Text
                    6

I S S N 0 1 3 0 - 6 5 4 5 “ И Н О С Т Р А Н Н А Я Л И Т Е Р А Т У Р А ”, 2 0 24 , № 6 , 1 – 2 8 8

2024

ИЗ КЛАССИКИ
ХХ ВЕКА: РОМАН
ЖАНА ЖИРОДУ
“ЭЛПЕНОР”

6
2024

ПОВЕСТЬ
“НОВАЯ ЖИЗНЬ”
И РАССКАЗЫ
СЕСАРА АЙРЫ

КЕВИН УИЛСОН,
ПЕТЕР ФАРКАШ,
РОАЛД ДАЛ И
ВЛАДА УРОШЕВИЧ
В РУБРИКЕ
“ТУПИК”


[6] 2024 Ежемесячный литературнохудожественный журнал Из классики ХХ века Переперевод Тупик Авторы номера 3 Сесар Айра Новая жизнь. Повесть. Истории из жизни моей малой родины. Рассказы. Перевод с испанского и послесловие Александра Казачкова 58 Эльза Моранте Рассказы из сборника “Андалузская шаль”. Перевод с итальянского Анны Быструевой. Вступление Анны Ямпольской 78 Галит Хазан-Рокем Вдвоем. Перевод с иврита Ольги Левитан 80 Колм Тойбин Пылающий вереск. Роман. Перевод с английского Екатерины Крыловой. Под редакцией Марии Ляпуновой и Владиславы Сычевой [Окончание] 164 Жан Жироду Элпенор. Роман. Перевод с французского Бенедикта Лившица. Вступление, подготовка текста и примечания Константина Львова 230 Шандор Петефи Стихи. Перевод с венгерского и вступление Юрия Гусева 235 Кевин Уилсон Цирковой выстрел. Рассказ. Перевод с английского Андрея Зотова 245 Петер Фаркаш Люди и звери. Перевод с венгерского и вступление Юрия Гусева 253 Роалд Дал Лебедь. Рассказ. Перевод с английского Екатерины Бабкиной 271 Влада Урошевич Рассказы. Перевод с македонского Ольги Панькиной 283 © “Иностранная литература”, 2024
До 1943 г. журнал выходил под названиями “Вестник иностранной литературы”, “Литература мировой революции”, “Интернациональная литература”. С 1955 г. — “Иностранная литература”. Главный редактор А. Я. Ливергант Редакционная коллегия: Л. Н. Васильева С. М. Гандлевский Т. А. Ильинская заместитель главного редактора, ответственный секретарь К. В. Львов Д. Д. Сиротинская А. О. Филиппов-Чехов Международный совет: Ван Мэн Томас Венцлова Матей Вишнек Клаудио Магрис Андрес Неуман Иштван Орос Роберт Чандлер Общественный редакционный совет: К. Н. Атарова Н. А. Богомолова Е. А. Бунимович Т. Д. Венедиктова А. А. Генис А. В. Гладощук В. П. Голышев Ю. П. Гусев Е. Е. Дмитриева О. Д. Дробот С. Н. Зенкин Г. М. Кружков М. А. Осипов М. Л. Рудницкий И. С. Смирнов Е. М. Солонович Б. Н. Хлебников А. В. Ямпольская Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Сесар Айра [ 3 ] ИЛ 6/2024 Перевод с испанского и послесловие Александра Казачкова Новая жизнь Повесть М ОЙ издатель и незабвенный друг Орасио Ачаваль имел привычку, свойственную владельцам малых издательств, которые лично общаются со своими авторами, — объявлял нереальные сроки выхода книг, весьма опережающие действительность. Я вовсе не считаю, будто он не уделял должного внимания процессу работы над книгой; напротив, уверен, он работал на совесть. Так поступают все, а мелкие издатели чаще всего, если не сказать — всегда; издателями становятся по призванию, причем оно бывает не менее и даже более истинным и бескорыстным, чем в случае с писателями. Однако они не в силах удержаться от фантазий по части сроков. В случае с неоперившимися издателями, к числу которых Ачаваль явно не относился, можно было бы предположить, что они и сами в это верят. Но даже самый неискушенный из них знает, что речь идет о процессе с определенными сроками, и чудеса здесь невозможны. Усердный мелкий издатель при недостатке средств и персонала (зачастую все издательство — это он один, именно как у Ачаваля) вынужден увеличивать сроки с учетом разного рода задержек, в том числе домашнего и личного © Cеsar Aira, 2019 © Mansalva, 2019 © 2013, Biblioteca Nacional © Александр Казачков. Перевод, послесловие, 2024
[ 4 ] ИЛ 6/2024 порядка (скажем, простуды). Нынче прогресс в области технологий многое упростил. В ту пору, несколько десятилетий назад, еще были гранки, литеры, наборщики, верстка, которую следовало забирать в типографии, офсетная печать была в новинку, и традиционалисты относились к ней с недоверием; не существовало мгновенных цифровых потоков, все упиралось в осязаемые предметы, и их требовалось перемещать туда-сюда. Привычка называть автору несбыточные сроки укоренилась настолько, что, по-моему, не отмерла и с ускорением процесса; ныне мелкие издатели по-прежнему следуют ей, но в масштабе, адаптированном к нашей эпохе молниеносных действий. Если подыскивать уважительную причину, то помимо самообмана 1 или wishful thinking можно предположить некое самообязательство, то есть взятое на себя обещание поднапрячься, отказаться от пауз в связи с усталостью или унынием, которые служат столь легким оправданием в деле, лишенном важных материальных стимулов. Источником может быть и необходимость принять во внимание нетерпение начинающих авторов, обычно составляющих клиентуру такого рода издателей. Но это, очевидно, самый неподходящий способ их успокоить. Эффект здесь скорее противоположный, с неким оттенком жестокости, словно на этом трудном пути они хотели бы преподать молодым писателям урок, обнажающий правду жизни. Я как раз был начинающим автором, причем весьма юным. Ачаваль применил ко мне сей метод в полной мере, но я воспринял его не как жестокость, а скорее как своего рода судьбу, и моя изначальная привязанность к этому человеку навсегда осталась незыблемой. Моя рукопись, первый мой роман, попала к издателю через посредство друзей. С первого же момента он проявил воодушевление, мы познакомились, подписали договор, весьма незамысловатый и кустарный — самая что ни на есть неформальная формальность, и с этой минуты инициатива перешла в его руки. Я никогда раньше не имел дела с издателями и даже не был знаком с кем-либо из них. Это оказалось для меня в новинку, хотя и не совсем непривычным. Рукопись моего романа прошла через несколько рук и породила в отношении меня, пусть и раньше времени, скромную, келейную славу подающего надежды юного литературного дарования. Точнее подтвердила в категории “надежды” то, чем я уже слыл в узких кругах благодаря моей эрудиции завзятого читателя, стройности мышления и вечно присущему мне загадочному виду. Возможно, ничто во мне не оправдывало подобных ожиданий, но время от времени в культурных кружках возникают надежды на появление гения. Как бы то ни 1. Попытка выдать желаемое за действительное, необоснованный оптимизм (англ.). (Здесь и далее — прим. перев.)
[ 5 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь было, при всей наивности в мои двадцать лет я ничего не знал об издательском мире и, разумеется, не ведал об упомянутом необъяснимом обычае. Но интуиция, столь же необъяснимая, как и обычай, подсказала мне разгадку. Разгадка эта в конечном итоге определила, как мы увидим далее, всю мою литературную карьеру. Ачаваль поддался цеховой привычке мелких издателей и принялся расточать заверения в опережающих сроках в ответ на предполагаемое нетерпение начинающего автора; я же, в свою очередь, не соглашался с услышанным. Эти расхождения вылились в курьезный контрапункт, о котором и будет мой краткий рассказ. Начало его относится к тому вечеру, когда мы увиделись впервые и подписали договор; все произошло стремительно. Ачаваль работал заведующим производством в издательстве средних размеров, куда друзья принесли мой роман. Это издательство отвергло роман по ряду причин, о которых меня поставили в известность. Главной из них явилось то, что издательство, за исключением особых случаев, не занималось художественной литературой; с учетом вкусов и спроса, царивших в ту пору, основное внимание уделялось политике, социологии, психоанализу и структурализму. Однако мой роман могли бы включить в каталог как минимум для развлечения читателей, погруженных в сии многосложные материи. Этому воспрепятствовало высказанное в рецензиях суждение о том, что мой взгляд именно на эти материи оказался несколько безответственным и фривольным. Публика, приобретавшая книги издательства, могла ощутить некую досаду или по меньшей мере замешательство. Но как раз эти замечания пробудили любопытство Ачаваля и заставили его прочесть мою рукопись. И он, при его давней приверженности левым взглядам и социально-политической активности, все же сумел оценить свежее дуновение непочтительности, которым дышало мое сочинение, олицетворявшей, по его словам, не что иное, как неотъемлемую свободу литературы — незаменимое противоядие степенности и надутой важности, откровенно проникнутых духом сталинизма и охвативших ныне общественные науки. А потому он предлагал опубликовать книгу в его собственном личном издательстве, никак не подпадавшем под категорию издательства-призрака, будучи заметным и авторитетным. Время от времени издательство выпускало книги, не имея четкого плана и коммерческих намерений, хотя и не в убыток себе. Речь шла отнюдь не о хобби толстосума: Ачаваль не был богат и занимался этим делом не ради забавы, а из любви к книге и хорошей литературе. Кроме того, он считал, что берет на себя функцию спасения и поощрения авторов и текстов, которым по той или иной причине не нашлось места в планах “серьезных” издательств. Он мог себе это позволить. Используя возможности, предоставляемые работой в издательствах, опирался на связи, переросшие со временем в дружбу с ти-
[ 6 ] ИЛ 6/2024 пографами и оптовиками, в итоге извлекая пользу из профессии, которой посвятил всю свою жизнь. Я был идеальным кандидатом для включения в его каталог, не чуравшийся чего-то некоммерческого и экстравагантного. Идеальным в силу моей молодости, интеллектуальной изощренности, новизны и провокационности. Ставка была рискованная, но он полагал, что играть наверняка — худшая из возможных для издателя стратегий. И тут же, противореча себе, поспешил меня успокоить: со мной он играет наверняка, ведь все в моем романе предвещает будущее блестящего и успешного писателя. Да и сам роман обещал серьезные перспективы продаж. Не стоит недооценивать публику, которой вот-вот наскучат общепринятые, предсказуемые и избитые истины плоского реализма и благонамеренных нравоучений. К тому же — и это обстоятельство, пожалуй, оказывалось главным — в ходе беседы мы прониклись симпатией и взаимным доверием друг к другу, обнаружили общие вкусы и взгляды, почувствовали себя комфортно, а для такого импровизатора, как Ачаваль, свободного от деловых обязательств, это, наверное, было немаловажно. Он признался, что его несколько тяготит количество проходящих через его письменный стол политических эссе, всех этих вечно повторяющихся учебников по марксизму, психоанализу и антиколониализму, которые по сути вечно талдычат одно и то же, и даже теми же словами. Издание такой книги, как моя, могло его развлечь и вернуть желание работать. Он чуял, что мой роман попал к нему в удачный момент, и момент этот уже наступил! С этими словами он поднялся, чтобы завершить встречу и проводить меня до двери, всем своим видом показывая, что ему без долгих разговоров не терпится взяться за дело. Я уходил очень довольный. Большего нельзя было и желать. Мне даже в голову не пришло заговорить о сроках, в отличие от него. Прежде чем проститься, Ачаваль немного помедлил, задержав меня на миг в дверях, прищурил глаза, унесся взором в никуда, словно что-то подсчитывал, и, придя в себя, попросил позвонить ему ровно через три месяца, начиная отсчет с этого дня; к тому времени книга уже будет напечатана и готова к отправке в книжные магазины. Разве что мне захочется прежде увидеть обложку, он уже мысленно набросал ее эскиз, предполагая отдать художнику, который уже сотрудничал с ним раньше и сумеет с максимальной точностью воплотить его идеи. Нет-нет, я оставляю это на его усмотрение, ведь он издатель и знает свое дело лучше меня. Он улыбнулся удовлетворенный: в этом наши мнения тоже совпадали. Ничто не раздражало его больше, чем авторы, возомнившие, будто они лучше издателя знают, как делается книга, и вмешиваются на каждом шагу, лишь затягивая ее выход. Тогда, заключил он, похлопав меня по плечу, он ждет моего звонка через три месяца — к тому времени детище уже появится на свет. Три месяца не каза-
[ 7 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь лись мне большим или малым сроком. Я действительно ничего не знал об издательском процессе. Так что, не полагаясь на собственные прикидки, которые скорректировали или опровергли бы его расчеты, я выждал полгода, прежде чем ему позвонить. Не знаю, почему я так поступил. Может, чтобы не показаться нетерпеливым, а может, предположив, что он с излишним оптимизмом подошел к оценке сроков, или потому что догадался, как было сказано ранее, что мелкие издатели типа Ачаваля не в силах избежать анонсов из области фантастической хронологии. Теперь, по прошествии стольких лет (целую жизнь спустя), я не могу восстановить мои юношеские мотивации без интерполяции или гипотетических умозаключений. Вполне возможно, что я поступил так в силу некоего сочетания фобии к телефону, ложно понятой вежливости, застарелой привычки все откладывать и элементарного отсутствия интереса. Ключевым, видимо, оказалось последнее. Это трудно объяснить, скорее речь идет об отличительной черте, определяющей всю мою жизнь, — категорическом отрицании, некоем голоске, который из самых глубин моего существа вечно твердит “не стоит” и маячит призрачным двойником при всех моих начинаниях, тем не менее проникнутых пылким, всепоглощающим задором. Полагаю (и это мне тоже следует восстановить в памяти), для меня было важно, чтобы роман вышел, ведь публикация первой книги столь важна для двадцатилетнего юноши, мечтающего стать писателем. Я мечтал стать им с детства; решение было окончательным. Я не мог себе представить иной жизни, кроме писательской. Но в тот момент, возможно, я не придавал такого значения публикации этой книги. И тогда, в рамках моих допущений, безразличие и медлительность находили более-менее разумное оправдание. Вполне вероятно, я мог считать, даже не формулируя это именно так, что способен создать кое-что получше — написать другой роман и заявить о себе на ином уровне качества и зрелости. В мире, в литературе, да и в моей голове все происходило столь стремительно, что я не мог останавливаться на достигнутом. Оно и понятно, ведь у двадцатилетнего юноши — эрудированного, начитанного, трудолюбивого — становление происходит резко, едва ли не скачкообразно. Особенно в годы мечтаний и авангардистского бурления. Менее понятен, и это следует отнести на счет присущей мне двойственности, — тот факт, что я не ухватился за проявленную Ачавалем поспешность. Ясно, что эта спешка оказалась иллюзорной. Когда я наконец позвонил ему через полгода, он ожидаемо ответил, что книга еще не готова. То есть почти готова, оптовик уже ждет, книжные торговцы с улицы Коррьентес начеку, объявления для газет составлены, только он их еще не отправил, ведь для прессы несовпадение во времени чревато обратным эффектом: в этом деле главное — точная координация.
