/
Author: Полякова Н. Пурин А. Чирсков Ф. Притула Д.
Tags: литературно-художественный журнал общественно-политический журнал журнал звезда
ISBN: 0321-1878
Year: 1994
Text
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЖУРНАЛ
Издается
с января
1924
года
1994(4)
Санкт • Петербург
SUMMARY M 4
POETRY
Poems by Petersburg poets Nadezhda Polyakova Fiodor Chirskov Alexei Purin.
PROSE
Yevgeni Fioedorov. "The Iliad of Zhenia Vasiayev". Autobiographical story about a young man, who was
put into prison charged with anti-Soviet activities.
Dmitri Pritula. Two short stories by a Petersburg author depicting modern life in a manner of a fairy tale.
Victoria Platova. "Returning to Oneself". A short story by a Leningrad writer, who emigrated to the
USA several years ago.
NEW TRANSLATIONS
Garret Porter, Patricia A. Norris. "Why Me?" A documentary narration about an American boy, who
with his will-power cured himself of a fatal disease.
OUR PUBLICATIONS
Admiral A. V. Kolchak. "Report to the Black Sea Navy Officers'Union and the Meeting of Army, Navy
and Workers' Deputies in Sevastopol".
JOURNALISM
Y. P. Petrov. "That is the Price Rus&ia Paid for Double-Entry Bookkeeping in Military Industry".
The author studies enormous military expenses of Russian Federation, reveals the necessity of their
reduction and a real way to conversion.
LETTERS FROM THE PAST
Correspondence between Anna Akhmatova and Lev Gumiliov with a foreword by A. M. Panchenko.
"ZVEZDA" HISTORICAL READINGS
Igor Kuzmichov. "The Day of Awaited Fire". A. A. Ukhtomsky in his correspondence with V. A. Plato-
nova.
CRITICISM
P. Vail, A. Genis. "Poetry of Banality and Poetics of the Obscure". An essay on Vladimir Sorokin.
Victor Krivulin* "After the Battle". An essay on a modern prose by a well-known Petersburg poet.
PHILOSOPHICAL COMMENTARY
Boris Paramonov. "A New Guide to Sologub".
A GUIDE TO THE WORLD OF BOOKS
Учредитель: АО «Звезда» Директор АО Я. А. ГОРДИН
Соредакторы: А. Ю. АРЬЕВ, Я. А. ГОРДИН
Редакционная коллегия:
К. М. АЗАДОВСКИЙ, JB. С. ДЯКиПр Ю. Ф. КАРЯКИН, И. С. КУЗЬМИЧЕВ, А. С. КУШНЕР,
Н. К. НЕУЙМИНА, Г. Ф. НИКОЛАЕВ, А. А. НИНОВ, М. М. ПАНИН, Б. М. ПАРАМОНОВ (Нью-
Йорк), В. Г. ПОПОВ, Б. Н. СТРУГАЦКИЙ, С. С. ТХОРЖЕВСКИЙ, В. Я. ФРЕНКЕЛЬ, А. А. ФУР-
СЕНКО, М. М. ЧУЛАКИ
РЕДАКЦИЯ:
М. М. Панин, Н. А. Чечулина (проза); А. А. Пурин (поэзия); Н. К. Неуймина (публицистика); А. К. Сла-
винская (критика)
Зав. редакцией А. Д. Розен Зам. редактора по производству В. В. Рогу шин а
Корректоры: Ф. Н. Аврунина, О. А. Назарова Технический редактор В. Т. Молоткова
Рукописи не возвращаются и не рецензируются. Свободными экземплярами редакция не располагает.
Адрес редакции: 191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 20.
Телефоны: соредакторы и зам. редактора по производству — 272-89-48, зав. редакцией — 273-37-24,
редакция — 272-71-38
Сдано в набор 04.01.94. Подписано к печати 12.04.94. Формат 70Xl08'/i6. Печать высокая. 18,2 усл. печ. л.
18,9 усл. кр.-отт. 22,77 уч.-изд. л. Тираж 41 500 экз. Заказ № 606.
ГПП «Печатный Двор». 197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15
© «Звезда», 1994
Федор Чирсков
ИЗ СТРАНЫ ХИНД
Любуйся на Раджу
И подыхай в сарае,
И йоги ржавый гвоздь
В мозги себе забей.
Но тот, кто чтит Коран,
Тот вспомнит о Синае,
И лунную беду не назовет своей.
Покинув Хиндустан,
Он отряхнет с мозолей,
Он отряхнет Хиджру
С мозолистых ступней.
Помолится заре,
И по Всевышней воле
Он совершит свой хадж
Во имя сыновей.
Подсторожив Луну,
В ночи меж пропастями,
По лезвию меча
1993
Он проскользнет под ней
В ту жаркую страну,
Где вписаны в скрижали
Названья для вещей
И имена для дней.
И в солнечной стране,
В начале магистрали,
Где мчится бензовоз
И нет почти людей,
Он ляжет на песок,
И тень найдет едва ли,
И голову склонит
На холмик из камней,
Но ангел Джебраил
Над ним опустит сари,
Под небом золотым,
Поднявшим сто мечей.
* * *
Кто не читал романов русских,
Тот вряд ли обернется вспять.
И не увидит переулков,
пустых дворов, сырых и узких,
И объявлений с буквой «ять».
Но тот, кто чтит их странный почерк,
Их неразборчивую вязь,
Их запятых глухую связь,
Их многоточий смысл беззвучный...
Повторы гласных в строчках лучших,
В иных строках, в иных словах,
И шепот голосов, зовущий
Ту женщину, которой власть
Повелевает именами,
Глаголами и письменами...
Она без плоти, но с глазами,
И их нетрудно увидать.
Федор Борисовия Чирсков (род. в 1942 г.) — прозаик, эссеист, поэт. Публиковался в «Звезде»
в сб. «Перекресток» Живет в С.-Петербурге.
4 Федор Чярсков
Кто прочитал меж строчек часть
Того, чего нельзя сказать,
Тот может молнию достать...
1993
* * *
Тревога с перевернутым челом
К ночному изголовью подходила
И шепотом печальным повторила,
Что нужно знать, чтоб не жалеть потом.
Она мне веки тихо отворила,
И отвернулась, и подождала,
Чтоб отзвучали все колокола,
И наконец молчанье наступило,
Какое нужно ночью, как всегда.
И жалости слепящее светило
Все озарило ярче, чем звезда
Полночная, когда ей не до сна
И есть для света дарственная сила,
Из тех, что государствам не нужна.
Так до утра тревога говорила,
Потом кивнула молча и ушла.
1971
* * *
Да не покинет пусть меня
Божественная связность речи.
Так зимний путник близ огня,
Что обжигает, бьет и лечит,
Пусть не замерзнет. Даже свечи
Огнем живого ночника
У изголовья божника,
Мечась меж копотью и тенью,
Пусть не чуждаются значенья
Размеренного языка.
И жизнь, ушедшая в слова,
Пускай останется жива.
1970
* * *
Еженощно, на яре крутом,
Где стоит узкоплечая церковь,
С бесконечностью шепчется вечность,
Открывается сумрачный том.
В каждой фразе — звучащий обрыв
Кем-то грубо проставленных точек.
Под историей — дробь многоточий...
Чьи-то пальцы на струнах косых.
Федор Чирсков 5
Но вновь, непостижимое уму,
В игру вступает радости начало,
И вот звучит ответ сомненью твоему:
Ты мало прожил разве?
— Нет, немало.
1970
Сходите, снисходительные, в гости.
Там угостят вас чаем и вином.
Настроят разговор о том, о сем...
От угощенья не бросайте кости
Ни в левый, ни в направный рукавок,
Но просьба к вам: о музыке — молчок!
Ведь ей, чертовке, было с вами плохо.
Она металась, думала: ну как, ну что,
ну почему, ну как, ну что?
А дождь стучал, стучал, стучал,
стучал, стучал в окно...
1982
* * *
Нежная смерть, голубая погибель
Недостоялась и переждала.
А за окном — не погибель, а иней
В белый наряд обрядил купола.
Имя погибели — звонкое имя.
Смерть безымянна,
А жизнь названа.
Так помоги мне, о жизнь — половина,
О половина, лавина моя!
И благодати дары золотые,
Трепет дыханья в груди соловья
Я возвращаю обратно: святыни —
Святому Отче, молитва моя!
1989
Я не вернусь в Петрополь голубой
До поздней осени,
И если опозданье
Усугубит великое молчанье
Домов из камня и кариатид,
То значит, может быть,
Найдется оправданье
Прожитых дней и непрочтенных книг.
1989
Евгений Федоров
ИЛИАДА ЖЕНИ ВАСЯЕВА, ГОД 1949
Повесть
Если бы мы спросили в те давно минувшие, скользнувшие в холодную,
медленно текущую Лету незапамятные сороковые годы у простодушного, смешного,
трогательного и не от мира сего Жени, любимого мною героя этой почти
документальной повести-летописи, почти сухого протокола, что он знает об МГБ,
то, право слово, и в этом можно ни минуты не сомневаться, он бы ответил, что
ровным счетом практически ничего не знает, не осведомлен, ничего конкретного
не слышал. И это было бы правдой, полной правдой. Тем паче знаменательно
и заслуживает самого напряженного, сосредоточенного, глубинного
философского раздумья, чем же вызвана эта патологическая невинность, чем вызван дефект
памяти, слепота, сумерки, глухота? Ведь наш бескрылый герой услышал
команду «бокс!», ощутил удар бича, и на поверхность его перенапряженного
юношеского сознания всплыл разговор с Маратом, затем начали стремительно
выныривать, выплескиваться, выпархивать пузырьками отрывки намертво позабытых
историй, клочки, бахрома, ошметки случайных фраз^ слышанных когда-то,
воскрешалось то, что было утрачено памятью. Выходит, что он исключительно
ловко, хитро, удачно, складно плутовал с самим собою, передергивал,
напропалую безбожно ошельмовывал сам себя. Он определенно кое-что знал об этой
замечательной, скажем прямо, великой, грандиозной организации,
определившей, спору нет, лицо исполинской эпохи, эпохи классического социализма!
Видите ли, наш Женя о Бухенвальде слышал! Об Освенциме знает! А как дело
коснулось МГБ, видите ли, не осведомлен. Вот те раз! Он определенно знал, пусть
не несет чепуховины, не свистит. Когда друг ситный оказался на Лубянке, сразу
же припомнил: шли они как-то мимо этого крокодила со школьным приятелем
(не то в восьмом классе дело было, не то в девятом), а этот шалопай незаметно
кивнул в сторону мощного цокольного этажа, произнес отстраненным, тихим,
драматизированным голосом: «В 37-м здесь руки ломали!», а Женя аж
споткнулся на ровном месте, но в то же время сделал вид, что не слышал сказанного. Не
усомнился, не задал вопроса: как? пытки при социализме? Не задал и
неприличного вопроса: откуда ты знаешь? Значит, поверил! А почему поверил? Они
прошли мимо, молча, не оглядываясь. Не сказали друг другу больше ничего.
Страшно как-то стало. Армянский анекдот. Наверху пух, а внутри страшно? Ответ:
Воробей на крыше НКВД. К его тетке зашла одна особа, старая знакомая, о чем-
то долго толковала, выскочила из комнаты раскрасневшаяся вся, сунулась к
Жениной матери: «Сергеевна, не могу с этой дурой разговаривать!» Хлынула
горячая исповедь: как ее пытали в НКВД, как за волосы таскал следователь и
многое другое. Она рассказывала-то не при Жене (в школе был), но мать в свою
очередь пересказала отцу, а Женя скоро навоетрил чуткое ухо, обильно
слышал, хоть говорилось тишайшим шепотом. Слух-то я те дам! Остер. Все слы-
Евгений Борисович Федоров (род. в 1929 г.) — писатель, ученый; опубликовал более сорока
работ по автоматике информационных процессов. Был репрессирован. Автор известной книги
«Жареный петух» (1992). Живет в Москве.
Евгений Федоров 7
шал, каждое словечко. Взрослые и не догадываются, насколько остер слух у
детей. А ведь когда-то и сами детьми были, удачно подслушивали соленые
разговоры взрослых да за милую душу правильно интерпретировали подслушанное.
Женя только что вступил в комсомол, к подслушанному и услышанному он
отнесся невнимательно, отмахнулся. Мало ли что когда-то было! Мол, дела давно
минувших лет. Мол, другие времена настали, а то есть лишь не что иное, как
безвозвратное прошлое, с которым покончено, и навсегда покончено. А вот
оказалось, что он верил всему тому, что поведала Марья Павловна (черт: и имя ее
он помнит! Зачем помнит имя!). Хлестануло в ухо «бокс — 32», грубо, больно;
ухватили его, мальца, за локоть, сильно, как краном, дернули, поволокли, да
все бегом, стремительно, его мчат полутемным лабиринтом, разобраться, куда
ведут, невозможно, примчали вот, остановили перед дверью, развернули круто
лицом к стене, заминка... вводят! Резкое, безжалостное, мучительное для глаз
освещение, очень яркий белый свет, как в кабинете зубного врача, и где-то за
стеною гудит бормашина, гигантская. Лампочка мощная, важная, лампочка
приметная, лампочка ватт на тысячу, а то и поболе. Наш герой тоскливо озирается.
Справа стол, за столом — старик: очень плечистый, кряжистый. Очень
косматый. Леший. Косматая борода с заметной проседью. А комната небольшая, а
глаза с полутьмы и непривычки режет. У Жени начинается икота, первый
изрядный, ломающий позыв страха. А Бармалей, который, как сказано, любит кушать
маленьких детей, страхолюдный, как из кошмарного, метафорического сна, что-
то ладит карандашиком по бумаге, пишет, катает; на нем не военная форхма, как
положено, а рабочий халат, синий, был когда-то синий, сизый, голубиной
расцветки, выцветший, много раз стиранный-перестиранный. За стеною трещит,
басит бормашина, буравит что-то, может, для акустического эффекта, начнет
Женя кричать, слышно нигде и никому не будет. Старик из адского кошмара
оглянулся, оценивающий, тяжелый взгляд, глазки маленькие, угрюмые,
красноватые, беспощадные, колющие, цепляющие, подозрительные.
С порога:
— Раздевайся!
Беззащитный Женя поежился. Сердце екнуло, затем неладно, перепуганно
сжалось, обрушился страх тяжкой лавиной. Глаза Жени прикованы к
блестящей, неподобной вещице, умышленной, завораживающей; раскусил назначение
блестящего предмета, отдаленно напоминающего крупнокалиберные сильные
кусачки. Прозрение, молниеносное уразумение: когти рвать! Отчаянный,
мечущийся взгляд фиксирует, что вдоль стены лавка, пазы; прикрутят сейчас, кляп
в рот; и вновь его глаза притягивают умышленные кусачки, в немом ужасе
уставился на них; глаза Жени становятся квадратными. Нашего юного героя только
что остригли наголо, сняли шевелюру (была до плеч), гоняли в душ, даже не
мылся, а так, отметился, сунули, правда, кусочек мыла, обмывок с мизинец, а
теперь прикрутят ремнями к лавке, чтобы меньше рыпался, начнут стегать,
истязать. «Что я сделал? За что?» Если голова Жени еще начисто не принимает
отменной, новой, суровой действительности, то жалкое тело, которое святой
Франциск называл «мой осел», «мой глупый осел», давно все поняло, усвоило,
поверило: осел буйно отказывается подчиниться, брыкается. Напасть: Женя
никак не может снять пиджак, как ни старается, не получается, не может вынуть
руку из рукава, только трепыхается, как подбитая птица, окончательно
запутывается в рукаве, бесповоротная неудача. Его голова вразумляет жалкое тело:
«Не могут дубасить начать с бухты-барахты, еще не было допроса: я же могу
во всем сознаться». Жалкие слова, пустые. Тело начисто развинтилось, не
слушается. Голова продолжает вразумлять, что не должны его бить ни с того ни с
сего, за здорово живешь: «Может, я все расскажу? Может, я все подпишу!»
Вновь подступила икота, икнул так, что чуть не задохнулся, опять икнул
сильно* глубоко, взыграла непомерная, разнузданная, непристойная икота. Женя
с грехом пополам сладил с непокорным, бунтующим пиджаком, стянул его, снял.
Может, достаточно? Женя держит в руке пиджак, стоит, ждет. Экзекутор
наконец повернул к нему голову: и что же видит? Женя мешкает, снял пиджак, не
думает приступать к дальнейшему.
— Долго ждать буду?
Женя расклеен, безвольно, малодушно опустил одеревенелые, чужие руки,
8 Евгений Федоров
руки-неслухи, стоит, понурый, икающий, мандраж его бьет вовсю, зубы
отчаянно, жутко лязгают.
— Кому говорю? Сблочь, говорю, брюки! Оглох? Вовсе раздевайся! Да ра-
зуйсь сначала! — Глаза старика налились густою мутною кровью, кипят
натуральной яростью: в них нетерпение, через силу сдерживаемая радость
торжества садиста-насильника над беспомощной, жалкой, беззащитной жертвой, а
Марья Павловна, старая большевичка, что к Жениной тетке являлась,
рассказывала о «китайских кольцах». Замечательная штука, аналог королевского
башмака, та же идея, но ими зажимают не ногу, а половой орган, зажмут в эдакий
станок, сжимают, небо сразу с овчинку покажется, запоешь «широка страна моя
родная», шелковым станешь, а женщинам бутылку вводят, сразу умнеет, меняет
мировоззрение. Техника в эпоху сталинских пятилеток решает все! Женя
пытается непослушными руками снять брюки, кальсоны, тянет, оттягивает
страшную минуту, минуту пыток, вот возьмет старик в руки достопримечательные
сверкающие никелем гигантские кусачки, завопит Женя, на стенку бросится;
он голый уже, в чем мальчика мать родила, ловит зоркими глазами шевеление
рук неторопливого палача. Вот тот взял в руки никелированные кусачки,
швырнул подозрительные глаза на голого мальца — оборвалось сердце, задыхается
от икоты; потянулся не к Жене, а к Жениным брюкам, сосредоточенно,
терпеливо, внимательно мнет их, комкает, опять зыркнул на Женю; Женя сник,
завял под гнетущим, сверлящим взглядом Медузы Горгоны. Палач энергично,
деловито откусывает на брюках несчастные пуговицы, крючки, долго возится с
пиджаком, надрезает, копошится, вскрывает подкладку; мнет нательное белье,
выворачивает карманы, исследует все досконально; сильно, недовольно
хмурится, делает шаг к Жене:
— Открой рот. Шире! Язык убери.
Заглядывает.
— Подними яйца, повернись. Подними руки. Нагнись. Раздвинь ягодицы.
Женя движется как жалкая сомнамбула, оглушен.
— Одевайсь!
Женя не заставляет себя понукать, шустро, откуда и прыть взялась у
осовелой сомнамбулы, напяливает брюки, спешит, а оно само спешится; не надо
спешить, людей насмешишь, тише едешь — дальше будешь. Ремень, галстук
отобраны; в ширинке брюк отрезаны пуговицы, крючки на брюках все срезаны, брюки
уязвимо, позорно спадают, и наш герой ладит одной рукой придерживать брюки,
которые упорно норовят свалиться, наказание какое-то, спадают брюки, позор,
и в таком растерзанном, плачевном виде Женю с ветерком спешат по коридору,
держат за руку, чтобы не убежал, а куда бежать-то, некуда ему, голубчику,
бежать-то. Сунули в узенький бокс. Один. Притулился, на лавке сидит, не
шелохнется, тупо уставился в стену, одною ногою уперся в противоположную стену
бокса. Икота прошла, а озноб продолжает мучить, душа разворочена страхом,
он слышит ледяную поступь смерти, все глубже погружается в бесформенную
трясину неугомонного, дремучего, первозданного страха, а его вроде давно
оставили в покое, не тормошат, сидит в боксе. Дурной сон! Как бы высвободиться,
проснуться? Надо было первым делом все безотлагательно бросить, без затей
порвать с Кузьмою, не шлендать на «субботы», не сидеть в вечно прокуренной
комнате; не умничать! Зачем мне все это? Был сигнал! Арестовали Сашу. Коль
скоро предупреждение, и оно яснее ясного, беги и не оглядывайся. А он, идиот
последний, не поверил. Абсурд; мол, это не нам, это господам! На себя пеняй.
Ромен Роллан, Артур Шопенгауэр, «всякое небытие предпочтительнее всякого
бытия», Рамакришна, «мнение народа» — да пропади все пропадом! Как же
так, арестовали Сашу, а они ничего не поняли, не разбежались в разные стороны,
упорно продолжали встречаться у Кузьмы? И никто не подсказал, не дал совет —
бегите! Сидеть дома, не высовываться, ни с кем не видеться — так жить. Крепки
задним умом. Если бы знал, где упадешь, соломку подстелил. А ведь он вроде
себя знал, знал хорошо, твердо, знал, что не из храброго десятка, не герой, а так,
рыцарь на час, легко обнаруживались и прослеживались общие черты со всеми
поганцами русской литературы, обидное, унижающее сходство. Фадеев: Мечик,
Стахович. Женю унижает, позорит, проклинает Фадеев. Не прикрывайся, не
прячься, жалкая личность. Знать-то знал, но на что-то надеялся. Не подозревал,
Евгений Федоров 9
что настолько. Его никто не пытал. Он увидел лишь никелированные,
блестящие клещи, кусачки, усмотрел пазы для ремней, поняв их функциональное
назначение, увидел черта в сизом халате — всё, с копыт, страх скрутил его в
бараний рог бесповоротно, сломлен, уничтожен. И там, где у нормальных людей
расположены в зрительных буграх сдерживающие центры и все такое, важное,
что делает человека человеком, личностью, у него — начисто сработалось, голо.
Да и пыток средневековых и современных научных не требуется — готов! Все
подпишет, несите, быстрее! Подпишет на себя, на отца, на мать, на всех: на
Риту, на Кузьму, на ребят. Несите ваш мерзкий, подлый протокол! Страх
проскользнул в сердце, сделал большие успехи, пригнул — Женя смотрит на
тусклую лампочку, созерцает свою душу, которая, как ему кажется, распята на
потолке неукротимым страхом, жалкая, ничтожная душонка. Он безуспешно
пытается улыбнуться, выдавить улыбку. Еще часа три проходит. Для пущей
справедливости отметим, что ураганный, ломающий все препоны страх отступил;
уместно и своевременно добавить: отступил на заранее подготовленные
позиции, выравнивая линию фронта, изматывая силы противника; в душе тьма
египетская, разлад с самим собою, ослаб, знает, что никогда не посадить ему страх
на крепкую настоящую цепь. Женя все еще рыпается, ищет слова, которыми
можно образумить, устыдить самого себя:
— Урод! Подлец! Несмываемый предатель! Тварь дрожащая!
Червь страха точит, гложет душу, и никак не удается задушить его,
заговорить, обуздать: слова — звук пустой, ничего не значащий. Они потеряли смысл,
вес, всякое настоящее, живое содержание, они немы, мертвы, они ноль. Страх,
боль, смерть — вот единственные реальности, а вне их ничего нет. Они
несомненны, единственные подлинные реальности, а все остальное — ложь, мнимость,
не имеет глубины, не имеет бытия и онтологической сущности. Да, он
подозревал, что на подвиг не годен, что тварь дрожащая, но не настолько! В
экзистенциальной ситуации открылась его полная несостоятельность: бездонно,
неисправимо аморален, асоциален, да, исступленно асоциален. Моральный табулятор
сдох. Быть подлецом, предателем, но жить! Жить во что бы то ни стало! Его
потянут на допрос, и он подпишет на всех. Он решил, что это сделает. Нет сил, все,
спекся, корчится в судорогах густого сизого страха, безудержного, свирепого,
дерущего душу, леденящего кровь, озяб, знобит, замучен внутренним холодом.
В Святом писании сказано, что не посылаются душе большие испытания,
чем она может вынести.
Бог милостив: Женю не вызвали к следователю в ту черную,
беспросветную ночь, ночь с субботы на воскресенье: следователи, как и другие граждане
Советского Союза, не работают в воскресенье, проводят время в кругу семьи,
если она есть, читают газету, в кино могут ходить, отдыхают, отсыпаются. Они
такие же люди, как и все остальные, им тоже надо иметь отдых. Всю ночь, весь
день и еще ночь Женя мытарился в узком, как гроб, боксе, сидел, упершись
ногой в противоположную, близкую стену, а в понедельник, часам так к
двенадцати, его водворили в общую камеру Внутренней тюрьмы МГБ. Открылась дверь,
и комичного вида, жалкий, запуганный юнец шагнул в камеру, где кроме него
было еще семь человек, озирается, как дикарь, нервная улыбка, а те, кто был в
камере, отозвались сочувствием на бурные, заражающие вибрации юного сердца,
на волны страха, которые шли от его нелепой фигуры. Человеческие лица,
человеческие добрые улыбки. Его принялись утешать, как маленького, и со всех
сторон успокаивают, обласкивают, убаюкивают. Камера приняла его с
распростертыми объятиями. По возрасту он здесь самый младший. Его с ходу начали
пичкать дельными советами, поучениями, на ум наставляют, не скупятся, берут
в протекцию. Не вешай нос! Брюки-то платком подвяжи. Есть платок-то?
Подвязывай, подвязывай, не руками же держать все время. Женя оделся, как
взрослые учили: хорошо получилось. Держатся! Жить можно! Век учись. И Женя
тут же выпалил историю, как однажды собрался идти «к одной девушке» на день
рождения, старательно, неумело утюжил брюки, но так и не достиг желаемого
успеха: приличной складки, как у пижонов, такой, что обрезаться можно, не
получилось. Голь на выдумки хитра. Виртуозно, хитроумно вышел из безнадеги:
надел брюки задом наперед. А под пиджаком не разберешь, не видно, что
ширинка на заднице, а складочки комильфотны, франтоваты, любо-дорого смотреть;
IP Евгений Федоров
как с иголочки брюки или прямо из магазина. И закатился на праздник: никто
не уличил обормота в маленькой, ловкой хитрости. Рассказ Жени привел
сокамерников в умиление, развеселил. Все наперебой начали извлекать из памяти
забавные, веселые, разудалые истории да полуприличные проделки; спешили
рассказать о себе; еще и еще рассказывались разухабистые анекдоты из жизни.
Общая камера преподнесла нашему зайчику неожиданный сюрприз:
СЕЙЧАС НЕ БЬЮТ!
— Так ничего и не узнают! — взыграл, заверещал от счастья Женя и на
глазах у изумленной публики завертелся быстрою иглою, высоко, эксцентрично
подпрыгнул, как резвый, молодой козел, умудрился при этом, находясь высоко
от пола, ударить себя по коленке. Он воспрял духом, почувствовал, как
замершая от ужаса душа стала быстро, интенсивно оттаивать. Ну и ну! Зелено-молодо:
ребенок в сущности. Нелепый, нескладный ребенок, хоть он там и студент МГУ,
до неприличия инфантилен. Сокамерники взялись прочищать ему мозги,
внушать путеводные глаголы, учили, как себя вести у следователя. Мол, туго
придерживайся правды. Это — самая умная, верная, безопасная тактика. На других
не вали, не показывай, но и не запирайся. Следователь яриться будет почем зря,
туды-растуды, такой-сякой, немазаный-сухой, громы и молнии будет метать,
материться, грозить будет, даже замахиваться — пропаганда: пальцем не
тронет. Ибо: не бьют.
Этой ночью, то есть с 17-го января на 18-е, как и пророчили сокамерники,
раба божьего поволокли на допрос, спросили, пользуется ли очками.
Бесконечно длинный дурной коридор пятого этажа, бесконечная ковровая дорожка;
слева — кабинеты следователей, конца и края им нет, не видно. Прохладно, знобко,
неотступный страх жалит сердце, продирает. Вот Женю остановили, повернули
лицом к стене, вот вводят в кабинет. Письменный стол, за столом — майор. «Мой
следователь»,— догадался. Женя неловко, коряво переминается с ноги на ногу.
— Здравствуйте,— простодушно вырвалось у Жени, и он дефективно
улыбнулся, слабенькая улыбка, сбегающая, хилая, гнилая, безвольная; безудержно
пошел икать, приступ икоты. Он видит себя со стороны. В ответ на его глупое,
неподобающее приветствие следователь прижигает его ястребиным
неприязненным взглядом, мерит с головы до ног, как гробовщик, мысленно подбирая гроб.
Следователь — крепкий мужчина в цветущих годах и цветущего здоровья,
будка уникальная; чуть лысеет, глаза непроницаемые, мутные, тусклые.
— Сесть!
Наш юный герой растерян.
— Куда? Сюда?
Он видит одинокий, печальный стульчик, излучающий мощные, невидимые
лучи муки и горя, и ему не хочется садиться на этот стул, а невдалеке мягкие
кресла, утонуть можно. Но кресла чуть поодаль. «Может, в кресло?» —
спрашивает какой-то вредный, подначивающий голос, мерзкий внутренний голос.
— Сесть! — повышает голос следователь.
Женя кротко, смиренно, поспешно идет и садится на задрипайный стульчик,
знает, что это его место, садится на краешек. Он вовсю икает; колени, проклятые,
начинают дрожать. Хочет задержать, умерить отчаянную, непристойную пляску
коленей, не слушаются, вульгарно, театрально прыгают. Он положил ногу на
ногу, чтобы не так откровенно и позорно дрыгались. Не помогает. Так и сигают,
подлые, вверх. Что с ними делать?
— Как сидишь?
— А как надо? — бесхитростно, наивно, просительно.
— Встать!
Безропотно, уныло поднимается. Как сидеть? Он сидел, закинув ногу на ногу,
чтобы ноги не дрожали так отчаянно и карикатурно. Видимо, его поза задела,
оскорбила, взбеленила следователя.
— Руки по швам!
По швам, так по швам, вам видней.
— Сесть!
Женя садится, предусмотрительно и умно поступает: не кладет ногу на ногу.
Евгений Федоров 11
— Как сидишь?
Женя искренне ничего не понимает, сбит с толку в помрачении. Чего же от
него хотят? Спасовал. Мыслительный аппарат барахлит, отказывает. Готов
сидеть, как им угодно. На пол рад сесть. Нипочем не может сообразить, что им
нужно? Как сидеть? Ему кажется, что сидит он очень чинно, но все одно в его
позе следователь усматривает вызов, непокорность, что-то обидное, вульгарное,
оскорбительное для себя, а может быть, и не только для себя: ведь он,
следователь ГБ, не частное лицо, а представитель великого революционного государства,
построившего бесклассовое общество.
-— Встать!
Поднялся вновь, недоуменно глядит. Порядком растерян. Свихнуться можно.
Вот когда был бы дорог добрый, путный совет.
— Сесть! Как следует сесть.
— А как сесть? Покажите.
— Что-о?
Следователю все же остается объяснять впечатлительному, непонятливому,
не то тупому, не то окончательно лишившемуся от страха рассудка заморышу,
как полагается сидеть на позорном стульчике у следователя: чинно, прямо, как
если бы идеальный аршин проглотил, не облокачиваясь, не развалясь, спина
должна быть прямой, как гладильная доска, и, самое основное, главное,
положив руки на колени, при этом пальцы не расставлять растопырой, не хамить,
не нахальничать. Женя сел, как предписано строгим порядком. Следователь
подошел, встал против него, молча, внушительно вперил цепкие, злые, птичьи
глаза. Мощные руки сложены по-наполеоновски на груди. Всем видом показывает:
вижу тебя насквозь, вражий потрох! Однако как-то так получается, что здесь,
в кабинете следователя, где опасность велика и реальна, Женя не испытывает
тайфуном ворвавшегося, густого, сизого страха, которым уязвилось нежное
сердце юности, когда он углядел блестящий, безобразный инструмент на столе.
Свернулась кровь — тогда, во время шмона при приеме в тюрьму. Вот проходит
минут пять, и Женя не выдерживает сурово-свирепого взгляда следователя, снова
на детском лице появляется непрошено глупая, беспомощная улыбка, вялая,
слабохарактерная. Тьфу!
— Встать! — крупными пятнами пошла багроветь мускулистая шея
упрямого чекиста.
Опять заладил одно и то же. Встать! Сесть! Встать! Сесть! Женя покорно
выполняет допекающие, заушательские команды, встает, садится. Но вот
затырканному подследственному задается каверзный, ядовитый вопрос:
— Ты, конечно, знаешь, почему тебя арестовали?
— Нет,— заспешил ответить растерзанный Женя: бдительно, хитро ответил.
— Будто не знаешь?
— Нет, не знаю,— не подает вида, что знает: «Не попадусь. Так я вам и
сказал». Женя, разумеется, отлично знает, почему его арестовали. Как не знать. Не
такой уж он безмозглый наивняк. Да и Маратом предупрежден. Он таскался к
Кузьме на «субботы», мудреные, умненькие разговорчики вели там, тары-бары
всю ночь напролет. И о Рамакришне, и о Достоевском. Был им сигнал, даже два,
они знали, что бдительное МГБ за ними наблюдает.
— Не знаешь?
Ловушка. Смотри в оба! Разгадал хитрость следователя («накось выкуси»),
умно, как ему кажется, ответил:
— Думаю, недоразумение.
— Сволочь! — следователь прикладывает.— Знаешь, кто тебе ордер на арест
подписал?
Женя взвинчен, теряется, говорит, что не знает.
—- Как не знаешь?
Явились ночные визитеры, Женя так ушиблен, что ничего не соображал.
Густой туман образовался и стоял в голове, и Женя, собственно, и не посмотрел
толком тот документ, который ему предъявили, не изучил внимательно ордер на
арест. Следователь подзывает Женю к столу, тычет в какую-то бумагу. Красивая
бумага — ничего не скажешь, знатная: сверху, слева — типографским шрифтом:
ХОДАТАЙСТВУЮ, ниже — Министр Государственной Безопасности Абаку-
12 Евгений Федоров
мов. И подпись, размашистая, вычурная. А слева: УТВЕРЖДАЮ. Подпись
Заместителя Генерального прокурора Вавилова, санкционировавшего Женин
арест.
— Садись.
Женя по-быстрому возвращается на стульчик, садится как положено. Его
мучит подлая икота, а ноги отчаянно, гнусно трясутся. От страха. Нервы. Он
делает попытку чихнуть. Где-то читал, кажется у Шопенгауэра, что чих снимает
икоту. Шопенгауэр. «Мир как воля и представление». Брал у Малиновского —
милый человек; познакомились в букинистическом в проезде Художественного
театра. Женя спросил: «Нет ли Шопенгауэра?» А стоящий рядом
поинтересовался: «Как вы к Шопенгауэру прыгнули?» Разговорились.
— Сам министр подписал тебе ордер на арест. Значит, птица крупная.
Наобум, с кондачка, шально, бывает, черт дернул, подсунул, ну и ляпнул наш
трогательный чудик:
— Делать ему нечего.
— Что-о?
Ай-ай-ай! Мамочка-мама! Чур-чура. Опростоволосился. Но это экспромт,
вырвалось, выпорхнуло, с языка сорвалось, непроизвольно, само выплеснулось
опрометчивое слово. Жалеет. Искренне. Да за такое — за ушко да на солнышко.
Спохватился, да поздно. Слово не воробей: вылетит — не поймаешь.
— Повтори! — грозною горою надвигается на нашего юнца следователь.
Сейчас в зубы врежет. А поскользнулся, проштрафился Женя потому, что так
рассудил: раз сам Абакумов подписал ордер на арест ему, девятнадцатилетнему, вся
вина которого состоит в том, что увлекался философией, ходил к Кузьме, где
собирались такие же, как он, умненькие мальчики, вели умненькие
разговорчики, решали почемучки (не сомневался, что взяли его за это, и в этом
предположении он не промахнулся), значит, у МГБ нет настоящих дел. Правда,
собирались они регулярно, почти четыре года. Соседям до смерти надоели. Безобразие
в общей квартире творилось.
— Простите. Я нечаянно.
«За нечаянно бьют отчаянно»,— какое-то ехидное, неуемное существо
внутри его жалко смеется.
— Простите,— просит юнец. Кротко, жалостливо смотрит на следователя.
— Повтори! — опять следователь ревет, как ненормальный носорог.
Наш герой вовсю бьет отбой. Нет, повторять он не намерен. Не дурак.
У чекистов свой фасон, форс, гонор, свои представления о чести мундира.
Ведь мы готовы понять русского боярина, а тем паче Грибоедова, Пушкина,
надо понимать и следователя МГБ: тоже человек. Здесь свои координаты
нравственности, чести. Следователь возвращается к столу, затем державным, мерным,
молодецким шагом, щеголевато играя литыми мускулами, выходит на середину
кабинета, вытягивается в струнку, затем делает грудь колесом, залихватски
щелкает каблуками хромовых сапог, замирает по военной стойке «смирно» перед
портретом Сталина в форме генералиссимуса.
Во весь дух и на одном дыхании:
— Оскорбление Советской власти! Оскорбление органов государственной
безопасности! Как офицер, как чекист, как член партии обязан.
Тем же залихватским, показушным, великолепным гусиным шагом
двинулся к столу, усаживается, старательно, любовно выводит буквы на бумаге. Женя
думает: «Влип. Этого не хватало! Кто за язык дернул?» А второй голос усердно
нашептывает, ободряет: «Сейчас не бьют». Следователь пишет, торопится, что-
то вымарывает, переписывает, набело старается. Бросил ручку. Вперился в
запуганного, вконец замороченного мальчика. Словно ужаленный выскочил из-за
стола, схватил пресс-папье, прытко скаканул к Жене на пружинных ногах: руки
чешутся:
— Повтори, подлец!
Мускулистая рука с пресс-папье демонстративно-угрожающе, решительно
отводится назад и в сторону для жестокого, окончательного удара; Женя
торопливо закрывает глаза: «что будет, то будет». Пресс-папье со злым свистом
проносится где-то рядом с носом, едва не задев. Неотразимо-прекрасный прием!
Видал миндал! Остроумнейший, смертельный номер! Рука следователя снова
Евгений Федоров 13
отведена, опять нависла смертельная угроза. Женя снова закрывает глаза,
силится не шелохнуться, а то случаем и ненароком разнесет, размозжит скулу.
Сорвется мускулистая, сильная, напряженная рука, не рассчитает — капут.
Еще и еще раз свистит, разрезая воздух, пресс-папье, чудом не касаясь.
Сноровка, мастер своего дела. Натренировался, мастак, снайпер. Ведь всякое искусство
должно было бы вызывать восхищение, но бедолаге не до восторгов. «Маши,
маши, сколько твоей душеньке угодно, я же знаю: не бьют. Не 37-й год! Как бы не
догадался, что я знаю, что не боюсь!»
— Будешь рассказывать?
— А вы меня еще ни о чем не спрашивали,— наивно напоминает наш герой.
— Что-о?
Опять не то. И кто за язык тянет. Прикусить надо.
— Будешь?
— Что рассказывать?
— Будешь? — пресс-папье взметнулось над головой Жени.
— Буду,— по разумению уступает Женя, хоть и не бьют.
— Давай рассказывай.
— Что?
— Хватит ваньку ломать!
Женя, и правда, не рубит. Может, следователь в злобе и запамятовал, что ни
о чем еще не спрашивал.
— Значит* запираешься? Отказываешься отвечать следователю? Подлец,
заставим говорить! В глухую защиту ушел, вражонок!
Женя загнан в угол, сам не свой, теряет последний толк. Тупо молчит.
— Встать, подлец! Сесть! Хочешь, сейчас закричишь?
Кто же хочет? Женя, как зайчик, отвечает, что отнюдь не хочет. Ой,
несдобровать.
— Хочешь, на стенку полезешь?
— Не хочу.
— Будешь рассказывать?
— Что рассказывать-то? — нерешительно.
— Будешь?
Наш недоумок встретился с надсадным взглядом следователя. «Ударит!»
Мрет от ужаса.
— Буду.
Может, оно и так: по инструкций и не полагается следователю лупцевать
подследственного, но одно дело инструкция, бумага, а другое дело живая жизнь.
Кто в России живет по инструкции? Мы — не немцы. И что делать следователю,
если подследственный врет, упирается, а начальство требует нужного, важного
протокола? В злобе как не сорваться — врежешь. Вот в милиции (Женя точно
знает, раз сам видел) вовсю бьют. А здесь что — хуже? Не те же люди?
— Рассказывай.
— Что рассказывать?
Опять бесконечная сказка про белого бычка, конца нет, опять у кольца нет
конца или, как частенько говаривал Саша Краснов, «дурная бесконечность».
— Встать! Сесть! Знаешь, куда ты попал? Ты в чеку попал! Слышал, чтобы
отсюда живыми выходили?
Вообще-то Жене случалось слышать, даже видел, приходила к тетке одна
такая, он помнит ее фамилию, помнит, что зовут ее Марья Павловна, слышал,
что была она подругой Крупской, дружила со всякими Землячками, что работала
зав. канцелярией у Каминского, который был наркомом здравоохранения,
подписывал свидетельства о смерти Орджоникидзе и других безвременно
погибших вождей: загремел Каминский, а за ним, вестимо дело, и она, Марья
Павловна. Ее метелили на следствии будь здоров, применяли всякие сильные,
убедительные меры, а не только за волосы таскали. Она все подписала. Но это все
в прошлом, ежовщина, перегибы. Берия круто перестроил работу органов НКВД,
восстановил законность, и — представьте себе! — многих тогда выпустили.
А в камере Женю учили, что «не бьют».
— Обработаем, родных не узнаешь. Может, ты-то их как-то и узнаешь, но
14 Евгений Федоров
они-то тебя никак не узнают,— наседает следователь.— Не таким хребты
ломали. Будешь рассказывать?
— Что?
— Запираешься, вражонок? Голову подними!
Надавил кулачищем на подбородок — осязательно. Когда суют кулак в
морду — велико оскорбление. Гонор, гордость, спесь, честь, дуэли, Пушкин,
Лермонтов, романтизм, но мы не в XIX веке; Женя никак не чувствует себя
оскорбленным, хоть следователь и сунул ему в морду. Не время и не место входить в
мертвый штопор.
— Хочешь, душу выну? — допрос набирает высоту.
«Врежет,— думает наш герой,— за милу душу врежет».
Он замер, напрягается, крепко зажмурится: пресс-папье вновь со свистом
проносится мимо его носа.
— Сука, открой глаз! Если враг не сдается, его уничтожают! Понял?
И тут следователь умело-пугающе что-то выхватил из кармана галифе, что-то
угрожающе и странно сверкнуло, что-то блестящее — пистолет? Нет, читатель,
вы будете смеяться,— то был лишь портсигар! Не ахти, дешевый; на нем
немудрый барельеф — славные русские богатыри по картине Васнецова, все знают:
в центре — Илья Муромец, крестьянский сын, под ним мощный конь, битюг,
Алеша Попович рядом, справа, конь тянется травку пощипать, а по другую
сторону Добрыня Никитич, на буйном коне, бесстрашен, обнажает удалой меч за
землю русскую. Богатырская застава. Следователь нехорошо улыбается, открыл
портсигар, закуривает, на дымок многозначительно и со смыслом поглядывает,
на опасный кончик папиросы, мол, прижгу. В глаз! Окосеешь сразу! Подносит
папиросу к щеке Жени, и Женя чувствует тепло дымящейся папиросы, «Бело-
мор курит»,— Женя скосил глаз. Начинаются нравоучения, объясняется, что
такое диктатура пролетариата. Это — насилие! А Женя кто?
Неразоружившийся враг, не сломлен, не сложил оружия, злобно, стойко сопротивляется «славным
органам МГБ». Не просто сопротивляется, а в чем-то заставил их потесниться,
отступить. Но ничего, будет сломлен, побежден, уничтожен. Вновь начинается
баталия, все сызнова, опять вшурупливается: «Будешь рассказывать?» Это уже
было, все в сотый раз. Часа два тянется допрос.
Наконец-то следователь отчеканил, о чем, собственно, следует рассказывать
нашему тюхе: «О вашей преступной деятельности».
На конкретно сформулированный вопрос нетрудно дать вразумительный
ответ. А то нудит: «Будешь рассказывать?» Что рассказывать — не говорит.
— Никакой преступной деятельности я не вел.
— Не вел? — угроза, дядя не шутит.
Женя еще трепыхается, последние силенки на исходе:
— Нет.
— Так вовсе и не вел? А кто говорил, что арестовывают невинных людей?
Кто? Говорил? Не говорил. Значит, мы тебя ни за что взяли? Так или не так?
Говори! Советская власть, выходит, берет арестовывает невинных людей. Так?
Значит, она плохая? Так? Значит, ее свергать надо? Так? Наглец! С этим ты
выступаешь открыто, нагло, в кабинете следователя. Агитируешь следователя?
Змееныш! А что же там, за этими стенами, ты говорил, если такое несешь в кабинете
следователя? Свергать Советскую власть, значит, надо?
— Я этого не говорил,— с поспешностью заверяет запутавшийся вконец
Женя.
«Надо быть начеку. Кошки-мышки. Не попадусь». Он опять повторяет:
— Я этого не говорил.
— Не говорил, а получается. Тихой сапой действуешь. Сам подвел меня к
выводу. Хитер. Враг хитер. И здесь, в кабинете следователя, не унимаешься, на
Советскую власть клевещешь, следователя агитируешь, чтоб Советскую власть
свергал, к восстанию зовешь. Насквозь тебя вижу! Обнаглел, сучий потрох! Ты
ж озлоблен! Какие еще нужны доказательства, когда ты здесь, в кабинете еле*-
дователя, поносишь Советскую власть, не унимаешься? На «субботах» был?
Отвечай! Быстро!
Женя раздрызгай, изнурен, беспомощно молчит, мозг раскален, не знает,
что говорить.
Евгений Федоров 15
— Был или не был?
А что оставалось нашему герою? Он признается:
— Был.
— Признаешь себя виновным?
Нашелся:
— В чем?
— Не валяй ваньку, довольно!
Снова-здорово, белый бычок пошел во всю прыть скакать, опять эта сказка
про белого бычка! Встать! Сесть! Будешь рассказывать? А ну давай рассказывай!
Женя твердит про себя одно: «Не бьют».
Следователь, видать, и сам слегка утомился, на лбу испарина выступила;
листает объемистый гроссбух — компроматы; изощренно, зорко как коршун,
выхватывает отдельные фразки. «Это я говорил Марату один на один. Ужас!»
Они все абсолютно знают, досконально, каждый штрих, каждый шаг, каждый
тихий чих. Значит, все-таки Марат! Оборотень, двуликий Янус, Азеф. Удружил,
Азеф! Но мы же ничего такого не делали. Ну, собирались. По субботам. Ну и что?
— Ну и сволочь же ты! — следователь дальше листает компроматы,
улыбается, прегнуснейшая улыбка. Вот поманил Женю пальцем: «Подь сюда».
Тычет носом нашего замученного обормота в какой-то листок, где что-то
напечатано на машинке. Женя старается из букв сбить слова, а буквы пляшут, плывут,
делают сальто, превращаются в маленьких чертиков и кажут ему кукиши,
корчат отвратительные вульгарные рожи, похабна подмигивают. В голове
помутнение и кавардак. Он собирается с последними силами, выявляет характер,
второй раз читает, пытается сосредоточиться, разобраться, уловить и уяснить
смысл, сложив слова из пьяных, пляшущих чертиков во что-то осмысленное.
Отдельные слова он понял: «организованная контрреволюционная деятельность,
направленная на свержение Советской власти... антисоветская агитация...
клевета на советскую действительность... клевета на вождей партии и правительства».
— Понятно? — прет неотступный следователь, злобится.
Котелок замороченного гаврика давно не варит, не профурыкивает, податливо
соглашается, что ему все здесь понятно.
А следователь дальше гнет:
— Признаешь себя виновным?
Он в ловушке: «Вот, выходит, чем мы занимались!»
— Нет, не признаю,— говорит Женя.
Следователь продолжает листать разоблачающую агентурную шпаргалку,
методически тормошит Женю, допекает:
— Невинные дети? А кто собирался американского посла сделать? На мокрое
собрался? Не знаешь? А мы знаем. Васяев! Кто такой Васяев, знаешь? Не
знаешь? Отвечай!
— Я,— мямлит, заикается затырканный Женя. С детства не заикался, но
снова заикой сделался. И колени дрожат. Пал духом, погас, раскис; он почуял
грозную опасность, услышав об американском после.
— Признаешь, что готовил убийство американского посла? —- хорошо
рассчитанный удар. У нашего героя сердце упало. «Они и это знают». Но Славка
не его приятель, а Красина. Славка и на «субботах» не был, так, сбоку припека,
Красина дружок, учились они вместе, да и видел Славку наш герой всего один
раз. Нет, два. Три. К сожалению, три! Глупейшая история, наивная,
романтическая. Славка подбивал клинья к какой-то девахе, фанфаронил, очаровывал,
ну, сдуру и брякнул, что собрался убить американского посла, как когда-то эсеры
убили Мирбаха: с целью развязывания третьей мировой войны. И все это
мальчишеское фанфаронство затем, чтобы продемонстрировать, что не какая-то там
мямля, рохля, а настоящий мужчина, герой. Суть да дело, а девчонка не могла не
рассказать маме, какой у нее интересный мальчик, а та всерьез перепугалась
(хорошо знала жизнь), сообщила куда следует. Припух бы Славка, но его отчим
был птицей высокого йолета, видной шишкой в чешской компартии. Славку
вроде бы не тронули, только вызвали, поговорили, припугнули, вздрючили и
пропесочили. Замяли дело. К сожалению, вся эта история дебатировалась на одной из
«суббот», дебатировалась как чиетай теория, как в романах Достоевского, можно
ли убить ради великой, светлой цели или нет: «Тварь я дрожащая или право
16 Евгений Федоров
имею?» Обсуждалась страшная проблема отнюдь не мимоходом, а вся «суббота»
была посвящена сей философии.
Перед следователем пухлое хозяйство агентурных, уличительных данных,
разных страшных тайн поди в нем пропасть! Почитать бы!
— Какого посла? — угрюмо переспросил Женя.
— Американского! — с готовностью, радостно подсказывает опытный
укротитель.— Что глаза-то бегают? Знает кошка, чье сало съела. Не помнишь?
Невинные детки! Эх, если бы не МГБ, пылала бы вовсю третья мировая война!
Подлец!
«От посла открещусь. Намертво стоять! Остальное признаю»,— намечает
линию обороны наш заморыш.
— Кузьму знаешь?
Как же Жене не знать несравненного Кузьмы? Как свои пять пальцев. Друг.
Не просто друг: Женя боготворил Кузьму. Осанна!
— Мой друг.
— Вожак? Предводитель ваш?
— Почему сразу вожак?
— Потому. Ходил на «субботы»? Не виляй! Не лукавь!
— Да,— робко. С ума можно сойти, и наш герой теряет почву под
умоисступленной реальностью, придавившей, предающей его.
— Нелегальные сборища в условиях советской действительности есть не
что иное, как антисоветские сборища,— делает выверт следователь: складно,
последовательно, убедительно, обезоруживающе; следователь упорно, прямиком
идет к цели.— Участвовал в антисоветских сборищах?
— Если вы так считаете, то да.
—- Признаешь себя виновным? — совершенное вопредмечивание,
воплощение нуждается и в последнем ударе кисти (Вазари), и этот удар так
неожиданно чудесен и банален.
Наш герой удручен.
Они считались вполне приличными, воспитанными мальчиками, а в этом
учреждении вся его жизнь, увлечение литературой, искусством, философией,
вопросами, которыми задрал его Достоевский, которые требовали
неотлагательного честного ответа,— все подытожено, истолковано как антисоветская
деятельность. И действительно, так получается, что то, чем они занимались — ни в
какие ворота не лезет. Регулярно собирались по субботам у Кузьмы. Не месяц, не
год, а уже много лет подряд. Ходил ли он на «субботы»? Не ходил, а мчался,
каждую субботу мчался, не пропускал. Его уличает следователь, а Женя не мычит,
не телится, что-то невнятно промычал, невразумительно, нечленораздельно,
охвачен отчаяньем, безнадегой.
Проклятая память подсовывает сцену той субботы, когда жарко
обсуждалась проблема раскольниковской старушки, то бишь американского посла, будь
ему пусто. Не надо думать, что Женя предлагал «сделать» посла. Женя был
против, принципиально против. Весь пафос романа «Преступление и наказание» —
не убий. Даже ради славной, великой цели нельзя убить. Цель не оправдывает
средств. Но кто в это вникает? Уязвим. Слишком много, долго, увлеченно
возражал, очень старательно участвовал во вредных умствованиях. А надо было
молчать.
— Да,— сдается Женя, увядшим голосом признает вину. Он стал ручным,
пронял, доконал его опытный мастер. Чему удивляться? Природа нашего героя
ослаблена страхом. Уткнулся в идею: «Брошу им эту кость!» А что он мог
возразить следователю? Он потек в приступе душевной слабости, усталости,
одолевающей, изнуряющей апатии.
На том и поладили. На допрос шел со страхом, но и с надеждой. А что, если?
Тяжело на душе. А как было не признать то, что было? Они устраивали
нелегальные сходки. Факт. Каждую субботу. Факт. Как штык. Узнав, что за ними следят,
они провели чистку своих рядов, жестокую чистку. Нет, они никого не изгнали.
Но собирались — изгнать из своих рядов сексотов, осведомителей. Они боролись
с МГБ! Оказывали сопротивление мероприятиям МГБ. Если вам нечего было
скрывать, зачем вы пытались освободиться от агентуры МГБ? Свое МГБ органи-
аовали, контрразведку! И еще этот посол!
Евгений Федоров 17
Всласть и затейливо нагулявшись, побеспутствовав, нагнав страха,
напившись сполна крови, следователь отпал, как клоп, старательно, усердно ворожил,
наклонив голову набок, как изрядно прилежный, но туповатый ученик,
неторопливо скрипел пером, выводил красивые буквы: хлопотал над протоколом.
— Подь сюда!
Замордованный, изможденный, спекшийся Женя обреченно, трусливо
потянулся к столу следователя. Куда делась его неистребимая открытость,
солнечность? Он торопливо проглатывает протокол допроса. Не петрит, в чем суть.
Читает осторожно вновь, по складам, пытается вникнуть в то, что должен
подписать. Что написано пером, того не вырубишь топором. Не ждал и не мечтал
о таком протоколе! Про американского посла и о третьей мировой войне ни
слова! Мало того: Женя только что признал себя участником антисоветской группы,
безоговорочно капитулировал, а в протоколе и это не припутано, а говорится,
что он ни в чем не признает себя виновным, так черным по белому и значится.
В чем же дело? В чем сей умысел? Какая-то хитрая уловка, трюк? Он не в
состоянии разгадать тайны, делает глотательное движение, чтобы опомниться,
разогнуть развороченную душу, торопливо, робко ставит подпись там, куда тычет
пальцем следователь. «Ой-ля-ля!» — как говорил Кузьма. Да такой протокол
можно было за пять минут сварганить и отпустить Женю спокойно спать в
камере и видеть сны. Зачем было прибегать к излишествам? Зачем надрываться,
валандаться, нудить столько времени? Женя чирканул, где требовалось. Под
таким протоколом готов подписаться обеими руками.
— Быстрее! Читай и уматывай!
Урвал еще часа три, поспал до подъема. Утром, возбужденный, еще
внутренне взъерошенный, Женя рассказывает сокамерникам «о первом боевом
крещении», которое сполна вкусил, о знатном, убедительном, красноречивом, но
полностью все же непонятном ночном допросе. В камере он ничего не скрывает. Да,
он потерял себя, хлебнул, набрался страха. Как не хлебнуть! Следователь во
какую задал таску и трепку, вовсю жучил, вовсю и крепко прикладывал,
куражился над ним немилосердно, драл горло, матюгался в хвост и в гриву,
трехэтажным по мозгам давал. Злобный садист, зверь неугомонный, не человек, а
злыдень в золотых погонах. Клеют ему 58-10,11. Кононов вытряхнул из него
практически все, что ему надо было, донял, и Женя признал себя участником
антисоветской группы. В камере его утешают, говорят, что он взял правильный курс.
Так держать! Не нюнь, не кособочься, не тушуйся. Придерживайся правды.
А вообще-то плюнь на все и береги здоровье. Следователь любого облапошит,
обведет вокруг пальца. Не мучь себя, не бери в голову. И что бы там ни говорил у
следователя, а все одно, получишь свои 8—10 лет. Как ни крутись — влындят.
Дверь на Лубянке открывается в одну сторону. МГБ не ошибается. Судьба наша
решилась окончательно и бесповоротно, когда Абакумян ставил подпись.
Настраивайся на худшее, на червонец, а получишь восемь лет — рад будешь. На
себя спокойно, бездумно подписывай все, что подсовывает следователь: срок от
этого совершенно не зависит. Истина никого не волнует, никто и не смотрит, что
ты там подписал. Товарищей, тех, кто остался на воле, не впутывай: им жить,
а у тебя впереди крестный путь, гибель, ты конченый человек, мусор истории,
пыль, шлак, который выбросят на свалку, ты похоронен глубоко и заживо:
впереди маячит вечный, беспросветный лагерь, лагерь смерти, еще более страшный,
чем лагеря Гитлера, еще более беспросветный: у твоего креста никто не стоит.
Сердце человечества, сердце мира не с тобой, а против тебя. Сталин,
коммунизм — надежда, вера, любовь всего мира, с ним прогрессивное человечество,
с ним Эйнштейны, Расселы, Ролланы, Фейхтвангеры, Барбюсы, Эренбурги,
Фасты. Имя им — легион. Мы — отверженные. Подохнешь — всем наплевать,
не тронешь смертию сердца мира. Чем быстрее кончится следствие, тем лучше.
В лагерях, где сидит 12 миллионов, есть шанс, подлый шанс, может, оттянешь
собственную смерть. Одна надежда — война!
Треволнения: Женю тормошат, посыпался град вопросов, пытают, что там, на
воде, за этими стенами? Они изнывали от нетерпения услышать новости. Не товди
душу! Женя всех несказанно огорчил. Ни бум-буда^ путного рассказать ничего
18 Евгений Федоров
не может. Не знает. Оказалось, что этот нелепый, несуразный мальчик
совершенно не развит, отродясь газет не читал, политика для него темный лес, о Трумэне
хоть одним ухом и слышал, знает, что президентом США сейчас Трумэн, но уже
об энергичном Джордже Кэтлетте Маршалле, инициаторе и творце знаменитого
«плана Маршалла», всколыхнувшего, преобразовавшего Европу, он ни сном ни
духом понятия не имеет. И об исторической, потрясшей мир «фултонской речи»
Черчилля не сведущ, что-то вроде слышал, была такая. О чем? Не имеет
понятия. И о Кравченко, Касьянкиной не слыхал. Не интересовался грандиозными
переменами, которые произошли в послевоенной Европе, не знает прямо-таки
элементарных вещей: чем и как закончился берлинский кризис, закончился ли,
действует ли «берлинский воздушный мост». Единственная новость, которую он
им сообщил, это смерть Жданова. Не жирно. Сокамерники вынуждены его учить,
все разъяснять, разжевывать, как тюрю, вкладывать тупому в рот, чтобы
проглотить мог, не подавился твердою пищей. А они-то раскатали носы на свежую,
животрепещущую рыбку-сплетню. Не тут-то было. Они откровенно сожалеют, что
пожаловал в камеру детсадовец, бестолковая голова, тюха, ни бельмеса не
петрит в азах и азбуке, ни о чем понятия не имеет, политически малограмотный
юнец.
— Политикой мы не интересовались,— отбрехивается, оправдывается наш
неотесанный гаврик, теля.
С укоризной:
— За что ж тебя взяли?
Недотепа, куренок сконфузился, виновато, глупо улыбается, разводит
печально руками: мол, я-то тут при чем? Пытают несчастного дальше: ну чем же дышит,
чем живет современная молодежь?
~ Политика — вне сферы нашего созерцания, профанная область. Мы
истину искали,— собрался с мыслями, понуро ершится Женя, самолюбие
проснулось,— всю ночь напролет спорили, языками мололи жарко.
В свою очередь с настырной серьезностью ринулся в наступление:
— А как вы относитесь к ленинскому определению материи?
Взрыв смеха.
— Милый, кто тебе мозги засрал?
Сокамерники еще долго надрывали животики. Потешил! Да, Женя
неправильно понят. И в том, что он сказал, нет ничего смешного... а эти взрослые дяди
считают, что у него нет ничего за душою, что смолол несусветную чушь. Один
из сокамерников, некто Крымов, журналист, сетует, что МГБ таких дураков
беспросветных арестовывает, охает, вздыхает, делает крутое умозаключение, что
наш герой, Женя Васяев, студент химфака, являет собою наглядный образец
духовного уродства и убожества, до которого большевики, Сталин довели
русское общество. Пришел грядущий хам, грядущий гунн, о котором
предупреждали наши пророки, наши поэты, писатели, Мережковский, Брюсов. Вот он,
перед вами! Это — Женя! Новая интеллигенция, плод оболванивания, плод
культурной революции 30-х годов. А так недавно («при Николае Кровавом...»)
студиозусы не были глупы как пробка, а участвовали в политических
манифестациях, шумели, боролись за свои права, за автономию университета, а нынче,
«ужасно — говорящие овцы», газет не читают, сидят по своим углам, недотыком-
ки, бестолочь, ниже травы, тише воды, недоумки, но при всем чудовищном
извращении, искажении ума, при всем духовном оскудении даже не замечают, что
деградировали, скоты, скотина безмозглая. Крымов снисходительно улыбается
неразумному малому: не в укор, мол, сказано, и Женя не должен обижаться, так
как не он повинен, а система, революция. Женя жестоко уязвлен суровым
диагнозом.
— Вы мне ответите за него! Вы, вы его изуродовали! — кричит Крымов на
другого сокамерника, Лифшица; раскочегарился Крымов, глаз злой-презлой,
раскаленный уголь, напустился на Лифшица.
— Благодари беспрестанно, кланяйся низко. Из-за него ты здесь. Он, он
сделал нам революцию!
Лифшиц — троцкист, член партии с 15-го года, человек лет под пятьдесят,
невзрачный, с желтым, очень морщинистым лицом, напоминающим
обработанный временем пергамент, сидит (с небольшими зазорами) с 29-го года. После
Евгений Федоров 19
войны его ненадолго отпускали, успел даже жениться, опять зачалили. Крымов
наладил камеру против Лифшица, возложил на затюканного троцкиста всю вину
и ответственность за беды и невзгоды, которые выпали на их долю, улюлюкал,
травил все дни напролет, произносил против Лифшица озлобленные речи,
сверкал черными глазами, жег как углем. Для Жени все в новинку: впервой
встречается с человеком, который так откровенно ненавидит Советскую власть, так
категоричен, так ослеплен ненавистью. Вспомнилось Качалово, дедушка. И
дедушка, и бабушка были людьми отсталыми, старорежимными. Всех тех
несуразностей давно нет на свете, вымерли мамонты. Да и никто к старикам
серьезно никогда не относился. Что они понимают, кефир, клистир, сортир. Другое
дело — Крымов, возраст Пушкина, расцвет. Конечно, он так мыслит по одной
причине: обижен. Личный мотив. Женя никогда не изменит свои взгляды только
потому, что его арестовали! Истина превыше всего! И наш герой сумрачно
призадумался. Ему предстоит решить нетривиальный, жгучий, мучительный вопрос,
а как бы он, юный философ, поступил с Крымовым* если бы оказался на месте
Советской власти? С одной стороны — Конституция, пресловутые свободы,
свобода слова, печати, но, с другой стороны, перед вами злой, откровенный враг,
отрицающий, отвергающий все, что для вас свято и дорого. Разве и таким, как
Крымов, следует предоставлять свободу слова? Еще не так давно Женя
постулировал принцип свободы слова как высший принцип, как основу основ. Наш юный
чудак исходил при этом рассуждении из ложной предпосылки, что у Советской
власти нет врагов, что социализм приняли все здравомыслящие, честные люди,
не только наши интеллектуалы, Горький, Шолохов, Пастернак, Эренбург, но и
западные. Да тот же Роллан, любимый писатель Жени. В его честности Женя
не сомневается. О чем-то это говорит, что и Роллан, и Шоу, и Эйнштейн, и
Фейхтвангер не стоят у нашего креста? Конечно, когда-то были враги, Деникин,
Колчак, кулаки, дедушка, бабушка. Им было что терять: дедушка был священник.
Уплывшая в холодную Лету история. Основные принципы социализма так
очевидны, просты, бесспорны, как теорема Пифагора, понятны и малому ребенку.
Потому Социализм победил в нашей стране, победит во всем мире, и можно
вложить меч в ножны, поднять забрало, не опасаться идеологических оппонентов.
Их попросту нет и не может быть. А вот перед ним Крымов! Ну раз дали свободу
слова, придется терпеть и озлобленных контриков, терпеть до тех пор, пока их
слово не станет делом, призывом к восстанию. Возможно, все-таки следует
убрать Крымова из политической столицы?
Женя заслушивался устными мемуарами Крымова. Лубянка поцеловала его
где-то там в конце ежовщины. В ту пору Крымов был таким же зеленым, таким
же теленочком, как Женя. А следствие в те времена не так протекало, как
сейчас, допросы продолжались по несколько суток, так называемые «конвейеры»,
«большой конвейер», «малый конвейер», менялись следователи, шли домой,
отдыхали, а подследственный беспрестанно сидел на стульчике. Крымова лупили
на следствии. Но вот наступили либеральные времена: во главе НКВД стал
Лаврентий Павлович Берия. Восстановлена законность, прекратились пытки,
стали функционировать суды вместо антиконституционных троек. Городской суд
на скорую руку, но все-таки со всеми процессуальными формальностями, с
адвокатом, рассмотрел дело Крымова и по статье 58-10 определил ему наказание:
жалкие шесть месяцев, минимум, что статья позволяла; учел время,
проведенное под следствием, освободил из-под стражи. А Крымов не мечтал о таком
обороте событий. Тройки лепили всем по пять лет, как сейчас всем лепят по десять.
Освободился, но судимость по страшной 58-й статье у него осталась.
Несмываемое клеймо на всю оставшуюся жизнь, значит, минус все мощеные города, и,
естественно, в Москве, где он родился, у мамы с папой его не прописывают. Обивал
пороги разных инстанций, хлопотал о прописке — тщетно: отказ. Наивный, в
Моссовет явился, а здесь негодяй на негодяе сидит, негодяем погоняет. Говорит:
«Война с финнами, а я болтаюсь, не числюсь нигде, не прописан. Хочу на
фронт, родину защищать!» А, на фронт? Оказывается, на фронт можно. Звонят
в райвоенкомат, где прописана жена Крымова и где он был прописан до ареста,
говорят, что зайдет такой-то, выпишите повестку. «Едрит твою налево! Воевать
за вас, сволочей, кровь проливать я имею права, пожалуйста, хоть сейчас, а вот
жить в Москве, где я родился, где мои корни, где моя родина, а не ваша, понае-
20 Евгений Федоров
хавшая местечковая интернационалка, не смей и думать!» Поблагодарил за
повестку, ушел из Моссовета, ни в какой чертов военкомат за повесткой не
объявился. И все отменные годы, включая войну с Гитлером, до марта 48-го года жил без
прописки, на птичьих правах. Печатался под фамилиями жены, приятеля в
разных журналах, на хлеб зарабатывал, а последние годы даже неплохо
зарабатывал. Всю войну исхитрился без документов и карточек промытариться, от
скольких облав ушел.
— Идеальный москвич,— интересно повествовал о своей авантюристической
жизни Крымов.— Правильно, аккуратно жил. Как немец. Переходил улицу
лишь на перекрестках, без билета не ездил. Жестко жил. Не лез без очереди.
Входил в трамвай, в троллейбус только в заднюю дверь, а выходил через
переднюю. Пьяным, даже чуть дурным на улицах не показывался, безупречно вел
себя в общественных местах. Последний год, честно говоря, пораспустился,
надеялся на авось пронесет, впадал в кураж и бесшабашную удаль. Устал, устал от
жизни такой, от вечного страха, что влипну. Да и привык, что все с рук сходит
благополучно. Дружок дунул, у которого на даче жил белым рабом, негром,
статьи писал. Невыгодно ему было такого раба предать, а предал. Не вынесла душа
поэта — донес. А в тюрьме я душой оттаял, отдыхаю.
По обыкновению Крымов наскочил боевым петухом на Лифшица, клевал,
метко выплевывал слова:
— Он один за Советскую власть. Все против, а один Лифшиц — за. Всех
посадили правильно, за дело, одного закоренелого Лифшица по ошибке, случайно.
Двадцать лет беспрестанно по тюрьмам болтается, а все досадная описка. О,
лукавый, беспринципный еврейский ум! Он, видите ли, не за эту Советскую власть,
а за ту, омытую кровью, перманентно революционную, за которую боролся,
комиссарил, беспрестанно расстреливал офицеров, попов, кулачье.
Собственники! Заслуживают: кишиневский погром! Со сладострастьем расстреливал!
Скажи, Лифшиц, открой людям правду, сколько расстрелял русских людей?
Сколько на твоей совести?
Жене хотелось вмешаться, одернуть Крымова. Он конфузился, не решался,
отводил глаза в сторону.
— Удавлю в лагере! — брызгал слюною Крымов.— Не попадайся, комиссар!
Лучше не попадайся!
Когда-то в камере были мир, отрадные тишь, гладь, божья благодать, лишь
изредка нарушаемая благородными словесными поединками и турнирами, вот
поди тогда-то Лифшиц сглупил, увлекся, рассказывал, что был в гражданскую
войну комиссаром, председателем ревтрибунала притом, как всевластный
председатель ревтрибунала спас какого-то мальчонку «за его прекрасные голубые
глаза», рассказывал, что знал хорошо Дзержинского, что Дзержинский
заканчивал каждый свой день тем, что обходил все камеры Внутренней тюрьмы,
спрашивал, какие жалобы заключенных, назвал Дзержинского «святым человеком».
Пожалуй, зря Лифшиц рассказал о том (уже при Жене), что в Ташкенте (где
жил в высылке) энергично провел кампанию против белогвардейца
Вертинского, сорвал концерт, обструкцию устроив. Возмущало Лифшица, что белый
эмигрант спокойно разъезжает по Союзу, распевает свои пошлейшие куплетики как
ни в чем не бывало, словно и не было революции. И это припомнил Крымов
благочестивому, честному троцкисту. Травля великого русского артиста! Мол, чья
бы корова мычала, а Лифшица молчала. И Шаляпина бы эта сволочь
затравила. Вся камера ополчилась на Лифшица, все на стороне речистого Крымова.
Больше других старался Боря Арбузов, студент филфака, по возрасту чуть
постарше Жени. «Я был жутко зеленым, как и ты,— признавался Боря.— Во все
верил. Газетам верил. Горькому верил. Горький, Горький меня погубил,—
бурно терзался Боря.— Если бы не Горький, не сел бы никогда, хитрил бы: шел бы
в ногу со временем и по линии жизни, помалкивал бы. Здесь мне мозги промыли,
прочистили. И тебе прочистят». Боря низко стлался перед Крымовым, в рот
смотрел, кадил ему. Правда, был один вопрос, в котором Боря упорно сохранял
автономию, никак не уступал, своевольничал. Он боялся лагеря, а потому решил
дунуть с этапа. На рывок. Пусть стреляют! Пусть укокошат! Риск дело
благородное. А весь срок сидеть он не собирается, утечет. Аргументы Крымова против
побега весомы, как гири пудовые. Он энергично, неустанно бил в колокол надеж-
Евгений Федоров 21
ды: война! Какой смысл бежать! Настали времена, когда лучше и
благоразумнее отсидеться в лагере, подальше от Москвы, от больших городов. Не сегодня,
так завтра грянет война, священная, освободительная. Советский Союз раскоко-
шат в два счета, оглянуться не успеем. А лагеря американцы бомбить не будут.
Не такие они дураки.
— Какого рожна, ответь? Потерпи малость, недолго осталось: месяца три-
четыре. Полгодика. Скоро, скоро! Осталась малая капелька, скорая, быстрая
секунда. Завтра война, и если бы не это, слова бы тебе не сказал, бежал бы вместе
с тобой,— спокойно, с терпеньем Сократа втолковывал Крымов, учил Борю уму-
разуму.— Нет резона бежать. Наверняка пристрелят. Глупо так погибнуть.
— Не на ту лошадь поставил,— пускает ядовитую стрелу Лифшиц из своего
угла, а Боря просит, чтобы Крымов уточнил заветные глаголы и неясную
эсхатологическую дату катаклизма. Терпенья нет.
— Войны начинаются летом,— спокойно, вразумительно говорит Крымов,
и всем сокамерникам становится очевидным, что он видит отчетливо
перспективу, что остро его политическое зрение, силен провидческий дар.— Надо ждать
лета. А точная дата лишь бесконечному Богу известна.
Крымов чертовски умен, хорошо формулирует; его личность порождает
могучее силовое поле притяжения. Он смело освещает непроглядные потемки
русской и мировой истории. А в голове у нашего героя идеологический сквозняк;
и хотя он всеми силами сопротивляется крену («Неужели я стану
антисоветчиком только потому, что меня взяли?»), однако слушает он Крымова с голодным
любопытством, хотя мир ему виделся иначе, чем о нем говорил Крымов. Если
опустить мелочи и всякие конкретности, пунктирно итожить главное, то
философия Крымова сводилась к следующему: монархия — это самая естественная
форма правления для России с ее сложностью и национальными
непримиримыми противоречиями, рознью. Одна лишь монархия, если рассуждать
по-крупному, способна гарантировать и порядок, и процветание, и личные свободы
граждан. Мы страдаем за грехи наших отцов и дедов, которые приняли в свое время
черное за белое, спятили, добровольно заразились сифилисом коммунизма от
совокупления с растленным Западом, отказались от Христа. К началу XX века
Россия была больна революцией, больна социализмом. Но на самом-то деле
революция была не нужна России. Она не нужна была с экономической точки
зрения. Она была не нужна с социальной точки зрения. И так 80% всей земли было
в руках крестьянства. А с юридической и нравственной точки зрения
революция была просто вредна. Единственная точка зрения, с которой революция была
желанна,— это психологическая. Увы и ах! Этого оказалось достаточно. Она
совершилась. Пала монархия, Россию покрыл сифилитик, подмял, увлек
блудом, заразил, привил ей сифилис коммунизма. После Февраля Россия сама
легла под Ленина. Рок, проклятие. А надо было пристойно довести войну с немцами
до победы, заключить мир, получить с Германии контрибуцию, на эти средства
построить промышленность. Посмотреть хорошенько, взглянуть в прошлое. Не
было бы 7 лет гражданской войны, голода, террора, не было бы ни Ленина, ни
Сталина, ни Гитлера, не было бы коллективизации, 37-го года. Не было бы 41-го
года, страшной войны. А та война, война 14-го года, как считает Крымов, велась
не так уж плохо, до Волги во всяком случае немцы не доходили. 16-й год —
перелом в войне, Брусиловский прорыв, Австрия деморализована, нравственно
сломлена. Да, да. Война была уже выиграна. В 18-м году союзники ее выиграли и
без России, Германия капитулировала. За грехи все это нам, за грехи отцов.
Сталин указывает причины победы Октябрьской революции, кажется, шесть
причин, а седьмая: пролетарская революция победила потому, что не могла не
победить! Рок! Он прав. Божье попустительство. Грядет антихрист, уже близко,
у дверей. Сатана, изгнанный крестом Господа из мира на тысячу лет, вновь
явился в мир, призванный нашими просвещенными, гениальными учителями,
отцами, старшими братьями, Белинскими, Герценами, Чернышевскими, которые
целое столетие грызли и подтачивали трон православного царя. Вошел сатана в
мир не для завоевания отдельных душ, но затем, чтобы обрести господство над
родом человеческим, о чем говорится в Апокалипсисе, что предчувствовалось
и предсказывалось православными святыми. Знамена властителя ада, на
которых написаны лживые слова «Братство, равенство, свобода», быстро, уверенно,
22 Евгений Федоров
грозно продвигаются вперед, завоевывая страны и континенты. Особенно
страшно и неумолимо это беспрестанное шествие после Французской революции,
которая всеми историками названа «великой». Гностики, жидовствующие ереси,
котары, альбигойцы с их движением за царство Божье здесь, на грешной земле,
противоестественный, мерзкий, чудовищный орден Тамплиеров, откровенно
поклоняющийся сатане, его глава Жан де Моле — еще цветочки, которые
можно презирать, не замечать, не брать во внимание, фальсифицировать,
игнорировать. Но вот уже поспели во сто крат более ядовитые ягодки, оглянуться не
успели: Возрождение, так называемый гуманизм, Реформация, Просвещение с
сатанинским выкриком Вольтера «раздавите гадину»; и этот выкрик тысячекратно
повторен романтизмом, XIX веком — этапы большого пути! XIX век,
богоборчество, тлетворный романтизм, масонство, Ницше, Маркс и марксисты, Фрейд,
Блаватская, с ее тайной доктриной, Штейнер, Белый, Успенский, теософ и
художник Рерих, Теодор Герцль, Ашер Гинзбург, I сионский конгресс в Базеле
в 1897 году и его тайная, тлетворная агентура, а тут же, в 1898 году I съезд
РСДРП в Минске, его 12 апостолов, вскоре падение Российской империи,
великой православной государственности под аплодисменты всех слоев населения
России, море крови и зла, наконец торжество безбожного коммунизма —
сложный, единый замысел, осуществляющий «тайну беззакония», решающий
последнюю судьбу человека. Коммунизм, его победы — вершина плана и
страшного замысла, начавшегося с бунта сатаны против Бога.
— Мой юный друг,— вдохновенно воспитывает Крымов,— к великому
сожалению, это не пустые враки, не моя больная фантазия, не мое расстроенное
воображение, а наша беспрестанная русская действительность: дьявол вступил
в мир без маски. Разве мы не являемся свидетелями тому, что новая история и
новая европейская цивилизация, вершина которой — социализм, создаются не
только без Христа, но против него? В мире свершилось титаническое движение
в науке, в философии, в искусстве, в социальной мысли,4 громадны технические
достижения, создана атомная бомба, не сегодня так завтра человек будет на
Луне, на Марсе, но эти достижения не связаны с Христом, не освящены Им, а грубо,
цинично, откровенно направлены против Него!
Наш герой растерян, чувствует себя эдаким идеологическим подранком, хотя
его ум все еще подчинен иной схеме, привычной, знакомой со школьной скамьи,
а схема, целое, общее, как известно (Платон, Гегель), прежде, выше, реальнее
своих частей и всяческих противоречивых мелочей. А может, Крымов играет на
его неосведомленности? А тут еще вырос и зашумел несуразный спор,
бессмысленный, пустой, какие бывают лишь в тюрьме или лагере, когда нет возможности
удостовериться, кто прав, заглянуть, к примеру, в какой-либо словарь, в
справочник, в толстую, респектабельную энциклопедию. Перепалка из угла в угол,
буча: как следует понимать выражение «сороковые годы»? В каких годах они,
субчики-голубчики, обитают? Крымов безапелляционно утверждал, что идут
пятидесятые годы. Аналогия проста, наглядна. Если человеку 49 лет, говорят,
что он завершает пятый десяток. Лифшиц, непримиримый, вечный оппонент
Крымова, говорил, что мы живем в сороковые годы. Как повелось, большинство
подчинилось авторитету Крымова, приняло его сторону. Крымов всегда прав!
Женя осторожно уходил от баталии, улизнуть намеревался. Крымов потребовал,
чтобы Женя не упрямился, как то животное, у которого уши выше головы растут,
высказался.
— Рассуди нас, студиозус? — Женя взят за жабры.
—- Сейчас сороковые годы,— с трудом, робея, пересиливая себя.
— Ты невыносимо туп,— возмутился Боря.— У тебя что, голова или вообще?
Как же ты в университете учился? Миропомазанный, клинический идиотик.
— Большой, а без гармошки,— вздохнул Крымов.— В конце концов это
неважно.
Лицо Жени жарко пылало. Уж это мне ложное стремление к честности!
Зачем оно? Если совесть твоя хочет дезертировать — уступи.
— У евреев свои беспрестанные счеты с Христом,— гнет свое Крымов. И вот,
по Крымову, оказывается, что русская революция сделана инородцами, что евреи
играли в ней особо отрицательную, подлую роль. И убийство царской семьи в
подвале дома Ипатьевых дело рук евреев. Свели счеты. Юровские, Лифшицы
Евгений Федоров 23
всегда рады подвести мину под христианскую цивилизацию. В крови это,
беспрестанно, заветно впитывается с молоком матери. Страшен не тот еврей,
который честно и откровенно считает себя евреем и не желает ассимилироваться,
а тот, который якобы ассимилировался, беспрестанно считает себя русским.
Еврей природой, воспитанием, мелочами быта отталкивается от других наций. Он
чужой. Все для него гои. Если немец, татарин, калмык скажет тебе, Женя, что
он тоже русский, что он будет иметь в виду? Только то, что он похож на тебя, что
у него те же вкусы и симпатии, те же склонности, что он любит Россию. А если
еврей надменно заявит, что он русский, что он вложит в свои слова? Совсем инуф
материю. Он хочет сказать, что он более русский, чем ты, что являет собой
квинтэссенцию русской души. Что русский он знает лучше, чем ты, что он открыл
тебе глаза на русский фольклор, на русскую иконопись, на русскую архитектуру,
что без него ты вообще бы не понимал, что такое Рублев и православие. Еврей
легко проникает в душу нации, в святое святых и намерен извратить сердцевину
и сущность, а душа народа инстинктивно сопротивляется коварству, может не
вполне ясно отдавая отчет, в чем коварство, в чем опасность. Этим пассажем,
сообщил Крымов, он обязан Розанову. Глубок, глубок Розанов, на полметра
сквозь землю видит! Кстати, Розанов пбддерживал обвинение против Бейлиса.
Иосиф Прекрасный предумышленно исказил смысл сна фараона, ложно его
истолковав: смысл сна в том, что Египет ждут беды, что придет в Египет Иаков
со своими бесчисленными детками, что на первых порах все будет чудненько
и даже вроде бы Египет выиграет, но настанет иная эпоха, черная, неисчислимые
беды ждут Египет; и беды от евреев. Что и случилось. И будет случаться. Сон
фараона — предупреждение человечеству.
Крымов подписал 206-ю, у моря ждал погоды. Во Внутренней тюрьме
заведен порядок, куда бы вас ни дернули, к врачу зубному, на рояле играть, все одно:
«На допрос».
— У меня и следствие кончилось, — обворожительно, трогательно улыбнулся
Крымов.— Может, сматывать удочки, вещички собрать?
— Вали! — бывает, и вертухай нарушает порядок великой тюрьмы.
Крымов пошел пороть горячку, шебутно засуетился, словно на поезд
опаздывал; собрал шмотье, оглянулся на остающихся сокамерников.
— Все — колеса! Не унывай, братва! Живы будем — не помрем.
Всем, кроме Лифпшца, подал руку, произнес на прощание легкое, радостное,
светлое, лучезарное слово: Война! Затем тоном неошибающегося ясновидца,
знающего тайные таблицы неба, в молитвенных интонациях, в каких поются
заповеди блаженства «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные и Аз
упокою вы»:
— Лето — крайний срок!
К Жене, видать, ощутил особый прилив нежности, обнял, назвал «светильни-
чек мой».
— Не обижайте его: жемчужина чистой воды,— сподобился услышать Женя
о себе, обрадован был.
С Крымовым наш юный герой больше не встречался. О многих слышал, а о
Крымове — глухо. Не погиб ли? Ему было 36. Мог бы жить да жить.
А может, прочтет, узнает свои смелые речи, откликнется?
— Антисемит! — прицельно стрельнул в спину Крымова Лифшиц, когда за
Крымовым закрывалась массивная дверь камеры,— Союз русского народа!
Черносотенец, подонок! Напрасно вы с ним нараспашку: сомнительный тип,
грязный, наседка.
Слово «наседка», понятное любому и каждому без разъяснения точного
смысла, больно хлестануло в ухо.
Женя имел порыв подладиться и беседовать с Лифшицем по душам, но
получил отпор.
— Мой вам добрый совет: меньше интересуйтесь, если хотите когда-нибудь
выйти из лагеря. Лучше меньше знать, совсем ничего не знать.
Катился дальше, не обращая внимания на сопротивление собеседника. Жене
важна истина, а Лифшиц хоть и давно отошел от событий, бездействовал в
тюрьмах, лагерях, политизоляторах, но подлинный свидетель бурь революции и
роковых 20-х годов, которые задали ход дальнейшему, привели к единодержавию
24 Евгений Федоров
Сталина. Когда и где совершена ошибка? Просветите малость, прошу...
просветите алчущий юный ум. Женя мучим незатухающей думой, готов остаток жизни
провести в тюрьме, но желает утолить разыгравшееся, жгучее любопытство,
желает знать всю правду, доискаться смысла. Он не умеет не искать истины, и
истина ему нужна позарез, какой бы страшной она ни явилась. Вот какой у Жени
характер.
— Сталин даст такую амнистию, что потрясет весь мир! — и это все, что
удалось выдавить из Лифшица. Не густо. Женя понял, что рот Лифшица запечатан
страхом.
Отнюдь не по нахалке, а исключительно по наивности Женя вне очереди
перебрался на койку Крымова, приютился как нельзя лучше. У окна, далеко от
дыхания смрадной параши. Почему-то никто не возразил, что он занял это место. За
эти недели он пообвыкся, нервы улеглись, успокоились. Но голода, как другие,
еще не чувствует: хлеб остается. Уже гора паек сложена у него на тумбочке:
впрок, голод должен проснуться. Он потчует хлебом сокамерников. Берите. Не
съедаю. Крымов запретил брать у Жени. Еще неделя — смолотит. А к чему наш
герой никак не привыкнет, так это к тому, что приходится мочиться на глазах у
всей камеры. Повышенная юношеская стыдливость. По нескольку раз к параше
подходит. Все никак. Плошает. Очень опасался, что будет посмешищем, но над
ним никто не смеется, делают вид, что не замечают его сложностей и проблем.
А вообще-то неплохо ему в камере, узнал много нового, даже слишком много. В
камере интересно, как на «субботах» Кузьмы.
Но через два-три дня и Женю тыр-пыр, сунули в ближайший бокс, вещички
принесли, которые ему сокамерники собрали. Куда еще? Невнятица, прозябает
в душе радужная Жар-птица, не дает покоя шелудивая, фантазия
всколыхнулась, заработала, понеслись кони, кони бедовые, крылатые. Кони-звери!
Усмирить, охладить, осадить — некому. Не умеет. И все наперекор здравому смыслу.
Могучие, белые, несут высоко за облаками. Нет, еще не превратился он в
покорного зэка, который умеет жить без фокусов и капризов фантазии, не верит
ни во что хорошее. Итак, по-быстрому и как последний, безнадежный идиот
Женя обосновался в огромном воздушном замке, не хочет с ним расставаться.
А что, если домой отпустят? Разобрались, поняли, что он ни в чем не виноват.
Дадут по одному месту мешалкой, скажут: «Дуй, милый!» И понесется он по
Кузнецкому. Через десять минут дома. То-то радость будет. Заметим, что в наш
материалистический век нет вовсе чудес, нет манны небесной. Со всеми
простенькими причиндалами Женю уместили в воронке; покатился, болтаночка.
Едут в незнаемое. Сердце заняло всю грудь, дико бухает о ребра, колотится.
Долго ехали, наконец привезли куда-то засохшего, изможденного цуцика — новая
тюрьма принимает его с распростертыми объятиями, опять грозный обряд —
заядлый шмон; ритуальное: «Нагнись! Раздвинь!» Через это стар и мал
проходит, мужчины и женщины, европеоиды, негроиды, монголоиды. Наш бывалый
герой уже не дуреет от дикого, пронзительного страха, в глазах его не темнеет,
когда он видит точно такие же кусачки, никелированные, громадные, как в ту
незабвенную, черную, первую ночь. Нет, разум его больше не мутится.
Безусловно известно, что он не с воли пожаловал, а из солидной тюрьмы, с Лубянки, но
шмонают его с рвением, тщательно, как полагается. Во — народ: одна тюрьма
другой не доверяет. Система подозрительности и взаимного недоверия. Срезают
оставшуюся одну пуговицу на пиджаке; еще укорачивают и без того пообрезан-
ные шнурки на ботинках. Эка невидаль. Плевал! Драматический грезофарс
инициации пройден месяц назад, нынче он все знает, посвящен, а потому нет страха
перед угнетающим обрядом приема в тюрьму. (Через 6 лет судьба повернется
так, что он вновь окажется в объятиях Внутренней тюрьмы МГБ, опять тот же
шмон, но уже халтура, даже нож и деньги не нашли, пришлось самому выдать.
Не то!) По квитанции узнал, что его приняла Лефортовская тюрьма. Лефортов-
ка — все этим сказано. Страшное место. На Лубянке ее называли почему-то
«военно-режимной», столько страхов рассказывали. Заныло сердце. Икнул.
Зачем его сюда сплавили? Почему так сразу и без видимых причин в Лефортовку?
В эту жуткую тюрьму, предание и фольклор гласят, возят тех, кого надо
обломать, сломить. Но он вовсе не запирался, признал еще на первом допросе, что был
в одном шалмане с Кузьмою, был участником антисоветской группы. Опять кор-
Евгений Федоров 25
нают его волосы, которые еще и не успели отрасти. Душ. А почему бы нам и не
помыться со вкусом и как следует, можно и помыться. Ведут нашего героя,
невезучего, по бесконечным, гулким, скрипучим переходам; вертухай то и дело
художественно, ловко цокает языком, лихо щелкает пальцами — сигналит; время от
времени Женю грубо разворачивает лицом к стене, чтобы не дай бог он не
углядел, что ведут кого-то еще из подследственных. Женя просек, что утроба тюрьмы
имеет четыре этажа, в центре каменного массивного тела пустота, сквозное
пространство, а из центра легко тюрьма просматривается вся. Поражают простые,
величественные формы архитектуры, вечные, мощь стен осязается глазом,
угнетает; на первом этаже в центре — регулировщик, работает, управляет флажками
движением по тюрьме вертухаев с заключенными; махнул, они двинулись
дальше; а между этажами металлическая крупная сетка, густо покрытая пылью,
свисают заметные бахромы грязи. Вырваться из рук вертухая, броситься вниз
головой — не пройдет вам этот дерзкий трюк: сетка. Продумано. С умом сделано.
Никому не уклониться, не уйти от когтей следствия. Эту же мысль
внушает вам простая, величественная архитектура тюрьмы. Все учтено могучим
ураганом. Мрачновата, монолитна, климат здесь нездоровый, туберкулезный.
Ведут, ведут, останавливают у предпоследней камеры отсека на втором этаже.
Вводят. Глаза еще не привыкли к полумраку, в камере еще двое.
— От вас разит кошачьей мочой,— высокий, струнный голос.
— Располагайтесь. Будьте как дома,— причмокивающий голос,
доброжелательный.
— У нас дома вредный кот,— оправдывается Женя.— Но я уже месяц как
арестован.
Знакомятся. Бирон — студент 4-го курса, юрист. Лев Борисович Рапопорт —
вполне почтенный возраст, под пятьдесят, почти ровесник века. С какой-то, как
показалось Жене, сумасшествинкой во взгляде. Обычное: обнюхиваются. Что и
как? Откуда, где учился? Кто следователь? С кем сидел на Лубянке? Что
новенького? Что там творится за несокрушимыми стенами, сделанными с любовью и
умом? Хотим! Хотим! Докладывай! Медовый месяц со следователем и
университетский курс на Лубянке не прошли даром, все это время Женя жадно хавал
политику, наверстывал пропущенное, поднаторел. Перед нами не тот удручающе
инфантильный глупыш и недоумок, каким мы его помним. Уже натаскан,
прошел ликбез. Женя щедро раскрывает закрома с новостями, не признается, что
сам только что с луны свалился, газет не читал; а что знает — нахватался в
камере. Продувной: владеет важными ключевыми словами, бойко, без сучка и
задоринки рассуждает о событиях, которые волнуют умы, о «фултонской речи»
Черчилля от 5 марта 1946 года, о «железном занавесе», о берлинском кризисе, о
«воздушном мосте», потрясшем робкое воображение обывателя: америкашки
продемонстрировали мощь и техническое превосходство: «даже каменный уголь на
самолетах в Западный Берлин доставляли». Он глубокомысленно рассуждает о
Трумэне, о его решительности и мужестве, здраво судит об энергичном,
несравненном Маршалле; пустил флер, ввернул, что его любимый политический
деятель Поль Рено, которого наши газеты называют «могильщиком Франции».
Женя выглядит отнюдь не дремучим несмышленышем: не ударил в грязь
лицом. Все, что он рассказывает, здорово устарело, но Рапопорт и Бирон так
давно в этой камере, так давно не имеют известий с воли, что глотают все, что
выкладывает Женя, как самое животрепещущее и последнее, невдомек им, что все это
из вторых рук.
Но вот о чем Женя поведал с особым жаром, так это о смерти Жданова, и этот
рассказ свидетельствует о подлинном его развитии, пробуждении политического
и исторического нюха: он ввернул гипотезу, притом это было его изобретение, что
Жданов умер не своею смертью, что тут что-то не то, получается, что слишком уж
вовремя он умер, а сын Жданова поддерживал генетиков на сессии ВАСХНИЛ,
а их разом унасекомили. Такое не может быть случайностью! За этим что-то
стоит. Видите, наш герой далеко не шляпа, не хлебает лаптем щи, сведущ, боек.
О том, как на химфаке он грыз гранит науки, рассказал Женя без энтузиазма, а
вот о сокамерниках на Лубянке с большим вкусом говорил, увлеченно. О Крымо-
ве, за что у него «чердак», о его пророческих речах, об осторожном, незапоми-
нающемся Лифшице, антиподе Крымова, о других. Рахлин — шумный болтун,
36 Евгений Федоров
неутомимая пустомеля, импульсивная, плаксивая тараторка; в Книжной лавке
писателя работал, букинист, книгу знает, но по обложке, читал мало,
неинтересный человек. Водили в Книжную лавку знатных, знаменитых иностранцев,
Уэллсов, Черчиллей, де Голлей, а Рахлин по долгу службы принимал их,
демонстрировал книжные богатства, ну и трезвонил, бахвалился, без передыха и на
каждом шагу о своих высоких знакомствах. Это и погубило. Измена родине:
58-1а« Еще Рахлину гомосексуализм инкриминируется. Педик или нет — кто его
знает, одно: поговорить на сексуальные темы — большой любитель; грязный
язык. Собаков — слесарь, рабочий, человек простого ума, тугодум,
правдоискатель. Доискался, нашел, что наше общество лежит во зле. Весь свой досуг
посвятил тому, что строчил крамолу и контру в разные инстанции, депутатам
Верховного Совета, в газеты, в журналы, писателям, вдохновенно, как Савонарола,
бичевал пороки общества, а свои гневные памфлеты подписывал «Иосиф Очковти-
радзе», гордился псевдонимом. Его МГБ искало несколько лет. Как найдешь? Не
на виду человек, какой-то слесарь, кто мог подумать! Почерк никому не известен,
а в Москве ой-ой сколько графоманов живет, все теперь грамотны, могут
пасквиль сочинить. На старуху бывает проруха, сглупил, сам не понимал, как это у
него сорвалось: написал в «Правду» о каком-то вопиющем случае у них на
работе, подписался честно собственным именем, адрес написал. Давно его ждали,
идентифицировали почерка, арестовали. А другой сокамерник, Волкодавленко,
сел за аналогичный, можно сказать, поступок: при выборах в местком написал на
бюллетене «Долой соцсоревнование!». Наверно, и сделал это без особого злого
умысла, а со скуки, развлекался. Нашел где и над чем смеяться! Началось
дознание, быстро экспертиза определила виновного, забрали. Волкодавленко
рыпался, отрицал свою вину, а дело яснее ясного, экспертиза это, так сказать,
наука, объективна и беспристрастна. Боря Арбузов — филолог, студент, выпускал
на факультете нелегальный порнографический журнал с похабным названием.
Криминал уже в самом названии журнала. Иванов — инженер, дал соседке
разумный совет, рекомендовал деньги не на сберкнижку класть, а вложить в вещи,
в меха, отрезы: «После войн обычно бывает реформа денег». Прозорливую
Кассандру берут за одно мягкое место: «Подрыв доверия к советской валюте!»
О себе Женя скромно рассказал, что собирались у Кузьмы по субботам,
жутко философствовали, говорили о тайнах мироздания, отчаянно спорили о всяких
высоких материях, что первично, дух или материя? Спорили о соотношении
«слезинки ребенка» и будущей гармонии, которой закончится история
человечества. Интересуется Женя, как здесь, в Лефортовке? Его успокаивают, что
тутошние условия и порядки сравнительно мало отличаются от того, что во
Внутренней тюрьме. Ну — грязнее. Окна поменьше, а потому и света меньше, даже
днем полутьма. Вместо прославленной в песнях параши —- зловонный стульчак
прямо в камере, зеленый, высокий, как трон; восседай, облегчайся, когда твоему
нутру угодно. И — минус: разит, амбре; и несомненное удобство, можно в любое
время и по первому зову организма опорожнить желудок. На Лубянке — параша,
придающая особую остроту безбытности, вас два раза в день водят на оправку
(«Приготовиться к оправке!»), изволь справлять свои естественные надобности,
когда угодно начальству, а неразумный, упрямый организм не желает
подчиняться дисциплине и режиму тюрьмы, бунтует, и Женя не раз страдал и маялся
из-за этих неудобств. Умывальник в камере — дело, удобство. Отличие в
церемониале: вертухай здесь вас вызовет не «на допрос», а ласково, по-домашнему,
«к следователю». Все-таки не так официально. С книгами хуже. На Лубянке
богатейшая библиотека, а здесь суют в кормушку всякую дрянь, не считаются с
тем, что вы читали, не хочешь — не бери, сиди без книг. «А ларек?» — с
надеждой заикнулся Женя. Ах, да. С ларьком худо. Отличие весьма густое. На Лубянке
следователь, конечно, может вас бортануть с ларьком, но для этого он должен
писать специальную бумагу, аргументировать, почему лишается
подследственный ларька, а если нет бумаги, ларек идет вам автоматом, были бы деньги на
лицевом счете, что от родственников зависит. А здесь все наоборот: нужно
разрешение следователя на право пользования тюремным ларьком, запрет идет
автоматом. Ни Рапопорту, ни Бирону ларек еще ни разу не улыбнулся, обделены.
Следствие держит их в черном теле, а здесь они давно, волосы успели отрасти.
Евгений Федоров 27
Посетовали. А куда денешься? Хочешь — не хочешь, терпи, стены толстые,
крепкие, побеждающие время.
— Ни ждановки, ни хрущевки не нагуляешь,— улыбается Рапопорт.
— Лубянка отличается от Лефортовской тюрьмы,— изощряет юридический
ум Бирон, выводит тонкое, интересное умозаключение,— как отличается
нормальное правовое, демократическое государство от тоталитарного. В
демократическом государстве разрешается все, что явно не запрещено. В тоталитарном
в известном смысле запрещено все, что не разрешено.
— А я, представьте себе, молодой человек,— Рапопорт обращается
исключительно к Жене,— знаю замечательную страну, страну чудес, на которую с
надеждой взирает все человечество,— Рапопорт улыбнулся язвительно,
надменно толстыми губами,— в которой запрещено много из того, что явно,
конституционно разрешено!
— В осадке лев,— смеется Женя, химфаковская хохма 40-х годов.— Я узнаю
эту страну!
С прогулками то же, гуляем в прогулочном дворике. В баню исправно
водят — раз в десять дней. Бреют не машинкой, как на Лубянке, а безопасной
бритвой. Такая морда приходит, уголовник, экономит на нашем брате лезвия. Подлец!
— А мне можно не бриться,— весело фыркнул Женя.
— Детей берут, ироды,— причмокнул Рапопорт.
— Дети, не совершайте преступлений, и вы не будете сидеть в Лефортовской
тюрьме,— вставил Бирон.
— А на воле у меня вот такие патлы были, грива,— восторженно говорит
Женя.— На улице оглядывались. У всех у нас. А у Кузьмы самые длинные,
очень кудлатый.
Женя быстро освоился.
День здесь занимался так: коридорный вертухай распахивает кормушку,
деспотично бухает ключом по железу крышки, базлает:
— Подъем!
Кормушка захлопывается, тут же раздается пронзительный голос Бирона:
— Вставайте, граф, вас ждут великие дела!
— До отбоя осталось шестнадцать часов! — это уже Рапопорт, голос его
какой-то заржавленный — откашливается, спускает хилые, стариковские,
густоволосатые ноги с койки, гладит их.
— Кошмар! Мерзавцы! — следующая ритуальная утренняя сентенция
Бирона. Засим Бирон бросается к толчку, словно еле дотерпел до утра и кто-то ладит
его опередить; скорит к умывальнику, что в ногах Жени, прицеливается к крану,
открывает, подставляет под струю воды физиономию, фыркает, злобно крякает,
полощется, начинает чистить зубы, упорно, злобно, моет уши, придирчиво,
тщательно, бесцеремонно — забрызгивает одеяло у Жени, свинья чистоплотная!
Небось, если бы умывальник был в его ногах, аккуратно бы умывался. Бирон
снова намыливает лицо, из-под мыла доносятся проклятия: «Кошмар!
Мерзавцы!» Рапопорт разлаписто, словно с неохотой, шаркает к умывальнику, быстро
моется, приступает к зарядке, карикатурно приседает, нагибается, карикатурно
мускулы накачивает. Женя к процедурам приступает последним. От зарядки он
отказался. Плевать! После ночных допросов никаких сил не хватает. Ленится.
Женя сидит на койке, терпеливо, тоскливо ждет вожделенную пайку. Голод не
дает покоя, терзает, треплет желудок, как осатанелая собака. Давно в прошлом то
время, когда у нашего героя оставался хлеб.
Громыхает вдалеке коридора тележка.
— Телега жизни,— говорит Рапопорт.
Уже рядом. Вот и их кормушка открылась, суют хлеб, три пайки, на каждой
по кусочку сахара; следует раздача того, что упорно называется «чаем»; кипяток,
заваренный суррогатным кофе, пойло. Они набирают кружки. И еще миску,
впрок набуровливают. Женя дает волю аппетиту, мгновенно расправляется с
беззащитной пайкой. Хоть раз в день почувствовать себя сытым! А вкусна же она,
тюремная пайка! Ни с чем не сравнится. Рапопорт и Бирон стоически делят
пайку на две равные половины. Ложкой ловко орудуют. Здесь, как на фронте, ложка
заменяет другие столовые инструменты. Одну половину пайки они уминают
утром, «за чаем», другую в обед снова делят пополам, половину оставляют на вечер.
28 Евгений Федоров
Как по рецепту долгожителя: завтрак съешь сам, обед раздели с другом, ужин
отдай врагу. Утренний прием пищи, к сожалению, быстро завершается, как ни
пытаются они это время растянуть. Рапопорт направляется к толчку,
постулируя: «Запоры болезнь неприятная. Не взыщите». Безуспешно сидит на толчке, с
час, слезает, качает массивной головой, идет к койке, берет для близира книгу,
очки, объясняет, что после сытной трапезы «на боковую тянет», усаживается
вполоборота к окну, прилаживается — книга-то в руках для вящей
убедительности — ив такой естественной, спокойной позе умудряется кемарить еще час-
другой. Прямо иллюзионистский трюк! Кио! Замечательный талант, редчайший!
Не только вертухаю, который далеко, но и Жене, который сидит напротив, не
очевидно, спит этот гад или читает, один-то глаз явно спит и видит сны, а другой
вроде полуоткрыт, тот, что вертухаю виден: вроде глаз читает. Страница книги
время от времени переворачивается. Прохиндей! Мудрец! Женя рад бы поспать
после ночного допроса, жуткий недосып, маята, но у него не больно выходит
фокус-покус, сразу теряет равновесие, заваливается на бок, носом клюет.
Вертухай долго терпит и наконец не выдерживает хамства: открывается
кормушка (Женя успевает закашлять, шухер, мол!), стучит ключом,
предупредительный огонь:
— Не спите!
Рапопорт величественно, неторопливо снимает оптику, невозмутимо, с
беспринципным достоинством разводит руками:
— В мыслях не имею.
— Сядьте иначе. Я вас не вижу!
Степенно, недоуменно, с ясными глазами:
— Что за разговор. Ради бога.
«Хорошо бы и мне приноровиться спать с открытыми глазами!»
Сокамерники почему-то друг с другом не говорят, а только с Женей, день
тянется, однообразно, монотонно, бесконечно. Отбой, мигает лампочка; разденется
Женя, ляжет, тут же открывается дверь камеры, является вертухай с бумажкой:
«Очками пользуетесь? К следователю». Жертву уводят. Опять мандраж,
лихорадка, икота, опять трясутся колени. Женя идет по проторенной дорожке,
придерживается, как ему советовали, правды, ничего не отрицает, что было, но и
лишнего не признает. Кононов лютует (следователь у Жени тот же, что и на
Лубянке был), стружку снимает, каждый раз новое светопреставление. Откуда
столько злобы? Личного врага в Жене видит. Нет, с таким не соскучишься.
Вроде бы чиновник, зарплата все одно идет, ну и вел бы допросы тихо, не тратил бы
свои нервы, не трепал бы нервы подследственным, аспид проклятый, змий
говорящий, а тихо, без хулиганства получал бы свои три тысячи или сколько им там
щедро отваливают, не считал. Так нет, садист ненасытный, неугомонен, будь ты
неладен! Душу вкладывает в любимое дело, всякий раз себя до исступления
доводит. И Женю. С большим аппетитом допрашивает. Может, змию это недорого
стоит? Может, одно актерство?
Женю увели в этот раз на допрос днем. И такое было. А днем, скажу вам
честно, не так боязно. Мандраж из поджилок скоренько улетучивается, и
чувствуешь себя бодреньким, огурчик. На Женю нашел соответствующий стих,
собрался с духом, брыкаться начал. Что это вы со мною так обращаетесь? Еще не
доказано, что я преступник. Я еще под следствием, а не осужден. Как же
презумпция невиновности? В камере на Лубянке наш герой набрался ума, знает, что
такое презумпция невиновности.
— Подь сюда. Иди, иди, не бойся.
Кононов подпихнул нерасторопного лопуха к окну. Дюж черт, силой не
обижен. Женя смотрит в окно. Там — Москва! Видна улица, какие-то строения,
двухэтажные, обшарпанные. Место не знакомо. Где? Он вцепился голодными
по воле глазами в незнакомый городской пейзаж, вонзил глаза. А там, за окном —
непогода. Буря мглою небо кроет, непроглядно, шикарные сугробы намело, горы,
в рост человека, заснежено даже на проезжей части улицы. Наш герой увидел
божий мир сквозь подкосмеченное снегом окно вожделенною, волшебною сказкою.
Проехала полуторка. Редкие прохожие прозаично спешат куда-то, дела у них.
Видение, ярчайшее! Идет высокая девушка в шубке с поднятым воротничком;
красный беретик — не по сезону, не по погоде, легкомысленно выглядит; акку^
Евгений Федоров 29
ратные, милые ботики серого цвета. Ветер вовсю воет, метет — пленительная
незнакомка увертывается от метели, боком повернулась, идет бочком. Исчезла.
Растаяла.
— Глянь-ка, Ванька, пупырь летит, какая девочка? — хохочет Кононов.—
Видал миндал? Вот подследственные, а ты уже осужден. Повтори!
Женя повторяет за следователем, отрешенно, сонно повторяет. Его пылкая
душа не здесь, не в кабинете следователя, а устремляется в сгущающуюся темень
и синь, устремляется вслед чудному, мимолетному видению. Праздник жизни
продолжается, но без него. Женя ощутил жгучую зависть ко всему, что за
окнами, что воплотилось в таинственной девушке. Она никогда не узнает о нем, не
пожалеет светлою женскою жалостью, не услышит, как ему солоно, знобко,
одиноко, никогда не расскажет он ей, как образцовый, законченный, неугомонный
изверг треплет нервы, гикает, допекает, мотает душу. Видела ли она его? Знает
ли, что здесь тюрьма? «Она меня за муки полюбила». Шекспир. Лучше не
скажешь!
С блаженно-жалкой улыбкой шагнул он к стульчику.
Однажды Рапопорта увели на допрос. Днем.
— Надеюсь, тебе ясно, какое это дерьмо? — лицо Бирона исказилось, словно
от острых желудочных колик. Не ожидая ответа Жени, продолжил с еще
большим азартом: — Не спорь! Рапопорт дерьмо! Перед нами типичный экспонат
просвещенного коммунизма. Кретин! «Я не так говорил, а так!» Тебе-то, по
крайней мере, ясно, что сопротивление следствию бесполезно? Дадут столько, сколько
захотят. Норма: десять лет. Ответственно говорю, поверь мне как юристу. Да,
Эдуард Васильевич, позорную вы избрали себе профессию! Какая может быть
юриспруденция при социализме? Только такие ишаки, как наш сосед, могут
бороться со следователем. «Я не так говорил, а так!» Благоглупость кромешная,
а этот кретин думает, что кому-то важно, как он там говорил. Машина заработала,
все. А подумать только, громадная, мощная организация занята тем, кто чего
сказал! На Западе это и представить не могут. Никогда не поверят. Понимаешь, я
как-то попросил Кононова не ругаться матом. Взвился до потолка. Что? Не
русское слово? Хотел объяснить ему, дураку, что не русское, а татарское. Не поймет.
Как они меня терпели до 4-го курса? Ума не приложу. Надо было бежать из этой
страны. Любыми средствами — бежать! Куда угодно. Оставить большевикам на
растерзание маму и папу. Ты, надеюсь, знаешь, что в этой хамской, гнусной
стране существует гнусная система заложничества, азиатские штучки. Если я бегу
за кордон, мои мама и папа будут отвечать: лагерь. Это, пойми правильно, по
закону! Если установлено, что они о намерении бежать ничего не знали. Если
знали — недонесение, другая статья. Нет, если ничего не знали, все равно лагерь! В
этой поганой стране нормальная жизнь невозможна. Никогда здесь не было
ничего хорошего. Не будет. Иван Грозный, Петр, Сталин. Так было, так будет. Но ни у
кого нет, с позволения сказать, смелости глянуть горькой правде в глаза. Самым
мужественным нашим мыслителем был Чаадаев. Но и его ненадолго хватило,
кишка тонка оказалась. Если Россия — говно, пустая, черная, вечная дырка от
бублика, если наши символы — царь-пушка, которая никогда не стреляла, и царь-
колокол, который никогда не звонил, если у нас нет прошлого, истории, то хоть
что-то должно быть! Что? Будущее! Молодой народ. Русский Бог. Мы — молодой
народ, с молодой кровью, народ будущего, народ-богоносец. Мы вне истории,
погрязли в преступлениях и грехах, в тупости и злобе, но злобу и грех наш народ за
добро не принимает. Он слаб, грешит, но в душе его Христос. Трусы! Нежелание
видеть грубую, хамскую действительность. И, конечно, глупость непомерная,
неискоренимая. Я Достоевского имею уже в виду. Константинополь должен быть
наш! Понимаешь, такое рассуждение характерно для людей типа Достоевского.
Не может быть, что мы такое дерьмо! Не верю! А почему? Прав Белинский,
тысячекратно прав, когда говорит, что русский народ грубо, вульгарно, глубоко атеис-
тичен. В нем много дикого суеверия, но нет следа религиозности. Не было и нет у
нас Бога! Подумай, как легко выветрилось хваленое, древнее благочестие
православия? Где оно? Я не знал ни одной религиозной семьи. Мои родители —
атеисты. Я уверен, и твои. А до революции было свыше 43 тысяч церквей! Как легко
мы без них устроились! Церкви закрыли, священников удушили, сгноили на
Соловках. Горя мало. Как легко русский народ забыл Бога! На другой день. «Пом-
30 Евгений Федоров
нишь, как, бывало, брюхом шел впередг и крестом сияло брюхо на народ?» Не
кто-нибудь, а Блок. Жалкий, ничтожный народ, Иуда-предатель, отступник!
