал к своей хорошенькой со- седке м-ль Викторине Бижильон с упреками по пово- ду ее равнодушия. Мне кажется, что Мишель, или Фредерик Фор, или сам Феликс пробовали ухаживать за м-ль Викториной. (Феликс Фор, пэр Франции, главный президент Королевского суда в Гренобле,— существо пошлое и физически изношенное. Фредерик Фор, хитрый дофинезец, лишенный вся- кого великодушия и ума, умер капитаном артиллерии в Балансе. Мишель, еще более хитрый, еще более дофинезец, может быть, не слишком храбрый, капитан импера- торской гвардии, с которым я был знаком в Вене в 1809 году, директор дома призрения нищих в Сен-Ро- 254
бере, поблизости от Гренобля; я изобразил его под именем Вально в «Красном». Бижильон, прекрасное сердце, честный человек, очень экономный, старший делопроизводитель трибу- нала первой инстанции, покончил жизнь самоубий- ством, кажется, в 1827 году, наскучив быть рогонос- цем, но без гнева на свою жену.) Не хочу изображать себя в эпоху моего приезда в Париж, в ноябре 1799 года, несчастным влюбленным или хотя бы просто влюбленным. Я слишком был за- нят светом и тем, что буду делать в свете, столь мало мне известном. Эта проблема была моей возлюбленной, отсюда и мысль моя о том, что любовь до приобретения поло- жения в свете и начала деятельности не может быть такой самоотверженной и цельной, как у того, кто ду- мает, что знает, что такое свет. Однако я часто с восторгом мечтал о наших до- финезских горах; а м-ль Викторина несколько месяцев в году проводила в Большом картезианском монасты- ре, где в 1100 году ее предки приняли св. Бруно. Боль- шой монастырь был единственной горой, которая мне была известна. Мне кажется, я ходил туда раз или два с Бижильоном и Реми. У меня сохранились нежные воспоминания о м-ль Викторине, но я ни минуты не сомневался в том, что молодая парижская девушка в сто раз лучше ее. Тем не менее при первой встрече сам Париж мне чрезвы- чайно не понравился. Это глубокое недовольство, это разочарование в соединении с отвратительным врачом были причиной того, что я заболел довольно серьезно. Я совсем не мог есть. Лечил ли меня Дарю во время этой первой бо- лезни? Я вдруг вижу себя в комнате четвертого этажа, выходящей на улицу Бак; вход в эту квартиру был из пассажа св. Марии, который теперь так украсился и изменился. Моя комната была отвратительной ман- сардой на последней площадке лестницы. Должно быть, я был серьезно болен, так как Дарю- отец привел ко мне знаменитого доктора Порталя, ли- 255
цо которого меня испугало. Оно как будто выражало покорность судьбе при виде трупа. У меня была си- делка, для меня это было ново. Потом я узнал, что мне угрожала водянка груди. У меня, кажется, был бред, и я пролежал в постели три недели или месяц. Кажется, меня навещал Феликс Фор. Мне помнит- ся, он рассказывал мне,— а подумав, я убеждаюсь в этом,— что в бреду я уговаривал его, так как он хо- рошо владел оружием, вернуться в Гренобль и вы- звать на дуэль тех, кто станет смеяться над нами, оттого что мы не поступили в Политехническую школу. Если мне случится еще когда-нибудь разговари- вать с этим судьей апрельских узников, надо будет спросить его о нашей жизни в 1799 году. Эта холод- ная, робкая и эгоистическая душа должна была со- хранить точные воспоминания; кроме того, он, по-мо- ему, на два года старше меня, так как родился, ка- жется, в 1781 году. Я вижу два или три образа из периода моего вы- здоровления. Моя сиделка варила мне бульон, сидя у камина, что мне казалось пошлым, и мне настоятельно сове- товали не простуживаться. Я исполнял все предписа- ния, так как мне чрезвычайно надоело лежать в по- стели. Меня оскорбляли мелочи обыденной жизни Парижа. Без всякого перерыва я вижу себя после болезни в комнате третьего этажа дома Дарю, на Лильской улице (или улице Бурбонов, когда во Франции Бурбо- ны), № 505. Из окна этой комнаты были видны че- тыре сада, она была довольно просторна, немного на- поминая мансарду; между двумя окнами был наклон под углом в сорок пять градусов. Эта комната мне очень нравилась. Я взял тетрадь, чтобы писать комедии. Кажется, в это время я решился пойти к Кайява, чтобы купить экземпляр его «Искусства комедии», ко- торого я не мог найти ни у одного книгопродавца. Я отыскал этого старого холостяка, кажется, в одной из комнат Лувра. Он сказал мне, что его книга плохо 256
написана; я храбро отрицал это. Должно быть, он принял меня за сумасшедшего. В этой чертовской книге я смог найти лишь одну мысль, да и та принадлежала не Кайява, а Бекону. Но разве этого мало — одна мысль в книге? Дело ка- сается определения смеха. От моего страстного сожительства с математикой у меня осталась безумная любовь к хорошим опреде- лениям, без которых невозможна никакая точность *. XXXVIII 1 2 * 4 5 Но когда «Искусство комедии» оказалось у меня на столе, я принялся серьезно решать великий вопрос, буду ли я композитором опер, как Гретри, или сочини- телем комедий. Я едва знал ноты (Мансьон прогнал меня, как не- достойного играть на скрипке), но я говорил себе: но- ты— это лишь искусство записывать идеи, главное — это иметь их. И мне казалось, что я их имею. Забавно то, что мне кажется это и до сих пор, и часто я доса- дую на то, что не уехал из Парижа, чтобы стать ла- кеем Паэзиелло в Неаполе. Я совсем не люблю чисто инструментальной музы- ки, даже музыка Сикстинской капеллы и хор капиту- ла св. Петра не доставляют мне никакого удоволь- ствия (проверено еще раз... января 1836 года, в празд- ник кафедры св. Петра). Гениальным творением мне представляется только вокальная мелодия. Если бы глупец даже стал уче- 1 Работа: 2 февраля 1836 года гнусный дождь; от полудня до 3 часов написал 26 страниц и просмотрел 50 страниц «Чаттер- тона», Дири и Сандро, не мог закончить «Чаттертона». Боже! Как Дири глуп! Что за животное! Все принимает в дур- ную сторону. 3 февраля 1836 года. Сегодня вечером «Цирюльник» в Валле, вместе с комедией Скриба; поет Беттини. 2 3 февраля 1836 года. Гнусный дождь и сирокко, от которого болит голова. 4 февраля 1836 года. Непрерывный дождь; Тибр поднимается до трети надписи над мостом Сан г-Анджело. 5 февраля 1836 года; Йидел Тибр. 17. Стендаль. T. XIII. 257
ным, он, по моему мнению, все же не мог бы создать красивой мелодии, вроде «Se amor si gode in расе» * (первый акт и, кажется, первая сцена «Тайного брака»). Когда человек гениальный дает себе труд изучить мелодию, он достигает прекрасной инструментовки квартета из «Бьянки и Фальеро» Россини или дуэта из его же «Армиды». В период сильнейшего моего увлечения музыкой, в Милане от 1814 до 1821 года, когда утром, в день постановки новой оперы, я покупал либретто в театре Скала, я, читая его, невольно сочинял всю музыку, пел арии и дуэты. И—решусь ли сказать? — иногда вече- ром я находил, что моя мелодия благороднее и неж- нее, чем мелодия маэстро. Так как у меня не было и нет никакого умения за- креплять мелодию на клочке бумаги, чтобы можно было исправлять ее, не боясь забыть первоначаль- ный напев, то это было похоже на первоначаль- ный замысел книги, когда он приходит мне в голо- ву. Он во сто раз более понятен, чем после его раз- работки. Но, в конце концов, это первая идея — то, что ни- когда не встречается в книгах посредственных писа- телей. Их самые сильные фразы кажутся мне стрелой Приама, sine ictu **. Например, я сочинил, на мой взгляд, прелестную мелодию (и представил себе ак- компанемент) к следующим стихам Лафонтена (кото- рые Нодье критиковал как не слишком благочестивые, но это было около 1820 года, при Бурбонах): Мертвец печально собирался Приют последний свой занять, Священник весело старался Его скорей земле предать. Это, может быть, единственная мелодия, которую я сочинил на французские слова. Необходимость про- износить gi-teu, vi-teu (gt-t'e, vite) приводит меня в ужас. Французы, на мой взгляд, отличаются явным ♦ Если спокойно наслаждаются любовью (итал.). ** Без острия (итал.). 258
отсутствием таланта к музыке. Как итальянцы — уди- вительным отсутствием таланта к танцам. Иногда, мысленно болтая всякий вздор нарочно, чтобы рассмешить себя и подзадорить спорщика (ко- торого я часто совершенно отчетливо чувствую в се- бе), я думаю: но как могу я обладать талантом к му- зыке в стиле Чимарозы, будучи французом? И отвечаю: благодаря матери, на которую я по- хож; в моих жилах, должно быть, течет итальянская кровь. Ганьони, который, совершив убийство в Ита- лии, бежал в Авиньон, женился там, может быть, на дочери какого-нибудь итальянца из свиты вице- легата. У моего деда и тетки Элизабет было явно италь- янское лицо, орлиный нос и т. п. А теперь, когда благодаря постоянному пребыва- нию в Риме в течение пяти лет я глубже изучил фи- зическое строение римлян, я вижу, что у моего деда была совершенно римская фигура, голова, нос. Больше того, у моего дяди Ромена Ганьона голо- ва была почти римская, за исключением цвета лица, который у него был прекрасный. Я никогда не встречал красивой мелодии, сочинен- ной французом: даже самым прекрасным из них свой- ственна грубость, подобающая народной песне, то есть такой, которая должна нравиться всем, напри- мер: Вперед, отечества сыны.» капитана Руже де Лиля, песня, сочиненная им в од- ну ночь в Страсбурге. Эта мелодия кажется мне бесконечно превосходя- щей все, что когда-либо создала французская голова; но по самому своему жанру она неизбежно ниже, чем моцартовская Li, ci darem la mano, L<i, mi dirai di si "... Признаюсь, что вполне прекрасными я считаю лишь мелодии двух композиторов: Чимарозы и Моцарта,—и * Дадим друг другу руки, и ты мне скажешь «да» (итал.)> 259
меня можно скорее повесить, чем заставить искренне ответить» которого из них я предпочитаю. Когда, по воле злой судьбы, мне приходится бы- вать в двух скучных салонах, всегда тот из них, ко- торый я только что покинул, кажется мне наиболее тягостным. Когда я слушаю Моцарта и Чимарозу, тот из них, кого я слушал последним, кажется мне, может быть, несколько лучшим, чем другой. Паэзиелло напоминает мне довольно приятное мо- лодое вино, которое даже можно желать и пить с удо- вольствием в минуты, когда выдержанное вино кажет- ся слишком крепким. То же самое сказал бы я об ариях некоторых ком- позиторов, менее значительных, чем Паэзиелло, на- пример: Senza sposa non mi lasciat, signor govematore* (я не помню стихов) из «Деревенских певиц» Фьора- ванти. Плохо в этом молодом вине лишь то, что уже через минуту вкус его забывается. Его нужно пить не больше одного стакана. Почти все авторы, пишущие о человеческих расах, продались религии. Очень небольшое число добросо- вестных людей смешивает доказанные факты с пред- положениями. Лишь при зарождении какой-нибудь науки человек, подобно мне, не окунувшийся в нее, может осмелиться о ней говорить. Итак, я говорю, что напрасно было бы требовать от охотничьей собаки ума пуделя, как и пробовать учить пуделя узнавать, что шесть часов назад здесь пробежал заяц. Возможны индивидуальные исключения, но основ- ная истина — это то, что пудель и охотничья собака имеют каждая свои индивидуальные способности. Так же, вероятно, обстоит дело и с человеческими расами. Вот случай вполне достоверный, который я на- блюдал вместе с Константеном (это было, кажется, * Не оставьте меня без жены, господин губернатор (итал.). 260
в 1834 году): одна компания в Риме, которая зани- мается исключительно музыкой и прекрасно поет фи- нал «Семирамиды» Россини и любые самые сложные музыкальные произведения, весь вечер отвратительно танцевала вальс под музыку кадрили, которую, прав- да, и в ритмическом отношении исполняли очень плохо. Римлянин, даже итальянец вообще, не имеет никаких способностей к танцам. Я поставил плуг перед быками специально для то- го, чтобы не возмутить французов 1880 года, когда я дерзко скажу им, что их предки 1830 года были совер- шенно не способны судить о вокальной музыке или исполнять ее. После 1820 года французы стали сведущими в этом жанре, но, по существу, остались теми же варвара- ми; в доказательство сошлюсь хотя бы на успех «Ро- берта-Дьявола» Мейербера. Француз лучше воспринимает немецкую музыку, за исключением музыки Моцарта. Французам в Моцарте нравится не страшная но- визна мелодии, когда Лепорелло приглашает статую командора на ужин, а скорее аккомпанемент. Вдоба- вок, этим существам, прежде всего и больше всего тщеславным, было сказано, что этот дуэт или трио великолепны. Кусок скалы с большим содержанием железа, об- наруженный на поверхности земли, наводит на мысль о том, что, выкопав шахту и глубокие галереи, мож- но в конце концов найти порядочное количество ме- талла, но возможно также, что не будет найдено ничего. Таким я был в 1799 году по отношению к музыке. По воле случая я попытался отмечать звуки своей души в печатных страницах. Леность и отсутствие под- ходящих обстоятельств, чтобы изучить техническую сторону музыки, а именно — научиться играть на фор- тепьяно и записывать свои мысли, сыграли большую роль в этом решении, которое было бы совсем другим, если бы у меня был дядя или любовница, занимающа- яся музыкой. Что же касается страсти, то она со- хранилась целиком. Чтобы присутствовать на представлении хорошо 261
исполненного «Дон-Жуана», я прошел бы десять миль пешком по грязи,— а это я ненавижу больше всего на свете. Когда кто-нибудь произносит хоть одно итальянское слово из «Дон-Жуана», у меня возникают нежные воспоминания о его музыке и тотчас же ов- ладевают мною. У меня остается лишь одно сомнение, но не очень понятное: нравится ли мне музыка, как знак, как вос- поминание о счастье юности, или сама по себе? Я склоняюсь ко второму. Восхищал ли меня «Дон- Жуан» раньше, чем я услышал Бонольди (Скала, в Милане), который из своего оконца восклицает: Faile passar avanti, Di che ci fan onore? * Но это вопрос тонкий, я вернусь к нему, когда по- гружусь в рассуждения об искусстве во время моего пребывания в Милане, с 1814 по 1821 год, полного страсти и в целом, можно сказать, расцвета моей жизни. Нравится ли мне как знак— или в силу ее собст- венных достоинств — ария «Тга guattro muri» ** в ис- полнении г-жи Феста? Восхищает ли меня как знак «Per te ogni mese un pajo» *** из «Обойденных претендентов». Да, я признаю знак в отношении этих двух вещей, потому что я никогда не хвалю их, как шедевры. Но я совсем не допускаю знака для «Тайного брака», ко- торый я слышал шестьдесят или сто раз в Одеоне в исполнении г-жи Барилли; было ли это в 1803 или 1810 году? Конечно, никакая opera d’inchiostro, никакое ли- тературное произведение не доставляет мне такого острого наслаждения, как «Дон-Жуан». Все же очень близок к этому четырнадцатый лист * Проведи их вперед, скажи, что они делают честь? (итал.). ** В четырех стенах (итал.). *** Для тебя каждый месяц пару... (итал.). 262
нового издания де Броса, прочитанный мною недав- но, в январе 1836 года. Серьезным доказательством моей любви к музыке является то, что комическая опера Фейдо раздражает меня. Располагая ложей своей кузины де Лонгвиль, я не мог вынести больше половины спектакля. Я хожу в этот театр раз в два или три года, повинуясь любо- пытству, и ухожу со второго акта, как виконт: Лишь начался антракт, Виконт ушел в досаде,— раздраженный на весь вечер. Еще больше раздражала меня французская опера до 1830 года и вновь совершенно мне не понравилась в 1833 году, с Монпу и г-жой Даморо. Я распространился об этом, так как всегда бы- ваешь плохим судьей собственных страстей и вкусов, особенно когда эти вкусы хорошего тона. Нет ни одного претенциозного молодого человека из Сен- Жерменского предместья, вроде, например, г-на де Бланмениля, который бы не заявлял, что он без ума от музыки. Я же чувствую отвращение ко всему, что называется французским романсом. Пансерон приво- дит меня в ярость, из-за него я начинаю ненавидеть то, что страстно любил. Хорошая музыка заставляет меня с упоением меч- тать о том, чем в данную минуту заполнено мое серд- це. Отсюда те восхитительные мгновения, которые я переживал в Скала, от 1814 до 1821 года. XXXIX Жить у Дарю было нетрудно, но нужно было там и обедать, а это меня смертельно удручало. Парижская кухня не нравилась мне почти так же, как и отсутствие гор, и, возможно, по той же причине. Я не знал, что значит нуждаться в деньгах. По этим двум причинам мне чрезвычайно не нравились эти обе- ды в тесной квартире Дарю. Как я уже говорил, она была расположена над воротами. 263
В этом-то салоне и столовой я жестоко страдал, получая то воспитание со стороны чужих, от которо- го мои родные так заботливо оберегали меня. Вежливые, церемонные манеры, с тщательным со- блюдением всех правил приличия, манеры, которых у меня нет еще и теперь, заставляли меня цепенеть и погружаться в молчание. А когда к этому еще присо- единяются религиозные нотки и декламация о вели- ких моральных принципах, я совсем погибаю. Судите же о действии этого яда в январе 1800 го- да, когда он был применен к совсем неопытному ор- ганизму, напряженное внимание которого не давало пропасть ни одной его капле. НН. Moi. — М. Fauteuil de Dani. — D. M. Dam le pire. — G. Grande glace avec canape devanl. Я приходил в салон в половине шестого и трепе- тал при мысли о том, что надо будет предложить ру- ку м-ль Софи, или г-же Камбон, или г-же Лебрен, или самой г-же Дарю, чтобы вести их к столу. (Г-жа Камбон умерла от болезни, которая уже тогда окрасила ее лицо в желтый цвет. Г-жа Лебрен в 1836 году стала маркизой; точно так же и м-ль Софи сделалась г-жой де Бор. Г-жу Дарю-мать и г-на Да- рю-отца мы потеряли уже много лет тому назад. М-ль 264
Пюльшери Лебрен стала в 1836 году маркизой де Бросар. Пьер и Марсиаль Дарю умерли, первый в 1829 году, второй—за два или за три года до него. Г-жа Лебрен—маркиза де Грав, жена бывшего военного ми- нистра) *. За столом, сидя в точке Н., я не съел ни одного кусочка с удовольствием. Мне ужасно не нравилась парижская кухня, как не нравится мне она и сейчас, после стольких лет. Но в моем возрасте неприятность эта не имела никакого значения, я в этом убедился, когда стал ходить в ресторан. Меня убивали нравственные мучения. То не было чувство обиды и ненависти к моей тет- ке Серафи, как в Гренобле. Дал бы бог, чтобы этим закончились мои несчастья подобного рода! Но было гораздо хуже: я постоянно чувствовал, словно хочу что-то сделать и мне никак это не удается. Судите о глубине моего несчастья! Я считал себя в одно и то же время Сен-Пре и Вальмоном (из «Опас- ных связей», подражания «Кларисе», ставшего мо- литвенником провинциалов); я, который находил в се- бе бесконечную склонность любить и быть любимым и думал, что для этого недостает лишь подходящего случая, я оказался во всех отношениях неловким и неуклюжим в обществе, которое я считал скучным и угрюмым; что же было бы в приятном салоне! Так вот тот Париж, которого я так жаждал! Не понимаю теперь, как я не сошел с ума в период приблизительно от 10 ноября 1799 до 20 августа 1800 года, когда я уехал в Женеву. Не помню, должен ли я был, кроме обедов, присут- ствовать также и на завтраках. Но как дать понятие о моем безумии? Я представ- лял себе общество исключительно и целиком по «Тай- ным мемуарам» Дюкло, по трем или семи опубли- кованньш в то время томам Сен-Симона и по ро- манам. Я видел свет, да и то лишь в узенькую щелку, толь- * Для ясности. 265
ко у г-жи де Монмор, оригинала г-жи де Мертейль из «Опасных связей». В то время она была старой, богатой и хромой. В этом я уверен. В моральном же отношении она протестовала, когда мне давали толь- ко половинку засахаренного ореха; когда я бывал у нее в Шевалоне, она всегда давала мне целый орех. «Это так огорчает детей!» — говорила она. Вот вся ее мораль, которую мне довелось наблюдать. Г-жа де Монмор сняла или купила дом Древонов, ветреных молодых людей, близких друзей моего дяди Р. Гань- она, которые были почти разорены. Может быть, здесь неуместны подробности об оригинале г-жи де Мертейль, но я хотел показать этим анекдотом о засахаренном орехе, каковы были мои знания по части света. Но это не все, было еще гораздо худшее. Я вме- нял себе в позор и почти в преступление то молчание, которое слишком часто господствовало в мирке старо- го деспотического и скучавшего буржуа, каким был Дарю-отец. В этом и заключалось главное мое огорчение. Я полагал, что человек должен быть страстно влюблен- ным и в то же время вносить радость и оживление во всякое общество, в котором он находится. И, кроме того, эта универсальная радость, это ис- кусство нравиться каждому не должны были проис- текать из искусства угождать вкусам и слабостям каждого,— я даже не подозревал об этой стороне ис- кусства нравиться, которая, вероятно, привела бы ме- ня в негодование; любезность, о которой я мечтал, была светлая радость комедии Шекспира, та любез- ность, что царит при дворе изгнанного герцога в Ар- деннском лесу. Вообразите себе эту светлую и воздушную лю- безность в доме старого развратного префекта, скучающего и, вдобавок еще, по-видимому, набож- ного!!! Это была величайшая нелепость, и все же мое страдание, хотя и основанное на нелепости, было от этого не менее реально. 2G6
Это молчание приводило меня в отчаяние, когда я бывал в салоне г-на Дарю. Что представлял я собою в этом салоне? Я не от- крывал там рта, как говорила мне впоследствии г-жа Лебрен, маркиза де Грав. Графиня д’Орнис недавно говорила мне, что г-жа Лебрен хорошо ко мне отно- сится; надо попросить ее рассказать о том, какой вид был у меня в салоне Дарю в первое время, в начале 1800 года 1. Я умирал от стеснения, разочарования, недоволь- ства самим собой. Кто бы подумал, что величайшие радости моей жизни должны были свалиться на меня через пять месяцев! Свалиться—это настоящее слово: это свалилось на меня с неба, но все же оно исходило из моей души; в ней одной находил я утешение в течение четырех или пяти месяцев, которые прожил в комнате у Дарю- отца. Все мучения салона и столовой исчезали, когда, очутившись один в своей комнате, выходившей в сад, я спрашивал себя: «Сделаться ли мне композитором или писать комедии, как Мольер?» Я чувствовал, прав- да, очень смутно, что недостаточно знаю свет и себя самого, чтобы решиться на что-либо2. От этих высоких мыслей меня отвлекал другой, более земной и бесконечно более существенный во- прос. Дарю, человек пунктуальный, не понимал, поче- 1 Безумие Доминика. Даты: 4 марта 1818 года, начало боль- шой музыкальной фразы, Пьяцца делле Галлине. Это действитель- но окончилось только на улице Фобур-сен-Дени в мае 1824 года. Сентябрь 1826, Сан-Ремо. 2 Жертва принесена: графиня Чини (8—17 февраля 1836 го- да). Прекрасная черта этого характера в том, что жертва была принесена на балу у Алибера во вторник, 16 февраля, когда со мной заговорил дон Филиппо. Ссора со мной продолжалась с Английского бала 8 февраля 1836 года. Я узнал этот характер только с тех пор, как изучаю его с пером в руке в возрасте 53 лет. Я так непохож на того, каким я был двадцать лет назад, что мне кажется, я делаю открытия о ком-то другом. От 7-го до 17-го, кажется, ничего не сделано. Романеллн и Карнавал (Карнавал, а сперва большое письмо в четырнадцать убористых страниц о канцелярии Романелли). 267
му я не поступаю в Политехническую школу, или ес- ли уж этот год пропал, то почему я не продолжаю своих занятий, чтобы держать экзамены в следующем году — в сентябре 1800 года. Этот суровый старик с большой вежливостью и тактом давал мне понять, что нам необходимо объяс- ниться по этому поводу. Мою безумную застенчивость и воображение возбуждали прежде всего этот такт и вежливость, непривычные для меня, которого впервые в своей жизни родственник называл «сударь» Теперь я могу это объяснить. Я отлично видел всю проблему, но эти вежливые и необычные приготовле- ния заставляли меня предполагать неведомые и ужас- ные бездны, из которых я не смогу выбраться. Я был в ужасе от дипломатических приемов ловкого экс-пре- фекта, назвать которые их собственным именем я в то время был совершенно не в состоянии. Все это де- лало меня неспособным открыто отстаивать свое мнение. Благодаря полному отсутствию воспитания в кол- леже в отношениях с людьми я был десятилет- ним ребенком. Один вид столь значительной особы, перед которой все в доме, начиная от его жены и старшего сына, дрожали, разговаривавшей со мною наедине и при закрытых дверях, мешал мне связать два слова. Я теперь понимаю, что лицо Дарю-отца с одним немного косившим глазом было для меня в пол- ном смысле слова: Lasciate ogni speranza, voi ch’intrate * *. He видеть его было величайшим счастьем, какое оно могло мне доставить. Крайнее смущение всегда лишает меня способно- сти запоминать. Дарю-отец, вероятно, сказал мне не- что вроде следующего: «Дорогой кузен, нужно решить- ся на что-нибудь в течение ближайшей недели». При крайней степени моей застенчивости, тоски и растерянности, как говорят в Гренобле и как я гово- 1 7 февраля 1836 года, переписано 29 февраля 1836 года. От 648 до 811 лис?га написано с 24 февраля по 19 марта 1836 года. * Входящие, оставьте упованье (Данте «Ад», III, 9) (итал.). 268
рил в то время, я, кажется, заранее написал то, что хо- тел сказать Дарю. Помню лишь одну подробность этого страшно- го свидания. Я сказал, но в менее ясных выраже- ниях: — Родные предоставляют мне почти полную сво- боду в выборе деятельности. — Я слишком хорошо это вижу,— ответил мне Да- рю крайне выразительным тоном, очень поразившим меня у человека с таким тактом и привычкой к дип- ломатическим иносказаниям. Эти слова поразили меня, все остальное я забыл. Я был очень доволен своей комнатой, выхо- дящей в сады, между Лильской и Университет- ской улицами, откуда была немного видна улица Бельшас. Дом этот раньше принадлежал Кондорсе, хоро- шенькая вдова которого жила в то время с Форье- лем (ныне член Института, настоящий ученый, лю- бящий науку ради нее самой, что в этой корпорации случается очень редко). Чтобы оградить себя от назойливых посетителей, Кондорсе велел соорудить узкую и крутую деревян- ную лестницу, по которой он взбирался на четвертый этаж (я жил в третьем), в комнату, расположенную над моей. Как это поразило бы меня за три ме- сяца до того! Кондорсе, автор «Логики будущего про- гресса», которую я с восторгом перечел два или три раза! Увы, сердце мое изменилось! Как только я бывал один и спокоен и избавлялся от своей застенчивости, возвращалось это щемящее чувство: — Так это и есть Париж? Это означало: то, чего я желал в течение трех лет, как высшего блага, чему я отдал три года своей жиз- ни, тяготит меня. Огорчало меня не то, что я пожерт- вовал тремя годами: несмотря на свой страх поступить на следующий год в Политехническую школу, я любил математику; ужасным вопросом, разобраться в кото- ром у меня не хватало ума, было: где же на земле счастье? А иногда я приходил к такому воппосу: есть ли на земле счастье? 269
То, что в Париже не было гор, совсем портило его в моих глазах. Окончательно уничтожало его то, что в садах деревья были подстрижены. Однако — и теперь (в 1836 году) мне приятно это вспоминать — я отдавал должное прекрасной зелени этих деревьев. Я скорее чувствовал, чем ясно сознавал это: они имеют жалкую форму, но какие прелестные купы зе- лени, с чудными лабиринтами, здесь есть где разгу- ляться фантазии! Эта последняя подробность родилась у меня се- годня. В то время я чувствовал, не особенно разби- раясь в причинах. Проницательность, которая никогда не была у меня сильна, в то время совершенно у ме- ня отсутствовала, я был подобен пугливой лоша- ди, которая видит не то, что есть, а лишь вообра- жаемые препятствия или опасности. Замечательно, однако, то, что сердце мое разгоралось, и я гордо шел навстречу величайшим опасностям. Таков я и сейчас. Чем больше гулял я по Парижу, тем меньше он мне нравился. Семья Дарю прекрасно относилась ко мне, г-жа Камбон делала мне комплименты по поводу моего сюртука в артистическом стиле, оливкового цве- та, с бархатными отворотами. — Он очень идет вам,— говорила она. Г-жа Камбон как-то повела меня в Музей вместе с несколькими членами семьи и неким г-ном Горсом или Госом, толстым заурядным человеком, который не- много ухаживал за ней. Она смертельно тосковала, потеряв за год до того свою единственную шестна- дцатилетнюю дочь. Мы вышли из Музея, мне предложили место в фи- акре; я вернулся домой по грязи, и, так как был поль- щен добротой г-жи Камбон, у меня явилась блестя- щая мысль зайти к ней. Я застал ее наедине с г-ном Горсом. Я все же почувствовал, хотя и в слабой степени, свою глупость. — Но почему вы не сели в экипаж? — с удивлени- ем спросила меня г-жа Камбон. 270
Через минуту я ушел. Воображаю, что должен был подумать обо мне Горе. В семье Дарю я, должно быть, был странной загадкой; ответ на нее должен был колебаться между: «это безумец» и «это глу- пец». XL Г-жа Лебрен, ныне маркиза де Грав, говорила мне, что все участники этого маленького салона удивля- лись моему полнейшему молчанию. Я молчал инстинктивно, чувствуя, что никто меня не поймет: говорить таким физиономиям о моем неж- ном восхищении Брадамантой! Это случайное мол- чание было лучшей политикой, единственным средством сохранить немного собственного достоин- ства. Если я когда-нибудь еще увижу эту умную жен- щину, я постараюсь узнать у нее, что я представлял собою в то время. Сам я действительно не знаю это- го. Я могу отметить лишь степень счастья, испытан- ного моим существом. Как узнать мои тогдашние взгляды, если после того я постоянно углублял все те же идеи? Колодезь моих мыслей имел десять фу- тов глубины, каждый год я прибавлял пять футов; теперь, на глубине девяноста футов, как можно пред- ставить себе, чем он был в феврале 1800 года, когда имел всего десять футов? Мой кузен Марк (мой начальник по отделению экспедиции), существо исключительно прозаическое, вызывал общее восхищение тем, что, возвращаясь около десяти часов вечера к Дарю на Лиль- скую улицу, № 505, шел домой пешком, чтобы пола- комиться какими-то пирожками на перекрестке Гальон. Эта простота, это наивное обжорство, которое те- перь бы показалось мне смешным даже в шестна- дцатилетнем ребенке, в 1800 году повергало меня в изумление. Мне даже кажется, что однажды вече- ром, в отвратительную сырую парижскую погоду, ко- торую я ненавидел, я отправился попробовать этих пи- рожков. Сделал я это отчасти ради удовольствия, но 271
главным образом для славы. Удовольствие оказалось очень небольшим, и слава, очевидно, тоже; если и об- ратили на это внимание, то, наверно, увидели в этом лишь пошлое подражание. Я не догадался откровен- но рассказать о причинах своего поступка; в таком случае я был бы по крайней мере оригина- лен и наивен, и моя экскурсия в десять часов ве- чера заставила бы улыбнуться эту скучающую семью. Должно быть, болезнь, из-за которой доктор Пор- таль взбирался ко мне на четвертый этаж в пассаже св. Марии, была серьезна, так как я наголо облысел. Я не преминул купить парик, а мой друг Эдмонд Кар- дон не преминул однажды вечером забросить его на карниз двери в салоне своей матери. Кардон был очень строен, очень высок, очень хо- рошо воспитан, очень богат, имел безукоризненные манеры и был прелестной куклой, сыном г-жи Кар- дон, горничной королевы Марии-Антуанетты. Какой контраст между Кардоном и мною! И все же мы с ним сблизились. Мы были друзьями во вре- мя битвы при Маренго, он в то время был адъютантом военного министра Карно; мы переписывались с ним до 1804 или 1805 года. В 1815 году этот изящный, благородный, очаровательный человек застрелился, узнав об аресте своего родственника, маршала Нея. Он ни в чем не был замешан, это было просто мимо- летное безумие, имевшее своей причиной крайнее тще- славие царедворца, родственник которого стал мар- шалом и князем. С 1803 или 1804 года он стал назы- вать себя Кардоном де Монтиньи; он представил меня своей жене, изящной и богатой, слегка заикаю- щейся женщине, которая, как мне показалось, боялась неистовой энергии этого горца-аллоброга. Сын этого доброго и милого существа называется г-ном де Мон- тиньи и состоит советником или аудитором Королев- ского суда в Париже. Ах, сколько добра мог бы сделать мне в то время хороший совет! Сколько добра мог бы сделать мне такой совет в 1821 году! Но, черт возьми, никто не 272
мог мне его дать. Я это заметил в 1826 году, но бы- ло уже почти слишком поздно, и, кроме того, это слиш- ком противоречило моим привычкам. Впоследствии я ясно понял, что в Париже это — sine qua non *; но зато мои литературные понятия были бы тогда не так истинны и оригинальны. Все сложилось бы совсем иначе, если бы Дарю или г-жа Камбон сказали мне в январе 1800 года: «Дорогой кузен, если вы хотите приобрести неко- торый вес в свете, нужно сделать так, чтобы не ме- нее чем двадцати лицам было выгодно хвалить вас. Поэтому выберите какой-нибудь салон, не пропускай- те ни одного вторника (если там собираются по втор- никам), поставьте себе задачей быть любезным, или по крайней мере очень вежливым, с каждым посети- телем этого салона. При поддержке двух или трех са- лонов вы получите некоторый вес в свете, вы сможете надеяться, что понравитесь интересной женщине. После десяти лет постоянства эти салоны, если вы выберете их в нашем кругу общества, дадут вам все. Самое важное — это постоянство; надо каждый втор- ник быть одним из верноподданных». Вот чего мне вечно недоставало. Вот смысл слов Делеклюза (из «Journal des Debats», около 1828 года): «Если бы вы были немного более воспитанны!» Наверно, этот почтенный человек был очень уве- рен в этой истине, так как он ужасно завидовал не- которым моим остротам, которые, к великому моему удивлению, произвели большой эффект; например: «Боссюэ...— это серьезная болтовня». В 1800 году семья Дарю переходила улицу и под- нималась во второй этаж к г-же Кардон, бывшей горничной Марии-Антуанетты, которая была очень ра- да заручиться покровительством двух таких влиятель- ных военных комиссаров, как Дарю-отец, комиссар- распорядитель, и Марсиаль Дарю, просто комиссар. Так я теперь объясняю эти отношения, и я неправ, ибо в 1800 году, не имея опыта, я ни о чем не мог су- дить. Прошу читателя не останавливаться на этих объяснениях, вырывающихся у меня в 1836 году: * Обязательное условие (франц.). 18. Стендаль. T. XIII. 273
это более или менее правдоподобный роман, но не ис- тория. Я был, или, лучше сказать, мне казалось, что я был очень хорошо принят в салоне г-жи Кардон в январе 1800 года. Там играли в шарады с переодеваниями и всяче- ски веселились. Бедная г-жа Камбон не всегда туда заходила; это безумное веселье оскорбля- ло ее горе, от которого она через несколько месяцев умерла. Дарю (впоследствии министр) тогда только что напечатал, кажется, «Клеопедик», маленькую поэму в иезуитском стиле, то есть в стиле латинских поэм, какие писали иезуиты 1700 года. Она показалась мне пошлой и гладкой: уже лет тридцать, как я не пере- читывал ее. Дарю, который, в сущности, не был умным челове- ком (но я угадываю это, сознаюсь по секрету, только сейчас, когда пишу о нем), весьма гордился тем, что был председателем одновременно четырех литератур- ных обществ. Эти глупости были очень распро- странены в 1800 году и не были так пусты, как это кажется нам теперь. Общество возрождалось после террора 93 года и приглушенного испуга следующих годов. Об этой славе своего старшего сына с чувством нежной радости сообщил мне Да- рю-отец. Как-то раз, когда он возвращался из одного та- кого общества, Эдмонд, переодевшись женщиной, стал приставать к нему на улице в двадцати шагах от дома. Это было довольно забавно. Г-жа Кардон еще сохранила веселость 1788 года, хотя это и возму- тило бы нашу чопорную мораль 1836 года. Дарю, возвращаясь, заметил, что на лестнице его преследует женщина, развязывающая свои юбки. — Я был очень удивлен,— сказал он нам,— тем, что наш квартал оказался тоже заражен этим злом. Через некоторое время после этого он повел ме- ня на заседание одного из обществ, где был пред- седателем. Общество собиралось в доме на улице, ко- торая впоследствии была снесена для расширения площади Карусели, а именно в том районе новой 274
галереи, что расположен шагов на сорок западнее, у кольца улицы Ришелье, в северной части нынешней площади. Была половина восьмого вечера, залы были пло- хо освещены. Поэзия этих стихотворцев привела меня в ужас: как не похожа она была на Ариосто или Вольтера! Все здесь было буржуазно и пошло (какую хорошую школу я уже прошел!), но я с вос- торгом и желанием любовался грудью г-жи Констан- ции Пипле, прочитавшей одно стихотворение. Я ска- зал ей об этом впоследствии; в то время она была женой какого-то бедняка-хирурга, специалиста по грыжам, и я встречался с нею у графини Беньо, ко- гда г-жа Пипле стала уже, кажется, княгиней де Сальм-Дик. Я расскажу о ее браке, которому пред- шествовало двухмесячное ее пребывание у князя де Сальма вместе с любовником, с целью узнать, понра- вится ли ей жизнь в замке. И князь нисколько не был обманут; он знал все, и мирился с этим, и посту- пал правильно. Я отправился в Лувр к Реньо, автору «Воспита- ния Ахилла», пошлой картины, гравированной пре- восходным Бервиком; я стал его учеником по рисова- нию. Все эти чаевые, которые нужно было давать за папки, за поданный стул и т. д., меня очень удиви- ли; я совершенно не знал этих парижских обычаев, и, по правде говоря, никаких обычаев вообще. Меня, наверно, принимали за скупца. Всюду я носил с собою свое ужасное разочаро- вание. Найти пошлым и отвратительным этот Париж, ко- торый я представлял себе, как величайшее благо! Все мне здесь не нравилось, вплоть до кухни, ко- торая была не та, что в отцовском доме, в доме, ка- завшемся мме собранием всего плохого, что только есть на свете. В довершение всех бед, из страха, что меня за- ставят держать экзамен в Школу, я начал ненави- деть свою дорогую математику. Мне кажется, что грозный Дарю-отец говорил мне: «По имеющимся у вас свидетельствам, вы гораз- до сильнее ваших семи товарищей, которые были 275
приняты; поэтому, если вас примут, вы и сейчас лег- ко сможете догнать их по курсам, которые они слу- шают». Дарю говорил со мной тоном человека, привыкше- го к тому, чтобы ему оказывали доверие и делали для него исключение. К счастью для меня, было одно обстоятельство, благодаря которому Дарю не настаивал больше на продолжении моих занятий математикой. Конечно, мои родители объявили меня чудом во всех отноше- ниях; мой славный дед обожал меня, и к тому же я был его произведение: в сущности, я не имел другого учителя в чем-либо, кроме математики. Вместе со мною он писал мои переводы на латинский язык, почти целиком писал мои латинские стихи о мухе, которая нашла черную смерть в белом мо- локе. Таково было остроумие отца иезуита, автора по- эмы, стихи которого я писал заново. Если бы не ав- торы, которых я читал тайком, я б тоже обладал та- ким остроумием и восхищался бы «Клеопедией» гра- фа Дарю и остроумием Французской Академии. Было бы это плохо? Я имел бы успех в период от 1815 до 1830 года, славу, деньги, но мои произведения были бы гораздо пошлее и гораздо лучше написаны, чем сейчас. Я думаю, что та напыщенность, которую в годы 1825— 1836 называют хорошим стилем, покажется очень смешной в 1860 году, когда Франция, избавившись от политических революций, совершающихся через каждые пятнадцать лет, найдет время, чтобы поду- мать о духовных наслаждениях. Твердое и решитель- ное правление Наполеона (личность которого я так любил) продолжалось только пятнадцать лет, 1800— 1815. Тошнотворное правление этих глупцов Бурбо- нов (смотри песенку Беранже) также продолжалось пятнадцать лет, от 1815 до 1830 года. Сколько про- должится третье? Будет ли оно дольше?.. Но я отвлекаюсь; наши внуки должны простить нам эти отклонения, мы держим в одной руке перо, в другой — меч (в то время, когда я пишу это, я ожи- даю известия о казни Фьески и о новом мартовском министерстве 1836 года, и еще час тому назад, по дол- 276
гу службы, я подписал три письма, адресованные министрам, имен которых я не знаю). Вернемся к январю или февралю 1800 года. Поис- тине у меня был опыт девятилетнего ребенка и, ве- роятно, дьявольская гордость. Я действительно был самым выдающимся учеником Центральной школы. Цо гораздо важнее этого было то, что у меня были правильные взгляды на все, я чрезвычайно много читал и очень любил чтение: во всех печалях ме- ня утешала какая-нибудь новая, неизвестная мне книга. Но семейство Дарю, невзирая на славу его пере- водов Горация, было лишено каких-либо литератур- ных интересов; это была семья придворных Людови- ка XIV, какими их изображает Сен-Симон. Старше- го сына Дарю любили только за его успехи, а всякая литературная критика показалась бы политическим преступлением, как желание бросить тень на славу фамилии. Одно из несчастий моего характера состоит в том, что я забываю свои успехи и хорошо запоминаю свои глупости. В феврале 1800 года я написал своей семье: «Г-жа Камбон — властительница моего ума, а г-жа Ребюфе — моих чувств». Через две недели я испытывал ужаснейший стыд за стиль и содержание написанного. Это было ложью, гораздо хуже: это было небла- годарностью. Если где-нибудь я бывал менее застен- чив и более непринужден, так это в салоне милой и хорошенькой г-жи Ребюфе, занимавшей второй этаж и предоставившей мне комнату в третьем; моя ком- ната была расположена, кажется, над салоном г-жи Ребюфе. Мой дядя Ганьон рассказал мне, будто бы в Лионе он привел ее в волнение, любуясь ее краси- вой ногой и попросив поставить ногу на чемодан, что- бы лучше ее рассмотреть. Однажды, если бы не г-н Бартелон, г-н Ребюфе застал бы моего дядю в до- вольно недвусмысленном положении. У г-жи Ребюфе, моей кузины, была дочь Адель, 277
которая обещала стать большой умницей; мне кажет- ся, что она не сдержала слова. После непродолжи- тельной любви (детской любви) чувства враждебно- сти и затем равнодушия сменили эти ребяческие ув- лечения, и с 1804 года я совершенно потерял ее из виду. Газетная заметка 1835 года сообщила мне, что ее глупый муж барон Огюст Петье, тот самый, кото- рый ранил меня саблей в левую ногу, оставил ее вдовой с единственным сыном, учеником Политехни- ческой школы. Г-жа Ребюфе имела любовника г-на Кьезе, до- вольно чванного дворянина из Баланса в Дофине, дру- га моей семьи в Гренобле,— было ли это в 1800 или только в 1803 году? Славный Ребюфе, умный и сер- дечный человек, навсегда оставшийся в моих глазах достойным уважения, пригласил меня обедать на улицу Сен-Дени в транспортную контору, которую он держал вместе с некоей девицей Барберан, своей компаньонкой и любовницей. Как бы все для меня сложилось по-иному, если бы мой дед, Ганьон, надумал направить меня не к Дарю, а к Ребюфе! Ребюфе приходился племянником Дарю, хотя был моложе его лишь на семь или восемь лет; по причине своего политического или, вернее, слу- жебного значения — главный секретарь всего Лан- гедока (семь департаментов) —Дарю хотел бы помыкать Ребюфе, но этот последний в своих разгово- рах с Дарю, которые он мне передавал, умел превос- ходно соединить уважение с твердостью. Я вспоми- наю, что сравнивал тон, который он принимал, с то- ном Ж.-Ж. Руссо в его «Письме к Кристофу де Бо- мону», архиепископу Парижскому. Ребюфе сделал бы из меня все, что захотел, я был бы более благоразумен, если бы случай отдал меня под его руководство. Но мне было суждено за- воевывать все острием меча. Какой океан бурных ощущений я пережил в своей жизни, и особенно в ту эпоху! Много таких ощущений я испытал из-за неболь- шого происшествия, о котором я сейчас расскажу. Но каких? Чего я страстно желал? Я уже не помню этого. 278
Старший сын Дарю (я буду называть его графом Дарю, несмотря на анахронизм: графом он стал, ка- жется, только около 1809 года, но я привык так его называть), итак, граф Дарю, если мне будет позволе- но так его называть, был в 1800 году старшим секре- тарем военного министерства. Он убивал себя рабо- той, но, надо признаться, постоянно об этом говорил и всегда бывал не в духе, когда возвращался к обе- ду. Иногда он заставлял своего отца и всю семью ждать себя час или два. Наконец он являлся с ви- дом вола, измученного работой, с красными глазами. По вечерам он часто уходил опять в свою канцеля- рию; действительно необходимо было все реорганизо- вать; втайне подготовлялась кампания Маренго. Я скоро должен родиться, как говорит Тристрам Шенди; и читатель скоро освободится от моего мла- денчества. В один прекрасный день Дарю-отец отвел меня в сторону, и я затрепетал. Он сказал мне: — Мой сын отведет вас в военное министерство, где вы будете работать вместе с ним в канцелярии. Вместо того, чтобы поблагодарить, я из крайней застенчивости, наверно, хранил угрюмое молчание. На следующее утро я шел рядом с графом Дарю, который восхищал меня, но вместе с тем и приводил в трепет; никогда я не мог привыкнуть к нему, как и он, кажется, ко мне. Я вижу, как иду по улице Иле- рен-Бертен, в то время очень узкой. Но где находи- лось военное министерство, куда мы направлялись вместе? Я вижу лишь свое место за столом, в Н или Н’; за другим столом, находившимся там же, сидел Мазойе, автор трагедии «Тезей», слабого подражания Расину, XLI В конце сада росли жалкие, коротко подстрижен- ные липы, за которые мы ходили мочиться. Это были мои первые друзья в Париже. Я чувствовал жалость к их участи: быть подстриженными до такой степе- ни! Я сравнивал их с прекрасными липами в Кле, ко- торым посчастливилось жить среди гор. 279