[ 8 ] ИЛ 6/2024 Задержка, объяснил он, не дожидаясь моего вопроса, случилась по вине непунктуальных корректоров. Прекрасно их зная, он был в курсе этого недостатка, но доверял им, уверенный в их хорошей работе. Речь шла о супружеской паре психоаналитиковлаканианцев, подрабатывавших в издательствах, и, как обычно бывает с работой по совместительству, сроки не всегда соблюдались. В те годы эти люди, видимо, были пионерами лаканианства, ведь Аргентина издавна славилась как первопроходец психоанализа. Услышав это, я моментально окинул мысленным взором мой роман, стараясь представить себе, как могли воспринять его читатели такого толка. Пожалуй, меня бы удивило, что столь высокооплачиваемые специалисты вынуждены латать свой бюджет, правя типографскую корректуру. Возможно, это объяснялось их принадлежностью к лаканианству: новейший на тот момент поворот в аналитической практике, должно быть, привлекал немногих пациентов. При этом менее всего меня мог удивить их супружеский статус; напротив, корректура — идеальная работа для пары, ведь здесь нужны двое, один читает вслух, четко и ничего не пропуская, даже знаков препинания, а другой с величайшим вниманием следит по тексту с ручкой в руке. Ачаваль не хотел, чтобы у меня осталось скверное впечатление от четы корректоров; плохое впечатление отразилось бы на нем, их нанявшем. На деле они очень ответственные и исполнительные, иначе тут же остались бы без работы, заметил он, ведь издательское дело строится на пунктуальности; книжное производство подобно сборочному конвейеру, где вся цепочка увязана и начало следующей операции зависит от завершения предыдущей. Общий расчет времени обусловлен соблюдением каждого из промежуточных сроков. В данном случае проблема возникла не от недостатка, а от избытка. Они вернули корректуру с “вопросами”, которые можно было снять лишь в ходе консультации, в связи с чем требовалась вторая читка. То был избыток прилежания, так как вопросов оказалось всего два, причем настолько незначительных, что он снял их одним росчерком пера. По сути, вопросы были излишни. До отправки в набор он добросовестно проверил мой машинописный оригинал и убедился: вариант чистовой, идеально читаемый вплоть до последней запятой. Но корректоры умудрились отыскать два сомнительных пункта. Разумеется, звонить мне для их прояснения не было никакой необходимости. Речь шла о двух словах, допускавших в моем оригинале двоякое прочтение. Причина была весьма заурядной, хорошо известной каждому, кто пользуется пишущей машинкой. Металлические литеры строчных “е” и “о” забились краской от ленты и отпечатывались в виде маленьких черных кружочков, неотличимых друг от друга. Я согласился, испытывая некое чувство вины. У меня была жесткая щеточка для чистки литер машинки, но я не всегда пользовался ею свое-
[ 9 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь временно. Эти округлые буквы часто замазывались из-за моей склонности менять ленту на новую, со свежей краской, едва предыдущая начинала бледнеть. Ачаваль продолжал рассказывать, что один из вопросов был связан со словом “его”, которое можно было прочесть как “ого” (или даже как “оге”, хотя это вовсе не слово), но смысл фразы ясно указывал, что речь идет о “его”. Второй вопрос он вспомнить не мог, хотя и там ответ был очевиден. Он сожалел, что его вынудили потерять столько времени из-за пустяков. Вздохнув, подытожил: корректоры нередко вытворяли подобное, чтобы оправдать свои гонорары. Лично он не разделял такого перфекционизма. Считал, и я не мог с ним не согласиться, что хорошая книга вполне способна пережить пару мелких ошибок, даже десять или двадцать (но никак не сто). Хорошая литература, будь то художественная, как в моем случае, или иного рода, увлекает читателя, возносит его, делая незаметными мелкие изъяны и пробелы. В общем, он больше не будет занимать мое время. Просто хочет извиниться за эти проблемы и вызванную ими задержку. К счастью, теперь все преодолено и возвращается к обычному ритму. Благословенные лаканианцы обещали принести гранки сегодня вечером, и за этим немедленно последует “спуск полос”. Ориентируясь на контекст, и не знаю уж насколько точно, я попытался расшифровать технический жаргон, предположив, что “спуск полос” означает подбор страниц согласно их объему. Дальше он сказал, что “полосы” для надежности вновь будут вычитаны. В последний момент всегда может вкрасться ошибка: как всякому издателю, опечатки внушали ему ужас, расстраивая планы выпуска книги, ведь он всегда полагал, что опечатки — знак необратимого. Ничто иное (только они) не вызывает желания повернуть время вспять, вернуться в тот день, когда книга еще не ушла в типографию. Ведь опечатки вопиют — время назад не вернешь, “пролитое молоко” не выпьешь. Это категорически противоречило его недавней отповеди в адрес перфекционизма, но я не стал возражать. В конечном счете я согласен с обеими позициями. И это не было исключением, поскольку мы с Ачавалем всегда совпадали во мнениях. Так вот, он считал, что едва мы минуем этого “лежачего полицейского”, оставшаяся работа займет максимум... гм-м... так-так (бормотал он, подводя итог)... месяц. Через месяц книгу напечатают. Он снова извинялся за эту заминку, понимал мое разочарование, но нужно немного потерпеть. Такое случается. Я это понимал и успокоил его: с моей стороны — никакой спешки нет. Главное, чтобы все получилось хорошо. Я готов ждать сколько потребуется. И он в ответ: это того стоит. Тогда договорились? Созвонимся через месяц? Мы попрощались после моего обещания позвонить ему в указанный срок. Но уже произнося это, я подозревал — так скоро не позвоню, отчасти потому, что знал себя и полагал, что за месяц не со-
[ 10 ] ИЛ 6/2024 берусь с духом, чтобы позвонить, и отчасти потому, что после его слов о гранках и корректорах у меня на уровне подсознания возникла картина производства с массой работников, машин и предметов, сроки которого, в силу моего невежества, никак не укладывались в один месяц. Возможно, мои слова о том, что мы с Ачавалем всегда совпадаем во мнениях, покажутся парадоксальными. Но это действительно так. Думаю, по данному пункту расхождение было поверхностным или мнимым. Нет противоречия и в том, что я всю свою жизнь делал культ из пунктуальности, стараясь сдержать свое слово. Если он говорил о месяце, а я отвечал, что согласен, мол, через месяц, это были всего лишь слова, форма общения между нами; слова эти несли в себе глубинную коммуникацию с иным посылом. В общем, я позвонил ему не через месяц, а через год. Некоторым образом я понимал, что не нарушил слова. Не сдержать слова означало бы позвонить до истечения тридцати дней. Но не после. Здесь же я выполнил мое обязательство с лихвой — в двенадцатикратном объеме. Подтверждением этого стало следующее: когда я позвонил ему по прошествии года, он поприветствовал меня со всей непринужденностью, довольный и обходительный, поблагодарил за своевременность звонка, избавившего его от поисков моего номера в записной книжке, чтобы позвонить мне на днях. Я вынырнул из безмолвия, именно когда события были готовы устремиться к финальной развязке, быстротой своей напоминая прорезавшую ночное небо молнию: мигнешь, и ее уже нет. Именно в этот день Ачаваль собирался с радостью сообщить мне, что все проблемы решены, и если книга еще не напечатана, то дело за малым, осталось лишь ее напечатать, то есть все уже сделано. Оглядываясь назад с приятным ощущением выполненного долга, он считал едва ли не чудом то, что сейчас, когда он со мной говорит, перед ним на письменном столе собраны все материалы, готовые к выходу на финишную прямую. Просто невероятно, сколько препятствий возникало на пути реализации этой весьма простой задачи, механизм решения которой он знал как свои пять пальцев. Сколько книг он выпустил в качестве издателя? Он уже сбился со счету. В производстве какого их числа он участвовал с тех пор, как начал работать в издательствах, будучи едва ли не моложе меня нынешнего? Сотен. На данный момент жизни он мог делать это с закрытыми глазами. И все же его по-прежнему заставали врасплох подобные происшествия, возникавшие, когда их менее всего ждешь, мелкие, порой мельчайшие, как пылинка, причем в буквальном смысле, — микроскопическая ворсинка, прилипшая к желатиновой пленке и ведущая к порче всей страницы. Даже при отсутствии человеческой ошибки фатальные случаи подстерегали на каждом шагу, и выучивать наизусть их перечень было бесполезно, так как они составляли саму суть процесса. В тот день он оказался настроен
[ 11 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь философски, что было странно для него, обычно практичного, делового острослова. Возможно, он имел в виду это раньше, оценив своевременность моего звонка. Не часто Ачаваль бывал расположен к метафизике. Он пояснил, что подразумевает не только издательскую деятельность: во всех сферах занятий и работ происходит подобное. Мысленная схема деятельности, построенная на плоскости из объемных линий, переходя в действительность, становится многомерной; линии превращаются в вереницы зыбких точек, соответствующих разнонаправленным силам притяжения планет, которые определяют реальную жизнь; массы парят во времени, формы скрывают одна другую. Любое незначительное событие в рамках последовательности (а это последовательность событий, не более) содержит в себе причину и следствие, но причины и следствия помимо этого постоянно переходят друг в друга и, в свою очередь, являются мелкими вихреобразными событиями, разлетающимися во все стороны. Пресловутое жизненное наставление всех гуру “живи моментом” звучит несколько тавтологично, не правда ли? Ведь жить означает жить моментом, поскольку жить иначе невозможно. Более того, непредвиденные случаи и обстоятельства совсем не обязательны: реальность сама по себе уже стихийна и непредсказуема. Это не пуля, а нечто гораздо более безобидное: поезд, который тащится с черепашьей скоростью, подолгу стоит на каждой остановке и никогда не приходит. Тут он вернулся к занимавшей нас теме, совершив один из своих коронных диалектических кульбитов: грех жаловаться; все идет более-менее по плану, на его взгляд — чистая рутина. Никакого волшебства. Когда же наконец мы это поймем? Станем ли когда-нибудь поистине рассудительными? Я ответил, что вряд ли, он рассмеялся и вновь стал прежним Ачавалем. В том же тоне он обобщил, мол, не заметил ли я, общаясь с ближними: если кто-то заявляет “не хочу больше жаловаться”, значит, он по-прежнему будет жаловаться. И если бы не его нежелание надоедать мне дальше, он тоже последовал бы этому правилу. Мотивов достаточно. Хотя, надо признать, не то чтобы слишком. Скорее — ни много ни мало, но и этого хватит, чтобы испытывать терпение самого закаленного из издателей. Я сказал, что чувствую себя виноватым. Доставляю ему столько хлопот. Он не хотел меня слушать. Выразил свое несогласие. Я — единственный, кто ни в чем не виноват! Напротив, я — причина того, что все остальное имеет смысл. Я написал книгу, моя функция — единственная незаменимая во всей цепочке, и именно поэтому я вне цепочки. Не раз на протяжении своей карьеры он завидовал авторам, ведь они делают свою работу в одиночку, в присущем им темпе, по желанию, ни от кого не завися. Я ничего не ответил, но его последние слова в моем положении затронули чувствительный нерв. Далекий от упомянутой самостоятельности, в ту пору я материально зави-