Свиньи! Сейчас-то ясно, что это за народ, что это за богоносец! В этой поганой
стране ничего не было, кроме Пугачева, Стеньки Разина да Ивана Грозного, и не
будет. Заруби это на носу. Каждый народ имеет такое правительство, какого
заслуживает. Мы заслужили Сталина! Почему? Да потому что хамы! Вне истории,
вне традиций, завистники. Каждое новое поколение дико отрицает предыдущее.
Ни в одной порядочной стране нет дурацкого, пошлого, смехотворного
конфликта отцов и детей. Мы вне преемственности, вне традиций, а значит, и вне
культуры. Мы не Европа и не Азия. Мы — между. Блок сказал: «меж двух враждебных
рас». Ни город, ни деревня. Гадкий, пошлый, грязный, преступный пригород.
А хорошо о нас Маркс сказал, метко. Русский национальный характер сочетает
славянскую психологию раба с татарской психологией завоевателя. Где сказал?
Меньше сомневайся. Вы не в церкви, вас не обманут. Спроси у этого, ходячий
справочник. Не все ли равно, где сказал! Пойми одно, что к нормальной жизни,
которой живет Европа, цивилизованный мир, мы не способны. Идол нам нужен,
икона. Хотим рабами быть. Хотим кнута, чтобы нас зло секли. Ты же не станешь
отрицать, что наш народ любит Сталина? Любит глубоко, искренне, страстно,
особенно женщины! Только такие дураки, как Рапопорт, стручок вонючий,
гороховый, могут думать, что Сталин извратил, опошлил великие завоевания
Октября. Все было чудно, прекрасно, красиво, а Иван пришел и все опошлил? Да
Сталин в сто раз умнее всех стремительных фанатиков, которые занимались
социальными экспериментами. Умнее Ленина! Мировая революция! Мировая
революция! Гуталинчик рано понял, что ориентироваться надо не на мировую
революцию, а на вековые предрассудки, на исторические архетипы, на Суворовых
и Кутузовых. Не на дикий миф о счастливой, победоносной мировой революции,
а на русского хама. Сделал ставку на хама и — победил. Чего-чего, а русского
человека Гуталинчик хорошо знает и понимает, проник в его рабью, вертлявую,
неверную, подлую психику, любовь к уряднику, к зубодробиловке, к палке. Эх, моя
бы воля, отдал бы мандат Лиге наций на Святую Русь. Лет на сто. На сто мало,
лет на двести.
Бирон принялся мотаться по камере, говорил о славянофильстве, о Хомякове,
получалось, что даже Хомяков признал Запад «страной святых чудес». А каким
славянофилом был! Ярился все жарче, прикладывал крепко Святую Русь.
Знаешь, как расшифровывается РСФСР? Русская свинья форсит своим рылом!
Проклятая страна! Подлая! Страна рабов! Дырка от бублика! Сталин во всем
виноват, да? Кретины! Трусы! Никто правде в глаза глянуть не может. Здесь
ничего никогда не было! И не будет!
— У нас была литература.
— Какая литература? Не ночевала — поверь. Ты что, смеешься надо мною?
Перестань! Слово о полку Игореве? Домострой? Филофей? В Европе Шекспир, а
у нас? Повесть о Ерше Ершовиче? Повесть о Горе-Злосчастье?
— Толстой.
— Тупой ты. Я бы на твоем месте объявил, по крайней мере, Пушкина. Ну
какой Толстой писатель? Горе луковое, а не писатель! Не было чувства слова.
Живой труп? Так сказать по-русски нельзя. Нельзя! Как труп в пустыне я лежал.
И божий глас ко мне воззвал! Восстань, пророк, и виждь, и внемли. Не
чувствуешь разницы? Толстой — это типичный русский барин, тяжелодум, унылый,
скучный правдоискатель, глупый человек, упрямый, как вол. Высшего света
абсолютно не знал. И туда же, лез описывать. Анну Каренину невозможно
читать: скучно. Не веришь мне, Блоку верь, Блок говорит, что Толстому самому
было тошно, скучно писать. А у Блока абсолютный слух. С этим-то ты спорить не
будешь? Ни одна светская дама не могла вести себя на скачках, как Анна. Поверь
мне. Я думал, ты это понимаешь. Помнишь, как держится на балу Татьяна
Ларина? Читал Онегина? Или только по опере знаешь?
Бирон остановился перед Женей, гордо закинул голову, проникновенно,
вдохновенно:
— «Был так же тих ее поклон». Вот как надо писать, дурак!
— Как хорошо! — слова вырвались быстрой, восхищенной ласточкой, а на
Евгений Федоров 3!
глазах нашего недотепы сверкнули слезы; повторил про себя: «Был так же тих ее
поклон».
Женя не тверд, но хорохорится, пытается парировать:
— Была у нас литература, великая, величайшая, какой и не снилось
надменной, гордой Европе: Толстой, Достоевский. Ну и Пушкин, конечно.
— Самовар изобрели? Ползунов? Яблочкин? Родина слонов? —
неестественно тонким голосом съязвил Бирон, а на его одутловатом лице — надменная
улыбка, полная глубочайшего презрения к собеседнику.— Христос в душе?
Странствующий Рим? Третий Рим?
«О чем он? При чем тут странствующий Рим? О литературе мы говорим».
Сдавленный двумя койками, стоящими по бокам прохода, Бирон изображает
собою маятник ходиков, туда-сюда, почти бегом, как заведенный.
— Едрена вошь, пойми, ты в России. Здесь нет правовых норм, нет и не
будет. Немыслимая страна. Расскажи — не поверят: Иван Грозный мог русского
боярина за бороду выволочь из-за трапезы — «с большим бесчестьем», как
удачно выразился Пушкин. Всеми принималось как должное. Элементарное
отсутствие чести, правового сознания. Все бесправны. Самое страшное, что не
обыватель, не филистер, не забитый мещанин, а очень интеллигентные,
образованные, культурные люди полагают, что так собственно и должно быть, что все
правильно, что иначе нельзя. И разум возмущенный ни у кого не кипит. Вот в
чем ужас! Не в том, что это есть, подчиняемся грубой, злой силе, а в том, что все
считают это естественной нормой, осознанной необходимостью, высшею
справедливостью.
Женя охарактеризовал следователя как криминальный характер, как
невозможного хулигана, редкостного и необузданного изверга.
—- Перестань,— отстранился Бирон.— В самых страшных не числится.
Средний негодяй. Если на то пошло — так лучше многих, протоколы хорошо
пишет.
Затем Бирон прибавил нечто вроде совсем нестоящее, но это нестоящее ему*
тило и взволновало Женю: Рапопорт ведет себя у следователя не так, как Женя,
не так, как Бирон, не так, как все те, с кем Женя сидел на Лубянке. Представьте
себе, Рапопорт не подписал ни одного протокола, все отрицает. Может, так и
надо? Может, мы себя сами губим? Лев Борисович вернулся с допроса, и Женя
подкатился к нему, стал расспрашивать.
— И я буду отрицать!
— Крепко подумайте. Семь раз примерь, на восьмой отрежь,— острит Лев
Борисович.
В самом деле, на каком основании их молодежную компанию, которую и
и кружком-то философским не назвать, числить антисоветской группой?
Высосано из пальца! Ну — собирались, регулярно, спорили до ломрачення ума. А что
значит собирались? Что значит сходки? Сборища? Дружили. Друзья. Было много
споров, горячо трепались о высоких материях, но политики у них и в помине не
было! А Кузьма жил без родителей, сирота. Хата: у него, естественно, и
собирались, чтобы без взрослых. Разговорчики о литературе, о раскольниковской
старушке и слезинке младенца, о Наполеоне. Нескончаемые умненькие
разговорчики, споры. Якшались. Было. Трепались ночи напролет и до посинения.
Юношеское бунтарство, парадоксализм, заумь, крайность мнений — было. Ну —
Уитмен. Ну — Ромен Роллан. Ну — Рамакришна. Почему кузьмовский шалман
считать антисоветской организацией? Притянуто за волосы! Как быть?
Поднялась распря с самим собою. Может, побоку пораженческие рецепты Крымова,
Бирона; собраться с силами, оскалиться: не было! Но он уже совершил
непоправимый огрех, признал на первом допросе себя виновным, участником
антисоветской группы. Пошел на поводу у следствия, признал дружбу с Кузьмою и
другими ребятами как преступление. Самооговор получается. А если Кузьма все
отрицает? Если он, Женя, один такой нашелся, клеветник? «Укатал, укатал
Кононов!» Оплошал, безоговорочно поднял лапки вверх, а поезд ушел. Надо было
раньше думать! Приходится сполна расплачиваться за мандраж, за малодушие и
трусость. Всполошился наш герой, вдрызг расстроился, заскучал, огорченно
теребил, тянул мочку правого уха.
Казнись, дурак!
32 Евгений Федоров
Ночь. Кто знает, который час. Уснуть успел, сколько-то дрых без снов,
дернули на допрос. С ветерком его гонят по коридору, а он примеряется, хватит ли
духу? Не бьют, так чего бояться? В новом, отклоняющемся от обычного,
озлобленно-боевом, крылатом настроении сел Женя на стульчик. Вызрело решение.
Готов ко всему, к немыслимой переделке. «Сменю следователя». Дух бодр, плоть
немощна: и в этот раз, как на первом допросе, у нашего Жени похабно, слишком
даже негероично ходят туда-сюда и вверх колени, гадство, стукаются костяшки
коленей, звук слышен такой странненький, глухой, словно они полые. Нервы
вовсю расходились. Спасу нет. Не унять бедные колени. Не обуздать никак. А как
это со стороны выглядит? Проклятые нервы! Позор! Гнусно. Ладно, что никто,
кроме следователя, не видит. А на него — плевал. Нелюдь! А должны быть очные
ставки с ребятами. Там как? Ужас, если его увидят друзья в таком состоянии —
натуральная трясучка: как окаянные колени вверх сигают. Через час
успокаивается немилосердная пляска нервов и колен.
Наш герой взял новый курс, хвост задрал: все отрицаю!
— Зубы кажешь, волчок? — не сразу и не до конца осознал еще Кононов
Женино хамство.— На кого хвост поднял? На Советскую власть? Знаешь, что такое
диктатура пролетариата? Хочешь, на стенку полезешь?
«Не бьют»,— напутствует себя, завещает себе Женя, ищет для дерзкого
поступка бодрости, отваги, сил.
Кононов пыхтел, сбитый нечаянным вероломством, медленно, постепенно
покрывался красным птичий нос, набирал пары; взъярился: как ошпаренный
выскочил из-за стола и — к Жене: дым из ноздрей. Буря и натиск. Его не трудно
понять. Определенно, не чуял подвоха, подлой, наглой мины, откровенной
нахалки. Дело в шляпе — так по крайней мере казалось следователю: трясущийся от
страха, тщедушный, жалкий мальчишка хорошо обработан, обкатан, готов,
признал покорно все и много лишнего, согласен со всеми формулировками, признал
главное, что был участником антисоветской группы. А нынче, прохвост, пошел на
попятную, отрицает все без зазрения совести, забодай его комар. Где ж это
видано? А что на поверхности: Кононов схалтурил, волынил, не оформил
признание протоколом, отнесся к делу халатно. Так? Нет, не так. Он поступил как
рачительный работник, умный, запасец сделал (запас, как знает весь просвещенный
мир, в жопу не е....): хитрая заначка. Опытный следователь знает, что без таких
заначек работать нельзя. Не раскрывать же все карты начальству — доложил
туфту, сказал, что подследственный упорен, хоть и мальчишка, что предстоит
трудная, изнурительная борьба, что необходимо перевести подследственного в
Лефортовскую тюрьму, что потребуется сноровка, воля, опыт, чтобы сломить
упрямца. Не смотрите, что ему девятнадцать лет, кремень, характер показывает.
Ничего, сделаем и его. В первых протоколах так и записано, что Женя ни в чем
себя виновным не признает. А в понедельник на пятиминутке, которая длилась
почти четыре часа, Кононов успел доложить по начальству, что победа была
нелегка, но наконец-то задрал Женю, что нужный протокол будет. Намеревался
запротоколировать то, что обговорено на первом допросе. А этот мерзавец
(договоренность, обоюдное согласие было — с любой точки зрения мерзавец!)
приготовил сюжет: «Шиш с маслом!» Проворонил Женю, обмишурился, проротозей-
ствовал — поздно. Накось выкуси. Прокол, явный прокол. Как тут не
взбелениться? Оказывается, что никакой заначки нет, а есть одно головотяпство,
легкомыслие, разгильдяйство. А как раз сегодня — позарез! кровь из горла! —
протокол с признанием обвиняемого Васяева нужен, вынь да положь! Где? Где
протокол? Будет? Когда? А кто говорил, что все на мази, что дельце славно обделано?
Зряшно обещал. Ввел в заблуждение начальство. Лакировщик! Вместо того
чтобы землю носом рыть — бездельничал! С молокососом справиться не можешь?
Сам виноват, сам. Куй железо, пока горячо, не шалопайничай, не ленись, не
волынь, не плутуй так безбожно, не заряжай туфту, не веди халтурно протоколы
допросов. На мели теперь! Вот к чему приводит двойная бухгалтерия. Нагорит.
Должны подполковника дать. Опять отложат. Сколько можно откладывать?
Словом, Кононов взбеленился почем зря, ринулся к Жене, ну а Женя все штучки
наизусть знает, не тот, что на первом допросе, старше на сто лет. Снова-здорово
в ход пущен коронный номер с пресс-папье: смертельный трюк — свистит пресс-
папье у Жениного носа, чуть не шаркает по скромному носу нашего героя. Ма-
Евгений Федоров 33
стак! Виртуоз! Наловчился. Сноровка, как у атамана Козолупа! Номер
усложняется, опять и опять повторяется убедительная, выразительная пантомима.
Молчание. Молчит и молча продолжает аттракцион плечистый Кононов; только
жмурится Женя. Как бы рука не сорвалась у злодея! Хоть и Вильгельм Телль,
а все может статься: озлоблен, буен.
— Встать! — тишина прервана.
Начинается. Все известно, пройдено, ничего нового, объясняет, что такое
диктатура пролетариата. Не надоело? Женя взвесил обстоятельства, собрался с
духом, сам шагнул навстречу скандалу. Новая фигура в кадре, все крупным
планом: Кононов приблизил к Жене свою морду, уставился; пустые, злые глаза
стали белесыми, опять краснеют.
— Встать! — снова старая песенка.— Ублюдок! Убью! Сесть!
Минута важная, исключительная, отчаянная: Женя не садится, упорствует,
стоит. Спятил.
— Сесть! — глотка Кононова прездорова, лужена.— Подними голову!
Разъяренный, и не на шутку, Кононов, как говорится, не выдержал, шваркнул
увесистою костяшкою кулака в подбородок, заехал — ах, голова у Жени
беспомощно кувыркнулась назад: обвал сознания, муть наплыла на долю секунды.
Легкий нокдаун, туча темная заволокла глаза полуобмороком, но Женя не только
удержался на ногах, но неожиданно для себя, инстинктивно, молниеносно
цапнул Кононова за руку, ухватился, вцепился, не думая о дальнейших
последствиях. Кононов легко вырвал руку, отскочил.
— А-а! — Фальшивый, резаный, препротивный порося в голосе матерого
чекиста, правую руку нежно нянчит у груди, как грудного ребенка.— Руку сломал
следователю!
Следователь метнулся к столу, бегом. Что-то будет! Женя искал ссоры, но в
мыслях не было цапать следователя за руку, ломать. Само и сгоряча стряслось.
Ненароком, случайно, спинной мозг во всем виноват.
Юный смутьян без разрешения бухается на стульчик, бунтарски закидывает
ногу на ногу: антисоветская вылазка! Идет ва-банк. Ведь не бьют!
Кононов угрюмо склонил набок могучую птичью голову, прилежно, деловито
выводит красивые буквы на бумаге, священнодействует, орудует при этом правой
рукой, которую объявил сломанной, долго пишет, видимо, где-то под столом
нажал кнопку — вертухай ввалился. Сигнализация, а то ведь подследственные не
все такие хилые, как наш Женя: набросится яростно, начнет поливать
стульчиком, изметелит. Женя оставлен на присмотр вертухая. Что теперь ему будет?
Карцер? Выдержу ли? О чем только Женя не передумал за длинные,
томительные минуты. Вернулся следователь, демонстративно порвал, что только что
изобразил, бросил в корзинку. Туда и дорога.
— Хотел карцер дать. Пожалел.
«Пожалел... Волк кобылу».
Ослушник подливает масла в огонь:
— А как рука? Срослась? Гипс сняли?
Бравада, вредное лихачество, гусарство: «Не пересолить бы». Раскусил:
Кононов не имеет власти посадить Женю в карцер, а должен ходатайствовать,
по принятой форме бумагу подать, а их молодежное дело, Кузьма и К°, числится
пустячным, семечки. Начальник следственного отдела недоволен Кононовым.
Обещал, говорил, что все в ажуре, полная признанка, а требуешь карцер. Если
ты с такой жидкой соплей без карцера сладить не можешь, как тебе серьезные
дела давать? Женя знает, что бой выиграл, решил идти дальше, напролом,
сменить нравного, криминального, бешеного Кононова. Замучил, гад! Другой
альтернативы нет! Вперед очертя голову, вперед! Только вперед! К тому же новый
следователь не будет знать, что глупый Женя на первом допросе оговорил себя,
признался во всем виновным, раскололся, как послушный орех. Новый
следователь. Будет шито-крыто.
— Инквизиция! Застенки устроили. Хватит с меня. Не буду с вами работать,
долой!
— Отказываешься отвечать?
«Поди ты... Знать не желаю!» — решил остервенело, безоглядно напролом
переть.
2 «Звезда» № 4
34 Евгений Федоров
— Ну и сиди. ... с тобой,— с ужимкой молвил Кононов; вытаскивает какую-
то книгу, старательно, напряженно морщит лоб, что-то выписывает,
конспектирует. Обернута газетой, аккуратно так, старательно, любовно обернута. «Краткий
курс»,— сообразил Женя, Так вам, опричникам, и надо! В память ломится
анекдот, еще военного времени, с бородой. Наказание для Гитлера, изучать «Краткий
курс» ВКПБ на еврейском языке. Расскажу гаду!
За окном темным-темно, беспросветно, мутно, неразбериха. Властно бедует
зима, завернула. Проходит порядочное время, Кононов прерывает учебные
занятия, словно спохватившись, повторяет пустой, простенький вопрос.
«Шалишь, не на того напал».
— Я же сказал, что не буду с вами работать.
«Иду до конца!» Женя со всею серьезностью и ответственностью шел на
острый, рискованный дебют. Назвался груздем — полезай в кузов. Не заиграться
бы. Не следует быть упрямцем, фанатиком. Больше гибкости. Надо шевелить
мозгами, использовать тактические возможности. А что, если поступиться и не
менять следователя? Ой, не факт, что новый будет слаще. Все они из одного теста,
одним миром мазаны. Кукушку не меняют на ястреба. Хрен редьки не слаще.
Да и удастся ли сбагрить Кононова. Ведь дело Жени не индивидуальное, а
групповое, 11-й пункт 58-й. Можно сломать себе шею. По рассказам других
подследственных Женя уже знал, что во всех кабинетах творится приблизительно одно
и то же безобразие. А такая баня, как сегодняшний крутой переплет с зуботыч-
кой, и у Жени не всякий раз. Да нынче и основательная причина для бешенства у
Кононова имеется, веская, уважительная: подследственный хамски, нагло
отрицает, что вчера охотно признал. Любой взбесится. Гнев Кононова праведен.
Трудился, и впустую. Получается, не Кононов ошельмовал Женю, а Женя Кононова.
И с Гитлером их сравнил. Будьте уверены, они считают, что выполняют хоть и
тяжелую, грязную, но важную, ответственную, оздоровляющую общество
работу: ассенизаторы. Кому-то ее надо делать. И все это для счастья будущих
поколений, для коммунизма. Уж не меньше, как о благе человечества пекутся!
За окном что-то строилось. Ни свет ни заря обозначалась четко зимняя,
молочная, темная несуразная муть, глаза бы не смотрели. Скоро подъем. Не меньше
трех часов они волынятся, а то и больше. Женя решил сократить мужество,
пристойно ретироваться. Не потому, что кишка тонка, в коленках слаб, а так.
Шило на мыло? Следователи МГБ все единосущны. Хороших не бывает. Факт!
Другой, может, будет еще похуже Кононова, а этого гада он по крайней мере
знает вдоль и поперек, знает, каких шалостей от него ждать можно. Словом, наш
тюфячок приискал благовидный, пристойный повод, чтобы без особого урона и
под благовидным соусом отойти на исходные рубежи, на попятную. Кононов
тяп-ляп, в пожарном порядке (как бы остервенелый безумец не перерешил)
набросал куцый протокол, корявый, холостой. Женя прочел, подписал там, где
значится: «Протокол написан с моих слов и прочитан мною...» Затейник с нежной
истомой, заразительно зевнул, потянулся, глянул на часы, нажал где-то там под
столом потайную кнопку, отпустил Женю с миром.
В восторженном раже, на радостных крыльях наш юный охламон влетел
недисциплинированно в камеру, забыл, простая душа, что его должны охлопать по
бокам, обыскать: регулярный, поверхностный шмон после допроса. Куда
денешься, пришлось спуститься из заоблачной выси, подчиниться режиму, нудной,
скучной процедуре. Тюрьма отделена от следствия, несет свою ответственность
за жизнь, здоровье подопечных. Женя рад, что баталия позади, что враг бежит,
что победа за нами. Он не какой-нибудь фадеевский Мечик или там Стахович, а
витязь, отчаянная головушка с фартом, с бойцовой волей. Все слышали: «Иду на
вы!» Любимый, огневой князь: Святослав — Александр Македонский нашей
древней истории, как характеризует безумца Карамзин. Не по зубам Женя
Кононову. Твердый орешек. Обычно деликатен, а тут запамятовал на радостях, что
еще не было подъема, рассказывает о битве, залился, базарит, как словил
гостинец, нокаутирован следователем, о других перипетиях допроса говорит,
заходится. Уж готов был свергнуть злодея, но вовремя притормозился.
— Уймись, дуралей!
Разговорившийся Женя никак не может остановиться, успокоиться,
рассказывает и рассказывает.
Евгений Федоров 35
— Спи, Аника-воин,— издал неприветливо протестующий,
отчаянно-нездешний стон Бирон.
После подъема Женя с чувством потчует сокамерников байкой о знатной
схватке со следователем, не слезает с темы, в подробностях и красках
живописует. Досадно, что дал промашку, с первого дня не взял правильный курс. Надо
на своем стоять. Раз не бьют, можно и не сдаваться. Рапопорт решительно
одобрил Женю, сказал, что это полный триумф, что Женя осадил, поставил на место
сильного противника, что теперь Кононов сражен: будет «как овечка». Но
Рапопорт плохо знал Кононова: злокачественный тип не стал агнцем, язви его душу.
Гад! Опять надрючивает себя каждый раз, по-прежнему и без устали рвет голо-'
совые связки, за пресс-папье хватается. Женя усвоил, что не бьют. Сносит голо*
вомойку спокойно. Нет и нет!
Наш герой из молодых, да ранний, пребывает в твердости, беззастенчиво все
отрицает — многотрудный подследственный.
Строчит Кононов протокол, начнет почти мирно, почти ласково (с подлой
улыбочкой):
— Ври, ври. Выгораживай дружков, а они тебя обсирают почем зря да по
стенке размазывают. Свидетелями будем давить. Выведем на чистую воду!
— Давите.
— Что, управы на тебя нет? — поглаживает пресс-папье, наслаждается
гладкостью отполированной поверхности.
А то бросит ручку:
— Да ты святой, что ли?
Но и для Кононова Женя не подарочек, мучается с ним; бельмо на глазу.
В самый накал допроса — как водится! — открывается дверь, заглядывает
«чужой» следователь (почему-то все они, как на подбор, майоры), Женя
поднимается со стульчика, как и подобает. Порядок здесь заведен: кто бы ни завернул
из вольняшек, подследственный будь добр поднимись, стоя приветствуй
вошедшего, и этому вставанию-вскакиванию Кононов придает особое значение,
придирается, если ты случаем зазевался. Стружку снимает. Видимо, считает, что
вставание йак-то унижает человека, а значит, и растлевает душу, обезволивает. Но
Жене это до лампочки. Вскочил, сел. Не проймешь его. А куда вернее под ноготь
загнать иголку! Женя даже стал развлекаться, обыгрывает эту церемонию: если
входит вертухай, Женя вскакивает, подобострастно замирает по стойке
«смирно», но если входит офицер, он нарочито нехотя встает.
— Свято место пусто не бывает,— бросит «чужой» следователь.— У тебя
детский сад?
— Университет чистим,— важно объясняет Кононов.
— Какой университет, брось. В школе поди учился.
— А знаешь, кто перед тобой? Отец нового русского идеализма! Из банды
Кузьмы. Правая рука. Их охранка: почище МГБ. Законспирирован страшно,
тихоня. Кузьма их атаман, дирижер, а это первая скрипка в оркестре, запевала.
Волк в овечьей шкуре. Волк, волк!
— Васяев? — притворное изумление.— Быть не может!
— Он самый, а ты — детский сад. Сколько юношей и девушек мечтают об
университете. Злыдень, пролез, втерся. Волк! Идеолог их. Огнеопасен. Гребень
встающей волны! Если бы не советская разведка, то эти невинные,
добропорядочные детки, воспитанные на Горьком, Ром^н Роллане, Тагоре, Толстом, Диккенсе,
проломили бы череп раскольниковской старушке. Ишь куда метнули: думали
развязать третью мировую войну! Верный расчет-то был! Хорош, а? Посмотри,
тихоня с виду, овечка, а руки по локоть в крови!
— Как он? — спросит «чужой» следователь.
Кононов пакостно, демонстративно машет спортивной, тренированной рукой:
— Изображает из себя паиньку. Сидит тут и крутит яйца нашим славным
органам. Поклеп. Необоснованные репрессии, МГБ сажает невинных людей.
Только и слышу от него: террор, инквизиция, опричники! Это мы-то! Здесь, в
кабинете следователя, никак не уймется, свою агитационную линию ведет, вражо-
нок. А про посла не помнит. Заладил: не было. Памяти у нас никакой!
— Пришей ему память.
— Думал по-хорошему, а он по-хорошему не понимает
2*
36 Евгений Федоров
— Молебен есть, а пользы нет. Кончай эту музыку. Чего ты с ним коное-
бишься? Не либеральничай, брось сантименты: взбодри! Протащи по всем
кочкам! Отправь на дачу. Там быстро приведут в христианскую веру.
К Жене (а для нашего героя это банальщина, старая песенка):
— Знаешь, что такое диктатура пролетариата? Знаешь, куда ты попал? Здесь
все вспоминают.
Женя давно уже не тот неуравновешенный, хлипкий, непутевый, несуразный,
занюханный, пришибленный, затюканный и перетюканный юноша, каким он
был на незабываемом первом допросе. Стреляный воробей: на мякине не
проведешь.. Не пронять его угрозами и лозунгами о новом гуманизме. Он убедился,
что не бьют. Но пароксизм страха и тошноты порою сжимает его тихое сердце
при одном воспоминании о первой брачной ночи на Лубянке.
— Его в камере учат ничего не рассказывать следователю!
Изобличен Женя богатыми показаниями подельников. Иисколечки не
переживает, а все понимает, принимает, оправдывает. Они, знать, как и он,
придерживались правды, и вот эта правда к чему привела. Кузьма признал себя
лидером, заводилой, главой антисоветской группы. Берет вину на себя. Но раз группа,
то надо назвать, кто еще входил в антисоветскую группу, кто посещал притон у
Красных ворот. А то как же? Верховодил, полководец, а кто солдаты? Кто?
Называй! И все называли. Почему-то первым называли Женю. Может, назывались
фамилии и в другом порядке, но Кононов первым записывает Васяева. Это уж
непременно!
Кононов предлагает приступить к правдивым показаниям.
— Подкузьмил тебе Кузьма. С умом надо дружков выбирать. Очные ставки
будут. Поставят тебя раком и — влындят!
Женя отговаривается, препирается. Все, мол, напраслина, обвели и ребят
вокруг пальца, раздули из мухи слона, переиначили, передернули и разукрасили.
Не было антисоветской группы! Компот варите, а святая истина вас нисколечки
не интересует. Лишь бы срок людям намотать.
Как-то Женя закинул удочку — давно подмывало: позвольте задать глупый
вопрос, а как поживает Конституция СССР? Вроде бы гарантированы свобода
слова, свобода печати, собраний, а? Можно подумать, что Кононов предвидел,
давно и с нетерпением ждал этого вопроса. Просиял, лениво поднялся, подошел
к нашему герою.
— Я тебе покажу конституцию! О конституции, сука, вспомнил. Об
американском после запамятовал, подлец. Конституция — для парижской выставки, а
здесь — во! — сунул здоровенный кулачище под нос— Понял?
В их отсеке почти каждый вечер кто-то экспрессивно, возмущенно вопит.
И по-немецки. На всю тюрьму базлает. Голос — как из бочки, гудящий,
старческий, но командно-резкий, лающий. К той камере бегут, грохают служилые
сапожища. Рапопорт знает немецкий хорошо, но ни слова не умеет расшифровать:
топот сапог, словно стадо гиппопотамов, да еще лязг железа — слова заглушены.
Что ему надо? Кто он? Условно приклеена кличка: «фельдмаршал Паулюс».
— Что-то давненько не слышно Паулюса. Жив ли старина? — ни к кому не
обращаясь, бросит, бывало, Рапопорт.
Рукопашная зимы и лета позади, уже несколько дней как вовсю орудует
весна, шагает дружно: на асфальте прогулочных двориков снег полностью стаял. И
теплынь. Они на прогулке, раздолье в 20 квадратных метров, набивают свежим
воздухом про запас свои легкие. Первым вышагивает, старательно разминая
ноги, держа руки назад, Рапопорт; за ним Бирон, а наш герой в хвосте плетется,
тянется, замыкает шествие, арьергард. В этот раз они гуляли таким же образом.
В смежном прогулочном дворике, за высоким, цельным, плотным забором —
тик-тик, звонко цокают каблучки по асфальту, семенят. Боже мой, в сердце
отдается цоканье каблучков женских славных ножек. «Рита!» — как обухом по
голове, прожгло душу. Она, она! И одна в камере. Он узнает ее походку всегда,
узнает из тысячи. Ни с кем не спутает эту легкую походку. Женя остановился
как вкопанный, откровенно слушает.
С поднебесной верхотуры:
Евгений Федоров 37
— Почему столбом гуляете? Не положено!
Это не вопрос, на который следует дать ответ, а напористое понукание,
зычный оклик.
— Задыхаюсь! — отважно, непозволительно, в голос выдал Женя, так
крикнул, что его должны были слышать в соседнем прогулочном дворике. «Не
дури»,— тихо скрипнул Бирон. Их спешно лишили прогулки, притом всех, а не
одного злого нарушителя. Не стали разбираться, хотя шорох наделал один Женя.
А что, собственно, разбираться. Один за всех и все за одного. Круговая порука.
В камеру заявился дежурняк. Женя неуклюже оправдывался. Мол, забылся. Он
спросил, почему я остановился, я ему честно ответил, рапортовал, что задыхаюсь,
сердце прихватило. Ухватистый, прилежный служака в этот раз оказался
податлив на мульку, не врезал карцер, как следовало,— сошло. Зато сокамерники
устроили этой падле, которая лишила их законной прогулки, концерт. Злые, как
черти. Жуткий, занудный, непрекращающийся шип, змеи ползучие, беззубые,
собственной тени боящиеся. Видите ли, из-за фокусов и непристойных фортелей
Жени они лишаются драгоценного воздуха, а значит, и здоровья! Слава богу,
что Рапопорта вскоре на допрос шуранули. А Бирону Женя открыл, почему
нарушил режим тюрьмы, сорвался. Обо всем рассказал: о Рите, о любовном
треугольнике, в котором, как известно, третий всегда лишний. «Болезнь любви
неизлечимая» — бездонно глубока. Ведь это сущий ад, когда ненасытный, злой
демон терзает нежную, юную душу, гонит, ставит на край пропасти или там «на
крыло храма». Пусть петля была только в горячечном воображении Жени, но
все же была: он искал спасения и успокоение в удавке, впился взглядом в крюк,
на котором мысленно ладил галстук, намыливал его, и кто знает, чем бы все
закончилось, если бы не звякнул резкий, такой предметный, плотный, бесспорный
звонок в дверь, непрерывно звонили, надрывался звонок: то был вооруженный
отряд ВКПБ, то бишь МГБ, спасители, которые, можно сказать, вынули его из
петли, из намыленного галстука.
Женя капитально вдруг разболтался, потеряв скромность и стыд; все говорил
и говорил о Рите, и этому его словоизвержению, исповеди способствовал
сгустившийся из-за плохой погоды полумрак камеры. Он поведал, как увидел ее в
первый раз; она была в чем-то коричневом, в чем-то школьно-монашеском,
скромном, в тот незабываемый страшный вечер она и слова не молвила, сидела
смущенная, веселая в прокуренной комнате Кузьмы на единственном стуле, который
выдавался почетным гостям, в той самой комнате, где наши гаврики встречались
каждую субботу вот уже более двух лет: она озорно и искрометно поглядывала
на них, умненьких мальчиков, философствующих о смысле жизни и способах ее
интенсивного, неотложного усовершенствования, о всечеловеческом счастье;
Женя с тоской, отчаянно, безнадежно пыжился припомнить (очень надо!), где он
раньше встречал эту слепящую красоту. Где и когда? Где ключ от тайны? А ведь
видел раньше он эти большие, серые, раскосые слегка глаза, эти скулы,
вздернутый смешливый носик, эти дыбящиеся из-под школьной формы сладкие лакомые
угодья, откровенно-прекрасные, рождающие энтузиазм. Тайна узнавания?
Глубок и сметлив древнегреческий Платон, когда диаложит, что познание и есть
припоминание, узнавание идеи, образа, архетипа вещи, а наш профанный мир,
вещный мир есть лишь бледная тень идеи, излучаемой вещью. С кем не
случалось: изучаешь, рассматриваешь коллективную фотографию, который раз тупо и
недоуменно перебираешь всех, кто на ней, и не узнаешь никого знакомого,
теряешься: почему эта фотография в этом толстом, солидном альбоме? Как всегда
интуиция срабатывает вдруг — о, чудо! В осадке лев! Подлинник, живой
прообраз и оригинал одной из тех, кто на фотографии, рядом с тобою, насмешливо
глядит на тебя. Азартная, клокочущая радость узнавания, и вместе с тем ясное
сознание, что в этом бесподобном, дерзком скачке интуиции грохочущее чудо:
сколько раз он вглядывался в это личико на фотографии и не угадывал сходства,
так почему же вдруг все счастливо сложилось в нежный образ. В тот далекий,
безысходный, беспробудно-печальный день Женя беспомощно и робко
поглядывал на девушку (оторваться — нет силенок!), ждал, что ему откроется тайна: на
кого она так похожа? Где видел ее раньше? Надсадил глаза, но тайна за семью
печатями ускользала. Он вновь делает попытку вспомнить, готов расшибиться
в лепешку, но проникнуть в тайну. Опускает утомленные глаза. Не раскрывается
38 Евгений Федоров
символ. Может, и не существует разгадки. Может, один сплошной обман; ее
сверкающая женственность взывает к юношескому сердцу, и в этом все дело, всегда
и везде, со времен царя Соломона, со дней Экклезиаста. Женя был влюбчив. Чуть
что — по уши! Не новость для него любовь с первого взгляда. Но тут другое.
Тайна разверзлась негаданно и в следующую их встречу: остановилось дыхание —
нечаянная радость, открылось, почему так взыграло сердце, когда увидел ЕЕ,
откуда он знал ее и до того, как увидел, всегда знал. Женя убит наповал вовсе не
потому, что эта дивная девушка с ослепительной улыбкой и соблазнительной
грудью женщина его вкуса и жанра, не потому, что она видится ему абсолютным
воплощением вечной женственности, последнего штриха в акте творения. Не
потому, что она из его ребра. Нет и нет. Она напомнила ему другую женщину,
бесконечно близкую и дорогую, и тут он словно вышел из духовного обморока,
прозрел, проснулся, увидел ошеломляющую истину во всей сверкающей
фатальной наготе, осознал нечто поразительное, что горше и более глубоко и подлинно
по сравнению с тем, что психоаналитики прозвали «эдиповым комплексом»,
имеющее куда более длинные, древние завлекательные корни, чем нежные,
неясные воспоминания детского возраста,— нечто уходящее в непроглядную,
изнуряющую пучину пролетевших веков, к жизни далеких, робких,
неправдоподобных половцев, утерянных, утраченных историей, навсегда и бесшумно
исчезнувших мощных богатырей Сырчана и Отрока, в еще более неразмежеванную даль
невидимых веков, он радостно и испуганно осознал, что это роковая женщина,
женщина их рода, и, может быть, тысячи лет назад, в век Льдов и Оленя, когда все
живое ютилось и пряталось в пещерах, вот ОНА была властною зачинательницей
их рода, вечная, неизменная, таинственная прапраматерь, и теперь из поколения
в поколение у мужчин их крови в момент полового созревания приспеет и
вылупится из недр подсознания, проецируется на сетчатку глаза не вообще туманный
образ женщины, а четкий отпечаток вот именно ЕЕ. И во всех женщинах они
шукают, дотошно ищут, пытаются открыть ее непостижимый, страстный образ,
воплощающий жуть вечной женственности, ту, что на ясной утренней заре в ше
стой день творения была им Евой, дающей и подающей Жизнь, а остальные
совокупности и разнообразности существ женского пола для нас не существуют вовсе
или скоропалительно перестают существовать, рассыпаются в прах и ничто, как
только в поле зрения вторгается Она, Царица, Владычица, Оделяющая, Первая
и Последняя, Жена, облаченная в Солнце. Ромео с ходу выбросил из головы
Розалину, лишь увидел Джульетту. Она — феномен паломничества души,
метемпсихоза, и она легко, бездумно, даже не осознав, что она наделала, подцепила сердце
бедного юноши, подцепила крепко, что может быть лишь выражено вечными
словами «что бог соединил, человеку не разорвать», и Женя стал чахнуть, не на
шутку усыхал, худел, потому что она принесла физически ясно ощутимую, не-
остужную, неотступную, преследующую, неутихающую боль, нудящую,
сверлящую, рвущую душу, и древне-новый ужас пред чувством испепеляющим. Вот как
начались напасти: нескладный юноша, мертвенно бледный, с идиотской
улыбочкой на лице проговорил самозабвенно сумбурные, путаные слова, признался,
что уязвлен, что угодил в вечный капкан, а в ответ услышал быстрый, сухой
смешок: она пронзительно брызнула взглядом, ее яркие губы напомнили ему две
половинки гранатового яблока. Не когда его взяло ГБ, а прежде началась дурная
полоса жизни — поиски удавки; а звякнул резкий звонок в дверь — явились
спасители. Увидел кусачки — забыл об удавке, о горячем и вечном чувстве к од-
ной-единственной на свете.
Обо всем этом наш герой доверился Бирону, поведал ему сердечные секреты.
Нашел кому! Конечно, всему виною был вечный, располагающий к
откровенности полумрак камеры. Да и не встретятся они больше с Бироном: разбросает
ГУЛАГ их по разным лагерям страны, раскинувшей свои владения на два
континента. Невдомек, что гора с горой не сходятся, а человек с человеком сойдутся.
Они оказались в одном лагере, даже на одном ОЛПе, а о буйном и неугасимом
пожаре сердца, который вызвала сероглазая чаровница, и о намыленной петле
этот сукин сын Бирон успел наплести Саше Краснову. Мог бы и Женя кое-что
вспомнить. Одно слово, намек — сразу Бирон превратился бы в карася. Дело в том,
что в ответ на рьяную исповедь Жени о любовном приключении и о роковом
любовном треугольнике и удавке у вечно ехидного Бирона развязался язык, и он
Евгений Федоров 39
тоже разоткровенничался, проговорился, вывернулся наизнанку, сообщил Жене
нечто, чего никому не говорил: страшную, роковую тайну. Закончил исповедь
Бирон панегириком в адрес последнего царя, который плюнул в морду свинье
Родзянке и свинье Гучкову, а в их лице и русской интеллигенции и всему
русскому народу, мудро отказался от престола и этой засраной страны, пошел колоть
лед, пилить дрова. Великий человек!
«Сумасшедший»,— подумал Женя.
Опомнился Бирон:
— Молчок об этом. Дай слово, что никому не расскажешь!
Женя охотно дал слово, сказанув, что его рот на замке, как граница
Советского Союза. Сдержал слово.
За Бироном закрылась дверь, случилось, всего один раз: Женя и Рапопорт в
камере одни. И днем. Рапопорт тут же откинул книжку, в которую до этого полно
и интенсивно был углублен, изображал упорное чтение (на самом-то деле
преспокойно дрых), снял очки, этим жестом как бы взывая к Жене не терять
попусту время, приступить к ученичеству.
— Обратили внимание, какое чудовищное самомнение у нашего соседа?
Невежество, политическая неграмотность, отсутствие элементарных знаний и
апломб. И — чванство! Жалкая, пустая риторика, кокетничанье словечками.
У современной молодежи вообще отсутствуют духовные интересы.
— Какие могут быть духовные интересы в век торжества материализма? —
бездарно и невпопад острит Женя.
— Вы серьезно полагаете, что мы живем в век торжества материализма?
Что, съел?
XX век, растекается мыслью Рапопорт, отнюдь не век материализма,
а век изрядного практицизма («Разницу понимаете?»), невежества,
прагматизма, политиканства. Даром что инженер — первая фигура нашего времени,
это циничный, пошлый тупица, мещанин, вообразивший себя солью земли,
носителем последнего слова культуры. Наше время было бы правильнее назвать
эпохой социального равнодушия, пессимизма, декаданса, скепсиса.
— Я скептик,— не унимается, дерзит Женя.
— А скептицизм бесплоден! — внушительно взметнув очки с черной роговой
оправой, шпыняет Рапопорт.— Не случайно в двадцатом веке нет ни одного
значительного мыслителя.
Ежели и кабы Женя сидел в 20-е, 30-е годы, до 37-го, то по крайней мере
повстречался бы с интересными людьми, что немаловажно для развития резвого,
молодого ума, для становления самосознания; нынче здесь мелкотравчатая
публика, тупое панургово стадо. Да, Рапопорт видит растерянность Жени пред
сложностью ставших пред ним вопросов, потому, не теряя времени, берет быка
за рога, переходит к самому главному, к вопросу вопросов. Предлагается
мысленным взором представить себе такую картину: группа альпинистов, то бишь
человечество, двинулась вперед и выше: «на завоевание и покорение Эвереста».
Поднимается к сверкающей вершине группа альпинистов, но на ее славном пути
не только трудные подъемы, но и спуски, впадины. И когда они проходят
очередную впадину, их положение оказывается весьма неблагоприятно для обозрения
пути, его цели. Им может показаться, что они вообще не поднимаются, а
спускаются вниз. Они невольно впадают в историческое уныние.
— Понимайте как наводящую метафору, как притчу,— Рапопорт
причмокнул жирными губами.
— Понял. В осадке лев.
До того, как они остались одни в камере, Жене казалось, что Рапопорт не
щедр на слова, но сосед разразился бравурной, увлекательной тирадой, полной
диалектических трюков и вывертов, где черт ногу сломит, а Женя усвоил, что
История петляет, возвращается вспять, зачеркивает завоевания столетий.
В XX веке человечество угодило в очередную глубокую впадину, создается
впечатление, что оно движется не вперед, не вверх, а вниз, назад, что нет
поступательного движения вперед. Вот вы, мой друг, стали жертвой дикой,
чудовищной несправедливости и бесчеловечности. Философствовали, искали истину,
а оказались здесь, Таких, как вы, сотни тысяч. Все. А наши удалые палачи,
мастера заплечных дел, творят грязное, черное дело именем Маркса. И вы,
40 Евгений Федоров
наивный, им верите. Мне жаль вас. Сознайтесь, верите? Считаете, что Маркс
во всем виноват? Бедный Маркс! Ваш Кононов — солдафон, низкий тип,
прохвост, кровосос, кровопиец, медный лоб — и этот дюжий мерзавец объявляет
себя марксистом, а вы ему поверили? Не верьте ему! Не верьте, что те, кто нас
мучает именем Маркса, имеют хоть малейшее отношение к марксизму,
наследуют, фокусируют лучшие завоевания человечества! Вот и оказывается, что все,
что происходило и происходит в России начиная с 17-го года, вообще не имеет
отношения к марксизму, а сплошной шлак и срам. Россия — отсталая аграрная
страна с отсталой экономикой, со слаборазвитой промышленностью. Строить
социализм в России бесполезно, как было бы бесполезно строить в Древнем
Египте в эпоху великих пирамид. И тогда государство было всесильно, поглотило
общество. Но при чем здесь Маркс, если в Древнем Египте пе удался бы
социализм? Что там случилось в таинственные 20-е годы? Был НЭП. Это знают все,
даже школьники. НЭП грозил перерождением. И это — увы! — действительно
так. Вся политика с 26-го по 29-й год направлена на укорачивание и обуздание
НЭПа, на борьбу с кулаком в рамках НЭПа: путем налогового обложения
пытаются подорвать кулака экономически, свернуть наиболее сильные, рентабельные
хозяйства. Без этого нельзя. Такова логика, если вы действительно думаете
о социализме в деревне. Кулак зажал хлеб. Логично: свободная раскованная
торговля, когда хочу — тогда и продаю. Это его полное право, право выбрать
момент, когда хлеб можно продавать наиболее выгодно. Он хозяин хлеба.
И что же: город остался без хлеба. Факт! Что прикажете делать? В рамках
НЭПа кулак легко выходит победителем. Социализм проигрывает перед
частником. Выход, логический и неизбежный: насилие, применение 107-й статьи
против кулака, возвращение к быстрым атакам военного коммунизма, Сталин.
Такова, позволительно сказать, логика истории, с которой нельзя грубо шутить.
А истина, дорогой мой Женя, в истории. Вне истории нет истины, вернее, она
не имеет смысла. Л история ждет Юлиана Отступника, который захоронит
русскую скверну навсегда, сноровисто, вобьет осиновый кол в русский
социализм, который есть не что иное, как злая пародия на социализм. А когда
социализм будет вновь гоним, вы, Женя, первым примкнете к великому
движению, вы из тех, кто не хлебом единым.
И так-то у нашего бедного героя мировоззрение перекорежено и разворочено,
а тут еще Рапопорт. То, что было в голове, треснуло по швам. Оказывается, еще
не все потеряно. Можно склеить.
— Не мир, а меч! Знаете, Женя, чьи это слова?
— Маркс,— догадался, скоропалительно ответил Женя: с кондачка угодил
пальцем в небо.
— Христос! — огорошил его Рапопорт и рассмеялся.— Евангелие от
Матфея, глава 10, стих 34.
Женя рот от удивления растянул.
Рапопорт взял направление горящего взгляда куда-то в темный угол каморы,
который в ногах Жени, над толчком, смотрел туда напряженно, словно кого-то
там узрел.
— Война, поражение,— сей подлинно философский ум с талмудической
и бескомпромиссной ясностью начертал пленительную, притягательную
перспективу: — Пора гнать поганой метлой засидевшихся Робеспьеров. Ипым
путем этот сор, скверну не выметешь. Социализм должен очиститься от грязи,
преступлений, засиять как солнце истины!
Полумрак, непомерная толщина стен тюрьмы, Женя смотрит, Женя слушает.
Рапопорт резко взметнул внушительные очки в черной оправе, совсем
напомнил библейского пророка, сурового, беспощадного, справедливого: мощная
голова, аскетическое, запоминающееся лицо с провалившимися, измятыми
щеками, у висков сильно поседевшие волосы, брови густые, сросшиеся, а чего
стоит этот зловеще-безобразный, выступающей громадой нос, гротескный, кари
катурный, несомненный; синие, тяжелые, толстые, мясистые, прямо-таки
не семитские, а негритянские, хамитские губы; вид внушительный,
убедительный; маленькое, непропорциональное голове туловище, хилые, кривые, тонкие
паучьи йоги, густоволосатые, обезьяньи, внушают вам мысль, что Дарвин прав:
человек произошел от обезьяны. При всем его откровенном безобразии и фото-
Евгений Федоров 41
геничном страхолюдстве в лице есть порода, хочется говорить об извращенном
аристократизме, древняя, надменная кровь, сохранившая чистоту сквозь горы
веков.
Упоительная ночь. Ночь ночей. Ради таких ночей Бог создал мир! Очная
ставка с другом-соперником, с Кузьмою, неразлучным, искренним, закадычным
другом — вожаком, идолом, божком их молодежного кружка, и наш герой,
конечно, предан Кузьме на вечные времена. Очная ставка проходила не в
маленьком, угловом, холодном кабинете, из которого Женя когда-то увидел
таинственную незнакомку в шубке и ботиках — улица, секущая метель, сугробы.
Давно уже весна. На сей раз они в необъятном кабипете, из которого обычно
их вышвыривали чуть что. Мол, не по чину. «Кузьма, Кузьма, свидимся ли?»
И вот они почти рядом, через столик, а пакостник, кровопиец поодаль, за
огромным столом пишет протокол, священнодействует. Они взасос, самозабвенно, как
глухари, токуют на птичьем, эзотерическом, непостижимом и непонятном для
постороннего уха языке: тарабарщина, белиберда. Вот когда пригодился. Они
вовсю треплются, наговориться не могут.
— Кузьма гений! — рассказывая потом в камере об очной ставке, заносчиво
утверждает Женя.— Таким гениальным я его видел только в первый день
нашего знакомства!
— Кузьма, это имя или так?
— Так,— говорит Женя.
— Гений? Пуп земной! — возмутился Бирон, насмешливо всплеснул
руками.— Говно твой Кузьма!
— А взял ваш кумир и полубог свои показания назад?
Не важно. Значит, так надо,— увертывается самолюбивый Женя. Они
ничего не поняли. Как им растолковать?
— Слышите: ночь! Понимаете, мы рядом, как братья: я и Кузьма. Л где-то
далеко-далеко невыносимый, свирепый Кононов. Его нет. Для нас его нет,
а есть лишь мы, наша святая дружба. Сердце ликует, прыгает. Жить стоит ради
таких ночей. Душу за други своя! Кузьма вдруг подает мне руку, и я ее радостно
жму! Понимаете? Стервенеет, набрасывается Кононов, но что он может сделать?
Рукопожатие было, было! Не отнимешь! И где? В кабинете следователя, значит,
на всю жизнь, до самого гроба. И мир несомненен, ярок, бесспорен, как детство.
Качалово! Святое Качалово! И так же хрупок этот мир, как все прекрасное, как
истина. Каждое слово Кузьмы потрясающе глубоко, просто, искренне,
символично, гепиально. Ощущение счастья, жгучее, безумное. В груди гудит колокол,
и я все более и более наполняюсь силою великою, непонятною. Все загорается
огнем. И волна несет меня вверх, выше, выше. Весь мир исчезает, и остается
одно ощущение любви и вечного братства. Бог есть, если есть такие ночи. А они
есть. Была! Белеет за окном. Мы обнимаемся. Слезы.
— Гений, самородок,— урчит, бубнит себе под крючковатый, живописный
нос Рапопорт.— Уж эти мне кружковые гениальности. Что-то вещают,
витийствуют. А что — нельзя припомнить, забыто. Сумбур, пар, хмель. Хмель проходит,
а что же было — толком, внятно, невозможно пересказать. Забыто, ничего не
осталось, кроме взвинченности.
Женю не поняли.
Очень задели и обидели нашего мальчика такие-сякие сокамерники. Туго,
непроходимо оскорбился он за Кузьму, и обида отшодь не выветривалась,
занозою впилась. Да что вы понимаете? Кузьма многие годы безраздельно властвовал
над его юностью, и нынче это самый значительный, гениальный человек, с кем
Женя когда-либо встречался. Больно нужно бисер метать! Назло надменным
сокамерникам (мать их за ноги!) Женя начал перестукиваться с соседней
камерой. Он и раньше от нечего делать такие шутки отмачивал, но стена
безнадежно, мертво молчала, а тут сразу радостно, бойко заговорила; завязался
разговор.
— Ша! Провокация! — невменяемо скрипнул Бирои. — Дурак или сроду
так? Лопух, умерь прыть, прекрати! Кому сказано? Ишак патентованный!
Патологический идиот, кретин!
42 Евгений Федоров
— Чихать хотел! — Женя объявил бунт, трын-трава, готов дойти до
геркулесовых столбов.— Не умерла еще доблесть! Не перевелись на Руси богатыри!
А вы трусы! Мокрые курицы!
Никакая не провокация. Конечно, не сообразно правилам внутреннего
распорядка Лефортовской тюрьмы. Ни в какие ворота не лезет! Но зачем свято чтить
«Правила»? Бесстрашный и неуязвимый Женя продолжает, невзирая на
громкие дружные протесты, стучать в стену, барабанит ложкой напропалую. Да гори
все синим пламенем! Стена отвечала поспешно, не унывала. Там тоже, знать,
настоящие люди, а не зайцы. В конце концов наш легкомысленный смельчак
погорел; запеленговали, засекли, засветили, накрыли с поличным. Дверь камеры
быстро, бесшумно, предательски распахнулась — над Женей вздыбился дежур-
няк, молнии из глаз, мое почтение, за перестукиванием пойман. Как же так?
Женя считал, что дверь закрыта, что, пока будут отпирать, он успеет убрать
руку с ложкой. Ляп. И вот вам результат, пять суток карцера, великое
отрезвление. Сдурил, только этого ему не хватало. Надо было не рыпаться, сидеть тихо,
повода не подавать. Никому не нужное геройство, чистое, бесшабашное
баловство. Черт дернул, ножку подставил. А тот карцер Жене нужен как дырка в
голове. Сидеть за пустую блажь, когда силенки требуются для Илиады. Еще
не решено, кто кого. Шкода, сам себе осложнил житуху. Пенять не на кого.
Кузнец своего счастья. Вот вам «мы не рыбы»!
— Другого языка не понимает,— сказал с укоризной и величайшим
омерзением Бирон, когда Женю уводили в карцер.— Край непуганых идиотов.
Чокнутый. Чего фанатичный блеск глаз стоит!
Назад к Рапопорту и Бирону нашего заморыша не вернули, почему-то
турнули в другую камеру в том же отсеке, но на первом этаже, ближе к звучащему
на всю тюрьму голосу прославленного фельдмаршала. Вообще-то такая же
камера, так же темно, так же тянет от стен сыростью и стылостью
субстанциональной, вековой, те же непомерной толщины стены. Сколько горя они видели!
Волею судеб в камере Женя обнаружил знакомого по Лубянке Рахлина. И еще
гнилой, замшелый тип, повторник, как и Лифшиц, затюканный, лет
шестидесяти, член партии с 1905 года, троцкист, старый хрен с пошаливающим сердцем.
Модель. Это — фамилия сокамерника.
— Ба, знакомые все лица! Мой рахат-лукум! Ну, чертовски рад! — Рахлин
неподдельно радовался встрече с нашим героем, но Женя не мог ответить ему
взаимностью, плохо скрывал огорчение и разочарование: из всех, с кем ему
довелось сидеть, Рахлин был самым серым, заурядным, неинтересным,
раздражающе ничтожным, скучным человеком. Набитый дурак, мещанин, несносный,
назойливый анекдотчик, пустомеля тошнотворная, похабник, настолько
ничтожен, что ГБ 10-й пункт ему сняло. Не тянет на 58-10! Горе, а не сокамерник.
В те годы в камерах Лефортовской тюрьмы сидело по трое, а тут Моделя
вскоре куда-то увели; странность: они остались с Рахлиным вдвоем, а говорят,
Лефортовка забита?! Свихнуться можно: Рахлин или перебирает великих
людей, осчастлививших человечество («А Маркс, что вы думаете, тоже еврей!
А Эйнштейн, что вы думаете, тоже еврей! А Бергсон, что вы думаете, тоже
еврей! А Фрейд, что вы думаете, тоже еврей! А Франко... А Игнатий Лойола...
А Колумб...»), или как заведенный ходит по камере, уложив на кругленьком,
рыхлом, толстеньком брюхе руки, виляя, как баба, непристойным женским
пухлым задом («Педик, явно педик»,— смущался наш юный, скромный герой),
отчаянно, как шальной, и с выражением на лице декламирует:
Эх, ты, доля, моя доля,
Доля горькая моя!
И зачем ты, злая доля,
До Сибири довела?
Моду взял: с риторическим пафосом и с горькой, полной слезой,
срывающимся, плачущим, нелепо-бессмысленно-горланистым, захлебывающимся
голосом — выдаст, смахнет здоровенную, тяжелую слезу рукавом синего пиджака,
умолкнет, впадет на минуту в транс и — примется сызнова: «Эх, ты, доля...»
Евгений Федоров 43
Завел шарманку! Глаза смурные, красные, страдальческие, на болоте глаза —
слезы обильные, по щекам текут слезы, заливают бабье, нездоровое, кирпичного
цвета лицо; стенает весь день напролет, от подъема до отбоя. Чистое наказание
такой сокамерник. Держал бы себя в рамках! Распустился. Сколько можно
терпеть? Пытка и — баста. Нет сил выносить. На допросах и то легче. Хоть бы
на допрос вызвали! Или меня? Когда же муке конец? Хоть бы могучий мотор
включили! В карцере легче! Поднималось мутное раздражение против тяжелого
сокамерника, росло, ярилось, но нужных, спокойных слов для выражения
своего чувства Женя не находил, мучился. «Почему со мною не считается?
Я такой же подследственный, как и он! Бром пейте! К врачу обратитесь!» Рахлин
стоит, как свечка, у койки Жени, трет рукавом неистощимые слезы. «Хватит,
все! — наш герой в преддверии гадкой выходки, на последнем пределе.— Начнет
волынку «Эх, ты, доля» — дам в морду. Так и врежу, не объясняя. А там что
будет. Сил моих нет. Изнасиловал».
— Ад! Ад! — на сей раз плачущая гармонь на другую тему.
«С тобой сидеть — вот сущий ад»,— мысленно возражает Женя.
— За что? За что? — плачет Рахлин.— Господи, что я сделал? Я никому
плохого не делал. Я человек тихий. Я человек добрый. Ссоры с женой. Сквалыга.
Мне трудно, невозможно отказать человеку. Я все раздавал. Мой юный друг,
поверьте, я чудовищно, извращенно добр, благоутробен. Мне неловко даже
следователю возражать, огорчать его. Понимаете меня? Вам меня не понять!
Слава богу, я не женщина. С таким характером нельзя было родиться женщиной.
Я бы не мог отказать ни одному мужчине! Как отказать, когда ему надо,
хочется?
С этого сюжета Рахлин легко, естественно перекочевывает на другой, сразу
его слезы осушились: впился, как клещ, в Женю, выковыривал не хуже
Кононова. Вкусил Женя женщину или еще девственник? Наш юный герой был
девственником, но ему не хотелось признавать свою неполноценность,
уклонялся от ответа. От Рахлина не отвяжешься. Женя сознался. При этом он жутко
покраснел, затем пошел густою звездною млечностью, словно кто его
физиономию из пульверизатора обильно побрызгал сгущенным молоком. На лбу
выступил пот.
— Онанизмом занимался? Что тут такого? Все мужчины занимаются
онанизмом. И обезьяны. И звери. Коты, собаки. Нельзя мне быть женщиной.—
Рахлин вернулся к теме «личной и мелкой».— Если бы я был женщиной, я бы
был блядью. Жуткой блядью. Я очень добр.
И впрямь Рахлин был сердечным человеком, исключительно отзывчивым,
добрым, то и дело являл сострадательность к Жене: Кононов разрешил Рахлину
пользоваться тюремным ларьком. Ассортимент в ларьке скудный, не ахти какая
обжираловка. Да и нормы — кот наплакал, одному мало. Но все питательное,
пользительное: сливочное масло (200 г), колбаса полукопченая, очень
недурственная (400 г), сыр (500 г), два свежих батона, белых, что-нибудь еще—
печенье, папиросы. Женя вожделенно смотрит на продукты, облизывается.
Завидки берут. После карцера жутко жрать хочется!
— Попируем,— сказал Рахлин, отвалил Жене большой кус колбасы, а Женя
так оголодал, еле-еле душа в теле, не смог отказаться, взял колбасу, уплел
с волчьим аппетитом, как последний оглоед. Отлично прозвучала колбаска.
Все, что осталось после «пира», Рахлин поделил с Женей поровну, а ведь
у Рахлина не излишки, сам бы легко усидел ларек, и еще не хватило бы! Женя
с жадностью лопает продукты человека, которого не любит, не уважает,
презирает, считает ничтожеством. Женя не был скопидомом, но вот так, как Рахлии,
отдать большую половину продуктов из ларька чужому, случайному спутнику —
нет, не смог бы. Угостил бы в день получения ларька, но не так щедро и обильно.
А когда Женю привели из карцера, Рахлин отдал все, что оставалось от
предыдущего ларька:
— Ах, голодающий индус. От моих щедрот!
Давно минуло то время, когда Женя не съедал пайки, от щей нос воротил,
видите ли, капуста прокисла. Ему даже на первых порах казалось, что сносно
кормят, жить можно, можно терпеть. Раз — стыдно вспоминать — не зная, куда
44 Евгений Федоров
деть остающийся хлеб, быстро скапливающийся, черствеющий, Женя робко,
тайком бросил хлеб в парашу. Хлеб, оказалось, не тонул, плавал в моче. Закон
Архимеда: тело выталкивается из жидкости с силой, равной весу вытесненной
жидкости. Плавающий хлеб в параше обнаружили, сделали Жене втык,
сердитые слова услышал Женя в свой адрес. Люди голодом замучены, а он, непутевый,
хлеб в парашу швыряет. Женя с радостью предложил сокамерникам
накопившиеся черствые пайки. «Берите, оглоеды, лопайте: не съедаю!» Вмешался Кры-
мов, живо пресек все поползновения на Женин хлеб. Ничего: сам съест. Со
временем. Успокоятся нервы, свыкнется, аппетит проснется. Так и случилось:
к концу второй недели Женя как-то оклемался, заметно подмел то, что
скопилось. Не хватать стало хлеба, уже бедствовал, жрать как из пушки хотелось.
Со стыдом вспоминал, как бросил хлеб в парашу. А ведь первые дни на Лубянке
чувство голода полностью было атрофировано.
В Лефортовской тюрьме Женя мудрил, манипулировал и мухлевал с пайкой
отчаянно. Избрал такую методу: с утра, еще до «чая», враз присуседивался
к пайке, всасывал ее, отламывая по маленькому кусочку. Философская база: хоть
раз в день наесться, заморить чертов голод, терзающий злобно желудок и душу.
Сокрушит он пайку — все одно голоден, хоть тресни, червячка-падлу заморить
никак не получается. Пайка прямо-таки на глазах тает, хоть по масенькому
катышу он ломает, проскакивает, не заметишь, едва языком прикоснешься к ней.
Начал хитрить сам с собою, терпел до вечера, голодом терзаемый, съедал перед
сном. Понял: и — глупо. Сон и так главная радость зэка: во сне воля снится.
Методом проб и ошибок и по совету Рахлина нащупал самое правильное
решение: делить пайку на три равные части, есть три раза в день — утром с «чаем»,
в обед со щами, на ужин с кашей. Утром он получает пайку с кусочком сахара,
старательно, долго, не спеша делает ложкой замеры, старается точно определить
третью часть. Режет ложкой, остальное убирает на потом, ломает маленькие
дольки, отправляет в рот, прижимает к небу, тщательно сосет, а она, пайка,
катыши, так и тает во рту, быстро тает, как порядочное мороженое. Слаще.
А вкусна же она, окаянная, оторваться нельзя!
И священна, всяк это знает!
Ужас как человеку жрать хочется, велик разгуливается бурный, волчий,
троглодитский аппетит, шапка слетит, запросто. Организм-то еще растет,
добавка нужна. Полные, горячие думы о еде. Женя, неспособный на
признательность, делает вывод, почему Рахлин может пойти на подвиг настоящей щедроты
и доброты, расстаться с ларьком, выдать пай Жене: взрослые дяди и тети не так
остро голод чувствуют! Если бы Рахлин страдал, как Женя, ни фига бы
не делился. Ему хватает!
Практически давно колобродит весна, хозяйничает вовсю и нагло;
назойливая, лезет во все щели тюремной камеры, а главным образом, конечно, в
форточку, которую днем дежурняк открывает по их просьбе; озонистая весна,
вредная, обильно пичкает и душит мальца запредельными, расхлестанными,
болезненными напоминаниями про то, что вся тварь земная сейчас любовью
занята, размножается, щепка на щепку, эх! Пакостное для зэка время года,
а может, не только для зэка: «Весной я болен!» (Пушкин). Кричать хочется:
«Не дразнись! Хватит!»
А тут еще Кононов:
— Тебе бы сейчас на бабу. Ничего, прикуем к тачке, покачаешь яйца белому
медведю. Весна, хорошо, а ты, подлец, десять лет живой п... не увидишь!
Запомни!
Постарайся, читатель, напрячь хилое воображение и яснее представить тот
нереальный весенний день Лефортовской тюрьмы, когда как-то особенно все
необычно, волнующе накопилось, сгрудилось, а тоска в душу лезла неотвязчивой
мухой, хуже Рахлина, взбеситься можно, хоть волком песню пой. А надобно
рассказать о чуде: в открытую форточку залетел, а точнее, забрался, ходит по ней
огромный, как гусь, голубь. Нереальных размеров птица! Неспроста! Ой,
неспроста! Не сизый даже, а какой-то синий, плотно синий, несказанно синий,
каких в природе и не бывает совсем, а можно видеть лишь на наивных детских
рисунках. Рахлин и Женя зачарованно уставились на сизую птицу, замерли,
боятся шелохнуться, а чудная, мифологическая птица покамест весьма нагло
Евгений Федоров 45
и самоуверенно ходит по форточке, голову набок наклоняет, закидывает
круглую, зоркую, острую, немигающую бусинку в глубь камеры, то любезно заглянет
Жене в глаза, то куда-то еще смотрит, высматривает, выглядывает, что-то ей
надо, что-то интересно. Заворожены. Они не сводят восторженных глаз с
загадочной, химерической птицы. Не спугнуть бы ненароком, нечаянным резким
движением. Великий знак и доброе щедрое предзнаменование. Примета старая
(еще в XVI веке флорентийский скульптор и золотых дел мастер Бенвенуто
Челлини упоминает об этой примете в капитоло: «пел воробей») верна.
У Челлини примета сбылась! Значит, один из них вытянет выигрышный,
счастливый билет, идет на свободу. А может быть, не исключено, и оба. Один-то
точно, как пить дать! Женя уставился на птицу-предвестника, глаза все
проглядел; и кажется ему, что голубь многозначительно и часто на него поглядывает,
умно как-то, чудится Жене, что на неведомом языке птиц и зверей намерен,
старается сказать темное, неясное пророчество. Рьяный стук по железу
прерывает Женино созерцание птицы, там где-то стук, вдалеке, а голубь, посол
свободы, вспорхнул, улетел прочь, только его и видели, задав им неразрешимую,
мучительную философему. А за толстой стеною тюрьмы вовсю стараются,
молотят по железу, слышится отчаянно-скандальный бряк грохнувшегося железа,
буйный лязг, сгусток какофонического лязга, долгий, непрекращающийся,
истерический звон, треск, грохот. Опять и опять повторяется. Раскинули умом,
решили, что не зря прилетала вещая, непостижимая птица. Загадка решена:
намордники с окон сбивают! Значит, что-то назревает. Еще Аристотель сказал:
действие не может быть без причины. Достоверно (не спорьте) известно, что
«тлетворные символы» на окна следственных тюрем соорудил не кто иной,
а Ежов. На его место пришел Берия, и страна вздохнула с облегчением. Ежова-то
укротили, а чертовы козырьки, отнимающие последний дневной свет у
заключенных, остались. Почему? Рапопорт брезгливо объяснил, что истинные
завоевания революции проявляются в период реставрации. Диалектика. Козырьки
относятся к истинным завоеваниям революции! А нынче — глянь! Сердце
ликуй и радуйся! — посягнули на последнее наследство Ежова, сбивают
намордники. Знамение времени, событие мирового значения! Новая светлая заря!
Нельзя недооценивать. Решения о снятии козырьков с окон следственных
тюрем, тюрем особого ранга, как Лефортовка, наверняка было принято на уровне
Политбюро, сам Сталин, видимо, распорядился. А кто бы дерзнул без его
согласия на такое? Никто! Что стоит за всеми нововведениями, за смелою
реконструкцией гостеприимной Лефортовской тюрьмы? Послабление? Потепление? Вот
пошли и у них окна колошматить, и тутошный унылый, тяжкий козырек
полетел вниз.
В камере стало неузнаваемо светло, хочется горланить: виват!
Ошеломляющее впечатление. Ветер перемен. Улика духа времени. Наверняка новый курс
политики, полевение, утепляется политический климат в стране. Разве может
быть ничего не значащей случайностью? Явно сигнал времени, что в их тюрьме
сняты козырьки! Что там происходит за этими сырыми, глухими, крепкими,
вечными стенами? Пустились в догадки и домыслы. Ведь это 1949 год, особый,
великий год: семидесятилетие Сталина, великий юбилей! В 37-м — набили
козырьки, закручивали гайки, анекдот того времени: «Как живете?» Ответ: «Как
в трамвае. Половина сидит, а другая половина трясется». Пик холода! С
приходом Берии кого-хо выпустили из тюрем, к примеру того же Крымова. Хоть
сколько-то пожил на воле. Да не его одного! А всех никогда не выпустят.
Голубь, козырьки — их солью растравлена рана. В потугах разгадать
метафору прошло, может быть, дня два, однообразно похожих друг на друга, может,
и больше; вновь в этой мрачной обители стало твориться что-то неладное,
несуразное: отнюдь не воскресенье, а на допросы никого не тянут, не слышно, чтобы
квакали и цокали вертухаи; тюрьма притаилась, неправдоподобная тишина.
А что, если Женя и Геннадий Моисеевич перепутали дни, запутались?
Календаря-то нет, запросто такое может стрястись. Может, воскресенье. Время странно
ведет себя здесь: то оно невыносимо тянется, останавливается, то мелькают
дни и месяцы, как Ахиллес несется. Счет пустым, горьким, бесконечно и
непереносимо длинным, тоскливым дням они потеряли, какое число, не помнят.
Не ошибиться бы в месяцах.
46 Евгений Федоров
Прогромыхала «телега жизни», давно: они терпеливо, понуро ждут отбоя,
прислушиваются к таинственной жизни тюрьмы, к ее странностям. Первым
вскочил с койки Рахлин, ярко зажглись его глаза.
— Что это? — дурным, отчаянным голосом; глаза-то прямо квадратными
стали, пучит на Женю.— Слышишь? Ну, я говорил!
— Слышу,-— разволновался Женя; по спине грубыми беспорядочными
завихрениями мечется дробный, невыносимый озноб, началась сплошная,
расхлестанная вибрация всех пяти чувств, продохнуть не в силах. Он старательно
себя успокаивает, уговаривает, что надо собраться с мыслями, не пороть горячки,
ухватить крепкой хваткой за жабры просачивающуюся надежду, някинуть на нее
смирительную рубаху. Но острая радость ключом вовсю лупит, заливает душу.
Пауза, длинная, мерная; опять долбануло, шарахнуло! Славно, нежданно,
весело, явственно, внятно, грозно, благовествующе жахнуло. Зенитки вовсю
и почем зря, беспрестанно, хрипло бухают, очевидно, бесспорно, и не может быть,
что Женя и Рахлин обмишурились, промахнулись, с чем-то еще спутали. Женя
тоже на ногах, прихвачен люто нервным сквозняком, ошарашенно смотрит на
чумного Рахлина, не верит ушам своим, а душа ликует: «верую! верую!
верую!»
— Аи! Аи! — оторопело, по-стародевически восклицал Рахлин (и хочется,
и колется, и мама не велит!), сломлено сопротивление, с его лица слетает вечно
ущербное выражение, оно светлеет, с верой и радостью отдается чувству.—
Война!
— Ура! — Женя издал истерический клич.
Надежда. На краю последнего отчаянья.
Где-то близко ногами барабанят в двери, сбесились; железный грохот
бегущих по переходам тяжелых солдатских сапог, вся тюрьма заходила, загудела,
гам, галдеж, куча мала, неподалеку, как полоумный, во всю силу легких бушует
воинственный нибелунг фельдмаршал; и Женя в телячьем восторге и обалдении
обнял. Рахлина, поцеловал, ткнулся в его небритую, рыжую, неряшливую ра
стительность щеки, укололся отросшей щетиной, прижался к Рахлину, забыв
о противоестественных, грязных наклонностях соседа. Угарная радость отчаянно
драла душу. Все полетит к чертовой бабушке! Нынче погибнет город! Весна1
Война! Ура!! Женя ударился в дикий, курьезный, нелепый, бесовский танец,
скакал, вертелся, крутился вокруг Рахлина. Они умно догадались смотреть не
в окно, где все одно ничего не видно, а на противоположную стену, что
над дверью, где на белом ясно, отчетливо рисуются отсветы румянопэ, розового,
зеленого, буйство красного и зеленого, сложное мельтешение разных красок, где
читались разные самодостаточные знаки, их игра, намеки, знаки переходили
в фигуры, угадывались фигуры совокупляющихся коней, а из них сложилась
громадная морда ухмыляющегося тигра, затем, прежде чем исчезнуть, она
оскалилась белыми клыками, которые сделались окровавленными, сделались
ярче тысячи солнц; лик стал как молнии, очи как царственное блистание солнца,
власы главы как пламень огненный, а вся стена над тюремною дверью стала как в
печи раскаленная. У нашего юного героя закружилась голова, в зобу дыхание
сперло, из последних сил душа устремилась к тому, чтобы (пользуемся
выражением Гераклита) «уловить неуловимое».
Зенитки разом смолкли, мелодраматически, как обрезало, насмешливо
искажался уже совсем сбывающийся смысл события; стихало разбазарившееся,
разбушевавшееся, вдрызг расхорохорившееся и судорогой дергающееся тело
тюрьмы. Сгустилась тьма. На Женю набросились черные кошки меланхолии,
невыносимо скребут и рвут обманутую душу, гложут ее, беззащитную, мучают.
Чья это гадкая ужимка? Чья это насмешка? За что? Кто насмеялся? Какой
могучий, властный и злой чародей? В душе глупого, желторотого юнца
разверзлась черная пустота, а рассудок подбросил единственно возможное, страшное
объяснение: мир погиб, и Москва, и Европа, а остались одни они, зэки
Лефортовской тюрьмы и вертухаи, и Сталин.
На грани умопомешательства, здравый смысл оставляет его.
Раздавлен.
Ах ты господи!
Только что читано «Житие протопопа Аввакума». Очень вовремя попа-
Евгений Федоров 47
лось, нашло Женю. С наивной честной убежденностью неистовый протопоп
повествует, как в камеру острога, где держали упрямого раскольника, вошел
неизвестный, поставил на стол миску горячих щей, удалился, исчез молча;
Аввакум полагал, что это мог быть не человек, а ангел: дверь оставалась
закрытою, запертою. А щи? А сверхъестественные щи, пишет Аввакум, были на
редкость вкусные, мясные. «Галлюцинация»,— быстро, просто решил уравнение
за протопопа Женя, успокоился простым ответом. Наш герой так уж воспитан,
что разум его чурался чудес, хотя душа тяготела, рвалась к идеализму, жаждала
чего-нибудь эдакого: Лазаря-четырехдневника. У Бенвенуто Челлини в тюрьме
были яркие религиозные переживания и необыкновенные, пророческие видения:
«...явился Христос, распятый на кресте, столь же сияющий золотом, как само
солнце». А как же у нас? Тигр? Привидение нельзя видеть вдвоем, а у нас вся
тюрьма взбаламутилась, всколыхнулась, заходила волнами шума.
Галлюцинация? Всем померещилось? Почему неистово и надсадно горло драл боевой
Паулюс? Массовый гипноз? Но каким тогда образом, не сговариваясь, не имея
контактов, находясь в разных камерах Лефортовской тюрьмы, все внятно
услышали, увидели одно и то же? У всех навязчивая идея? Эзотерическая песнь,
столь сладчайшая, на которую пошли лефортовцы, как зачарованные? Три^
виально, плоско, но нет другого объяснения, нет путного, весомого ответа.
Что же было? — переутомленный мозг Жени безрезультатно искал ответа на
жгучий, безотлагательный вопрос, гадал, терялся в холостых, нелепых, абсурд^-
ных предположениях, циклился, истощался. Так с ума сходят. Дурдом чистый.
Да было ли?
— Холоймас, холоймас,— шало, в горьком безумии, дебильно убивался
Рахлин, рехнулся прямо, поник рыжей головой, еще что-то горячо бормочет,
непонятное, бессмысленное, трогательное, патетически, фактурно возводит
сиротские руки вверх, к стене, на которой только что являлась морда огненного
тигра, забавно прижимает руки к сердцу, сидит бесприютно, бесчувственный,
в воду опущенный.
— Тигра видели? — лепечет Женя.— Поднялся гриб, и город фу-фу.
Пустыня мертвая вокруг, а мы внутри, в чреве тюрьмы. Мы и вертухаи. Немец
наступал — из тюрем не выпускали. К стенке ставили. И — в затылок.
— Помолчи, ради бога!
Они погружаются в угрюмую, плотную ауру молчания.
Ночь прошла как ни в чем не бывало. По-прежнему категорически вертухай
брякает по кормушке: «Подъем!» Опростоволосившиеся доверчивые недотепы,
отдавшиеся пагубной надежде, воплощенной в невероятном вчерашнем зрелище
и в тигре на стене, продрали глаза, спустили ноги с коек. Вроде занялся обычный
день, взошло обычное солнце, на земном шарике все по-прежнему, ничего не
стряслось, никакой не конец света: строго упорядоченная жизнь тюрьмы,
обыденно громыхает «телега жизни». Они в жутком миноре, в серьезном унынии,
в похоронном молчании, раздраженные, как с похмелья, нахохлившиеся:
вялость, упадок сил, больные. Вид — похоронный, тухлый. Друг другу стараются
в глаза не смотреть. Исподтишка поглядывают на коварную форточку. Где
обманщик, обещавший конец, светлую новую эсхатологическую эру? Где
провокатор? Почему не летит к ним нарядная синяя птица? Что же было вчера?
Фикция? Мнимое число? Неужели то была недовоплотившаяся, постыдная
абстракция, фата-моргана? Ничего не осталось от вчерашнего сладкого
предательского видения, даже жалкого пятна от разбитой чернильницы. Но было!
Было! Сам слышал, видел, ухали, охали зенитки, лопни глаза, выйди душа —
было! Козырьки ежовские сбиты, светлее в камере, хоть тот же спертый дух,
разит от толчка.
Как назло мотор во всю мощь дует, запустили, гонят футуристическую
какофонию. Значит, никакой не гриб: злая Москва существует. Почему
обязательно ЦАГИ располагать в непосредственной близости с тюрьмою? Умысел?
Прогулка, обед — бурда несъедобная, ужин — вот из чего соткана однообразная
жизнь в тюрьме. Невыносимо: как девчонка, расклеился наш юный витязь.
В голове ералаш, шалые глаза закроет, видит: голубь гарцует по форточке. Лжец
и глумливый обманщик! Подлец, наобещал три короба, не исполнил ничего.
48 Евгений Федоров
Голову подлюге оторвать! Хороши шуточки! Ведь это был просто салют. Салют!
День Победы...
Крайность надежды! Крайность отчаянья!
Кьеркегор говорит: «...ни один человек, не вкусивший горечи истинного
отчаянья, не в состоянии схватить истинную сущность жизни, как бы прекрасна
и радостна ни была его собственная».
Владыко Антоний говорит: «...Мы знаем из Евангелий, что Вартамей сидел
на обочине дороги, совсем слепой, вынужденный просить милостыню на
пропитание... Однажды этот нищий слепец, уже отказавшийся от всякой надежды
и сидящий в пыли и грязи, услыхал про человека и нового пророка, который
творил чудеса по всей святой земле. Будь у него глаза, он, вероятно, выскочил
и побежал бы по всей стране, разыскивать Бога, но куда ему, слепому, было
угнаться за бродящим чудотворцем. Вот он и оставался на месте, а от сознания
того, что есть Некто, кто бы его наверное исцелил, его отчаянье и тоска
стали еще глубже, еще мучительнее. Раз он услышал, что мимо проходит толпа,
причем шум этой толпы не такой, как обычно. Он развил, как это бывает со
слепыми, особенно острый слух и особую чувствительность, превосходящую нашу,
потому что спросил: «Что здесь происходит?» И ему сказали: «Иисус из
Назарета». И он встал в состоянии крайней надежды и крайнего отчаянья. Надежды,
потому что Христос проходит, тут, рядом, но в основе ее было щемящее отчаянье,
потому что еще несколько шагов и Он очутится рядом с Вартамеем, а еще
несколько шагов и Он пройдет мимо и никогда, скорее всего, не вернется на эту
дорогу и не пройдет мимо слепца. И в своей отчаянной надежде он закричал: «Иисус,
сын Давидов, помилуй меня!» Это было настоящее исповедание веры. Только из
глубины безвыходного отчаянья у этого человека могла появиться надежда столь
дерзновенная, что он поверил в исцеление и спасение.
И Христос услышал его!»
Жене по-детски неуемно, неистово хотелось чуда, простого, элементарного
чуда! Старый ветхий мир и вся его цивилизация должны сгореть дотла, и тогда
новый Иерусалим сойдет на землю. Сказано, что он «с неба сойдет», что он не от
«мира сего».
У Рахлииа следствие к концу катится, допросы дилетантские, фиговые, днем.
Один из допросов посвящен Эренбургу, и видимо, Эренбург сидит. И не в
соседней ли камере? Не стал бы Кононов так, такими словами говорить о человеке,
которому покровительствует Сталин, который еще на свободе гуляет, участь
которого еще не решена, весы колеблются, не остановились.
Рахлин рассчитывал, что его не в лагерь закатают, а оставят при какой-
нибудь шараге, где он будет спокойно в архиве работать: он обещал Кононову
разыскать 2-ю часть работы Ленина «Что такое друзья народа».
Рахлин подписал 206-ю, еще раз «к следователю»; Жене велено собрать его
пожитки.
Женя в камере один.
Лафа. Одному приволье. Осточертел балаболка, анекдотчик, пошляк и дурак
Рахлин, отдыхает от его грязного языка, которым он молол без передыха и
умолку; отдыхает; наслаждается подаренным одиночеством. Хотелось и в одиночестве
побыть, тихо собраться с мыслями, разобраться в них, а мысли так pi кишат, так и
плещутся в голове. Есть над чем голову поломать, помозговать, устранить
нелепости, явные противоречия. Пора, пора ликвидировать интеллектуальную
бесхозность, хаос, привести в порядок рваные, неряшливые, изгвазданные
обрывки чужих идей, свести концы с концами, переварить в котле, сделать все
своим. Виват одиночке! Любитель и собиратель сальных, скабрезных анекдотов
больше не досаждает ему, не отвлекает, не мешает разобраться в себе самом.
Редкостный, необыкновенный, плодотворный месяц; окрепли убеждения,
хотя хаос полностью не устранен. Подвернулась интересная книга, нужная:
Бергсон, «Творческая эволюция». Как она вовремя, кстати попала в руки Жени!
Кто-то сказал, что не человек находит книгу, а книга находит человека. Как это
правильно! Приналег на Бергсона юный философ, читает запоем, прерывает
чтение радостными восклицаниями: «В осадке лев!» Когда-то Кант был
«разбужен от догматического сна» Юхмом, и ему прямо казалось, что Юм писал для него
(до Канта Юм не был замечен); так же наш увлекающийся герой воспринял
Евгений Федоров 49
Бергсона — «проницательного мужа», которому был обязан «первой искоркой»
нового света. Нашествие бергсоновского идеализма преобразило онтологические
представления юного мыслителя, и бергсоновский символ веры был принят им
без малейших поправок. Читал, захлебывался. Хорошо в одиночке! Хвала тебе,
Лефортовская тюрьма! Размечтался: если когда-нибудь выйду на волю, если
буду жить нормальную жизнь, собирать книги, завещаю библиотеку не детям,
которые все равно не оценят и спустят букинистам («и потекут сокровища мои
в дырявые, атласные карманы»), а несравненной, прекрасной, незабываемой
Лефортовке! Это непременно!
Канун третьего месяца одиночки.
Царственное одиночество.
Какой дурак придумал, что в одиночке плохо?
Все может надоесть. Надоедает любимая женщина. Читатель, я думаю, не
удивится, если я скажу, что и одиночное тюремное заключение надоедает.
Законопачен, сам с собою трекаешь. Одиночка в конце концов смертельно
опостылела, обрыдла Жене.
Гораций вздыхал:
«Чего не портит пагубный бег времени».
Пушкин:
«Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас».
Вопьется сияющими глазами в одну точку потолка — так день-деньской
проходит, в нирване: просветленный Будда, совершенно отрешен от «мира
сего» и шума городского, от страстей мирских. И вот уже удушливая,
необузданная мечта подловила, одолела расслабленного юношу, и он незаметно отдался
ей всласть, переехал на жительство в воздушные замки, в «мир иной».
Физическая и умственная лень: не читает, а истуканом сидит на койке в позе ребенка
в утробе матери, охватив руками голову, чтобы от стены не тянуло холодом,
вернее, это поза йога или аскета, творящего Иисусову молитву; ловит
воспаленной фантазией радужных жар-птиц и журавлей, волокущих по воздуху
счастье, гоняется сразу за двумя улепетывающими зайцами, ой, шустры зверьки,
нелегко их за хвост схватить! Мечты его в сказочном граде Китеже.
Как привести в чувство юношу, вернуть на землю? Видать, там, высоко, о нем
позаботились: действительность стала выкаблучивать сарказмы. Кто придумал
подлую, изощренную пытку? На дежурство заступила женщина, молодая:
вертухайка, вертухаечка. Другой работы не могла найти? Казалось бы, не все
ли равно, при ком мечтать, баба так баба, а ты далеко в небесах, ты уютно там
устроился. Нет. Дело дрянь, форменная дрянь, житья не стало. Закидончик:
не может наш юный герой мочиться, когда эта тварь в глазок зырит! Смешно
сказать, но житья ему не стало: подойдет к толчку, только наладится, а она,
псица, словно угадает, тут же зырит, ее страшный глаз тут же в глазке
появляется, и у героя ничего не получается, отваливает на место, не облегчившись,
страдая. Рези в животе, смирись, терпи, не до мечты уже, криком готов кричать,
а неусыпный страж, собачьеголовая сука, подметила, что Женя уткнулся в книгу
для отвода глаз, с понтом, блефует, а на самом-то деле готовится что-то
предпринять, хитрит, выжидает, неприметно, воровато на глазок поглядывает;
ополчилась старательница, у двери его бдительно шастает, непрестанно денно
и нощно дозор несет, то и дело в глазок высокопрофессиональным глазом
пуляет, торчит в глазке ее подлый, невыносимо бдительный глаз, то слева
мнительно мозолит, то справа выглянет, ищет какого-то канальства. Замучила,
волком вой, б-рр! Ну как обхитрить бессовестную вертухайку? Научите? И несет
Женя ее последними словами, конечно про себя, а не вслух. А с другой стороны,
все правильно, разумно: нельзя подследственного без присмотра и призора
оставлять. Мало ли он что выкинет.
Передышка от допросов — второй месяц не вызывают, оставили в покое,
тусклая, скучная, несуразная вереница дней, как один серый, пустой,
непролазный, непроходимый, бессобытийный, вечный день, непреходящее сегодня
(«остановившееся настоящее», «nunc stans» — термины, используемые блаженным
50 Евгений Федоров
Августином для осмысления вечности). Пошел третий месяц одиночки,
опустился, умываться перестал. Тоска наплывала черная, и ее быстро
размножающийся поганый микроб заскочил в юное сердце, свербит, раскочегаривает.
Время топает черепашьим шагом: у Жени животная тоска по живому, и он
изнывает, затягивает петлю одиночки, готов головою биться о вечные, холодные
стены камеры, которые есть, были и будут абсолютная, подлинная реальность.
Женя квасился, скучал по интересным разговорам. Хлебом не корми, а дай ему
умненьких разговорчиков. Взалкал. Когда же к нему кого-нибудь подсадят?
Хорошо бы свеженького, зеленого, прямо с воли. С каким бы восторгом
промыл бы мозги новичку. Скопился ворох идей.
Поговорить хочется.
Зуд.
Бог внял его жаркой вечерней молитве. Появился новичок. С пылу с жару,
какую-то неделю назад предъявили ордер на арест, на Лубянке был всего два
дня и — Лефортовка. С иголочки. И, представляете, радость-то какая: Герой
Советского Союза! А? Гусев, дипломат, специализировался по Югославии,
шьют, естественно, шпионаж в пользу Тито. Измена родине, 58-1а. Как и у Рах-
лина, но у Рахлина «преступная связь с иностранцами».
Впрямь о таком мечталось, как о хлебе насущном, страстно.
Везение. Женя воскрес, тоску тюремную как рукою сняло, не терпелось
всласть выговориться.
Еще совсем вчера Крымов обрабатывал вахлака Женю, развивал
инфантильного недоросля, а глядишь, и восприимчивая юность выскочила из пеленок и на
правах старожила сама очертя голову кинулась на дело, важное, душеловство.
Женя приступил к нашпиговыванию необходимыми, полезными сведениями
новобранца. Перво-наперво и от души он выплеснул важное слово: не бьют.
Да, не бьют, ребер не считают, пятого угла подследственный не ищет, в стойку
не ставят, нет конвейера, не 37-й год, словом. Карцер — да, конечно, карцер
в Лефортовской тюрьме это не курорт,— на своей шкуре испытал, но если на то
пошло, то и карцер не смертельно, перемучиться можно, перетерпеть, особенно
летом, Женя прошел все, полнота знания, а, как видите, жив, бодр: хоть бы хны,
как с гуся вода, следствие к концу движется, очные ставки почти со всеми
однодельцами были. Не приведи Господь попасть на цугундер в зимнее время,
непонятно, как Женя не заболел, даже насморка банального не схватил. На
нервах. Не скроет, что в памятную ночь ареста и он не вылезал из Индии страха,
передрейфил порядком, распустил нюни, обделался, душа то и дело уходила
из-под контроля разума и высших сил, ослабла, замерзала, исчерпались силы
от страха: не лучшим образом вел себя на первых допросах, сплоховал,
напортачил, наколбасил, снисходительно расслабился, наговорил на себя много
лишнего, и Кононов выудил из него, что хотел, но вовремя прозрел,
опамятовался, резко переупрямил следователя. Да, сейчас Женя со следствием на тропе
войны, летит без тюремного ларька который месяц. Все было, туго приходилось:
и густые, непрерывные ночные допросы, раз словил впечатляющую зуботычку,
нокаут, сознание поплыло, кис в одиночке, и в карцере был, кусается, особенно
зимою, вонзающийся, нестерпимый холод, сборол, не смертельно. Летом в
карцере полегче, не так откровенно душегубительно. Мужайтесь. Гасите страх.
Ничего, что следователь начнет супостатствовать, плешь переедать, давать
гастроли — пусть никогда не пересыхает и не мелеет полноводная река вашего
мужества. А сомневаться нельзя, что следователь будет вас допекать, донимать,
лаяться матом будет, такой-сякой, немазаный, сухой, в нос, в горло.
Отщепенец! Буржуазный перерожденец! Гаденыш! Не выйдешь от нас! На говно
изойдешь! Этому облыжному срамословию не будет конца и краю, а мы этому
негодяйству противопоставим твердость и опять-таки мужество. На худой конец
следователь начнет угрожать отбивными колотушками, замахиваться — не
ударит. Все это запугивание, ходульные приемы, для острастки. У Кононова
коронный номер — фокус с пресс-папье, но сами понимаете, что у каждого
барина своя фантазия. Одно знайте: не 37-й год, не ежовщина. А грязная брань
и похабщина на вороте не виснет. Может, конечно, в сердцах заехать раз в морду,
шваркануть. Женя схлопотал зубочистку.
— Отпирайтесь, мой святой призыв,— напутствует Женя.— Поострите серд-
Евгений Федоров 51
це мужеством. В вашем распоряжении три слова: не было, не знаю, не помню.
Как будто — проще пареной репы. Зазубрите Вытвердите их, как урок.
Авторитетно заявляю: не бьют. В 37-м били, сейчас не бьют.
Гусев наглухо в себе замкнулся, отмалчивается. С кем он, коммунист,
вынужден сидеть в одной камере! Откуда такие берутся? Страшный монстр, бешеная
собака, сорвавшаяся с цепи, которую надо пристрелить. Чем быстрее, тем лучше.
Злобная, вымершая белогвардейская порода. Власовец. Откровенный, злобный
власовец! Ядом дышит. Не перевоспитаешь. Отпетый, истый контрик. К стенке!
— Смешно и думать, что вас отпустят, разберутся,— весело резвится Женя,
подкалывает.— Карман шире держите. Процесс необратим. Следователя истина
вообще не интересует. У него другая задача, проще, прагматичнее: добиться
вашего признания. Ну, чтобы было все шито-крыто, свести концы с концами.
И именно этого от него требует начальство. Сумеет сломить сопротивление —
хороший работник, ударник, мастер. Не сборет, не одолеет — прокол:
бракодел, притупление революционной бдительности. Фитиль вставят Не
разгильдяйничай, как следует работай. Не тешьте себя иллюзиями: впереди безнадега;
лагерь. Мы — навоз истории, конца по нашей статье нет. Закончим срок —
еще прибавят. Нормальная жизнь нам заказана. Когда-то и я думал, что
разберутся, был тепличным юношей с мусором в голове.
От слов Жени Героя Советского Союза передернуло. Женя чувствовал на
себе злые-презльш глаза, но продолжал свое. Они круто поцапались. Дым
коромыслом. Естественно, весь сыр-бор разгорелся на зыбкой почве идеологии. Женя
не стеснялся в выражениях, ляпнул лишнее, ляпнул смелое, оглушительное
слово, ну и перехватил через край. Сказал, и с огоньком, что ждет войны, ждет
как манны небесной. Истово, запальчиво сказано. Да, война и поражение
Советского Союза. Лучше бездна огненная, очистительная, лучше ужасный конец,
чем ужасы без конца. А наша отменная, замечательная тюрьма противостоит
любой бомбежке. Как провидчески сказал поэт, «в нем здание лучшее тюрьма».
Знаете ли вы, что в Нюрнберге все снесено было бомбардировками, кроме
тюрьмы? Знаете ли вы, что 5 августа 1945 года в Японии все было сметено огнем и
пожаром, а тюрьма противостояла разрушениям, и те, кто сидел в тюрьме, и
капельки малой не пострадали: сидели на койках, как огурчики, ехидно
ухмылялись: город в аду, а они как у Христа за пазухой, словно трансцендентальный,
бесконечный Бог любит не праведников, а преступников; и прав маркиз де Сад,
когда обращался от имени Бога к праведникам: почему вы сопротивляетесь
в своей праведности, разве мало было вам свидетельств, что милы мне грешники?
Как вам нравится такой сюжет? Что-то есть? Посмотрите на эти стены! Какая
кладка! Литая. Кошмарные стены. Какой бы разрушительной ни была
воздушная волна, а славная Лефортовка сдюжит, запросто устоит. Надежно,
совершенно безопасно, как в могиле под мощной мраморной плитой. Страна может
гордиться Лефортовкой. Хорошо строили!
Всякий, кто сидел в Лефортовской тюрьме, знает и отлично помнит ее
диковинные стены: они претолсты, добротны, совершенны, незыблемы, прекрасны,
метафоричны, символизируют образ «мира сего», падшего мира, в котором
господствует необходимость, они могли бы быть образом современной философии
и науки, с их рабским отношением к логике, необходимости; они вечны, метра
два, а то и три толщиною, окно малюсенькое, высоко под потолком, и очень даже
возможно, что наш девятнадцатилетний шкет не слишком перехвалил и
зарапортовался, не слишком зафантазировался: похоже, что прославленная в веках
тюрьма может и должна выдержать любую атаку, и атомную, и водородную:
бомбежка не страшна тем, кто счастливо окажется в роковой момент истории
в Лефортовской тюрьме. Может, и в метро можно спрятаться, но нам кажется,
что тюрьма надежнее. Ну, время скажет, рассудит нас. Любовь пристрастна.
Любовь. Если хотите знать, что такое любовь, прочтите святого апостола Павла:
1-е послание к коринфянам, глава 13.
— Вздор! — истерически закричал Гусев, затем снисходительно, прихмиряю-
ще добавил: — Я понимаю, вы шутите.
— Отнюдь.
Худым педагогом оказался наш юный герой, перестарался, шлепнул уве-
52 Евгений Федоров
систым словом Гусева, комхмуниста, Героя Советского Союза, а тот, как
пороховой склад: бабах!
— Я советский человек! — в голос сорвался Гусев.— Слышите, советский!
Всё, всё! Я русский, русский! Родина — она мать! Мать, слышите!
Легко вообразить, как блажил бедный Гусев. Он безусловно был глубоко
искренен, глубоко возмущен. Питомец комсомола, член партии, война: Ванька-
взводный, командует взводом связистов, первым вступает на правый берег
Днепра, «героя» получил. После войны все двери открыты. Дипломатическая
школа. Все впереди. Бац! Лефортовка. И рядом с ним эта разглагольствующая,
самодовольная мразь, власовец. И он требует, чтобы Женя закрыл хлебало,
прекратил «эти разговорчики». Не потерпит! Если Женя не умолкнет враз, он
вынужден будет сигнализировать, вызовет дежурного офицера.
Горяч, горяч оказался Гусев. Кипяток.
А между тем вертухай то и дело заглядывает в глазок.
Женя порядком и не на шутку струхнул, боевой задор мигом слетел, поджал
хвост, как побитая собака, прикусил язык. Еще хорошо, что Гусев заранее
предупредил, не сразу вызвал дежурняка, не расхлебать бы кашу. «Да меня и
родная мать не поняла бы, прокляла б, а тем паче неистовая воительница
бабушка».
Они молчали два дня. Неожиданно к концу второго дня Гусев извинился
перед Женей за свою истерику, сказал, что погорячился, что фискалить не
собирается, что это не в его принципах, что Женя может его не опасаться и
болтать что угодно. Женя радостно подал руку. Мир.
Гусева тянет на «эти разговорчики».
— Думаю, что Сталин ничего не знает,— говорит Гусев.
— Не будьте наивным,— возмущается Женя.— Наверняка знает. Это его
политика. Знает, двух мнений быть не может.
Пленному, растерянному сознанию Гусева все еще мерещится, что
всемирно-исторический гений не осведомлен, не знает, что творится у него под
носом, в тюрьмах. Гусев не готов еще принять страшную истину. К концу
третьей недели совместного пребывания в камере Гусев заметно изменился: сам
лезет, начинает затейливый разговор.
— У кулака в руках дымил обрез, а председатель колхоза переменил
адрес! — скажет и начинает демонстративно, красноречиво чесать затылок,
изображает на лице непомерный испуг.— Крепка Советская власть!
— Ой, крепка! — баловство: Женя крякает и тоже чешет затылок.
Они хохочут как дети.
Такая веселая игра: Женя читает Пушкина:
Зачем дрожащею рукою
Еще он держит булаву?
Нарочито:
Сейчас бы грянуть нам войною
На ненавистную Москву!
Они смотрят друг на друга, вновь начинают дружно ржать, долго смеются,
до слез, как опупелые дураки, которым дядя показал палец, забавляются.
Черный юмор висельников. А что оставалось им делать?
— Отсюда правда зримей! — свежей истиной захлебывается неофит.—
Исколесил пол-Европы, был во Франции, в Англии, а ничегошеньки не видел,
не понимал, а здесь все сразу стало на свои места, упростилось. Да о каком
абсолютном обнищании рабочего класса можно говорить? Никто там не голодает.
Мы не жили так никогда, как они голодают. Ложь. Все ложь. Если бы не
капиталистическое окружение, давно бы нас всех задушили, а так приходится
наводить показуху. Гигантская страна на выставку работает. Какие витамины?
Позвольте вам доложить,— продолжает Гусев,— никаких витаминов нет. Блеф.
Если заходит разговор о витаминах, значит, в стране жрать нечего!
Углядел замысловатую символику в форме ГБ,— красный околыш, синий
верх: бьют до крови, отправляют в небо. Лихо, ловко чехвостит, отдался всей
душой заразительным, прилипчивым идеям.
Евгений Федоров 53
• Способный у Жени воспитанник.
Из всех сокамерников, с кем нашему герою довелось сидеть, короче сошелся
с Гусевым. Славный дядька, чудесный человек, не навязчив, деликатен. И умен.
Живой ум. Они живут душа в душу, сроднились. С таким, как Гусев, сидеть одно
удовольствие. Женя сполна утолил интеллектуальный голод. Нашли
развлечение: из обмывков мыла соорудили отличные шахматные фигурки; дни напролет
режутся в шахматы, благо у того и другого с допросами затишье. Гусев чешет
Женю натурально: 1-я категория. Он оказался большим любителем шахмат, то
и дело предлагает: «Сгоняем!» Состязаясь с сильным противником, Женя
заметно поднял класс игры. Вертухай не отбирает импровизированные фигурки,
видно шахматы не возбраняются в камере.
Лето вошло в силу. Тяжко даже за толстенными стенами тюрьмы. Ночь.
Женю сунули в собашник воронка, согнулся в три погибели, еле втиснулся, ноги
отросли непомерно длинные, не рассчитаны на собашник. Хорошо еще, не днем
везут: сдох бы от жары. Воронок побежал, качка, мотает из стороны в сторону.
Третью ночь возят. Отвезут на Лубянку, подержат ночь в тамошнем боксе,
утром везут цуцика в родную Лефортовку, и она уже принимает родное чадо,
как нежная мать. А вчера не только ночь, но и часть дня сидел в лубянском
боксе, обедал там и основное довольствие, пайку, получил. Неувязочка имела
место: милый, бесценный Гусев ухватил и в Лефортовской тюрьме для Жени
пайку, обмишурил их. А баланда на Лубянке похарчистее, погуще, надоели
лефортовские щи, хоть полощи, вырви глаз, зарядили, месяцев пять гонят.
Хорош лубянский супец, и Женя с голодухи смолол его за милую душу и на
одном горячем дыхании, как саранча, подсластился, и миску вылизал. Опять,
выходит, снарядили его на Лубянку. Зачем? В собашнике темень, на ходу
подслеповатая лампочка зажглась — лампочка закрыта металлической сеткой,
и в лепестке света, тусклом, что это там — увидел, разглядел, разобрал:
нацарапано коряво, неразборчиво; грифелем карандаша (кто-то заныкал, скрыл при
шмоне): «О'кей!».
— О'кей! — нервный удар, шок, затем весь ожил, настроение взвинтилось:
прочитанное отозвалось в склокоченной душе бравурной, громовой музыкой.
Ликование, легкость, невесомость. Много ли человеку надо! Душа пела. Он
ощутил нежность и благодарность к неведомому брату и другу, кто начертал сие
слово, ощутил трепетную доброту людскую, вечный союз всех страждущих
и гонимых! Нацарапанное кириллицей нужное, пронзительное, звукозвучное
слово вмиг разорвало тьму, преобразовало мир, воскресило нашего героя: в душе
его взошло солнце, остановилось в зените. Когда писано? Кем? Каким образом,
паршивец, умудрился написать? Рисковал ведь! Как схоронил грифель? Вот
сидел так же скрюченный, как Женя, куда-то его везли, впереди тяжелая ночь,
напасти, а у него хватило сил подбодрить усталого Женю.
Женя уронил гудящую, свинцовую голову на жесткий столик, провалился
в полудремотное забытье; открылась дверь бокса — тяганули, вертухай держит
за руку, мчит рысью по ковровой бесконечной дорожке, кабинеты, кабинеты,
здесь еще он не был, другой этаж, не пятый, а — сосчитал как-то — седьмой.
Заговор чувств: сердце опять дико стучит, опять вырывается из груди,
захолонуло неотступным, дремучим страхом, гонит холод по всему телу. Обычное:
носом к стене, затем вводят в кабинет. Тру-ля-ля! Разом понял, в чьих он лапах:
кабан, идолище поганое в своем капище, Дорон. Пущена наконец в ход тяжелая
артиллерия: допрашивать его будет грозный прокурор, курирующий и
направляющий работу следственных органов МГБ. Он, он, губитель, собственной
персоной! Сколько рассказов Женя слышал о Дороне! Этого мерзавца и сам
Абакумов побаивается! К Сталину в любое время вхож, прямые заветы знает,
нас, подследственных, как семечки лузгает, и от одного его взгляда стынет
кровь и сывороткой сворачивается, злющий змий на яйцах, сволочь абсолютная,
метафизическая. Глаза чего стоят. Красные, страшные, кровавые, жутковатый,
мрачный, подозрительный блеск умных, дьявольских глаз гипнотизирует,
убивает. Сам дьявол во плоти! Но не аскет-интеллектуал, а боров, жирный шар,
круглый: одновременно и небольшое пространство занимает, и весь кабинет, всю
вселенную, не безобразен, а без-ббразен: устрашающая сфера, центр которой
везде, а окружность нигде. Катается, как шар, по кабинету. Беспощадный, злой
54 Евгений Федоров
ум, концентрация злой энергии, расправы; лжа, небытие. Значит, за Женю
взялись всерьез, заядло. Кононов рядом с Дороном — ничтожество, лилипут,
жалкая спица в кровавой колеснице, а это, видать, стенографисточка, девочка в белой
кофточке, с длиннющим носом. Начинается. Гоняют Женю по протоколам,
которые оформил Кононов. Цепок Дорон, не увернешься: все мгновенно переиначит,
в душу лезет, змей! Л язык его как бритва обоюдоострая, коварный язык,
донимает, припер дохлятика к стенке. Плоха позиция нашего героя. Как он ни ры
пается, а оказывается все виновен, полная бескозырка. Ведь летал к Кузьме?
Летал. А раз так, то как же отрицаешь свое участие в антисоветской группе?
Все признались, признали, что сборища носили антисоветский характер!
Запутался наш герой, да и вид-то его непригляден: поджилки паскудно трясутся,
как когда-то на рьяном, скверном первом допросе, спекся вовсе: натуральный
медвежий Паркиисон, конфуз, какой конфуз! И вновь икота поднялась,
привязалась, проклятая. Какой позор. Не у Шопенгауэра вовсе, вспомнил, а у Платона
дан верный совет: икота от чиха проходит! Надо чихнуть. Не чихается. Организм
Жени вовсе расклеился, трещит по швам, нервов комок, челюсть идиотски
лязгает, все сильнее, содрогнулся, всем телом трясется. Жалок! Стыдно и
вспоминать! А ведь не первая брачная ночь на Лубянке! Пора бы пообтесаться!
Вводят Марата. Так! Значит, то будет не просто допрос, а очная ставка, которую
проводит могучий Дорон! Марат с недоумением глядит на трясущиеся колени
нашего героя. Милый друг, что с тобою? Жене стыдно. Унять нервы, которые
расходились, не может. Вопросы, сквозь пелену сознания ответы, в тупик
загнали Женю. Юлит. Марат подтверждает, что Женя бывал у Кузьмы, бывал
регулярно, думали рукописный журнал издавать под названием «Красные ворота».
Женя был их ГБ. Уличей. Дорон предлагает Жене приступить наконец к
правдивым показаниям, облегчить душу, раскаяться.
— Посмотрите на него,— подхлестывает Дорон.— Раскаялся, осознал вину.
Ему легко. Чистая совесть — мягкая кровать. Посмотри на себя. На кого ты
похож? Позориик!
Верно, верно. Марат естественно держится, спокоен, легок, бодр, смотреть
на такого любо-дорого. А у бедного Жени зуб на зуб не попадает. Скорее бы
конец, скорее бы в утробу Лефортовки, в камеру к Гусеву, к родной душе!
Дорон, пристально глядя, спрашивает Марата, есть ли у него ходатайства
перед прокуратурой СССР? Не хочет ли Марат чем-нибудь дополнить свои
показания?
Ответственный момент: Марат торопится, просит учесть, что хотя он и
признал себя во всем виновным, но субъективно он был и остается советским
человеком. Не понимал, что делал. В тюрьме осознал тяжесть своей вины,
перелопатил в уме прошлое. Полностью раскаивается. Думает, что остальные ребята,
в том числе и Женя, субъективно были советскими, хорошими. У Дорона
прекрасно язык подвешен, и на секунду не задумавшись, он объясняет Марату, что
советская юстиция не может и не должна ориентироваться на субъективное
состояние преступника в момент совершения им преступных деяний, что в
первую очередь следует оценивать объективную сторону, то, что юристы называют
«составом преступления».
Веско, профессионально, квалифицированно, обезоруживающе. А как же
иначе?
Марат спешит как на пожар, успевает вставить «но»; Марата не замечают,
владыка темных, злых сил энергично развернулся к Жене, Женя разглядел
лаковые, узенькие туфельки-лодочки. «А ножка-то субтильна, женская».
— Васяев, почему молчите? Имеется ли ходатайство перед
прокуратурой СССР?
«Берегись!» — шепнул ангел-хранитель, и наш герой послушен внутреннему
голосу, молчит, понуро голову уронил. Сеанс магии: напряженная тишина.
Женя вцепился глазами в маленькие туфельки, молчит; а колдун над ним,
придавил. Не выдерживает Женя, поднял смиренные, трусливые глаза, и глаза
забитого ребенка столкнулись с лютыми, дымящимися глазами чудища, тяжкая,
неравная дуэль. «Ужо тебе!» — сказал Женя. «Уступи!» — кричит внутренний
голос. Схлестнулись; бедный ребенок глядит в истребляющие глаза дьявола,
умные глаза, леденящие, видит, как в тех глазах нарастает густая свирепость,
Евгений Федоров 55
людоедский, сладострастный, нездешний блеск, зрачки страхолюдных буркал
сужаются. Сколько силы, власти, ума в сих колючих глазах, сколько веры
в свою абсолютную правду, в право стереть с лица земли дрожащего молокососа,
превратить его в шваль, пыль, прах, из которого он вышел. А как непредсказуем
человек! Пред нами тварь дрожащая, и этой дрожащей, затырканной малявке
попадает вожжа под хвост, взыграл дух задорного бунтарства, и вот он в
самоубийственном экстазе, белыми, бескровными губами, беззвучно (хорошо еще, что
беззвучно), самозабвенно, отчаянно, с чрезвычайным гражданским пылом и в
духе 51-го псалма («Что хвалишься злодейством, сильный?., ты любишь всякие
гибельные речи, язык коварный: за то Бог сокрушит тебя вконец, изринет тебя
и исторгнет тебя из жилища твоего и корень твой из земли живых»), безоглядно,
отчаянно шепчет:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Не глядя шагнул в пропасть, трали-вали, испытал несказанное наслаждение.
А расплата? Черт, черт попутал! Опомнился, включил звук, тихим, глухим,
срывающимся мальчишеским голосом, но все еще испепеленный, мятежный,
выплюнул:
— Нет!
Отрезал. Отрубил. Как топором. Неслыханная, мятежная дерзость.
«Пепел Клааса стучит в мое сердце».
Дорон вперил гипнотизирующий тяжелый взгляд в строптивого юнца: видел
его сердце, видел, что это враг, натуральный, видел, что глаза ненавидят его,
Дорона, ненавидят и отрицают. За сутки Дорон пропускал свыше 50 человек,
а в ударные дни, когда после отпуска образовывались завалы, до сотни.