Н.0 хотел ли я вернуться в эти горы? Мне кажется, что хотел бы, если бы мне не при- шлось видеть там своего отца и если бы я мог жить там с дедом на свободе. Вот до какой степени ослабела моя великая страсть к Парижу! А иногда я говорил, что настоящий Париж оставался невидимым для моего взора. Верхушки лип военного министерства покрасне- ли. Должно быть, Мазойе напомнил мне стих Вер- гилия: Nunc erubescit ver *. У Вергилия сказано не совсем так, но я припоми- наю этот стих сейчас, когда пишу, в первый раз по- сле тридцати шести лет; по правде сказать, я чувство- вал отвращение к Вергилию, так как его одобряли священники, приходившие к моим родным служить мессу и беседовавшие со мной о латинском языке. Несмотря на все усилия моего разума, Вергилий ни- когда не мог очиститься в моих глазах от этого дур- ного общества. На липах появились почки. Наконец они покры- лись листьями, я был глубоко растроган: у меня были друзья в Париже! Всякий раз, когда я ходил мочиться позади лип, в конце сада, вид этих друзей освежал мою душу. Я их люблю еще сейчас, после тридцатишестилетней разлуки. Но существуют ли эти добрые друзья? Этот квар- тал так перестроили с тех пор! Может быть, здание министерства, где я в первый раз взял в руки казен- ное перо,— то самое, которое находится на Универси- тетской улице, напротив площади, имени которой я не знаю? Там Дарю усадил меня за рабочий стол и велел переписать отношение. Не буду говорить о моем по- черке, похожем на мушиные лапки, несравненно худ- шем, чем теперешний; но он обнаружил, что я писал cela через два 1: cella. Так вот каков этот словесник, этот блестящий гу- * Вот уж алеет весна (лат.). 280
манист, оспаривающий достоинства Расина и полу- чивший в Гренобле все высшие награды!! Теперь, но только теперь я удивляюсь доброте всей этой семьи Дарю. Как быть с таким гордым и таким невежественным животным? Тем не менее я отлично критиковал Расина в мо- их беседах с Мазойе. Нас было там четверо служа- щих, и остальные двое, кажется, слушали меня, ко- гда я затевал стычки с Мазойе. У меня была внутренняя теория, которую я хотел изложить под названием Filosofia nova *,— наполови- ну итальянским, наполовину латинским. Я искренне, глубоко, страстно восхищался Шекспиром, которого, однако, видел лишь сквозь тяжелые и напыщенные фразы Летурнера и его сотрудников. Большую власть над моим сердцем имел также Ариосто, но Ариосто г-на де Трессана, отца любез- ного капитана, играющего на кларнете и способ- ствовавшего обучению меня грамоте, но ставше- го крайне пошлым ультра и генерал-майором в 1820 году. Мне кажется, что от дурной замашки восхищать- ся «Клеопедией» графа Дарю и вскоре затем стряп- ней аббата Делиля меня спасли это внутреннее уче- ние, основанное на действительном наслаждении (глубоком, сознательном, достигающем степени сча- стья), которое доставляло мне чтение Сервантеса, Шекспира, Корнеля, Ариосто, и ненависть к ребяче- ству Вольтера и его школы. Когда я осмеливался го- ворить об этом, я бывал категоричен до фанатизма, так как нисколько не сомневался в том, что все здо- ровые и не испорченные скверным литературным вос- питанием люди должны думать, как я. Опыт показал мне, что большинство людей свою восприимчивость к искусству, которой их одарила природа, предпочитают черпать у модных авторов, каковыми в 1788 году был Вольтер, в 1828-м — Вальтер Скотт. А кто же в моде теперь, в 1836-м? К счастью, никто. Эта любовь к Шекспиру, Ариосто и уже после них * Новая философия (итал.). 281
к «Новой Элоизе», которые были властителями моей литературной души в пору моего приезда в Париж в конце 1799 года, предохранила меня от дурного вку- са (Делиль, но без его приятности), царившего в са- лонах Дарю и Кардонов, и тем более опасного, тем более заразительного, что граф Дарю был автором, творившим в то время и во всех других отношениях внушавшим восхищение всем, в том числе и мне. Он только что был назначен старшим интендантом, кажется, Гельветийской армии, спасшей Францию при Цюрихе под командованием Массена. Дарю-отец беспрестанно повторял всем слова, сказанные генералом Массена о его сыне: «Вот человек, ко- торого я могу представить моим друзьям и моим вра- гам». Но Массена, которого я хорошо знал, воровал, как сорока, то есть инстинктивно, и в Риме до сих пор вспоминают о нем (дароносица фамилии Дориа, в церкви св. Агнесы, кажется, на площади Навоне), а Дарю не украл никогда ни одного сантима. Но, боже мой, как я разболтался! Я никак не мо- гу перейти к Ариосто, герои которого, по крепости сво- их мышц подобные конюхам и носильщикам, теперь кажутся мне такими скучными. С 1796 по 1804 год я не ощущал Ариосто по-настоящему. Я принимал всерьез его нежные и романические эпизоды. Против моей воли они проложили единственную дорогу, по ко- торой волнение может проникнуть в мою душу. Я мо- гу быть тронутым до умиления только после коми- ческой сцены. Отсюда моя почти исключительная любовь к ope- ra buffa, отсюда та бездна, которая отделяет мою душу от души барона Пуату (смотри в конце тома пре- дисловие к де Бросу, рассердившее Коломба) и всей черни 1830 года, для которой представление о храб- рости обязательно связано с усами. Только там, в opera buffa, я могу быть растроган до слез. Претензия opera seria на трогательность сразу же убивает во мне возможность растрогаться. Даже в действительной жизни нищий, с жалобны- ми возгласами просящий милостыню, вместо того, чтобы возбудить во мне чувство жалости, заставляет 282
задуматься со всею философской строгостью о поль- зе исправительных домов. Нищий, который не обращается ко мне с прось- бой, не издает жалобных и трагических возгласов, как это обычно делается в Риме, и грызет яблоко, волочась по земле, вроде безногого калеки, которого я видел на прошлой неделе, сразу же трогает меня чуть ли не до слез. Вот почему я совсем не люблю трагедий и не люб- лю до иронии трагедий в стихах. Исключение составляет этот простой и великий человек, Пьер Корнель, который, по-моему, бесконеч- но выше Расина, царедворца, полного ловкости и крас- норечия. Правила Аристотеля, или считающиеся тако- выми, как и стихи, были препятствием для этого оригинального поэта. Расин кажется оригинальным немцам, англичанам и т. д. только потому, что у них еще не было остроумного двора, вроде двора Людови- ка XIV, обязывающего всех богатых и благородных людей страны проводить в салонах Версаля еже- дневно по восемь часов. Со временем англичане, немцы, американцы и другие люди с деньгами или с антилогическим дохо- дом поймут придворную ловкость Расина, даже са- мую невинную инженю, Юнию или Арицию, изощрен- ную в ловкости честной шлюхи; Расин никогда не мог изобразить м-ль де Лавальер, а разве только ка- кую-нибудь весьма ловкую продажную девицу, быть может, добродетельную физически, но никак не мо- рально. Может быть, к 1900 году немцы, американ- цы, англичане поймут наконец весь куртуазный дух Расина. Может быть, еще через столетие они почув- ствуют, что ему не удалось создать Лавальер. Но как эти слабые люди смогут заметить звезду, находящуюся в такой близости от солнца? Раболе- пие этих благовоспитанных и скупых мужланов пе- ред цивилизацией, придававшей очаровательный лоск даже глупому маршалу де Буфлеру (умершему в 1712 году), помешает им почувствовать полнейшее от- сутствие простоты и естественности у Расина и по- нять эту фразу Камиллы: 283
Мне Курнации мерещились повсюду. Вполне естественно, что я пишу это в пятьдесят три года, но меня удивляет, что то же самое я чув- ствовал в 1800 году, что я испытывал тогда почти от- вращение к Вольтеру и изящной аффектации его «Аль- зиры», вместе с моим справедливым презрением к не- му, граничившим с ненавистью,— я, ученик Анри Га- ньона, который гордился тем, что в продолжение трех дней он был гостем Вольтера в Фернее,— я, вос- питанный под сенью бюста этого великого челове- ка, который был водворен на постаменте из черного де- * рева высотою в один фут. Кто же, я или великий человек, стоит на постаменте черного дерева высотою в фут? Словом, я восхищаюсь тем, чем я был в литератур- ном отношении в феврале 1800 года, когда писал: cella. Граф Дарю, бесконечно превосходивший меня и стольких других как работник, как юрисконсульт, не обладал умом, необходимым для того, чтобы оценить этого горделивого безумца. Мазойе, мой сослуживец и сосед по столу, которо- му мое безумие с примесью гордости докучало как будто меньше, чем глупость двух других чиновников, получавших по 2 500 франков, относился ко мне с не- которым интересом, но я оставался к этому равно- душен. Все восхищавшиеся этим ловким царедворцем по имени Расин, казалось мне, не могли видеть и чувст- вовать истинно прекрасного, которым в моих глазах являлась наивность Имогены, восклицающей: «При- вет тебе, бедный дом, сам себя охраняющий!». Оскорбления, которыми Мазойе в 1800 году осы- пал Шекспира, — и с каким презрением! — вызывали у меня слезы нежности к этому великому поэту. Мно- го лет спустя критика, которой прозаические обитате- ли Милана подвергали г-жу Дембовскую, особенно усилила мою страстную любовь к ней. Я могу на- звать эту очаровательную женщину,— кто помнит ее теперь? Может быть, только один я, через один- надцать лет после того, как она покинула землю. То 284
же я скажу и об Александрине Дарю. Разве я не лучший ее друг теперь, через двадцать два года? И когда эти строки появятся в печати (если только най- дется книгоиздатель, который не побоится потерять свое время и свою бумагу!), когда они появятся после моей смерти, кто вспомнит о Метильде и об Алексан- дрине? И, несмотря на их женскую скромность и страх быть предметом внимания публики, который я в них замечал, разве не будут они рады, если оттуда, где они теперь находятся, увидят эту книгу напечатан- ной? For who to dumb forgetfulness a prey * не будет рад видеть, что дружеские уста произносят его имя после стольких лет? Но на чем я остановился? На том, что я сидел за своим столом и писал cela, cella. Если у читателя сколько-нибудь вульгарная ду- ша, он, пожалуй, вообразит, что это отступление име- ло целью скрыть чувство стыда от того, что я писал cclla. Он ошибается, я не такой человек. Промахи существа, жившего в 1800 году,— это открытия, кото- рые я делаю по большей части только тогда, когда пишу об этом. После стольких лет и событий я пом- ню только улыбку женщины, которую я любил. Не- давно я забыл цвет мундира, который носил. А знае- те ли вы, благосклонный читатель, что такое мундир в победоносной армии, которая, как армия Наполе- она, является единственным предметом внимания всей нации? Теперь, благодарение небу, трибуна затмила ар- мию. Никак не могу припомнить улицу, где находилась эта канцелярия, в которой я впервые взял в руки ад- министративное перо. Она была в конце улицы Иле- рен-Бертен, в то время окаймленной стенами сада. Я вижу себя важно шагающим рядом с графом Да- рю, который направляется в свою канцелярию после угрюмого и холодного завтрака в доме № 505, на уг- лу улицы Бельшас и Лильской улицы, как говорили хорошие писатели 1800 года. Все пошло бы иначе, если бы Дарю сказал мне: «Когда вам нужно написать бумагу, обдумайте, как * Тот, кто добычей стал посмертного забвения (англ.), 285
следует, что вы хотите сказать, а затем тот оттенок выговора или приказания, который хотел бы внести в него министр, подписывающий вашу бумагу. Уяснив себе все это, пишите смело». Вместо этого я пытался подражать форме бумаг Дарю; он слишком часто повторял выражение «в дей- ствительности», и я также начинял свои бумаги эти- ми «в действительности». Мне было еще очень далеко до тех бумаг, которые я составлял в Вене, в 1809 году, когда у меня был ужасный сифилис, обязанность управлять госпита- лем на 4 000 раненых, одна любовница, с которой я жил, и другая, которую я обожал! Вся эта перемена в составлении деловых бумаг произошла лишь благо- даря моим собственным размышлениям. Дарю не да- вал мне никаких указаний, не считая гнева, с каким он перечеркивал мои письма. Добрый Марсиаль Дарю всегда говорил со мной в шутливом тоне. Он часто заходил в министерскую канцелярию: для. военного комиссара это был Двор. В 1800 году он, кажется, заведовал госпиталем Валь- де Грас, а граф Дарю, лучшая голова в этом мини- стерстве 1800 года (что не так уже много значит), владел тайнами резервной армии. Тщеславие всех военных комиссаров было чрезвычайно возбуждено учреждением должности и еще более установлением мундира ревизионных инспекторов. Кажется, тогда я видел генерала Оливье с его деревянной ногой, недавно назначенного главным ревизионным инспектором. Это тщеславие, достигшее высшей степени благодаря расшитой шляпе и крас- ному сюртуку, было главной темой всех разговоров в домах Дарю и Кардонов. Эдмонд, побуждаемый ловкой матерью, открыто льстившей графу Дарю, по- лучил обещание, что его сделают помощником воен- ного комиссара. Добрый Марсиаль вскоре намекнул мне, что, воз- можно, и я смогу получить этот великолепный мундир. Кажется, я припомнил сейчас, что Кардон носил его: синий сюртук, расшитые золотом воротник и от- вороты рукавов. Что касается предметов тщеславия (для меня — 286
страсть второстепенная), то на таком расстоянии ви- денное и воображаемое у меня смешиваются. Милейший Марсиаль, зайдя однажды проведать меня в моем отделении, увидел, что я направил в от- деление бумаги с надписью «запрос». — Черт возьми! — сказал он мне, смеясь.— Вы уже рассылаете бумаги с такими заголовками! Это было, кажется, привилегией по меньшей мере помощника начальника отделения, между тем как я был последним из сверхштатных служащих. В ответ на такой «запрос» стол Жалованья, на- пример, давал справку относительно жалованья, стол Обмундирования — относительно обмундирова- ния. Предположим, что возникло такое дело: из жа- лованья начальника вещевой части 7-го полка лег- кого рода войск следует удержать 107 франков за саржу, которую он получил по ошибке; мне нужны справки из обоих названных столов, чтобы я мог на- писать отношение, подписать которое должен был Дарю, главный секретарь. Я уверен, что лишь очень немногие из моих бумаг доходили до Дарю. Бартомеф, человек простой, но хо- роший чиновник, начинал в то время свою карьеру как личный секретарь Дарю (то есть чиновник, оплачи- ваемый военным министерством) и служил в отделе- нии, где работал Дарю; он должен был терпеть все странные выходки этого ужасного человека, требо- вавшего непосильного труда от себя и от всех окру- жающих. Вскоре я тоже начал трепетать перед Да- рю, и это чувство никогда больше меня не покидало. Я был рожден чрезвычайно чувствительным, а рез- кость его выражений не знала меры и предела. Однако долгое время я не был настолько заметен, чтобы он мог терзать меня. И теперь, по здравом рассуждении, я вижу, что он никогда меня не терзал по-настоящему. Я не вытерпел и сотой доли того, что перенес г-н де Бор, бывший старший адвокат парла- мента в По. (Существовал ли такой парламент? У ме- ня в Чивита-Веккье нет никаких книг, чтобы устано- вить это, но тем лучше: эта книга, написанная исклю- чительно по памяти, будет зато написана без помо- щи других книг.) 287
Я замечаю, что между Дарю и мною как бы лежал всегда осколок лафета, оторванного неприя- тельским ядром, служащий матрацем для корпуса орудия, в которое попадает ядро (как при Тичино, в 1800 году). Моим матрацем был Жуанвиль (ныне барон Жу- анвиль, военный интендант первой дивизии в Париже) и затем де Бор. У меня сейчас явилась совсем новая мысль: может быть, Дарю щадил меня? Это впол- не возможно. Но страх был тогда так силен, что мысль эта возникла у меня только сейчас, в марте 1836 года. Все в министерстве трепетали, входя в кабинет Дарю. Меня лично пугал один вид его двери. Дарю- отец, конечно, видя мое смущение, угадал это чувство, и при его характере, который теперь становится для меня ясным (человек робкий, для которого защитой является внушаемый им страх), мой ужас должен был доставлять ему удовольствие. Натуры грубые, какою представлялся мне Барто- меф, должны были меньше страдать от резких слов, которыми этот бешеный бык награждал всякого, кто к нему приближался в минуты, когда он бывал за- вален работой. С помощью этого страха он управлял семью или восемью сотнями служащих министерства; с пятна- дцатью или двадцатью из них, самыми значительными, в большинстве своем бездарными, назначенными на- чальниками отделений, он обращался крайне грубо. Эти тупицы, вместо того чтобы ускорять или упрощать дела, часто старались запутать их, даже для самого Дарю. Признаюсь, что это поистине могло вывести из себя человека, у которого под рукой лежит двадцать или тридцать бумаг, требующих срочного ответа. А таких бумаг, требовавших неотложных распоряже- ний, нагромождалась на столе Дарю иногда кипа в целый фут. И, кроме того, было немало людей, ко- торые были бы рады случаю заявить: «Я не получил своевременных распоряжений от вашего превосходи- тельства»,—и с Наполеоном в перспективе, который в Шенбрунне сердится и заявляет, что было сделано упущение, и т. д. 288
XLH Мои отношения с Дарю, начавшиеся таким обра- зом в феврале или январе 1800 года, кончились лишь с его смертью, в 1829 году. Он был моим благодете- лем, в том смысле, что поручал работу мне, оказывая предпочтение перед многими другими, но немало дожд- ливых дней просидел я с головной болью у рас- каленной печки за бумагами безотрывно с 10 утра до часу ночи, и все это на глазах у человека разъярен- ного, постоянно находившегося в состоянии гнева, так как он все время боялся. Это был «Рикошет» его друга Пикара: он смертельно боялся Наполеона, а я смертельно боялся его. В Эрфурте 1809 года читатель увидит предел на- шей работы. Дарю и я, мы выполняли всю работу по интендантской части в армии в течение трех дней или недели. У нас не было даже переписчика. Восхищен- ный своей работой, Дарю сердился, может быть, все- го два или три раза в день; это было одно удоволь- ствие. Я негодовал на себя за то, что меня обижали его грубые слова. Повышение мое от этого не выигры- вало и не проигрывало; впрочем, я никогда не гнался за повышением. Теперь я вижу это: я старался, на- сколько возможно, отделить себя от Дарю хотя бы полузакрытой дверью. Его грубые выражения о при- сутствующих и отсутствующих были для меня невы- носимы. Когда в министерстве в конце улицы Илерен-Бер- тен я писал cela через два 1, я далеко еще не знал всей грубости Дарю, этого вулкана брани. Меня пора- жало это, у меня было опыта чуть ли не меньше, чем у девятилетнего ребенка, а между тем 23 января 1800 года мне исполнилось семнадцать лет. Меня выводила из себя непрерывная болтовня со- служивцев, мешавшая мне работать и думать! В про- должение более чем шести месяцев к четырем часам дня я обалдевал от нее. Феликсу Фору, довольно близкому моему другу по Греноблю, были совершенно чужды мои безумные 19. Стендаль. Т. ХП1. 289
мечтания о Любви и Искусствах. Это отсутствие бе- зумия у него всегда притупляло нашу дружбу, кото- рая, по сути, была лишь попутничеством в жизни. Те- перь он пэр Франции, первый президент, и, по-моему, без особых укоров совести присуждает к двадцати го- дам тюремного заключения апрельских безумцев, и без того слишком сурово наказанных шестью месяца- ми тюрьмы, принимая во внимание клятвопреступле- ние короля; он же присудил к смерти этого второго Бальи, умницу Море, гильотинированного 19 марта 1836 года, вина которого, если он и был виноват, осталась недоказанной. Феликс Фор противился бы несправедливости, если бы от него потребовали со- вершить ее через пять минут, но если его тщеславию, самому буржуазному из всех, какие мне доводилось наблюдать, дать сутки на размышление, он всегда найдет основания, чтобы выдать голову виновного, которую потребует у него король. Характер этого мое- го приятеля состоит из эгоизма и отсутствия проблес- ков великодушия; эти качества соединялись с уны- лым, в английском духе, характером и боязнью сойти с ума, как это случилось с его матерью и сестрой. Это самый пошлый из моих друзей и притом составивший себе самое крупное состояние. Насколько великодушнее его Луи Крозе или Би- жильон! Марест сделал бы то же, но без всякого са- мообмана, а ради повышения и по-итальянски. Эдмонд Кардон поступил бы так же, но со вздохами и при- крывая это, насколько возможно, изящными фраза- ми, а д’Аргу — смело, помня об опасности для себя и преодолевая свой страх. Луи Крозе (старший ин- женер в Гренобле) скорее героически поставил бы свою жизнь на карту, чем присудил к двадцати годам тюрьмы такого благородного человека, как Керсози (которого я никогда не видал), и без того слишком сурово наказанного шестью месяцами тюрьмы. Ко- ломб отказался бы еще более решительно, чем Луи Крозе, но его могли бы обмануть. Итак, едва ли не самый низкий из моих бывших друзей — это Феликс Фор (пэр Франции), с которым я был близок в январе 1800 г., с 1803 до 1805-го и с 1810 до 1815 или 1816-го. 290
Луи Крозе сам сознавал, что его способности весь- ма посредственны, но не покидавшее его чувство грусти придавало ему своеобразное достоинство, ког- да я познакомился с ним в классе математики, кажет- ся, в 1797 году. Его отец, происходивший из бедной семьи, составил себе хорошее состояние, служа в фи- нансовом ведомстве, у него было прекрасное поме- стье в Сент-Имье (в двух милях от Гренобля, по до- роге в Барро и Шамбери). Но я опасаюсь, как бы мой резкий отзыв об этом низком пэре Франции не сочли за зависть. Поверят ли мне, если я прибавлю, что не поменялся бы с ним ре- путацией? Десять тысяч франков и гарантия, что ме- ня не будут преследовать за мои будущие сочине- ния,— вот мой маршальский жезл, правда, недося- гаемый. По моей просьбе Феликс Фор представил меня фехтмейстеру Фабьену, жившему, кажется, на улице Монпансье, у Французского театра, поблизости от улицы Кабриоле, сразу за Кораццой, напротив фон- тана того дома, где умер Мольер. Там я фехтовал в одном зале вместе с многими гренобльцами, хотя и не с ними. Среди них было два больших и грязных плута (я говорю о сущности, а не о видимости и о плутовстве в частных делах, а не в государственных), господа Ка- зимир Перье, впоследствии министр, и Д..., член Пала- ты депутатов в 1836 году. Этот последний в Греноб- ле приблизительно в 1820 году не только воровал в игре 10 франков, но и был пойман на месте преступ- ления. Казимир Перье был в то время, может быть, са- мым красивым молодым человеком в Париже; он был мрачен, дик, его прекрасные глаза выдавали без- умие. Я говорю «безумие» в прямом смысле слова. Г-жа Савуа де Ролен, сестра его, известная ханжа, и, од- нако, женщина не плохая, была сумасшедшей и в течение многих месяцев говорила вещи в стиле Арети- но, в самых ясных выражениях, без всяких иносказа- ний. Удивительно, откуда ханжа из очень хорошего общества могла знать десяток слов, которых я даже 291
не осмеливаюсь здесь написать! Такая просвещен- ность объясняется отчасти тем, что Савуа де Ролен, человек чрезвычайно умный, вольнодумец-философ, и т. д., и т. д., друг моего дяди, погубил себя некото- рыми излишествами за год или за два до своего брака с дочерью милорда Перье. Этим именем Гре- нобль называл человека умного, друга моей семьи, от всей души презиравшего хорошее общество и оста- вившего по триста пятьдесят тысяч франков каждо- му из своих десяти или двенадцати детей, которые все были более или менее напыщенными, глупыми и су- масшедшими. Их воспитателем, как и моим, был за- ядлый и зачерствелый негодяй аббат Райян. Милорд Перье думал только о деньгах. Мой дед Ганьон, который любил его, несмотря на его проте- стантиз.м по отношению к хорошему обществу, очень раздражавший Анри Ганьона,— так вот, мой дед рассказывал мне, что г-н Перье, входя в салон, не мог удержаться, чтобы не сделать при первом же взгляде очень точный подсчет стоимости обстанов- ки. Мой дед, как и все правоверные, приписывал уни- зительные признания милорду Перье, избегавшему, как чумы, хорошего, общества Гренобля (около 1780 года). Однажды мой дед встретил его на улице: — Пойдемте вместе к г-же де Кенсона. — Признаюсь вам, мой дорогой Ганьон/что пос- ле того, как некоторое время не бываешь в хорошем обществе и немного привыкнешь к дурному, в хо- рошем обществе чувствуешь себя не на своем месте. Мне думается, что хорошее общество жен прези- дентов гренобльского парламента, г-жи де Сасенаж, де Кенсона и де Бальди, еще содержало в себе неко- торую долю аффектации, слишком большую для че- ловека живого ума, каким был милорд Перье. Я ду- маю, что мне было бы очень скучно в обществе, где в 1745 году блистал Монтескье,— у г-жи Жофрен или у г-жи де Мирпуа. Я недавно обнаружил, что остроумие первых двадцати страниц Лабрюйера (кото- рый в 1803 году содействовал моему литературному воспитанию, так как я доверился похвалам Сен-Си- 292
мона в трехтомном или семитомном издании) пред- ставляет собою точную копию того, что Сен-Симон называет «бесконечно остроумным». Но в 1836 году эти первые двадцать страниц кажутся мне ребячески- ми, пустыми, конечно, очень хорошего тона, но едва ли заслуживавшими того, чтобы их писать. Стиль их изумителен тем, что он не искажает мысли, которая, к сожалению, sine ictu. Эти двадцать страниц ка- зались остроумными, может быть, до 1789 года. Ост- роумие, такое очаровательное для того, кто его чувст- вует, живет недолго. Как зрелый персик портится че- рез несколько дней, так и остроумие пропадает че- рез двести лет и даже значительно раньше в том слу- чае, если при распределении власти и в отношениях между различными классами общества происходят большие изменения. Остроумие должно быть на пять или шесть граду- сов выше уровня умственного развития общества. Если оно выше на восемь градусов, то у этого об- щества начинает болеть голова (недостаток беседы Доминика, когда он бывает оживлен). Чтобы окончательно пояснить свою мысль, скажу, что Лабрюйер был на пять градусов выше среднего уровня герцогов де Сен-Симона, де Шаро, де Бовилье, де Шевреза, де Ла-Фейяда, де Виляра, де Монфора, де Фуа, де Лесдигьера (старого Канапля), д’Арку- ра, де Ларошгийона, де Ларошфуко, д’Юмьера, г-жи де Ментенон, г-жи де Келюс, де Берри, и т. д., и т. д„ и т. д. Лабрюйер был, вероятно, на уровне умов 1780 го- да, во времена герцога де Ришелье, Вольтера, г-на де Водрейля, герцога де Ниверне (якобы сына Вольте- ра), когда остроумным считался тупой Мармонтель, во времена Дюкло, Коле, и т. д., и т. д. В 1836 году, за исключением литературного искус- ства, или, вернее, стиля, и, безусловно, за исключением суждений о Расине, Корнеле, Босюэ и т. д., Лабрюй- ер стоял бы ниже умственного уровня общества, ко- торое собиралось бы у г-жи Бони де Кастелан и со- стояло бы из Мериме, Моле, Корефа, меня, Дюпена- старшего, Тьера, Беранже, герцога Фиц-Жама, Сент- Олера, Араго, Вильмена. 293
Право же, нам не хватает остроумия, каждый бережет все свои силы для ремесла, дающего ему по- ложение в свете. Остроумие наличными, неожидан- ное даже для самого говорящего, остроумие Доми- ника пугает приличия. Если не ошибаюсь, остроумие нашло пристанище у женщин легких нравов, у г-жи Ансело (у которой любовников не больше, чем у г-жи де Таларю, первой или второй), но у которой можно больше себе позволитьх. Какое ужасное отступление из внимания к чита- телям 1880 года! Но поймут ли они этот намек: «из внимания»? Сомневаюсь в этом, у газетчиков будет тогда какое-нибудь другое словцо, чтобы соблазнять прохожих речами короля. Что такое разъясненный намек? Остроумие в стиле Шарля Нодье, скучное остроумие. Я вставлю сюда один образчик стиля 1835 года. Г-н Гозлан пишет в газете «Temps».... Самым кротким, самым действительно юным из мрачных гренобльцев, фехтовавших у элегантного Фабьена, был, конечно, Сезар Паскаль, сын такого же милого отца, которому Казимир Перье, будучи ми- нистром, дал орден, его брату с материнской сторо- ны, милому Тюркену,— сбор налогов в Оксере, а сбор налогов в Балансе — племяннику Казимира Ка- милю Тесеру. Но вместе со своим полуплутовством в коммерции Казимир Перье обладал дофинезским качеством: он умел желать. Дыхание Парижа, расслабляющее, разрушающее способность желать, в 1800 году еще не проникло в наши горы. Я правдивый свидетель в моих показаниях о товарищах. Наполеон, Фьески об- ладали способностью желать, которой недостает Вильмену, Казимиру Делавиню, де Пасторе (Амедею), воспитавшимся в Париже. У элегантного Фабьена я убедился в том, что у меня нет способностей к фехтованию. Его помощ- ник, мрачный Ренувье, который, кажется, покончил с собой, после того как ударом шпаги убил на дуэ- 1 6 марта 1836 года, Чивита-Веккья. Новая бумага, куплен- ная в Чивита-Векхье. 294
ли своего последнего друга, в приличной форме на- мекнул мне на мою бездарность. Счастьем моим бы- ло то, что я всегда дрался на пистолетах; но я не по- нимал своего счастья в 1800 году и, досадуя на то, что обычно слишком поздно парировал терц и квар- ту, решил в случае дуэли бросаться прямо на своего противника. Это затрудняло меня всякий раз, когда в армии мне приходилось носить шпагу. В Брауншвей- ге, например, моя неловкость при встрече с обер-ка- мергером Мюнхгаузеном могла отправить меня ad pat- res *, по счастью, в тот день он не был храбр или, вернее, не хотел себя компрометировать. У меня так- же не было никаких способностей к игре на скрипке, но зато я обладал удивительным природным талан- том стрелять куропаток и зайцев, а в Брауншвейге попал в ворону выстрелом из пистолета в сорока ша- гах, из экипажа, ехавшего крупной рысью, что воз- высило меня в глазах адъютантов генерала Риво, человека необычайно вежливого (Риво де ла Рафи- ньер, которого ненавидел князь Невшательский (Бер- тье), впоследствии был комендантом в Руане и ульт- ра в 1825 году). Мне посчастливилось также попасть в банковый билет в Вене, на Пратере, во время мирно закончив- шейся дуэли с Рендром, полковником или команди- ром эскадрона легкой артиллерии. Этот человек ис- пытанной храбрости в тот раз не проявил себя та- ковым! Словом, я всю жизнь носил шпагу, не умея вла- деть ею. Я всегда был тучен и скоро начинал зады- хаться. Моим планом действия всегда было: «Го- товы ли вы?» — и тотчас же удар секундой. В то время, как я учился фехтованию вместе с Се- заром Паскалем, Феликсом Фором, Дюшеном, Казими- ром Перье и двумя или тремя другими дофинезцами, я посетил милорда Перье. Я нашел его в квартире од- ного из его прекрасных фельянтинских домов (близ нынешней улицы Кастильоне); он занимал одну из квартир, которую не мог сдать в наем. Это был очень веселый скряга из самого лучшего общества. Он вы- • К праотцам (лат.). 295
шел вместе со мной, на нем был синий сюртук, на по- ле которого бурое пятно в восемь дюймов диаметром. Я не понимал, как мог этот человек с такой прият- ной наружностью (почти как у моего кузена Ребю- фе) предоставлять своим сыновьям Казимиру и Сципио- ну умирать с голоду. Дом Перье принимал вклады из расчета пяти про- центов сбережения служанок, привратников, мелких землевладельцев; это были суммы в 500, 800, изредка в 1 500 франков. Когда появились ассигнации и ког- да за один луидор можно было получить 100 франков, он вернул вклады всем этим беднякам; многие из них повесились или утопились. Моя семья сочла этот поступок гнусностью. Он меня не удивляет со стороны торговцев, но почему бы, нажив миллионы, не найти приличного способа уплатить служанкам? В денежных делах мои родные были безупречны. Они с большим трудом примирились с тем фактом, что один из наших родственников выплатил ассиг- нациями сумму в восемь или десять тысяч франков, взятую его предшественниками в билетах банка Лоу (кажется, 1718 года; это было в 1793 году). XLIII У меня получился бы роман, если бы я захотел описать здесь впечатление, которое произвел на ме- ня Париж, впечатление, впоследствии сильно изме- нившееся. Не помню, говорил ли я о том, что Дарю по прось- бе своего отца повел меня в два или три литератур- ных общества, где он председательствовал, что до- ставляло такую радость его отцу. Там я восхищался талией и особенно грудью г-жи Пипле, жены какого-то бедного хирурга, лечившего грыжи. Я ближе узнал ее впоследствии, когда она стала княгиней. Дарю декламировал свои стихи с добродушием, ко- торое казалось мне очень странным на этом суровом и возбужденном лице; я смотрел на него с удивле- 296
нием. Я говорил себе: надо ему подражать; но я не чувствовал к этому никакого влечения. Помню ужасную скуку по воскресеньям, когда я прогуливался по городу без определенной цели; так вот тот Париж, которого я так жаждал! Отсутствие гор и лесов заставляло сжиматься сердце. Леса были тесно связаны с моими мечтами о нежной и самоот- верженной любви, как у Ариосто. Все казалось мне прозаическим и пошлым в представлениях этих лю- дей о любви и литературе. Я остерегался высказывать свое недовольство Парижем. Из-за этого я не заме- тил, что центр Парижа находится в расстоянии часа езды от прекрасного леса, который был при королях полон оленей. Каково было бы мое восхищение в 1800 году, если бы я увидал лес Фонтенебло, где есть несколько небольших скал в миниатюре, леса Верса- ля, Сен-Клу и т. д. Вероятно, я нашел бы, что эти ле- са слишком похожи на сад. Встал вопрос о назначении помощников военно- го комиссара. Я заметил это по увеличившейся пре- дупредительности г-жи Кардон к семье Дарю и даже ко мне. Однажды утром Дарю отправился к минист- ру с докладом по этому вопросу. Моя тревога закрепила в моей памяти образ кан- целярии, где я ожидал результата; я переменил кан- целярию, стол мой был расположен в огромной ком- нате, занятой разными служащими. Дарю, возвраща- ясь от министра, прошел по линии ДД'; он добился, кажется, назначения Кардона и Бартомефа. Я ни- сколько не завидовал Кардону, но очень завидовал Бартомефу, к которому чувствовал нерасположение. Ожидая решения, я написал заглавными буквами на своем муштабеле: «Плохой родственник». Заметьте, что Бартомеф был превосходным чинов- ником, все бумаги которого Дарю подписывал (то есть Бартомеф приносил двадцать бумаг, Дарю под- писывал из них двенадцать, исправлял и подписы- вал шесть или семь, а одну или две возвращал обрат- но для переделки). Из моих он едва подписывал половину, и притом какие! Но у Бартомефа был характер и лицо приказ- чика из бакалейной лавки, и кроме латинских авто- 297
ров, которых он знал, как роспись жалованья, он не мог сказать ни слова об отношениях между литера- турой и человеческой природой и о том, как литера- тура на него действует; я же отлично понимал ме- тод, при помощи которого Гельвеций объясняет Ре- гула, я много раз совершенно самостоятельно приме- нял этот метод, я значительно превосходил Кайава в понимании искусства комедии, и т. д., и т. д., и на этом основании делал вывод, что я превосхожу Бар- томефа или, по крайней мере, равен ему. Дарю должен был бы назначить меня и затем за- ставить усиленно работать. Но случай руководил мною в пяти или шести важных событиях моей жизни. Действительно, я должен воздвигнуть маленькую ста- тую Фортуне. Это было великое счастье, что я не стал вместе с Кардоном «помощником». Но я думал тогда иначе, я потихоньку вздыхал, глядя на его красивый, затканный золотом мундир, на его шляпу и шпагу. Но я не испытывал ни малейшего чувства зависти. Оче- видно, я понимал, что у меня нет такой матери, как г-жа Кардон. Я видел, что она приставала к г-ну Дарю (Пьеру) до такой степени, что могла бы выве- сти из терпения самого флегматичного человека. Да- рю не проявлял своего гнева, но его глаза взбешен- ного кабана стоили того, чтобы их нарисовать. Нако- нец он сказал ей в моем присутствии: — Сударыня, имею честь обещать вам, что если «помощники» будут назначены, ваш сын будет в их числе. У г-жи Кардон была сестра, кажется, г-жа Огье де Порт, дочери которой были в то время очень близ- ки с гражданкой Гортензией Богарне. Эти девицы получили воспитание у г-жи Кампан, приятельницы г-жи Кардон и в прошлом, по-видимому, тоже гор- ничной. В 1800 году я шутил с девицами Огье и расточал им любезности; одна из них в скором времени, кажет- ся, вышла замуж за генерала Нея. Мне они казались веселыми, а я, должно быть, казался очень странным существом; возможно, что у этих девиц было достаточно ума, чтобы заметить, что я был человеком странным, но не пошлым, Сло- 298
вом, не знаю почему, но я был там хорошо принят. Это был отличный салон, стоивший того, чтобы усерд- но его посещать! Вот что должен был бы мне объяс- нить Дарю-отец. Эту истину, имеющую в Париже пер- востепенное значение, я усвоил впервые только два- дцать семь лет спустя, после знаменитой битвы при Сан-Ремо. Фортуна, которую я должен без конца благодарить, ввела меня во многие из наиболее влия- тельных салонов. В 1814 году я отказался от места с миллионными доходами, в 1828-м я был в интимном кружке вместе с Тьером (вчерашним министром ино- странных дел), Минье, Оберноном, Беранже. В этом салоне я пользовался большим уважением. Я нахо- дил Обернона скучным, Минье неумным, Тьера слиш- ком наглым, болтливым; мне нравился только Беран- же, но я не посетил его в тюрьме, чтобы не казалось, что я ухаживаю за властью, и предоставил г-же Обернон осуждать меня, как человека безнравствен- ного. А графиня Бертран в 1809 и 1810 году! Какое от- сутствие честолюбия или, вернее, какая непроститель- ная лень с моей стороны! Я не очень жалею об упущенном случае. Вместо десяти тысяч у меня было бы двадцать; я был бы не кавалером, а офицером ордена Почетного Легиона, но я тратил бы по три или четыре часа ежедневно на эти пошлости честолюбия, которые украшают име- нем политики, совершил бы много полунизостей, был бы префектом Мана (в 1814 году меня должны бы- ли назначить им). Единственно, о чем я жалею,— это о жизни в Пари- же, но к 1836 году я устал бы от Парижа, как устал от своего одиночества среди дикарей Чивита-Веккьи. В конце концов, я жалею только о том, что не ку- пил ренты на наградные Наполеона в 1808 или 1809 году. Тем не менее Дарю-отец, если стать на его точку зрения, был виноват в том, что не сказал мне: «Вы должны были бы стараться понравиться г-же Кардон и ее племянницам, девицам Огье. С их протекцией вы стали бы военным комиссаром на два года раньше. О том, что я вам только чго сказал, не говорите ни 299
слова никому, даже моему сыну. Помните, что повы- шения вы будете получать только через салоны. Уси- ленно работайте днем, а вечером посещайте салоны; моя обязанность — руководить вами. Например, рас- положите к себе своим постоянством, начните с этого салона: не пропускайте ни одного вторника у г-жи Кардон». Вся эта болтовня необходима была, чтобы ее по- нял безумец, думавший больше о «Гамлете» или «Ми- зантропе», чем о действительной жизни. Когда в ка- ком-нибудь салоне мне делалось скучно, я не ходил туда следующий раз и появлялся снова лишь через две недели. При моем открытом взгляде, мрачном ви- де и упадке сил, которые вызывает у меня скука, мож- но себе представить, какую пользу я приносил себе этими отлучками. Кроме того, я всегда говорил о глуп- це: «это глупец». Эта слабость создала мне множе- ство врагов. С тех пор, как я стал остроумен (в 1826 году), посыпались массами эпиграммы и остроты, которые невозможно забыть, как сказала мне однажды милейшая г-жа Мериме. Я должен бы был десять раз быть убитым; однако я получил лишь три раны, две из которых — ничтожные царапины (на левой руке и ноге). С декабря 1799 по апрель 1800 года я бывал в са- лонах г-жи Кардон, г-жи Ребюфе, г-жи Дарю, г-на Ребюфе, г-жи Сорель (кажется), муж которой был моим провожатым во время путешествия. Это были любезные и полезные люди, услужливые, которые входили во все подробности моих дел и даже ухажи- вали за мной благодаря уже довольно значительному влиянию Дарю (графа). Они нагоняли на меня скуку, так как нисколько не были романичны и литературны, с большинством из них я позже порвал. Мои кузены Марсиаль и Дарю (граф) участвова- ли в Вандейской войне. Я никогда не видел людей, в такой степени лишенных какого-либо чувства пат- риотизма, однако они раз двадцать подвергались опасности быть убитыми в Ренне, Нанте и по всей Бретани; поэтому они нисколько не любили Бурбонов, они говорили о них с уважением из-за постигшего их несчастья, а г-жа Кардон рассказывала нам почти зоо
всю правду о Марии-Антуанетте: добрая, ограничен- ная, полная надменности, очень галантная и прези- равшая рабочего-слесаря по имени Людовик XVI, ко- торый так не похож был на любезного графа д’Артуа. Вообще Версаль был двором короля Пето, и никто там, за исключением, может быть, Людовика XVI, да и то в редких случаях, не давал обещаний или клятв народу иначе, как с намерением нарушить их. Я, кажется, припоминаю, что у г-жи Кардон чита- ли «Мемуары» ее подруги г-жи Кампан, очень непохо- жие на глупые проповеди, напечатанные в 1820 году. Часто мы только в два часа утра переходили улицу обратно; я был в своей сфере, я, поклонник Сен-Симо- на, и говорил языком, противоречившим моей обычной наивности и восторженности. Я обожал Сен-Симона в 1800 году, как и в 1836-м. Шпинат и Сен-Симон были единственными предмета- ми, пользовавшимися моей неизменной симпатией, хо- тя еще настойчивее было желание жить в Париже на сто луидоров и писать книги. В 1829 году Феликс Фор напомнил мне, что я говорил ему это в 1798-м. Внимание семьи Дарю было поглощено сначала декретом об организации ревизионных инспекторов — декретом, который, кажется, много раз исправлялся Дарю (графом), а затем назначением графа Дарю и Марсиаля; первый стал инспектором, второй — субин- спектором, оба в расшитых шляпах и красных мунди- рах. Эта красивая форма оскорбила военных, которые, однако, в 1800 году были гораздо менее тщеславны, чем два или три года спустя, когда добродетель стала предметом насмешек. Мне кажется, я достаточно описал свое первое пре- бывание в Париже с ноября 1799 до апреля или мая 1800 года; я даже слишком разболтался, придется кое-что вычеркнуть. За исключением красивого мунди- ра Кардона (вышитый золотом воротник), фехтоваль- ной залы Фабьена и моих лип в саду военного мини- стерства, все остальное рисуется мне словно в тумане. Конечно, я часто виделся с Мантом, но об этом ника- ких воспоминаний. Тогда ли или в 1803 году Гран- Дюфе умер в Европейском кафе, на бульваре Тампля? Я не мог бы на это ответить. 301
В военном министерстве Бартомеф и Кардон были «помощниками», а я злился и, наверно, был очень смешон в глазах Дарю. Ибо, в сущности, я не мог со- ставить ни одной бумаги. Марсиаль, этот добрейший человек, всегда разговаривал со мною в шутливом тоне и ни разу не показал мне, что как чиновник я ни- чего не смыслил. Он был всецело поглощен своей лю- бовью к г-же Лавалет и к г-же Петье, из-за которой его рассудительный брат граф Дарю наделал много глупостей. Он хотел растрогать эту злую фею стиха- ми. Все это я узнал несколько месяцев спустя ’. Все эти столь новые для меня впечатления изряд- но отвлекали меня от моих литературных помыслов или от мысли о романической и страстной любви,— в ту пору это было для меня одно и то же. С другой стороны, ослабело мое отвращение к Парижу, но я был совершенно безумен; что мне казалось в этом от- ношении верным сегодня, на следующий день пред- ставлялось мне ложным. Моя голова была всецело игрушкой души. Но, по крайней мере, я никогда нико- му не открывался. Уже по меньшей мере тридцать лет, как я забыл этот смешной период "моего первого пребывания в Па- риже; думая, что припомнить его мне будет очень легко, я не сосредоточивал на нем свою мысль. Всего лишь неделя, как я начал снова думать о нем, и если в том, что я пишу, есть какая-нибудь предвзятость, то только против Брюлара того времени. Не знаю, делал ли я глазки г-же Ребюфе и ее дочери во время этого первого пребывания и имели ли мы несчастье потерять г-жу Камбон в то время, когда я был в Париже. Я только вспоминаю, что м-ль Адель Ребюфе расска- зывала мне странные вещи про м-ль Камбон, подругой и приятельницей которой она была. М-ль Камбон, у которой было приданое в двадцать пять или тридцать тысяч франков ренты — что представляло огромней- шее состояние на исходе Республики, в 1800 году,— испытала судьбу всех слишком хороших положений в свете и оказалась жертвой самых глупых идей. Я по- лагаю, что ее нужно было выдать замуж в шестна- •1 Поместить внешние портреты. 302