[ 12 ] ИЛ 6/2024 сел от родителей, содержавших меня в надежде, что я успешно завершу учебу. Я выбрал специальность “Управление бизнесом” с одной лишь целью — сохранить в тайне мое литературное призвание. Посещал занятия без всякого интереса, сдавал экзамены только в случае крайней необходимости, чтобы меня не отчислили, и моя зачетка заполнялась вымученными посредственными оценками. Я был очень молод, мой юношеский, почти детский вид сулил долгую молодость, и было вполне обычным, что юноша моего возраста еще не определился и нуждается в поддержке родителей, однако несамостоятельность меня тяготила. С некоторой досадой я воспринял бесцеремонное допущение Ачаваля, ничего не знавшего об обстоятельствах моей жизни и считавшего, что я — вольная птица. Не думает ли он, что я богат? Я промолчал, но его антеннки, видимо, что-то уловили. Мы с ним до невероятной степени были настроены на одну волну; с первой же минуты у нас возникла телепатическая связь, исключавшая возможность скрыть друг от друга хоть что-нибудь. Меня это не удивляло, его наверняка тоже. Это произошло самым естественным образом. Как знать, может, такое всегда свойственно взаимоотношениям автора и издателя? Для подтверждения мне не доставало опыта: кроме Ачаваля издателей у меня не было. Он свел сказанное лишь к литературной практике, заодно придав словам юмористический оттенок, чтобы загладить неприятное впечатление, которое могло у меня сложиться. Неужели, когда я пишу, мне приходится ждать, пока принесут слово, без которого невозможно двигаться дальше? Разве вынужден я отправлять фразу на составление, а потом десяток раз названивать составителю, чтобы узнать, не готова ли она? Или, может, мне приходится выбирать из двух поставщиков знаков препинания, а затем сожалеть о том, что выбрал я, исходя из лучшей цены, но у того не оказалось тире? Я засмеялся, и все между нами вновь стало, как прежде. Лирическое отступление привело нас к завершению беседы, в ходе которой мы разбирали практические вопросы. Значит, так и договоримся? Я позвоню ему в эти сроки? Я напомнил, что он не называл никаких сроков. Он извинился. За беседой, мол, растекся мыслью по древу. Но все же успел сообщить мне, что мириады атомов осложнений остались позади. Это главное. Остальное сделается само. По его подсчетам... так... дней через десять. Это с запасом. Чтобы наверняка. Отлично, сказал я, через десять дней позвоню. Без всякой необходимости он настойчиво добавил — обязательно. Разве только я вздумаю позвонить раньше, он не против, и вполне вероятно, что книга будет готова раньше. Словно состязаясь в вежливости, я повторил, что готов ждать десять дней, даже больше. В ответ у него, похоже, возникла идея или вернулось философское настроение, так как он предложил иное решение: лучше я позвоню ему через пятнадцать, а не через десять дней. И пусть я не ду-
[ 13 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь маю, что его прогноз изменился; напротив, он его подтверждает. Его только что осенило. Ачаваль хотел быть последовательным в своем теоретическом подходе к действительности. В нем учитывались “мелкие затруднения”, вокруг которых вращалась наша беседа, правда? Так вот, предложенные мне в начале десять дней включали возможность задержек, которые он мог предвидеть с высоты своей позиции. Но, может, не стоит спешить, а лучше добавить времени на мелкие задержки, которые невозможно предусмотреть до истечения срока? Так мы соблюдем императив симметрии. Время состоит из двух одинаковых сфер — прошлого и будущего, — и на почве вероятностей сферы эти могут наполняться абсолютно тождественными фактами. Это как крылья бабочки, в равной степени прекрасные и разноцветные. Сходство дополнялось их взмахами: “крылья” смыкались над настоящим и распахивались над временем как таковым. Так что мы поступим правильно, поистине верно. Мне подумалось, что его поэтичные рассуждения несколько хромают. Что это за симметрия, если с одной стороны десять дней, а с другой пять? Разве что изначальные десять дней он разделил на пять дней срока и пять про запас на случай возможных задержек, и им же соответствовали пять дополнительных дней; но в таком случае получалось, что у бабочки три крыла. Несмотря на эти оговорки, я не стал спорить. Не желая вести дискуссию в византийском духе, я не стал требовать неопровержимых силлогизмов в отклоняющейся от сути дружеской телефонной беседе. Все здесь оказывалось сплошной импровизацией. Ачаваль — прекрасный импровизатор, но, поскольку я сам решал, когда ему звонить, у меня не было времени (или его было слишком много, что равнозначно) для подготовки речи с четко выстроенными доводами. На этом мы расстались, договорившись: я звоню через пятнадцать дней. Но я не позвонил. Прошло пятнадцать дней, еще пятнадцать, и еще, пока я не сбился со счета. Бабочка порхала безудержно в мире столь же необузданном и разноцветном, как она сама, — в мире моей молодости. Прошло два года. Я никуда не спешил, и два года казались мне пустяком. Шел день за днем, лето сменялось зимой, жизнь продолжалась. Ачаваль присутствовал где-то в уголке моей памяти, а за Ачавалем маячил мой роман, моя первая книга. Не то чтобы мне было все равно, он немало для меня значил и, следовательно, мог подождать. По сути, ожидание, на которое я его обрекал, воздавало должное его значимости, становясь неким знаком уважения. Хотя если бы меня тогда спросили, почему я не звоню издателю, ответ был бы иным, гораздо конкретнее; хотя не таким уж конкретным, поскольку я не представлял себе деталей в силу незнания этапов издательского процесса. Именно упомянутые Ачавалем “пленки” навели меня на мысль, что, по сути, мне неведомо гораздо больше, чем я полагал до сих
[ 14 ] ИЛ 6/2024 пор. Он не сказал, что пленки готовы, но и не сказал, что они не готовы; только упомянул, что одна пылинка могла их испортить, и в таком случае придется заказывать новые. А поскольку у меня слово “пленка” ассоциировалось с кино и с громоздившимися вдали очертаниями химических процессов, скрытых пеленой непостижимых технологий, обязательным становилось несоизмеримое растягивание срока. Кроме того, разве вся эта история с непредсказуемыми задержками и симметриями прошлого и будущего, не до конца мне понятными, — не лишала ли она меня права не понимать буквально также его “пятнадцать дней”? Все могло оказаться метафорой с иным смыслом. Меньше всего я хотел докучать ему без повода, позвонив раньше времени. Не то чтобы я облекал свои мысли в подобные слова или в какие-то иные. Просто отодвинул их в глубину сознания наряду с множеством других не срочных обязательств и проектов. Но всему приходит время, и по прошествии двух лет настал день, когда я отыскал его номер и позвонил. Он ответил с обычной сердечностью и добрыми новостями. Мой звонок совпал с бесповоротным завершением именно в этот день всех мелких и крупных злоключений, подобно веренице злобных, капризных карликов, сопровождавших работу по изданию книги. В общем, он не собирался надоедать мне описанием каждого из этих карликов; достаточно сказать, что все они были выдворены в свою волшебную сказку, более смахивающую на комедию положений. И в каком-то смысле сам он, Ачаваль, по его словам, отправлялся с карликами в лесной домик насладиться заслуженным отдыхом. Сегодня книга выходит за пределы его личной орбиты. Она уже в типографии, ну, или будет там через несколько часов, открывать пакет больше не надо, в нынешнем виде наверняка все до последней детали в порядке, он отдает это в надежные, проверенные руки типографских рабочих. С этой минуты процесс вступает в другой этап, предполагающий качественное изменение. То, что до сих пор требовало неусыпного внимания тысяч глаз, превращалось в задачу, которая будет выполнена вслепую огромной машиной. Там, где ежесекундно требовалось принятие решений, наступает черед заранее установленных автоматических операций. И если до этого все усилия и ноу-хау были нацелены на создание чего-то уникального, наделенного неповторимой ценностью, то на новом этапе в дело вступает Повторение: машина позаботится об эффективном, без отклонений, повторении, ибо иного ей не дано. Я спросил, остается ли в силе идея, высказанная им при первой встрече, о тираже в тысячу экземпляров. Разумеется! Мой вопрос его удивил. Если он сказал “тысяча”, значит, он тысячу и задумал, никогда не помышляя об ином. К тому же это минимум для коммерческого издания, оптовики на меньший тираж не согласны; кроме того, есть постоянные издержки, амортизация которых
[ 15 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь начинается с тысячи экземпляров. Об этом я ничего не знал, но мне казалось, что тысяча — это много. Я напомнил ему общеизвестную историю с Борхесом, не продавшим и шестидесяти пяти экземпляров своей первой книги. Он не дал мне договорить. Ничего не хотел знать о подобном пораженчестве элиты. Все это — кокетство Борхеса, он абсолютно уверен. И даже если это отчасти правда, времена изменились. Мне подумалось, что они, пожалуй, изменились вновь, хотя Ачаваль этого не заметил. Он являлся типичным — возможно, самым типичным — представителем мира издательств левого толка с их массовыми тиражами, с политизированной аудиторией, выращенной на императиве активизма. Это был мир, в котором сформировался он, точнее сама страна, где он освоил издательское ремесло и научился его любить: Аргентина объединенных в профсоюзы рабочих, державших дома книги и получавших зарплату, которая обеспечивала душевное спокойствие, необходимое для того, чтобы не тратить всю энергию на поиски средств к существованию, и позволяла обратить взор на другие сферы. В ту пору социальный рост являлся частью национальной этики, а культура — главной составляющей превосходства высших классов; квалифицированные специалисты украшали свои дома большими библиотеками, богачи становились библиофилами. В такой атмосфере прошла молодость Ачаваля, вселив в него юношеский задор, не утраченный с течением времени и переменами в обществе. По-видимому, мы с ним серьезно расходились в этом аспекте, единственном, насколько я понимаю, хотя до конца и не уверен в том, что это несовпадение имело место на деле. Конфликтность заключалась в следующем: юношеский оптимизм моего издателя касался литературы, отличной от той, которой занимался я. Эти массовые тиражи и рабочие-читатели представлялись мне не иначе как эпифеноменами буржуазной идеологии или проявлением культуры, которая по прошествии исторического момента революционной эффективности стала анестезирующей, примиренческой, муштрующей. Я, конечно, ни разу не усомнился в искренности Ачаваля, в ценности его убеждений, романтической непоколебимости его чаяний; но налицо было явное смещение исторической фазы. С другой стороны, очевидно, что ему понравилась моя книга, он сделал на нее ставку и поместил на ту же полку, которую прежде отвел Бакунину, Горькому, Гонсалесу Туньону или Виньясу. Можно было подумать о каком-то недоразумении, если бы не общая сумятица тех лет, ведь недоразумение требует минимального порядка в дискурсе. Как бы то ни было, эти размышления касались исключительно меня, он же представлял практическую и исполнительную сторону нашего своеобразного дуэта. Не тратил времени, чтобы развеять мои фантомы, просто отмел их без рассуждений. И уже говорил о фактах, реалиях — о
[ 16 ] ИЛ 6/2024 том, что было для нас действительно важным, то есть о выходе моей книги. Ранее Ачаваль сказал, что результат гарантирован, словно речь шла о работе огромного полиграфического комбината, хотя была выбрана маленькая надежная типография, в которой трудились хорошо знакомые ему ветераны профессии, и он был уверен, что они всё прекрасно сделают без необходимости назойливого контроля. С ними ему нечего опасаться. Опасения, по его словам, относились к другой сфере и остались позади, прежде доставив ему целый набор неприятностей. Он сделал паузу, явно раздумывая, стоит ли посвящать меня во все эти неприятности. На этот раз ход беседы стремительно преодолел завершение проблемного этапа и начал плавное финальное ускорение: возможно, Ачаваль почувствовал, что такие воспоминания не только окажутся бесполезными, но могут привести к неудаче. Но добросовестность не позволила ему притвориться, будто ничего не было. Он выбрал промежуточный вариант: поведал мне для примера лишь об одной из неувязок. И хотя нам не хотелось обсуждать эту тему, было очевидно, что задержка все же произошла. Он этого не скрывал, как не скрывал от меня вообще ничего — для этого не было причин. Мы находились в едином поле, двигались в одном направлении — я с естественным нетерпением начинающего автора, он с ответственностью издателя, не только взявшего на себя обязательство и назвавшего сроки, но и зависящего от выхода книги на рынок для того, чтобы обеспечить возмещение вложенных средств. Если возникали задержки, мы оба сожалели об этом. Мне ни к чему было знать, какие именно, это не входило в мои задачи, но при этом я должен быть в курсе их наличия. Даже без учета особенностей психологии творческого человека, я был не настолько наивен, чтобы верить, будто все проще простого и достигается по мановению волшебной палочки; я знал, что всякое может случиться, и Ачаваль чувствовал себя обязанным облечь это знание в конкретные формы. Так вот, на сей раз отсрочка обрела форму картона. Книга делается не из одной лишь бумаги, заметил он невесело, если только это не “книга без обложки”, каковыми являлись первые книги его покойного друга Фелисберто Эрнандеса. Получалось весьма мило и богемно, но книги Ачаваля, разумеется, издаются в переплетах. А достать хороший картон для обложки в нашей стране непросто. С белой завистью смотрел он на французские и итальянские книги с их великолепными обложками из хорошего картона — тяжелого и легкого, текстурированного и гладкого, матового и глянцевого. Европейские издатели, по-видимому, могли выбирать на свое усмотрение из огромного числа возможностей, давать волю воображению и воплощать мечты в реальность, наделяя книги индивидуальностью. Речь шла не о роскоши, напротив. В идеале он стремился к изящной строгости, трансцендентальной простоте, достижи-