Вкалывал, рук не покладал. Рутина, безличные отношения. Поведет бровью — тут же
трусливый интеллигент укоротится. Жалкие людишки, свиньи трусливые, и чем
талантливее, чем культурнее, тем гнуснее, трусливее: срывается голос, трясутся
поджилки, умоляют, плачут даже, обязательно клянутся, что они ни в чем не
виноваты, что они советские честные люди, бессовестно врут, отвертеться хотят,
отрицают что-нибудь одно, что представляется им самым опасным.
«Сопля, а враг!»
— Гнилой, вшивый интеллигентишка! — спущен на девятнадцатилетнего
сосунка матерый, лютый кобель.— Вошь тифозная!
Дорон гаркнул. Распалился и гаркнул. Ему стало легче: теперь он
чувствовал гадливость, неподдельное, острое, физиологическое отвращение к этому
трясущемуся шибздику.
— Так отвечали мне нацистские преступники! Ядовитый тарантул! Помесь
свиньи со змеей! Козявка! Пигмей! Сорняк! Гнида! Не выйдешь из лагеря!
Нет пощады! — Побледнел, потерял лицо, злобой вызверился.— Изувер!
И у Дорона нервы. Все люди, все человеки.
Действо завершилось, неостывшего юнца турнули поспешно вниз, первым.
Шагом марш! Что с тобой, сволочью, говорить! Сразу в воронок. А вот уж и
родная Лефортовка! Она, высшая объективная реальность, краса и диво,
неподвластная времени египетская пирамида!
Женя не первый, многие, к примеру Челлини, воспели тюрьму: «Кто
хочет знать о всемогущем Боге... Тот должен, я скажу, побыть в остроге».
Женя опять у себя в камере. Ему улыбается Гусев. Гусев — родная душа.
Терапевтическая улыбка. Обмяк наш герой, успокоился.
Очные ставки были фактически со всей шатией-братией, изобличен
полностью, был прокурорский допрос, будем ждать следующих событий: 206-я,.
этапная камера Бутырок, этап, ту-ту, поехали, родной! Впереди густая ночь,
лагерь смерти. Исполнит ли злую посулу душегубец Дорон? Будет ли
изничтожать, искоренять Женю? Может, давно забыл, вовсе не точит на него свой
моржовый клык? Зачем глаза пялил? Надо было тихо, скромно, бесстрастно
сказать: нет. Погибну ни за понюшку табаку. Вспомнилась милая присказка
Рахлина: «Лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь мертвым».
56 Евгений Федоров
О шахматах забыли, не дуются: на Гусева сел следователь, неделю не
слезает; забористые, тяжелые допросы, страстная неделя, на орехи крепко
достается. Ночью душу мотают, принуждают к даче правдивых показаний, но не лупят,
рук не выкручивают, а лишь за горло берут, угрозы, ижицу прописывают.
Вдрызг измочаленный Гусев под утро появляется в камере, весь день мучается,
как когда-то Женя, осунулся. Какие шахматы, еле языком ворочает. Жалуется,
что невмочь, что силенок не осталось.
— Держитесь,— уговаривает, внушает Женя.— Не отпускайте вожжи
Стоять насмерть!
— Худо дело, устал.
— Усталость — псевдоним предательства,— толковый, тугой экспромт
сочинен Женей по вдохновению, и звучный, хлесткий афоризм пробивает Гусева,
отрезвляюще, бодряще действует.
Уцокали Гусева на допрос, в камере Женя один; по идее пора быть отбою, да
все нет и нет, невыносимо длинный день, тягомотина. Три раза мигнула утомлеп-
ная высокая лампочка, что под самым потолком, долгожданное, драгоценное,
волшебное помигивание: баюшки-баю. На следствие Женю никто не потянет.
Все в прошлом. Быстро, как молния, скидывает Женя брюки, раз-два, разделся,
лег, вытянулся сладко, струной, накинул одеяло, аккуратно, умело уложил на
глаза вдвое сложенное казенное полотенце с заметным жирным клеймом «ЛТ».
На глаза он полотенце кладет, чтобы не резал раздражающий электрический
свет незаходящей луны. Научился еще на Лубянке. Еще раз вытянулся.
Отдохновение, много ли надо человеку. Спать он горазд, уморится за долгий,
шестнадцатичасовой, бесконечный тюремный день, сразу забывается, освобождается
от дум, вмиг улетает в глубокий, безмятежный, миротворный сон, уже и седьмой
сон; а под утро ему снится, как он идет по Столешникову переулку, еще не
арестован, а так; идет куда хочет, и руки не нужно брать назад, оп только что
сдал экзамен, сдал на пять, хорошо ему: так бы и спал без продыха, без просыпа.
Хорошо никогда не просыпаться! Сидеть лучше, чем стоять, лежать лучше, чем
сидеть, спать лучше, чем лежать, лучше умереть, чем спать. Под утро сон
становится хрупким, прозрачным, он улыбается во сне, как ребенок. Скоро приведут
с допроса Гусева. Ведут, привели. Металлом чертыхнулся замок в двери, буйный,
бурный топот тысячи грубых сапожищ: где-то рядом. Какого рожна спать не
дают? Л может, он еще дрыхнет, не выпростался из липких, обволакивающих
объятий Морфея, еще в трясине, в невнятице и непонятице? Нет, нет: из сна он
уже сполна выпал, разлепились оба глаза: обнаружил себя в тюрьме. Еще в
прострации, приподнялся на локте: что за пироги? Чур-чура! Врасплох и
спросонья невдомек нашему юному герою, что настал непроглядный 5-й акт драмы,
что Шекспир на полном серьезе, смотри, запоминай, благодари благого Бога,
что лишь зритель, что такое не тебе уготовано. Почему так суровы декорации?
Что за дверью творится? Дверь камеры открыта, страшна, как пасть ада. Разум
упорно сопротивляется, не желает принять, расчухать, признать то, что перед
глазами, еще надеется, что это сон, кошмар. Сон, беспросветный кошмар, ноль.
Смотри! Помни! В пасти ада показался дежурный офицер, шире распахнул
дверь: в камеру волокут тяжелый куль, волокут два дюжих, ладных вертухая.
Они держат тяжкую тушу под мышки, а ноги волочатся, голова вся в крови;
как у отпетого, бездыханного покойника, висит на подвижной, природно короткой
шее, философски беззаботно, бесстрастно, пугающе качается, одиноко качается,
скорбная, запекшаяся кровь, везде и всюду, глаз не видно вовсе, черно, и новый
пиджак в невнятной крови. Много везде крови. Они ловко, властно, спешно
бросают тело на койку, сноровисто закидывают мертвые, чужие йоги. И
ретировались. Спокойно щелкнул замок камеры. Безмолвие. Женя офонарел, оцепенел,
глядючи. Напрочь не верит осторожным, хитро-корыстным глазам. Он все еще
таращится. Нутряная лихорадка начинает бить нашего героя, а волосы, которые
успели сильно отрасти за время следствия, встают дыбом, как шерсть на собаке,
видать, дошло, окончательно дошло, хоть не сразу, насморк, по анекдоту, доходит
спустя неделю до длинношеего, изумительно красивого жирафа, и он начинает
кашлять, чихать, когда другие звери уже поправились.
— Бьют?!
Запекшимся, окровавленным, бесформенно-черным ртом Гусев едва шевель-
Евгений Федоров 57
нул, бессвязную, страшную улыбку изобразил. «За милую душу!» — так внял
Женя. А что должен был ответить Гусев бесстрашному юнцу? Ласково заверить,
что это исключительный казус, и не в счет. Вообще-то не бьют. 58-1а, пришлось
применить особые, чрезвычайные методы допроса. Шпионаж — особливая вина,
за шпионаж и надо лупить, безбожно, во всех странах лупят, отбивают печенки,
а тем, у кого 58-10,— опасаться нечего: не бьют! В осадке лев! О, Боже!
Смелость, отвага, отчаянная, бесшабашная доблесть, сумасшедший героизм
держался, висел, болтался на тонюсенькой ниточке-висюлечке: не бьют. Он был для
Кононова, для мощного Дорона неприступным редутом, потому что твердо верил,
что не бьют. Скверная, лживая, пагубная ниточка нежданно оборвалась. Крах.
Где тонко, там и рвется. Неумолимая логика живой жизни привнесла горький,
жесткий коррективчик в благодушную, розовую, неотмирную Женину
метафизику. Однако его благоглупость хорошо, верно ему служила, дала силы
донкихотствовать. Его-то следствие закончено, урок пройден с честью. Все позади.
Подписана 206-я, ему уже не угрожают побои. Улизнул. Легко сказать, а
оказывается — бьют, да еще как! Все умные, трезвые головы на Лубянке и здесь учили,
что не бьют, а за ними и он самонадеянно, самоуверенно, надменно, гордо поучал,
воспитывал, ссылаясь на свой опыт и на опыт других. Сколько раз он говорил
Гусеву, что следователь будет шуметь, громыхать, но никогда не ударит,
никогда и пальцем не тронет, если рука не сорвется, и это с Жениной натырки и
Жениной безответственной подачи Гусев занял непримиримую оборону, бузил,
беззастенчиво фордыбачил против Советской власти. Они могут все, абсолютно
все! Таковы законы войны и революции! Все в их безграничной, черной власти!
Страх тихо и давно крался по пятам за Женей, подкрался, обрушился на него
всесокрушающей мощью, пронзил насквозь, как в ту первую позорную ночь,
сердце леденеет, паскудится. И нет сил со страхом справиться, хотя ему ничего
не угрожает, но весь в узах страха, скован, готов кричать, пусть его переведут
в другую камеру, куда угодно. Страх в нем, он владеет полностью душою,
разносит все препоны. В камеру вошла смерть, а он, Женя, боится покойников.
Только бы не скончался. Кажется, жив, шевельнулся: жив! Уразумел попрек.
Уразумел: «Полюбуйся, твоя работа».
«Я не хотел».
«Я, я присоветовал!» — сокрушенное сердце юноши поет 50-й псалом, псалом
Давида, когда приходит к нему пророк Нафатан... Он все глубже, неудержимее
сползает, срывается в пропасть страха. Страх глушит все. Лязгает замок,
открывается дверь камеры: тот же дежурный офицер, за ним в камеру проскальзывает
тюремный врач, прихрамывает, худой, жердистый старик, тухлое, жилистое
лицо; белый халат, а из-под него вылезает военная форма, чекистская;
стариковские пальцы, грубые, нечувствительные, ищут пульс, нащупывают; нехорошо
качает головою. Мол, дело дрянь, скажем прямо, переусердствовали. Видать,
сердечный насос барахлит, дает перебои и сбои, неправильно работает. Слишком
увлеклись старатели, оголтелые ребята, вошли во вкус, наклепали, натрудились,
в запарке перестарались малость. Но, собственно говоря, истину выколачивали
для пользы дела. Если подследственного не бить, никогда и ни за что не
сознается. Ясно, как божий день. Он же не враг себе. А раз для пользы дела, раз.дело
правое и с нами атакующий класс, будущее, историческая правда, жизнь
бьет ключом, то все дозволено, разумно. С этих ретивых ребят взятки гладки,
а ему, врачу, одна морока и докука, а то, но дай Бог, откинет субчик-голубчик
копыта, отвечай потом, доказывай математически, что так и было, что не ты
виноват, приятного мало, нет, но дурак он, чтобы мешать, вредить следствию и
правому делу. Если составить акт по всем правилам и инструкциям, вступишь
в конфликт со следственными органами ГБ, а хочется, чтобы хата была с краю,
хлопот не оберешься. И себе дороже. Не пойдет он против ветра, и никто так
но поступает. Вот и выбирай, богатырь на распутье, а выбирать но из чего,
пойдешь направо — голову потеряешь, пойдешь налево — и того хуже; всяк знает
что нет никакой альтернативы.
Врач что-то тихо рапортовал дежурному офицеру Ушли
Надежда Полякова
Пить пиво у ларька, облупленную стену
Плечом или спиной поддерживать слегка.
Пить пиво у ларька, сдувая шумно пену,
Политику жевать, как псковского снетка.
Пить пиво у ларька с улыбкою надменной,
Печальной иль кривой, какую обрели.
И чувствовать себя хозяином Вселенной,
Не только пятачка заплеванной земли.
Пить пиво у ларька — судьба и назначенье
Утративших запал, вгрызающихся в суть
Земного бытия, плывущих по теченью,
Желающих просвет заполнить
как-нибудь —
Просвет в дождливом дне, в работе и
в заботе
О детях, о семье, да мало ли о чем.
Пить пиво у ларька. Но где еще найдете
Возможность подпирать Вселенную
плечом?
Ругать весь белый свет, предсказывая
сроки
С пришествием Христа возможных
перемен?
Пьют пиво у ларька юроды и пророки,
Философы дворов... Что есть у них взамен?
* * *
Мы свой век доживаем. На свете
Как мы жили? Разумные дети
Разберутся. И детям своим
Разъяснят — в назидание им.
В преисподней дано разбираться
Тем, кто крикнул: «За что меня,
братцы!» —
С тем, кто крикнул: «Предатель,
молчать!»,
Точным выстрелом ставя печать.
А пока мы хоть хромы, но живы,
То слова наши резки и лживы,
Потому что привычная ложь
Расцвела, как ветвистая рожь.
Из нее не испечь ни лепешки,
Угощайся и жуй понарошке.
Ведь не зря над страною, не зря
Столько лет восходила заря.
Восходила она, восходила.
Сказка детям лишь необходима.
А седой старичок в орденах
Все в давнишних живет временах.
Он кумиров своих обожает,
Он юнцам костылем угрожает
Как шинель надевает пальто
И, забывшись, бормочет: «За что?»
Как дай вам Бог другими иль другой,—
И я скажу вослед за тем и этим,
Божественною меткой строчку метим.
Сказавший это первым безответен.
В суд не подаст на нас, махнет рукой.
Махнет рукой с той стороны черты,
Где ни любви, ни ревности, ни мести.
Как дай вам Бог... Но пусть об этом вести
Мой слух минуют, не коснувшись чести
И ревностью не исказив черты.
Надежда Михайловна Полякова — поэт. Автор нескольких книг стихов и прозы. Книга
«Избранное» вышла в 1989 году Живет в С.-Петербурге.
Надежда Полякова 59
Как дай вам Бог... (Но нежность Какая есть. Но помните одно...
не убить.) Да нет, зачем, не помните об этом,
Любимым быть... (Впиваются в ладони Не утруждайте голос ваш ответом.
До боли ногти.) Стройной, молодою... Скажу: пока играет звездным светом
А мне не стать травою и водою — Ночь, вам меня забыть не суждено.
И тише их и ниже их не быть.
* * *
В ностальгию впадая, склоняясь над прошлым своим,
Здесь немножко подкрасим, а здесь подсветлим, подчерним,
Как гравюру старинную, тронем чуть-чуть акварелью.
Здесь холодную лужу затянем незнанья ледком,
Здесь следы нетерпения легким засыплем снежком,
Здесь сугроб равнодушья расплавим соленой капелью.
Отодвинем от глаз: что подправить еще надлежит?
Вот пожухлый листок на обугленной ветке дрожит,
Вот из снега торчит недописанной буквы заглавной
Завиток непонятный. Его уже не дописать.
И для буквы строку не найти, и забыта тетрадь.
И сгружают бетон на местах холидеевских плавней
А на старой гравюре наивно блестит акварель.
За щекой у ребенка ванилью разит карамель.
По ворсистому шарфику тянутся сладкие слюни
Смою краску с листа. Не подкрасить уже ни черта.
Здесь зачеркнут рисунок. Здесь тушью отбита черта
Под словами, делами, пророческим сном в полнолунье
Разговорный язык с его бойкою присказкой «бля»,
«Ё-мое» и другими не только что в русскую прозу,
Но пробился в стихи убедительной ясности для,
Оттеснившей наивность старинного «розу-морозу».
Так вот, алчную очередь крепким плечом растолкав,
Прет амбал, современник, строитель грядущего века.
Отступает архаика с жалкой авоськой в руках,
И ругательным словом становится «библиотека»
«Ты, с портфелем, очкарик, затурканный иптеллигеит,
Недорезанный хлюпик, как жаль, что тебя не сгноили,
Пожалели патрона в какой-то последний момент,
Подержали в подвале, потом приговор отменили...»
Пусть не так многословна, но мысль обостренно жива,
Как в замедленной съемке, тебя догоняет в затылок.
«Ах, простите, пожалуйста, я, как всегда, не права,
Проходите вперед при покупке иль сдаче бутылок,
Или приобретенье — увы! — дефицитных носков,
Иль трусов, иль другой, обольщающей нас дребедени...»
Поселяются «бля, ё-мое» в эфемерность стихов,
Как лимитчик на Ржевке с похмельною храбростью в теле.
Виктория Платова
ВОЗВРАЩЕНИЕ К СЕБЕ
Рассказ
Это было года за полтора до окончания войны. Еще до того, как Флора пошла
в первый класс, до того, как ее положили в больницу для дистрофиков, до того,
как она отморозила пальцы на руках и ногах, до того, как ее обрили наголо...
Так что точно, они тогда только-только вернулись в Ленинград. Ну, разве что
чуточку попозднее, мать уже успела немного успокоиться из-за квартиры,—
правда, что она недолго по ней убивалась, но уж такой характер у Ады: другим
и не снилось, какой она может скандал, какую истерику закатить по всякому
пустяку,— вот и тут ее больше всего волновало, что Залман — дурак; она, как
с вокзала приехали, вошла, страдальческим взором окинула новое их жилье
села на диванные подушки, вместо отсутствующих стульев заботливо сложенные
Залманом на полу, закрыла лицо руками и сквозь них простонала: «Какой
дурак, господи! Ну, какой дурак! Это надо же...» И пошло и поехало, как она его
честила, какие проклятия посылала на его голову, даже в собственной смерти
винила, как будто она уже и вправду умерла. И как будто не она все эти годы
дрожмя дрожала за его жизнь и каждую ночь говорила себе: «Пусть все, что
угодно, случится, только бы он остался жить!..» Залман, наверное, тоже так
о них думал, и что ему было до того, в какой квартире жить — в такой, в сякой,
когда главное — война к концу подходит, все живы пока, и он вырвался на
какие-то считанные дни с фронта в Ленинград, то есть его командировали
с заданием, но он за эти дни все провернул: и вызов им успел сделать, и вот
с квартирой решил вопрос. В их довоенной квартире поселился один инженер
с Кировского завода и совсем прочно обосновался; мебель вся уже инженерова
стояла, от их мебели и следа не осталось, ее, по словам инженера, видно,
кололи на дрова прямо на кухне, и не мудрено: у кого это в блокаду нашлись бы
силы вытащить из квартиры такой громадный дубовый буфет, в теперешние их
комнаты его и не внести было бы; правда, стулья, тоже дубовые, еще дедовские,
так-таки вытащили — Залман их потом в одном доме видел, даже попросил
хозяина встать, перевернул стул и на всякий случай проверил, есть ли клеймо
деда. Клеймо было на месте, то самое, каким он, краснодеревщик и обойщик-
декоратор Двора Его Императорского Величества, метил свои изделия, но какое
все это могло иметь значение, смешно даже думать, теперь, когда Залман
хорошо знал, что тут люди перенесли, в каком аду выжили. И его дети, слава
богу, тоже живы, и жена, и скоро все это кончится, надо только, чтобы они
вернулись и ждали его дома. Тогда, он твердо верил, все будет хорошо. Но если
с ним все-таки что-нибудь случится — так тем более, в последнюю минуту он
должен знать, что у них есть своя крыша над головой. А вот что делать
с крышей — тут он немного растерялся: не гнать же человека с уже обжитого
им места. Но инженер сам ему выход подсказал: разбомбленную квартиру,
Виктория Платова (Беломлинская) — ленинградская писательница; в конце 80-х
эмигрировала в США, где у нее вышли две книги прозы.
Виктория Платова 61
в которой он прежде жил, уже успели подлатать, и он мог бы в нее переехать, но
тут ему до завода ближе и вообще, и он предложил Залману поменяться.
Правда, она коммунальная, три смежных комнаты его, а в четвертой соседка,
но зато самый центр: тут и Летний сад, и Марсово поле, и все такое... Мирная
жизнь представлялась Залману каким-то сплошным гуляньем по садам и
паркам, по друзьям и знакомым, и он очень обрадовался; до войны у него была
машина, на которой он развозил по домам гостей, а теперь ее нет, и дети
выросли, им полезно будет жить поближе ко всем этим памятникам старины.
А что, люди не живут в коммунальных квартирах? Да еще в сто тысяч раз
в худших условиях, в одной комнате по пять человек ютятся, а тут три комнаты,
да в них и ставить-то нечего. Хорошо, что по ордеру выдали кое-что, там стол,
диван, кроватки две железные и шкаф с зеркалом, жаль только, что когда
впопыхах, в последний день вез все это богатство со склада, зеркало по всей
диагонали лопнуло, и Залман ужасно расстроился: конечно, теперь Ада будет
переживать и бояться, что в доме разбитое зеркало,— скверная примета,
говорят, к покойнику, хотя, впрочем, все это глупости...
Потом они лет пятнадцать жили с этим разбитым зеркалом и всегда думали,
что это плохая примета, и боялись, что кто-нибудь умрет, но сменить зеркало
так и не собрались, и никто, слава богу, не умер, хотя примета есть примета...
А в те первые минуты его обезображенная поверхность как-то особенно
зловеще отразила все убожество залмановских приобретений. Непоправимое
зло заключали сами комнаты: первую, вытянутую длинным угрюмым
коридором, надо было пересечь по диагонали для того, чтобы попасть в следующую,
квадратную, но ее тоже приходится пересекать из угла в угол, и за тонкой
перегородкой к ней лепится третья — маленький гробик, его, видно, Залман
определил быть детской, потому что сам укрепил под низким, растрескавшимся
потолком единственный сохранившийся из довоенной жизни предмет, умильно
возвращенный инженером,— парящего амурчика. С одной стороны рука, часть
крылышка и кусок какого-то бронзовато-прозрачного одеяния натурально
гипсового вестника любви отбились, но другой половиной своего существа
этот инвалид войны был готов еще самоотверженно послужить людям,
исступленно простирая в вытянутой детской ручонке непомерную тяжесть
электрической лампочки. Первой комнате не хватило абсолютно никакой мебели, не
говоря уже о том, что сразу же стало очевидно: бессмысленно эту пустоту
отапливать, и ей суждено было на долгие времена остаться неким чистилищем
перед входом...
Но самое страшное являла собой кухня. Ее коммунальная заброшенность
как бы нашла последнее свое утверждение в на веки вечные разлитой на полу
огромной цементной луже — сюда и жахнула бомба, говорят, она провалилась
до самого нижнего этажа и так и не взорвалась, но как можно было залатать
следы ее падения более безобразным способом, для Ады навсегда осталось
излюбленным риторическим вопросом.
Уборная имела особенности, из которых одна была великолепно устойчива,
а другую необходимо было устранить, но удалось это сделать не раньше, чем
ио возвращении Залмана. С одной стороны, ничем не оправданное возвышение,
на которое надо взойти, чтобы достигнуть унитаза, обещало какое-то неземное,
царское блаженство, но с другой стороны, очевидность отсутствия самого
унитаза призвана была обратить эти посулы в прах. Почему-то и Флору,
и Роальда все время мучила мысль, что содержимое их горшков, выливаемое
в раскуроченную дыру посреди возвышения, должно обрушиваться жильцам
нижнего этажа прямо на головы, и это приводило их в ужас перед
необходимостью естественных отправлений.
Но, словно не желая бить наповал, судьба смягчила картину возвращения
семейства Залмана Рикинглаза в будущее без прошлого, предоставив Аде
возможность некоторое время чувствовать себя полновластной хозяйкой среди
этих излишне обильных символов войны и мира.
И когда громкий плач Флоры («Мамочка, не надо, ой, не ругай папочку...»)
и вполне мужское сдержанное дрожание подбородка Роальда вывело ее из
мистического состояния общения с отсутствующим мужем, она оборвала себя
на фразе: «Ну, почему, почему ты такой идиот, почему ты никогда ни о ком
6*2 Виктория Платова
не думаешь?!» — и с необъяснимой в ее болезненном, щуплом теле энергией
принялась налаживать быт.
...Пройдут годы, и все в семье забудут радоваться тому, что одна печка
обогревает обе комнаты, большую и маленькую, паровое отопление сделает её
вообще ненужной; и эти примуса, керосинки — каким ужасом покажется
готовка на них спустя две недели после того, как на кухне установят газовую!
плиту, но для Роальда и Флоры нежной памятью хрупкого несказанного
детского счастья вечно будут живы те вечера, когда Аде наконец удавалось
разжечь сырые дрова; еще немного они покряхтят в печи за уже прикрытой
дверцей, постонут, как бы прощаясь с мукой своей мертвой жизни, протяжно-
гулко взвоет в дымоходе, как будто: у-ух, утащу-у! — и защелкает, затрещит,
застрекочет; вдруг так радостно каждый раз, дружно рванет пламя, и уже
можно, присев на сучковатое полено, не отрываясь глядеть в щелку на
магическое, никогда не скучное действо огня. Так в глазок волшебной трубочки,
калейдоскопа, купленного Адой за десятку на рынке, смотри до одури, до
кружения в голове, но все-таки надоедает, а на огонь никогда-никогда бы
не надоело...
...Тут, словно отступая перед живым огнем, медленно, мучительно замирает
электричество. Ада с тоской взирает на лампочку: что ж, опять сидеть без
света, а дети радуются и с нетерпением ждут темноты. Еще бы! Сейчас Ада
распахнет настежь печную дверцу, внесет в комнату керосинку — с ней все-таки
посветлее, а экономить дрова, керосин,— нет, она вообще никогда ничего
не могла экономить, не иметь — другое дело, но пока есть — живи, пользуйся
и... можно читать!
Они рассаживаются на полешках, Ада, кутаясь в дырявый платок, по-царски
устраивается на диванных подушках, берет в руки «Отверженных», минуту-
другую спорит с Роальдом о том, начинать главу с начала или продолжать
с того момента, на котором уснула прошлый раз Флора, и чтение начинается.
«Безнадежно глядела она в этот мрак, где уже не было людей, где хоронились
звери, где бродили, быть может, привидения»,— читает Ада. Она читает очень
хорошо, совсем не так, как Роальд, он просто бубнит, а Ада читает с выражением;
с чувством, она никогда ничего не пропускает, но и дети никогда не
прерывают чтения нетерпеливыми вопросами. Их исступленное воображение помогает
им преодолевать невнятность тяжелого порой многословия, вырывая из его пут
живую плоть любимых и ненавидимых героев.
И мрак их комнаты, слабо нарушенный светом из печки, мгновенно
превращается в тьму наполненного призраками леса, по которому пугливо мечется
одинокий несчастный ребенок; еще, еще страница — и печка их уже не та добрая
печка, а зловещий очаг, к которому не смеет приблизиться Козетта, и Флора,
внезапно побледнев, хотя только что жар из печки так украсил ее румянцем,
плотнее сжав коленки, отодвигается от огня. Она мучительно дрожит от холода,
обиды и страха, и две соленые струйки уже свободно бегут из растопыренных
глаз, даже не искажая лица гримасой плача...
И Ада и Флора плачут за чтением просторно, не давясь слезами, но странное
дело, Флора плачет, еще только предчувствуя беду, а Ада как раз тогда, когда
к ее бедной девочке, конечно же к ее Флоре, внезапно приходит спасение,
и незнакомец протягивает отвратительной трактирщице монету в двадцать су...
Но хуже всего дело обстоит с Роальдом. Нет, не потому, что он мужчина, но то,
что он сейчас чувствует — эта тяжесть сдавливает грудь, совсем лишает
дыхания, эта боль, эта любовь, эта мера сострадания и ненависти — все это просто
не может быть выражено слезами!
О, Жан Вальжан, скорее неси Козетте куклу! Ада торопится, ведь детям
пора спать, они должны уснуть счастливыми... Вот оно, наконец: «Она больше
не плакала, не кричала — казалось, она не осмеливалась даже дышать.
Кабатчица, Эпонина и Азельма стояли истуканами...» — и Флора не выдерживает
больше: она заливается истерическим смехом.
— «Истуканами»! Мамочка, ой, не могу! Вот здорово! «Истуканами»! —
хлопает она в ладоши, трясет головой, и слезы разлетаются с ее прозрачной
переносицы в разные стороны...
* В конце концов это место в романе зачитали до дыр, но что могло сделать
Виктория Платова 63
не новыми, остудить боль, тревогу и радость, рассеянные на тех страницах?!
Время, одно только время...
Но вдруг Ада,— нет, Флоре и Роальду никогда этого не понять — только
что была с ними, там, и вдруг она уже здесь, в тускло освещенной керосинкой
щ затухающим огнем в печи комнате, уже раздраженная, что и топили с открытой
дверцей, и тепло не накопилось, и час уже поздний,— вдруг она крикливо-
назойливо: «Спать, спать-спать-спать, ну, быстренько, нечего волыниться,
Флора, Роальд, оглохли, что ли, ну, быстро-быстро на горшок и спать!» —
твердит, противная, до чего же она противная...
Утром Ада встает тяжело. Было бы можно, так и вообще не вставала бы,
нет у нее сил, нет желания жить этот день, и еще один, и другой, и следующий...
Но ничего не поделаешь — надо жить, надо будить детей, кормить, Роальду
что-то там про уроки сказать, Флоре — чтоб Рошу слушалась, помогла бы ему
комнату убрать; да вот еще, чтоб с карточками осторожно, когда за хлебом
пойдут, и надо — ох, вечное «надо», самой отправляться в артель. Если до
выхода из дома у нее остается лишняя минутка, она обязательно звонит Леле.
— Лелечка, здравствуйте, дорогая! Аи, что вы говорите, милая, ну что у меня
может быть хорошего? Характер хороший — вот и все! Ха-ха-ха! Конечно,
гречневая каша, но что делать, вы мне можете не поверить, но я ни одной ночи
ни на секунду не смыкаю глаз!.. Ей-богу, клянусь здоровьем детей...
Ада самозабвенно клянется и не замечает, как восковой лоб Роальда
опускается на самые глаза, полные презрительной злобности. Флора,
бездейственно замершая над тарелкой остывшего пшена, тут же повторяет гримасу
брата, хотя ее нежное личико совсем не приспособлено для выражения сколько-
нибудь сильных чувств, да она и не знает еще, к чему бы они могли относиться.
Но в это время Ада кладет трубку и сразу же исступленно-надрывно оглушает
Флору:
— Ешь! Ешь, я кому говорю! Что ты морду воротишь?! Скажи спасибо,
что это есть! Другие и этого не имеют!
Темные глаза Флоры вмиг становятся дымчато-прозрачными от набежавшей
в них влаги, и соль и горечь детской беззащитности крупно срывается в
бездонные россыпи каши.
— Не встанешь из-за стола, пока не съешь! — кричит Ада.— В могилу
меня вогнать хотите, в гроб раньше времени. Наплачетесь тогда, наплачетесь!..—
уже сама давясь подступившими рыданиями, испуская хриплое астматическое
дыхание, она все-таки напяливает то, что некогда, давным-давно, имело все
основания называться беличьей шубкой, и, глотая вперемешку слезы, кашель,
угрозы и мольбы, хлопает входной дверью...
Роальд помогает Флоре залить кашу, сброшенную в уборную, водой, и за это
Флора с готовностью делит с ним труды по уборке квартиры. Швабра на длинной
палке слишком тяжела для детей, они давно уже изобрели свой метод борьбы
с крошками и прочим мусором, ползая на корточках, а то и на коленках
по полу, старательно мусоля во рту указательный палец и наклеивая на него
всякую грязинку, и только встретившись под столом, они прерывают на время
работу — это излюбленное место для самой тайной сокровенной беседы.
«Лелечка, дорогая!» — передразнивает мать Роальд, он ничуть не искажает, но,
гримасничая, подчеркивает только что слышанные интонации: «Ешь! Ешь!
Я кому говорю?! Врунья! Врунья! — стучит Роша кулаком по полу.— Притвора
несчастная!»
Уже готовая было рассмеяться тому, как Роша передразнивает маму, Флора
спохватывается, таращит на брата глаза и говорит:
— Ага, а знаешь, как она орет?! Я прямо дрожу вся! Я не могу, я так
ненавижу ее тогда!..
Но Ада, бедная Ада, она тоже не может. Не может больше ни одного дня.
Четыре года, господи, этой ночью она подсчитала, тысячу четыреста шестьдесят
дней и ночей, и сколько еще, неизвестно, одна, и ни минуты покоя, все время
в страхе, и сердце разрывается в клочья, и эти дети — они худые и синие,
зеленые, как покойники, можно подумать, что она их никогда не кормит; а чем
она может их кормить — только тем, что есть, у других дети едят не разбираются,
разве человек, у которого нет ребенка, может понять, что такое, когда ему на ноги
64 Виктория Платова
надеть нечего, Флора, бедняжечка, на улицу не может выйти после двух, когда
Роша в школу уходит,— у них на двоих одни валенки... У Лели нет детей, у нее
другие интересы в голове, поразительно, в такое время — любовника завести!
Хотя, с другой стороны, можно понять: всю блокаду прожить в Ленинграде —
тоже не фунт изюма... Вдвоем им все-таки легче было... Кто знает, может быть,
Никита действительно только благодаря ей выжил. Он бакинец, Адин земляк,
с детства дружили, когда-то она его с Лелей познакомила. До войны он от всех
скрывал, что у него эпилепсия. Разве он мог бы один все это вынести? А Леля
на кого похожа? Ноги как спички. Смешно, что грудь у нее как была огромная,
так и осталась — никуда не делась... Никите было где душу отогреть. Нельзя
людей осуждать, слава богу, когда друзья есть: вот ведь Никита ее в свою артель
устроил. Ада ловко орудует челноком, ходы у него простые, туда-сюда, нитку
пропустишь, петлю накинешь... Кому они только эти сети нужны, кто теперь
рыбу ловит? Наверное, женщины ловят — вот кому нелегко приходится, тоже
ведь дети у них... Хорошо, у кого детей нет. Разве Леля поймет, что она может
ночь не спать, плакать о том, что у Флоры всю войну ни одной куклы не было,
она, наверное, даже играть-то в них не умеет... Нет, Леле этого не понять,
с ней так, потрепаться можно, она эгоистка, для себя одной живет; делать ей
нечего, в такое время еще и кошку завела — тут голову ломаешь, чем детей
накормить, а она с кошкой носится...
— Лелечка, вы с ума сошли! — сказала Ада, когда та в один прекрасный
день принесла ее детям крошечного облезлого котенка.
— Мамочка! Ну, мамуленька! Миленькая, ну, родная моя! — уже почти
плача, кричала Флора, а Роальд смотрел на нее с такой мольбой, а Леля, подперев
в соломинку отощавшими цыплячьими руками свою пышную грудь, говорила:
— Что вы, Адочка, кошечки сейчас на вес золота в Ленинграде. Многие
мечтают иметь. Нет, я вам серьезно говорю: я лучше сама недоем, но кошку
накормлю! Поверьте мне, мы с Никитой...
— Идите к себе, дети. Забирайте его, и нечего...— Ада предусмотрительно
отправляет детей в другую комнату: ни к чему их присутствие при разговоре
взрослых. Но там, у себя, никто не может помешать им замереть и слушать,
напряженно ловить каждое слово, понимать и не понимать, одобрять и порицать,
пожимать плечами, строить гримасы, беззвучно смеяться, словом, быть
полноправными участниками текущей через тонкую перегородку беседы.
— Да что вы говорите, Лелечка!
— Представьте себе. Вы-то, слава богу, знаете, какая я чистюля. Я просто,
Адочка, не могу иначе, что бы то ни было, но я должна помыться и постирать —
ведь знаете, я все время думала: вдруг упаду, вдруг меня ранит, а у меня белье
несвежее! И каждый день я с бидончиком, с чайником, мне же не донести много!
Но каждый день я все-таки умудрялась под большое декольте вымыться...
— Боже мой, боже мой,— вздыхает Ада.
— Но поверьте мне, при этом и я и Никита выжили только потому, что ели
кошек. Причем это было счастье, мы же не могли их сами ловить, обдирать,
но когда нам удавалось купить кошку — это было счастье...
— Какой ужас! Нет, вы шутите, Лелечка!..
Нет, она шутит, тетя Леля шутит, этого не бывает, не может быть, чтобы
кошку тушили, жарили, делали из нее котлеты! Но так, таким голосом не шутят,
и мама не смеется, и им совсем не смешно.
Флора крепко вжимает шерстистое дрожащее тельце котенка в ямку под
ребрами. Роальд говорит: «Пусти, ты задушишь его!» — и тянет котенка за
лапки к себе. Тут-то он и должен был бы подать голос, звучно выразить свое
неудовольствие, но, выпустив мягкие еще коготки, то ли в зевке, то ли в
безнадежном протесте, он мучительно раззявил роток, бледненько-розовый, как сама
нежность, и... не издал ни звука. Потом можно было сколько тебе вздумается
складывать его пополам, тянуть из-под кровати за хвост, любя, заставлять
страдать, как всякое существо, на которое выхлестывается чья-то излишняя
неудержимая любовь,— но звуков страдания, вслух выраженного
неудовольствия никто в семье от него не слышал.
Флора играла с ним, как с куклой, и даже лучше, чем с куклой. Он же живой,
податливый, если его положишь на расстеленные тряпочки, он лапки на животе
Виктория Платова 65
сложит, Флора аккуратно ему хвостик между задних лапок подожмет,
запеленает, как ребеночка, и носит его, баюкает, а он и вправду согреется и уснет.
Но даже слабого сонного мурлыканья от него не услышишь. «Что за чудеса?» —
удивлялись все трое, а потом решили, что котенок немой. Что он и глух к тому
же, не было случая увериться — дети его с рук не спускали, сколько ни
сердилась на это Ада; весь день Флора с ним носится, а как только Роша придет
из школы — с семи часов до самого сна они отбивают его друг у друга. Иногда
до слез дело доходит, и Ада должна их мирить.
— Отдай,— говорит,— Флоренька, Гераську Роше, он же завтра с утра уроки
должен готовить, потом в школу пойдет, ты еще наиграешься...
Его немота подсказала детям имя, может быть, не слишком удобное для
кошки, но глухонемой дворник, большим сердцем полюбивший собачонку,
в воображении детей слился со всем животным миром, и в честь этого единения
немой котенок получил имя Герасим. Ада не согласна была с детьми в двух
пунктах: во-первых, она все-таки не верила в его глухоту и уверяла, что когда
они его не тискают и она зовет его не их дурацким именем, а просто «кис-кис-
кис», он хоть и молча, но вполне сознательно идет на зов; во-вторых, Ада
особенно на этом настаивала, имя Герасим ему не подходит, поскольку он есть
не кот, а кошка. Но с чего Ада могла это взять, детям было абсолютно не ясно:
если всякая кошка — кошка, но, однако, существуют в мире и Васьки, и Мурки,
то не иначе как по произволу людей, и хотя Роша знал о тайнах человеческой
плоти несколько больше Флоры, однако Ада умудрилась провести между детьми
ту непереступаемую черту стыдливости, что не нарушалась даже в тайных
беседах под столом... Тем более ему немыслимо было переносить свои знания
па все живое, смутно чувствовалось, что это грозит опасностью самых
неожиданных открытий, и, бессознательно страшась, он прочным бездумием закрывал
себе путь к ним. Флору же не обременяли никакие лишние знания, но с первым
вздохом природа назначила вполне определенные претензии ее материнскому
началу, и если через многие годы, в самый момент рождения, увидя, что
произвела на свет девочку, она осенится горестной мыслью, что все только что
принятое, было напрасным усилием — это будет не более чем откликом того, давно
забытого детского упрямства...
Время текло, все новыми и новыми салютами затмевая в памяти приближение
конца зимы, но один случай не даст сбиться, перепутать сроки — тогда, именно
в ту зиму перестало меркнуть и умирать электричество. И если в тот вечер Ада
и внесла в комнату керосинку, так это уж точно не для света, а, должно быть,
она пораньше протопила, и печь уже успела остыть. Ада теперь больше бывала
дома, ее ленинградская астма, верно, вместе с ней вернулась в родной город,
приступы совсем замучили ее, и ей разрешили работать надомницей. Не ярко,
но все-таки горит лампочка под самодельным, из вощеной бумаги, абажуром,
Ада, зябко кутаясь в платок, простирает синевато-бледные, постаревшие раньше
времени руки над неровным и дрожащим языком огня в керосинке, а рядом
припушившийся Герасим только что вылакал из блюдечка последние капли
молока и теперь смотрит на хозяйку протяжно и задумчиво...
Флора стоит на столе, всей головой всунувшись в черный раструб
громкоговорителя — только так, и не потому, что ей кто-нибудь мешает, а только воспарив
над обыденностью, приобщается она к таинству очередной радиоинсценировки...
Роальд поглощен совсем не мужским делом: натужно сопя и шмыгая носом,
он вяжет крючком нескончаемую косичку, но это так, для виду, на самом деле
именно сейчас он решает одну из самых кардинальных проблем своей будущей
жизни. То, зловеще сжимая челюсти, он скрипит зубами и особенно громко
тянет носом, то, вяло опустив уголки губ, в один только взгляд вкладывает
все свое презрение к неодолимой грубости, обступающей его за пределами
отчего дома: он никогда не научится складывать пять пальцев в фигу и, поднеся
ее к носу недруга, говорить: «На-кось, выкуси!» Он не полезет в драку из-за
булочки, выхваченной из рук под громкий крик всего класса: «Обманули
дурака на четыре кулака, всем по ириске, дураку — огрызки!» Нет, он просто
научится не бледнеть и, уж конечно же, не краснеть, когда ему будет грозить
опасность, на все оскорбления отвечать взглядом, одним только убийственно
презрительным взглядом...
3 «Звезда» № 4
66 Виктория Платова
И среди громкозвучной тишины, в которую замкнулись ее дети, Ада тянет
монотонно-ласковое:
— Киса, кисанька, ну что... ну что ты молчишь все? Ну, скажи: мяу, мяу-
мяу... Ну, смотри, как я говорю: мяу-мя-я-у.
Котенок просительно смотрит на Аду, доверчиво раскрывает розовый роток
и будто силится... но не может.
— Ну что, глупенький? Мя-яу, смотри, как я говорю: мяу-мяу. Роальд,
если еще раз шмыгнешь носом, получишь по кумполу. Мяу, кисик, мяу-мяу...
И вдруг Герасим встал, выгнул дугой спину, воинственно задрал кверху
усы, глянул на Аду звериным глазом и... издал хриплое натужное «мяу».
Что тут поднялось! Флора скатилась со стола, а вместе с ней ссыпался
пулеметной очередью целый ворох карандашей, и сорвалась под стол фотография
Залмана. Роша ринулся, запутался в нитках, нитки за стул — и стул рухнул;
но самое страшное: Ада задела платком керосинку, платок сорвался с плеч, она
дернула его — и керосинка полетела на бок. А лженемого котенка уже и след
простыл: то ли испугавшись своей выходки — явного саморазоблачения, то ли
проснулся в нем вместе с голосом пугливый нрав зверей, но он еще до всего
этого переполоха, а только как мяукнул, так тут же пулей сиганул под диван.
А все хохотали, и Ада, поднимая керосинку, притворно ругалась:
— Вот паршивец, чуть платок, чуть весь дом из-за него не сожгла, у-у,
кухгер тан зац! — сказала она по-армянски, что означало самое прекрасное
у нее настроение.
Флора смотрела на мать с таким восторгом, с таким обожанием, как на самую
настоящую волшебницу: «Мамочка, мусенька, ты же научила его!» А Роша,
ползая на коленках и шаря под диваном, выдумывал бог весть что:
— Я знаю,— говорил он,— что шпион, точно, немецкий шпион, он нарочно
притворился глухонемым, чтоб все подслушивать...
— Э-э-э, что подслушивать, что ты болтаешь? Просто время такое: и кошки
ослабли, и котята родятся слабыми...— вдруг горестно сказала Ада и пошла
на кухню. Она принесла остатки молока и вылила их в блюдечко. Словно почуя
нечто большее, чем пустые восторги по поводу обретенного им дара речи,
котенок тут же вылез из-под дивана...
Но если котенок не немой, то это имя, оно и в самом деле такое громоздкое,
вовсе неудобное, к тому же, может быть, Ада действительно права, надо
согласиться с тем, что он кошка,— это даже интереснее: был у них кот Герасим,
а теперь пусть будет...
— Пусть будет кошка Муму,— сказала Флора.
— Нет, дети, — Ада, видно, почувствовала, что сегодня легко может брать
рубеж за рубежом,— чего выдумывать, нечего мудрить. Мурка она — и все тут!..
Это было ее природным именем, потому что Мурка тут же подняла мордочку
на Аду и тихо, благодарно мяукнула...
Удивительный, согретый нежным согласием вечер! И ничто на свете не могло
его омрачить. Даже то, что перед самым сном Ада сказала:
— Вот, пожалуйста, Флоре на утро молока нет. Когда животное в доме,
его надо кормить, а если нечем кормить, нечего и держать.
Наступила весна... Она открыла перед семейством Залмана Рикинглаза
совершенно неожиданные перспективы их новой жизни. Новые вставали
проблемы и новые светили радости. Одно всегда вытекает из другого: что
поделаешь, если нет на свете такого угрюмства, которое по весне не было бы
опровергнуто простым желанием распахнуть окно — ах, ну их, все эти заботы,
в конце концов хоть гулять, хоть воздухом дышать может каждый... Но как
весной видны заплаты, как выпирает эта жуткая бедность весной! Интересно:
война одна на всех, а вот бедность, скитания, все эти ужасы — это кому как
достанется. Лелина соседка, к примеру, Прасковья Семеновна, всю войну
управдомихой была. Так подумать только, явилась эта Пашка к Лелечке на день
рождения в шелковой ночной рубашке, а на плечах чернобурка, и говорит:
«Ариадна Вагановна, тут сидеть особенно ничего интересного. Пойдемте ко мне
лучше, я вам шедевральную вещицу покажу — настоящую картину из
Эрмитажа Третьяковской галареи...»
Виктория Платова 67
Залман перед войной в командировку в Ригу ездил. Детям костюмчики
привез, ей сумку, туфли, боже мой, что за человек, ничего не дал взять,
выкидывал из чемодана, кричал: «Спасай детей!» А ведь в эвакуации можно было бы
на продукты обменять, никакие деньги ничего не стоили, только вещи... Что
теперь говорить, пропало и ладно, все равно дети выросли. Теперь что по ордеру
дадут, то и будут носить...
По ордеру выдали две пары ботинок — это значило, что теперь дети Залмана
Рикинглаза, воюющего уже где-то на Висле, могут в своем родном городе
полноправными хозяевами вступить на территорию одного из многочисленных
дворов дома номер 27/29 по Моховой улице...
Но как раз их-то двор, последний, третий или четвертый по счету, смотря
откуда считать, но как ни крути, задний, вовсе мало подходил для гулянья.
В нем, если выразиться точнее, даже сидя дома, дышать воздухом как бы не
полагалось: в нем полагалось расположиться огромной, всеобъемлющей,
безудержно-безграничной помойке. Вот тебе и весна, вот и распахивай окошко
навстречу сладковато-приторной вони и огромным, жирным, иссиня-черным
мухам.
И все-таки пооткрывались одно за другим окна, и было нечто, чем
вознаграждалась способность человека сжиться и с этой вонью, и с этими мухами:
выложена на подоконник подушка, из другого окна высунулась соседка,
и пожалуйста, сиди, беседуй, жизнь наблюдай... Тот прошел, этот вышел, там
ссорятся, здесь смеются...
— Вчера, слыхала, нет, у этой, ну... с пятого этажа, вон в том окне, примус
как вспыхнет! Она — орать!
— Не сожглась?
— Да нет. А видала, мужик без двух ног вернулся — что за мужик?..
— Да, гляди, еще твой как вернется...
— Уж хоть как бы вернулся...
— А к этой-то, из двенадцатой квартиры, на побывку приехал, а она его
не пускала ~- вроде изменял он ей!
Так он же по трубе лез! Ой, смехота была!
А сегодня, гляди-ко, целуются...
Это у них, что ли, музыка? Точно, они и целуются...
Ада тоже высунулась в окно. Она еще не знает своих соседей, но уже
здоровается с одной интеллигентной соседкой справа и с одной этажом ниже.
Ей бы тоже хотелось поговорить с ними, рассказать, что Залман пишет, про их
мужей расспросить... Но неудобно как-то, мало еще знакома. Она просто посидит,
посмотрит, послушает, как мальчик поет...
Кажется, это единственный ребенок, кроме Роши и Флоры, в их дворе.
Но он что-то никогда не выходит на улицу. Даже в школу, кажется, не ходит;
а вроде он Роше ровесник, тоже лет десять ему, а может, больше...
Поет он замечательно, прямо жаворонок! Песни, верно, по радио разучивает,
все такие гражданские песни поет: «Наверх вы, товарищи, все по местам,
последний парад наступает...» — так прочувственно, прямо за душу берет. Или
это: «Раскинулось море широко...» Конечно, как Утесов поет, так никто не
споет, но все ж таки ребенок, и голосок у него такой чистый, трогательный.
С самого тепла, как он уселся на подоконник, так, кажется, и не сходит с него,
и поет, поет, кончит одну песню, другую затянет, и все привыкли — внимания
не обращают. Но Ада толк в песне понимает; боже мой, как она пела когда-то!
Шутка сказать, ее первый муж, Владимир Иванович, он же ее прямо со сцены
в Ленинград увез. Когда это было? НЭП еще был. Владимир Иванович пожилой,
солидный был. А она из Баку с опереткой удрала. Дура, конечно, ей такую
карьеру прочили! В консерватории, когда прослушали ее, сказали: «Подождите,
подрастите, а через годик возьмем — голос замечательный, но надо беречь его...»
А она, сумасшедшая, вдруг балетом увлеклась. И пела, нещадно много пела!
В Баку нельзя не петь — из каждого окна музыка льется! У них во дворе
еврейская семья жила — два инструмента имели: все три дочери учились. Она
дружила с самой младшей, с Гутой. Какие они концерты задавали — вся улица
сбегалась под их окна. Голос лился свободно, вольно, казалось, ему конца и края
не будет!
3*
68 Виктория Платова
...Кусочек прошлого приятно обволок Аду, и, еще не до конца вынырнув
из теплых воспоминаний, она увидела свой новый двор привычным и новых
соседок — старыми знакомыми. Горько-сладко улыбнувшись, словно намекая
на что-то в своем прошлом, она сказала интеллигентной соседке справа:
— Хорошо поет мальчик...
— Да, поет...— ответила та равнодушно,— а скоро и сыграет... в ящик
сыграет: мать говорит, до осени не доживет...
— Вера Васильевна, подумайте,— раздался внизу голос другой соседки,—
блокаду пережил, а теперь помрет...
— Так сердце ведь... А с вами-то что? — участливо, в меру своих
возможностей, спросила еще не отвыкшая наблюдать смерть Вера Васильевна.
Но Ада не могла ей ответить: опершись о подоконник, она испускала
хриплое прерывистое дыхание, лицо ее посинело, под подбородком набухло,
раздувалось и опадало; бронхи сжались, с трудом рвущийся сквозь них воздух
выдавливал глаза из орбит...
А над двором переливчато звенел голос мальчика: «Если хочешь быть здоров,
постарайся позабыть про докторов, водой холодной обливайся, если хочешь
быть здоров — закаляйся!..»
Где-то в середине лета Ада вдруг услышала тишину во дворе: из окна
напротив больше не неслась песня, и, как ни странно, почувствовала
облегчение...
Время! Оно течет то быстрее, то медленнее, и сколько всего уносит с собой
его разнобыстрое течение.
Но если бы кто-нибудь сказал Аде, что десять лет назад она совершила
ошибку, а потом еще раз повторила ее через три года, ошибку, которую не может
исправить время, напротив, только усугубляет,— она не поверила бы. В самом
деле, откуда она могла знать, какой заведомой несправедливостью ляжет на
плечи ее детей милая безобидная фантазия назвать их Роальдом и Флорой.
Какой непробиваемой стеной одиночества окружат их чуждые имена, отделят
от всего детского мира, какие извлекут из самых глубин еще неустроенных
детских душ напрасные и смутные силы сопротивления и гордой
неприступности... Большеглазый, большеносый Роальд всем, буквально всем похож на Аду.
Он унаследовал от нее даже пропорции — невысокий росточек и крупную
массивную голову. Смуглость и иссиня-черные локоны он подобрал вовсе
странно, ну, волосы Залмана, а цвет кожи, это, пожалуй... нет, трудно сказать...
Ада-то сама шатенка и такая белокожая, какими бывают только рыжие. Ее отец
любил повторять: «Мы такие, потому что мы из Карабаха...» А впрочем, тетя
Марго, черная лицом, как горное ущелье,— может быть, это от нее и досталась
мальчику смуглость... Но маленьким он был просто чудесный, такой
хорошенький, прохожие на улицах останавливались. И всегда спрашивали, не
испанский ли это ребенок... Потом нос его начал расти — ну и что: мальчик
чуть покраше черта уже красавец. Кстати, ей ее нос ничуть не мешал. Правда,
она, слава богу, умела держаться...
Наверное, много значит — уметь держаться. Но при чем тут это, если ты
приходишь в первый класс ташкентской школы и тебя зовут Роальдом, а в классе
кроме тебя есть еще мальчик по имени Адольф. Пусть кто-нибудь вообразит
себе, что такое — быть Адольфом. О чем только думали родители этого
несчастного Адика?
О чем думали супруги Рикинглаз, давая сыну имя Роальд, хорошо известно.
Он родился в 34-м году, когда исследователи полюса были в не меньшем почете,
чем почти тридцать лет спустя первые космонавты. В 34-м году исполнилось
шесть лет со дня гибели норвежского путешественника Роальда Амундсена.
Не пять и не десять, а именно шесть. И именно в его честь был назван Роша —
неизвестно только, что бы делали Ада и Залман, не родись у них в тот год сын,
как выразили бы они тогда свою признательность этому мужественному
человеку...
Издевательство над несчастным Адольфом было, конечно, особенно
страшным, но рикошетом оно ранило и Роальда, и его имя стало для него ужасом,
поднявшим из нутра первое в жизни желание увернуться. Роша твердо решил
при поступлении в новую школу назваться Мишей Может быть, это и в самом
Виктория Платова 69
деле спасло бы его ну хотя бы от самого естественного: «Эй, Рожа!» — оклика,
на который нельзя не откликнуться, но откликаться ужасно. Но странное дело,
мистическая власть имени над человеком недоступна обману,— мальчик, не
отдавая еще себе отчета в том, почему не может, хотел, но не мог назваться
чужим именем. И никогда и нигде потом, хотя мечтал об этом постоянно.
Казалось, обман станет тотчас очевидным, ведь он — Роальд, и это не может
быть незаметно постороннему взгляду. Маленькая, нарисованная одной только
линией, такой неровной, особенно в ножках, изломанной и нежной линией
нарисованная Флора, любопытно глядящая на всех раскосыми миндалинками
глаз, пострадала, конечно же, из-за брата. Раз он Роальд, так, господи, разве же
не красиво — Роальд и Флора?! Она могла оказаться Татьяной, Людмилой,
Ольгой, но кто сказал, что надо обязательно носить русское имя, если живешь
в России, или армянское, если ты армянка? Разве в Армении все носят армянские
имена? Да там каждый третий мужчина или Альберт, или Эдуард, а женщины —
сплошные Джульетты! А сама она — Ариадна! Почему, откуда, с какой звезды
упало это имя, волны какого моря докатили его, какое эхо занесло его в горы
Карабаха? Впрочем, она родилась в Баку. А имя ее ей всегда нравилось. И когда
она познакомилась с Залманом, ей страшно понравилась его фамилия. Что-то
такое в ней есть. Когда кто-нибудь удивлялся ее необычности, Ада всегда
говорила: «А-а, у нас в семье все фантазеры!» — так, будто и фамилия Рикин-
глаз могла быть плодом их личной фантазии.
И все-таки, Ада, почему, когда речь зашла о кошке, ты подумала о том, на
какое имя ей будет удобнее откликаться, и почему ты не подумала об этом,
давая имена своим детям?..
Обвязав шею счастливицы Мурки веревочкой, они робко, настороженно
держались друг за дружку, переступали пределы помойного двора, наперед
зная, как труден будет их путь к общей игре. В конце концов Мурке придется
отвыкнуть от барственной привычки дышать свежим воздухом. Неизвестно,
правда, так ли уж много удовольствия получала она от этих неестественных
для кошки прогулок на поводке. Однако пока дети не уверились в своем равно-
членстве всех пяти дворов, пока Люська Большая, толстая, грудастая девочка-
переросток, главная хозяйка двора, не явила им своего покровительства, словом,
почти до середины лета Мурка сопровождала их в одиноких размеренных
прогулках, олицетворяя собой некое общее понятие домашнего животного
на поводке. И не только потому, что могла бессовестно удрать, но, так выгуливая
ее, им легче было за нарочитым вниманием к ее персоне скрыть яростное
любопытство, выказать свою независимость; легче было удержать себя от первого
и, может быть, рокового шага в сторону знакомства.
В одну из этих одиноких прогулок и произошло их столкновение с графиней.
Собственно, графине скорее всего и не снилось, что она «графиня», но
воображение детей наградило ее этим высоким титулом, и даже потом, когда из
дворовых слухов они узнали, что хоть и неизвестно, кем она была до революции, но до
войны — определенно маникюршей, прозвище «графиня» осталось, только
теперь вместо романтического восторга они вкладывали в него всю меру
классовой вражды.
Вообще-то они были вежливые дети. Ада не просто растила их, но и
воспитывала. Роальд вынимал руки из карманов, здороваясь со взрослыми, а Флора
склоняла стебелек, на котором покачивалась ее головка; они знали, что надо
говорить не «здрасьте», а «здравствуйте», что почти в два раза дольше
получается. Слова: «извините, пожалуйста», «спасибо большое» обязательно
сопровождали вопрос: сколько сейчас времени, задаваемый чаще от скуки, чем от
необходимости знать, который час... Они никогда не могли бы нагрубить взрослым,
и, должно быть, взрослые догадывались об этом и еще издали, еще до знакомства
начинали любить их. Почему? Разве, слегка изогнувши корпус, отведя назад
руку, бросить мяч в воздух так высоко, что он на мгновение превращается
в черную точку, не труднее, чем научиться говорить: «спасибо большое»,
«извините», «будьте добры»?! Конечно, труднее, но взрослые чаще ценят слова
больше поступков... Придет время, и для Роальда и Флоры счастье оказаться
в одной команде с Вадькой Никитиным, играя в лапту, или под покровительством
Люськи Большой обдирать колени в темных, загаженных подвалах дома, даже
70 Виктория Платова
независимо от того, выпало им быть казаками или разбойниками,— будет
неоценимо большей удачей, чем услышать похвалу незнакомой тети: «Ах, какие
вежливые, какие воспитанные дети!»
Но это потом. А пока, ежеминутно урезонивая Мурку, они совершали свои
осторожные прогулки в садик. Естественно, если уж выгуливать кошку, так
на травку, в садик. Все эти двенадцать палочек, разбиваемых ударом ноги по
маленькой, устроенной на кирпиче качалке, все эти штапдеры, битки, прятки,
тройки и прочие тайные магниты их воображения оставались где-то сбоку,
в первом, забулыженном дворе,— играть в садике почему-то было не принято,
и Роша, Флора и Мурка как бы получили его в полное и безраздельное
пользование. Травы в нем, правда, было не густо, не было даже скамеек,
стояла одна только наспех сколоченная лавка, но зато был фонтан. Конечно,
он не работал, то есть и фонтана-то самого тоже не было, был всего лишь
грязный, но определенно мраморный бассейн, в котором когда-то бил фонтан.
Роша с Флорой, утомившись уговаривать Мурку гулять, как люди гуляют,
подбирали ее на руки и садились на лавочку. Чтобы заглушить тоскливое
чувство одиночества, они особенно оживленно, перебивая друг друга,
придумывали разные истории, какие могли бы произойти с ними, будь она прекрасной
дамой, а он — бесстрашным рыцарем. Им нравилось думать, что они в старом
заброшенном саду у развалин забытого всеми фонтана, и кружева, перчатки,
шляпы с перьями, шпаги, кареты были не последними атрибутами этих
фантазий. Должно быть поэтому, в один прекрасный день смешная
размалеванная старуха, очень прямо, но твердо сидевшая на их лавочке, сразу же,
ничего сама об этом не зная, приняла участие в их тихой игре. Заметив ее еще
издали, они скроили друг другу гримасы неудовольствия, но, разглядев,
безоговорочно приняли. Седые волосы старухи были уложены на висках в плоечки,
а на затылке подобраны в кукиш, ее испещренное морщинами лицо было так
густо напудрено, что казалось совершенно неестественно белым, а щеки
покрывал столь же неестественный румянец. Мама тоже иногда, выцарапав из тюбика
немного помады, размазывала ее по щекам, но у нее это получалось совсем
незаметно, однако дети знали, что щеки можно румянить, но чтоб так — так
могла выглядеть только... графиня! Одета она была в прекрасные одежды: ее
худые ноги облегали высокие шнурованные ботинки с тонким носом и
изогнутым каблучком, на руках у нее были черные ажурные перчатки; и она каким-то
особенным жестом все время оправляла кремовые кружева на груди, извлекая
из их пены огромную молочно-белую в золоте брошь. Таща за собой
упирающуюся Мурку, Роальд и Флора взахлеб придумывали:
— Тогда,— говорил Роальд,— она была молода и прекрасна. Старый граф
часто уезжал на охоту, и графиня, скучая, выходила в сад...
— А попугай у нее был? — спрашивала Флора.
— Отстань! Не перебивай! Не было у нее попугая. Хотя, ладно, был: верные
слуги несли за ней толстую клетку с попугаем...
— Дети,— сказала «графиня» и поманила их пальцем.
— Здравствуйте,— в один голос, наперед зная, что их сейчас ждет, они
вежливо поздоровались.
— Вы что, новые жильцы, что ли? Что-то в первый раз вижу...
— Да, мы новые. Но мы и до войны жили в Ленинграде.
Теперь она должна была сказать: «Ах, какие вы хорошие, какие
воспитанные!» Но старуха спросила:
— Так вы что же, в каком дворе живете?
— В последнем...
— А-а... А что вы здесь гуляете? Гуляли бы в своем дворе.
Вот так так! Это было неожиданно.
Но взрослым нельзя грубить, и Роальд, плотно сжав носки ботинок и ни
в коем случае не кладя руку в карман, обстоятельно объяснил:
— Мама говорит, что в том дворе нельзя гулять, там помойка. Она велела
нам в садик ходить.
— Ах, мама! А где ваша мама?
— Она сейчас на работе.
— Так, так... А вы в какой же квартире живете?
Виктория Платова 71
— — В восемьдесят девятой.
— Это по четырнадцатой лестнице?
— Да. А почему вы спрашиваете?
— Потому, мальчик, что я зайду к вашей маме. Мне с ней поговорить
надо...
И старуха встала.
Но внезапное предчувствие беды охватило детей так сильно, как только дети
и старики могут угадывать неотвратимое.
— Но ведь нам же мама сама велела в садик идти! Почему вы...
— Нет, девочка, что ты, глупости какие! Я совсем не за тем. Я только
зайду спросить, не продаст ли мама вашу кошку...
Если бы она закричала: «Нет, паршивцы, вы не смеете гулять в моем саду!»,
затопала бы на них ногами, отодрала бы за уши — все это только в страшном
сне могло бы присниться, и все-таки не было бы таким потрясающим
кошмаром!
Беспрестанно дергающая за веревку Мурка в течение всего разговора как бы
вообще не была в поле зрения зловещей старухи. Прозрачные, обозначенные
только черной подводкой глаза и не глядели на нее. И вообще, купить кошку —
их кошку! Нет, это невозможно!
Это была угроза больше той, перед которой можно отступить, заплакать,
проявить слабость. И, сдерживая охватившую их дрожь, дети вступили в борьбу.
Флора подхватила Мурку на руки, а Роальд, весь напрягшийся, даже
приподнявшийся на цыпочки, будто подросший мгновенно, сказал:
— Эта кошка не продается. Пожалуйста, не ходите к нам! Мама не продаст...
— Продаст, продаст. Еще как продаст! Сейчас время голодное. А вас кормить
надо — вон какие тощие. Дам ей пару килограмм пшена, и как миленькая
продаст...
И старуха уже шла от скамейки, на ходу договаривая: «А надо будет,
и маслица дам...»
Ужас! Кошмар! Пшено! Маслице! Что делать? «Когда животное в доме, его
надо кормить, а если нечем кормить, так незачем и держать!» — вот они, эти
слова, вот залог неотвратимого предательства Ады!
Все кружилось у них в головах. Бешено бились сердца! В четыре руки
держали они Мурку, не в силах оторваться от нее. Слезы уже текли по лицу
Флоры, и, глотая их, она клялась:
— Я никогда не буду есть эту кашу! Я умру лучше! Роша-а! Я никог-да-а-а...
— Она не продаст. Она не продаст! — твердил Роальд.— Если она это
сделает, мы убежим! Вот! Возьмем Мурку и убежим!
— А она без нас...
— А мы, давай, будем прятать ее...
— Нет, она не продаст, Роша. Пойдем домой, может, она пришла уже!
Так, бестолково строя всякие планы, каждую минуту твердя: «Она не
продаст!», потому что только это вселяло в них силы, Флора и Роальд, уже не
решаясь идти дворами, не отрывая рук от прямо-таки озверевшей кошки, на
заплетающихся ногах двинулись в черноту длинной арки, соединяющей их двор
с садиком. Прежде они боялись ходить этим путем, но сейчас так враждебен
показался им весь мир, что пустая тьма извивающейся арки уже не могла их
устрашить. А перед глазами плыло лицо матери, и... странное дело, это лицо было
только добрым, оно обещало защиту, но сомнения грызли душу и боролись
с призраком доброты...
Нет, Ады еще не было дома. Им было велено гулять до ее возвращения,
а когда она придет — точно неизвестно. Они не могли больше ничего: ни гулять,
ни стремиться в другие пределы, ни стоять на месте, ни разговаривать друг
с другом. Кошке вконец надоело сидеть на руках у Флоры, и, внюхиваясь
в сладковатый запах помойки, она отчаянно мяукала и царапалась.
— Ну, чего, чего ты, дура какая-то,,— последними словами честила ее
Флора,— сиди, говорят тебе, не понимаешь, что ли?
А Роальд, уставясь в одному ему ведомое, беззвучно шевелил губами,
сжимая кулаки, ссутулившись, подогнув коленки, выхаживал взад-вперед; и если
72 Виктория Платова
бы мог увидеть его сейчас Залман, он поразился бы тому, как похож на него
его непохожий сын.
Наконец-то Ада, уставшая, раздраженная — это можно было увидеть еще
издали,— с трудом таща сумку, полную пряжи для сетей, показалась в проеме
между дворами. И тут все, что было пережито детьми, взорвалось, ринулось
навстречу ей потоком слез, бессвязных криков, мольбы и ужаса.
— Мамочка! Ты не продашь?
— Милая мамочка, не надо, мы не будем больше!..
— Скажи, ну, скажи, что нет!
— Что-что-что? Что такое? Что вы сделали? — испуганно и еще более
раздраженно зачтокала Ада.— Сумку возьми, Роальд, не видишь, что ли? О, боже
мой, что случилось, что? Говорите толком...
— Мамочка! — и торопливо, перебивая друг друга, взахлеб, они начали, но
с другого конца, далеко от сути.— Она такая противная, вот ты увидишь, она
такая противная, такая страшная...
Ада задыхалась, останавливалась на каждом этаже, и все-таки они
добрались до верха, и к этому времени она поняла, в чем дело. Флора и Роальд тоже
выдохлись, что-то похожее на апатию было в их наступившей теперь немоте —
так преступник, долго отпиравшийся от своей вины, вдруг признается во всем,
и вдруг — полное безразличие к приговору...
Ада молча открыла дверь. Устало вошла она в квартиру. Думая о чем-то
своем, молча опустилась на табуретку. Глядела куда-то в одну точку и что-то
думала. Мурка наконец-то вырвалась от Флоры, и девочка, вяло опустив руки,
стояла возле матери. И вдруг Ада притянула ее к себе, уткнулась головой в ее
маленькую теплоту и заплакала. И слышно было, как, плача, она шепчет:
— Нет, дети, я не продам вашу кошку, никогда не продам, милые мои, я не
продам..
Алексей Пурин
ВИНКЕЛЬМАН
Винкельман в Триесте умирает.
Он — как бы Пигмалион наоборот.
Он к античной плоти руки простирает,
торс стопарусный в объятия берет.
Вечереет Адриатика за шторой.
И трактира снизу слышен балаган.
В его сердце — словно спица, на которой
Апеннин неравновесье и Балкан.
Тучи вспучены, что твой Буонарроти.
Но барокко не ценимо им, увы:
все сивиллы в эксцентричном развороте,
все морщины бородатой головы...
В громе мраморной сплошной
каменоломни,
в мастерской, где все, что лепят,
то и бьют,
этот случай, в книге вычитав, запомни:
вот тоску каким кошмаром подошьют...
Еле теплится тяжелая олива.
Всем придется оплатить свои счета.
Не Элладу ли он ищет сиротливо?
О, какая всюду грязь и нищета!
И, соскальзывая в обморок последний,
промерзая, каменея под ножом,
наконец-то он — у Греции в передней.
Но — не Зевсовой, а ниже этажом.
АМСТЕРДАМ
В специальной лавочке, извините,
на канале — целые Нидерланды
я купил бы голыми. Заверните
эти жилы, железы, лазы, гланды,
всей Голландии судороги и нити,
волны впало-выпуклые, шаланды,
гениталий полные! Амфитриты
бред: взлетают брызги, соблазн сочится,
пот течет... Жемчужину хоть утри ты!
Отчего — не в жабре, а на ключице?..
Рыбный рынок ртутный, ряды Киприды.
Вот где стоит Снайдерсу подучиться!
Ах, утрехт кондомовый! Ах, я рдею...
Ах, гибрид Содома и Сенегала...
Но читал я где-то про орхидею
и пчелу такое, что дела мало
мне до Лота с ангелами,— идею
не пчела ли грешникам намигала,
назудела. Сладостный брат крылатый,
лепестком задушенный нашей страсти,
в нашей слизи тонущий: икры, латы
и дракон в пещере цветочной пасти,
в нежном зеве... Мэри, кому дала ты
заронить пыльцу, сцелокупить части?
И Творец, закручивающий эти вальсы,
несомненно, кончил бы жизнь в бедламе
на подсолнухе, если бы его пальцы
золотые пойманы были нами.
Он — голландец. Линза дрожит
в канальце
и алмаз. И мельница с валунами.
Алексей Арнольдович Пурин (род. в 1955 г.) — стихотворец и эссеист. Автор книги стихов
«Лыжня» (1987). Живет в С.-Петербурге.
74 Алексей Пурин
Ледяные залпы ночной волны,
зимней Ялты воздух хмельной...
Оглянись, взгляни!.. Но глаза полны
не тобой, увы, и не мной —
кипарисом, пирсом... В слепящий слог
можно вслушиваться до утра.
А потом уснуть, не связав двух строк
о нашептанных свойствах стра...
Так бушует море, ребро к ребру
прижимая, глаз зеленей,
так ревет, что рад я: и я умру,
не сказав ни слова о ней.
Погляди, вон тают огни, скользя
добежав до крайней черты...
Вон дрожат, теряясь... И нам нельзя.
«Хорошо»,— лишь вздыхаешь ты.
Все завесы, занавесы, кулисы, -
погляди,— разодраны в этом зале.
Все слова рассыпаны. Нет Алисы —
в Зазеркалье... Прежде мы осязали
плюш... Руины лишь, кипарисны тисы.
И уютней, кажется,— на вокзале..
Как мне жаль витых, полутемных лестниц,
осторожной нежности, пылкой краски
на ланитах трепетных тех прелестниц —
танцовщицы-лексики в полумаске,
Афродиты — вестниц!
Арлекина жаль мне, и Коломбину,
и Пьеро... Раскиданы их наряды...
Как футляр разрушенный я покину;
где плескались резво смычки-наяды
в оркестровой яме, врезалась в спину
деревяшка, в уши вливались яды?..
Там моя рука, овладев твоею,
млела негой — тою же, что на сцене
процветала. Там дозволялось ею
ледяной бинокль на ночном колене
находить... Как все это я сумею
повторить в зияющем ждущем тлене?
Ах, за все Эрато предъявит счет.
Стоит трубку снять — отчитает рьяно.
Здесь — натяжка грубая, там — просчет.
Вообще — расстроено фортепьяно
бессердечное... Нил, говоришь, течет?
Присмотрись — не слезы ли Адриана?
Погляди: пугающи все пути,
а тебе, бестрепетный, нет и дела.
Как эфеба с Фебом ты ни верти,
ничего не выгорит здесь, прости,—
облетит листва, вот уже зардела...
И в любой купальне легко найти
ледяное тело...
И ревнуют, смертно смутясь, уста
к палимпсесту потному, к тем пустотам
в помпеянском пепле... Плыви, листа
колыбель-могила, по всем широтам —
к Ланселотом слитым, к сплетенным
Тотом,
чья печаль — безмерна,
чья страсть — чиста!
Дмитрий Притула
ДВА РАССКАЗА
СВЕТСКАЯ ХРОНИКА
Больше всего Вера Антоновна любила ходить в Божий храм. Все службы
в субботу-воскресенье. Иной раз помогала свечечки продавать, можно сказать,
второй родной дом. Когда в храме размещался склад хозяйственного магазина,
было посложнее, все же в Питер далековато ездить, а когда восстановили фона-
ревскую церковь — все, второй родной дом.
И что удивительно, до пятидесяти лет в церковь почти не ходила, так, иной
раз свечечку поставить, а чтоб постоянно — только в пятьдесят.
Тут такая история. У Веры Антоновны был сын Славик. Одна растила
паренька. Ну, свет в окошке — вот как раз Славик. Он учился в институте.
В каком именно, неважно. Не станешь же, в самом деле, спрашивать: а
напомните, Вера Антоновна, в каком институте ваш Славик учился? Теперь-то это
без разницы — семнадцать лет прошло. И самого Славика не так-то просто
вспомнить. Вроде бы тощенький неприметный паренек. Скромный — это да.
И воспитанный — тоже да. В смысле, здоровался. И даже с малознакомыми
людьми.
И вот в двадцать лет Славик женился и привел в дом молодую жену. Они
учились вместе. В каком, значит, институте, неважно, но учились вместе.
И он из общаги привел в дом молодую жену. Вот ее-то как раз вспомнить
нетрудно. Она была красивая — вот что. И даже очень красивая. Вот толстая длинная
коса. Лицо такое бело-белое, шея длинная. В общем, красивая женщина. Да, все
время как бы чуть сонная. То есть дремотная красивая женщина.
И свою законную жену Славик привел в дом и прописал. Но! Но прожили
вместе всего два месяца. Нет-нет, не в свекрухе дело, не ссорились — просто
не успели. Но! Но прожили вместе всего два месяца. Этого времени хватило,
чтобы жена убедилась: муж ее зануда и она его нисколечко не любит. То есть
вышла ошибка, а ошибки нужно исправлять. Тем более, до детей дело покуда не
дошло. Ну, вот что ты будешь делать, если он ее любит, но зануда, а она — не
зануда, но его, оказывается, не любит. И все? И все. Как просто, а?
Значит, из общаги пришла, в общагу ушла. Нам чужого на предмет прописки
и жилплощади не надо. Ушла.
Да, но вот тут-то как раз закавыка. Славик упорно внушал молодой жене, что
без нее он жить не будет. То есть если она уйдет, он помрет. Здоровый парень,
а помрет. Отравишься, что ли? Нет, ничего с собой делать не буду, но помру.
С другой стороны, чего ж всю жизнь женщине маяться, если муж зануда. А до
детей, значит, дело не дошло. И обещал ничего с собой не делать. И она ушла.
Но однажды Славик свое обещание исполнил. Он куда-то пригласил свою
законную жену —- они и развестись-то не успели,— куда-то пригласил, в кино
ли, в театр, это неважно, она говорит: все кончено и не приду, а он: все равно
буду ждать, хоть до конца света.
Дмитрий Натанович Притула (род. в 1939 г.) — прозаик, автор книг: «След облака»,
«Воспоминание о Рыжове», «Ноль три» и др. Живет и работает в пригороде С.-Петербурга — Ломоносове
(Ораниенбаум). Практикующий врач-невропатолог.
76 Дмитрий Притула
И ждал. Ну, не до конца света, это он хватанул, но сколько-то очень долго.
А стоял октябрь и лил дождик, Славик вымок и замерз. В общем, на этом
ожидании получил он страшное какое-то воспаление легких. И в три дня отлетел.
Видать, и в самом деле не хотел жить без своей жены, иначе с чего бы это
воспаление легких спалило здорового паренька.
Ну вот, а говорят, милые ссорятся — только чешутся. А какие, значит,
платы. И еще говорят, любви нет. Да как же нет, когда именно что есть. Ты со
мной — я живу, ты ушла — отлетаю, и не задерживайте меня. А, чего там! Да,
двадцать лет. Уж лучше бы не было любви. Но есть! И безутешная мать.
Да. Тут все ясно. Молчание. Был свет в окошке — нет света в окошке.
Молчание.
И что делать женщине? К церкви навсегда обратилась, это да. Но осталась
безутешной и ненавидела жену Славика — Наташу, что ли. Кажется, Наташу.
Да-да, вот именно что Наташу. Ну вот почему Славик именно ее встретил, такую
мерзавку? Красивая, отрицать не буду, но ведь мерзавка. Причем ненавидела,
что характерно, постоянно. Встреться мне она, так бы буквально своими руками
и растерзала.
Но не встречалась. Наташа эта как испарилась. Сразу после похорон
Славика выписалась, а через два месяца письмо прислала, чтоб ей передали справку
о смерти мужа. То есть впорхнула в жизнь Славика и сразу упорхнула. А в
результате этих порханий Славик навсегда ушел. Ну, все понятно, мерзавка и
гадина. Вера Антоновна очень ненавидела свою бывшую невестку.
Нет-нет, себе и знакомым внушала, что ненавидеть эту Наташу особенно-то
и не за что. Ведь дети, так-то если разобраться. Ну, полюбила, разлюбила, не
пыталась отхапать сколько-то метров чужой жилплощади. Мужа не отравила
и не зарезала. И за что ее ненавидеть?
Все так. Но как ни уговаривала себя и других, ничего не могла с собой
поделать — бывшую невестку ненавидела. Быть того не может, чтоб двадцатилетний
здоровый парень помер, и никто не виноват. Он тебя предупреждал? А ты
думала, мерзавка, это игрушки? Человеческая жизнь, по-твоему, игрушка?
Только в храме и отходила. Постоишь на службе, и сразу светло и покой, и все
помиримся, и давайте все друг другу прощать. Не мы подобные слова придумали,
не нам их и отрицать. И покой, значит, сколько-нибудь в душе держится. День,
там, или два. А там считаешь время до субботней службы. Примерно вот так
жила Вера Антоновна.
Ну вот. Иной раз подумаешь, что только в жизни не случается. Можно
сказать прямо: в жизни иной раз случается буквально все. Случилось и с Верой
Антоновной.
Однажды воскресным утром, как всегда, пошла она в Божий храм. Помнит,
шла и радовалась — начало мая, после долгих дождей пришло тепло, и вон как
солнышко светит. Верно, сегодня будет наплыв народа. Ну, если солнышко и
первое тепло, это же радость, и куда нести эту радость, как не в Божий храм.
И точно: церковь была полна, как на Пасху. Так что Вера Антоновна не
так-то сразу пробилась к Большой Богородице. И она спросила Марфу
Николаевну, главную среди верующих помощницу батюшки, а чего это сегодня народу
буквально как на Пасху, и Марфа Николаевна это так значительно ответила,
мол, день сегодня такой, и добавила в шутку, радио надо слушать, газеты читать.
То есть загадками говорила Марфа Николаевна.
Да, но служба кончилась, а народ не расходится, стоит и чего-то ждет. И
снова Вера Антоновна спросила шелестящую мимо Марфу Николаевну, чего это
люди не расходятся. Та глазами показала следовать за ней, они вышли на свежий
воздух и малость постояли у деревянного забора, отделяющего церковь от
городского рынка. И Марфа Николаевна подробно рассказала, что именно ожидается
прямо сейчас, после обычной службы.
Значит, так. В Англии умер старый князь. Да, он умер в Англии, но родился
здесь, в Фонареве. И завещал похоронить его на родине. У этих князей здесь было
поместье. Ну, семья богатая, наняли самолет и прилетели. И решили похоронить
в семейном склепе. Но загадка: все знают, где этот склеп, но никто не знает,
что с ним. Потому что когда-то давно поверх склепа соорудили летнюю
танцплощадку, а когда мода на танцы на свежем воздухе прошла, разные выставки
Дмитрий Притула 77
устраивали, когда же мода и на выставки прошла, то уже ничего не
устраивали и про площадку забыли. И сквозь асфальт пробилась трава. И даже деревцо-
тополек выросло. Оно и понятно — всюду жизнь, и она всегда права, и живое
требует выхода. Даже и сквозь асфальт. Можно было, конечно, асфальт взломать
и посмотреть, а что ж там такое делается, в семейном склепе. Но не
отважились. Поберегли свои нервы.
Тогда семья говорит, а похороните вы нашего старого князя в церкви, тем
более, ее построил его отец городу в подарок. Но, оказывается, нельзя. Вот если
бы князь был священником, то да, а если не был священником, то нет. А князь
как раз священником не был. Но нашли выход. Видите у самого входа в храм
могилку? Да, но что-то она больно маленькая, он же не ребенок, князь. Нет, он
не ребенок, князь, ему восемьдесят один, а могилка маленькая, так ведь будем
хоронить урну с прахом, а не всего князя целиком.
Да, а у самого входа в храм — это большая честь. И плита уже указывает,
что князь родился здесь, и хотя прожил вдали от родины, всегда оставался
большим патриотом. И объявления были в газете. А также телевидение приехало.
У них это как раз и называется — светская хроника.
Точно: у самой дороги стояла машина с надписью «Телевидение». Да, а
люди все выходят и выходят из храма. На лицах особой печали не было, а так —
скорее любопытство. Все понятно, впервые на твоих глазах будут хоронить
настоящего князя. И потом, если телевидение приехало, и тебя ведь случайно могут
показать по телеку. Вот люди стоят в церковном дворе и кучкуются.
Тут заметила Вера Антоновна группу печальных людей. Нет, сперва она
обратила внимание не на их лица, а на одежду. В том-то и дело, что это были не
индусы какие с полотенцами на головах и не люди из Азии в пестрых халатах,
нет, они были в нормальных одеждах, но сразу видно — иностранцы. Чистые они
были какие-то, вот что.
Среди них выделялся тощий рослый старик в светло-коричневом пальто.
Лицо печальное, нос большой, острый и густые-густые брови. Прямо как у
Брежнева брови. Видать, брат умершего князя. Да и сам, пожалуй, князь. С ним
рядом пожилая женщина, вдова князя, видать, или жена этого бровастого
старика. И еще трое мужчин в черных костюмах и три женщины в черных не то
платьях, не то плащах.
И возле них вертелись сопровождающие лица. Два паренька с
соответствующими аппаратами на плечах снимали родственников для кино или
телевидения. К брату князя вертляво приставали журналисты, и этот человек с большим
острым носом и брежневскими бровями что-то коротко им отвечал. Чуть
брезгливо, но с улыбкой. Нет-нет, с печальной улыбкой.
Да, но тут-то Вера Антоновна и вздрогнула. Она заметила, что одна из
женщин до изумления похожа на Наташу, бывшую невестку. Черное платье, толстая
светлая коса с вплетенной в нее черной лентой, черная кружевная накидка.
Конечно, чуть располнела, все же семнадцать лет прошло, но какая красивая и до
изумления, значит, похожа на Наташу. Хорошо помнит, подумала, ну какие
бывают совпадения, где Англия, где Фонарево, где княжеская семья, где она, Вера
Антоновна, пенсионерка, сборщица часового завода.
Помаленьку стали возвращаться в храм. И эта женщина, что похожа на
Наташу, прошла совсем близко от Веры Антоновны. И вблизи она была еще больше
похожа на Наташу. Но не она. Потому что быть того не может, чтобы она.
А служба проходила очень хорошо, с большим значением. Народу, во-первых,
битком, и все со свечечками в руках. Парни с аппаратами на плечах снимали
службу для телевидения. Это во-вторых. А в-третьих, служил не батюшка,
а очень большой церковный священник, если судить по золотым одеждаАм и по
большой золотой шапке. И что характерно, и батюшка, и его начальник хвалили
князя не по бумажке, но исключительно от души. И очень трогательно попели.
Нет, не вдвоем, батюшке привычно помогал дьякон Павел Васильевич, а
большой священник привез с собой помощника. Да, душевно похвалили князя и
душевно, значит, попели.
Хотя Вера Антоновна потом и не очень-то могла вспомнить подробности
службы. А потому что все ее внимание обращено было на женщину, очень уж
похожую на Наташу. И Вера Антоновна все время решала: она или не она.
78 Дмитрий Притула
И волновалась так, что свечка в руке дрожала. Даже в голове звенело, видать,
запрыгало давление — вот как женщина разволновалась.
И чем больше Вера Антоновна всматривалась, тем больше убеждалась —
она. Но с другой стороны, как Наташа могла затесаться в семью князя? Это
невозможно. Да, невозможно, но есть.
Да, маялась от такой загадки. Хорошо помнит, ненависти не было. Да, но
служба-то в храме идет, и ненависть в храме всегда улетучивается. Ей бы
только разгадать загадку, Наташа или нет. Но с другой-то стороны, а какая
разница? Хорошо, это не Наташа, и тогда что? Тогда поахаешь: до чего же мир
горазд на совпадения. А если Наташа? О, это совсем другое дело. Тогда Вера
Антоновна спросит, помнит ли она Славика, ничего более, только это.
А потому что вот как получалось у Веры Антоновны: никто, помимо родной
матушки, о Славике не помнит. Это все понятно, мало жил, детей после себя не
оставил, все понятно. Испарился, и как не было его никогда. Жива матушка, он
вроде бы еще есть, исчезнет она, и следа памяти от него не останется. Это
справедливо? Несправедливо. Да, несправедливо, но это так. Значит, только спросить,
помнит Наташа Славика или нет. Должна помнить, все-таки первый муж, не сто
же их у нее было, первых мужей! И если помнит, тогда Вере Антоновне не так
страшно помирать: Наташа на тридцать лет моложе, и после исчезновения Веры
Антоновны память о Славике еще много лет будет жить. Ну да, как-то у Веры
Антоновны это все очень сложно получалось: вроде того, что пока о человеке
хоть кто-то помнит, он как бы не совсем без следа исчез. Да, это сложновато
скручивалось.
Князя между тем отпели, все переместились во двор, в могилку опустили
красивую вишневую урну, бросили по горсти родной земли князя и положили
красивую плиту. Вечная память, да!
Семья князя медленно пошла к красивой черной машине, и Вера Антоновна
сообразила, что вот сейчас люди уедут и она всю оставшуюся жизнь будет
маяться от неразгаданной загадки — Наташа приезжала или нет.
Тогда она резво дошла до машины, развернулась и пошла навстречу Наташе.
Шла и смотрела ей прямо в глаза. А и пусть незнакомая англичанка удивляется,
чего это на меня уставилась русская старушка.
Нет, правда, так-то себе представить, женщина идет с похорон родственника,
а встречная старушка ни с того ни с сего сверлит ее глазами. И эта женщина
как бы укололась о взгляд Веры Антоновны. Она вздрогнула и остановилась
буквально что вкопанная. Наташа, шепотом спросила Вера Антоновна. Да, это
я, Вера Антоновна, ответила Наташа.
Ну и что же здесь произошло? Вера Антоновна, видать, не очень-то
соображала, где она и что с ней, а только она вдруг обняла бывшую невестку, вернее
сказать, прибилась лицом к ее груди и громко разрыдалась — вот что здесь
произошло. Наташа, дочка, приговаривала, и она напрочь забыла, что Славик
помер из-за этой вот женщины, нет, она помнила только, что Наташу Славик
любил так, что не захотел без нее жить, и она безостановочно рыдала.
Нет, чего там, странная картинка, старушка рыдает на груди англичанки,
приехавшей хоронить русского князя. Да, а это в центре толпы, и все, понятно,
глазеют. Наташа опиралась на руку высокого и строгого мужчины. И он спросил
по-иностранпому, видать, по-английски, что обозначает подобная сценка, ну да,
это он и спросил, потому что кивнул в сторону старушки. Наташа тоже по-
инострашюму ответила, верно, это мать моего первого мужа, да, так, поди, и
ответила, потому что мужчина посмотрел на Веру Антоновпу внимательно и с
любопытством. Наташа что-то еще сказала, он кивнул и пошел к машине. Это мой
муж, сказала Наташа, жена старого князя — его тетка. И дети у тебя есть? Да,
два мальчика, десяти и семи лет.
Нет, чего там, Вере Антоновне очень хотелось узнать, как же это Наташе
удалось выйти замуж за англичанина, но быстро сообразила, какая уж
разница, он ли сюда приезжал и здесь познакомился с Наташей или все было иначе
и даже совсем наоборот, это не так и важно, когда у тебя в запасе одна минута.
Вот сейчас Наташа сядет в машину и уедет, а Вера Антоновна так и не узнает
то, что ей больше всего хотелось узнать.
А помнишь ли ты моего Славика? Да, Вера Антоновна, помню. Наташа
Дмитрий Притула 79
немного помолчала, она вроде того что раздумывала, а стоит ли и дальше
говорить со своей бывшей свекрухой. Да, помню, заговорила торопливо, и я вам
скажу, Вера Антоновна, почему Славик так поступил со мной, он хотел, чтоб
без него я никогда не была счастлива, и это ему удалось — я никогда не была
счастлива, потому что я чувствую себя так, словно это я его убила, и с этим мне
жить всю жизнь.
Прости, доченька, да ведь я тебя и не виню, ну, люди полюбили, потом
разлюбили, дело житейское, твоей вины нет, живи спокойно, расти сыновей, но
Славика, доченька, вспоминай, и вспоминай без злобы.
Они бегло поцеловались, Наташа побрела к машине, махнула рукой и
навсегда умчалась.
А вечером по центральному телевидению показывали похороны князя, и Вера
Антоновна снова увидела брата князя, и вдову, и Наташу и подумала с
облегчением, хорошо, что сняла грех с Наташи ной души. И вдруг пожалела, что не взяла
адрес Наташи — можно было бы написать. Все ж таки дочка. А может, и с
сыновьями когда бы приехала погостить. Все ж таки родина.
РИТМИЧЕСКАЯ ГИМНАСТИКА
Все понятно, старость — не радость, и восемьдесят лет — это, конечно,
старость. Но ведь тут главное, как человек сам на себя смотрит. Если скажет, я —
старичок, я пережил жену и дочь, я притомился смотреть на окружающую
жизнь и улетаю, и прошу вас не задерживать меня — это одно.
И совсем другое: да, я — старичок, да, я пережил жену и дочь, но я еще
ничего себе, я точно знаю, какое сегодня число и даже, не поверите, какой день
недели, так что я еще о-хо-хо, вы, небось, думаете, я вскоре улечу и вам поболее
кислорода достанется, но нет, я еще подергаюсь, я буду каждый день бриться,
и раз в неделю ездить в городскую баню, чтоб никто не сказал, фу, какой грязный
старик, нет, всякий скажет, да, старик, но какой опрятный и мытый.
Хотя чего так широко и неоглядно хватать!
Короче: Александр Иванович Кураев был из тех, кто решил не сдаваться до
последнего вдоха-выдоха. Конечно, посмотришь на него и без труда сообразишь:
да, старичок. Ну, если неподвижное, словно бы застывшее лицо. И если взгляд
какой-то немигающий. И если веки красноватые и вроде бы воспаленные. Про
старческое просо на лице и на руках что и говорить — это само собой.
Да, но рост сто восемьдесят пять, и спина прямая, да он при ходьбе еще
и гордо вскидывал голову, вот какой у меня рост — сто восемьдесят пять, а
спина, заметьте, удивительно прямая.
Всю жизнь Александр Иванович был человеком исключительно умственного
труда. Все соседи знали, что он был историком. Причем, видать, не школьным
историком, учителя в старости в основном тихо себя ведут, они притомились
от детей и от школьного шума, и дай, думают, хоть в старости тихо поживу.
А этот — нет. Этот, если что не так, ну, в магазине или с соседями, мог гордо
спросить, да вы знаете, кто я такой. Я — историк! Да я был с таким-то вот знаком
и с таким-то. Тут смысл простой: вы — тьфу, букашки и даже черви, а я историк,
правда, впрямую так не говорил, но намек был каждому понятен.
Какой историк, и где и что — непонятно. И я знаком был с таким-то и с
таким-то. Нет, уже не уяснить. Все! Ветерок нежно травку колышет.
Соседи вот почему мало знали про старичка — он в доме всего с год и пожил.
Так-то у него собственный дом километрах в пяти от Фопарева. И ты не будешь
ведь у незнакомого старика спрашивать трудовую книжку, а ну-ка дай, дедуля,
полистаю твою трудовую деятельность, да, мы — черви, а ты — историк, а
покажи-ка ты, гордый дедуля, что ты за историк, с кем ты там был знаком. Ты хоть
академиком будь или даже профессором, но только не базарь с соседями, не
затевай разборку, и все будет путем.
Да, а почти всю жизнь прожил в собственном доме. Хороший такой дом,
комнаты на четыре, с мезонином даже, аккуратный такой домик, он на взгорке и
с шоссе хорошо виден. Да, и сад большой.
80 Дмитрий Притула
Ну вот. А лет пятнадцать домик под дачу снимали такие Евстигнеевы. Семья
из четырех человек. Всем говорили, старик им как родной. Ну, если живут с
весны до осени. И даже иногда зимой наведываются. Евстигнеева пару
раз в месяц забегала. Что-нибудь поделает. Что-нибудь прикупит. Или что
лишнее от пайков останется. Да и вообще, приятно удостовериться, что дедуля наш
еще не перекинулся. В общем, как родные.
Да, родные-то родные, но иной раз перекидываются не только родные, но и
чужие. И это жалко. Старичка жалко, это само собой. Но главное — дом
пропадет. А ты к нему привык. Ну, если живешь в нем с весны до осени пятнадцать,
считай, лет.
Старик живет один, наследников у него нет, перекинется, и дом будет ничей,
вернее, всехний, то есть отойдет безразмерной нашей хозяйке. И она всунет туда
кого-нибудь из начальничков, мол, начальничек — тоже человек, и он должен
отдыхать. Да, а дом хороший, и есть большой сад. И отдыхать там хорошо.
Особенно если на халяву. И это обидно. Они прожили в доме пятнадцать лет, а
незнакомый начальничек будет здесь жить на халяву. А фигушки ему и, значит,
с маслицем.
И как-то зимой Евстигнеевы подъехали к Александру Ивановичу с толковым
предложением. Значит, так, Александр Иванович, вы человек крепкий,
проживете, спору нет, до ста лет и даже с лишним, но чего на свете не бывает, когда-
нибудь отлетите, а дом накроется, позвольте не уточнять, чем именно. А нам он
как родной. Мы бы его купили, но прав таких у нас нет. Если у тебя жилье, кто
же позволит тебе купить еще один дом. Но главное в другом: кто ж позволит дом
продать. Хорошо, продадите, а где жить собираетесь? В землянке полтора на
два? Но рано. Не спешите, просим. Каждому фрукту свой овощ.
Словом, законно купить дом нельзя.
Потому мы подъезжаем к вам с толковым предложением: оформите нас
наследниками и после этого живите до ста с лишним. А мы будем спокойны: дом,
почти родной, не уплывет в чужие руки.
Но это лишь начало нашего предложения, Александр Иванович. А вот и
продолжение. Возьмем круглый срок — десять лет. Вы с нас берете за сезон столько-
то. А мы вам разом дадим за десять лет, то есть десять раз по столько-то.
Понимаем, дом хороший и дорогой, он стоит в десять раз дороже, чем десять раз по
столько-то, но, согласитесь, и десять раз по столько-то — денежки, и вы их
получите только за то, что оформите нас своими наследниками.
Но и это не конец предложения, с которым мы к вам подъезжаем. А вот и
конец. Зимой вам здесь трудно жить — дрова запаси, еду сготовь. Да и возраст.
Так вот, осенью вы переберетесь к нам, мы выделим отдельную комнату,
и будете себе поживать на всем готовеньком. Ну, как в любой семье, сколько-то
будете давать на еду. С весны до осени будете жить в своем законном доме,
а в холодное время у нас. Да, хрущоба, с этим никто не поспорит, но теплая
хрущоба, и в трехкомнатной квартире у вас, значит, будет отдельная комната.
Не понравится, что же, в любой момент вернетесь в законный дом.
Толковое предложение? А как же! Зиму кантоваться в теплой квартире да
еще с ходу получить десять раз по столько-то. И Александр Иванович
согласился.
Но не сразу, понятно. Он малость повозбухал, мол, мне, понимаешь, надо,
чтоб все было законно, я, понимаешь, историк, мне чтоб без взяток и коррупции,
которая пронизала наше общество как сверху донизу, так и снизу доверху. Его
успокоили, люди и живем среди людей, завтра же на машине подгоним
нотариуса, и он все оформит так, что ни один комар носа не подточит.
Позже Александр Иванович признавался соседке Валентине Дмитриевне,
почему согласился (но это уже в новом доме, в хрущобе — там соседка жила,
Валентина Дмитриевна, подъездная такая хлопотунья, энергия у женщины
клокочет, то на лесопосадки перед домом всех созывает, то вызымает деньги на дверь
с кодовым замком, значит, хлопотунья, ну и Александра Ивановича опекала),
так вот, он согласился на переезд только из любви к телевизору.
Да, именно что к телевизору. Нет, такого не было, что человек с утра
приклеится к экрану и замрет до вечера. Нет, Александр Иванович ведь человек
культурный. Ну, если историк. К примеру, с утра он должен газеты почитать. Вернее,
Дмитрий Притула 81
проработать. Читал он газеты с карандашом в руках. Если с чем был согласен,
подчеркивал красным карандашом, с чем не согласен, чем возмущался как
человек, гражданин и историк, зеленым. Важные материалы вырезал и распределял
их по темам, по разным папочкам. Да, историк. А ведь надо еще и по магазинам
тыркаться, и по дому вертеться.
Так что приткнуться к телеку и торчать с утра до вечера — так не
получалось. Хотя, конечно, телек любил. Одни передачи любил больше, другие
меньше — все понятно. Но была одна передача, которую Александр Иванович не
пропустил ни разу. И день, когда шла эта передача, был для Александра Ивановича
праздником. Нетерпеливо посматривал на часы — осталось четыре часа, три, два,
один. Пуск!
Называлась передача «Ритмическая гимнастика». Тут вот как получалось:
«Международная панорама», «Круглый стол», информационные программы —
это для умственного труда, а «Ритмическая гимнастика» — для личной жизни.
Ну, если человек даже и старенький, должна быть у него личная жизнь?
Должна.
Как же это объяснить, чтоб не показалось, что старичок — того, с некоторым
приветом, что у него перетрудился черепной коробец? Словом, так. На экране
пять девушек, вот их-то Александр Иванович и считал своей семьей. Да, может
сложиться впечатление, что у старика крыша поехала, но это не так — крыша
была очень даже на месте. А чего тут такого! У всех нормальная семья, а у
Александра Ивановича телевизионная. Чего такого?
И он каждой девушке дал имя. Эта, к примеру, Наташа, а эта Полина, эта
Вера, эта Надя, а вот и их руководитель, скажем, Анна.
Такого не было, чтоб человек сел на диванчик и наблюдал, что там
поделывают его девушки. Такого не было! Ведь семья, и должен быть живой разговор,
ну, скажем, человеческое общение. И как человек опытный Александр
Иванович то поощрял девушек, к примеру, хорошо, Вера, только руками веди более
плавно, помни, у тебя очень красивые руки, то укорял, что это ты, Полина,
сегодня не собрана, у тебя большой талант, голубушка, и нельзя обращаться с ним
легкомысленно. Как-нибудь вот так.
И что характерно, девушки были не только хороши, но и великолепно
воспитаны — они никогда не возражали Александру Ивановичу, не спорили с ним.
И это выгодно отличало их от настоящей семьи. Ни одна из них ни разу не
возникла, мол, этот старый придурок заедает мою жизнь, и что я в жизни видела
перед собой — печь прожорливую да старого папашу, нет, девушки были
прекрасно воспитаны, и он их любил. Можно даже представить, что любил он их
больше, чем прежнюю свою семью. Такое очень даже может быть.
Да, а телек был маленький, старый и нецветной. А что я вообще-то теряю,
сговорившись с Евстигнеевыми? Да ничего я не теряю. Денежки они дадут
вперед, и я их вбухаю в большой цветной телевизор. Тем более как участник ВОВ
я стою на очереди, и она вот-вот должна подойти. И с новым телевизором пойдет
иная жизнь, не черно-белая, но многокрасочная.
И он согласился. На следующий день Евстигнеевы подогнали нужного
человечка — нотариуса там или юриста, кого нужно, того и подогнали — и оформили
все самым законным образом.
И что удивительно, денежки вручили буквально сразу и все. И еще повезло:
через две недели пришла открытка из магазина, вас как участника ВОВ
поджидает телевизор, вот все уверяют, что мы абсолютно со всеми жульничаем, но
с вами, участниками ВОВ, мы, сами видите, честны до предела.
Словом, в один замечательный весенний день Александр Иванович купил
телевизор. И когда приехал мастер и все отладил, Александр Иванович буквально
ахнул. Одно дело старенький и нецветной телевизор, маленький, что кукиш,
и другое дело — огромный и цветной. Да, другая жизнь, и все совсем иное. Или
ты наблюдаешь жизнь в узкую щелочку, или ты ее наблюдаешь, распахнув окно
в сад. Да, ты распахнул окно, а в саду разливается весна — яблоньки
цветут, цветы распускаются, птички поют. Есть разница?
Трудно ли представить, с каким нетерпением поджидал Александр Иванович
любимую передачу, как радовался он, узнав, к примеру, что у Полины голубые
глаза или что волосы у Анны огненно-рыжие. Да, прежде ты думал, что они чер-
82 Дмитрий Притула
ные, но на самом-то деле, оказывается, огненно-рыжие и полыхают, и это уже
совсем другой человек, совсем иной характер. Слепец, совсем слепец!
Представить себе, у Веры на правой щеке маленькая родинка, и от этого лицо
становится еще трогательнее.
Да, когда жизнь из маленькой и одноцветной становится огромной и
многокрасочной, это всегда радует и даже потрясает. Ну, вроде того что близорукий
человек долгие годы смотрит на небо и видит там место пустое, а тут впервые
в жизни подберут ему очки: ба! да какие звезды, какие закруты на небе, какие
туманности Андромеды. Потрясает? Это конечно.
Да, а какие маечки у девушек, какие трусики, какие тапочки — ой-е-ей!
Что эти девушки стали Александру Ивановичу еще ближе, еще дороже —
это все ясно. Он счастливо и весело прожил весну и лето. Когда у человека
есть не только умственный труд, но и красивая, дружная семья, старость течет
повеселее. Это, конечно, так.
И что удивительно, Евстигнеевы не обманули и осенью забрали старика к
себе. Как и обещали, выделили отдельную комнату. Туда и поставил Александр
Иванович свой телевизор. Все понятно, общие передачи он мог смотреть со всеми
вместе, но «Ритмическую гимнастику» только в своей комнате. Личная жизнь
потому и личная, что проживать ее надо лично.
Ни разу не пожаловался Александр Иванович на Евстигнеевых, мол,
обдирают его, что липку, и морят голодом. Этого, выходит, не было. Ну, старичок —
член семьи, он наш дедуля.
Сколько-то из пенсии Александр Иванович оставлял себе, но основное
отдавал Евстигнеевым. В самом деле, не солить же деньги, тем более, хоронить его
будут именно что Евстигнеевы. Прихваливая свою жизнь Валентине
Дмитриевне, подъездной, значит, хлопотунье, он уверял, что живет как при коммунизме.
Ну да, есть крыша над головой, сыт, ничего не надо делать и хорошо с
развлечениями. Он рассказал Валентине Дмитриевне и о своей прошлой жизни: жену
схоронил двадцать лет назад, а дочь — шесть лет назад. Дочь была безмужняя,
у нее с ранних лет прыгало давление, вот и умерла пятидесяти двух лет от
парализации всего организма. С отцом жила не дружно, нет, она постоянно
указывала, что загубила жизнь на старого придурка.
Новая жизнь, значит, Александру Ивановичу нравилась. Все понятно, не
надо дергаться по хозяйству, не надо раз в неделю по морозу ездить в баню,
а хоть каждый день лежи в горячей ванне. Ну да, как при коммунизме. И можно
хоть весь день смотреть свой цветной телевизор.
В эти месяцы девушки, как никогда, были красивы и ловки. И если прежде
Александр Иванович мог сделать им замечание, вот ты, Полинушка, сегодня
небрежна, как бы выпадаешь из коллектива, а ты, Верочка, похоже, сегодня не
выспалась, небось, ходила с другом в ресторан или на танцы, на какие-нибудь
буги-вуги, нет, дорогие мои, нельзя вести себя столь легкомысленно, следует
помнить, ваше умение — достояние всех, так старайтесь, умелицы, не подводить
своего старого друга; если прежде, значит, Александр Иванович мог упрекнуть
своих девушек, то в эти месяцы они были буквально безупречны.
Да, счастливые месяцы. Никаких разногласий, никаких споров, и счастлив
человек, у которого дружная семья, это даже и позавидовать можно: надежный
тыл жизни, надежная защита от разных там пертурбаций.
Счастье в эти месяцы было таким полным, что иной раз Александру
Ивановичу даже и грустно становилось. Ну да, человек долгие годы идет к вершине
жизни, наконец дошел, вот бы задержаться, сколько-нибудь пожить бы на вершине,
но нет. Но нет! Сразу начинается спуск, и что характерно, все вниз да вниз,
и вот уже летишь и летишь, и не за что уцепиться, и летишь буквально до
последней остановки.
Да, иной раз мог Александр Иванович охватить свою жизнь абсолютно
невероятно. Ну7 историк же. Да, Историк.
Ближе к весне стало появляться предчувствие, тут что-то не так, не может
человек быть счастливым долгое время, ну, не может, и, значит, что-то должно
произойти. Мне не надо никаких перемен, а надо мне, чтоб жизнь, какая она
есть сейчас, текла до самого последнего конца.
Но так не бывает.
Дмитрий Притула 83
Однажды Александр Иванович включил телевизор в ожидании любимой
передачи. Небось, даже и ладони радостно потер — вот сейчас будут, значит,
минуты верного свиданья. Вот заставка. А вот и дорогие девушки. Но тут
он завопил: «Да что такое!» В телеке происходило форменное безобразие:
точную и стройную Наташу заменили какой-то новенькой тощей девушкой,
и она старательно улыбалась, чтоб понравиться Александру Ивановичу, но он
возненавидел ее. Делать ей здесь нечего, она старательная, она подлизывается
к нему и к Анне, но это чужой человек, и Александр Иванович никогда не
примет ее в свою семью, нет, никогда.
И он горевал, что и понятно: много лет была постоянная дружная семья,
и вдруг кто-то из этой семьи исчез. Небось загорюешь!
Он был так огорчен, что пожаловался соседке Валентине Дмитриевне на
телевизионное начальство, вот взяли и выкинули человека, а ведь без него кто-
то горюет. Да, а у Валентины Дмитриевны некоторое количество масла в голове
имелось, и хоть впервые слушала про телевизионную семью Александра
Ивановича, она от изумления не уронила челюсти в весеннюю землю, не стала говорить,
вам не к теленачальству обращаться надо, а к дяде доктору из дурдома, нет, она
все усекла, мол, ничего, ушла Наташа, пришла другая, суровый закон жизни,
вы дайте новенькой имя, привыкнете к ней, и она точнехонько заменит
Наташу.
Но это соображение Александр Иванович отмел как абсолютно недостойное:
никто никого заменить не может, он привык именно к Наташе, и в его возрасте,
знаете, поздновато менять привычки.
Да, но он хоть и старик, но ведь мужчина, а мужчина не может вот так сразу
смириться и поднять лапки кверху — все! я спекся! — нет, мы еще
побарахтаемся, и он что-то там уговаривал девушек, ничего, уход Наташи — досадная
случайность, и всякое в жизни бывает, может, она вышла замуж, и муж запретил
ей показываться в трусах и майке перед миллионами телезрителей, ничего,
жизнь, как в песне поется, кончается не завтра, так и сплотим ряды, девушки,
старайтесь за ушедшую подругу. Нежнее веди рукой, Полина, не скупись на
улыбку! Тверже руководство, Анна, от твоего лидерства зависят устои и
прочность семьи.
Но затем исчезла еще одна девушка, Вера, что ли, и это была непереносимая
потеря, потому что получалось, уход Наташи — не случайность, но начавшийся
распад семьи.
Горе? Да. И можно спросить: ну почему так рано, почему все лучшее
кончается распадом? Горе какое.
В апреле Евстигнеевы сказали Александру Ивановичу, что на майские
праздники нужно переезжать на дачу. Александр Иванович внес предложение, а что
если летом я побуду здесь. Евстигнеева согласилась, я буду забегать сюда,
готовить вам пищу, попрошу Валентину Дмитриевну присмотреть за вами.
Все понятно, весь дом будет в их распоряжении, и хоть летом отдохнут от
старика. Александр же Иванович не хотел переезжать по простой причине:
если пошел распад, тяжелые дни нужно перенести без женского пригляда и
детского визга. Разлуку с любимыми девушками следовало перенести достойно.
Да, пришло время развязки, когда исчезают самые дорогие люди. Теперь ты
включаешь телевизор с тревогой — в любой день может еще кто-то испариться.
Так что у Александра Ивановича начало слишком уж резво колотиться сердце
и запрыгало давление.
Особенно боялся он исчезновения Полины, самой любимой своей девушки.
Он все время бормотал, вот кому может помешать эта красавица с нежной
улыбкой, и вы скажите, ну, вот почему приходится терять лучших друзей.
А Полина была в те дни как-то особенно легка, и она посылала Александру
Ивановичу очень нежные улыбки. Да, она не знала своей судьбы, но Александр
Иванович все понимал наперед: время распада остановить невозможно.
И когда однажды Полина исчезла, Александр Иванович безнадежно понял,
что сопротивляться бесполезно.
Он был так подавлен, что не заметил, как пропала еще одна девушка —-
Надя, что ли. А только при следующей встрече он обнаружил, что от прежней
84 Дмитрий Притула
его семьи осталась одна Анна. Новые неумехи были нелепы в его комнате, и он
не прощал им ни одного неверного движения.
Правда, была все же легонькая зацепочка, маленькое утешеньице — Анна
оставалась лидером. И Александр Иванович цеплялся за это утешеньице, он
уговаривал Анну держаться как можно дольше: покуда в мире есть прежний лидер,
сохраняется твердость и порядок. И даже маячило что-то такое, смутная надежда,
со временем новые девушки примут порядок Анны и тогда, всякое бывает,
Александр Иванович, глядишь, признает их своей семьей. Смена лидера — это
конец, это смерть.
Анна держалась. Она осталась одна в чужом окружении, но не сдавалась.
Вот так! Браво, Анна!
Но он хорошо видел, как интригуют эти выскочки, выдвигая нового —
своего! — лидера, вот эту, к примеру, вертлявую блондиночку с ласковой
улыбкой. Железная ты моя птичка, улыбка у тебя ласковая, а глаза жесткие,
неуступчивые, понимаю, уговариваешь своих подруг потерпеть Анну, считаешь,
небось, дни ее сочтены. Никаких эксцессов, товарищи, только преемственность
поколений, только законная смена руководства, так, да?