дцать лет или, по крайней мере, предписать побольше физических упражнений. У меня не осталось ни малейшего воспоминания о моем отъезде в Дижон и в запасную армию: чрезвы- чайная радость поглотила все. Дарю (граф), в то вре- мя ревизионный инспектор, и Марсиаль, субинспектор, выехали раньше меня. Кардон несколько задержался, его ловкая мать хотела повернуть дело иначе. Он явился через неко- торое время в Милан в качестве адъютанта военного министра Карно. Наполеон сделал этого великого гражданина министром, чтобы уничтожить его (то есть сделать непопулярным и смешным, насколько это было возможно. Вскоре Карно впал в благородную бед- ность, которой Наполеон устыдился лишь в 1810 году, когда перестал его бояться). Я не помню ничего о своем приезде в Дижон, как и о приезде своем в Женеву. Впечатления от этих двух городов заслонились более живыми впечатлениями от позднейших моих поездок. Несомненно, я совсем обезу- мел от радости. У меня было с собою около тридцати стереотипных томов. Мысль об усовершенствовании нового изобретения заставляла меня обожать эти то- ма. Очень чувствительный к запахам, я всю свою жизнь беспрерывно мыл руки после чтения книги, и дурной запах внушил мне предубеждение против Дан- те и прекрасных изданий этого поэта, собранных моей бедной матерью,— мысль всегда для меня дорогая и священная, в 1800 году она еще стояла на первом плане. Прибыв в Женеву (я был без ума от «Новой Элои- зы»), я прежде всего посетил старый дом, где в 1712 году родился Ж.-Ж. Руссо; в мой приезд 1833 года он был уже превращен в великолепный дом, символ пользы и торговли. В Женеве недоставало дилижансов, и в этом я усмотрел признак беспорядка, царившего, как оказа- лось, в армии. Я имел рекомендательное письмо к ко- му-то, вероятно, к какому-нибудь французскому воен- ному комиссару, оставленному для переброски войск и транспорта. Граф Дарю оставил больную лошадь: я стал ожидать ее выздоровления. 303
Здесь, наконец, начинаются мои воспоминания. Однажды в восемь часов утра, после многих отсро- чек, на эту молодую швейцарскую светло-гнедую ло- шадь навьючивают мой огромный чемодан, и вско- ре по выезде из Лозаннских ворот я сажусь в седло. Это было во второй или третий раз в моей жизни. Серафи и отец постоянно противились тому, чтобы я ездил верхом, занимался фехтованием и т. п. Лошадь, целый месяц не выходившая из конюшни, понесла, свернула с дороги и помчалась по направле- нию к озеру, в поле, усаженное ивами; вероятно, че- модан бил ее по бокам. XLIV Я умирал от страха, но жертва была принесена; величайшие опасности не могли бы остановить меня. Я смотрел на лопатки своей лошади, и три фута, от- делявшие меня от земли, казались мне бездонной пропастью. В довершение комизма у меня, кажется, были шпоры. Моя молодая, резвая лошадь скакала наудачу среди ив, когда я услышал, что меня зовут: это был благоразумный и осторожный слуга капитана Бюрель- вилье, который кричал мне, чтобы я натянул повод, и, подъехав ко мне, остановил наконец мою лошадь после беспорядочной скачки, длившейся по меньшей мере четверть часа. Мне кажется, что среди моих бес- численных страхов я боялся и того, как бы лошадь не бросилась в озеро. — Чего вы хотите от меня? — спросил я этого слу- гу, когда ему удалось наконец успокоить мою ло- шадь. — Мой господин хочет поговорить с вами. Я тотчас подумал о своих пистолетах; наверно, кто- то хотел напасть на меня. Дорога была полна проез- жих, но всю свою жизнь я видел только свои мысли, а не действительность («как пугливая лошадь», ска- зал мне через семнадцать лет после этого граф де Траси). 304
Я гордо подъехал к капитану, который любезно ждал меня на дороге. — Чего вы хотите от меня, сударь? — спросил я его, готовясь стрелять из пистолета. Капитан был высокий блондин, не первой молодо- сти, худощавый, с насмешливым и плутовским лицом, отнюдь не внушавшим доверия, скорее напротив. Он объяснил мне, что когда он проезжал через заставу, г-н *** сказал ему: «Вон там один молодой человек на лошади отправляется в армию; он в первый раз сел верхом и никогда не видал армии. Окажите ему ми- лость, возьмите его с собой на первые несколько дней». Все время собираясь сердиться и думая о своих пистолетах, я смотрел на прямую и бесконечно длин- ную саблю капитана Бюрельвилье, который, кажется, служил в тяжелой кавалерии: синий мундир, серебря- ные пуговицы и эполеты. Мне помнится, что в довершение комизма у ме- ня была сабля, а подумав, я вполне убеждаюсь в этом. Насколько могу судить, я понравился этому Бю- рельвилье, который имел вид большого мошенника; может быть, его выгнали из полка и он пытался при- стать к другому. Но все это — предположение, как и физиономии лиц, которых я знал в Гренобле в 1800 го- ду. Как мог бы я судить об этом? Бюрельвилье отвечал на мои вопросы и учил меня ездить верхом. Мы вместе останавливались, шли вме- сте за нашим билетом, и так продолжалось до Каза д’Адда, у Порта Нова, в Милане (налево, если идти по направлению к воротам). Я совершенно опьянел, обезумел от счастья и ра- дости. Здесь начинается период восторгов и полного счастья. Моя радость, мое восхищение немного умень- шились лишь после того, как я стал драгуном 6-го полка, но и это было лишь кратковременным затме- нием. В ту пору я не предполагал, что переживаю вели- чайшее счастье, какое может испытать в этом мире человеческое существо. Однако такова истина. И это произошло через че- го. Стендаль. Т. ХШ. 305
тыре месяца после пережитого в Париже несча- стья, когда я заметил или думал, что заметил, что Париж сам по себе еще не представляет высшего счастья. Как передать мой восторг в Ролле? Может быть, нужно будет перечесть и исправить это место вопреки моему намерению, из страха ловко солгать, как Жан-Жак Руссо. Так как я окончательно решил пожертвовать своей жизнью ради карьеры, то я был чрезвычайно храбр в седле, но храбр, постоянно спрашивая капитана Бю- рельвилье: «Не убьюсь ли я?» К счастью, у меня был швейцарский конь, смирный и рассудительный, как швейцарец; если бы он был римлянином и предателем, он убил бы меня сот- ню раз. Очевидно, я понравился Бюрельвилье, и он поста- рался образовать меня во всех отношениях; и от Же- невы до Милана, когда мы делали по четыре или пять миль в день, он был для меня тем, чем должен быть превосходный воспитатель для юного принца. Наша жизнь была приятной беседой, чередующейся с необы- чайными приключениями, не лишенными маленьких опасностей; отсюда невозможность даже самого отда- ленного признака скуки. Я не решался делиться свои- ми литературными химерами с этим тридцатилетним повесой, которому, разумеется, были совершенно чуж- ды все подобные чувства. Я покидал его, как только мы подъезжали к оста- новке, давал на чай его слуге, чтобы он позаботился о моей лошади; таким образом, я мог спокойно идти мечтать. Рано приехав, кажется, в Ролль, в упоении от сча- стья, от чтения «Новой Элоизы» и мысли о том, что буду проезжать Вевей, может быть, даже приняв Ролль за Вевей, я вдруг услышал величественный звон колокола церкви, расположенной на холме, на чет- верть мили выше Ролля или Ниона; я поднялся туда. Я увидел это прекрасное, простирающееся перед мо- ими глазами озеро; колокольный звон был восхити- тельной музыкой, аккомпанировавшей моим мыслям и придававшей им дивное выражение. 306
Там, мне кажется, я ближе всего подошел к совер- шенному счастью. Ради такого мгновения стоит прожить жизнь. В дальнейшем я еще буду говорить о подобных мгновениях, когда основание для счастья было, мо- жет быть, реально, но было ли в этих случаях ощущение столь же острым, восторг счастья столь же полным? Как рассказать правдиво о такой минуте счастья, не впадая в романический стиль? В Ролле или в Ниоие, не знаю, где (надо проверить; эту церковь, окруженную восемью или десятью боль- шими деревьями, легко заметить), но, по-моему, имен- но в Ролле началась счастливая пора моей жизни; это могло быть 8 или 10 мая 1800 года. У меня еще сейчас, когда я пишу это, бьется серд- це, через тридцать шесть лет. Я оставляю бумагу, брожу по комнате и опять начинаю писать. Я предпо- читаю пропустить какую-нибудь правдивую черту, чем впасть в отвратительный порок декламации, как нынче принято. Кажется, в Лозанне я угодил Бюрельвилье. В го- родской страже был отставной швейцарский капитан, еще молодой. Это был какой-нибудь ультра, удравший из Испании или откуда-нибудь еще. Выполняя непри- ятное дело распределения квартирных билетов между этими проклятыми французами, он повздорил с нами, и когда мы заговорили о «чести» служить отечеству, сказал: «Если честь заключается...» Конечно, моя память преувеличивает выражение. Я схватился за саблю и хотел обнажить ее; это доказывает, что у меня была сабля. Бюрельвилье удержал меня. — Уже поздно, город переполнен, нужно получить квартиру,— сказал он мне немного погодя. И, выругавшись, мы оставили бывшего капитана, офицера городской стражи. На следующий день, когда мы ехали по дороге к Вильневу, Бюрельвилье спросил меня, хорошо ли я владею оружием. 307
Он был поражен, когда я признался ему в пол- ной своей неопытности. Он поставил меня в пози- цию, кажется, на первой же остановке, которую мы сделали, чтобы дать помочиться нашим лоша- дям. — Что же бы вы сделали, если бы этот собака- аристократ вышел вслед за нами? — Я бы бросился на него. Очевидно, эти слова были сказаны так, как я думал. После этого капитан Бюрельвилье стал меня очень уважать и сказал мне об этом. Должно быть, моя совершенная невинность и пол- ное отсутствие лжи были достаточно явны, чтобы при- дать цену тому, что при всяких других обстоятельствах показалось бы грубейшим бахвальством. Во время остановок по вечерам он стал обучать меня основам фехтования. — Иначе вы дадите себя проткнуть, как... Я забыл сравнение, которое он употребил. У меня осталось воспоминание, кажется, от Мар- тиньи, у подножия Большого Сен-Бернара: великолеп- ный генерал Мармон в'форме члена Государственно- го совета, с небесно-голубой по темно-синему нашив- кой, руководил движением артиллерийского обоза. Возможен ли такой мундир? Не знаю, но я еще ви- жу его. Может быть, я видел генерала Мармона в гене- ральском мундире и впоследствии перерядил его в мундир государственного советника? (Он живет здесь, в Риме, совсем близко, в марте 1836 года, этот предатель герцог Рагузский, вопреки лживым басням генерал-лейтенанта Депре, рассказанным мне у ками- на, на том месте, где я пишу, всего двенадцать дней назад.) Генерал Мармон находился с левой стороны до- роги по выходе из Мартиньи около семи часов утра, это было 12 или 14 мая 1800 года. Я был весел и резв, как молодой жеребенок, я ка- зался себе Кальдероном, совершающим итальянские 308
походы, я был похож на вольного наблюдателя, от- командированного в армию, но предназначенного для того, чтобы писать комедии, как Мольер. Если я впо- следствии служил, то лишь для того, чтобы жить, так как не был достаточно богат, чтобы ездить по свету на свои средства. Я хотел только видеть все великое. Поэтому еще с большей, чем обычно, радостью я рас- сматривал Мармона, молодого и красивого любимца первого консула. По рассказам швейцарцев, у которых мы квартиро- вали в Лозанне, Вильневе, Сионе и т. д., мы состави- ли себе представление о Большом Сен-Бернаре как о чем-то ужасном, и потому я был еще более весел, чем обычно, нет, не более весел — эти слова здесь не подходят,— а более счастлив. Я испытывал такое сильное, такое глубокое наслаждение, что даже впал в мечтательность. Не отдавая себе в этом отчета, я был чрезвычайно чувствителен к красоте пейзажей. Из-за того, что отец мой и Серафи, как истинные лицемеры, чрезвычайно расхваливали красоты природы, мне казалось, что я ненавижу природу. Если бы кто-нибудь заговорил со мною о красотах Швейцарии, мне стало бы тошно; я пропускал подобные фразы в «Исповеди» и в «Эло- изе» Руссо, или, чтобы быть точным, быстро пробегал их. Но эти красивые фразы трогали меня помимо во- ли. Я испытал огромное удовлетворение от восхожде- ния на Сен-Бернар, но, право же, без предосторожно- стей капитана Бюрельвилье, часто казавшихся мне чрезмерными и почти смешными, я, может быть, убил- ся бы с первого же шага. Прошу вспомнить мое нелепейшее воспитание. Чтобы не подвергать меня никакой опасности, отец и Серафи не позволяли мне садиться на лошадь и, на- сколько это было для них возможно, даже охо- титься. Самое большее, я отправлялся прогуляться с ружьем, но ни разу не побывал на настоящей охо- те, где приходится терпеть голод, дождь, крайнюю усталость. Кроме того, природа наградила меня слабыми нер- вами и нежной, как у женщины, кожей. Несколько месяцев спустя я не мог держать саблю в течение двух 309
часов, чтобы рука у меня не покрылась волдырями. У Сен-Бернара я в физическом отношении был подо- бен молодой четырнадцатилетней девушке; мне было семнадцать лет и три месяца, но никогда избалован- ный сын большого вельможи не получал более изне- женного воспитания. В глазах моих родителей военная храбрость была свойством якобинцев; ценилась только дореволюцион- ная храбрость, которая принесла крест св. Людовика главе богатой ветви фамилии (капитан Бейль из Са- сенажа). За исключением нравственных качеств, почерпну- тых мною из запрещенных Серафи книг, к Сен-Берна- ру я пришел в полном смысле слова мокрой курицей. Что стало бы со мной, если бы я не встретил Бюрель- вилье и пустился в дорогу один? У меня были деньги, но я даже не подумал о том, чтобы нанять слугу. Я был одурманен своими сладостными мечтами, осно- ванными на Ариосто и «Новой Элоизе», и все призы- вы к благоразумию не оказывали на меня никакого действия; они казались мне буржуазными, пошлыми, мерзкими. Отсюда мое отвращение даже в 1836 году к ко- мическому жанру, где по необходимости должны быть низкие персонажи. Они противны мне до отвра- щения. Неплохие задатки для преемника Мольера! Итак, все благоразумные советы швейцарских трактирщиков не оказали на меня никакого дей- ствия. На определенной высоте наступил резкий холод, нас окружил пронизывающий туман, дорогу уже дав- но покрывал снег. Эта дорога, узкая тропинка между двух стен сухой каменной кладки, была покрыта на восемь или десять дюймов тающим снегом, а под ним — скатывающимися камнями (как камни в Кле, неправильные многоугольники с немного стертыми углами). От времени до времени мой конь, пугаясь лошади- ного трупа, вставал на дыбы; вскоре — и это было го- раздо хуже — он совсем перестал пугаться. В сущно- сти, это была жалкая кляча. . 310
XLV СЕН-БЕРНАРСКИЙ ПЕРЕВАЛ С каждым мгновением становилось все хуже. Я впервые находился в опасности; нужно признаться, опасность эта была невелика, но ведь я был моло- денькой четырнадцатилетней девушкой, которая не мокла под дождем и десяти раз в своей жизни. Итак, опасность была невелика, но она заключа- лась во мне самом: обстоятельства обесценивали че- ловека. Не постыжусь отдать себе справедливость, я все время был весел. Если я задумывался, то лишь о фра- зах, которыми Ж.-Ж. Руссо мог бы изобразить эти хмурые, покрытые снегом горы, возносящие к облакам свои острые вершины, которые постоянно закрыва- лись густыми, серыми, быстро несущимися тучами. Моя лошадь едва не падала, капитан ругался и был мрачен, его осторожный слуга, ставший моим другом, был очень бледен. Меня пронизывала сырость; нам все время мешали и даже останавливали нас группы поднимавшихся солдат в пятнадцать, двадцать человек. Вместо чувств героической дружбы, которой я от них ожидал после шести лет героических размышле- ний, питавшихся образами Феррагуса и Ринальдо, я увидел раздраженных и злых эгоистов; часто они ру- гали нас, злясь на то, что мы были на лошадях, а они пешком. Еще немного, и они отняли бы у нас ло- шадей. Это зрелище человеческой природы было мне тя- гостно, но я спешил забыть его, чтобы наслаждаться мыслью: итак, я вижу что-то трудное! Я не помню всего этого, но лучше помню поздней- шие опасности, когда я был гораздо ближе к 1800 го- ду, например, в конце 1812 года, при переходе от Мо- сквы до Кенигсберга. Наконец, после огромного количества зигзагов, ко- торые, как мне казалось, занимали бесконечное про- странство, в глубине между двумя громадными остро- конечными скалами, слева от себя я увидел низенький дом, почти закрытый проходившим облаком. 311
Это монастырский странноприимный дом! Нам, как и всей армии, дали полстакана вина, которое показа- лось мне ледяным, как «красный отвар». В памяти у меня сохранилось только вино: конеч- но, в добавление к нему был кусок хлеба с сыром. Мне кажется, что мы вошли в дом, или же описа- ние его внутреннего помещения, которое я потом слы- шал, создало образ, через тридцать шесть лет заняв- ший место реальности. Вот та опасность быть лживым, которую я заметил три месяца назад, с тех пор как я думаю об этом прав- дивом дневнике. Например, я отлично представляю себе спуск, но не хочу скрывать, что через пять или шесть лет после этого я видел гравюру, которая показалась мне очень похожей, и мое воспоминание — это только гра- вюра. Вот почему опасно покупать гравюры с изображе- нием прекрасных мест, виденных во время путешест- вий. Вскоре гравюра заполняет всю память и убивает действительное воспоминание. Так случилось у меня с «Сикстинской Мадонной» в Дрездене. Прекрасная гравюра Мюллера убила ее для меня, между тем как я отлично запомнил дрянные па- стели Мейгса в той же Дрезденской галерее, гравюр с которых я нигде не видал. Я отлично помню, как скучно было вести лошадь под уздцы; тропинка состояла из неподвижных скал ’. Беда заключалась в том, что четыре ноги моей ло- шади соединялись на прямой линии, образованной со- единением двух скал, составлявших дорогу, и тогда кляча едва не падала; направо — это было бы ничего, но налево! Что сказал бы Дарю, если бы я загубил его лошадь? Кроме того, в огромном чемодане лежало все мое имущество, а может быть, и значительная часть денег. Капитан ругал своего слугу, который поранил его 1 L — замерзшее озеро, на котором я заметил пятнадцать — двадцать павших лошадей или мулов. От R до Р обрыв казался. мне почти вертикальным, от Р до Е он был очень крутым. 312
вторую лошадь, бил палкой по голове свою собствен- ную лошадь; это был очень вспыльчивый человек, а главное, он совсем не заботился обо мне. В довершение несчастья, кажется, проехала пушка, пришлось отвести наших лошадей вправо от дороги; но за достоверность этого эпизода я не мог бы поручить- ся, он изображен на гравюре. Я отлично помню длинный круговой спуск вокруг этого дьявольского замерзшего озера. Наконец, у Этрубля или еще раньше него, у поселка, называемого Сен-..., природа стала менее су- ровой. Эго было для меня дивным ощущением. Я сказал капитану Бюрельвилье: — Это всего-навсего и есть Сен-Бернар? Мне помнится, он рассердился и подумал, что я лгу (как мы выражались между собой, что я бахвалюсь перед ним). Кажется, я обнаружил в своих воспоминаниях, что он назвал меня новобранцем, что показалось мне оскорбительным. В Этрубле, где мы заночевали, или в Сен-... я чув- ствовал себя необычайно счастливым, но начинал по- нимать, что могу позволять себе делать свои замечания только в минуты, когда капитан бывает весел. Я повторял себе: я в Италии, в стране Дзульетты, которую Ж.-Ж. Руссо встретил в Венеции, в Пьемон- те, в стране г-жи Базиле. Я хорошо понимал, что эти мысли следовало ещё тщательнее скрывать от капитана, который однажды, кажется, назвал Руссо похабным писателем. Если бы я захотел передать свои чувства от Этруб- ля до форта Бара, я принужден был бы писать роман и попытаться представить себе, что должен чувствовать семнадцатилетний юноша, который обезумел от счастья, вырвавшись из монастыря. Я забыл сказать, что из Парижа я привез свою не- винность; только в Милане я должен был освободить- ся от этого сокровища. Забавно то, что я не помню яс- но, с кем. 313
Сила робости и ощущения совершенно убила вос- поминание. Во время путешествия капитан давал мне уроки верховой езды, и, погоняя, он бил палкой по голове свою лошадь, которая очень горячилась. Моя же была вялой и благоразумной клячей; я пробуждал ее силь- ными ударами шпор. К счастью, она была очень вы- нослива. Мое безумное воображение, не смея высказать ка- питану своих тайн, побуждало меня по крайней мере задавать ему вопросы об искусстве верховой езды. Я совсем не был скромен. — А что нужно делать, когда лошадь пятится и приближается к глубокому рву? — Черт возьми! Вы едва держитесь в седле, а спра- шиваете меня о вещах, которые затруднили бы лучших наездников! Эти слова, должно быть, сопровождались каким- нибудь крепким словцом, так как они удержались в моей памяти. Я, наверное, сильно ему надоедал. Его толковый слуга предупреждал меня, что капитан давал своим ло- шадям по меньшей Мере половину отрубей, которые заставлял меня покупать, чтобы накормить мою. Этот толковый слуга предложил мне взять его к себе на службу; он командовал бы мной, между тем как гроз- ный Бюрельвилье сильно им помыкал. Эти прекрасные речи не произвели на меня ника- кого впечатления. Кажется, я считал себя бесконечно обязанным капитану. Вообще же я был так счастлив созерцать прекрас- ные пейзажи и апрельскую триумфальную арку, что у меня было только одно желание: чтобы такая жизнь продолжалась вечно. Мы думали, что армия находится в сорока милях впереди нас. Вдруг мы нашли ее задержавшейся у форта Бара. Я вижу себя на привале в расстоянии полумили от форта, расположенного слева от дороги. На другой день на -1ЛИЦе У меня было двадцать два комариных укуса, и один глаз совершенно за- крылся. 314
Здесь рассказ мешается с воспоминанием. Мне кажется, что под Баром мы стояли два или три дня. Я боялся ночей из-за укусов этих ужасных кома- ров, я успел лишь наполовину вылечиться. Был ли с нами Первый консул? Не во время ли нашего пребывания в этой малень- кой равнине перед фортом полковник Дюфур пробо- вал взять его приступом? И два сапера пытались об- рубить цепи подъемного моста? Сам ли я видел, как обертывали колеса пушек соломой, или я нахожу в своей голове лишь воспоминание о рассказе? Канонада, которая была ужасна среди этих высо- ких скал, в узкой долине, сводила меня с ума от вол- нения. Наконец капитан сказал мне: — Мы поедем на ту гору налево: там лежит на- ша дорога. Потом я узнал, что гора эта называется Альба- редо. Через полмили я услышал приказание, передавав- шееся от одного к другому: — Держите повод лошадей только двумя пальца- ми правой руки, чтобы они не увлекли вас, если сва- лятся в пропасть. «Черт возьми! Значит, есть опасность!» — сказал я себе. Мы остановились на маленькой площадке. — А! Вот они целят в нас,— сказал капитан. — Разве мы находимся на расстоянии выстре- ла? — спросил я капитана. — Парень уже, кажется, струсил? — сказал он мне недовольным тоном. Там было семь или восемь человек. Слова эти были, как пение петуха для святого Пет- ра. Я как сейчас вижу это: я приблизился к краю пло- щадки, где было больше опасности, и, когда капитан уже двинулся в путь, я задержался на несколько ми- нут, чтобы показать свою храбрость. Так увидел я огонь в первый раз. Это было нечто вроде девственности, тяготившей меня не менее первой. 315
XLVI Вечером, размышляя об этом, я не мог прийти в себя от изумления: «Как1 Только и всего?» — думал я. Это немного глупое удивление и восклицание преследовали меня всю мою жизнь. Мне кажется, что это зависит от воображения; я делаю это откры- тие, как и многие другие, в 1836 году, когда пи- шу это. Отступление ’.— Я часто говорю себе, но без сожа- лений: сколько прекрасных случаев я пропустил! Я был бы богат, во всяком случае имел бы достаток! Но в 1836 году я понимаю, что величайшим моим наслаж- дением было мечтать; но о чем? Часто о вещах, кото- рые мне докучают. Усиленные старания, необходимые для того, чтобы приобрести 10 тысяч франков дохода, для меня недоступны. Кроме того, нужно льстить, всем угождать и т. д. Это последнее для меня почти невозможно. Так вот! Граф де Канкло был лейтенантом или суб- ле.йтенантом 6-го драгунского полка в одно время со мной, он слыл интриганом, ловким и не упускавшим случая угодить власть имущим и т. д. Генерал Канк- ло, его дядя, кажется, усмирил Вандею и имел неко- торое влияние. Г-н де Канкло оставил полк, чтобы сделаться консулом: вероятно, у него были для этого все качества, которых мне недостает; он консул в Ницце, как я в Чивита-Веккье. Это должно меня уте- шить в том, что я не был интриганом, или по крайней мере ловок, расчетлив и т. п. Я имел редкое удоволь- ствие делать всю свою жизнь почти только то, что мне нравилось, и получал такие же повышения, как и че- ловек холодный, ловкий и т. д. Г-н де Канкло оказал мне вежливый прием, когда я проезжал через Ниццу в декабре 1833 года; может быть, он богаче меня, но, вероятно, он получил наследство от своего дяди, а кро- ме того, он обременен старой женой. Я не поменялся бы с ним местами, иначе говоря: я не хотел бы, чтобы моя душа вошла в его тело. Значит, я не должен жаловаться на свою судьбу. * При переписке поместить в другом месте. 316
Мне выпал отвратительный жребий от семи до семна- дцати лет, но после перехода через Сен-Бернар (2 491 метр над уровнем моря) я уже больше не мог жаловаться на судьбу; наоборот, я мог бы похва- литься ею. В 1804 году я хотел иметь 100 луидоров и свободу; в 1836-м я страстно желаю иметь 6 тысяч франков и свободу. Все, что сверх этого, имело бы очень неболь- шое значение для моего счастья. Это не значит, что я не хотел бы иметь 25 тысяч франков и свободу, что- бы приобрести хороший экипаж с мягкими рессора- ми; однако воровство кучера, может быть, причи- нило бы мне больше неприятностей, чем наемный экипаж. Счастье мое заключается в том, чтобы ничем не управлять; я был бы очень несчастен, если бы у меня было 100 тысяч франков дохода в землях и домах. Я тотчас же продал бы все, или по крайней мере три четверти, хотя бы в убыток, чтобы купить ренту. Счастье для меня — это никем не управлять и не быть управляемым, поэтому я думаю, что хорошо сделал, не женившись на м-ль Риэтти или м-ль Диане.— Здесь отступление кончается. Помню, что я испытал необычайное наслаждение, когда въезжал в Этрубль и в Аосту. «Как! Это всего- навсего и есть переход через Сен-Бернар?» — говорил я себе беспрерывно. Я даже совершил ошибку, про- изнеся это несколько раз вслух, и капитан Бю- рельвилье выругал меня: несмотря на мою не- винность, он принял это за бахвальство (то есть браваду). Мои наивности часто производили такое впе- чатление. Часто бывало достаточно одного нелепого или только преувеличенного выражения, чтобы испортить для меня самую прекрасную вещь; так, например, при Ваграме, когда вокруг орудия загорелась трава, один хвастун-полковник из моих друзей сказал: «Это битва гигантов!» Впечатление величия было непоправимо разрушено на целый день. Но боже мой! Кто станет читать это? Какая гали- матья! Вернусь ли я когда-нибудь к моему повество- ванию? Знает ли читатель, о чем идет речь; о 1800 го- 317
де, о первых шагах одного безумца или о мудрых раз- мышлениях пятидесятитрехлетнего человека! Прежде чем покинуть свою скалу, я заметил, что канонада Бара производила ужасающий грохот; это было возвышенно, однако слишком близко к опас- ности. Вместо того, чтобы только наслаждаться, душа была еще немного занята тем, чтобы управлять собой. Предупреждаю раз навсегда того, может быть, единственного смельчака, у которого хватит храбро- сти читать меня, что все прекрасные размышления этого рода принадлежат 1836 году. В 1800 году они очень удивили бы меня; может быть, я не понял бы их, несмотря на свое хорошее знакомство с Гельвецием, и Шекспиром. У меня осталось отчетливое и вполне положитель- ное воспоминание об укреплении, которое так сильно обстреливало нас. Комендант этой крепостцы, распо- ложенной провиденциально, как сказали бы хорошие писатели 1836 года, хотел остановить генерала Бона- парта *. Вечером мы, кажется, остановились на квартире у приходского священника, уже много испытавшего от двадцати пяти или тридцати тысяч человек, прошед- ших раньше капитана Бюрельвилье и его ученика. Капитан, человек эгоистический и злой, ругался; ка- жется, мне стало жаль священника, и, чтобы умень- шить его страх, я заговорил с ним по-латыни. Это был большой грех, это было в уменьшенном виде преступ- ление подлого негодяя Бурмона при Ватерлоо. К счастью, капитан не слышал меня. 1 Н — я; В — селение Бар; ССС — пушки, стреляющие по на- правлению к LLL; хх — лошади, упавшие с тропинки ххх, едва заметной у края пропасти; Р — пропасть под углом в 95 или 80 градусов, глубиной от 30 до 40 футов; и Р * — другие пропа- сти в 70 или 60 градусов и бесконечные кустарники. Я еще вижу бастион ССС — вот и все, что осталось у меня от моего страха. Когда я находился в Н, я не видел ни трупов, ни раненых, а толь- ко лошадей в X. Моя шарахавшаяся лошадь, которую я, пови- нуясь приказу, держал под уздцы только двумя пальцами, очень меня беспокоила. 318
Благодарный священник объяснил мне, что donna значит женщина, cattiva — дурная, и нужно сказать: quante sono miglia di qua a Ivrea, если хочешь узнать, сколько миль отсюда до Ивреи. Таков был мой первый урок итальянского языка. Я был так поражен количеством павших лошадей и других остатков от армии, которые я встретил ме- жду Баром и Ивреей, что у меня не сохранилось от этого ясных воспоминаний. Тогда я в первый раз ис- пытал это ощущение, так часто повторявшееся впо- следствии: быть среди частей наполеоновской армии. Ощущение данной минуты поглотило все, точно так же, как это было с воспоминанием о первом вечере, когда Джулия обошлась со мной, как с любовником. Мое воспоминание об этом — лишь роман, сочинен- ный по этому поводу. Я все еще как бы вижу перед собой открывшийся вид на Иврею, с правой стороны, на расстоянии в три четверти мили; налево вдали — горы, может быть, Монроз и Бьельские горы, и, может быть, resegon de Leek, который впоследствии мне суждено было так страстно полюбить. Становилось трудно не только получить билет на квартиру у испуганных жителей, но и защищать эту квартиру от кучек солдат в три — четыре человека, бродивших с целью грабежа. У меня мелькает какое- то воспоминание о сабле, обнаженной мною, чтобы защитить дверь нашего дома, которым хотели завла- деть пьяные егеря, чтобы устроить в нем бивуак. Вечером я испытал чувство, которого никогда не забуду. Я пошел в театр, вопреки капитану, который, отлично зная мое ребячество и неумение владеть ору- жием (моя сабля была слишком тяжела для меня), конечно, боялся, чтобы меня не убили на каком-ни- будь перекрестке. У меня не было мундира, а это хуже всего, когда находишься среди действующей армии. Все же я пошел в театр; давали «Тайный брак» Чимарозы; у актрисы, игравшей Каролину, не хватало одного переднего зуба. Вот и все, что осталось у меня в памяти от дивного счастья. 319
Я стал бы лгать и сочинять роман, если бы захо- тел описать его подробнее. Сразу же улетучились оба мои великих подвига: 1) переход через Сен-Бернар, 2) участие в сражении. Все это показалось мне грубым и низким. Я испыты- вал нечто вроде своего восторга в церкви над Роллем, но в гораздо более чистой и сильной форме. У Руссо меня удручал педантизм Жюли д’Этанж, между тем как у Чимарозы все было восхитительно. В промежутках наслаждения я говорил себе: я от- дал себя грубому ремеслу, вместо того, чтобы посвя- тить свою жизнь музыке!! Без всякого раздражения я отвечал себе: нужно жить, я увижу свет, стану храбрым солдатом, а через год или два вернусь к музыке, моей единственной люб- ви. Я говорил себе эти напыщенные слова. Жизнь моя была обновлена, и все мое парижское разочарование погребено навеки. Я ясно увидел, в чем было счастье. Теперь мне кажется, что моим главным несчастьем должно было быть то, что я не нашел сча- стья в Париже, где, как мне долго казалось, оно долж- но было находиться; так где же оно? Не в наших ли дофинезских горах?' В таком случае мои родные были правы, и мне лучше всего было бы вернуться туда. Вечер в Иврее навсегда уничтожил для меня До- фине. Если бы не красивые горы, которые я видел ут- ром при въезде, то, может быть, Берлан, Сент-Анж и Тайефер никогда бы не были превзойдены. Основой всех моих размышлений стало: жить в Италии и слушать такую музыку. На следующее утро, идя за лошадьми вместе с ка- питаном, который был шести футов ростом, я имел ре- бячество заговорить о своем счастье; он ответил мне грубыми шутками о доступности актрис. Это сло- во было для меня дорого и священно из-за м-ль Кю- бли, а кроме того, в то утро я был влюблен в Каролину (из «Тайного брака»). Мне кажется, мы серьезно повздорили, и у меня мелькнула даже мысль о дуэли. Не могу понять своего безумия; это было похоже на мой вызов славному Жуанвилю (ныне барон Жуан- 320
виль, военный интендант в Париже); я не мог держать свою саблю в горизонтальном положении. По заклю- чении мира с капитаном мы были обеспокоены сра- жением при Тичино, в которое, кажется, мы попали, хотя и без опасности для себя. Не скажу больше ни- чего из страха сочинить роман; это сражение или бит- ву несколько месяцев спустя с большими подробно- стями рассказал мне Гиярде, батальонный командир 6-го или 9-го легкого полка, полка славного Макона, умершего в Лейпциге, кажется, в 1809 году. Рассказ Гиярде, обращенный в моем присутствии, кажется, к Жуанвилю, дополняет мои воспоминания, и я боюсь принять впечатления от этого рассказа за мои воспо- минания. Я даже не помню, считал ли я битву при Тичино вторым сражением, которое я видел; во всяком случае, я мог попасть лишь под артиллерийский огонь. Возможно, что, очутившись среди какого-нибудь кава- лерийского отряда, отброшенного неприятелем, мы бо- ялись, что нас зарубят. Ясно видел я только дым от пушек или ружей. Все остальное — в тумане. Помимо сильнейшего и безумного счастья, я ниче- го не могу рассказать о дороге от Ивреи до Милана. Пейзаж восхищал меня. Он не казался мне воплоще- нием прекрасного, но, когда начиная от Тичино и вплоть до Милана частые деревья и мощная расти- тельность, даже стебли маиса, кажется, не позволяли видеть в 100 шагах от себя направо и налево, я нахо- дил, что это — прекрасно. Таков был для меня Милан в течение двадцати лет (1800—1820). Этот любимый образ и теперь едва лишь начинает отделяться от прекрасного. Мой разум говорит мне: но истинно прекрасное — это Неаполь и Позилиппо, например, или окрестности Дрездена, раз- рушенные стены Лейпцига, Эльба под Альтоной, Же- невское озеро и т. д. Так говорит мой разум, но сердце чувствует только Милан и пышную равнину, его окру- жающую *. 1 Этот третий том кончается приездом в Милан: 796 стра- ниц, дополненные исправлениями и предосторожностями против критики, составят не меньше 400 страниц in-8. Кто станет чи- тать 400 страниц сердечных волнений? Чивита-Веккья, от 24 февраля до 19 марта 21 Стендаль. Т. ХН1. 321
XLVH МИЛАН Однажды, въезжая в Милан чудесным утром — ка- кая это была весна и в какой стране! — в трех ша- гах от себя, слева от моей лошади, я увидел Марсиаля. Мне кажется, я еще вижу его, это было на Корсиа- дель-Джардино, немного подальше от улицы Бильи, в начале Корсиа-ди-Порта-Нова. На нем был голубой сюртук и шляпа с нашивкой штабного полковника. Он очень обрадовался, увидев меня. — Мы думали, что вы погибли,— сказал он мне. — Лошадь заболела в Женеве,— ответил я,— и я выехал только... — Я сейчас покажу вам дом, он в двух шагах от- сюда. Я попрощался с капитаном Бюрельвилье; больше никогда я его не видал. Марсиаль вернулся и проводил меня в Каза д’Адда. Фасад Каза д’Адда не был закончен, большая часть его была в то'время из грубого кирпича, как Сан-Лоренцо во Флоренции. Я въехал в великолепный двор, сошел с лошади, очень удивленный и всем восхи- щаясь. Я поднялся по роскошной лестнице. Слуги Мар- сиаля отвязали мой чемодан и увели лошадь. Я поднялся вместе с ним и вскоре очутился в рос- кошном салоне, выходившем на Корсиа. Я был восхи- щен, в первый раз архитектура произвела на меня впе- чатление. Вскоре принесли превосходные отбивные котлеты. В течение многих лет это блюдо напоминало мне Милан. Город этот стал для меня прекраснейшим местом на земле. Я совершенно не чувствовал прелести своего отечества; к месту своего рождения я чувствую от- вращение, доходящее до физической тошноты (мор- ская болезнь). Милан от 1800 до 1821 года был для ме- ня местом, где я постоянно хотел жить. Я провел там в 1800 году несколько месяцев, это было прекраснейшим периодом моей жизни. Я ездил туда насколько мог чаще в 1801 и 1802 годах, находясь 322
в гарнизоне в Брешии и в Бергамо, и наконец я выбрал его местом своего жительства от 1815 до 1821 года. Да- же еще в 1836 году только разум говорит мне, что Па- риж лучше. В 1803 или 1804 году в кабинете Марсиа- ля я избегал поднимать глаза на эстамп, изображав- ший в отдалении Миланский собор: воспоминание бы- ло слишком нежным и причиняло мне боль. Был, может быть, конец мая или начало июня, ко- гда я вошел в Каза д’Адда (слово это осталось для меня священным). Марсиаль в ту пору, как и всегда, очень хорошо относился ко мне. Мне досадно, что я не чувствовал этого в большей степени при его жизни; у него было удивительно развито мелочное честолюбие, и я щадил это честолюбие. Но то, что я говорил ему из светских приличий, которые я начинал усваивать, а также из дружбы, я должен был бы говорить из страстной дружбы и при- знательности. В нем не было ничего романического, а у меня эта слабость доходила до безумия; отсутствие этого безумия делало его пошлым в моих глазах. Любовь, храбрость, все было окрашено для меня в романиче- ские тона. Я страшился мгновения, когда нужно было дать швейцару на чай, боясь дать слишком мало и ос- корбить его чувства. Часто мне случалось не давать на чай слишком хорошо одетому человеку из опасения оскорбить его, и меня, должно быть, принимали за скупца. У большинства известных мне сублейтенан- тов был противоположный недостаток: они старались сэкономить mancia *. Вот период безумного и полного счастья, и, без сом- нения, говоря о нем, я буду иногда говорить всякий вздор. (Может быть, лучше было бы ограничиться пре- дыдущей строчкой.) Я испытал пять или шесть месяцев небесного и со- вершенного счастья с конца мая до октября или нояб- ря, когда я сделался сублейтенантом 6-го драгунско- го полка в Баньоло или в Романенго, между Брешией и Кремоной. * Чаевые (итал.). 323
Нельзя ясно видеть слишком близкую к солнцу часть неба. По этой самой причине мне было бы очень трудно вразумительно рассказать о своей любви к Анджеле Пьетрагруа. Как можно сколько-нибудь раз- умно рассказать о стольких безумствах? Откуда на- чать? Как сделать все это хоть немного понятным? Вот я уже начинаю забывать орфографию, как слу- чается со мной в минуты страстных восторгов, и, одна- ко, речь идет о вещах, происшедших тридцать шесть лет назад. Прошу простить меня, благосклонный читатель! Или, лучше, если вам больше тридцати лет или если с вашими тридцатью годами вы принадлежите к про- заической партии, закройте книгу! Как ни странно, но все в моем рассказе об этом 1800 годе должно показаться невероятным. Эта небес- ная, страстная любовь, совершенно унесшая меня с земли, чтобы перенести в царство химер, но химер самых небесных, самых упоительных, самых желанных, закончилась тем, что называют счастьем, лишь в сен- тябре 1811 года. Подумайте только: одиннадцать лет — не то, чтобы верности, но в некотором роде постоянства. Женщина, которую я любил и которая, как мне казалось, отчасти любила меня, имела других любов- ников; однако ясе, думал я, она предпочтет меня на равных основаниях! У меня были другие любовницы. (Я прохаживался четверть часа по комнате, прежде чем продолжать писать.) Как можно вразумительно рассказать об этом времени? Я предпочитаю отложить до другого раза. Ограничивая себя разумными рамками, я слишком оскорбил бы то, о чем хочу рассказать. Я не хочу говорить о том, чем все это было в дейст- вительности, я стал понимать это едва ли не в первый раз только теперь, в 1836 году; но, с другой стороны, я не могу описывать, как мне представлялись события в 1800 году: читатель бросил бы книгу. Как поступить? Как описать безумное счастье? Был ли читатель когда-нибудь безумно влюблен? Имел ли он когда-нибудь счастье провести ночь с воз- любленной, которую он любил больше всего в жизни? 324
Право же, я не могу продолжать: тема превосходит рассказчика. Я хорошо понимаю, что кажусь смешным или, вер- нее, не заслуживающим веры. Моя рука не в состоя- нии писать, я откладываю до завтра. Может быть, лучше было бы совсем пропустить эти шесть месяцев. Как описать чрезмерное счастье, которое доставля- ло мне все, что я видел? Для меня это невозможно. Мне остается лишь вкратце набросать содержание, чтобы не совсем прервать рассказ. Я, как живописец, у которого не хватает смелости написать один уголок своей картины; чтобы не испор- тить остального, он наполовину набрасывает то, чего не может написать. О читатель, извините мою память или лучше пропу- стите пятьдесят страниц. Вот содержание того, что по прошествии тридцати шести лет я не могу рассказать, не испортив его ужасным образом. Я готов прожить в страшных муках еще пять, де- сять, двадцать или тридцать лет, остающихся мне до смерти, и все же в эту минуту я не сказал бы: «Я не хотел бы повторить свою жизнь». Прежде всего, это счастье — прожить мою жизнь. Человек посредственный, ниже посредственного, если угодно, но добрый и веселый, или, вернее, в то время счастливый сам собою: вот тот, с кем я прожил свою жизнь. Все это открытия, которые я делаю сейчас, когда пишу. Не зная, как изобразить, я произвожу анализ того, что я тогда чувствовал. Сегодня я очень холоден, погода хмурая, мне немно- го нездоровится. Ничто не может помешать безумию.. Как честный человек, который терпеть не может преувеличивать, я не знаю, как поступить. Я пишу это, и всегда писал так, как Россини пишет музыку; я думаю об этом в то время, когда каждое утро пишу то, что находится передо мною в либретто. В полученной сегодня книге я читаю: «Эти следствия не всегда бывают заметны для со- временников, для тех, кто их творит и их испытывает; 325
но на расстоянии и с точки зрения истории можно заме- тить, в какую эпоху народ теряет самобытность своего характера» и т. д. (Вильмен, предисловие, страни- ца X.) Можно осквернить такие нежные чувства, рассказы- вая о них подробно Ч 1 Работа в Чивита-Веккье: только три или четыре часа от 24 февраля до 19 марта 1836 года, остальное — на ремесло (за- работок). 1836 год, 26 марта, извещение об отпуске в Лютецию. Вооб- ражение улетает в другом направлении. Это прервало работу. Скука притупляет ум, слишком подвергавшийся испытаниям в Риме от 1832 до 1836 года. На этой работе, постоянно прерываю- щейся ремеслом, несомненно, чувствуется эта притупленность. 26 марта 1836 года, в половине одиннадцатого утра, очень вежливое письмо об отпуске. После того как началось это большое течение моих мыслей, я уже не работаю 1 апреля 1836 года. Гимн 31 марта. Stabat mater, древние рифмованные стихи на варварской латыни, нб по крайней мере отсутствие остроумия в духе Мармонтеля. Писать нижеследующее было утешением. 6 апреля 1836 года. Сегодня утром осматривал с князем галерею Феш и лоджии Рафаэля.— Педантизм: у Данте и Рафаэля никаких недостатков, idem почти относительно Гольдони. 8 апреля 1836 года, Рим. Поездка: пароход до Марселя. Купить шесть платков в Ли- ворно и двадцать пар желтых перчаток у Гаджати в Риме. Продолжение, поездка: непременно почтовой каретой из Мар- селя, чтобы избежать мерзостей Баланса и Лиона, Семюра и Оксера, слишком хорошо мне известных. Плохое начало.— Околь- ный путь в Ливорно через Флоренцию, вероятно, мне не понра- вится. Может бы । ь, поехать в Англию, хотя бы в Брюссель, мо- жет быть, в Эдинбург План: воспользоваться временем моей поездки в Париж. Ни за что не говорить, что Рим сильно изменился, 2) режим, чтобы избежать ужинов. Если возможно, почаще встречаться с г-ном де Латушем, Бальзаком, для литературы; с г-ном Шалем, отчасти с Леванвасером, с госпожами де Траси (усидчиво), Тильо, Таше и Жюль, Ансело, Манти, Кост, Жюли. Необходима усидчивость. Если я останусь в Париже, то в первые два месяца будет ясно, в каких салонах я могу основаться на весь остаток жизни.— Я восторгаюсь только Джуль. Квартира на юг, на улице Тетбу. Что значат лишние 200 франков квартирной платы за три месяца!
ОСПОМИНАНИЯ ЭГОТИСТА
Перевод В. Л. Комаровича под редакцией А. А. Смирнова.
Печатать не раньше, чем через десять лет по- сле моей смерти, из ува- жения к упоминаемым здесь лицам, хотя две трети из них теперь уже умерли.