[ 17 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь мой лишь при использовании исходных материалов наилучшего качества. И не то чтобы их невозможно было достать из-за высокой цены или экзотичности, просто никому в голову не приходило заняться их изготовлением. Нет спроса. Отсутствие эстетического чувства применительно к книге. По сути отсутствие любви к книге со стороны издателей, видевших в ней не более, чем товар. Они лишь заботились о качестве, достаточном для того, чтобы у читателя не возникло претензий, и только. Он, конечно, говорил об издателях вообще; были и исключения, но они не обладали, подобно крупным издательствам, достаточной силой, чтобы убедить писчебумажные фабрики в необходимости преодолеть рутину. Тут он пояснил, что мне не следует особенно беспокоиться: моей книги такая ситуация не коснется. Имеющийся у него в распоряжении картон приемлем, хоть он обычный и скучный, но вполне может послужить основой для прекрасного дизайна и великолепной печати. Остается пожелать лишь изящной “изюминки”, которая меня ожидает, когда мою книгу переведут и опубликуют в Старом Свете. В общем, в Аргентине нет традиции книжного искусства, не было своего Гая Леви Мано, в лучшем случае какой-нибудь богатенький дилетант типа Артурито Альвареса, хотя даже у него не очень-то и получилось. Наша традиция — это народная демократическая книга, и именно к этой традиции примыкает Ачаваль, ведь в ней суть подлинной утонченности, которой вовсе не обязательно являть утонченность рельефной плакетки или переплета из тисненой кожи. Почему бы обычной книге, доступной каждому, не стать прекрасным, желанным объектом? Он сожалел о неосуществимости этого и продолжает сожалеть с каждой новой книгой, всякий раз в нем снова рождалась надежда создать нечто особенное, и всякий раз приходилось капитулировать. Но, по его признанию, он не очень об этом жалел потому, что в сожалениях нет никакого толку, и к тому же за неимением нужного материала не оставалось ничего иного, кроме как шевелить извилинами и, проявляя изобретательность, добиваться желаемого подручными средствами. Возможно, так лучше: поистине хорошая обложка, прекрасно задуманная и исполненная, лучше смотрится на заурядном картоне, подобно тому, как щеголи эпохи Возрождения вставляли свои лучшие бриллианты в свинцовую оправу. Описав полную дугу в изложении своего мудреного умозаключения, Ачаваль вновь высадился в пункте отправления, то есть в типографии, где вот-вот должны получить мою книгу, готовую к печати. Возможно, книга уже там, ведь несколько часов назад он оставил пакет стажеру издательства, поручив доставить его вместе с другим материалом. Договоренность о печати тиража имеется, книга моя небольшая и пойдет вне очереди, так что мы можем вздохнуть с облегчением: через неделю у него будут для меня экземпляры, сколько мне нужно? Мне дос-
[ 18 ] ИЛ 6/2024 таточно одного. В смысле — чтобы посмотреть. Он рассмеялся. Подумать только! Один! За кого я его принимаю? Некоторые издатели дают авторам всего по пять экземпляров, и это несусветное крохоборство. Обычно дают десять. Он собирался дать мне двадцать, но, если понадобится больше, достаточно лишь сказать. Я наверняка захочу сделать подарок друзьям и родным, это естественно для первой, а по сути, и для всякой книги. Нечего мелочиться. Пресловутое “пусть сами покупают” не работает, он может это засвидетельствовать, исходя из своего немалого опыта: не покупают. Не имея подобного, а по сути никакого, опыта, в этом я был с ним согласен. Хотя не совсем так: кое-какой опыт у меня был — читательский, ведь до сих пор жизнь моя проходила среди книг. Я также мог подтвердить, что книги никто не покупает, более того, изо всех сил упираются, дабы этого не делать. И, пожалуй, хуже всего — так называемые интеллектуалы, якобы читающие запоем. Не боясь погрешить против истины, могу утверждать, что никогда не видел, как многие мои знакомые из литературной среды покупают книги, и о таком не слышал. Деньги, которые они беззаботно тратили на рестораны, тряпки, такси, казалось, обретали иную, запредельную и баснословную ценность, когда они переступали порог книжной лавки. Я чувствовал, что все знавшие меня, пусть даже видевшие лишь однажды, да и то издали, не сомневались, что я преподнесу им мою книгу, тотчас побегу ее дарить, буду названивать в двери их домов, чтобы она у них оказалась. Одного этого предположения было достаточно, чтобы мне расхотелось ее дарить. Но несмотря на это я ее подарю. Это одно из правил игры. Здесь возникала интригующая диссоциация. Если они не покупали книг, то кто же тогда покупал? Ведь кто-то должен это делать, иначе весь книгоиздательский бизнес не более чем химера. Покупатели, то есть настоящие читатели, согласно этим мыслям, находились в иной плоскости — некоей реальности, представлявшейся мне самой далекой и загадочной. Я не удержался от искушения и упомянул о другой общеизвестной истории с Борхесом, чтобы тонко намекнуть Ачавалю: предыдущий тезис о миноритарном и популярном не доказан. Когда вышла его первая книга, Борхес принес свои экземпляры в редакцию одного журнала и распихал их по карманам висевших на вешалке пальто. В ответ я услышал самодовольный смешок. Он напомнил, что сейчас у нас лето. И с этой минуты поспешил закончить разговор, чтобы заткнуть фонтан моей борхесовской псевдоэрудиции, ведь все уже было сказано и оставалось лишь назначить финальное свидание. Значит, через неделю? Экземпляры будут у него раньше, так что он ждет меня в тот же день и в тот же час, договорились? У себя в офисе. По ходу мы обговорим другие детали: в какие журналы и литературные приложения газет отправить книги; у него есть список, но я могу добавить что-то, если сочту
[ 19 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь необходимым, или кого-то из интересующих меня критиков либо писателей. И презентация. Я стал возражать. Он перебил: да, знаю, знаю, едва увидев меня, он понял, что я чувствую себя неуютно перед публикой и микрофоном, но есть более скромные и более оригинальные варианты. В общем, еще поговорим. Пока он предлагает мне подумать. Времени достаточно, у меня целая неделя на обдумывание. Итак, он будет ждать? Это на третьем этаже, секретарша сидит в комнате напротив лифта, но я могу пройти прямо к нему через дверь слева. Эти топографические уточнения, видно, о чем-то ему напомнили, и он посоветовал, чтобы я позвонил перед выходом из дома на случай, если у него возникнет незапланированная встреча и придется менять расписание. На этом мы простились. Я не позвонил через неделю. Прошло четыре года, и в конце концов я позвонил. Не скажу, что я намеренно ждал четыре года; времени я не засекал, но понял, что прошло четыре года, благодаря расчетам, которые в тот момент меня вынудил произвести голос, ответивший мне по телефону. Это было издательство, куда я звонил в прошлый раз, но голос ответил, что никакого Ачаваля здесь нет и вообще никого с таким именем он не знает. Да и это он сказал мне только потому, что я настаивал, так как при первой попытке он чуть не повесил трубку с коротким “вы ошиблись”. Я спросил, не подскажет ли он, где можно найти Ачаваля. Он наотрез отказался, и мне пришлось настаивать на своем: мол, дайте хоть какую-то зацепку. Он спросил, уверен ли я, что “этот человек” действительно работал в издательстве. Конечно, я уверен. Я говорил с ним по этому номеру какое-то время назад. Как давно? Тут мне пришлось прикинуть, и получилось четыре года. Это, похоже, вернуло к реальности отвечавший мне голос, и он поверил. Допустив, что данное имя принадлежит кому-то, кто когда-то работал в издательстве, но давно уволился, он попытался закончить разговор. Прежде чем он положил трубку, я попросил выяснить, не знает ли там кто-нибудь о дальнейшей судьбе их бывшего сослуживца. Он пошел мне навстречу. После долгой паузы вернулся к телефону и произнес как возможный вариант название другого издательства. Пришлось искать номер в справочнике. Речь шла об издательстве, похожем на то, в котором Ачаваль работал ранее, из множества тех, что возникли на волне “бума” и литературных течений 70-х годов и заняли в рейтинге продаж прочные позиции в категории психоанализа с нотками феминизма, структурализма, ориенталистики, марксизма и всего прочего, что могло взбрести в голову (выбор предлагался широкий). За подобный бизнес брались обычно новички, им требовались люди с опытом, так что Ачаваль вполне мог устроиться заведующим производством. Издательства открывались, закрывались, подвергались реорганизации, и тут появлялся он со своей бородой, дымящейся трубкой, хорошим настроением. Его собствен-
[ 20 ] ИЛ 6/2024 ное издательство, которое он с полным правом окрестил “Ачаваль Соло”, перемещалось вместе с ним, без реорганизаций, не открывалось, не закрывалось, а лишь упорно длило свое тихое потаенное бытие. Когда я ему позвонил, он издал возглас изумления в связи с идеальной (почти идеальной, как выяснилось позже) своевременностью моего звонка. Книга готова! Уже сегодня! Он даже не дал мне полностью назвать свое имя; узнал меня по голосу и, не теряя времени, поспешил сообщить отличную новость. Только что позвонили из типографии. Едва Ачаваль повесил трубку, как вновь раздался звонок: не успев отвести руку, он снял трубку и услышал мой голос. Разве не удивительно? Он-то не удивился, привыкнув к подобному: у авторов особое чутье ко всему, что касается их книг, зачастую они сами опережали его, сообщая новости. Если бы я позвонил за несколько минут до этого, опередив типографщиков, он догадался бы, что сейчас ему позвонят они и сообщат: моя книга уже вышла из печати, переплетена и упакована, готовая к отправке туда, куда он скажет. По факту порядок звонков оказался обратным, но результат и тонкое чутье — неизменными. Новость сообщал мне он. Я не скрывал, что несказанно доволен. Мы поздравили друг друга: его с тем, что он сдержал свое слово, а меня — с писательской премьерой. Хотя, пояснил он, премьера мне не нужна, ведь я уже писатель. С той минуты, как молодой человек подносит ручку к бумаге с намерением облечь свои мечты в слова, он уже писатель. Я не замедлил с ним согласиться, рассеянно думая о другом. Видимо, ответ оказался слишком поспешным: ощутив его необдуманность, Ачаваль счел себя обязанным сделать оговорку. Пишущий уже в силу самого факта является писателем, согласен, но это еще не настоящий, не сложившийся, не признанный писатель. Для этого требуется публикация. Он говорит так не потому, что сам издатель, не только поэтому, хотя отчасти и поэтому, и он весьма этим гордится, сознавая всю важность своего труда. Но ведь бесспорно, что публикация — это обряд перехода в реальность, и без нее писательская реальность ирреальна. Миф о гении без публикаций — обман, не выдерживающий сопоставления с историческими фактами. Был хоть один такой случай? Вопрос риторический, правда, мне припомнились кое-какие имена. Называть их не пришлось, поскольку он упомянул их в качестве контрпримеров: Кафка, Пессоа публиковались, будучи при жизни достаточно признанными и культовыми писателями. А Эмили Дикинсон? — спросил я. О женщинах речи не идет! — в ответ он захлебнулся от хохота. Ясно же сказано — “писатели”, не “писательницы”, добавил Ачаваль, все еще посмеиваясь. Я подметил, что в наших беседах, с первой же встречи, когда мы познакомились, несмотря на разницу в возрасте неизменно звучали нотки мужской солидарности. Его вклад был весомее, характеризуя его личность и его мир. К тому