Но держись, Анна, не сдавайся, покуда в мире есть лидер, жизнь
продолжается. Новый лидер — новые порядки, а у меня нет сил на новый порядок, и вы
посмотрите, Валентина Дмитриевна, вы очень кстати пришли, вы посмотрите,
Железная Птичка все ближе и ближе смещается к центру, и девушки смотрят
уже не на Анну, а на эту выскочку.
Я вам так скажу, когда уйдет Анна, меня уже ничто не будет связывать с
окружающей жизнью.
И что характерно, предчувствие не обмануло Александра Ивановича. В тот
день, когда исчезла Анна и начала командовать Железная Птичка, он лег на
кровать и уснул. И больше не просыпался.
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
Гаррет Портер, Патрисия Норрис
Я ВЫБИРАЮ ЖИЗНЬ *
Как поддержать целительную силу человеческого духа
ПРЕДИСЛОВИЕ
Возникновение этой книги относится к тому времени, когда я хотела рассказать
историю Гэррета своим коллегам и подготовила доклад «Роль психофизиологической
саморегуляции в лечении рака». Как это принято, я должна была дать Гэррету псевдоним и,
зная, что он близко к сердцу принимает все, что связано с этой работой, попросила его
самого выбрать имя. Он был возмущен и настоятельно просил меня назвать его настоящее
имя.
А две недели спустя Гэррет объявил, что хочет написать историю своей жизни. Мне
эта идея показалась прекрасной, и мы решили, что он будет говорить, а я записывать. Вот
его первые слова, которые так и остались в начале книги: «Это правдивая история о Гэрре-
те Портере, об испытаниях и победах, выпавших на его долю». Для Гэррета, как и для
меня, эта книга оказалась замечательным жизненным опытом. Мы смеялись и плакали,
вновь переживая все трудности и удачи.
Гэррет рассказал свою историю, чтобы показать, что случившееся с ним — не чудо, а
результат упорного труда и каждый может добиться того же. На это способны все.
Я же писала свою часть книги, имея в виду разрыв, нередко существующий между
традиционной медициной и психологической практикой, которая стремится пробуждать
в пациенте способность ответственно участвовать в своем лечении.
Некоторые врачи спрашивали меня, не жестоко ли и не бестактно по отношению
к пациентам показывать им, что они способны сами изменить ход болезни с помощью
визуализации, и не возникнет ли у них еще большее чувство вины и боли, если это не
получится.
Но я убеждена, что никакая попытка не может быть бесполезной. Каждый способен
добиться успеха, если будет к этому стремиться, а стремление само по себе приносит силу
и энергию, которые обладают целительной способностью. Однажды, когда моя мама была
маленькой и ей никак не удавалось сделать что-то, хотя она старалась изо всех сил, одна из
сестер сказала ей: «Ты сделала все, что могла, и даже ангелы не могли бы сделать
лучше». Я часто повторяю эту историю и пересказываю ее своим пациентам.
Никто не может навсегда отодвинуть смерть, и лечение никому не дарует бессмертие,
и все же иногда кажется, что к этому бессознательно стремятся и врач и пациент.
Возможно, именно это лежит в основе великого страха вселить в больного неоправданную
надежду. Даже многие из моих коллег, которые работают с визуализацией и
воображением, очень осторожно относятся к неоправданной надежде. Но разве может быть
неоправданной надежда? В жизни вообще не существует никаких гарантий, и это особенно верно
в отношении людей, столкнувшихся со смертельными и неизлечимыми болезнями. И все
же всегда есть надежда на что-то. Надежда на лучший день, на какое-то облегчение
состояния, на какую-то радость и веселье. Надежда на уменьшение боли. Даже надежда на
более осознанную, спокойную смерть, в мире с родными и близкими.
Дело в том, что надежда имеет нейроэндокринное влияние на организм — надежда
действует на химические процессы, происходящие в мозге; вера имеет биологические по-
* Часть книги, написанная Патрисией Норрис, печатается в журнале с сокращениями, а
рассказ Гэррета Портера приводится полностью.
86 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
следствия. Одно не вызывает сомнения: никто из нас не уйдет отсюда живым. Слова:
«Нельзя взять его с собой» безусловно относятся к нашему телу. И поэтому не лучше ли
уходить из жизни, стремясь быть здоровым, до конца радуясь каждому дню, борясь за
свои идеалы, чем съежиться, сдаться и замкнуться в беспомощности и отчаянии?
Мы очень много говорим о важности качества жизни, но потом, на практике, забываем
об этом. В статье «Смерть — это не враг» Ландау и Густавсон пишут: «Иногда кажется,
что всепоглощающее стремление сохранить физическую жизнь основывается на
представлении, что смерть неестественна или что ее отсрочка, даже небольшая, с помощью
медицинских и технических средств всегда означает победу человека над ограниченностью
природы. Как будто смерть всегда является злом, какой-то демонической силой...» Такой
взгляд на смерть намного затрудняет достижение физического и психологического
благополучия.
Во все времена мудрецы и религиозные наставники учили своих последователей быть
в дружбе со смертью. Смерть не только не является врагом, она — последнее великое
событие, которое приготовила для нас жизнь. Смерть — это то, через что прошли все люди,
когда-либо жившие на этой планете, то, через что пройдут все, живущие сейчас, и то, что
суждено всем, кто придет после нас. Признание временной ограниченности физического
тела делает каждый момент нашего существования более ценным; жизнь здесь и сейчас
облегчает принятие смерти.
Больные могут научиться встречать смерть более осознанно, более полно участвовать
в ней, точно так же они могут научиться более полно и сознательно участвовать в своем
исцелении и в своей жизни. На очень ранней стадии работы с пациентами я говорю им, что
то, что мы собираемся вместе предпринять, является целительным процессом и он может
быть исцелением, приводящим к здоровью, или исцелением к смерти. Каждый пациент
должен знать, что смерть — это не враг. Ее переживают все люди, и можно научиться
использовать саморегуляцию и визуализацию для того, чтобы лучше управлять болью и
сохранять спокойствие духа даже в преддверии смерти. Элизабет Кублер-Росс,
работавшая с сотнями раковых больных, говорит, что если бы ей была дана возможность выбирать
причину смерти, она бы выбрала рак, потому что он дает возможность завершить все
незаконченные дела, попрощаться с любимыми, и еще потому, что он позволяет поддерживать
непрерывность сознания во время умирания.
Те из моих больных, которые умерли, чувствовали, что процесс обучения
саморегуляции и нового осознания себя оказался для них очень полезен. Часто пациенты с
неизлечимыми заболеваниями говорили, что время болезни, несмотря ни на что, было лучшим
временем их жизни, и их родные это подтверждают. Они чувствуют, что работа в области
самоосознания, самоусовершенствования и сопутствующие ей изменения во взглядах
делают оставшуюся часть жизни и смерть не только более легкими, но и более
значительными.
Гэррет был не единственным из моих пациентов, ощутивших свое «внутреннее тело»
Примерно четверть людей, страдающих смертельными заболеваниями, с которыми я
работала, пережили чувство, что они находятся вне своего тела. Чаще всего это было связано
с хирургическим вмешательством. Обычно подобный опыт смягчает страх смерти.
Пациенты чувствуют, что у них уже была глубокая и значительная встреча со смертью, что они
ее пережили, и знают, что смогут «пережить» ее снова.
В их рассказах почти всегда присутствует видение своего тела со стороны и ощущение,
что у тебя «тело» какой-то иной природы. Иногда при этом происходит встреча с
умершими друзьями и родственниками или с «существом из света». Бывает, что человек как бы
наблюдает панораму своей жизни со стороны, хладнокровно или с большой долей
сочувствия, осознавая более глубокое значение событий этой жизни. Часто эти переживания
сопровождаются чувствами любви, радости и покоя. Эти люди начинают ощущать цель и
смысл своей жизни, которых они не чувствовали раньше. (...)
Начиная понимать возможность перехода к новым состояниям, мы можем делать иной
выбор, менять свои представления, по-новому реагировать. Тот, кто становится на этот
путь, начинает ощущать феноменальную силу разума и наших внутренних способностей
к самоисцелению. Наше видение себя и наши взгляды могут либо заключать нас в клетку,
ограничивая возможности, либо освобождать, помогая исцеляться и делая нас цельными
и здоровыми. (...)
Путешествие в область сознания полезно вне зависимости от того, будет ли оно
длиться день, неделю, год или десятилетие. В действительности радость любой жизненной цели
состоит в ее выполнении — сама деятельность является наградой. Как только цель
достигнута, возникает радостное чувство удовлетворения, а затем мы снова ощущаем
потребность двигаться дальше. Дальше к новым целям, к новым усилиям, к тому, чтобы
БЫТЬ и СТАНОВИТЬСЯ
Смерть, возможно, является чем-то подобным — радость завершения, длящаяся в
течение некоторого времени, а затем снова движение вперед.
Та работа, которую мы проводим с раковыми больными, часто называется
вспомогательной онкологической терапией. Вспомогательная — значит дополнительная; психоло-
Гаррет Портер, Патрисия Норрис 87
гическая и психофизиологическая работа проводится дополнительно, в помощь
медицинскому лечению. И то, и другое лечение действует в одном направлении, оба вносят
важный, необходимый вклад в здоровье пациента.
Мы с Гэрретом хотели бы, чтобы эту книгу врачи рекомендовали своим пациентам
и чтобы она стала еще одним помощником в достижении психического и физического
здоровья, вдохновляющего на еще большее соучастие и надежду.
Глава 1
РАССКАЗ ТЕРАПЕВТА
Когда я впервые увидела Гэррета, он сидел в низком кресле и был соединен проводами
с аппаратом, гудящим и мигающим красными лампочками. Его прямые русые волосы
доставали почти до бровей, и из-под них смотрели блестящие, ясные глаза. Ему тогда было
девять лет, оп не был высоким для своего возраста, но выглядел настолько значительным
и уверенным в себе, что я никогда не воспринимала его как маленького. Оглядываясь
назад, я понимаю, что наши отношения никогда не были отношениями ребенка и
взрослого. Самым естественным образом Гэррет всегда рассматривал себя как моего равного
партнера и вел себя соответственно. Мы начали наше трудное путешествие вместе и были
друг для друга поочередно то учителем, то учеником.
Ко мне обратились с просьбой позаниматься с Гэрретом визуализацией и образным
представлением, чтобы помочь ему мобилизовать все силы организма и в особенности
иммунную систему для решающей борьбы. Меньше чем за два месяца до этого, в сентябре
1978 года, у Гэррета обнаружили неоперабельную опухоль мозга.
Провода соединяли Гэррета с установкой биологической обратной связи (БОС), и под
умелым руководством моего мужа и коллеги, доктора Стивена Фариона, он учился
мысленно управлять некоторыми процессами, происходившими в его теле. Воображая свои
руки теплыми, он уже мог сильно их нагреть, а зрительно представив себя расслабленным
и мягким — почти полностью снять напряжение в мышцах. Все это получалось у него
очень хорошо, и Гэррет начал понимать, как разум может влиять и управлять телом.
Гэррет получал радиотерапию. Его мать и отец, Сью и Ричард Портеры, хотели
сделать все возможное, чтобы помочь лечению. Незадолго до этого, в том же году, умерла от
рака бабушка Гэррета. Во время ее болезни родители Гэррета достали одну из
магнитофонных записей Саймонтонов. Доктор Карл Саймонтон и Стефани Саймонтон первыми
стали использовать визуализацию и образное представление для высвобождения
психической энергии и укрепления иммунной системы.
Гэррет пользовался этой пленкой, но во время нашей первой встречи он сообщил, что,
по его мнению, она была слишком скучной для детей. Он хотел записать пленку, которая
бы могла понравиться детям. Это и стало нашей первой задачей.
Прежде чем продолжать рассказ о работе с Гэрретом, я бы хотела ответить на вопрос,
который он сам себе задавал: «Почему я?» Почему я выбрала профессию, связанную с
исцелением людей? Большая часть этой книги рассказывает о возможности человека, его
естественных способностях развиваться, исцелять себя, изменяться, о том, что мы можем
влиять на все, что происходит внутри нас. Это относительно новая идея в западном
мышлении. Но к тому времени, когда я познакомилась с Гэрретом, она уже не была новой для
меня.
С раннего детства наряду с западными идеями меня волновали представления,
пришедшие с Востока. Я выросла в семье, где уже во времена Второй мировой войны
интересовались вещами, которые только сейчас появляются в западном сознании и постепенно
завоевывают внимание ученых. Мои родители Эльмер и Элис Грин стремились
объединить знания в области физики и метафизики с точки зрения западной и восточной науки
и философии. Во времена моего раннего детства, школьных и университетских лет Эльмер
занимался физикой, поэтому наука и философия с ранних лет влияли на мою жизнь и
образ мышления. Понятия, оказавшие воздействие на мои детские годы, имели прямое
отношение к саморегуляции и представлению о единстве духа и тела. (...)
Когда взрослые хотели меня в чем-то убедить, они говорили: «Сознавай»,
«Осознавай», часто повторяли: «Не поступай неосознанно». Благодаря интересу моих родителей
к восточной и западной мысли я познакомилась с людьми с сильно развитыми
способностями к саморегуляции. Их необыкновенные способности принимались нами, детьми, как
нечто само собой разумеющееся, поскольку дети воспринимают так все, что составляет их
жизнь. Так частью моей жизни была саморегуляция по системе йога. И то, что разум
играет важную роль в излечении, воспринималось мной почти всегда как нечто вполне
естественное.
У нас в семье часто говорили о связи тела и разума. Помню, еще в раннем детстве,
88 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
когда у меня болел живот, мне говорили: «Ты же хозяйка своего желудка», а если я
жаловалась на зуд от комариного укуса, то слышала: «Постарайся мысленно сделать так, чтобы
это чувство у тебя прошло или превратилось в другое чувство».
Когда мне было 11 лет, наша семья некоторое время жила зимой в Канаде. Мы
занимали летний дом на берегу залива Виктория. Там была большая терраса, с которой можно
было во время прилива бросать камешки в воду. В общей комнате был камин, а на кухне —
большая дровяная плита, на которой варили еду. Других источников тепла в доме не было.
Наверху было несколько больших спален, и у меня с братом Дугом было по такой
спальне. Наши младшие сестры вместе с родителями спали внизу, где было теплее. А у нас
было так холодно, что каждое утро, когда я просыпалась, вода в кувшине на столике у
моего зеркала замерзала. Схватив в охапку свою одежду, я бежала вниз и одевалась в кухне,
рядом с раскаленной плитой, которая обогревала всю комнату. Вечером все повторялось
в обратном порядке: я поднималась наверх в последний момент, уже облачившись в
пижаму, ныряла в постель и там дрожала между ледяными простынями, свернувшись
калачиком.
Однажды, после нескольких таких вечеров, папа вошел ко мне и, увидев мои мучения,
сказал: «Вытяни ноги и пошли кровь вниз к ступням: представь себе, что ты протянула
ноги к печке и им становится все теплее и теплее». Это сработало почти мгновенно, и
скоро моим ногам стало уютно и тепло под одеялами. Этот способ согревал меня в Канаде
и с тех пор много раз помогал во время походов, игр на снегу и катания на лыжах. В то
время не было приборов БОС, но когда мои ноги начинало покалывать и они согревались, я
ощущала это своей собственной биологической обратной связью. Поэтому существование
саморегуляции не было для меня новостью. В какой-то степени это было естественным
умением, таким же естественным, как умение ходить или говорить.
Я понимала, что могу научиться успокаивать боль в животе или вылечить свое больное
горло, точно так же, как могу научиться играть в теннис или водить машину.
Как мы увидим дальше, для Гэррета мысль о том, что он может исцелить себя,
становилась естественной по мере того, как он узнавал из опыта, что разум может управлять
телом.
С появлением чувствительных приборов, дающих информацию о тех процессах нашего
организма, с которыми чувства обычно не поддерживают обратной связи, например о том,
как работает сердце или сколько кислоты выделяет желудок, все, кто занимается
психической саморегуляцией (а постепенно и весь научный мир), получают объективное
доказательство того, что с помощью разума и создаваемых в воображении образов, то есть
визуализации, мы произвольно можем изменять сердечный ритм или количество
желудочной кислоты. (...)
Разум человека действует в соответствии с нашим представлением о себе. Это
представление является схемой для будущего поведения, оно определяет то, каким образом мы
будем воспринимать свою жизнь. Нашим поведением сознательно или бессознательно
управляет зрительное представление (визуализация). Если мы хотим изменить какую-то
сторону нашей жизни, мы сначала должны осознать наши представления о ней и затем
разработать визуализацию для тех изменений, которых мы хотим добиться, (...)
Еще в Нью-Йорке я встретилась с д-ром Айрой Прогофом и стала использовать его
метод внутреннего диалога, который он назвал «Интенсивный дневник» Д-р Прогоф,
известный психолог по глубинпым процессам, ученик и интерпретатор Карла Юнга,
разработал этот уникальный и мощный метод познания внутренней реальности и
бессознательных процессов.
Метод Прогофа помогает установить связь, существующую между внешней жизнью
человека и его внутренними переживаниями. С помощью метода психологического
конспекта происходит систематическое обучение технике, которая дает возможность увидеть
глубоко скрытый «сырой материал» внутреннего «я» и включить его во внешнюю жизнь
человека. (...)
* * *
Когда я впервые познакомилась с психосинтезом, прочитав одноименную книгу Робер-
то Ассаджиоли, я почувствовала, что это направление, более чем какая-либо другая
психологическая школа, созвучно мне. Оно соответствовало моему видению мира, философским
посылкам и системе представлений относительно природы человека. Читая эту книгу, я
с радостью обнаружила, что некоторые из разделяемых мною представлений входят в
целостную психологическую теорию и могут быть использованы в терапевтической
практике и для исследования своей собственной личности.
Знакомство с психосинтезом соединило мои философские воззрения и
профессиональные психотерапевтические знания, слило их в общее целое. (...)
Во время одного из семинаров по психосинтезу я впервые услышала о Карле и
Стефани Саймоптонах и заинтересовалась онкологией. Один из членов группы принес газетную
вырезку, описывающую работу Саймонтонов на Калифорнийской базе ВВС в Трависе.
В статье рассказывалось о том, как онкологические пациенты доктора Саймонтона
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 89
воображали свое физическое состояние, старались, чтобы этот зрительный образ как
можно точнее соответствовал действительности, а затем представляли себе ясную картину
того результата, которого в идеале можно достичь при самом благоприятном ходе лечения
с помощью облучения участка, пораженного раком. Пациенты должны были представлять
себе эту идеальную картину абсолютного излечения во время сеансов радиотерапии и еще
несколько раз в день. Это было уникальное использование методов психосинтеза для
физического исцеления. (...)
Использование воображения в психотерапии старо, как сама психотерапия. Впервые
в современной западной литературе о нем сообщалось в работе Брейера и Фрейда в 1895
году об истерии в знаменитом случае Анны О.
Фрейд признавал важность и силу воображения:
«Мыслительные процессы могут становиться осознанными через возвращение к
остаткам зрительных образов, и для многих людей это, по-видимому, лучший способ.
Мышление в картинах ближе подходит к бессознательным процессам, чем вербальное
мышление, оно бессомненно старше последнего и онтологически, и филогенетически».
Использование зрительных образов имеет долгую и увлекательную историю и
широко распространено в настоящее время.
Как только вы признаете, что образное представление связывает все процессы, все
сразу становится на свое место. Образное представление предшествует всем физическим
действиям от простого стремления взять предмет до катания на лыжах, игры в тенвис и
попадания в цель во время игры в гольф. Образ предшествует мысли филогенетически и
с точки зрения развития. Я полагаю, что образное представление является началом всех
мыслительных процессов, ассоциаций и всех вторичных мыслительных процессов. В
поддержку этого тезиса собрано уже большое количество доказательств.
Основной посылкой психосинтеза является то, что воображение, образ предшествует
действию. Теперь, в работе с визуализацией и исцелением, становится ясно, что образное
представление предшествует не только действию, но и физиологическим процессам
внутри человеческого организма. (...)
* * *
Людей, больных раком, часто называют жертвами рака. Общество и они сами считают
себя жертвами внешних физических причин, таких, как канцерогенность воздуха и пищи,
психосоциальных стрессов, потерь и тяжелых утрат. Когда человек ощущает себя
жертвой, он начинает пассивно воспринимать жизненные события, а не участвовать в них
активно.
Сознавание себя жертвой вызывает чувство беспомощности и безнадежности, которые
могут способствовать развитию болезни. Важнейшим, возможно, основным условием
излечения является ощущение силы, чувство, что ты являешься полным хозяином своего тела
и своего духа ( ) чувство ответственности, ощущение того, что тело и разум связаны и
мы произвольно можем вызывать в нашем организме ответные реакции. Необходимо па
собственном опыте пережить возможность саморегуляции и поверить в то, что воля
человека способна влиять на развитие болезни.
В то же время надо помнить, что ответственность не означает и не предполагает вины.
Одно из возражений, звучащих против работы с воображением и визуализацией при
лечении рака, сводится к тому, что пациенты могут начать чувствовать себя виновниками
своей болезни и что нельзя делать больных ответственными за их состояние.
Это один из самых сложных и одновременно самых важных вопросов. В большинстве
работ, посвященных возникновению рака, указывается на связь между стрессом и раком,
между потерей или тяжелой утратой и началом злокачественного заболевания.
Хотя вопрос о том, существует ли у некоторых людей предрасположенность к
заболеванию, еще не решен однозначно, большинство исследователей считают, что заболеванию
часто предшествуют депрессии, а преобладающим защитным механизмом таких больных
является подавление и отрицание.
Но если все силы организма должны быть направлены на исцеление, эту внутреннюю
ситуацию необходимо изменить.
Все мы являемся результатом приобретенных знаний, прошлого опыта, которые
в большой степени влияют на наши взгляды и поведение. Мы узнаем и переживаем многое
прежде, чем научимся этим управлять. Многие педагоги и психологи сходятся на том, что
на самом деле основные стереотипы поведения и способность преодолевать трудности
мы приобретаем за первые 5 — 7 лет жизни. Получается, таким образом, что мы как бы и не
отвечаем за свои представления о жизни, свои чувства и действия, за то, какими мы стали.
Но до тех пор, пока в нашей системе представлений будет присутствовать осознание себя
жертвой, наша истинная воля будет скована и мы будем лишены собственной,
независимой силы.
Не чувствуя своей вины за прошлые события, нелегко понять, что ты отвечаешь за
будущее. Но под воздействием особых внешних обстоятельств, определенной мотивации,
внезапного глубокого озарения или при сочетании все* этих условий человек в любую ми-
90 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
нуту жизни может принять себя, каким он является в данный момент, и ответственность
за свое дальнейшее развитие. (...)
Гэррет знал это очень хорошо. Он интуитивно понимал, что значит бороться за
собственную жизнь. В самом подавленном состоянии, когда он падал и не мог подняться сам,
когда смерть казалась неминуемой, к нему пришло понимание, что он может отвечать за
свою судьбу.
Вот как он пишет об этом:
«Я спрашивал себя: «Неужели это происходит со мной? Я не должен умереть так
рано. Мне только девять лет, это несправедливо». Но на самом деле я был уже на пороге
смерти. Я все еще ходил в школу, все еще пытался быть активным, но все ближе и ближе
подходил к краю. Было невыносимо ходить в школу, невыносимо что-нибудь делать. У
меня не было физической боли, просто я был так подавлен, не понимая, что такое депрессия,
я просто в ней находился.
Однажды ночью, лежа в постели и думая о себе как бы со стороны, я спросил себя:
«Господи, Гэррет, неужели это ты?» И вдруг меня осенило: наверное, должно быть что-то,
что я могу сделать. Это просто пришло мне в голову. Просто на меня что-то снизошло...
раздался голос, и он сказал: «Гэррет, ты должен выбрать. Или будешь продолжать вести
себя так, как сейчас, и тогда ты умрешь. Да, умрешь. Или можешь бороться, и, возможно,
победишь... Возможно». Я не был в этом уверен, но это была возможность... Как будто
меня озарил свет».
Гэррет обнаружил, что в состоянии сделать выбор и направить свои усилия на то,
чтобы жить. Во время нашей следующей встречи у меня в кабинете он заявил ясно и твердо:
«Я выбираю жизнь». Он объяснил, что понимает это только как возможность, понимает,
что для этого надо работать изо дня в день. Но это стремление само по себе стало целью
жизни.
То же самое пишет о своем выборе Норман Казинс в книге «Что я узнал от 3000
докторов». Когда у него обнаружили сердечно-сосудистое заболевание, он увидел перед собой
как бы два пути: либо сильно ограничить свою деятельность, либо начать заниматься
физкультурой. Казинс выбрал второе. Он пишет: «Этот путь мог продлиться несколько
месяцев, несколько недель или несколько минут, но это был мой путь».
Само принятие на себя ответственности вызывает радость и оптимизм. Несколько
моих пациентов говорили об огромном облегчении, которое они испытали, когда поняли,
что все-таки чем-то могут себе помочь. Могут участвовать в борьбе за здоровье и больше
не надо чувствовать свое бессилие.
Однако нельзя просто обходить вопрос о чувстве вины; его все равно придется решать.
Некоторые из моих пациентов чувствовали себя виноватыми в том, что они курили и из-за
этого у них рак легких, другие — в том, что плохо обращались со своим организмом. Были
пациенты, которые винили себя за то, что получали или, наоборот, не получали какого-то
определенного лечения.
Одна женщина, которой врачи решили не проводить химиотерапию, постоянно
чувствовала свою вину в том, что не получила этого лечения, потому что один из сторонников
химиотерапии сказал ей, что первичная опухоль могла где-то притаиться.
Мы еще вернемся к этой проблеме для более обстоятельного разговора. Здесь же
достаточно сказать, что для благоприятного лечения, исцеления и развития необходимо
отбросить мысли о вине и сосредоточить свое внимание и усилие на том, что происходит
здесь и сейчас и что можно сделать, начиная с данного момента. (...)
Я получила возможность участвовать в программе обучения специалистов с помощью
ЛСД. Это была исследовательская программа, которую проводили доктор Станислав Гроф
и его коллеги из психиатрической научно-исследовательской клиники в городе Спринг
Гроув, в Мэриленде. Она явилась частью исследовательской работы, посвященной
использованию ЛСД для исцеления, самопознания и для того, чтобы установить временное
открытое взаимодействие между сознательными и бессознательными процессами.
Мой единственный сеанс с ЛСД был глубоким и волнующим переживанием, но здесь
мне хотелось бы рассказать еще об одной области исследований. ЛСД выборочно
прописывался больным в последней стадии онкологических заболеваний для снятия боли и
страха и для того, чтобы облегчить их переход к смерти. За неделю, проведенную в Спринг
Гроув, пока я готовилась к опыту с ЛСД, во время самого сеанса и после него, у меня была
возможность прослушать несколько кассет с записью терапии раковых больных с
применением ЛСД. (...)
Эти записи оказали на меня огромное влияние.
Я обнаружила, как испуганные, одинокие, отчужденные и страдающие от боли
пациенты преображались после курса ЛСД. Часто они и вели себя по-иному — снижали
количество болеутоляющих средств, интересовались жизнью, начинали снова рисовать или
читать, или слушать музыку, успокаивали своих родных и демонстрировали не только силу,
но и спокойствие и даже умиротворенность. Видя, какое заметное и прекрасное влияние
на пациентов оказывают переживания, вызванные новым представлением о вебе, я тогда,
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 91
в августе 1972 года, поняла, что хочу когда-нибудь заниматься раковыми больными. Но
хотя мысли об этом возникали часто, прошло более шести лет, прежде чем я встретила Гэр-
рета.
Глава 2
ГЭРРЕТ ПОРТЕР: ПОРТРЕТ ГЕРОЯ
Когда Гэррету было девять лет и он только начинал учиться в четвертом классе,
результаты томографического сканирования подтвердили предварительный диагноз:
опухоль правого полушария, астроцитома. Однажды утром, в конце лета 1976 года, он
проснулся и почувствовал, что левая рука онемела. Сначала они с родителями решили, что он
спал в неудобной позе. И, в самом деле, в течение дня онемение прошло. Но несколько
дпей спустя Гэррет проснулся с абсолютно парализованной рукой.
Его положили в больницу на обследование, и диагноз был поставлен. Врачи
определили, что опухоль неоперабельна, и назначили курс радиотерапии.
Немного раньше в том же году умерла бабушка Гэррета — она была третьим
человеком в этой семье, умершим в течение последних 18 месяцев от рака. Родители Гэррета,
Ричард и Сью, работают в сфере здравоохранения. Ричард — социальным работником, а
Сью — консультант в школе, и у них обоих есть опыт работы со сложными пациентами и
их семьями. После того, как в течение 18 месяцев умерли мать, бабушка и тетя Ричарда,
Ричард и Сью стали интересоваться специальной литературой о раке. Они пришли к
выводу, что необходимо обратить внимание на психологический аспект этого заболевания.
Прежде чем начать лечение Гэррета, родители хотели еще раз проверить,
действительно ли невозможно удалить опухоль. Им советовали проконсультироваться в Научно-
исследовательском институте опухолей мозга при Калифорнийском университете в Сан-
Франциско. Они немедленно обратились туда, и диагноз, поставленный в Топике, был
подтвержден. Там тоже считали, что опухоль неоперабельна, и посоветовали радиотерапию.
По возвращении в Топику сразу же был начат курс радиотерапии. Кроме того, Ричард
и Сыо отвели Гэррета к своему другу и коллеге доктору Стивену Аппельбауму для
глубокого психологического обследования. Когда Стивен Аппельбаум работал в Менинджеров-
ском Фонде, он собирал и изучал материалы о новых способах лечения. Результаты его
исследований были описаны в увлекательной книге «Путешествие в себя». В ходе работы
Стефан изучал методы терапии рака Саймонтонов и некоторые из них включил в свою
психологическую практику.
Он пришел к выводу, что Гэррет является очень смышленым ребенком с большими
творческими способностями, сказал, что хотел бы с ним работать, и дал ему пленку Карла
Саймонтона «Релаксация и мысленные образы при терапии рака». Однако не успела
семья вернуться домой, как Гэррету стало очень плохо, и Стив Аппельбаум посоветовал
им обратиться в Центр БОС и психофизиологии.
Курс радиотерапии Гэррета заканчивался к празднику Хэллоуин '. В это время он
не только боролся с тяжелой болезнью, но уже делал выбор между жизнью и смертью.
И в качестве карнавального костюма к празднику попросил маму сделать ему костюм
мумии. Гэррет носил его важно и с иронией. Это было очень тяжелое время, но у него
хватило сил демонстрировать свой костюм с определенной долей юмора. Это только один
из примеров того, как он мог решать свои проблемы с помощью символов.
Гэррет получил самую высокую безопасную дозу радиации. А поскольку
химиотерапия не могла принести пользы и опухоль была неоперабельна, семье сказали, что все
возможное с медицинской точки зрения уже сделано. Клинические симптомы продолжали
прогрессировать. Уже была парализована левая нога и до некоторой степени вся левая
часть тела.
Когда мы с Гэрретом решили создать кассету с визуализацией для того, чтобы
бороться с его опухолью, Гэррет сказал, что хочет сделать такую запись, которую могли бы
использовать все ребята с опухолями. Вот как она начиналась: «Сейчас вы узнаете о способе
борьбы с опухолями и раком».
У Гэррета есть два особых и необычных качества: чувство общности с другими и
глубокая убежденность в том, что он другим нужен. Когда я узнала Гэррета, я увидела, что он
интуитивно понимал мысль Джона Донна: «Нет человека, который был бы как Остров
сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши. Поэтому не спрашивай
никогда, по ком звонит колокол; он звонит по тебе».
В то время Гэррет был помешан на «космической» теме, он обожал «Звездный путь»,
«Военная звезда Галактика» 2 и вообще все, что касалось исследований космоса. Сценарий
1 Хэллоуин — английский и американский осенний праздник, в котором участвуют ряженые.
(Прим. переводч.)
2 «Звездный путь», «Военная звезда Галактика» — многосерийные телевизионные фильмы,
популярные среди американских детей.
92 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
для своих визуализаций он построил на идее «космических войн». Он притащил
электронную игру «Морской бой», чтобы с ее помощью записать звуковые эффекты и сделать нашу
кассету интересной и больше похожей на жизнь.
В визуализации Гэррета его программирующее эго («я») представлено Голубым
Пилотом, командиром эскадрильи самолетов-истребителей. Его мозг — это солнечная система,
а опухоль — вражеский планетоид, залетевший в его солнечную систему и грозящий ей
гибелью. Белые кровяные клетки и другие представители иммунной защиты — лазеры,
и торпеды, которыми вооружена эскадрилья истребителей.
В мои функции входил Наземный Контроль, и таким образом мы во время записи
постоянно вели диалог, создавая визуализацию по мере того, как разворачивались события.
Полный текст этой пленки входит в рассказ Гэррета «Почему я?».
Во время записи Гэррет отвечал за все шумовые эффекты. Он заранее расставил все
корабли по клеточкам, и каждый раз, когда начинал атаку на планетоид, мы
действительно не знали, попадет Гэррет в цель или промахнется. Это не зависело от нас. Все было
как в жизни: не все дни одинаково удачны, не все атаки одинаково успешны. У Гэррета
бывали хорошие дни и не очень хорошие, но казалось, с самого начала он понимал, что
если неважно себя чувствует и не все у него получается сегодня, то завтра дела могут пойти
лучше. (...)
Кроме символической у Гэррета была физиологическая, биологическая визуализация,
к которой он в конце концов полностью перешел. Она разрабатывалась во время
воображаемых исследовательских путешествий по его мозгу. Гэррет, как крошечное существо,
шел по извилинам своего мозга, пока не подходил к опухоли. Он воображал себе ее в виде
куска сырого гамбургера и в этом образном представлении, как и в космических войнах,
описывал ее как нечто бессмысленное. Очень важно, что и в символической, и в
физиологической визуализации он с самого начала видел опухоль слабой и неорганизованной.
В физиологической визуализации он представлял себе, что сотни, миллионы белых
клеток откусывали, поедали и полностью уничтожали опухоль. Гэррет сделал несколько
рисунков белых клеток, изображая их в виде круглых шариков с большим ртом, большими
острыми зубами, глазами и антенной, которая могла запеленговать противника. На
рисунке Гэррета эти клетки, несмотря на простую форму, выглядят активными и
целеустремленными, имеющими какой-то определенный характер, но ни в коем случае не злобными.
С самого начала он представлял свои белые клетки умными и всевидящими.
Визуализация и образное представление были основными средствами борьбы Гэррета
с раком. Но в то же время мы использовали направляемое и свободное воображение для
психотерапии и просто для удовольствия. Использование воображения было частью
обширной программы, которая включала саморегуляцию с помощью БОС и глубокую
релаксацию. Помимо того, мы уделяли внимание таким основам здоровья, как физические
упражнения и диета.
Использовали мы и другие средства психологической поддержки. В это время вся
семья стала заниматься с доктором Джозефом Хайлэндом, психиатром и другом,
работавшим в Менинджеровском фонде, но Гэррет с самого начала отказался от этих встреч,
заявив родителям: «Вы занимайтесь с доктором Хайлэндом, а у меня есть свои люди».
Доктор Хайлэнд постоянно встречался с родителями Гэррета, иногда мы собирались и все
вместе, чтобы обсудить наши дела. Два раза в этих встречах кроме нас участвовали
учительница и директор школы Гэррета. Было очень важно, чтобы все, кто мог помочь в
разрешении возникающих трудностей, действовали сообща. Учительнице Гэррета очень трудно
было в том году сохранять самообладание — ведь у нее в классе сидел умирающий
ребенок, но поддержка других учителей, одноклассников Гэррета, директора школы и наши
совместные встречи помогли ей, и школьная жизнь Гэррета не была осложнена
дополнительными переживаниями.
Из-за болезни Гэррета во многом изменились отношения его семьи с друзьями.
Некоторые из них стали более близкими, а некоторые просто исчезли, потому что не смогли
справиться со своими страхами и неудобствами, которое они испытывали, не зная, что
сказать или сделать. Все почувствовали, что отношения с теми, кто остался рядом, стали
крепче и надежнее.
Наши встречи с Гэрретом происходили один раз в неделю. В начале терапии мы
довольно много времени уделяли развитию у него навыков саморегуляции с помощью БОС.
Стив Фарион научил Гэррета хорошо согревать свои руки. Уже много позже я узнала,
что это умение было для него весьма важным, потому что он почувствовал, что может это
делать гораздо лучше других.
К идее научиться согревать свои руки Гэррет отпесся с большим интересом и
увлечением. Вот как он об этом говорил:
«Я принялся за дело с доверием и готовностью. Мне было интересно. Думаю, очень
важно, что я был ребенком. У взрослых есть ложное чувство реальности, и они опасаются,
что это невозможно. Но я был готов воспринимать новое и подумал, что было бы
действительно неплохо научиться управлять температурой своего тела. Я быстро понял, что на
самом деле мой разум отвечает за это».
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 93
Кроме того, Гэррет сказал мне, что когда он принес домой прибор для измерения тем
пературы, с которым занимался, чтобы показать его родителям, они не смогли нагреть
свои руки. Ему это было приятно. Он объяснил это так: «Потому что я открыл в себе что-
то, Ну, знаете, Дэвиду, например, лучше удается бейсбол и бег, и вообще всякий спорт.
Куча людей делает что-то лучше меня, а я не обнаружил еще ничего такого, в чем бы я
действительно преуспел. И вот это и стало для меня тем, что я мог делать лучше всех»
Зная мудрость и интуицию Гэррета, его открытость и способность заглянуть в себя, я не
думала, что он может чувствовать себя в чем-то неуверенным и неспособным. И все же
замечательные успехи в области саморегуляции оказались для него очень важны — они
дали новый толчок его уверенности в своих силах.
Довольно скоро руки Гэррета стали очень сильно нагреваться, как только он
сосредотачивал на них все свое внимание. Кроме того, он научился уменьшать напряжение
мышц до очень расслабленного состояния. Эти упражнения были важны не только для
того, чтобы справиться с тем значительным стрессовым состоянием, в котором он
находился, но и для того, чтобы подтвердить на опыте возможность мысли управлять
физиологическими процессами. Внутренняя логика подсказывала. «Раз я могу увеличить
приток крови к руке или ноге, могу расслаблять мышцы так, что включается обычный
мышечный тонус,— значит, я могу направлять свои белые кровяные клетки к опухоли и
увеличивать иммунную защиту всего тела».
В течение нескольких месяцев клинические симптомы Гэррета продолжали
прогрессировать. В конце концов, ему пришлось надевать на ногу специальный ортопедический
аппарат, чтобы ходить, а когда он падал, то не мог встать без посторонней помощи. Из
всего, что пришлось пережить Гэррету, это было самым страшным и приводило его в
отчаяние. Но в то же время это стало одним из сильнейших стимулов, заставлявших его
бороться за жизнь.
В феврале 1979 года сканирование мозга показало, что опухоль у Гэррета значительно
выросла. Врачи пришли к заключению, что дальнейшее лечение нецелесообразно. Как
позже сказал радиолог: «Мы сделали все, что могли» Прогноз Гэррета в это время был
весьма мрачен. Считалось, что ему осталось жить меньше года. (...)
Когда впервые была обнаружена опухоль и Гэррет спросил у отца, может ли она его
убить, тот ответил, что может. Позже Гэррет признался, что в этот момент хотел, чтобы
отец солгал. Но я думаю, что уже тогда, скорее подсознательно, чем осознанно, он
понимал, что опухоль может его убить, и если бы отец солгал в тот момент, это было бы ему еще
более неприятно.
Существует по крайней мере две причины, по которым честность и открытость так
важны. Ложь не только осложняет взаимоотношения людей, она создает барьер между
осознанным и неосознанным пониманием. Цель терапии — наоборот, создать доступ
к бессознательному, установить связь между сознательными и бессознательными процес
сами и усилить контроль сознания над бессознательным.
Гэррету было важно честно решить, действительно ли он хочет ж*ить. Позже, когда он
писал историю своей жизни, он сказал, что тогда еще он сомневался, готов ли взять
на себя этот адский труд.
В то время его физические возможности были серьезно ограничены: он едва ли мог
пользоваться правой рукой и с трудом передвигался даже в ортопедическом аппарате.
Если он падал и рядом не было никого, кто мог помочь, он оказывался в совершенно
безвыходном положении. Гэррету было очень важно вести максимально обычный образ жизни, и
он в процессе всего лечения продолжал ходить в школу, хотя несколько раз попадал
в очень тяжелые ситуации. Однажды по дороге в школу он упал и пришлось очень долго
ждать, пока кто-то пришел на помощь. Он был растерян и испуган.
Это было ужасное время для всей семьи. Казалось, что будущее, еще недавно такое
определенное, исчезает. Каждый вечер, возвращаясь домой с работы, Ричард Портер под
ходил к лестнице, ведущей в комнату Гэррета, и звал его: он должен был убедиться, что
все в порядке Если Гэррет отвечал, Ричард знал, что он жив. Сью каждое утро убежда
лась в том, что Гэррет жив, когда шла его будить. Однажды Гэррет сказал мне: «Я знаю,
что мои родители любят меня и желают мне добра. Поэтому они говорят мне, чтобы я был
осторожен, и всякое другое. Но я не хочу, чтобы они так много об этом думали, я не хочу,
чтобы моя жизнь была только опухоль, опухоль, опухоль». Когда я передала родителям
Гэррета эти его слова, они отнеслись к ним с большим пониманием. Общение в семье
становилось все более и более открытым. Позже отец Гэррета заметил, что даже
профессионалам очень трудно понять эту внезапную потерю будущего: под вопрос ставятся все планы
и мечты. Но когда они начали просто жить изо дня в день, стало гораздо легче. Каждый
день сделался более ценным, и вся жизнь начала приносить радость.
До тех пор, пока левую руку Гэррета не парализовало, он был левшой. Теперь ему
пришлось развивать новые моторные навыки. Читать стало труднее из-за нарушения
зрения, и Гэррет учился в школе не так хорошо, как ему бы хотелось. Тем не менее, он
храбро продолжал все делать, и каждый его день был наполнен борьбой за жизнь.
В нашу задачу входило не только научить Гэррета таким вещам, как например, самому
94 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
подниматься, если он падал, но еще и добиться, чтобы эти падения психологически его не
травмировали. Для этого мы устроили несколько славных сражений подушками на
третьем этаже больницы. В большой приемной хранилось много пестрых подушек для строи
тельства разных гор и замков. Часто в наших подушечных боях участвовал Стив, а иногда
и другие сотрудпики клиники. Подушки были такими большими, что могли сбить
человека с ног и он падал на гору подушек. Гэррета сшибали чаще, чем остальных. Иногда мы
катали его по подушкам или закапывали в них. Мы хохотали так, что у нас болели бока,
но гораздо важнее всего этого смеха и веселья было то, что Гэррет научился приемам,
которые давали ему возможность подняться на ноги, и ему это даже стало нравиться.
Б самом начале терапии, когда Гэррету было труднее всего разобраться в вопросах
жизни и смерти, у него был ряд переживаний, связанных со смертью. Однажды он мне
сказал, что иногда ночью его «внутреннее тело» выходит из настоящего тела и летает
по комнате, в которой находятся мать и отец. Он боится, что умирает, хочет привлечь их
внимание, но не может ничего крикнуть, потому что «у меня нет рта». Он чувствует, что
не в силах управлять своим полетом, и все больше и больше отдаляется от родителей. Эти
переживания очень огорчали и пугали его.
Чтобы помочь Гэррету справиться с этими страхами, мы решили использовать
увлекательное воображаемое приключение «вне тела к Больше всего ему понравилось такое
приключение из книги Кейтса «Проснувшийся разум». Надо было представить себе, что
он летит на самолете и начинает задремывать. Глядя в окно, в полусне, он думает, как
приятно было бы уметь летать, и вдруг обнаруживает, что сидит на крыле самолета.
Поглядев назад в окно, он видит себя сидящего с закрытыми глазами и улыбкой на лице
в кресле внутри самолета. Потрясающе! Он начинает кругами летать вокруг самолета,
описывая восьмерки, потом подлетает к переднему иллюминатору и заглядывает
вовнутрь. Там сидят пилот и второй пилот, которые ведут самолет, глядят вперед. Гэррет
строит им рожи и машет рукой, но они, конечно, не видят его, потому что у него нет тела.
Он то улетает все дальше и дальше от самолета, пока тот не превращается в маленького
серебристого жучка на фоне облаков, то снова бросается вниз и садится на крыло. Немного
погодя он возвращается в свое тело и просыпается, вспоминая о чудесном приключении
и о том ощущении свободы, с которым летал, покинув свое тело. Гэррету нравились такие
занятия с воображением и, хотя это не было впрямую связано с его неприятными пере
живаниями, он перестал их бояться, и вскоре они исчезли совсем.
На одной из встреч с Гэрретом я хотела поговорить о «внутренней сути» или постоян
ном организующем «я» и напомнила ему о том, что он как-то назвал «внутренним телом»,
Гэррет задумался на минуту, а потом поднял на меня свои внимательные глаза и сказал**
«Знаете, это ведь наше „истинное я"».
В ранний период болезни, когда ее симптомы были особенно сильны, я дала ему книгу
«Радуга за тучами», изданную доктором Джерри Ямпольски. Эта книга была написана
группой детей с тяжелыми и смертельными заболеваниями, в основном раком, которые
проходили программу групповой поддержки в Центре установочной терапии, основан
ном доктором Ямпольски. Эта замечательная книга дает силу и надежду В ней опубли
кованы рассказы и рисунки детей, в которых они делятся своими самыми глубокими стра
хами и тревогами, своими радостями, своими представлениями и рассказывают о
способах, которые помогали им преодолевать трудности. Описывают чувства, которые они
испытали, впервые узнав, что больны, мысли об уколах и радиотерапии, о выпадении
волос, о смерти и умирании. И рассказывают, как к ним пришло спокойствие вместо страха,
любовь вместо злобы, когда они решили помочь себе и жить настоящим моментом.
Мы читали эту книгу вслух вместе с Гэрретом. Все в ней имело для него огромное
значение. Это было одновременно и облегчение и откровение. Слушая описание
различных чувств, он кивал: «Да, да». Когда мы читали ее впервые, Гэррет был поистине
счастлив и часто возвращался к этой книге, особенно в начале нашей с ним работы, потому что
она была для него большой поддержкой.
Я рассказала Гэррету о недавно организованной телефонной службе психологической
помощи, на которую Джерри Ямпольски получил деньги. Эта служба давала
возможность детям всей страны, у которых были тяжелые, смертельные заболевания,
разговаривать с детьми из Центра. Ребята могли быть откровенны друг с другом, потому что знали:
человек, с которым ты беседуешь, понимает, что с тобой происходит.
Гэррету захотелось тоже быть участником этой телефонной службы. Случилось так,
что в тот день, когда я позвонила в Центр установочной терапии, чтобы записать Гэррета,
трубку снял сам Джерри Ямпольски. В это время в Центре находилась телевизионная
группа компании CBS,— договаривалась о съемках сюжета о детях и их совместной
работе для программы «Шестьдесят минут». Было решено включить туда и эпизод о службе
психологической помощи, и как раз в тот момент думали о том, кто будет отвечать на
телефонный звопок во время съемок.
Поговорив несколько минут с Гэрретом, Джерри спросил, не хочет ли он участвовать
в съемке и отвечать на телефонный звонок. Гэррет очень обрадовался, что сможет при-
пять участие в телепередаче, которую увидит вся страна. Несколько месяцев спустя
Гэррет Портер» Патрисия Норрис 95
в «Шестидесяти минутах» именно его голос сказал. «Меня зовут Гэррет, и у меня опухоль
мозга».
Идея телефонной службы увлекла Гэррета и полностью захватила его воображение.
Вскоре он решил организовать свою собственную службу для детей в Топике. Тщательно
все обдумав и обсудив, родители Гэррета установили ему для этого собственный телефон
с отдельным номером. В местной газете появилась статья с рассказом о Гэррете и о
телефонной службе Центра. В ней говорилось о желании Гэррета организовать телефонную
линию для поддержки детей с тяжелыми заболеваниями и был опубликован его номер.
Но вначале телефон Гэррета молчал. Звонки начались постепенно. Первый разговор
был с восемнадцатилетней девушкой по имени Терри, у которой только что обнаружили
опухоль мозга. Она была испугана и подавлена. Когда она позвонила, они с Гэрретом
говорили больше часа, и он рассказал ей о себе, о своем лечении, переживаниях и о том, как
помогал себе справиться с опухолью. Кроме того, он рассказал ей о Центре установочной
терапии и его телефонной службе, понимая, что ей полезно поговорить с кем-нибудь из
сверстников. Позже я узнала, что этот разговор с Гэрретом был для нее очень важен. Он
помог ей выйти из реактивной депрессии, во многом ослабил страхи, дал ей ощущение
собственной силы, чувство того, что она может себе помочь.
По телефону Центра установочной терапии Терри подружилась с несколькими
ребятами, но все же продолжала разговаривать с Гэрретом. Они стали большими друзьями —
вместе гуляли и навещали других детей, больных раком, которые звонили по телефону
Гэррета. Вдвоем они водили одного больного мальчика в кино и в зоопарк и навещали его
в больнице. Этот ребенок умер, но Гэррет и Терри много сделали для того, чтобы его
последние дни были наполненными и более радостными, чтобы ему было не так страшно и
одиноко.
Гэррет не уставал отвечать на звонки по линии Центра установочной терапии, и скоро
образовалась целая система телефонных связей. Его мама рассказала об одном
трогательном случае, когда позвонила маленькая девочка — она плакала от того, что ей страшно и
плохо. Гэррет рассказал ей о своих похожих страхах и переживаниях Потом прямо по
телефону провел с ней упражнение на расслабление и визуализацию. Они долго говорили, и
мама Гэррета сказала, что он вел себя совсем как профессиональный терапевт.
Действительно, дети могут быть самыми лучшими терапевтами друг для друга.
Основной принцип работы Центра установочной терапии состоит в том, что огромная
целительная сила высвобождается, когда мы выбираем не страх, а любовь и возможность помочь
другим. Очевидно, что для самоисцеления Гэррета очень важно было, что он выбрал
любовь и служение другим. Он был настолько спокоен и открыт, у него было такое разумное
соотношение оптимизма и реализма, что разговор с ним принес большую пользу
нескольким моим пациентам, детям и взрослым.
Ближе к лету 1979 года Гэррету стало лучше. Левая рука и нога стали сильнее, и он
смог ими пользоваться: научился вставать, когда падал, и вообще лучше себя
чувствовал. Он продолжал каждый день заниматься визуализацией, и мне кажется, это
доставляло ему удовольствие и никогда не было в тягость.
Раз в неделю Гэррет приходил в Центр биологической обратной связи и
психофизиологии, чтобы продолжать учиться саморегуляции и произвольному контролю, а также
для работы с визуализацией и воображением и для игровой терапии. Он много рисовал,
и большинство его рисунков было посвящено битвам различных частей его иммунной си^
стемы с опухолью.
В это же время он начал плавать, и когда выпадала подходящая погода, мы вместе
ходили в бассейн Менинджеровского центра. Родители купили ему ласты и маску с
трубкой; мальчик хорошо плавал в этом снаряжении и мог уверенно и с удовольствием
купаться в любом месте.
Когда осенью снова начались занятия и Гэррет пошел в школу, он был уверен в себе
и снова стал учиться лучше. Учительница пятого класса оказывала ему всяческую
поддержку, поощряла его независимость и помогала собраться с силами.
В конце октября Гэррет объявил мне, что у него есть радостное известие. «Я не могу
больше представить себе свою опухоль,— сказал он,— я думаю, что она исчезла». До этого
ему никогда не было трудно зрительно представить себе опухоль. Мы с ним совершили
исследовательское путешествие, проверяя каждый уголок его мозга. Везде, куда бы мы пи
заглядывали, он видел только нормальные, здоровые ткани, и лишь «забавное белое
пятнышко» (как сказал Гэррет отцу) на том месте, где опухоль была раньше.
В тот раз я восприняла новость со смешанным чувством. С одной стороны, пройдя
с Гэрретом через столько трудностей, я доверяла го восприятию, и мы отметили это
событие праздничным гулянием в его мозгу и пригласили на него все белые клетки. Мы
устроили воображаемый фейерверк и, танцуя с белыми клетками, приговаривали: «Мы
победили, мы победили!»
Однако осторожный терапевт внутри меня был более сдержан и скептичен, потому
что в то время у нас еще не было объективных доказательств того, что опухоль исчезла.
Ведь он, в конце концов, еще ребенок, думала я, может быть, он видел то, что хотел
96 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
увидеть. Может быть, он устал от постоянных занятий визуализацией. Как я позже
узнала, ничто не могло быть так далеко от правды — работа с воображением стала
неотъемлемой частью его жизни и основой его взаимоотношений с собственным телом.
На этом этапе терапии мы стали использовать воображение для того, чтобы общий
осмотр, которым он и до этого занимался, стал более эффективным. Гэррет представлял
себе, что его сильные и многочисленные белые клетки успешно справляются со своими
задачами, они постоянно патрулируют все уголки мозга, чтобы обнаружить любых
непрошеных гостей — микробов, вызывающих простуду, вирусов или бактерий. Кроме того,
белые клетки выискивали и уничтожали любые нежелательные клетки, которые могли
образоваться в его организме или которые были ему больше не нужны. Гэррет понимал,
что основная задача белых клеток — нести караул в его теле и поддерживать в нем
чистоту, поэтому он с удовольствием занимался этой визуализацией и сделал ее частью
постоянных упражнений.
В течение зимы симптомы болезни Гэррета стали постепенно исчезать и наступило
функциональное улучшение. Он смог сменить ортопедический аппарат на высокие
ботинки, а потом и на теннисные туфли. Это доставило ему истинное удовольствие. Он
продолжал ежедневно заниматься визуализацией и представлял, как белые клетки вели общее
наблюдение за всем организмом и особенно за мозгом. В воображении он никогда больше
не видел своей опухоли и верил, что она исчезла. Однако в феврале 1980 года Гэррет как-то
непонятно потерял равновесие и упал. Встал вопрос о сканировании, но все же на этот раз
его решили не подвергать обследованию. Несколько дней спустя он упал дома на
лестнице. Родителям Гэррета показалось, что он на некоторое время потерял сознание, хотя сам
Гэррет утверждал, что слышал все, что происходило вокруг, просто несколько минут не
мог двигаться. Вызванный врач посоветовал не торопиться со сканированием, а
посмотреть, не проявятся ли у него на следующий день какие-нибудь симптомы, вроде потери
сознания или рвоты. Гэррет как обычно пошел в школу, и после завтрака в школе его
стошнило. Тогда, наконец, его повезли в больницу.
Вовремя сканирования постоянный педиатр Гэррета отсутствовал. Поэтому врач,
проводивший обследование, сразу после сканирования сказал Сью: «Я должен позвонить
доктору Парману и доктору Реймонду, а потом я хочу поговорить с вами». Сью ответила,
что ей нужно 15 минут, чтобы вызвать мужа. (...)
Когда все собрались, доктор спросил, была ли сделана Гэррету операция. Он сказал,
что сотрясения мозга у мальчика нет, а опухоль исчезла. Все, что удалось обнаружить,—
это обызвествленный кусочек размером с горошину — то самое «смешное маленькое белое
пятнышко»! Сью сказала: «Да, хорошо»,— а потом до нее дошло. Она вскочила со стула
так резко, что испугала врача, и закричала: «Исчезло? Исчезло!!» Врач утверждал, что
если бы он не знал, что операции не было, он бы решил, что опухоль удалили. (...)
Вечером того же дня Гэррет позвонил мне, чтобы рассказать о замечательном событии.
Для нас с Гэрретом оно не было неожиданным, но, конечно, и нам стало намного легче,
когда появилось документальное подтверждение того, о чем мы уже знали.
Когда мама Гэррета привезла его ко мне в очередной раз, она восторженно
воскликнула, что это чудо совершила не радиотерапия — Гэррет добился этого с помощью
визуализации. Гэррет возразил, что, по его мнению, облучение помогло ему — оно
размягчило опухоль, и ему легче было разрушать ее с помощью белых клеток. Я была уверена,
что он прав.
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 97
«ПОЧЕМУ Я?»
Правдивый рассказ, написанный Гэрретом Портером
Предисловие автора
Это правдивый рассказ о моей жизни, ее буднях и победах. Я бы хотел, чтобы он
помог и повлиял на тех, кто хочет быть здоровым, невзирая ни на какие трудности.
Мой рассказ для тех, кому когда-нибудь пришлось отвечать на вопрос: «Почему я?»
Гэррет Портер, 1985
НАЧАЛО
Я ОДЕРЖУ ПОБЕДУ
Мне мало просто выжить, мне нужно преодолеть,
превозмочь все трудности. Я боролся, и я победил. Я видел
смерть и плакал. Я видел жизнь и радовался. Я одержу
победу.
Гэррет Портер, 1981
Когда мне было 9 лет, у меня обнаружили опухоль мозга. С этого момента
началась моя борьба — борьба за жизнь. Это рассказ о моей жизни и о моей борьбе. Я
написал его, чтобы вдохновить других, потому что все, что сделал я, могут сделать и
другие.
Я очень волнуюсь и не знаю, как начать свою книгу. Думаю, надо немного
рассказать о том, каким я был до того, как узнал об опухоли мозга. Я был
обыкновенным ребенком — иногда немножко вредным, но в общем нормальным, ничего
особенного. Хочу, чтобы вы это поняли. Да, иногда я приставал ко взрослым — все дети
так делают. Любил сходить с ума — гонялся по дому и играл, как все девятилетние
ребята. Мне нравится бейсбол, игрушки и машинки. Я люблю играть с друзьями,
особенно с Дэвидом Риверсом. Ему почти столько же лет, сколько и мне, и мы всегда
играем вместе — ив бейсбол, и в морской бой. Он был и остается моим лучшим дру~
гом. Я думаю, что он во многом помог мне, когда я выбирался из своих трудностей.
В основном он помог мне тем, что оставался моим лучшим другом, был со мной все
это время.
Я жил в Топике, штат Канзас (я и сейчас там живу), с мамой, папой и двумя
собаками — Чернушкой и Дум-Дум. Это не мы ее назвали Дум-Дум. Она досталась
нам от дяди с тетей, которые переезжали и собирались ее усыпить. Мы ее пожалели
и взяли. Ее уже тогда звали Дум-Дум.
Кроме того, у нас была кошка, то есть сиамский кот. Его звали Ральф. Он считал
себя хозяином нашего дома. Вот и вся моя семья.
В конце лета, когда мне было девять лет (1978), я стал хромать и у меня онемела
рука. Я тогда много плавал и подумал, что это от плавания. Мама решила, что я
сначала ушиб ногу, а потом привык хромать. Но с рукой у меня становилось все
хуже, а хромота не проходила, и в сентябре меня положили в больницу на
обследование. Это произошло, когда я проучился в четвертом классе всего недели две-
три.
На третий день пребывания в больнице ко мне пришел доктор и попросил
родителей выйти с ним на минутку в коридор. Мальчик из моей палаты сказал, что,
вероятно, они говорят там о чем-нибудь плохом. Я, конечно, не поверил и сказал: «Да
нет, вряд ли». К моему большому удивлению, доктор, вернувшись, подставил стул
к моей кровати, сел и сказал: «Гэррет, мы что-то обнаружили у тебя в голове. Мы
не можем сказать точно, что это. Думаем, что опухоль, но не уверены». Потом он
встал, еще немного поговорил с моими родителями и ушел.
Меня это очень напугало! У меня прямо мурашки забегали по спине. Мы
поговорили об этом с родителями и решили не загадывать на будущее. Я не помню, о чем
мы еще говорили — я это или забыл, или вытеснил из памяти. На самом деле, я не
очень понимал, что такое опухоль мозга, и поэтому не очень испугался того, что она
может со мной сделать.
Ну, они провели еще какие-то исследования, и я оставался в больнице еще
несколько дней, а потом надо было возвращаться домой.
Дома я стал играть со своими старыми и новыми игрушками. В это время
пришел сосед и принес мне в подарок модель Порша. Через некоторое время он ушел,
а мы с папой стали модель собирать. И когда уже наполовину собрали ее, я спросил,
может ли эта штука убить меня. И папа сказал, да. Ну вот это меня действительно
4 «Звезда» № 4
98 ГЬррет Портер, Патриция Норрис
напугало. Я ужасно испугался. Но почему-то не стал плакать. Даже не знаю почему,
просто не плакал и все. Знаете, я просто продолжал делать то, что делал.
Мама с папой позвонили нашим знакомым, а я позвонил своим друзьям и обо
всем им рассказал. Некоторые были поражены. Я думаю, что больше всех был
потрясен Дэвид, хотя он и не показал вида. Дэвид как мистер Спок из «Звездного
пути» 1. У него вообще нет никаких эмоций. Ну, по крайней мере, мне тогда так
показалось.
Потом, со временем, Дэвид начал проявлять свои чувства. Я понял это по
вопросам. Однажды он спросил меня, была ли опухоль доброкачественной или
злокачественной и тому подобные вещи. Станет ли мне лучше и что со мной будет. По этим
вопросам и по тому, как он задавал их, я и догадался, что он действительно
беспокоился обо мне. Это было началом моей борьбы за жизнь.
ГЛЯДЯ ПРАВДЕ В ГЛАЗА
В течение следующих нескольких месяцев мы стали кое-что предпринимать,
вроде облучения и биологической обратной связи. Лечение радиацией происходило,
в основном, в октябре 1978-го. Облучений проводили в больнице св. Франциска в
Топике. Когда я в первый раз пошел на облучение, мне было скорее интересно, чем
страшно. Мне хотелось узнать, как эта штука выглядит. Оказалось, что ты лежишь
на столе, который может подниматься и опускаться. Над тобой находится аппарат.
Люди из радиологического отделения устанавливают его в нужном месте. Потом они
включают его примерно на минуту, а потом выключают и переставляют на другое
место. Потом еще раз делают то же самое. Я думаю, это продолжалось три-четыре
недели, всего шесть недель. Я очень хорошо помню, что на праздник Хэллоуин
утром я пошел туда в своем карнавальном костюме. Это был костюм мумии. Его
сделала моя мама, и я пошел в нем на облучение и на праздник.
Когда у меня выпали волосы, я чувствовал, что все на меня смотрят и думают,
что я какой-то ненормальный. И смеются надо мной. Мне это было очень неприятно.
Некоторые и вправду смеялись. Недавно, в субботу, позвонила моя подруга Дже-
ральдин. Я спросил ее, что она тогда думала,— обычно люди не подозревали, что я
ношу парик, они считали, что это просто новая прическа. Единственным человеком,
который думал, что это парик, была Джеральдин. Она просто знала.
Одной из наших неудач была поездка на Гавайи. За это время вообще было
много побед и много разочарований. Одним из больших разочарований были Гавайи,
хотя я действительно рад, что смог увидеть Пирл-Харбор и корабль «Аризона». Мы
заговорили о поездке на Гавайи однажды вечером за ужином, но я не думал, что
когда-нибудь попаду туда. Помню, как родители на что-то намекали, но точно не
помню, что именно говорили. Поэтому я очень удивился, когда среди подарков к
Рождеству был билет на самолет на Гавайи. Сначала до меня не доходило, как это
все будет, потом я стал все больше и больше ждать поездки. Я действительно очень
хотел поехать. Путешествие прошло хорошо, и я не хочу сказать, что мне не
понравились Гавайи, просто это было не вовремя. В основном, наверное, это связано со
страхом смерти и со всеми этими вещами, но когда мы прилетели туда, мне было
не по себе. Путешествие оказалось тяжелым для всех. Наверно, мы просто понимали,
что, возможно, это последнее наше путешествие вместе. Теперь я знаю, что это не
так, потому что я выжил, иначе я бы не сидел здесь и не писал эту историю. Но, во
всяком случае, когда мы вернулись домой, всем стало легче.
В конце концов было решено, что мне надо надеть ортопедический аппарат. На
какое время — никто не знал. Потом оказалось, что на год. Аппарат должен был
поддерживать мою ногу в таком положении, чтобы я не тащил ступню и не оступался.'
Мне было трудно шагать, и мы решили, что, может быть, это поможет. Я носил его
почти год, а йотом наконец снял. Когда я уже мог его снять, мы пошли в обувной
магазин и купили мне ковбойские ботинки, а потом пошли в магазин инструментов
«Стрэттон» и купили кувалду. Придя домой, я сразу же позвонил Дэвиду Риверсу и
сказал: «Почему бы тебе не зайти?» Когда он пришел, мы спустились из моей
комнаты вниз с кувалдой и аппаратом. Мы по очереди били его так, что из него
сыпались искры. Помню, с каким восторгом я дубасил его до тех пор, пока он не стал
плоским, как лепешка. Я точно помню, что сказал: «Надеюсь, до конца жизни мне
никогда не придется носить ортопедический аппарат!»
1 «Звездный путь» — популярный американский телесериал, в котором мистер Спок —
человек-робот, лишенный эмоций.
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 99
Я ВЫБИРАЮ ЖИЗНЬ
Я с удовольствием пишу эту часть — это моя любимая часть, потому что я знаю
ее наизусть.
Думаю, что самым важным выбором в моей жизни был выбор между жизнью и
смертью. Он дался мне не легко. Я должен решить, хочу ли я бороться и пройти
через всю боль и все трудности этой борьбы или сдаться без боя. Но я никогда не был
трусом и не собирался им становиться. Я выбрал жизнь. Я понимал, что будет
настоящая война. Я должен был бросить все свои силы на борьбу с болезнью. Я
сказал себе: «Черт возьми, я обязательно выиграю этот бой». Я вступил в него,
вооруженный моими белыми клетками, моей смелостью и моей верой. Мы объявили
войну опухоли мозга, и я знал, что это будет трудная борьба, но понимал, что не могу
сдаться. И я боролся и боролся, день за днем. Во время визуализации я представлял
себе, как космический корабль атакует мою опухоль. Битва происходила в моем
мозгу, и я побеждал опухоль.
Мы с Пэт Норрис решили записать кассету о моей войне с опухолью. Я
пользовался этой пленкой сам, но, кроме того, хотел сделать кассету, которая понравилась
бы детям. Вот что у нас было на пленке*
(Звуковые эффекты, производимые электронной игрой... пип... пип... Через минуту они
стихают.)
Гэррет. Сейчас вы услышите метод борьбы с опухолями и раком.
Пэт. Центр Управления вызывает пилота, Центр Управления вызывает пилота. Наденьте
лётный костюм. Взлет через 10 минут. Перед взлетом необходимо как следует расслабиться,
чтобы бой прошел как можно удачнее. Примите удобное положение. Закройте глаза.
Стряхните с себя все напряжение, которое, может быть, ощущаете в ногах, руках, груди... в голове.
Теперь расслабьтесь. Выдохните и вдохните (слышны громкие выдох и вдох). Еще раз выдох
и вдох (слышны звуки дыхания), выдох, вдох (звуки дыхания). Теперь перестаньте думать о
дыхании и постарайтесь как можно лучше выполнять все дальнейшие инструкции. Не
открывая глаз, постарайтесь мысленно представить себе свои ступни. Представляя свои ступни,
сильно подожмите пальцы ног. Теперь расслабьте пальцы и скажите себе: расслабься. Теперь
представьте себе свои ноги, Напрягите мышцы на ногах и расслабьте их. Расслабьте их
полностью. Так, еще раз расслабьте их.
Гэррет. Сэр, взлет через пять минут.
Пэт. Хорошо, пилоты, выполняйте инструкции, предусмотренные уставом. Теперь как
можно сильнее сожмите кулаки, напрягите части рук до локтя и отпустите их. Почувствуйте,
как расслабление распространяется через ваши ладони к кончикам пальцев. Теперь напрягите
плечи. Постарайтесь, чтобы на секунду они были действительно очень сильно напряжены,
потом расслабьте их. Отпустите, расслабьтесь. Теперь сосредоточьте внимание на шее. Пусть
мышцы шеи, горла, связок, которые могут быть напряженными, расслабятся. На секунду
напрягите горло, а потом расслабьте. Пусть расслабится вся шея, все горло. Теперь подумайте
о своем лице и голове. Мысленно представьте свою голову и лицо.
Гэррет. Взлет через три минуты, сэр.
Пэт. Момент взлета быстро приближается. Его время вот-вот настанет. Очень сильно
зажмурьтесь, скорчите гримасу, на секунду напрягите все мышцы лица и головы, оставайтесь
в этом напряжении, а затем расслабьтесь. Расслабьтесь полностью.
Гэррет. Летчикам-истребителям занять свои места в самолетах. Летчикам-истребителям
занять свои места в самолетах.
Пэт. Самолеты и летчики к выходу готовы. Все в порядке, релаксация прошла успешно.
Летчики к выходу готовы, сэр.
(Следующий диалог происходит на фоне звуковых эффектов.)
Гэррет. Включить компьютер. Включить компьютер.
Пэт. Прием.
Гэррет. Всем летчикам-истребителям включить компьютеры.
Пэт. Все в порядке, ко взлету готовы. Так, представьте себе, что вы беретесь за рычаг
управления и готовы взлететь. (Пауза:) Командир, Командир, это Центр Управления
полетом. Все ли готово к вылету?
Гэррет. Еще кое-какие уточнения по автоматической наводке, сэр. (Пауза.)
Пэт. Подайте сигнал о готовности.
Гэррет. Готовы, сэр.
Пэт. Хорошо, прибавьте тяги и взлетайте. Во время полета продолжайте поддерживать
звуковую связь. Радар показывает, что ваши самолеты хорошо идут на подъем. Вы
приближаетесь к цели. Сообщите, когда что-нибудь увидите.
Гэррет. Я вижу что-то вроде круглого мяча, сэр.
Пэт. Круглый мяч... вы думаете, это и есть цель?
4*
100 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
Гэррет. Проверяю по датчикам, сэр. Датчики показывают, что это цель, сэр.
Пэт. Прекрасно. Теперь опишите, что вы видите.
Гэррет. Это предмет округлой формы, выглядит каким-то тупым и бессмысленным.
Пэт. Хорошо, приготовиться к атаке. Подготовить первую лазерную пушку. (Звуковые
эффекты.)
Гэррет. Есть, сэр.
Пэт. Так, огонь!
Гэррет. Есть огонь, сэр. Эскадрон, огонь — пли! (Звук выпускаемых ракет постепенно
затихает без взрыва.) Мимо, сэр.
Пэт. Так, подготовьтесь к новой атаке. (Звуковые эффекты.) Подайте сигнал о
готовности.
Гэррет. Есть, сэр.
Пэт. Огонь!
Гэррет. Эскадрон, огонь — пли! (Звуки выпускаемых и взрывающихся ракет ) Попали,
сэр.
Пэт. Прямое попадание! Прямое попадание! Прекрасно, прекрасно! Вы видите какой-
нибудь результат? Что-нибудь исчезло?
Гэррет. Да, сэр. У этой штуки исчезает одна сторона.
Пэт. Прекрасно! Попробуем еще раз. Теперь вторая лазерная пушка. Приготовиться
к атаке.
Гэррет. Сэр, у нас заело.
Пэт. Можете попробовать вторую лазерную пушку?
Гэррет. Я попытаюсь, сэр.
Пэт. Огонь — пли! (звуки посылаемых снарядов.)
Гэррет. Мимо, сэр!
Пэт. Так. Попробуем еще раз первую лазерную пушку.
Гэррет. Торпеда к бою готова, сэр.
Пэт. Хорошо. Огонь — пли! (Звуки посылаемого снаряда.) Снова мимо! Хорошо.
Вывести вперед лазерную пушку.
Гэррет. Да, сэр. Выводим вперед лазерную пушку. (Короткие гудки.) Есть, сэр.
Пэт. Прекрасно. Подготовьтесь к ведению огня.
Гэррет. Есть, подготовиться к ведению огня.
Пэт. Огонь — пли! (Звуки посылаемого снаряда и разрыва.) Попали, попали? Опишите,
что вы видите.
Гэррет. Сэр, он еще не разрушен, но медленно разрушается.
Пэт. Превосходно, Командир. Превосходно! Можете ли вы попытаться еще раз?
Гэррет. Да, сэр.
Пэт. Хорошо, подготовьте лазерную пушку номер один.
Гэррет. Есть, подготовить, сэр. (Звуки выпускаемого снаряда.) Мимо, сэр!
Пэт. Так, давайте попробуем провести еще одну успешную атаку. Подготовьте пушку,
выведенную на огневую позицию.
Гэррет. Да, сэр. Выводим на огневую позицию. Заело, сэр. Предлагаю открыть люк
орудийного отсека.
Пэт. Прекрасная мысль. Попробуйте.
Гэррет. Открыть люк орудийного отсека. Ракеты к бою. (Короткие гудки.)
Автоматическое наведение на цель, сэр.
Пэт. Начинайте. Мы контролируем ситуацию. (Звуки посылаемых снарядов.) Опять
мимо! Так...
Гэррет. Подождите, сэр, мы зацепили край. Кусок откололся.
Пэт. Замечательно, замечательно. Следите, как он откалывается от основной части и
разваливается на куски.
Гэррет. Я разрушу его лазерной пушкой, сэр. (Звуки посылаемого снаряда.)
Пэт. Опять попали по краю?
Гэррет. Нет, сэр.
Пэт. Так. Вывести па огневую позицию любое подходящее орудие.
Гэррет. Я лучше попытаюсь снова зарядить орудие.
Пэт. Давайте. Центр Управления — Командиру. Отсюда все выглядит прекрасно.
(Звуки посылаемой ракеты.)
Гэррет. Отбили кусок, сэр.
Пэт. Прекрасно, прекрасно. Смотрите, как он распадается. Вышлите эскадрон белых
клеток для уборки обломков.
Гэррет. Есть, выслать эскадрон белых клеток для уборки обломков. Они пошли, сэр.
Пэт. Прекрасно, прекрасно!
Гэррет. Хватит, сэр!
Пэт. Хорошо. Приготовьтесь снова. (Звук посылаемой ракеты.)
Гэррет. Сэр, они начали стрелять по нам, но (звук посылаемой ракеты)... все мимо, сэр.
Гэррет Портер» Патрисия Норрис 101
Пэт. Хорошо, отлично! Выставить щит. Выставить щит, передать приказ компьютеру
выставить в десять раз больше белых клеток. Свяжитесь с компьютером.
Гэррет. Есть, связаться с компьютером. Компьютер, вы меня слышите? Компьютер, вы
меня слышите? (Меняет голос, чтобы изображать компьютер.) Компьютер слушает,
компьютер слушает. (Гэррет.) Пошлите в два раза больше белых клеток. (Голос компьютера.) Вас
понял, вас понял. (Короткие гудки.) Компьютер, отбой. (Короткие гудки прекращаются.)
Пэт. Щит выставлен правильно. Ваши силы распределены по периметру. Я бы сказал,
у вас все идет отлично.
Гэррет. Автоматическая наводка орудий.
Пэт. Доложите, когда будете готовы.
Гэррет. Еще несколько минут, сэр.
Пэт. Хорошо.
Гэррет. Сэр, у нас что-то не ладится со стрельбой.
Пэт. Что вы предлагаете, Командир?
Гэррет. Попытаемся еще раз, сэр.
Пэт. Выполняйте.
Гэррет. Готовы вести огонь, сэр.
Пэт. Стреляйте по команде. Огонь!
Гэррет. Есть, сэр. (Слышно, как ракеты летят и попадают в цель.)
Пэт. У меня на экране — прямое попадание! Прошу подтвердить.
Гэррет. Прямое попадание, сэр.
Пэт. Прекрасно? Осталось немного отбить по краям. Вы видите?
Гэррет. Да, сэр.
Пэт. Очень хорошо.
Гэррет. Минутку, сэр. Прямо на нас двигается Неизвестный Корабль.
Пэт. Так. Подождите, пока не определите, друг это или враг.
Гэррет. Компьютеры определяют. (Пауза.) Компьютер, сообщите: это друг или враг?
Повторите: это друг или враг? (Голосом компьютера.) Компьютер сообщает: это
Злокачественный Корабль с того планетоида. Это спасательный корабль с большим количеством
разных людей, которые могут построить новый планетоид. Я полагаю, сэр, мы должны... спасибо,
сэр... истребить. (Гэррет.) Спасибо за предложение. Сэр, я подключил вас к нашему
разговору. Вы все слышали?
Пэт. Да, я слышал. По-видимому, мы должны принять предложение компьютера.
Гэррет. Я уже начал. (Слышно, как вылетают ракеты и поражают цель.)
Пэт. Ага, Злокачественный Корабль. (Короткие гудки.) Прошу доложить обстановку.
Прошу доложить обстановку.
Гэррет. Злокачественный Корабль полностью уничтожен. Спасшихся нет, сэр.
Пэт. Прекрасно, прекрасно. В дальнейшем если кто-то вторгнется в наше пространство,
будем от всех избавляться. Теперь проверьте численность белых клеток.
Гэррет. Произвести учет белых клеток, сэр? Определить число белых клеток?
Пэт. Да, Командир.
Гэррет. Они были уничтожены неприятелем, сэр. Но, сэр, нет причин для беспокойства.
Можно произвести их еще.
Пэт. Замечательная мысль. Немедленно произведите еще. Чем их больше, тем они
сильнее.
Гэррет. Так, компьютер, слушайте мою команду. Приказываю удвоить поставку. Вы
слышите? Удвоить поставку. (Голосом компьютера.) Да, сэр, слушаю, сэр. (Гэррет.) Что-то
сломалось, они не поступают. (Голосом компьютера.) Извините, сэр, но у вас отключен рычаг
подачи. (Гэррет.) Не лезьте не в свое дело, компьютер. (Короткие гудки.) Так, достаточно.
(Короткие гудки прекращаются.) Приготовьтесь к подаче снарядов с белыми кровяными
клетками.
Пэт. Готовы.
Гэррет. Начать отсчет.
Пэт. 10, 9...
Гэррет. Заряжайте, сэр.
Пэт. Есть заряжать.
Гэррет. Хорошо.
Пэт. 5, 4, 3, 2, 1.
Гэррет. Огонь. Удар. Сейчас взорвется. (Звук взрыва.)
Пэт. Еще одно прямое попадание. Посмотрите, как белые клетки прорываются массой
через позиции неприятеля.
Гэррет. Они пожирают его, сэр.
Пэт. Прекрасно. Центр Управления — Командиру...
Гэррет. Командир на связи, сэр.
Пэт. Пора временно возвращаться для дозаправки. Приготовиться к возвращению на
базу для дозаправки.
102 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
Гэррет. Возвращаемся на базу для заправки, сэр. Эскадрон, направляемся домой.
Выпивка за мной, ребята.
Пэт. У нас все готово. Доложите о посадке.
Гэррет. Приготовьтесь к посадке... Выпустить шасси. (Короткие гудки.) Шасси
выпущено, сэр.
Пэт. Прекрасный бой, Командир. Хорошая мысль пропустить по стаканчику. Теперь
постарайтесь снова расслабиться. Обратите внимание на ощущение здоровья во всем теле.
Постепенно выходите из этого состояния и возвращайтесь к активности. Я жду обещанной
выпивки.
Гэррет. Я не имел в виду вас, компьютер.
Пэт (голосом компьютера). Знаете, мне иногда тоже хочется.
Гэррет. Знаю. Хорошо, бутылку смазочного масла для вас.
Пэт (голосом компьютера). Спасибо, сэр. Спасибо, сэр.
Я занимался так уже целый год и очень хорошо запомнил, как это случилось, потому
что меня это поразило. Я делал обычное упражнение, но опухоли нигде не было. Я не мог
ее найти. Я попробовал снова, но снова не увидел ее, и тогда я понял: ее нет!
В тот же вечер было очень странно. Я пошел в спальню, помолился, стал заниматься
визуализацией и вообще не мог отыскать опухоль. Все было просто черным, кроме
маленького белого пятнышка. Я позвал папу, попросил его подняться ко мне и сказал, что
не могу ее увидеть. Он не поверил, что она исчезла. Потом мы сказали маме. Но, может
быть, я недостаточно хорошо сконцентрировался? И я снова повторил всю релаксацию и
снова стал воображать свой мозг,— и все равно опухоли не было.
Когда я отправился на очередную встречу с моим доктором по саморегуляции Пэт
Норрис, я сказал ей, что не могу отыскать опухоль. Мы тут же провели вместе
воображаемый обход моего мозга, но я и на этот раз не смог обнаружить никаких ее следов. И тогда
мы устроили праздник и позвали на него все белые клетки. Мы танцевали среди
множества радуг и приговаривали: «Мы победили, мы победили!» Потом мы вместе нарисовали
картинку нашего праздника и раскрасили ее всеми цветами радуги.
В моей следующей визуализации, которую я провожу до сих пор, белые клетки
действуют как радары. Они поворачиваются, все осматривают и переговариваются друг с
другом: «Это сектор три; проверка третьего сектора». Они проникают всюду и всегда
начеку. Может быть, я буду повторять ее до конца своей жизни, а может быть, она
как-нибудь изменится — кто знает. Целый год постоянной борьбы был позади. Мне кажется,
это был последний, самый долгий бой. Мы как будто застали противника врасплох —
ударили внезапно со всей силы, всеми белыми клетками, и наш маневр удался. Мы
одержали победу, победу добра над злом. Это был один массированный удар в борьбе с... как
бы это сказать? — с темными силами. Решающее сражение и, как вы знаете, я его
выиграл.
Пять месяцев спустя я упал с лестницы. Сначала показалось, что все нормально, и я
пошел обедать. На следующий день в школе меня стошнило или, может быть, я
поперхнулся. За мной приехала мама и сразу же повезла меня в больницу. Она сказала:
«Может быть, придется сделать еще одно сканирование». Я сказал: «Это потеря времени. Они
ничего не смогут подтвердить». Каждый раз, когда мне делали сканирование,
невозможно было определить, уменьшается опухоль или увеличивается. Я думал, что опять будут
проверять мою опухоль, но оказалось, что доктор боялся, нет ли у меня сотрясения мозга,
и поэтому послал делать сканирование. И вот я вошел в кабинет, где стоял компьютерный
томограф.
Наверное, надо объяснить, что такое томографическое сканирование. В той комнате
стоял большой аппарат, из которого выезжало что-то среднее между столом и кроватью, на
которую надо ложиться. Оно выезжает, ты на него ложишься, и оно вместе с тобой снова
заезжает в аппарат. Звук у этого аппарата как у стиральной машины. Твоя голова
оказывается внутри. Там еще есть такой цилиндр. Он крутится вокруг головы и делает снимки.
Сначала крутится минут двадцать в одну сторону и снимает, потом останавливается и
минут двадцать крутится в другую сторону. Потом, когда он снова останавливается, тебе
делают укол с каким-то красящим веществом, и все начинается сначала: цилиндр
вращается опять по двадцать минут в каждую сторону и делает снимки поперечного сечения
всей головы, и черепа и мозга. Много-многоснимков каждой части головы. На самом деле
это не страшно. Сначала мне все объяснили. Все, что должно происходить. Кроме того,
там есть радиосвязь и ты можешь разговаривать с врачом или попросить о чем-нибудь,
когда тебе нужно. Конечно, я ненавижу уколы. Не то чтобы я их совсем не мог перенести,
но я не могу сказать, что они мне доставляют удовольствие. Я их побаиваюсь. Ха! Да, так
и знайте: я их боюсь.
Помню, когда все закончилось и я слез с этого стола, девушки, которые управляли
аппаратом, предложили мне конфетку. Я еще подумал, что это очень любезно с их
стороны. Они за ней сбегали и угостили меня. Потом я вышел в комнату, где меня ждала мама.
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 103
Мы еще минут пять подождали, и туда пришел доктор, и как раз приехал папа. Они сели,
и доктор сказал нам, что в смысле сотрясения все нормально и что опухоль исчезла. И
тогда мама вскочила и закричала так, что доктор чуть не умер от страха: «Опухоль
исчезла!»
Мы еще немного поговорили и пошли домой. Помню, что я позвонил всем своим
друзьям, включая Пэт, чтобы сказать им, что опухоль исчезла!! Я почувствовал огромное
облегчение и большую гордость, но больше всего я чувствовал себя победителем, потому
что, знаете, я все-таки ее поборол. Я был очень, очень рад. Я был счастлив. Мне кажется,
что это я запомнил лучше всего. Когда опухоль исчезла, я был так счастлив, что прыгал
выше облаков.
ЗА КАЖДОЙ ТУЧЕЙ СКРЫВАЕТСЯ РАДУГА
Среди людей, которые помогли мне в борьбе с раком, был Джерри Ямпольски. Он
руководит Центром установочной терапии в городе Тибурне, в Калифорнии.
Я впервые узнал о Джерри от Пэт, когда она дала мне книжку «Радуга за тучами»,
которую написали ребята из Центра. С самим Джерри я сначала познакомился по
телефону. Пэт позвонила ему, когда я занимался саморегуляцией в институте Менинджера,
чтобы узнать, не могу ли я участвовать в его психологической телефонной службе.
Я с ним поговорил, и Джерри меня взял. Так это все и произошло. (Я здесь не хочу
рассказывать про съемки, а то еще подумают про меня Бог весть что: мол, его показывали по
телевидению и всякое такое.) Потом мы стали общаться с другими ребятами, и я им тоже
помогал. Мне это все ужасно нравилось и я организовал свою собственную телефонную
службу и назвал ее «Телефонная линия детской помощи». У меня был отдельный телефон
со своим номером, который, кстати, сохранился до сих пор.
Когда я организовал эту службу, первым человеком, который мне позвонил, была
Терри Обердин. Ей тогда было восемнадцать лет. Мы стали с ней по-настоящему
близкими друзьями. Терри очень добрый и отзывчивый человек. Мы не просто развлекались
вместе — ходили в кино или играли в мяч,— мы вместе ходили в больницу к
тяжелобольным ребятам и навещали их дома. Первый, кого мы навестили, был мальчик по имени
Эрик Боссей. У него была опухоль мозга, и ему только что сделали операцию. Ясное
дело, что ему сбрили волосы и часть головы была лысой. Он этого слегка стеснялся, и это
нам с Терри было понятно. В первый раз, когда мы пришли, мы немного поговорили и
ушли, а неделю спустя пригласили Эрика сходить с нами в зоопарк. Он согласился, и в
субботу мы отправились. У Терри была своя машина, и поэтому мы смогли поехать сами.
Нам было очень весело, и мы говорили, что когда-нибудь съездим еще.
Мы навещали Эрика еще несколько раз, но через какое-то время он снова лег в
больницу. Когда мы пошли к нему туда, он очень неважно себя чувствовал. Ему
действительно было очень плохо. Он ничего не мог съесть, потому что его сразу выворачивало.
Мы немножко там побыли и поговорили, но Эрику на самом деле было не до нас. Он просто
качал головой. Ну, тогда мы ушли, а через несколько дней Эрик умер. Пожалуй, я
переживал это сильней, чем когда мне сказали про мою опухоль. Хорошо, что можно было
говорить об этом с Терри. Я пошел на похороны и там очень плакал. Мне до сих пор тяжело,
когда я думаю о нем. Когда делишься с человеком чем-то заветным, он становится ближе,
и я действительно очень близок с Терри. В какой-то мере такой человек даже ближе
родных.
Потом мы с Терри немного оправились и продолжали жить дальше. У нас были и
другие ребята, с которыми мы познакомились по телефону, и около года тому назад у нас
появилась девочка. Ей было девять или десять лет, у нее был рак, и ее звали Мишель. Мы
разговаривали с ней так же, как с Эриком. Сейчас я ее не видел уже больше месяца. У нее
все в порядке. Время от времени она лежит в медицинском центре при Канзасском
университете — проходит химиотерапию — и чувствует себя хорошо.
Мы до сих пор работаем вместе с Терри, не бросаем нашей телефонной службы и будем
дальше это делать.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Прежде чем ответить на вопрос «Почему я?», мне бы хотелось сказать, что все это
было очень нелегко. Надо было работать, работать и работать. Еще раз говорю — все это
было не просто. А то многие могут подумать: «Ну, этот парень — просто чудо!» На самом
деле это не так. Может быть, чудо и произошло, но каждый на него способен, хотя это
тяжелая работа и требует постоянного внимания, и иногда это очень выматывало.
Я хочу ответить на вопрос «Почему я?». И мне кажется, что здесь не один ответ. Я
чувствую, что, может быть, Бог послал мне испытание, а может быть, просто так все совпало.
104 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
Но все это нужно было для того, чтобы показать мне, что я могу сделать все, что захочу.
Только надо очень сильно постараться.
А если бы я мог выбирать, то, несмотря на всю радость победы и телевидение и всякое
такое, я бы хотел быть таким, каким был до того, как узнал, что у меня опухоль мозга, и
даже еще не хромал. Я бы хотел попасть в мое прошлое и посмотреть, как бы это было.
Еще я бы хотел отправиться в свое будущее, чтобы увидеть, как все будет. Но если бы я
мог выбирать, я бы хотел быть таким, как все, и чтобы ничего этого со мной не произошло.
Глава 3
ИСПОЛЬЗОВАНИЕ ВИЗУАЛИЗАЦИИ И ВООБРАЖЕНИЯ В ТЕРАПИИ
Дух — это хозяин, воображение — орудие, а тело
податливый материал... Сила воображения — великий
фактор в медицине. Она способна вызывать болезни у людей и
животных и исцелять их... Болезни тела можно лечить
физическими средствами или силой духа, действующего через
человеческую душу.
Парацельс, отец современной медицины
Почти во все времена, от древности до наших дней, визуализация была хорошо
известна на Западе и на Востоке. Она лежала в основе многих методов исцеления. (...)
* Пионерами в ней являются Карл и Стефания Саймонтоны. Они написали теперь уже
хорошо известную книгу «Как снова стать здоровым: подробное руководство по борьбе
с раком для онкологических больных и их семей». (...)
Саймонтоны обучали пациентов как можно точнее представлять себе свои раковые
клетки или опухоли. Они помогали им поверить в то, что раковые клетки слабые,
неорганизованные и растерянные и обычно организм может справиться с ними сам. Они
также объясняли принципы лечения, его цели и помогали больным поверить, что это лечение
сильное, эффективное и способно привести к положительному результату. И что самое
важное — они помогали пациентам мысленно увидеть, как их могущественные и
многочисленные белые кровяные клетки нападают на рак и разрушают его. (...)
Степень влияния образа болезни, возникшего в воображении больного, на исцеление,
на развитие этой болезни может быть очень различной, поэтому справедливо задать
вопрос: как этот образ соотносится с физическим состоянием организма? Предшествует
ли этот образ состоянию больного, влияя на ход болезни или даже вызывая ее? Или же он
просто отрицает положение вещей? А если так, то почему же он может предсказывать
исход, независимо от тяжести заболевания?
Эти вопросы можно сравнить со знаменитым древним вопросом: что было раньше,
яйцо или курица? Смысл вопроса, конечно же, в том, чтобы указать на неразрывность цепи:
у каждой курицы есть яйца и каждое яйцо предполагает курицу. И курица и яйцо
являются частью процессов бытия и становления. Эти же процессы определяют отношения
между образом и состоянием организма.
Карл и Стефания Саймонтоны были потрясены, обнаружив эту взаимосвязь благодаря
БОС. В книге «Как снова стать здоровым» они пишут:
Как полагают Элмер и Элис Грин... методика БОС ясно показала, что «каждое
изменение физиологического состояния сопровождается соответствующим изменением
психического, эмоционального состояния, сознательного или бессознательного и,
наоборот, любое изменение психического эмоционального состояния, сознательного или
бессознательного, сопровождается соответствующими изменениями физиологического
состояния». Другими словами, разум, тело и эмоции являются единой системой и, влияя
на одно из ее составляющих, вы влияете на остальные.
В нашей работе с онкологическими больными БОС играет в высшей степени важную
роль не только благодаря возможности ослабить стресс, боль, тревогу и страх, но особенно
благодаря тому, что он дает неопровержимые экспериментальные доказательства того,
что психика управляет телом и визуализация влияет на физические процессы. Дело идет
уже не о вере в возможность разума влиять на исцеление, а о знании, что эта возможность
существует.
В начале работы с больным очень важно анализировать его сознательные и
бессознательные образы, соотнося их с тем, что в данный момент происходит в его организме.
В последнее время сделано немало попыток создать уже готовые визуализации на
звуковых и видеокассетах. Но мне кажется, что такие «заготовки» образов могут иметь
ограниченное применение. Это зависит от того, насколько они соответствуют
бессознательному представлению данного человека о процессах, происходящих в его
организме. Важная часть саморегуляции — разработка своего собственного зрительного ряда с
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 105
использованием внутренних символов, которые имеют глубокое бессознательное
значение для данной личности.
Бессознательное понимание людьми состояния своего организма иногда проявляется
совершенно поразительным образом. Задолго до того, как симптомы болезни начинают
привлекать их осознанное внимание, или до того как поставлен медицинский диагноз,
больные видят сны о своем состоянии. Карл Юнг умел мастерски расшифровывать
символы и на их основе ставить диагноз даже в тех случаях, когда образы были очень
непонятными. Сны могут говорить о состоянии организма как до, так и после появления
физических нарушений. Они не только дают информацию о психологическом состоянии
человека, но обнаруживают органические нарушения и указывают на их локализацию.
Два ученых, исследовавших психотерапевтическую работу с онкологическими больными,
Мередит Сабини и Валери фон Маффли, изучали сны раковых больных и наблюдали,
как тесно эти сны были связаны с течением болезни.
Я тоже иногда в своей работе обращаюсь к снам пациентов, но в основном
предпочитаю использовать активное образное представление, направляя воображение пациентов
в недра организма и предлагая им сделать рисунки. Бывает, что результаты этих
исследований моментально подтверждаются.
Один из моих пациентов, например, повредил спину и она сильно болела. Он
договорился о встрече с остеопатом. Но поскольку до этой встречи оставалось несколько часов,
а неприятные ощущения мешали нам заниматься другой работой, я решила предпринять
воображаемое путешествие вдоль его позвоночника, для того чтобы расслабить параспи-
нальные мышцы и таким образом усилить ток крови и уменьшить боль. По мере того, как
он двигался в своем воображении вдоль позвоночника, у него появилась четкая
мысленная картина того, что третий поясничный диск сместился влево, и вечером того же дня
это было подтверждено рентгеновским снимком. Благодаря этому случаю пациент
убедился, что существует тесная связь между психическими и физическими процессами.
Одна женщина на занятии по психосинтезу, во время упражнения «Диалог с телом»,
так ярко увидела свою поджелудочную железу, что смогла найти ее по учебнику
анатомии. После этого она обратилась к врачу и помогла обнаружить причину недомогания,
которое два года не поддавалось правильному диагностированию.
Гэррет видел свой организм изнутри два раза, в состоянии полного расслабления.
Первый раз — в тот вечер, когда он обнаружил, что его опухоль пропала и вместо нее было
«забавное белое пятнышко». Второй случай произошел, когда он работал над своим гит>-
физом, который после облучения больше не производил гормон роста. Находясь в
состоянии глубокой релаксации, он «увидел» эту железу настолько ясно, как будто бы
действительно смотрел на нее.
Подобные случаи, конечно, очень интересны, и существует бесчисленное количество
таких историй. Чаще всего за ними не следует мгновенное подтверждение
анатомической точности увиденных образов. Однако не приходится сомневаться в том, что для
данного человека они имеют большое символическое значение, а это является для нас
отправной точкой.
Постепенно с помощью визуализации и образного представления создается мостик
между сознательными и бессознательными процессами — процессами, происходящими
в коре и подкорковых областях головного мозга, в его «сознательных» и
«бессознательных» отсеках. Доказательства этому восходят к нейрогуморальным и биохимическим
уровням, на которых действуют эти механизмы.
Несмотря на то, что в области терминологии нет полного единства, я бы хотела
остановиться на различии в терминах «визуализация» и «образное представление».
Визуализация — это сознательно выбранные, целенаправленные указания, даваемые
организму. Образное представление (воображение) — это спонтанный ответ
бессознательного, придающий этим указаниям определенный вид и изменяющий их в соответствии с
внутренней необходимостью. Таким образом, взаимодействие визуализации и образного
представления можно метафизически представить себе как отношения передатчика и
приемника. Визуализация — это послание бессознательному, включая подкорковые части
мозга и особенно лимбическую систему, гипоталамус и гипофиз. А образы, подобно
снам,— послание бессознательного сознанию.
Это прекрасно видно в записи абстрактной визуализации Гэррета. Сознательно
выбранная визуализация предполагала, что лазеры и торпеды разрушат опухоль. Но во
время записи пленки появился спонтанный образ, когда Гэррет внезапно объявил, что еще
один неопознанный объект проник в Солнечную систему. Он определил, что это
космический корабль с живыми существами, которые могли построить еще один планетоид,
подобный его опухоли. Понятно, что в этом отразился его страх, возможно совершенно
неосознанный, что у него может возникнуть еще одна опухоль. Я это понимала
благодаря тому, что у меня были аналогичные случаи в работе с визуализацией и образным
представлением. Когда мы закончили запись, я сказала ему, что, должно быть, очень
страшно думать о том, что у него может появиться еще одна опухоль. Облегчение,
отразившееся на лице Гэррета, подтвердило, что мы коснулись чего-то очень важного. Этот
106 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
страх, который он не осознавал и, возможно, подавлял в себе, необходимо было вывести на
осознанный уровень. Важно было объяснить Гэррету, что он мог работать с ним так же,
как с опухолью. С течением времени образы претерпевают изменения и все больше
соответствуют поставленным задачам. Это происходит благодаря обучению и с помощью
вопросов, которые задаются организму, чтобы понять — что надо сделать. Это результат
общения с «Внутренним доктором» и психотерапии. Так создается визуализация и
часто, особенно со взрослыми пациентами, это непрекращающийся процесс.
Глава 4
ТЕРАПИЯ, УЧИТЫВАЮЩАЯ ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ
В медицинской литературе описываются редкие случаи
внезапного выздоровления онкологических больных... эта
удивительная тайна является основанием для надежды в
будущем: если несколько сот больных смогли сделать это,
самостоятельно уничтожили огромное число
злокачественных клеток, можно представить себе, что медицине тоже
дано этому научиться.
Льюис Томас
Занимаясь с пациентами визуализацией, необходимо иметь в виду несколько
моментов. Большое внимание следует уделить вырабатыванию положительного образа, В книге
«Образное представление рака» Ахтенберг и Лоулис пишут: «Символы, имеющие
положительное значение, должны обладать силой и внутренней чистотой: силой, чтобы
подавить противника, и чистотой, чтобы иметь на это право. Часто такими символами
являются рыцари или... викинги — герои, которые по времени и месту в истории
приближаются к белым рыцарям. Рыцарь — это архаический сказочный символ, с которым
знакомо большинство людей».
Второе, на мой взгляд, важнейшее свойство визуализации состоит в том, что она
должна быть созвучна данному человеку, т. е. должна согласовываться с его самыми
глубинными желаниями и ценностями. Прекрасным примером этому может служить случай
с молодой женщиной, которая обратилась ко мне, когда я читала лекцию в Финиксе,
штат Аризона.
У нее был рак шейного отдела позвоночника, который давил на спинной мозг и
приводил к постепенной потере двигательных функций руки и неподвижности головы и шеи.
Опухоль росла, несмотря на медицинское лечение и программу БОС, работу с
визуализацией, которой она самоотверженно занималась и на которую возлагала большие
надежды. Она соблюдала диету, занималась физическими упражнениями и делала все, чтобы
поправиться. Однако состояние ее ухудшилось до такой степени, что врач посоветовал ей
написать завещание и подумать о том, кто будет заботиться о двух ее маленьких дочках.
Казалось, ей осталось жить всего несколько месяцев.
По словам этой женщины, у нее было ощущение, что ее визуализация просто не
работала, непонятно почему. Она представляла свой рак драконом, а свою иммунную
систему белыми рыцарями, нападавшими на этого дракона, но рыцари, казалось, всегда
терпели поражения.
Я попросила ее нарисовать эти образы. Она нарисовала довольно обычных белых
рыцарей и дракона и вдруг, посмотрев на рисунок, воскликнула: «О, Боже, это ведь мой
муж!» На ее глаза навернулись слезы, и она сказала: «Я не могу убить собственного
мужа».
Вот рассказ о ее жизни. Муж ее был алкоголиком и, когда напивался, обижал ее и
дочерей. Ей пришлось оставить его. Она считала, что все навалившееся на нее —
напряжение, тяжесть и трагизм этой ситуации, а также следующий за этим
разрыв.отношений — стало причинами рака. Иными словами, муж был драконом, сидящим у нее на
спине.
В этом случае простого изменения визуализации оказалось достаточно. Когда она
сказала, что не может убить мужа, я ответила, что ей надо избавиться не от мужа, а скорее
от черт его характера и поступков, причиняющих ей боль. Надо было символически
избавиться от пьянства, хамства и оскорблений. Если с помощью воображения ей
удастся освободить мужа от этих черт, она не только не причинит ему зла, но, наоборот,
принесет пользу, а сама, по крайней мере, сможет сбросить эти недостатки со своей спины,
поскольку это и есть те драконы, которых надо прогнать. Услышав это предложение, она
просияла и воскликнула с готовностью: «А, хамство! Я готова разорвать это хамство на
куски!»
Когда мы встретились с этой женщиной через год, она рассказала, что благодаря
новому направлению, которое придала визуализации, смогла вложить в нее всю свою силу
Гэррег Портер, Патрисия Норриб 107
и вскоре опухоль начала таять. У нее наступила полная ремиссия. (...) Визуализация
должна соответствовать истинным желаниям человека.
Еще одним победителем среди моих пациентов был Томми. Когда мы начали зани^
маться с ним психофизиологической терапией, ему было одиннадцать с половиной лет
и у него был лимфогрануломатоз. Впервые этот диагноз был поставлен, когда Томми было
девять лет. В то время у него была самая легкая степень этой болезни — IA. Томми
лечился, но болезнь развивалась и дошла до стадии IVB. Она не поддавалась химиотерапии,
и жизнь мальчика становилась все тяжелее.
Когда мы познакомились, Томми пытался разрешить свои трудности с помощью
поджогов и других вызывающих поступков. (...) К тому времени мальчик уже прошел через
большие мучения, включая лапаротомию, облучение и химиотерапию, воспаление
легких, ветрянку и опоясывающий лишай. У него была вырезана селезенка и аппендикс. Он
ненавидел уколы и иголки, которых изрядно повидал на своем веку. Теперь Томми
должен был решиться еще на один курс лечения: двойной бутерброд из химиотерапии, об*
лучения и еще раз химиотерапии. Он не был уверен, что готов его проходить, и в каком-
то смысле хотел вместо этого «спалить весь мир дотла».
Как раз на той неделе, когда мы должны были начать заниматься, произошла
встреча Томми с доктором Джерри Ямпольски, Гэрретом и другими ребятами, выздоровевшими
или выздоравливающими от рака. Джерри рассказал о телефонной службе Центра
установочной терапии, а Гэррет — о своей собственной телефонной службе в Топике.
После встречи Томми подошел к Гэррету и несколько минут с ним разговаривал.
Оказывается, Томми попросил у Гэррета автограф! Сначала я подумала, что это очень странно,
но позже поняла смысл этого поступка. Гэррет стал для Томми примером для
подражания.
Томми усиленно обучался всем навыкам саморегуляции. Он так много пережил к тому
времени, когда мы стали заниматься, что первым делом я показала ему дыхательные
упражнения, решив, что они лучше всего помогут преодолеть первые трудности. Во
время второй встречи Томми сел на стул и сразу же стал спокойно и медленно дышать.
Я поняла, как много он практиковал дома. Мальчик относился ко всему очень серьезно
и в высшей степени внимательно.
Так же как и Гэррету, Томми пришлось решать, хочет он жить или хочет умереть.
Но у него эта внутренняя борьба происходила скорее на символическом уровне. Он
идентифицировал себя с раковыми клетками и чувствовал, что они пытаются защищаться.
Рисунки, которые Томми делал во время лечения, особенно после сеансов
визуализации, очень помогли нам вместе с ним вскрыть ряд бессознательных установок. На
определенном этапе он представлял себе, что его раковые клетки прячутся за свинцовым
щитом, который защищал его печень во время облучения. Он сказал: «Они просто хотят
выжить, как и все». Потом ему удалось понять, что развитие раковых клеток всегда ведет к
их собственному разрушению, они не могут выжить и вопрос лишь в том, удастся ли им
вместе с собой разрушить и самого Томми.
Мальчик упорно стремился выздороветь и выполнял все рекомендации. Он научился
любить салаты, каши и стал меньше есть мяса, сахара и жареного. Он достиг больших
успехов в саморегуляции и с удовольствием занимался БОС, потому что ему нравилось
показывать, как он может управлять своим организмом. (...)
Во время терапии произошло несколько случаев, которые укрепили уверенность
Томми в своих силах. Раньше он ненавидел медицинское лечение и как мог сопротивлялся
химиотерапии, кричал и дрался. Теперь он использовал умение расслабляться и
образное представление для того, чтобы оставаться спокойным, он стал примерным больным и
очень радовался, что у него так хорошо все получается. Он представлял себе, что
медицинское лечение устанавливает заслон вокруг его организма, как армия или национальная
гвардия, готовая стереть в порошок всех противников. Он стал гораздо серьезнее. И хотя
ему пришлось пропустить много занятий в школе в начале года, все нагнал и этим
справедливо гордился.
К тому времени, когда должна была начаться радиотерапия, дела у Томми шли
гораздо лучше, и он ожидал этого этапа лечения с большим нетерпением. Во время
химиотерапии у него в вене стояла постоянная игла, чтобы можно было делать новые и новые
инъекции, и Томми не мог дождаться, когда же наконец этот шунт будет снят. Он был
активным и спортивным ребенком, и ему не терпелось поиграть в футбол, побегать и
повозиться со своми сверстниками. Поэтому, узнав, что во время последующего облучения его
будет тошнить, у него будет рвота и понос, вместо овощей и фруктов придется есть мясо
и сыр, он был очень огорчен. Я решила позвонить Карлу Саймонтону.
Карл сказал, что такая реакция организма на полное облучение всего тела
происходит не всегда. Он предложил, чтобы Томми, у которого были хорошие навыки
саморегуляции, объективно наблюдал за своим телом и сам увидел, как будет вести себя его организм.
А уже тогда, если возникнет необходимость, изменить реакции организма,— он
наверняка сможет преодолеть это так же, как и другие трудности.
Услышав это, Томми почувствовал большое облегчение. Ему было приятно, что я зво-
108 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
нила по его поводу доктору Саймонтону, и советы доктора показались ему убедительными,
потому что последний раз он смог перенести химиотерапию гораздо лучше и у него было
очень мало побочных неприятных реакций. Он знал, что это произошло благодаря умению
управлять процессами, происходящими в его организме.
Перед началом облучения надо было сделать щит, чтобы прикрыть печень. Когда щит
был готов, пришлось сделать несколько снимков, чтобы проверить, полностью ли
защищена печень. Томми решил, что это и был первый сеанс радиотерапии, и когда он закончился,
сказал папе, что все прошло совсем неплохо. Отец объяснил, что это были просто
проверочные снимки. Через полчаса, по дороге домой, Томми произнес: «Хорошо, что ты сказал
мне, что это были просто снимки,— если бы я этого не знал, меня бы сейчас начало
тошнить»: он понимал, что сила разума могла вызвать тошноту.
Было очень важно, что Томми это понял. После этого случая радиотерапия прошла
у него с очень небольшими побочными действиями. Он смог играть в футбол и
заниматься другими видами спорта, есть все, что хотел, включая полезную для него пищу, без
каких-то неприятных ощущений.
Во время следующего химиотерапевтического этапа у него все было хорошо, и он
чувствовал себя лучше. Его воображение становилось все более и более могущественным
и одновременно росла уверенность в себе. И в школе и дома его дела шли прекрасно, и
Томми достиг больших успехов в саморегуляции и визуализации. Он решил представить
себе, как у него отрастают волосы, и его волосы становились снова густыми и вьющимися.
В мае 1981 года, как раз перед окончанием занятий в школе, его лечение закончилось,
и Томми лег в больницу на повторную диагностику. Ему планировали сделать лапарото-
мию — разрез от ключицы до паха — для того, чтобы взять биопсию лимфатических
узлов и других тканей на одной стороне тела. Такие процедуры ему уже делали три раза и он
называл их «расстегнуть молнию». На этот раз Томми был против такой операции, и его
родители поддержали его. Тогда медики решили попробовать взять на биопсию кусочек
его печени с помощью зонда. Он был намного младше того возраста, когда обычно
начинали делать эту манипуляцию. Процедура производилась без наркоза, и он должен был,
несмотря на боль, помогать врачам и, когда нужно, задерживать дыхание. Томми решил,
что сможет это сделать, и врачи согласились, потому что он так хорошо вел себя во время
предыдущего лечения.
Биопсия прошла великолепно. После нее доктора сказали, что он вел себя лучше, чем
многие взрослые пациенты. Биопсия печени не обнаружила патологии. На следующий
день ему сделали томограмму грудной клетки, живота и таза и не увидели никаких следов
болезни. У него была полная ремиссия.
Теперь, четыре года спустя, ремиссия Томми продолжается. Только что он прошел
полное физическое обследование, которое подтвердило, что он абсолютно здоров.
Когда я показала Томми, что написала про него в этой книге, он признался, что
вначале восставал против лечения, но потом, поняв кое-что про сознательный контроль,
перестал бороться с врачами и смирился с тем, что должно было происходить. Он сказал:
«Мне кажется, до сих пор недостаточно внимания уделяют тому, чтобы понять больного
и помочь ему освободиться от злости. Я думаю, что меня вылечил разум... Когда мы
занимались БОС, я понимал, что именно мы делаем для того, чтобы разум победил рак. Мне
было тяжело, но я очень многому научился. Теперь я собираюсь прожить целую жизнь».
Часто спрашивают, должна ли визуализация быть точной? Выше я уже показывала,
что визуализация может быть символичной. Более того, если больной, стараясь
соблюдать биологическую точность, пытается узнать в деталях, что с ним происходит с научной
и медицинской точки зрения, он нередко просто теряется. И тем не менее, как
выяснилось, в визуализации не должно быть анатомических ошибок. Я убедилась в этом на
собственном опыте.
Несколько лет тому назад меня стало беспокоить мозолистое образование на стопе.
Сначала я думала, что это мозоль, и пыталась вывести ее специальными растворами.
Несколько раз пробовала вырезать ножницами. Конечно, я использовала и
визуализацию, представляла себе, как кожа под мозолью становится гладкой и твердой или как
мозоль засыхает и отпадает. Все это не давало никаких результатов.
Она все росла, пока наконец не стала мешать мне ходить. Боль восходила к
рефлекторной дуге спинного мозга, и я не могла справиться с ней, как невозможно сдержать
рефлекторное подергивание колена, когда молоточком попадают по соответствующей
точке. Поэтому к лету я решила, что лучше ее убрать хирургически.
Однажды в бассейне я рассказала Рости Келлогу, врачу из Нью-Йорка, что мне не
удается избавиться от мозоли на ступне и, по-видимому, придется прибегнуть к операции.
Рости осмотрел ее и сказал: «Это не мозоль, это плантарная бородавка».
Он объяснил мне, что плантарные бородавки вызываются вирусом и по форме
напоминают перевернутого осьминога, длинные щупальцы которого идут вверх по
кровеносным сосудам. Он сказал, что их очень трудно удалить оперативно и они плохо поддаются
лечению. Уверена, что он предполагал, будто сообщает мне нечто весьма неприятное, но
Гэррет Партер, Патрисия Норрис 109
поскольку у меня уже был перед глазами опыт Гэррета и других, я подумала: «Вирус —
прекрасно, значит я могу напустить на нее мои белые клетки».
Я сама удивилась, как быстро удалось достигнуть хороших результатов. Меньше чем
за неделю бородавка стала разрушаться и разваливаться. Я выяснила, что в том месте,
где она выдается наружу, она как бы состоит из скрученного клубка проволоки, и теперь
некоторые из волокон распутывались и начинали торчать.