1 Рим, 20 июня 1832. Чтобы использовать свой досуг здесь, на чужбине, мне захотелось описать все, что со мной случилось во время моей последней поездки в Париж, с 21 июня 1821 года по... ноябрь 1830 года. Это период в девять с половиной лет. Вот уж два месяца я злюсь на себя (с тех пор, как привык к новизне своего здешнего по- ложения) за то, что не начинаю какого-либо нового труда, а ведь без труда корабль человеческой жизни лишен балласта. Признаюсь, у меня не хватило бы смелости взять- ся за перо, не будь у меня надежды, что эти страницы рано или поздно увидят свет и будут прочитаны ми- лыми моему сердцу людьми, такими, например, как г-жа Ролан или г-н Гро, геометр. Но глаза тех, кто когда-нибудь прочтет это в будущем, сейчас только раскрываются: я полагаю, что будущим моим читате- лям сейчас не больше десяти — двенадцати лет. Извлек ли я все, что мог, для своего счастья из тех положений, в какие не раз попадал на протяжении этих девяти лет, проведенных в Париже? Что я за человек? Есть у меня здравый смысл? И если есть, то глубок ли он? Обладаю ли я умом выдающимся? Говоря по правде, не знаю. Да к тому же, занятый текущими де- лами, я редко задумываюсь над этими основными во- просами, и всякий раз мои суждения изменяются вме- 331
сте с настроением. Мои суждения — лишь беглые оценки. Посмотрим, приду ли я, подвергнув допросу с пером в руке собственную свою совесть, к чему-нибудь поло- жительному, что осталось бы в моих глазах правдой надолго. Как оценю я то, что намерен написать сейчас, перечитывая это в 1835 году, если буду тогда в живых? Так же ли, как мои печатные труды? Я испытываю невыразимо тоскливое чувство, когда, за неимением других книг, перечитываю свои. Вот уж месяц, как я обдумываю этот замысел, но мне прямо противно писать только затем, чтобы гово- рить о себе, пересчитывать свои сорочки и рассказывать об успехах или неудачах своего самолюбия. С другой стороны, я нахожусь далеко за пределами Франции, я прочел все интересные книги, дошедшие сюда. Сам я, конечно, предпочел бы писать художественное произве- дение об одном любовном приключении в Дрездене, в августе 1813 года, в доме моих соседей. Но мелкие обя- занности службы часто отрывают меня, или, другими словами, взявшись за перо, я никогда не могу быть уве- рен, что меня оставят в покое на час. Эта маленькая помеха совсем убивает мое воображение. Взявшись снова за свое сочинение, я теряю к нему всякий интерес. Рассудительный человек возразит на это: надо взять себя в руки. Я отвечу: уже поздно, мне 49 лет; и после всего, что пережито, пора подумать, как бы окончить жизнь по возможности лучше. Мое главное возражение не в том, что описывать свою жизнь — пустое тщеславие. Книга на эту тему по- добна любой другой: ее быстро забудут, если она скуч- на. Но я боюсь осквернить выпавшие мне на долю ми- нуты счастья, описывая, анатомируя их. Поэтому я во- все не стану этого делать, счастье я пропущу. Поэтический гений умер, но гений недоверия явил- ся ему на смену. Я глубоко убежден, что единственное противоядие, способное заставить читателя позабыть вечные «я» автора,— это полнейшая искренность по- следнего. Найду ли я в себе мужество рассказывать про себя все унизительное, не смягчая его бесконечными преди- словиями? Думаю, что найду. 332
Несмотря на все неудачи моего честолюбия, я не считаю людей злыми, а себя не считаю их жертвой; я рассматриваю людей как механизмы, движимые тще- славием (во Франции и всюду в другом месте), вер- нее, всеми страстями, тщеславием в том числе. Я совершенно не знаю самого себя; и иногда ночью, когда размышляю об этом, прихожу в отчаяние. Добр я или зол, умен или глуп? Сумел ли я извлечь пользу из тех случайностей, с какими сталкивало меня и мо- гущество Наполеона (которого я всегда обожал) в 1810 году, и наше падение в грязь в 1814 году, и наши усилия выбраться из нее в 1830-м? Думаю, что нет; я действовал смотря по настроению, как придется. Если бы кто-нибудь попросил у меня совета относительно моего собственного положения, я бы мог дать весьма серьезный совет: друзья, с которыми мы часто сопер- ничали в остроумии, превозносили меня за это. В 1814 году граф Беньо, министр полиции, предло- жил мне заведовать снабжением Парижа. Ни с какими прошениями я к нему не обращался; тем удобнее было предложение принять; мой ответ был таков, что едва ли пришелся графу Беньо по вкусу: его тщеславия хва- тило бы на двух французов; он был, должно быть, силь- но задет. Человек, занявший названную должность, оставил ее лет через пять, уставши зарабатывать день- ги и, как говорят, не воруя. Мое крайнее презрение к Бурбонам — я в них видел тогда зловонную грязь — вынудило меня покинуть Париж через несколько дней после того, как я ответил Беньо отказом. Сердце мое, до глубины уязвленное победой всего того, что я пре- зирал и чего не мог не ненавидеть, находило себе от- раду лишь в постепенно зарождавшемся чувстве к гра- фине Кюрналь, которую я встречал каждый день у г-на Беньо и которая десять лет спустя сыграла большую роль в моей жизни. Но в то время она меня отличала среди прочих как человека скорее своеобразного, чем любезного. Она видела, что я друг женщины, весьма некрасивой и с сильным характером,— графини Беньо. Я всегда раскаивался, что не влюбился в нее. Какое наслаждение быть откровенным с таким замечательным человеком! Предисловие это слишком длинно, я чувствую это 333'
уже в течение трех страниц; но я должен начать с такой грустной и трудной темы, что мною уж овладевает лень и я почти готов бросить перо. Я бы, впрочем, раскаялся в этом тотчас же, оставшись наедине с собой. Я покинул Милан, чтобы ехать в Париж, ... июня 1821 года, имея в кармане, кажется, 3 500 франков и считая для себя высшим счастьем пустить себе пулю в лоб, когда эта сумма будет израсходована. Я покидал после безумного трехлетнего увлечения женщину, кото- рую обожал, которая меня любила и, тем не менее, мне не отдалась. До сих пор, на расстоянии стольких лет, я все еще должен угадывать, что руководило ее поведением. Все считали ее бесчестной, хоть она имела за всю свою жизнь только одного любовника; но женщины из хо- рошего миланского общества мстили ей за ее превос- ходство над ними. Бедная Метильда так и не научи- лась ни бороться с этим противником, ни презирать его. Может быть, со временем, когда я буду достаточ- но стар, достаточно охлажден годами, у меня хватит храбрости заговорить о годах 1818-м, 1819-м, 1820-м и 1821-м. В 1821-м мне немалых усилий стоило удержаться и не пустить себе пулю в лоб. Я рисовал пистолет на полях скверной любовной драмы, которую тогда стря- пал (живя в Каза Ачерби). Помнится, покончить с со- бой мне помешал тогда интерес к политике: может быть, удерживал и бессознательный страх перед болью. Словом, я простился с Метильдой. — Когда вы вернетесь? — спросила она. — Никогда, я надеюсь. Это был последний час колебаний и пустых слов; од- но Слово могло бы изменить дальнейшую мою жизнь— увы! — ненадолго. Эта ангельская душа, таившаяся в столь прекрасном теле, ушла из жизни в 1825 году. Наконец я уехал — в расположении духа, которое нетрудно себе представить, ...-го июня. Я ехал из Ми- лана в Комо, опасаясь и почти веря каждую минуту, что вернусь с полдороги в Милан. Этот город, пребывание в котором казалось мне рав- носильным смерти, я покидал с чувством, словно отня- ли у меня душу; мне казалось, что я оставляю там 334
жизнь — и только ли жизнь? Что была жизнь в срав- нении с нею (с Метильдой) ? С каждым шагом, удаляв- шим меня от нее, я готов был испустить дух. Я дышал, лишь вздыхая (Шелли). Вскоре наступило какое-то отупение; я вступил в разговор с ямщиками, серьезно вторил их размышлени- ям о ценах на вино; обсуждал вместе с ними, почему оно могло вздорожать на одно су; страшнее всего было заглянуть к себе внутрь. Я миновал Айроло, Беллинцо- ну, Лугано (один звук этих названий заставляет меня трепетать еще и теперь—20 июня 1832 года). Я доехал до ужасного в ту пору Сен-Готарда (точь- в-точь как Кумберландские горы, на севере Англии, если прибавить к ним пропасти). Переход через Сен- Готард я решил совершить верхом, в надежде, что, мо- жет быть, свалюсь с лошади и сильно расшибусь и что это меня отвлечет. Хоть я и старый кавалерист и всю жизнь только то и делал, что вылетал из седла, однако мысль быть сброшенным на катящиеся камни, сколь- зящие под копытами лошади, внушает мне ужас. Проводник-курьер остановил меня наконец и за- явил, что его мало заботит моя жизнь, но что я могу ему причинить убыток, так как никто не захочет с ним ездить, если станет известно, что один из его путеше- ственников свалился в пропасть. — Да неужто же вы не догадались, что я болен си- филисом? — сказал я ему.— Мне трудно идти пешком. Вместе с этим курьером, проклинавшим свою судь- бу, прибыли мы в Альторф. Я на все смотрел с тупым удивлением. Я большой почитатель Вильгельма Телля, хотя преданные своему правительству писатели разных стран и уверяют, что его никогда не было на свете. В Альторфе, кажется, высеченная из камня статуя Телля, в какой-то короткой юбке, тронула меня как раз тем, что была плохая. «Вот,— думал я в сладкой тоске, впер- вые сменившей сухое отчаяние,— вот во что превра- щается все прекрасное в глазах невежественных людей. Такова и ты, Метильда, в салоне г-жи Траверси». Вид этой статуи слегка смягчил меня. Я поинтере- совался, где находится часовня Вильгельма Телля. — Вы ее увидите завтра. На следующий день мне предстояло отправиться 335
дальше в очень скверной компании: офицеры швейцар- ской гвардии Людовика XVIII, возвращавшиеся на службу в Париж *. Франция и особенно окрестности Парижа никогда мне не нравились, что доказывает, какой плохой я француз; и еще злой вдобавок, говорила мне позже м-ль Софи..., невестка Кювье. Сердце мое тоскливо сжалось при переезде от Ба- зеля до Бельфора, где швейцарские горы, если и некра- сивые, то все же высокие, сменяются плоским ландшаф- том безобразной Шампани. Как уродливы женщины в..., селе, где я обратил внимание на синие их чулки и деревянные башмаки! Но потом я подумал: как они вежливы, как приветли- вы, как много чувства справедливости в их деревенских суждениях! Лангр напоминает своим расположением Вольтерру, город, который я тогда обожал; он послужил ареной для одного из самых смелых моих подвигов в войне с Метильдой. Я подумал о Дидро, который был, как известно, сы- ном ножовщика из Лангра. Я припомнил «Жака-фата- листа», единственную йз его вещей, которую я люблю, но зато люблю куда больше, чем «Путешествие Анахар- сиса», «Трактат о науках» и сотню других книжонок, столь ценимых педантами. Хуже всего было бы, воскликнул я про себя, ес- ли бы эти сухие люди, мои друзья, среди которых мне предстоит жить, догадались о моей страсти, да еще к женщине, никогда мне не принадлежавшей. Так сказал я себе в июне 1821 года и вот вижу впер- вые теперь, когда пишу, в июне 1832-го, что этот страх, пережитый вновь и вновь тысячу раз, был, в сущности, движущим началом всей моей жизни в течение десяти лет. Он-то и научил меня остроумию, вещи, столь пре- зираемой мною прежде, в Милане, в 1818 году, когда я любил Метильду. Я вступил в Париж, показавшийся мне более чем 1 Здесь четыре страницы описаний пути от Альторфа до Жер- со, Люцерна, Базеля, Бельгофа, Лангра, Парижа; я поглощен внутренним миром, и мне скучны описания материальных вещей. Уже два года, как я не написал и двенадцати подобных страниц. 336
безобразным, оскорбительным для моей скорби, с един- ственной мыслью: не дать догадаться о моей тайне. Через неделю, видя, что политической жизни нет, я решил воспользоваться своей скорбью, чтобы... Затем прошло несколько месяцев, от которых у ме- ня ничего не осталось в памяти. Я осыпал письмами моих миланских друзей, чтобы получить оттуда косвен- ным путем хоть словечко насчет Метильды. Те, кто осу- ждал мою глупость, никогда не упоминали о ней. В Париже я поселился на улице Ришелье, в гости- нице «Брюссель», № 47, которую содержал некий г-н Пти, бывший камердинер одного из господ де Дамас. Вежливость, изящество, такт этого г-на Пти, полное от- сутствие всякого чувства, его страх перед малейшими душевными переживаниями, необыкновенная способ- ность запоминать успехи собственного тщеславия три- дцатилетней давности, безупречная честность в денеж- ных делах делали его в моих глазах совершеннейшим образцом француза былых времен. Я в скором времени отдал ему на сохранение оставшиеся у меня 3 000 фран- ков; он заставил принять от него расписку, которую я тут же и потерял, что весьма его огорчило, когда через несколько месяцев или недель я взял у него деньги об- ратно, чтобы съездить в Англию, гонимый туда смер- тельной тоской, которую я испытывал в Париже. У меня сохранилось мало воспоминаний об этом страстном времени; все внешнее скользило по мне, не привлекая к себе внимания или, будучи замеченным, внушало к себе отвращение. Мои мысли были в Ми- лане, на площади Бельджойозо. Я постараюсь сосредо- точиться и припомнить дома, в которых тогда бывал. II Вот портрет достойного человека, с которым я про- водил ежедневно утренние часы восемь лет подряд. Тут было уважение, не дружба. Я остановился в гостинице «Брюссель» потому, что там снимал помещение один пьемонтец, самый сухой, самый черствый из всех мне известных уроженцев Пье- монта, более чем все они похожий на Ранкюна (из «Ко- мического романа»); барон де Марест был моим спут- 22. Стендаль. T. XIII. 337
ником жизни с 1821 по 1831 год; родился он в 1785 го- ду, в 1821-м ему было, значит, тридцать шесть лет. Он начал от меня отдаляться и перестал быть учтивым в обращении со мной лишь с того времени, как после ужасного несчастья 15 сентября 1826 года я приобрел репутацию остроумного человека. Де Марест, маленький, широкоплечий и коренастый, ничего не видевший в трех шагах от себя, по скупости всегда плохо одетый, во время наших прогулок зани- мавшийся исчислением бюджета для честно живущего в Париже одинокого холостяка, отличался редкой про- ницательностью. В своих романических и ярких мечта- ниях я оценивал чей-либо гений, доброту, славу или счастье на тридцать, тогда как на самом деле их было только на пятнадцать, он же их оценивал только на шесть или семь. Таково было содержание наших бесед в продолже- ние всех восьми лет; мы искали друг друга по всему Парижу. Марест, имея тогда от роду тридцать шесть или три- дцать семь лет, наделен был сердцем и головой чело- века пятидесяти лет с лишком. Его глубоко волновало лишь то, что касалось его лично; и тогда он безумство- вал, как было, например, когда он собрался жениться. Во всех других случаях чувство было неизменной ми- шенью его насмешек. Марест чтил лишь одно: высокое происхождение. Действительно, предки его, родом из Бюже, занимали там высокое положение примерно в 1500 году; они последовали в Турин за герцогами Са- войскими, впоследствии королями Сардинии. Марест воспитывался в Турине, в той же академии, где и Альфьери; он там усвоил себе глубокую, ни с чем не сравнимую пьемонтскую злобу, которая по сути была не чем иным, как недоверием к судьбе и людям. Многие ее черты я нахожу теперь в Риме; но тут в добавление есть еще страсти и меньше буржуазной мелочности, потому что шире арена. 21 июня. Я продолжал неизменно любить Мареста, пока он не стал богат, затем скуп, труслив и, наконец, непри- ятен в обращении, почти невежлив в январе 1830 года. 338
У него была мать, скупая и, главное, сумасбродная, способная отдать все свое состояние священникам. Он задумал жениться; его матери представлялся случай составить соответствующие акты, которые бы связали ее и помешали оставить все состояние своему духов- нику. Интриги и хлопоты в тот период, когда он охотил- ся за женой, сильно меня забавляли. Марест недалек был от того, чтобы жениться на прекраснейшей девуш- ке, которая дала бы ему счастье, а нашей дружбе — навсегда нерушимую прочность: я говорю о дочери ге- нерала Жилли, впоследствии г-же Дуэн, жене судей- ского чиновника, кажется. Но генерал после 1815 года был приговорен к смертной казни; это испугало бы бла- городную баронессу — мать Мареста. По чистой слу- чайности он избежал брака с одной кокеткой, впослед- ствии г-жой Варамбон. Наконец он женился на совер- шеннейшей дуре огромного роста, которая могла бы быть красивой, если бы у нее был нос. Эта дура испо- ведовалась у монсеньера де Келена, парижского ар- хиепископа, в салон которого она ходила исповедовать- ся. Случай дал мне возможность узнать кое-что о лю- бовных приключениях архиепископа, который был то- гда, кажется, в связи с г-жой де Подина, фрейлиной герцогини Беррийской, до или после того — любовни- цей знаменитого герцога Рагузского. Однажды я нескромно подшучивал — это, кажется, один из многочисленных моих недостатков — над г-жой де Марест по поводу архиепископа. Дело было у графини д’Аргу. — Кузина! — в бешенстве вскричала она.— За- ставьте замолчать господина Бейля! С тех пор она стала моим врагом, хоть и с возвра- тами весьма странного кокетства. Но это особая исто- рия, в которую не стоит углубляться. Я начинаю слиш- ком длинное повествование; продолжаю: с Марестом мы встречались два раза в день все восемь лет, и дальше мне предстоит снова вернуться к крупной цветущей баронессе, росту без малого пяти футов и шести дюй- мов. Ее приданое, собственное его жалованье как на- чальника отделения в министерстве полиции, деньги, полученные от матери,— все вместе дало Маресту к 1828 году двадцать две или двадцать три тысячи лив- 339
ров годового дохода. С этой минуты им владело лишь одно чувство, страх разориться, потерять состояние. Презирая Бурбонов — не в такой мере, как я с моими принципами в политике, но презирая их за промахи и ошибки,— он дошел до того, что простой рассказ об этих ошибках вызывал уже в нем острое раздражение. (Он ясно и мгновенно видел опасность для своей соб- ственности.) Но как это можно видеть из газет за 1826—1830 годы, каждый день в то время был отмечен какой-нибудь новостью в этом роде. Люсенж по вече- рам бывал в театре, но в свете не появлялся никогда: он немного стыдился своей службы. Каждое утро мы встречались в кафе, я ему рассказывал о том, что мне случалось услыхать накануне; мы обычно подшучивали по поводу того, что принадлежали к разным партиям. Третьего, кажется, января 1830 года Люсенж отказался поверить не помню какому уж факту, порочившему Бурбонов и рассказанному мне накануне у- Кювье, в то время государственного советника, весьма преданного существовавшему строю. После такой глупой выходки надолго воцарилось молчание; не говоря ни слова, мы прошли через Лувр. В ту пору я был стеснен в сред- ствах, а у него, как я уже говорил, было двадцать две тысячи франков. В последнее время мне иногда каза- лось, что он как будто стал обращаться со мной свы- сока. В наших политических спорах он говорил: — Вы — другое дело: вы не имеете состояния. Тогда я решился на очень тяжелую для меня жерт- ву — переменить кафе, ничего ему не сказавши. Уже девять лет я ежедневно являлся в десять с половиной часов утра в кафе «Руан», которое содержали почтен- нейший г-н Пик и г-жа Пик, тогда еще красивая, при- нимавшая у себя, кажется, одного из наших общих друзей, Ленге, и за каждое свидание получавшая от не- го пятьсот франков. Я перешел в кафе «Ламблен», зна- менитое кафе либералов, тоже помещавшееся около Пале-Рояля. Мареста я теперь встречал только раз в две недели; позже наши дружеские сношения, одина- ково, я думаю, необходимые для нас обоих, не раз гото- вы были вновь завязаться; но для этого им уже не хва- тало былой силы. Нередко музыка или живопись — он знал в них толк — служили нейтральной почвой; но 340
стоило лишь коснуться политики, как им овладевал страх за его двадцать две тысячи франков, он тотчас же вновь становился невежлив, резок, и продолжать с ним разговор было невозможно. Его здравый смысл не позволял мне уноситься в моих поэтических грезах слишком далеко. Моя веселость — ибо я стал веселым, или, вернее, научился казаться веселым,— рассеивала его мрачную злость и прогоняла терзавший его страх потерять состояние. Когда в 1830 году я поступил на скромную долж- ность, он, по-видимому, решил, что жалованье для меня слишком велико. Но, как бы то ни было, от 1821 до 1828 года я встречался с ним по два раза в день, и кро- ме любви и литературы, в которых он не понимал ни- чего, мы подолгу болтали с ним в Тюильрийском саду или на Луврской набережной по дороге в его канцеля- рию обо всем, что касалось меня. С одиннадцати до двенадцати мы были вместе, и очень часто случалось, что он совершенно разгонял мою печаль, которой во мне и не подозревал. Наконец-то этот длинный эпизод кончен; но речь шла о главном персонаже данных воспоминаний, о том, кому позже забавнейшим образом я привил мою ис- ступленную любовь к г-же де Рюбампре и кто вот уж два года состоит ее верным любовником, сделав верной и ее саму. Правда, из всех известных мне француже- нок она менее всего кукла. Но не будем забегать вперед; нет ничего трудней в этом серьезном повествовании, как соблюдать хроно- логический порядок. Итак, вот на чем мы остановились: август 1821 года; я и Марест — в гостинице «Брюссель»; оба в пять ча- сов — за табльдотом, который великолепно содержится приятнейшим из французов, г-ном Пти, и его женой, горничной из знатного дома, с вечно надутым лицом. Тут Марест, всегда избегавший — в 1832 году я вижу это — представлять меня своим друзьям, вынужден был со мной познакомить: 1) любезного и очаровательного молодого человека, красавца без всяких признаков мысли, г-на Лоло, банкира из Люневиля, которому предстояло вскоре получить состояние в 80 000 франков годового дохода; 2) офицера на половинном жалованье, 341
со знаком отличия, полученным при Ватерлоо, вовсе не наделенного умом и того меньше воображением, ес- ли это возможно, глупого, но с безукоризненными ма- нерами и, до такой степени избалованного женщина- ми, что насчет них он стал вполне откровенен. Беседы с Пуатевеном, проявление его здравого смысла, недоступного никаким причудам воображения, его мысли относительно женщин, его советы по части костюма — все это было мне чрезвычайно полезно. Ка- жется, этот бедняга имел годовой доход в 1 200 фран- ков и место с жалованьем в 1 500. Со всем тем это был один из самых элегантных молодых людей в Париже. Правда, он никогда не выходил из дому, не потратив двух с половиной часов на туалет. К тому же у него была мимолетная, но едва ли бескорыстная связь с маркизой де Рен, которой позже я был столь многим обязан, что десять раз давал себе слово иметь ее, чего ни разу не попытался сделать, и совершенно напрас- но. Она прощала мне мое уродство, и я, конечно, дол- жен был стать ее любовником. Я постараюсь погасить этот долг, как только буду в Париже; мое внимание тем более должно ее' тронуть, что молодость у нас обо- их уже позади. Возможно, впрочем, что я хвастаюсь зря; за последние десять лет она стала очень благо- нравной, но против воли, мне кажется. Словом, с тех пор как меня покинула г-жа Дарю, на которую я мог весьма рассчитывать, живейшей при- знательностью я обязан маркизе. Лишь теперь, обдумывая то, что пишу, я в состоянии наконец разобраться сам в том, что происходило в душе моей в 1821 году. Я всегда жил, как живу и теперь, изо дня в день, вовсе не задумываясь, что со мной будет завтра. Течение времени отмечено для меня лишь во- скресными днями, в которые я обычно скучаю и вижу все в черном свете. Никогда не угадать, почему. Но в 1821 году, в Париже, воскресенья были для меня, в са- мом деле, ужасны. Затерянный в тени громадных каш- тановых деревьев Тюильрийского сада, столь величе- ственных в эту пору, я думал о Метильде, которая чаще всего именно эти дни проводила у богатой г-жи Тра- верси. Эта роковая подруга, ее кузина, ненавидевшая меня, завидовала ей и внушала ей сама и через своих 342
друзей, что она совершенно себя обесчестит, если возь- мет меня в любовники. Погруженный в мрачную задумчивость все время, когда со мной не было моих трех друзей, Мареста, Ло- ло и Пуатевена, я встречался с ними лишь для того, чтобы рассеяться. Потребность забыться или отвраще- ние ко всему, что прогоняло мою скорбь и рассеивало ее, руководили всем моим поведением. Когда одному из этих господ казалось, что я грущу, я начинал слиш- ком много говорить, и мне случалось говорить величай- шие глупости, притом такие, которых особенно не сле- дует говорить во Франции, потому что они колют само- любие собеседника. За такие слова Пуатевен платил мне сторицей. Я всегда говорил слишком беспорядочно и неосто- рожно, а в то время только для того, чтобы на минуту облегчить жестокую боль, и больше всего желая избе- жать подозрений, что у меня остался кто-то в Милане и что поэтому я печален; такие подозрения повлекли бы за собой шутки по адресу моей предполагаемой лю- бовницы, которых бы я не снес; этим трем существам, совершенно лишенным воображения, я должен был ка- заться настоящим безумцем. Несколько лет спустя я узнал, что меня считали позером. Теперь, когда пишу это, я вижу, что если бы случай или немного благора- зумия заставили меня искать общества женщин, то, несмотря на мой возраст, уродство и пр., я пользовался бы у них успехом и нашел бы, может быть, утешение. Я завел себе любовницу лишь случайно, три года спу- стя, в 1824 году. Только тогда воспоминание о Метиль- де перестало раздирать мне душу. Она стала для меня нежным призраком, глубоко печальным, при появлении которого мною неудержимо овладевали мысли обо всем нежном, добром, справедливом и всепрощающем. Тяжело было мне в 1821 году возобновлять отноше- ния там, где меня ласково принимали в бытность мою при дворе Наполеона. Я уклонялся, я откладывал без конца. Но надо было пожимать руки друзьям при встречах на улице, и мое пребывание в Париже стало известно; жаловались на невнимание. Граф д’Аргу, мой товарищ, когда мы вместе с ним были аудиторами Государственного совета, человек 343
очень храбрый, усердия необыкновенного, но весьма недалекий, в 1821 году был пэром Франции; он дал мне пропуск в Палату пэров, где разбиралось дело несколь- ких жалких глупцов, неосторожных и безрассудных. Их дело называли, кажется, заговором 19 или 29 августа. Чистая случайность, что головы уцелели у них на пле- чах. Тут я в первый раз увидел Одилона Баро, малень- кого человечка с очень черной бородой. Он защищал в качестве адвоката одного из этих дурачков, которые затевают заговоры, едва ли имея две трети или три четверти храбрости, необходимой для такого нелепого дела. Логика Одилона Баро меня поразила. Я обычно сидел позади канцлера д’Амбре, на расстоянии не бо- лее одного или двух шагов от него. Как мне казалось, прениями он руководил, для дворянина, достаточно честно Это был тон и манеры г-на Пти, хозяина гостиницы «Брюссель», бывшего камердинера господ де Дамас, только с той разницей, что у канцлера д’Амбре манеры были не столь аристократичны. Порядочность его я по- хвалил на другой день у графини Беньо. Тут среди при- сутствующих оказалась его любовница, толстая жен- щина тридцати шести лет, очень свежая; непринужден- ными манерами и фигурой она напоминала м-ль Конта в последние годы ее жизни. (Это была неподражаемая актриса; я был ее горячим поклонником, кажется, в 1803 году.) Сам я виноват, что не завязал тогда отношений с этой любовницей г-на д’Амбре; мое сумасбродство было в ее глазах достоинством. Впрочем, она сочла меня лю- бовником — или одним из любовников — графини Беньо. Тут я нашел бы исцеление своим скорбям, но я был слеп. Однажды, выходя с заседания Палаты пэров, я по- встречал моего кузена, барона Марсиаля Дарю. Он до- рожил своим титулом; впрочем, это прекраснейший че- ловек, мой благодетель и мой учитель, преподавший мне в 1800 году в Милане и в 1807 году в Брауншвейге то немногое, что я смыслю в искусстве обращения с женщинами. Всего в своей жизни он имел двадцать две 1 Здесь описание Палаты пэров. 341
любовницы, все были красавицы, всегда из самых пер- вых в том городе, где он находился. Я сжег их портре- ты, волосы, письма и т. п. — Как, вы в Париже? Давно ли? — Три дня. — Приходите же завтра, брат очень будет рад вас увидеть... Как я ответил на столь любезное, столь дружеское приглашение? Я отправился навестить этих славных родственников не раньше, как через шесть или восемь лет. И стыд за то, что я не посетил моих благодетелей, был причиной тому, что я не был у них и десяти раз до преждевременной их смерти. В 1829 году умер милей- ший Марсиаль Дарю, отяжелевший и поглупевший от употребления возбуждающих средств, из-за чего у меня с ним было два или три столкновения. Через несколько месяцев, сидя однажды с газетой в руках в кафе «Ру- ан», которое помещалось тогда на углу улицы Рампар, я был потрясен, увидев извещение о смерти графа Да- рю. Я вскочил в экипаж со слезами на глазах и помчал- ся в № 81 по улице Гренель. Я застал там плачущего лакея и сам тоже расплакался. Я считал себя очень неблагодарным: но верхом неблагодарности было то, что в этот же вечер я уехал в Италию,— кажется, я ускорил свой отъезд; я умер бы от печали, если бы во- шел к нему в дом. В этом опять немного сказывалось мое сумасбродство, делавшее меня в 1821 году таким странным. Беньо-сын тоже защищал одного из несчастных ду- рачков, решивших, что они заговорщики. Он видел ме- ня с того места, откуда он произносил свою речь; не навестить его мать было невозможно. У нее был силь- ный характер, это была женщина; чего бы, казалось, проще; но почему-то я не воспользовался всей очарова- тельной предупредительностью ее приема и не расска- зал ей о своем горе, не попросил совета. Опять и тут я был близок к счастью, ибо доводы благоразумия из уст женщины имели бы совсем иную надо мной власть, чем те, которые я приводил себе сам. У г-жи Беньо я часто обедал. За вторым или треть- им обедом она пригласила меня на завтрак вместе с 345
любовницей канцлера д’Амбре. Я произвел хорошее впечатление, но имел глупость сторониться этого дру- жественного мне общества; счастливый ли любовник или отвергнутый, я все-таки нашел бы тут себе немно- го забвения, которого повсюду искал, например, в продолжительных одиноких прогулках на Монмартр или в Булонском лесу. Там я так был несчастен, что впоследствии эти очаровательные места внушали мне ужас. Но тогда я был слеп. Только в 1824 году, когда случай дал мне любовницу, я нашел исцеление своим скорбям. То, что я пишу, мне кажется весьма скучным; если так пойдет дальше, получится не книга, а какой-то до- прос совести. У меня в памяти почти не сохранилось подробностей об этом бурном и страстном времени. В то время как я ежедневно наблюдал моих заго- ворщиков в Палате пэров, меня поражала эта мысль: убить кого-нибудь, с кем никогда не разговаривал, то же, что простая дуэль. Почему ни один из этих глуп- цов не догадался последовать примеру Лувеля? Мои воспоминания’ об этой поре так неясны, что, по совести, я не знаю, в 1821 или в 1814 году встретил я любовницу г-на д’Амбре у мадам Беньо. Мне кажется, что в 1821-м я виделся с Беньо только у него в замке, в окрестностях Корбе, да и туда я решился поехать только после второго или третьего приглашения. III 21 июня 1832 года. Любовь в 1821 году наделила меня смешной добро- детелью— целомудрием. Как я ни сопротивлялся, в ав- густе 1821 года Марест, Лоло и Пуатевен, найдя, что я очень печален, устроили веселую пирушку с девицами. Как я узнал потом, Лоло—один из первых в Париже ма- стеров по устройству такого рода увеселений, довольно трудных. Женщина бывает для него женщиной только один раз: первый. Из своих восьмидесяти тысяч франков он тратит тридцать, а из этих тридцати по крайней мере двадцать расходует на женщин. Итак, Лоло устроил вечеринку при содействии г-жи Пти, бывшей своей лю- 346
бовницы, которой он только что перед тем дал как буд- то денег на открытие заведения (to raise a brothel) на улице дю Кадран, на углу Монмартрской, в пятом эта- же. К нам должна была явиться Александрина; шесть месяцев спустя она была на .содержании у самых бога- тых англичан, а тогда еще только два месяца, как де- бютировала. Собравшись к восьми часам вечера, мы оказались в очаровательной гостиной, хотя и в пятом этаже, замороженное шампанское, горячий пунш... На- конец, появилась Александрина в сопровождении гор- ничной, которой поручено было за ней присматривать. Поручено кем? Уж не помню. Только эта женщина иг- рала, должно быть, не последнюю роль, потому что по счету за вечер, я видел сам, на ее долю пришлось два- дцать франков. Александрина появилась и превзошла все ожидания. Это была высокая стройная девушка, сем- надцати или восемнадцати лет, уже сложившаяся, с чер- ными глазами, которые я нашел потом на тициановском портрете герцогини Урбинской в картинной галерее во Флоренции. За исключением цвета волос, тициановский портрет. Она была нежна, проста, застенчива, довольно весела, скромна. При виде ее у моих приятелей помути- лось в глазах. Марест предлагает ей бокал шампанско- го, она отказывается, и он вместе с ней исчезает. Г-жа Пти представляет нам еще двух девиц, недурных со- бою, но мы заявляем, что она сама красивее их. У нее были очаровательные ножки. Пуатевен похитил ее. На- конец, после ужасно долгого ожидания, возвращается Марест, очень бледный. — Ваша очередь, Бейль! — раздались голоса. Я нашел Александрину на кровати, слегка усталую, почти в том же костюме и совершенно в той же позе, что и герцогиня Урбинская у Тициана. — Только сперва побеседуем,— мило сказала она.— Я немного утомлена, поболтаем. Пыл молодости скоро ко мне вернется. Она была восхитительна, ничего подобного по кра- соте я, пожалуй, еще не видал. В ней совсем не было никакого распутства, разве только в глазах, снова раз- горавшихся мало-помалу безумием или, если угодно, страстью. Меня постигла неудача. Полное фиаско. Я начал 347
кое-как возмещать убытки, она не сопротивлялась. Не зная, что делать дальше, я хотел было снова прибегнуть к прежней игре, в которой она, однако, мне отказала. Она была удивлена; я сказал ей несколько слов, до- статочно удачных, о своем состоянии и вышел. Едва сменил меня Лоло, как м'ы услышали взрывы смеха, доносившиеся до нас через три комнаты. Вдруг мадам Пти распорядилась остальных девиц выслать вон, и Лоло ввел к нам Александрину во всем непринужден- ном великолепии Красавицы, от сна похищенной внезапно. — Мое восхищение перед Бейлем,— сказал он, за- ливаясь смехом,— таково, что я, пожалуй, начну ему подражать. Мне надо подкрепиться шампанским. Хохот не умолкал десять минут. Пуатевен катался по полу. Чрезвычайное изумление Александрины было уморительно; бедняжка в первый раз оказалась в таком положении. Все эти господа хотели меня уверить, что я умираю от стыда и что это-то и есть самый горестный миг в моей жизни. Я был удивлен, только всего. Не знаю почему, мысль р Метильде овладела мною в ту минуту, как я вошел в комнату с прекрасным украшени- ем в виде Александрины. За десять лет я и трех раз не был в публичном доме. В первый раз после прекрасной Александрины я по- пал туда в октябре или ноябре 1826 года, находясь в то время в отчаянии. Я много раз потом встречал Александрину на ули- це, в блестящем экипаже, который у нее появился после того через месяц; и каждый раз я чувствовал на себе ее взгляд. Но спустя пять—шесть лет черты лица ее огрубели так же, как у ее подруг. С тех пор у трех моих случайных спутников жизни я слыл за babilano *. Эта лестная репутация стала из- вестна в свете и сохранялась за мной, в той или иной степени, до тех пор, пока г-жа де Рюбампре не осведо- мила всех о моих подвигах. Вечеринка эта укрепила мои отношения с Лоло; мы и теперь еще любим друг друга. Это единственный, пожалуй, француз, под кров- лей которого я с удовольствием проведу две недели. * импотент (итал.). 348
Нет человека чистосердечнее его, с более открытым характером, менее умного и менее образованного. Но особенно в двух вещах нет равного ему по таланту: в добывании денег — без биржевых спекуляций при этом — ив умении завязать знакомство с первой по- встречавшейся женщиной где угодно — на улице, в театре; особенно он неподражаем в последнем. Потому что, если хотите, это необходимость. Всякая женщина, подарившая его своей благосклонностью, становится для него безразличной, как мужчина. Однажды вечером Метильда заговорила со мной о г-же Фаньями, своей подруге. Она сама рассказала мне одно всем известное любовное приключение; затем прибавила: «Судите сами о ее положении: каждый ве- чер, уходя от нее, любовник отправлялся к публичной женщине». И вот, только покинув Милан, я понял, что эта нра- воучительная фраза вовсе не относилась к истории г-жи Фаньями, но была нравоучением мне самому. В самом деле, ежедневно, проводив Метильду к ее кузине, г-же Траверси, от знакомства с которой я неловко уклонял- ся, я шел заканчивать вечер к очаровательной, несрав- ненной графине Кассера. И по той же глупости, какая случилась у меня с Александриной, я отказался однаж- ды стать любовником этой молодой женщины — самой милой, может быть, из всех мне известных,— все для того же: чтобы стать достойным, в глазах бога, чтобы Метильда полюбила меня. Я отверг любовь — опять с тем же умыслом и по той же причине — знаменитой Вигано, которая, спускаясь однажды по лестнице, в со- провождении всего своего двора, а среди придворных у ней был и этот умница граф Заурау, пропустила их всех вперед, чтобы сказать мне: — Бейль, говорят, что вы в меня влюблены? — Они ошибаются,— ответил я с совершеннейшим хладнокровием, даже не поцеловав ей руки. Мой недостойный поступок стоил мне непримиримой ненависти со стороны этой женщины, столь, казалось бы, холодной. Она не отвечала мне на поклон, когда мы встречались с ней почти лицом к лицу на узких милан- ских улицах. 349
Вот три моих глупейших поступка. Никогда я н? прощу себе графиню Кассера (теперь это самая добро- детельная и самая уважаемая в своем крае женщина) IV А вот совсем другое общество, как контраст к изо- браженному в предыдущей главе. В 1817 году в гостиницу «Италия» на площади Фа- вар пришел навестить меня человек, сочинениями кото- рого я восторгался, единственный, кто произвел во мне решительный переворот,— граф де Траси. Удивлению моему не было границ. Уже двадцать лет, как я был почитателем его «Идеологии»; со временем она будет знаменита. Ему был послан экземпляр «Истории жи- вописи в Италии». Он провел со мной час. Я был в таком восторге от него, что, вероятно, и тут потерпел фиаско — от избыт- ка любви. Никогда я не старался так мало быть остро- умным и приятным. Я знакомился с этим обширным умом и в удивлении созерцал его; старался воспользо- ваться его познаниями. В то время я еще не умел быть остроумным. Эта импровизация спокойного ума стала мне доступ- ной лишь с 1827 года. Г. Деспот де Траси, пэр Франции, академик, был маленький старичок, на редкость хорошо сложенный, с элегантной и странной внешностью. Он носит обычно зеленый козырек над глазами, под тем предлогом, что у него плохое зрение. Я видел, как приветствовал его при вступлении в Академию де Сегюр, наговоривший ему много глупостей от имени императорского деспо- тизма,— это было, кажется, в 1811 году. Хотя и близкий в то время ко двору, я, тем не менее, почувствовал глу- бокое отвращение. Мы превращаемся в гуннов, мы все уподобляемся генералу Гро, говорил я себе. Этот генерал, знакомый мне по салону графини Дарю, был самый тупой рубака из всей императорской гвардии, а это не пустяк. Он говорил с провансальским акцентом и особенно горел желанием рубить тех фран- цузов, которые были враждебны кормившему его чело- 350
веку. Этот тип настолько был мне противен, что в вечер после Бородинской битвы, заметив в нескольких шагах от себя останки двух или трех гвардейских генералов, я не мог удержаться, чтобы не заметить: «Несколькими наглецами стало меньше!» — замечание, чуть не погу- бившее меня и показавшееся бесчеловечным. Де Траси ни разу не позволил написать с себя пор- трет. Я нахожу, что он похож на папу Климента Кор- сики, каким он изображен в Санта-Мария-Маджоре, в прекрасной капелле налево от входа. Манеры его безупречны, когда его не одолевает ужасающая меланхолия. Я понял этот характер лишь в 1822 году. Это старый донжуан (см. оперу Моцар- та, Мольера и т. п.). Все способно его расстроить. На- пример, у него в салоне великим человеком скорее был Лафайет, чем он сам (даже в 1821 году). Затем францу- зы не оценили его «Идеологию» и «Логику». Де Траси призван был в Академию ничтожными, напыщенными фразерами только как автор хорошей грамматики, при этом должным образом раскритикованной пошляком Сегюром, отцом еще более пошлого сына (Филиппа, описавшего наши страдания в России, чтобы получить от Людовика XVIII орден). Этот негодяй Филипп де Сегюр послужит мне образчиком особенно ненавист- ного мне в Париже сорта людей, преданных существую- щему порядку и руководящихся предписаниями че- сти во всем, кроме важных и решительных в жизни поступков. В самое последнее время (см. «Journal des Debats» за май 1832 года) этот Филипп исполнял при министре Казимире Перье ту же самую роль, которая снискала ему милость Наполеона, так подло покинутого им, а затем и Людовика XVIII, который имел особую склон- ность к людям этого сорта. Он прекрасно видел их ни- зость и напоминал им о ней своими остротами, когда им удавалось совершить что-нибудь благородное. Мо- жет быть, друг Фавраса, дождавшийся известия о его повешении, чтобы сказать одному из своих приближен- ных: «Подавайте обед»,— сознавал этот характер в се- бе самом. Это был человек, вполне способный сознаться себе самому, что он гнусен, и вместе с тем готовый сам смеяться над своей гнусностью. 351
Я чувствую, что слово гнусность тут не подходит; но эта низость в духе Филиппа де Сегюра всегда была мне противна. В тысячу раз достойней и милей мне про- стой каторжник, простой убийца, в трудную минуту поддавшийся искушению и притом постоянно терзаемый голодом. В 1828 или 26 году милейший Филипп был больше всего озабочен тем, чтобы от него был ребенок у одной вдовы-миллионерши, которую он соблазнил и которая должна была выйти за него замуж (г-жа Гре- фюль, вдова пэра Франции). Мне случалось обедать вместе с генералом Филиппом Сегюром за император- ским столом во время походов. Тогда Филипп говорил исключительно о своих тринадцати ранах; ибо это животное — из храбрых. В России, этой полуцивилизованной стране, он был бы героем.#Во Франции его низость уже начинают пони- мать. Г-жи Гарнет (улица Дюфо, № 12) приглашали меня к его брату, их соседу, кажется, в 14-м номере; я отказался, памятуя об историке Русского похода. Граф де Сегюр, обер-церемониймейстер в Сен-Клу в 1811 году, когда я там был, страшно сокрушался, чго он не герцог. По его мнению, это было хуже всякого несчастья, это было 'неприлично. Все его мысли были суетны, но их у него было много, и обо всем. Ему во всех и всюду мерещилась грубость, но зато с какой гра- цией он выражал свои собственные чувства! В этом убогом человеке мне нравилось то, что он был страстно любим женой. В конце концов, мне все- гда казалось, когда я с ним разговаривал, что я имею дело с лилипутом. Г-на де Сегюра, обер-церемониймейстера в 1810— 1814 годах, я встречал у министров Наполеона. После падения великого человека, слабостью и одним из не- счастий которого был как раз этот Сегюр, я больше его не встречал. Даже новые Данжо — а их при дворе Наполеона было немало, например, мой друг барон Марсиаль Дарю,— даже они не могли удержаться от насмешек над церемониалом, который придумал этот граф Се- гюр для бракосочетания Наполеона и Марии-Луизы Австрийской, особенно для первой их встречи. Как ни чванился Наполеон своим новым королевским мунди- 352
ром, однако и он не мог удержаться, чтобы не подтру- нить над ним с Дюроком, от которого я и узнал об этом. Кажется, весь этот лабиринт мелочей так и остался лишь на бумаге. Если бы мой парижский ар- хив был сейчас у меня под рукой, я присоединил бы и эту программу ко всей вздорной болтовне о моей жиз- ни. Она восхитительна, и ее стоит пробежать: когда читаешь ее, кажется, что читаешь мистификацию. Я со вздохом говорю себе теперь, в 1832 году: «Вот до какого падения мелкое парижское тщеславие дове- ло итальянца: Наполеона!» На чем я остановился?.. Боже, как это плохо напи- сано! Особенно великолепен был г-н де Сегюр в Госу- дарственном совете. Этот совет пользовался тогда ува- жением. В 1810 году он не был, как теперь (в 1832 го- ду), сборищем самовлюбленных педантов — Кузенов, Жакмино... и других, еще менее известных. Кроме толстяков, злейших своих врагов, Наполеон в Государственном совете объединил пятьдесят наиме- нее глупых французов. Совет подразделялся на сек- ции. Иногда у военной секции (где я был аудитором под руководством великолепного Гувьона де Сен-Си- ра) были дела, касавшиеся секции внутренних дел, в которой де Сегюр изредка председательствовал, не знаю, почему, должно быть, когда был в отъезде или болел могущественный Реньо (де Сен-Жан-д’Анжели). 23 июня. В трудных случаях, при обсуждении важных во- просов, как, например, вопроса о наборе почетной гвардии в Пьемонте, по которому я был одним из младших докладчиков, элегантный, безукоризненный г-н де Сегюр, не находя никакого решения, придвигал свое кресло к столу, но каким невероятно комичным способом: взявшись руками за сиденье между раздви- нутыми коленями. Посмеявшись над его немощностью, я говорил се- бе: «Но, может быть, я не прав? Ведь это знаменитый посол при Екатерине Великой, укравший перо у ан- глийского посла. Это историк Вильгельма II или III 23. Стендаль. Т. XIII. 353
(уж не помню теперь, которого, словом, любовника графини Лихтенау, из-за которой дрался Бенжамен Констан)». В молодости я был склонен чересчур уважать. Ког- да кто-нибудь овладевал моим воображением, я за- стывал перед ним в тупом благоговении: я обожал его недостатки. Но смехотворность Сегюра, руководящего Напо- леоном, оказалась, должно быть, чересчур сильной и для моей gallibility. Впрочем, от графа де Сегюра, обер-церемониймейстера (в чем существенное его от- личие от Филиппа), можно было бы ожидать любых услуг, самых деликатных и почти героических, и даже по женской части. Он находил деликатные и чарующие слова, только им не следовало превышать карликового роста его идей. Очень виню себя в том, что не поддерживал от- ношений с этим любезным старцем в 1821—1830 го- дах; он угас, кажется, одновременно со своей почтенной супругой. Но я был безумцем; мое отвращение ко все- му подлому доходило до страсти, вместо того чтобы весело глумиться над ним, как теперь это я делаю над тем, что творится; при дворе <Луи-Филиппа>. В 1817 году, когда я возвратился из Англии, граф де Сегюр выразил свое одобрение по поводу моей книжки «Рим, Неаполь и Флоренция», которую я велел ему пе- реслать. В глубине души я всегда презирал Париж в нрав- ственном отношении: чтобы угодить ему, надо быть, как г-н де Сегюр, обер-церемониймейстером. В природном отношении Париж мне никогда не нравился. Даже в 1803 году он внушал мне отвраще- ние тем, что вокруг него не было гор. Горы моей роди- ны (Дофине), свидетели страстных волнений моего сердца в течение первых шестнадцати лет моей жизни, оставили во мне bias (складку, английское выраже- ние) , от которой я уже никогда не мог избавиться. Уважать Париж я начал лишь с 28 июля 1830 го- да. Еще в день Ордонансов, в 11 часов вечера, я смеял- ся над храбростью парижан и над сопротивлением, ко- торого от них ожидали; это было у графа Реаля. Ве- роятно, и сам он, человек очень веселый, и героическая 354
его дочь, баронесса Лакюэ, до сих пор мне еще этого не простили. Теперь я уважаю Париж. Я признаю, что по храб- рости он должен быть поставлен на первое место, так- же в отношении кухни, равно как и остроумия. Но от этого он не стал мне милей. Мне кажется, что в его добродетели всегда есть какая-то театральность. Мо- лодые люди, родившиеся в Париже от провинциалов с мужественной энергией и сумевшие поэтому соста- вить себе состояние, кажутся мне существами увяд- шими, чувствительными лишь к внешнему лоску сво- его платья: хороша ли их серая шляпа, удачно ли по- вязан галстук — словом, такими, как Фебюрье, как Виоле-ле-Дюк и др. Но я не представляю себе на- стоящего человека, не наделенного хоть немного муже- ственной энергией, стойкостью, глубиной убеждений и т. д. А ведь это все вещи, столь же в Париже редкие, как и грубое или даже только жесткое выражение. Эту главу пора уж, однако, кончить. Я решил, что- бы не лгать и не утаивать собственных недостатков, писать эти воспоминания по двадцати страниц за один присест, как письмо. После моей смерти это будет на- печатано по подлинной рукописи. Этим добьюсь я, мо- жет быть, чтобы воспоминания были правдивы; толь- ко надо еще просить читателя (может быть, нынче утром родившегося в соседнем доме), чтобы он про- стил мне ужасающее отступление. V Рим, 20 июня 1832 года. Я замечаю теперь, в 1832 году — вообще высказы- ваемая мною здесь философия принадлежит тому дню, когда я пишу, я был весьма далек от нее в 1821 году,— я замечаю, что был чем-то средним между энергической грубостью генерала Гро или графа Реньо де Сен-Жан-д’Анжели и мелочным, кар- ликовым изяществом графа де Сегюра, г-на Пти, содержателя гостиницы «Брюссель», и др. Совершенно чужда была мне лишь низость, харак- терная для этих двух крайностей. Из-за недостатка 355
ловкости в делах, из-за отсутствия находчивости, как мне говорил по поводу моих книг и Института г-н Д. из «Journal des Debats» (Делеклюз), я упустил пять или шесть случаев сделать блестящую карьеру, политическую, финансовую или литературную. По во- ле случая все это, одно за другим, стучалось в мою дверь. Но пылкая мечтательность в 1821 году, пере- шедшая позже в философскую и меланхолическую (совершенно такая же, говоря без всякого хвастов- ства, как у Жака в «As you Нке it»*), стала для меня таким наслаждением, что, встретившись на улице с приятелем, я готов ему дать один паоли, лишь бы он не заговорил со мной. Один вид знакомого меня уже раздражает. Когда издали я вижу такое существо, с которым мне нужно будет поздороваться, это уже за пятьдесят шагов от него начинает меня раздражать. Очень люблю, напротив, встречаться с друзьями по вечерам в обществе — в субботу у Кювье, в воскре- сенье у де Траси, во вторник у г-жи Ансел о, в среду у барона Жерара, и т. д., и т. д. Человек сколько-нибудь тактичный легко заметит сам, что он раздражает меня, заговаривая со мной на улице. «Он вовсе не ценит моих заслуг»,— говорит он себе, задетый за живое, и он не прав. Вот почему для меня счастье — гордо прогуливаться по незнакомому городу (Ланкастеру, Торре дель Греко и т. п.), куда я приехал лишь час назад и где, я уверен, никто не знает меня. За последние годы это удоволь- ствие для меня не так доступно. Если б не морская бо- лезнь, я бы с удовольствием отправился путешество- вать в Америку. Поверят ли! Я с наслаждением носил бы маску, я с восторгом переменил бы фамилию. Голо- ва у меня на добрую четверть наполнена восхититель- ными сказками «Тысячи и одной ночи». Я часто думаю о кольце Анджелики. Высшим наслаждением для меня было бы превратиться в белокурого долговязого немца и в таком виде прогуливаться по Парижу. Перелистав написанное, я вижу, что остановился на де Траси. Этот старик, прекрасно сложенный, всегда в черном, со своим огромным зеленым козырьком над • «Как вам это понравится» (англ.). 356