[ 21 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь же я предположил, что ему вконец опостылели феминистские материалы, центнерами выдаваемые на-гора издательством, в котором он работал. Он снова спросил, доволен ли я, и когда я собирался подтвердить, что доволен, он уточнил: вопрос не в этом, а в том, как мне удалось угадать, что в этот день, в этот час, в эту минуту... Ощутил ли я это авторским чутьем, о котором он говорил? Существует ли на деле некая связь, пуповина между автором и еще не родившейся книгой? Хотя это тоже риторический вопрос. Он продолжал, пуповину вот-вот отрежут: моя книга рождается, и теперь она точно отдалится от меня, ведь для книги родиться — значит размножиться. Эти метафоры при всей их наглядности и яркости мне не понравились, не знаю уж почему. Пожалуй, они размывали нашу беседу, превращая ее в неуправляемую и лишая меня возможности что-либо сказать. Так что я помалкивал, выжидая, и не напрасно: Ачаваль вновь заговорил о звонке его друзей из типографии. И тогда с некоторым удивлением я узнал, что ему позвонили, но не совсем для того, чтобы сказать, что книга готова, вовсе нет. То есть она готова. Или, точнее, должна была быть готова. Дело в том, что непредвиденное отключение света в районе, где расположена типография, не позволило им закончить работу сегодня, как планировалось. Поэтому типографщики и позвонили, чтобы он был в курсе. Однако они собираются работать всю ночь, чтобы наверстать упущенное, благодаря присущему им добросовестному отношению к делу, с учетом которого он выбрал именно эту типографию, а не другую. Они понимали, что значат для издателя и для стоящего за ним автора пунктуальность и соблюдение сроков. Были и другие мотивы: задержка с книгой влекла за собой задержку всех остальных книг и в целом плана работы. Конечно, нельзя было винить типографщиков. Отключения света были делом обычным, от них страдал весь Буэнос-Айрес, в любую минуту и в любом месте, когда и где меньше всего этого ждешь, — по причине изношенности оборудования и проводов, отсутствия техобслуживания и профилактики, в связи с ростом нагрузки и безумными выходками ОПЕК. Правительство упорно не признавало проблемы и не шло на плановые отключения, что означало бы признать собственную вину. Оно предпочитало хаос. К счастью, типографщики честно предупреждали и работали сверхурочно, чтобы нагнать время. Они были исключением. Все прочие ссылались на отключение света в качестве отговорки, чтобы не работать и не выполнять своих обязательств. Или того хуже: придумывали несуществующие, но столь вероятные отключения, чтобы оправдать свою непунктуальность. Нетрудно лгать в стране обманов. Я встрял с вопросом: свет в типографии уже дали? Просто у меня всякий раз, как отключали свет, возникало иррациональное ощущение, что это навсегда и света больше не будет. Нет, нет, на этот счет не стоит волновать-
[ 22 ] ИЛ 6/2024 ся. Точнее — нет, свет еще не дали на момент звонка, но они надеялись, что его дадут в любую минуту. Свет давали всегда, верно? Он абсолютно уверен, что завтра рано утром книга будет у него. Тут нам обоим одновременно пришла в голову одна и та же мысль: значит, мой звонок не был таким уж на удивление своевременным, да? Надо было звонить на следующий день. В конечном счете, безупречное чутье нетерпеливого автора оказалось не столь безупречным. Сбой в пуповинной линии связи? Мы рассмеялись. Но Ачаваль не из тех, кто легко отступается от своих теорий. По сути, моя интуиция угадала верное время, а именно тот час, когда событие должно было произойти. Если оно не произошло, то по воле случая, образовавшего некую складку в хронологическом существе дела, но его не нарушившего. Из чистой любви к спекуляциям и удовольствия беседовать с Ачавалем я возразил: так называемого “хронологического существа” просто нет, а если и есть, то все оно состоит из случайностей, да и само существо времени — непредсказуемая случайность. Он согласился, что с философской точки зрения эта позиция имеет право на жизнь, но только с философской. На практике следует основываться на чем-то более прочном; он так и поступает и уверен, что я тоже, несмотря на мои гераклитовы поползновения. В свою очередь, я с ним согласился, ответив вежливостью на вежливость. Обмен мнениями натолкнул его на мысль (как и меня, до такой степени мы были настроены на одну волну) о том, как славно было бы нам встретиться и побеседовать неспешно, без посредства телефона. На следующий день, сказал он, такая возможность представится, мы сможем убить двух зайцев: я заберу мои экземпляры, мы обговорим детали, связанные с презентацией книги и прессой, и поболтаем всласть. Так он меня ждет? У меня найдется время? Да, ответил он за меня, для такого важного дела, как увидеть и подержать в руках моего первенца, у меня наверняка найдется время, а если нет, то я придумаю, как его выкроить. Когда мне удобнее, с утра или к вечеру? Если я приду ближе к полудню, он пригласит меня на обед. На первом этаже здания, в котором он находится, есть симпатичный кабачок, где подают отличную еду и предлагают домашнее вино, — под него можно идеально отметить наше маленькое приватное торжество. Он говорил об этом с таким смаком, что я отчетливо представил себе эту сцену и мыслями перенесся в завтрашний день. Но эти самые мысли напомнили мне — и было истинным чудом, что я об этом вспомнил, ведь обычно я плохо понимал, какой день на дворе: завтра же нерабочий день! Всенародный праздник. Возможно, об этом мне напомнило по ассоциации слово “торжество”. Я предупредил его об этом, и он громко воскликнул: а ведь правда! Хорошо, что хоть я вспомнил, он сам никогда бы не сообразил. Он не знал, какой день на дворе (в этом мы также были схожи), уже не раз с ним такое случалось: вый-
[ 23 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь дешь из дома на работу, сядешь в автобус и на полпути поймешь, что сегодня воскресенье. Значит, отложим встречу на сутки? У меня не возникнет трудностей? Нет, не возникнет, но мне подумалось, что нерабочий день, возможно, отразится на расписании типографии. Я не стал этого говорить во избежание новых осложнений; ограничился замечанием, что позвоню ему перед выходом из дому, и комментариев от него не последовало. Мы попрощались со словами “до послезавтра”, прозвучавшими едва ли не как юмористическая вариация на тему классического “до завтра”. Я действительно позвонил ему, но не через два дня, а много позже. Насколько? Я сбился со счета. Шесть, семь лет спустя. Может, больше. Чего только не произошло, и в то же время казалось, что не произошло ничего. У всех, наверное, так бывает, когда переплетаются события Истории и твоей жизни, меняющейся по ходу исторического процесса. Хотя времени прошло больше, чем в предыдущий раз, найти Ачаваля мне не составило труда. По сути, отложенное решение позвонить ему я принял, когда случайно узнал, где он находится. Отечество прошло сквозь длинный туннель мрака, и все мы укрылись в частной жизни. Ачаваль, не участвуя в политической деятельности как таковой, был человеком левого толка; вся его карьера была связана с издательствами этого спектра, и в итоге он оказался очень близко, в опасной близости от персонажей и организаций, подвергнувшихся преследованиям и уничтожению. Все издательства, для которых он работал, прекратили свое существование. Как я узнал позднее, он переселился в дом одного из своих сыновей в Мерло, на дальней, мало освоенной окраине, служившей едва ли не более надежным убежищем, чем эмиграция в Швецию. Но каждый знает: всему когда-нибудь приходит конец. Наступила новая демократическая весна, и мой издатель вновь вышел на арену. На сей раз не в захудалом левацком издательстве, а вторым человеком во главе новой фирмы его друга Бориса Спивакова, точно так же как за десятилетия до этого, когда они создали университетское издательство “Eudeba”. Прежнее чудо повторилось благодаря штату выживших, воспроизводя в условиях обновленной демократии то, что создавалось под звон штыков и грохот сапог в предвестии катастрофы. Обстоятельства изменились, ведь мир не останавливал своего движения в годы нашего ледникового периода, но задача ставилась именно такая: упорно создавать условия силой надежды, вернее — силой книг, нести новому поколению благую весть о том, что борьба с нигилизмом продолжается стараниями тех, кто сражался с ним, когда этого поколения не было и в помине. В данном случае анахронизм мог оказаться плодотворным. Эту атмосферу анахронизма (если только слова “атмосфера” и “анахронизм” могут соседствовать в одной фразе, не противореча друг другу) я ощутимо почувствовал даже через трубку телефона,
[ 24 ] ИЛ 6/2024 когда позвонил. В преображенном голосе Ачаваля слышалось счастье. Радость его не знала границ, ведь наша затея наконец 1 увенчалась успехом. Он перешел прямо к делу, in media res , не тратя времени на приветствия, кроме тех, что подсказывала ему старомодная природная вежливость, не спрашивая, как поживаю я, и не рассказывая о своем житье-бытье. Дело в том, что мой звонок застал его в состоянии мысленной беседы со мной, поскольку он сам собирался мне позвонить. Мы чуть было не позвонили друг другу одновременно, и в таком случае оба услышали бы в трубке короткие гудки “занято”. Но мы уже привыкли к этим магическим пересечениям на параллелях времени, правда? Прямо-таки дежавю. Повторялся даже комментарий: никакого волшебства, это игра независимых, но скоординированных реакций, как в философском доводе о совокупности всех часовых механизмов в мире, автономных и идущих по отдельности. Каждый из них являет собой маленькую вселенную, которая подчиняется законам собственных колесиков и пружин, но в итоге показывает одно и то же время. И вовсе не обязательно искать Бога-часовщика. Люди сходились благодаря тому, что в жизни двигались по одной и той же стезе, читали в основном одни и те же книги (и здесь тоже нет ничего удивительного, поскольку речь идет о добрых старых книгах) и, следовательно, приходили к одним и тем же мыслям, вырабатывали одну и ту же восприимчивость, в общем, располагали одними и теми же механизмами действия и реагирования. Великая общая однородность в итоге приводила к мелким тончайшим совпадениям, например, к решению позвонить друг другу в один и тот же день и час. Вдобавок в нашем случае нас объединял, точнее — “треуголил”, мой роман. Я скромно заметил, что не заслужил такой похвалы, наделяющей ничтожный плод моих фантазий способностью соединять души. Он решительно возразил: у меня изумительный роман! Если он не повторял мне это должное количество раз, то лишь потому, что в последнее время сосредоточился на практических вопросах публикации книги, но он никогда не упускал из виду ее реальные качества, явно оправдывающие его усилия. Более того, незадолго до звонка он подумал, что сегодня же вечером, как только привезут книгу, он ее с удовольствием перечитает. И, словно уже перечитав, добавил, что мой роман не утратил своей первоначальной свежести и актуальности, напротив, он будто перепрыгнул через годы (это было единственным упоминанием о прошедших годах) и стал своевременен как никогда. Появление романа сегодня превращало его в орудие крупного калибра против растущего цинизма постмодернизма. Он заряжен вечной молодостью, надеждой, позитивной энерги- 1. К сути дела (лат.).