Надо было выждать, но я потянула за один такой конец. Он был сантиметров в семь
длиной и поддавался медленно, как бы разворачиваясь из клубка. Было немножко больно,
но я не могла остановиться, потому что отрезать его не хотелось, а с другой стороны,
неприятно было просто так оставить его висеть. Наконец он весь размотался и вышел.
Некоторое время ранка покровоточила, а через две недели бородавка совсем исчезла и
никогда больше не появлялась. (...)
Врачи обычно не верят в действенность визуализации, ибо считают, что в этом случае
человеку надо было бы знать все иммунные механизмы — например, какие понадобятся
лимфоциты, в каком соотношении с количеством клеток-убийц и подавляющих клеток,
В-клеток и Т-клеток. Очень часто пациенты тоже сначала полагают, что для достижения
успеха они должны точно знать, как именно управлять своей иммунной системой.
Но на самом деле бессознательное прекрасно ориентируется в разнообразных
сложных отношениях и механизмах. Это подтверждается тем, что в момент реальной
опасности во всех системах организма мгновенно начинает работать огромное количество
физиологических механизмов, которые мы называем реакцией «драться или убежать». И те же
самые физиологические реакции вызываются бессознательным в ответ на воображаемую
опасность. Центры нижних отделов мозга не могут отличить ощущение от воображаемого
образа и реагируют лишь на величину их воздействия.
Андрю Вейль в своей книге «Целостное здоровье» посвятил бородавкам отдельную
главу. Он описывает яркие случаи излечения от бородавок с помощью самых разных
способов лечения, между которыми не было ничего общего, кроме того, что пациенты в них
верили. Вейль говорит:
«На ограниченность материалистической науки указывает тот факт, что не
существует ни одного серьезного исследования, рассматривающего случаи, в которых
исчезновение бородавок было связано с методами, основанными на вере. Я едва ли могу назвать
другие явления, столь же достойные изучения. Когда бородавка, которую не могли
вывести в течение многих месяцев или даже лет, отпадает через несколько часов после того,
как ее потерли кусочком картошки, такое исцеление может показаться чудесным, но не
мистическим. В основе этого явления лежит поддающийся анализу физический
механизм, при котором работают известные силы организма — такие как нервы и кровь.
Было бы очень полезно определить и понять этот механизм, потому что он такой
сильный, точный и эффективный... Представьте себе, что этот механизм можно было бы
направить против злокачественных опухолей, или закупорки кровеносных артерий, или
отложений кальция в суставах. Частые случаи исцеления бородавок доказывают, что этот
механизм есть у каждого. И совершенно очевидно, что он включается в мозгу!»
Прежде чем закончить этот разговор о бородавках, я хотела бы привести здесь
записку, полученную мною однажды от коллеги: «Прошлым летом пятилетнего М. отвели к
семейному доктору для какой-то мелкой операции. Когда М. уже спал под наркозом,
доктор предложил его матери убрать заодно и бородавки с его руки, которых М; очень
стеснялся. Она согласилась, а когда М. проснулся, он тоже очень обрадовался.
Но месяц спустя М. с досадой обнаружил, что бородавки появляются снова...
Примерно в то же время его мама прочитала статью о воображении и исцелении и
рассказала М. о том, как мальчик по фамилии Портер (Гэррет) победил свою опухоль.
М. внимательно слушал, а потом решил, что он тоже представит себе, что у него есть свои
прожорливые «кусаки» и он может их наслать на бородавок.
В течение последующих трех недель мама нередко видела, что он сидит уставившись
в пространство, и когда окликала его, он говорил, что думает о своих кусаках. Через
три недели бородавки исчезли и больше (во всяком случае, пока) не появлялись. М. так
прокомментировал их исчезновение: „Я их сдумал"».
Такая быстрая реакция может частично объясняться еще одним условием
эффективности визуализации — постоянством. Чтобы избавиться от своей собственной бородавки,
я сначала стала представлять себе, как мои белые клетки устремляются по ноге,
нападают и побеждают все клетки бородавки и вирусы. Но мне было очень больно наступать на
ногу, и тогда я разработала «скоростную» визуализацию: «Боль — огонь! Боль — огонь!
Боль — огонь!», представляя, что белые клетки несутся и нападают на бородавку с
каждым шагом. Это очень удачный пример того, как можно использовать боль во благо.
Джек Шварц, голландец, представитель западной цивилизации, занимающийся йогой,
который сейчас обучает и консультирует в Соединенных Штатах, говорит о боли как об
одном из самых лучших друзей организма, которого надо признавать и уважать. Это
друг, который не дает нам садиться на раскаленную батарею или долго держать в руке
что-нибудь горячее, он заставляет нас заметить свое внутреннее состояние, требующее
110 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
внимания. Другими словами, это то чувство тревоги, которое побуждает к действию, как
будильник, который поднимает нас по утрам. Мы благодарны ему за напоминание, но не
должны позволять звонить целый день. Когда он нас разбудил, мы должны его выключить.
Конечно, существуют неослабевающие и непроходящие боли, которые трудно выклю*
чить. Но очень существенной частью почти всякой боли является страх, напряжение и
стремление заглушить это чувство, А чем больше мы напрягаемся и сопротивляемся боли,
тем громче она заявляет о себе. Это замкнутый круг.
Существует много прекрасных способов работы с болью. Можно сфокусировать
внимание на больном месте, чувствовать его, неотрывно следить за ним, «растворяться» в
боли, распространять ее вширь (как газ, чтобы она становилась все менее плотной), пере*
водить ее в другое чувство, как, например, в тепло или покалывание, и так далее.
Но самым важным и полезным шагом в отношениях с болью при раке и других бо*
лезнях является уважение к той функции, которую несет боль. Я стараюсь научить
больных, которые занимаются визуализацией, принимать боль с такой мыслью: «Спасибо
тебе, тело, за то, что ты напоминаешь мне заняться визуализацией». Как уже было
описано, визуализация усиливает приток крови к пораженному участку, вызывает глубокое
дыхание и способность увидеть мысленно, что вы посылаете дыхание прямо к больному
месту и ваша иммунная система нападает на рак.
Со страхом и тревогой можно бороться точно так же. Онкологические больные часто
пугаются всех неприятных ощущений, любой боли, потому что это может быть признаком
нового ракового образования. И здесь, для уменьшения страха, тоже подходит методика,
при которой пациент благодарит свой организм за его просьбу о помощи, а затем посылает
к больному месту поток крови, бдительные белые клетки и все естественные целительные
силы. Этот метод противоположен простому отрицанию боли. Если боль не успокаивается,
я советую пациенту позвонить своему врачу или же рассказать о ней во время следующего
осмотра. Это помогает уменьшить опасность того, что пациент будет из страха подавлять
или отрицать новые симптомы болезни.
Кроме того, я советую пациентам выполнять нечто вроде постоянного короткого
упражнения, вроде того, которое мы делаем во время занятий по саморегуляции. Каждый
раз, когда человек останавливается перед светофором, берет или вешает телефонную
трубку и вообще всякий раз, когда он об этом вспоминает, он должен представлять себе
работу иммунной системы кинестетически, внутри своего организма. Это можно делать
очень кратко, подобно тому, как мы кинестетически представляем себе, как подаем
теннисный мяч, или дотрагиваемся до пальцев ног, или выполняем другое знакомое
движение. Надо мысленно увидеть то, что должно произойти, и почувствовать, как это
происходит внутри организма.
Для того, чтобы «бессознательное» Гэррета постоянно боролось с опухолью, даже
когда он не занимался визуализацией, мы использовали следующий способ. Я ему
объяснила несколько раз, что кровь продолжает течь по сосудам, сердце продолжает биться
и происходит пищеварение без его сознательного участия. Точно так же его иммунная
система может бороться с опухолью, а белые клетки направляться к ней, даже когда он
не думает об этом и не занимается визуализацией непосредственно. Во время сеансов
мы часто проводили визуализацию вдвоем, в виде диалога. В этих случаях Гэррет давал
волю воображению и мы могли сразу же работать с сигналами, поступающими от
бессознательного.
* * *
Каждый раз, когда вы занимаетесь визуализацией, важно следить за тем, чтобы задача
была выполнена: опухоль или раковые клетки разрушены и достигнуто полное
исцеление. Таким образом вы даете организму план, которому он должен следовать. Подобно
тому, как план дома является реальностью еще до того, как заложен фундамент, этот план
является реальным сценарием для организма, хотя до исцеления пройдет еще немало
времени. Может случиться, что по окончании визуализации образ истинного
физического состояния снова возникнет перед вашим мысленным взором. Это вполне
естественно; в следующий раз, занимаясь визуализацией, постарайтесь увидеть весь процесс
исцеления до конца.
Гэррет работал с тем или другим видом визуализации хотя бы один раз в день и всегда
старался представить себе всю последовательность процесса исцеления до полного
уничтожения опухоли. Он понимал, что визуализация — это план. И хотя опухоль нельзя
разрушить за один сеанс, план указывает на цель. Точно так же план архитектора
изображает дом, каким он будет. План — это реальная цель строительства даже до того, как
заложен фундамент. И каждый раз, занимаясь визуализацией, Гэррет представлял себе
и сам процесс и его желаемый результат. Особенно важно, чтобы визуализация была
мощной и эффективной во время медицинского лечения — химиотерапии или облучения.
Часто у больных возникает двойственное отношение к этому лечению, почти как любовь-
ненависть. Это отношение подсознательно сводится к противопоставлениям: «Мне нужно
это, чтобы жить» и «Это убивает меня».
Гзррет Портер, Патрисня Норрис 111
Реакция организма на медицинское лечение очень сильно зависит от визуализации
и тех образов, сознательных и бессознательных, которые у него возникают в связи с этим
лечением. Поэтому бессознательный страх или недоверие необходимо выявить для того,
чтобы с ними работать. Мы всегда представляем себе то, что собираемся совершить,
воображаем результаты нашего действия. Поэтому вопрос состоит не в том, будем ли мы
представлять себе этот процесс, а в том, что и как мы будем представлять, в том, чтобы
превратить это в осознанную саморегуляцию, а не оставлять наобум святых все, что
происходит, будь то к лучшему или к худшему.
Непосредственно во время процедуры очень полезно создавать мысленный образ этого
лечения и его результатов. К этому важно заранее эмоционально подготовиться. Хорошо
взять с собой любимую музыку и с готовностью принимать радиацию или химиотерапию
как большую помощь организму.
Во время радиотерапии хорошо представлять себе лучи, проникающие в организм,
как сияющие пучки энергии, уничтожающие слабые раковые клетки. Здоровые клетки
можно представить себе в виде зеркал, от которых радиация отражается и попадает прямо
на опухоль. Химиотерапию можно представить себе в виде золотых пуль, проникающих
в кровь и направленных против раковых клеток. Лечение — хороший союзник белых
клеток, и можно представить себе их совместную борьбу.
Оказалось, что самыми лучшими образами для иммунной системы являются какие-
нибудь сильные существа, люди или животные, легко управляемые и способные на
сознательные целенаправленные действия. Образы неодушевленных предметов, таких как
огромные брандспойты или пылесосы, не столь эффективны. Я часто сравниваю
медицинское лечение со специальным подразделением полиции, которое вызвано для
наведения порядка в районе, но ни разу не встречала, ни в литературе, ни в своей практике,
случаев, когда это лечение кто-нибудь представлял себе в виде живых существ. Можно
сделать вывод, что это происходит потому, что белые клетки живые и поддаются
управлению, а медицинское лечение ~- нет.
Когда пациенты представляют себе химиотерапию сильной и вступают с ней в
сотрудничество, это ее усиливает, и к ее собственному воздействию добавляются все
положительные биологические последствия, которые порождает вера в хорошие результаты.
Это, кроме того, помогает уменьшить отрицательные побочпые явления, возникающие
при сопротивлении лечению. Иногда в работе с детьми, особенно маленькими, и
взрослыми, у которых преобладает конкретное мышление, можно использовать материальные
предметы, дающие толчок визуализации. Прекрасный пример этому мы находим в
работе Лесли Салова, офтальмолога и основателя Центра Зрения и Здоровья в городе Уайту-
отер, штат Висконсин. Когда доктор Салов работал с Сарой, ей было четыре с половиной
года. За ее левьш глазным яблоком было пять ангиом, заполненных кровью, и попытки
лечить их обычными методами ни к чему не приводили. Было решено, что лучше всего
подождать, пока ангиомы сами вытолкнут глаз, а потом уже вычистить и вылечить глазницу
и вставить искусственный глаз. Когда доктор Салов впервые увидел Сару, ее глаз
выступал вперед на три четверти сантиметра.
Объяснив Саре понятным для нее языком, что происходит с ее глазом, он попросил
девочку нарисовать это, и она изобразила свое лицо, пять опухолей и сердце, на котором
написала «С любовью, Сара». Потом он сказал ей, что каждый день мама будет давать ей
шприц с водой, подкрашенной красной краской, и ведрышком. Он велел ей выдавливать
красную водичку из шприца, смотреть на нарисованную ею картинку и представлять
себе, как ее опухоль уменьшается, подобно воде в шприце. Когда он попросил ее все
повторить, она сказала, что будет нажимать на шприц и смотреть, как воды в нем становится
все меньше, как «в тех мешках с кровью за моими глазами». Последняя фраза показала,
что Сара точно поняла, что надо делать.
Все остальное лечение заключалось в изменении диеты и в использовании цвета,
поскольку Сариным родителям было велено окружать ее голубым. Меньше чем за два месяца
глаз встал на место и опухоли исчезли.
Глава 5
ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ РАКОМ И ЛИЧНОСТЬЮ
Самое великое открытие моего времени состоит в том,
что люди, изменяя свое внутреннее отношение к чему-либо,
могут изменить внешнюю сторону своей жизни. Очень
жаль, что не все еще признают и принимают это.
Вильям Джеймс
Существует ли такое понятие, как личность, склонная к онкологическим
заболеваниям? Существуют ли определенные группы таких личностей в соответствии с разными
видами рака? Данные, имеющиеся по этому поводу, какими бы многоплановыми и
обширными они ни были, пока нельзя считать окончательными.
112 Гэррет Портер, Патрисия Норрйс
В течение почти двух тысяч лет, с тех пор как Гален во втором веке обратил
внимание на то, что рак обычно возникает у меланхоликов, ученые старались связать
личность или ее отдельные свойства со злокачественным заболеванием. Однако
большинство наблюдений было сделано post factum, и неопровержимых научных доказательств,
которые требуются в таких случаях, не осталось. До недавнего времени проводилось
лишь очень небольшое количество преморбидных исследований. Но те немногие, которые
все-таки существуют, а также большое количество ретроспективных исследований и
наблюдений подтверждают ряд свойств, внутренних установок и взглядов личности,
предрасполагающих к раку. (...) Большинство из них указывают, что самую большую
роль в этом играет депрессия и синдром беспомощности-безнадежности. Наряду с
этим, во многих случаях имеет место какая-нибудь значительная потеря в детстве или
незадолго до заболевания, а иногда и та и другая ситуации. Одни из наиболее
интересных и убедительных доказательств того, что личность влияет на физиологию,
получены в работе по исследованию людей с несколькими личностями. Речь идет о таких
людях, как герои хорошо известных книг и фильмов «Три лица Евы» или «Сибилла».
Непонятные изменения в их поведении всегда вызывали большой интерес: разная мимика,
иногда различное произношение, манера речи; почерк, увлечения и навыки; разные
страхи и воспоминания.
Новая волна интереса к этим людям связана с тем, что они не только меняют
свое поведение — изменяются также их мозг и их организм. У разных личностей одного
и того же человека имеются разные волновые стереотипы работы мозга, разносторонняя
ориентированность мозга (левша-правша), аллергия к разным веществам. Различаются
также объективные данные, поддающиеся измерению, такие как внутриглазное
давление или искривление хрусталика глаза. В разных личностях человек может быть то
близоруким, то дальнозорким; он может быть дальтоником в одной ипостаси и различать
цвета в другой.
Беннет Браун, психиатр из Чикаго, исследовавший несколько случаев расстройства
с раздвоением личности, отмечает, что эти физиологические различия не превышают
тех, которые могут быть достигнуты с помощью гипноза. В свою очередь, не
существует изменений, достигаемых через гипноз, которых теоретически нельзя бы было
достигнуть с помощью сознательной саморегуляции: ведь гипнотизер не держит в
руках никаких ниточек, привязанных к различным частям тела гипнотизируемого.
Человек со множественными личностями управляет, правда бессознательно, всеми
изменениями, происходящими в физиологии. Вероятно, со временем можно будет научиться
осознанному контролю над бессознательными процессами любой внутренней системы и,
во всяком случае, тех систем, на которые влияет гипноз или переход человека из
одной личности в другую.
Когда Карл и Стефани Саймонтоны начинали свою работу по психоонкологии,
они составили аннотированную библиографию. Просмотрев медицинскую литературу по
этиологии рака, более чем в двухстах статьях они обнаружили связь свойств
личности, эмоциональных факторов и рака. Оказалось, что наиболее частым условием
появления рака является потеря объекта любви или нарушение важных для человека
отношений в период от шести месяцев до полутора лет до момента постановки диагноза.
Саймонтоны считают, что такие потери порождают ощущение безнадежности, потому
что они повторяют переживание отсутствия близости, потерю или отверженность,
испытанные человеком в детстве. Они полагают, что наиболее часто встречающимися
чертами характера в этих случаях являются склонность к длительным обидам и
жалость к себе. Таким людям нелегко прощать других, они с трудом находят друзей и не
умеют поддерживать длительные дружеские отношения, они постоянно ощущают себя
отверженными.
Клаус Бансон в обзоре «Стресс и рак. Последние открытия» обнаруживает
повторяющиеся темы одиночества и безнадежности, возникшие из-за отсутствия любви и
чувства защищенности в детстве. Такие личностные характеристики как сдержанность,
ригидность, склонность к уходу в себя, к замкнутости в сочетании со стрессом,
вызванным потерей, и депрессией, по-видимому, увеличивают вероятность заболевания
раком.
Лоренс Лешан в первые пять лет своей работы по изучению связи личности и рака
опросил больше 450 больных. Он выяснил, что у 72 процентов из них наблюдаются
такие свойства личности и в жизни происходили такие события, которые
обнаруживаются только у 10 процентов контрольной группы, состоящей из людей, не больных
раком. Исследуя истории болезней этих людей, он убедился, что эти свойства возникали
за много лет до развития рака и обычно появлялись в детстве, когда пациенты
часто ощущали себя отверженными и нелюбимыми. Постоянно стараясь понравиться
другим, они стремились не выдать собственных чувств, таких как злость или
враждебность. Обычно окружающие считали их прекрасными, мягкими и покладистыми
людьми.
Существуют две основные теории влияния личности на возникновение рака. Наибо-
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 113
лее популярная теория состоит в том, что биохимические изменения, которые
сопутствуют депрессии, подавляемой враждебности и чувству беспомощности, ослабляют
иммунологическую защиту и нарушают гормональный и эндокринный баланс. Когда
ослабевает иммунологическая защита, это приводит к двойному отрицательному
результату. Организм становится более уязвим по отношению к различным канцерогенам,
присутствующим в окружающей среде, и в то же время скорее будет производить
раковые клетки сам. Кроме того, когда раковые клетки появляются в организме, они
могут размножаться без помех.
Согласно другой теории, бессознательное может попытаться заставить психическую
энергию, высвобожденную в результате неудовлетворенных желаний или субъективных
потерь, проявиться соматически для того, чтобы биологически заменить предмет потери
или предмет желания. При этом тип и локализация опухоли символически соответствует
психологическому переживанию потери. (...)
Однако рак — это не одно, а более сотни различных заболеваний. Факторы, влияющие
на рак и предрасполагающие к нему, помимо тех, которые связаны с мышлением и
поведением, включают наследственность, диету и особенности питания, канцерогены,
присутствующие в окружающей среде, радиацию и избыток солнечного света. И стресс,
независимо от того, вызывает ли он рак или нет, по общепринятому мнению, мешает
способности организма сопротивляться раку, подавляет механизм иммунной защиты
организма.
Онкологическому больному приходится иметь дело с тройным стрессом. Во-первых,
это стресс, предшествовавший раку, присутствовавший, по-видимому, до постановки
диагноза. Во-вторых, стресс, связанный с заболеванием раком, с угрозой, которую
представляет эта болезнь его безопасности, его осознанию себя как личности. И
в-третьих, стресс, связанный с лечением, которое может быть неприятным, страшным и
мучительным.
К счастью, люди обладают способностью учиться. Мы можем изменить восприятие
стресса и реакцию организма на стрессовые ситуации. Мы можем приобрести умения
и навыки, позволяющие воспринимать стресс как проверку наших сил, как еще одну
возможность чему-либо научиться. Умение управлять своими реакциями на стресс
постепенно приводит человека к тому, что он воспринимает изменения скорее с ощущением
силы и заинтересованности, чем с тревогой и отчаянием, и это может иметь мощное
целительное воздействие.
Иногда считается, что, признавая ответственность человека за течение его
заболевания, мы таким образом обвиняем больных в том, что они сами у себя вызвали рак, и
способствуем появлению у них чувства вины. Конечно, никто сознательно не выбирает
рак и не заставляет свой организм заболеть им. Но то, как наше тело бессознательно
реагирует на стресс, вероятно, может быть одним из факторов формирования
заболеваний, связанных со стрессом. И это хорошо. Это значит, что мы можем что-то сделать,
чтобы положительно повлиять на этот процесс.
Существует и другое направление исследования — изучение свойств личности
людей, выздоровевших от рака. Оно показывает, что есть черты характера,
увеличивающие вероятность выздоровления, и эти черты можно приобрести в результате
активных усилий.
Саймонтоны вместе с Жаном Ахтенбергом провели исследование выздоровевших
больных, изучив черты характера своих пациентов, которые пережили срок, отведенный
им врачами. У всех пациентов, «не оправдавших» предсказание, наблюдается
выраженное намерение активно сотрудничать с медиками и взять на себя ответственность за
свое возвращение к здоровью. Эти пациенты, считающиеся исключением,
отказываются сдаваться, у них более низкий, чем обычно, уровень конформизма, они интраверты и
обладают более сильным «эго».
Кеннет Пеллетьер обнаружил четыре важных фактора, которые помогли тем, кто,
несмотря ни на что, смог исцелиться от рака. Каждый из пациентов пережил глубокие
внутренние психологические изменения. Благодаря определенному опыту по
переоценке своей жизни, медитации, молитвам или духовному озарению, изменилось их
ощущение себя, своего внутреннего мира. Они изменили систему отношений с
другими людьми, улучшив эти отношения. Все пациенты этой группы коренным образом
изменили диету, стереотипы питания и отношение к собственному организму, и каждый
без исключения считал свое исцеление не чем-то дарованным свыше, чудом или
внезапной ремиссией, а рассматривал его как долгую и упорную борьбу, увенчавшуюся
победой. (...)
Эрик Пепер составил список так называемых внезапных выздоровлений от рака. (...)
Обстоятельства, сопутствующие ремиссиям, по-видимому, были разными. Люди
использовали все возможные методы, начиная от религиозных исканий до изменения
питания, голодания и изменения образа жизни. Общим же во всех этих случаях является
признание важности саморегуляции в том или ином виде, принятие ответственности
114 Гэррет Портер, Патрисия Норрйс
за свою жизнь на себя и такие положительные установки, как надежда, личное
участие, решимость и другие.
Одним из самых ярких примеров влияния веры и надежды является случай
с онкологическим больным, который верил в кребиозин. Этот случай хорошо известен
в медицинских кругах и стоит того, чтобы здесь его повторить.
Человек с лимфоеаркомой уже находился на грани смерти. Врачи испробовали
все возможные медицинские способы лечения. В его организме было множество
образований, величиной с апельсин, печень и селезенка были сильно увеличены. Большую
часть времени он нуждался в кислороде, и каждые два дня у него из плевральной
полости откачивали от полулитра до литра жидкости из-за закупорки грудного протока.
Он умирал, но не терял надежды, несмотря на то, что врачи ее не разделяли.
Этот пациент продолжал надеяться, потому что ждал, что медицина найдет средство
от рака, и полагал, что как раз в тот момент это средство было найдено. Он читал о
кребиозине и знал, что в той больнице, где он лежал, будут опробовать этот препарат.
По существу, его не должны были включать в число больных, участвовавших в
эксперименте, поскольку было необходимо, чтобы в запасе у этих больных было, по
крайней мере, три, лучше — шесть месяцев жизни. Но он был так настроен на
лечение и так просил своего врача предоставить ему эту «великую возможность», что
врач решил включить его в опыт.
Первый укол кребиозина был сделан в пятницу. Врач полагал, что в понедельник
он, должно быть, уже умрет, и его порцию кребиозипа можно будет отдать другому
пациенту — ведь когда ему делали укол, он уже совсем не вставал с постели и
задыхался. Однако утром в понедельник этот пациент ходил по палате и всем вокруг
демонстрировал, как ему замечательно помогает чудодейственное средство.
Множественные образования буквально таяли на глазах и уже были вполовину меньше. По словам
медиков, такие сильные изменения не могли быть вызваны облучением, которое
пациент получал раз в три дня. Очень обрадованный врач поспешил к другим своим
больным, получившим кребиозин, но ни у одного из них не нашел никаких изменений.
Очень скоро наш больной совершенно выздоровел, выписался из больницы и даже
стал снова летать на собственном самолете, не испытывая никаких неприятных
ощущений, хотя всего несколько педель тому назад задыхался даже в кислородной маске.
Его самочувствие оставалось прекрасным до тех пор, пока в печати не стали
появляться сообщения, в которых целительная сила этого лекарства подвергалась
сомнению, поскольку ни в одной из клиник не было обнаружено положительных
результатов его действия. Вольной стал терять доверие к средству, которое было его
последней надеждой, и, несмотря на то, что два месяца оставался абсолютно здоровым,
совершенно пал духом. Его опухоли появились снова, достигли прежних размеров, и он
вновь предстал перед своим врачом умирающим.
Вторая часть этой истории не уступает первой и вызывает еще большее удивление.
Врач, используя последний шанс, сообщил пациенту, что, как недавно было обнаружено,
кребиозин не оправдал надежд из-за того, что быстро разлагался и терял лечебные
свойства. Однако, по его словам, в больнице как раз в тот момент было некоторое количество
очень свежего и сильного кребиозина, а через день или два ожидается новая поставка.
Вера пациента была восстановлена, и он снова был воодушевлен и полон надежд.
Через два дня врач велел ввести ему укол дистиллированной воды. Выздоровление
пациента было еще более быстрым, чем в первый раз. Его опухоли пропали, жидкость
в грудной клетке исчезла, и он вновь вернулся к полетам на своем самолете. Пока
ему продолжали делать инъекции дистиллированной воды, симптомы не возобновлялись,
но когда в печати появилось окончательное мнение Американской медицинской
ассоциации о том, что кребиозин не помогает в лечении рака, наш пациент снова слег и
скоро yiviep.
Как это понять? Неужели у иего было две «внезапные ремиссии»? Этот случай
замечательно демонстрирует силу разума: подогреваемый верой и надеждой, он дает
возможность человеку представить себе результат лечения. Это и есть эффект плацебо —
действие визуализации, к которой пациент имеет абсолютное доверие. И именно этого
нам, по-видимому, стоит добиваться и в наших пациентах, и в самих себе.
Эльмер Грин, президент Американского общества биологической обратной связи, в
своем докладе на открытии Общества говорит о плацебо-эффекте как о визуализации:
«Становится ясным, по крайней мере, мне, что то, что мы называем плацебо-эффектом,
является видом саморегуляции.
Люди с помощью визуализации могут включать физиологическое поведение,
которое у животных связано, насколько нам известно, только с восприятием какого-либо
внешнего воздействия. Именно это свойство людей дает возможность возникновению
плацебо-эффекта. Плацебо, по определению, является чем-то ложным, ненастоящим, и
к нему прибегают, чтобы включить силу воображения и использовать его для
психологического воздействия. Я знаю, что не все рассматривают плацебо таким образом, но
если положить плацебо в чашку кофе и сказать пациенту: «Выпейте, и ваше сердцебие-
Гэррст Портер, Патрисия Норрис 115
ние уменьшится»,— это может произойти, а если ту же самую таблетку из сахара
бросить в кофе незаметно для пациента, ничего не случится. Так происходит потому, что
визуализация и связанное с ней ожидание в этом случае не были включены.
Я думаю, что человек начал использовать это действие с тех самых пор, как
стал отличаться от животных, но теперь, впервые в истории человечества, возможно
получать информацию об этом от самого организма. До БОС информация обычно
поступала к подкорковым центрам моэга для бессознательной регуляции. Теперь,
впервые, эта информация доходит до коры, и благодаря тому, что мы можем длительно
представлять себе изменения, происходящие в организме, БОС облегчает управление
многими неосознанными процессами», (...)
Возможно, все существующие болезни являются нашей реакцией на какие-то
проблемы, попыткой их разрешить. Такая тяжелая болезнь, как рак, может возникать в
ответ на потерю или отчаяние, а может быть, это наша бессознательная попытка
заменить что-то или избежать собственной, ощущаемой или воображаемой, неадекватности*
Реакции человека на стресс и на потерю могут вызвать рак, но это не следует понимать
так: «Я вызвал у себя рак». Скорее болезнь здесь служит для того, чтобы привлечь
внимание к внутренним проблемам, требующим разрешения.
Когда людям сообщают, что у них рак, они воспринимают это по-разному. Многие
пациенты хотели бы выздороветь, но предпочитают, чтобы энергия и усилия исходили
от врачей. Себя же они видят как пассивных участников лечения. Такой подход во
многом поддерживается нашей культурной традицией. Нас учат, что все или почти все
можно решить с помощью таблеток или операций. Узнав же, что от нашей болезни
нельзя легко избавиться, мы обычно чувствуем негодование и обиду. Часто врачи
поддерживают в нас эту пассивную позицию — надо слушаться и выполнять все предписав
ния. Вообще-то послушание пациента — очень важный момент как в соматической
медицине, так и в психиатрии. Пациепт может надеяться выздороветь или предполагать,
что его вылечат, но хочет, чтобы всю ответственность за лечение веял на себя врач»
Часто врачи боятся, а иногда не знают, как вызвать к жизни потенциальные
возможности пациента к самоисцелению, как привлечь его к участию в собственном
лечении.
Гораздо меньше больных, по-видимому, готовы сдаться сразу, как только узпают о
болезни, если не раньше. Едва им становится известно, что у них рак, болезнь ёразу
же занимает центральное место в их жизни. Все планы строятся вокруг рака, и, созка*
тельно или бессознательно, они считают себя уже мертвыми. Они представляют себй
умирающими и, следуя этому сценарию, до конца исполняют выбранную роль.
Больные третьей группы готовы сделать все, чтобы вновь обрести здоровье. Они не
боятся никаких трудностей. И эта черта объединяет всех людей, которые выжили
после тяжелых и смертельных болезней. И, что важнее всего, такому отношению к
болезни можно научиться. Все выздоровевшие без исключения представляли себе, как
они выздоравливают. Один молодой человек рассказал об этом в телевизионной передаче
«С добрым утром, Америка».
Когда он учился на последнем курсе в Гарварде, у него обнаружили рак и начали
курс химиотерапии. Через несколько месяцев он понял, что больше не может переносить
это лечение. Он чувствовал себя усталым, слабым, подавленным и объявил своему
врачу, что отказывается от дальнейшего лечения. Врач объяснил, что таким образом он
подписывает себе смертный приговор, а этот человек ответил, что ему это безразлично.
Он вернулся домой с чувством разочарования и злобы, надел спортивные трусы и
отправился бегать. Потом он сделал зарядку, поплавал и пришел домой усталым, но о
чувством радости, которого у него не было уже много месяцев. Он понял, что впервые
за долгое время почувствовал себя лучше, и решил, что это произошло потому, что он
взял на себя ответственность за свою жизнь. В течение последующих месяцев он стал
заниматься греблей, боксом, бегом, теннисом! и плаванием, посвятил свою жизнь
заботам о своем теле и ощущал, что становится сильнее. Когда он почувствовал в
себе силу и желание жить, когда смог представить себе, что поправится, он вернулся
к химиотерапии, продолжая вести активный образ жизни. Это было более шести лет тому
назад, и с тех пор болезнь не возвращалась к нему.
Вера и надежда имеют биологические последствия. То же самое можно скавать
и об отношении к жизни. Хорошему настроению, сильному, положительному
отношению к миру соответствуют определенные нейроэндокринные и нейрогормопальные
компоненты.
Лиза — одна из тех, чей пример подтверждает важность положительной установки;
Она одна из самых живых, веселых, любящих жизнь людей, которых я знаю. Кроме
того, это человек сильной веры и высоких Жизненных ценностей, а ее жизнь и работа
предоставляют ей возможность использовать эти качества на деле. Она выжила вопреки
всем трудностям, и ее часто считают медицинским чудом.
Осенью 1972 года, когда Лизе только исполнилось 17 лет, у нее обнаружили острый
миелобластный или миелоцитарный лейкоз. За год и четыре месяца до этого ее брат
116 Гэррет Портер, Патрисия Норрис
погиб в автомобильной катастрофе, и с тех пор вся семья жила в неутешном горе и во
власти постоянного стресса. Ее родителям сообщили, что Лизе осталось жить всего
три месяца, но после курса химиотерапии у нее наступила длительная ремиссия. Когда
она стала выздоравливать, им сказали, что первый же рецидив будет для нее означать
смертный приговор, ей, однако, этого не сообщили. Лиза поступила в колледж в
Де-Майне и договорилась продолжать химиотерапию там. <...)
Осенью 1978 года у нее был первый рецидив. Она училась в юридической школе
на втором курсе. С университетских времен у нее сохранилась теплая студенческая
компания, все шло хорошо, и Лиза уже начала думать, что с ней ничего не случится.
Но, поступив в юридическую школу, она из-за большой нагрузки мало встречалась с
друзьями. От усталости и одиночества Лизе стали приходить в голову мысли, что рак
может вернуться. Когда у нее поднялась температура и заболело горло, она сразу
поняла, что с ней происходит, вернулась в свою больницу, снова начала
химиотерапию и добилась значительной девятимесячной ремиссии. По ее словам, это было
первое чудо, невозможное с медицинской точки зрения. Она помнит, что врачи тогда
сказали, что ей не пережить следующего рецидива, но поскольку у нее уже был один
рецидив, она им не поверила.
Многие профессиональные психотерапевты и врачи считают, что такое сильное
желание жить является формой отрицания болезни, что если люди не согласны с ее
общепринятым и ожидаемым исходом, значит, у них срабатывает механизм
отрицания — но отрицания чего?
Исследуя проблему отрицания, Стивен Аппельбаум отмечает, что до сих пор
слишком мало внимания уделяется психологическому аспекту онкологических
заболеваний. Он пишет:
«...совершенно ясно, что у человека есть только две возможности. Он либо принимает
то, что неизлечимо болен и что его шансы на выздоровление строго определяются
статистикой, имеющейся по данному заболеванию и его лечению, либо предполагает,
что болезнью можно управлять, что установление и развитие контроля над ходом
заболевания следует рассматривать с точки зрения психологии и что человек,
работающий в этом направлении, может положить начало новой статистике. Этот выбор
приходится делать как пациенту, так и врачу».
Через шесть месяцев после первого рецидива муж Лизы погиб в автомобильной
катастрофе на шестой день после их свадьбы. Тогда у Лизы снова наступил рецидив.
Последующая история ее болезни представляет собой череду полных или частичных
ремиссий и рецидивов. Ее врачи не перестают удивляться тому, что она каждый раз
выздоравливает.
Лиза работает юристом, и ее приемная находится напротив моего кабинета. Когда
я впервые узнала ее, она никому не рассказывала о своей лейкемии, объясняя это
тем, что реакции людей далеко не всегда бывают ободряющими. Однако у нее была
книга Саймонтонов «Как снова стать здоровым», и она самостоятельно занималась
визуализацией и следовала их указаниям.
У нее не было всего набора болезней, которые обычно сопутствуют острому лейкозу
такого типа, и врачи сейчас начинают сомневаться в верности диагноза. Однако у нее
было несколько осложнений, и среди них — миелобластома на ноге.
Эта миелобластома, опухоль, состоящая из живых лейкоклеток, росла и иногда
бывала болезненной. Кроме того, она затрудняла кровообращение, и это очень беспокоило
врачей. Было сделано несколько снимков опухоли и проведена биопсия. Врачи
говорили, что ногу придется ампутировать, поскольку не видели других возможностей
излечения. Лиза стала бороться с этой опухолью с помощью визуализации. Мы
вместе провели с ней один сеанс. Когда она стала представлять себе, как белые клетки
нападают на опухоль и полностью ее разрушают, она как бы дала знать организму о
своих намерениях, и за очень короткий срок опухоль исчезла. С тех пор прошел уже
год, и опухоль за это время не появлялась. Интересно, что несмотря на биопсию и
существующие снимки Лизины врачи теперь вообще отрицают, что опухоль когда-либо
существовала, поскольку это не соответствует их представлению о том, что может и
что не может происходить.
Сейчас у Лизы вновь период ремиссии. Она снова вышла замуж и счастлива во
втором браке. Ее энергия, оптимистический взгляд на жизнь и редкое сочетание
чувства юмора и способности к состраданию служат источником такой жизненной
силы и энергии, которые позволяют ей преодолевать все трудности. Лизина жизнь может
служить доказательством того, что исцеление возможно.
Именно та огромная роль, которую играет положительная установка человека
в процессе исцеления, подсказала Джерри Ямпольски название для его Центра. А
основная идея Центра Установочной терапии состоит в том, что самой мощной
целительной силой в мире является любовь. Вот как говорит об этом сам Джерри в
нашумевшем фильме «Донахью и ребята»: «Мы верим в то, что разум действительно управляет
Гэррет Портер, Патрисия Нар рис 117
телом, и в то, что у каждого человека есть большое стремление жить. К этому мы
добавим еще любовь. Любовь и единство обладают огромной целительной силой».
Когда люди узнают о том, что у них рак или другое тяжелое заболевание,
представляющее угрозу для жизни, они реагируют на это двумя способами.
Одни начинают считать себя очень больными, умирающими и вокруг этого строят
всю свою жизнь, другие начинают видеть уникальность каждого момента жизни,
переоценивать свои взгляды, становятся более открытыми в отношениях, более осознанно
воспринимают ту любовь и тепло, которое до этого принимали как должное.
Дети в Центре помогают друг другу понять, что у них есть возможность выбора. Они
могут выбрать образ мысли, могут выбрать покой, а не тревогу, любовь, а не страх. (...)
Глава 6
ПУТЬ К ЗДОРОВЬЮ
...Но в целом, хотя я так и не достиг совершенствами
которому стремился, и остался от него достаточно далек,—
все же, благодаря этому стремлению, мне удалось стать
гораздо лучше и счастливее, чем если бы я не пытался его
достичь.
Бенджамин Франклин
В Центре БОС и Психофизиологии мы стараемся, чтобы все наши пациенты вели
здоровый образ жизни. Это особенно важно в работе с онкологическими больными,
здоровье которых ухудшается или же им так кажется. Мы стремимся помочь им
восстановить или поддержать здоровье насколько это возможно, ибо у нас есть
уверенность, что раку будет труднее победить здоровый, оптимально функционирующий
организм. Для этого мы всячески стараемся учитывать все стороны личности:
физическую, эмоциональную, познавательную и духовную. (...)
Для физического здоровья необходимы физические упражнения, правильное
питание, правильное дыхание, здоровый приток кислорода и возможность глубокого
расслабления. Для эмоционального здоровья нужны радость и веселье, возможность достичь
поставленной цели, хорошие отношения с окружающими и желание активно жить
настоящим, поскольку только настоящее полностью находится в нашем распоряжении.
Здоровье нашего разума проявляется в способности самостоятельно делать выбор.,
творчески, продуктивно участвовать в решении жизненных проблем. Духовное
здоровье — это ядро нашего существования, и мы можем говорить о нем, когда в той или
иной форме ощущаем связь с нашим духом, слышим его голос.
Мне кажется, что физические упражнения должны быть энергичными и приносить
как можно больше удовольствия, но, кроме того, соответствовать возможностям
человека. Мы помогаем нашим пациентам подобрать упражнения, которые им по душе и
больше всего подходят с точки зрения физических возможностей. Упражнения должны
развивать подвижность, повышать мышечный тонус и способствовать здоровью в целом..
Это может быть просто ходьба, бег или упражнения на растяжение мышц, или
более энергичные игры, такие как теннис, если они подходят пациенту. Йога и
тай-чи, даже каратэ и айкидо — прекрасные способы пробудить в себе ощущение
силы и энергии.
Физические упражнения важны и с символической точки зрения. Этим способом мы
сообщаем организму, что мы работаем над собой, становимся сильнее, движемся к
здоровью. Это очень важно даже в тех случаях, когда упражнения очень ограничены
возможностями пациентов. Даже прикованный к кровати человек может делать
дыхательные упражнения, напрягать и расслаблять различные группы мышц, работать над
подвижностью пальцев рук и ног и делать какие-то упражнения для повышения силы
и улучшения кровообращения.
Особо следует поговорить о дыхании. Оно само по себе уже является упражнением.
О влиянии дыхания на улучшение здоровья написано много книг, и мне кажетря, что
если бы пришлось ограничиться только одним методом, максимально влияющим на
физическое здоровье, я бы выбрала дыхание. Работая с больными, я часто подчеркиваю
важность техники дыхания, и поэтому хочу остановиться на этом подробнее, так, чтобы
читатель в случае необходимости мог воспользоваться этими инструкциями.
Целью дыхательных упражнений является установление глубокого диафрагмального
дыхания, более глубокого и более медленного, чем обычно, дающего максимальное
кислородное питание всему организму. В результате такого дыхания могут понизиться
тревожность и боль, ускорится заживание тканей, уменьшится тошнота, бессонница и
другие неприятные симптомы, увеличится запас энергии.
Прежде всего поговорим о механизме дыхания. В состоянии тревоги люди часто
дышат быстро и поверхностно, используя верхнюю часть грудной клетки, при этом
118 Гэррет Портер, Пагрисия Норрис
верх и нкз живота втягивается и в дыхании не участвует. Первым делом при
дыхании надо добиться правильного движения. Часть живота, находящаяся непосредственно
под диафрагмой, и нижняя часть грудной клетки должны расширяться при каждом
вдохе и опускаться с выдохом. Легче всего это сделать, во всяком случае, в качестве
упражнения, лежа на спине на кровати или на полу. Положите руки на верхнюю
часть живота, сразу под ребрами. Во время выдоха давите руками на мышцы по
направлению к позвоночнику. Сделайте полный выдох.
Очень важно как можно полнее выдыхать, выталкивая весь старый, переработанный
воздух из легких так, чтобы можно было наполнить их свежим воздухом, содержащим
много кислорода, ведь когда вы хотите набрать в стакан чистой воды, вы не оставляете в
нем застоявшуюся воду. Поэтому для того, чтобы наполнить легкие свежим воздухом,
необходимо избавиться от старого воздуха, богатого углекислым газом. При вдохе надо
выпячивать живот, а при выдохе — втягивать его в себя. Попробуйте представить себе
столб воздуха, поднимающийся к потолку, когда вы делаете вдох, и падающий, когда
вы выдыхаете. Верхняя часть грудной клетки должна быть все время расслаблена и
неподвижна, насколько это возможно.
После того, как вы установите правильное движение и будете уверены, что дышите с
помощью диафрагмы, необходимо выработать постоянный ритм, при котором дыхание
будет состоять из глубоких, но свободных, без принуждения, вдохов и выдохов и не
будет задерживаться ни в верхней, ни в нижней точке дыхательного цикла. Заметьте, до
какого числа вы можете досчитать, вдыхая и выдыхая, и постарайтесь делать вдох и
выдох на один и тот же максимальный счет, чтобы дыхание было ритмичным. (...)
Повторяйте упражнения два-три раза в день, считая до четырех, и примерно через неделю
вы почувствуете, что легко можете досчитать до шести. Если шесть окажется слишком
много, вернитесь к пяти. Поупражняйтесь еще неделю, а потом снова замедлите ритм.
Цель этого упражнения — продлить дыхательный цикл и по глубине и по времени, до
тех пор пока через несколько недель ваш ритм не замедлится до трех-пяти раз в
минуту. Это простое упражнение оказалось очень полезным для наших пациентов,
особенно тех, у кого были какие-то трудности с дыханием, и тех, у кого состояние тревоги
вызывало быстрое, поверхностное дыхание.
Важно помнить, что раковые клетки плохо развиваются в среде, богатой
кислородом. Здоровые клетки обновляются за счет кислорода, а раковые — за счет ферментации,
для которой нужна среда с пониженным содержанием кислорода.
Постоянно упражняясь, вы со временем научитесь замечать моменты, когда
задыхаетесь и задерживаете дыхание, чтобы сдержать чувства. Вы также начнете лучше
замечать быстрое, поверхностное дыхание во время состояния тревоги, боли и житейских
стрессов. Научившись осознавать эти моменты, вы сможете восстанавливать глубокое,
расслабленное дыхание, которое благотворно влияет на тело и дух. Вы научитесь
полностью выдыхать воздух из легких и избавляться от чувства тревоги; дышать
медленно и глубоко и таким образом быстро снимать стресс.
Лучший способ того, чтобы улучшить состояние какой-либо части тела или сделать ее
сильнее,— представить себе, что вы дышите этой частью тела. Направлять дыхание в
различные части тела — один из самых старых и самых эффективных методов исцеления.
Представьте себе, что вы дышите выбранным органом или частью тела и во время
вдоха доставляете к нему кислород, энергию и активность, а с каждым выдохом
избавляетесь от напряжения, боли, воспаления или чего-то иного.
Когда вы больны, очень полезно и даже необходимо уделять особое внимание
питанию. Совершенно понятно, что для того, чтобы повысить способность организма к
сопротивлению болезни и восстановлению, необходимо исключить все продукты, которые
могут этому помешать, и употреблять пищу, которая содействует увеличению энергии
и росту. Мы рекомендуем, насколько это возможно, избегать всяких «вредных
продуктов»: сахара, изделий из белой муки и вообще продуктов, прошедших сильную
обработку,— во всяком случае, на некоторое время. Идеальной пищей является большое
количество свежих овощей и фруктов, неочищенное зерно и крупы грубого помола.
Важно избегать жиров и жареного мяса, заменив «го небольшим количеством рыбы и
птицы.
Такой рацион вообще соответствует рекомендациям Американского
онкологического общества относительно пищи, снижающей опасность заболевания раком, но в
данном случае это имеет еще большее значение. Когда же еще снижать опасность
развития рака, как не в то время, когда он уже появился? Кроме того, было бы
полезно обсудить с вашим врачом или специалистом по питанию введение на это время
дополнительных витаминов и минеральных веществ. Специалисты по питанию
придерживаются сходных взглядов на диету и пропагандируют введение в нее повышенных
доз витаминов, особенно витамина С.
Если вы будете следовать всем этим указаниям, это послужит для вас сознательным
и бессознательным сигналом того, что вы намерены поправиться и уже вступили на
путь выздоровления. (...)
Гэррез* Портер, Патрисня Норрис 119
* * *
Использование БОС для саморегуляции может стать еще одним эффективным
средством связи с организмом и с бессознательными представлениями человека. На
самом деле существенна здесь только саморегуляция, а БОС служит для того, чтобы
кора головного мозга и бессознательное получали убедительное свидетельство о том, что
такая регуляция действительно происходит. БОС неопровержимо доказывает, что
управление организмом возможно, что оно происходит, и ликвидирует сомнения, которые
мешают этому процессу и отрицательно влияют на центры нижней части мозга,
управляющие нашим физическим поведением. (...)
Все наши физические действия на самом деле начинаются с образного
представления, хотя не всегда это происходит так осознанно, целенаправленно и широко. ОбуЗе*-
ние каким-то навыкам состоит из создаваемого образа, самого действия и обратной
связи. Мы вырабатываем навыки и повторяем действия до тех пор, пока обратная
связь не покажет, что действие соответствует образу. Это совершенно очевидно в
отношении таких навыков, как забрасывание мяча в кольцо, когда обратная связь
является зрительной информацией о том, куда попадает мяч. Но сознательная часть все же
состоит из намерения или образа того, куда мы хотим бросить мяч, а обратная
связь показывает, что происходит на самом деле. Вся сложная нейромускульная
активность от двигательной коры через спинальные ганглии к двигательным волокнам сгиба-
тельных и разгибательных мышц не управляется сознательно.
Теперь уже ясно, что управлению многих внутренних процессов организма можно
научиться так же просто, как езде на велосипеде или забрасыванию мяча в кольцо.
Традиционно нервную систему человека разделяли на две части. Одна часть —
произвольная нервная система — управляет поперечно-полосатой мускулатурой, такой как
мышцы рук и ног. Эти мышцы мы иногда называем произвольными и считаем, что
ими можно в какой-то мере сознательно управлять Другая часть нервной системы,
«непроизвольная», управляет гладкой мускулатурой — мышцами желудка, кишечника',
кровеносных сосудов. Обычно считается, что эти мышцы управляются абсолютно
бессознательно и непроизвольно. Действительно, обычно так и происходит. Но давно известно,
что гладкая мускулатура сердца, желудка, кишечника откликается на мысли и эмоции
(например, мысли о чем-то ужасном * вызывающем страх, приводят к ответным реакциям
со стороны сердца и желудка), БОС показывает, что эта же гладкая мускулатура
реагирует и на волевые желания и образы. Благодаря БОС это знание и умение
становятся доступными для всех, а осознанное управление бессознательными процессами —
научным фактом, поддающимся измерению и проверке. <...)
Знание того, что тело может научиться мгновенно реагировать на мысли, так же
важно, как и сами происходящие изменения, такие например, как уменьшение
напряжения или боли.
Без помощи БОС, усиленной специальными приборами, обучиться этим навыкам
трудно, хотя теоретически и возможно. У большинства людей для этого не хватает
времени и достаточного умения концентрировать свое внимание. Теперь этим навыкам
легко обучиться с помощью специалиста по БОС, а БОС уже стала доступна в больший^
стве районов нашей страны. Для того, чтобы научить ракового больного релаксации и
саморегуляции, специалисту по БОС нет необходимости приобретать знания о способах
лечения рака. В физиологическом плане нагляднее всего саморегуляция проявляется
в способности нагреть свои руки до 96° по Фаренгейту, нагреть ноги до 93° по
Фаренгейту и полностью расслабить мышцы. (...)
Для самоисцеления важнее всего срзнательно управлять образами и визуализацией.
Каждый человек должен создавать свою собственную визуализацию, подходящую к его
индивидуальному сознательному и бессознательному пониманию того, что происходит в
его организме. Сначала активная техника визуализации и образного представления
используется для того, чтобы вызвать в сознании элементы, которые до этого не
осознавались или не принимались человеком. Например, очень важно, чтобы подавленные страхи
наконец проявились и с ними можно было в дальнейшем работать.
Как и в психосинтезе, в воображении необходимо работать с отрицательными
аспектами. Если мы начнем с позитивной визуализации, то сегодняшняя ситуация так
и останется нераскрытой с терапевтической точки зрения.
После того как вы с посторонней помощью точно поймете свое состояние на
данный момент, необходимо определить, что для вас будет означать процесс
выздоровления, и разработать ясную символическую или конкретную визуализацию того, как ваша
иммунная система побеждает рак. При этом важно помнить, что раковые клетки
слабые, неупорядоченные и дезорганизованные, а белые клетки и все элементы иммун-*
ной системы — сильные и могущественные, потому что они — естественное порождение
природы.
Включите в визуализацию получаемое вами медицинское лечение. И пусть кто-
нибудь поможет вам понять, как это лечение будет влиять на ваш организм
Гэррет Портер, Патрисия Норрис
в идеальном случае. Если вы получаете химиотерапию, представьте себе, что она
проникает в ваше тело как мощное антираковое средство, самое мощное и самое подходящее
для рака вашего типа. Это лечение начнет помогать вашему телу в борьбе с раковыми
клетками. Представляйте себе, как химические вещества убивают только раковые
клетки, потому что клетки вашего организма сильные и способны сопротивляться, они
прекрасно могут восстановить все нарушения.
При радиотерапии вы можете мысленно видеть, как ваши здоровые клетки, словно
маленькие зеркала, отражают радиацию и направляют ее на рак. Представьте себе, что
все ваши здоровые клетки и все здоровые органы, ткани и системы организма
выступают сообща, чтобы помочь вам бороться с раком и победить его.
При создании визуализации доверяйте той информации, которая поступает к вам
от бессознательного. Чем чувствительнее вы становитесь к тому, что происходит в
вашем теле, тем лучше тело станет вас слушаться. Продолжайте работать до тех
дор*; пока не добьетесь визуализации, приводящей к полной победе белых клеток над
раком.
- Я разработала целительную визуализацию, которую всегда использую со своими
пациентами в самом начале работы, она годится всем — и для общего осмотра
тлэла, и для того чтобы напомнить людям о естественных процессах, происходящих в
их организме. Сядьте поудобнее, расслабьтесь. Пусть успокоятся ваши мысли. Осознайте,
как ваше тело касается стула или кровати, осознайте положение ваших рук и ног,
выражение лица. Расслабьте лицо, лоб, веки, челюсти. Сосредоточьтесь на своем
дыхании. Представьте себе, что ваши руки и ноги становятся теплыми и расслабленными.
Спокойно подумайте о своей кровеносной системе, о всех сосудах, снабжающих
ваше тело кровью от головы до кончиков цог, включая крупные и мелкие артерии,
капилляры и вены. Кровяной поток — это транспортная система вашего организма.
Он несет кислород, питательные вещества и белые клетки ко всем живым клеткам
тела и уносит все побочные продукты питания, углекислый газ и отходы организма.
Почувствуйте, что кровь проникает всюду, достигая кончиков пальцев рук и ног,
подходит ко веем органам и тканям, ко всем нервам и мышцам, ко всем частям тела.
Снова сосредоточьтесь на дыхании. Почувствуйте, как кровь проникает во все
сосуды ваших легких и как во время вдоха свежий воздух и кислород наполняют
легкие. Представьте себе, как кислород и кровь встречаются, гемоглобин в крови
поглощает кислород и несет его ко всем клеткам вашего тела, вплоть до кончиков ног.
Представьте себе, как при вдохе все ваши органы, мышцы и ткани впитывают
кислород, а при выдохе выделяют углекислый газ и побочные продукты. Кислород
является катализатором обмена веществ в клетках, он необходим всем здоровым живым
клеткам. Представьте себе, как каждая клетка вашего организма впитывает кислород, с
радостью принимает его. Теперь подумайте о той части тела, которой вы бы хотели
уделить дополнительное внимание. Во время вдоха представьте себе и почувствуйте, как
эта часть тела наполняется кислородом. Представьте себе, что вы посылаете к ней
максимальное количество крови, кислорода, белых клеток и все необходимые
питательные вещества и иммунные средства. Теперь вы можете конкретизировать образ и при
выдохе почувствовать, как усталость, боль, напряжение уходят из тела вместе с
углекислым газом и другими побочными продуктами. Почувствуйте, как ваше тело вбирает в
себя энергию и здоровье, освобождается от слабости, неприятных ощущений и болезней.
Здесь я часто включаю в визуализацию чувство сопричастности всей планете и
всем живым существам. Подумайте о планете как о грандиозном террариуме, плывущем
в пространстве, покрытом драгоценным слоем атмосферы. Кислород, который мы
вдыхаем, вырабатывается растениями, всеми деревьями и кустами, травой и цветами
планеты. В свою очередь углекислый газ, который мы выдыхаем, используется
растениями при фотосинтезе для того, чтобы создать зеленые листья, плоды и цветы.
Кислород выделяется растениями как побочный продукт фотосинтеза или метаболизма
растений и используется всеми живыми существами на планете для их роста и
метаболизма. Так мы включены в один дыхательный цикл со всей жизнью на земле —
растениями и животными: и мы, и растения получаем друг от друга все, что нужно
для жизни, и одновременно даем друг другу все необходимое. Представьте себе на
минуту, что, когда вы вдыхаете и выдыхаете, вся планета включена в дыхательный
цикл, получая и отдавая.
Представьте себе, что вы лежите на солнце. Солнечный свет проникает в
каждую клеточку вашего тела. Ваше тело прозрачно для солнечного света, так что все
клетки, все органы, все ткани, все кровеносные сосуды и нервы, все мышцы вашего
тела наполнены солнечным светом; в каждой клеточке, как в кристалле или призме —
капля солнечного света. Когда вы вдыхаете, представляйте, что кислород и свет
смешиваются, образуя сияющую радугу. С каждым вдохом вы вдыхаете свет и энергию, а с
каждым выдохом выдыхаете темноту, тревогу, нервное возбуждение или депрессию. По:
чувствуйте, как в ваше тело входит спокойная энергия и свет, а выходит темнота.
гТеперь обратите свое внимание на ту часть тела, которая вас особо беспокоит, и
Гэррет Портер, Патрисия Норрис 121
представьте себе, как она пронизана солнечным светом. Постарайтесь увидеть, как при
вдохе кислород и свет сливаются; каждая клетка наполняется светом солнца и
мерцающими цветами радуги. Во всем теле и в этой его части возникает целительное
ощущение, легкое покалывание, чувство энергии и здоровья. Загляните в себя,
постарайтесь почувствовать уважение и благодарность к своему телу за все хорошее, что
оно сделало для вас. Осознайте, что вы с вашим телом являетесь партнерами и у
вас есть взаимные обязательства. Повторяйте себе: «Чем лучше я чувствую свое тело* тем
лучше мое тело слушается меня».
Глава 7
ОБРЕТЕНИЕ СМЫСЛА ЖИЗНИ
Завоевать сокровище может только тот, кто отважился
вступить в борьбу с драконом и не был им побежден;
только он получает богатство, которое трудно добыть.
Только он может иметь истинную уверенность в себе, ибо он
увидел свои темные стороны и тем обрел себя... Он пришел
к внутренней определенности, которая дает ему
способность доверять себе.
Карл Юнг
Одна из самых сильных человеческих потребностей — стремление обрести смысл
жизни. Психические и физические заболевания могут происходить оттого, что нам не
удается найти смысл в нашей жизни, в опыте, или оттого, что мы переживаем
потерю человека или разрушение системы представлений, которая придавала смысл
существованию. И наоборот, появление тяжелой болезни может внести новый смысл в
вашу личную жизнь. В этом и заключена суть экзистенционального вопроса «Почему
я?». Вначале «Почему я?» часто звучит как крик негодования: почему из всех людей
для этого страдания был выбран именно я?
Но история Гэррета и других больных, приведенная в этой книге, а также
множество других случаев, в которых люди принимали на себя ответственность за свою
жизнь, находили возможность реализовать себя в исцелении, показывают, что на вопрос
«Почему я?» в конце концов можно ответить: «Потому что я благодаря этому что-то
приобрел, что-то узнал, потому что я смог это сделать и потому что я боролся за
это!» Исцеление — творческий акт, который придает новый смысл всему процессу
жизни и существованию и даже самой смерти как неотъемлемой части жизни.
Обретение нового смысла — творческий опыт, который сам по себе приводит к исцелению, (...)
* * *
Беседуя со специалистами и работая с пациентами, я все яснее понимала, что
нам необходимо пересмотреть и прояснить наши представления о роли отрицания
в психофизиологии рака. Большинство специалистов считают, что черты личности,
обычно связываемые с раком, включают в себя подавление и отрицание. Но в то же время
отрицание часто считают одной из главных особенностей людей, исцелившихся от
рака. Получается как бы противоречие. Однако на своем опыте я убедилась, что то, что
в случае с исцелившимися людьми называют отрицанием, при ближайшем рассмотрении
оказывается не отказом от реального восприятия событий и не отрицанием болезни и
статистической вероятности смерти. Это скорее признание того, что возможна
альтернатива, и готовность работать без всяких гарантий для достижения желаемых результатов.
Положительная установка, которая так важна для благополучного развития как
в биологическом, так и в психологическом плане, часто неправильно воспринимается
специалистами как отрицание. С другой стороны, представление о пользе положительной
установки часто служит источником непонимания у пациентов. Если больные склонны
к отрицанию, они часто продолжают им пользоваться, подавая его как положительную
установку. Многие из онкологических больных, с которыми я работала, боялись принять
действительность из страха, что тогда они лишатся положительной установки.
Этот важный момент необходимо объяснить подробнее. Если человек, страдающий
от боли, говорит, что ему не больно, если онкологический больной говорит, что у него
нет опухоли, это вовсе не значит, что эти люди имеют положительную установку. Отрицая
истину, мы встаем на ложный путь. Пытаясь убедить себя в том, что заведомо не
соответствует истине, мы создаем противоречие между сознанием и той информацией, котог
рую посылает нам бессознательное. Мы знаем, по крайней мере бессознательно, о
нашем состоянии, и на самом деле нас нельзя обмануть тем, что нам не сообщают
фактов или мы сами скрываем их от себя. Слишком большое количество
психологической энергии ушло бы на вымысел. . .
К здоровью может привести только.такое отношение, при котором мы наиболее
132 Гэррет Портер, Патрисий Норрмс
реалистично воспринимаем го, что с нами происходит, л наиболее оптимистично то, что
может произойти.
Понимание этого является большим облегчением для больных, которые всеми
силами старались поддержать в себе положительную установку и путали ее с видением
всего в розовом цвете, при котором отрицаются все неприятные стороны
действительности. Мы не можем ясно увидеть то, что отказываемся принять, а следовательно, и
работать с этим. Для того чтобы вообразить, как наша иммунная система разрушает
опухоль или раковые клетки, необходимо иметь представление о том, что происходит.
Чтобы расслабиться, когда мы напряжены, вначале необходимо осознать напряжение,
когда оно появляется. Первый шаг к овладению навыками произвольной регуляции
внутренних состояний — это осознавание. Злан^ие дает силу, и чем больше мы знаем о
нашем внутреннем состоянии (речь здесь идет не о понимании технической стороны
дела, а о признании происходящего),; теэд ;#$чшелмы, адоткем влиять и вмешиваться в
его развитие.
Однажды, когда Гэррет участвовал в программе доктора Джеральда Ямпольски в
Канзас-Сити, Джерри спросил у Гэррета, сколько ему нужно заниматься визуализацией.
Зная исполнительность Гэррета и то,,что он всегда с удовольствием делал упражнения, я
была уверена, что он скажет: «Всегда, каждый день». Но Гэррет на минуту задумался, а
потом с уверенностью ответил: «Не важно сколько, важно как». Я думаю, что это можно
сказать и по отношению к жизни. Не важно сколько, важно как.
Перевод с английского М. Бадхен
ПУБЛИЦИСТИКА
Ю. П. Петров
ВО ЧТО ОБОШЛАСЬ РОССИИ
ДВОЙНАЯ БУХГАЛТЕРИЯ ВПК
В 1990 году вооруженные силы Советского Союза были примерно равны силам США.
По одним родам войск преимущество было у СССР, по другим —- у США. Так, например,
на 1 января 1991 г. в армии СССР было 69 300 танков. Это не только больше, чем в США,
но это больше, чем во всех армиях остального мира, вместе взятых. Межконтинентальных
баллистических ракет СССР имел 1398, США — 1054. Тяжелых бомбардировщиков у
США было больше, чем у СССР.
А вот данные по флоту (из международных справочников): в 1991 г. флот СССР
насчитывал 200 подводных лодок, 4 авианосца, 31 крейсер, 180 эсминцев и фрегатов.
Флот США имел 130 подлодок, 14 авианосцев, 42 крейсера, 74 фрегата. Флот Франции —
21 подлодку, 1 авианосец, 1 крейсер, 39 эсминцев и фрегатов. Флот ФРГ —• 24 подлодки,
8 фрегатов.
Сразу оговоримся, что приведенные цифры весьма приближенны, поскольку всегда
существуют споры — к какому классу отнести тот или иной конкретный корабль, как
учитывать корабли, находящиеся в ремонте, и т. п.
Однако общая картина ясна — флот СССР примерно равен флоту США и во много
раз больше флотов Франции и ФРГ.
В целом между СССР и США имел место «военный паритет», и это означало, что
расходы на вооруженные силы в СССР и США были примерно, в первом приближении,
равны.
При этом валовой национальный продукт США в 1989 году был в пять раз больше,
чем у СССР (у США — 4500 миллиардов долларов, у СССР — примерно 900).
Добиваясь военного паритета с США, которые были в пять раз богаче СССР, мы взвалили на
каждого из своих граждан в пять раз более тяжелую ношу и тем самым разорили
государство, привели его к упадку и развалу.
Мы тратили больше, чем могли, больше, чем имели право.
Действительно, в 1989 году Япония тратила на военные нужды 1% своего
национального продукта, Франция, Англия, ФРГ — по 3—4 процента. Больше всего тратили
США: 296 миллиардов долларов, т. е. 6,1% валового продукта или примерно 20%
национального дохода. Это — уже очень большая, почти предельная для нормального развития
государства цифра. (Действительно, примерно две трети валового продукта должно идти
только на возмещение использованных средств производства; на все текущие нужды
страны — если не залезать в долг — можно тратить не более 30—35%; эти проценты и
составляют национальный доход.) А СССР, будучи в пять раз беднее США, уже примерно
с 1975 года начал тратить на военные нужды до 30% валового продукта. Это означало,
что суммарные военные расходы почти сравнялись с суммарным национальным
доходом страны. А поскольку есть и пить надо, то уже примерно с 1975 года мы начали жить
в долг — за счет распродажи природных ресурсов, нефтяных богатств Сибири, за счет
проедания и износа промышленного потенциала, созданного трудом наших отцов, затем,
начиная с 1987 года, стали, кроме того, жить за счет внешних займов и продажи золотого
запаса. Наконец в 1991 г. все возможности дальше жить в долг были исчерпаны и
наступила неминуемая расплата — в виде распада Союза и падения уровня жизни
граждан России.
Юрий Петрович Петров (род. в 1930 г.) — доктор технических наук. Окончил ВВМИУ
им. Дзержинского. Автор работ по судовой электротехнике и теории управления. Живет в
С.-Петербурге.
124 Ю. П. Петров
Этот анализ показывает, что сегодняшний глубокий упадок России не случаен и не
является следствием происков каких-то «врагов». Это — неизбежное следствие наших
собственных ошибок — ошибок тех правителей и рядовых граждан, которые поддались
приступам трусости и стали считать половину мира своими потенциальными врагами,
«горячо одобряя» увеличение армии и флота. Я понимаю, конечно, что «одобряли» не
все, но ведь многие искренне одобряли. Неужели невозможно было догадаться, что,
планируя военный паритет с США, со страной, которая в пять раз богаче нас, мы ставим
перед собой задачу, которую выполнить не сможем, а вот страну и народ разорим и
погубим? Но писать об этом не разрешалось. (Да и сейчас, в эпоху «гласности», статьи
на эту тему с очень большим трудом пробиваются в печать.) Страна обманывала сама
себя. Бюджет СССР все годы был фальшивым,. статистика была фальшивой, военные
расходы занижались во много раз самыми различными методами. Поэтому не только
рядовые граждане, но часто и высшие руководители государства не знали истинного
объема военных расходов, не знали, что эти расходы совершенно неизбежно тянут страну
к полному разорению и возможной гибели.
На сегодняшний день упадок нашей экономики уже стал реальностью, но причины
его до сих пор не осознаны. Мы ищем виновников где угодно, черним и обливаем грязью
свою собственную историю, но не хотим признать самого простого: страна, которая тратит
на военные нужды 30 процентов валового продукта, просто обречена на развал.
До самого 1992 года мы тратили 30% — и еще удивлялись, почему широко объявлен
ные М. Горбачевым «перестройка» и «гласность» не принесли облегчения и страна
неудержимо катилась в пропасть. Первое существенное сокращение военных расходов
было произведено только Е. Гайдаром в 1992 году. Вместо 30% валового продукта стали
тратить примерно 20% (примерно, поскольку точные данные получить очень трудно,
статистические материалы отрывочны и противоречивы). Но и 20% — это очень много,
губительно много. До тех пор, пока Россия не дойдет до цивилизованного уровня
военных расходов (максимум 6—7 процентов, а лучше 4—5), нельзя ожидать, что
приватизация, переход к рыночным отношениям существенно повысят уровень жизни россиян.
Сегодня большинство населения еще не понимает этого. Оно ищет причины своего
нищенского по сравнению с передовыми странами уровня жизни в чем угодно — в
разгуле воровства и взяточничества, в «происках мафии» и т. п.,— не понимая пока, что
одной из самых главных и самых весомых причин является остающийся до сих пор
совершенно чрезмерным уровень военных расходов. Но если большинство населения не
понимает этого сегодня, то поймет завтра. От истины не уйдешь.
А отсюда следует, что флоту и морякам нужно, к сожалению, готовиться к большому
сокращению и числа кораблей, и личного состава. Горько сознавать, что нам придется
пустить на металлолом сегодняшние красавцы корабли, но это совершенно неизбежно.
Сегодняшний размер флота (и армии тоже) непосилен для России. И сегодня, и в
ближайшее десятилетие материальных средств у России будет меньше, чем у ФРГ, меньше,
чем у Франции, и примерно в 10 раз меньше, чем у США. А это означает, что, планируя
свой флот, Россия вынуждена ориентироваться не на флот США, а на флот Франции или
ФРГ. Вместо сегодняшних более двухсот цодводных лодок России придется оставить,
наверное, 25—30. (Напомню, что у Франции подлодок 21, у ФРГ — 24). Вместо
сегодняшних 4 авианосцев вряд ли удастся оставить больше одного-двух. (Напомню, что у
Франции — один авианосец, у ФРГ — ни одного.) Вместо 31 крейсера придется, возможно,
оставить всего два-три. (Напомню, что у Франции один крейсер, у ФРГ — ни одного,
а материальные ресурсы России меньше, чем у Франции, меньше, чем у ФРГ.)
Такова жестокая правда, которая коснется и многих курсантов военно-морских
училищ. Но лучше заранее знать жесткую правду, чем закрывать на нее глаза, а потом
испытывать горькое жизненное разочарование.
Предвижу возражения. В своей эмоциональной статье в журнале «Звезда» (1993, № 4)
С. Зонин вспоминает о П. А. Столыпине, который еще в начале XX века ратовал за то,
что России необходим достойный ее флот. Однако Столыпин совсем не стремился
непременно сравняться с сильнейшей тогда морской державой — Англией, не собирался
равняться даже с Францией и Германией. В 1907 —1911 гг. (т. е. при Столыпине) в
Англии было построено и заложено 18 крупных кораблей, во Франции — 6, в Германии — 9,
в России — 4. В 1909 году водоизмещение всего русского военного флота составляло
30 процентов от флота Англии. Ратуя за увеличение флота, П. А. Столыпин понимал
необходимость соразмерять его величину с возможностями России. Пора понять это и
нам. (
Сегодняшние возможности России примерно равны возможностям Франции, которая
была и остается сильной морской державой (но не сверхдержавой). Иметь флот, равный
по числу кораблей флоту Франции,— в этом нет ничего позорного. Франция более
уязвима с моря, чем мы. Флот, достаточный для Франции, будет достаточен и для
России, но в 1992 году Россия имела в 10 раз больше подлодок, чем Франция, в 4 раза
больше авианосцев, в 31 раз — крейсеров. Ясно, что такое соотношение сохраняться
долго не может и дальнейшие крупные сокращения флота России неизбежны. Слишком
Ю. П. Петров 125
дорогим является современный флот — большинство граждан России и не подозревает,
какие огромные суммы денег пришлось им затратить на создание флота и какие суммы
нужно каждый месяц платить за его содержание.
В связи с переговорами о возможном выкупе Россией 50% Черноморского флота
у Украины эксперты в сентябре 1993 г. попытались подсчитать его стоимость. По оценкам
экспертов, опубликованным в «Известиях» от 7 сентября 1993 г., стоимость половины
Черноморского флота составляет от 37 до 67 триллионов рублей (оценки расходятся;
при сегодняшней пляске цен это неизбежно). Примем среднюю цифру — 52 триллиона.
Это означает (учитывая число работающих в России — 72 миллиона человек), что
каждому работающему россиянину придется выплатить Украине за 50% Черноморского
флота по 720 тысяч рублей (в ценах сентября 1993 г.). Но Черноморский флот — это
лишь самый маленький из четырех флотов России: общая их стоимость, по той же оценке
экспертов, составляет примерно и округленно 500 триллионов рублей. Это означает, что
каждый работающий гражданин бывшего СССР затратил на создание флота примерно
по 4 миллиона рублей (в ценах сентября 1993 г.). Но и это еще не все. Учитывая (по
зарубежным данным), что ежегодные затраты на содержание флота и поддержку его
боеспособности составляют не меньше 10 процентов от стоимости, и учитывая, что
Россия почти полностью взяла на себя содержание всех флотов бывшего СССР, нетрудно
подсчитать, что содержание флотов должно составить 700 тысяч рублей в год, или 58 тысяч
в месяц (в ценах сентября 1993 г.) в среднем на каждого работающего гражданина
России. Конечно, расчет этот примерен, но порядок затрат он передает верно. Понятно
теперь, почему Франция предпочитает иметь флот в 10 раз меньше нашего, хотя
возможных угроз, исторических воспоминаний о роли флота и амбиций у Франции ничуть не
меньше, чем у России.
Предвижу возражения недоверчивого читателя: а как же может каждый работающий
россиянин выделять на содержание флота в среднем 58 тысяч рублей в месяц, если
средняя месячная зарплата по России в сентябре 1993 г. лишь немногим превышала
эту цифру? Ответ простой: прибавочная стоимость, создаваемая трудом россиян, не мала.
В среднем на одного работающего она составляет несколько сотен тысяч рублей, и
зарплата россиян мала как раз потому, что очень велики вычеты — 58 тысяч рублей в
месяц в сентябре 1993 года на содержание флота, не менее 100 тысяч — на содержание
других видов вооруженных сил. Однако в последние годы, когда поддержание всех
флотов легло на одну Россию, а ее национальный доход заметно сократился, поддержание
боевой готовности флота стало для России уже непосильным. Из-за нехватки топлива
уменьшаются выходы в море, корабли все чаще пассивно стоят у стенки, а это самым
пагубным образом отражается на боеспособности флота. Как показывает опыт флотов
других стран, выходом из положения могла бы быть, например, консервация значитель*
ной части кораблей. Это не только существенно сократило бы затраты на содержание
флота, предохраняя корабли от износа, но и позволило бы избежать на ближайшие
годы расходов на строительство новых кораблей. Конечно, решение о консервации не
популярно, поскольку оно означает демобилизацию многих офицеров и мичманов. Однако
нужно понять, что время популярных решений прошло.
Беды, постигшие Россию в последние годы, снижение уровня жизни большинства
россиян имеют совершенно конкретную причину — все данные о положении страны были
засекречены и фальсифицированы так, что не только население, но и высшие
руководители страны не знали правды. А раз не знали, то и принимали ошибочные, губительные
решения, последствия которых мы сейчас расхлебываем. Но и сегодня население и даже
руководители государства не знают истинного положения страны, и именно этим
объясняются малые результаты проводимых в последние годы половинчатых реформ. Поэтому
очень поучительно рассмотреть — как, каким образом и в чьих интересах скрывалась и
фальсифицировалась истина в недавние годы и как благодаря этой фальсификации
великая страна дошла до сегодняшнего упадка.
В нашей стране уже много десятилетий подряд независимо друг от друга
существовали три ряда существенно отличающихся друг от друга показателей:
1. Истинное положение вещей, которое можно раскрыть только при научном
исследовании.
2. То, что считало истиной руководство страны (то, что содержалось в секретных
докладах, доступных только им).
3. То, что публиковалось в газетах для успокоения населения.
Так, до 1989 года в газетах, по радио и телевидению утверждалось, что военные
расходы СССР составляют 20,2 миллиарда рублей, или 2,18 процента от валового
продукта. Таким образом, официально Советский Союз выглядел одной из самых миролюбивых
стран мира. (Напомним, что Япония тратила на оборону 1% валового продукта, Англия,
Франция, ФРГ — по 3—4%, США — 6,1%.) Руководство страны знало, что официальная
цифра расходов «на оборону» является фальсификацией, поскольку расходы на закупку
вооружений (в размере 32,6 миллиарда рублей) на научно-исследовательские и проектно-
конструкторские разработки, на военное строительство и т. п. проходили в бюджете как
126 КЬ>П, Петров
расходы на «народное хозяйство». (См. справочник «Народное хозяйство СССР в 1989 г.»,
М., 1990, с. 612.)
Руководство страны знало, что в бюджете 1989 г. расходы «на оборону» составляли
не 20,2, а 75,2 миллиарда рублей, или 8,15% валового продукта, но и оно не знало всей
нравды. Дело в том, что цены на военную технику были занижены. Вот некоторые дан-
ньщ опубликованные С. И. Роговым, заведующим отделом Института США и Канады
РАН, в журнале «США» (1991, № 6).
' В 1989 г. в СССР было произведено 1075 военных самолетов, на что якобы было
истрачено 3,098 миллиарда рублей — по 2,89 миллиона-рублей на один самолет. В США в том
же году было произведено 762 военных самолета, на что было истрачено 26,7 миллиарда
долларов, или 35 миллионов долл*аров на один самолет. Уже одно сопоставление этих
цифр сразу говорит о явной фальсификаций, поскольку технические характеристики
боевых самолетов США и СССР были примерно эквивалентны и ясно, что за 2,89 миллиона
рублей невозможно создать самолет, примерно равноценный самолету США,
обошедшемуся в 35 миллионов долларов. Конечно, зарплата наших рабочих и в 1989 г. была ниже,
чем в США, но ниже была и производительность труда, так что реальные затраты на
производство сопоставимой продукция в СССР и США различались не так уж сильно,
а аначит, и стоимость советского боевого самолета не могла очень сильно отличаться от
стоимости самолета США.
■ Фальсификация пронизывает все отрасли производства.
■ По тем же данным* приведенным С. И. Роговым, в 1989 г. в СССР было произведено
2240 ракет и боеголовок к ним на сумму (якобы!) 3,8 миллиарда рублей (т. е. 1,7 миллиона
рублей на одну ракету), а в США произвели в том же году 630 ракет, истратив па это
15,1 миллиарда долларов, или 24 миллиона долларов на одну ракету. С. И. Рогов считает,
что цены на все вооружения были занижены ие менее, чем в восемь раз, и
действительные расходы только на закупку воепной техники составляли не 32,6 миллиарда рублей,
как считало правительство и как торжественно объявлял об этом в 1990 г. тогдашний
глава правительства Н. И. Рыжков, а не менее 240 миллиардов рублей в тогдашних ценах,
а общие же военные расходы превышали 300 миллиардов рублей, или 30% валового
продукта страны.
Впрочем, и без детальных расчетов ясно, что, расходуя «на оборону» 75,2 миллиарда
рублей, невозможно добиться «военного паритета» с США, которые тратили в 1989 году
296 миллиардов долларов. Механика занижения цен на военную продукцию не сложна:
военные заводы получали налоговые ^амортизационные поблажки, тем более что и воен-
иа*г и гражданская продукция выпускалась в рамках одного министерства, а то и одного
завода и издержки на производство военной продукции невидимо перекочевывали в
цену продукции гражданской.
Но если глава правительства Н. И. Рыжков искренне полагал, что военные расходы
составляют 75,2 миллиарда рублей, или 8,15% валового продукта, а действительные
расходы были в четыре раза больше, то совершенно понятно, что вся политика, проводимая
н Рыжковым и Павловым, была основана на ложных предпосылках и просто обречена
была закончиться полным крахом и распадом Союза.
Произошли ли серьезные перемены в последвие годы? Нет, до них еще далеко. Да,
Е. Гайдар сократил в 1992 году военные расходы. По его собственной оценке, он
сократил их примерно вдвое, и он считает, что они сократились с 10% валового продукта в
1991 году до 5%, т. е. до цивилизованного уровня. Но это не так. Военные расходы в
1991 году составляли более 30% валового продукта, и даже их реальное сокращение
вдвое доводит их лишь до 15%, а это — совершенно не цивилизованный уровень,
Он неизбежно ведет к упадку государства и низкому жизненному уровню населения.
Почему же Е. Гайдар не знал и не знает истинного положения вещей? Причина
простая: статистика наша усилиями военно-промышленного комплекса
фальсифицирована,— и раскрыта истина может быть лишь путем сопоставления и анализа фактов. Но
советоваться с независимыми учеными никогда не входило в привычки правительства,
да и до сих пор в них не вошло.
Именно расхождением между видимостью и сущностью, между истинным
положением вещей и тем, что принимает за истину правительство и парламент, и объясняется
главное противоречие сегодняшней нашей жизни: с одной стороны, заводы и
предприниматели обложены тяжелыми налогами, действительно удушающими производство, а с
другой стороны, вся бюджетная сфера г— медицина, просвещение, культура, наука —
сидят без денег, в бюджете огромный дефицит, порождающий инфляцию. Куда же
девается- огромная масса собираемых в стране налогов? Очень значительная (если не
ббльшая) часть идет военно-промышленному комплексу, который и сейчас, после
сокращения в 1992 году, остается еще неподъемно большим. Именно он является той «черной
дырой», в которой бесследно исчезают деньги налогоплательщиков.
Кроме того, реальное облегчение для населения наступит не просто после сокращения
цифры расходов в бюджете, а лишь тогда, когда заводы вместо военной продукции
выпустят нужные для хозяйства страны товары. Между тем многие заводы, даже не
Ю. П. Петров 127
получив нового заказа и денег на военную продукцию, продолжают ее выпускать за счет
резерва своих оборотных средств. Естественно, что после этого они не могут расплатиться
с поставщиками и порождают лавину взаимных неплатежей, которая лихорадила и
продолжает лихорадить нашу экономику.
Так, например, Балтийский завод на заемные средства продолжал достройку
ракетного крейсера «Петр Великий», несмотря на то, что Министерство обороны денег на
это заводу не выделило. Понятно, что кредиторы завода могут не получить долга и цепочка
неплатежей понесется дальше.
Другой пример. Уфимский моторный завод, в производстве которого в 1991 году
80 процентов составляли военные моторы, в 1992 году продолжал их выпуск за счет
своих оборотных средств, несмотря на то, что Министерство обороны моторы не
заказывало и, естественно, не собиралось их оплачивать. В результате один только этот завод
«проел» оборотных средств на 14 миллиардов рублей, залез в долги, не смог оплачивать
поставки и должен был остановить производство. А следствием стала остановка конвейера
на Московском автомобильном заводе из-за непоставки моторов из Уфы («Известия»,
31 янв., 1993).
Проследите внимательнее за цепочкой взаимных неплатежей (главной язвой нашей
сегодняшней экономики): в очень многих случаях в начале цепочки вы обнаружите
завод, продолжающий выпускать военную продукцию, не получив на нее ни заказа, ни
денег.
Почему же столь многие директора упорно не хотят перестраивать производство,
переходить на выпуск гражданской продукции, несмотря на большой спрос,
предъявляемый износившимся народным хозяйством страны? Основная причина —
психологическая: директора не верят, что сокращение военных расходов, начавшееся в 1992 году,
является политикой «всерьез и надолго». Они рассматривают сокращение военных
расходов как очередную кампанию, вроде антиалкогольной, которую нужно переждать,
«отсидеться», чтобы потом вернуться к выгодному и почетному производству вооружений
(а ведь после перестройки производства к нему вернуться трудно). Никаких особых
технических или экономических препятствий к относительно быстрой конверсии военного
производства не существует. Лучшим доказательством является опыт тех многих заводов,
которые за последние два года успешно перешли на выпуск гражданской продукции.
Конечно, не надо сбрасывать со счетов силы инерции. Директору военного
производства, привычному к совсем другим экономическим отношениям, трудно войти в
отношения рыночные, начать заботиться о сбыте продукции, ее себестоимости, о маркетинге и
рекламе. Велик соблазн «отсидеться», переждать, дождаться отката назад, тем более, что
надежды эти не совсем беспочвенны. Напомним, что в сентябре 1993 года Верховный
Совет принял решение об увеличении военного бюджета на 2 триллиона рублей. Что
произошло бы, если это решение было бы выполнено? Понятно, что директорам военных заводов
данное решение могло показаться очень выгодным, и вряд ли многие из них догадывались,
что оно перечеркнуло бы все надежды на выход России (а значит, и самих директоров
тоже) из сегодняшнего кризиса.
Заметим, что в последние месяцы широко обсуждается возможность избежать
конверсии военных заводов за счет увеличения экспорта оружия за рубеж. Научный
анализ показывает, что надежды эти иллюзорны. Общая емкость мирового рынка оружия
в последние десятки лет составляла 30—35 миллиардов долларов в год. Доля СССР
составляла примерно одну треть. Однако объемы поставок за рубеж советского оружия были
так велики только потому, что оружие большей частью фактически не продавалось, а
дарилось. Поставки производились «дружественным» режимам и в долг, без реальной
возможности этот долг вернуть. Как только Россия в 1992 году перешла к продаже оружия
за реальные деньги, объем экспорта оружия сразу упал. Вряд ли удастся вернуть его к
прежнему уровню. Но предположим даже, что произошло чудо и Россия вернула себе
все позиции прежнего СССР на рынке оружия, и его экспорт поднялся до 10 миллиардов
долларов в год. Даже в этом чудесном случае экспортеры оружия позволили бы загрузить
лишь очень малую часть военных заводов, поскольку в 1991 году на территории России
объем производства вооружений составлял примерно 200 миллиардов долларов.
Психологические трудности перестройки всей жизни, связанные с переходом на
мирные рельсы с конверсией,— велики. Миллионы людей должны изменить привычки,
рабочие навыки, а многие военные — и профессию. Это нелегко. Поэтому печать должна
неустанно и доказательно объяснять, что сокращение военного производства,
сокращение флота — это совершенно неизбежное решение. Решение тяжелое, непопулярное,
но без него нам никогда не выйти из сегодняшнего кризиса. Легко только делать
ошибки, и очень трудно, но совершенно необходимо эти ошибки исправлять.
Все страны вели войны и заканчивали их, после окончания войн быстро сокращали
во много раз военное производство, сокращали армии и военные флоты, и всего через
полтора-два года жизнь входила в мирную колею. (Заметим еще, что военные заводы не
получали после окончания войны государственных пособий на конверсию; на выпуск
мирной продукции они переходили сами — и ничего, справлялись.)
128 Ю. П. Петров
Пора понять, что быстрая конверсия военной промышленности — это единственный
наш резерв, единственная надежда на достойную жизнь.
Многие сейчас возлагают чрезмерные надежды на результаты «приватизации»,
перехода к «рыночным отношениям», пробуждения «чувства хозяина». Опыт других стран
показывает, что это далеко не панацея от всех бед. Во Франции, Англии, других странах
Западной Европы существенная часть заводов и фабрик входит в состав госсектора,
управляется государством. Рядом сосуществуют государственные и частные
предприятия. Поэтому можно непосредственно сравнить эффективность государственного и
частного управления, государственного и частного ведения хозяйства. Да, разница
существует, но она не превышает 10—20 процентов. Предположим, что после завершения
полной «приватизации» эффективность нашей промышленности возрастет даже на 20%.
Разве это позволит нам существенно поднять жизненный уровень россиян, преодолеть
сегодняшний огромный разрыв между нами и передовыми странами? Единственный
путь к достойной жизни — это переключение на выпуск мирной продукции труда тех
примерно 40 миллионов человек, которые сегодня прямо или косвенно работают «на
войну». Это можно сделать сравнительно быстро. Поворот, хотя и нелегкий, совершенно
необходим, неизбежен, и любая оттяжка его только увеличивает трудности.
На сегодняшний день производительность труда в нашей промышленности не так
уж сильно отстает от Западной Европы. Мы живем плохо не потому, что очень плохо
работаем. Бездельников и лодырей хватает в любой стране, а пьют во Франции даже больше,
чем в России. Мы живем плохо потому, что взвалили на себя непосильную ношу, от
которой до сих пор не хотим освободиться. Отсутствие серьезных реформ в 1987 — 1991 гг.
и реформы 1992—1993 годов без главного, без снятия с плеч России непосильной ноши
гигантского флота, чрезмерных военных расходов не могли улучшить и не улучшили
жизни большинства россиян. А непонимание истинных причин этого подорвало доверие
к реформам и реформаторам, вызвало социальную и национальную напряженность,
привело к озлобленности значительной части населения.
А между тем причин ни для озлобленности, ни для пессимизма нет. Россия может
быстро добиться достойной жизни для своих граждан, но для того, чтобы совершить
спасительный поворот, мы должны преодолеть в себе много предрассудков, и прежде
всего — предрассудок о том, что сокращение военных расходов снизит обороноспособность
страны.
Да, Россия безусловно должна иметь боеспособную армию и боеспособный флот. Но и
слишком маленькая по сравнению с возможностями страны армия и слишком большая —
одинаково не боеспособны. Ресурсы страны ограничены. Куда направить эти ресурсы —
на военные расходы, на сохранение числа кораблей, или же направить на поддержание
падающей добычи нефти, без которой любых размеров флот в море не выйдет и боевой
силой не будет? Вот в чем вопрос. Нужно выйти на правильный размер флота,
обеспечивающий наилучшую оборону. Конечно, многие решения можно оставить за военными
специалистами. Но есть одно важнейшее решение, в выработке которого должен в
сущности участвовать каждый гражданин,— это решение о том, какую часть валового
продукта страны можно направить на военные нужды. Принятие этого решения нельзя
передоверять только одним военным. Какую же долю валового продукта на военные
нужды может выделить Россия? Мне кажется, что с учетом наших военных традиций Россия
все-таки может выделить на армию и флот даже больше, чем США (напомним, что США
выделяет 6,1%), может выделить 7 процентов своего валового продукта (хотя надо,
разумеется, внимательно рассмотреть и другие предложения). 7 процентов — это
большая цифра, тяжелая ноша, но, как представляется, она все же еще на грани посильного.
Главное же заключается в том, чтобы выделенная гласно и открыто доля продукта
России, идущая на военные нужды, не занижалась и не завышалась бы потом с помощью
закулисных тайных решений или манипуляций с ценами, чтобы не повторялся печальный
опыт 1975—1989 гг., когда в официальном бюджете тогдашние руководители государства
объявляли, что на военные нужды выделяется 2,18 процента валового продукта страны,
а на самом деле тратили не менее 30%. Этой роковой ошибки, конечно, нельзя повторять,
иначе любые реформы будут безуспешны. Выделяя на военные нужды 7 процентов
валового продукта, Россия останется самым милитаризованным из крупных государств,
и поэтому дальнейшее повышение военных расходов приведет уже не к повышению
обороноспособности страны, а к ее снижению.
В то же время нужно ясно представлять себе, к чему приведет ограничение военных
расходов на уровне 7% валового продукта. Если до 1991 года на армию и флот выделялось
30% продукта всего Союза, а теперь будет выделено 7 процентов одной (и к тому же
обедневшей) России, то это означает сокращение военных расходов примерно в семь раз.
Что будет означать подобное сокращение для флота? Конечно, конкретные решения
будет принимать военно-морское командование, но можно догадываться о том, что о
строительстве новых кораблей на несколько лет вперед придется забыть. А именно такие
перспективы рисуют морякам многие статьи в «Морском сборнике» и письмо С. Зонина
«Какой флот нужен России?», опубликованное в журнале «Звезда» (1993, № 4). Выдви-
Ю. П. Петров 129
гаемые С. Зониным предложения о постройке Россией новых авианосцев и крейсеров,
о том, что мощь российского Черноморского флота «должна быть адекватна мощи флотов
всех черноморских государств», звучат красиво, но они не соответствуют возможностям
России. Конечно, пройдут годы — и Россия возродится, будет иметь флот, соразмерный
своим потребностям и своим возможностям. Но единственный путь к будущему
возрождению — это умеренность сегодня. Об этом нужно помнить, с этой точки зрения нужно
оценивать все предлагаемые решения. Очень заманчиво предложение выкупить у
Украины ее 50 процентов Черноморского флота и объединить весь флот под славным
андреевским флагом. Но для этого, как уже было подсчитано, каждый работающий россиянин
должен выложить 700 тысяч рублей в ценах сентября 1993 года. Готова ли Россия к такому
решению? Сознают ли граждане России (а ведь им платить) все его последствия?
Безоглядно, без расчета последствий принятые решения слишком дорого обошлись нам в
прошлом. Настала пора размышлять трезво, считать и обдумывать, прежде чем что-либо
решать.
5 «Звезда» № 4
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
АДМИРАЛ КОЛЧАК
4 ноября 1874 года в Санкт-Петербурге, в семье генерал-майора, Георгиевского
кавалера и героя обороны Севастополя, писателя и инженера-металлурга Василия Ивановича
Колчака родился сын Александр.
Несмотря на свое потомственное военно-дворянское происхождение, будущий
«Верховный Правитель России» едва ли может считаться белогвардейцем в
социально-классовом смысле этого слова. Беден род малороссийских дворян Колчаков! В послужном
списке капитан-лейтенанта А. В. Колчака в графе «Состояние» была занесена следующая
запись: «Ни за ним, ни за родителями, ни за женой недвижимого имущества, родового
или благоприобретенного, не имеется» 1. В 1912 году семья офицера Морского
Генерального штаба капитана I ранга А. Колчака жила только на его жалованье... в 200 рублей
в месяц! А свой первый личный «капитал» мичман Колчак обрел в сумме 300 рублей в
виде премии имени адмирала Рикорда (мореплавателя, одного из основателей Русского
Географического общества), полученной в 1894 году за окончание Морского кадетского
корпуса с «отличием».
Первый орден — Святого Владимира 4-й степени с мечами — будущий командующий
Черноморским флотом заслужил не в морском сражении, а за описание земли Беринга
и поиск следов пропавшей экспедиции барона Толля. Одновременно с этой
государственной наградой лейтенант Колчак был удостоен и научной — премии Российской
Императорской Академии наук. Именно А. В. Колчак «закрыл» «Землю Санникова», убедив
современников, что в действительности ее не существует. Интересно, что спустя полвека
именно его докладом начиналась научно-фантастическая повесть академика В. А.
Обручева «Земля Санникова».
История исследований Арктики в начале века помнит имена многих морских
лейтенантов: Седов, Брусилов, Русанов... Имя лейтенанта Колчака, самого удачливого из них,
совершенно незаслуженно было запрещено, вычеркнуто из-за последующих
политических событий.
А во время русско-японской войны за мужество, проявленное капитан-лейтенантом
Колчаком при обороне Порт-Артура, высочайшим повелением он был награжден
орденами: Святой Анны с надписью «За храбрость» и Святого Станислава 2-й степени с
мечами, а также золотой саблей с надписью «За храбрость».
В 1907 году, едва вернувшись из японского плена, он пишет докладную записку
в Совет Министров, доказывая необходимость гидрографических исследований побережья
от Берингова пролива до устья реки Лены. Вместе с Вилькицким, командуя транспортом
«Вайгач», капитан II ранга Колчак совершил плавание по Северо-Восточному проходу,
заслужив за исследование льдов Карского моря вторую премию Российской Академии
наук. Авторитет его как специалиста-полярника был настолько высок, что именно
Колчака морской министр включил в состав русской делегации для участия в международных
переговорах по определению статуса острова Шпицберген.
Первая мировая война застала капитана I ранга Колчака на Балтике — командиром
минной бригады. Начальник эсминцев отчаянно храбр и инициативен — все боевые
действия флота в 1914 году, по сути дела, сводились к рейдам колчаковской бригады. В
феврале 15-го Николай II лично подписал представление на награждение Колчака орденом
Святого Владимира 3-й степени с мечами.
РГА ВМФ, фонд 11, дело 1, с. 3.
Адмирал А. В. Колчак 131
А год спустя (необычайный взлет его карьеры!), в начале июня 1916 года, А. Колчак
получает чин контр-адмирала и орден Святого Георгия 4-й степени. 28 июня 1916 года
в царской ставке подписан приказ о назначении вице-адмирала (!) А. В. Колчака
командующим Черноморским флотом. В 42 года Александр Васильевич стал самым молодым
начальником военно-морских сил Черного моря за всю историю их существования.
Но это назначение стало для него последним назначением России!
Сразу же по прибытии нового командующего в Севастополь возник конфликт в
связи с кандидатурой на вакантную еще должность командира новейшего линкора
«Императрица Мария». Если с фактом назначения Колчака командующим Черноморским
флотом германофильское окружение императрицы смирилось, то на роль командира
линкора оно требовало только своего человека. И адмирал Эбергард, встречая своего
преемника, сумел убедить Колчака согласиться с кандидатурой двора — капитана I ранга
Котлинского. Но очень скоро А. В. Колчак пожалел об этом. В письме от 19 июля
1916 года адмирал Григорович написал ему: «...что касается Котлинского, я совершенно
понимаю данное Вами обещание А. А. Эбергарду, не хочется и просить за человека,
не командовавшего и портовым судном... Адмирал Русин, с мнением которого я вполне
согласен, считает совершенно нежелательным оставление капитана I ранга Котлинского
на Черном море, и это будет самый вредный человек, будет мешать и вместе с тем
сообщать туда, куда не следует (подчеркнуто адмиралом.— А. С), как это было теперь, все,
что творится в Черном море, своей крайней краскою... Вот почему я бы советовал Вам
на службу на линкоре «Императрица Мария» капитана I ранга Котлинского не сменять»2.
Но письмо это, увы, запоздало: ведь Колчак уже дал честное слово дворянина и
офицера!
Через три месяца — 7 октября — линкор взорвался на большом Севастопольском
рейде и затонул, похоронив с собой 228 моряков. Спустя день после катастрофы адмирал
Колчак написал Григоровичу: «Самое тяжелое, что теперь осталось, и, вероятно, надолго,
если не навсегда,— это то, что никто не знает действительных причин гибели корабля
и все сводится к одним предположениям. Самое лучшее было бы, если бы оказалось
возможным установить злой умысел — по крайней мере, было бы ясно, что следует
предпринять, но этой уверенности нет и никаких указаний на это не существует» 3.
Оба письма носили частный характер и публикуются впервые. Возможно, что они
поставят точку в споре о причине той памятной катастрофы, которая до сих пор бросает
тень на имя последнего командующего Черноморским флотом!
Адмирал Колчак до зимы 1917 года не интересовался политикой, во всяком случае
никак не проявлял своих политических симпатий. Возможно, что наиболее близки ему,
исследователю Севера и теоретику артиллерии, были взгляды кадетов — «партии
профессоров». Крах самодержавия в феврале 1917-го он принял без паники, как факт
истории. И духовная эволюция Колчака, в конечном счете позволившая ему стать Верховным
Правителем России, проходила не под влиянием политических лозунгов, а под влиянием
событий, сотрясавших Россию.
В Севастополе красные банты еще не алели на черных бушлатах, а он уже получал
первые известия об итогах «триумфального шествия Советской власти» по
военно-морским базам Балтийского флота.
«Адриана Ивановича Непенина провели через ворота порта... раздались два
выстрела... В упавшего было произведено еще 4 выстрела; затем тело его было поднято на штыки
и прижато к скалам. Свершилось! Германский флот без боя, без своего участия, одержал
в этот день, в эту минуту огромную победу. Брошенное тело адмирала привезли в
госпиталь, и здесь продолжились издевательства: его выбросили из гроба, оборвали
Георгиевский крест, ограбили, приставили мертвого к стене и вставили в рот трубку...
Власть в Гельсингфорсе взял в свои руки Совет депутатов армии и флота, рабочих
Свеаборгского порта. Офицеры все арестованы»,— так описывал в письме Колчаку
кончину контр-адмирала, героя обороны Порт-Артура А. Непенина его сослуживец —
капитан II ранга Дудоров 4.
Убийства морских офицеров и адмиралов продолжались не только в Гельсингфорсе,
но и в Ревеле, Выборге, Кронштадте. Надо отдать должное адмиралу Колчаку — в
Февральскую революцию в Севастополе ни расстрелов, ни избиений офицеров не было.
Авторитет адмирала не допустил на черноморских линкорах и в батареях разгула
анархии.
В эти драматические дни командующий Черноморским флотом выступил перед
офицерами с речью, на которую отозвалась вся Россия.
2 Там же, дело 45, с. 29.
3 Там же, дело 45, с. 201—203.
4 Там же, дело 57, с. 60-62.
5!
132 Адмирал А. В. Колчак
Адмирал А. В. КОЛЧАК
«СООБЩЕНИЕ В ОФИЦЕРСКОМ СОЮЗЕ
ЧЕРНОМОРСКОГО ФЛОТА
и СОБРАНИИ ДЕЛЕГАТОВ АРМИИ, ФЛОТА и РАБОЧИХ
в СЕВАСТОПОЛЕ 5
Прошел месяц после объявления Временным Правительством воззвания, в
котором Правительство открыто высказывало свой взгляд на положение Родины
нашей словами — «Отечество в опасности». Изменилось ли это положение в
течение минувшего месяца и в какую сторону, уменьшилась или увеличилась эта
опасность, какое направление приняло течение нашей государственной жизни,
какие возможности открываются нам в ближайшем будущем, к которому мы
идем в силу неизбежной связи последующего с настоящим?
По приказанию Военного Министра мне пришлось на этих днях побывать в
Петрограде, встретиться с членами кабинета министров, общественными и
политическими деятелями, принимать участие в обсуждении государственных
вопросов. Это обстоятельство дало мне возможность более ясно познакомиться с теми
вопросами, о которых суждение могло основываться на прессе, частных
сообщениях и слухах, и я, вернувшись к месту служения своего к командованию флотом
Черного моря, решил ознакомить вверенный мне флот с положением нашей
родины в конце третьего года Европейской войны и двух месяцев, истекших после
государственного переворота. По своему положению и компетенции в вопросах
государственной жизни я могу обсуждать их преимущественно с военной точки
зрения, но я полагаю, что в дни величайшего пожара, охватившего почти весь
цивилизованный мир, эта точка зрения имеет некоторое значение, даже в ущерб
всем прочим.
Должен сказать, что с первых дней государственного переворота общество в
лице прессы, значительной части официальных представителей возникших
общественных организаций, провозгласив высокие патриотические лозунги,
совершенно уклонилось от беспристрастной оценки создавшегося положения нашей
вооруженной силы и вытекших из него последствий. Наряду с великими словами
появился никем открыто не провозглашенный, но, точно признанный каким-то
соглашением, лозунг «все обстоит благополучно» в отношении вооруженной
силы. Были «беспорядки», были «волнения», были «изменения режима», но все
«благополучно», и никто не решился назвать вещи своими именами и открыто
сказать, в чем же заключается опасность для Отечества, признанная открыто
нашим Временным Правительством. Говорили о расстройстве экономической
жизни, транспорта, но о расстройстве существенного элемента вооруженной
силы, духа ее и «морального элемента», ее способности к борьбе и победе
умалчивалось.
Свергнутый государственный строй привел нашу армию морально и
материально в состояние крайне тяжелое, близкое к безвыходному, казалось бы, что
революция, знаменовавшая возрождение и новую жизнь государства,
изнемогавшего при ранее существующих порядках, должна была возродить, во всяком
случае поднять дух и силы лучшей части народа, с оружием в руках
отстаивавшего саму жизнь и существование Родины; необходимость этого подъема
сознательно и даже бессознательно ощущалась всеми и каждым, и естественно
явилось молчаливое признание благополучия в отношении того, отсутствие
чего знаменовало бы всеобщее крушение и гибель. И таким образом создалась
тенденция непременно говорить, что флот и армия сохранили основание
вооруженной силы: дисциплину и организацию, что сознание свободы и гражданского
долга обеспечивает «моральный элемент» вооруженной силы, что последняя
стоит на высоте призвания сохранить неприкосновенность и интересы свободной
Родины.
Но великие слова и лозунги в течение двух месяцев остались словами, а же
Там лее, дело 64, с. 1 — 6.
Адмирал А. В. Колчак 133
лаемое и высказываемое благополучие вооруженной силы не возымело до
настоящих дней осуществления.
Я хочу сказать флоту Черного моря о действительном положении нашего
флота и армии, о том, что из такого положения вытекает, как нечто совершенно
определившееся, и какие последствия влечет это положение в ближайшем
будущем. Я буду говорить об очень тяжелых и печальных вещах, и я долго думал,
говорить ли о них совершенно откровенно, так как многих слабых людей это
сообщение могло бы привести в состояние, близкое к отчаянию, к представлению,
что все потеряно и выхода из создавшегося положения нет. Но я не буду
считаться с ними — я буду говорить для сильных и твердых людей, способных
хладнокровно и спокойно смотреть в глаза надвигающейся катастрофе, обдумать и
взвесить ее значение, а затем делом и поступками ее предотвратить.
Мы стоим перед распадом и уничтожением нашей вооруженной силы, во
время мировой войны, когда решается участь и судьба народов оружием и только
при его посредстве. Причины такового положения лежат в уничтожении
дисциплины и дезорганизации вооруженной силы и последующей возможности
управления ею или командования.
После переворота наряду с громкими словами о победе, защите свободы и т. п.
неоднократно произносились слова о новой дисциплине, основанной на чувстве
гражданского долга, сознании обязательств перед Родиной, говорилось даже
о «железной дисциплине», построенной на этих же основаниях.
Эти слова остались только словами. Старые формы дисциплины рухнули,
а новые создать не удалось, да и попыток к этому, кроме воззваний, никаких,
в сущности, не делалось. Все усилия командного состава были обращены на
сохранение хотя бы организации или внутреннего порядка, и в некоторых
частях, путем совершенно противоречащим основаниям военного дела, этот
порядок до известной степени удалось сохранить. Другие части приступили к
попыткам создать новую организацию, но, конечно, в этом не успели и пришли в
состояние полного развала.
Революционный переворот застал Балтийский флот на зимней стоянке. Эта
обстановка позволила флоту без всякой помехи со стороны противника заняться
немедленно преобразованиями, ломкой и уничтожением всей своей внутренней
жизни.
Намерения создать что-либо новое, конечно, не удались, и ко времени
открытия навигации Балтийский флот оказывается с дезорганизованным личным
составом, лишенным всякой дисциплины, какой бы то ни было внутренней
спайки и связи, то есть фактически не управляемым в боевой обстановке.
Действительно, офицерский состав частью убит, частью удален с судов, а оставшиеся
поставлены в невозможность какой бы то ни было работы, состав кондукторов и
сверхсрочнослужащих деморализован и нести обязанностей не может, ни
взаимного понимания, не говоря уже о доверии, не существует, дисциплины никакой
нет, и, как явление окончательного распада вооруженной силы, явилось
дезертирство и политические течения, совершенно тяготеющие к анархии, под именем
и лозунгами которой выступают и прикрываются наиболее низменные и
преступные элементы и инстинкты. Говорить о духе, воле к победе в такой воинской
части не приходится. Если таковое положение продолжится, Балтфлот надо
будет признать, как вооруженную силу, не существующим. Я думаю, что отдельные
части и суда Балтфлота сохранили способность к боевой деятельности, конечно,
надо думать, что чувство самосохранения определит возможность выполнить
некоторые задачи, но участь столкновения такого флота с дисциплинированными
и организованными частями противника предрешена, если немедленно не
последуют изменения.
Мои слова, сказанные в отношении Балтфлота, в отношении дисциплины и
организации, приложимы и к широким частям нашей вооруженной силы, в
которых моральный элемент понижен и частью утрачен. То же явление
дезорганизации комсостава, крайняя трудность и даже невозможность военной
работы, удаление и вынужденный уход многих опытных начальников и офицеров,
лучшие из которых ищут места в армиях наших союзников для выполнения
долга перед Родиной, с одной стороны, и явления сношений с неприятелем и
дезертирство, с другой, создают грозные перспективы в будущем.
134 Адмирал А. В. Колчак
Я остановлюсь более подробно на одном явлении, получившем
распространение в различных частях нашей армии, явлении, на которое указывает наша
пресса, часто даже с выражением сочувствия. Оно называется — «братанием».
В некоторых частях наши солдаты самостоятельно вошли в сношение с
неприятелем, которое выразилось во взаимном посещении окопов и установлении
соглашения о прекращении военных действий. На значительных участках
фронта создалось полное затишье и бездействие. Появились явления отказа
команд работать для укрепления позиций, идти на смены и т. д. «Братающийся»
неприятель посещал наши окопы иногда в таком количестве, что некоторые
части команд, сохранившие совесть и представление о долге, намеревались
применить для прекращения этой гнусности силу, но встретили сопротивление и
даже угрозы со стороны сочувствующих «братанию». В некоторых участках
«братание» получило характер постоянных митингов между нашими и
неприятельскими частями, где обсуждались приличные этому явлению вопросы.
Жалкое недомыслие, глубокое невежество, при полном отсутствии военной
дисциплины, сознания долга и чести, вызвали это «братание», которое получило
объяснение, как средство революционизирования армии противника, как прием
для создания революции в Германии и Австрии.
Приказы генералов Брусилова и Гурко совершенно исчерпывают этот вопрос.
«Братающиеся» немцы и австрийцы в некоторых частях арестованы, и на
допросе выяснилось, что неприятель широко использует этот обычай для целей
разведки и изучения наших позиций.
«Братание» создано вовсе не нами — это самомнение свойственно глупости,
что подонки армии могут своей явной изменой и предательством создать
революцию в Германии! Но если бы вы знали, с каким презрением и насмешками
относятся немцы к «братающимся» с ними представителям нашей армии, то никому
не пришло бы в голову говорить о создании подобными приемами революции в
Германии.
С первых же дней государственного переворота многочисленные германские
агенты и шпионы, пользуясь создавшимся беспорядком, преимущественно через
Финляндию, проникли к нам и под видом политических деятелей и совместно с
некоторыми из них произвели и производят работу по разложению нашей
вооруженной силы.
Успехи этой деятельности в Гельсингфорсе, Кронштадте и других местах
фронта обязаны их работе в значительной степени, и «братание» есть один из
приемов этих агентов.
Другое явление, вызывающее самые серьезные опасения не только за дух, но
за самый состав армии,— это дезертирство. Массовое дезертирство, помимо
непосредственного своего значения как убыль личного состава, внесло огромные
затруднения и дезорганизацию в железнодорожных сообщениях, вплоть до
расстройства транспорта и порчи подвижного состава железных дорог. Можно
сказать, что в последнее время дезертирство как будто бы стало ослабевать.
Находится ли это явление в связи с установившимся спокойствием на фронте и
«братанием», сказать трудно, но кажется, связь между этими явлениями
существует. Значение германских прокламаций и агентурной работы о земельном
разделе в развитии дезертирства следует признать весьма значительным.
Великий государственный переворот, свершившийся во время войны, не мог
пройти, не оказав влияния на вооруженную силу. Конечно, нельзя не видеть;
не признать положительной стороны многих явлений, возникших под влиянием
революции в наших вооруженных силах, но вызывает самые серьезные опасения
переход естественного и временного беспорядка в прогрессирующий развал и
дезорганизацию. Дальнейшие шаги в этом направлении создают величайшую
опасность для самого существования нашей свободной Родины, и об этой
опасности я буду говорить теперь.
Революция произошла в период зимнего затишья на фронте и замерзших
заливов Балтийского моря. В дни слабости нашей вооруженной силы наши
союзники — англичане и французы перешли в огромное наступление на немецкий
фронт на Западе.
Адмирал А. В. Колчак 135
Занятые событиями и развитием государственного переворота у себя внутри
государства, многие не отдают себе отчета и неясно представляют значение
операций наших союзников.
Уже месяц, как на английском и французском фронте идут бои, подается и
отходит к востоку немецкий фронт. Немцы стянули все возможные резервы на
западный фронт, снимая частью их с нашего, чтобы остановить это наступление.
На нашем фронте установилось затишье, «братание». Вот смысл этого явления
и той кампании против войны, внезапного миролюбия некоторых кругов,
сменивших лозунг «война до победы», появившийся в первые дни революции. Теперь
германский фронт ослаблен, насколько это допустимо с точки зрения учета
германскими штабами нашего состояния, и союзники сделали все возможное.