глазами, обычно стоявший у себя перед камином, пере- минаясь с ноги на ногу, обладал манерой говорить, ко- торая была совершенно противоположна его писаниям. Его разговор состоял из тонких, изящных замечаний, отличаясь утонченной изысканностью; к сильным выра- жениям он питал такое же отвращение, как к бранным словам, а пишет, как деревенский старшина. Энерги- ческая простота, которою, как мне кажется, я тогда от- личался, совсем не должна была его привлекать. У ме- ня были огромные черные бакенбарды, за которые г-жа Беньо пристыдила меня лишь год спустя. Моя го- лова итальянского мясника едва ли могла нравиться бывшему полковнику времен Людовика XVI. Де Траси, сын вдовы, родился в 1765 году с тремя- стами тысячами франков годового дохода. Его особ- няк находился на улице де Траси, около улицы Сен- Мартен. Он незаметно для себя занялся коммерцией, как множество богатых людей 1780 года. Г-н де Траси по- строил свою улицу и потерял на этом от двухсот до трехсот тысяч франков; так же пошло и дальше. И те- перь этот человек (столь любезный в 1790 году, когда он был любовником г-жи де Прален), этот глубоко- мысленный философ свои триста тысяч ливров годо- вого дохода превратил самое большее в тридцать. Его мать, женщина на редкость наделенная здра- вым смыслом, принадлежала к придворной среде, сын ее в двадцать два года стал полковником, да еще в та- ком полку, где в числе офицеров с чином капитана оказался другой Траси, его кузен, по-видимому, столь же знатный, но которому, тем не менее, и в голову не пришло обижаться при виде этой двадцатидвухлетней куклы в должности командира его полка. Эта кукла, столь очаровательная, как признавалась мне г-жа де Траси, не лишена была здравого смысла. Его мать, замечательная женщина, узнав, что в Страс- бурге есть философ (не такой философ, как Вольтер, Дидро или Реналь,— заметьте, это происходило, мо- жет быть, в 1780 году), узнав, говорю я, что в Страс- бурге есть философ, подвергающий анализу челове- ческие мысли, образы или знаки всего, что он видел, всего, что он. чувствовал, поняла, что такая наука, 23*. т. хш. 357
если б она стала доступна сыну, сделала бы из него умного человека. Представьте себе, что за ум мог быть в 1785 году у очень красивого, очень знатного молодого человека, близкого ко двору, с тремястами тысячами ливров го- дового дохода. Маркиза де Траси поместила своего сына в артил- лерию, благодаря чему он в течение двух лет подряд посещал Страсбург. Если мне когда-нибудь проездом придется быть в Страсбурге, непременно узнаю, что за немецкий философ славился там в 1780 году. Кажется, два года спустя де Траси был в Ретеле со своим полком, если не ошибаюсь, драгунским; об этом нужно справиться в придворном календаре за соответствующий год. Лимоны... Де Траси никогда не говорил об этих лимонах; их историю я слышал от другого мизантропа, некоего Жакмона, бывшего монаха, и, что гораздо важнее, весьма достойного человека. Но от де Траси я узнал немало интересных сведений о первой армии рефор- мированной Франции, когда командовал ею Лафайет. Его подполковник хотел увести полк и заставить его эмигрировать... Отставка и дуэль. Человек высокого роста; бесстрастное, холодное, ничего не выражающее лицо—как старинный фа- мильный портрет; возвышается над огромным корпу- сом голова в обтягивающем плохом парике, с корот- кими волосами; в сером, плохого покроя костюме, он входит, слегка прихрамывая и опираясь на трость, в салон г-жи де Траси, которая приветствует его оча- ровательным тоном: «Мой дорогой друг!» Это гене- рал Лафайет, каким он был в 1821 году и каким изоб- разил его, очень верно, фанфарон Шеффер. Этот «дорогой друг», да еще произнесенный таким сладким голосом г-жи де Траси, был, как мне кажется, источником страданий для г-на де Траси. Не то, чтобы Лафайет на самом деле был в чересчур коротких отно- шениях с его женой или чтобы он, в его возрасте, опа- сался подобного несчастья; все дело лишь в том, что искренний, без всякой примеси лжи и фальши во- 358
сторг г-жи де Траси пред Лафайетом слишком уж вы- двигал его на первое место в ее салоне. Хоть я и был еще новичком в 1821 году (я всегда жил в воображаемом мире страстей и восторгов), я все же угадал это сам. Тоже сам, без подсказки с чьей-либо стороны, по- чувствовал я, что Лафайет был просто-напросто герой из Плутарха. Он жил день за днем, без особых раз- думий, совершая, как Эпаминонд, любой подвиг, на который его толкали обстоятельства. А в ожидании подвига, несмотря на свой возраст (он родился в 1757 году, как и его товарищ по Же-де- Пому, Карл X), он занимался исключительно тем, что гонялся за юбками (грубо говоря, щупал всех хоро- шеньких девочек), ничем не стесняясь. В ожидании подвигов, которые нельзя совершать каждый день, и удобного случая побегать за юбкой, которая появляется в половине первого ночи, когда красотки выходят на улицу, Лафайет проповедовал без особого красноречия всем известные истины по части Национальной гвардии. Только то правительство хорошо, которое обеспечивает гражданам безопас- ность на большой дороге, равенство всех перед судом, достаточно просвещенных судей, монету должной про- бы, сносные дороги, должную защиту гражданина за границей. При таком подходе вопрос оказывается вовсе не сложным. И все же надо признаться, что велика была разница между этим человеком и Сегюром, обер-церемоний- мейстером; и потому Франция, и Париж в особенно- сти, вызовет негодование со стороны потомства за то, что они отказали великому человеку в признании. Что до меня, привыкшего к Наполеону и лорду Бай- рону, а также, прибавлю, к лорду Бруму, Монти, Ка- нове, Россини,— я тотчас разглядел в Лафайете вели- кого человека и навсегда остался при этом мнении. Я видел его в июльские дни в продырявленной пулями рубашке; он принял в свои ряды всех интриганов, всех глупцов, пустомелей, фразеров. Меня он принял го- раздо хуже: он потребовал себе мою долю (для нич- тожного секретаря, Левасера). Мне и в голову не при- шло за это на него рассердиться или меньше чтить, 359
подобно тому, как в голову не приходит бранить солнце, если оно покрывается тучами. Лафайет, в нежном возрасте семидесяти пяти лет, обладает тем же недостатком, что и я. Он влюбляется в молодую восемнадцатилетнюю девушку португал- ку, появляющуюся в салоне мадам де Траси в качестве подруги его внучек, Жорж Лафайет, де Ластейри, де Мобур; ему начинает казаться, что эта молодая португалка, как и любая другая молодая женщина, отмечает его своим вниманием, он думает только о ней одной, и, что забавней всего, его фантазия неда- лека иногда бывает от истины. Его европейская слава, большое изящество его речи при всей кажущейся простоте его манеры говорить, его глаза, загораю- щиеся тотчас же, лишь только он увидит подле себя красивую грудь,—все способствует тому, чтоб он мог весело провести последние годы жизни, к великому не- годованию тридцатипятилетних дам, бывающих в этом салоне, маркизы де Мармье (Шуазель), г-жи де Перре и других. Они не понимают, что можно быть любезным и без изысканных словечек Сегюра или блестящих рас- суждений Бенжамена Констана. Лафайет крайне вежлив и даже сердечен в обра- щении со всеми, но вежлив по-королевски. Я однажды сказал это г-же де Траси; она рассердилась (если та- кая воплощенная доброта может вообще сердиться), но с той минуты она, вероятно, начала понимать, что свой- ственная мне сила и простота речи не то же самое, что глупость какого-нибудь Дюнуайе. Это был достойней- ший либерал, ныне высоконравственный префект в Му- лене, самый благонамеренный, самый героический и самый, может быть, глупый из всех писателей-либера- лов. Поверьте мне (так как я сам из их числа), этим много сказано. Дюнуайе, редактор «Цензора», и еще два—три либерала льнули в глупом восторге к креслу генерала, а он при первой же возможности, к великому их негодованию, бросал их всех, чтобы с за- горевшимися глазами устремиться навстречу красивым плечам какой-нибудь вошедшей в салон молодой жен- щины. Эти добродетельные бедняги (все продавшиеся потом, как..., министру Перье, в 1832 году), так без- жалостно брошенные, делали забавные лица, а я над 360
ними смеялся, к немалому смущению моей новой под- руги. Впрочем, принято было думать, что она питала ко мне слабость. «В нем есть искорка»,— сказала она однажды даме из тех, которые созданы, чтобы востор- гаться словечками в стиле лилипута Сегюра, и которая ей на меня жаловалась за суровую и прямую простоту, с какой я говорил ей, что ультралибералы, конечно, весьма почтенны своей высокой добродетелью, но не способны понять, что дважды два — четыре. Тяжело- весность, медлительность, добродетель, приходящая в тревогу от малейшей сказанной американцам исти- ны,— все это у какого-нибудь Дюнуайе, какого-ни- будь..., какого-нибудь..., поистине превосходит всякие границы вероятия, как отсутствие мыслей, кроме са- мых банальных, у какого-нибудь Людовика Вите или Мортимера Терно — новою поколения, около 1828 го- да обновившего собой салон Траси. Среди них всех Лафайет был и, конечно, до сих пор остается главой партии. Он должен был привыкнуть к этому с 1789 года. Главное в том, чтобы никому не причинять неприятно- сти и запоминать все фамилии, а в этом нет ему рав- ного. Хлопотливые и неотложные заботы политиче- ского вождя не позволяли Лафайету иметь какие-ли- бо литературные идеи, вообще, по-моему, недоступные ему. Потому-то, мне кажется, он и не чувствовал всей тяжеловесности, всей бесцветности Дюнуайе и ком- пании '. 24 июня 1832 года. Я забыл описать этот салон. Сэр Вальтер Скотт и его подражатели с этого бы начали; что же касается меня, я ненавижу описывать вещи. Скука, которую такие описания мне внушают, мешает мне писать романы. Через входную дверь А попадаешь в длинную го* стиную с большой, всегда распахнутой настежь дверью в другом ее конце. Входишь в другую, доволь- но большую квадратную гостиную с прекрасной лам- ‘ 23 июня 1832 года, третий день работы, написано от 60 до 90 страниц. 361
пой в виде люстры и отвратительными маленькими ча- сиками на камине. В большой гостиной, по правую сторону — прекрасный голубой диван с сидящими на нем пятнадцатью девушками в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет и их кавалерами; это Шарль де Ремюза, наделенный умом и еще больше — жеманст- вом— копия знаменитого актера Флери; затем Фран- суа де Корсель, образец прямоты и суровости истин- ного республиканца. Вероятно, он продался в 1831 го- ду; в 1820-м он успел уже издать брошюру, которая, к несчастью, удостоилась похвалы адвоката Дюпена (явного мошенника, известного мне с этой стороны еще в 1827 году). В 1821 году де Ремюза и де Корсель поль- зовались большим успехом и позже женились на внуч- ках Лафайета. Вместе с ними появлялся холодный фанфарон г. Шеффер, художник. Это, мне кажется, самый бессовестный лгун, и вдобавок он гадок лицом, как никто. Мне как-то сообщили, что он прежде ухаживал за несравненной Виржини, старшей из внучек Лафайета, которая потом вышла замуж за старшего сына Огю- стена Перье, самого важного и чопорного из моих со- отечественников. Виржини была, кажется, любими- цей г-жи де Траси. Рядом с элегантным де Ремюза восседали два иезуита с косым и фальшивым взглядом. Это были родные братья; они пользовались привилегией часами разговаривать с графом де Траси. Я обожал их за это со всей пылкостью моего возраста (по своей доверчи- вости в 1821 году мне можно было дать двадцать один год). Но вскоре я разгадал их, и мой восторг перед самим графом сильно поблек. Старший из этих братьев издал сентиментальную историю покорения Англии Вильгельмом Завоевате- лем. Это Тьерри из Академии надписей. Его заслугой было восстановление подлинной орфографии в именах Хлодвига, Хильперика, Теодориха и других призраков начального периода нашей истории. Он издал еще другой, менее сентиментальный труд об организации городских коммун во Франции в 1200 году. Школьный порок лишил его зрения. Его брат, гораздо более, чем он, иезуит (душой и поведением), хоть и ультралибе- 362
рал, как и тот, был назначен префектом в Везуль в 1830 году и, вероятно, продался за жалованье, по- добно своему патрону, Гизо. Полный контраст с этими двумя братьями-иезуи- тами, с тяжеловесным Дюнуайе, с приторным Ремюза представлял из себя молодой Виктор Жакмон, ездив- ший позже в Индию. Он был тогда очень худ, роста около шести футов; в то время у него не было призна- ков логики, и поэтому он был мизантропом. Под тем предлогом, что он умен, Жакмон не желал утруждать себя рассуждениями. Настоящий француз, он положи- тельно считал, что приглашение рассуждать — оскорб- ление. Путешествие оказалось той единственной дверью, которую тщеславие не успело еще захлопнуть для истины. Впрочем, я, может быть, ошибаюсь. В Вик- торе я предугадываю человека выдающегося, подобно тому, как знаток (простите мне это слово) угадывает прекрасную лошадь в четырехмесячном жеребенке с невыровнявшимися ногами. Он стал моим другом, и сегодня утром (1832 год) я получил от него письмо из Кашмира, в Индии. Но у него был один недостаток — низкая, лакейская зависть к Наполеону. Такая же, впрочем, зависть была единственной известной мне страстью у графа де Траси. С неописуемым удовольствием старый ме- тафизик и будущий путешественник рассказывали анекдот об охоте на кроликов, устроенной Талейраном для Наполеона, лишь шесть недель перед тем сделав- шегося первым консулом и уже начинавшего разыг- рывать из себя Людовика XIV *. Недостатком Виктора было и то, что он сильно лю- бил мадам Лавенель, жену шпиона, у которого теперь 40000 франков годового дохода и в обязанности ко- торого входило тогда доносить в Тюильрийский дво- рец о делах и разговорах генерала Лафайета. Смешно было то, что и сам генерал, и Бенжамен Констан, и Бриньон принимали Лавенеля за достойного поверен- ного всех либеральных идей. Само собой разумеется, что этот шпион, террорист 93 года, только и говорил о том, что надо захватить дворец и перебить всех Бур- 1 Кролики из бочки и свиньи в Булонском лесу. 363
бонов. Его жена до такой степени была развратна, до такой степени любила мужское тело, что окончатель- но заставила меня разлюбить вольные разговоры по- французски. По-итальянски я их обожаю; но еще в ран- ней молодости, в бытность мою сублейтенантом в 6-м драгунском, они внушили мне отвращение, когда я услышал их из уст г-жи Анрие, жены капитана. Г-жа Лавенель суха, как пергамент, и лишена всяких признаков мысли, а тем более страсти, то есть ли- шена способности волноваться из-за чего бы то ни было, кроме как из-за прекрасных ляжек роты грена- деров, дефилирующих в Тюильрийском саду в белых казимировых штанах в обтяжку. Не такова была г-жа Бараге д’Илье из того же разряда женщин, с которой я вскоре познакомился у г-жи Беньо. Не таковы были также в Милане г-жа Ру- га и г-жа Арези. Словом, мне противны скабрезные разговоры по-французски; от такой смеси остроумия и чувства меня коробит точно так же, как звук разре- заемой ножом пробки мне режет слух. Моральное описание этого салона слишком, пожа- луй, затянулось, но остается еще два или три лица. Очаровательная Луиза Летор, дочь генерала Лето- ра, командовавшего гвардейскими драгунами, которого я хорошо знал в Вене в 1809 году. М-ль Луиза, став- шая потом красавицей, в характере которой пока что так мало жеманства и, напротив, так много возвышен- ного, родилась накануне или через день после битвы при Ватерлоо. Ее мать, прелестная Сара Ньютон, вы- шла замуж за Виктора де Траси, сына пэра, тогда майора инфантерии. Мы прозвали его железным. Такое прозвище впол- не определяет его характер. Храбрый, несколько раз раненный при Наполеоне в Испании, он имел несчаст- ную способность во всем видеть зло. Неделю тому назад (июнь 1832 года) король Луи- Филипп распустил тот артиллерийский полк нацио- нальной гвардии, в котором Виктор де Траси был пол- ковником. Избранный депутатом, он часто выступает на трибуне; речи его, к несчастью, чересчур вежливы. Можно сказать, что он не решается говорить прямо. Подобно отцу, он мелочно завидовал Наполеону. Те- 364
перь, когда героя уж нет в живых, он понемногу изле- чивается от этого; но герой был еще жив, когда я впервые появился в салоне на улице Анжу. Я мог там наблюдать ликование по поводу его смерти. Взгляды как будто говорили: «Мы же давно предвидели, что буржуа, сделавшийся королем, хорошо не кончит». В этом салоне я провел десять лет, всегда встре- чал там вежливый прием и уважение; но чем дальше, тем меньше становился к нему близок, если не счи- тать близости с друзьями. В этом один из недостатков моего характера, тот самый, вследствие которого я не виню людей в неудачах моей карьеры. Вопреки тому, что говорил мне не раз генерал Дюрок о моих военных талантах, я решительно предпочитаю низшие должно- сти, я ими доволен. И чрезвычайно доволен, когда на- чальника от меня отделяют, как теперь, двести лье. Итак, если книга эта не окажется скучной и ее прочтут, в ней, я надеюсь, не найдут злобы к людям. Чтобы добиться от людей покровительства, их надо поймать на удочку. В случае необходимости я вылав- ливаю этой удочкой две—три милости, но от нее скоро устает у меня рука. Впрочем, в 1814 году, когда Напо- леон послал меня в 7-й военный округ, графиня Дарю, жена министра, сказала мне: «Не будь этого проклятого нашествия, вас бы скоро назначили в большой город префектом». Были некоторые основания предполагать, что город этот — Тулуза. Я забыл еще одну женщину, тип очень забавный; я не старался ей нравиться, и она стала моим врагом. Г-жа де Лобепен, высокая и хорошо сложенная, очень застенчивая, ленивая, вся во власти привычек, имела двух любовников: одного в городе, другого в де- ревне, оба были одинаково некрасивы. Такой порядок держался уж несколько лет. Деревенским любовником был, если не ошибаюсь, художник Шеффер; город- ским— полковник, ныне генерал Карбонель, сделав- шийся телохранителем при генерале Лафайете. Однажды восемь или десять племянниц г-жи де Лобепен спросили у нее, что такое любовь. Она отве- тила: «Это гнусное занятие, в котором иногда подозре- вают горничных, а если случится, что уличат, тотчас прогоняют со двора». Мне бы следовало поухаживать 365
за г-жой де Лобепен; это ничем бы мне не грозило, я все равно никогда бы не имел у нее успеха: она до- вольствовалась своими двумя любовниками и безум- но боялась беременности. Но в моих глазах она была вещью, а не живым существом; она мстила мне тем, что по нескольку раз в неделю отзывалась обо мне как о легкомысленном существе, почти сумасшедшем. Она разливала чай; и очень часто в самом деле слу- чалось, что за весь вечер я разговаривал с ней в ту минуту, когда она предлагала мне чаю. Количество лиц, у которых нужно было осведом- ляться об их здоровье при входе в этот салон, меня приводило в отчаяние. Среди пятнадцати или двадцати внучек Лафайета и их подруг, с одинаково светлыми волосами, румяными и банальными лицами (я, правда, только что приехал из Италии), разместившихся в боевом порядке на голу- бом диване, надо было приветствовать: графиню де Траси, 63 лет; графа де Траси, 60 лет; генерала Лафайета и его сына, Жоржа-Вашингтона Лафайета (истинного гражданина Американских Соединенных Штатов, совершенно свободного от предрассудков крови). < У г-жи де Траси, моей приятельницы, был сын Вик- тор де Траси, родившийся около 1785 года (Сара де Траси — его жена, молодая и блестящая, образец нежной английской красоты, только чуть-чуть худоща- вая), и две дочери, г-жа Жорж де Лафайет и г-жа де Лобепен. Надо было поздороваться также со зна- менитым г-ном де Лобепеном, одним из авторов «Хро- нологического справочника»; другим был кормивший- ся подле него монах. Всегда тут присутствуя, Лобепен за весь вечер произносил восемь или десять слов. Я долго принимал г-жу Жорж де Лафайет за мо- нахиню, которую из сострадания приютила у себя г-жа де Траси. При соответствующей внешности она имеет вполне установившиеся взгляды, с отпечатком суровости, напоминающим янсенистов. Однако у нее было не меньше четырех или пяти дочерей; у г-жи де Мобур, дочери Лафайета, их было пять или шесть. Мне понадобилось десять лет, чтобы научиться разли- чать все эти лица блондинок, говоривших только 366
вполне приличные, но снотворные для меня вещи,— для меня, привыкшего к выразительным взглядам и ре- шительным характерам миланских красавиц, а еще раньще — к очаровательной простоте добрых немок (я был интендантом в Сагане (в Силезии) и в Браун- швейге) . Де Траси был близким другом знаменитого Каба- ниса, отца материализма, книга которого «Отношения между физическим и духовным началом в человеке» была для меня в шестнадцать лет библией. Г-жа Ка- банис и ее дочь, шести футов роста и, тем не менее, весьма привлекательная, тоже появлялись в этом са- лоне. Однажды де Траси повез меня к ним, на Старую Тюильрийскую улицу, к черту на кулички; я от них убежал из-за жары. В то время я отличался совер- шенно итальянской чувствительностью нервов. Ком- ната с закрытыми дверями и окнами и десять сидящих в ней человек сразу же вызывали во мне ужасное не- домогание, почти доводившее меня до обморока. А здесь, в этой запертой комнате с затопленным ками- ном, было прямо адское пекло. Я недостаточно настаивал на своем физическом не- достатке. И этого бегства от г-жи Кабанис граф де Траси никогда мне не мог простить. Можно было бы, конечно, сказать словечко графине, но я в то время был чрезвычайно неловок; да и сейчас я отчасти еще такой. М-ль Кабанис, несмотря на свои шесть футов роста, хотела выйти замуж; она вышла за маленького танцора в хорошо расчесанном парике, Дюпати, вооб- ражавшего себя скульптором; ему принадлежит ста- туя Людовика XIII верхом на каком-то муле на Коро- левской площади. Этот мул — арабская лошадь, которую я часто ви- дел у Дюпати. Бедная лошадь дрогла в углу его ма- стерской. Принимая меня у себя, Дюпати рассыпался в любезностях из уважения к лицу, писавшему об Италии, и автору истории живописи. Трудно было быть приличнее и вместе с тем манернее, холоднее и т. д., чем этот почтенный человек. Для парижан, таких ак- куратных, таких прилизанных, таких приличных, скульптура — самое неподходящее ремесло. 367
Дюпати, кроме того, что был вежлив, был еще очень храбр; ему бы следовало остаться военным. Я познакомился у г-жи Кабанис с одним порядоч- ным человеком, но до мозга костей буржуа, ограни- ченным в мыслях, с робкими ухватками мелкой до- машней политики. Единственной целью Тюро, профес- сора греческого языка, было добиться избрания в Академию надписей. Но противоречивым до странно- сти было то, что этот человек, прежде чем высмор- каться, уже задумывавшийся о том, не оскорбит ли этим чье-либо самолюбие, способное за тысячу верст повлиять на его выборы в академики, этот человек был ультралибералом. Нас сперва это сблизило, но вскоре его жена — мещанка, с которой я разговаривал лишь в случаях крайней необходимости,— нашла, что я недостаточно осторожен. Однажды де Траси и Тюро потребовали, чтобы я изложил им мою политическую программу; я оттолкнул их обоих своим ответом: «Первое, что я бы сделал, оказавшись у власти,— переиздал бы, в насмешку над эмигрантами, те их книги, где сказано, что Наполеон присвоил себе власть, которой у него никогда не было. Из эмигран- тов три четверти уже умерли; остальных я бы выслал в пиренейские департаменты и два или три с ними смежных. Я оцепил бы эти четыре или пять департа- ментов двумя — тремя небольшими армиями, которые, ради воздействия на умы, проводили бы в лагерях не менее шести месяцев, переходя с места на место. Эмигрант, преступивший эту оцепленную войсками границу, безжалостно бы расстреливался. Имения, которые возвратил им Наполеон, я рас- продал бы, разделив на участки, не более двух арпанов каждый. Эмигранты получали бы пенсию в одну, две или три тысячи франков в год. Проживать они могли бы и за границей. Но если бы они вздумали там сно- ва интриговать, пощады им не было бы». Лица Тюро и де Траси вытягивались все больше и больше по мере того, как я излагал этот план; их робким сердцам, увядшим в атмосфере парижской вежливости, я казался бесчеловечным. Но присут- ствовавшая тут же одна молодая дама пришла от мо- их мыслей в восторг, и особенно от того, как безрас- 368
судно выдавал я себя с головой; она решила, что я гу- рон (из романа Вольтера). Благосклонное ко мне от- ношение этой молодой женщины было мне наградой за множество неудач. Ее любовником я никогда по- настоящему не был. Это была большая кокетка, боль- ше всего занятая нарядами, всегда разговаривавшая с красивыми мужчинами, коротко знакомая с самым блестящим обществом из посетителей Оперы-буфф. Я опускаю некоторые подробности, чтобы оставить ее неузнанной. Если бы у меня хватило благоразумия дать ей понять, что я в нее влюблен, она, должно быть, очень была бы довольна. Но беда в том, что я любил ее не настолько сильно, чтобы забыть, что сам некрасив. Она об этом забыла. Однажды, перед моим отъездом из Парижа, она мне сказала в своем салоне: «Мне надо вам кое-что сказать по секрету»,— и в ко- ридоре, возле передней, где, к счастью, никого не бы- ло, поцеловала меня в губы; я ответил тем же. На дру- гой день я уехал, и этим все кончилось. Но до того у нас было с ней много говорено, как это называют в Шампани. Она правдиво передавала мне, по моей просьбе, все, что слышала обо мне худого. Тон ее был очарователен; она и не одобряла и не порицала. Обзавестись собственным министром поли- ции,— по-моему, верх удачи в любви, столь вообще скучной в Париже. Представить себе нельзя, какие тогда узнаются гнусности. Однажды она сказала: — В салоне у Траси господин Перре, шпион, ска- зал: «А, Бейль в новом костюме! Сразу видно, что у г-жи Паста недавно был бенефис». Эта глупость понравилась: де Траси не прощал мне столь открытой (и столь же, впрочем, невинной) связи с знаменитой актрисой. Интереснее всего было то, что Селина, пересказав- шая мне сплетню шпиона, сама, может быть, ревно- вала меня к г-же Паста. Как бы поздно я ни засиживался в любом другом месте, я каждый вечер заходил к г-же Паста (улица Ришелье, гостиница «Лилуа», № 63) против Библио- теки. Я жил в ста шагах оттуда, в № 47. Чтобы не ви- 24. Стендаль. Т. ХШ. 369
деть больше злого лица швейцара, очень недовольного моими поздними возвращениями — часто в третьем часу ночи,— я решил наконец сам перебраться в ту же гостиницу, где жила очаровательная г-жа Паста. Спу- стя две недели престиж мой в салоне г-жи де Траси уменьшился на 70%. С моей стороны было большой ошибкой не посоветоваться с г-жой де Траси, моим другом. Но все мое поведение в ту пору — сплошной ряд причуд. Будь я маркиз, будь полковник, имей я сорок тысяч годового дохода, я все же погубил бы себя в мнении других. Я страстно любил музыку, но не всякую, а только музыку Чимарозы и Моцарта. Салон г-жи Паста был местом, где собирались все приезжавшие в Париж миланцы. От них-то иногда случайно мне удавалось услышать имя Метильды. Метильда в Милане узнала, что я дни и ночи про- вожу у актрисы. Это, должно быть, окончательно ее излечило. Я совершенно был слеп на все это. Все лето, все ночи напролет я играл в фараон у г-жи Паста, молча, в восторге, что слышу миланскую речь, думая лишь о Метильде. Потом я подымался к себе в четвертый этаж, в свою прелестную комнату, и со слезами на глазах правил корректуры «Любви». Это книга, на- писанная карандашом в Милане, в светлые мгнове- ния. Работать над ней в Париже было для меня му- кой, я не хотел приспособлять ее для печати. Литераторы говорят: «В других странах возможны остроумные мысли, но написать как следует книгу умеют только французы». Да—если единственная цель книги — растолковать идею; нет — если она должна еще, кроме того, заставить что-то почувствовать, пере- дать оттенки чувств. Французская стройность хороша только для исто- рической книги, например для «Истории Регентства» Лемонте, истинно академический стиль которого я высоко ценю. Предисловие Лемонте (скряги, хорошо мне известного по дому графа Беньо) может сойти за образец этого академического стиля. Я, наверно, угодил бы глупцам, если бы дал себе труд таким же образом обработать несколько отрыв- 370
ков этой болтовни о себе. Но я заношу ее на бумагу, будто пишу письмо, по тридцать страниц за один при- сест, то может быть без моего ведома, я пишу нечто похожее на действительность. Да, я прежде всего хочу быть правдивым. Какое это было бы чудо в наш век великой комедии, в обще- стве, на три четверти состоящем из самых отъявлен- ных шарлатанов, вроде Мажанди, или графа Реньо де Сен-Жан-д’Анжели, или барона Жерара! Одна из характерных черт нашей революционной эпохи (1789—1832) —это то, что без некоторой доли бесстыдства и шарлатанства крупный успех уже не- возможен. Один лишь Лафайет выше шарлатанства, которое отнюдь не следует смешивать с готовностью принимать к себе каждого, этим необходимым оруди- ем главаря партии. У г-жи Кабанис я познакомился с человеком, не- сомненно, не шарлатаном, Форьелем (бывшим любов- ником г-жи Кондорсе). Если не считать Мериме и меня, это единственный из людей, прикосновенных к литературе, вполне свободный от шарлатанства. Зато и нет у Форьеля громкого имени. Однажды книгоизда- тель Босанж предложил мне пятьдесят экземпляров одной его книги, если я соглашусь о ней написать со- чувственный отзыв и помещу его в какой-то газете, благоволившей тогда ко мне (в течение двух недель). Я был возмущен и взялся написать отзыв за один эк- земпляр. Но вскоре мне очень уж опротивело ухажи- вать за пошлыми болванами, и я прекратил всякие от- ношения с этими газетчиками; отзыв, к сожалению, так и не был написан. Но это относится уже к 1826 или 1827 году; вер- немся к 1821-му. Форьель, встречавший со стороны г-жи Кондорсе только пренебрежение, после ее смерти (это была женщина, ценившая лишь физические наслаждения) часто стал посещать маленькую, свар- ливую и почти горбатую мадмуазель Кларк. Это была англичанка, не лишенная ума, нельзя этого отрицать, только ум у нее был подобен рогам серны: сухой, жесткий, извилистый. Форьель, ценив- ший меня тогда, скоро ввел меня к ней, где я опять повстречал Огюстена Тьерри, автора истории завоева- 371
ния Англии Вильгельмом; он пользовался там боль- шим влиянием. Я был поражен великолепной фигурой г-жи Беллок (жены художника), поразительно похо- жей на лорда Байрона, которого я тогда очень любил. Один проницательный человек, принимавший меня за Макьявелли, потому что я побывал в Италии, ска- зал мне: — Неужели вы не видите, что напрасно тратите время, ухаживая за г-жой Беллок? Ее любовь — ма- дмуазель Монгольфье (ужасный маленький уродец с красивыми глазами). Я был ошеломлен и моим макьявеллизмом, и при- писываемой мне любовью к г-же Беллок, и еще того больше любовью самой этой дамы. Возможно, что она была не совсем вымышленной. Год или два спустя мадмуазель Кларк ни с того ни с сего затеяла со мной ссору, после которой я пе- рестал у нее бывать; Форьель, к моему огорчению, принял ее сторону. Форьель и Виктор Жакмон на не- сколько голов выше всех, с кем я познакомился в пер- вые месяцы после возвращения в Париж. Только г-жа де Траси была на одном с ними уровне. В сущно- сти, я удивлял или возмущал всех, с кем встречался. Я был либо чудовищем, либо богом. Еще до сих пор весь кружок мадмуазель Кларк твердо уверен, что я чудовище, чудовище безнравственности прежде всего. Читатель знает, насколько можно этому верить: у женщин я был всего один только раз, и читатель, дол- жно быть, помнит, каковы были мои успехи у дивной красавицы Александрины. 24 июня 1832 года, Иванов день. Вот как я проводил в то время свой день: встав с постели в десять часов утра, в половине одиннадцато- го я был уже в кафе Руан, где встречал барона де Ма- реста и моего кузена Коломба (человека высокой чест- ности, справедливого, рассудительного, моего друга детства). Но беда в том, что оба они ничего ровно не смыслили в законах душевной жизни и в способах ее изображения в литературе и музыке. А бесконечные размышления на эту тему и выведение следствий из любого нового, вполне достоверного происшествия из- 372
давня составляют для меня излюбленное содержание всякой беседы. Позже узнал я, что и Мериме, кото- рого я так ценю, тоже не склонен к разговорам такого рода. Большой был мастер на них другой мой друг дет- ства, милейший Крозе (главный инженер в департа- менте Изеры). Но жена, приревновав его к нашей дружбе, уже давно отняла его у меня. Как жаль! Ка- кой бы это был выдающийся человек, если бы он жил в Париже! Женитьба и особенно жизнь в провинции удивительно старят: человек опускается, и так как шевелить мозгами приходится редко, это становится затруднительным, а вскоре невозможным вовсе. Выпив неторопливо в кафе Руан чашку превосход- ного кофе с двумя бриошами, я шел провожать Маре- ста на службу. Мы шли через Тюильрийский сад и затем по набережной, останавливаясь у каждого про- давца эстампов. Самый мучительный момент дня на- ступал после того, как я расставался с Марестом. Я шел в сильную жару—в тот год лето было очень жаркое — искать прохлады в тени, под большими каштанами Тюильрийского сада. «Раз я не могу ее по- забыть, не лучше ли покончить с собой?» — говорил я себе. Все было мне в тягость. В 1821 году во мне еще не до конца угасла страсть к итальянской живописи, благодаря которой за четы- ре года до того возникла моя книга на эту тему. Я шел в музей, располагая входным билетом, который до- стал мне Марест. Вид всех этих шедевров только еще живей напоминал мне Бреру и Метильду. Когда соот- ветствующее французское имя попадалось мне в кни- ге, я менялся в лице. У меня сохранилось мало воспоминаний об этих днях; они все слились в моей памяти. Все, что в Па- риже обычно нравится, внушало мне ужас. Сам либе- рал, я находил, что либералы возмутительно глупы. Словом, от всего виденного мною тогда у меня оста- лось грустное и оскорбительное воспоминание. Толстый Людовик XVIII, с бычьим взглядом, мед- ленно проезжавший на шестерке жирных лошадей и постоянно попадавшийся мне навстречу, был мне осо- бенно противен. 373
Я купил несколько пьес Шекспира в английском издании, по тридцать су за каждую; я их читал в Тю- ильрийском саду и часто, опустив книгу, задумывался о Метильде. Мысль возвратиться к себе, в одинокую комнату, внушала мне ужас. Но вот наконец пять часов; я спешил к табльдоту, в гостиницу «Брюссель». Там снова я встречал Маре- ста, мрачного, усталого, раздраженного, славного Ло- ло, элегантного Пуатевена и еще пять или шесть чуда- коватых завсегдатаев табльдота из той породы людей, к которой близко примыкают, с одной стороны, ры- царь наживы и с другой — мелкий заговорщик. Тут же, за табльдотом, я встретил Альпи, служившего не- когда адъютантом у генерала Мишо и чуть не пода- вавшего ему сапоги. Теперь я с изумлением увидел его полковником, зятем Кенсенжера, богатым, глупым, вполне лояльным и, наконец, мэром Страсбурга. Ни с ним, ни с его тестем я в разговор не вступал. Мое вни- мание привлек к себе один человек с желтым лицом, худой, высокий и очень разговорчивый. Было что-то от священного огня Жан-Жака Руссо в его болтовне, прославляющей Бурбонов, которых все присутствую- щие находили тупымй и нелепыми. У него была внеш- ность австрийского офицера — полная противополож- ность изяществу; позже он стал знаменит; это г-н Кур- вуазье, министр юстиции. Марест познакомился с ним в Безансоне. Кофе после обеда тоже было приятным моментом для меня; но зато совсем противоположное действие оказывала прогулка по модному тогда, пыльному Гентскому бульвару. Бывать там, в этом месте встреч ничтожных франтов, гвардейских офицеров, перво- сортных кокоток и их соперниц, буржуазных франтих, было для меня пыткой. Там я повстречал одного из моих друзей дет- ства, графа де Бараля, славного малого; его дед был известный скряга, и внук в тридцать лет то- же начал испытывать приступы этой плачевной страсти. В 1800 году, если не изменяет мне память, Бараль проиграл все, что у него было; я дал ему немного де- нег и заставил ехать в Неаполь. Его отец, в высшей 374
степени порядочный человек, ежегодно выдавал ему 6 тысяч франков. Несколько лет спустя, возвратясь из Неаполя, Ба- раль, повстречавшись со мной, застал меня в сожи- тельстве с одной милой актрисой, являвшейся ко мне ежедневно в одиннадцать с половиной часов вечера, чтобы занять свое место у меня на постели. Сам я воз- вращался домой в час, мы ужинали; ужин состоял из холодной куропатки с шампанским. Эта связь длилась два — три года. У мадмуазель Берейтер была подру- га, дочь знаменитого Роза, торговавшего кожаными штанами. Моле, знаменитый актер, соблазнил трех се- стер, очаровательных девушек. Одна из них теперь — маркиза Д... Аннета, переходя от падения к падению, в тот период жила с одним богатым биржевиком. Я так ее расхвалил Баралю, что он влюбился в нее. Я убедил хорошенькую Аннету покинуть противного спекулянта. Но у Бараля не было и пяти франков каждое 2-е число месяца. 1-го, получив 500 франков у своего банкира, он прямо от него шел выкупать зало- женные часы, а затем на оставшиеся 400 играть. Я по- трудился немало, я дал воюющим сторонам два обеда у Бери, в Тюильри, и наконец убедил Аннету сделать- ся экономкой у графа и жить с ним благоразумно на 500 франков в месяц, которые он получал от отца. Те- перь (1832 год) уже десять лет, как длится это сожи- тельство. К несчастью, Бараль разбогател: у него не меньше 20 тысяч франков годового дохода. А вместе с богатством явилась страшная скупость. В 1817 году я две недели влюблен был в Аннету; но потом обнаружил у нее совершенно парижскую узость взглядов. Такое открытие излечивает меня от любви как нельзя лучше... Так вот, по вечерам на пыльном Гентском бульваре я встречал иногда доб- рую Аннету и моего друга детства. Я не знал, что ска- зать им. Я погибал от тоски и печали; кокотки совсем не развлекали меня. Наконец, около половины одиннадцатого я шел к г-же Паста играть в фараон; к сожалению, я прихо- дил первым и вынужден был вступать в разговор — сплошь о кухне — с Рашелью, матерью Джудитты. Но она говорила со мной на миланском наречии; ино- 375
гда я заставал там какого-нибудь бездельника, только что явившегося из Милана и обедавшего у них в этот день. Таких дурачков я робко расспрашивал о всех ми- ланских красавицах. Мне легче было бы умереть, чем назвать Метильду; но иногда они сами заговаривали о ней. Такие вечера составляли эпоху в моей жизни. Начинался, наконец, фараон. Тут, погруженный в свои мечты, я за четыре часа выигрывал или проигрывал тридцать франков. Я до такой степени равнодушен был к своей чести, что, если проигрывал больше, чем имел у себя в кошельке, тут же предлагал выиграв- шему: «Хотите, я поднимусь к себе за деньгами?» Мне отвечали на это: «Non, si figuri!»*. И я распла- чивался только на другой день. Из-за подобной глу- пости, повторявшейся довольно часто, я прослыл бедняком. Я об этом догадался впоследствии, видя, как сокрушался добрейший Паста, муж Джудитты, всякий раз, когда я проигрывал тридцать — тридцать пять франков. Но и после того, как я обнаружил это, я не изменил своего поведения. < VI Покупая книгу, я иногда ставил на ней число и приписывал несколько слов о чувстве, которое мной владело. Может быть, в моих книгах найдется несколь- ко таких дат. Я не знаю, как мне пришла в голову мысль съездить в Англию. Я написал... моему банкиру, чтобы он выслал мне вексель в тысячу экю на Лондон; он мне ответил, что из моих денег у него осталось только сто двадцать шесть франков. У меня где-то еще были деньги, кажется, в Гренобле; я выписал их и уехал. В первый раз мысль о Лондоне у меня явилась, таким образом, в 1821 году. Кажется, в 1816-м, в Ми- лане, я однажды заговорил о самоубийстве с знамени- тым Брумом (ныне лордом, английским канцлером, который скоро умрет от чрезмерной работы). — Может ли быть что-нибудь неприятнее,— ска- зал он мне,— сообщения во вгех газетах о том • Нет, что вы! (итал.). 376
что вы пустили себе пулю в лоб? А потом еще бу- дут копаться в вашей личной жизни, доискиваясь причин... Одного этого уже достаточно, чтобы почув- ствовать отвращение к самоубийству. — Чего проще,— отвечал я,— пристраститься к прогулкам по морю в рыбачьих лодках? В один пре- красный день, при ветре и сильном волнении, человек случайно падает в море. Эта мысль о морской прогулке меня соблазнила. Единственный писатель, которого я мог читать, был Шекспир; для меня было праздником увидеть его на сцене. Я ничего из Шекспира не видел в 1817 году, во время моей первой поездки в Англию. Со всей страстью я любил в жизни лишь Чимарозу, Моцарта и Шекспира. В Милане, в 1820 году, мне хо- телось, чтобы это было отмечено у меня на могиле. Я каждый день думал об этой надписи, полагая, что покой я обрету лишь в могиле. Мне хотелось, чтобы была небольшая мраморная дощечка в форме играль- ной карты: ERRICO BEJLE MILANESE Visse, scrisse, amd Quest’anima Adorava Cimarosa, Mozart e ShaKespeare Mori de anni... JI... 18...* He надо никаких дрянных символов, никаких пош- лых украшений, а только вырезать эту надпись про- писными крупными буквами. Я ненавижу Гренобль, я приехал в Милан в мае 1800 года, я люблю этот го- род. Там я испытал величайшие наслаждения и вели- чайшие страдания; там, наконец, я испытал наслаж- дения впервые,— а это значит, что именно там моя родина. Там я хотел бы провести свою старость и умереть. * Анри Бейль, миланец. Жил, писал, любил. Его душа обожа- ла Чимарозу, Моцарта и Шекспира. Умер в возрасте... в 18... (итал.) 377
Сколько раз, качаясь в одинокой лодке на волнах озера Комо, говорил я себе в восторге: Hie captabis frigus opacum *. Если после меня останутся деньги, чтобы заказать эту надгробную надпись, я прошу, чтобы ей выбрано было место на кладбище Андильи, подле Монморанси, и чтобы обращена она была на восток. Но больше все- го прошу, чтобы, кроме нее, не было никакого друго- го памятника, ничего парижского, ничего отдающего водевилем: я ненавижу этот жанр. Еще более я нена- видел его в 1821 году .Французское остроумие, господ- ствовавшее в парижских театрах, доводило меня до того, что я почти готов был кричать во все горло: «Сволочь!.. Сволочь!.. Сволочь!..». Я покидал театр после первого действия. Когда французское остроумие вступало в сочетание с французской музыкой, мое от- вращение возрастало до того, что я начинал делать гримасы и привлекал к себе взгляды всех окружаю- щих. Г-жа де Лонгвиль предложила однажды мне свою ложу в театре Фейдо. К счастью, я не взял с собой никого. Я сбежал, не просидев и четверти часа, со смешными гримасами, дав себе клятву не загляды- вать в этот театр два года; эту клятву я сдержал. Все, что напоминает романы г-жи де Жанлис, сти- хи Легуве, Жуй, Кампенона, Тренейля, внушало мне такое же отвращение. Теперь, в 1832 году, нет ничего более банального, так думают все. В 1821-м Марест смеялся над моей нестерпимой гордыней, когда я выказывал ему свое не- одолимое отвращение. Он из него делал только тот вывод, что де Жуй или Кампенон жестоко, должно быть, раскритиковали какое-нибудь из моих сочине- ний. Но критик, задевший меня насмешкой, внушает мне совершенно иные чувства. Я вновь и вновь прове- ряю, всякий раз как перечитываю его критику, кто из нас прав — он или я. В Лондон я уехал, если не ошибаюсь, в сентябре 1821 года. Париж мне внушал одно омерзение. Я был * Здесь ты обретешь хладный сумрак (лат.). 378
слеп, мне бы следовало посоветоваться с графиней де Траси. Этой превосходной женщине, которую я любил, не скажу, как мать, но как бывшую красавицу, только без всякой мысли о земной любви, было тогда шестьдесят три года. Я оттолкнул от себя ее дружбу своей скрытностью. Мне бы следовало быть другом Селины, другом, а не любовником. Не знаю, имел ли бы тогда я успех как любовник, но теперь я ясно ви- жу, что был на грани интимной дружбы. Мне не сле- довало бы отказываться от возобновления знакомства с графиней Бертран. Я был в отчаянии или, вернее, испытывал глубокое отвращение к парижской жизни, к себе самому боль- ше всего. Я находил в себе все недостатки, я был бы рад измениться. Я ехал в Лондон, чтобы исцелиться от сплина. Это мне там отчасти и удалось. Надо бы- ло, чтобы какой-нибудь холм заслонил от моих глаз Милан. Таким событием явились Шекспир и актер Кин. В обществе мне иногда приходилось встречать лю- дей, хваливших ту или иную из моих книг; тогда у ме- ня их было еще очень немного. После того как похвала была выслушана и на нее дан был ответ, мы не знали, о чем говорить. Эти парижские хвалители, ожидая в ответ какую-нибудь водевильную фразу, должны были считать меня очень неловким и, может быть, гордым. Но я привык казаться противоположностью того, ка- ков я на самом деле. Я рассматриваю и всегда рас- сматривал свои книги, как лотерейные билеты. Для меня имеет значение лишь одно — быть переиздан- ным в 1900 году. Петрарка рассчитывал на свою ла- тинскую поэму «Африка», а сонеты свои ме ценил вовсе. Среди хвалителей льстили моему самолюбию двое. Один, пятидесяти лет, крупный, очень красивый муж- чина, был поразительно похож на Юпитера Олимпий- ского. В 1821 году я еще был увлечен тем чувством, которое побудило меня за четыре года до того напи- сать начало второго тома «Истории живописи». Этот хвалитель, такой красавец, говорил с жеманностью писем Вольтера; он был присужден к смертной казни в Неаполе в 1800 или 1799 году. Его звали Ди Фьоре, 379
и теперь он стал самым дорогим из моих друзей. В те- чение десяти лет мы не понимали друг друга: тогда я не знал, как отвечать на его витиеватые речи в сти- ле Вольтера. Второй хвалитель был в великолепных светлых английских локонах. Ему было, пожалуй, лет три- дцать, и звали его Эдуардом Эдвардсом. Это бывший бездельник с лондонских тротуаров без определенно- го ремесла и военный комиссар, если не ошибаюсь, в оккупационной армии герцога Веллингтона. Впослед- ствии, когда я узнал, что он был бездельник с лондон- ских тротуаров, работавший для газет и старавшийся отличиться каким-нибудь каламбуром, я очень уди- вился, почему он не рыцарь наживы. Бедняга Эдуард Эдвардс был наделен другим качеством: он был от природы очень храбр. Настолько от природы, что при всем своем хвастовстве и тщеславии, даже превосхо- дившем, если это возможно, французское тщеславие (только без французской сдержанности), он никогда не говорил о своей храбрости. Я встретил Эдуарда в дилижансе, по дороге в Кале. Оказавшись рядом с французским писателем, он считал своим долгом заговорить со мной и доставил мне этим немалую радость. Я рассчитывал, что буду любоваться пейзажем. Но нет ничего скучнее (по крайней мере, для меня), чем дорога в Аббевиль, Монрейль-сюр-Мер и т. д. Эти белые, уходящие вдаль дороги, четко выри- совывающиеся на слегка волнообразной равнине, были бы для меня мукой, если бы не болтовня Эдуарда. Впрочем, крепостные стены в Монрейле и фаянсо- вая посуда за завтраком сразу же перенесли меня в Англию. Нашим попутчиком был некий Смидт, бывший сек- ретарь самого мелочного из всех когда-либо существо- вавших интриганов, государственного советника Фре- виля, которого я встречал у г-жи Нардо (улица Ме- нар, 4). Бедняга Смидт, сперва более или менее чест- ный, кончил тем, что стал политическим шпионом. Де- каз посылал его на конгрессы, на минеральные воды в Экс-ла-Шапель. Занимаясь интригами, а затем да- же, кажется, воровством, каждые полгода меняя фак- тора, Смидт, однажды повстречавшись со мной, ска- 380
зал мне, что вскоре женится — не по склонности, а по расчету — на дочери маршала Удино, герцога Ред- жо, у которого, действительно, целый полк дочерей и который через каждые полгода обращался за мило- стыней к Людовику XVIII. — Женитесь сегодня же, милый друг, не отклады- вая,— сказал я ему, весьма удивленный. Две недели спустя я узнал, что герцог Деказ, узнав, на беду Смидта, о его счастье, счел своим долгом на- писать несколько слов тестю. Впрочем, Смидт был не- плохой малый и довольно приятный попутчик. В Кале я свалял дурака. За табльдотом я разгова- ривал так, словно перед тем молчал целый год. Я был очень весел. От английского пива я почти опьянел. Ка- кой-то грубиян, английский капитан ближнего пла- вания, что-то возразил на мои россказни; я ему весе- ло и добродушно ответил. Ночью со мной случилось отчаянное расстройство желудка, в первый раз в моей жизни. Несколько дней спустя Эдвардс в тактичной форме, что с ним редко случалось, сказал мне, что в Кале я бы должен был ответить капитану резко, а не шутить с ним. Эту ужасную ошибку я совершил еще один раз в 1813 году в Дрездене, по отношению к..., который пос- ле сошел с ума. У меня нет недостатка в храбрости, подобная вещь со мной теперь бы уже не случилась. Но в молодости, фантазируя, я бывал невменяем. Я заботился лишь о красоте образов, которые старался передать. Предупреждение Эдвардса было для меня то же, что крик петуха для святого Петра. Целых два дня мы отыскивали английского капитана по всем гнусным тавернам, которые посещаются людьми его сорта,— помнится, где-то около Тоуэра. Кажется, на второй день Эдвардс сказал мне уве- ренно, вежливо и даже изысканно: «У каждого наро- да, видите ли, принято драться по-своему; у нас, анг- личан, дерутся особенно и т. д. и т. д.». Словом, после всех этих рассуждений, он попросил у меня позволения поговорить с капитаном, который,— можно побиться об заклад,— несмотря на свое отвра- щение к французам, наверно, скажет, что вовсе не хотел меня оскорбить и т. д. А в случаег если бы при- 381
шлось уж драться, Эдвардс умолял позволить ему драться вместо меня. — Что, вы смеетесь надо мной, что ли? — сказал я ему, крепко выругавшись. Я крупно поговорил с ним; но ему все же удалось в конце концов меня убедить, что с его стороны, кро- ме излишнего усердия, ничего не было; мы снова при- нялись разыскивать капитана. Два или три раза у меня чесались уж руки, когда мне начинало казаться, что я его узнал в толпе. Позже мне пришло в голову, что без Эдвардса мне могло бы прийтись плохо: в Ка- ле я был пьян от веселья, болтовни и английского пи- ва. Это была первая измена воспоминаниям о Милане. Лондон очень пришелся мне по душе из-за прогу- лок вдоль Темзы по направлению к Литтл-Челси. Тут были небольшие домики с кустами роз перед ни- ми; и ото было для меня настоящей элегией. В пер- вый раз этот приторный жанр тронул меня 1. Я теперь понимаю, что моя душа была все-таки еще очень больна. Всякое грубое существо внушало мне ужас, подобный водобоязни. Разговор какого-нибудь богатого и грубого провинциального купца доводил меня до отупения и Делал несчастным на весь осталь- ной день, например, богатый банкир Шарль Дюран из Гренобля, питавший ко мне приязнь. Эта особенность, характерная для меня еще в детстве и отравлявшая мне жизнь в возрасте от пятнадцати до двадцати пя- ти лет, вновь с силой заявляла о себе. Я так был не- счастен, что любил знакомые лица. Каждое новое ли- цо, которое, когда я здоров, меня занимает, было мне тогда в тягость. Случай привел меня в гостиницу «Тависток» на площади Ковент-Гарден. Это гостиница для зажиточ- ных людей, приезжающих из провинции в Лондон. Моя комната, всегда остававшаяся незапертой и без- наказанно в этой стране воров, имела восемь футов в ширину и десять в длину. Но зато завтракать шли в зал, в котором было что-то около ста футов в длину, ' В пять дней, от 20 до 24 июня 1832 года, я дошел до сих пор, то есть до 148 страницы. Рим, июнь 1832 года. Получил вчера письмо из Кашмира, июнь 1831 года, от Виктора Жак- мона. 382