1. Имеется в виду реально существовавшее в Буэнос-Айресе под руководством Бориса Спивакова знаковое издательство: “Издательский центр Латинской Америки” (1966—1995). [ 25 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь ей — а это признаки подлинной литературы. Его преувеличения уже карабкались самыми крутыми гиперболами, уже были на краю пропасти абсурда. Нет! — воскликнул он, я его неправильно понял. Он вовсе не расточал похвалы, в которых я не нуждался, точнее не только это. Он имел в виду то, что литература по самой своей природе вечно тяготеет к упадку, застою, посредственности в сравнении с вершинами прошлого, которые сосредоточены в библиотеках и привычно именуются нами “литературой”. Но из прошлого, переходящего в настоящее, именно из этого смещения путем трения снова возжигается большая актуальная литература, этакий бумажный Феникс... Мое внимание переключилось. Ачаваль постоянно ссылался на настоящее, столь конкретное (“этим вечером”, “сегодня”, “исторический день”), что я заподозрил: в ходе диалога он невольно что-то опустил. О чем-то так и не было сказано, и Ачаваль в порыве эйфории счел это само собой разумеющимся. Он тоже совершил скачок, только дискурсивный и не столь заметный, но, как бы то ни было, пробел следовало заполнить. Я потребовал объяснений. Действительно! — воскликнул он, извиняясь. Он ведь не сказал самого главного. Или “сказал” еще до разговора со мной, в непрерывном диалоге, который мы взаимно поддерживали. И затем понесся дальше, подобно мчавшемуся на всех парах локомотиву, полагаясь на красноречивость молчания. Но не стоит преувеличивать силу телепатии. Итак, он отматывает назад, иными словами вновь начинает с того, с чего следовало бы начать: книга готова, закончена, напечатана. Ждать больше не придется. Некоторое время назад звонили из типографии, чтобы это сообщить, а также предупредить, что фургон с полным тиражом выезжает. Ведь (Ачаваль об этом тоже не сказал) он просил при1 везти тираж в “Издательский центр” . Борис разрешил ему ненадолго использовать склад; на следующий день служба новинок центра развезет книги по магазинам, но не все, по его подсчетам, половину экземпляров, вторая половина отправится в оптовую фирму, с которой он договорился о рассылке по стране. Слишком много информации сразу. Я попросил вернуться к самому началу, и он с удовольствием согласился. Типография отправила книги, и они уже должны быть на подходе, если выехали в момент звонка, а это случилось два часа назад. Или меньше? Мне показалось, что я вижу, как он задумчиво взглянул на часы. Нет. Меньше двух часов. Ну, или примерно. Он утратил представление о времени. Повесив трубку, он думал позвонить мне, тогда и начался его воображаемый разговор со мной, незаметно
[ 26 ] ИЛ 6/2024 перешедший в реальный, когда я ему позвонил. Если тираж еще не пришел, то, видимо, из-за трафика, который в последнее время стал в Буэнос-Айресе невыносимым. Кроме того, он сейчас подумал, фургон ведь поедет через район Конгресса, где почти наверняка проходит какая-нибудь демонстрация протеста, из-за нее им придется ехать в объезд. Но в любом случае это дело нескольких минут. Нетерпение уже излишне, или может служить неплохой приправой к событию, но не к ожиданию. Я могу приехать прямо сейчас. Получится? Где я? Дома? Все так же живу во Флоресе? Если я сяду в такси немедля, он меня подождет, и мы вместе откроем первую пачку. Он меня соблазнил. Я взглянул на часы, полагаю, как и он. Я был уже не так свободен, как раньше, утратив чудесную готовность легкой на подъем молодежи, странствующей по миру в любое время суток. Но и теперь мог это сделать. Оно того стоило. Обзор моего графика и обязательств стремительно пронесся у меня в голове и затмил образ беззаботного юноши, без проблем разъезжающего туда-сюда по своей прихоти; я понял, что некогда был таким юношей и в какой-то степени им оставался, хотя уже перестал им быть. Жизнь мою захлестнуло время, исподволь, незаметно для меня. Но соблазн все отбросить и побежать на зов моего издателя, увидеть мою первую книгу, только что вышедшую из типографии, возвращал меня к той форме молодости, которая, как я обнаружил в этот миг, пребывала в моем существе, подобно той стороне бумаги, что, хоть и скрыта, но присутствует в складках сложного оригами. Нерешительность длилась считанные секунды, но посреди моего молчания Ачаваль не умолкал. Отвлекшись, я упустил момент перехода. Он говорил об обложке, этот вопрос в процессе издания, видимо, вызывал у него особенное беспокойство. Хотя в моей книге сфальцованные листы сшивались (так называемый минимальный вариант), требовалось приклеить переплетные крышки, и здесь возникала проблема клея. Точнее не проблема, а проклятие. Отечественный клей отличался заведомо отвратительным качеством. Едва высохнув, он трескался и не клеил вовсе, утрачивая даже ту малую клейкость, с которой его выпускала фабрика. Это была самая частая жалоба покупателей аргентинских книг. При наличии статистики данная претензия оказалась бы во главе рейтинга. Оно и понятно: никому не приходило в голову проводить статистические замеры среди читателей, ведь читатель не был массовым, их насчитывалось так немного, что в масштабах маркетинга это число сводилось к единице. И глас ее мог целую вечность вопиять в пустыне, сколько бы единица эта ни вздымала к безучастному небу свою развалившуюся книгу, жалкий ворох разрозненных листков, но кому было до этого дело? Хуже всего, что проблема не стоила выеденного яйца, поскольку хороший клей производили, его использовали за границей, скажем, для американских покетбу-
[ 27 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь ков — продававшихся в аэропортах жестких бестселлеров, толстенных, никак не менее восьмисот страниц, и склеенных столь прочно, что даже при всем желании их было невозможно разодрать. Но клей этот нельзя было ввозить из-за нелепых таможенных ограничений. Импортировалось столько бесполезной дряни, к тому же подрывавшей отечественную промышленность, а типографщикам запрещали ввозить важнейший компонент для престижной, годной для экспорта продукции, такой как книга. Лишь потому, что клей оказался в неудачном разделе какой-нибудь бездарной классификации товаров, наверняка составленной наобум. И приходилось довольствоваться неадекватным заменителем. В силу этой мелкой, но жизненно важной детали аргентинская книга снискала вполне заслуженную и понятную дурную славу: никто не хотел книгу, не способную прослужить долго. Книгу покупали на века, читатель в своем качестве читателя отчасти оказывался и коллекционером, хотел, чтобы книги достались по наследству его детям. Даже без мыслей о будущем это было особенно неприятно; книга как объект и как идея заключала в себе ощущение единства. Ее недолговечность оказывалась вернейшим средством, чтобы испортить удовольствие от ее приобретения. К счастью, он не единственный, кто из-за этого не мог спокойно спать. Книжная палата получила ряд проектов ходатайства об исключении клея из списка для подачи в Управление по внешней торговле, и это было столь резонное предложение, что даже чудовищная бюрократия, тормозившая прохождение этого дела по инстанциям, не могла бы устоять. Вопрос времени, как и все в этой жизни. Ачаваль считал, что после стольких задержек, которые нам пришлось пережить в стремлении сделать все как положено, не следовало рисковать из-за неоправданной спешки и выпускать книгу в таком виде, что, стоит ее открыть, обложка осталась бы в одной руке, а страницы в другой. Я, естественно, был согласен, но, быть может, изза того что толком не услышал начала этого отступления от темы, не понял, говорит ли он в настоящем времени, в прошедшем, или в настоящем историческом. Ведь если он ожидал сейчас снятия запрета на ввоз клея для склеивания обложки, то было бы невозможно, чтобы именно “сейчас” книга уже выехала из типографии и находилась в пути... Я не успел спросить об этом — с такой скоростью приближалась развязка. Он вдруг вспомнил, что фургон, наверное, уже приехал. Могу ли я подождать минутку у телефона, пока он уточнит? Или готов приехать сразу? Он не хотел, чтобы я терял время, дело может затянуться, ведь надо спуститься на три этажа и посмотреть на складе, а надеяться на лифт в издательстве — это обречь себя на танталовы муки. Лучше приехать, да? Я не знал, что ответить, клей сбил меня с толку, а тут еще добавлялось неопределенности. К тому же Ачаваль развернул свой цветистый веер бессмысленных гипо-
[ 28 ] ИЛ 6/2024 тез: возможно, книги уже давно лежат на складе, а может, их разгружают в этот самый момент, не исключено, что фургон с книгами задержался на углу у светофора, или застрял в пробке в районе Конгресса, или даже не выехал еще из издательства по причине неисправности двигателя. Столько всего могло случиться! Ему оставалось лишь строить догадки. Я предложил перезвонить ему через час, чтобы развеять сомнения, и он согласился. Но, следуя прогрессии, ставшей между нами уже заветной традицией, я позвонил ему десять лет спустя. Совсем не уверен, что прошло ровно десять лет; может, плюс-минус год или два, как знать. Я отнюдь не ждал очередной годовщины, не обращался к кабалистике чисел, не прибегал к расчетам. Просто прошло время, обыкновенное время, то же самое время, что было всегда. “Столько всего могло случиться!” — сказал тогда Ачаваль, и в чем-то он был прав: случалось все, наяву, в мечтах, — в мечтах, ставших явью, в реальности, таявшей в мечтах. Не знаю, в каком из антрактов нашей маленькой тайной комедии я женился, завел детей, мои дети выросли. Я незаметно вошел в роль взрослого человека, мужа и отца, кормильца, налогоплательщика, обывателя, специалиста. В ходе нашей последней беседы я сказал, что “уже не так молод”. С тех пор начался этап медленного процесса упрощения этой фразы, которая утратила сначала слово “уже”, затем “так”; известно, что процесс этот растягивается, и кажется, что он никогда не закончится. Каждый ищет свой талисман, чтобы возраст не давал о себе знать; мне служил талисманом (хотя я редко им пользовался) роман, и, когда я от случая к случаю о нем вспоминал, меня вновь охватывало волнение начинающего автора, заранее предвкушающего трепет: вот ты держишь в руках твою первую книгу, ощущаешь ее вес, овеществленность, листаешь, видишь на обложке свое имя, еще не до конца веря, — счастливый, гордый, слегка растерянный. Ко мне это преждевременное волнение приходило окутанное временем, в незримых слоях времени, над которыми витало улыбчивое лицо Ачаваля. Тогда я бил себя по лбу — реально или в переносном смысле — и говорил себе: “надо ему позвонить!”. Конечно, это было не так просто. С течением времени разыскивать его оказывалось все труднее, и это меня обескураживало. Борис умер, Издательский центр прекратил свое существование, мир книгоиздания изменился до неузнаваемости, сотрудники транснациональных компаний, подчинивших рынок, скорее всего, и слыхом не слыхивали об Ачавале. С другой стороны, род моих занятий отдалил меня от наших общих знакомых. Но мир тесен, я встретил кого-то из них, и мне сказали, что Ачаваль долго болел. Я всерьез дал себе обещание ему позвонить. Тем не менее прошло немало времени. Как-то, просматривая старую записную книжку, я нашел телефон домика в Мерло, данный кем-то в ходе прошлых поисков. Я попытал счастья. Он сразу же снял