Дальше надо рассчитывать только на себя, и если дух армии изменится в лучшую
сторону, если мы сумеем создать в ближайшие дни дисциплину, восстановить
организацию и дать возможность комсоставу заняться оперативной работой, мы
выйдем из предстоящих испытаний достойным образом. Если же мы будем
продолжать идти по тому пути, на который наша армия и флот вступили, то
нас ждет поражение со всеми проистекающими из этого последствиями.
Суждения обитателей, собравшихся в горящем доме, о вопросах порядка следующего
дня приходится признать несколько академичными.
К сожалению, мне пришлось 20, 21-го апреля в Петрограде быть свидетелем
событий, носивших характер уже не академический, а угрожающий внутренним
пожаром, который называется гражданской войной.
Я убежден, что каждому из 1000 демонстрантов, выступавших на улицах под
плакатами и знаменами с надписями: «Долой Временное правительство»,
«Долой войну», «Война войне», вопрос о смене правительства был полностью
безразличен, но кому-то он был нужен. Он был нужен тем кругам, тем лицам,
которые ведут антигосударственную работу с явной тенденцией к уничтожению
всякой организации и порядка, эта работа, которая проявилась в форме
«братания» на фронте, дезертирства, в ослаблении и уничтожении дисциплины нашей
вооруженной силы — эта работа нужна нашим врагам. Она ведет нас к
поражению и гражданской войне, к государственному разложению и гибели. Это нужно
и полезно прежде всего Германии! Наряду с упомянутыми плакатами и
знаменами, говорят, в Петрограде было знамя с надписью: «Да здравствует
Германия!» Лично я не видел этой гнусности, известия о ней появились в газетах,
но раз возможно «братание» на фронте, то можно допустить появление такого
знамени. Я не могу не признать известной ошибки со стороны автора этой
надписи — она слишном откровенна и все объясняет.
Вот почему в грядущем, никому из нас пока не известном, встает грозный
призрак ликвидации войны на началах, о которых мы пока не думаем. Этот
призрак будет ужаснее поражения и проигрыша войны центральными
европейскими державами. Он обрисовывается из нашего международного или
мирового положения. На него указывает железная логика истории!
Мы живем в эпоху величайшей войны, в эпоху решения международных
и национальных вопросов вооруженной силой. Можно сочувствовать или нет
такому положению вещей — никакого значения для существующей войны эти
рассуждения не имеют. И эта сила, которой определяется война, будет решать
вопросы мира, вопросы нашего дальнейшего существования.
Деятельность союзников наших в течение минувшего месяца заставляет
остановиться на вопросе о взаимоотношениях с ними. С первых дней
революции в некоторых общественных кругах создалось представление об
универсальном или мировом ее течении и немедленном влиянии на внутреннюю жизнь
и даже политический строй иностранных государств.
Никто, конечно, не станет отрицать значения нашей революции на жизнь
наших союзников и соседей, но это влияние ослабляется теперь мировой
войной, в которой лежит центр тяжести всей жизни воюющих государств.
С этой точки зрения наша революция и интересует наших союзников и
врагов: поскольку мы окажемся в состоянии после переворота продолжать войну
Нам приходилось слышать фразы о непосредственном сношении нашей
демократии с демократиями иностранных государств, даже помимо их правительств,
и первый опыт был сделан в виде известного обращения к Германской демокра-
136 Адмирал А, В. Колчак
тии; он дал совершенно отрицательный результат, с моей точки зрения прямо
оскорбительный для нас.
Практическое решение вопроса о сношениях с демократиями иностранных
государств приводит к сношению с правительствами этих государств и только
с ними. Эти правительства и являются выразителями воли демократии, и другого
приема сношений быть не может. Демократии иностранных государств и их
правительства заняты в настоящее время войной, и наша революция интересует
их теперь только с точки зрения отношения нашей демократии к этой войне.
Не покажется ли голос части нашей новорожденной демократии, протестующей
против войны, как бы сделавшей открытие, что мир есть благо, а война зло, для
иностранных демократий слишком слабым, а открытие некоторых истин
несколько несвоевременным? Текущая война есть в настоящее время для всего
мира дело гораздо большей важности, чем наша великая революция. Обидно
это или нет для нашего самолюбия, но это так, и, совершив государственный
переворот, нам надо прежде всего подумать и заняться войной, отложив
обсуждение не только мировых вопросов, но и большинство внутренних реформ до
ее окончания.
Мы должны ясно представить свое положение, которое сейчас нашей силой
в виде армии и флота, финансовым и экономическим состоянием не
обеспечивается в должной мере — вот в этом и заключается государственная опасность.
Вот тот призрак, он может реализовываться в виде новой войны, к которой
неизбежно ведет путь государственного развала и связанной с ним слабости и
бессилия.
Какой выход из этого положения, в котором мы находимся, который
определяется словами: «Отечество в опасности», я скажу более — «Отечество в
критическом положении!»?
Этот выход лежит в сознании этой опасности и необходимости всем, кто имеет
силу смотреть ей в глаза, объединиться во имя спасения Родины. Это
объединение должно быть выражено в форме искреннего признания Временного
Правительства как Верховной власти. Как представители вооруженной силы мы
должны признать единственно верной формулу: «наша политика есть повеления этой
Верховной власти» и явиться надежной опорой для нее.
Первая забота — это восстановление духа и боевой мощи тех частей армии
и флота, которые ее утратили,— это путь дисциплины и организации, а для
этого надо прекратить немедленно доморощенные реформы, основанные на
самомнении и невежестве. Надо принять формы дисциплины и организации
внутренней жизни, уже существующей у наших союзников. Это есть единственно
правильное разрешение вопроса.
Надо отказаться и по крайней мере сократить самомнение незнания и
признать, что Правительство гораздо лучше нас понимает многие вопросы
государственной жизни и в вопросах международной политики МИД гораздо
осведомленнее митинговых ораторов.
Цель моего сообщения заключалась в том, чтобы представить
действительность такой, какой я ее понимаю. Это мое мнение, но если оно несколько выяснит
то положение, в котором находится Родина, и (вынудит) (?) прийти к
убеждению, что надо приложить силы для одной цели — спасения Родины, то я буду
считать свою задачу выполненной.
Вице-адмирал Колчак
25 апреля 1917 года».
Само содержание доклада сразу выдвинуло вице-адмирала Колчака, из массы
растерянного офицерства, в первый ряд выдающихся государственных деятелей своего
времени.
А кровь все более заливала страну. В декабре 1917 года власть уже полностью в руках
большевиков... На Малаховом кургане матросами расстреляны: вице-ад*мирал, 4
контрадмирала, генерал-лейтенант и 5 генерал-майоров флота, 62 офицера, три морких врача
и корабельный священник Черноморского флота. В офицерских кают-компаниях
разносились предсмертные слова растерзанного адмирала Непеиина: «Наш флот уже не
существует, или Россией правит черт!»
* • ■ * ; t ; * ., ; " • Адмирал А. В. Колчак 137
Но все эти трагические события миновали вице-адмирала Колчака. Осенью 1917 года
он уехал, через Хадбин, в США, швьщн^^ Черное море не только свор наградную сдйлю
за Порт-Артур, но и веру в Россию, до титула «Верховный Правитель России» ему
было еще очень далеко...
Лауреат двух премий Академии наук, исследователь Арктики, всемирно признанный
ученый — Александр Васильевич Колчак мог безбедно жить в США. Но как патриот
и флотоводец, он не мог спокойно наблюдать за трагедией отечества... Большевики
разграбили Зимний дворец и захватили Кремль... Разогнано Учредительное собрание...
В Новороссийске, по приказу Ленина, потоплен Черноморский флот... Его флот! Родина
его предков — Украина — отдана немцам.
В начале 1918 года адмирал Колчак принимает предложение Омской директории
(объединение уцелевших децутатрд Учредительного собрания, бежавших в Сибирь) —
возглавить в формируемом ею правительстве министерство по военным и морским делам.
Успехи Красной армии заставили его распустить Директорию, сосредоточить в своем
лице всю власть.
Впереди был титул Верховного Правителя России... Роковое наступление на Москву...
Гибель.
Публикация, предисловие и послесловие
Александра Смирнова
ИСТОРИЧЕСКИЕ ЧТЕНИЯ
Игорь Кузъмичев
«ДЕНЬ ОЖИДАЕМОГО ОГНЯ...»
А. А. Ухтомский в переписке с В. А. Платоновой
1
Они встретились осенью 1905 года. И потом переписывались более трех с половиной
десятилетий.
Она жила в родительской семье на 13-й линии Васильевского острова, на углу
Большого проспекта. Он холостяком — сперва недолго на Тучковой набережной в Жуковском
доме, а потом еще ближе, в казенной квартирке на 16-й линии: когда обосновался на
кафедре физиологии Санкт-Петербургского университета. Там и прожил всю жизнь, даже
академиком не изменив своей «вышке», своему «закуту», там и скончался в блокадном
августе 1942 года.
Он заслужил себе всемирное имя как физиолог. Был энциклопедически начитан в
философии, богословии, литературе. Его научные труды сведены в шеститомное
собрание сочинений. А вот его мемуарное наследие сохранилось далеко не полностью, оно
упрятывалось под архивными замками и по сей день почти неизвестно. Меж тем
наследие это — фрагменты дневников, записи в рабочих тетрадях рядом с набросками научных
статей, пространные пометки на полях прочитанных книг — подлинное откровение. А
письма, и прежде всего письма к В. А. Платоновой, нередко напоминают страницы
эпистолярного романа...
В глухие, трагические времена эти два строгих и благочестивых человека, Алексей
Алексеевич Ухтомский и Варвара Александровна Платонова, исповедовались друг другу,
и переписка их запечатлела удивительную историю взаимоотношений — от светлого
порыва к совместной жизни в молодости до горьких превратностей в дальнейшем и
единения на почве религиозной; запечатлела их любовь — в высшем, христианском ее
понимании, когда духовное родство оказывается дороже житейского счастья.
Как-то в 1915 году Ухтомский объяснял Варваре Александровне: «Мне, знаете ли,
важно для самого себя высказаться — оформить свои мысли. В былое время это лучше
всего удавалось мне в своем дневнике, когда говоришь сам с собой! Но теперь мне не
удается писать дневник, так что нередко я записываю туда для памяти самому себе то,
что уже написал в письмах. Пиша письмо, я впервые улавливаю свою мысль, смутно
бродящую в душе, так что тут же, в мыслях, впервые и самому себе раскрываю я некоторые
стороны своей внутренней жизни. И в особенности это происходит, когда я пишу Вам...
Здесь я столько же беседую с Вами, сколько с самим собой...»
Такая наблюдалась у них откровенность, и неслучайно письма, заменявшие ему
дневник, он просил не выбрасывать. В них Ухтомский раскрылся вполне — как доверчивый
собеседник и убежденный аскет, как трибун и как затворник, как верный заботливый
друг и как человек до старости ранимый, в любой момент готовый «оградить себя
молчанием» от мелочной суеты и «бесовской сутолоки» ради «своей беседы с Высшим».
В письмах к Платоновой он почти не касался физиологической науки, для этого
находились другие адресаты, их немало. А Варвару Александровну не ахти как
интересовала университетская среда и позже ничуть не смущало его солидное положение
академика. Он всегда оставался для нее Алексеюшкой, родным, близким по духу, по вере и по
судьбе. Она же — словно воплощала его собственную душу, и разговаривать с ней в
письмах было ему — как дышать.
Игорь Сергеевич Кузьмич ев (род. в 1933 г.) — критик, канд. филология, наук, автор книг*
«Писатель Арсеньев. Личность и книги» (1977), «Юрий Казаков. Набросок портрета» (1986),
«Мечтатели и странники. Литературные портреты» (1992) и др. Член СП. Живет в С.-Петербурге.
Игорь Кузьмичев 139
На склоне лет Ухтомский вспоминал, что впервые пришел в домик на углу 13-й линии
и Большого проспекта в гости к Платоновым в конце октября 1905 года: «Были Женя,
Клаша, Машенька, Варенька и Юрий Александрович... пили чай за столиком под
картиной, изображающей Наполеона, прощающегося со своими ветеранами — старыми
гренадерами...» Юрий Александрович, брат Вареньки, рассказывал о профессоре, ректоре
Горного института Иване Петровиче Долбне,— Ухтомский был с ним хорошо знаком еще по
Нижегородскому кадетскому корпусу... Запала в память и такая деталь: когда его звали в
гости, предупредили — дверь с улицы будет заперта, нужно входить с кухни и не
попадаться на глаза дворнику, он, «такой положительный, сухонький и серьезный старичок»,
грозился не пускать студентов «в синих околышках». Было «обостренно-тревожное время
митингов, демонстраций, стрельбы, патрулей». «Я тогда и пришел не в студенческой
одежде,— вспоминал Ухтомский,— а в желтой куртке из верблюжьего сукна и в черном
картузе приказчичьего типа,— в том самом, в котором я ездил летом того года по
Волге и Уралу в качестве делегата от здешней старообрядческой общины...»
После той случайной вечеринки Ухтомский, тридцатилетний университетский
лаборант, стал захаживать в приветливый дом Платоновых и среди молоденьких барышень
выделил задумчивую, наблюдательную, умную Вареньку, слывшую в семье мечтательной
идеалисткой. Она была образованна, знала по-французски, служила в бухгалтерском
отделе Правления Рязанско-Уральской железной дороги (на Мойке, 40), отличалась
исполнительностью, аккуратностью, но мысли ее занимал вовсе не «контроль сборов», чем
она ведала в конторе, а стихи Лермонтова и Надсона, Бальмонта и Апухтина, музыка
Бетховена, Шаляпин в роли Бориса, художественные выставки и книги. Книги
содержательные, зовущие думать. О том же Наполеоне. Или о старинных праведниках. И даже
сочинения философского толка — с именами Канта, Владимира Соловьева, Хомякова...
Варенька была набожна, посещала неподалеку на набережной церковь при Морском
корпусе, молилась искренне, с готовностью отзывалась на чужое горе. Недавно умер ее
отец — она его очень любила. Семья Платоновых жила скромно, но и не бедствовала.
Духовные интересы здесь поощряли, и появление на домашнем горизонте такого незаурядного
молодого человека, конечно, льстило. Тем паче, рода Ухтомский был древнего, княжеского...
«Мы встретились так чудно и странно с ним»,— записывала Варенька в дневнике.
И эта чудностьу настороженное восхищение, пленительное чувство чего-то недоступного
и вместе с тем неотвратимо тревожащего с первых дней их знакомства переполняло её
письма к Ухтомскому.
В ноябре 1909 года она писала ему: «Как-то раз, это было зимой в прошлом году, я как
обыкновенно возвращалась домой со службы, было тихо и морозно в воздухе, шумно и
светло на улице. Звонили как всегда к вечерне, но не как всегда были закрыты мои
уши, ведь это удивительно, как мы слепы и глухи иногда и как наши уши и глаза не
способны воспринимать то, что в другой раз будет нам же важно и для нас же необходимо...
мне ужасно захотелось видеть Вас, с тех пор звук колокола в зимний темный вечер
неразрывно связывается с Вами, я хотела проверить свое впечатление и прислушивалась
летом к такому же звону, я старалась соединить его с Вами, и ничего не выходило, нужна
зима, нужен морозный чистый воздух, нужен белый мягкий снег, нужно прекрасное,
высокое, темное, холодное, синее небо, ясные зимние звезды...»
Звук колокола под ясными зимними звездами... Варенька была натурой поэтической,
экзальтированной, чуткой — что-то пугающе безмерное слышалось ей за этим звоном.
Ухтомский навещал Платоновых изредка, и его визиты, казалось бы, ни к чему не
обязывали. Тем не менее, увлеченность его Варенькой, судя по всему, бросалась в глаза,
родня и знакомые донимали Вареньку вопросами, на которые она не умела ответить,
твердя заученную фразу: «Он очень занят», что было сущей правдой.
Работа в лаборатории требовательного и педантичного профессора Н. Е. Введенского
предполагала «неопустительное ежедневное присутствие», не давала передышки и по
воскресеньям. Доставало хлопот с Никольской старообрядческой церковью. Да мало ли
какие интересы и обязательства отвлекали Алексея Алексеевича! Близкий родственник
князь Э. Э. Ухтомский, свой человек при дворе Николая II, не однажды пытался
ввести его в великосветские круги...
И все же обстановка с самого начала складывалась необычная. Ухтомский вел себя
достойно, но, как говорится, не по правилам, был в речах своих и письмах горяч,
словоохотлив, а в действиях медлителен, ничего четкого не обещал, хотя и не сдерживал
искренней радости при встрече с Варенькой. В воздухе повисало недоумение. Варенька
хотела почаще и подольше видеться с Ухтомским, но обнаружила, что и рядом с ним порой
необъяснимо тяжело: она ждала от него большего, не получая того, «что его душа, сердце
и ум могут дать», и все потому, думалось ей, что он «устал, он как задерганная рабочая
лошадь ждет корма и отдыха». Той же осенью 1909 года, когда рассказывала Ухтомскому
о зимнем колокольном звоне, она досадовала в дневнике: «Ну вот — пришел и ушел, а
вечер мы провели мерзко и гадко, и кто виноват? Может быть, и я сама, а может быть, и нет».
Ей не терпелось говорить «с моим Алексеюшкой», а встретила она «только Ал. Ал». И это
не могло не удручать ее.
140 Игорь Кузьмичев
Вдохновенная неопределенность неизбежно сменялась намерениями вполне
внятными. Варя мечтала, как они, невзирая на разницу интеллектуального уровня и житейские
неудобства, будут вместе. «Мне обидно думать,— записывала она в дневнике,— что я
должна ждать какого-то «положения» на его службе, чтобы сделаться его женой. Да,
чтобы быть его женой, мне надо и средства и положение, но ведь не женой, не женой я буду
ему, не ею хочу я быть и не буду ею, а другом, равным ему человеком, таким же сильным,
как он, таким же способным, как он, на труд и лишения товарищем хочу и буду я».
Их совместная жизнь, здоровая и цельная, прекрасная «среди книг и мысли»,
манила ее «как греза», хотя Варя отдавала себе отчет: оставаться с Ухтомским равным
ему человеком непросто. И все же одиночество («в котором я буду») не смущало ее.
Подолгу не зная «ни о нем, ни о том, что в нем», она страдала в тысячу раз сильнее. Варя
уповала на терпение, на свою женскую податливость, надеялась: Алексеюшка поможет
ей «еще больше идти навстречу людям». Об этом собиралась сказать ему в тот вечер (и в
другие вечера!), а говорила дерзости и «ненавидела» за скованность и черствость.
Варя негодовала и мучилась, и казнила себя: «Мое поведение отвратительно, если
человек не понимает чего-нибудь, то как можно его винить?» Видеться редко, хотеть
«говорить нужное и хорошее, а говорить ненужное и дурное», чувствовать себя в каком-то
ложном положении было выше сил, и Варя твердила себе: «Я не выдержу...»
Ситуация, вопреки житейской логике, обострялась и требовала объяснения.
В пору знакомства с Платоновой Ухтомский был уже человеком сформировавшимся,
с юных лет искушенным в борениях с самим собой. Он родился в 1875 году в пошехонской
глуши — в селе Вослома Ярославской губернии, детство провел в Рыбинске, хранившем
корни допетровской, старообрядческой культуры, и происхождения, как упоминалось,
был княжеского, от Рюриковичей. Учился в городской классической гимназии, а
тринадцати лет был отправлен в Нижний Новгород, в кадетский корпус, который когда-то
кончал его отец. Образование в корпусе давали недурное, он привык там штудировать
труды по философии и увлекся математикой. В девятнадцать лет был выпущен из корпуса с
отличием, но офицером не стал, навсегда сохранив неуловимую военную выправку.
Чрезвычайное обстоятельство окрасило его детство и юность. Несмышленым малышом
Алешу Ухтомского выделили из родительской семьи и при здравствующих отце и матери
препоручили одинокой сестре отца — Анне Николаевне, тете Анне, женщине
самоотверженно религиозной. Связь с родителями — в первую очередь с матерью, властной,
деловой, меркантильно-ухватистой,— надломилась, и нелепость такого положения не могла не
угнетать мальчика. А тетя Анна до самой смерти в июне 1898 года, по сути, заменяла
ему мать и оставалась для него не только «единственным в мире родным человеком», но и
непререкаемым примером духовного самоустроения. Неутешная в бесконечных заботах о
чужой беде, «скорбная печальница», Анна Николаевна и любимого Алексеюшку с
младенчества приучала к той же беззаветной любви, равно обращенной и к людям, и к Богу.
Азбуку он учил по житиям и древним священным книгам. Таинство молитвы,
красота церковного песнопения пестовали восприимчивую душу ребенка. Воспитывал
мальчика тихий, полузабытый мир верхневолжской старозаконной России, с ее диковатой,
нетронутой природой и упрямым, кержацким складом человеческой натуры. Личность
слабая, безвольная, глядишь, потерялась бы в этой и могучей, и убогой стихии. Ухтомский
же — с малолетства привыкший к самодисциплине, к самоограничениям, рано
ощутивший связь с Богом ли, с Вечностью, с высшим Разумом,— окреп и выстоял, повинуясь
неясной «мелодии», уже тогда зазвучавшей в нем. Внутренняя сосредоточенность
пробудила интеллектуальную независимость, и работа мысли стала особенно интенсивной,
когда из домашнего уюта он был брошен в казенную казарму и перелом этот воспринял
как добавочный стимул к познанию — и природы, и самого себя.
Годы обучения в кадетском корпусе совпали для Ухтомского с тем, как говорил В.
Розанов, странным возрастом кончающегося отрочества и начинающегося мужества, когда
человек оказывается перед главным жизненным выбором, когда «волнение знания,
любопытства, теоретизма» заставляло великие умы отворачиваться от шумных утех и уходить
в «монастырь философии», когда человек, доведя до высшего достижимого уровня
темперамент в себе, испытывал «сладость отречения»: в молитве отрока-послушника либо
во всяком воздержании ради устремления к добру, к идеалу христианского совершенства.
Здесь — исток аскетизма Ухтомского, который он сам истолковывал как самоотречение во
имя идей, как отказ от приятного во имя высших нравственных соображений. Не
аскетизма по принуждению или подражанию, а того естественного аскетизма, когда, по словам
В. Розанова, человек, и совлекши с себя плоть, любит мир именно во плоти, во всех его
видах и формах, «излучаясь величайшей нежностью» ко всей природе.
Провидческая «мелодия», с детства не смолкавшая в Ухтомском, на сей раз —- и не
однажды в будущем! — подсказала выбор, и по окончании кадетского корпуса он посту-
Игорь Кузьмич ев 141
пил на словесное отделение Московской духовной академии, где его еще больше
заинтересовала та философия, признанным выразителем которой был тогда в России Владимир
Соловьев,— русская идеалистическая философия, неотделимая от религиозного сознания.
Обращение к философии, к науке и вместе с тем — к Богу показательно для
Ухтомского. Порог Духовной академии он, по собственному признанию, переступил «уже вку
сивший прелести мысли» и, обозначая жизненные цели, записывал в 1897 году: «...мое
истинное место — монастырь. Но я не могу себе представить, что придется жить без
математики, без науки. Итак, мне надо создать собственную келью — с математикой, с
свободой духа и миром. Я думаю, что тут-то и есть истинное место для меня».
Его влекла «анатомия человеческого духа до религии включительно»;
исследование религиозного опыта ради всестороннего постижения тайн людской психологии он
считал насущной задачей науки. При этом держался принципа автономии науки,—
готовый защищать ее «от нападений богословствующего разума».
В диссертации, посвященной космологическим доказательствам бытия Божия,—
которую он защитил в Духовной академии,— Ухтомский прежде всего задумывался о
соотношении «естественного» и «сверхъестественного», выяснял природную
сообразность догматов христианской веры, делая упор на естественно-психологический аспект
святоотческого миросозерцания. «Сближение богословия с духом науки вообще,— писал
он,— не может не быть дорого, если дороги сами по себе интересы мысли. И тем
своевременнее обратить большее внимание на это сближение, чем то было до сих пор»
Вечный вопрос о том, как надлежит научному духу воспринимать идею Бога,
волновавший людей во все времена и получивший в преддверии XX века особую актуальность,
живо интересовал Ухтомского, и вывод, сделанный им в диссертации, понятен:
«Необходимо,— утверждал Алексей Алексеевич,— развить и продолжить святоотческий
эмпиризм и физиологизм в учении о путях и нормах человеческого познания и благоволения
(спасения) при свете современных данных физиологии, психоанализа и гносеологии»
Успешное обучение в Академии, фундаментальные познания в истории и философии,
литературная одаренность и умение говорить с кафедры сулили Ухтомскому завидные
перспективы. Помня о своих стратегических целях, он, тем не менее, сомневался в выборе
дальнейшей карьеры. Старший его брат, Александр, постриженный в монахи под именем
Андрея, усиленно побуждал следовать собственному достойному примеру либо
предпочесть «духовно-учебную службу», и чтобы ответить на вопрос: «Какая общественная
функция тебе естественно предназначена?» — Ухтомскому потребовалось проявить волю
и последовательность.
«У меня есть причины не идти в монахи, и очень веские... Я не считаю себя в силах
идти в священники; да к тому я никогда не чувствовал никакой склонности»,— записывал
он в дневнике. И все-таки после смерти Анны Николаевны, опечаленный горем, совершил
пешее паломничество в Оптину пустынь, а потом подался в подмосковный Иосифо-Воло-
коламский монастырь и провел за святыми стенами полгода, воочию наблюдая тамошнюю
сирую паству и окончательно убеждаясь, что монашеский постриг — никак не его
предназначение. «Дух веками создававшегося монастырского безделия подавляет меня,— записывал
он в дневнике.— Чувствую себя вышибленным из моей милой научной колеи. Затхлая,
пропитанная вековой пылью, идущая вот уже который век из кельи в келью атмосфера
прозябания, растительной жизни на лоне серой русской природы и серого русского
армяка, атмосфера, которой дышали поколение за поколением, одурманивает, оглушает,
душит: трудно становится слово сказать».
Все же он не утратил надежды «оправдать молитву из начал науки», искать правду и
свет на единственно приемлемом для него пути — в «келье с математикой». И скорее
всего,— уже тогда задумывался над богословски узаконенным «монашеством в миру», чей
поведенческий статус, пожалуй, наиболее соответствовал его «душевному составу».
Вызвав бурное негодование брата, иеромонаха Андрея, Ухтомский отправился в
Петербург поступать в Университет на естественное отделение
физико-математического факультета. Однако лицам с духовным образованием сфера естественных наук
официально была заказана, поэтому Ухтомский в 1899 году попадает сперва на восточный
факультет по еврейско-арабскому разряду — с тем чтобы год спустя перевестись на
естественное отделение.
В двадцать пять лет он опять с охотой сел на студенческую скамью, учился усердно и
усидчиво и через два года утвердился лаборантом на кафедре физиологии животных у
профессора Николая Евгеньевича Введенского, который привлек Ухтомского не только
фундаментальными идеями, не только тем, что был великим тружеником, «упрямым
искателем новых дорог» в физиологии, но и всем своим обликом. Выходец из глухого
вологодского села, Н. Е. Введенский был человеком скромным, неразговорчивым, по-крестьянски
недоверчивым, жил замкнуто, без семьи, сохраняя при этом душевную теплоту и
отзывчивость к своим родственникам и преданным науке ученикам. Что-то духовно сближающее
их двоих уловил Ухтомский в своем учителе с самого начала их сотрудничества — и в
итоге не ошибся.
В эту пору он и познакомился с Платоновой.
142 Игорь Кузьмичев
Интимная переписка Ухтомского с Платоновой «переводима» на общедоступный язык
только до известной степени. Их письма друг другу, во всей полифонии эмоциональных
оттенков, намеков, скрытых смыслов, останутся до конца внятны лишь им самим, и то, что
на посторонний взгляд может показаться теперь странным, неловким и вызвать
недоумение, в их «личном контексте» было и нормально, и объяснимо.
Перед нами — письма двоих и для двоих. И любой третий, любой читатель, самый
деликатный, рискует оказаться непрошеным гостем в укромном духовном убежище.
Читатель всегда пристрастен, будь он светским либо церковным человеком. Но осторожно
прикасаясь к трепетной жизни, запечатленной в этих письмах, приблизиться к ее
поучительной правде могут — и традиционно верующий мирянин, и ученый-натуралист, и
забывший Бога незадачливый наследник того среднестатистического российского
интеллигента, которому столь часто адресовались гневные инвективы Ухтомского. Пусть у
каждого и найдутся к нему претензии. Для канонически верующего православного — он,
скорее всего, вольнодумец. Для университетского коллеги-профессора — странный
парадоксалист, поставивший на себе небезопасный эксперимент одновременного служения и
естественной науке, и Богу. А для всех, кто попросту способен задумываться над
вечными проблемами жизни и смерти, над местом и ролью человека в природе, над
уроками отечественной и мировой истории, над психологией народных бунтов, Ухтомский
останется мощной фигурой праведника и мыслителя, с его колоссальной духовной силой,
щедростью и жизнестойкостью...
Он звал свою молодую корреспондентку с осторожной почтительностью по имени
и отчеству — Варварой Александровной, сразу же задав письмам к ней тон
интеллектуальной беседы. Дотошно излагал спонтанно рождавшиеся мысли и, склонный к
назидательности,— если не сказать к проповедничеству,— внушал апостольские максимы.
Мог рассказать о глупых дрязгах в родительской семье, о своеволии «бездушной,
безгранично эгоистической матери», угнетавшей мелочной опекой дочерей, и
заклеймить «тупую и слепую злобу проклятого мещанского миросозерцания». Мог пожаловаться
на утомление от вздорных кляуз в Никольском приходе и просил подумать, отчего пред-
приимчивостъ у русского человека сделалась синонимом вороватости, не есть ли это черта,
пробивающаяся в нашей истории с самых собирателей Руси? Он писал ей охотно и обо
всем, но с особой настойчивостью пытался донести до Варвары Александровны свое
личное представление о «народной вере и церкви», не «господской и поповской», а
истинной — старорусской. Заметил как-то: «Ищет народ. Хочется быть с народной душой!»
С присущим ему харизматическим даром внушения Ухтомский направлял разговор с
Варварой Александровной в религиозное русло, втайне почувствовав, что найдет тут
благодатную почву для взаимопонимания. Он старательно пестовал в ее сознании «старую
мысль» о Боге,— постепенно расширяя ее кругозор и усложняя свою аргументацию.
В июле 1908 года, затронув «центральную идею» о том, как человек в истории
открывает Бога, Ухтомский писал Варваре Александровне: «Кругом нас, в близкой нам
окружающей действительности Бога не видно. Мы и все люди — ждем Его, разыскиваем,
болеем тем, что в ближайшей действительности Его нет. Его пока все-таки нет. Он —
предмет нашего желания и предчувствия, любви, ревности и пр.* но Он не есть нечто
нам уже данное. Это и значит, что мы веруем в Него». Всемирная история, полагал
Ухтомский, представляет собой «ряды человеческих попыток осуществить Бога». Это
стимулирующая, творящая идея истории. И на древнем Востоке, и в Греции, и в Риме
движение человечества сказывалось в том, как человек там и тут осуществлял себе
Бога, как «открывался Он ему».
Поначалу вера в Бога не предполагает никакой принудительности, и лишь постепенно
истина и вера «оправдываются в силе» — желаем мы того или нет. Пока мир «течет так,
как течет он до сих пор, никогда элемент человеческой воли и свободы — элемент веры —
не будет совсем исключен из его истины». Когда же «Бог яве надстанете», предупреждал
Ухтомский, произойдет грозный перелом; узнанная истина — «это нечто страшное», она
судит нас, ограничивает, требует. Следует понять: «Бог — не субъективная греза души,
но — по мере того, как человек открывает и осуществляет Его,— есть стоящая перед
нами и судящая его сила». «Это с Духовной академии,— признавался Ухтомский Варваре
Александровне,— и есть моя философская вера, и развить ее — моя надежда».
Надо иметь в виду: импровизированные рассуждения Ухтомского, какой бы, так
сказать, материи он ни касался,— адресованные близкому человеку, чье духовное
самочувствие было ему далеко не безразлично,— не претендуют на безошибочность
толкований и безапелляционность формулировок. Момент сомнения, вероятности, поиска
постоянен в этих рассуждениях, они воспринимаются самим Ухтомским в качестве некоего
импульса для развития, для дальнейшего додумывания,— и так их и надлежит прочитывать.
Эскизность, субъективность, утопичность иных теоретических построений в письмах
к Платоновой придают этим письмам откровенно дневниковый характер и ставят их в одну
плоскость с заметками в записных книжках, где он искал ответа на те же вопросы.
Игорь Кузьмичев 143
В записях 1901 — 4905 годов (накануне встречи с Платоновой), когда религиозные
побуждения Ухтомского, по всей видимости, нередко вступали в противоречие с его
«мирской» практикой, осуществление Бога он связывал в первую очередь с последовательным
стремлением человека к идеалу христианского совершенства.
Человеку, определял Ухтомский, дан крохотный участок мировой жизни, где он
должен распоряжаться подобно тому, как «в остальном великом целом распоряжается Бог».
Будучи от природы существом «зажирающимся», человек грешен и неизменно
убеждается, что Бог в своих владениях «распоряжается наилучше», являя собой недостижимый
пример. У монаха за святыми стенами есть возможность методически изолироваться от
каких бы то ни было частножитейских интересов. Тяжелее участь того, кто, исповедуя
Бога, вынужден в повседневной деятельности погружаться во внешние условия,— и здесь
достигая «торжества своего внутреннего мира». Христианский идеал, настаивал
Ухтомский, глубок, бесконечен, он лишь предчувствуется и представляется «ревнивым и легко
ускользающим в своей сущности». Бдительным духовным зрением человек обязан
проникать в эту сущность, иначе «нить грозит легко оборваться и оставить тебя на
захолоделом, веками затвердевшем, неподвижном, эгоистически замкнутом и по существу
приземисто-консервативном житейском идеале семьи, государства и т. п.».
В письмах Ухтомского к Платоновой разговор о прозревании Бога во всемирной
истории, о христианском идеале жизни и роли церкви в нравственном самовоспитании
сопровождается навязчивой мыслью: что есть Бог для России? Ухтомский пристально
оглядывал тысячелетнее прошлое страны, оценивал события на рубеже двух последних веков
с этой точки зрения и не мог побороть в себе тревоги. Всеобщий процесс развития
национального самосознания, рождения национального менталитета он воспринимал сквозь
призму личного духовного опыта и хотел определить долю индивидуальной
ответственности за все, чему предстоит быть. Уже вскоре после обескураживающей русско-японской
войны Ухтомский въяве ощутил зловещие симптомы надвигающегося на страну
идеологического раздора, государственной нестабильности и морального разлада, почувствовав
себя одиноким в честном стремлении «работать русское дело».
С нескрываемым отчаянием он признавался Варваре Александровне: «Страшно
сказать, я привык где-то в самой глубине души видеть в окружающих людях (за немногими
исключениями) вредных для России людей. Сидят люди передо мной и болтают, а я на них
смотрю и чувствую только одно, что они мне ни в чем не товарищи, ничего общего у меня
с ними нет, и надо от них только беречься, т.е. собственно беречь свое дело».
Профессиональное стремление «беречь свое дело» — вопреки всему! — было
характерно для гражданской позиции Ухтомского и тогда, и позднее в обстоятельствах
катастрофических. И что-то беззащитное слышалось в этих словах. Он искал у Варвары
Александровны моральной поддержки, готовый усомниться в своей категоричности.
«Может быть,— писал он ей,— это только временный упадок русского дела: уж слишком
разросся ее организм (т. е. организм России), и от того так расходятся, так чуждаются и
не узнают друг друга силы в ее центральной нервной системе. Но, Бог даст, рабочие,
прежние силы еще возьмут свое. Но возьмут они: свое только тогда, когда не будут жить каждая
для себя, для своего маленького благополучия в тепленьком семейном уголке».
К великому несчастью, как мы знаем, упадок не был временным, историческая
пропасть крушения нравов едва приоткрывалась, и те общественные драмы, свидетелем
которых Ухтомскому довелось стать на своем веку, подтвердили крайние его опасения.
Он был одинок в служении не только своему делу, но и своему идеалу «прежней,
детской, естественной жизни с легким и прямым духом». Одиночество томило его — то под-
нимясь к кризисной, критической отметке, то утихая и смиряясь. Мечта о такой жизни в
любви к ближнему — краеугольный камень которой, по его словам, заложила в нем
покойная тетя Анна Николаевна,— была зыбкой и лишь на маленьких островках, отвоеванных у
обыденности, обещала воплотиться в реальность. Таким островком для Ухтомского стала
Варя Платонова. Он быстро углядел в ней столь же одинокое сердце, способное
«решительно отвергнуться себя» ради христианской любви, и испытал к ней то забытое доверие,
какое знал только однажды. Негаданная радость вновь обрести опору в чутком к тебе
человеке, полном энергии и любящем тебя, была воистину божественным подарком, и не
удивительно, что их встреча так потрясла Ухтомского.
«Я не знаю, как вышло,— записывал он в дневнике в декабре 1905 года, через
два месяца после их знакомства,— что она стала мне так дорога, наравне с тетей Анной.
Знаю только, что это так стало. И знаю еще, что ее личность связалась для меня с тем
свободным, чистым воздухом, который выпал на долю русских людей,— и меня в том числе,—
когда мы с верой и преданностью Жизни повторяли: «Отречемся от старого мира,
отряхнем его прах с наших ног...» В. А. стала для меня дорогим, несравненным символом
этого героического, чистого порыва в Жизнь, доверия к Жизни».
Придя в Университет из Духовной академии, Ухтомский нашел для себя
окончательную «точку приложения сил», сделал профессиональный выбор в пользу науки, одпако
потребность нравственно оправдать этот выбор, согласовав его с идеалом христианского
совершенства, оставалась, как оставался открытым вопрос о «месте свободной воли
144 Игорь Кузьмиче»
человека» в мире. Житейский идеал удобен, эгоистичен и тем опасен для христианина, но
«свободолюбие есть ли эгоизм?» — спрашивал себя Ухтомский и отвечал: «Быть
свободолюбивым значит вообще жить. Вся жизнь, ее прогресс, ее натуральная основа — есть сво^
бодолюбие. Свяжите свободу, и вы нарушите жизнь. А если жизнь достаточно сильна, она
все равно выбьется из преград, которые вы ей поставите. Поставить сознательную
«головную» преграду жизни — значит, стать на путь самоубийства».
Ухтомский не мог не признать: встреча с Варварой Александровной зовет его к
ответственным и неординарным поступкам. Привычное аскетическое самоотрицание
противилось в нем всплеску горячего чувства. Но «головные» преграды, сомнения и страхи —
пусть и колеблясь! — он отметал, и решение напрашивалось само собой. «Откинув
условности и границы, поставленные случайными, буржуазными моментами жизни,—
записывал Ухтомский в дневнике 2 декабря 1905 года,— я чувствую, что во имя единой великой
и истинной жизни имею право питать чувство к В. А., если только я способен и достаточно
силен еще, чтобы поднять живое, действительное бремя жизни».
И в конце того же месяца: «Я всегда был против женитьбы, ибо чувствовал, что не
могу этого сделать свободно. Могу сказать, что относительно В. А. я впервые почувствовал,
что могу жениться на ней вполне свободно, даже во имя моей свободы*»*
4
...Тем не менее, время бежало без оглядки, недели складывались в месяцы, месяцы в
годы, а вроде бы бесповоротное решение.не исполнялось и не исполнялось — под тем или
иным благовидным предлогом. Какая-то в их отношениях возникла натужность, что-то
непоправимо затягивалось, и Варвара Александровна, с ее порывистостью и прямотой,
недоумевала; усилием воли сдерживая себя. Она старалась и разгадать Ухтомского, и
разобраться в себе,— убеждаясь, что любит Алексея Алексеевича бескорыстно и навсегда,
а потому прощала суженому и медлительность, и невольные обиды. Терпения ей было не
занимать, но настроения ее менялись от свидания к свиданию и от письма к письму.
10 октября 1909 года она записывала в дневнике: «Сейчас, час тому назад Алексеюшка
сказал, что нам еще нельзя быть вместе, это значит, что мы не готовы к нашей совместной
ждани, пусть так, больше всего я не хочу повредить ему и верю ему,' что если нельзя,
значит действительно нельзя, ведь нашей общей жизни он так же хочет, как и я, если еще
не больше». Словно подводя некую черту, опа сознавалась, что за время их знакомства
нередко чувствовала себя «не.то на ходулях, не то выставленной на подставке», ее
самолюбию льстило, что Ухтомский, отметил ее среди других в домашнем кругу, но это же и
«смущало невероятно, было неловко, непривычно, а главное несвободно». «Я не была я,—
признавалась себе Варвара Александровна,— мне жаль было разрушать созданную,
как бы заключавшую меня оболочку, и страшно хотелось, чтобы Ал. Ал. в
действительности, увидел меня, а еще больше, еще горячее хотелось, чтобы он любил во мне — меня».
И вот — ее будто развязали, и она радовалась: «Ал. Ал. меня теперь знает такою, как я
есть, это меня делает свободной». Но через две недели размышляла в дневнике по-иному:
«Нет, нет да и задумаешься: «Почему еще нельзя быть вместе?» Что значит это
«нельзя» ?.. Я вполне допускаю и верю, что оно основательно, но причину eFO я не знаю, не
понимаю и хочу знать». То ли это мелкий страх за себя? То ли благородный — за нее? То ли
все-таки сомнение в неизбежности их совместной жизни? Гадай — не гадай, при любом
исходе — нужно преодолеть трусость и быть на высоте положения.
Она и надеялась, и сердилась, и тосковала, и со все возрастающим упорством искала
выход, допытывалась у самой себя: что же в итоге приключилось, куда подталкивает
ее судьба? Ухтомский оставался ее сокровенной болью, и боль эта то притуплялась, то
давала о себе знать с новой силой.
Душевный кризис углублялся. Полгода она не брала в руки дневник, чтобы в мае
1910-го опять выплеснуть на его страницы свое смятение.
Наблюдая за собой, Варвара Александровна замечала, что ей всегда было неуютно в
«большом обществе», перспектива провести вечер в гостиной повергала ее в трепет. «В
деревне я одна, та же почти и дома, но в гостиных я другая совсем»,— записывала она и
огорчалась: «Теперь я не бываю нигде, и никто меня уже не зовет, круг моих личных
знакомых сужен донельзя, и уже это не круг знакомых, а круг дорогих, родных мне
людей». Она всех окружавших ее любила, но контакт с ними терял прежний смысл. «Зачем
я с ними, чуждая их удовольствий, их стремлений? — спрашивала она.— Уйди я из
нашего круга, меня вначале будут жалеть, но обязательно прибавят, а ведь она странная
была такая. Я лишняя, я это чувствую все сильнее и сильнее, а мне так и хочется быть ею,
но быть действующим лицом, как все наши, я не хочу да и не могу».
Разрыв с устоявшимся кругом сослуживцев, домашних знакомых и даже
родственников назревал. Душевное томление, отчаянное желание «бежать ото всех дальше,
дальше, совсем убежать» загоняли ее в тупик. «Тоска, опять старая гостья пожаловала! Чем
же угощать и как угощать я тебя буду, а? — сокрушалась Варвара Александровна и все
Игорь Кузьмичев 145
же надеялась на лучшее.— Нет, нет, тоска ведь не скука, тоска — преддверие хорошего,
такою мы ее и примем. Господи, как бы мне, куда бы уйти-то!..»
Уходила она в церковь. И там обретала спасение душевное.
Варвара Александровна по-детски любила праздники. Семейные и церковные. В
первый день Пасхи ликовала, когда в храме замечала она на веселых лицах отпечаток
соборной причастности к чему-то значительному, вечному, поднимающему простых смертных
над мелочными земными предрассудками. «Счастливы были они все не тем, что наряд их
красивее рядом стоящей дамы,— записывала она в дневнике по свежим впечатлениям,—
а тем внутренним огнем, который зажегся в них от праздника общего, соединившего
смерть и жизнь воедино». И так ей было там легко, «любилось всех и каждому хотелось
чего-то еще лучшего». Лица, преображенные молитвой, завораживали вдруг
проглянувшей чистотой. И богослужение виделось священным, сказочным действом: «Мнилось,
что со звуками, с подымающимся и проносящимся вихрем Дух Господень спустился на
людей, все нагнулось и верхушки деревьев преклонились вровень с тоненькой былинкой,
люди, птицы, животные, все почуяли силу великую, силу неземную, силу Духа Царя
царствующих. Люди XX века пели в это время молитву, положенную на музыку в XII,
XIII веках, и чувствовался в ней Дух сильный и могучий, смотрелось на икону и мпилось,
что и над художником, писавшим ее, пронесся тот же Дух Бога живого, царящего сегодня
в храме...» Так растроганно воспринимала Варвара Александровна церковную службу и
огорчалась, если подмечала фальшь в словах священников и безразличие прихожан.
Она внимательно читала церковные книги. Штудировала предложенную ей
Ухтомским «Лествицу». Подлинный переворот произвели в ней богословские сочинения
Хомякова. Взволнованность при многочасовом стоянии в храме на молитве, потребность
исповеди и духовного наущения укрепляли и углубляли ее веру, но этого оказывалось мало,—
хотелось, анализируя себя, осмыслить свой путь к Богу, и потому отношение к церковным
догматам и книгам было у Варвары Александровны глубоко личным.
Тщательно проконспектировав «Лествицу», она в июне 1910 года рассказывала
Ухтомскому, что книга разбудила в ней доселе дремавший «трепет перед правдой
человеческой жизни», объясняла: прочитай она эту книгу еще в институте, была бы, пожалуй, в
монастыре, да и теперь встретила на ее страницах много ясного, пережитого и
передуманного, «близкого и такого родного, такого родного!»
Однако искренность и полнота религиозного чувства не исключали, а напротив,
обостряли недовольство церковными шаблонами и примелькавшейся формальностью
богослужений. Соотнося хомяковские представления о церкви с заведенными рутинными
порядками, Варвара Александровна возмущалась: «Мы церковь Спасителя нашего, мы
хранители Его завета?! Где же, где эта церковь? Где те люди, что собираются
во имя церкви, носят в себе идею ее?..» У нас зачастую прихожане и священник—
каждый сам по себе. Ни духовного сплочения, ни взаимного уважения нет и в помине...
Платоновы издавна ходили в расположенную по соседству церковь Морского корпуса.
Алексей Алексеевич привел Варвару Александровну на Киевское подворье — тут же
поблизости — к единоверцам, чем в ее семье остались недовольны.
Сам Ухтомский с младых лет исповедовал единоверие старообрядцев-поповцев и
активно участвовал в деятельности Санкт-Петербургского Единоверческого братства:
избирался членом совета в Никольском приходе (на Николаевской улице, 21), заведовал
там — безвозмездно — реальным училищем, пребывавшим под покровительством
императрицы Александры Федоровны, а в июле 1912 года был избран старостой Никольской
церкви. Среди единоверцев князь Ухтомский пользовался безусловным авторитетом не
только как ревностный служитель «древлего благочестия», а еще и как эрудит-богослов и
тонкий знаток церковного искусства.
В 1910 году он, кстати, напечатал в «Санкт-Петербургских ведомостях» (их
редактором был Э. Э. Ухтомский) пространную статью «О церковном пении», где заявлял себя
сторонником строгой обрядности и утверждал, что искусство призвано «внушать людям
те или -иные чувства, настроения воли, идеи — в тех случаях, когда простая логическая
речь не может передать и внушить их с достаточной силой и яркостью». Призывая
оберегать сложившуюся веками традицию церковного богослужения, Ухтомский
высказывался по поводу сомнительных нововведений «в духе времени» и легкомысленного
понимания прогресса вообще. «Что касается лепета о прогрессе,— замечал он,— то это
сам по себе признак тревожный: современный русский человек обыкновенно принимается
говорить хорошие слова о прогрессе тогда, когда у него не клеятся самые простые и
насущные дела дня. Характерно ведь, что при обширной болтовне о прогресе дела в нашей
прогрессивной Руси не прогрессируют, а большей частью постепенно падают». Не стоит
забывать: прогресс — это «суд истории над делами людей», процесс этот совершается
втайне и, порождая нечто новое, скрывает начинающееся тление в том, что носит в себе
смерть.
«И надо еще определись смысл прогресса по содержанию,— писал Ухтомский,—
чтобы судить, обрекается ли им твое дело, в котором ты думаешь быть прогрессивным,
на жизнь в истории или на гниение. Кажется, что путь к участию в прогрессе только один:
6 «Звезда» № 4
146 Игорь Кузьмичев
делай в твердости, смирении и правде предлежащие дела твоих дней, каждому из которых
довлеет злоба его,— делай их так, чтобы они были золото. Остальное будет зависеть уже не
от тебя». Многие поколения следовали этому неписаному закону и «вырастили тот дуб
духовной культуры, под которым мы укрываемся,— и это они создали то духовное
искусство, до которого нам надо вырасти, чтобы его понять».
Посылая статью Варваре Александровне, Ухтомский писал, что она ему очень дорога,
в ней выражено наболевшее, и важно, чтобы Варвара Александровна прочла статью «не
мимоходом, не поверхностно». На это Варвара Александровна, пребывая в
Александровском поселке под Сестрорецком, наслаждаясь дачным времяпрепровождением — с
морским купанием и теннисом — и приглашая Алексея Алексеевича для задушевных
бесед, отвечала, что прочтет статью «с тем вниманием, которого она достойна».
Уход Варвары Александровны к единоверцам сулил ей исцеление от
затягивавшегося душевного кризиса и имел дальние последствия. Раньше она скорее по привычке
корила себя за слабость, нестойкость, требовала: «Полюби ближнего, всякого, кто
подходит к тебе, как самого себя, и не умом только, а сердцем и умом полюби, вот твое дело,
вот смысл твоей жизни». И тут же простодушно сознавалась — почти невозможно любить
всех, «сомнение большое: нужно ли действительно каждого поганца, каждую деревяшку
любить?» Когда-то брошенные слова Ухтомского о том, что Бог — «не субъективная
греза души», а судящая человека неумолимая сила, пока не принимались ею во всей
их беспощадности. Но наступил момент, когда Варвара Александровна будто очутилась
на краю пропасти и записывала в дневнике: «Умереть, уйти от всех, быть вне жизни, вот
мысль, которая гвоздем сидит в моем мозгу... Любить людей на словах, убегая от них, мне
претит, любить же и жить с ними, не понимая смысла их бесцельной толчеи, не могу. Мне
кажется иногда, что я зрячая среди слепых, я ясно вижу пропасть, которую они не
видят...»
Варвару Александровну как-то задела фраза Хомякова: «Субъективизм стремится
по крутому скату, на котором нельзя удержаться, в полное неверие». Старообрядческая
церковь как бы обещала страховать от подобного губительного «субъективизма»,
уберегать от душевной пустоты и «морозной одинокости». Варвара Александровна шла к тем,
«кто знает молитву общую», шла со словами: «Да спасут они меня от меня же самой».
Но волевого усилия, рассудочного решения мало. Все должно свершаться без
принуждения. «Хочется мне,— писала Варвара Александровна в дневнике,— сейчас же
пойти и не хочется поддаваться этому желанию, не хочу я, чтобы это было настроение,
порыв как последнее средство. Сжиться с идеей ее, стать не падчерицей, а дочерью
церкви — вот мое действительное желание и потребность».
И все-таки, будучи натурой чуткой и впечатлительной, Варвара Александровна
больше полагалась не па идею, а на чувство: ее притягивали в единоверческом храме,
по ее словам, и сгущающийся сумрак, и внятный голос чтеца, и мерцающие желтые
восковые, медом пахнущие свечи, и образ Божьей Матери, что с такой лаской и грустью
смотрит на нас... Вскоре она принялась регулярно посещать и Киевское подворье,
и Никольскую церковь, где Ухтомский сам участвовал в службах.
Однажды во время песнопений в Никольской церкви подвигалась она сразу за
Алексеем Алексеевичем, он не видел ее, и она не хотела, чтобы видел. «Шла я за ним,—
записывала Варвара Александровна в дневнике,— и казалось мне, что он ведет меня за
собою в царство светлого божественного разума, в царство Духа всеоживляющего, все-
наполняющего. Остановились в третий и последний раз, Алекс. Алекс, и я очутились
под колоколом, пения слышно не было, стояла я за ним и думала: „Ведь он, Алексеюшка,
привел меня сюда, он подвел меня к источнику святой воды, вокруг которого я ходила
давно, но подойти, не знаю, подошла ли бы..."».
«Кто же он для меня?» — спрашивала Варвара Александровна и уже не
сомневалась — тот, о ком в молитве сказано: «Даждь ми разума в безумии моем, даждь ми
наставника и просветителя...»
«Вот кто ты для меня,— мысленно разговаривала она со своим Алексеюшкой, стоя
под колоколом,— понимаешь ли ты это, вот почему и дорог, почему полюбила я тебя...»
В июле 1911 года Варвара Александровна путешествовала по Волге и Кавказу.
В Рыбинске перво-наперво посетила кладбище, где похоронены родственники
Ухтомского. В молитвенном отрешении «беседовала» с незабвенной тетей Анной
Николаевной, и та как бы велела ей «не оставлять Алексеюшку», велела прощать ему
нечаянные слабости и грехи. В ответ Варвара Александровна соглашалась: да, до сей поры она
действительно восхищалась видимой, открытой частью его души и не внимала его же
предостережениям — он, мол, «двойной», и доверяться ему излишне не следует.
Игорь Кузьмичев 147
«Что в нем худое, что хорошее?» — рассуждала Варвара Александровна в те дни.
Хорошее — устремленность к Богу, к Абсолютному, его молитва, жажда красоты духа»
Худое — «его недолетания», вечное «быть или не быть», разъедающее «что если?». Он
представлялся ей большущей птицей с сильными крыльями. Мощно подымается эта
птица ввысь и плавно парит в лазури неба. Но скоро опускается на землю, а здесь
«невидимые руки уже расставили силки, и попала в них моя птица, спутаны ноги, и прыгает,
прыгает она, а крылья повисли бессильно!» Птица эта, «странная, прекрасная высоко
над землей», не может долго оставаться в горнем мире и спускается опять на землю,
«чтобы жить-страдать».
Варвара Александровна укоряла Ухтомского за неуверенность и нерешительность,
ту самую нерешительность, в которой, по Гамлету, 3/4 трусости и 1/4 мудрости, а у
Алексея Алексеевича «3/4 трусости надо разделить пополам: 3/8 ее и 3/8 лени, самой простой,
обыкновенной, нас убивающей лени». Ухтомский, убедилась она, несомненно добр.
Слаб ли? И да, и нет. Во всем второстепенном, в мелочах он податлив, но в «вопросах
решающего, важного значения» силен. Он знает, чего хочет. «Одна из его слабостей,—
сетовала Варвара Александровна,— это женщина, сам признается, и как он противен
в ней иногда! Правда, он и в этой слабости силен, силен своей молитвой, своим знанием
ее, и мне думается,— надеялась она,— что он, как Лев Николаевич Толстой, в конце
концов освободится от нее. Толстой освободился — женившись, и Ухтомский тоже...
Женщина в женщине не будет его раздражать, он просто не будет ее видеть...»
Так размышляла Варвара Александровна в дневнике, плывя по Волге, посылая
Ухтомскому открыточки с видами Плеса и заволжских далей, жалуясь на пыльную жару
в Царицыне, когда покинула пароход и пересела в душный вагон с назойливой
железнодорожной публикой; потом не скупилась на краски, сентиментально живописуя ночь
в Дарьяльском ущелье, море в Геленджике... А Ухтомский был счастлив, получая ее
письма и словно сопровождая ее «от Рыбной почти до самого Низовья».
Вспоминая Волгу, годы, когда он был полон добрых и светлых сил, Ухтомский
сокрушался: «Куда это все ушло? Зачем ушло? Куда все так быстро движется?» — и вновь
склонялся к разговору о православной вере, ее истоках, ее смысле. Каждая эпоха, каждый
народ, каждый отдельный человек по-своему выражают и вынашивают веру. Это требует
мужества и упорства. В детстве и юности человек способен безотчетно радоваться
«цветистым и ярким впечатлениям» каждого дня, и всякая потеря в этом живом,
благоухающем мире видится ему невозвратимой. Он един с этим конкретным
прекрасно-обыденным миром, но мало-помалу ощущение такого единства сменяется чувством: «это не
окончательный мир, не в нем твое начало и конец». Время убыстряет бег, и должно
наступить «второе рождение», когда человек, как в детстве, «входит во всякую травку и во
всякую красоту мира» с новой любовью, просвещенный сознанием мира иного. Ухтомский
угнетался тем, что до такого сознания ему пока далеко, жаловался на несветлое состояние
духа, на крайнюю неудовлетворенность своим нравственным долгом. «По силам ли задачи
я себе наметил? — пытал он и себя, и Варвару Александровну.— По силам ли мне вся эта
жизнь в чужой среде, среди инакомыслящих? Не блудный ли я сын?..» В молодости он не
без гордости думал, что будет полезнее людям, если не поддастся шаблону. Да нет ли в
том греха, за который суждено расплатиться «бесплодием именно для людей»?
Через месяц он сам отправился в Рыбинск и оттуда продолжал разговор с Варварой
Александровной, опять подтвердив, что нигде не чувствует себя столь спокойно, как
в родном дедовском углу, сохраняющем гибнущие на глазах «остатки и последки»
старинного уклада. Оправдывал «ревность патриотизма» и свое «земное пристрастие» тем,
что, лишь возвращаясь сюда, всецело погружается «во внутреннего своего человека»
и начинает «с миром на душе отдавать себе отчет в том, чем живу, в чем изменяюсь,
что ценно и что обманчиво,— в чем правда и в чем ошибка».
Прежде чем заговорить о сокровенном, не преминул заметить: «Когда Вы писали
мне о Волге летом, я так и переживал с Вами то, что было перед Вашими глазами,—
переживал тот воздух, которым Вы дышали. Но когда в Ваших письмах простота
волжского берега,— с его буграми, перелесками, селами и деревушками,— сменилась
грандиозными кавказскими картинами с пропастями, орлами (и с неизбежными
воспоминаниями о разных Мэри, Грушницких, Печориных и прочей чужеядности), так мои часы
и остановились. Чужая это для меня красота, не ей дать нам мир и научить нас...»
А сокровенные мысли были вызваны чтением книги С. Булгакова «Два града»
вперемешку со святоотеческими текстами — Григория Синайского, Симеона
Благоговейного, преподобного Максима Исповедника. Сопоставляя прочитанное, Ухтомский
воспроизвел перед собой «цельную, очень цельную, но и очень тяжелую картину».
«Мне по-новому осветилась современность,— писал он Варваре Александровне,—
ближайшая современность последних лет, которую мы только что пережили. И знаете,
ужасно мне становилось от чувства, что в этом, так сказать, «вздохе истории» так
явственно повеяло духом антихриста,— самонадеянным, гордым, превознесенным в своих
собственных глазах, но в конце концов таким глупым и бессильным духом надмевающей-
ся человеческой «самости». И ведь мы участвовали в этом вздохе: я хочу сказать — и в
6*
148 Игорь Кузьмичев
наших душах нашелся же резонатор, который тоже пожужжал в ответ и в тон этому
антихристову вздоху! Да, мы так или иначе участвовали в этом вздохе, повинны в нем!»
Повинны все. Правда, по-разному. «Культурное общество» — в силу порочности,
«жизнь его в отношении низших братии» сплошное преступление. Правительство
представлено слабыми и эгоистичными людьми, они перестали выполнять свой долг перед
«Богом и великим государем». Вина «боевой интеллигенции» — в удивительном
легкомыслии и неведении родного народа. Церковь же погрязла в хозяйственном «служении
трапезам», тогда как живое христианское слово замолкло и в государственной, и в
общественной сфере. «Но всего больше,— признавал Ухтомский,— конечно вина отдельной,
интимной человеческой личности в ней самой; и эту вину я ощущаю прежде всего как
вину мою». Вина эта — в самости, «внутренней тонкой гордости». И еще — в погоне за
«новым словом»: «Столько претензий на новые слова! Столько, наконец, лопнувших и
погибших лягушек,— несчастных, глупых лягушек, раздувавшихся для «нового слова». Сколько
ведь перетравилось бедных «малых сил» обманутыми обещаниями «новых слов»! Но,
родная моя,— предостерегал Ухтомский Варвару Александровну,— мы ведь все
заражены этою атмосферою идолопоклонства перед «новыми словами»! Сколько бы
драгоценного времени и досуга для настоящего дела было сохранено, если бы не эта масса нового
писательства, масса брошюр и книг, масса бумаги, бумаги, бумаги, букв, букв, новых и
новых слов!»
Ухтомского ужаснула мысль, что, подчинившись господствующему настроению, он
незаметно для себя уклонился от истинного пути, от «насущного дела на ниве и жатве
Христовой». Он веровал лишь в одну силу, спасавшую от самости,— в силу молитвы.
Рассказывая о Григории Синаите, Симеоне и Максиме Исповеднике, подчеркивал: для
понимания сих великих психологов нужна «не абстрактная мысль, а что-то внутри —
теплое сердце». «Я знаю, что Вам знакомо состояние молитвы,— обращался он к Варваре
Александровне,— и так часто вспоминал Ваши рассказы о том, что с Вами бывало в
обществе, среди людей, когда Ваше сознание уходило. По отцам, молитва тоже не связана,
конечно, ни с каким местом и обстановкой. У совершенного она всегда и везде.
Совершенная молитва, по отцам, это как бы внутренняя мысль в сердце... Но эта внутренняя молитва
есть идеал; идеал было бы пагубно брать за обыденное правило; и от того-то в нашей
обыденной жизни необходима постоянная и неослабная дисциплина молитвы. По мысли
отцов, молитва есть наука, трудная наука...»
Этой дисциплине он неустанно следовал сам и настойчиво звал за собой свою
восприимчивую послушницу.
Меж страниц дневника Платоновой вклеена газетная вырезка: «В воскресенье,
8 мая, в 1 час дня, в одном из университетских зал лаборант физиологического кабинета
университета кпязь А. А. Ухтомский будет защищать диссертацию под заглавием:
«О зависимости кортикальных двигательных эффектов от побочных центральных
влияний», представленную им для соискания степени магистра зоологии. Официальными
оппонентами на диспуте будут профессоры Н. Е. Введенский и А. С. Догель и приват-
доцент Ф. Е. Тур. 6.V.1911».
Следом Варвара Александровна записала: «Я так ждала этой диссертации, дня
славы Ал. Ал., и не была. Если бы хотел он, чтобы я бнгла, неужели бы не сказал сам о
ней, не позвал бы? Но нет, как про чужого узнала я из газет об этом дне».
Посетить университетский олимп с его торжественным ритуалом в столь
долгожданный день Варваре Александровне не пришлось; это, понятно, ее огорчило, но следует
отдать ей должное: тщеславным любопытством она не отличалась, мудреные научные
дискуссии сами по себе ее не увлекали. Она просто любила своего Алексеюшку, любила
со всем, что его окружало — будь то наука либо церковь,— и потому не только духовный
наставник в нем, а и этот погруженный в ученую канитель диссертант не мог ей быть
безразличен. Когда в декабре того же года он подарил ей опубликованную магистерскую
диссертацию, ее ликованию не было предела. «Княже, мой дорогой,— обращалась она к нему
в дневнике,— спасибо Вам за Вашу книгу, я в ней больше 1/2, как ни буду пыжиться,
стараться понять, наверно не пойму, но я так счастлива, что Вы мне принесли ее,
подарили, счастлива больше всего тем, что Вы ее написали, что она Ваша работа, что Вы
такой умница, такой добрый, хороший, что Вы любите меня!»
Разумеется, физиологическая наука на том уровне, которого держался Ухтомский,
пребывала для Варвары Александровны за семью печатями, но это не значит, что в своей
переписке они вообще избегали ученых проблем. Научные идеи Ухтомского питали его
вероучение доказательствами точного знания. Знакомя Варвару Александровну с
особенностями святоотческого миросозерцания, он, например, обсуждал с ней «слишком
родную» ему идею о постижении истины и правды не только умом, а и сердцем.
«Что касается меня,— напоминал Ухтомский,— то я ведь писал много в моей книжке,
которую Вам да.вал, о неправильности того убеждения, популярнейшего в нашем «общест-
Игорь Кузьмичев 149
ве», будто истина добывается и должна быть добыта исключительно деятельностью
отвлеченного ума. Этим, т. наз., рационалистическим убеждением живет давно европейская
наука, усвоив его у средневековых схоластиков и, еще дальше, у аристократического миро-
отношения древних языческих греков. С тех пор, как западный монах вместо внутреннего
подвига воли и духа предпочел заниматься изготовлением homunculus'a в реторте из
золота и свинца, началась рационалистическая волна в европейской мысли, и опа, как более
популярная, как более легкая и обещающая больше покоя и прохлады, быстро разлилась
по Европе, пропитала ее науку и философию...»
Согласно же святым отцам, «истина никак не может быть близка
нравственно-неправильному духу», наука не может плодотворно развиваться, «пока внутренняя горница
человека не вычищена». Наиболее чуткие из европейских ученых и философов, такие,
как Карлейль, В. Джемс, Вл. Соловьев,— объяснял Ухтомский,— почувствовали, что для
возделывания истины недостаточно академической учености, «аристократической работы
отвлеченной мысли», однако не покинули академической атмосферы. А святые отцы
всегда начинали «с переделки всего себя».- Им было ясно: истина открывается лишь
человеку, очистившемуся от страстей, открывается «деятельному духу, насколько он
очищает свое сердцеf а затем ум, т.е» воле, сердцу и уму вместе».
Ухтомский, когда требовалось, умел доходчиво и терпеливо посвящать Варвару
Александровну в труднейшие проблемы, чаще всего психологические и нравственно-
философские. И хотя их переписка преследовала иные цели, случались в его
исследовательской деятельности события, о которых он не мог умолчать.
В том же письме, где речь шла о путях к познанию истины — «волей, сердцем
и умом вместе»,— он не без гордости сообщал, что выдающийся английский физиолог
Шеррингтон напечатал в журнале Лондонского Королевского общества статью «О
непостоянстве действия одного и того же центра коры головного мозга» и коснулся там темы,
поднятой им самим в недавно защищенной магистерской диссертации.
«И вот ливерпульский физиолог, которого англичане называют Ньютоном
физиологии,—не скрывал своего торжества Ухтомский,— признает мои факты, в некоторых
местах прямо отправляется от них и отзывается о моей книге очень сочувственно. Это
ведь Шеррингтон, которого обвиняют в том, что он мало цитирует иностранную
(немецкую, французскую, русскую) литературу, как будто кроме английской науки для него
другой не существует. А тут он цитирует русскую книгу и так и говорит, что это русская
книга. Мне это дорого вдвойне: своего рода победа русского слова!» Можно представить
себе, как радовалась такому признанию вместе с Ухтомским и Варвара Александровна!
Она никогда не забывала: у Алексея Алексеевича два священных алтаря — алтарь
науки и алтарь веры Господней. Первому опа согласна была поклоняться безропотно,
понимая, сколь неотвратимо он Ухтомскому потребен. Перед вторым они склонялись
оба, их интимное общение питалось единым чувством служения заповедям Христовым.
Это было общение как бы не от мира сего — вопреки и наперекор греховной
обыденности, с которой не всегда удавалось совладать. Ухтомский, к несчастью, сплошь и рядом
перед житейской реальностью пасовал...
В октябре 1912 года он опять просил Варвару Александровну отложить их венчание
до рождественских каникул. «Перед Богом мы с Вами,— писал он ей,— подали руку
друг другу не теперь, а давно, и пред Ним мы уже одно, насколько пребываем в Его любви.
Вопрос ведь не в том, по-моему, чтобы взяться теперь за руки пред Богом, но чтобы люди
признали нас и наш союз. Вот это-то людское признание, людское оповещение нашего
дела отложим еще, прошу Вас...».
По ряду причин Ухтомский хотел, чтобы о нем в тот момент «поменьше говорилось».
Он едва принял старостинство в Никольском приходе, к нему там придирчиво
присматривались, и надлежало «в молчании приучить к себе», устранить малейшие намеки на
недоброжелательство... Неловкая ситуация обнаружилась в Университете, где ни с того
ни с сего разнесся вздорный слух, будто министерство намерено назначить его
профессором зоологии на место Н. Е. Введенского, посему тот, разумеется, дулся, а факультет
готовился к протесту против административного вмешательства свыше. Вскоре
недоразумение разъяснилось,— поскольку Ухтомский не был к этим слухам причастен и на
кафедру никак не претендовал,— наметившийся нелепый конфликт был исчерпан, и все
же Ухтомский предпочитал, чтобы начало его приват-доцентства «было потише», и лучше,
если на факультете о нем ненадолго забудут.
«Молюсь,— писал Алексей Алексеевич Варваре Александровне 13 октября
1912 года,— чтобы Господь Вас вразумил, укрепил и порадовал Ваш дух, чтобы Вы
исполнили мою просьбу, как житейскую просьбу в начале нашего длинного, может быть,
пути...» Просьба выглядела извинительно. Кабы не сквозившее в ней малодушие, к чему
Варвара Александровна за семь лет их дружбы, увы, притерпелась...
Как развивались их отношения в дальнейшем?
Внешне все оставалось по-прежнему. Интенсивная переписка продолжалась.
Ухтомский, так и не решившийся на свадьбу, не меньше, если не больше, нуждался в
человеческом участии Варвары Александровны. Однако в ее душе — что-то дрогнуло, надломилось,
150 Игорь Кузьмичев
исчезла свежесть надежды: забыть, разлюбить Алексея Алексеевича она уже не могла, но
сама ее любовь преображалась и все больше напоминала материнскую заботу,
бескорыстное служение брату по вере. Критический рубеж формально обозначился позже, когда
Ухтомский вновь подумывал о монастыре, испытывая давление епископа Андрея. Об этом
еще будет речь, но, забегая вперед, стоит обратиться к письму Варвары Александровны —
без даты,— написанному после очередного объяснения, отчаянному письму, где она, как
говорится, ставила точки над «i».
Все обдумав в «душевной тишине», Варвара Александровна открывалась до самого
донышка. «Вы,— обращалась она к Алексею Алексеевичу,— пишете: желаю Вам счастья
не приземистого и обрюзглого, а счастья Серафима Саровского чудотворца. Обрюзглого
счастья и приземистого я не ждала ни от кого в жизни, тем более от Вас. Мое счастье
значило приходить к людям вместе с Вами для того, чтобы, не увлекаясь ими и не
подбрасывая, как мячи, их души, помогать, как и чем можем, людям жить. Мое счастье было в вере
в Вас, что я не миф, а живой человек для Вас, которого Вы любите действительно глубоко
цо-Божьи, а не как чеховский учитель свою Манечку». Этот чеховский учитель, «такой
ординарный, легко воспламеняемый и так же скоро гаснущий», возмущал ее до крайности,
она не ожидала признания Ухтомского, что это «перекати-поле» ему сродни.
Варвара Александровна втолковывала Ухтомскому: «Счастье мое было в сознании,
что Вы, признавая меня своей женой перед Богом, не постыдитесь людей, чтобы признать
меня таковою перед ними, счастье мое было в вере в Вашу любовь, потому что в ней был
и мой рост, счастье мое было в убеждении, что и в миру можно жить нам в правде
Христовой, что церковь соединяет людей не на погибель души, а на спасение. Мечтала я,—
исповедовалась Варвара Александровна,— что когда мы с Богом вместе жить будем, Вы
наработаете больше, чем когда каждый из нас в отдельном плавании, что диссертацию
Вашу на доктора физиологии защитите Вы великолепно, т. к. Господь дал Вам много
таланта, и скажете мне тогда: я дам людям свою работу, пусть она будет ступенью к
дальнейшему восходу родной науки, а мы скажем прости Петрограду, уедем из него. Куда
поедем? На Урал, в Алтай, куда хотите, там Вы стали бы священником, я Вашей попадьей,
а нашими детьми весь приход...» Таким рисовалось ей их безоблачное будущее, и теперь,
превозмогая девичью гордость, страдая, она отказывалась от обманувшей наивной мечты.
«Моя мечта,— писала она Ухтомскому,— создавалась Вашим обещанием Божьей жизни,
Вы никогда не говорили мне, что мы живем no-Божьи, а всегда — когда мы будем жить по-
Божьи, я и думала, что это будет тогда, когда действительно мы будем по-настоящему
вместе. Горе мое в том, что разрушалась моя мечта... что Вы сами, потихоньку правда,
разбивали мое сокровище, мою надежду...»
Как ни велико было ее чистое, безвинное страдание, как ни горько было ей прощаться
с пленительными иллюзиями, в ее словах, обращенных к Ухтомскому, нет и следа злого
упрека или сурового осуждения. В ее словах слышатся любовь, и печаль, и прощение,
и молитва о том, чтобы — пусть и отдаляясь в мирском быту! — все же им и дальше
вместе познавать «величество милосердия Божия», идти одним праведным путем.
...В 1912 году Платоновы переезжали из дома на 13-й линии, прожив там без малого
десять лет, на другую квартиру. В тот день зашел Ухтомский, они с Варварой
Александровной перебирали в памяти все, чем были дороги покидаемые стены, и не могли не
почувствовать: в их отношениях обозначилась некая черта. Варвара Александровна
вспоминала, как семья перебралась в этот дом после смерти ее отца с ощущением невозвратимой
утраты, и сейчас она испытывала нечто схожее, сопротивляясь своим предчувствиям,
переча судьбе. «Могу ли я,— записывала она в дневнике,— уехать с этой квартиры, в
которой мы встретились так чудно и странно с ним, жить в другой не с ним, жить не изменив
жизни, а только переменив дом,— нет и нет».
Переспорить судьбу ей не удалось. Переезд с 13-й линии пророчил неладное, и хотя
саднящие душу слова в упомянутом письме были произнесены года через три, в тот день
что-то безнадежно в ней надорвалось... Записи в дневнике Варвары Александровны стали
эпизодическими и затем прекратились. Толстая тетрадь с кожаным переплетом — с
эпиграфом из Эпиктета: «Не люби разбирать других и будь равнодушен к тому, что
скажут о тебе»,— ей больше не потребовалась.
Летом 1914 года в Россию из Европы ворвалась война и прорубила в исторической
летописи страны роковую межу,— став предвестником великой русской смуты.
19 июля, в день, когда Германия объявила о нападении, Ухтомский писал Варваре
Александровне: «Здесь у нас мобилизация. Университетский двор и Главное здание
готовятся под солдат,— строятся кухни, готовятся помещения. Плоха стала Россия,
боюсь я за нее. Помоги Господи хоть за то, что меч вынимается теперь не за свой эгоизм,
вроде корейских концессий, а по-старинному — за братии своих. Неужели придется
пережить унижение России? Не дай Господи...»
Игорь Кузьмич ев 151
Свободно ориентируясь в пространстве мировой истории, Ухтомский безошибочно
уловил глобальный масштаб случившегося. Ключевым мотивом развязанной войны он
посчитал международную борьбу с «немецким цезаризмом». Нападение Европы на
Вильгельма представлялось ему «атакой демократически-революционной стихии
европейской подпочвы на последнюю скалу и оплот чистого монархизма». Хорошо это или
дурно, опасно или радостно, он не хотел комментировать, но предупреждал приверженцев
монархии российской: разве они не понимают, что всякий их удар по Вильгельму есть
удар по собственному фундаменту? Будучи убежден — революционная стихия, воспрянув
в Германии, разольется по всей Европе и затопит Россию.
«Читая речи по поводу войны, сказанные западными государственными людьми,
общественными деятелями и социалистическими вождями,— писал Алексей Алексеевич
30 августа 1914 года,— я вижу все яснее и яснее, что мое чутье меня не обманывает: и
радикальный британский министр Черчилль, и русский революционер ЗПлеханов, и главы
французского социализма, демократии, и рабочие партии Европы, они так единодушны и
героичны в своей борьбе против вильгельмовщины именно оттого, что они чувствуют одну
и ту же основную идею этой борьбы: атаку последней твердыни старого европейского
абсолютизма. С этой стороны теперешние военные события — это лишь прелюдия
огромных событий, назревающих в европейской социальной жизни!»
Ухтомский апеллировал к Варваре Александровне, заявляя, что подобные
предположения не вызывают отклика у ближайших знакомых, в том же Никольском приходе;
никто не осмеливается видеть дальше собственного носа, и он не считает нужным
прилюдно высказываться о войне. От нее, от проверенного своего друга, он, как обычно,
ждал понимания и просил отозваться на его «мысли и предчувствия». Она же, скорее
по привычке, соглашалась с ним, не вникая, в свою очередь, в историческую суть
происходящего, не думая о масштабе событий, и отвечала незамедлительно и горячо: «Друг
мой дорогой... Немцы зажгли сеновал с тем, чтобы огонь перекинулся и занялся во всей
усадьбе, так вышло в этой войне Австрии с Сербией... Я ужасно рада за Вас, что жалеете,
что не военный, я завидую сама Мише, Шуре Бырдину, каждому солдату...»
Варвара Александровна была захвачена стихийным патриотическим порывом и
писала, что война вызвала у нее потребность «забыть свое личное дело, отойти от него
и раствориться в общем, не знать, не считать себя отдельно, а частицей всего большого
народного тела». Она и раньше, в мирные, спокойные дни искала любой повод проявить
милосердие: посылала, вызывая недоумение сослуживцев, деньги неведомым
«голодающим казанцам», занималась частной благотворительностью в «патронате малолетних
преступников», а теперь, с началом войны, собирала посылки на фронт, шила кисеты,
была занята «работой для раненых» в приходском лазарете...
Она и Ухтомского неотвязно звала не остаться равнодушным к всенародному горю,
будила его патриотизм, на что он не без смущения отвечал (в мае 1916 года): «Дорогая
Варвара Александровна, вчерашнее Ваше письмо коснулось таких важных нитей, что
не могло не затронуть меня в глубине души. Я разумею Ваше слово, что родина ждет
сейчас от меня дела и пройдет мимо меня, если я этого дела не сделаю. Слово это,
повторяю, не могло меня не задеть, потому что я считаю, что целиком и безраздельно
принадлежу родине и родному народу и никому более,— им принадлежат мои помышления
и душевные болезни. С мыслями о них я переходил из Корпуса в Дух. академию, и с
мыслями о них ушел из среды духовных к свободной, т. е. общенародной науке... прошу
Вас верить, что я, как и брат, оба целиком принадлежим родине и народу гораздо ранее
и крепче, чем истерическая интеллигенция петроградского типа; и Бог даст, мы с братом
еще будем принадлежать родине и народу и тогда, когда петроградская интеллигенция
возвратится к своему европейско-театрально-космополитическому времяпрепровождению
и миросозерцанию. Я, однако, никого задевать не хочу, ибо это и не время и ни к чему не
ведет. Вам лично я благодарен за то, что напоминаете о долге быть с родиной и народом,
хотя мне и обидно было, по правде сказать, подозрение, что я могу жить без них...»
Такое мнение об интеллигенции — даже в сугубо интимном письме, не предназначен^
ном ни для какой огласки,— может сейчас кому-то резануть слух. Однако не стоит
мерить слова Ухтомского нынешними мерками и торопиться с выводами. Да, вопрос
об интеллигенции, «самый больной, самый лихорадочный» для российского общества,
как еще в 1908 году назвал его А. Блок, и для Ухтомского не был праздным; анализируя
российскую психологию в историческом разрезе, он искал на него свой, для кого-то
нелестный ответ, но следует подчеркнуть, что Ухтомский никогда не делал упор на
идеологической и тем более политической подоплеке вопроса, склоняясь к мотивам этическим
и религиозным,— на чем еще будет повод остановиться.
Что же касается патриотизма, тут тоже все не однозначно. Во всяком случае,
банальные, подогреваемые фанатичным психозом монархические призывы могли Ухтомского
только раздражать. Любовь к родине была для него чувством осязаемым, посланным
ему древней родословной, и преданность отечеству вовсе не исключала для него
непредвзятых критических оценок и российского общества, и самого русского народа.
На каникулярные август и сентябрь 1914 года Ухтомский по обыкновению уехал
152 Игорь Кузьмичев
в Рыбинск, отдыхал в родном углу от «питерского обалдения», но и здесь заниматься
делом, чтением научной литературы почти не удавалось — отвлекали постоянные гости
и посетители, навязанные войной хлопоты, расстраивали дурные вести с фронта. Все же
он сумел сосредоточиться, вернуться к «прежнему чувству действительности», которое
всегда возрождалось у него в этих стенах, и старался спокойно разобраться в
подспудных причинах войны с «немецкой антихристовщиной».
В семейном архиве, унаследованном после кончины матери (в октябре 1913 года),
Ухтомский перебирал старинные бумаги, портреты, рукописные наброски давних лет
и заново переживал кровную связь «со своими отошедшими родичами и дедами»,
защищавшими Святую Русь на поле брани еще во времена Куликовской битвы. Среди
ветхих бумаг отыскалось и его письмо к тете Анне Николаевне, написанное в 1889 году —
четверть века назад,— где он тогда уже оповещал о скорой войне с Германией. Тайное
убеждение, что такая война неизбежна, бродило по России, и лишь «твердый и спокойный
авторитет» Александра III пресек в тот час воинственные выходки кайзера Вильгельма.
Ныне же, считал Ухтомский, когда «тяжкое столкновение с немецким миром»
обернулось кровавой явью, следовало молиться, чтобы война была понята не близоруко и
исполнена по-народному. «А для этого,— писал он Варваре Александровне в сентябре
1914 года,— надо сознавать с совершенною ясностью, что враг наш германец так ужасно
пал нравственно не от того, что он «не культурен»!.. Национальные черты германизма
достаточно велики и добры, если из них могли вылиться такие немецкие натуры, как
Шеллинг, Шлейермахер, Гете, Шиллер и пр. О недостатке «культурности» немцев даже
смешно говорить, особенно нашему русачку!» Ухтомский утверждал, что немцы стали
жертвой того господствующего понимания «цивилизации» и «культуры», согласно
которому весь прогресс сводится к благам городской жизни обывателя. «Это культура
авиации, мотоциклетов, спорта, промышленности, комфорта, ватерклозетов,
усовершенствованной хирургии, новейших мод, новейшего лечения сифилиса и т. п. и т. п., одним
словом, культура исключительно материального человеческого быта при очень
последовательном, систематическом игнорировании христианского понимания культуры и
прогресса^ как великого нравственного труда личности над собой». Здесь оп видел корень
всемирного зла, опускающегося и на людей, и на природу с приходом XX века.
Не один немец, забывший о старо-протестантской церковности, но человек любой
национальности обрекает себя на беспредельное одичание, пренебрегая божественными
стимулами в угоду житейскому благополучию. И потому: «Не осуждать надо немцев, не
ненавидеть их, не поражаться неожиданной их дикости, а надлежит горько подумать: уж
если с немцами, при вековой и огромной культуре их, возможно было такое поразительное
одичание, то и тем паче со мною случится опо и тем скорее одичаю духовно я, если заболею
тою же болезнью «материальной цивилизации» без Христа! А признаки такой болезни,—
не сомневался Ухтомский,— в русском обществе ведь уже есть!»
Духовное одичание, заставшее врасплох европейского человека в дни войны (потом
ее справедливо назовут мировой), закономерные последствия этой бойни и безудержного
нравственного падения — вот что больше всего волновало и возмущало Ухтомского,
и в письмах к Платоновой, начиная с 1914 года, он под разными предлогами возвращался
к анализу положения, поднимаясь в своих объективных суждениях и над казенным,
официозным патриотизмом, и, кажется, над самой Историей, предстающей в зловещем
апокалипсическом обличий. Ухтомский проникался трагической сущностью
человеческого бытия, скорбел о грешной христианской душе и не мог устраниться от вопроса: как
бороться человеку со стихией ада и смерти?
И теперь, и в древности бытовали одинаково популярные спасительные рецепты:
«перестаньте думать о смерти», «развлекитесь», «отнеситесь полегче», вереница
«глаголемых мудрецов» от Эпикура до Мечникова мнила на таком пути «победить жало
смерти». Но Христос, с его «обостренным подвигом сердца», звал не забывать о печали
человеческой, звал одолевать «нечувствие как грех и следствие греха в себе». Если
следовать этому зову, если «расширить свое сердце», то во всяком положении и при
всякой степени довольства, наставлял Алексей Алексеевич Варвару Александровну,
человек будет ощущать, что вот рядом с ним за перегородкой «сгорают дети, Fie успевшие
разглядеть света», исчезают прочные «человеческие гнезда». А безучастный
наблюдатель жизни — «тлеет в иохотях прелестных», как выразился апостол Павел.
Ухтомский сокрушался, воспринимая свое петроградское существование как «почти
беспрерывное жужжание». В редкие минуты полного покоя,— когда, по выражению
пророка, можно «сесть наедине и умолкнуть»,— он чувствовал, что с самого детства вся
его жизнь пропитана смертью, ад и смерть ежечасно готовы начаться уже здесь, в этой
обыденной обстановке жизни, и нужно бодрое внимание к себе и молитва, чтобы бороться
с их стихией и стоять прямо.
Об этом он думал в разгар мировой войны, не забывая, что грянула она в день святого
пророка, «ревнивого мужа» Илии, и видел в этом великий смысл. «Не правда
ли,— писал Алексей Алексеевич Варваре Александровне,— тут получается нечто
цельное: в дни общего расслабления и духовной смуты, когда воистину «иссякает любовь
Игорь Кузьмич ев 153
многих» и начинается «слышание бранем», обещанное перед концом истории, в дни,
когда правда Божия заменена у людей ложной «культурой» и деньгами, когда наконец
в сгущенной атмосфере стали появляться и ложные пророки, именно в грозный день
Илииной памяти проносится первый ветер — предвестник общей страшной европейской
войны!»
8
Обычно, когда Ухтомский приезжал в родные рыбинские края,— а в 1915 и 1916 годах
он снова проводил летние месяцы там,— у него обострялось недовольство Петербургом,
«мрачным и грязным, мокрым и болеющим городом», где он не переставал чувствовать
себя блудным сыном. Он сокрушался, что в питерском быту и климате он «гладом тает
и не насыщается», что город этот унесет его силы и здоровье до срока, не позволит
осуществить себя, свое предназначение.
Да, безусловно, Петербург мог угнетать Ухтомского,— и не только климатом, но
нарочитой ориентацией на Западную Европу, духом скепсиса и аморальностью,
прагматизмом и бессердечием «каннибальской общественности». Не пытаясь золотить себе
пилюлю, он прямо говорил: «Иногда кажется, что продал я духовное старешенство
за питерскую жизнь, как Исав за чечевичную похлебку... Да это все отчасти и на самом
деле так!» И все же, почему-то ведь именно сюда, в столичный Университет, направился
он после Духовной академии, повинуясь призванию, здесь нашел свою «келью с
математикой» и свой единоверческий приход. В этом нелюбимом и раздражавшем его городе,
который он до самой смерти так никогда и не покинул, состоялась его блестящая
карьера ученого, создавшего собственную школу в отечественной физиологии.
Посчитать вдруг, что недовольство Ухтомского Петербургом было мимолетным или
напускным,— никак нельзя. Нет, оно было искренним и постоянным. И за этим
искренним постоянством скрывался и действовал какой-то тайный «механизм», какой-то
излучатель, вырабатывавший огромную творческую энергию, извлекая ее как раз из
противостояния милых верхневолжских краев, где всегда можно «возобновить» чувство
родины,— и официозной имперской столицы, из противоположности теплой отчины — и
казенного, декоративного Петербурга! В их нестихающем борении, когда Ухтомский
вглядывался внутрь себя, за их неизбывным конфликтом пряталось что-то неуловимо
влиявшее и на его самоанализ, и на воспитание воли, и на понимание общественных реалий.
И вот еще о чем следует напомнить. В 1896 году в статье «Психология русского
раскола» В. Розанов писал: «Есть две России: одна — Россия видимостей, громада внешних
форм с правильными очертаниями, ласкающими глаз; с событиями, определенно
начавшимися, определительно оканчивающимися,— «Империя», историю которой
«изображал» Карамзин, «разрабатывал» Соловьев, законы которой кодифицировал Сперанский.
И есть другая — «Святая Русь», «матушка Русь», которой законов никто не знает, с
неясными формами, неопределенными течениями, конец которых не предвидим, начало
безвестно: Россия существенностей, живой крови, непочатой веры, где каждый факт
держится не искусственным сцеплением с другим, но силой собственного бытия, в него
вложенного. На эту потаенную, прикрытую первой, Русь — взглянули Буслаев, Тихонравов и
еще ряд людей, имена которых не имеют никакой «зпаменитости», но которые все
обладали даром внутреннего глубокого зрения». К последним, будучи богато наделен от
природы этим даром внутреннего глубокого зрения, принадлежал и старообрядец, раскольник
князь Ухтомский.
Петербург олицетворял Россию видимостей. Ухтомского старинные родовые узы
прочно связывали с Россией существенностей. Обе России за века срослись как сиамские
близнецы. И может быть, здесь коренная причина неприятия Петербурга, которому
Ухтомский предрекал дорогую расплату за выморочную, греховную жизнь.
Он признавался Варваре Александровне: «Нутро мое предчувствует многие беды»;
и сам пугался своих прозрений, звучавших диссонансом среди общих настроений. Он,
скажем, допускал, что при нынешнем нравственном состоянии русского общества «нам
нет резона для победы, а есть резоны для того, чтобы быть битыми». «Мне лично,—
писал он из Рыбинска в 1915 году,— ужасно тяжело за наш народ, за тот простой и
коренной народ, который сейчас молчаливо отдает своих сыновей на убой, но мне не тяжело
за общество, за все эти «правящие классы» и «интеллигенцию», которым по делам
и мука». Ибо общественный разврат, по его убеждению, не ослабел, власть не
образумилась, а интеллигенция по-нрежнему презирает народ.
Кого же относил к интеллигенции Ухтомский — человек княжеского происхождения,
военного и духовного воспитания, и в то же время, казалось бы, сам интеллигент уже
хотя бы в силу своей многолетней причастности к науке и университетской кафедре?
Когда Алексей Алексеевич учился в Сергиевом Посаде, курс истории России в
Духовной академии вел В. О. Ключевский, лекции которого произвели на него запомнившееся
впечатление. В заметках об интеллигенции, относящихся имешю к тому моменту,
к 1897 году, знаменитый историк именовал «интеллигенцией» всё — так или иначе —
образованное общество в государстве, призванное «понимать окружающее, действитель-
154 Игорь Кузьмиче в
ность, свое положение и своего народа». Родословную российской интеллигенции
В. О. Ключевский тянул издали, полагая, что проблески такого гражданского понимания
возникали с половины XV века, и связывал ее существование с двумя исстари
противоборствующими национальными типами: «книжника», «побиравшегося под окнами
европейских храмов мудрости», и — «самонадеянного грамотея-мастера, уверенного в том,
что можно все понимать, ничего не зная»; поначалу между ними наблюдались
разногласия без воинственного разлада, но постепенно все резко осложнилось.
B. О. Ключевский обращал внимание на то, что слово «интеллигенция» неточно,
означая и «собственно человека разумного, понимающего», и того, кто «обладает научно-
литературным образованием», а это категории различные, хотя и не противоположные.
И посему — пользоваться этим.словом, изобретенным наспех, следует осмотрительно,
тем паче состав современной интеллигенции (конца XIX века) неоднороден, идейно
пестр, и на поверхности общественного процесса нельзя не различить три мельтешащие
группы: «людей с лоскутным миросозерцанием, сшитым из обрезков газетных и
журнальных»; «сектантов с затверженными заповедями, но без образа мыслей и даже без
способности к мышлению»; «щепок, плывущих по течению, оппортунистов либеральных или
консервативных, и без верований, и без мыслей, с одними словами и аппетитами».
Ухтомский вслед за В. О. Ключевским под интеллигентом подразумевал всякого
«образованного человека» и не искал границы между «интеллигенцией», «правящими
классами» и «верхними сословиями». Но это лишь один из аспектов отношения
Ухтомского к интеллигенции. Не менее важен и другой — религиозно-психологический.
C. Н. Булгаков — в 1909 году в статье, помещенной в сборнике «Вехи»,— писал о том,
что интеллигенция встала к русской истории и современности «в позицию героического
вызова», героизм выражает «сущность интеллигентского мировоззрения и идеала».
Противовесом ему служит христианское подвижничество. И если интеллигенция
предполагает спасение народа и всего человечества «внешними средствами», революционно
изменяя общественную среду,— причем неотъемлемой чертой ее поведения является
нетерпеливый максимализм,— то христианское подвижничество провозглашает идею
нравственного самосовершенствования личности и сосредоточивает внимание на выполнении
индивидуального долга и на самоконтроле, что «оздоровляет душу, наполняя ее
чувством здорового христианского смирения» Религия предлагает «медленный и трудный
путь перевоспитания личности, на котором нет скачков, нет катаклизмов и побеждает
лишь упорная самодисциплина». Интеллигенция же, как правило, такой путь отвергает. •*
Противостояние христианского и атеистического типов сознания и душевного
уклада — вот что особенно беспокоило Ухтомского. Ему претила нелепая иллюзия «боевой
интеллигенции»: обратить народ в «свою веру». Слава Богу, «долго-долго внутреннее
чутье русского народа,— здоровое чутье простых и немудрящих, но верных отеческому
благочестию людей,— ограждало и остерегало от барских затей», -.напоминал
Ухтомский, не находя никакого оправдания сеющим рознь «мутным душам», умствующим
революционным смутьянам, которых немало в русской истории. Народная душа, знал
Ухтомский, взыскует Высшего Разума, жаждет божественной справедливости и не хочет
мириться с близорукостью тех, кто, вещая о благих целях, не ведает, что творит.
Ухтомского настораживал «нравственный дальтонизм» так называемых «культурных
деятелей», способных из чувства социального эгоизма легко «впадать в поножовщину
под видом честного дела». «Тот, кто столько просто смешивает политический грабеж
и христианское дело,— писал Ухтомский Платоновой в октябре 1915 года,— очевидно
близок к нравственному вырождению. Русскому обществу грозит великая, тяжкая беда!
Не нужно быть слишком проницательным, чтобы это видеть... Тяжелые беды еще
впереди. И очевидно, что есть резон для того, чтобы не было нам покоя, ибо в покое
современное «культурное» общество уже окончательно отдает гнилью, тогда как при историческом
горении и кипении, которое мы переживаем, по крайней мере гниль-то отбивается!
Впрочем, этот исторический суд так страшен, что пока лучше нам не допускать и речей и в
преддверии его лишь молиться...» Нужно отдать ему должное, Ухтомский и у
старообрядческой церкви замечал проявления «социального эгоизма». Жаловался Варваре
Александровне, что не может устраниться от теперешней мышиной возни в Никольском приходе,
где «поповская гордыня и властолюбие стремятся задавить, прибрать к рукам остатки
драгоценнейшего, а именно общинного начала в церковном приходе. Это у нас в
миниатюре,— писал он,— та самая типическая борьба, что протекала исторически то там, то тут в
церкви и в свое время действительно задавила общественную (социальную) сторону
приходской жизни, сначала в римской церкви, а при царе Алексее и у нас... Храни Господи
нас от поповства и загребущих рук его!»
...Приехав в Рыбинск в июле 1915 года, Ухтомский медленно приходил в себя,
отдыхал, спал «на открытом воздухе, под милым небом», не спешил брать в руки привезенные
книги и был доволен, что знакомые, не зная о его прибытии, а может, из-за жары, пока
не докучают ему визитами. Он рассказывал Варваре Александровне в письме: его
одряхлевшие родственницы в доме «пока тянутся по-прежнему», но старушка Афанасья слаба;
приехавшая с ним из Петербурга Надежда Ивановна Бобровская,— когда-то ее позвали
Игорь Кузьмичев 155
ухаживать за больной тетей Анной, и с годами она стала для Ухтомского незаменимой
домоправительницей,— сейчас вот хлопочет во дворе и в охотку греется на солнце; а кот
Васька сидит в траве, привязанный на длинной веревке, дабы не убежал, но неволи
своей он не чувствует, занятый тщательным рассматриванием и обнюхиванием
листочков и травинок... «Ну вот,— писал Алексей Алексеевич, блаженствуя в семейном уюте
и тишине,— кажется, и все, что можно сказать о моем хозяйстве,— так оно несложно...»
Меж тем жизнь в городе неумолимо напоминала о войне. Ежедневно прибывали
беженцы из западных губерний — эстонцы, латыши, поляки; вести с фронтов поступали
неутешительные, скорбные. Ухтомскому выпала печальная обязанность хоронить друга
детства Бориса Мелентьева — тот командовал на фронте батальоном, был убит, тело его
перевезли в Рыбинск,— утешая мать Бориса, давнишнюю приятельницу тети Анны
Николаевны... О брате, епископе Андрее, сообщали из Уфы, что он болен, кашляет
кровью и находится в тяжелом моральном состоянии... Все это не способствовало
душевному покою, хотя случались и добрые встречи, Алексей Алексеевич сблизился с
наставником поморского согласия старцем Федором Петровичем Савостиным, и тот приносил
ему староверческие рукописи, издревле предсказывавшие опустошительную войну в
наказание за «беззакония христианских государств и народов»...
Ухтомский читал в Рыбинске книги святых отцов и думал о Страшном суде, признаки
которого зримо обозначились: «мир в нечестии своем упорно стоял», «дети жили на счет
отцов и настолько, насколько умирали отцы», одно поколение безжалостно «съедало»
другое, мир более не обещал ничего нового, и такому миру, не дающему плода, суждено
было с неизбежностью погибнуть. Святые отцы предрекали: «Вселенная управляется в
сущности Свободою. Это свободное дело благости Божией, что нам дается ежедневно все
потребное для существования». Однако люди, потихоньку привыкнув к обыденному
неиссякаемому добру, забыли, что оно — свободный дар «благотворящего нам мирового
Сознания». Атеизм обывателя, «существенное безбожие жизни его» заранее не предполагают
вне человеческой личности ничего «равного себе по свободе, разуму, произволению и
инициативе», и, стало быть, остается «лишь технологически все изучить, чтобы вернее
устроиться в этом мире в свое удовольствие!» В итоге, не человек «приспосабливает себя» к
истине и идеалу, но истину и идеал переделывает, сообразуясь с личным интересом.
Мятеж мирской обыденности все сильнее оглушает человека, болезнь греха мешает ему
распознать беду, и невольно напрашивается вывод: «ныне, в наши дни, Господь уже начинает
воочию и отнимать у нас, руками наших грехов,— распущенности, жадности, забвения о
ближнем,— отнимать огонь, и пищу, и одежду, и дом, и все то, в чем мы думали спокойно и
удобно жить, как жили до сих пор...»
Ухтомский писал Варваре Александровне: «Я жду многих и тяжелых бедствий. И нас,
вероятно, не минет чаша наказания Божия, ибо те, кто пострадал уже и пролил кровь
свою, были не хуже нас, а может быть, и лучше нас. Пришел час воли Божией, и надо,
чтобы человек, после гордыни и покоя, которым не виделось конца, понял во прахе своем,
что он только «земля и пепел», по слову древних отцов. Великое время пришло и еще
придет, блестящее и яркое, как пламя!»
Алексей Алексеевич признавался Варваре Александровне — в нем «что-то растет
и бродит, и это подчас очень больно, так больно, что сказать нельзя». И крепнет
уверенность — «охватывать жизнь как трагедию».
«Думается мне теперь,— писал он осенью 1916 года,— что и философия должна
и может излагать истину о мире не языком отвлеченных формул, как делалось
обыкновенно до сих пор, а языком трагедии*.. Христианство тем и отличается от прочих концен-
ций действительности, что истинный смысл жизни открывается в нем не отвлеченными
учениями и словами, не «доктриной», не каким-либо «первичным веществом», а
трагическим пониманием истории мира и истории отдельной человеческой жизни...»
Охватывая жизнь как пространство трагедии, Ухтомский не изымал из этого
пространства, разумеется, и самого себя. «Личная моя трагедия,— писал он Варваре
Александровне,— представилась так: мне казалось в прежнее время, что я очень богат духом
и этим богатством я должен поделиться с братьями, т. е. должен непременно идти к
людям. Казалось, что прекрасно будет, когда я приобщу к тому миру, который имею, еще
брата моего и друга моего и притом не мысленно только, а реально введу в жизнь мою.
И вдруг мне открылось, что нищ я и мне не только нечем делиться, а я едва живу сам
и положившемуся на меня я не могу быть опорой...»
Опыт нравственных исканий открывает человеку «ядовитую сторону
самоутверждения». Не верить себе — так трудно, и вместе с тем «святое недоверие себе» воистину
спасительно. «Ведь мы походя только то и делаем, что «верим себе» и своему разумению,
как последнему голосу правды и полезного! — констатировал Ухтомский.— Лишь
окольным путем, путем длинной работы над собою, мы начинаем догадываться, что есть
высший ум, чем наш, и что для усвоения правды в той полноте, как она открыта этому
высшему уму, нам нужно перейти за границы нашего рассуждения...»
Трагедия мировой войны потрясла Ухтомского. У него обозначился резкий душевный
надлом. И как обычно в такие моменты, он уповал на смирение, самоочищение от скверны
156 Игорь Кузьмичев
греховного «Я», жалобился Варваре Александровне, что его тяготит «укрепившаяся
самость», «дебелая и тяжелая плоть» и в мирских условиях ему все затруднительнее
«сохранять в чистоте острую восприимчивость действительности». «Наша телесная
наличность может делаться из слуги и орудия — помехой и покрывалОхМ для нашего духа. И
нередко бывало, что, придя к Вам в Петрограде,— писал он ей осенью 1916 года из
Рыбинска,— я вдруг чувствовал, что было бы лучше, если бы я побывал у Вас, в Вашей
комнатке, только духом и мыслью, ибо наличность моего тяжелого и инертного,
материального «Я» только мешает и спутывает то, что живет в сердце и мысли!»
А епископ Андрей назойливо звал брата в монастырь и был недоволен до крайности
«досадной девицей» Платоновой, которая препятствует Алексею Алексеевичу
бесповоротно стать на стезю беспрекословного послушания Господу. Он не вникал, зачем брат
«ей понадобился», и вмешивался в их сердечные дела бесцеремонно.
Ясности ради нужно добавить: отношения между братьями не были идиллическими
еще с Духовной академии, когда иеромонах Андрей, по словам Алексея Алексеевича,
добивался, чтобы тот «бросил тетю Анну Николаевну, забыв все, что она есть» для него.
Андрей без тени стеснения выражал свои претензии в глаза Анне Николаевне, чем
доводил старуху до слез. Этого Алексей Алексеевич никогда ему не прощал, но по доброте
своей связи со старшим братом не рвал.
Человек в вопросах веры нетерпимый, епископ Андрей гнул свою линию и в марте
1916 года, отлично зная о его терзаниях и сомнениях, обращался к Алексею Алексеевичу:
«Драгоценный мой брат, не проходит, кажется, часа, чтобы я не вспоминал тебя. Вчера
мне пришло в голову, что ты в отношении В. А. не оригинален. Епископ Симбирский
Гурий рассказывал мне когда-то, что он был женихом, что был любим невестою; но она
полюбила его любовь к монашеству и сама от него отказалась, сама она и молилась при
его пострижении... Но В. А. говорит, что ты не выдержишь монастыря, что заскучаешь
без книг, что административные должности не для тебя, что ты при своем доверии к людям
будешь всегда обманут... Я не совсем согласен с этим; что ты поскучаешь, это верно,
но все другие беды — мнимые. Да укрепит же тебя Господь!»
Епископ Андрей был несправедлив к Варваре Александровне. Она же, несмотря
на его недоброжелательство, питала к нему искреннее уважение. Любопытно, что еще
в мае 1912 года, сравнивая братьев, она записала в дневнике: «Андрей знает, что сеет,
Алексей Алексеевич знает, что хочет собрать, когда же сеет, случается вообразить eiviy
до того, что уверует, что сеял пшеницу, а на самом деле была рожь... Андрей сразу
определил себе дорогу и пошел по ней... У Алексея Алексеевича нет ни способности
организатора, даже не способности, а устойчивости, нужной для организатора, ни таланта
устроительства, он прежде всего мечтатель, философ, а потом уже как необходимость —
деятель. Душа и у*м у него не Вхместе, душой он в церкви, умом в миру, таким в монастыре
быть нельзя... Андрей чудная, яркая, прямая, как стрела, свеча перед иконой, горит она
ровным светом, и светло от нее не одной душе. Алексей же жжет свою с двух концов,
она не прямая, а переломленная в середине, но все-таки одна, и свет ее, если сольется
воедино, прекрасен и силен, ярок, ярок будет! Горит же она, как и Андреева, для Бога».
На кризисные для Алексея Алексеевича, месяцы и пало драматическое его объяснение
с Варварой Александровной, когда она прислала ему то самое письмо, где поставила
все точки над «i». Но как ни удивительно, их, казалось, гибнущая дружба не оборвалась.
Десять лет знакомства, переживаний и невзгод не только сроднили и обручили их
беспримерным взаимным доверием, не только доказали, сколь необратима их духовная и
человеческая потребность друг в друге,— эти десять лет сформировали личность Варвары
Александровны, закалили ее характер и убедили Алексея Алексеевича, что выбор,
сделанный им в 1905 году, был перстом судьбы. Не сумев устроить счастливую семейную жизнь,
они тут-то и достигли того высшего согласия, когда узы веры и служение христианскому
идеалу оказываются превыше всего.
Осенью все того же, 1916 года Ухтомский адресовался к Варваре Александровне:
«Дорогой друг, если бы я ушел теперь туда, куда меня звали, в Воскресенский монастырь,
то это не значило бы, что мы с Вами расстаемся, а значило бы то, что говорил, уходя
в пустыню, преподобный Алексей Человек Божий своей невесте: «Пождем, когда
благодать Божия устроит с нами нечто лучшее»... С Вами я не могу не быть вместе, так что
вместе же должен решить и отход на служение в иночестве. Когда Вы укрепите меня,
у меня будет вдвое сил, чтобы преодолеть себя, свое миролюбие, любовь к родному углу
и попробовать быть учеником Христовым...»
Однако в том же письме Ухтомский добавлял: уйти из Университета до конца войны
не имеет морального права, это похоже на «бегство с поста в критическое время».
Незадолго перед тем он писал, что у него упала работоспособность, за три года он не опубликовал
ни одной академической статьи. Казнился: они с Введенским занимают «университетское
место не производительно». И за всем этим пробивалась огромная ответственность ученого
и за любимую науку, и за свою кафедру, и за сотрудников...
Университет Ухтомский не покинул до самой кончины. И к мысли о монастыре,
кажется, больше не возвращался.
Игорь Кузьмич ев 157
Пик их драмы с Варварой Александровной пришелся на канун невиданных
потрясений, исторических и социальных. Разразившаяся революция доказала полную
обоснованность опасений Ухтомского, предрекавшего России свирепые дни.
Осенью 1917 года Ухтомский участвовал в работе Всероссийского Поместного собора
православной церкви в Москве, а до этого — в июле — был делегатом от мирян на II
Всероссийском съезде единоверцев в Нижнем Новгороде, куда его, между прочим,
приглашали занять епископскую кафедру, давая ему характеристику: «Это человек не от мира
сего, подвижник, высоко образованный, прошедший два высших учебных заведения;
академию и университет, добрый, отзывчивый и преданный Единоверию».
В письме от 14 ноября из Москвы Алексей Алексеевич спрашивал Варвару
Александровну: «Как легло Вам на душу это последнее время с новым ленинским выступлением,
с «переворотом» и проч.?» Какую дальнюю мысль можно прочесть за этими
непривлекательными фактами? И торопился заметить — для него в случившемся никаких
неожиданностей нет. Писал: «...все это предрешено и всему этому воистину «подобает быти»
еще с тех пор, как в феврале и марте маленькие люди ликовали по поводу свержения
исторической власти; как историческая власть впала в великий соблазн и искушение
последних лет; как правящее и интеллигентное общество изменило народу... Одним
словом, исходные нити и корни заходят все дальше, и из этих корней роковой путь к тому
ужасу, который переживается теперь и о котором надо сказать, что, переживая его лицом
к лицу, мы еще и не отдаем себе полного отчета, до какой степени он ужасен!»
Он рассказывал Варваре Александровне, что в Москве вершатся события не менее
угрожающие, чем, по слухам, в Петрограде. Под окнами Сретенского монастыря на
Лубянке, где они с братом остановились, возле телефонной станции почти четверо суток
трещали пулеметы, гремели взрывы. Стрельбу около церквей и монастырей вели,
по-видимому, провокаторы, дабы спровоцировать толпу на погромы. В Кремле пострадали
Успенский собор, Чудов монастырь, Патриаршая ризница с библиотекой, Никольские и
Спасские ворота... «Своими собственными руками,— гневался Ухтомский,— разрушает,
прегрешивший Израиль свой храм и свою святыню, где бы он мог вознести молитву Богу в час
кары! А дальше видится приближение Вавилонского пленения для безумного народа,
ослепленного ложными пророками и преступными учителями, приводящими к
историческому позору!»
Рассказывал он и о Поместном соборе, не вселявшем надежд. Церковная иерархия не
овладела положением в грозный момент, и «единственное внятное слово, которое ей
удалось,— да и то с перепугу от большевистских пушек»,— это «па-па-патриарх». Тем не
менее избрание Всеросийским патриархом святителя Тихона («человека кроткого и
смирного, а это, пожалуй, по нашему времени и всего лучше») он приветствовал. Иерархия
стремилась «объединиться и забронироваться», не признавал своей вины в прошлых и
настоящих бедах православной церкви. При такой настроенности, полагал он, «мы не
способны дать никакой живой, обновляющей, животворящей мысли для ближайшего
будущего нашей церковной жизни!» Что весьма прискорбно, ибо главное, чего надо
добиваться,— «восстановления и утверждения народно-соборного начала в церкви».
«На Соборе оказались довольно крупные силы,— из мирян по преимуществу,—
ратовавшие за это,— писал Ухтомский.— Но официальные заправилы церкви, с
владыками и миссионерами во главе, отнюдь не расположены что-либо изменять в отношении
церковного народа; наоборот, спасение видится им все еще в обеспечении и
монополизировании власти у иерархий; слышатся чьи-то католические мотивы,— которых так боялись
старые славянофилы,— что иерархи и есть исключительно «поучающая церковь», тогда
как народу остается только слушать, чему его учат попы и архиереи... И это говорится
у нас, в русской церкви, где лучший богослов был светский человек — А. С. Хомяков!»
Ухтомскому удалось навестить Троице-Сергиеву лавру, места, где жил, учась в
Духовной академии. Он отстоял ночную службу в Троицком храме, обедню в Никоновской
церкви, и было ему радостно, и «остался в душе светлый след от того духа, который
продолжал царствовать чудесным образом в обители преподобного Сергия и вокруг нее!»
Здесь он отдохнул и от мрачных петроградских новостей, и от «черствых, жестоких
впечатлений московской современности», и думал, удастся ли ему когда-нибудь
«осуществить те начатки, которые зародились тогда, в академические годы, в этом тихом и
благодатном уголке?» И хорошо бы — опять пожить в «мирном воздухе» Сергиева Посада.
12 декабря 1917 года Ухтомский приехал в Рыбинск — встретить Рождество, но
заболел, слег в постель и потом неспешно выздоравливал, со страхом представляя себе,
как будет возвращаться в Петроград. «Ехать, в особенности в Петроград,— писал он
Варваре Александровне,— теперь очень трудно. Поезда идут безобразно неправильно: стекла
выбиты; места в вагонах забиты до крайности, так что приходится помещаться чуть ли не
на площадках. Как поокрепну, выеду. Поджидаю еще себе попутчиков, которые могут
оказаться в следующие дни. С ними будет, я думаю, полегче в толпе».