тридцати в ширину и двадцати в высоту. Тут ели все что угодно и сколько угодно за пятьдесят су (два шиллинга). Нам подавали бесконечные бифштексы или ставили перед нами кусок жаркого фунтов в со- рок и хорошо отточенный нож. Потом подавался чай, чтобы сварить в нем все это количество мяса. Свод- чатые окна этого зала выходили на площадь. Там я каждое утро мог видеть человек тридцать важно ша- гающих англичан и множество других с печальными лицами. В противоположность французам тут не было ни притворства, ни кричащего самодовольства. Это подходило к моему настроению, я чувствовал себя в этом зале не таким уж несчастным. Час или два, пока длился завтрак, были для меня если не развлечением, то хорошо проведенным временем. 25 июня. Я научился машинально читать английские газе- ты, хоть, в сущности, они вовсе не интересовали меня. Позже, в 1826 году, я был очень несчастен на этой са- мой площади Ковент-Гарден, в гостинице под на- званием «Узком» или под каким-то другим, столь же неблагозвучным, на противоположном углу от гости- ницы «Тависток». С 1826 по 1832 год у меня не было несчастий. В день моего приезда в Лондон Шекспира нигде еще не ставили; я отправился в Гаймаркет, который, кажется, был открыт. Несмотря на то, что зал имел унылый вид, я там немного развлекся. «She stoops to conquer»*, комедия Гольдсмита, очень меня позабавила тем, как играли щеки актера, изображавшего мужа мисс (Ричланд), которая уни- жалась, чтоб позже восторжествовать; это немного на- поминает сюжет «Ложных признаний» Мариво. Де- вушка на выданье переодевается горничной; эта лов- кая выдумка весьма меня позабавила. Днем я блуждал в окрестностях Лондона, часто отправлялся в Ричмонд; эта знаменитая терраса рас- положена так же, как и терраса Сен-Жермен-ан-Ле; только взор, может быть, с меньшей высоты приковы- * Она унижается ради победы (англ.)< 383
вается к очаровательной зелени лугов с выступающи- ми тут и там огромными деревьями, славящимися своей древностью. Напротив, все то, что видишь с Сен- Жерменской террасы, кажется сухим и каменистым. Ничто не сравнится с английским ландшафтом по све- жести своей зелени, по красоте этих деревьев; сру- бить их считалось бы здесь преступлением, позором, тогда как французский землевладелец, лишь понадо- бятся ему деньги, продает на сруб у себя в имении пять—шесть громадных дубов. Виды Ричмонда и Вин- дзора напомнили мне мою дорогую Ломбардию, горы в Брианце, Дезио, Комо, Каденаббию, святилище в Варезе, тот чудный край, где протекли мои луч- шие годы. Я был в таком исступлении в те счастливые мгно- вения, что почти не сохранил о них ясных воспомина- ний: самое большее, это какая-нибудь дата, отмечаю- щая на вновь купленной книге то место, где я ее ко- гда-то читал. Самая мелкая заметка на полях дает мне возможность в случае, если я когда-нибудь опять перечту книгу, восстановить прерванную нить моих мыслей и шагнуть дальше. Если, перечитывая книгу, я не нахожу никаких воспоминаний, весь труд пропал даром. Однажды вечером, сидя на мосту у подножия Рич- мондской террасы, я читал «Мемуары г-жи Гетчин- сон» (это одно из моих пристрастий). — Мистер Белл! — сказал остановившийся прямо передо мной человек. Это был Б., я встречал его в Италии, у леди Джер- си, в Милане. Г-н Б. был человеком весьма тонким. Ему было лет пятьдесят; не принадлежа, собственно, к хорошему обществу, он был в нем принят (в Англии классы разграничены так же резко, как в Индии, стране париев; справьтесь в «Индийской хижине»). — Виделись вы с леди Джерси? — Нет. Я слишком мало был знаком с ней в Ми- лане; да к тому же про вас, англичан-путешественни- ков, говорят, что вы сразу теряете память, лишь толь- ко переправились обратно через Ламанш. — Что за идея! Непременно навестите ее. — Холодный прием, опасность оказаться неузнан- 384
ным причинят мне гораздо больше огорчения, чем мог бы доставить удовольствия самый радушный прием. — А виделись вы с Гобгаузом? С Брумом? Тот же ответ. Б., наделенный всею живостью дипломата, засыпал меня вопросами о том, что творится во Франции. Мо- лодежь из мелкой буржуазии, хорошо воспитанная, но без мест, вынужденная везде и во всем уступать дорогу ставленникам Конгрегации, свергнет в конце концов Конгрегацию, а заодно и Бурбонов. (Так как все это похоже на предсказание, я предоставляю бла- госклонному читателю полную свободу мне в этом не верить.) Я поместил эту фразу, чтобы только прибавить, что крайнее мое отвращение ко всему, о чем я гово- рил, придало мне тот несчастный вид, без которого в Англии нельзя снискать себе уважение. Когда Б. понял, что я знаком с Лафайетом и де Траси, он с видом глубочайшего удивления сказал мне: — И вы не постарались придать вашему путеше- ствию побольше внушительности? Стоило вам захо- теть, вы могли бы два раза в неделю обедать у лорда Голланда, у леди А..., у леди... — Я никому в Париже не сказал даже, что еду в Лондон. У меня одна цель — увидеть на сцене Шек- спира. Когда Б. наконец понял меня, он решил, что я со- шел с ума. Когда я в первый раз собирался на Ольмекский бал, мой банкир, увидав у меня входной билет, сказал со вздохом: — Уже двадцать два года, сударь, я добиваюсь до- ступа туда, где вы будете через час! В обществе, расчлененном, подобно бамбуковым стеблям, главной задачей человека является из свое- го класса подняться в высший, который, со своей сто- роны, прилагает все усилия к тому, чтобы этого человека не допустить к себе. Эти нравы во Франции я наблюдал только раз — когда генералы бывшей наполеоновской армии, про- 25. Стендаль. Т. XIII. 385
давшиеся Людовику XVIII, ценою всяческих низостей домогались получить доступ к г-же де Таларю и в другие салоны Сен-Жерменского предместья. Униже- ния, которым каждый день добровольно подвергались эти жалкие существа, не описать на пятидесяти стра- ницах. Бедняга Амедей де Пасторе, если бы написал когда-нибудь свои воспоминания, мог бы многое об этом рассказать. Но ни за что не поверю, чтобы моло- дежь, получившая свое юридическое образование в 1832 году, была способна терпеть подобные унижения! Они совершат низость, может быть, преступление, в течение одного дня, но позволить умертвить себя так, булавочными уколами, презрением — нет, на это спо- собны лишь те, кто вырос в салонах 1780 года, вос- кресших между 1804 и 1830 годами! Эту низость, готовую все снести от жены орденского кавалера (например, г-жи де Таларю), можно будет встретить только среди молодых людей, родившихся в Париже. А Луи-Филипп совсем не так прочен, чтобы подобные салоны могли вскоре опять возникнуть в Париже. Возможно, что билль о реформе (в июне 1832 го- да) прекратит в Англии дальнейшее размножение той породы людей, к которой принадлежит Б., так и не простивший мне, что я не придал своему путешествию побольше внушительности. В 1821 году я и не подозре- вал той мерзости, которую понял в поездку мою 1826 года: аристократические балы и обеды стоят бешеных, нелепейшим образом затраченных денег. Я был очень признателен Б. за то, что он научил, как добраться по воде из Ричмонда в Лондон; это вос- хитительное путешествие. Наконец, ...-го... 1821 года было объявлено о пред- ставлении «Отелло» с Кином. Меня чуть не задушили, когда я покупал себе билет в партер. Стоя в хвосте и дожидаясь, я живо припомнил лучшие дни моей моло- дости, в 1800 году, когда мы готовы были давить друг друга, лишь бы попасть на первое представление «Пинто» (в жерминале VIII года). Несчастный, желающий купить билет в Ковент- Гарденский театр, должен продвигаться по кривым и узким переходам, не шире трех футов, стенки кото- 386
рых от постоянного трения о них верхнего платья по- добных мне терпеливых страдальцев стали совершен- но гладкими. Занятый своими размышлениями на литературные темы, я, только попав в эти ужасные переходы и при- дя мало-помалу в ярость, в ущерб соседям, сказал се- бе наконец: «Никакого удовольствия сегодня уж не получишь. Как глупо, что я заранее не взял себе ме- ста в ложе!» К счастью, все эти люди, с кем я так яростно тол- кался, лишь только мы оказались в партере, сразу же начали смотреть на меня добродушно и весело. Мы пе- рекинулись даже несколькими сочувственными слова- ми по поводу пережитых мучений; окончательно пе- рестав сердиться, я весь отдался восхищению игрой Кина, о котором до того слышал лишь восторжен- ные похвалы моего спутника, Эдуарда Эдвардса. Кин, кажется, кабацкий герой, забияка дурного тона. Я легко прощал ему это: если бы он родился бога- тым или в хорошей семье, он не был бы Кином, а ка- ким-нибудь холодным фатом. Правила вежливости, принятые высшими классами Франции и, надо пола- гать, Англии, не допускают никакого проявления энер- гии и притупляют ее, если она все же не совсем исчез- ла. Человек с безукоризненными манерами и совершенно лишенный всякой энергии,— таким пред- ставляю я себе существо, которое должно появиться в салоне, когда у Траси докладывают о приходе де Сиона или какого-нибудь другого молодого человека из Сен- Жерменского предместья. Но в 1821 году мое положе- ние еще не позволяло мне до конца разглядеть все ничтожество этих увядших сердец. Среди них де Сион, бывавший у Лафайета и ездивший с ним в Америку, должен, по-моему, казаться чудом энергии в салоне г-жи де Ла Тремойль. Боже мой! Можно ли дойти до такого ничтожест- ва? Как изобразить подобных людей? Вот вопрос, ко- торый я себе задавал зимой 1830 года, рассматривая этих молодых людей. В то время великой заботой у них было, как бы не растрепалась их прическа с прядью, тянущейся через весь лоб. 387
(Для себя: я немного смущен полным отсутствием дат. Воображение иссякает в погоне за датами, вме- сто того чтобы воспроизводить образы.) К моему удовольствию от игры Кина примешива- лось удивление. Англичане, народ сердитый, прибегают совсем к другим жестам, чем мы, чтоб выразить те же душевные движения. Барон де Марест и милейший Лоло приехали вслед за мной в Лондон; впрочем, возможно, что Марест приехал туда вместе со мной. Я обладаю несчастной способностью передавать другим свои склонности; часто, говоря о моих любов- ницах с приятелями, я достигал того, что приятели влюблялись в моих любовниц или, еще того хуже, моя любовница влюблялась в искренне любимого мной друга. Так случилось у меня с Мериме и г-жою де Рю- бампре. Я четыре дня был в отчаянии. Но когда отчая- ние начало проходить, я отправился просить Мериме пощадить меня еще пятнадцать дней. — Хоть пятнадцать месяцев,— отвечал Мериме.— Я к ней вполне равнодушен. Я видел у нее на ноге чулки в сборках. Лоло, как настоящий коммерсант, делающий все с толком и расчетом, убедил нас нанять слугу. Это был мелкий английский фат. Презираю я их больше, чем всех других; мода для них не удовольствие, а серьез- ная обязанность, которою никак нельзя пренебречь. Во всем, что не связано было с некоторыми воспоми- наниями, я не лишен был здравого смысла; я сразу почувствовал все безобразие сорокавосьмичасового труда рабочего в Англии. Нищий итальянец в лох- мотьях гораздо ближе к счастью, чем он. У него есть время для любви: он восемьдесят или сто дней в году отдает религии, которая тем более развлекательна, что слегка пугает его, и т. д. Мои спутники жестоко надо мной издевались. Мой парадокс стал теперь очевидной истиной; к 1840 году он станет истиной общепризнанной. Мои спутники на- ходили, что я рехнулся совсем, когда прибавлял: «Не- померный и изнурительный труд английского рабоче- го — наша месть им за Ватерлоо и четыре коалиции. Мы похоронили своих мертвецов, а те из нас, кто остал- 388
ся в живых, гораздо счастливей, чем англичане». До са- мой своей смерти Лоло и Марест будут считать меня сумасбродом. Спустя десять лет я пытаюсь присты- дить их: «Вы думаете теперь так же, как я в Лондоне в 1821 году». Они отрицают это, и репутация сума- сброда за мной остается. Судите же, что бывало со мной, когда я имел несчастье говорить о литературе. Мой кузен Коломб долго считал меня в самом деле завистником, когда я сказал, что «Ласкарис» Вильме- на нестерпимо скучен. Но что было — о боже| — когда я заводил речь об общих принципах! Однажды, когда я говорил об английском труде, наш фатоватый лакей счел свою национальную честь задетой. — Вы правы,— отвечал я ему,— но мы очень не- счастны: у нас нет приятных знакомств. — Сударь, я вам это устрою. Я сам сторгуюсь... Не обращайтесь к другим, с вас сдерут лишнее,— и т. д. Лоло и Марест от души смеялись. Так, чтобы по- смеяться над честью этого фата, я неожиданно для се- бя затеял пирушку с девицами. Трудно себе предста- вить что-нибудь отвратительней того мрачного торга, все подробности которого заставил нас терпеливо вы- слушать на другой день слуга, показывая Лондон. Начать с того, что наши девицы жили у черта на куличках, на Вестминстер-Роуд, в квартире, где как нельзя лучше четыре сутенера-матроса могли избить попавшихся им в руки французов. Когда мы заговори- ли об этом с одним приятелем-англичанином, он ска- зал нам: — Не делайте этого, это западня! Наш фатоватый лакей прибавлял, что он долго тор- говался о том, чтобы утром, когда мы встанем, нас на- поили чаем. Девицы не соглашались за двадцать один шиллинг (двадцать шесть франков пять су) к своим ласкам прибавить еще утренний чай, но наконец усту- пили. Два или три англичанина нам говорили: — Никогда бы англичанин не дал завлечь себя в такую ловушку! Знаете ли вы, что это за целую милю от Лондона? Мы твердо решили, что не поедем. Когда настал ве- чер, Лоло поглядел на меня. Я понял. 389
— У нас крепкие кулаки,— сказал я ему,— и мы во- оружены. Марест побоялся ехать. Мы с Лоло взяли извозчика; переехали Вестмин- стерский мост. Потом извозчик завез нас в улицы без домов, между садами. Лоло смеялся. — Если вы показали себя таким героем с Алексан- дриной, в очаровательно обставленном заведении, в центре Парижа, то что же будет тут? Я чувствовал ужасное отвращение; если бы не то- мительная послеобеденная лондонская скука в дни, ко- гда нет спектакля — в этот день его как раз не было,— и еще легкий намек на опасность, Вестминстер-Роуд никогда бы меня не увидел. Два или три раза чуть не вывалив нас из экипажа на одной из этих улиц, даже, кажется, немощеных, извозчик, ворча и ругаясь, оста- новился наконец подле трехэтажного дома, который весь едва ли был выше двадцати пяти футов. В жизни своей я не видал ничего миниатюрнее! Если бы не мысль об опасности, уж, конечно, я сю- да никогда бы не вошел; я ожидал увидеть трех гнус- ных шлюх. Это были три очаровательные молодень- кие девушки с прекрасными каштановыми волоса- ми, слегка застенчивые, очень приветливые, очень бледные. Мебель отличалась до смешного маленькими разме- рами. Лоло — высокий и тяжелый, я — тоже тяжелый; мы не находили места, где бы нам сесть; мебель каза- лась сделанной для куколок. Мы боялись раздавить кресла. Наши маленькие девицы, увидев, что мы в за- труднении, смутились еще больше. Мы совершенно не знали, с чего начать. К счастью, Лоло догадался заго- ворить о саде. — О! У нас есть сад,— отвечали девицы, не то что- бы с гордостью, а просто радуясь, что могут нам пока- зать что-то красивое. Мы спустились в сад, со свечами, чтобы взглянуть на него; в нем было двадцать пять футов в длину и де- сять в ширину. Мы оба расхохотались. Там стояли все хозяйственные принадлежности наших бедных девиц: маленькая лохань для стирки, маленький чан и котел, чтоб варить дома пиво. 390
Я был растроган, Лоло почувствовал отвращение. Он мне сказал по-французски: — Расплатимся и уедем. — Это их очень обидит,— отвечал я. — Еще что! Обидит! Плохо же вы их знаете! Они пошлют за новыми клиентами, если не слишком позд- но, или за своими любовниками, если тут те же обы- чаи, что и во Франции. Но эти доводы нисколько меня не убедили. Меня тронула их нищета, вся эта их крохотная обстановка, очень чистая и очень ветхая. Мы не кончили еще пить чай, как я был с ними на короткой ноге и уже призна- вался, с трудом объясняясь по-английски, в наших опа- сениях, как бы нас тут не убили. Их это сильно рас- строило. — Но ведь уж то, что я вам это рассказываю,— прибавил я,— доказывает, что мы о вас хорошего мне- ния. Мы отослали фата домой. Я почувствовал себя, словно вернулся к милым друзьям после долгого путе- шествия. Ни одна дверь не запиралась — лишний повод для подозрений, когда мы отправились спать. Но какой мог быть прок в дверях и хороших замках? Тоненькие пере- городки ударом кулака можно было прошибить в лю- бом месте насквозь. В этом доме все насквозь было слышно. Лоло, расположившийся в третьем этаже, над моей головой, крикнул оттуда: — Если вас будут резать, зовите на помощь. Я сперва не хотел тушить света; стыдливость моей новой подруги, такой, впрочем, покорной и такой доб- рой, никак не мирилась с этим. Она заметно испуга- лась, когда увидала, что я кладу на ночной столик рядом с кроватью, расположенной напротив двери, кинжал и два пистолета. Она была очаровательна, прекрасно сложена, маленькая, бледная. Никто нас не зарезал. На другой день мы рассчи- тались с ними за их утренний чай и послали слугу за Марестом, прося его привезти холодного мяса и вина. Он скоро явился с прекрасным завтраком, очень удив- ляясь нашему восторгу. 391
26 ик}ня. Две сестры послали за какой-то подругой. Мы оста- вили им мясо и вино. Вид этого угощения привел бед- ных девиц в восторг. Они решили, что мы смеемся над ними, когда ска- зали, что приедем опять. Мисс..., моя подруга, сказала мне потихоньку: — Я бы сегодня не вышла из дому, если бы смела надеяться, что вечером вы вернетесь. Только наш дом очень уж беден для вас. Весь день я только и думал о предстоящем вечере, тихом, уютном, спокойном (full of snugness). Спек- такль показался мне длинным. Лоло и Марест непре- менно хотели еще осмотреть всех наглых девиц, напол- нявших фойе Ковент-Гарденского театра. Мы с Лоло добрались наконец в наш крохотный домик. Когда де- вицы увидели, что мы распаковываем бутылки кларе- та и шампанского, бедняжки широко раскрыли глаза. Я почти уверен, что они в первый раз видели перед со- бой непочатую бутылку настоящего шампанского. У нашей пробка хлопнула, к счастью, как полагает- ся; девицы наши были совершенно счастливы, но их восторги были спокойны и скромны. Скромнее, чем они, держать себя невозможно — мы уж знали это по опыту. Забавно, что все остальное время моего пребывания в Англии я был несчастлив, если почему-нибудь не мог закончить день в этом домике. Это было первое настоящее душевное утешение то- му горю, которое отравляло мне жизнь, лишь только я оставался один. Конечно, в то время, в 1821 году, мне было не больше двадцати лет. Если б было мне три- дцать восемь, как утверждал документ о крещении, я мог бы найти утешение и подле одной из симпатизиро- вавших мне в Париже порядочных женщин. Сомнева- юсь, однако, чтобы это мне удалось. То, что называет- ся светскостью, то, чем г-жа де Мармье отличается от мадам Эдвардс, часто кажется мне проклятым жеман- ством, и тогда это сразу герметически закупоривает мне сердце. Вот одно из важнейших моих несчастий; не знаю, испытываете ли его и вы. Меня смертельно задевает всякий пустяк. Малейшее проявление великосветских 392
замашек — и я уже мысленно восклицаю: «Мещанка!» или: «Кукла с Сен-Жерменского бульвара!» — и тогда уже ничего иного, кроме отвращения или иронии к ближнему, у меня не оказывается. Все можно познать, только не самого себя. «Я да- лек от претензии знать все»,— прибавил бы воспитан- ный человек из аристократического предместья, остере- гающийся хоть в чем-нибудь показаться смешным. Мои врачи всегда охотно лечили меня, видя во мне редкий феномен из-за свойственной мне раздражительности нервов. Однажды я озяб только потому, что в соседней, плотно запертой комнате открыли окно. Малейший за- пах (кроме дурных) вызывает у меня расслабление в левой руке и ноге, и мне хочется тогда на эту сторону повалиться. — Но все эти подробности — ужасающий эготизм! — Конечно, да и вся эта книга — не что иное, как ужасающий эготизм. Но к чему выставлять напоказ изящество педанта, как господин Вильмен во вчераш- ней статье об аресте Шатобриана? Если эта книга скучна, через два года она послу- жит лавочнику оберткой для масла; если она не скуч- на, читатель увидит, что эготизм, но только искрен- ний,— один из способов изображать внутренний мир человека, в познании которого мы сделали такой шаг вперед после 1721 года, когда появились усердно изу- чавшиеся мною «Персидские письма» великого Мон- тескье. Этот шаг вперед столь значителен, что иной раз Монтескье кажется уже грубым *. Я так хорошо начал себя чувствовать в Лондоне с тех пор, как нашел способ благодушествовать по вече- рам, несмотря на мой скверный английский язык, что не стал удерживать ни Лоло, ни Мареста, когда они собирались обратно в Париж. Марест — к себе в кан- целярию, Лоло — к своим делам с Бакара и Кардом. Впрочем, их общество было мне очень приятно. Мы во- 1 Я счастлив, что пишу это. Служебная работа отнимала у меня время и днем и ночью за последние трое суток (июнь 1832 года). Я все равно не мог бы в четыре часа, запечатав мои донесения министрам, взяться за роман. Я пишу легко, с удо- вольствием, без другой задачи и заботы, как только вспоминать. 25 * т. ХШ. 393
все не рассуждали об изящных искусствах, что всегда было для меня камнем преткновения в отношениях с приятелями. Англичане, по-моему,— самый грубый, са- мый варварский народ на свете. Поэтому-то я и про- щаю им их гнусности на Святой Елене. Они их не замечали. Конечно, итальянец, даже не- мец, видя страдания Наполеона, ясно бы себе их пред- ставил. Честные англичане, которым всегда угрожает гибель от нищеты и голодной смерти, если они хоть на минуту перестанут трудиться, отгоняли от себя мысль о Святой Елене точно так же, как отгоняют они мысль о Рафаэле, потому что это потеря времени, и только. Мы трое, взятые вместе,— я со своими мечтами и знанием Сея и Смита (Адама), барон де Марест со своим умением во всем видеть оборотную сторону, Ло- ло со своим интересом к промышленности (превращаю- щей один фунт стали ценою в двадцать франков в три четверти фунта часовых пружин ценой в десять тысяч франков) —составляли одного всестороннего путеше- ственника. Когда я остался один, достопорядочность хорошей английской семьи с десятью тысячами франков годо- вого дохода вступила во мне в борьбу с полной демо- рализацией англичанина, который, при больших личных потребностях, замечает, что ему их не удовлетворить, если он не продастся правительству. Английский Фи- липп де Сегюр в моих глазах — существо и самое под- лое и самое вместе с тем несносное как собеседник. Из-за борьбы этих двух идей я так и не решил, уез- жая, нужно ли желать Англии террора, чтобы вычи- стить ее авгиевы конюшни. Бедная девушка, у которой я проводил вечера, уве- ряла меня, что готова питаться яблоками и не будет мне стоить ни гроша, если я соглашусь увезти ее во Францию. Я жестоко был наказан за то, что посоветовал од- нажды сестре приехать ко мне в Милан,— кажется, в 1816 году. Г-жа Перье присосалась ко мне, как устри- ца, возложив на меня всю ответственность за свою судьбу. Г-жа Перье обладала всеми добродетелями, была женщина разумная и приятная. И, однако, я вы- нужден был с нею поссориться, чтоб только избавить- 394
ся от этой присосавшейся к килю моего корабля уст- рицы, возложившей на меня, не спросись, всю ответ- ственность за будущее свое счастье. Страшно поду- мать! Этот страх помешал мне взять с собою в Париж мисс Апплбай. А между тем с нею я избавился бы от многих минут самого мрачного отчаяния. К несчастью, при моей не- нависти к притворству мне очень трудно быть про- стым, искренним, добрым, словом, настоящим немцем, когда я имею дело с француженкой. (Эту заметку о Лондоне в 1821 году я дополню еще после того, как отыщу свои английские пьесы и даты, когда я видел их на сцене.) Однажды объявлено было о предстоящей публичной казни: восемь несчастных приговорены были к висели- це. По-моему, когда в Англии вешают вора или убий- цу, это значит, что аристократия приносит жертву сво- ей собственной безопасности, потому что она сама же и толкнула эту жертву на преступления, и т. д. Истина эта, которая кажется теперь таким парадоксом, станет, может быть, общим местом к тому времени, когда моя болтовня дождется читателя. Я всю ночь твердил себе, что обязанность путеше- ственника — посмотреть на подобное зрелище и на то, как принимает его народ, сохранивший свой националь- ный характер (who has raceness). Но когда на другой день в восемь часов меня разбудили, шел проливной дождь. То, на что я себя обрекал, было столь тягостно, что я до сих пор помню внутреннюю борьбу. Я так и не увидел ужасного зрелища. VII Когда в декабре я возвратился в Париж, оказалось, что и жизнь и люди меня интересуют уже несколько больше. Теперь я понимаю причину этого: я. увидел, что хоть я и оставил в Милане так много, я могу найти крупицу счастья или, по крайней мере, развлечения в другом месте. Этим «другим местом» был крошечный домик мисс Апплбай. Но мне не хватало здравого смысла, чтобы внести 395
порядок в свою жизнь. В отношениях с людьми мною всегда руководил случай. Например. Был когда-то в Неаполе военный министр, по имени Мишво. Этот выслужившийся из солдат офицер проис- ходил, кажется, из Льежа. Он оставил двум своим сы- новьям придворную пенсию; в Неаполе на королевские милости рассчитывают как на родительское наследство. Кавалер Александр Мишво обедал за табльдотом на улице Ришелье, № 47. Это красивый молодой чело- век с флегматичным, каку голландца, выражением ли- ца. Он был удручен несчастиями. Во время революции в 1820 году он спокойно оставался в Неаполе и был роялистом. Франческо, наследный принц, впоследствии король, самый презренный из королей, был регентом и особо покровительствовал кавалеру Мишво. Однажды он вы- звал его и, обращаясь на ты, попросил принять долж- ность посланника в Дрездене, о которой апатичный Мишво совсем и не помышлял. Не осмелившись, одна- ко, прекословить королевскому высочеству и наслед- ному принцу, Мишво отправился в Дрезден. Вскоре затем Франческо изгнал его, приговорил, кажется, к смертной казни или, по меньшей мере, отнял у него пенсию. Лишенный всякого ума и ни на что не пригодный, кавалер стал своим собственным палачом: он долго тру- дился, как англичанин, по восемнадцати часов в день, пытаясь стать художником, музыкантом, философом и невесть еще чем. Подобное воспитание было противно всякому здравому смыслу. О его изумительных подвигах трудолюбия я узнал от одной моей приятельницы-актрисы, из своего окна наблюдавшей изо дня в день, как этот молодой чело- век с пяти часов утра до пяти часов вечера трудился над какой-то картиной, а потом еще весь вечер читал. Ценою таких невероятных усилий кавалеру Мишво удалось научиться превосходно аккомпанировать на рояле да еще приобрести здравого смысла или, пожа- луй, музыкального вкуса настолько, чтобы не прихо- дить в восторг от дутых эффектов Россини. Но лишь только он начинал рассуждать, этот слабый ум, подав- ленный ложной наукой, тотчас доходил до смешных не- 396
лепостей. Особенно забавны были его разговоры о по- литике. Впрочем, я вообще не видал ничего поэтичнее и нелепее итальянских карбонариев, заполнивших ли- беральные салоны в Париже в период между 1821 и 1830 годами. Однажды вечером, после обеда, Мишво поднялся к себе. Спустя два часа, видя, что он не идет в кафе Фуа, где один из нас, проиграв, оплачивал его кофе, мы под- нялись к нему сами. Мы нашли его лежащим в обмо- роке от сильной боли. У него был scolozione *, после обеда боли усилились; этот флегматический и унылый человек принялся уныло размышлять о своих несча- стьях и о безденежье в том числе. Боль удручала его. Другой бы на его месте застрелился; а он ограничился бы тем, что умер в обмороке, если бы мы не привели его в себя. Его участь тронула меня, отчасти, может быть, и по таким соображениям: «Вот существо, еще более не- счастное, чем я». Лоло одолжил ему пятьсот франков, которые тот впоследствии вернул ему. На другой день кто-то из нас, Марест или я, не помню точно, предста- вил его г-же Паста. Через неделю мы заметили, что он получил предпо- чтение перед всеми другими. Но ничего нельзя было себе представить холодней и благоразумней, чем эти два друга вместе. Я мог их наблюдать ежедневно в те- чение четырех — пяти лет; и после этого я ничуть бы не удивился, если бы, став невидимкой при помощи какого-нибудь волшебника, я увидел их даже наедине, вовсе не в объятиях друг у друга, а просто беседую- щими о музыке. Я убежден, что г-жа Паста, восемь или десять лет прожив в Париже и три четверти этого времени пользуясь там успехом, никогда, однако, не имела любовника француза '. 30 июня 1832. В те времена, когда ей был представлен Мишво, красавец Лагранж каждый вечер являлся к ней и про- * Венерическая болезнь (итал.). 1 30 июня 1832 года. Написано двенадцать страниц в оста- ток вечера, после выполнения моих официальных обязанностей. Я не мог бы так работать над художественным произведением. 397
сиживал, нагоняя скуку на нас, часа три рядом с нею на канапе. Это тот генерал, который исполнял роль Аполлона или прекрасного освобожденного испанца в императорских придворных балетах. Я сам видел, как танцевали с ним в костюмах дикарок королева Каро- лина Мюрат и прелестная княгиня Боргезе. Бесспорно, это один из самых пустых людей хорошего общества— этим много сказано. Молодому человеку гораздо больше вреда может причинить неуместно сказанное им слово, чем пользы удачное словцо, на этом основании потомки наши, мо- жет быть, менее глупые, чем мы, оценят пустоту хоро- шего общества нашего времени. Кавалер Мишво обладал прекрасными, почти без- укоризненными манерами. В этом отношении он был полной противоположностью Маресту и даже Лоло, который был всего только милым, случайно нажившим миллионы провинциалом. Элегантные манеры Мишво сблизили меня с ним. Но вскоре я заметил, что в душе у него был' сплошной лед. Он выучился музыке подобно тому, как ученый из Академии надписей выучивается или делает вид, что выучивается персидскому языку. Он выучился востор- гаться определенными отрывками, только всего; при этом чистоту звука и правильность музыкальной фразы он считал основным достоинством. По-моему, самое главное достоинство — в выраже- нии. Во всем, что записывается черным по белому, глав- ное должно сводиться, мне кажется, к тому, чтобы иметь право сказать, как Буало: Хорош иль плох мой стих, в нем смысл всегда таится. Когда дружба наша с Мишво и г-жой Паста упро- чилась, я перебрался в четвертый этаж гостиницы Ли- луа, где жила эта милая женщина сначала в третьем этаже, потом во втором. Она была в моих глазах лишена всяких пороков, всяких недостатков: простой и цельный характер, без лжи, без притворства и с величайшим трагическим да- рованием, какое я когда-либо встречал. По привычке молодого человека (не забудьте, что 398
в 1821 году мне было всего двадцать лет) я сначала хотел, чтобы она влюбилась в меня, который так восхи- щался ею. Но теперь я понимаю, что для меня она бы- ла чересчур холодна, чересчур рассудительна, недоста- точно безумна и ласкова, чтобы наша связь — если бы она стала любовной связью — была хоть сколько-ни- будь прочной. Эта связь могла быть только мимолет- ной с моей стороны; а это, оскорбив ее, неминуемо по- ссорило бы нас с нею. И хорошо, значит, что дело све- лось лишь к самой чистой, самой преданной дружбе с моей стороны, а с ее стороны — к чувству того же по- рядка, но только менее ровному. Мишво, слегка опасаясь меня, прицепил мне две — три хороших сплетни, которые я износил на се- бе, не обращая на них внимания. Через шесть или во- семь месяцев г-жа Паста, вероятно, поняла, что эти сплетни — полнейшая бессмыслица. Тем не менее от клеветы всегда что-то остается; и через шесть или восемь лет эти сплетни сделали то, что дружба наша стала очень спокойной. Я ни минуты не сердился на Мишво. После того, как Франческо с ним обошелся так по-королевски, он мог бы сказать, подра- жая какому-то герою Вольтера: В достойной бедности теперь мое богатство. Мне кажется, что Джудитта, как мы звали ее на итальянский лад, изредка давала ему взаймы неболь- шие суммы, чтобы немного облегчить ему бедность. Я не отличался тогда особым остроумием, и, тем не менее, завистники у меня были. Де Перре, шпион из кружка де Траси, узнал о моих дружеских отношениях с г-жою Паста: люди этого сорта знают все друг от друга. Мои отношения с ней он изобразил перед дама- ми, собиравшимися на улице Анжу, в самом непривле- кательном свете. Самая порядочная женщина, которой и в голову не приходит подозревать у кого-нибудь лю- бовную связь, не прощает, однако,- связи с актрисой. Со мной это однажды уже случилось в Марселе в 1805 году; но тогда г-жа Серафи Т... имела основания отказываться от ежедневных со мной свиданий, узнав, что я нахожусь в связи с м-ль Луазон (женщиной большого ума, впоследствии г-жой Барковой). 399
В салоне на улице Анжу — самом, в сущности, по- чтенном из всех, какие я посещал,— даже старый де Траси, философ, не мог простить мне мою связь с ак- трисой. Я пылок, страстен, безумен, искренен до крайности как в дружбе, так и в любви, но только до первого охлаждения. Тогда от безумия шестнадцатилетнего мальчика я мгновенно перехожу к макьявеллизму пя- тидесятилетнего мужчины, и через неделю от всего это- го остается лишь тающий лед, полнейший холод. (Это еще на днях случилось со мной по отношению к г-же Анджелике, в мае 1832 года.) Весь бывший у меня в душе запас дружбы я уже отдал салону Траси, как вдруг заметил там первый снежок перед заморозками. С 1821 по 1830 год я уж и сам был там холоден и макьявеллистичен, иначе гово- ря, вполне благоразумен. До сих пор я еще вижу ино- гда оборванные стебли тех или иных дружеских отно- шений, корни которых были на улице Анжу. Очаровательная графиня де Траси — не могу про- стить себе, что не любил ее больше,— одна только не выказывала мне этой холодности. Но ведь я ехал об- ратно из Англии с открытой душой, испытывая потреб- ность быть искренним ее другом, и стал спокойнее лишь как бы по уговору с ней, решив с остальными посетите- лями салона быть расчетливым и холодным. В Италии я обожал оперу. Самые сладостные, ни с чем не сравнимые мгновения пережиты были в теат- ральных залах. Наслаждаясь в Ла Скале (миланском театре), я стал знатоком. Когда мне было десять лет, отец, у которого были все религиозные и аристократические предрассудки, за- претил мне заниматься музыкой. В шестнадцать лет я стал учиться играть на скрипке, потом петь, потом играть на кларнете. Но только из кларнета научился я извлекать звуки, доставлявшие мне удовольствие. Мой учитель, красивый и милый немец, по имени Гер- ман, заставлял меня разыгрывать нежные кантилены. Кто знает, может быть, он знал Моцарта; это было в 1797 году, Моцарт только что умер. Но тогда это великое имя не было мне открыто. Мной овладела сильная страсть к математике; два го- 400
да я думал только о ней. Я уехал в Париж, куда при- был на другой день после 18 брюмера (10 ноября 1799 года). Позже, когда у меня явилось желание научиться музыке, было уже поздно; я догадался об этом вот по какому признаку: моя страсть к музыке шла на убыль по мере того, как я приобретал некоторые познания. К вызываемым мною звукам я питал отвращение, в противоположность большинству дрянных музыкантов, чей скромный талант — доставляющий, впрочем, из- вестное удовольствие в деревне по вечерам — просто не существовал бы, если б не смелость, с которой они каждое утро дерут самим себе уши. Впрочем, они их себе не дерут, так как... но этой философии не будет конца. Как бы то ни было, я боготворил музыку, она до- ставляла мне счастье в 1806—1810 годы в Германии, с 1814-го по 1821-й—в Италии. В Италии я мог рас- суждать о музыке с композиторами: со стариком Май- ером, с молодым Паччини. Напротив, исполнители — маркиз Караффа, миланцы Висконтини — находили, что я ровно ничего не понимаю. Это — как если бы я пустился сейчас в разговоры о политике с супрефектом. Граф Дарю, с головы до ног литератор, по своей тупости достойный член Академии надписей, какою она стала в 1828 году, ни за что не хотел поверить, чтобы я мог написать хоть одну страницу, способную кому-ни- будь доставить удовольствие. Однажды у Делоне, ко- торый рассказал мне об этом, он купил одну мою книж- ку, цена которой была, ввиду того, что издание разо- шлось, сорок франков. «Глядя на его удивление, можно было лопнуть от смеха»,— говорил мне книготорговец. — Как, сорок франков! — Да, господин граф, сорок, и то только для вас; вы окажете торговцу одолжение, если откажетесь от покупки за эту цену. — Возможно ли! — говорил академик, возводя гла- за к небу.— Этот мальчишка! Невежественный, как пень! Он был вполне искренен. Жители других миров, глядя на луну, когда она у нас на ущербе, говорят между собой: «Как она ярко светит! Почти полнолу- 26. Стендаль. T. Х1П 401
ние!» Граф Дарю, действительный член Французской академии, член-корреспондент Академии наук, и т. д., и т. д., с одной стороны, ия — с другой, мы смотрели на человека, на природу и т. д. с противоположных сторон. Мишво, у которого была прекрасная комната ря- дом с моей, в третьем этаже гостиницы Лилуа, ни за что не хотел поверить, чтобы были люди, согласные слушать мои рассуждения о музыке. Он не мог прий- ти в себя от изумления, когда узнал, что мне прина- длежит брошюра о Гайдне. Он похвалил книгу — че- ресчур отвлеченную, впрочем, как говорил он; но чтобы я мог ее написать, чтобы я был ее автор,— я, который не могу взять на фортепьяно уменьшенной септимы,— вот что заставляло его широко раскрывать глаза. А они у него были красивы, если в них появ- лялось случайно хоть какое-нибудь выражение. Это удивление,— чересчур, пожалуй, пространно описанное,— я заметил у всех, с кем только ни при- ходилось мне разговаривать, до того как я сделался остроумцем (1827). Я, как честная женщина, которая вдруг стала девкой,— я вынужден на каждом шагу преодолевать в себе стыд, знакомый всякому порядочному челове- ку, когда он принужден говорить о самом себе. Но ведь из таких признаний состоит вся моя книга. Это- го затруднения я не предвидел, и, может быть, оно заставит меня бросить этот труд. Я предвидел лишь одну трудность — найти в себе смелость обо всем го- ворить только правду. Но, оказывается, не это самое трудное. Мне недостает подробностей для этого отдаленно- го времени; но я стану менее сух и не столь много- словен по мере приближения к годам 1826—1830-м. В эти годы несчастье заставило меня стать остро- умным; все это до сих пор так памятно мне, как буд- то произошло лишь вчера. По причине физического отвращения, создавшего мне репутацию лгуна, чудака и, главное, плохого француза, я почти никогда не могу получить удоволь- ствие, слушая пение во французском театре. Но это нисколько не мешало мне, подобно моим 402
друзьям, в 1821 году аккуратно посещать Оперу* буфф. Г-жа Паста выступала там в «Танкреде», «Отел- ло», «Ромео и Джульетте»... и играла так, как никто никогда потом не играл, как не снилось даже самим композиторам этих опер. Тальма, которого потомство, может быть, оценит очень высоко, был трагик в душе, но так глуп, что впадал в самые смешные преувеличения. Я подозре- ваю, что, помимо этого тупоумия, он обладал впечат- лительностью, которая необходима для успеха и ко- торую с великим трудом я отыскал даже у восхити- тельного и милого Беранже. Итак, Тальма был, вероятно, низким льстецом, угодливым, пресмыкающимся, а может быть, и чем- нибудь похуже — в отношениях с г-жой де Сталь, ко- торая из-за своей глупой тревоги по поводу того, что она некрасива (если только можно назвать что-нибудь глупым в этой обаятельной женщине), вечно испыты- вала потребность в новых и осязательных доказатель- ствах противного. Г-жа де Сталь, искушенная не меньше, чем князь Талейран, один из ее любовников, в искусстве поль- зоваться успехом у парижан, отлично поняла, как бу- дет выгодно для нее оказать содействие успеху Таль- ма, а успех этот был уже достаточно прочен и утра- тил малопочтенный оттенок моды. Своими первыми успехами Тальма был обязан смелости, с какой он отважился выступить как нова- тор,— единственный вид храбрости, неожиданный для француза. Он был новатором в «Бруте» Вольтера, а затем и в этой жалкой болтовне —«Карле IX» Шенье. Один старый и очень скверный актер, из числа моих знакомых, скучный, к тому же еще монархист, Ноде, был так возмущен гениальным новаторством молодо- го Тальма, что несколько раз пытался вызвать его на дуэль. Я не знаю, говоря по правде, откуда у Тальма взялась эта мысль о новаторстве и нужная для нова- тора смелость; на мой взгляд, он был много ниже то- го уровня, который для этого требуется. Несмотря на всю неестественность интонаций его резкого голоса, несмотря на столь же, пожалуй, не-' 403
приятную манерность, с какой он выворачивал кисти рук, всякий, кто хотел бы во Франции почувствовать высокий трагизм третьего акта «Гамлета» Дюсиса или прекрасные сцены последних актов «Андромахи», обойтись без Тальма не мог. У него была трагическая душа, до поразительного. Если бы к ней прибавить еще простоту и смелость для того, чтобы попросить у кого-нибудь совета, он достиг бы многого,— сравнялся бы, например, с Монвелем в роли Августа («Цинна»). Я говорю тут только о ве- щах, которые видел сам и смотрел внимательно, вни- кая во все детали, так как был страстным любителем Французского театра. К счастью для Тальма, прежде чем писатель, на- деленный умом и привыкший разговаривать с публи- кой (аббат Жофруа), задался целью разрушить его популярность, г-жа де Сталь уже успела превознести его до небес. Эта красноречивая женщина взялась научить глупцов, в каких выражениях подобает им говорить о Тальма. Разумеется, не обошлось дело и без фразерства. Имя Тальма сделалось европей- ским. Его нестерпимая Манерность мало-помалу пере- стала резать глаза: французы — народ стадный, как бараны. Я не баран, потому ничего не значу. Смутную тоску от чувства роковой обреченности, как в «Эдипе», лучше, чем Тальма, не передаст никто. В «Манлии» он поистине древний римлянин; «Читай» и затем: «Знакома ли тебе Рутилия рука?» — было бесподобно. Потому что здесь была невозможна эта отвратительная напевность александрийского стиха. Какая смелость нужна была с моей стороны, чтобы думать так в 1805 году!.. Я почти содрогаюсь еще сей- час (1832), когда заношу на бумагу эти кощунствен- ные мысли, несмотря на то, что двух кумиров уже не стало. Однако в 1805 году я предрекал 1832-й, успех изумляет меня и «цепенит» («Цинна»). Не то же ли будет и относительно... Сплошная напевность, резкий голос, дрожь в ру- ках, неестественная походка не позволяли мне и пяти минут подряд наслаждаться игрою Тальма. Все вре- мя приходилось производить отбор — плохое занятие 404
для воображения, или, вернее, такое, при котором ум убивает воображение. В Тальма поистине безупречными были лишь го- лова и неуловимый взор. Я еще вернусь к этой заме- чательной особенности по поводу мадонн Рафаэля и мадмуазель Виржини Лафайет (г-жи Адольф Перье), которая наделена была этим обаятельным свойством в высшей мере, чем весьма гордилась добрая ее ба- бушка, графиня де Траси. Трагизм, как я его понимаю, я нашел у Кина, и я обожаю его. Он до краев переполняет мое воображе- ние и мое сердце. Я, как сейчас, вижу перед собой Ри- чарда III и Отелло. Но трагизм в передаче женщины,— на мой взгляд, более трогательный — я не встречал никогда, кроме как у г-жи Паста, и тут он был во всем своем совер- шенстве и чистоте, без примеси. У себя дома она бы- ла бесстрастна и молчалива. Вечером в течение двух часов она была... Вернувшись к себе, она два часа проводила в слезах на диване, в нервном припадке. Правда, этот трагический талант соединялся с та- лантом певицы, и зрительное впечатление восполня- лось звуком; так, например, г-жа Паста иногда две или три секунды оставалась без движения в одной и той же позе. Помогало ли это ей или, напротив, это была еще одна лишняя трудность, которую надо было преодолеть? Я часто размышлял над этим. Теперь я склоняюсь к тому, что это вынужденное долгое пребы- вание в одной и той же позе не облегчает, но и не ус- ложняет задач актрисы. Трудностью для души г-жи Паста было устремить внимание на то, чтобы хорошо петь. Кавалер Мишво, де Марест, ди Фьори, Сеттон- Шарп и еще несколько человек, все те, кого объеди- няло восхищение перед gran donna *, без конца могли спорить на тему о том, как последний раз играла она в «Ромео», о том, как глупо все то, что по этому по- воду говорили бедняги французские литераторы, при- нужденные иметь свое мнение о музыке, столь чуждой французскому характеру. * Великой женщиной (итал.). 405
Аббат Жофруа, бесспорно, самый умный и самый образованный из журналистов, не обинуясь, уверял, что Моцарт писал лишь белиберду; он был вполне искренен; он признавал лишь Гретри и Монсиньи, которых он выучил. Прошу тебя, благосклонный читатель, вникни в смысл этого слова. Вся история музыки во Фран- ции— в нем одном. Судите же, какой вздор болтало сборище журна- листов 1822 года, стоящих неизмеримо ниже, чем Жофруа. Фельетоны этого остроумного школьного учителя были собраны в одну книгу, и, как говорят, получилось нечто очень пошлое. Эти фельетоны были очаровательны, когда писались по вдохновению два раза в неделю; они были в тысячу раз выше тяжело- весных статей какого-нибудь Гофмана или Фелеца, которые, однако, если их собрать, пожалуй, будут выглядеть лучше, чем прелестные фельетоны Жофруа. В те времена я завтракал в кафе Арди, которое тогда было в моде и славилось почками на вертеле. И вот в тот день, когда не было фельетона Жофруа, я зав- тракал без аппетита. Он писал их, пока'ученики читали ему свои латин- ские сочинения в пансионе..., где он был учителем. Однажды, когда он вместе с учениками зашел в кафе подле Бастилии, чтоб выпить пива, к немалому их удовольствию, им попалась на глаза газета, объяс- нившая сразу, чем обычно был занят учитель, что-то всегда писавший, поднося бумагу почти к самому кон- чику носа, так как он был близорук. Близорук был и Тальма, чем и объясняется его знаменитый неуловимый взгляд, в котором чув- ствуется столько души (как бы внутренней сосредо- точенности в себе, когда внимание не направлено ни на что внешнее). Размеры таланта г-жи Паста требуют оговорки: ей было нетрудно правдиво изображать величие ду- ши: она наделена была им сама. Например, она была скуповата, или, если угодно, в разумной степени экономна, так как муж ее отли- чался расточительностью. И вот, несмотря на это, в один только месяц ей случилось однажды раздать 406
двести франков бедным итальянским изгнанникам. А между ними были лица весьма непривлекательные, способные отвратить от всякой благотворительности, как, например, Джанноне, поэт из Модены, да про- стит ему бог! Что у него был за взгляд! Ди Фьори, как две капли воды похожий на Юпите- ра Олимпийского, приговоренный к смертной казни в двадцать три года в Неаполе в 1799 году, взял на себя задачу правильного распределения пожертвова- ний г-жи Паста. Он один лишь знал об этом и по сек- рету посвятил меня в дело лишь много лет спустя. Французская королева приказала отметить в се- годняшней газете посланные ею какой-то старухе семь- десят франков (июнь 1832 год). VIII Помимо того, что есть известная доля бесстыдства в столь откровенном рассказе про себя самого, мой труд рискует подвергнуться еще и другой неприятно- сти: многое из того, что высказывается теперь мною с некоторой дрожью в сердце, как что-то смелое, пре- вратится в самую банальную истину через десять лет после моей смерти, если Допустить, что мне суждено будет честно окончить свои дни на восьмом или де- вятом десятке! С другой стороны, слишком большое доставляет удовольствие мне говорить о генерале Фуа, г-же Па- ста, лорде Байроне, Наполеоне и о всех великих или просто выдающихся людях, которых я имел счастье знать и которые удостаивали меня беседы! Впрочем, если читатель так же завистлив, как мои современники, пусть он утешится: не многие из этих людей, столь мной любимых, разгадали меня. Мне да- же кажется, что они считали меня скучнейшим чело- веком; возможно, что я казался им преувеличенно сентиментальным. В самом деле, нет ничего хуже этой породы лю- дей. Лишь позже, когда я стал остроумцем, меня на- чали ценить, и гораздо выше, чем я заслуживал. Ге- нерал Фуа, г-жа Паста, Траси, Канова не разгадали во мне (мне набило уже оскомину это глупое слово: 407
разгадали) ни доброго сердца (у меня есть шишка доброты по системе Галля), ни пламенного ума, спо- собного их понять. Один из тех, кто не понял меня, и, пожалуй, чело- век наиболее мне дорогой (он был воплощением моего идеала, как сказал какой-то глупый фразер), это Андреа Корнер, венецианец, бывший адъютант прин- ца Евгения в Милане. В 1811 году я был близким другом графа Видма- на, капитана гвардейской роты в Венеции (я был в свя- зи с его любовницей). Я с ним встретился снова в Мо- скве, где он попросил у меня, чтобы его назначили, ни много, ни мало, сенатором итальянского королев- ства. Я стал тогда фаворитом графа Дарю, моего ку- зена, который меня никогда не любил, напротив. В 1811 году Видман познакомил меня с Корнером, ко- торый поразил меня как прекрасный образ Паоло Веронезе. Граф Корнер прожил, говорят, пять миллионов. Он способен на поступки редкого великодушия, совсем несвойственного светским людям во Франции. Что ка- сается храбрости, то он получил из собственных рук Наполеона два креста; (железный и Почетного Ле- гиона). Это у него хватило наивности сказать в четыре часа пополудни, в день битвы под Москвой (7 сен- тября 1812 года): «Будет ли, черт возьми, конец этой битве?» Видман или Мильиссини передали мне это на другой день. Ни один из французов, которых я тогда знал в армии,— таких храбрых, но в то же время таких по- зеров,— не осмелился бы сказать это, ни генерал Ко- ленкур, ни генерал Монбрен, ни даже герцог Фриуль- ский (Мишель Дюрок). Последний, впрочем, отличал- ся редкой бесхитростностью, но как в этом, так и в веселости все же сильно уступал Андреа Корнеру. В то время, около 1821 года, этот очаровательный человек жил в Париже, без средств, с намечавшейся лысиной. Ему всего недоставало в тридцать восемь лет,— возраст, когда вслед за разочарованием прихо- дит скука. И вот — единственный недостаток, который я в нем замечал,— иногда вечером можно было его 408