[ 29 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь трубку, и с первых же слов мы узнали друг друга. “Алло”. — “Ачаваль?” Я спросил чисто машинально, прекрасно понимая, что это он. “Айра!” Между нами существовала неразрывная связь. Но, узнав его с первого же произнесенного слога, чуть ли не раньше, еще на вдохе перед тем, как он сказал “алло”, я успел немного усомниться в этом узнавании. Точнее, ощутить разницу. Я услышал постаревший, глухой, более далекий, чем раньше, голос, дикция стала не той, что прежде. Это впечатление быстро прошло, он был все тот же, исполнен позитивного духа, счастлив меня слышать... Нет, я не побеспокоил, не оторвал от дел, напротив, позвонил очень кстати. Он особенно рад меня слышать, ведь у него для меня хорошая новость. Догадываюсь, какая? Нет, он не испытывает меня. Угадать нетрудно, хотя и нелегко, так что я могу ходить вокруг да около много часов. Это один из тех трудных для ответа вопросов, поскольку они очень просты; человек первым делом думает о правильном ответе, но ответ кажется ему столь очевидным, что он говорит себе: “Не может этого быть, здесь какая-то ловушка”. И еще Ачаваль не хотел лишать себя удовольствия сообщить мне об этом, в конце концов, он заслужил подобное вознаграждение. Итак, вот она, Великая новость: моя книга готова, ее доставили из типографии, она у него дома. Пауза изумления с моей стороны. Он истолковал ее верно — как паузу изумления, и объявил, что дорого заплатил бы, чтобы прочитать мелькнувшие у меня в голове мысли. Ведь он предполагал, и не без оснований, что до сих пор все мои мысли следовали по пути ожидания. Теперь ожидание закончилось — или скорее “ожидания” во множественном числе? Ведь с какими только видами ожидания не приходилось сталкиваться, разной величины и продолжительности, длительными и короткими, сопряженными с нервозностью и расслабленностью, четными и нечетными. Как бы то ни было, все это резко завершилось, и теперь следует обновить набор мыслей, выбрав совершенно иное направление. Ожидание покидало сцену, готовясь взять на себя новые роли у новых издателей и авторов, уступая место долгожданному событию, — “гора родила мышь”. Он тут же извинился за метафору. Упомянутая мышь, рожденная горой, здесь совершенно ни при чем, в моей книге немного страниц, но ее величие обусловлено иными достоинствами; ее можно считать чем угодно, только не антикульминацией. Для него, человека с огромным издательским опытом, это просто одна из книг, но он прекрасно понимает, — ему ли не понимать! — что означает первая книга для автора. Единственное, что мне пришло в голову, это спросить, какой она получилась. Пока не видел, ответил он. Ее только что привезли, и он еще не успел открыть пачку. Сегодня?! — воскликнул я, потрясенный. Он подтвердил рассеянным, чуть грустным голосом. Не так давно. И добавил: это должно было случиться раньше. Разумеется,
[ 30 ] ИЛ 6/2024 это должно было случиться раньше, но мой вопрос, по сути возглас удивления, указывал на невероятное совпадение с моим звонком. Я вспомнил, что в прошлый раз, много лет назад, предполагалось, что фургон из типографии уже в пути. Я тогда уже был не столь наивен, чтобы в это поверить, в любом случае потом у меня было вдоволь времени, чтобы не принять это на веру. Тем не менее я представил себе на миг ту машину в миниатюре, в виде игрушки, затерявшейся в пространственно-временных координатах необъятного лабиринта. Но картина не могла стать для нас общей, поскольку Ачаваль все еще ворчал про задержку, чувствуя себя обязанным извиняться. Он прекрасно знал, как это важно для меня. Мне следовало его успокоить и даже сказать, что это я сам так долго не звонил. Он не хотел меня слушать. Заявил, что обязан объясниться, хотя бы для спасения своего реноме. Понятно, если он примется рассказывать все в подробностях, мы и ко дню Страшного суда не закончим. Да и не легко разграничить ответственность каждого или четко вычленить из общего запутанного клубка причину: невезение, непунктуальность, несчастный случай либо даже просто безумие, чужое... или собственное. В конечном счете во всем виноват он один, надо это признать, — вина всегда лежит на издателе. Другие участники могут творить какие угодно безрассудства, обнаруживать самую вопиющую некомпетентность, но прежде они были отобраны издателем, а его первая и последняя задача состоит в том, чтобы предусмотреть все, даже самое непредсказуемое, особенно непредсказуемое: мельчайшие случайности, которые могут повлечь за собой большие последствия (отнюдь не непоправимые, ведь все можно поправить, но обременительные), относительно которых опыт никогда не сумеет предостеречь нас полностью. Учиться никогда не поздно, заключил он, закашлявшись, даже когда думаешь, что прошел весь путь до конца... Это был единственный, хоть и скромный, намек на возраст и состояние здоровья. Я почувствовал себя виноватым. Стараясь вывести его на более конкретную тему, заметил, что он уже поведал мне невеселую историю с импортом клея... Нет, нет, прервал он меня, вновь закашлявшись, но опять обретая свой несокрушимый энтузиазм, с клеем никаких проблем не было. Прибегать к импортному клею не понадобилось, то была лишь отговорка. Между отечественным и импортным клеем не было никакой разницы, для изготовления того и другого использовалась одна и та же формула. Проблема, поскольку проблема все же была (с утверждением “никаких проблем” он погорячился), заключалась в способе его применения. Процедура предполагала виртуозную работу и, если она выполнялась с соблюдением необходимых правил, все должно было получиться. Требовалась согласованность, точность и максимум внимания. Секундная задержка приводила к кристаллизации клея, и все
[ 31 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь склеенное отклеивалось. Сбой происходил не из-за материала, а вследствие недостаточного контроля качества — узкого места национальной промышленности. В отсутствие передовых традиций, по причине несоблюдения принципов защиты производства изготовление продукции в нашей стране понималось как непрерывный процесс от этапа подбора сырья до упаковки, предполагающий самые быстрые и экономичные способы из всех возможных. Никому и в голову не приходило фиксировать пороговые точки для проверки качества работы. Никто не собирался тратить время и деньги на так называемые мелочи. Но ведь качество — не мелочь, а сама суть производства. В итоге погрешность в какой-либо точке процесса отражалась на остальных этапах изготовления, так или иначе нарушая целостность конечного продукта и, по сути, уродуя его. Разумеется, пороговый контроль ведет к удорожанию продукции. Отечественная промышленность безропотно соглашалась конкурировать лишь по части цены, и в жертву снижению себестоимости приносилось все остальное. К счастью, в книжной индустрии еще оставались рабочие, способные отвечать за свою работу. Оставались, но их число постоянно сокращалось, и ценные экземпляры приходилось выискивать в пестрой толпе — лебедей с белоснежным оперением среди стайки гадких утят. Он-то знал, где их найти, утверждал Ачаваль, и это нас спасло. К сожалению, преодолев одни трудности, мы сталкивались с другими. С той же обложкой, например, возникло осложнение, если не парализовавшее, то как минимум затормозившее дело. Преодолеть его было непросто, ибо все упиралось в человеческий фактор. Задачу поручили переплетчику, с которым он работал раньше, истинному гению с идеальным вкусом, оригинальными идеями, безупречным исполнением. Подлинный художник, которому он давал полный карт-бланш. Однако Ачаваль не учел, что с возрастом этот гений отшлифовал свои качества, обратив их в дефекты. Утонченность переросла в одержимость. На этот раз, окрыленный моим романом, зараженный энтузиазмом издателя и воодушевленный сам по себе, прочитав и перечитав книгу и влюбившись в нее, он постарался сотворить шедевр или то, что он под шедевром понимал. Намерение создать “шедевр” в сочетании с одержимостью превратилось в “сказку про белого бычка”. Большой педант? — спросил я. Да нет, не совсем так. Ясно, что он педант, но ведь все мы, по сути, педанты. Он погружался в каждую из деталей, и потому их совокупность, то есть сумма деталей выбивала его из привычного ритма, так что он предпочитал сосредоточиться на отдельных частях, игнорируя целое. Он задумал создать эскиз всей обложки от руки, не только сам рисунок, но и название, мое имя, выходные данные издателя и даже текст на обратной стороне обложки. Все в едином визуальном “ритме”, изображая пером причудливый графический шрифт,
[ 32 ] ИЛ 6/2024 придуманный им самим. Рисовальщики обычно отличались фанатичностью — пожалуй, некоторая фанатичность художникуграфику не помешает, но у всего есть свои пределы! Как бы то ни было, самое микроскопическое изображение печатается с одной доски. Нельзя же так долго копаться. Он не уточнил продолжительности этого “долго”, но по его нетерпеливому возгласу создавалось впечатление, что он ждет до сих пор. Такого не могло быть, ведь тираж готов и находится у него дома. Не хотелось в это верить, но мне подумалось: Ачаваль импровизирует и что-то невольно напутал. Возможно, поскольку история давняя. Последовательность возникновения трудностей с обложкой он представлял мне в обратном порядке, ведь прежде чем склеивать обложку, требовалось ее нарисовать (а потом, понятное дело, напечатать), он же столкнулся с проблемами склейки еще до этапа дизайна. Это ни о чем не говорило, поскольку факты могли всплывать в его памяти в момент моих звонков, а память, как известно, не придерживается хронологического порядка. Еще был вопрос с выбором картона, но это могло совпасть по времени с промедлением из-за художника. По сути, все три момента, три заминки (ведь в случае с клеем речь шла о необходимости ждать разрешения на ввоз или выяснения того, нужно ли вообще прибегать к импорту) могли произойти одновременно, что прекрасно отражало саму природу промедления. Я понимал, насколько важна обложка, своего рода визитная карточка книги. Элементарная логика требовала от издателя особого к ней внимания; это было скорее делом издателя, а не автора, и относилось к той части книги, где издатель выступал как автор. На сей счет я промолчал, чувствуя, что это касается серой зоны, о которой лучше не говорить, хотя у нас и нет друг от друга секретов. Но у меня осталось подозрение, придавшее оттенок нереальности всему, что последовало затем. Ведь общение шло по телефону. На этот раз, как никогда прежде, Ачаваль был для меня просто голосом, лишь голосом, доносившимся из небытия. Раньше я мог себе его представить, поскольку знал, в каком офисе он сидит, или соотносил этот офис с другими, мне известными, так как все они были похожи. Домик же в Мерло мне никак не удавалось мысленно вообразить. Я даже не знаю, почему Ачаваль употреблял уменьшительный суффикс, может, просто из-за удаленности дома, ведь предметы вдали кажутся крошечными. Хотя по ходу беседы я узнал больше конкретной информации, ощущение призрачности происходящего не покидало меня. По его словам, книги привезли достаточно давно, но он их еще не видел. Буквально за миг до моего звонка он попросил принести ему пару экземпляров, собираясь их посмотреть и унять вполне понятное нетерпение; через мгновенье он будет держать их в руках... наконец-то... нет, это пес толкнул дверь... и он мне все опишет, в каком-то смысле мы “посмотрим” их вместе, в итоге я ока-