158 Игорь Кузьмичев
Ухтомский прожил в Рыбинске почти год. С началом поста он стал поправляться от
слабости и недомоганий, постигших его в рождественском мясоеде, когда по словам
Алексея Алексеевича, здешние знакомые собирали его на тот свет. Поправившись, занялся
в охотку физическим трудом. С мыслью, что в такой неспокойный, грозящий голодом
год оставлять землю праздною нельзя, вскопал огород и засеял двадцать с лишним грядок
картошкой, горохом, овощами. Жалованья из Университета он не брал; год назад деньги,
какие тогда нашлись, он истратил на облигации «военного займа и займа свободы» —
по настоянию брата, от которого из отрезанной чехословаками Уфы ничего не было
слышно. Из Петрограда вестями тоже не баловали, и Алексей Алексеевич даже
усомнился, не прекратилось ли всякое сообщение со столицей и не уничтожаются ли письма
«буржуев»? Июльским письмам Варвары Александровны из Саратова — о ней речь
впереди — он очень обрадовался и тут же ответил ей, поделившись своим горем: вслед
за старушкой Афанасьей у него в доме скончалась бабушка Ольга...
Большевики близ Рыбинска готовились летом к боям, рыли окопы, ставили орудия,
из Шексны в Волгу привели петроградские миноносцы, в городе заметно прибавилось
матросов и армии. Обуянные «гордынными замыслами», большевики вместо того, чтобы
организовать вывоз хлеба в страждущий Петроград, хлопотали о буквальном соблюдении
каких-то «программ», Ярославская губерния, видите ли, еще не окончательно была
подведена под их «партийный шаблончик», короче говоря, все их замыслы превращались
в карикатуру — и она была бы «уморительно смешна, если бы не была ужасна».
Церковь в городе подвергалась унижениям и погрому: монашек, с издевательствами,
гнали из монастыря, священников грозились забрать в солдаты, появились слухи, что
домовые иконы обложат особой податью и службу в храмах прекратят, а в октябре
произошло и совсем уж отвратительное событие... В театр, на «грандиозный митинг»,
собрали в принудительном порядке местное духовенство всех культов, и партийные докладчики
из столицы, из Смольного принялись «разоблачать язву религии». Из последних сил
дослушав оскорбительную лекцию, пастыри тотчас поднялись и ушли, а зал аплодировал
речам, изрыгавшим мерзости на Матерь Божию и Христово дело в мире. Обнаружились на
дьявольском «диспуте» и «священники», солидарные с лекторами...
В Сергиевом Посаде Ухтомский купил сочинения Григория Богослова и с
наслаждением читал, чередуя с Иоанном Златоустом. «Особенно дорого,— делился он с Варварой
Александровной,— побыть в стихии этих дорогих отцов именно теперь, когда
разыгрывается такая мировая трагедия с необыкновенным значением, когда воздымается опять
и опять гордыня Врага и Противника для искушения человечества, и мир испытывается
оружием и огнем...»
У Григория Богослова он натолкнулся на слова: «Боюсь, не есть ли настоящее уже
днем ожидаемого огня, не вскоре ли после сего настанет антихрист и воспользуется
нашими падениями и немощами, чтобы утвердить свое владычество».
«Падения и немощи» кричали о себе, мир европейской цивилизации был изнурен.
«День ожидаемого огня» занимался над XX веком, возвещая испытания неведомых
доселе масштабов и взывая к людскому покаянию. Это была первая в наступившем
столетии мировая трагедия — искушение человечества «оружием и огнем». Первая, но не
последняя. И звучали древние вопросы: как не ослабеть духом и удержать рассудок в
равновесии? как избежать рокового соблазна пойти на поводу у неправды?
«Страшный, в самом деле, внутренний враг — наклонность верить неправде! И как
широко разлито это наказание Божие в наши отступнические дни!» — восклицал Алексей
Алексеевич и удерживал Варвару Александровну от излишней доверчивости: «Вы,
очевидно, не отдаете себе отчета в том, что такое большевики! Они именно вполне
последовательны, уничтожая христианское богослужение; логическая последовательность
приведет их к прямым, принципиальным и, стало быть, жесточайшим гонениям на
христианство и христиан! Вы это имейте в виду, дабы представлять себе вещи, как они есть
в действительности!»
Когда весной 1918 года впечатлительная Варвара Александровна ни с того, ни с сего
заинтересовалась анархизмом, Ухтомский сказал, что на нее, вероятно, повлияла
«атмосфера, которою насыщен Петроград и современный русский народ вообще». Он
добросовестно прочел кропоткинские «Речи бунтовщика» и объяснял ей: если критическая часть
в этой книге хороша и с ней согласится любой христианин, то в попытках дать хоть намек
на положительную программу «старик жалок и бесплоден». Если блага жизни
достигаются не иначе, как силою, то сила эта может быть или бесформенной, или организованной,
третьего не дано. Если сила бесформенна — тут нет никакого «прогресса» по сравнению
с дикими племенами; если сила организованна — это и есть государство, против которого
ратуют анархисты, обещающие в будущем, «после социальной революции» уничтожить
всякое применение силы. Сила требуется им один-единственный раз — для
осуществления справедливой революции,— но кто гарантирует, что этот раз будет последним?
Окунувшись в омут событий 1917 — 1918 годов, Ухтомский расценивал их как явления
всемирно-исторические,, применял к ним не иначе как библейский критерий и
втолковывал Варваре Александровне, что «для очей веры христианской» эти события ничуть не за-
Игорь Кузьмичев 159
гадочны и «физиономия их ясна». «То, что кажется таким новым и небывалым для самих
«творцов» всех этих новейших дел,— писал он ей в январе 1918 года,— оказывается для
нас древнейшим, давно предсказанным типом событий, свойственным всем тем эпохам, в
которые особенно ярко сказывается нравственное падение и растление общества, но
вместе с тем подымается гордыня древней злобы, все пытающейся быть яко бози».
Церковное предание свидетельствовало: в роковые минуты истории богоборческая
стихия вырывается за всякие представимые пределы. Так было при Антиохе Епифане
в древней Иудее, затем при разрушении Иерусалимского храма в I веке нашей эры, и в
эпоху еретических смут и «мусульманской грозы в преддверии 1000 года». Похожий по
размаху своих последствий «узел истории» затягивался в России в 1917 году.
Переживаемая Россией катастрофа воспринималась Ухтомским как следствие извечных законов,
диктуемых грешному человечеству неподвластной ему Волей. Он судил современность
высшим судом — неизбежным «перед концом истории», наблюдая воочию «намекатель-
ное стечение признаков», предвещающих гибель и христианской культыры, и европей
ской цивилизации.
Ухтомский расшифровывал эти признаки: «Широкое разлитие легкомысленного
неверия Христу в российском «интеллигентном» обществе, все возрастающее растление и
извращение души и умов в разных «декаденщиках», «теософиях», «кубизмах», «футу-
ризмах», растущее углубление разврата, появление Григориев Распутиных, ужасающий
спрос на них и вообще на ложных пророков, развивающееся отсюда поругание церкви
в соблазняющейся народной душе, затем ужасные войны, кровопролития, явно
иссякающая любовь в людях, необыкновенно возрастающий спрос на ложь, возрастающая
неспособность верить правде, наконец, явное одичапие, возвращение к инстинктивной жизни
древней обезьяны и свиньи, скрывавшейся до сих пор под культурной скорлупой, с таким
трудом надстроенной за историю сознательной жизни человечества!»
Ухтомский не только усмотрел в революционной буре «гордыню древней злобы»,
стремление черни быть «яко бози», но, к своему огорчению, извлек из происходящего и
нелестное мнение относительно некоторых черт русского характера.
В июле 1918 года в письме к Варваре Александровне он вспомнил, как они слушали
оперу Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже...» и его поразил образ
Кутерьмы. «Не могу не сказать,— писал он теперь,— что тип Кутерьмы — губителя
своих братьев и родины — тип пророческий: Руси суждено пасть от такого безумного,
свищущего и пляшущего безобразника, озорника и потерявшего в себе святое! С очень тяжелым
и темным чувством вышел я тогда из театра,— душа предвещала, что Китежу надо
повториться в близком будущем... Кутерьма, бесовская вьюга, кроющая небо (по
великолепному стихотворению Пушкина), стадо свиней, сбесившееся и бросающееся в море,— вот
образы того, что теперь совершается в России...»
Столь обвинительные суждения Ухтомского, вне сомнения, подогревались и
просочившимися в Рыбинск слухами о расстреле царской семьи. Если это правда,
предупреждал он Варвару Александровну, то «убиение несчастного Николая II» будет «тяжким,
несмываемым пятом на русском народе и на России», и народу «еще придется
поплатиться своею кровью сверх того, что заплочено до сих пор!»
Ухтомский с жарким стыдом переживал национальный позор своей страны, отчетливо
сознавая, в какую окаянную круговерть она позволила себя затянуть. Трагедия
«соблазнившейся народной души» угнетала его фатальной безысходностью, и те впечатления,
какие он вынес, соприкоснувшись в Рыбинске в 1918 году с удручающей явью российской
глубинки, не вселяли в него оптимизма. Здесь, в обжитом веками родовом углу, он искал
спасения от спесивого и глупого столичного общества, от разгула «пролетарской
свободы», но и наблюдаемая им верхневолжская, кондовая Русь, попиравшая дедовские устои
и верования, не была мудрее в своем слепом угрюмстве.
15 августа 1918 года Ухтомский писал из Рыбинска: «Настроение в народе вообще
тяжелое, пришибленное, тупое. Нет духа покаяния, нет до сих пор прозрения на свои
преступления, а значит, нет и просвета надежды на избавление. Голодающие и
измученные бабы в очередях похабничают и ругаются, кощунствуют; церкви почти пусты. Все это
говорит, что кризиса болезни нет, лучшего ожидать не приходится. Несчастные погибают
в собственной заразе мерзостями и преступлениями...»
В сентябре 1918 года он жаловался Варваре Александровне: «Страшно становится
жить в этом мире, поистине надо не родниться с ним... не связывая себя компромиссами с
ним, быть, как говорят, налегке, не оседать, не успокаиваться никогда!»
Еще в Петрограде Ухтомского мучило «чувство страха пред улицей и пред собранием
народа». Это чувство не ослабло и в Рыбинске. Все понятней было ему состояние
старообрядцев-странников, ощущавших реально, что «антихристом наполнена земля, осквернена
вода, заражены поселения, загрязнен и сам воздух над ними!»
И путь напрашивался один — «в себе-то самом, прежде всего, сохранить силу и
способность жертвовать благами общежительства», ибо, как предупреждали древние отцы,
«слабые души за кусок хлеба, за малые обещания материальных благ и покоя продадут
свои души и веру». Примерев- тому в,истории не счесть. Да и сейчас, напоминал Ухтом-
160 Игорь Кузьмичев
ский, «мы видим массовое отречение от Христа вокруг нас ради жалования, куска хлеба,
пайка и проч.». В этом предательстве и попустительстве новоявленному бесовству,
горевал он, «наибольший ужас нашего времени».
10
В июле 1918 года «отдел сборов» Правления Рязанско-Уральской железной дороги
отправили в Саратов, и Варвара Александровна вынуждена была покинуть разоренный
Петроград, не ведая, что вернуться в родной город насовсем ей больше не суждено.
Саратов и Волгу она полюбила, но проведенные там полтора года гражданской войны
чувствовала себя изгнанницей, у которой «точно отсечена воля» и нет сил справляться с
зыбкостью своего бедственного положения. Силы, однако, она находила и волю собирала в
комок, чтобы противостоять невзгодам и бездомью, превозмогать тоску в разлуке с родными,
не терять — вопреки переездам, мытарствам, войне — связь с Ухтомским.
Переписка их несмотря ни на что продолжалась — хотя часть писем, вероятно,
пропала, не нашла адресатов или не сохранилась, другие отосланы в спешке, ввиду
подвернувшейся оказии... Алексей Алексеевич стал в письмах душевнее, открытее,
участливее, а Варвара Александровна еще заботливее, еще упрямее в своем усердии поддержать
друга. Она советовала ему подольше оставаться в Рыбинске — там, думалось ей, и посыт-
нее и поспокойнее, чем в промозглом, свихнувшемся Петрограде.
«Сейчас, больше чем когда,— писала она,— видишь и чувствуешь, что человек раб,
но хорошо, если он раб Божий, ужасно, если раб Его противника». Она смиренно
принимала выпавшие ей на долю испытания и благодарила Алексея Алексеевича за все вместе
с ним передуманное, узнанное и перенесенное за годы их дружбы. Эти годы «почти
непрерывной работы сердца и ума чего-нибудь да стоят!» — радовалась она и, не будучи
уверена, доведется ли им когда-нибудь вновь встретиться, спасутся ли они в огне хаоса
и безвременья, спешила опять и опять выразить ему признательность за преподанную
духовную науку. «Кто же создал,— обращалась она к Алексею Алексеевичу,— всю эту
сложность, все мои думы, радости и горя, главным образом, 95% по крайней мере, Вы, ну
значит и спасибо Вам... Если бы не крест, не неугасимо светящий свет Распятого на нем,
было бы, пожалуй, и иное, было бы зло, а от него спаси Господи всякого».
В Саратове Варвара Александровна с болью в сердце наблюдала, как в преддверии
зимы в парках рубили на дрова столетние дубы и молоденькие березки: «Жалко людей,—
сокрушалась она,— но как жалко мне деревья — страшно!» С приятельницей, с которой
они вместе молились обычно в Крестовской церкви, Варвара Александровна
отправлялась верст за восемь по Астраханскому тракту — там на горах в лесу было так спокойно
и хорошо! — они собирали сучья и щепки, спускались назад в город с мешками за спиной,
было тяжеловато, но они безропотно терпели и эту тяжесть, и свое полунищенское
существование, не теряя мечту — уехать из Саратова домой, не очень, правда, понимая, где он
отныне — их родной дом.
С другой приятельницей, Софьей Федоровной, Варвара Александровна сошлась
особенно тесно: будто кто подсказал ей окликнуть эту женщину, когда они возвращались
после всенощной. Подружились они крепко и много говорили о религии. «Вот в одну из
наших бесед,— рассказывала Варвара Александровна Алексею Алексеевичу,— вопрос
коснулся книги Флоренского «Столп и утверждение Истины», о которой Вы мне писали,
что начали читать. Она называет эту книгу гениальной, но и еретической как трактующей
о четвертой ипостаси — обожествленной плоти. С Флоренским она знакома лично и
много рассказывала мне о нем. Мы кончили его книгу теперь, напишите мне Ваше мнение о
ней, хорошо?» Ухтомский, в самом деле, в 1918 году читал «Столп и утверждение
Истины». В 1914-м он принимался за эту книгу, но тогда что-то отвлекло и впечатления у него
не сложилось. «Теперь,— отвечал он Варваре Александровне,— я могу сказать так: как
хорошо, что Бог дал издать эту замечательную книгу в преддверии страшных событий!..
Книга эта громадного содержания и громадного значения — плод глубокого и
искреннейшего погружения в миросозерцание Церкви. Есть места, где как будто автор начинает
привносить сомнительное, постороннее, есть сомнительные места! Но было бы и
удивительно, если бы их вовсе не было!»
Они так привыкли к своей спасительной переписке! И потому, когда в 1918—1919
годах почтовая связь сильно нарушилась и с пересылкой писем возникли серьезные
затруднения, их тяга друг к другу возросла стократ.
Сохранился отрывок недатированного письма Варвары Александровны: «Спешу
сейчас и не откладываю я письмо потому, что хочу, чтобы Вы его получили, белые двигаются
быстро к Ртищеву, заняв его, они нас отрежут от вас — всех... Страшно мне за Вас, когда
я подумаю, как Вы живете в голодном городе... Хотела Вам послать картошки, если
возможно будет, если примут, то пошлю в эту субботу, посылать-то можно только 25
фунтов. Молитесь за меня, чтобы я любила людей, а то они меня начинают что-то очень
раздражать, не только поступки, но даже физиономии...»
Ухтомский в сентябре 1919 года тревожился: «Дорогая Варвара Александровна, от
Игорь Куаьмичев 161
чего я не имею от Вас так давно никаких вестей? Я приписывал было это прекращению
сообщения с Саратовом. Но, как слышу, письма из Саратова приходят. Что же Вы не
пишете? Ведь теперь это все равно что подать милостыню! Дайте знать о себе. А то, пожалуй,
помрешь здесь, ничего не зная о Вас. Мы здесь в самом деле живем уже последними
запасами сил, и, как Господь выведет из этого мучения, пока не видно...»
Осенью 1919 года Варваре Александровне удалось наконец покинуть Саратов... В
январе 1920-го она извещала Ухтомского: «Почти два месяца тому назад, приехав с нашим
отделом, командированным в Москву для устройства Моск. отделения Управления Р-Ур.
ж. д., я написала Вам письмо, около Нового года и/ст. послала открытку, но на оба мои
привета я до сих пор не получила ответа. Тревога за Вас, всегда имеющая место в моем
сердце, усиливается все больше и больше, здоровы ли Вы, не больны ли?.. Голод, холод
или болезнь, храни Боже, что из этих трех принуждает к молчанию. Нет времени,
нежелание, неохота дать о себе весть ушла в область прошедшего, даже нелюбовь к писанию
писем, как бывало у меня, не оправдывается ничем в настоящее время...»
И далее она излагала в деталях, как перебралась из Саратова в Москву; как грустно
ей было оставлять Крестовскую церковь, где она находила в словах кроткого владыки До-
сифея и мученика епископа Германа так много утешения, поучения и назидания; как
жаль ей было города — красивого, зеленого весной и летом, жаль разлива пустынной
теперь Волги; как боялась она застрять в Саратове надолго — будто в мешке, и вот
испытывала тихое благодарное чувство — вырвалась из мешка...
В Москве Варвара Александровна поселилась на углу Тверской и Брюсовского
переулка, устроилась на новую службу делопроизводителем. Нехитрые свои обязанности она,
так уж повелось, выполняла методично и аккуратно, но мыслями и сердцем уносилась
прочь и от своей конторы, и от обыденной суеты. В ее письмах присутствуют прозрачные
намеки на то, что у нее установились крепкие связи среди церковного и монастырского
люда — и не в одной Москве; она этими опасными, упрятанными от злого ока властей
связями дорожила, жила всецело чаяниями «нивы Христовой»,— а Ухтомский оставался
для нее желанным светом в окошке, и она не уставала по-матерински беспокоиться о нем:
«Любимый, здоровы ли Вы, мне все кажется, что Вы или больны, или были больны очень
сильно. Я молюсь за Вас и перед своей иконой, и у Иверской, в Страстном монастыре
перед мощами великомученицы Анастасии...»
Письмами с Алексеем Алексеевичем они стали обмениваться чаще, она посылала ему
яблоки, которых вдруг выдали целый пуд, теплые носочки, он сумел прислать ей в
подарок «редкость-драгоценность» — плитку шоколада...
И
С переездом Варвары Александровны в Москву в ее письмах все чаще фигурирует
епископ Андрей. Надо полагать, по просьбе Алексея Алексеевича Варвара Александровна
разыскивала пропавшего владыку.
Осенью 1920 года она уведомляла Ухтомского: «О нашем любимом владыке не узнала
еще ничего». Письмо свое отослала 25 ноября, а 17 ноября в Рыбинске Алексей
Алексеевич был арестован, его отправили в Ярославль, а затем в Москву, на Лубянку, где
держали в Особом отделе ВЧК.
В то крутое, скорое на расправу время в общей камере Особого отдела ЧК иногда
складывалась поразительная обстановка. Угодивший туда несколько позже Ухтомского
Михаил Осоргин вспоминал: «Редко встречается в тюрьмах такой почтенный состав камеры,
как был тогда, и вот, для сохранения бодрости и присутствия духа, мы решили
организовать цикл лекций; особенно кооператорам из провинции (их было несколько) хотелось
послушать столичных профессоров и деятелей. Были у нас лекции по экономике, по
литературе, искусству, театру, по естествознанию, даже по холодильному делу, были и
доклады с мест (о голоде, страшные доклады!)...» Ухтомский, в свою очередь, прочел «разно-
статейным коллегам» по этой странной камере, политическим и уголовникам, едва ли не
курс лекций по физиологии. Причем сначала пестрая толпа отреагировала на
выступление бородатого лектора — не то простого мужика, не то важного архимандрита —
пренебрежительно, но затем, как свидетельствует мемуарист со слов самого Алексея
Алексеевича, «появилось озорное любопытство», и вдруг «наступило полное безмолвие, чуждое этой
большой камере,— тишина. Верный своему принципу втягивать слушателей в
собеседники, Ухтомский подходил то к одному, то к другому и, наклонившись, глядя ему в глаза, как
бы согласовывал с ним очередное понятие. После дебюта «публика» с одинаковым
нетерпением ждала и конца следствия и начала следующей лекции...»
Через два месяца Алексея Алексеевича выпустили, препроводив в Петроград, а в
годовщину своего ареста он цисал Варваре Александровне о том, как чуть было не стал
жертвой тупой власти случая: «Очень я счастливо, по милости Божией, отделался! В
сущности только стечение обстоятельств, маленькая бумажка от Петроградского совета, бывшая
в кармане, остановила предприятие ухлопать меня еще в Рыбинске! Помню, как в «де-
162 Игорь Кузьмичев
журке» рыбинской Ч-Ки, в момент окончательного заарестования, солдат сказал мне:
«Дело идет о жизни человека», а затем вошедший, коренастый, пожилой и какой-то весь
серый человек голосом привычного бойца со скотобойни спросил, все ли готово, и затем
обратился ко мне, как к предназначенной к убою скотине: «Ну, иди...» Это он пока повел
меня в подвал. Но он же потом, как слышно, кончает за углом, в саду, «приговоренных»
и там же зарывает, или ночью увозят их в больничпую мертвецкую. Помню, что они были
неприятно поражены, когда меня через несколько часов было решено отправить в
Ярославль! Это был самый опасный момент!»
Так на жизненном пути Ухтомского возник зловещий «серый человек», который
напоминал ему о себе — и в 1923-м, и в 1934-м, и в 1937-м, и в другие приснопамятные годы!
...А владыка Андрей меж тем тоже отыскался в тюрьме. В январе 1922 года Варвара
Александровна сообщала Ухтомскому, что он — в Бутырках, находится «сейчас в лучших
условиях, чем был, может быть, даже в больнице», его поместили в камере 6-го коридора,
где содержат заключенных с затяжными болезнями, там теплее, кормят лучше, а главное,
там разрешена церковная служба, владыка Андрей причащался Святых Тайн, «отчего
был бесконечно счастлив».
Да, и в Бутырках тогда не исчезли еще патриархальные порядки. Сидевший там как
раз в 1922 году С. Фудель подробно описывал в воспоминаниях, как у него в камере, где
временами находились «до пяти архиереев и по нескольку священников», столик в
простенке между окнами использовался под престол для совершения литургии, имелись
нужное облачение, маленькие иконы, свечи и даже настоящее кадило и ладан.
Священники «служили по очереди, не каждый день, но довольно часто. Иногда на служение
пускались гости из других камер. П<зли почти все — это, значит, человек двадцать,— и
каменные своды старой тюрьмы далеко передавали божественные песни...»
Друзья, и Варвара Александровна в их числе, снабжали владыку Андрея сытной едой,
бумагой, просфорками; хлопотали о его освобождении в высоких инстанциях. В июле
1922 года Варвара Александровна писала: «Про владыку нового только то, что у него
переменился следователь, который чинил нам опрос в Бутырках, я описывала Вам его,
теперь дело его взял некий Есипов, начальник следственной комиссии, он... в принципе
ничего не имеет против освобождения владыки...»
Тогда же в июле епископа Андрея освободили из заключения по суду, и Ухтомский
в письме к Н. Е. Введенскому сокрушался по поводу дальнейшего поведения брата: сперва
тот поселился у своих почитателей, потом «в нем заговорил «зуд» к общественной
деятельности», владыка принялся разъезжать по Москве, разыскивать сторонников,
столкнулся с живоцерковниками... «Душа и надорванная нервная система брата не
выдержала,— писал Ухтомский,— и приблизительно недели через полторы по освобождении он
душевно занемог. Началось бредовое помешательство, затем буйные припадки. Теперь он
помещен в частную лечебницу,— требующую, между прочим, бешеных расходов...»
В том же письме Ухтомский извещал Н. Е. Введенского, что в Университете
арестованы Селиванов, Лосский, Лапшин, Карсавин, Питирим Сорокин, другие видные
профессора, и в этих условиях — возвращался он к брату — «полубессознательное
стремление уклонительства от выполнения и подчинения «правилам» может повлечь новые
беды»... Беды эти были не за горами. От душевного расстройства его вылечили, но
дальнейшая судьба владыки Андрея оказалась горька. Он вновь сидел в тюрьмах — ив Москве,
и в Ярославле,— его неоднократно ссылали в Среднюю Азию и (по официальным, но не
вполне достоверным сведениям) расстреляли в Рыбинске в 1937 году...
А Санкт-Петербургскому университету предстояли унылые, издевательские
времена. Еще в августе 1918 года Ухтомский тревожился, что ежечасно росчерком
всевластного пера может быть уничтожена университетская автономия. В ноябре, правда, писал
Варваре Александровне спокойнее: «В Университете у нас большевистские порядки
сказываются пока мало,— течение жизни почти прежнее. Однако в будущем ожидаются
перемены, переизбрание на места и т. под. Должны быть потрясения для многих. Что
касается меня, то уповаю на милость Божию и на Его Святую Волю. Я сжился с
Университетом, для меня была бы чужда и трудна всякая другая служба. И многого, пожалуй, уже
не удалось осуществить из того, что хотелось сделать и написать, если б судьба велела
мне покинуть Университет...»
В декабре того же года он рассказывал: занятия осеннего семестра закончились,
Н. Е. Введенский уехал на родину в Вологодскую губернию и препоручил кафедру ему.
«Буду пробовать на праздниках работать, по старой памяти, в лаборатории,— писал
Алексей Алексеевич.— Хочется тряхнуть стариной и заняться экспериментальной работой,
хотя это и похоже па старческое желание подбодрить себя, что, мол, не совсем еще
устарел и вот, мол, инструмент не валится еще из рук... Вообще-то настроение тяжелое.
Конечно, было бы тяжело пережить изгнание из Университета...»
Слова о «старческом подбадривании» не следует принимать за чистую монету,
Ухтомский в эти драматические дни с успехом реализовывал самые принципиальные свои
идеи. А вот большевистские порядки, к прискорбию, брали свое. Из воспоминаний Пити-
рима Сорокина явствует — специально назначенный комиссар практически заменил в
Игорь Кузьмич ев 163
Университете ректора, а уже с 1919 года началась эпопея «обновления» высшей школы,
и каждое полугодие приносило очередную «реформу», усиливая развал... В декабре 1920
года было объявлено, что «свобода научной мысли» — предрассудок и преподавание
должно вестись «в духе марксизма и коммунизма как последней и единственной истины».
Профессора и студенты выразили протест, в ответ власти завели шпионство на лекциях,
а непокорных профессоров и студентов вскорости попросту выгнали.
Питирим Сорокин вспоминал, что всякий раз, когда он приходил в Университет, его
охватывала депрессия. «Может быть, тяжелее всего,— писал он,— было выносить
темноту. Электричество включалось вечерами на два-три часа, а часто света не было вовсе.
По карточкам мы получали от восьмушки до половины фунта очень плохого хлеба на день.
Иногда и того меньше. Обычно мы ходили обедать в столовую, организованную
коммунистами в Университете, но даже там мы получали только горячую воду с плавающими в
ней несколькими кусочками капусты. Профессор Введенский, как настоящий ученый,
тщательно подсчитал, что мы тратили больше сил на ходьбу до столовой и обратно и
ожидание в очереди, чем получали в обед вместе с калориями и витаминами. У многих
начинались провалы в памяти, развивались голодный психоз и бред, затем наступала смерть».
Летом 1919 года Ухтомский никуда из Петрограда не выезжал. Его
домоправительница Надежда Ивановна Бобровская оставалась в Рыбинске, и со всеми бытовыми
неурядицами и хлопотами приходилось справляться самому. Варваре Александровне в Саратов
он писал, почти вторя Питириму Сорокину: «Лето пережилось недурно: в тепле наш
скудный рацион казался достаточным, так как мы уже втянулись в него, а траты тела
сказываются летом меньше. Но с наступлением холодов силы решительно начинают изменять.
И в этом состоянии особенно трудно начинать лекции! Память изменяет, в голове
путается, по ночам какие-то тяжелые сны...»
Положение петербургской профессуры ухудшалось и ухудшалось. «Смертность ее,—
констатировал Питирим Сорокин в 1922 году в работе «Современное состояние России».—
повысилась в 6 раз по сравнению с довоенным временем... Не было ни хлеба, ни тем более
других «необходимых для существования благ». Одни в итоге умирали, другие были
не в силах вынести все это — и кончали с собой. Так покончили известные ученые: геолог
Иностранцев, проф. Хвостов... Третьих унес тиф. Кой-кого расстреляли. Моральная
атмосфера была еще тяжелее материальной. Немного профессоров найдется, которые не были
бы хоть раз арестованы, и еще меньше, у кого несколько раз не производились бы обыски,
реквизиции, выселение из квартиры...»
Умер в 1922 году в родной деревне, где он ухаживал за парализованным братом и
помогал его семье,— и Николай Евгеньевич Введенский.
А что же Ухтомский? Как он справлялся с невзгодами?
Драгоценные штрихи его житья-бытья в те дни содержат воспоминания А. В. Ка-
занской-Копериной. Она девятнадцатилетней девушкой приехала в 1921 году из Рыбинска
в Петроград и обратилась к Ухтомскому с рекомендацией его земляка и близкого друга
А. А. Золотарева. В числе девяти студентов, вместе с однокашником Колей
Владимирским, ее приняли в Университет на кафедру физиологии животных, и ей посчастливилось
частенько бывать в квартире Алексея Алексеевича на 16-й линии Васильевского острова,
на его «вышке», где Н. Владимирский на короткое время даже поселился.
Алексей Алексеевич жил совершенно затворнически. Дома у него отсутствовал не
только телефон, сама мысль о котором повергала хозяина в ужас, но не было и входного
звонка, и дверь открывалась на условный стук- Гостей в дом не приглашали. Изредка
мелькали какие-то старухи-староверки, мыли посуду, брали белье в стирку, в лучшем
случае — пили чай на кухне. В большей из двух комнат царил хаос. На полу, под ногами
кипами лежали книги, убирать их или стирать с них пыль категорически воспрещалось;
тут же на открытой стенной полке помещались кульки с мукой, крупой, подмороженной
картошкой; в углу за полкой мешочки с продуктами валялись на полу, и там возились
и пищали мыши. Зато в соседнем кабинете, куда заглядывать разрешалось лишь при
крайней необходимости, властвовал идеальный порядок, и шкафами в кабинете была
выгорожена молельная — с иконостасом, аналоем, всегда раскрытой книгой на нем.
Если Казанской удавалось бывать здесь с утра, они втроем съедали за чаем по куску
черного хлеба с солью и, как подарок хозяина, по куску сахара. На обед она варила нечто
среднее между супом и кашей из той самой крупы в мешочках и подмороженной,
сладковатой картошки. В семь вечера под видом ужина пили такой же, как и утром, чай.
Плиту топили щепочками, дощечками, бумагой — всем, что подвернется под руку,..
То, что Алексей Алексеевич был верующим, вызвало у Казанской, равнодушной
к Богу, понятное недоумение. Это было ни на что не похоже: университетский профес*
сор, естественник, физиолог, вдохновлял себя по утрам пением псалмов Давида. Алексей
Алексеевич говорил ей: «Для того, чтобы человек весь день чувствовал себя в рабочем,
приподнятом настроении, он должен день свой начинать с трудных математических
задач или же с молитвы». Сам он предпочитал последнее.
Недоумение у молодой девушки сменилось любопытством, любопытство —
восхищением. Религия Алексея Алексеевича выглядела «сплошной поэзией». Воодушевляясь,
164 Игорь Кузьмичев
он рассказывал о патриархе Никоне, протопопе Аввакуме, боярыне Морозовой, о
старообрядческих скитах и самосожжениях в знак протеста против гонений на веру.
Переступила А. Казанская и порог Никольской церкви, где Ухтомский продолжал участвовать
в богослужениях, которые для нее превращались в «прекрасные мистерии» и доставляли
«большее наслаждение, чем оперы Мариинского театра».
Замкнутость, потребность в уединении и одновременно тяга к активному общению
с людьми, будь то студенты или церковные прихожане, были вроде бы несовместимы,
и А. Казанская как-то спросила Алексея Алексеевича об этом. Посмотрев на нее
внимательно, он ответил: «А ведь я живу так не первый десяток лет и часто очень дорожу своим
одиночеством. И разве же я одинок? У меня есть на работе сотрудники, студенты, наконец,
у меня много друзей, с которыми я переписываюсь. Но ты пойми меня — ведь я монах в
миру! А монахом быть, ой как трудно! Это не то что спасать свою душу за монастырскими
стенами. Монах в миру не о себе, а о людях думать должен!»
В летние месяцы 1922 года Ухтомскому с небольшой группой учеников удалось
организовать студенческую практику в Новом Петергофе, в недавней царской
резиденции — Александрии. А. Казанская вспоминает, как с утра до позднего вечера они не
покидали физиологическую лабораторию, работали на лягушках и моллюсках; как
впервые именно здесь услышали от Алексея Алексеевича о его теории доминанты — их
практические задания все посвящались этой проблеме; как по воскресеньям устраивали
прогулки по великолепным окрестностям, а вечерами в гостиной затевали развлечения,
в которых Ухтомский отнюдь не избегал участвовать: «Для него откровением была и новая
поэзия, и песенки Вертинского, и в том, как он все это воспринимал, чувствовалось,
как еще он был молод...» Умное и трогательное содружество сорокасемилетнего
профессора и его юных учеников, этот светлый эпизод «удавшегося человеческого общежития» в
«прекрасной нашей Александрии», бросало вызов тотальной настороженности и
подозрительности, политическому недоверию и размежеванию преподавателей «старой школы» с
революционно настроенными студентами,— провозглашая чистоту помыслов, щедрость
духа и добросердечие как норму университетских взаимоотношений.
1922 год, когда Ухтомский после десятилетних трудов и раздумий обнародовал
наконец теорию доминанты и принял с кончиной Н. Е. Введенского кафедру физиологии,—
безусловно, «звездный час» в его научной биографии Дела на кафедре, невзирая на
повсеместное запустепие, потихоньку шли в гору, были изысканы кое-какие средства на новое
оборудование и подопытных животных, на лекциях росло число слушателей... И все-таки
лихие обстоятельства возобладали, «александрийская радость» была недолгой,
содружество распалось, а сам Алексей Алексеевич в мае 1923 года вторично угодил под арест
в связи с закрытием Никольской церкви и конфискацией ее имущества.
Изданный в феврале 1922 года декрет об изъятии церковных ценностей вызвал
чудовищные последствия. Храмы повсеместно грабили и с редким цинизмом разрушали;
патриарх Тихон бы арестован; в Петрограде после открытого процесса, проводившегося в
Большом зале Филармонии, были приговорены к расстрелу митрополит Вениамин и еще
девять церковнослужителей; показательные суды над священниками, равно как и
неприкрытый произвол,— стали массовыми. В стране наступала долгая полоса беспощадного
подавления православной церкви, всякой религиозности и свободы совести. Варвара
Александровна писала Ухтомскому: «Вот и еще прошел год, замкнулся пасхальный круг, 5-й
по счету с 1917 года, когда мы все с мамочкой еще были в Петрограде и Надежда
Дмитриевна была с нами, 3-й что я в Москве... Вы спрашиваете, как церковные дела у нас? Не
лучше Ваших, в смысле отобрания ценностей и старишюстей, художественной иногда на
удивление работы. В Андрониковом, Спасском, Сймоповом, Даниловом и Донском, как и
на Арбате, особенно на Тверской у Василия Кесарийского пообчистили основательно,
много арестованных архиереев, все благочинные, в том числе и отец Николай из Брюсовской
церкви, общий наш любимец. Иверскую и Никольскую часовню до прихода комиссий
ограбили воры, пробив потолок, в ночь на Благовещение...»
О времени после 1914 года — о нем-то вспоминала и Варвара Александровна — Пи-
тирим Сорокин в 1922 году сказал, что Россия за этот короткий исторический отрезок
пережила «самые полярные состояния общественного уклада, социальных процессов и
массовых настроений», узнала испепеляющий восторг и смертную тоску, безграничную
жертвенность и необузданное себялюбие. Люди в России в это время не жили, а бились
в лихорадке, «горели в буйном опьянении и сжигали себя в диком сладострастии».
Ухтомский в эти годы хорошо познал и стихийную мощь пронесшегося над страной
разрушительного урагана, и прямые последствия революционной кутерьмы. Он
переносил события стойко, но воспринимал их трагичнее, чем другие, потому что видел —
со своей уединенной «вышки» — дальше, ставил общественный диагноз точнее и в
будущее сквозь водворившиеся «зоологические» порядки глядел безо всяких иллюзий.
К началу 1923 учебного года Алексея Алексеевича освободили из-под ареста и взяли
с него подписку: «свои религиозные убеждения держать только для себя и про себя».
Игорь Кузьмичев 165
12
«Серый человек» в России все туже натягивал вожжи и становился все наглее.
Ученым с мировым именем затыкали рот, самых талантливых и знающих выдворили за
границу в 1922 году на «философском пароходе» за ненадобностью. Верующих загоняли
в катакомбы, в подполье, обрекая на бесправное, унизительное прозябание...
Этот губительный исторический час совпал, а скорее, предопределил перемену во
взаимоотношениях Платоновой и Ухтомского. Они оставались родными людьми,
встречались в Москве и Петрограде; по первому зову готовы были броситься друг другу на
помощь; их сердечную привязанность и духовное родство, закаленное в огненном,
«антихристовом» горниле, ничто не могло омрачить,— но их переписка, начиная с 1923 года,
кажется, пошла на убыль. Можно лишь гадать — какое количество писем написала потом
Варвара Александровна Алексею Алексеевичу, в академическом архиве хранятся всего
два: от июля 1925-го и от июня 1928-го. Писем же Ухтомского к ней за 1922 — 1929 годы и
вовсе не обнаружено. Однако факт — с 1930-го и до самой кончины в 1942-м, пусть не
столь регулярно, но переписку с Варварой Александровной он поддерживал.
И вот — год 1930-й. Письмо от 29 августа, с неожиданной подписью — А.
Каргаломский... Судя по ласковому тону письма, их душевная привязанность ничуть не ослабла, ее-,
ли не возросла. Правда, о ее чувствах мы отныне узнаем косвенно — письма Варвары
Александровны последующих лет, повторю, до нас не дошли,— и так же отраженно
представляем мы изменившиеся обстоятельства ее житья-бытья. Пока она, кажется, еще
находилась в Москве, но в ближайшее время ей предстояло переселиться в Калугу: то ли
вынужденно, то ли добровольно, с намерением скрыться в тихом провинциальном городке от.
преследований за веру, а может быть, имелись тому и другие причины? Московскую
квартиру своих друзей в Брюсовском переулке она йотом навещала наездами, ,и квартира
эта стала передаточным пунктом их писем, которые Алексей Алексеевич считал нужным
порой конспирировать. Отсюда и его подписи: А. Каргаломский, А. Сугорский — по
фамилиям родственного княжеского древа; отсюда и фигурирующий в письмах Лёля — так
его самого звали домашние.
В письме Алексей Алексеевич сетует, что университетская занятость не позволяет
ему приехать в Москву, а дальше, приветствуя Варвару Александровну в день
Нерукотворного Образа, рассказывает о развившейся у него «приятной, но мучительной
способности»: стоит ему закрыть глаза и лечь на бок, как «начинают восплывать с совершенной
живостью, во всех мелочах, такие далекие моменты жизни и прошедшие когда-то
картины, которые, казалось бы, не имеют уже давно никакого значения для того, что у нас те-(
перь!»
Сегодня, писал он, восстановилась в памяти такая картинка: совсем малышом едет он
в телеге, нянька правит веревочными вожжами; с широкой дороги от Восломы они
поворачивают направо в Дерьбу и нянька, в веселом настроении, говорит: «Княгиня у нас
умная, опять свезла деньги в банк...»; впереди в тарантасе едут отец, мать, тетя Анна, брат
Александр и дядя Александр Николаевич, лошади идут шагом, и глаз замечает каждую
дорожку и тропинку, берег пруда, лесные постройки... Потом картинка меняется:
посреди густого леса поляна, а на поляне старый серый дом с крытым двором; это
Васильевское, заложенное когда-то дедом Николаем Васильевичем; и сейчас этот дом, в вечерней
прохладе солнечного дня, стоит, как живой, во всей наглядности...
«Так вот,— писал Алексей Алексеевич,— посещают меня картины из далекого
прошлого, живые до мелочей и яркие до того, что я мог бы их рисовать...»
А надо заметить, рисовать Ухтомский любил с юных лет. Еще в кадетских записных
книжках встречаются замечательно выполненные изображения кораблей — фрегатов
«Триумф» и «Дмитрий Донской»,— выразительные портреты товарищей по корпусу,
учителей, зарисовки Нижегородского кремля... На одном из ранних этюдов — комната в
интерьере родного дома: стол с керосиновой лампой, на стене иконы, на гвозде
форменная студенческая фуражка; атмосфера семейного тепла и уюта. Позже у Алексея
Алексеевича появились автопортреты, среди них «Автопортрет с крестьянином сельца Вослома
Веденеевым»; старательно занимался он и писанием небольших икон, некоторые дарил
ученикам и знакомым; писал он и акварели, к началу 20-х относится «Осень в Петергофе»,
в желтых тонах...
Варвара Александровна еще до первой мировой войны настойчиво поддерживала
занятия Ухтомского иконописью. В феврале 1913 года сердилась: «Алексеюшка, когда Вы
сказали, что иконопись «все-таки не моя истинная жизнь», меня взяло такое зло, за
Ваше непонимание Вашей работы. Не истинная жизнь! Господи, какой Вы уж при всем
Вашем уме бываете глупый... Да ведь художество-то Ваше что? Молитва Ваша, дыхание
духа, дарованного Вам и Вами возвращенного Богу...»
...Теперь, когда Ухтомский жил «стариком на своей вышке»,— о чем писал в августе
1930 года,— когда зримые картины былого будоражили его воображение, минувшее
словно вопрошало: «Полно, все ли ты видел тогда во мне? А я ведь и тогда шло, повинуясь
же Разуму и Закону, которому буду следовать и потом, которому следую и сейчас!»
166 Игорь Кузьмиче в
«То, что проносится пред человеком за его жизнь, и в чем он сам живет и движется,
бесконечно богаче, содержательнее и значительнее, чем человек успевает о нем
подумать,— заключал Ухтомский.— Постигать богатство жизни и бытия в достаточной
полноте, во всем их трогательном и берущем за сердце значении, можно лишь там, где не
утрачивается способность входить в Собеседование с тем Собеседником нашим, к которому
мы закричали в первые минуты появления на свет; к которому мы плакали не раз, пока
росли; к которому плакали в особенности, когда ушли от нас своею дорогою наши
дорогие родные; к которому направим мы и последнее свое исповедание в нашем конце».
Мысль о наступающей старости — а ему исполнилось всего пятьдесят пять лет —
отчетливо звучит в этом письме. Ухтомский рассказывает, что старение для него
выражается не в возрастной болтливости, а напротив — «в громадном затруднении перед тем,
как надо говорить», ему нелегко собираться с мыслями и «очень упала память на самые
обыденные, сподручные вещи». Тут, к несчастью, потерял «продовольственные книжки»
за сентябрь — декабрь, и это уже беда, грозящая «почти голоданием». Ухтомский
сообщал: ему предложили перейти на работу в Московский университет, и он отказался, не
представляя себе, как он будет жить в столичной сутолоке, если ему тяжко в Питере,
«в относительной тишине». Мечтает же он в будущем году по достижении
двадцатипятилетнего научного стажа отправиться на пенсию. Впрочем, таковы мечты, а как будет,
писал Ухтомский, «услышу, что речет о мне Господь Бог...».
Не будем удивляться таким настроениям Алексея Алексеевича, но пенсионный покой
не угрожал ему никогда, не та была натура.
...Очередное из дошедших до нас писем Ухтомского к Платоновой — спустя
четырехлетие — от 2 сентября 1934 года. «Дорогой друг Варвара Александровна, прежде всего
привет Вам от Всякого дыхания, от Владимирской, от Ярого Ока, от Благого Молчания и
от Не рыдай мене мати,— пишет Алексей Алексеевич, глядя на домашние иконы.— Весь
уголок посылает Вам мир и благословение. А Вы пожелайте от души, чтобы он сохранился
подольше в поддержку и в укрепление падающим силам...» И следом предостерегает
Варвару Александровну от излишней откровенности на бумаге. Он имеет основания думать:
официальных охотников до их писем больше, чем можно предположить, и надо быть
«сугубо бдительным, чтобы не разыгрывать пьес по тем нотам, которые тебе подставляются
сторонними наблюдателями». Вероятно, не впервой он повторяет ей: «По почте
переписываться, хотя бы и незначащими записками, нельзя. Надо пользоваться только
оказиями...» Он не паникует, но, наученный горьким опытом 20-х годов, избегает какой-нибудь
ловушки. Его осмотрительность вынужденная — от дьявольского наваждения
наступивших времен. «Полоса жизни и истории, в которую мы вошли и в которой приходится
идти — рассуждает Алексей Алексеевич,— полна научения и содержания для того, кто
имеет открытый слух и способность видения. Но вот чтобы сохранять слух и способность
видеть, нужна бдительная дисциплина внутреннего человека...»
И среди непременных условий этой бдительной дисциплины — умение «ограждать
себя молчанием». Алексей Алексеевич приводил в пример египетских пустынников, они
при встречах не нарушали молчания, а «посидев один у другого и сказав привет и
пожелание братским поклоном, уходили опять к себе». Он просил Варвару Александровну: «что
бы ни случилось еще впереди, надо бывать друг у друга самым главным — сознанием
общности делания». Можно ведь встречаться ежедневно и молчать по существу, как
бывает сплошь и рядом у людей, «болеющих нечувствием». А внешнее молчание пустынников
было для пих красноречивым и взывало: «Как подвигаешься, как твои паруса,
благоприятно ли ведешь свой корабль под ветрами?» Ухтомский не сомневался, ее корабль
«держится на волне хорошо, и курс его правилен». О себе же говорил: «Дело хуже у меня.
Поэтому не ослабляйте память обо мне и почаще приходите посетить издали мое обиталище.
Жить-то приходится все труднее и труднее, дорога все уже и уже!»
До следующего известного нам письма — вновь трехлетняя пауза...
Середина 30-х годов оказалась вершинной для Ухтомского. В 1934 году он возглавил
образованный по его инициативе Физиологический институт при Университете, носящий
ныне его имя, в 1935-м принял деятельное участие в XV Международном
физиологическом конгрессе, который проводился в Ленинграде и Москве. При всем при том,
десятилетиями складывавшийся быт Алексея Алексеевича не слишком менялся: вставал он в
5 — 6 утра, до 9—10 работал, как правило, читал научную литературу, в 10 пил
традиционный чай, с 10 до 4-х писал или отправлялся в Университет, в 4 возвращался домой обедать,
днем с 5 до 8 обычно спал или снова посещал Университет, а потом допоздна, за полночь
опять работал или принимал гостей. Порядок, некогда заведенный на «вышке»,
торжествовал по-прежнему, состарившаяся Надежда Ивановна Бобровская, как и раньше,
тщательно вела его хозяйство. Разве что выделили ему — после избрания действительным
членом Академии наук в 1935 году — положенную по рангу легковую машину, но,
любитель ходить пешком, Алексей Алексеевич ею почти не пользовался, и шофер недоумевал,
карауля странного профессора, чтобы отвезти его домой...
Письма 1937 года — от 6—7 апреля и от 12 декабря — адресованы: первое — в
Калугу («Дорогие друзья! На этих днях я видел Лёлю, и он, во-первых, велел благодарить Вас
Игорь Кузьмичев 167
обеих за приветы в мартовские дни...»), второе — Клавдии Михайловне Сержпинской,
ближайшей подруге Платоновой, подписано оно: «Преданный А. Сугорский».
В апрельском письме, в день Благовещения, Алексей Алексеевич признается, как
остро захотелось ему сказать всем «родственное слово», и откликается на какую-то
просьбу Варвары Александровны, приглашая ее приехать к нему денька на два, на три: «в
личной беседе легче домекнуться, как лучше все устроить». И, вероятно, узнав перед тем о
смерти Юрия Александровича, брата Варвары Александровны, тут-то и вспоминает о
своем первом посещении их дома на 13-й линии Васильевского острова осенью 1905 года.
Мысленным взором окидывает он промчавшееся время: «Как много, много пронеслось
с тех пор! Целые картины и трагедий, и драм, и комедий, а потом опять трагедий и
трагедий!.. Все-таки трагедии в человеческой жизни преобладают*. А отчего же? —
спрашивает он и отвечает: — Мудрые люди сказали и продолжают говорить: от греха! Испорчена,
болезненна жизнь, в ней есть внутренний порок, и порок этот есть грех». И далее Алексей
Алексеевич размышляет на излюбленную тему о том, что человеку не хочется
напряжения, не хочется работы, «да еще бдительно-непрестанной», оттого он придумывает, как бы
пожить в свое удовольствие. «Но жизнь упорно, настойчиво и твердо поворачивается тра^
гическими своими сторонами, звучит опять и опять басовыми тонами, грозовыми раскатат
ми», и когда Всевышний отрывает нас от уюта и с «подушки успокоения» — это благо.
Люди на земле — скитальцы. «Кому из нас, и когда и куда предстоит еще путь и
странствие?» — вопрошает Ухтомский в заключение апрельского письма.
А в письме декабрьском, представляя, как теперь живут люди под белой снежной
шапкой на крышах домиков в тихих городках, Ухтомский мечтает: «Мне иногда ужасно
хочется носиться невидимкою по ночному воздуху, чтобы слетать то к одним, то к другим
моим друзьям, заглянуть к ним, чтобы знать, что они там сейчас делают, как
сидят, о чем говорят, счастливы ли, сыты ли, чем озабочены. Хочется побывать на любимых
и родных местах, чтобы все посмотреть и послушать, а при этом своей инертной и
массивной персоны не было бы, дабы она не занимала собой и не отвлекала ни моего, ни чужого
внимания...»
Обращаясь к Клавдии Михайловне Сержпинской, он сожалеет, что, посетив в послед^
ние недели Москву, не застал никого у них дома, не удалось посумерничать. И просит:
«Когда увидите Вашу милую гостью, имея в виду, разумеется, Варвару Александров*
ну,— расскажите ей, что закут и закутские ей шлют сердечный привет и поклон, большие
пожелания добрых путей и всякой крепости в житейском море...»
Четыре письма Ухтомского от 1938 года направлены Клавдии Михайловне
Сержпинской. Он понимает, что к Варваре Александровне они попадают через вторые руки, что
причины внешние не позволяют вести в этих письмах открытый разговор, что слова
вообще, и особенно в нынешней обстановке, не способны передать всей полноты
переживаний,— и тем не менее он стремится всеми силами эту хрупкую связь поддерживать, зная,
как дороги такие весточки: с размышлениями о, казалось бы, пустяковых эпизодах давно
прошедшего. Письма эти ценны сами по себе, сквозь самый «нейтральный» текст
прорываются в них и жгучая боль, и горечь утрат, и смятение в ожидании будущего.
Алексей Алексеевич не разрешает себе пенять на одиночество, но невеселое чувство,
каким проникнуты его письма, свидетельствует* с возрастом ему все затруднительнее
соблюдать обет «монашества в миру». Он снова ссылается на усталость, «надрывы памяти»,
не строит на лето планов, говорит лишь о предчувствиях, «большей частью нерадостных»,,
и даже не исключает, что «насиженные места придется оставлять». Самое же
огорчительное — его стали посещать навязчивые дурные настроения, вызванные и утомлением, и
«внутренним трением сложной человеческой каши, через которую лежит путь». «Одна из
несомненных больных линий в нашей жизни,— пишет он,— подозрительность. Я ее
терпеть не могу, и всегда был рад тому, что мог себя считать свободным от нее. В людях, с
которыми приходилось встречаться, я видел в особенности их добрые черты, а
отрицательные отводил в сторону. И это помогало завязывать добрые отношения. Теперь я начинаю
все чаще видеть в себе именно подозрительность, нездоровую мнительность в отношении
людей». Душевный разлад удручает Алексея Алексеевича, в такой ситуации письма из
Калуги для него поистине целебны, и он просит прощения за редкие ответы,— это не от
лени и «произвола», а потому, что «в отягощенном состоянии внутреннего человека»
беседы не беседуются. «Надо в самом деле,— повторяет он,— учиться мудрому совету:
радость моя, огради себя молчанием... Самое прекрасное достояние человека — слово.
Но и доброе молчание, о котором мы говорим, есть ведь переживание слова в сердце,
внутри, из вящего уважения к нему, дабы то, что будет наконец сказано, было добро
в самом деле для всех».
Алексей Алексеевич продолжал жить в окружении тех же людей, тех же комнат, тех
же книг... «Но события идут по-другому, и не легко», «трудов немало и скорби не оставляв
ют» — писал он в 1939 году и снова требовал: люди не имеют права застывать в своем
эгоизме — и личном, и социальном, и историческом. В канун 40-х годов, когда над
Европой опять сгущались военные тучи и разноликий фашизм сбрасывал с себя маску, идея
«исторической совести» не оставляла Ухтомского.
168 Игорь Кузьмичев
. К России вновь приближался день ожидаемого огня.
В этих условиях «культура зоологического человека» ничего не обещала, кроме новой
полосы одичания. Человеку предстоял очередной фатальный круг катастрофических
испытаний, и роптать было бесполезно, потому что усомнился человек в своем высшем
предназначении, «оглушился страстями», принял природу за «мертвую и вполне податливую
для его вожделений среду, в которой можно распоряжаться и блудить» сколько угодно.
Ухтомский знал, природа, мир Божий не потерпят надругательства над собой, ответят на
преступления, творимые «просвещенными цивилизаторами». И Россия существенностей
непредвидимо отреагирует на социалистические умствования и новации — рано или
поздно.
Еще в 1936 году Алексей Алексеевич записывал в дневнике: «Великие
преобразования выразились в том, что Тяпкины-Ляпкины, Хлестаковы, Чичиковы, Сквозники-
Дмухановские и Яичницы, сделав усилие «привести себя в порядок» по Штольцу,
объявили категорически, что отныне людям вроде Аввакума Петровича больше в мире
места нет и быть не может! В том мире, который они себе создали мысленно, а теперь
силятся создать и в реальности, ни в коем случае но предвидятся и не могут быть
допущены ни Исайя, ни Иеремия, ни Иезекииль! Это все или лишнее беспокойство, или даже
дурной тон с точки зрения благоустроенного всемирного мещанства, с точки зрения
добившегося своего благополучия кабана!» Культура «всемирно-устраивающегося
мещанства», переступив в отношении к природе черту дозволенного, обречена на ужасные
катастрофы — по вине ее конструкторов и вдохновителей. «Если для Аввакума
Петровича, для Исайи и Илии природа — интимный и любимый друг, дающий пример простого
послушания законам, то для Сквозник-Дмухановских и Штольцев это «среда для
безответственных упражнений sans gene», целиком предоставленная фантазированию в стиле
«аглицких парков» пустоутробного екатерининского барства, или даже в духе садов
Семирамиды, или пробуравливания золотого шара по Угрюм-Бурчееву. // нет достаточно
зорких глаз, чтобы увидать и понять самих себя!»
В письмах 1940 года Алексей Алексеевич продолжал «в шапке-невидимке» летать в
калужский «заслуженный домик», сообщал, что располагает достоверными данными —
все его почтовые отправления «регистрируются в любознательных учреждениях», и он
никак не хочет, чтобы в поле их внимания попадали «пересылки Варваре Александровне и
сестре Марье». Атмосфера подозрительности и негласного сыска вокруг накалялась, требуя
повышенной осторожности. «Я живу в последние месяцы,— сокрушался Ухтомский
в феврале 1940 года,— разными предвидениями испытаний и перемен, от которых
Господь пока отводит, но которые все-таки часто и твердо напоминают о себе. Очень много
врагов, сознательных и несознательных, оказывается за последнее время».
G Варварой Александровной они изредка встречались, съезжались в Москве и
Ленинграде. Письма же его становились все короче и печальнее. В марте 1940-го Алексей
Алексеевич обращался к ней: «Дорогая Варвара Александровна... Зиму мы переживали туго и
холодно, с болезнями. Ко мне пришла большая утомляемость,— ноги отказываются
ходить по-прежнему. И это мне жаль потому, что я любитель пешего хождения и
предпочитаю его, как только это возможно. Ослабевает память, начинаются стариковские немощи.
Вот ведь какая неприятность!..»
Летом у него гостила сестра Мария, и Алексей Алексеевич был рад свиданию. «Так
трудно идут теперь наши дни, и не знаешь, придется ли видеться еще раз,— писал он в
сентябре Варваре Александровне.— Да и все человечество в целом вошло в какую-то
новую, очень тяжелую полосу своего бытия, когда мир вступает в новые муки рождения
своего будущего... Читаешь о том, что делают люди и что делается с человечеством в
Лондоне, в Берлине, и ноет душа тупою болью. Между тем, сбывается то, что так наглядно
описывали задолго до наших лет... Вы когда-то вспоминали, как говорил Ваш покойный
отец: нашему поколению было не легко, а нашим детям придется пить чашу гораздо более
трудную. Вот, мне думается, что поколению после пас будет еще труднее!»
Ощущение сгущающейся над миром беды способствовало душевной неустойчивости,
а тут еще на них с Варварой Александровной навалились хвори и несчастья. Она.
серьезно болела, и Алексей Алексеевич подбадривал ее: «Но Вас не покидает Ваш петровский
отец и руководитель. Строится дом душевный». И сам жаловался на «препятствия и бо-
ленйя». Пришлось ему, как писал он 1 июня 1941 года, лежать в Обуховской больнице,
куда он попал после долгого обморока и где помимо «собрания старческих болезней»,
обнаружили у него эмфизему легких, обострение рожистого воспаления ноги, и что самое
обидное — начало заметно сдавать сердце, наследственный недуг Ухтомских... И другое
горе стояло на пороге. В преддверии лета умерла Надежда Ивановна Бобровская: убирала
в комнате, вдруг упала на пол, он посадил ее на кровать, она хотела сказать ему что-то
утешительное, слова не выговаривались — и через три часа ее не стало... Со смертью
Надежды Ивановны обрывалась «живая связь» Алексея Алексеевича с родительской семьей, с
тетей Анной Николаевной, которая когда-то скончалась у Надежды Ивановны на руках,—
и теперь он оставался в доме совсем один...
А через считанные дни стала трагической явью Отечественная война. В самый канун
Игорь Кузьмич ев . 169
ее, в мае 1941 года, Ухтомский записал в дневнике: «Выдумали, что история есть
пассивный и совершенно податливый объект для безответственных перестраиваний на наш вкус.
А оказалось, что она — огненная реальность, продолжающая жить своей совершенно
самобытной законностью и требующая нас к себе на суд!» «Огненная реальность» бурей
заполыхала в России, и Ленинград быстро оказался в блокаде.
С августа 1941 до июня 1942 года Алексею Алексеевичу и Варваре Александровне
не удалось «перекликнуться словом», а в июне он написал ей: «В Елисеев день пришло
наконец Ваше письмо, и сегодня же я передал Ваш привет и пожелания Лёле. Он был
счастлив от моих слов при всем том, что он болен и слаб от ноги, которая делает его
калекою, и от пищевода, который дурно пропускает пищу. Однако он еще работает и не теряет
надежды войти в свои прежние занятия, для чего, впрочем, придется переезжать на Волгу,
и перспективы этого переезда его довольно сильно тревожат...» Работать Ухтомский,
действительно, не переставал: преодолевая боль в ноге, добирался до Университета, читал
доклады, оппонировал, общался с коллегами... Сотрудники Физиологического института
эвакуировались в Елабугу и Саратов, а Алексей Алексеевич с грустью говорил
отъезжавшим: «Я начал работу в.Университете лаборантом-хранителем: вот вы все уедете, а я буду
охранять кафедру и институт...» Попытки вывезти его «на Большую землю»
предпринимались неоднократно,— но Алексей Алексеевич словно чего-то ждал.
Он с профессиональным хладнокровием оценивал состояние своего здоровья и в июле
1942 года писал Варваре Александровне: «А мне вот стукнуло 67 лет! Срок по нашей семье
очень большой. За то и немощи начались, как в старом доме: не успеешь заметить, где
садится сруб на землю, где перекосило угол и стену, а где сдают балки!» Понимая, что дела
его-плохи, он старался ее успокоить: «Не знаю, как мое здоровье даст мне поехать к местам
работы моих сотрудников. Пока все еще неудовлетворительно с ногой, а в последнее
время и с пищеводом. Поездка будет по моим нынешним силам крайне трудна; но она
возможна, пока тепло, и надо будет воспользоваться этим недлинным промежутком». Варвара
Александровна тут же ответила. Это прибавило ему стойкости, но силы его были уже на
исходе, и воспользоваться «недлинным промежутком» не пришлось.
Последнее письмо он отправил ей 22 июля 1942 года.
«Вчера получил Ваше письмо, добрый мой друг,— писал он,— и сегодня, в МагдаЛи-
нин день, пишу, чтобы не откладывать. Очень ждал я Ваших строк, как Вы> наверное,
чувствуете там вдали... Я ведь ничего почти не знаю из событий с Вами за истекшие
месяцы, силюсь только представить их себе. Храни нас, Боже, в предстоящем будущем.
Закут мой еще и еще раз посылает Вам горячее пожелание сил, здоровья, крепости и
терпения... Как мне хотелось бы представить себе, что делается сейчас на Жиздре у
Козельска,— какие памятки там еще остались? Сохранились ли леса на Жиздренском правом
берегу? На моей памяти они были молчаливые и прекрасные, отличаясь от наших
северных лесов тем, что посреди хвои в них вкраплен дуб. Так бы и побродил опять в этих
пустынях. Но я забываю, что сейчас и по комнате я брожу через силу от больной ноги и
слабости, нажитой болезнью пищевода...» Алексей Алексеевич тешил Варвару
Александровну надеждой, что болезнь пищевода не злокачественная, хотя сам, думается, не питал
уже никаких иллюзий. «Иногда я ем и тогда несколько подкрепляюсь,— рассказывал он в
заключение прощального письма,— а иногда ничего не могу съесть за день, тогда очень
слабею. Возраст мой для нашей семьи большой и немощи мои в порядке вещей. Жаль, что
они совпали со столь трудными, жесткими для отечества и народа днями! Так нужны
сейчас все силы. Так легко стать бременем для окружающих; а уж это очень больно! Всего,
всего, всего Вам доброго, прежде всего — дальнего зрения, которое не давало бы
ближайшим и близоруким впечатлениям застилать глаза... Простите и помните Вашего
преданного А. У.».
31 августа 1942 года Алексей Алексеевич Ухтомский скончался.
Дальним зрением он дорожил превыше всего — ив первую мировую войну, в пору
общего расслабления и духовной смуты, и в «отступнические годы» бесчеловечной
революции, и позже, размышляя о «мировых траекториях», уносящихся в «темную мглу
предстоящей истории». Дабы видеть будущее, он оглядывался далеко назад, в глубь
веков, веря в единственный путь спасения...
Что сказал бы Ухтомский близоруким, маленьким людям сегодня, в конце XX века,—
когда над Россией опять занялся день ожидаемого огня?
1991-1993
ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
ПЕРЕПИСКА А. А. АХМАТОВОЙ С Л. Н. ГУМИЛЕВЫМ
«...НАСТОЯЩИЙ ДВАДЦАТЫЙ ВЕК»
Предлагаемые вниманию читателя
письма приходятся на первые после смерти
Сталина годы. Они считаются периодом
отечественного оптимизма, и в этой
исторической репутации есть резон.
Большинство обывателей, оплакавшее вождя,
сначала пребывало в состоянии растерянности,
даже испуга: что-то будет? Но жизнь
продолжалась... Воспоследовала
«ворошиловская амнистия» уголовным преступникам
(Ворошилов получил синекуру
председателя.Верховного Совета СССР и в этом
качестве подписал соответствующую бумагу).
На несколько недель, пока нераскаянных
бандитов снова не пересажали, питерские
улицы стали небезопасны. Весенними
ночами у нас на Васильевском острове
постреливали...
Потом пришла очередь Берии. В
официальном газетном сообщении его, как и
следовало ожидать, объявили английским
агентом, который собирался открыть
границы для иностранного вторжения.
Обыватель не поверил, сообразив, что
начальники передрались. Об этом свидетельствует
модная тогда песенка: «Цветет в Тбилиси
алыча Не для Лаврентий Палыча, А для
Климент Ефремыча и Вячеслав
Михалыча...» — на мотив «Горят костры далекие».
Берии с компанией никто не сочувствовал,
никто о них не сожалел, хотя эта публика
только что выпустила «врачей-убийц».
Собаке — собачья смерть.
В сентябре 1953 года с докладом о
сельском хозяйстве выступил тогдашний
премьер-министр Маленков (песенка
оканчивалась так: «Нас в коммунизм вести
готов Родной товарищ Маленков, От того
гада Берия Остались пух да перия»). Ярмо
нового крепостного права было заметно
ослаблено, деревня облегченно вздохнула.
Не за горами было изрядное повышение
пенсий. «Перемотать портянки усталый
сел народ»,— написал Борис Слуцкий.
И правда: народ повеселел, и не только
потому, что стал лучше одеваться и лучше
есть (кстати говоря, очевидным симптомом
благоденствия было появление в продаже
новых сортов яств, питий, курева, тканей
и т. д., при том что старые сорта
продолжали производить). Народ повеселел также
по причине послаблений в общежитии, в
быту.
Разрешили разводы, после войны
практически запрещенные. Снова дозволили
джаз. Молодые люди, которых только что
обучали па-де-патинеру (в ходе «борьбы с
космополитизмом» он был переименован в
«танец конькобежцев», как знаменитое
сладостями кафе «Норд» — в «Север»,
кинотеатр «Люкс» — в «Свет», сыр «камам-
бер» —в «закусочный») и другим
чинным танцам, вроде па-де-катра и па-д'эспа-
ни, «русского бального», «молдовеняски»
и вальса-бостона,— молодые люди опять
увлеклись танго и фокстротом. Впрочем,
они зазвучали в залах и по радио еще при
жизни Сталина, хотя и под стыдливыми
названиями «медленный танец» и
«быстрый танец». В одежде стали
ориентироваться на западную моду, что выразилось
в повальном сужении широченных прежде
штанов. Было облегчено, так сказать,
общение полов,— например, объединены
мужские и женские школы.
Одновременно с хрущевским
«разоблачением культа личности» на XX съезде
КПСС юноши похрабрее стали запускать
бороды. Из-за них не одному пришлось
хлебнуть горя: бородатых непременно
брали на заметку как потенциальных
смутьянов. Это — в духе императорской России.
Со времен Петра I состоящим на
государственной службе было предписано брить
физиономию, потом — хотя бы подбородок
(вспомним усы и бакенбарды царя
Александра II). Петровское узаконение
отменил только русофил Александр III. Ранние
вольнодумцы Белинский, Петрашевский и
Достоевский вовсе не случайно были
бородаты. На таких людей тогдашняя власть
тоже с неудовольствием косилась, справед-
Переписка А, А. Ахматовой с Л* Н, Гумилевым 171
ливо полагая, что сталкивается с вызовом,
непослушанием, с прямым бунтом.
Сталинская эпоха была в известном смысле
эпохой «обратного хода», возвращения вспять
лет на сто назад, в Россию Николая I и
«Мертвых душ». Ограбление крестьян,
лишение их паспортов и прикрепление к
земле, запрет на выезды за рубеж и на
браки с иностранцами — все это явления
одного порядка, при кажущейся их
несоизмеримости. В этот ряд надлежит
включить и борьбу с бородами.
С упованиями на благоденствие, на
постепенное приращение национального
богатства пришлось распрощаться после 1960
года, когда невежественный самодур
Хрущев (по натуре не злодей, но хам)
заставил повсеместно сеять кукурузу (я помню
ее урожай в Архангельской области —
кукуруза была ростом с одуванчики) и
приказал отобрать у народонаселения коров.
С той поры страна покатилась под гору —
и, притормозив при Брежпеве за счет
нефтяных денег, никак пе может оправиться.
В исходе хрущевского правления говорили,
что престарелый Черчилль изрек пасчет
«трех чудес двадцатого века» следующее:
«Евреи воюют, немцы борются за мир,
русские покупают хлеб». Вернемся,
однако, в интересующие нас времена, во
времена «оттепели».
Так озаглавил свою повесть Илья Эрен-
бург; она вышла, сколько помнюг в 1954
году. Теперь ее никто не читает — и
правильно делает, поскольку это
третьеразрядная беллетристика. Но заглавие, к чести
автора, осталось в национальной памяти.
Более того, оно удостоилось ранга
историографического понятия. Смысл его ясен
каждому: мы жили в ледяной стране и
трепетали от холода (ср. у протопопа
Аввакума: «Сердце озябло, и ноги задрожали»).
Вдруг потеплело, тирания сменилась
некоторой свободой. Но вот в чем проблема:
что это была за свобода?
Она была многоликой и воспринималась
по-разному. Фадеева, например, она
ужаснула, и он застрелился. Те, кто доносил,
арестовывал, пытал, расстреливал,—
забеспокоились, и напрасно, как вскоре
выяснилось: за такие дела были наказаны
единицы. Больше всего дарованной свободой
обольстилась студенческая молодежь.
После XX съезда это выразилось в появлении
дискуссионных клубов, легальных и
полулегальных кружков — и, конечно, первых
ласточек «самиздата». Долго терпеть это
власти не собирались. «За политику», то
есть по статье 58-10, не сажали всего
несколько месяцев, с весны до осени 1956
года. Один из первых в Питере арестов был
произведен на демонстрации 7 ноября.
Взяли студента-филолога 5 курса Михаила
Красильникова, взяли публично и
демонстративно, чтобы другим неповадно было.
Начались «хрущевские посады».
Эти репрессии были несравненно мягче,
несравненно «пристойнее», если
позволительно так выразиться. Ни ночных
исчезновений, ни рукоприкладства на следствии,
ни тайных судилищ,— ничего этого уже не
было. Более того, некая «вина» у
подвергшихся репрессиям как бы и находилась.
Ее можно суммировать двумя словами:
длинные языки. Любопытнее всего, что эти
языки толковали об одном — об
«истинном марксизме». Тех, кто попадал в
Мордовию (лагеря в Потьме вполне хватило
для новых «политиков», в общем
немногочисленных), стража и окрестила
«марксистами»: «Марксистов привезли!» Эта
кличка не содержала ни похвалы, ни хулы.
Ее придумали для удобства, чтобы
различать новоприбывших от лагерных
старожилов-«фашистов» (дело в том, что
хрущевская реабилитация не была повальной:
кое-кто продолжал сидеть, в частности
коллаборанты и националисты). И все же
какая меткая кличка!
Поистине «марксизм» в отечественном
изводе пустил в нашей стране крепкие
корни, о чем не следует забывать
историкам. Помню питерское «дело химиков», в
основном питомцев Технологического
института, получивших изрядные сроки.
Сочиненная кем-то из них программа
красноречиво называлась «От диктатуры
партии — к диктатуре пролетариата» (!).
Парадоксальная ситуация? Нет, вполне
нормальная, если наш «марксизм»
рассматривать в качестве религии силы. Ему
насильно учили и за него же судили.
Главный догмат этой религии — вера в «светлое
будущее», в рай на земле. Одновременно
с программой «химиков» появилась и
общеобязательная программа КПСС, в
которой обретение вожделенного рая было
точно датировано 1980 годом (!). Ради
«светлого будущего» жертвовали настоящим —
ближними и дальними, природой и
культурой, включая изолируемых в Потьме
молодых утопистов, прекраснодушных,
наивных и иешшпых. Но «марксизм» — тоже
настоящее, его тоже не жалко. Он и помер,
успев погубить землю, реки, озера и даже
море (Аральское), помер под раскаты
чернобыльского взрыва.
Таков фон, на котором приходится
рассматривать публикуемые письма. Письма
эти невеселы; иными они и быть не могли,
ибо принадлежат опальной матери и
узнику-сыну. Их «свобода» коснулась меньше
всех и позже всех.
«...Мне 66 лет (...) я ношу в себе три
смертельные болезни, (...) все мои друзья
и современники умерли,— пишет А. А.
Ахматова 29 апреля 1955 года.— Жизнь моя
темна и одинока». В буквальном смысле
слова — это преувеличение. Не будем
называть эмигрантов «первой волны» —
связь с ними в ту пору была практически
исключена. Но и здесь, на родине, живут
Б. Л. Пастернак, Н. Я. Мандельштам,
В. М. Жирмунский... Вообще тогда было
Л-72. - Передиска А. А, Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
пемало людей если не ахматовского круга,
то, скажем так, ахматовского
воспитания,— людей, окончивших университеты
или гимназии до революции и полагавших,
что цейа «марксизму» — пятак в базарный
день. Но по существу жалобы Ахматовой
совершенно справедливы. Одиночество —
для нее горькое и ключевое слово.
Такова была натура Ахматовой с юных
лет. Ее свойствепница и тезоименница,
жена Гумилева-старшего, Дмитрия
Степановича, вспоминала об их совместной
жизни в Царском Селе: Ахматова «была
высокая, стройная, тоненькая и очень гибкая,
с большими синими, грустными глазами, со
смуглым цветом лица. Она держалась в
стороне от семьи. Поздно вставала,
являлась к завтраку около часа, последняя, и,
'войдя в столовую, говорила:
«Здравствуйте все!» За столом большею частью была
отсутствующей, потом исчезала в свою
комнату, вечерами либо писала у себя, либо
уезжала в Петербург» (цитирую по кн.:
Николай Гумилев в воспоминаниях
современников. Редактор-составитель Вадим
Крейд.— «Вся Москва», репринтное изд.,
1990, с. 119). Но такова была и ее судьба,
личная и творческая.
Культура — собрание не только фактов,
но и мифов, которые выдумывают и
потомки, и современники. Вспомним
«пушкинский миф» 30-х годов прошлого века —
об угасании пушкинского таланта. Поэт
создавал «Медного Всадника», а в
просвещенном салоне Карамзиных судачили, что
он исписался. Понадобилась дуэль,
понадобилась смерть, чтобы «лучшие люди
России» устыдились и раскаялись. Сходен и
«ахматовский миф»: она была — и ее как
бы не было, и так продолжалось очень
долго.
Недавно Л. Дубшан в газете «Невское
время» (за 21 августа 1993 года)
опубликовал фрагменты из стенограммы
заседания Оргбюро ЦК ВКП(б), состоявшегося
9 августа 1946 года. Тогда было решено
подвергнуть остракизму М. М. Зощенко и
Ахматову. Сталин назвал ее «поэтессой-
старухой», хотя сам был старше па
добрый десяток лет. Этот отзыв —
недвусмысленный симптом того, что вождь
воспринимал ее не в качестве пишущей
современницы, а в качестве «пережитка
прошлого». Жданов в пресловутом докладе, в
сущности, вторил своему патрону,
порицая Ахматову за старое стихотворение «Все
мы бражники здесь, блудницы...», которое
вышло в свет в «Аполлоне» еще в 1913
году! Кстати, докладчик мог запомнить эти
строки с молодости: он родился в семье
профессора-богослова и, следовательно,
принадлежал к читающей (и кое-как
играющей на фортепиано) «интеллигенции».
Отпрыск пошел по кривой дорожке, но кое-
какие отцовские уроки, по всей видимости,
усвоил. Вот что писал А. А. Жданов-сениор
в «Лекциях по введению в Ветхий Завет»
(1914): «В русской богословской
литературе утверждаются до значительной
степени (...) воззрения, (...) представляющие
помесь протестантской ортодоксии с
средневековым иудейством» (цитирую по кн.:
Прот. Георгий Флоровский. Пути русского
богословия. 3-е изд., Париж, 1983, с. 354).
Не правда ли, похоже на введение в
«борьбу с космополитизмом»?
Коль скоро Ахматовой «как бы нет»,
зачем на нее нападать? Что ж, у вождей
был хороший вкус: «поэтесса-старуха»
умела писать и не умела
приспосабливаться. Бить ее было легко и приятно,
словно нищенку на паперти. Она и не
протестовала, она страдала:
Вы меня, как убитого зверя,
На кровавый подымете крюк,
Чтоб, хихикая и не веря,
Иноземцы бродили вокруг
И писали в почтенных газетах,
Что мой дар несравненный угас,
Что была я поэтом в поэтах,
Но мой пробил тринадцатый час.
Иностранцы в эту историю нежданно-
негаданно затесались. «...Год назад на
собрании в Союзе Писателей какие-то
английские полу-футболисты, полу-фашисты
задали мне довольно бестактный вопрос,
но мой категорический ответ пресек
дальнейшие прения» (27 марта 1955 года).
Закроем глаза на нелестную для приезжих
характеристику. Главное в том, что
Ахматова, спрошенная о том, согласна ли она
с докладом Жданова и постановлением ЦК,
сказала «да». Зощенко сказал «нет».
Как дорого это ему стоило, напомнил
недавно в мемуарной статье Д. А.
Гранин, который живописал погромное
собрание и воспроизвел благородную, «без
страха и упрека» речь Зощенко. Храбрость и
отказ каяться ему не простили до могилы
(он скончался 22 июля 1958 года). На
гражданской панихиде одного
либерального оратора, говорившего о покойном как о
мученике, публично одернул тогдашний
руководитель ленинградской писательской
организации. Стычка — у отверстого гроба.
Жалкая свобода...
Отдавая должное мужеству Зощенко, я
бы предостерег от соблазна его «нет»
противопоставить в нравственном плане ах-
матовскому «да». Зощенко был советским
писателем, замечательным советским
писателем. Соседство этих определений — не
оксюморон. Шолохов, Бабель, Виктор
Некрасов — тоже замечательные и тоже
советские писатели. Дело не только и не
столько в том, что штабс-капитан Зощенко
пошел служить в Красную армию и стал
публиковаться лишь с 1921 года. Дело в
том, что он не был враждебен
социалистической идее: об этом свидетельствуют
его мифологические «Рассказы о Ленине»,
которые нельзя заподозрить в
неискренности. Зощенко объявили еретиком и отлу-
Переписка Л. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым 173
чили от коммунистической церкви. Он
таковым не был — потому и протестовал.
Почему козлом отпущения выбрали
именно его, не знаю. Может быть, потому, что
проза Зощенко не героична и не
утешительна. Он не умел рассказывать
волшебные сказки — и тем не менее его очень
любили. «Владеть залой очень трудно —
гением этого дела был Зощенко»,— заметила
Ахматова. Его залой были миллионы. Я не
встречал ни одного нормального человека,
у которого при имени Зощенко на лице
не появилась бы добрая улыбка,— а это
дорогого стоит.
Что до Ахматовой, ей выпала судьба
«быть русским поэтом» (ее собственные
слова в одном из автобиографических
фрагментов). Это значит: ни пролетарской, ни
буржуазной идеологии. Это значит:
подальше от власти и от черни, «этих милых
любителей пыток, Знатоков в производстве
сирот». Власть обижается и злится
холопьей злобой. Что ж, она в своем праве.
Отсюда — гордое ахматовское «да»,
равновеликое «подите прочь!».
Ахматова и выглядела, и
воспринималась как барыня. Барство было и в Льве
Николаевиче,— настоящее барство, в котором
нет и тени снобизма, нет ничего от
парвеню. Однажды в конце 50-х годов он решил
навестить родовое Слепнево,
расположенное в нескольких верстах от Бежецка. Его
подвез на телеге местный мужик. По
дороге они разговорились, и вдруг мужик
сказал:
— А я тебя узнал: ты слепневский
барин.
— Как узнал?
— А ты, как твой папаша, ни одной
буквы не выговариваешь.
Что до Гумилева-отца, у него и вправду
была «каша во рту».
Конечно, и ее лира издала один-другой
неверный звук. В 1950 году в «Огоньке»
Ахматова напечатала «Песню мира»:
Качаясь на волнах эфира,
Минуя горы и моря,
Лети, лети голубкой мира,
О песня звонкая моя!
И расскажи тому, кто слышит,
Как близок долгожданный век,
Чем ныне и живет и дышит
В твоей Отчизне человек...
Плохая песня, уровня Константина
Симонова и Степана Щипачева, тогдашних
первенствующих стихотворцев... Впрочем,
из нее тоже можно извлечь известную
пользу. Прежде всего — по истории
голубей, тех сизых городских дикарей,
которые расплодились у нас в раздражающем
множестве. После блокады ни одного
голубя в Питере не осталось. Зато остались
голубятники. Эти охотники до старинной
русской потехи очень скоро развели
породистых турманов, чернокрылых чистяков,
трубачей, воркунов, дутышей. Мы
любовались этими благородными птицами, покуда
отцы города не заперли чердаки и не
упразднили во дворах сараи, а вместе с пими
и голубятни. Это произошло около того
времени, когда сочинялась «Песня мира».
Тогда же коммунист Пикассо изобразил
своего «Голубя мира». Нашему начальству
этот символ понравился (хотя полотна
Пикассо терпеть не могли и порицали,
невзирая на партийность художника)» Его как
бы материализовали, завезши в Ленинград
толстых и неопрятных голубей-горожан.
Их поселили, в частности, на Сенной,
которая «по голубям» была переименована в
площадь Мира.
Другой урок ахматовского
стихотворения — сугубо профессиональный. Дабы его
усвоить, я хочу воспроизвести один
монолог Льва Николаевича Гумилева. Но
прежде — фактическая справка.
Отроком Л. Н. Гумилев пережил
расстрел отца. Потом ему пришлось пробыть
в заключении два срока («первый за папу,
второй за маму», как он говаривал), в
общей сложности четырнадцать лет. 10
марта 1938 года его арестовали и посадили
в ленинградские «Кресты». Срок ему
дали «детский», пятерку. Прокурор
опротестовал приговор, потребовав смертной
казни, и Гумилева-младшего этапировали с
лесоповала обратно в «Кресты». Это
«сидение» он вспоминал даже с
удовольствием: было тепло, кое-как кормили, лучше,
чем в лагере, днем заключенные по
очереди лежали под нарами. Один туда залезал,
остальные садились рядышком, прикрывая
его ногами, чтобы «вертухай» в глазок
ничего не заметил. Под нарами у
Гумилева и родилась историософская идея,
известная ныне как «пассионарность». Думаю,
впрочем, что на добрую эту память повлиял
сюрприз советской Фемиды: прокурора,
который добивался расстрела, самого
расстреляли.
Отбыв свою пятерку «от звонка до
звонка», Гумилев успел и повоевать: он
служил в зенитной артиллерии и брал Берлин.
По возвращении домой для него вроде бы
началась нормальная жизнь (удалось
поступить в аспирантуру), но вскоре
воспоследовала опала Анны Андреевны, по
тогдашнему подлому обыкновению тотчас
отразившаяся на сыне. В конце 1947 года с
формулировкой «за неучастие в
общественной работе» его отчислили из Института
востоковедения Академии наук (хотя и с
аспирантскими экзаменами, и с
диссертацией он управился до срока). Пришлось
служить библиотекарем в сумасшедшем
доме на 5-й линии Васильевского острова.
Правда, в 1949 году в Университете
удалось защитить диссертацию, и Гумилев
стал кандидатом исторических наук (а в
1961-м — доктором). Но уже в начале
ноября того же, 1949 года его снова арестовали.
Приговор гласил: десять лет.
В опальное время мать с сыном жили
174 Переписка А. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
бедно и йопросту голодно. Толки насчет
того, что многие им тайно помогали,—
это благочестивые легенды, сочиненные
задним числом. Большинство струсило, по-
человечески вели себя единицы. Из них
Лев Николаевич особенно выделял Ольгу
Федоровну Берггольц. Она приносила
деньги и разную снедь и с порога заявляла:
«Девки, идите (...) в овин, а ты, Лева,
за водкой».
В один из печальных вечеров в
Фонтанном доме имела место немаловажная для
русской культуры беседа. Вот как
вспоминал о ней Лев Николаевич. «Сидим мы
вдвоем, мне очень хочется выпить, а денег
ни копейки. Пришлось разговаривать с
мамой о цоэзии. Я сказал: — Все-таки вы,
мама, не то, что Пушкин и его
современники. Они писали о других, о кавказском
пленнике, о Евгении Онегине, о мертвых
душах, вы же — только о себе. Я, я, я...
Они — солнце, вы — луна, отраженный
свет; они — золотой век, вы —
серебряный...
— О, Лева, это интересно. Продай мне
эту мысль.
— Пожалуйста (в мамином кругу было
обыкновение «покупать мысли»). Она дала
мне на маленькую, которую я сразу и вы-
пйл, сбегав к Елисееву, а в «Поэме без
героя» появились строки:
На Галерной чернела арка,
В Летнем топко пела флюгарка,
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл».
«Они», то есть поэты «серебряного
вела», действительно замкнулись в себе.
«История тех лет, которые русские
художники провели между двумя
революциями, есть, в сущности, история одиноких
восторженных состояний; это и есть
лучшее, что было и что принесло настоящие
плоды» (А. А. Блок). Герметизм и
одиночество — явление не индивидуальное, по
эпохальное. Когда народ «зашевелился»,
русской литературе пришлось отказаться
от традиции народного заступничества.
«Непременно, 9 января и Цусима,—
писала Ахматова,— потрясение на всю жизнь,
й так как первое, то особенно страшное».
Именно тогда русские художники
ощутили, что народу они пока не нужны.
Установка на герметизм предрешила
неудачу «Песни мира»: она — не о себе,
она — о чужом, пусть и добропорядочном.
Эта установка объясняет и пикировку
сына с матерью, касающуюся эпистолярного
стиля. «Хотя ты утверждаешь,— пеняет
Лев Николаевич,— что описываешь все
события своей жизни, я ее совсем не могу
представить. Я не знаю, ты богатая или
бедная; скольких комнат ты счастливая
обладательница, одной или двух; кто о тебе
заботится и т. д. Но если не хочешь писать
об этом, хотя я не могу понять почему, не
пиши, а продолжай о тополях и листьях.
Получается эпистолярно-пейзажный жанр,
что весьма оригинально» (21 апреля 1956
года).
Сын тоскует о жизни на воле, хотя бы
о реальном о ней знании. Мать-поэтесса
пишет о «состояниях» — отсюда его упреки
и ее обиды на сыновние «дерзости»
(вообще-то письма очень нежные). Как сытый
голодного не разумеет, так и «вольный» —
узника. В связи с этим не должно
удивлять, что общая, объединявшая Анну
Андреевну и Льва Николаевича тема весьма
отвлеченна. Это тема Востока, который был
своего рода семейным увлечением.
«Коля великолепно знал древнюю
историю и, рассказывая что-нибудь, всегда
приводил из нее примеры»,— вспоминала
о своем девере-«конквистадоре» жена
Д. С. Гумилева. Анна Андреевна
гордилась тем, что по женской линии
происходила от хана Ахмата, чингизида.
Выбранный ею псевдоним (девичья фамилия
прабабушки) говорит сам за себя. Что до
сына, он был убежденным евразийцем —
и стал им, как явствует из его писем, в
лагере. Сейчас евразийство (в который
раз!) — объект и хвалы, и хулы,
одинаково неумеренных и пристрастных. Мы,
русские, привыкли бросаться из крайности в
крайность, и это дурная привычка. Нам
очень недостает аристотелевской «меры»
Если ею измерить евразийство, придется
признать, что в нем есть резон: Россия —
это Евразия, географически и этнически.
Таков факт, и от него никуда не денешься.
Виднейшие евразийцы — люди
блестящего европейского образования. Напомню
хотя бы об эмигрантах князе Н. С.
Трубецком (о нем — одна из последних
статей Л. Н. Гумилева) и профессоре П. Н.
Савицком, директоре Русской гимназии в
Праге. Последний, проведший после войны
одиннадцать лет в советских лагерях, стал
корреспондентом, а потом и знакомцем
Гумилева. Младший сын Савицкого, ныне
известный историк, перевел на чешский
одну из книг «степной эпопеи», «Поиски
вымышленного царства» (русское
издание — в 1970 году). Эту книгу Гумилев-
евразиец посвятил «братскому
монгольскому народу». А Гумилев-европеец весной
1945 года, на берегу Одера, когда его
зенитная батарея отгоняла немецкие
самолеты, бомбившие нашу переправу, читал
вслух по-французски стихи Виктора Гюго.
И одно другому не мешает и не
противоречит.
Конечно, Ахматова занялась восточными
и другими переводами скорее вынужденно,
из-за хлеба насущного. Кстати, многие из
публикуемых в ее книгах переводных
стихотворений — псевдоэпиграфы, то есть
«ложнонадписанные», не принадлежащие
ей тексты. Относясь к переводам свысока,
она кое-какие из них (опять-таки для
заработка) перепоручала сыну, отлично
владевшему стихотворной техникой. Он же от-
Переписка А» А. Ахматовой с Л Н, Гумилевым 175
носился к Востоку как к призванию.
Занятия им помогали переносить лагерную
жизнь. «Лучше всего отвлекает наука,
когда есть возможность заниматься, а когда
такой нет, тогда тошно» (21 апреля 1956
года).
То, что известие о смерти Сталина
заключенные восприняли как праздник, стало
теперь, после изданий А. И. Солженицына
и других лагерных авторов, чем-то вроде
историографического и художественного
трюизма (радость людей в ватниках
изображают литераторы, кинематографисты и
проч.). Лев Николаевич рассказывал мне,
как он встретил это известие. «Я был
тогда придурком, работал в библиотеке и
урывками писал свою книгу «Хуину» (она
вышла в свет в 1960 году.— Л. П.). Кто-то
вошел и сказал, что умер Сталин. Я был
очень увлечен и махнул рукой: идите
скорбите, идите скорбите...»
Лагерный быт в письмах сына к матери
отражен очень слабо. Причина — не только
в том, что письма цензуровались, почему
приходилось писать о себе и об «отвлечен-
ностях». Причина и в том, что человеку в
беде свойственно отворачиваться от нее,
закрывать на нее глаза. Поэтому некоторые
фрагменты нуждаются в комментарии. Его
оспова — паши со Львом Николаевичем
разговоры.
Вот письмо от 5 марта 1955 года. В нем
речь идет о посылке: «она попала прямо
на мои именины», значит, была получена
третьего дня, потому что
ангелом-хранителем автора был святитель Лев, папа
Римский (между прочим, по прихоти судьбы
имевший косвенное отношение к гуннам),
которого православная церковь
воспоминает 3 марта н. ст. В данном случае уместно
одно биографическое уточнение. Л. Н.
Гумилев всегда писал, что родился в
Царском Селе. Строго говоря, это не так.
Анна Андреевна произвела на свет
единственного своего сына 1 октября 1912 года в
известной клинике Вейдемана на Большом
проспекте Васильевского острова.
Крестили же младенца действительно в Царском
(«меня крестил отец Яков»), в соборе,
которого уже давно нету.
«Я устроил пир: сначала бутерброд с
шпротом, потом какао с булочкой, потом
кисель и потом чай с сухарями и орехами.
Комбинация из двух посылок. Ужин
получился китайский — гости еле встали, так
объелись. Вообще, сейчас стало у нас
несколько лучше, льгот, хотя и
паллиативных, уйма, и грубость сведена до
минимума. Чтением теперь я обеспечен и
нуждаюсь только в твоем обществе и лицезрении
Невского проспекта. Когда это будет, я
почувствую себя счастливым».
Эту длинную цитату я позволил себе
привести с двоякой целью: во-первых, чтобы
порадоваться вместе с автором. В лагере
было так мало радостей, а тут — именины,
посылка, Лукуллов пир... Во-вторых, чтобы
связать ее с фрагментом из письма от 10
декабря 1955 года: «Жаль, что ты не
догадалась позвонить Печковскому; он бы
рассказал тебе, как я представлял Улиту и
Луку Лукича, и должен бы поблагодарить
тебя за посылки мне, в уничтожении коих
он принимал живое участие. С тех пор как
мы расстались, я опять не подхожу близко
к сцене».
Речь — о каторжном театре и о
знаменитом певце Печковском, уже
освободившемся. Если не ошибаюсь, его звали
Николаем Константиновичем. Он оказался в
оккупации по чистой случайности: жил на
даче, кажется, в Сиверской, а тут пришли
немцы. Печковский не знал никакого
ремесла и продолжал зарабатывать на жизнь
концертами. По-тогдашнему это считалось
сотрудничеством с врагом — отсюда срок.
На самом же деле Печковский — не герой
и не предатель. Он тенор, а тенор в
профессионально-музыкальных анекдотах
выступает как «обер-верх» глупости. «Ну и
дурак же ты! — А голос?»
Голос у Печковского, действительно, был
редкостный. По рассказам Льва
Николаевича, который сидел с ним на реке Томи,
у него был и редкостный нюх на чужие
посылки и на компанейские трапезы. За
участие в них он желал расплачиваться
пением, но охотников слушать что-то не
находилось. Видимо, в тюрьме ария Ленского
не веселит сердца... «Предположи,—
читаем в письме матери 5 сентября 1954
года,— что я попал под трамвай и умер —
«только и делов» — тут волноваться не
стоит». Автор говорил Печковскому:
«Николай Константинович! Мы тебя любим
и уважаем, садись с нами, угощайся,
только, ради Бога, не пой».
А Печковский, подобно певчей птице,
совладать с собою не мог. Гумилев с
друзьями устроил его в сушилку. Днем, пока
все были на работах, он пребывал там в
одиночестве и заливался соловьем. Но вот
беда: рядом стояла охранная вышка.
Стрелку, тоже человеку подневольному,
теноровые партии пришлись поперек горла, и он
пал на колени перед начальством:
«Уберите придурка, а то я его пристрелю!»
И Печковского перевели в какую-то
дальнюю сушилку.
Когда апологеты или оппоненты
рассуждают о теории этногенеза, они
забывают, что она родилась в неволе.
Гумилев — это сочинитель-узник, он входит в
тот же ряд творцов, что и Кампанелла,
Максим Грек, протопоп Аввакум, Сильвио
Пеллико. Узникам не возбраняется
вспоминать, тосковать, надеяться и
размышлять — о себе и близких, о друзьях и
врагах, а также о высоких материях. Неволя
вообще несовместима с прагматическим
знанием, запоминанием и заучиванием.
Как-то мы со Львом Николаевичем
заговорили о Дюма-отце и о «Графе Монте-
Кристо». «Хороший роман,— сказал он,—
176 Переписка А. А» Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
только Эдмон не мог в замке Иф
выучиться языкам, каким бы блестящим
педагогом ни был аббат Фарриа. Я в лагерях
пытался учить языки,— было от кого,— и все
без толку. А те, которыми занимался на
свободе, помню».
Есть, правда, исключение из этого
правила: Гумилев в заключении овладел
блатной «феней», пусть не иностранным
языком, но все же социальным диалектом.
На нем он даже в веселую минуту
сочинял — например, «Историю отпадения
Нидерландов от Испании» (она
опубликована соузником Гумилева в кн.: Сергей
Снегов. Язык, который ненавидит. М.,
«Просвет», 1991, с. 202-204).
«В 1565 году по всей Голландии пошла
параша, что папа — антихрист. Голландцы
начали шипеть на папу и раскурочивать
монастыри. Римская курия, обиженная за
пахана, подначила испанское
правительство. Испанцы стали качать права —
нахально тащили голландцев на исповедь.
Отказчиков сажали в каидей на трехсотку,
отрицаловку пускали налево, по всей
стране пошли шмоны и стук, спешно стряпали
липу. Граф Эгмонт на пару с графом
Горном попали в непонятное. Их по запарке
замели, пришили дело и дали вышку». Вот
такое историографическое баловство...
Кстати, «попасть в непонятное» —
значит оказаться в затруднительном
положении.
Шутки такого рода может позволить себе
только умный человек. От умника их не
услышишь, умник умничает и чинится. Лев
Николаевич никогда не чинился и не
важничал. В этом отношении он был достойный
сын своих достойных родителей. Они —
поэты божьей милостью, сын их —
историк, географ, мыслитель божьей милостью.
Все они никогда не унижались до лжи.
Гумилева, несмотря на «оттепель»,
держали в заключении дольше всех и
выпустили лишь в мае 1956 года. Проволочка
его не то чтобы злила (он был очень
добрый человек), она его обижала. «От обиды
я нажил язву»,— говаривал он. Именно эта
язва в конце концов свела его в могилу.
Но Бог дал ему дождаться публикации
главных его трудов. Теперь они
переиздаются и моментально расходятся. Не за
горами — и полное собрание сочинений.
И расстрелянный отец, и опальная мать,
и сын-страдалец одержали победу над
злодейской властью.
Но в одном власть преуспела: она
пресекла этот замечательный род. Льву
Николаевичу удалось жениться только 54-х
лет, и хотя Наталья Викторовна была
помоложе, но о детях думать уже было
нечего. Они счастливо прожили ровно двадцать
пять лет, день в день. Она приехала в наш
город 15 июня 1967 года, и 15 июня 1992
года, в день серебряной свадьбы, Лев
Николаевич скончался. Теперь в России
Гумилевых больше не будет.
Александр Панченко
В «Звезде» публикуются все сохранившиеся в домашнем архиве Л. Н. Гумилева
письма, открытки и телеграммы к нему А. А. Ахматовой. Количество их было гораздо большим,
о чем можно судить и по данной публикации (например, открывающее подборку письмо
Л. Г. от 5.IX.1954 подразумевает ранее существовавшую переписку; в письме А. А. от
27.1 II.1955 сообщается о неизвестных нам ее открытках и т. п.), и по публикации
М. М. Кралина трех писем из ахматовского фонда ГПБ в издании: Анна Ахматова.
Сочинения в двух томах. М., 1990. Корреспонденция Ахматовой посылалась по адресу: Омск,
29 п/я. Ух 16/11 Гумилеву Льву Николаевичу; с мая 1956: Ленинград, Московский пр.
195, кв. 218.
Из обширного корпуса писем Л. Н. Гумилева к матери публикуются только пять —
по копиям, хранящимся у А. М. Панченко.
Письма А. А. Ахматовой печатаются без каких-либо сокращений, письма Л Н
Гумилева—с некоторыми купюрами.
5 сентября 1954 г.
Дорогая, милая мамочка,
получил я твою открытку, где ты сообщаешь, что едешь отдыхать в Голицы-
но, и посылку с вареньем, медом и очаровательной чайницей. Старая чайница
разбилась у меня еще зимой, и я ее очень оплакивал. Что хлопоты твои не
увенчались успехом — понятно: ты пошла по неверному пути. Мою невиновность
доказывать нечего, она и так всем понимающим людям ясна. Вспомни, что моя
опала началась еще в 1946 г.— там и есть корень зла.
Настоящей причины моего бедствия я не знаю, но предполагаю, что оно
началось в стенах ИВАН'а \ т(ак) к(ак) сидящие в Академии бездарники опре-
Переписка А. А. Ахматовой с, Л. H. Гумилевым 177
делению старались избавиться от меня, хотя бы путем самых фантастических
и клеветнических измышлений. Они имели к тому же связи, и все завертелось.
Сейчас (...) дело со мной зашло так далеко, что посадившие меня ни за что не
признают, будто интригами и клеветой они превратили ученого в уголовника,
Я видел, что это ясно для следователя, но видел и то, что он оформлял мое
дело против совести и желания. Академ-блат оказался сильнее юстиции.
Единственный способ помочь мне — это не писать прошения, которые
механически будут передаваться в прокуратуру и механически отвергаться, а добиться
личного свидания у К. Е. Ворошилова или Н. Хрущева и объяснить им, что я
толковый востоковед со знаниями и возможностями, далеко превышающими
средний уровень, и что гораздо целесообразнее использовать меня как
ученого, чем как огородное пугало.
Говоря о себе так, я откидываю ложную скромность; дело серьезное, и
надо объясниться по существу. Самому мне писать бесполезно — любая моя
жалоба попадет в руки бюрократа и получит штампованный ответ. Вспомни
бесцельные усилия в 1947—8 гг., когда надо мной вообще никаких обвинений
не висело, а меня выгнали отовсюду и материальное положение было хуже,
чем сейчас, при твоей помощи. Итак, если у тебя есть возможность добиться
встречи и вразумительно объяснить всю бесцельность моей опалы, именно
бесцельность, а не необоснованность, которая и без того каждому неидиоту
ясна, то действуй, а если это почему-либо нельзя, то бездействуй, не тратя
понапрасну нервов и сил. Только, умоляю, извести меня о своем намерении,
чтобы не ставить меня опять в глупое положение. Вообще не расстраивайся ни
при каком результате, предположи, что я попал под трамвай и умер —
«только и делов» — тут волноваться не стоит. Сама жизнь не нужна, если из-за нее
возникает столько хлопот.
О себе мне сообщать нечего, никаких событий в моей жизни не бывает.
Правда, я ждал, что в посылке из-под слоя сала вылезет второй том «Трое-
царствия» 2, но жду его теперь ко дню моего рождения. Погода у нас
превратилась в осеннюю — завывает холодный ветер. Прости, мамочка, что я это
письмо адресую прямо на Москву, но я хочу, чтобы ты скорее его получила, а мне
кажется, что ты в Москве.
Виктору Ефимовичу и Нине Антоновне 3 искренний привет.
Целую тебя.
Leon
1 Институт востоковедения АН СССР
2 Исторический роман китайского писателя Ло Гуань-чжуна (ок. 1330 — ок. 1400); русский
перевод второго тома появился в Москве в октябре 1954 г
3 Виктор Ефимович Ардов (1900—1976) - драматург; Нина Антоновна Ольшевская (1908—
1991) — жена Ардова, актриса. У Ардовых преимущественно Ахматова останавливалась,
приезжая в Москву (Большая Ордынка, 17),
17 сентября <19>54
Дорогой сынок мой Левушка,
сейчас получила твое письмо от 5-го сент.(ября) и спешу ответить: II т. «Трое-
царствия» еще не вышел, Цюй Юань 1 выйдет к 1 октября. Многое в твоем
письме показалось мне неясным — вероятно, я чего-то недополучила в 1950.
Лежу — простужена — болит горло и голова. Трудно соображать. В Ленинград
пришла осень, но еще бывают просветы хорошей погоды. В антологии читаю
(V-ый век н. э.): «Алтын был татарином на службе у китайцев, чтобы обучить
их войска „after the manner of the Huns" (подобно тому, как были обучены хун-
ны). Его родной страной был Tchizak (?), и служил он у Као Huan'a» 2. Ну, до-
7 «Звезда» № 4
178 Передиска А. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
вольно китайщины. Я очень печальная, и у меня смутно на сердце. Пожалей
хоть ты меня. Целую.
Мама,
От простуды я совершенно оглохла и живу в полной тишине.
1 Цюй Юань. «Стихи». М., 1954. В книгу вошли поэмы «Лисао» и «Призывание» в переводе.
Ахматовой. Цюй Юань (ок. 340—278 до н. э.) — первый известный по имени китайский поэт.
2 Из какой антологии взят данный текст, установить не удалось. Вызывает сомнение и
указание на V век, и название страны Tchizak.
9 ноября 1954
Милая моя мамочка,
получил твою открытку и деньги — 100 р(ублей). (...)
У нас показывали индийский фильм «Бродяга» 1. Все в восторге, и я тоже.
Сначала я отнесся к нему скептически: мне показалось, что сюжет романтичен
и даже мелодраматичен, а игра хотя и хорошая, но не выдающаяся, за
исключением детских сцен; дети замечательны. Но вторая серия увлекла меня: там
из-под европейских костюмов вылезла настоящая Индия; вся
европеизированная кинотехника отодвинулась на второй план, мелодрама испарилась и
остались фантастические восточные страсти. Грандиозно показан сон героя, со
статуей пляшущего Шивы. И какой убогой показалась мне английская картина
«Багдадский вор» 2— механическая фантазия, эклектика, дешевый юмор.
Поистине Азия и Европа меняются местами, и все больше уверяюсь я, что
Европа скоро превратится в такую же провинцию, какой она была в VI в.
Здоровье мое поправилось: я вышел из больницы несколько окрепшим,
но опять признан инвалидом. Опыт с попыткой сделать из меня землекопа
пока привел лишь к тому, что я половину времени провел в постели. Кроме
порока сердца у меня появилась какая-то болезнь желудка, и очень
противная — часто и сильно болит. Очевидно, для экспедиций я больше не годен.
Меня это, вообще, мало беспокоит — я живу одним днем, как птичка.
Рассчитывать и думать о будущем представляется мне наивностью.
Кругом люди получают ободряющие письма. Сначала они радовались, теперь
плюются, потому что ничего хорошего не сбывается. Хорошо, что ты не пишешь
бессмысленных ободрений, но если предпримешь что-нибудь реальное,
обязательно поставь меня в известность, чтобы не получилось как в прошлом году.
Еще раз прошу тебя, мамочка, попытайся достать Грумм-Гржимайло
«Западная) Монголия и Урянхайский край», х. II3. Может быть, в какой-либо
библиотеке на обмен; отдай из моих книг все, что спросят. Пожалуйста.
Но я совершенно не представляю, как ты теперь живешь: какие у тебя
комнаты, тепло ли, удобно ли; но я почему-то думаю, что тебе скучно. Мне,
вообще, жизнь так осточертела, что глаза бы не глядели на белый свет. Да куда
денешься, и вот я упорно занимаюсь историей, каждую свободную минуту.
Я изрядно усовершенствовался и умру вполне компетентным востоковедом.
Поцелуй Анюту 4 и посоветуй ей выучиться щебетать на каком-нибудь
иностранном языке, а в прочих науках не усердствовать. Все равно замужем ей
У ху2 будет не нужен.
Целую тебя, дорогая мамочка.
Спасибо, что не забываешь сына.
Leon
1 «Бродяга» (1951) — фильм индийского режиссера Раджа Капура (1924—1993),
необыкновенно популярный в СССР середины пятидесятых годов.
2 «Багдадский вор» (1940) — фильм английского режиссера Александра Корды (1893—
1956).
3 Г. Е. Грумм-Гржимайло. «Западная Монголия и Урянхайский край». Т II. Л., 1926.
4 Анна Генриховна Каминская, дочь И. Н. Пуниной и внучка Н. Н. Пунина, искусствовед.
Переписка А. А. Ахматовой с Л. Е Гумилевым 179
19 ноября 1954
Дорогой Левушка,
я снова провалялась целую неделю, но почему-то мне кажется, теперь все с
болезнью кончено. Про Ань-Лу-шаня (VIII в.) спрашивать никого не пришлось:
я сама натолкнулась на него в книге Фицджеральда '. Почему ты думаешь, что
он был хунном? Мой автор говорит, что он был «a Turk of the Kitan tribe» *
очень низкого происхождения, род.(ился) за Вел.(икой) Стеной в стране Liao
Tung 2 (Южная Манджурия). В детстве он был взят в плен или продан как раб
китайскому офицеру северного погр.(аничного) гарнизона. Затем, выказав
военные таланты, стал сначала офицером, после — генералом. Отличался
хитростью и тешил императора грубыми шутками и незнанием этикета. Стал
любимцем красавицы Jang Kuei Fei — наложницы императора (Ming-Huang)3.
Карьера Ань-Лу-шаня была блестящей. Он был назначен губернатором
пограничной провинции Liao Tung и командовал лучшими войсками империи. В 750
он вопреки закону получил титул «second-class Prince» **.
Был обвинен в измене братом красавицы, но сумел оправдаться. Jang Kuei
Fei усыновила его. Имп.(ератор) безмерно доверял ему. В 755 Ань-Лу-шань
сбросил маску. Успех его был полным. Лучшие войска были под его
командованием. Он перешел Желтую Реку, захватил Lo Jang и т. д. Дошел до столицы,
двор бежал. В армии императора вспыхнул мятеж, и солдаты требовали головы
Jang Kuei Fei — покровительницы Ань-Лу-шаня. Она была задушена. Бо-
Цзюй-й 4 написал об этом нравоучительную поэму: «Everlasting wrong» ***. (Об
Ань-Лу-шане см. Предисловие Эйдлина к Бо-Цзюй-и) 5.
После взятия Ch'ang An'a Ань-Лу-шань больше не имел успехов. Новый
имп.(ератор) Su Tsung выслал против него население северо-запада и получил
значительную помощь от дружественных Китаю народов: среднеазиатцев,
тюрок и даже арабов, кот.(орых) прислал калиф. Ань-Лу-шань и его сын были
убиты и заменены другими претендентами. Война длилась еще 10 л.<ет) и
кончилась в 766 г.
Вот и все, что я могу сказать тебе об Ань-Лу-шане, а то, что все это
происходило в золотой век китайской поэзии — ты и сам знаешь.
У нас зима, но я еще не выходила из дому после болезни.
Целую тебя крепко. Не хандри.
Мама
P. S. Посмотри еще в книге Бо-Цзюй-и на стр. 222 упоминание об Ань-Лу-шане
и на стр. 223 забавный эпизод с лебедем и письмом из «Ханьской истории» 6.
Эйдлин мне сказал, что м. б. сюнну не были хуннами, но Фицджеральд
думает иначе. Другой востоковед высказал предположение, что китайцы
называли «сюнну» все бродячие племена (за Вел.(икой) Стеной) за северной
границей, так же, как называли «ма» или «му» такие же племена на юге.
Посылку тебе не приняли в Павловске, и Аристид 7 был так добр, что
отправил ее из Луги 16 ноября. Вчера слышала по радио, что в Омске 22°. Бедный
Левка! У меня был Яков Маркович 8, читал свои переводы — это он наладил
отправку посылки и просил передать тебе привет. Посылать открытки я
раздумала— они устарели. Как тебе понравился II том «Троецарствия»?
А м. б. Ерши (Er Shin) не человек, а город?9 В моей книге очень живописно
рассказано, как город такого названия сдался китайскому полководцу Li
Kuang-li около 100 г. до н. э. Находился этот город между Ходжентом и
Ташкентом (Oura Tepe). Грумм-Гржимайло ищу. Есть надежда, что окажется
экземпляр у вдовы Якубовского . Надеюсь, она не откажется продать.
Напиши вежливое письмо Нат.(алье) Вас.(ильевне) п, если получишь ее
послание. Я очень на этом настаиваю. Она мало изменилась, все такая же дева-
роза 12, брак ее оказался неудачным, и она о нем больше не говорит. Она
приносит мне книги и зашивает халат, кот.(орый) рвется по швам, пот.(ому) что
* Турок из китайского племени (англ.).
** Ненаследный принц (англ.).
*** «Вечная неправедность» (англ.) «Чанхэн-гэ»,, в русском переводе Л. 3. Эйдлина «Вечная
печаль»
180 Переписка А. А. Ахматовой с Л, Н. Гумилевым
сделан из парчи. Ну, этого ты не понимаешь. Это письмо тоже пролежало
несколько дней — сегодня уже 24-ое.
Еще раз целую — жду вестей.
Мама
1 Fitzgerald Ch. P. «China. Short Cultural History». London, 1935.
2 Ляодун, местность на северо-востоке Китая, Ляодунский полуостров.
3,Наложница Янгуэйфей и император Сюань-цзун (712—756).
4 Бо-Цзюй-и (772—846) — великий китайский поэт.
5 Бо-Цзюй-и. «Лирика». М., 1965, предисловие Льва Залмановича Эйдлина (1909—1985),
историка-китаиста.
6 «Хань-шу>> («История династии Хань»), написана Бань Гу (32—92).
7 Аристид Иванович Доватур (1897 — 1982) — филолог-классик, профессор Ленинградского
университета.
8 Яков Маркович Боровский (род. в 1896) — филолог-классик.
9 Эрши Хуань, наследник императора Цинь Шихуанди (259—210 до н.э.), объединившего
Китай.
10 Александр Юрьевич Якубовский (1886—1953) — ученый-востоковед, археолог, чл.-корр.
АН СССР.
11 Наталья Васильевна Варбанец (1916—1987) — филолог, сотрудник Отдела редкой книги
Гос. Публичной Библиотеки (1938-1982).