увидеть одиноко прогуливающимся и слегка навеселе посреди темного в то время сада Пале-Рояля. Таков бывает конец всех впавших в несчастье знаменитостей: королей, лишенных престола, Питта, взирающего на успехи Наполеона и узнающего об Аустерлицкой победе. 2 июля 1832. Де Марест, самый рассудительный из всех, кого я когда-либо знал, чтобы не потерять спутника для своих ежедневных утренних прогулок, ужасно боялся с кем бы то ни было знакомить меня. Но все же он повел меня к Ленге; это один из са- мых странных людей, которых я когда-либо видел в Париже. Черный, худой, очень маленький, как испа- нец; и, как у испанца, у него живой взгляд и запаль- чивая храбрость. То, что он по заказу министра в состоянии написать в один вечер тридцать изящных и величавых страниц в защиту любой политической мысли, сообщенной ему в шесть часов, перед самым обедом,— это лишь свой- ство, общее у него с каким-нибудь Вите, Леоном Пи- лье, Сен-Марк-Жирарденом и другими писателями, состоящими на жалованье у казны. Удивительно и да- же невероятно то, что Ленге верит тому, что пишет. Он был по очереди влюблен — но как! До готовности пожертвовать жизнью,— сперва в Деказа, потом в Виллеля, потом, кажется, в Мартиньяка. Последний, по крайней мере, был хоть любезен. Много раз пытался я разгадать Ленге. Я разгля- дел как будто полное отсутствие логики и иногда сдел- ки с совестью, стремление подавить едва зарождаю- щиеся угрызения совести. Все это имело основой ве- ликую аксиому: «надо же мне жить». Ленге не имеет ни малейшего понятия об обязан- ностях гражданина; он их рассматривает, как я рас- сматриваю взаимоотношения человека и ангелов, в которых так твердо верит Ф. Ансильон, нынешний ми- нистр иностранных дел в Берлине (хорошо мне изве- стный по 1806 и 1807 годам). Ленге страшится граж- данских обязанностей так же, как я — религиозных. Если при слове честь и честность, которые ему прихо- 409
.дится так часто писать, в нем иной раз и просыпается совесть, он тотчас же оправдывается перед самим собой своей рыцарской преданностью друзьям. Я мог бы, если бы захотел, избегая его в течение шести меся- цев, затем явиться к нему в пять часов утра, поднять с постели и послать куда-нибудь за себя ходатайство- вать. Человека, усомнившегося в его порядочности, он отправился бы разыскивать на край света, чтобы с ним драться. Несклонный ломать себе голову над утопиями общественного блага или разумного строя, он был изумителен по части знания фактов из личной жизни разных людей. Однажды вечером Марест, Мериме и я заговорили о де Жуй, модном тогда писателе, преем- нике Вольтера; Ленге встает и отыскивает в одном из своих обширных собраний собственноручное письмо Жуй, в котором он испрашивал себе у Бурбонов орден св. Людовика. Ему двух минут не понадобилось, чтобы отыскать этот документ, который так забавно противоречил су- ровой добродетели либерала Жуй. В Ленге не было подлого шарлатанства и иезуи- тизма редакторов «Journal des Debats». Поэтому в ре- дакции были возмущены тем, что Виллель, человек очень расчетливый, платил Ленге пятнадцать или два- дцать тысяч франков. Люди с улицы Священников считали его дурач- ком, но его жалованье, подобно лаврам Мильтиада, не давало им спать. Дав нам полюбоваться на это письмо генерал- адъютанта Жуй, Ленге сказал: — Забавно, что оба нынешних корифея — и лите- ратуры и либерализма — зовутся Этьенами. Де Жуй родился в Жуй, близ Версаля, и был сы- ном мещанина по имени Этьен. Наделенный в изоби- лии той французской наглостью, которой бедные нем- цы никак не могут понять, маленький Этьен в четыр- надцать лет покинул Жуй и отправился в Индию. Там он стал называться Этьен де Жуй, Э. де Жуй и, на- конец, де Жуй просто. Он получил чин капитана; поз- же один представитель народа, кажется, сделал его полковником. Несмотря на свою храбрость, на воен- 410
ной службе он был недолго или совсем не был. Это был очень красивый мужчина. Однажды в Индии, чтоб укрыться от зноя, рн с дву- мя или тремя приятелями вошел в индийский храм. Там они увидали жрицу, вроде весталки. Жуй пока- залось забавным заставить ее изменить Браме на са- мом алтаре этого бога. Индусы, узнав о случившемся, схватились за ору- жие, отрубили жрице сперва кисти рук, а потом голо- ву и распилили надвое офицера, приятеля автора «Суллы», который после смерти друга сумел вскочить на коня и скачет до сих пор. Прежде чем применить свой талант интригана в литературе, де Жуй был старшим секретарем в пре- фектуре Брюсселя в 1810 году. Там он был, кажется, любовником жены префекта и фактотумом у него са- мого, г-на Понтекулана, человека, бесспорно, умного. Общими усилиями он и Жуй уничтожили нищенство. Это — дело огромной важности всюду, а особенно в Бельгии, стране более других католической. Когда пал великий человек, Жуй попросил себе крест св. Людовика; стоявшие у власти глупцы отка- зали ему в этом; тогда он начал издеваться над ними в печати и один причинил им зла больше, чем при- несли им пользы все взятые вместе литераторы из «Journal des Debats», столь жирно оплачиваемые. Под- тверждение — бешеные выпады этой газеты в 1830 го- ду против «Minerve». Де Жуй своим «Отшельником с Шоссе д’Антен» — книгой, которая пришлась очень по вкусу и француз- скому мещанству и глупой немецкой любознательно- сти,— снискал себе на пять или шесть лет репутацию преемника Вольтера, которой сам поверил; по этому случаю бюст Вольтера стоял у него при доме в саду, на улице Трех Братьев. После 1829 года среди романтиков, ума у которых было еще меньше, чем у самого Жуй, он прослыл Коте- ном своего времени (Буало); и старость его стала пе- чальной (amaregiata) из-за непомерной славы в зре- лом возрасте. В 1821 году, когда я вернулся в Париж, он был Диктатором в литературе вместе с другим глупцом, еще 411
более глупым, чем он сам,— с А.-В. Арно, членом Ин- ститута, любовником г-жи Брак. Этого Арно я часто встречал у г-жи Кювье, сестры его любовницы. У него было остроумие пьяного швейцара. Однако он написал эти два прелестных стиха: Куда дубовый лист спешит? — Меня с собою ветер мчит. Он написал их накануне отъезда в ссылку. Личное горе придало немного жизни этой душе, легковесной, как пробка. Я знавал его за человека очень низкого и раболепного в 1811 году, у графа Дарю, которого он приветствовал речью во Французской академии. Де Жуй, человек гораздо более привлекательный, прода- вал остатки мужественной своей красоты г-же Да- вилье, самой старой и самой назойливой кокетке того времени. Она была, или продолжает быть и поныне, еще более смешной, чем графиня Бараге-д’Илье, в нежном возрасте пятидесяти семи лет все еще вер- бующей себе любовников среди остроумных людей. Не в качестве ли одного из них (судить не берусь) был я вынужден спасаться от нее в доме г-жи Добинь- он? Она взяла себе олуха де Манона (рекетмейстера), и когда одна знакомая мне дама однажды сказала ей: «Как! Такого урода!»,— она ответила: — Я его взяла за его ум. Но ума у этого несчастного секретаря г-на Беньо было не больше, чем красоты. Впрочем, нельзя ему отказать в умении вести себя, в искусстве выслужи- ваться перед начальством ценой терпения и всяческих унижений; смыслил он, наконец, кое-что и в финан- сах — не столько, впрочем, в финансах, как в учете финансовых операций. Простачки эти разные вещи смешивают. Г-жа д’Илье, когда я рассматривал все еще прекрасные ее руки, сказала мне: — Я научу вас извлекать пользу из ваших талан- тов. Один вы себе разобьете нос. У меня не хватило ума, чтобы понять ее до конца, Я часто разглядывал эту старую графиню из-за очаро- вательных платьев, получаемых ею от Викторины, ко- торые она носила. Я до безумия люблю хорошо сшитое платье, это для меня наслаждение. Некогда г-жа 412
Н.-С.-Д. передала мне этот вкус, до сих пор связан- ный для меня со сладостными воспоминаниями о Сиде- виле. Если не ошибаюсь, от г-жи Бараге-д’Илье я узнал, что автор очаровательной песенки, которую я обожал и с которой не расставался, писал поздравительные стихотворения ко дню рождения этим двум старым обезьянам: Жуй и его собрату Арно и ужасной г-же Давилье. Вот чего я не писал никогда; но зато я не написал и «Короля Ивето», «Сенатора» и «Бабушки». Довольный тем, что он приобрел, льстя этим харям, имя великого поэта (столь, бесспорно, им заслужен- ное), Беранже гнушался, однако, льстить тому самому правительству Луи-Филиппа, которому продалось столько либералов. IX Но пора возвратиться в небольшой садик на улице Комартен. Там летом каждый вечер нас поджидали славные бутылки холодного пива, которым нас угощала высокая и красивая женщина, г-жа Романе, разведен- ная жена одного мошенника-типографа и любовница Ленге, купившего ее у него за две или за три тысячи франков. Мы часто ходим туда, Марест и я. Вечером на буль- варе мы встречали Дарбеля, человека шести футов роста, нашего друга детства, всегда наводившего на нас скуку. Он рассказывал нам про Кур де Жебелена и готовился к карьере ученого. Его ожидал успех на другом поприще, теперь он министр. Мать у него жила на улице Комартен, и он ходил туда ее навещать. Что- бы от него избавиться, мы заходили к Ленге. В то лето я постепенно начал оживать для окружаю- щей меня действительности. Иногда мне удавалось не думать о Милане пять—шесть часов подряд; только пробуждение было еще очень тягостно. Иногда я оста- вался лежать в постели, погруженный в свои мрачные размышления. Ленге рассказывал нам, как распределена была тогда, в 1821 году, в Париже власть — единственная 413
реальная вещь на свете. В какой бы город я ни при- ехал, я всегда спрашиваю о трех вещах: 1) какие здесь двенадцать самых красивых женщин; 2) какие двена- дцать самых богатых мужчин; 3) и, наконец, кто тот, кто может меня повесить. Ленге довольно толково отвечал на мои вопросы. Но как же я удивился, когда оказалось, что он был вполне чистосердечен в своей любви к слову «король»! «Как много говорит это слово французу! — восклик- нул он восторженно, поднимая к небу маленькие свои, черные, с блуждающим взглядом глаза.— Что это за слово — король!» В 1811 году Ленге был учителем в классе ритори- ки; он сам, по собственному почину, освободил учени- ков от занятий в день рождения римского короля. В 1815 году он написал брошюру, в которой восхвалял Бурбонов. Деказ прочитал ее, пригласил Ленге к себе и сделал политическим писателем с окладом в шесть тысяч франков. Теперь Ленге весьма удобен для премь- ер-министра: он твердо и точно знает, как лексикон, все мелкие факты, всю закулисную сторону политиче- ских интриг в Париже с 1815 по 1832 год. Но этих своих способностей он при мне не обнару- живал. Я наблюдал лишь за его странной манерой рассуждать. Я спрашивал себя: «Над кем он смеется? Надо мной? Но ради чего? Над Марестом? Или, нако- нец, над этим несчастным молодым человеком в сером сюртуке, с некрасивым лицом и вздернутым носом?» В молодом человеке было что-то наглое и до крайности неприятное. Его маленькие тусклые глазки не меняли своего выражения, которое всегда было злое. Таково мое первое впечатление от лучшего теперь моего друга. Я не поручусь за его сердце, но в даро- вании его не сомневаюсь; это Мериме, столь изве- стный теперь, чье письмо, полученное мною на прошлой неделе, осчастливило меня на эти два дня'. Тогда ему должно было быть лет восемнадцать: он родился, ка- жется, в 1804 году. Я согласен с Бюффоном, что мы многое наследуем от матерей, если даже откинуть вся- 1 Написано 14 страниц 2 июля, от 5 до 7. Я не смог бы так работать над романом «Красное и черное». 414
кие шутки на ту тему, что отец всегда слегка под со- мнением, хотя, если речь идет о первом ребенке, сомне- ние тут редко уместно. Эту теорию, мне кажется, подтверждает собой Ме- риме. У его матери есть и французское остроумие и высший разум. Подобно своему сыну, она, мне кажется, способна растрогаться раз в год. От произведений Ме- риме у меня почти всегда остается ощущение сухости; впрочем, я забегаю вперед. В те времена, когда процветал славный маленький садик на улице Ком артен, Мериме в классе риторики был учеником у самого ужасного из учителей. Слово ужасный, конечно, весьма удивлено, увидев себя прислоненным к имени Ленге, лучшего из людей. Но та- ков уж был его собственный вкус: искусственность, блеск, водевиль прежде всего. Его учителем был Люс де Лансиваль, которого я встречал в ранней молодости у г-на де Мезоннева, от- казывавшегося печатать свои трагедии, хоть они и име- ли бы успех. Этот добряк оказал мне большую услугу, сказав, что со временем я, может быть, буду выдаю- щимся человеком. — Вы хотите сказать, выдающимся гордецом? — сказал, смеясь, Марсиаль Дарю, считавший меня ту- пицей. Но я ему все прощал, он брал меня с собой к Кло- тильде, тогда первой танцовщице в Париже. Иногда — что за дни это были! — я бывал за кулисами у нее в уборной, и она передо мной — нас всего было четверо — одевалась и раздевалась. Какая минута для молодого провинциала! У Люса де Лансиваля была деревянная нога и страсть к пышному стилю; он охотно вставил бы ка- ламбур в трагедию. Таков же, вероятно, был вкус у Дора. Я нашел для него название: пастушок с картины Буше. Может быть, в 1860 году картины Буше еще со- хранятся в Лувре. Ленге был учеником Люса, Мериме — учеником Ленге. Так Аннибале Карраччи — ученик фламандца Калькара. Кроме поразительной, искренней привязанности к любому премьер-министру и кроме храбрости, Ленге 415
отличался еще одним качеством, которое мне нравит- ся: это то, что он убеждал французов в превосходстве Бурбонов, Ленге получал от министра двадцать две ты- сячи франков, а проживал тридцать. Иногда, предварительно просидев с пером в руке и убеждая французов часов двенадцать подряд, Ленге шел к какой-нибудь честной простолюдинке, которой он предлагал пятьсот франков. Он был некрасив, мал ро- стом, но до того по-испански пылок, что после третьей встречи эти дамы переставали замечать его оригиналь- ную внешность и думали только о чудесной бумажке в пятьсот франков. Я должен прибавить несколько слов для женщины честной и благоразумной, если когда-нибудь такая прочтет эту книгу: во-первых, пятьсот франков в 1822 году — то же, что в 1872-м тысяча; во-вторых, одна прелестная продавщица печатей призналась мне однажды, что до бумажки в пятьсот франков, полу- ченной от Ленге, у нее никогда не было двойного на- полеондора. Богатые люди бывают очень несправедливы и смеш- ны, когда презрительно судят о грехах и преступле- ниях, совершаемых 'из-за денег. Посмотрите только на их низости и десятилетние старания при дворе, чтобы получить министерский портфель. Посмотрите, что представляет собой жизнь Деказа после его падения в 1820 году (из-за Лувеля) и до сего дня. Итак, 1822 год. Три вечера в неделю я провожу в комической опере и один или два — у Ленге на улице Комартен. Когда у меня бывало горе, мне всегда осо- бенно тягостен бывал вечер. В дни, когда я ходил в оперу, от двенадцати ночи до двух я сидел у г-жи Паста с Марестом, Мишво, Фьори и др. У меня чуть не произошла дуэль с одним храбре- цом и весельчаком, непременно желавшим, чтобы я представил его г-же Паста. Это не кто иной, как милей- ший Эдуард Эдвардс, тот самый англичанин — един- ственный представитель своего народа, имевший при- вычку веселиться,— с которым вместе я путешествовал и который в Лондоне хотел за меня драться. Вы не забыли, конечно, что он предостерег меня от одной прескверной ошибки, когда я не обратил доста- 416
точного внимания на оскорбительное замечание ка- кого-то грубого мужика, капитана корабля в Кале. Я отказался его представить. Было уже поздно, а бедняга Эдуард к девяти часам вечера бывал уже не таков, каким вставал поутру. — Знаете ли, мой дорогой Бейль,— сказал он,— ведь мне легко было бы счесть себя оскорбленным... — Знаете ли, мой дорогой Эдвардс, что гордости во мне не меньше, чем в вас, и что ваши признания нимало меня не интересуют, и т. д. Дело зашло далеко. Я стреляю очень неплохо: из двенадцати пуль девять попадают в куклу. (Проспер Мериме видел это в тире Люксембургского сада.) Эд- вардс стреляет тоже хорошо, может быть, все же чуть- чуть похуже, чем я. Словом, эта ссора еще больше укрепила нашу друж- бу. Я это хорошо помню вот почему: день или два спу- стя я попросил его, со свойственной мне беспечностью, представить меня его брату, знаменитому доктору Эдвардсу, о котором много говорили в 1822 году. Он убивал будто бы ежемесячно тысячу лягушек, чтобы изучать, как мы дышим, и изобрести средства против грудных болезней у хорошеньких женщин. Как вам из- вестно, в Париже при выходе на улицу после бала ежегодно простуживаются и умирают тысяча сто мо- лодых женщин. Я видел официальные цифры. Однако, ученый, строгий, спокойный, вечно заня- тый своей работой, доктор Эдвардс очень мало питал доверия к приятелям своего брата Эдуарда. Достаточ- но сказать, что у доктора'всех братьев было шестна- дцать, и самым беспутным из них был мой приятель. У него был слишком развязный тон и слишком боль- шая склонность к сквернейшим остротам, которые он не хотел терять, если они ему приходили в голову; потому-то я и отказался ввести его к г-же Паста. У него была большая голова, красивые полубезумные глаза и прекраснейшие из всех, какие я только видел, светлые кудри. Если бы не дурацкая претензия на французское остроумие, он мог бы быть очень мил, и от него самого зависело иметь успех у женщин, о чем я скажу, когда речь будет об Эжени; впрочем, она столь еще молода, что ее не следует, может быть, впутывать в эту болтов- 27. Стендаль. Т. XIII. 417
ню, которая напечатана будет, может быть, лет через десять после моей смерти. Бели предположить, что через двадцать, то все оттенки жизни к тому времени на- столько сотрутся, что читателю будут видны лишь общие контуры. Но какие же можно найти контуры в этой игре моего пера? Надо об этом хорошенько подумать. Чтобы отомстить благородно — ибо душа у него бы- ла благородная, если только он не одурманивал ее пятьюдесятью рюмками водки,— Эдвардс немало, ка- жется, потрудился, добиваясь у доктора позволения представить меня. Я оказался в маленькой, архибуржуазной гостиной с очень почтенной, рассуждающей о морали дамой, ко- торую я принял за квакершу, и с самим доктором, ко- торый оказался человеком еще более редких достоинств, заключенных в маленьком, чахлом теле, из которого жизнь, казалось, готова была ускользнуть. Ее тут не было вовсе, в этом салоне (улица Эльдер, № 12). Меня приняли холодно. Но что это мне вздумалось соваться туда? Это был внезапный каприз, какая-то фантазия. В сущности, ес- ли я чего-нибудь добивался, так только знания людей. Каждый месяц, пожалуй, мысль эта снова ко мне воз- вращалась; только надо было, чтобы вкусы, страсти, мимолетные причуды, наполнявшие мою жизнь, пере- стали волновать поверхность воды: тогда образ появ- лялся на ней. Я говорил себе: «Я не такой, как..., как...— все эти фаты, которых я знаю. Я не выбираю себе друзей». Я беру то, что случай ставит на моем пути. Десять лет я гордился этой фразой. Мне понадобилось три года упорных усилий, чтобы победить отвращение и страх, которые я внушал в са- лоне г-жи Эдвардс. Там меня принимали за Дон-Жуа- на (Моцарта, Мольера), за опасного соблазнителя, за какого-то адского духа. Право, мне понадобилось бы не больше усилий, чтобы укрепиться в салоне г-жи де Таларю, или г-жи де Дюрас, или г-жи де Бройль, не- редко принимавшей у себя буржуа, или у г-жи Гизо, которую я любил (имею в виду м-ль Полину де Мелан), или даже в салоне самой г-жи Рекамье. 418
Но в 1822 году я еще не вполне понимал все значе- ние ответа на вопрос об авторе нашумевшей книги «Что он за человек?». Меня спас от презрения ответ: «Он принят у г-жи де Траси». Общество 1829 года ощущает потребность презирать человека, которому, судя по его книгам, оно приписывает — все равно, правильно или нет,— извест- ный ум. Оно боится, оно не может быть беспристраст- ным судьей. Что бы это было, если бы дан был от- вет: «Он хорошо принят у г-жи де Дюрас» (м-ль де Керсен)? И что ж? Даже теперь, когда мне прекрасно извест- но все значение подобных ответов — и именно потому, что известно,— я всегда готов бросить модный салон (я только что это сделал, сбежав из салона леди Го- лай... в 1832 году). Я был верен салону доктора Эдвардса, который от- нюдь не отличался любезностью, как бывают верны не- красивой любовнице: я мог покинуть его в любую среду (приемный день у г-жи Эдвардс). Ради минутной, прихоти я перенесу что угодно; но если мне накануне скажут: «Завтра вам предстоит вы- терпеть часок скуки»,— то мое воображение распишет предстоящую неприятность так, что я готов буду скорее выброситься в окно, чем соглашусь отправиться в скуч- ный для меня салон. У г-жи Эдвардс я познакомился с г-м Стричем; это был бесстрастный, унылый англичанин, безукоризнен- но честный, жертва адмиралтейства, так как он был ирландец и адвокат; несмотря на это, он защищал, словно дело шло о его собственной чести, все предрас- судки, посеянные и взращенные в головах англичан их аристократией. Та же нелепая странность, соединенная с высочай- шей честностью и самой безукоризненной деликатно- стью, свойственна была и г-ну Роджерсу из Бирмин- гема, у которого я провел несколько дней в августе 1826 года. Этот характер в Англии очень распростра- нен. Когда дело коснется идей, посеянных и взращен- ных в своих целях аристократией, англичанин стано- вится почти столь же нелогичен, как, скажем, немец, а это немало. 419
Английская логика, столь замечательная в вопро- сах финансовых и во всем, что касается искусства по- лучать деньги в конце каждой недели, тотчас стано- вится непоследовательной, лишь только заходит речь о предметах чуть-чуть отвлеченных, к добыванию денег прямого отношения не имеющих. Англичане стали глуп- цами в своих рассуждениях о литературе по той же самой причине, по которой состоит из глупцов дипло- матия короля Франции: выбирают людей из крайне ограниченного круга. Человек, созданный для того, что- бы рассуждать о Шекспире или Сервантесе (великих людях, умерших в один день, 16 апреля 1616 года, если не ошибаюсь), оказывается торговцем хлопка в Ман- честере. Он счел бы потерей времени раскрыть книгу, не относящуюся к его хлопку, его обработке, вывозу в Германию, и т. д., и т. д. Точно так же французский король выбирает себе дипломатов лишь среди молодых людей, обладающих знатностью или крупным состоянием. А искать надо бы там, откуда вышел Тьер (продавшийся в 1830 году). Он сын мелкого буржуа из Экса, в Провансе. Начиная с лета 1822 года, когда исполнился прибли- зительно год с тех пор, как я покинул Милан, мысль о добровольном уходе из этой жизни стала посещать ме- ня реже. Жизнь моя мало-помалу начала наполняться не то чтобы очень приятными мне вещами, а про- сто так, кой-чем, становившимся между мною и высшим блаженством, которое было предметом моего культа. У меня было два развлечения, очень невинных: 1) болтать после завтрака, прогуливаясь с Марестом или с кем-нибудь другим из моих знакомых; у меня их было восемь или десять, все, по обыкновению, случай- ные; 2) в жаркие дни ходить читать английские газеты в сад Галиньяни. Там я с наслаждением перечел че- тыре или пять романов Вальтера Скотта. Первый, тот, где выведен Генри Монтон и сержант Босвел («Old Mortality», кажется), живо мне напомнил все то, что для меня связано с поездкой в Вольтерру. Я часто от- крывал его наудачу, ожидая Метильду во Флоренции, в кабинете для чтения Молини, на набережной Арно. Я прочел его как воспоминание о 1818 годе. 420
Я подолгу спорил с Марестом. Я утверждал, что добрая треть заслуг сэра Вальтера Скотта принадле- жит его секретарю, составлявшему для него вчерне опи- сания природы, списанные с натуры. Я находил его, как нахожу и теперь, слабым в изображении страстей, в знании человеческого сердца. Впрочем, кто знает, потомство, может быть, утвердит приговор современни- ков, ставящих баронета-ультра сразу же после Шекс- пира. Мне его личность внушает отвращение, и я несколь- ко раз отвечал отказом на предложение с ним встре- титься (в Париже через Мирбеля, в Неаполе в 1832 го- ду, в Риме тогда же). Фокс дал ему место с жалованьем в пятьдесят или сто тысяч франков, и он уехал отсюда, чтобы изощрять- ся в клевете насчет лорда Байрона, для которого этот урок высшего лицемерия не пропал даром; подтвержде- ние — письмо лорда Байрона, написанное ко мне в 1823 году. Видали ли вы когда-нибудь, благосклонный чита- тель, шелковичного червя, наевшегося досыта листьев тутового дерева? Сравнение неблагородно, но зато как оно верно! Это противное животное не хочет больше есть, оно ощущает потребность ползать и ткать себе шелковую тюрьму. Таково животное, именуемое писателем. Тому, кто испытал потребность писать, погружаясь в это занятие с головой, читать далеко не так уж интереоно. Сколь- ко раз в полной уверенности, что еще только два часа, я шел взглянуть на стенные часы: они показывали по- ловину седьмого. Вот единственное мое оправдание за всю исписанную мной бумагу. Когда летом 1822 года появились признаки душев- ного выздоровления, я стал подумывать об издании од- ной книги под заглавием «Любовь», которую я напи- сал карандашом в Милане, гуляя и думая о Метильде. Я рассчитывал переработать ее в Париже, это очень следовало бы сделать. Углубляться мыслью в эти вещи было для меня слишком мучительно. Это то же самое, что грубо прикасаться к едва затянувшейся ране. Я переписал чернилами то, что написано было каран- дашом. 421
Мой друг Эдвардс нашел мне издателя (Монжи), который ничего не заплатил мне за рукопись, но обе- щал половину дохода, если он когда-нибудь будет. Теперь, когда случай вывел меня в люди, я получаю письма от неизвестных издателей (в июне 1832 года, от Тьево как будто), которые просят у меня рукописей за наличный расчет. Я и не подозревал всех этих низ- ких уловок литературного рынка. Отвращение отбило бы у меня охоту писать. Интриги В. Гюго (см. «Gazette des' Tribunaux», кажется, за 1831 год, отчет о его про- цессе с книгопродавцем Боссаном или Плаканом), уловки Шатобриана, происки Беранже, более всего, впрочем, простительные. Великий поэт был смещен Бурбонами с занимаемой им должности в министер- стве внутренних дел, где он получал 1 800 франков. (Три стиха из Монти) Глупость Бурбонов выступает тут во всем своем блеске. Если бы они не прогнали со службы беднягу- чиновника за какую-то песенку, не столько злую, сколько веселую, этот великий поэт так и не развил бы свой талант — один из мощных рычагов, избавив- ших Францию от 'Бурбонов. Беранже весело вы- разил в своих стихах презрение французов к этому гнилому трону. Так называла Бурбонов испанская королева, умершая в Риме, приятельница князя Мира. Случай дал мне возможность узнать этот двор; но описывать вещи, не имеющие отношения к душевной жизни, мне скучно. Если бы случай дал мне секретаря, я был бы как писатель иным. «Хватит с нас и того, что есть»,— скажет адвокат дьявола. Старая испанская королева привезла с собой в Рим из Испании старого духовника. У него была содержан- кой невестка повара из Французской академии. Испа- нец этот, хоть и очень уж старый, но все еще большой волокита, неосторожно проговорился (я не могу тут вдаваться в забавные подробности, маски еще живы), проговорился, что Фердинанд VII — сын кого-то дру- гого, а вовсе не Карла IV; это и был один из великих грехов старой королевы. Она умерла. Сыщик узнал о 422
словах священника. Фердинанд приказал схватить его в Риме; но вместо того чтобы угостить старика ядом, вследствие какой-то новой интриги, мне неизвестной, его засадили в каземат. Решусь ли сказать, что за болезнь была у этой столь здравомыслящей королевы? (Я узнал это в Ри- ме в 1817 или 1824 году.) Плохо залеченные послед- ствия любви — столь плохо, что бедная королева не могла уже упасть, не переломив себе кости. Бедняжка, будучи королевой, стыдилась подобных происшест- вий— они случались с ней часто — и не решалась ле- читься как следует. Мне пришлось быть свидетелем такого же несчастья при дворе Наполеона в 1811 году. Я хорошо — увы, чересчур хорошо — знал милейшего Кюйерье (дядю, отца, словом, старшего; младший, по- моему, сумасшедший). Я однажды привел к нему (на улицу Одеона, № 26) трех дам, двум из которых я за- вязал глаза. Два дня спустя он мне сказал, что их било как в лихорадке (от стыда, а не от болезни). Этот безуко- ризненно порядочный человек ни разу не поднял на них глаз. Бурбонам все же должно быть приятно избавиться от родства с таким извергом, как Фердинанд VII. Гер- цог де Лаваль, несмотря на то, что герцог и дворянин (что составляет два умственных заболевания), вполне порядочный человек, с гордостью рассказывал мне о своей дружбе с Фердинандом VII. А ведь он пробыл три года посланником при его дворе. Это напомнило мне сильнейшую ненависть Людо- вика XVI к Франклину. Этот король нашел способ — поистине достойный Бурбона — отомстить Франклину: он приказал написать портрет этого почтенного старца на дне фарфорового ночного горшка. Г-жа Кампан рассказала нам это у г-жи Кардон (Лильская улица, на углу улицы Бельшас), вскоре после 18 брюмера. Мемуары, которые тогда читали у г-жи Кардон, сильно отличались от нынешних, этого слезливого повествования, приводящего в умиле- ние молодых аристократов из предместья Сент-Оно- ре (что разочаровало меня в одной из них, около 1827 года). 423
X Но я остановился на том, чем был занят летом 1822 года: чтением корректур «Любви», изданной in-12°, на скверной бумаге. Монжи в возмущении клятвенно уверял меня, что его с бумагой на- дули. Книгоиздателей в 1822 году я еще вовсе не знал. До этого я имел дело только с Фирменом Ди- до, которому стоимость бумаги оплачивал по его соб- ственной расценке. Монжи хохотал над моей глу- постью. — Ну, этого можно обвести вокруг пальца! — го- ворил он, покатываясь со смеху и сравнивая меня с Ансело, Вите... и другими писателями по ремеслу. И что же? Я потом обнаружил, что Монжи из всех издателей самый честный. Что сказать о моем друге Сотле, молодом адвокате,— моем друге до того, как он стал издателем? Но бедняга застрелился с горя, когда его покинула одна богатая вдова, называвшаяся, кажется, г-жой Бонне, или Бурде, или носившая какое-то другое столь же громкое имя; она предпочла ему молодого пэра Франции (титул йтот к 1828 году приобрел особую со- блазнительность). Этим счастливым пэром был, если не ошибаюсь, Периньон, ставший любовником (в 1820 году, кажется) моей приятельницы Виганд, доче- ри великого человека. Это была очень опасная для меня работа — читать корректуры книги, напоминавшей мне до мельчайших оттенков чувства, испытанные мною в Италии. Я под- дался соблазну и снял комнату в Монморанси. Я от- правлялся туда вечером на дилижансе с улицы Сен- Дени. Среди леса, особенно влево от Саблонньер, где дорога подымается в гору, я читал свои корректуры. Я едва не сошел с ума. Безумная мысль вернуться в Милан, не раз уже мною отвергавшаяся, снова возвращалась ко мне с удивительной настойчивостью. Не знаю, как мне уда- лось удержаться от этого. Сила страсти, сосредоточивающей все внимание на одном лишь единственном предмете, изгладила у меня всякие воспоминания о той отдаленной поре. Вполне 424
отчетливо помню лишь очертания деревьев той части леса в Монморанси. Так называемая долина Монморанси вдается кли- ном в долину Сены, прямо по направлению к куполу Инвалидов. Когда Ланфранко расписывал купол на высоте в полтораста футов, он усиливал некоторые черты. «L’aria depinge» (воздух допишет),— говорил он. Вот и мне, в расчете, что к 1870 году много силь- ней, чем теперь, подорвано будет доверие к аристокра- тии, духовенству и королям, тоже хочется усилить не- которые черты при изображении этих паразитов рода человеческого. Но я удерживаюсь, это значило бы из- менить истине: Изменившая его ложу. («Цимбелин»), Почему только нет у меня секретаря, чтобы дикто- вать ему не рассуждения, а просто факты, происше- ствия, относящиеся к этим трем вещам? Но написав сегодня двадцать семь страниц, я слишком утомлен, чтобы вдаваться в подробности и самому записывать всплывающие у меня в памяти происшествия. 4 июля. Править корректуры «Любви* я часто отправлялся в парк г-жи Долиньи, в Корбейле. Там я мог избежать грустных воспоминаний; едва закончив работу, я воз- вращался в гостиную. Я уже тогда был недалек от счастья 1824 года. Раз- мышляя о Франции в течение шести или семи лет, ко- торые я прожил в Милане, в надежде, что никогда больше не увижу ни Парижа, оскверненного Бурбона- ми, ни самой Франции, я говорил себе: «Лишь ради одной женщины я мог бы простить этой стране: это графиня Фанни Бертран». Я любил ее в 1824 году. Мы не переставали друг о друге думать с тех пор, как я увидел ее босую, на другой день после битвы у Мон- мирайля или у Шампобера, в 1814 году: в шесть часов утра она вошла к матери, г-же де Н., чтобы спросить, чем кончилась битва. 27 • т. хш. 425
Так вот! Г-жа Бертран гостила в деревне у г-жи Беньо, с которой была дружна. Когда я решился, не- смотря на мрачное настроение, явиться в деревню к г-же Беньо, она сказала: — Госпожа Бертран ждала вас. Она уехала отсю- да только два дня тому назад, у нее большое горе: только что умерла одна из ее очаровательных дочерей. В устах такой разумной женщины, как г-жа Беньо, эти слова значили многое. В 1814 году она мне сказа- ла: «Г-жа Бертран хорошо знает вам цену». В 1823 или 1822 году милая г-жа Бертран уже немного любила меня. Г-жа Беньо ей однажды сказа- ла: «Вы не сводите с Бейля глаз; он давно бы при- знался вам в любви, если бы сам был немного более строен». Это было не совсем так. В своей меланхолии я с наслаждением любовался прекрасными глазами г-жи Бертран. В своем отупении я не шел дальше. Я не за- давался вопросом: почему эта молодая женщина на меня смотрит? Я совсем позабыл превосходные на- ставления, некогда преподанные мне моим дядей Гань- оном и моим другом и покровителем Марсиалем Дарю. Дядя, родившийся в Гренобле в 1765 году, был действительно очаровательным человеком. Его разго- вор мужчинам казался напыщенным и изящным рома- ном, а для женщин был наслаждением. Дядя был все- гда весел, любезен, с неисчерпаемым запасом тех фраз, которые при желании можно понять как угодно. Той пугающей веселости, которая выпала на мою до- лю, в нем не было вовсе. Трудно было быть красивее и легкомысленнее, чем мой дядя Ганьон. Поэтому он не пользовался большим успехом у мужчин. Моло- дежь, не будучи в состоянии подражать, завидовала ему. Зрелые люди, как говорят в Гренобле, находили, что он легкомыслен. А этого достаточно, чтоб убить человека в общественном мнении. Дядя, хотя и очень ультра, как вся наша семья в 1815 году, а в 1792-м да- же эмигрант, не мог при Людовике XVIII получить ме- ста советника в королевском совете в парламенте Гре-: нобля — и это в то время, когда совет наводняли него- дяи вроде Фора, нотариуса, или люди, хвалившиеся 426
тем, что никогда не читали гнусного Гражданского кодекса, созданного революцией. Зато, в виде утеше- ния, дяде принадлежали буквально все хорошенькие женщины, которыми в 1788 году славился Гренобль, один из приятнейших провинциальных городов Фран- ции. Знаменитый Лакло, с которым я познакомился в ложе генерального штаба в Милане, когда он был уже престарелым артиллерийским генералом, и с которым я был, как только мог, любезен как с автором «Опас- ных связей», узнав, что я из Гренобля, растрогался. В ноябре 1799 года, прощаясь со мной перед своим отъездом в Париж, в Политехническую школу, дядя отвел меня в сторону, чтобы подарить мне на дорогу два луидора, от которых я отказался, без сомнения, доставив ему этим лишь удовольствие, так как, имея в городе всегда две или три квартиры, он нуждался в деньгах. После этого, приняв отеческий вид, кото- рый меня растрогал, так как у него были чудесные глаза, слегка косившие при малейшем волнении, дядя сказал мне: — Друг мой, ты считаешь себя умным, ты испол- нен ужасной гордости по поводу своих школьных ус- пехов по математике, но все это пустяки. Выйти в лю- ди можно лишь при помощи женщин. Правда, ты некрасив, но тебе никогда не поставят этого в упрек, потому что у тебя есть собственное лицо. Твои любов- ницы будут тебя бросать; так вот, хорошенько запом- ни: когда женщина тебя бросает, ничего нет легче, как оказаться в глазах света смешным. А после этого муж- чина для всех остальных женщин не стоит уж ни гро- ша. В тот же день, когда женщина тебя покинет, объ- яснись в любви какой-нибудь другой; если нет ничего лучшего, так хоть горничной. После этого он обнял меня, и я уселся в почтовую карету, отправлявшуюся в Лион. О, если бы я почаще вспоминал потом советы этого великого тактика! Сколько упущенных случаев иметь успех! Сколько на- прасных унижений! Но с другой стороны, если бы я был находчивее, я бы пресытился женщинами до тош- ноты, а следовательно, и музыкой и живописью, по- добно двум моим современникам, де Ла-Розьеру и Пепошену. Они охладели, пресытились светом, стали 427
философами. Я же, напротив, во всем, что касается женщин, к счастью своему, по-прежнему обольщаюсь, как в двадцать пять лет. Вот почему никогда я не пущу себе пулю в лоб от пресыщения жизнью, от скуки. На литературном по- прище я вижу еще множество предстоящих мне дел. Работ, которые я намечаю, хватило бы на десять жиз- ней. А в настоящий момент, в 1832 году, главная трудность для меня в том, чтобы привыкнуть и не рас- сеиваться, когда приходится трассировать вексель в 20 тысяч франков на имя кассира центральных вы- плат Парижского казначейства. XI 4 июля 1832. Не помню, кто ввел меня к Делеклюзу. Он, кажет- ся, попросил у меня экземпляр «Истории живописи в Италии», чтобы написать о ней отзыв в «Лицее», од- ном из тех эфемерных парижских изданий, которые своим возникновением обязаны успеху «Edinburgh Review». Он захотел со мной познакомиться. В Англии аристократия презирает литературу. В Париже литература слишком большая сила. Живуще- му в Париже французу невозможно высказаться прав- диво о труде другого француза, тоже живущего в Па* риже. Я нажил себе восемь или десять смертельных вра- гов только из-за того, что сказал редакторам «Globe», в виде совета и прямо в лицо, что тон у «Globe» слиш- ком пуританский и что ему, пожалуй, недостает остро- умия. Добросовестный литературный журнал, каким был, например, «Edinburgh Review», возможен лишь при одном условии: если он будет издаваться в Женеве и руководить им будет толковый деловой человек, спо- собный хранить тайны. Этот редактор ежегодно дол- жен совершать поездку в Париж и каждый месяц по- лучать по почте в Женеве статьи для очередного номе- ра. Он должен уметь выбирать статьи, хорошо их оп- лачивать (по 200 франков печатный лист) и держать в тайне имена всех сотрудников. 428
Итак, меня привели к Делеклюзу в воскресенье, в два часа дня. Он принимал именно в это неудобное время. Надо было подняться по лестнице в девяносто пять ступеней; его кабинет помещался на седьмом эта- же собственного дома, принадлежавшего ему и его сестрам, на улице Гайон. Из маленьких окон виден был только лес почерневших дымовых труб. По-моему, это самый безобразный ландшафт; однако четыре ма- леньких комнаты, которые занимал Делеклюз, укра- шены были гравюрами и разными любопытными и приятными произведениями искусства. У него был великолепный портрет кардинала Ри- шелье, на который я часто поглядывал. Рядом — ог- ромное, отяжелевшее, туповатое лицо Расина. Ко- нечно, до того как он так разжирел, этот великий поэт испытал чувства, воспоминания о которых были необходимы, чтобы написать «Андромаху» и «Федру». Я застал у Делеклюза перед чуть тлевшим ками- ном— это было, кажется, в феврале 1822 года — во- семь или десять человек, разговаривавших на самые разнообразные темы. Я поражен был их здравым смыслом, умом и особенно редким тактом самого хо- зяина дома: он умело и незаметно руководил бесе- дой, следя за тем, чтобы одновременно не гово- рили трое или чтобы не воцарялось томительное молчание. Мне трудно выразить должным образом свое ува- жение к этому кружку. Я никогда не встречал, не го- ворю уже чего-нибудь высшего, но хотя бы подобного ему. Я поражен был в первый же день и еще, может быть, двадцать раз потом, в течение трех — четырех лет, пока этот кружок существовал, я ловил себя на том же чувстве восторга. Такой кружок возможен лишь на родине Вольтера, Мольера, Курье. Он невозможен в Англии, потому что у Делеклюза над каким-нибудь герцогом посмеялись бы так же, как и над всяким другим, или даже еще больше, если бы он оказался достоин смеха. Невозможен подобный кружок и в Германии, где слишком склонны к восторженной вере во всякий мод- ный философический вздор (ангелов Ансильона). К 129
тому же, помимо их восторженности, немцы чересчур глупы. Итальянцы держали бы длинные речи, каждый ми- нут по двадцать, и каждый стал бы смертельным вра- гом того, с кем он спорил. Собравшись в третий раз, писали бы уже сатирические сонеты друг на друга. Здесь все спорили обо всем упорно и откровенно. Тут были вежливы, потому что вежлив был сам хо- зяин. Ему часто приходилось прикрывать отступление неосторожных спорщиков, которые в поисках новой мысли доходили до слишком уж явных нелепостей. Я застал там, кроме хозяина, еще Альбера Стап- фера, Ж.-Ж. Ампера, Сотле и Мареста. Сам Делеклюз характером отчасти напоминает доброго Векфильдского священника. Чтобы дать о нем представление, необходимы все полутона Гольдсмита или Аддисона. Во-первых, он очень некрасив; в особенности по- ражают— как редкость в Париже — некрасивые очер- тания низкого лба; сложен он хорошо и достаточно высокого роста. Ему присущи все мелкие слабости настоящего бур- жуа. Если он купит на улице за тридцать шесть фран- ков дюжину носовых платков, через два часа он уже будет считать, что платки эти — редкость и что больше ни за какую цену ничего подобного в Париже не найти.
ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНАЯ СПРАВКА Вскоре после прибытия в Чнвита-Веккью в качестве фран- цузского консула Стендаль стал тосковать по Парижу. Здесь, на месте своей новой службы, так же, впрочем, как и в Риме, куда он часто наезжал, он был окружен тишиной, которая после Парижа показалась ему тягостной. Римское общество его не удовлетворяло: не с кем было говорить, острить, обсуждать со- бытия и обмениваться мыслями, трудно было писать. Мысль невольно обращалась к недавнему прошлому, к завершившемуся периоду его пребывания в Париже. Уже в 1832 году он решает написать «историю своего последнего путешествия в Париж», или, точнее, его девятилетнего пребывания там: от июня 1821 года до 6 ноября 1830 года. Он писал свои воспоминания для потомства; в нескольких завещаниях, которые он набросал на полях рукописи, он просил своего друга, женевского живо- писца на фарфоре Авраама Константена, издать эти воспоми- нания через десять лет после его смерти. Стендаля смущал жанр его нового сочинения. Ему казалось, что неприлично так много и настойчиво говорить о себе. А между тем это закон жанра. И, словно в оправдание, Стендаль назы- вает свои мемуары «Воспоминания эготиста». «Эготизм» — слово английское и означает чрезмерное внима- ние к самому себе. Однако в воспоминаниях Стендаля, кроме него самого, изображено множество исторических лиц, друзей, с которыми он встречался ежедневно, и случайных знакомых. Он описывает салоны, сыгравшие значительную роль в истории стра- ны, и приключения, о которых рискованно было упоминать. Порт- рет генерала Лафайета соседствует с портретом Мареста; Де- леклюз этот добродушный мещанин и крупный художествен- ный критик, описан рядом с ироническим Мериме и с беспутным Эдвардсом, а мучительные томления первых двух лет жизни Стендаля в Париже перемежаются с ничуть не поучительными похождениями его в Лондоне. «Воспоминания эготиста» были написаны за две недели, с 20 июня до 4 июля 1832 года. Мы не знаем, почему Стендаль 431
прекратил работу над своими воспоминаниями в тот момент, когда, казалось, он был особенно ими увлечен. Может быть, он хотел расширить их рамки и придать им более романический вид? Действительно, 11 ноября 1832 года он предлагал париж- скому издателю Левавассеру свою «исповедь», которая должна была начаться с русского похода 1812 года и заключать в себе, как исторический роман, картину политических и военных со- бытий вместе с любовными приключениями и переживаниями автора. Как бы то ни было, но Стендаль не оставлял замысла со- здать большой автобиографический труд. В 1833 году он начал «Воспоминания Анри Б.», которые должны были повествовать историю его жизни с ранних детских лет. Но эта рукопись обо- рвалась в самом начале. Только через два с лишним года, 23 но- ября 1835 года, Стендаль начинает «Жизнь Анри Брюлара», ко- торую .доводит до своего приезда в Италию, в 1800 году, когда ему едва исполнилось 17 лет. Последняя глава датирована 17 марта; 22 и 23 марта Стендаль вносил в рукопись кое-какие поправки, а 26 марта, получив известие о том, что ему предостав- ляется отпуск, прекратил работу и больше не возвращался к произведению, которое увлекало его в течение четырех скучных зимних месяцев. По манере письма, по основному тону повествования «Жизнь Анри Брюлара» отличается от «Воспоминаний эготиста». Рас- сказывая о своем пребывании в Париже во время Реставрации, Стендаль был как будто менее взволнован тем, что он описы- вал. Все это происходило совсем недавно, люди, с которыми он встречался, свои и чужиё поступки, слова и жесты были совсем еще свежи в памяти. Сам Стендаль, герой повествования, был в это время уже сложившимся человеком. В рассказе об этих событиях больше юмора и иронии, чем внутреннего волнения и умиленностн. В «Жизни Анри Брюлара» речь идет о событиях ранней юно- сти, о становлении личности. Стендаль говорит об этих годах с раздражением и тоской. Здесь он больше судит, чем бесстраст- но описывает, хотя иногда и старается воздержаться от оценок, так как ему кажется, что на таком отдалении он не может понять нравственный смысл событий. Вместе с тем он старается как можно точнее воспроизвести то, что после стольких лет неожиданно всплывает в памяти. Иногда это просто зрительные образы, «куски фрески», большая часть которой обвалилась. Эти образы трудно объяснить, опре- делить их дату, сопоставить с другими. Стендаль идет на поиски воспоминаний, отыскивая во мраке прошлого новые детали, понукая свое воображение и строя гипотезы для того, чтобы объяснить непонятное. Неясные черты лиц начинают просту- пать более явственно, пустые места заполняются новыми обра- зами, и прошлое проступает с такой отчетливостью, что от это- го зрелища Стендаль чувствует острое, захватывающее вол- нение Чтобы восстановить прошлое как можно полнее, Стендаль чертит на своей рукописи планы — квартиры, улиц, площадей, 432
экзаменационного зала,— обозначая буквами местонахождение героев сцены. Таких рисунков в рукописи множество. Иногда Стендаль беспокоился, что произведение его окажет- ся чересчур хаотичным. Действительно, увлекаясь процессом воспоминания, он иногда путал хронологию; давая характеристи- ки своих поступков или переживаний раннего детства, подкреплял их примерами из более позднего времени. Эти отступления оправ- дывались и самой задачей книги: ведь начиная ее, он хотел преж- де всего «познать самого себя», понять наконец причины, застав- лявшие его действовать тем или иным образом в этом столь пе- стром «романе его жизни». Но именно эта беспорядочность является достоинством кни- ги, самой откровенной из написанных Стендалем. В кажущейся путанице сцен и образов обнаруживается непосредственный, не искаженный никакой художественной обработкой поток мыслей и воспоминаний, и это является гарантией если не исторической достоверности, то искренности. Эта «беспорядочность» еще более бросается в глаза в «Жизни Анри Брюлара», чем в «Воспоми- наниях эготиста». В рассказ о детских годах врывается сценка заседания Государственного совета, любовные переживания юно- го Бейля прерываются негодованием по поводу творимой в Париже расправы над «апрельскими бунтовщиками», а карти- ны жизни провинциальной семьи — характеристикой писатель- ских приемов автора, рассуждениями о политическом состоянии страны и афоризмами житейской мудрости. Так воспоминания о детских годах превращаются в беседу наедине с собой, в пате- тический дневник Стендаля как мыслителя, художника и «на- блюдателя сердца человеческого». Стендаль сам говорит, что иногда он совершенно отчетливо видит сцену далекого прошлого, но смысл ее определить не может. В этом заключается источник некоторых анахронизмов «Жизни Анри Брюлара». Фактические сведения, которыми изо- билует книга, топографические детали, имена, даты почти всегда бывают удивительно точны. Но, пытаясь установить психологи- ческий смысл событий, Стендаль часто смешивал эпохи и пере- носил в 1790-е годы те чувства и интересы, которые возникли у него лишь в первые годы XIX века. Так, например, Стендаль утверждает, что почувствовал ненависть к отцу чуть ли не в младенческом возрасте и что эта ненависть возросла особенно после смерти матери. Однако письма его к сестре, так же, как и дневники 1800—1803 годов, свидетельствуют о том, что эта ненависть появилась только с 1803 года, когда отец перестал посылать ему деньги на содержание и тем поверг его в большие материальные трудности. Стендаль утверждает, что его «роман- тизм», то есть нежная любовь к Шекспиру и отвращение к Ра- сину и к стихотворной трагедии вообще, восходит еще к 1790-м годам, между тем как очевидно, что первое чтение Шекспира относится только к периоду «настоящего воспитания на улице Анживилье», то есть к периоду от возвращения из Италии до поездки в Марсель. Даже и в эти годы, несмотря на знакомство с Шекспиром, Стендаль был убежденным классиком, почитав- 433
шим великих национальных драматургов и рассматривавшим стихотворную трагедию как высший идеал искусства. Что касается его политических взглядов, то возможно, что Стендаль очень хотел поступить в «отряд Гардона>, в котором мальчики демократических слоев Гренобля готовились к воен- ной деятельности. Но едва ли молодой республиканец семнадцати лет мог бы радоваться тому, что «молодой генерал Бонапарт стал королем Франции», или совершать покушение на Древо Братства. Республиканские взгляды Стендаля приобретают сколько-нибудь отчетливые формы только в 1803 году, к моменту коронования Наполеона, после чтения Монтескье и Альфьери. Вот почему «моральный» колорит набросанной в «Жизни Анри Брюлара» картины следует проверять по письмам и дневникам Стендаля. Опасаясь нескромных, которым могла бы попасться на глаза его рукопись, Стендаль в мемуарах называл своих друзей и зна- комых вымышленными именами или обозначал их инициалами: Пьера Дарю он обозначал буквой Z, г-жу Дарю — г-жой Паль- фи или Пти, Альберту де Рюбампре — г-жой Азюр, так как она жила на Голубой улице (Rue Bleue), г-жу Кюриаль — Манти (сокращенное от ее имени Клемантин), барона де Мареста — Безаясоном, так как он служил в Безансоне, и Люссенжем, гра- финю Чини — графиней Сандр (Чини — по-итальянски пепел, в переводе на французский — сандр), графиню д’Аргу — графи- ней д’Авель, Делеклюза — Делетаном и т. д. Эти псевдонимы и инициалы весьма затрудняют чтение воспоминаний Стендаля. В настоящем переводе все псевдонимы и инициалы заменены подлинными именами — в тех случаях, когда идентификация не вызывала никаких сомнений. Среди множества примечаний, которыми Стендаль испещрил свою рукопись, некоторые оказались неразборчивыми или непо- нятными. Эти очень немногочисленные примечания при переводе пришлось выпустить. Несмотря на усилия французских текстологов (Анри Дебре и Анри Мартино), в мемуарных сочинениях Стендаля, а особен- но в «Жизни Анри Брюлара», остались неправильно прочитан- ные слова и собственные имена. В таких случаях приходилось исправлять текст и заменять искаженные слова и имена правиль- ными — опять-таки если наше чтение не оставляло никаких со- мнений. При переводе было использовано издание Шампиона («Жизнь Анри Брюлара») и «Le Divan» («Жизнь Анри Брюлара» и «Вос- поминания эготиста»).