12 У Пушкина в «Пире во время чумы» этот образ в песне Председателя трактуется так:
«И девы-розы пьем дыханье. Быть может... полное чумы!»
27 марта <1955)
Милый Левушка,
19-ого марта я получила твое письмо, содержащее целый ворох обид на меня.
С тех пор я непрерывно пишу тебе ответ. Постараюсь разъяснить все
обстоятельно и толково: Нат.(алье) Вас.<ильевне> я очень долго не давала твой
адрес (хотя она настоятельно его требовала) и в открытке спрашивала тебя —
дать ли ей его. Ты отнюдь не запретил мне это сделать. О тебе она со мной
вовсе не говорила и не говорит. И между прочим, и сейчас скрывает от меня, что
написала тебе огорчительное письмо. При этом задавать ей вопросы о ее
чувствах я считала неудобным и бессмысленным. Когда она была замужем, я не
видела ее больше года. Как и почему я могла думать, что она тебя любит?!
Просила я тебя ей ответить, потому что надо всегда быть учтивым,
особливо с Девами-Розами. Я была уверена, что ты найдешь соответствующий
моменту тон — пожелаешь ей счастья в жизни, успеха в работе и т. п. Ведь
принимаю же я иногда Бондрика 1. Что тебе писали о ней Ник.(олай)
Александрович) 2 и Вася 3— я не знаю. Вероятно, они просто хотели как-нибудь тебя
подбодрить.
Теперь Татьяна Александровна 4. Она была у меня вчера — едет в
Кострому, оттуда пошлет тебе апрельскую посылку. Она здорова, бодра и, как всегда,
увлечена своей работой в музее. Я тоже очень ей благодарна за ее доброе
отношение к тебе, но меня она не особенно любит или, вернее, не любит, когда
я к ней прихожу, чтобы передать посылочные деньги. Однако мало ли почему
это происходит.
Содержание ходатайства академика В. В. Струве 5 я сообщала тебе в
нескольких открытках — уж не пропала ли одна из них, как пропала та, которую
ты написал- на московский адрес. До Москвы она дошла, а дальше ни-ни.
В ответ омского писателя (Залыгина?) 6 на твой вопрос обо мне «вкралась
неточность». Никакие студенты ко мне не приходили и не интересовались моим
здоровьем. Действительно, год тому назад на собрании в Союзе Писателей
какие-то английские полу-футболисты, полу-фашисты задали мне довольно
бестактный вопрос, но мой категорический ответ пресек дальнейшие
прения 7. На Съезде Писателей я не выступала, имя мое произнес один раз в своей
речи П. Антокольский 8 в связи с переводами Райниса и Саломеи Нерис 9. Это
было в газетах.
На днях (кажется, 15-ого) я послала тебе очень длинное и подробное письмо
с нужной тебе исторической справкой (90 г. до нашей эры) и поверхностным
описанием моего бытия. Но на адресе не было «Ух», потому что таков был
адрес предыдущего твоего письма. Будет очень жаль, если письмо пропало.
Передиска А. А. Ахматовой с Л, Н. Гумилевым 181
24-ого редактор вернул мне рукопись «Корейской Антологии» i0 со своим
комментарием. Во вторник я повезу работу в Москву, где нужно сдать ее как
можно скорее. Академик В. В. Струве сказал мне, что, по его мнению, ты мог
бы быть очень полезен советами в моих азийских переводах.
Проф.(ессор>-кореист и читал мои переводы своим студентам и
просвещенным корейцам. Боюсь, что им не все понравилось,— работать по
подстрочникам — мука. Как угадать через русский прозаический перевод
верную интонацию. Однако это первая в мире попытка перевода корейской
поэзии.
Во всей этой истории с Птицей 12 меня более всего пленяет неусыпная
заботливость моей судьбы, которая, очевидно, считает, что еще чего-то мне
«недодала». И я могу сказать о себе: «Так улыбается бледнеющий игрок, ударов
жребия уже считать не смея» 13.
Если хочешь, я еще более развернуто изложу тебе мои соображения на
этот счет, но я переписываю это письмо уже седьмой раз (с 20-ого марта) и уже
перестаю понимать, что интересно, что нет.
Мне очень больно и очень обидно, что ты мог написать мне такое письмо.
Я глазам своим не поверила. Что тебе писали о Птице Ник.(олай)
Александрович) и Вася — я не знаю. Вероятно, они просто хотели тебя как-нибудь
подбодрить. (Зачеркнуто.) Эта фраза уже была в начале письма — не читай ее.
И нашел кого спрашивать! Ты что, забыл, как она откровенно пленяла при нас
Ник.(олая) Ал.(ександровича), а мы смеялись до упаду.
Очень хорошо, что ты занимаешься востоковедением — в частности, хун-
нами, но не следует забывать и русскую классическую поэзию — в частности,
Пушкина. Перечти «Маленькие трагедии» 1830 г. Какая глубина, какое
прозренье! Я недавно где-то прочла, что обе песни в «Пире...» (Мэри и
Председателя) не перевод, а сочинены самим Александром Сергеевичем н.
Перечти также мои письма и убедись, что я меньше всего на свете хотела
внушить тебе, что Нат.(алья) Вас.<ильевна> как-то особенно к тебе относится.
Могла ли я предположить, что после ее пятилетнего молчания, брака и т. д. ты
придашь какое-нибудь значение ее эпистолярным опытам. Когда ты
предложил мне в письме обращаться с ней как с невесткой, я очень удивилась.
Вот, Лева, самое длинное письмо, которое я написала за свою долгую
жизнь. Она уже кончается, эта жизнь, и то хорошо.
Целую тебя. /Лама.
Я сильно простужена. Насморк и мигрень, а билет уже заказан. Беда!
Спокойной ночи!
Получил ли ты открытку, где я, цитируя В. В. Струве, сообщила тебе, что за
смертью академика Якубовского только Л. Н. Гумилев мог бы вести научную
полемику с буржуазными учеными по вопросу о тюрках. Каково!
1 Неустановленное лицо.
2 Николай Александрович Козырев (1908—1983), астроном, знакомый Л. Г. по лагерю.
3 Василий Никифорович Абросов (1921 — 1987?), ихтиолог, знакомый Л. Г. по лагерю.
4 Татьяна Александровна Крюкова (1906—1978), этнограф, с 1944 по 1978 зав. отделом
Поволжья Гос. Этнографического Музея (ныне Музей этнографии народов СССР).
5 Василий Васильевич Струве (1889—1965), ученый-востоковед, с 1935 — академик, в 1941 —
1950 директор Института востоковедения АН СССР. О письмах В. В. Струве в защиту Л. Н.
Гумилева см.: Э. Г. Герштейн. Мемуары и факты (Об освобождении Льва Гумилева) // Russian
Literary Triquarterly № 13, 1976, p. 58-59, 61-62.
6 Сергей Павлович Залыгин (род. в 1913) — прозаик.
7 Молодые английские туристы попросили о встрече с опальными А. А. Ахматовой и М. М.
Зощенко. Ахматова на вопрос о справедливости или несправедливости известного постановления
1946 г. ответила утвердительно. Одну из трактовок этого ответа см. в предисловии к настоящей
публикации.
8 Павел Григорьевич Антокольский (1896—1978) — поэт. ■?
9 Имеются в виду переводы Ахматовой в книгах: Райнис Я. Сочинения в двух томах. Т. 1. М.,
1955; Нерис С. Стихотворения и поэмы. М., 1953.
10 «Корейская классическая поэзия» (М., 1956). Редактор и автор примечаний — А. А. Хо-
лодович.
11 Александр Алексеевич Холодович (1906 — 1977).
182 Переписка А. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
12 Н. В. Варбанец.
13 Из стихотворения Иннокентия Аннепского «Август».
14 Об этом упоминается в большинстве комментариев к «Пиру во время чумы» Ахматова,
видимо, хочет, чтобы Л. Г. перечитал пушкинский текст.
14 апреля 1955 г
Милая мамочка,
поздравляю тебя с наступающим праздником и желаю перестать наконец
болеть. Я полагал, что ты в Москве, и отправил туда письмо для тебя, а теперь
пишу в Город, но, м(ожет) б(ыть), ты за это время уже будешь в кабинете
редактора сдавать корейцев. Буду надеяться, что письмо тебя догонит.
Твой ответ был для меня очень огорчителен. (...) Единственно, чего бы я
хотел от тебя, это чуточку внимания, напр(имер), чтобы ты отвечала хотя бы
на те вопросы, которые я задаю тебе касательно моих личных дел, а не мимо
их. Но, кажется, и это — неисполнимое желание. Ведь точно такие письма
писала ты мне, когда я был на фронте, и я точно так огорчался и расстраивался.
Ну, да ладно.
Я долго думал, чем бы помочь тебе в твоих восточных делах. Будь я дома, я
просто объяснил бы тебе некоторые особенности вост. (очной) психологии,
истории и культуры, но кроме меня это, пожалуй, никто не сможет. (...) Самой
тебе изучить историю и этнографию Востока — это и ни к чему и
невозможно,— вот путь, по которому идя, можно составить себе верное, хотя и очень
приблизительное впечатление о др.(евнем) Китае и Корее: смотри на их
картины. В ИВАН'е есть множество прекрасных изданий: Ars Asiatica, Ars Sinica,
Sizin l... и т. п.
Но не просто смотри на картинки, а замечай века, и когда ты уловишь
последовательность перехода стиля,— ты поймаешь то ощущение, которое тебе
нужно, и тогда китайцы и корейцы будут твоими переводами довольны. Они
вообще довольно привередливый народ. Один мой дружок, любя поэзию,
заявил, что у Некрасова «слова слабые», а у Лермонтова «сильные». И это при том,
что, хорошо понимая, он почти ничего не мог верно произнести,— т. е.
звучание для него пропадало. И все-таки...
Сравнивай эпохи, и почувствуешь особенности Востока. При твоих
ассоциативных способностях ты овладеешь этим методом быстро. Нет нужды в том,
что ты не сможешь словами определить отличие одной эпохи от другой, ты
будешь его видеть, ощущать,— и тебе тогда дастся ритм истории. Метод этот
несовершенный, но лучше, чем советы востоковедов типа (...). У таких людей
есть лишь два качества: апломб и невежество. (...)
Посылку и 100 р.(ублей) я получил. Спасибо.
Целую тебя.
L
1 Искусство Азии, Искусство Китая, Шицзин (лат.). «Ars Asiatica» издается в Париже. «Sizin»*
возможно «Sirin», японский журнал «Лес истории»
29 апреля (1955)
Лев!
Твое письмо от 14 апреля я получила только сейчас. Конечно, твою просьбу
относительно Наталии Васильевны я выполню в точности, тем более, что она
вполне разумна. Научную справку давали не какие-то неизвестные тебе
китаисты, а твоя знакомая Ольга Петровна ', и действительно в полчаса. О
промежуточных датах ее не спрашивали, а вопрос был поставлен так: в 90 или 97 году
произошла капитуляция. Она опытный архивный работник и сейчас занята раз-
Переписка А, А, Ахматовой е Л. Н. Гумилевым 183
бором какого-то древнего китайского архива. Твои неконфуцианские
(исключая из них последнее) письма очень меня огорчали. Поверь, что я пишу тебе о
себе, о своем быте и жизни решительно все. Ты забываешь, что мне 66 лет, что
я ношу в себе три смертельные болезни, что все мои друзья и современники
умерли. Жизнь моя темна и одинока — все это не способствует цветению
эпистолярного стиля.
Дорогой мой мальчик, я должна очень огорчить тебя: скончался Николай
Васильевич Кюнер 2— твой учитель. Он так любил тебя, что плакал, когда узнал
о постигшем тебя. Я спрятала на память об этом светлом человеке известие
о его смерти, напечатанное в «Ленинградской правде».
В изд.(ательстве) «Искусство» выходят все произведения Шекспира в
старых и отчасти новых переводах. Мне предложили «Тимона Афинского» 3.
Помнишь ты его? Договора еще нет, да и будут ли у меня силы для такой большой
работы.
Здесь наконец весна — сегодня поеду в гости в новом летнем пальто —
это будет мой первый выезд. Целую тебя крепко.
Мама.
Москва красивая, светлая — подходит праздник — все как-то свежо и чисто.
1 Ольга Петровна Петрова (1900—1993), филолог-японйст, научный сотрудник Института
востоковедения АН СССР с 1942 г., в 1953—1960 — зав. кафедрой японской филологии ЛГУ.
2 Николай Васильевич Кюнер (1877 —1955) — востоковед, в 1934—55 гг. заведовал сектором
Восточной и Юго-Восточной Азии Института этнографии АН СССР
3 Перевод этой шекспировской драмы Ахматовой осуществлен не был.
6 апреля <1956>
Здравствуй, Левушка,
только что я кончила перевод Чао Чжаня (17.и0) «Похороны цветов» *. В этом
стихотворении есть какая-то дремотная прелесть, которую очень трудно
передать.
У Василия Васильевича 2 было воспаление легких с ослаблением сердечной
деятельности, но, по-видимому, все обошлось благополучно. На дачу я сегодня
не еду, чтобы работать, работы набралось масса, а сил мало.
Мне подарили персидскую миниатюру 16 в. невообразимой красы 3. Вокруг
нея стихотворная надпись — кажется, позднейшая. Призванный для этого
специалист прочел и перевел ее.
В Эрмитаже большая выставка французов. Если бы не лестница, я
непременно пошла бы.
Не хворай, милый сынок, и пиши мне. Это моя единственная радость.
Целую.
Мама.
1 Чао Чжань, правильнее Цао Чжань, лит. псевдоним Цао Сюэцинь (1715—1762, по другим
сведениям 1724—1764) — китайский писатель.
2 В. В. Струве.
3 Позже Ахматова подарила эту миниатюру сыну.
13 апреля 56 г.
Это маме.
Спасибо, милая мамочка, за вкусную посылку. У нас уже весна, и вытаяла
большая куча оптимистических слухов, именуемых парашами. Я ждал
экземпляра твоих корейцев \ но в огорчении утешаюсь Сыма Цяном \ Вот умница!
Но все портит неполнота перевода 3. Уж очень это вольное обращение с
трудами гениев. Что ты сейчас не пишешь — я понимаю. Тебе муторно писать,
184 Переписка А. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
когда судьба сына вот-вот решится, но спасибо Эмме 4— она пишет, и я не
беспокоюсь зря. Дни проходят быстро: днем работаю, вечером, напившись чаю,
читаю о древнем Китае. Творческий импульс выдохся, видимо наступила
старость.
Целую тебя, милая мамочка, и еще раз благодарю за твои заботы обо мне.
Но как медленно тянется эта канитель!
Leon
1 Сборник «Корейская классическая поэзия» — с переводами Ахматовой.
2 Сыма Цянь (ок. 140 г. до н. э.— ок. 26 г. до н. э.) — китайский историк, «отец китайской
историографии».
3 Сыма Цянь. «Избранное», М., 1956.
4 Эмма Григорьевна Герштейн — филолог, друг Ахматовой и Льва Гумилева.
17.IV.56 г.
Это маме.
Спасибо, мамочка, за хорошее письмо. <...) Это очень хорошо, если
пошлешь книгу моему другу; это его подбодрит, а то он сомневается, что его
помнят. Его адрес: Новосибирская обл(асть), Колыванский р(айо)н, пос(елок)
Жирновка, Мих.(аил) Фед. (орович) Хван 1.
Постарайся больше не болеть, я сделаю то же. Читаю Сыма Цяня в третий
раз с неослабевающим восторгом. Все больше чувствую древний Китай, это
меня очень обогатило. А остальное по-прежнему. За окном падает мокрый
снег, приходят письма, как тени живой жизни, и судорожно теплится огонек
мысли, которому не хватает топлива. Спасибо за бывшую и будущую посылку,
которая, надеюсь, придет к Празднику. Если ты богатая,— пришли рублей 100,
ибо я сейчас ничего не зарабатываю, т(ак) к(ак) обучаюсь ремеслу, а
немного горячей пищи по вечерам очень не мешает. Поблагодари Эмму 2 за ее
письма, очень мне помогшие в развеянии тоски. Орику 3 я писал и еще напишу.
Целую.
Leon
1 Михаил Федорович Хван (1904 — 1978) — иероглифист, знакомый Л. Г. по лагерю, жил у
Гумилева в Ленинграде.
2 Э. Г. Герштейн.
3 Орест Николаевич Высотский (1913—1992) — единокровный брат Л. Г
26 апр. <1956>
Милый Львец, я все еще дома. Приехала на неделю, но захворала — был
сильный сердечный приступ — сейчас ехать нельзя. А тем временем пришла
весна и белые ночи. Твои открытки ждут меня в Москве. Спасибо тебе за них.
Получил ли ты корейский сборник? 1
Приходил фотокорреспондент из Тасса и раз тридцать щелкал аппаратом,
стремясь получить некое подобие меня. Но ты знаешь, как я не фотогенична.
Он сказал мне, что это для заграницы и нужна именно современная
фотография. Прости, что пишу тебе о таких пустяках (того и гляди ты опять
разгневаешься, как за московский тополь), но у меня из-за моей болезни так мало
новых впечатлений, а последние дни даже читать не могу.
Умер Вл.(адимир) Геор. (гиевич) Гаршин 2.
Целую. Мама.
Посылка отсюда послана дней 10 тому назад. Сегодня пишу только одну
открытку. Вчера перевела тебе 100 рб. по телеграфу.
1 «Корейская классическая поэзия». М., 1956.
2 Владимир Георгиевич Гаршин (1887 — 1956) — профессор, доктор мед. наук, близкий друг
Ахматовой с конца 1930-х гг
Переписка А, А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым 185
(утро)
28 апреля <1956>
Пришли две твои открытки из Москвы, дорогой Левушка! Благодарю тебя
за них, а еще больше за обещание не хворать. Сегодня, несмотря на серый
день, Ира 1 уговаривает меня поехать на дачу. По всей вероятности я
соглашусь. Видела у Казанских 2 Доватура: он гладкий, веселый, вполне
благополучный и шлет тебе привет.
Когда теперь из окна машины я вижу Ленинград (ходить пешком мне
трудно) — такой невообразимо знакомый — я сама кажусь себе тенью,
пролетающей по родным местам.
О, если бы я снова могла работать.
Целую. Мама.
1 Ирина Николаевна Лунина, дочь Н. Н. Лунина, искусствовед.
2 Борис Васильевич Казанский (1889 — 1962), филолог-античник, профессор Ленинградского
университета, и его дочь, Татьяна Борисовна Казанская (1916—?), переводчик.
(вечер)
28 апреля <1956>
Поездка на дачу сегодня не состоялась. Время идет необыкновенно
медленно — все как-то застыло. Я не могу ни работать, ни читать. Если бы мне было
надо написать письмо кому-нибудь, кроме тебя — я бы лучше бросилась в
Неву. Но тебе я пишу с легкостью, сделав когда-то нечеловеческое усилие. Если
эта страничка самонаблюдений приведет тебя в дурное настроение — прости.
Корейского сборника почему-то нет до сих пор в продаже ни здесь, ни в
Москве.
До свидания, сын, будь здоров. Крепко целую тебя.
Мама.
Из твоего письма от 21 апр. <еля) выясняется, что ты еще не получил 100 р.,
которые я выслала тебе 25-го по телеграфу. Жаль!
Лед прошел — на дворе лето, но деревья стоят еще совсем черные.
Знаешь, Левушка, мне как-то нравится, что никто (включая Бондрика) ни
минуты не сомневается, что ты, вернувшись, можешь углубленно и
плодотворно заниматься историей.
Как это ты заработал такое?
Крепко целую.
Мам.
4 мая <1956>
Посылаю тебе три устаревшие открытки, как доказательство, что думаю
о тебе непрерывно. Отправить их своевременно не удалось, потому что у меня
снова был сердечный припадок, а потом я была на даче. Пришло твое письмо от
21 апр.<еля).
Спасибо за отзыв о корейском сборнике. Первые 10 сичжо 1 —
действительно перевод с китайского, ибо написаны до изобретения корейского алфавита.
Примечания делал не Холодович, а Ярославцев 2. Холодович же дал мне
чудесные подстрочники и очень облегчил мою работу.
(Написано на обороте открытки от 28 апреля — утро.)
1 Сичжо — короткое стихотворение (трехстишие), классическая форма корейской поэзии XV —
XVII вв. Ахматова говорит о первых десяти сичжо, открывающих третий раздел в сборнике
«Корейская классическая поэзия».
2 Геннадий Борисович Ярославцев, московский китаист, переводчик, редактор.
Переписка А, А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым
5 мая <1956)
Сейчас, дорогой сынок, получила твою открытку от 26-ого апреля.
Благодарю тебя. Одновременно вернулось извещение о вручении тебе (29-ого апр;(е-
ля)) очередной посылки. Значит, ты уже сыт, а то Эмма [ упрекает меня, что я
тебя плохо кормлю, а я огорчаюсь. Деньги ты тоже, должно быть, уже
получил. Однак® вышлю на днях еще. Оказалось, что никто не знает, как переводить
Тагора 2. А это дело спешное. Сегодня буду говорить с редактором.
Как видишь, я еще дома; хотя уже неделю не было сердечного припадка,
ехать не решаюсь. На моем столе рядом с оленьим бюваром 3, кот.(орый)
ты помнишь, стоят две розы — это первые в этом году. Целую.
Мам.
(На открытке штемпель: адресат выбыл 14/V — 56 г.)
1 Э. Г. Герштейн.
2 Стихотворения Р. Тагора, переведенные Ахматовой, опубликованы: «Голоса поэтов», М.,
1965; «Классическая поэзия Востока», М., 1969.
3 Шитый бисером бювар с изображением оленя, подарок О. И. Рыбаковой. В настоящее время —
в Музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме.
13 февраля <1957?>
Милый мой сынок Левушка,
пишу тебе, чтобы еще раз сказать, как меня радуют твои звонки. Я ими только и
живу все эти дни. Я так измучилась в Москве, когда не могла говорить с тобой.
Я все время дома — звони, пожалуйста. Вспоминала нашу жизнь — довольно
величавое зрелище.
Пойми, что я меньше всего хочу сделать по-своему и буду совершенно
терпеливо ждать, когда ты приедешь и сам мне все растолкуешь.
Крепко тебя целует
старая Мама.
17 окт<ября>. <1957?>
Мой милый Левушка,
вот мне и лучше, и я уже могу писать сама. Сейчас самый знаменитый врач
Москвы проф. Вотчал смотрел меня и сказал, что хочет, чтобы к 1 ноября я
сидела в кресле.
Лежать надоело, но выбора нет.
О московской девочке 2 я сказала Ире, когда говорила с ней по телефону.
Девочку ждут на Коннице 3.
Как твои дела и здоровье?
Я, несмотря ни на что, сдала корейский сборник 4. Целую крепко.
Мама.
1 Борис Евгеньевич Вотчал (1895—1971) — терапевт, академик Академии медицинских наук
СССР.
2 Неустановленное лицо.
3 На ул. Красной Конницы (д. 4, кв. 3) Ахматова вместе с семьей И. Н. Пуниной жила с 1952
по 1961 г.
4 «Корейская классическая поэзия», М., 1958.
9 декабря <1957?>
Мой Левушка, перед тем, как я рухнула во второй раз (кажется, 26-ого
ноября), я позвонила Виноградовым '. Они были очаровательны. Виктор
Владимирович спросил, в Москве ли ты, и сказал, что очень хочет тебя видеть. Во время
болезни меня навещал Липкин 2, обещал содействовать твоей книге 3, так как
знает всех и Гафурова 4, и т. д.
Переписка А. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым 187
Как ты живешь? Как твое здоровье? Благодарю тебя за милое письмо.—
Про меня спроси Иру, я сама толком не знаю, что со мной, да, верно, и
скрывают. Звонил Сурков 5, говорил с Ниной 6 — предлагал врачей, больницу —
все на свете, очень обиделся, когда Нина сказала, что моя книга запрещена 7,
позвонил сам в Гослит и узнал, что там ждут сигнальный экземпляр из
Венгрии, где ее печатают.
Крепко тебя целую. Позвони.
Мама.
1 Виктор Владимирович Виноградов (1895—1969) — языковед, литературовед, академик
АН СССР, автор книги «О поэзии А. Ахматовой», Л., 1925.
2 Семен Израилевич Липкин (род. в 1911) — поэт, переводчик.
3 Речь идет о книге Л. Н. Гумилева «Хунну», М., I960.
4 Бободжан Гафурович Гафуров (1908—1977) — востоковед, с 1956 г.— директор Института
востоковедения АН СССР.
5 Алексей Александрович Сурков (1899—1983) — поэт, общественный деятель.
6 Н. А. Ольшевская.
7 Речь идет о книге стихотворений Ахматовой (М., 1958), в составлении которой А. Сурков
принимал активное участие. О судьбе этого сборника см.: Л. Чуковская. Записки об Анне
Ахматовой. Т 2: 1952-1962// «Нева», 1993, № 5-6. С. 146-147, 152-153, 156.
ТЕЛЕГРАММЫ
<17 апреля 195?)
ПРИЕХАЛА ВОСКРЕСЕНЬЕ ЖИВУ КОМАРОВЕ ' ПОЗВОНИ НА КОННИЦУ
МАМА
(На обороте рукой Льва Николаевича Гумилева написано:
«Текст составлен воспитанницей моей матери А. Каминской. Следовало
послать приглашение на дачу на лето».)
Дача в Комарове была предоставлена Ахматовой Литфондом весной 1955 г.
<1959>
Почтовый перевод
на 500 руб.
Москва, Большая Ордынка
17, кв. 13 '
Милый Львец,
посылаю тебе, как было условлено, 500 рб. Деньги за сербские песни 2 еще
не переведены.
Два мои стихотворения напечатаны в газете «Литература и жизнь» 3
(воскресенье). Целую крепко. Будь здоров.
Мама.
1 Адрес Ардовых.
2 Вероятно, речь идет о переводах, помещенных в сборнике «Сербский эпос». Т. 2, М., 1960.
3 В газете «Литература и жизнь» 5 апреля 1959 г. были напечатаны стихотворения «Летний
сонет» и «Музыка».
ЛЕВУШКА МОЙ АДРЕС УЛИЦА ЛЕНИНА 34 KB 23 1 ЖДУ ТЕБЯ ЦЕЛУЮ =
МАМА
1 На ул. Ленина Ахматова переехала в 1961 г. и прожила здесь до конца жизни.
<3.3.> 1962
ПОЗДРАВЛЯЮ СЫНА 1 ЦЕЛУЮ КРЕПКО ЖЕЛАЮ РАДОСТИ = МАМА
1 День Ангела Л. Н. Гумилева 3 марта.
1962
ПОЗДРАВЛЯЮ ТЕБЯ С СЕГОДНЯШНИМ ПРАЗДНИКОМ 1 ЖЕЛАЮ РАДОСТИ
ЦЕЛУЮ = МАМА
1 Скорее всего, поздравление с днем рождения.
<2.3.> 1963
ПОЗДРАВЛЯЮ ДНЕМ АНГЕЛА ВСЕГДА ПОМНЮ И ЛЮБЛЮ = МАМА
Публикация писем А. А. Ахматовой подготовлена Н. В. Гумилевой,
писем Л. Н. Гумилева — А. М. Панченко
КРИТИКА
Петр Вайль, Александр Генис
ПОЭЗИЯ БАНАЛЬНОСТИ И ПОЭТИКА НЕПОНЯТНОГО
1
В любой европейской и американской
столице есть музей современного
искусства, в котором выставлена страшная
скульптура, настолько похожая на живого
человека, что к ней приставлен специальный
служитель — чтобы не слишком трогали.
Такой гиперреализм явлен в повести
В. Сорокина «Очередь». Собственно, само
слово «повесть» — предельно условно,
потому что «Очередь» предельно
экспериментальна.
В книге нет ни одного авторского слова.
Весь текст — реплики людей, стоящих в
очереди где-то в Москве.
Резонный вопрос человека, воспитанного
на реалистической прозе,— за чем стоит
очередь? На это ответа нет. Сначала речь
вроде идет о подошве, потом — о
подкладке, затем — о полировке. И все время
муссируется происхождение:
— Говорят, югославские.
— Чешские.
— Вы точно знаете?
— Так я вчера стояла за ними.
Очередь стоит всегда. Пронизывая
какой-то район Москвы, она оплодотворяет
деятельностью окружающую жизнь.
Очередь и есть жизнь — настоящая, бурная,
активная.
Главный герой книги — а он в ней все-
таки есть — за трое суток проходит полный
жизненный цикл мужчины. Он знакомится
с девушкой, имеет успех, затем терпит
фиаско, напивается, заводит роман, спит
с женщиной. Все это — не считая таких
мелочей, как мимолетные дружбы и
вражды, еда, сон, обсуждение всех мыслимых
тем.
Понятно, что очереди нет дела до всего
остального. Она самодостаточна. Она, в
конечном счете,— живой организм.
Темы, затрагиваемые в книге
Сорокина,— необъятны. Это воспитание детей,
студенческие проблемы, супружеская
жизнь, секс, литература, футбол, музыка,
национальный вопрос, конфликт «отцы —
дети». К тому же в очереди стоят
представители всех сословий.
Суммируя такие данные, можно легко
прийти к выводу, что Сорокин написал
глобальную сатиру на советское общество.
В какой-то мере это верно.
Но — лишь в той мере, в какой ужасно
человеческое сообщество вообще. Любая
толпа чудовищна. Любая — российская,
американская, зулусская, докторов наук.
Если «Очередь» — сатира, то вообще на
человечество. Так ужасает бесстрастная
фотография.
Но все же книга Сорокина — не
механический сколок действительности.
Авторство этого произведения, состоит в самом
отношении к предмету. Удивительным
образом писатель сумел уберечься от
гиперболы и гротеска. Чувство умеренности и
соразмерности в книге таково, что даже
поражает — хотя, вроде бы, норма поражать не
должна.
Автор, растворенный в чужой болтовне,
замечателен тем, что эту болтовню доносит
адекватно. Разумеется, это не буквальная
запись магнитофона: попробуйте сделать
такое — на выходе будет бессмысленная
чепуха. Реплики в «Очереди» —
художественная ткань, выделанная тонким
мастером.
Вдруг среди какой-то иной беседы
возникает короткий диалог:
«— Рядом с Яшиным. Не меньше.
— Ну, это слишком...
— Не меньше!
— Да ну...»
И все — продолжения нет и не будет.
Скользнул какой-то неназванный
футбольный вратарь — и прошло ласковое касание
родного языка, такого необязательного
и такого точного.
190 Петр Вайль, Александр Генис
По сути, «Очередь» — эстетская проза,
призванная демонстрировать возможности
русской речи. Считывание персонажей
подряд — создает полифонию, панораму,
объем.
« — Битлы это ясно, но они отгремели.
Щас группы интересные есть, «Полис»,
«Лед Зеппелин». Роллинги выдают иногда
нормально так...
— Но машины у них отличные.
Машины, дороги, техника...
— Ххе...
— Тошно. Тошно это.
— Тари-ра-раам...
— Тут и сготовить надо успеть, и то,
и се...
— А у меня друг тоже говорил, я,
говорит, как бабе засажу, она тут же в
слезы. Черт знает почему...»
Конечно, это не запись, а тщательно
продуманная оркестровка. Гимн
человеческой речи. Утверждение ее абсолютной
самодостаточности. Отрицание
необходимости трактовки.
Трактовки — дословной — и нет. Есть
застрочный комментарий, созданный
невидимым и неслышимым автором. Автор
резко полемичен с русской литературой,
постулирующей противостояние поэта и
толпы. В книге Сорокина такой антитезы
нет. Здесь толпа и есть поэт.
Обычно для эстетизации
нехудожественного текста требуется временное
отстранение. Если сейчас найти памятку римскому
водопроводчику, этой инструкцией будут
наслаждаться самые изысканные знатоки.
Сорокин же прямо сегодня нарядил базар
толпы в ризы поэзии.
Этот принцип концептуализма (когда-
то Марсель Дюшан выставил в салоне
унитаз) в чистом виде присутствует в
книге: например, простая перекличка
занимает 29 (двадцать девять!) страниц.
« — Ярченко!
— Я!
— Сердюкова!
— Я!»
И так далее. Уместно заметить, что в
перечне фамилий тоже сказался вкус
автора—а ведь так соблазнительно набрать
смешные.
Тот же вкус позволил создать в
«Очереди» необычно точную сексуальную
сцену. Причем здесь Сорокин прибег к
помощи одних почти междометий. Восемь
страниц (в три приема) состоят чуть не
исключительно из придыханий:
«— Ааах...
— Хааа...»
Этот замечательно симметричный диалог
перемежается точными и смешными
репликами:
« — Убери колени...
— Люд... ну что ты... я не достоин...»
Изящество и чувство меры — вот
качества, которые доминируют в книге. Если,
конечно, не считать, что крайность
допущена изначально; в виде попытки избавиться
от авторского голоса. Попытка удалась:
высокая поэзия толпы звучит слаженным
хором.
Владимир Сорокин владеет всеми
стилями советской литературы, умеет создавать
тревожную атмосферу, нагнетать
напряженность, строить убедительный диалог,
живописать картины и характеры. То есть,
в отличие от того, что принято думать
о художниках авангарда, «школу», как
в фигурном катании, Сорокину проходить
не надо, он ее знает до тонкости. Из-за
этого у Сорокина и нет собственного стиля:
он произвольно комбинирует «чужие
слова», используя их как строительный
материал.
В рассказе «Открытие сезона» автор,
выбрав традицию «деревенской» прозы,
следует ей со всей серьезностью и
основательностью, столь характерными для
писателей этого направления.
Это отнюдь не пародия на
«деревенщиков» . Напротив, Сорокин без всякого
ерничанья тщательно копирует их приемы,
стилистику, лексику. От себя он вводит лишь
один неожиданный, «посторонний»
сюжетный поворот, меняя привычный объект
охоты на непривычный: дичью становится
человек. В «Открытии сезона» Сорокин
выступает минималистом. Пользуясь
крайне скупыми средствами, он взрывает
изнутри «деревенскую» прозу. Но напрасно
читатель будет ждать авторских выводов,
оправдывающих описанную в рассказе
жуткую ситуацию. Тема Сорокина —
самосознание литературы, а не жизни.
Если в «Открытии сезона» связь стиля с
содержанием еще сохранилась (его можно
пересказать), то в «Кисете» вопрос «о чем
написано» необходимо заменить вопросом
«как написано». Здесь содержание и есть
форма.
В «Кисете», небольшом по размеру
рассказе, Сорокин последовательно сводит уже
несколько повествовательных пластов.
Каждый из них снабжен стилистическими
сигналами, рассчитанными на
немедленное опознание опытным читателем.
Начинает Сорокин пейзажной прозой —
картиной утреннего леса: «Стоят окрест
березки белоствольные — словно свечки,
тянут ветки кверху, а на ветвях уже
крошечные зеленые листочки, эдакий дым
зеленый». То есть, условно говоря,—
что-то «солоухинское».
Дальше герой встречается со случайным
собеседником, который и рассказывает
историю дорогого ему кисета. Тут вводится
житейская, просторечная интонация
бывалого человека. В неторопливом
повествовании о войне, о встрече с синеглазой
красавицей, о тяжелых послевоенных го-
дах раскрывается стойкий и
мужественный характер героя.
Все это живо напоминает военную прозу.
«И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг,
добили зверя в его логове. И хоть
тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про
Наташин наказ — достал кисет, насыпал
табаку...» Ну и так далее в стиле
шолоховской «Судьбы человека».
Но вот история добирается до
кульминации: счастливый конец — герои
соединяются после долгой разлуки. Стиль
послушно наполняется лирическим пафосом,
позаимствованным, скажем, у Симонова:
«Здравствуй,— говорю,— Наташа. Вот я
тебя и нашел.— А она смотрит так
удивленно и спрашивает: — А вы кто? Тут
я ей кисет показываю».
Но здесь-то и происходит сбой. В самый
главный момент, когда читатель уже готов
по пути к естественной развязке смахнуть
скупую слезу, Сорокин резко тормозит.
Сперва кажется, что натыкаешься на
типографскую ошибку: строчки перепутаны
или абзац пропущен. Но постепенно
выясняется, что происходит нечто совершенно
несуразное. Повествование расползается по
швам. Слова, грамматика — все на месте, а
смысл прочитанного ускользает: «Я
говорю, мил человек, что работаю и делаю
разные заказы по поводу чистого. И
замечания. И она улыбается, потому что тоже
знаком какой выброс, какое скольжение».
До сих пор вокруг была знакомая
обжитая территория. Но тут ясная и четкая
картина начинает размываться.
Дальше — больше. Появляются
непонятные слова, какие-то «молочное видо,
гнилое бридо». Повествование заходит в
тупик, в неприкосновенности один кисет.
Раз за разом рассказчик, возвращаясь к
нему, повторяет вводную фразу — «С
кисетом было трудненько, мил человек». Но
за этим следуют невнятные
сюрреалистические сцены — каннибальное пиршество
(«в чанах там булькает клокочет варят
головы у пленных отрубанные»),
омерзительный громадный червь, обугленные
трупы, какой-то уродец, канавы вшей.
И заканчивается весь этот кошмар уже
полностью бессвязно: «Молочное видо —
это сисло потненько».
В «Кисете» можно увидеть
иллюстрированное пособие для литературного
ликбеза. Автор, обнажая границы стилевого
поля, демонстрирует главный принцип
авангарда: искусство всегда условность.
Жизнеподобность ' произведения всегда
мнимая. То, что наивный читатель
принимает за истинную реальность, есть лишь
продукт ее художественного преобразования.
Как писатель показывает мир —- зависит от
того, каким стилем он пользуется. Любая
художественная манера неизбежно
ограничена в своих попытках отразить
действительность. Лактионовская картина
«Письмо с фронта» ничуть не ближе к окружаю-
Петр Вайль, Александр Геиис 191
щему нас миру, чем «Черный квадрат»
Малевича.
В это трудно поверить. Наш
повседневный опыт отчаянно сопротивляется: ведь
у лактионовских персонажей есть руки
и ноги, а у Малевича — одна геометрия.
Но здравый смысл, как скажут,
например, физики, слишком часто ошибается,
чтобы всегда доверять его банальным
выводам. Тут стоит прислушаться к таким
авторитетам, как Набоков, который писал:
«Реальность — бесконечная вереница
шагов, уровней понимания, ложно
достигнутого дна, и, следовательно, она
недостижима. Поэтому мы и живем, окруженные
более или менее таинственными
предметами». Отсюда Набоков делает вывод: «Все
искусство — обман, не исключая
природы».
Сорокин ту же непопулярную в России
истину — нельзя смешивать искусство и
жизнь — переводит на язык прозы.
Поэтому он не пародирует, а тонко стилизует
штампы советской литературы, раскрывая
тем самым их искусственное
происхождение.
Так читателю предлагают еще один
принцип авангарда: любой стиль не может
жить вечно, он историчен, а значит,
способен отмирать. В этом смысле
«деревенская» проза ничем не отличается от,
допустим, былинного лада: и то, и другое
вызвано к жизни определенными
историческими условиями. Нет никакого особого
реализма, который мог бы претендовать на
единственно правильный метод
художественного воссоздания действительности:
все — относительно.
Теоретик и практик авангарда Дмитрий
Пригов сформулировал этот тезис точно,
хоть и мудрено: «Авангард окаймляет
границы тотальных амбиций каждого
стиля».
Сорокинский «Кисет» — вывод из этой
теоремы. Он показывает, что стиль не
связан с содержанием — их соединяет только
читательское ожидание, традиция,
которая, конечно же, может меняться. До тех
пор, пока типичным для советской прозы
языком излагаются типичные для нее же
ситуации, мы не видим противоречия
между формой и содержанием. Но вот
содержание исчезло, а форма осталась — и тут
же делается очевидной ее способность
к самостоятельному существованию.
Однако «педагогический» аспект еще не
объясняет абсолютно загадочных «видо»
и «бридо», которые связаны с другой
универсальной проблемой: функция
непонятного в искусстве.
XX век кардинально пересмотрел
представления художника о мире. Ведущие
писатели нашего столетия, будь то Кафка,
Джойс или Беккет, обнаружили, что
внятность, рациональность, логичность, чело-
векоподобие вселенной — иллюзия. Чтобы
воссоздать мир во всей его полноте,
192 Петр Вайль, Александр Генис
они включали в свои произведения и то,
что нам непонятно в нем.
Речь идет не о фантастическом, этого
всегда в литературе хватало, а именно — о
непонятном, о необъяснимом, о том, чего не
знает сам автор.
Когда Беккета спросили, кто такой
Годо, он сказал, что если бы знал ответ, не
стал бы писать пьесу. Тем не менее Годо
уже много лет появляется — точнее, не
появляется — на сценах сотен театров.
Значит, непонятное в искусстве работает,
выполняет свою функцию: осваивает новые
ареалы, в конечном счете помогает
человеку лучше понять себя и свое место
в мире.
Конечно, значение искусства нельзя
свести к утилитарным, пусть даже таким
грандиозным задачам. Но все же наш
современник, переживший и освоивший
творчество Франца Кафки или Сальвадора
Дали, знает о себе больше, чем люди
прошлого.
Авангард — любой, не только
нынешний — постоянно занимается тем, что
включает в сферу искусства то, что прежде
таковым не считалось. Сегодня, как пишет
критик Михаил Эпштейн, этот Белинский
«новой волны», «реальность теряет
зримость и антропоморфность». Она «не
вмещается в человечески освоенные формы.
Через авангард искусство вбирает и
приобщает к себе невоплощенное и невоплоти-
мое, , такие энергии, которые разрывают
на части всякую пластическую форму».
Вот таким нечеловекоподобным
искусством и занимается Владимир Сорокин.
Чтобы понять, зачем ему понадобились
загадочные «видо» и «бридо», можно
привлечь аналогию из математики. В ней
существуют понятия, не имеющие смысла
в реальном мире, например, мнимое
число — корень из минус единицы. Тем не
менее математики, пользуясь тем, чего нет
и быть не может, тем, чего даже они не
могут себе представить, приходят к вполне
внятным ответам, которые, между прочим,
дают практические результаты.
Кстати, один из прозаических набросков
Хлебникова начинался словами: «Мы
взяли — 1 и сели в нем за стол».
Хлебников не закончил свой рассказ, но
его продолжили те, кто верит, что
искусству необходимы своего рода «мнимые
числа», инъекции непонятного.
Никогда писатели вроде Сорокина не
станут кумирами массового читателя. Ведь
они занимаются тем, что сегодня кажется
никому не нужным. Но, как бы к нему ни
относиться, авангард — всегда на
передовой, без него невозможно было бы
движение вперед. Он помогает преодолеть
трагическое ощущение отсутствия
перспектив — в том числе, и эстетических.
Владимир Сорокин — один из тех очень
немногих русских писателей, который
твердо знает, что культура, которая
способна только повторять себя, рано или поздно
окажется мертвой культурой.
1986, 1990
Виктор Кривулин
ДВОЕ НА ПОЛИГОНЕ
1. ОТСТАВКА
Что такое демилитаризованная,
«штатская» Россия? Возможно ли вообще
подобное государственное образование, если
здесь на протяжении 1000 лет все сферы
гражданского бытия — быт, экономика,
культура — подчинялись воинским
заботам, если стержнем страны осознавалась
армия. Теперь этот стержень вынули,
отечество безвольно обмякло и сделалось
похожим на кадрового офицера, который,
оттрубив по захолустным гарнизонам
положенные четверть века, получил в
качестве награды отставку и более чем
скромный пенсион, неудержимо пожираемый
стремительной инфляцией.
Итак, отставка, растительная жизнь в
стороне от бурь житейских и злобы
сегодняшнего дня, где-то за городской чертой,
в чистом поле, выделенном под фермерское.
хозяйство. Это бывшее поле битвы после
войны переоборудовали в полигон, а
теперь он зарастает сорными травами. Здесь
царит пассивное ожидание и вынужденное
бездействие, вернее, имитация
деятельности. В более широком смысле отставка —
это конверсия, остановка работы
«оборонных» заводов, великое
военно-промышленное запустение, это
экологически-старческое очищение: вредных выбросов
меньше, в реках снова заводится рыба,
обезвреживается воздух. Дышать становится
легче — жить труднее, но чище. Чистота,
опустошающая душу.
Раньше душевную пустоту русского
человека способно было заполнить слово,
литература. Некогда она родилась в
недрах армии, под канонаду победоносных
пушек (случайность ли, что первое русское
стихотворение — ода М. В. Ломоносова на
взятие турецкой крепости Хоти и в 1737 го-
ду?). И теперь отечественная словесность
переживает то же, что и армия,—
старческий ступор, очистительное запустение.
Значит ли это, что литература тоже
выводит в отставку? Проще всего ответить:
да (что, собственно, и делают критики,
подобные М. Золотоносову, в
многочисленных разоблачительных статьях). Труднее
сохранить надежду. Но, оказывается, для
этого есть все основания.
Недавно в петербургском «Советском
писателе» вышли две книжки, изданные
отвратительно и безлюбовно, явно наскоро,
словно бы нехотя, в худших традициях
отечественной полиграфии — в
«солдатском», брезентово-кирзовом варианте.
Дохода от них не предвидится, а внешний
вид способен скорее оттолкнуть, чем
привлечь потенциального покупателя. Да и кто
позарится на коммунальный сборничек «на
троих», где под одну обложку загнаны
(опять же в традициях сталинского
бригадного метода) совершенно разные
писатели — Сергей Коровин, Александр
Покровский и Владимир Симонов? Из этой
троицы по-настоящему интересен Сергей
Коровин, но, чтобы в том убедиться,
нужно преодолеть стойкую читательскую
аллергию к бригадному подряду в
литературе, а на это мало кто способен. И мало
кому в голову придет, что под кое-как
нацарапанными камышовыми букетиками,
украшающими другое свежее детище
«Совписа» — «Осенний поход лягушек»
(первое собрание повестей и рассказов
Беллы Улановской), скрывается
упругая и сильная проза, которая
перекликается с повестями Коровина, написанными
не менее энергично и захватывающе? Как
бы то ни было, впервые широкой публике,
пусть в некоммерческом,
малопрезентабельном виде, явились два серьезных
современных русских писателя — Сергей
Коровин и Белла Улановская.
Они принадлежат к одной литературной
волне, работают в едином
интеллектуально-стилистическом пространстве, с разных
точек наблюдают одно и то же. Их глазам
открывается полигон. Женский и
мужской взгляды скрещиваются там, где
главный смысл сегодняшнего нашего
существования продолжает скрываться,
несмотря на повсеместно декларированную
открытость и видимое окончание
«холодной войны».
2. ПРЕСТУПЛЕНИЕ
ГАРНИЗОННОГО ДОКТОРА
Повесть Коровина «Приближаясь и
становясь все меньше и меньше...»
открывается картиной заброшенного, полигона
где-то на окраинах империи, в местах,
ныне уже переставших быть- Советским
Союзом:
«Все уехали — там, в брошенных казар-
Виктор Кривулин 193
мах и складах, кишат эфы и
щитомордники; там, под сенью тысячелетних грецких
орехов, роются, как тысячу лет назад,
дикобразы; там снова бежит чистая река,
в ней водится рыба...»
Эти строки написаны еще в начале
8(Кх гг., когда процесс распада империи
был уже очевиден, но очевиден лишь для
немногих, наиболее дальновидных и
провиденциально настроенных наблюдателей.
Один из таких наблюдателей оказывается
персонажем обыкновенной армейской
истории, рассказанной с величайшей
степенью отстранения, откуда-то сбоку,
издалека, извне по отношению к тому
пространственно-временному измерению, где
происходит действие повести.
Его зовут просто Доктор, настоящего
имени мы никогда не узнаем, да оно и
несущественно в ряду других Докторов —
от великих богословов и мистиков
Средневековья до безымянных и безликих
чеховских врачей, от Фомы Аквината до
Рудольфа Штайнера и Зигмунда Фрейда.
Доктор из повести Коровина чем-то
напоминает и лермонтовского («Герой нашего
времени») доктора Вернера — та же смесь
цинизма с сентиментальностью, понимания
с бессилием. Среди всех действующих лиц
повести он один способен правильно
оценить происходящее, познать истину -— но
не более. Что-либо предпринять он
бессилен.
«Не вредить» — его жизненный
принцип, граничащий с конфуцианским
идеалом «недеяния». Но на почве захолустного
гарнизона «недеяние» смертоносно, в
лучшем случае самоубийственно. В финале
повести мы видим, как погибает Доктор —
вроде бы случайно, во время своих шерлок-
холмсовских петляний по территории
полигона попав в зону учебных стрельб.
Поиски истины заканчиваются для него
гибелью, а предсмертные минуты
оборачиваются обретением Высшей Правды,
духовным прозрением. Панорама, открывшаяся
глазам смертельно раненного Доктора,
поражает эпическим размахом,
космическим масштабом. Из глубин его памяти
всплывает заученный наизусть еще в
школе отрывок из Гоголя — титанический
пейзаж ночного Днепра, такого широкого, что
«редкая птица долетит до его середины».
Эта фантастическая картина, сыздетства
втемяшенная в сознанье каждого
советского человека, просвечивает сквозь
прозаический ландшафт реального
полигона—и он представляется Доктору целой
Вселенной, вечной и бескрайней.
«Полигон. Никто не скажет, как велик
он, где его границы. Есть только ржавый
шлагбаум и желтый щит «Проход, проезд
запрещен. Стреляют*»— и таких
шлагбаумов не счесть, но каждый знает только
один, через который попадаешь в его
владения. И нет такого из нас, кто проехал
бы его от и до, и потому представляется,
194 Виктор Кривулин
что у него нет конца. Можно неделями
колбаситься по бесконечным дорогам,
запутанным среди сопок, и не встретить
живого человека. Разве выскочит вдруг солдат:
«Стой, назад!» — и когда повернешь
обратно, за спиной все летит к чертовой матери,
все горит, слышишь грохот и вой
невидимого оружия. Можешь снова ехать
неделю •— никого, только следы военной
деятельности людей и механизмов...
загадочные конструкции, остовы аппаратов,
изрешеченные муляжи, жестянки, картонки,
стреляные гильзы, солярка —
таинственное запустение,— иной раз диву даешься:
чем то или иное увечье нанесено холму
или дереву, и ощущаешь себя вне закона».
Чарующая интонация поэтической
прозы Гоголя (ностальгия по «золотому веку»
русской словесности?) окрашивает в
какие-то несвоевременно-благодушные тона
мрачную и безысходную картину
современного состояния этой шири,
превращенной в объект разрушительных испытаний.
Вслед за Доктором мы готовы принять
как должное, с эпическим спокойствием
любой удар — так прижился полигон в
нашем сознании, срастившись там с архети-
пическим образом безграничной Великой
скифской степи.
Пристальный, отчужденный от
пространства, простирающегося вокруг, взгляд
степняка. Истинно мужской взгляд,
обращенный то ли вовнутрь, в некие
непознанные, неисследимые глубины своего «я», то
ли в даль, так далеко, что человеческие
фигурки неразличимы среди камней и
растений. Взгляд чужака и преступника.
Посреди полигона Доктор осознает себя
преступником вдвойне. Он — строевой
офицер и тоже, пусть не прямо, но при-
частен к тем увечьям, какие наносит
армейский механизм организму живой
природы. На нем — часть общей вины. С
другой стороны, он блуждает по территории
полигона не по приказу, а из собственного
любопытства, побуждаемый стремлением
самостоятельно расследовать «несчастный
случай», произошедший в части. Тем
самым он нарушает закон Армии, то есть тот
закон, который в основе своей
противоречит закону общечеловеческому,
нравственному, вечному. Он выходит за
границы дозволенного порядка, согласно
которому
«все определяют наставления по
стрельбе, команды капитанов, которые метят в
полковники, и жесткие приказы
полковников, ползущих в генералы».
Но уже и сам полигон не подчиняется
этому порядку, он тоже нарушение,
беззаконие с точки зрения общевойсковых
правил: из положения секретного объекта
он так и норовит вернуться к своему
натуральному состоянию, вновь сделаться
явлением природным. В конце концов
кусок земли, насильственно отторгнутый
от естественного ландшафта, взбунтуется
и восстановит в своих пределах
утраченный рай, где
«...трава растет, водятся животные — им
дела нет до военных приготовлений и
всего этого хлама,— они жили и будут
жить, а барахло рассыплется в прах рано
или поздно, потому что они, эти кретиныт
поубивают друг друга на первых же вели-*
ких маневрах...»
3. ПОДВИГ
ВОЕННОЙ ПЕРЕВОДЧИЦЫ
Если, отметив это место в повести
Коровина, наугад раскрыть книгу Б. Ула-
новской (текст «Боевые коты»), то
поразишься тому, что территория полигона,
отторгнутая от остальной земли,
магически притягательна не только для мужского,
«профессионального» взгляда, но и для
совсем стороннего — с той, с внешней
стороны колючей проволоки — глаза
женщины, чье виденье более подробно, более
обстоятельно, приземлено, конкретно и,
может быть, гораздо более экологически
обострено, чем масштабная
космогоническая картина полигона, встающая перед
глазами зрителя-мужчины.
«Одиночные и многократные залпы
допотопной ракетной установки нисколько не
нарушают тишины и спокойствия. Все
поколения птиц, зверей и детей, которые
выросли здесь, не обращали внимания на
это несерьезное буханье и воспринимали
как естественный фон (...) я даже думаю,
что эти чахлые кривые сосенки или
безобидные горькушки разом бы высохли, если
бы наш знаменитый полигон куда-нибудь
перебазировался или был бы вообще
упразднен. Да и мы, те, кто вырос в ближайшем
учебном городке, были бы совсем не
такими, для нас утренняя, дневная и особенно
ночная пальба была чем-то вроде рыбьего
жира (...) мы росли под грохот канонады,
орудийная мощь менялась, число залпов за
один заход увеличивалось, мы считали их,
как проходящие вагоны товарняков. Мне
кажется, замолкни однажды наша дорогая
батарея за озером — все здесь перестанет
расти и цвести, а как поведет себя наша
картошка — неизвестно (...) можно
сказать, что выведена особая популяция залпо-
устойчивого картофеля — розоватые,
удлиненные, плоские с боков клубни — такие
экземпляры многократно рикошетят при
прицельной стрельбе в воду».
Достаточно просто сопоставить два этих
ракурса — мужской и женский, чтобы
почувствовать, насколько сильно, при всем
эмоциональном и позиционном различии,
зависели и женщины и мужчины в бывшем
СССР от полигона как особого состояния
жизни.
На протяжении всего XX века мы жили,
глядя в будущее, в ожидании «великих
маневров», этого всесокрушающего «танца
Шивы». Но чем ближе мы к будущему, тем
оно ничтожнее, жальче, пошлее. Ахилл
в безнадежной погоне за черепахой —
от этой зеноновской апории, как только
попытаешься перевести ее на русский,
начинает разить солдатскими портянками
и мерещится изнурительная многодневная
погоня по пересеченной местности —
погоня за уползающим куда-то временем.
Психологическая антиутопия Уланов-
ской «Путешествие в Кашгар» создана
задолго до повестей Коровина — еще в
начале 70-х гг., в условиях,
приближенных к боевым, т. е. в героической
ситуации литературного подполья. По жанру
эта вещь ближе всего к романтической
биографии, к традиционной для
соцреализма героико-воспитательной повести и стоит
в одном ряду с такими, скажем,
текстами, как очерк Горького о Камо или
«Повесть о Зое и Шуре», которая была
написана матерью погибшей разведчицы —
не без квалифицированной писательской
подмоги (чьей — мы уже никогда,
наверное, не узнаем — Катаева? Федина?
Каверина?) — в назидание всему
послевоенному поколению.
В основе повести Улановской
элементарное допущение, некая психологическая
подстановка, возможная лишь у тех, кто
воспитан был на черно-белых книгах
послевоенного времени, где советским героям
противостояли тупые садисты-захватчики.
А что, если представить себе
совестливого немецкого интеллектуала, поклонника
Достоевского и Пушкина, мобилизованного
и оказавшегося в роли офицера вермахта
где-нибудь в глухой украинской или
русской деревушке? Как он будет себя вести,
где границы книжного гуманизма, на
котором он воспитан? Это вовсе не праздный
вопрос, поскольку с осени 1968 года на
родину из Чехословакии стали
возвращаться наши друзья и знакомые — филологи,
которых мобилизовали в качестве
переводчиков на момент августовского
вторжения в Прагу. Интеллектуалы,
превращенные в солдат оккупационных войск, они
возвращались духовно сломленными,
нравственно искалеченными, потерянными.
Но пойдем дальше и вслед за автором
«Путешествия в Кашгар» предположим,
что Советский Союз напал на Китай
(а такая возможность всерьез
рассматривалась нв Политбюро в 1969 году).
Как вести себя в этой ситуации нашим
китаистам, влюбленным в классическую
китайскую культуру? Присутствовать
немыми статистами-толмачами при допросах
и пытках, неизбежных в случае массового
вооруженного сопротивления оккупации?
Предавать своих товарищей, которые
попали сюда не по своей воле, но
принуждены защищать собственную жизнь любыми
способами?
Так сложилась основная сюжетная
коллизия повести. Героиня «Путешествия в
Виктор Кривулин 195
Кашгар» — интеллигентная столичная
девушка с еврейско-толстовской фамилией,
Таня Левина,— мобилизована в качестве
переводчицы при политуправлении
советских оккупационных войск, которые якобы
вторглись на территорию Северного Китая
(район, кстати, пограничный с Коровина
ским полигоном) и ведут там
изнурительную, но безнадежную борьбу с
местными партизанами.
Советский карательный отряд петляет
в синцзянских плавнях, и лейтенант
Левина вызывается в одиночку найти
обратную дорогу. Она блуждает, подобно
Доктору, одна в этом бескрайнем чуждом
пространстве. Отсюда, как и с коровинского
полигона, обратной дороги нет.
Единственный выход, единственно возможный статус
существования в этих условиях — подвиг.
Единственно верное чувство — что ты
постоянно находишься под вражеским
прицелом. Ты — потенциальный герой и
преступник. Ты — враг. Героиня
«Путешествия в Кашгар» бежит, спасаясь от огня, по
кабаньей тропе: «Бежит теперь не хуже
волка — пусть земля горит под ногами,
врага — разве она враг — никого в жизни
не ударила, не было у нее никогда
врагов (...) а кто же она, враг и есть,
смертельный, пропала ее головенка».
Разорванность, судорожность,
мечущаяся хаотичность ее внутренней речи —
не что иное, как картина разорванного
интеллигентского сознания, загнанного
в ситуацию неразрешимого нравственного
выбора между своим собственным «Я» и
агрессивным, смертоносным «Мы»,
неотделимой частью которого это слабое,
колеблющееся «я» героини является.
Противоречие, преодолимое только в смерти,
в героическом рывке к гибели.
И вот финальная сцена — мученический
апофеоз анонимной советской разведчицы
(анонимной для палачей и свидетелей
казни — читатель-то отлично знает, кого
казнят). «Утро синцзянской казни» —*■
здесь легкий налет иронии, правда,
снимает всякую патетику, ибо трудно не
вспомнить «Утро стрелецкой казни»,
вошедшее в интеллигентский фольклор
60—70-х годов не столько как напоминание
о знаменитой картине Сурикова, сколько
в связи с убойным похмельным
послевкусием от популярного в те годы алкоголь^
ного напитка — «Стрелецкой горькой». Но
факт остается фактом: героиню ведут на
казнь.
Она гибнет в лучших традициях
советской житийной литературы — на широкой
площади, с гордо поднятой головой, этакая
современная Зоя Космодемьянская, а
вымышленный автор ее романтизованного
жизнеописания соотносит впечатление от
этой казни в Кашгаре, оставшееся у мест*
ных жителей (высокая белая
девушка), с тем, что рассказывали в 1857 году
кашгарцы о казни немецкого этнографа
196 Виктор Кривулин
Адольфа Шлагинвейта, который
«...предстал перед одурманенным гашишем,
озверевшим ходжой (...) Был отдан скорый
приказ рубить голову, и жители Кашгара
видели, как по улицам вели на казнь
высокого европейца со связанными руками
и непокрытой головой».
- Красная смерть-на-миру была для
рядового советского человека единственным
шансом обрести устойчивое историческое
измерение, сделаться существом если не
бессмертным, то по крайней мере не
анонимным. Нас готовили с детства к
красивой и гордой смерти, к публичной казни
в стане врага. Может быть, здесь и
заключена главная ложь советского воспитания,
первое звено в цепи интеллектуально-
этических и языковых подмен, смыслов,
вывернутых наизнанку. Оккупацию мы
привыкли называть освобождением,
измену нравственным ценностям —
гражданским долгом. Поэтому так страшен
эпический тон финала «Путешествия в Кашгар»:
«Когда наши войска ОСВОБОДИЛИ
город (это китайский-то Кашгар! — В. К.),
местные жители рассказывали...»
4. СОВЕТСКИЙ ВОЦЦЕК
Но вернемся к повести Коровина. Там
тоже речь идет о долге настоящего
солдата, и выясняется, что подлинный его
долг — в безразличии. Ему должно быть
совершенно безразлично — кого
преследовать и зачем, ради чего воевать. Действия
его лишены какого бы то ни было целе-
положения. Ползет по каменной пустыне
Доктор с оторванными ногами, и
последняя его мысль — о таких настоящих
воинах:
- «...есть еще настоящие военные: они не
знают ни злобы, ни корысти, им все по
херу, они из стекла... они знают одно: если
в тебе- что-то шевельнулось и ты поднял
оружие — считай себя мертвым; над ними
знамени защитного цвета, и там слова
первого механика своему командиру:
«Юдхваарджуна,— сражайся, Арджуна!»
И поэтому они непобедимы».
Перед смертью Доктор, обрубок
человека, наконец-то понимает, что такое
настоящий воин, и сам, как настоящий воин
(брамин, стал кшатрием!), начинает
мыслить деепричастными обрубками,
«приближаясь и становясь все меньше и меньше...»,
но мыслить как бы на праарийеком
языке, на приблатненном санскрите,
цитатами из «Бхагават-гиты». Мир открывается
перед ним как вселенная,
сконструированная по законам обратной перспективы,
где доисторическое прошлое ближе и
понятней настоящего. Законы этого мира
противостоят повседневному хаосу,
тотальному беззаконию и безъязычию русской
гражданской жизни.
Строевая природа общественного бытия
противоестественна, она есть высшее
выражение насилия над личностью, она
действительно делает человека не просто
причастным к происходящему вокруг, но
ДЕЕПРИЧАСТНЫМ. В русской
грамматике деепричастие — самая
несамостоятельная, самая холуйская и в то же время
самая косная, плохо и трудно
соединяемая с другими словами часть речи.
Более других значимых частей речи
деепричастие тяготеет к обособлению, но без
других членов предложения существовать
во фразе не может. Если бы на русском
языке возможно было построить
законченную фразу, состоящую из одних
деепричастий, то это был бы наиболее
адекватный синтаксический аналог армии. Армии,
где все определяет не действие и не
состояние, а всего лишь формальные
признаки действия или признаки признаков.
В мирных условиях — это ожидание
«великих маневров» (иными словами, конца
света), суицидная жажда ритуального
самоуничтожения человечества. Это
ожидание большой войны, которая начнется в
воскресенье. «Мы узнали о том, что
началась война, воскресным утром»,— читаем
в повести Улановской, не удивляясь тому,
что местоимение «мы» в этой фразе
относится скорее к нам самим, реальным
послевоенным читателям, нежели к
какому-то иному вымышленному
множеству.
И поэтому до сих пор для нас настоящий
герой — это прежде всего настоящий
военный, а вовсе не Доктор и не мучимая
совестью Таня Левина. Татьяна Левина,
совершившая никому не нужный подвиг
разведчицы,— всего лишь страдательная
жертва нелепых политических амбиций
Москвы, а Доктор, жертвуя своей жизнью,
всего лишь ставит точный социально-
метафизический диагноз. Зато его пациент,
«истинный военный», командир
самоходного орудия сержант Метла (это не имя
собственное, а кличка, кликуха
полууголовная), действует — и действует
эффективно.
Основная сюжетная линия повести
Коровина напоминает историю Врццека
(30-е годы прошлого века), положенную
в основу нашумевшей книги Бюхнера, а
впоследствии — прославленной оперы
Альбана Берга. Солдат, доведенный до
отчаянья постоянным унижением, убивает
своего командира. Этот сюжет сделался
особенно притягателен в начале нашего
столетия, накануне серии социальных
взрывов, потрясших Восточную и
Центральную Европу. Он вошел и в позднесовет-
ский армейский фольклор, стал одной из
излюбленных солдатских легенд, потому
что выражал подсознательную ненависть
нижних чинов к разлагавшемуся
офицерству — ненависть, нараставшую по
мере того, как армия теряла боеспособность,
а воинская служба — престиж и
нравственное оправдание.
Метла во время очередных
бессмысленных маневров, пользуясь никуда не
годным прибором ночного видения, точно
посылает снаряд в живую мишень,
отстоящую на несколько километров,— в
офицера, которого ненавидит. Но в этом
месте оказывается другой офицер, что
вовсе не смущает Метлу: ему до лампочки,
его месть имперсональна, он мстит не
тому или иному . человеку, а порядку
вещей, который считает унизительным для
себя. С точки зрения закона — и
общевойскового, и общечеловеческого,— это
натуральное убийство, преступление. С
точки зрения солдатской курилки —
подвиг, перерастающий в легенду. Если
существует «сверхсрочный романтизм», то
Метла — фигура, в высшей степени
романтическая. Он — современная смесь Печорина
с Раскольниковым. Правда, он не сослан
на Кавказ, не отправлен по этапу в
Сибирь — он всего-навсего мобилизован из
Ленинграда на срочную службу и случайно
попадает на советско-китайско-афганскую
границу. Но действует Метла с той же
обреченностью и отчаянной решительностью,
что и Печорин или Раскольников. И, в
отличие от своих классических «предков»,
сержант СА выходит из криминальной
ситуации неразоблаченным, внешне
неповрежденным, с чувством победителя. Он не
только умом, как люди прошлого века —
печорины и раскольниковы, но всем
существом своим усвоил философию
вседозволенности, бесповоротно открыл для себя
пространство нравственного нигилизма,
лежащее «по ту сторону добра и зла», но
граничащее с миром ханжеского
морализирования, от агрессии которого герою
приходится постоянно обороняться,
ежесекундно отстаивая свое человеческое
достоинство, право быть лучше других. И притом
у него есть реальные основания ощущать
свое внутреннее превосходство над
другими, поскольку от природы Метла наделен
сверхчеловеческим свойством —
феноменальной точностью удара, фантастической
«прыгучестью», позволяющей ему
безошибочно накрывать любую избранную
цель.
Сержанту, гению точного попадания,
противостоит весь офицерский состав
части, собрание бездарей и психопатов
(исключая разве что Доктора, такого же, как
Метла, чужака в этом мире-навыворот).
И Метла побеждает: он виртуозно отомстил
и выжил. Выжил физически, но погиб
духовно. В конечном итоге он тоже жертва.
Армия навсегда искалечила его душу. Его
жизнь после демобилизации — первая
ласточка «вьетнамского синдрома», который
поразит советское общество позже, после
окончания позорной афганской
кампании.
Виктор Кривулин 197
5. МАФИЯ И МЕТЛА
Вернувшись из армии, Метла по-новому
видит прежнюю, «штатскую» жизнь. Он
видит ее сквозь перекрестье прицела.
Даже комната, где живет его женщина
(она же, как оказывается,— по
преемственности — кузина и первая детская любовь
Доктора, о чем не подозревает Метла, но
знает читатель) — даже эта угловая
питерская комната оценивается героем повести
прежде всего как удобная позиция на
случай круговой обороны. Подсознательно он
все время ждет агрессии против себя,
распространяя это ожидание на
окружающее цространство. Уместно, я думаю,
здесь вспомнить все того же Федора
Достоевского, который, возвратясь после
каторги и солдатчины в Петербург,
предпочитал снимать угловые квартиры,
занимать, по меткому наблюдению
француженки Доменики Арманд, «позицию
камикадзе-пулеметчика» .
Инстинктивное стремление
обороняться от всех, чувствовать себя защищенным
с любой- стороны роднит отставного
сержанта Советской Армии с писателем-
классиком, но принимает у нашего
современника более прагматические,
профессиональные, угрожающие формы. Метла
понимает, что выбранная им позиция
чрезвычайно выигрышна, но в одиночку ее не
удержать. В этой войне против всех
нужны товарищи по оружию, «толковые
ребята» — только при их поддержке герой
будет неуязвим.
Здесь мы касаемся, самой, может быть,
сокровенной и болезненной точки нашего
сегодняшнего общественного состояния.
Усиление влияния мафиозных структур ни
для кого не секрет, так же как и то, что в эти
структуры все более и более активно
рекрутируются ветераны-афганцы, а также
отставные кадровые десантники или
спецназовцы. Они сбиваются в группы,
подобные волчьим стаям, и действуют, как
правило, за гранью закона, внутренне
оправдывая свои действия законом
армейской солидарности. В этом, вероятно,
кардинальное отличие русской мафии от,
скажем, итальянской или колумбийской.
В России источником мафиозного
сознания становится, как ни парадоксально,
не преступный мир и не семейно-клано-
вые связи, а армейский механизм,
переживающий состояние дисфункции. Такая
ситуация возникла не сегодня. Та
социальная группа, которая начала занимать
ключевые административные посты после
победы во второй мировой войне, сложилась
в горниле боев и сохранила в гражданских
условиях прежние военно-полевые связи.
Долгое время именно эти связи и
«скрепленные кровью» человеческие отношения,
а не законы и не насущные потребности
общества, определяли всю жизнь страны.
198 Виктор Кривулин
В среде высших демобилизованных
офицеров сформировался определенный тип
взаимоотношений, напоминающий
отношения внутри мафиозной «семьи».
Преступления бывших однополчан покрывались
поначалу из «высших» товарищеских
соображений, бескорыстно, а затем на этой
основе оформился клан профессиональных
взяточников, которому фактически и
принадлежала вся власть в бывшем СССР
Сейчас мы переживаем нечто похожее,
с той разницей, что события развиваются
более откровенно и стремительно, а на
место офицерской солидарности приходит
солидарность солдатская, низовая.
Усвоенная многими молодыми людьми во время
срочной армейской службы, идея
«солдатской солидарности» продолжает
действовать и на «гражданке», но здесь она
теряет свою романтическую
привлекательность, утрачивает былые
космогонические претензии. Власть Армии над душой
мужчины уступает место иной — не менее
безжалостной, но гораздо более мелочной
и антиэстетичной власти. Это власть стаи,
сообща занимающей круговую оборону —
против всего остального мира. Имя ей —
Мафия, она — порождение нашего общего
героического прошлого. Она поздняя дочь
империи, и пришло для нее время
предъявить права на родительское наследство.
6. ПЕЙЗАЖ ПОСЛЕ БИТВЫ
Такой оборот отечественной истории не
был неожиданным. Изначально присущая
русской литературе мощная традиция
социально-философского анализа реальности
через язык оставляет возможность
современному одаренному писателю опережать
хотя бы на полшага, хотя бы на несколько
лет неотвратимый ход времени. Этого
опережения от писателя в России ждут как
чего-то естественного, и оно принимается
не в качестве конкретной
политологической догадки, а как особая эстетическая
категория, которая сообщает наслаждению
от текста весьма специфическую остроту.
«Опережающий эффект» в прозе Беллы
Улановской ощущается даже сильнее,
чем у Коровина. Женщина рядом с
полигоном беззащитнее, чем мужчина на
полигоне. Может быть, поэтому ее взгляд на
происходящее фатальнее, в ее словах больше
отчужденности и горечи, но зато меньше
игры, почти, кажется, нет вымысла, и такая
прорезается пронзительность тона, что
даже самые невероятные ситуации,
конструируемые писательницей, принимаешь
как единственно возможную реальность,
в которой нельзя сомневаться.
Женский взгляд авторитарнее мужского,
и, следуя ему, легче принять на веру то,
что в устах мужчины требовало бы
дополнительных доказательств,
вспомогательных рассуждений, побочных
ассоциаций и т. п. Но только женское сознание,
действующее напрямую, без обиняков и
экивоков, пользующееся не логикой, а
системой символических знаков и
магических соотнесений, способно воссоздать
ощущение трагической свободы, т. е. то
чувство, какое доминирует в картине
внутренней жизни целого — послевоенного —
поколения; оно же, с точки зрения
последних художественно-политических
прогнозов, скорее всего окажется и
поколением предвоенным.
Картина нашего духовного состояния
все-таки не исчерпывается ландшафтом
заброшенного полигона. Это в самом
высоком смысле «пейзаж после битвы», поле
трагической надежды. По-новому теперь
читается эпиграф, предпосланный 20 лет
назад «Путешествию в Кашгар».
«На полностью выгоревшей земле, где,
казалось бы, долгое время ничего не может
вырасти, иногда можно увидеть странные
грибы — приконченные шляпки на тонких
цепких ножках. На их долю выпало жить
в местах гибельных, в условиях
немыслимых. Эти черненькие несъедобные грибы
могут произрастать только на кострищах
и по гарям, к другому, благополучному
существованию они просто не
приспособлены. Поразительная судьба. Целое
поколение углелюбивых головешек, выросшее
на горькой земле катастрофы,
подготавливает почву для последующей жизни».
Эта развернутая ландшафтная метафора
заставляет вспомнить об очерковых
традициях неторопливой русской охотничье-
пейзажной прозы прошлого века, где
картины природы эмансипировались от
системы человеческих отношений, грубо
говоря, освобождались от социальной или
сюжетной привязки. Но, в отличие от
признанных мастеров среднерусского
пейзажа — И. Тургенева, Аксаковых, И.
Бунина или М. Пришвина,— современная
писательница активизирует в своей пейзажной
миниатюре не
описательно-изобразительный, а знаковб-символический момент,
Ее картинка обретает какое-то внепредмет-
ное и надысторическое измерение,
становится ключом, кодом к прочтению
множества человеческих судеб — и прямо
относится к сегодняшнему, а может, и
завтрашнему состоянию того поколения людей,
которое, подобно залпоустойчивой
картошке, произрастало под грохот родной
канонады. Надеяться, что последующая жизнь
этого поколения будет менее катастрофичт
на, более «нормальна» — с точки зрения
вестернизированного стандарта бытия,—
нелепо до тех пор, пока земля, по которой
мы ступаем, не перестанет быть горькой.
Будет ли эта новая, лишенная горечи
земля — нашей? Способны ли мы душевно
обжить иной ландшафт, кроме знакомого
до боли тотального «пейзажа после
битвы»? Да и нужно ли это нам в самом деле?
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
Борис Парамонов
НОВЫЙ ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО СОЛОГУБУ
В русское постсоветское, постболыпевицкое культурное сознание возвращается
Федор Сологуб — одна из крупнейших литературных фигур, замалчивавшихся больт
шевиками. Конечно же, это выдающийся писатель; уникальность его еще и в том, что он
одинаково хорош и в стихах, и в прозе — и поэт, и беллетрист первого ранга. Сологуб
естественно и гармонично дополняет картину сложной культурной эпохи, известной под
названием русского религиозно-культурного ренессанса, или серебряного века,—
если только можно говорить о естественности и гармоничности в отношении этого
странного, эксцентричного, «декадентского» феномена. В то же время в творчестве Сологуба
мы встречаемся с вариацией общих тем времени; поэтому можно сказать, что он не
вносит ничего принципиально нового в содержание русского ренессанса. В сущности,
Сологуб — человек и писатель «рядовой» для того времени,— хотя само оно было,
разумеется, из ряда вон выходящим.
Тема творчества Сологуба, его духовная установка, вообще тип духовности — те же,
что и у других известных, равно как и неизвестных, деятелей этого периода. Сологуб
неповторим, незаменим своей манерой представлять эту тему, но сама она, тема, знакома
людям, уже ориентированным в культуре того времени. Она характерна для всего так
называемого символизма.
Важнейшая составляющая этой культурпой темы — теургия, установка на реальное
преображение бытия в самых его онтологических основах. Естественно, что у художника
Сологуба главным агентом, фактором, деятелем этой теургии, этого богодействия
объявляется художник, поэт. В этом отношении крайне характерна его статья «Поэты —
ваятели жизни», написанная уже после революции, в двадцать втором году. Интересно, что
болыпевицкая революция не охладила теургический пыл символистов — а как бы
подогрела его. Во всяком случае, Сологуб счел еще возможным в это время, пять лет спустя
после октябрьского переворота, высказывать заветные мысли старого символизма —
о поэте как создателе мифов, которым следует человечество. Статья заканчивается
замечательными словами: не спрашивайте у политиков, какой будет новая жизнь, спросите
поэтов. Мы вправе спросить самого Сологуба; я бы даже сказал — спросить с самого
Сологуба, не только его, но и с него. Ибо символизм, вообще значительнейшая часть
указанного русского ренессанса, с его идеями о теургическом преображении бытия,
ответственны за происшедшее в России,— скажем так, гомогенны большевизму.
Доказывать эту мысль можно, начав с самых видимых пунктов сходства, с симпатии
символистов, вообще деятелей ренессанса левым общественным течениям. Реакционеров
среди них не было (за исключением, может быть, Флоренского), не было даже
политически индифферентных (разве что Брюсов, который, впрочем, впоследствии больше всех
отличился, прямо вступив в компартию). Один из самых видных деятелей того времени
Мережковский развивал мысль о религиозном наполнении русской революции —
то есть борьбы с царизмом, и именно по этой причине выступил против сборника
«Вехи», в котором была сделана смелая ревизия основ интеллигентского революционного
мировоззрения. Мережковский против «Вех» — это был тогдашний скандал.
Федор Сологуб не составлял исключения в этом всеобщем расположении китов
духовной культуры к революции. Во время первой революции 1905 года он написал массу
200 Борис Парамонов
стихотворений самого кромешного, так сказать, свойства: не только антицаристских,
но и антибуржуазных. Эти стихи поражают своей незначительностью, просто
неудобной у такого большого поэта. Самые чувства, стоявшие за ними, скорее понятны: Сологуб
ведь происходил из низов, был самым настоящим кухаркиным сыном, с трудом
выучившимся в Учительском институте и потом десять лет преподававшим в деревне или таких
глухих углах, как Великие Луки. Жизнь Сологуба как учителя была — до переезда
в Петербург — столь мизерна, что он ходил на уроки босой (этот мотив босоты, босоного-
сти потом все время будет всплывать у него, причем в самых разнообразных
трактовках, отнюдь не всегда негативных). У антибуржуазности Сологуба была, конечно,
сильная жизненная мотивировка. Это не мешает признать, что его стихи революционного
цикла из рук вон плохи.
Но бывали и исключения. Вот замечательное стихотворение «Простая песенка»:
«Под остриями Вражеских пик Светик убитый, светик убитый поник. Миленький
мальчик, Маленький мой, Ты не вернешься, ты не вернешься домой. Били, стреляли,—
Ты не бежал, Ты на дороге, ты на дороге лежал. Конь офицера Вражеских сил Прямо на
сердце, прямо на сердце ступил. Миленький мальчик, Маленький мой, Ты не вернешься,
ты не вернешься домой».
Здесь явлены лучшие черты Сологубова поэтического стиля: чрезвычайно искусная
простота, которую теперь назвали бы минимализмом, скупость словесного выражения,
компенсируемая богатством ритмического рисунка, умело использующего повторы,
рефрены куплетной строфики. Ясно, что мы имеем дело с мастером — с мастерством,
убеждающим, что хорошие стихи возникают отнюдь не на основе добрых чувств, а на умении
придать этим чувствам искусное выражение.
Впрочем, так уж ли добры эти чувства, выраженные в стихотворении об убитом на
демонстрации мальчике? Вообще — нужно ли говорить здесь о демонстрациях и
революциях? В том-то и дело, что одной из основных тем Сологуба — причем вне каких-либо
общественных мотивировок — всегда была тема истязаемых детей,— тема, принимающая
у него буквально садо-мазохистическую окраску.
Вот какой эпизод рассказывается в одном из писем Сологуба любимой сестре
Ольге (он не хотел идти к ученику босой в осеннюю слякоть):
«Маменька очень рассердилась и пребольно высекла меня розгами, после чего я уже не
смел упрямиться и пошел босой. Пришел я к Сабурову в плохом настроении, припомнил
все его неисправности и наказал розгами очень крепко, а тетке, у которой он живет, дал
две пощечины за потворство и строго приказал сечь почаще».
Можно только изумиться тому, как в такой обстановке не заглохло дарование
Сологуба. И обратим внимание на одну совершенно кошмарную, я бы сказал, патологическую
деталь: письмо написано 20 сентября 1891 года, то есть его пишет мужчина двадцати
восьми лет, уже зарабатывающий на жизнь, уже активно пишущий стихи,— которого
до сих нор порет маменька!
Мы здесь встречаемся с классическим примером патологического развития
психики — когда человек испытывает склонность к истязательству детей, будучи сам
истязуемым, и даже не в собственном детстве, а в уже зрелом возрасте. Не удивительна
фиксация Сологуба на этой теме. В знаменитом стихотворении «Нюренбергский палач» тема
казни на эшафоте опять перерастает в сцену избиения ребенка: «Стенания и слезы,—
Палач везде палач. О, скучный плеск березы! О, скучный детский плач!» И недаром
главный герой его прозы, гениального романа «Мелкий бес» — учитель-садист Пере
донов. Йритики сразу же заметили, что Передонов — это сам Сологуб, но лишенный его
дивного художественного дара, что Сологуб — это усложненный и утонченный Передонов.
Было замечено и другое: нельзя сводить Передонова и передоновщину на
социальные условия, это феномен не социальный, а психологический. Все мы Передоновы,
писали наиболее умные критики (например, Александр Блок): на современном языке это
значит, что Сологуб написал свой роман о бессознательной душевной жизни, о темной
подкладке человеческой психики. Творчество Сологуба — это, конечно же, находка для
психоанализа. Энергия бессознательных импульсов, сублимированная художественной
фантазией, дала эти изумительные результаты — вроде цитированного стихотворения
«Простая песенка».
Современная Сологубу критика выделяла, однако, у него другую тему как главную,
доминирующую во всем его творчестве: это тема мечты, преображающей жизнь. Это
у Сологуба называлось «творимая легенда». Мистерия Сологуба — превращение Альдон-
сы в Дульцинею, яви в фантазию. Он отвергает жизнь — бабищу ражую и дебелую.
Было замечено, что Сологуб объектом эстетического любования делает смерть, он
посвящает ей стихи, которые иначе чем эротическими не назовешь. «Любовью легкою играя,
Мы обрели блаженный край. Вкусили мы веселье рая, Сладчайшего, чем Божий рай» —
это написано о смерти. Сологуб воспевает не солнечную Еву, а лунную Лилит, а Солнце
он называет змием. Сологуб весь — в некоем тайном служении, эзотерическом культе
невесты-смерти: «Пришла ночная сваха, Невесту привела. На ней одна рубаха, Лицом
она бела... В глазах угроза блещет, Рождающая страх, И острая трепещет Коса в ее ру-
Борис Парамонов 201
ках». Или в другом стихотворении: «Безумной лаской нежить Во тьме и тишине
Отверженная нежить Сбиралася ко мне». И тем же размером и ритмом — знаменитый
манифест: «И что мне помешает Воздвигнуть все миры, Которых пожелает Закон моей
игры?» Все это называлось сологубовским солипсизмом; солипсизм — представление
о мире как порождении творческого Я, о несуществовании бытия за пределами
творческого сознания. Здесь и гнездится теургическая установка, о которой мы говорили выше как
о главной характеристике русского символизма. Но можно заметить, что у Сологуба, в
индивидуальном его теургическом варианте, эта способность созидать миры неразрывно
связана с влюбленностью в эту самую нежить. Мечта — это и есть нежить, не только
увлекающая и ласкающая воображение, но и страшащая: Смерть-любовница — все
равно смерть. Сологубовский солипсизм в психологическом развороте демонстрирует явные
черты аутоэротизма. И тут мы можем вспомнить тему истязаемых детей у Сологуба:
в символике бессознательного, расшифровываемой психоанализом, «бить ребенка»
означает аутоэротическое удовлетворение. Так обретают творчески-психологическое
единство все темы Сологуба. Он очень похож на Гоголя и на Канта.
Вспомним, что философские аналоги русского символизма (например, философская
мысль Николая Бердяева) исходили в своей творческой работе из философии Канта.
Что такое, по Канту, знание? Это способность познающего разума к созданию так
называемых синтетических априорных суждений. Априорный значит доопытный или даже
лежащий в основе опыта (трансцендентальный). То есть, по Канту, познание возможно только
в силу того, что человек уже имеет в себе, в формах своей чувственности и рассудка,
некие схемы, способные организовать противостоящее ему объектное бытие, и эта
организация и значит познание: человек знает только то, что уже носит в себе. Создание мира
есть его познание по априорным схемам. При желании, психологизируя, такую
установку можно назвать аутоэротической: так сказать, объект вожделения ничто в
сравнении с самой способностью вожделеть; по крайней мере, вторичен, он «созидается»
вожделеющим, но, конечно же, не реально, а в воображении. Вот таким воображаемым —
воображенным миром предстало бытие в философии Канта, которую, в
психологическом отношении, ничего не стоит свести к опыту аутоэротомана. В стихотворении
Блока Кант — маленький человечек, сидящий за ширмой; это аналог Сологуба,
пещерного жителя; сидя в своем уединении, они созидают миры, которые на поверку оказываются
обителями нежити. Известно, что Кант под словом «сознание» — то самое, которое
созидает познаваемый мир,— имел в виду сознание вообще, то, что называется
гносеологический субъект, а не конкретно-индивидуальное сознание того или иного человека. Но
эта оговорка не могла избавить его философию от печати некоего субъективного
произвола, от некоей титанической претензии, от узурпации прав Бога-Творца, которая
предприняла попытку самореализации уже позднее, в двадцатом веке. Федор Сологуб был
одним из тех, кто создавал атмосферу этого титанического самоутверждения,
реализовавшегося в русской действительности болыпевицким экспериментом.
Сказанное выше о сологубовском солипсизме можно доказать анализом чуть ли не
любого его произведения. Но особенно характерна в этом отношении его прозаическая
трилогия «Творимая легенда». Она замечательно разобрана в статье Корнея Чуковского
«Путеводитель по Сологубу», помещенной в советском, шестидесятых годов, собрании его
сочинений. Попытаюсь углубить сказанное Чуковским, вернее, психологически
развернуть, расширить. Главный герой «Творимой легенды» — поэт и химик Георгий Триродов,
живущий в уединенном имении, полном всяческих чудес и капризов. В этом имении он
держит крайне необычную частную школу, в которой, например, молодые учительницы
ходят нагими (тут нельзя не узнать мотив босоногого учительства самого Сологуба,
возведенного, как сказал бы Гоголь, в перл создания). Но самое интересное в этой школе —
состав ее учеников: кроме обыкновенных, живых детей, тут еще присутствуют дети как бы
мертвые, «тихие дети», как называет их Сологуб. Ясно, что это новый вариант той
нежити, которая наполняла стихи Сологуба или творчество упомянутого только что Гоголя:
«мертвые души» как образ невостребованной реально жизни, как символ заключенности
творца-художника в пределах его богатого, но все же индивидуального «я»; короче
говоря, опять же аутоэротический символ: единственное, что может породить такой
сидящий за ширмами мечтатель; так сказать, семя, впустую разбросанное в пустом
пространстве.
В «Творимой легенде» Сологуб прибегнул к очень интересному приему, озадачившему
критиков и комментаторов: он соединил в одном повествовании реальный и
фантастический ряды. В романе действуют одновременно члены кадетской партии, вполне
реальные революционеры и жандармы — и вот эта самая нежить, прежде всего сам маг
и колдун Триродов, обладающий способностью как бы воскрешать мертвых, после чего
они и становятся этими «тихими детьми». В рядоположении этих двух линий Сологуб
достигает удивительных художественных эффектов.
Сюжетное построение трилогии также отмечено указанной параллельностью. Ее
первое действие протекает в русском провинциальном городе, где орудует маг Триродов,
а второе — на неких Соединенных Островах, в государстве, управляемом королевой Ортру-
202 Борис Парамонов
дой, в стране почти идеальной. Но и ее сотрясают страсти — как политические, так и
чисто человеческие (лучше было бы сказать — нечисто человеческие). В конце второй части
происходит нечто вроде гибели Помпеи: извергающийся вулкан поражает один из
островов, и на нем погибает королева; этот вулкан — символ неуправляемых страстей.
А третья часть начинается с размышлений уже известного нам Триродова, который
решает стать королем этих Соединенных Островов. И вот какова мотивировка этого
решения:
«Роль личности в истории казалась Триродову навсегда и прочно определенною.
Толпа только разрушает. Человек творит. Общество сохраняет.
В толпе разнуздан зверь. Свободно творящий человек ненавидит зверя, и умерщвляет
его.к Общество свободных людей есть колыбель нового человека, который уже не захочет
быть ни господином, ни рабом, не захочет приносить жертв ни власти, ни собственности.
Он не захочет ограничивать своей и чужой свободы, потому что он поймет до конца
великую силу людского свободного единения. В этих единениях свобода каждого возрастает
с возрастанием свободы другого, потому что упразднены аппетиты к власти, свойственные
праздному меньшинству. Уже и теперь идеи солидарности становятся все сильнее в
жизни людей.
Социалистический строй представлялся Триродову неизбежною ступенью в развитии
культурного общества. Триродов думал, что это будет только переходом к синдикализму,
а через него к совершенно свободному строю.
Триродов думал, что опыт покажет неизбежность социалистического строя, опыт же
покажет и его временную, переходную природу.
Триродов думал, что следует сделать этот опыт. Он думал, что для этого можно
воспользоваться государством Островов... И решился Триродов сделать попытку взойти на
престол Островов, овладеть наследием королевы Ортруды, к перевитому лаврами
терновому венку поэта прибавить таящий в себе такие же терния золотой и алмазами
блистающий венец короля».
Незачем излагать все перипетии борьбы Триродова за престол Соединенных Островов:
«Творимая легенда», слава Богу, издана тиражом сто тысяч экземпляров. Но вот что
особенно интересно: как Триродов туда, на Соединенные Острова, прибывает — на
воздушном корабле типа ракеты, который он построил в своем имении, замаскировав
его под оранжерею. Этот корабль способен преодолеть силу земного притяжения, и на
страницах третьей части трилогии Триродов подробно объясняет технические детали
своего изобретения. И когда толпа приходит громить имение и школу Триродова, он на
своем корабле вместе со всеми своими детьми, как живыми, так и «тихими», поднимается
в небо и улетает на Соединенные Острова.
Итак, перечислим слагаемые легенды Сологуба, черты носителя, творца этой легенды:
поэт, маг, колдун, социалист — и технический изобретатель. Но это и есть черты и
слагаемые новой эпохи, миф двадцатого века: воодушевляющий миф о счастливой
коллективной жизни, помноженной на техническую мощь.
В сологубовском варианте этого проекта бросаются в глаза специфически русские
особенности этого мифа, связанные с русской традицией утопического мышления, в
частности магизм федоровского типа. Спрошенный о двигательной силе своего космического
корабля, Триродов отвечает: «Это мы сделаем при помощи веществ, подобных радию,
которые я изготовляю из энергий живых и полуживых тел». Как тут не вспомнить
федоровский дикий проект воскрешения мертвых!
Специфически федоровское здесь — все та же нежить, проглядывающая в этих
утопиях, как у гоголевской русалки-у то пленницы просвечивало сквозь лунное тело черное
пятно. Утопия и утопленница — каламбур невольный.
Тема двадцатого века в русском исполнении, в построениях русских философов
федоровско-бердяевского, то есть гностического, типа и в творчестве поэтов-символистов
предстает как тема магии — едва ли не черной, как тема заклятия природных стихий
усилиями узурпирующего божественные прерогативы человеческого разума. У
большевиков эта тема, так сказать, секуляризуется, культурно уплощается, и выступает уже как
культ индустриальной цивилизации, технологическое покорение природы. Но поистине
демоническую, разрушительную силу эта идея и практика получает у большевиков как
раз потому, что она питается бессознательной энергией чуть ли не всей русской
гностической мысли, с ее тайным — а то и явным — мотивом ненависти к земному
бытию. Психологические основы этого умонастроения, этого склада души я постарался
в очередной раз продемонстрировать на примере Федора Сологуба. Ненависть к природе,
к земной жизни в психологическом сведении есть невозможность жить в гармонии с ней,
с природой, с этим «женским» началом бытия.
Современники в многочисленных мемуарных свидетельствах в один голос отмечают,
что Сологуб резко переменился, женившись на Анастасии Чеботаревской («женившись
и обрившись», как заметил кто-то из мемуаристов), причем изменился едва ли в
лучшую сторону. Из строгого отшельника, признающего только общество братьев-поэтов,
он превратился чуть ли не в светского бонвивана, что ему крайне не шло. К тому же он
Борис Парамонов 203
стал предаваться весьма эксцентрическим крайностям, вроде организации на своей
квартире дионисийских мистерий. Есть письмо Блока к Чеботаревской, в котором он
мягко, но решительно отклоняет приглашение участвовать в чем-то подобном. С
ухмылкой пишет об этом Бердяев в автобиографии «Самопознание», отмечая именно
несерьезность подобных затей. А Андрей Белый говорит в своих мемуарах, что подобные
мероприятия породили в Петербурге фантастические слухи, будто поэты на своих радениях
истязают кошек: создалась легенда о «кошкодавах». Все это попахивает именно передо-
новщиной: ведь однажды этот герой Сологуба притащил в парикмахерскую своего
упирающегося кота и потребовал его побрить.
И тут вспоминается еще одна деталь, скорее зловещая уже, а не комическая.
Анастасия Чеботаревская, покончившая с собой в 1921 году, писала перед смертью книгу о
женщинах Французской революции, первая часть которой вышла после ее смерти, в двадцать
втором году. Так вот, одна из знаменитых этих женщин, Теруань де Мерикур, как
известно, была высечена толпой якобинок, после чего сошла с ума. Я не могу отделаться от
впечатления, что эта историческая деталь имеет какое-то отношение к семейной жизни
Сологуба, отчего она и вошла в поле внимания его жены.
Так возвращается в жизнь Сологуба тема истязаемых детей.
Федор Сологуб — выдающийся, может быть даже великий писатель. Но его
творчество, как редко чье-нибудь другое (за исключением Гоголя, конечно), заставляет
вспомнить старый философский афоризм: о том, что святость есть преображенная энергия
зла. Так же и красота лежит где-то совсем рядом с земной грязью, гений — со
злодейством. В близости, если не тождественностит последних больше всего убеждает история
русской революции, в злодеяниях которой нельзя не расслышать тем богатой и
утонченной предреволюционной русской культуры
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО КНИЖНОМУ МИРУ
«МИНУВШЕЕ», «ЗВЕНЬЯ», «ЛИЦА»
В этом обзоре речь пойдет о трех изданиях,
выпускаемых содружеством двух издательств:
отечественного «Феникса» и парижского «Athe-
neum». Это — два исторических альманаха:
«Минувшее» и «Звенья» и один
биографический — «Лица». Альманах «Минувшее»
издательство «Atheneum» выпускает с 1986 г. С 1990 г.
стало выходить его репринтное воспроизведение,
сначала благодаря усилиям московского
«Прогресса» и издательства «Феникс», а с 6-го
тома — только одного «Феникса». С 11-го тома —
это совместное издание «Atheneum» и
«Феникса». К настоящему времени (декабрь 1993 г.)
вышло 14 томов альманаха. В его
редакционной коллегии такие известные ученые, как
американцы Ричард Пайпс и Джон Мальмстад.
Главный редактор издания — живущий в
Париже Владимир Аллой.
Предыстория этого альманаха была
драматической. Его предшественником был
составлявшийся в «подполье» и с 1976 по 1982 гг.
выходивший на Западе исторический сборник
«Память». Группа составителей была
законспирирована, но КГБ напал на ее след, и в 1981 г. был
нанесен удар. Одного из составителей, С. В. Де-
дюлина, вынудили эмигрировать, другой —
А. Б. Рогинский — был арестован и осужден по
надуманному обвинению, а фактически за
«Память». Угроза ареста нависла и над другими
участниками сборника. КГБ прибег к шантажу,
угрожая не выпустить из лагеря по окончании
срока А. Б. Рогинского, если работа над
сборниками не будет прекращена. Редакция была
вынуждена отступить. К тому времени вышло
5 выпусков сборника и был подготовлен шестой.
Его материалы, однако, не пропали, а вошли в
первые номера «Минувшего».
Авторы и публикаторы «Памяти»
скрывались под псевдонимами. Под псевдонимами
выступают и участники первых номеров
«Минувшего» (до 6-го тома). В предисловии к 11-му
тому их псевдонимы раскрыты. Отмечу среди
них прежних участников «Памяти»: А. Б.
Рогинского, А. И. Добкина, Ф. Ф. Перчёнка,
В. Н. Сажина. А. И. Добкин сейчас является
руководителем издательства «Феникс», а с 13-го
выпуска — членом редакционной коллегии
альманаха.
«Минувшее» — это сборники о русском
«некалендарном» XX веке. Это, в основном,
сборники архивных материалов — воспоминаний,
дневников, писем. Каковы их источники? В
первых выпусках «Минувшего» — главным
образом многочисленные личные архивы у нас и за
рубежом и западные архивы. Но потом
появляются на страницах «Минувшего» и
материалы из отечественных хранилищ. Таковы,
например, «Дневниковые записи Даниила Харм-
са» (т. 11), хранящиеся в Рукописном отделе
Российской национальной библиотеки.
Архивные публикации в сборнике соседствуют с
серьезными исследовательскими статьями на
исторические темы. Следует отметить высокий
научный уровень публикаций. Все они снабжены
предисловиями и комментариями, в конце
каждого тома помещены указатель имен и краткие
аннотации.
Можно условно выделить основные темы
альманаха: Революция и послереволюционный
террор, коллективизация, сталинские репрессии
и — это, пожалуй, главная тема — судьба
культуры и людей культуры в тоталитарном
обществе. О ключевом событии русского XX
века — Революции в 3-м и 4-м томах можно
прочесть работу Ричарда Пайпса «Создание
однопартийного государства в Советской России
(1917—1918) ». Из мемуаров, относящихся к
этому периоду, отметим воспоминания В. Б.
Лопухина «После 25 октября» (т. 1). Их автор —
директор департамента общих дел МИДа,
чиновник, обыкновенный человек, фигурально говоря
«проспавший» Октябрьскую революцию (он
заболел в это время гриппом) и вышедший на
службу уже в новую историческую эпоху.
Те, кто читал роман И. Шмелева «Солнце
мертвых», знают, какую кровавую бойню
устроили большевики в 20-м году в Крыму. О тех же
событиях рассказывает в своих воспоминаниях
М. Н. Квашнина-Самарина (т. 1). «Этот ужас,—
начинает она свое повествование, — был 25
декабря 1920 года: в этот день убили моего отца,
79-летнего старика, и брата Дошу, которому
через 13 дней (т. к. он родился 25 декабря
старого стиля) исполнилось бы 43 года». И далее
о расстрелах, об издевательствах над людьми,
вся «вина» которых состояла в их
происхождении.
Теме коллективизации посвящена статья
американского историка Сергея Максудова
«Некоторые документы Смоленского архива о
раскулачивании и высылке кулаков». В основе ее —
материалы вывезенного во время войны в
Германию, а затем оказавшегося в США
Смоленского архива. Помимо архивных материалов автор
привлек в своем исследовании также широкий
спектр печатных источников.
Известно, что крестьяне, пережившие
коллективизацию, не вели дневников, не писали
мемуаров. Но исключения все же были. Таковы
воспоминания Дмитрия Егоровича Моргачева,
крестьянина-толстовца, члена
сельскохозяйственной коммуны «Жизнь и труд», созданной
в 1922 г. Эта коммуна просуществовала до
1936 г., а в 1936-38 гг. органы НКВД
арестовали весь ее руководящий состав.
«Толстовские» колхозы власти были не нужны. Сам
Моргачев провел 10 лет в лагерях. Отрывок из
его рукописи «Моя жизнь» помещен в 4-м томе.
Как было уже замечено выше, судьбы
людей русской культуры — одна из ведущих тем
альманаха. Тяжела была судьба выдающегося
русского поэта Николая Алексеевича
Заболоцкого, арестованного в 1938 г. и прошедшего
через допросы и пытки во внутренней тюрьме
ленинградского НКВД. Его воспоминания
«История моего заключения» (т. 2 —
публикация, вступительная статья и примечания Е. Эт-
кинда) — это страшный документ,
рассказывающий, как мучили поэта, которым русская
культура должна гордиться.
О последних годах другого выдающегося
деятеля русской культуры, философа Льва Пла-
тоновича Карсавина, рассказывается в
воспоминаниях А. А. Ванеева «Два года в Абези».
Автор их — Анатолий Анатольевич Ванеев —
участник войны, был арестован в конце 40-х гг.
и попал в инвалидный лагерь в Абези, на
Северном Урале, где и познакомился с
Карсавиным. В его лице Карсавин обрел не только
благодарного слушателя, но и преданного ученика,
сумевшего проникнуться его философскими
идеями.
Столь же трагичным, как судьба Карсавина,
был жизненный путь двух других деятелей
«русского религиозного ренессанса», не
эмигрировавших и не высланных за границу,—
Николая Николаевича Фиолетова и Сергея
Алексеевича Аскольдова. В 9-м томе «Минувшего»,
в мемуарах вдовы рассказано о поистине
мученической жизни Фиолетова. Аскольдов
представлен в альманахе публикацией писем:
письма к А. Л. Золотареву в 9-м томе (публикация
А. А. Сергеева и А. И. Добкина) и «Письма
к родным» в 11-м (публикация А. А. Сергеева).
Особенно замечательны «Письма к родным» из
Путеводитель по книжному миру 205
ссылки, исповедальные и как-то по-особому
просветленные. В одном из них Аскольдов
выражает уверенность, что ему «свыше сил крест
нести не придется». Судьба, однако,
распорядилась иначе. Во время войны он, живший в то
время в Новгороде, был отправлен немцами в
Германию. Жил в предместье Берлина и в мае
1945 г. был арестован там советскими
оккупационными властями. Сначала его выпустили, но
потом, спохватившись, снова пришли с арестом.
Поняв, что ему грозит, Аскольдов покончил
с собой.
То, что не только в лагере, но и на «воле»
жизнь советских людей — это «осада человека»,
с необычайной яркостью выражено в
блокадных воспоминаниях известного ученого Ольги
Михайловны Фрейденберг (т. 3). Эти мемуары
резко выделяются среди известных мне
блокадных воспоминаний. В буднях осажденного
Ленинграда Фрейденберг отказывается видеть что-
либо героическое, для нее -— это только новые
экстремальные условия, новая пытка,
организованная властями. «Часто приходит в голову,—
пишет она,— кто безжалостней — те ли, что
заперли живых людей в ящик смерти, или те,
что стреляли и убивали?» Со многим в этих
воспоминаниях трудно согласиться, но важно,
что была и такая точка зрения.
Начиная с 6-го тома в «Минувшем»
начинают преобладать материалы по истории
культуры. Вводятся новые рубрики: «Из наследия
отечественной философии», «Из истории лите*;
ратурной жизни», «Литература и власть», «Из
истории театра», «Материалы по истории кино».
В разделе «Из наследия отечественной
философии» следует отметить публикации статей
В. В. Розанова «Вечное преображение» (о
художнике Нестерове), А* А. Мейера «Слово^
символ», М. И. Кагана «Еврейство в кризисе
культуры» (т. 6); Л. И. Шестова «Роковое
наследие» (т. 9); Л. П. Карсавина «Аскетизм и
иерархия» (т. 11). В рубрике «Из истории
духовных течений в России» важное место
занимает публикация американского ученого Джона
Мальмстада «Андрей Белый и антропософия»,
содержащая «интимную» автобиографию
Белого и его переписку с М. К. Морозовой (тт. 6,
8, 9).
Из литературных мемуаров следует отметить
воспоминания Нины Петровской, женщины, чья
жизнь была связана с крупнейшими поэтами
начала века Валерием Брюсовым и Андреем
Белым и послужившей прототипом Ренаты из
«Огненного ангела» Брюсова (т. 8). Среди
биографических исследований большой интерес
представляет хроника последнего года жизни
Осипа Мандельштама, составленная П. Н. Нер-
лером (т. 8).
Родственным «Минувшему» изданием стали
«Звенья» (выходит с 1991 г.; к настоящему
времени вышли два номера) — тоже
исторический альманах, но несколько иной
направленности, поскольку это альманах историко-про-
светительского общества «Мемориал».
Редакторы-составители первого выпуска — Н. Г. Охтин
и А. Б. Рогинский; второго —- А. И. Добкин и
А. Б. Рогинский. Первый, в основном, посвя-
206 Путеводитель до книжному миру
щен репрессиям и лагерной теме. Это видно уже
из названий разделов: «В борьбе за политре-
жим», «Над картой ГУЛАГа», «Палачи и
жертвы». Хотелось бы обратить внимание на два
материала из первого раздела — «Власть, народ,
культура». Во-первых, это публикация Е. Н.
Разумовской «60 лет колхозной жизни глазами
крестьян». Автор — преподаватель
музыкального училища, которая вместе со своими
студентами почти 20 лет собирала фольклор на
территории русско-белорусского порубежья.
Записывали они, однако, не только фольклор, но и
рассказы крестьян о своей жизни. В результате
у Разумовской оказался в руках важный
исторический материал. Читать эти бесхитростные
рассказы тяжело. Каждый из них —
свидетельство о сломанной, искореженной судьбе.
Другой материал — об интеллигенции. Это
исследование Ф. Ф. Перчёнка «Академия наук
на „великом переломе"» — история
наступления советской власти на тот «островок
независимости», каким была в 20-е гг. Российская
Академия Наук.
Второй выпуск «Звеньев» почти целиком
посвящен теме «Интеллигенция и революция».
Читателя здесь, несомненно, привлечет полная
публикация «Черных тетрадей» 3. Н. Гиппиус,
хранившихся в Рукописном отделе Российской
национальной библиотеки (о чем было известно
лишь узкому кругу специалистов), и «Петро-
врадский дневник» А. В. Тырковой, материалы
о «лишенцах» — А. И. Добкина, исследование
С- В. Ярова «Кронштадтский мятеж в
восприятии петроградских рабочих».
К этим изданиям примыкает и
биографический альманах «Лица» (выходит с 1992 г.).
Хронологические рамки его шире, чем двух
предыдущих. Он посвящен не только
материалам XX, но XIX и даже XVIII вв. Нечетные
номера выпусков — о XX веке, четные — о
предыдущих.
На мой взгляд, из трех вышедших номеров
самый интересный — 1-й. Его
редактор-составитель — один из лучших знатоков русского
«серебряного века» — А. В. Лавров. В этом
выпуске отметим очерк биографии русского
философа Густава Густавовича Шпета, написанный
покойным М. К. Поливановым; воспоминания
Б. Я. Данько, писательницы и художницы по
фарфору, о ее встречах с Федором Сологубом в
20-е гг.; исследование М. В. Безродного о
философском журнале «Логос».
Второй выпуск (редактор-составитель А. А.
Ильин-Томич) — более академичен. В нем
преобладают материалы о малоизвестных или вовсе
неизвестных литераторах XIX в.: о писателе и
переводчике Д. А. Облеухове — друге Чаадаева;
об Иване Гурьянове — авторе ценимого
историками путеводителя по Москве конца 1820-х гг.;
о «поэте и чиновнике» Василии Алябьеве,
брате композитора Алябьева,
В третьем выпуске читателей, несомненно,
заинтересуют статья В. Н. Купченко «Еще
один Александр Иванов», об Александре
Павловиче Иванове, авторе фантастического
рассказа «Стереоскоп», искусствоведе, близком
знакомом А. А. Блока, и исследование Т.
Никольской — о забытой поэтессе Ольге Черемшано-
вой, выпустившей в 1925 г. свой единственный
сборник, предисловие к которому написал
М. А. Кузмин (Ольга Черемшанова писала еще
многие годы, но больше никогда не
публиковалась). Из архивных материалов интересна
переписка Николая Александровича Бердяева
с Петром Бернгардовичем Струве и его женой
Ниной Александровной.
Все эти три издания продолжают лучшие
традиции русской исторической науки и
литературоведения.
Сергей Стратановский
ERRATUM
В публикации писем Николая Клюева к А. Н. Яру-Кравченко (№ 2)
допущена опечатка: на с. 157 в шестой строке снизу вместо «четким» нужно читать
«чутким». Приносим извинения публикатору и читателям.
ПАМЯТИ НАШЕГО ТОВАРИЩА
10 января неожиданно и рано ушел из жизни видный ученый, многолетний
член редколлегии «Звезды», доктор исторических наук, лауреат
Государственной премии Валентин Семенович Дякин.
Валентин Семенович был приглашен в журнал как прекрасный знаток исто*
рии России начала XX века, автор заметных монографий «Русская буржуазия и
царизм в годы первой мировой войны 1914—1917 гг.», «Самодержавие,
буржуазия и дворянство 1907—1911 гг.», «Буржуазия, дворянство и царизм в
1911—1914 гг.» и многих других глубоких и принципиальных работ. Приглашен
как специалист, известный не только своей эрудицией, но и независимостью
мнений, сочетавшейся с редкой в наше время интеллигентностью, готовностью
слушать и уважать оппонента.
В. С. Дякин очень много сделал для журнала в сложные, «застойные» годы.
Когда критерии оценки партийного руководства нередко расходились с
мнением части редколлегии, он своим авторитетом и открыто выраженным мнением
помогал уберечь журнал от недостойных публикаций, в том числе к истории
непосредственного отношения не имеющих, и помог тем самым журналу
сохранить доброе имя.
Валентин Семенович был не только чрезвычайно ответственным,
обязательным членом редколлегии — он был рыцарем, готовым вступить в бой за
истину, невзирая на угрожающие ноты в голосе представителей власти любого ранга.
Одним участием своим в нашей общей работе, присутствием на наших
заседаниях он создавал определенную, высокую нравственную атмосферу.
В памяти нашей Валентин Семенович останется не только блестящим,
широким специалистом, но соратником и другом, которого мы никогда не забудем.
Редакция и редколлегия «Звезды»
СОДЕРЖАНИЕ
Федор ЧИРСКОВ. Стихи 3
Евгений ФЕДОРОВ. Илиада Жени Васяева, год 1949. Повесть 6
Надежда ПОЛЯКОВА. Стихи 58
Виктория ПЛАТОВА. Возвращение к себе. Рассказ 60
Алексей ПУРИН. Стихи 73
Дмитрий ПРИТУЛА. Два рассказа 75
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
Гэррет ПОРТЕР, Патрисия НОРРИС. Я выбираю жизнь. Как поддержать
целительную силу человеческого духа. Перевод а английского М. Бадхен . . . . 85
ПУБЛИЦИСТИКА
Ю. П. ПЕТРОВ. Во что обошлась России двбйная бухгалтерия ВПК •••«.. 123
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Адмирал А. В. КОЛЧАК. Сообщение в Офицерском союзе Черноморского флота и
Собрании делегатов армии, флота и рабочих в Севастополе. Публикация, пре- '■
дисловие и послесловие Александра Смирнова , 130
ИСТОРИЧЕСКИЕ ЧТЕНИЯ
Игорь КУЗЬМИЧЕВ. «День ожидаемого огня...» А. А. Ухтомский в переписке с
В. А. Платоновой ,...•••, 138
ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
Переписка А. А. Ахматовой с Л. Н. Гумилевым. Предисловие Александра Панчёнко.
Публикация и подготовка текста Н. В. Гумилевой и А. М. Панчёнко . . . . 170
КРИТИКА
Петр ВАЙЛЬ, Александр ГЕНИС. Поэзия банальности и поэтика непонятного. 189
Виктор КРИВУЛИН. Двое на полигоне 194
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
Борис ПАРАМОНОВ. Новый путеводитель по Сологубу 199
Путеводитель по книжному миру 204
Памяти нашего товарища ... 207