ПРИМЕЧАНИЯ ЖИЗНЬ АНРИ БРЮЛАРА Стр. 6. Вильгельмина фон Грисгейм, с которой Стендаль был знаком во время своего пребывания в Брауншвейге (1807—1808), была дочерью генерал-майора фон Грисгейма, быв- шего комендантом города до начала войны 1806 года. Стр. 7. Манти, или Манта (сокращение от имени «Клемен- тина»),— г-жа Кюриаль (1788—1840), дочь г-жи Беньо. Близкое знакомство Стендаля с нею началось в 1824 году. Тягостный для Стендаля разрыв с ней произошел в 1826 году. Ди Фьоре — итальянский революционный деятель; в 1799 го- ду, в возрасте 28 лет, был приговорен в Неаполе к смертной казни и бежал в Париж. В «Красном и черном» Стендаль изобра- зил его под именем графа Альтамиры. Пьер Дарю — граф (1767—1829), государственный деятель, министр Наполеона и писатель. Во время Реставрации был на- значен пэром Франции (1819). Дарю был родственником Бейлей и сыграл огромную роль в биографии Стендаля. Стр. 8. Марест — барон, друг Стендаля, был старшим секре- тарем префектуры департамента Ду. Стр. 9. Подобие Бальзака — Стендаль имеет в виду фран- цузского писателя XVII века Геза де Бальзака. «Дух христианства» Шатобриана появился в 1802 году. Стр. 10. Д’Эменар Жозеф-Альфонс (1767—1811)—француз- ский поэт и публицист. Его дидактическая поэма «Астрономия» появилась в печати в 1805 году. Эменар был цензором театров и «Journal de I'Empire» (бывший «Journal des Debate»), затем на- чальником Третьего отделения полиции. Сальванди Нарсис-Ашиль (1795—1856)—писатель и госу- дарственный деятель, в последние годы Реставрации выступал против реакционной политики министерства Полиньяка, но после Июльской монархии (1830) стал консерватором. Г-жа Ролан Манон-Флипон (1754—1793)—жена известного жирондиста; оставила «Мемуары», высоко ценившиеся Стен- далем. 435
Мелани Гильберт — трагическая актриса театра Луазон, возлюбленная Стендаля в 1805—1806 годах. Микеланджело Каэтани — римский князь, брат дона Филиппо Каэтани, бывшего другом Стендаля в 1830-е годы. Стр. 11. «Величайший плут из королей» — Луи-Филипп, июльский монарх. «Лицемерный татарин» — русский император Николай I. Стендаль имеет в виду польские события тридцатых годов. Кератри Огюст-Илларион (1769—1859)—государственный деятель и писатель, бывший либералом в эпоху Реставрации; после Июльской революции стал крайним реакционером. Мармонтель Жан-Франсуа (1723—1799)—французский пи- сатель, романист и драматург, был избран членом Французской академии в 1763 году и стал ее секретарем в 1783-м. Его «Ме- муары» были изданы после его смерти, в 1800—1806 годах (6 томов). Стр. 12. Стендаль получил чин сублейтенанта 23 сентября 1800 года и назначен был в 6-й драгунский полк 23 октября того же года. Кабанис Жорж (1757—1808)—французский медик, философ и физиолог-материалист, автор сочинения «Об отношении физи- ческого и морального начала в человеке», 1802. Дестют де Траси Антуан-Луи-Клод (1754—1836)—граф, французский философ-либерал, создатель науки «идеологии» и автор сочинения под тем же названием. Один из томов этого со- чинения носит название «Логика». Стр. 13. Дюрок Жерар-Кристоф-Мишель (1772—1813)—мар- шал и дипломат Наполеона, получивший в 1809 году титул гер- цога Фриульского. Стр. 14. Граф Моле был министром иностранных дел с 11 августа до ноября 1830 года. Стр. 15. Анджела Пьетрагруа — дочь миланского торговца Борроне, вышедшая замуж за чиновника Пьетрагруа. Первое увлечение Стендаля Анджелой относится к 1800 году; знакомство возобновилось в 1811 году, чем и объясняется то, что в списке возлюбленных Стендаля Анджела фигурирует дважды. Характе- ристика, которую дает ей Стендаль несколькими страницами ниже, объясняется ее многочисленными изменами, в которых Стендаль имел возможность убедиться. Стр. 16. Виктор Жакмон (1801—1832) — французский путеше- ственник, известный своим исследованием английской Индии и Тибета, друг Стендаля. Письма его были изданы в 1834 году. Леди Морган (С. Оуэнсон) (1786—1859) — английская писа- тельница. Она описала впечатления от своего второго путеше- ствия во Францию в сочинении «Франция в 1829 и 1830 гг.». (От- зыв о Стендале находится в 3-й главе II тома.) Д’Аргу Антуан-Морис-Аполлинер (1782—1858) — фран- цузский государственный деятель, бывший министром в реакцион- ном кабинете Казимира Перье; он был постоянным предметом на- смешек либеральной прессы в эпоху Июльской монархии. Стр. 18. «Виконтом» Стендаль называет своего друга, виконта Луи де Бараля. 436
Стр. 22. Закон, учреждавший Центральные школы, был издан 25 февраля 1795 года. Эрар — парижский банкир. Стр. 24. Де Виллелъ (1773—1854)—граф, французский го- сударственный деятель эпохи Реставрации, ультрароялист. После выборов в Палату в 1824 году Виллель организовал в ней боль- шинство из трехсот голосов, при помощи которых он мог про- водить свои мероприятия. Стр. 28. Генриета Ганьон, мать Стендаля, умерла 23 ноября 1790 года. Стр. 34. Французское слово 1а соиг имеет два значения — «двор» и «суд». Стр. 35. Стихотворная цитата из трагедии Корнеля «Родогун- да» (действие II, явление 3). Стр. 37. «Каирский караван» — комическая опера Гретри на текст Мореля де Шедевиля. В первый раз была поставлена в 1783 году. «Инфанта Саморы» — комическая опера Фрамери (1745—1810) в трех актах, пародия на оперу Паэзиелло. Стр. 39. Вокансон. Жак (1709—1782) —французский механик, родившийся в Гренобле. Стр. 41. Фонтенель (1657—1757)—французский писатель и философ, предшественник просветителей XVIII века. Заседания штатов в Романе происходили со 2 ноября 1788 по 16 января 1789 года. Лизилшк-Меркюр Кафтанджоглу-Тавернье— служащий во французском консульстве Чивита-Веккьи. Стр. 44. «День черепиц* (Journee des tuiles) — восстание 7 июня 1788 года. Королевским эдиктом от июня 1787 года были уничтожены провинциальные штаты и вместо них учреждены но- вые провинциальные собрания, члены которых должны были на- значаться правительством. Провинциальные парламенты возра- жали против этого эдикта, министерство ответило на это прика- зом об изгнании членов парламента, и утром 7 июня командую- щий военными силами Дофине Клермон-Тонер объявил об этом парламенту. В результате ряда демонстраций, в частности выступ- лений знаменитого впоследствии А. Варнава, произошло возму- щение жителей, в котором большую роль сыграли женщины — рыночные торговки. Бернадот (1763—1844)—маршал Наполеона и король Шве- ции под именем Карла XIV. Столкновение жителей Гренобля с солдатами началось с пощечины, которую женщина из народа дала Бернадоту. Он не поддержал Наполеона в 1812 году, и по- тому выражение «благородная душа» имеет в устах Стендаля иронический характер. Мюрат Иоахим (1771—1815)—маршал Наполеона, король неаполитанский, в 1814 году перешедший на сторону коали- ции. Пирр (319—272 до н. э.)—царь Эпирский. В сражении на улицах Аргоса он был оглушен черепицей, брошенной с крыши дома, и затем добит солдатами. Стр. 45. Ламуаньон де Мальзерб, Кретьен-Гильом 437
(1721—1794)—один из защитников в процессе Людовика XVI, Гильотинирован в 1794 году. Граф Себастьян (1775—1851)—французский маршал и дип- ломат. Будучи министром иностранных дел, 16 сентября 1831 года он, характеризуя положение дел в Польше, произнес знаменитую фразу: «В Варшаве господствует порядок»,— вызвавшую возму- щение оппозиции. Стр. 47. Мунье Жозеф (1758—1806)—политический деятель. В 1795 году был в эмиграции; в 1802 году назначен префектом Иль-е-Вилена. Его сын Эдуард (1784—1843) получил титул ба- рона в 1809 году и звание пэра в 1819 году. Викторина, дочь Жо- зефа Мунье,— увлечение Стендаля в 1802 году. Вязьма стоит на реке того же имени. Вместо загадочных «Трип» следует, может быть, читать: «Припять» (?). Казимир Перье (1777—1832) —крупный финансист и полити- ческий деятель, реакционный министр в эпоху Июльской монархии. 28 июля 1835 года произошло покушение Джузеппе Фьески на Луи-Филиппа. На следующий день началось следствие, продол- жавшееся до 30 января 1836 года, когда начались прения в Па- лате пэров, принявшей на себя судебные функции по этому делу, Феликс Фор (1780—1859) —пэр Франции с 1832 года. Стр. 49. «Зеленый Егерь» — предполагавшееся название рома- на Стендаля «Люсьен Левен». Стр. 51. Шодерло де Лакло (1741—1803)—автор романа «Опасные связи» (1782). Г-жа де Мертейль — героиня этого ро- мана. Стр. 56. Аббат Райян -т- не присягнувший конституции священ- ник. «Тирания» его над Стендалем длилась с декабря 1792 года (или января 1793 года) до лета 1794 года, когда он был аре- стован. Стр. 60. Ганьоны действительно были итальянского происхож- дения. В местечке Бедаррида (Авиньонской епархии) в XV веке обосновалась колония итальянцев, среди которых был некий Джо- ванни Ганьони (1477 год), родоначальник Ганьонов. Форьель Клод (1772—1844) —французский ученый, историк и критик, автор трудов по истории Прованса, провансальской и итальянской поэзии и т. д. Стр. 73. Слова: «В Женеве рассчитывают, но никогда не сме- ются» — представляют собою цитату из комической поэмы Воль- тера «Гражданская война в Женеве» (1768), песнь 1-я. Стр. 76. Слова, приводимые Стендалем, находятся не в «Шко- ле жен», а в «Ученых женщинах» (действие II, явление 7). Стр. 77. Статья Форьеля о Данте появилась не в «Revue de Paris», а в «Revue des Deux Mondes» от 1 октября 1834 года. Госпожа Кондорсе (1765—1822)—вдова философа и поли- тического деятеля Кондорсе; была автором философских сочи- нений. Огюстен Тьерри (1795—1856)—французский историк. Беллок Анна-Луиза (1796—1881) была известна главным об- разом своими переводами с английского. Стр. 82. Робержо Клод — полномочный представитель Франции на конгрессе в Раштадте; был убит 28 апреля 1799 года. 438
Отец Стендаля, будучи «консисторским* адвокатом, имел «личное* дворянство и связанные с этим сословные привилегии. «Мемуары знатного человека» — роман аббата Прево. Стендаль, очевидно, читал ту часть этого романа, в которой рас- сказывается история Манон Леско. Стр. 83. Граф де Перонне (1778—1854).— В 1830 году, будучи министром внутренних дел, подписал королевские ордонаясы, распускавшие Палату депутатов и явившиеся толчком к Июль- ской революции. Перонне с тремя другими министрами Карла X был осужден Палатой пэров на пожизненное заключение и осво- божден в 1835 году. Ролен Шарль (1661—1741)—французский историк, автор «Римской истории*, которую Стендаль читал в детстве. Стр. 84. Герцог Бордоский — последний отпрыск старшей вет- ви Бурбонов; роялисты рассматривали его как законного наслед- ника престола; отсюда и высказанное Стендалем пожелание. После революции 1830 года Карл X отрекся от престола в пользу герцога Бордоского. Минье Франсуа (1796—1884)—известный историк. Стр. 85. В апреле 1834 года во многих городах Франции про- изошли восстания, участники которых по королевскому приказу подлежали суду Палаты пэров. Процесс закончился лишь в на- чале 1836 года. Стр. 86. Санхониатон — финикийский историк III или II века до н. э., автор «Истории Финикии*, от которой до нас дошло лишь несколько отрывков. Кур де Жебелен — французский ученый, автор «Естественной истории слова» (1776). Виктор Дестют де Траси, сын графа де Траси (1781— 1864)—политический деятель, либерал эпохи Реставрации и Июльской монархии. «Представители народа» Амар и Мерлино прибыли в Гре- нобль 21 апреля 1793 года. Стр. 89. Саси Луи (1613—1684)—богослов, переводчик Вет- хого завета. Юм (1711—1776) — английский историк и философ, автор «Истории Англии». Французский перевод, о котором говорит Стен- даль, был сделан не президентом Бело, а вдовой адвоката, Окта- вией-Гишар Бело. Стр. 90. Де Врос Шарль — французский писатель (1709—1777), автор «Писем об Италии*. Ромен Коломб переиздал эти «Письма» в 1836 году под заглавием «Италия сто лет тому назад», со своим предисловием. Стендаль также написал предисло- вие, которое напечатал отдельной статьей. Стр. 98. Пишегрю Шарль (1761—1804) — французский гене- рал. В эпоху Революции он завоевал Голландию и захватил гол- ландский флот. Он составил вместе с монархистом Жоржем Ка- дудалем заговор против Наполеона, был арестован и найден в тюрьме повесившимся на собственном галстуке. Стр. 99. Омар — халиф с 634 до 644 года. Завоевав Египет, он, по преданию, сжег библиотеку в Александрии, произнеся зна- 439
менитое рассуждение: «Если заключающиеся в ней книги согласны С Кораном, они бесполезны, если же противоречат ему,— вредны». Стр. 101. «Части», которые Стендаль пытается «скопиро- вать»,— это оставшиеся в памяти части фрески, внешние образы, которые он стремился точно передать в слове; объяснить свое счастье, передать ощущения, пережитые им в Эшеле, он не в со- стоянии. Стр. 108. «Укушен... псом Метромании» — выражение, заим- ствованное из сатиры Вольтера «Le Pauvre Diable». Метрома- ния — страсть к стихотворству. Здесь в рукописи помещен рисунок: на перекрестке шести до- рог— «человек в момент его рождения». Направо «дорога к день- гам: Ротшильд», Р —«дорога хороших префектов и государ- ственных секретарей: г-да Дарю, Редерер, Франсе, Беньо». По- средине две дороги: одна из них — «дорога общественного ува- жения», другая оставлена Стендалем без названия. Налево идут две дороги: «L, дорога искусства заставить себя читать: Тассо, Ж.-Ж. Руссо, Моцарт, и F, дорога безумия». Четыре из этих дорог отмечены буквой В; это «дороги, на которые вступают в семилетием возрасте, часто не сознавая того. В высшей степени нелепо в пятидесятилетием возрасте покидать дорогу R и доро- гу Р ради дороги L. Фридрих II не в состоянии заставить себя читать, а между тем с двадцатилетнего возраста он думал о до- роге L». Стр. 112. Город Сартена находится не в Сардинии, а на Кор- сике. Стр. 118. Ревенй и Гкльябер — священники, были гильотини- рованы в Гренобле 26 июня 1794 года. Стр. 119. «Велизарий» — философский роман Мармонтеля, в котором излагается мировоззрение либерально-буржуазного «про- свещения» XVIII века. В главе XV трактуется вопрос о религии с точки зрения философского деизма. «Приключения Телемаха» (1699) —роман Фенелона на сюжет, заимствованный из «Одиссеи»; в нем излагаются политическая мораль и обязанности королей по отношению к народам. «Сет» или «Сиф» (1731)—роман аббата Жана Терасона (1670—1750), герой которого — добродетельный принц, состав- ляющий счастье своих подданных. Стр. 120. К этой странице рукописи Стендаля приложено лито- графированное факсимиле страницы из рукописи Барнава. Эли де Бомон (1798—1874) — французский геолог. В 1829—1830 годах появились его статьи, в которых излагалась теория геологических переворотов, противопоставляемая теории медленных и последовательных изменений земной поверхности. Стр. 121. Летрон Жан-Антуан (1787—1848)—французский историк и археолог. Стендаль имеет в виду его работу «Поющая статуя Мемнона» (1833). Стр. 124. Перо д’Абланкур (1606—1664) — писатель (автор знаменитых «Сказок») и переводчик. Его очень вольные переводы получили название «неверных красавиц». 440
Стр. 125. Флориан Жан-Пьер — баснописец и романист (1755—1794), автор сентиментально-пастушеских романов вроде упоминаемых Стендалем «Эстеллы» и «Гонзало Кордовского». Стр. 133. «Деревенский дом» (1763).— Книга эта, написанная для жителей южных французских колоний, содержит практиче- ские советы относительно постройки хижин, обращения с тузем- цами, охоты, рыбной ловли и т. д. Стр. 134. Монтескье в «Духе законов» (1748) утверждал, что движущей силой при монархическом образе правления является честь, в республиках — добродетель, а в деспотиях — страх. Стр. 139. Дидье Жан-Поль — вождь восстания в Гренобле, происшедшего 4 мая 1816 года. Восстание имело целью низвер- жение Бурбонов и передачу престола Наполеону II. Оно было быстро подавлено, в Гренобле начался террор, а Дидье был аре- стован и гильотинирован. В этот период (март — июнь 1816 года) Стендаль находился в Гренобле. Герцог Деказ был в это время министром полиции. Стр. 140. Библией Руайомона называлось собрание отрывков из Ветхого и Нового завета с объяснениями; она была составле- на Никола Фонтеном, издавшим ее в 1674 году. Стр. 145. Стихотворная цитата из сатиры Вольтера «Les Systdmes»; это — определение, которое в сатире дает богу Фома Аквинский. Стр. 146. «Дон Яфет Армянский» — комедия Скаррона (1645). Цитируемые Стендалем слова — в действии IV, явлении 4-м. Стр. 147. Келлерман (1735—1820) —французский революцион- ный генерал, которому в 1793 году было поручено верховное командование в борьбе с восставшим Лионом и пьемонтскими войсками. Преси — граф, французский генерал-роялист, руководивший восстанием в Лионе в 1793 году. Стр. 148. Леве-Веймар — барон, французский писатель и исто- рик. В 1825 году появилась его «Всемирная хронология», кото- рою пользовался Стендаль. 20 августа 1793 года в результате деятельности роялистских организаций Тулон был отдан в руки англичан; затем после дол- гой осады он был взят обратно революционными войсками 19 де- кабря 1793 года. Стр. 151. Дюбуа-Фонтанель Жак-Гаспар (1737—-1812) — ли- тератор. Курс, который он читал в гренобльской Центральной школе, был издан после его смерти, в 1813 году. Дюбуа-Фонта- нель в течение нескольких лет был редактором «Gazette des Deux Ponts», основанной в 1770 году и переименованной в 1783 го- ду в «Journal de litterature francaise. et 6trangere». Дюпюи де Борд (1746—1815) — профессор математики в ар- тиллерийской школе Гренобля. В 1792 году Дюпюи преподавал математику в артиллерийской школе Баланса, где его учеником был Наполеон, в то время простой артиллерийский офицер. Стр. 152. Гизо был министром внутренних дел в момент на- писания этой главы. Второе министерство Гизо продолжалось от 11 октября 1832 года до 22 февраля 1836 года. 441
Сульт Никола (1769—1851) — французский маршал, воен- ный министр и министр иностранных дел при Луи Филиппе. Стр. 155. «История Неаполитанского королевства с 1734 до 1825 года» неаполитанского генерала и министра Пьетро Коллет* ты, либерала и франкофила, была издана во французском пере- воде в 1835 году. Граф Бурмон (1773—1846)—французский маршал; в 1829 году был военным министром. Гувьон Сен-Сир '(1764—1830)—французский маршал и по- литический деятель, автор нескольких трудов по истории напо- леоновских войн. Стр. 158. Моро Жан-Мишель (1741—1814)—рисовальщик и гравер; в 1797 году был назначен профессором Центральных школ. Кошен Шарль-Никола (1715—1790)—французский гравер и рисовальщик, автор «Путешествия в Италию» (1758, 3 тома). Стр. 163. «О Rus...»— стих из Горация («Сатиры», т. 2, VI). Каламбур в слове «rus», означающем «деревня» и произносимом французами совершенно так же, как слово «russe» — «русский». Стр. 164. Сеттон-Шарп (1797—1843) — английский юрист, друг Стендаля, нередко наезжавший в Париж в годы Реста- врации. Орден соединения был учрежден Наполеоном в память при- соединения Голландии к Франции в 1811 году. Подлость Бекона, которую Стендаль имеет здесь в виду,— его активная роль в осуждении своего бывшего покровителя лор- да Эссекса из личной выгоды. Мопу Рене-Николй (1714—1792)—министр Людовика XV. Стр. 165. Эта первая страсть Стендаля к м-ль Кюбли отно- сится к началу 1798 года, когда ему было 15 лет. Стр. 170. Вильмен Франсуа (1790—1870)—французский ис- торик и литературный критик. Стр. 171. Сен-Марк Жирарден (1801—1873) — литературный критик и политический деятель. Стр. 179. «Исповедь савойского викария*, содержащая изло- жение деистического мировоззрения,— вставной эпизод в книге Руссо «Эмиль, или о воспитании». Стр. 182. Генерал Фуа (1775—1825) — политический деятель- либерал, оратор, пользовавшийся огромной популярностью во время Реставрации. Эдвардс Вильям-Фредерик (1776—1842)—физиолог, зани- мавшийся проблемой человеческих рас. В 1892 году появилось его «Письмо к Амедею Тьерри о физиологических особенностях человеческих рас в их отношении к истории». Антуан де Жюсье (1748—1836)—французский натуралист. Стр. 186. Бенедиктинский монах Бруно основал в 1084 году монастырь около Гренобля, в долине Картузии. Отсюда на- звание картузианского (или картезианского) монашеского ор- дена. Стр. 191. Дестют де Траси в 1793 году скрывался в Париже, но был арестован и просидел в тюрьме до падения Робеспьера. 442
В 1799 году, при Директории, он был назначен членом Коми- тета народного образования. Стр. 199—200. Амедей Пишо (1796—1877) — французский пи- сатель и журналист. Стр. 200. Граф де Куршан, —имя, незаконно присвоенное не- ким Кузаном, французским писателем и плагиатором. Луи Крозе (родился в 1784 году), близкий друг Стендаля, поступил в Политехническую школу в Париже осенью 1800 года и жил в тех же кварталах, что и Стендаль. Корефф — врач и писатель, посетитель парижских салонов эпохи Реставрации и Июльской монархии. Стр. 201. Гемпден Джон—деятель английской революции. Когда в 1636 году Карл I ввел «корабельный налог», Гемпден отказался его платить, в результате чего возник шумный процесс, оказавший сильное революционизирующее действие на англий- ское общество. Биография Гемпдена, написанная лордом Нуд- жентом, была переведена в 1831 году на французский язык. Дебелем (1787—1862)—государственный деятель. В послед- ние годы Реставрации был назначен префектом полиций, но после образования министерства Полиньяка вышел в отставку. С 1819 года был членом Палаты депутатов. Стр. 202. Маре, герцог Бассано (1763—1839) — министр ино- странных дел и государственный секретарь Наполеона. В 1813 году Стендаль был послан под начальством графа Сен-Валье в Дофине для организации защиты области от втор- жения коалиционных войск. Лене Жозеф-Жоашен (1767—1835)—председатель комиссии Законодательного корпуса, в своем докладе 1813 года высказав- ший пожелания «мира и свободы». Наполеон приостановил дея- тельность Корпуса. Редерер Пьер-Луи (1754—1835)—якобинец во время Рево- люции, стал на сторону Наполеона в момент захвата им власти, за что и был осыпан милостями императора. Стр. 205. «Эриция, или Весталка», драма Дюбуа-Фонтанеля, была поставлена в 1767 году и запрещена церковной цензурой; тотчас появились подпольные издания, и в 1768 году три книго- торговца были присуждены к галерам за продажу запрещенной драмы. «Эриция» вернулась на сцену лишь в 1789 году. Драма Лагарпа «Мелани, или Монахиня» была поставлена на сцене в 1791 году. Обе драмы имели своей задачей борьбу с монастыря- ми как социальным институтом. Франсе де Нант (умер в 1836 году) — публицист и обще- ственный деятель. Под именем Жерома он напечатал два произ- ведения: «Рукопись покойного г-на Жерома» (1825) и «Собрание пустячков» (1826). Стр. 209. Стихотворная цитата из трагедии Корнеля «Цинна» (действие V, явление 2). Стр. 210. Терно Гильом-Луи (1765—1833) — крупный сукно- промышленник, при Наполеоне был председателем Совета про- мышленников и высказывался против введенной Наполеоном ограничительной системы торговли. В 1814 году Терно принял сторону Реставрации и получил титул барона, но вскоре при- 443
мкнул к оппозиции и играл активную роль в Июльской револю- ции. Он умер, потеряв почти все свое состояние. Аббат Сьейес (1748—1836)—французский политический дея- тель, выпустивший в 1789 году брошюру под заглавием «Что такое третье сословие?». На первой странице ее он отвечает на поставленный в заглавии вопрос: «Все. Чем оно было до сих пор в политическом отношении? Ничем. Чего оно хочет? Быть чем- нибудь». Приводимые Стендалем слова ни в одном издании этой брошюры не встречаются. Стр. 211. Паста Джудитта (1798—1865) — итальянская пе- вица. В 20-х годах жила в Париже и пела в Итальянском театре. Дювержье де Оран, Проспер (1798—1881) — политический деятель и писатель. Дитмер и Каве — писатели либерального направления, из- давшие в сотрудничестве два тома пьес «Вечера в Нейи» (1827). Ампер Жан-Жак (1800—1864)—литературный критик и ис- торик. Стр. 212. Вольтер поселился в Фернее в 1758 году. Стр. 213. Книга аббата Дюбо носит название «Критические размышления о поэзии и о живописи» (1719. 7-е издание вышло в 1770 году). Стр. 216. Андреа Корнер — представитель древней венециан- ской фамилии, бывший адъютантом принца Евгения Бонапарта; Стендаль с ним встречался в Париже, в эпоху Реставрации. Стр. 217. Эпизод, который имеет в виду Стендаль, произо- шел 24 мая 1813 года. В*4 часа утра обоз генерального штаба неподалеку от Герлица был атакован двадцатью или тридцатью казаками; в первое мгновение произошла паника, казаки успели ранить одного из секретарей Дарю и захватить несколько экипа- жей, но затем были отброшены и ускакали. Стендаль находился в одном из передних экипажей обоза. Во время общего замеша- тельства он вышел из экипажа и «сделал сотню шагов» по тро- пинке, а по миновании опасности вернулся обратно. Ему при- шлось сообщить об этом случае Наполеону, и это был един- ственный раз, когда Стендаль лично говорил с императором. Этот военный эпизод Стендаль в гротескном искажении рассказывал друзьям, и его рассказ сохранился в статье Мериме о нем. В рукописи помещен чертеж, изображающий кривую жизни Стендаля. Кульминационный период начинается с «моего назна- чения аудитором, 3 августа 1810 года» и продолжается до «мо- его возвращения из Милана, в июне 1821 года». Стр. 222. Граф Лавалет — французский генерал и политиче- ский деятель. За поддержку Наполеона во время Ста дней был приговорен к расстрелу, однако ему удалось бежать из тюрьмы. Его «Мемуары» появились в 1831 году. Стр. 228. Стихотворная цитата из трагедии Корнеля «Го- раций» (действие II, явление 3). Стр. 239. Карданус — итальянский математик XVI века. Стр. 240. В 1799 году Суворов в Италии нанес французским войскам поражения при Нови и при Треббии. 444
Сражения при Лоди (10 мая 1796 года) и Арколе (15—17 но- ября 1796 года)—победы Бонапарта над австрийскими войска- ми во время первого Итальянского похода. Стр. 244. В сражении при Бузине (1214) французский король Филипп-Август разбил германского императора Оттона с его союзниками, фландрскими рыцарями. Стр. 247. Герцогиня Бургундская — жена внука Людови- ка XIV, ребенком прибывшая во Францию в 1767 году и сразу оживившая угрюмый двор старого короля. Маркиз де Бросар Ипполит (1784—1867), генерал, участво- вал почти во всех наполеоновских походах, а с 1830 года — в Ал- жирских экспедициях. Характеристика нечистого на руку чело- века, которую ему в 1836 году дает Стендаль, оправдалась тремя годами позже. В 1839 году Бросар был привлечен к военному суду по обвинению в растрате и хотя оправдан, но уволен в от- ставку. Стр. 250. Аббат Женуд (1792—1849) — публицист-роялист, сын содержателя кафе в Гренобле, получивший дворянство при Реставрации. Настоящая его фамилия—Жену. Стр. 254. Керубино— юный паж в комедии Бомарше «Же- нитьба Фигаро». Цитированные слова — в действии I, явл. 7. Стр. 258. Стихотворная цитата — первые строки басни Ла- фонтена «Священник и мертвец». Стр. 263. Монпу Ипполит (1804—1841) —французский ком- позитор-романтик. Пансерон Огюст-Матье (1796—1859)—профессор Париж- ской консерватории, композитор, автор нескольких комических опер и более чем 500 романсов. Стр. 266. Комедия Шекспира, которую имеет в виду Стен- даль,— «Как вам это понравится». Стр. 272. Маршал Ней, князь Московский (1769—1815), при Реставрации был осужден за присоединение к Наполеону во вре- мя Ста дней и расстрелян. Стр. 274. Поэма графа П. Дарю «Клеопедия, или теория лите- ратурных репутаций» появилась в 1800 году. Стр. 275. Констанция Пипле (1767—1845)—жена известного хирурга, автора «Руководства для лиц, страдающих грыжей». Она развелась с ним в 1799 году и вышла замуж за князя Сальм- Дика, ботаника, в 1803 году. Княгиня Сальм-Дик, прозванная Жозефом Шенье «музой разума», пользовалась в свое время большой известностью. Стр. 276. Джузеппе Фьески был казнен 19 февраля 1836 года. Стр. 278. Петье Огюст-Луи (1784—1858), барон, помощник военного комиссара, затем генерал. Дуэль между ним и Стен- далем произошла из-за некоей г-жи Мартен. Кристоф де Бомон (1703—1781) известен своей борьбой с «философами». После появления «Эмиля» Руссо он выпустил на- правленное против романа пастырское послание. В ответ на это послание Руссо напечатал свое знаменитое «Письмо к Кристофу де Бомону» (1862). Стр. 282. Барон де Пуату, фигурирующий в статье Стендаля «Комедия в 1836 году невозможна», которая должна была слу- 445
жить предисловием к книге де Броса,— богатый, приобретший титул буржуа, без всякого литературного образования, неспо- собный понимать тонкий комизм. Стр. 283. Юния — персонаж трагедии Расина «Британник». Ариция — действующее лицо трагедии Расина «Федра». Стр. 284. Стихотворная цитата из «Горация» Корнеля (дей- ствие I, сцена II). Имогена— героиня драмы Шекспира «Цимбелин». Цитируе- мые Стендалем слова произносит не Имогена, а Белларий (дей- ствие III, сцена XI). Стр. 285. *Тот, кто...» — стих из Грея («Элегии», 1750, стро- фа XXII). Стр. 287. Парламент в По был создан в 1620 году. Стр. 290. Море—один из сообщников Фьески, казненный 19 февраля 1836 года (Стендаль ошибочно указывает март вме- сто февраля). Бальи (1736—1793)—деятель Французской рево- люции, гильотинированный во время Террора и проявивший большое мужество в момент казни. Керсози (1798—1874)—французский офицер, обвиненный в участии в так называемом «апрельском восстании» 1834 года, был присужден к ссылке в 1836 году и амнистирован в 1837 году. Стр. 294. Ансело. Маргарита (1792—1875)—писательница, у которой был салон в Париже. Гозлан Леон (1803—1866)—журналист и писатель. «Образ* чик стиля» в рукописи отсутствует. Стр. 298. Девицы Огье состояли в родстве с г-жой Кардон и г-жой Кампан. Семья Огье также была связана с Версалем: их мать тоже была горничной Марии-Антуанетты; узнав о казни королевы, она в припадке безумия выбросилась из окна. Эгле Огье вышла замуж за генерала Нея в 1802 году. Кампан Жанна-Луиза (1752—1822), состоявшая горничной Марии-Антуанетты, при Наполеоне была директрисой Воспита- тельного дома для девиц-сирот, дочерей кавалеров ордена По* четного Легиона, и находилась в близких отношениях с Жозефи- ной и Гортензией Богарне. Стр. 299. Беранже был присужден к трехмесячному заклю- чению в 1821 году и к девятимесячному в 1828 году. В эпоху Реставрации Беранже был настолько крупной политической фигурой, что Стендаль имел основание говорить о его «власти». Стендаль надеялся получить префектуру при протекции графини Дарю в 1814 году, незадолго до вторжения союзников во Францию. Стр. 301. Людовик XVI, как известно, ради развлечения за- нимался слесарным ремеслом; на этом основании мемуаристы, стремившиеся изобразить королеву в привлекательном виде; гово- рили о грубости манер и умственной ограниченности короля. Ходили слухи, что Мария-Антуанетта предпочитала королю его брата, графа д’Артуа, впоследствии король Карл X. Двором короля Пето называют дом, в котором каждый хочет командовать и где глава не пользуется никаким авторитетом. Стр. 303. Стендаль выехал из Парижа в Италию 7 мая 1800 года и прибыл в Женеву 18 мая 1800 года. 446
Стр. 308. Генерал Мармон (1774—1852), которому Наполеон I поручил командование артиллерией при переходе через Сен-Бер- нар, 14 мая 1800 года выехал из Сен-Мориса в Мартиньи и про- был там не дольше чем до 19-го. Стендаль выехал из Женевы 23 мая, когда Мармон был уже у форта Бара. Возникший у Стендаля образ Мармона в мундире члена Государственного совета, быть может, объясняется тем, что Мармон подписывался в ту пору так: «Государственный советник и генерал, командую- щий артиллерией резервной армии». Стр. 311. Феррагус и Ринальдо — герои «Неистового Ролан- да» Ариосто. Стр. 313. Дзулъетта и г-жа Базиле — героини «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо. Стр. 318. Бурмон (1773—-1846)—роялист и деятель контрре- волюционных войн на северо-западе Франции. Примирившись с Империей и получив от Наполеона командование военными частями, он накануне битвы при Фрежюсе (14 июня 1815 года) перешел на сторону неприятеля. Стр. 321. Сражение у реки Тичино, в котором Мюрат разбил австрийцев, происходило 31 мая 1800 года. Принимая во внима- ние даты и расстояния, присутствие Стендаля при этой битве ли- шено вероятия Стендаль приехал в Милан не раньше 5 июня 1800 года. Стр. 325—326. Цитируемые Стендалем слова заимствованы из Предисловия к словарю Французской академии (6-е издание, 1835 г., т. 1, стр. X). Это Предисловие действительно написано Вильменом, хотя никаких указаний на это в самой книге не имеется. Князем Стендаль называет своего друга, князя дона Филип- по Каэтани. ВОСПОМИНАНИЯ ЭГОТИ€ТА Стр. 336. Стендаль имеет в виду Софи Дювосель, с которой он встречался в доме Кювье. «Жак-фаталист» — роман Дидро (1773 год). «Трактат о науках» — учебная книга историка Ролена (изд. 1726—1728). Стр. 339. Де Келен Иасент-Луи, граф (1778—1839) —париж- ский архиепископ с 1821 года, реакционер и приверженец Бур- бонов. Стр. 340. Жозеф Ленге был секретарем герцога Эли Деказа, министра Людовика XVIII. Стр. 344. В 1820 году среди парижского гарнизона был рас- крыт заговор, организатору которого, капитану Нантилю, уда- лось бежать. Палата пэров заочно присудила его к смертной казни; почти все остальные участники заговора были оправданы. Одилон Баро (1791—1873)—адвокат и политический дея- тель. В 20-х годах он был либералом и выступал в качестве защитника в многочисленных в то время политических судебных процессах. 447
Луиза Конта (1760—1813)—комическая актриса. Стр. 348. Стихотворная цитата из трагедии Расина «Британ- ник» (действие II, явление 2-е). Стр. 351. Филипп-Поль Сегюр (1780—1873)—французский генерал и историк, автор истории русского похода, появившейся в 1824 году под названием «История Наполеона и Великой армии в 1812 году» (1824). Фаврас (1744—1790) — маркиз, французский политический деятель, тайный агент графа Прованского, впоследствии короля Людовика XVIII; Фаврас пытался организовать в 1789 году контрреволюционный заговор, был арестован, судим и повешен 19 февраля 1790 года. Стр. 352. Данжо (1638—1720) — маркиз, автор мемуаров об эпохе Людовика XIV, в которых особое внимание уделяется придворному этикету. Стр. 353. Граф Луи-Филипп де Сегюр был французским по- слом при дворе Екатерины II до 1789 года. В 1801 году Сегюр напечатал трехтомную историю Фридриха-Вильгельма II. Вовре- мя путешествия Екатерины по России Сегюр воспользовался благоприятным моментом некоторого охлаждения между Екате- риной и английским послом Фиц-Гербертом, чтобы представить выгоды франко-русского торгового договора. Не найдя своих письменных принадлежностей и не желая терять времени, Сегюр попросил перо и чернильницу у Фиц-Герберта и тут же написал проект договора, противоречившего интересам Англии. Стр. 357. Дестют де Траси при старом режиме в двадцати- двухлетнем возрасте получил чин полковника и вплоть до рево- люции служил в этом чине в нескольких кавалерийских полках. Стендаль дает ошибочную дату: Дестют де Траси родился в 1754 году. Для светского образа его жизни характерно то, что он изобрел особую кадриль, названную его именем. Аббат де Ренс&ь (1713—1796)—французский философ и историк, автор знаменитой в свое время книги «Философская и политическая история учреждений и торговли европейцев в Индии» (1770). Ему принадлежит видная роль в идеологической подготовке революции. Стр. 358. Страсбургский философ — Филипп-Жак Миллер (1732—1795), который на своих лекциях излагал философию Юма и Канта. Траси провел в Страсбурге несколько лет, закан- чивая свое военное образование и, кроме того, слушая лекции Миллера. В первой революционной армии Траси был полковни- ком, затем генерал-майором. Армией в то время командовал Ла- файет. После бегства Лафайета за границу Траси вернулся в Париж. Эпизод с дуэлью биографам Траси остался неизвестен. Шеффер Ари (1795—1858)—французский живописец, напи- савший портрет Лафайета. Стр. 359. Монти Винченцо (1754—1828)—итальянский поэт и драматург, автор произведений на политические темы. Левассер был преемником Стендаля по должности консула в Триесте. Стр. 360. Дюнуайе (1786—1862)—экономист и публицист. 448
Стр. 361. Людовик, Вите (1802—1873)—писатель и либе- ральный политический деятель. Стр. 362. Шарль де Ремюза (1797—1875)—политический деятель и писатель, ранние драмы которого написаны под влия- нием драматических теорий Стендаля. Корсель (родился в 1802 году) — политический деятель-ли- берал, принимавший участие в организации карбонарских лож в Париже. Дюпен (Старший) при Июльской монархии принял пост главного прокурора кассационного суда и своей деятельностью вызвал сильное негодование либеральной партии, отзвуки кото- рого слышатся в словах Стендаля; в 1831 году во время одного из восстаний его дом подвергся нападению. Братья Тьерри, Огюстен (1795—1856) и Амедей (1797— 1873),— французские историки романтической школы, известные своими трудами по древнейшей истории Франции. Стр. 364. Анрие был капитаном отборной роты 6-го драгун- ского полка, когда Стендаль служил в этом полку. Стендаль вспомнил его в «ПармскОхМ монастыре», в сценах отступления после Ватерлоо, хотя на самом деле Анрие вышел в отставку за несколько дней до Ватерлоо, 1 июня 1815 года. Г-жа Руга— знаменитая красавица в Милане (Ruga la Bella), во время второго итальянского похода Наполеона быв- шая любовницей Мюрата. Стр. 365. Г-жа Лобепен — жена графа Эманюэля Лобепена и дочь Дестюта де Траси. Стр. 366. Жорж-Вашингтон Лафайет (1779—1849)—сын ге- нерала Лафайета, в 1795 году был послан в Соединенные Штаты к Вашингтону, где провел три года. Стр. 367. Дюпати (1771—1825)—скульптор классической школы. Для конной статуи Людовика XIII им была сделана лишь модель, по которой скульптором Корто была изготовлена статуя. Дюпати служил в армии с начала революционных войн до 1795 года. Стр. 368. Тюро Жан-Франсуа (1768—1832), друг Кабаниса и Дестюта де Траси, занимал кафедру College de France и был избран в Академию надписей в 1830 году. Стр. 369. Гурон — действующее лицо философско-сатириче- ского романа Вольтера «Простак» (1767). Стр. 370 Лемонте (1762—1826) — историк. Его «История ре- гентства» — посмертный труд, появившийся после Июльской ре- волюции (1832). Стр. 371. Мажанди Франсуа (1783—1855)—видный ученый, автор многочисленных трудов по физиологии и медицине. «История завоевания Англии» Тьерри появилась в 1825 году. Стр. 374. Курвуазъе — политический деятель; был назначен в кабинет Полиньяка министром юстиции (8 августа 1829 года); не одобряя политики Полиньяка, Курвуазье подал в отставку 19 мая 1830 года. Стр. 378. Г-жа дв Жанлис (1746—1830) — писательница, со- чинения которой отличаются морализующим и благочестивым тоном. 449
Легуве Габриель (1764—1812) —поэт, представитель позд- него классицизма. Кампенон Венсан (1772—1843)—поэт описательной школы, продолжавший традиции Делили. Тренейль Жозеф (1763—1818) —поэт, один из эпигонов клас- сицизма, автор поэм на политические темы. Все эти поэты и писатели в 20-х годах высмеивались романтиками и к 1830 году перестали быть сколько-нибудь значимыми литературными ве- личинами. Стр. 379. Кин Эдмунд (1787—1833) — знаменитый англий- ский актер, особенно славившийся исполнением ролей Шекспира. Латинская поэма Петрарки «Африка* (около 1342 года) имеет сюжетом победы Сципиона Африканского над Карфагеном. Стр. 381. Удино (1767—1847)—маршал Наполеона, полу- чивший от него титул герцога Реджо; Людовик XVIII дал ему командование национальной гвардией и звание пэра. Стр. 382. Несчастье, о котором говорит Стендаль,— разрыв с г-жой Кюриаль. Стр. 383. «Ложные признания» — комедия Мариво (1737). Стр. 384. Люси Гетчинсон оставила «Мемуары. полковника Гетчинсона», своего мужа, из эпохи английской революции (1806). Стр. 385. Джон Гобгауз, барон Браутон (1786—1869),— английский писатель и политический деятель, друг Байрона, пу- тешествовавший вместе с ним на Востоке и по Италии; во время этого последнего путешествия Стендаль познакомился с ним и Байроном. Лорд Голланд Фокс (1773—1840)—английский государ- ственный деятель, один из лидеров английского либерализма. Стр. 386. Так называемый билль о реформе был внесен в палату общин Джоном Ресселем 1 марта 1831 года, был принят 21 сентября 1831 года, палатой лордов — 4 июня 1832 года и утвержден королем 7 июня того же года. Закон этот значитель- но увеличивал число избирателей из буржуазии, уничтожал так называемые «гнилые местечки» и тем самым уменьшал количе- ство избирателей, находившихся под влиянием аристократии, «Пинто» — историческая комедия Лемерсье (1771—1840), впервые представленная в 1800 году. Стр. 389. Ласкарис Иоанн-Андрей (1445—1535)—ученый грек, приехавший во Флоренцию ко двору Лоренцо Медичи и положивший начало серьезному изучению древнегреческого язы- ка. Биография Ласкариса изложена в сочинении Ф. Вильмена «Ласкарис, или греки в XV столетии» (1825), представляющем собою отчасти исторический роман, отчасти исследование. Стр. 393. Шатобриан был арестован в 1832 году в связи с заговором герцогини Беррийской и освобожден через две не- дели. Стр. 398. Цитата из «Послания маркизу де Сеньеле» (Буало). Стр. 399. От клеветы всегда что-то остается — ходячая фра- за, которую обычно считают цитатой из «Севильского цирюль- 450
ника» Бомарше. Однако в рассуждениях Дон-Базилио о клеве- те (действие II, явление 7-е) этой фразы нет. По-видимому, она ведет свое происхождение от трактата Бекона «О достоинстве наук», где находятся следующие слова: «Клевещи смело, что- нибудь от этого останется». Стихотворная цитата из трагедии Вольтера «Заира» (дей- ствие I, явление 4-е). Франциск /, французский король, попав в плен после пора- жения при Павии в 1525 году,’написал письмо своей матери, где, по преданию, находилась фраза: «Все погибло, кроме чести». Стр. 400. Моцарт умер в 1791 году. Стр. 401. Висконтини— родственники Метильды Дембовокой, урожденной Висконтини. Делоне — парижский книгопродавец. Стендаль, вероятно, имеет в виду свою книгу «Рим, Неаполь и Флоренция», выдер- жавшую в 1817 году два издания и распроданную в 1820 году. Третье издание появилось в 1826 году. Стр. 403. «Танкред» (1813) и «Отелло» (1816) — оперы Рос- сини. Под названием «Ролеео и Джульетта* в конце XVIII и в на- чале XIX века существовало несколько опер. Стендаль, очевидно, имеет в виду оперу итальянского композитора Никколб Ваккаи. Тальма (1763—1826) — знаменитый французский трагик. Стремясь к исторической точности на сцене, Тальма произвел ре- форму театрального костюма; в роли Прокула, в «Бруте» Воль- тера, Тальма появился в древнеримской тоге вместо обычного в то время для всех ролей современного французского костюма. Реформа эта свидетельствовала о новом понимании роли и в первое время вызвала возмущение в среде актеров. Первым триумфом Тальма было представление полной революционно-по- литического значения трагедии Шенье (1764—1811) «Карл IX». Г-жа де Сталь впервые увидела Тальма на сцене в Лионе в ию- ле 1809 года, в роли Гамлета в пьесе Шекспира, переработанной Дюсисом. Тем же месяцем датировано ее восторженное письмо к Тальма, которое легло в основу главы «О декламации» в вы- шедшей вскоре затем книге ее «О Германии» (1810). Стр. 404. «Андромаха» — трагедия Расина (1667). Эпоха особенного увлечения театром, о которой говорит Стендаль,— это время его жизни в Париже от 1802 до 1805 года. Критические суждения аббата Жофруа о Тальма в «Journal des Dfcbats» стали появляться с 1802 года, следовательно, гораздо раньше первых проявлений восторга г-жи де Сталь. Под названием «Эдип» известны две трагедии: П. Корнеля (1659) и Вольтера (1718). Стендаль имеет в виду первую. «Манлий Капитолийский» — трагедия Лафоса (1653—1708J. Цитируемые стихи в действии IV, явлении 4-м. Стр. 405. Неуловимый взор Тальма считался одной из наибо- лее замечательных его особенностей; г-жа де Сталь по этому по- воду говорила об «апофеозе взгляда». Стр. 406. Монсиньи Пьер-Александр (1729—1817) — компо- зитор, создатель французской комической оперы. 451
Фельетоны Жофруа были изданы в 1819—1820 годах под на- званием «Курс драматической литературы, или фельетоны Жофруа» и переизданы в 1825 году. Оба издания неполны. Жофруа преподавал в пансионе Икса (Hix) в 1800 году, когда началось его сотрудничество в «Journal des Debats». Де Фелец (1767—1850)—критик; в первом десятилетии XIX века вместе с Жофруа и Гофманом сотрудничал в «Journal des Debats», поставив своей задачей борьбу с революционной философией XVIII века. Стр. 409. Вильям Питт (1759—1806)—государственный дея- тель, руководивший политикой Англии и настаивавший на про- должении войны с Францией. Победы Франции над коалицион- ными войсками при Ульме и Аустерлице потрясли расстроенное здоровье Питта, умершего через месяц после Аустерлица. Мартиньяк— французский политический деятель (1776— 1832); был министром внутренних дел во время Реставрации (1828—1829). Его умеренный роялизм и довольно либеральная политика сделали его весьма популярным среди либеральной бур- жуазии эпохи. «Надо же мне жить». Аббат Дефонтен, написавший памфлет против Вольтера, был вызван министром д'Аржансоном, который, укоряя его, сказал: «Зачем вы пишете такие гнусности?» «Надо же мне жить»,— ответил Дефонтен. «Я не вижу в этом необходи- мости»,— возразил министр. Стр. 410. Домиником Стендаль называет самого себя. Этьен Жозеф (1764—1846), известный под именем де Жуй,— французский писатель. В молодости он поступил в Гвианский полк и совершил путешествие в Америку; вернувшись оттуда, он отправился в Индию, где* с ним и произошло рассказываемое Стендалем приключение. Возвратившись во Францию, он вновь поступил в армию, в 1792 году отличился в нескольких сраже- ниях и получил чин штабного полковника; обвиненный в контр- революции, эмигрировал в Англию. Вновь вернувшись во Фран- цию, Жуй продолжал военную службу до 1797 года и получил чин генерал-адъютанта после сражения при Фурне. Забавно, что оба нынешних корифея...— Стендаль имеет в виду драматурга и общественного деятеля Шарля Гильома Этьена (1777—1845), либерала, члена Палаты депутатов с 1820 года. Стр. 411. И скачет до сих пор — французская присказка из басни Лафонтена «Волк и собака». Журнал «Minerve litt^raire» был основан 16 ноября 1820 го- да и сделался органом либеральной партии; с № 25 он был пере- именован в «Abeille» и прекратил свое существование 28 марта 1822 года. Его сотрудниками были и «оба Этьена». Аббат Котен (1604—1682) — писатель, славившийся в свет- ских кругах сочинением «загадок», «характеристик» и тому по- добных пустячков и осмеянный Буало в его сатирах. Стр. 412. Антуан-Венсан Арно (1766—1834)—поэт и драма- тург; его стихотворение, в свое время весьма популярное, цити- руется Стендалем с некоторым искажением. Стр. 413. Автор очаровательной песенки—Беранже; «Король 452
Ивето» — песня Беранже, направленная против Наполеона, вер- нувшегося во Францию после Русского похода (1813); песня «Сенатор» была написана около того же времени; «Бабушка» — песня, написанная в эпоху Реставрации и направленная против ханжества и религиозной морали. Стр. 414. Проспер Мериме родился 28 сентября 1803 года. Стр. 415. Люс де Лансиваль (1764—1810)—поэт и драма- тург, представитель позднего французского классицизма. Стр. 418. Г-жа де Бройль — жена герцога де Бройля (1785—1870), впоследствии министра Луи-Филиппа. Полина Гизо, урожденная де Мелан (1773—1827)—жена Франсуа Гизо, автор сочинений по воспитанию и др. Стр. 419. Клер де Керсен (1778—1828), герцогиня де Дюрас,— писательница-романистка, имевшая в Париже в эпоху Реставра- ции аристократический салон монархического направления. Стрич — редактор лондонского журнала «German Review», в котором сотрудничал Стендаль. Стр. 420. Шекспир и Сервантес умерли 23 апреля 1616 года, хотя и не в один день, вследствие разницы календарей, которых придерживались в Англии и в Испании. Тьер родился в Марселе в 1797 году; его отец был портовый рабочий; в Эксе Тьер изучал юриспруденцию и получил звание адвоката. Во время Июльской революции Тьер выступил сторон- ником герцога Орлеанского (Луи-Филиппа). Генри Мортон и сержант Босмел — герои романа Вальтера Скотта «Пуритане» (1816). Стр. 421. Вальтер Скотт был в Париже в 1826 году (с 29 ок- тября до 5—6 ноября), в Риме и Неаполе — в начале 1832 года. Во время своего министерства Фокс предоставил ему государ- ственную должность, приносившую ежегодный доход в 40 тысяч, а затем около 150 тысяч франков. Письмо Байрона к Стендалю датировано: «Генуя, 29 мая 1823». В этом письме Байрон опровергает мнение Стендаля о Вальтере Скотте, не очень лестное для последнего, высказанное Стендалем в «Расине и Шекспире». Стендаль не счел нужным ответить на это письмо, усмотрев в нем оттенок лицемерия. Стр. 422. Процесс, о котором говорит Стендаль, слушался в Париже 30 сентября 1831 года. Издатель Гослен подал в суд на Виктора Гюго и издателя Рандюэля, требуя неустойки за на- рушение договора, согласно которому Гюго должен был право издания своих произведений предоставлять Гослену. В «Gazette des Tribuneaux» отчет об этом процессе был помещен 2 октября 1831 года; 14 октября было напечатано письмо Гюго в редакцию газеты, а 16 октября — ответ Гослена. В 1826 году Шатобриан продал право на издание полного собрания своих сочинений издателю Ладвока за 500 тысяч фран- ков. Величина этой суммы явилась удобным средством для ре- кламы, которая и была широко использована издателем. После появления первого тома «Песен» Беранже (конец 1815 года) в министерстве, где служил их автор, его предупре- дили, что он будет уволен в случае появления новых песен. 25 октября 1821 года поступили в продажу два новых тома песен 453
Беранже; на следующий день, 26 октября, Беранже был уволен со службы. По его словам, он получал там 2 тысячи франков. Испанская королева, о которой говорит Стендаль,— Мария- Луиза, жена короля Карла IV, мать Фердинанда VII; фавори- том ее был министр Мануэль Годой, получивший после заклю- ченного им в 1795 году договора с Францией титул князя Мира. Стр. 424. Фирмен Дадо — парижский книгоиздатель. Сотле — книгоиздатель, друг Стендаля, застрелился в 1830 году, после того как его возлюбленная вышла замуж за маркиза де Периньона. Стр. 425. Цитата из «Цимбелина»: слова Имогены (дей- ствие III, явление 4-е, перевод Летурнера). Стр. 428. «Globe» — журнал, основанный в 1824 году. Стр. 430. Альбер Стапфер — французский писатель и кри- тик эпохи романтизма, либерал; с 1830 до 1835 года — редактор журнала «National». Б. РЕИЗОВ ПЕРЕЧЕНЬ ИЛЛЮСТРАЦИЙ Стр. 96. Стендаль в молодости. Стр. 97. Дороги жизни. Рукопись и рисунок Стендаля. Стр. 128. Бейль у доски. Рукопись и рисунок Стендаля. Стр. 129. Доктор Анри Ганьон.
СОДЕРЖАНИЕ Анри Брюлар V Воспоминания раннего детства............. VIII ......................................... IX .......................................... X Учитель Дюран............................. XI Амар и Мерлино.............................. XII Письмо Гардона........................... XIII Первая поездка в Эшель................... XIV Смерть бедного Ламбера.................... XV .......................................... XVI .......................................... XVII ................................ XVIII Первое причастие............... XIX •••»••••••• .................... XX .................................... XXIII Центральная школа...................... XXIV ........................................ XXV ....................................... XXVI .............................. ......... XXVII ....................................... XXVIII ....................................... XXIX ........................................ XXX ........................................ XXXI ........................................ XXXII ....................................... XXXIII ....................................... XXXIV ........................................ 5 13 23 30 35 49 52 59 68 78 86 92 100 108 112 118 125 134 141 147 150 156 164 172 179 185 192 197 204 210 220 229 236 XXXV ................................ 455
XXXVI XXXVII xxxvili XXXIX XL XLI XLIJ ХЫЦ XLIV XLV XLVI XLVII Париж.........................................244 ..............................................250 ’ 257 ............................... 263 ............................... 271 * . . ’.......................................279 e ’ 289 ........................296 ........................304 Йен-Ьернарский перевал..................311 .....................................316 Милан.................................. 322 Воспоминания эготиста V VI VII VIII IX X XI 331 337 346 350 355 376 395 407 413 424 428 Историко-литературная оправка . Примечания................ Перечень иллюстраций «... 431 435 454 СТЕНДАЛЬ. Собрание сочинений в 15 томах. Том XIII. Оформление художника В. Носкова. Технический редактор А. Ефимова. Подп. к печ. 23/XI 1959 г. Тираж 330 500 экз.ИздМ 1723. Зак 2547. Форм бум. 84X1081/1!- Бум. л. 7,12. Печ. л. 23,37+2 вкл. (0,2 п. л.|. Уч.-изд. л. 23,83. Ордена Ленина типография газеты «Правда» имени И. В. Сталина. Москва, улица «Правды», 24.