[ 33 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь жусь первым. Он не упомянул, как в прошлый раз, о волнении автора, мол, “держишь в руках твою первую книгу, ощущаешь ее вес, овеществленность”. В этот раз все напоминало комедию на два голоса, не без фантазий. Между тем, дабы заполнить паузу, он пояснил, что велел сложить пачки в гараже, который он, не имея машины, использовал под склад. По его просьбе привезли сразу весь тираж — тысячу экземпляров. Он предпочел не делить его на части, не проверив прежде и не убедившись, что все в порядке. Надеялся на идеальный результат, ведь он все предусмотрел; оставалось последний раз подстраховаться и затем разослать тираж по книжным магазинам с помощью оптовой фирмы, куда он отправит книги, — для этого достаточно вызвать местное грузовое такси сегодня же вечером. Фирма небольшая, организована друзьями, новая и при этом старая; в общем люди там искушенные, уругвайцы, закаленные в сфере книжного бизнеса, спустя годы они собрались снова и прекрасно работают. Для нашей продукции больше подходит мелкий оптовик, он станет работать с каждой книгой, подберет магазины, будет добиваться от каждого из них, чтобы книгу выставили на видном месте, договорится о закупке на твердых условиях благодаря индивидуальному подходу к хозяину. Преимущества крупных оптовиков, а он таковые признаёт, растворяются в несметном количестве предлагаемых ими новинок, которые обновляются неистовыми темпами. И потом, подобные преимущества на руку только крупным коммерческим магазинам, в которые редко заходят мои потенциальные читатели... Последнюю фразу он произнес рассеянно, растягивая слова. Непонятно, куда запропастилась “эта женщина”... Мне представилось, как он обращается взором к двери, или коридору, или еще к чему-то, стараясь понять, скоро ли придет женщина, отправившаяся за книгами в гараж. Он не уточнил, кто эта женщина, — жена, дочь, секретарша, домработница, медсестра? Но я услышал ее имя, когда он громко воскликнул, правда, отставив трубку: Эльвира! Он ненадолго прислушался, возможно, услышал ответ и снова обратился ко мне: ни на кого нельзя положиться, ничего не умеют. Все как обычно — если хочешь чего-то добиться, делай сам. Видимо, следуя некой ассоциации идей и словно объясняя, как несподручно делегировать выполнение задач, он заявил, что перестал платить взносы в Парижский коллеж патафизики, будучи не в состоянии, как он старомодно выразился, “поддерживать членский статус”. Возможно, он имел в виду, что деньги, прежде направлявшиеся им на поддержание статуса активного члена, теперь использовались для выплаты жалования ни на что не годной Эльвиры. Тут его монолог прервался. Послышался голос женщины, а затем Ачаваля — раздраженно вопрошавший: что? как? Он снова отвел трубку, а может, даже неплотно прикрыл ее ладонью. Я разобрал только отдельные слова “пачка”, “бечевка”,
[ 34 ] ИЛ 6/2024 “ножницы!”. Сопение, вздохи. И снова мне — быстрое: “извините, минутку”, и “тук” — это означало, что он положил трубку на письменный стол. Пару минут слышались разные звуки — открывались и закрывались ящики стола, перекладывались бумаги, на пол падали книги, раздавались голоса Ачаваля и Эльвиры. Наконец она ушла, и он возобновил разговор со мной — без тени дурного настроения, как всегда, спокойный. Он объяснил, что женщине не удалось открыть пачку, перевязанную неподатливой пластиковой лентой, которую она называла “бечевка”. Только ей, добавил он, словно до этого уже не раз делился со мной бесконечными жалобами на качество ее услуг, могло прийти в голову отправиться открывать отлично упакованные пачки без единого режущего инструмента; ему пришлось напомнить ей о существовании ножниц. Вечно одно и то же. Кто сказал, что думать не обязательно? Прежде чем я успел что-то вставить, он перешел к другой теме, которую наверняка обдумывал во время интерлюдии с ножницами: мои экземпляры. Двадцати мне достаточно? Мы ведь об этом говорили, не так ли? Он отчасти застал меня врасплох, но прежде чем я почувствовал, что попал в смешное положение из-за неожиданного поворота беседы, я подтвердил, мол, двадцати более чем достаточно. Он согласился, словно заранее считал это дело решенным. Тогда, объявил он, помимо грузового такси для оптовика он вызовет курьера на мотоцикле, чтобы отправить мне пачку с моими экземплярами. Соответственно я из вежливости принялся возражать, как бы показывая, что мне это не безразлично: мол, не хотелось бы вводить его в дополнительные расходы, я сам позабочусь о том, чтобы книги забрали. Он категорично отрезал: сам отправит и точка, еще чего, это минимум, что он может сделать, учитывая мое долготерпение... К тому же я даже не представляю себе, каковы в Мерло мотокурьеры: прилетят пулей, дистанция им не помеха, стремглав доставят с риском для своей и чужой жизни, с огромнейшим риском, и это просто чудо — ведь за время поездки могли бы сто раз убиться. Но доставят, будьте спокойны. И сам он в порыве энтузиазма уже был готов поведать какую-нибудь историю о курьерах-камикадзе, но притормозил. Куда же запропастилась Эльвира? Неужели так трудно разрезать ленту и открыть пачку? Посматриваю в окно, уточнил он, но ее не видно. Гараж стоит впритык к дому, но его надо обходить спереди, так как дверцу для прохода упразднили. Что же, самому идти разбираться, смотреть, в чем там дело? “Послушайте, Айра...” Он не хотел вводить меня в серьезные расходы на телефонную связь, напомнив, что для звонков в Мерло действует междугородний тариф, поскольку городок находится более чем в четырнадцати километрах от пределов столицы. Предложил положить трубку и перезвонить через десять минут. Я согласился. Мы попрощались с кратким “до скорого”, но я не перезвонил ни через десять
[ 35 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь минут, ни через десять дней, ни через десять лет. Прошло пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет, тридцать... Прошли все те годы, что отделяли нас от настоящего момента, и наверное даже больше, а я все не звонил. Не то чтобы я забыл о существовании Ачаваля, однако не думал о нем постоянно. Он пребывал у меня где-то на периферии подсознания, к которому я иногда обращался. Довольно было какой-то ассоциации, полузабытого воспоминания, мелькнувшего лица, слова, порой вообще без всякого повода образ его возникал в памяти сам по себе, причем всегда цельный, с его голосом, трубкой, повадками. Вопреки обычному механизму забвения, частота обращения моей памяти к Ачавалю со временем почему-то возрастала. И говоря, что Ачаваль возникал в памяти как “цельный” образ, должен пояснить, что речь идет не только о нем лично: слово “цельный” включает и меня в разных моих воплощениях, начиная с первого, почти отроческого, преображенного надеждой на публикацию моей первой книги. Этот исходный образ виделся наиболее ясно, как единственно четкий; промежуточные же я не мог себе представить; хотя процесс был непрерывным и возраст во мне проявлялся последовательно, как у всех; когда же дело касалось Ачаваля, я мог вообразить себя лишь в моем первом состоянии и в последнем. Наряду со мной, то есть с моим “первым состоянием”, на память приходило воспоминание о моей “первой книге”, с которой я был неразлучен, о моем скромном опусе, так и не обернувшемся книгой, ведь не увидев света, он не стал реальностью, о которой говорил Ачаваль (при этом лишь Ачаваль и никто другой был способен воплотить мое сочинение в реальность). Теперь понимаю, что книга не стала “первой”, ведь за ней не последовали другие. Порой я вспоминал о ее существовании, скорее призрачном, не более. В памяти постепенно стирались ее содержание, сюжет, герои, замысел... Если вообще и было в ней что-то подобное, в чем я сомневаюсь, поскольку в ту пору считалось модным пренебрегать сюжетом и персонажами. Но уж точно забылось то, каким я был в момент ее написания. От этого явно ничего не осталось. Даже с помощью воображения не удавалось воссоздать образ двадцатилетнего юноши, мечтавшего стать писателем и писавшего. Совсем не удавалось вспомнить, где и когда я писал. От руки, ручкой, карандашом, на машинке? Помнится, была у меня пишущая машинка, портативная “Оливетти”, но вроде позже. И, помимо материальных деталей, — какие стимулы, какие амбиции побуждали меня к писательству? Забывчивость казалась почти сверхъестественной, будто появление Ачаваля в моей жизни ознаменовало начало времен, а все предыдущее осталось за их рамками. Возможно, в этом не было ничего странного; может, не следует судить о свойствах собственной памяти, когда вспоминаешь о себе самом; память прерывиста, но ведь ты остаешься собой с первых момен-
[ 36 ] ИЛ 6/2024 тов жизни, ибо жизнь непрерывна. Так что “забывание” в данном случае оказывалось метафорой, означающей “эволюцию”, “преобразование”. Его поэтапность вела к постоянному перемещению фигур, и память, целясь в одну мишень, попадала в другую. Можно было думать только о жизни других, не о твоей собственной. Естественно, встречались исключения. Моей жизнью являлся Ачаваль. Именно о нем я и мог думать, о нем вспоминать. И он пробуждал во мне смутную ностальгию, безымянную, неясную мечту, пронизанную таинственным ароматом иной жизни, жизни непрожитой. Но резонно ли вообще говорить о непрожитой жизни? Ведь если что и характерно для жизни, это как раз то, что ты ее должен прожить. Козлом отпущения в моем несостоявшемся писательстве выступал Ачаваль. В порядке беспочвенных фантазий я мог вообразить себе жизнь писателя, но без Ачаваля, с писательскими привычками, упорным трудом, удачами, треволнениями. О жизни писателей всегда распространялось немало домыслов, и в итоге реальные жизни реальных писателей отчасти представали как некие химеры, и тогда вполне уместно задаться вопросом: а может, все это сплошная фантазия, ведь жизни эти никем не прожиты, даже теми, кто их прожил (а здесь явно еще одно противоречие). Да и я сам, устремив взор в пустоту, нередко поддавался таким мыслям, даже сознавая, что все это тщетные игры. Хотя не столь уж и тщетные: такое вполне могло случиться. Более того — чуть не случилось, было так близко — на расстоянии одного дня, часа, минуты... Немалая протяженность во времени моей реальной жизни открывала широкие возможности, чтобы предполагать все то, что “могло случиться”, стань я писателем. И увлекаемый фантазией, я воображал, что в конце пути, в моем нынешнем возрасте журналист задает мне банальный вопрос, который они задают всегда: не будь вы писателем, кем бы вы стали? И я, полностью войдя в роль, терзался бы сомнениями, не зная, что ответить, и в результате, дабы выйти из положения, выбирая самый традиционный ответ, все равно ходил бы вокруг да около: не будь я писателем... как же нелегко придумывать себе альтернативную судьбу, особенно если ты никогда не сомневался в своем призвании, не видел для себя иного занятия... (я медлил бы с ответом, растягивал слова, с глубокомысленным видом искал истину и ясную форму ее изложения, при этом лицо мое расплывалось бы в мечтательной улыбке, соответствующей заданной игре воображения)... нет, я не мог ничего найти, погружаясь в эти изыскания далекого будущего моего давнего прошлого: я никем не стал бы, стал бы социальным эквивалентом ничтожества, нищим, бомжом, человеческим отребьем, ночующим на скамейке посреди площади, или в лучшем случае (хотя и безнадежно обнуленным) продавцом в торговой лавке какого-нибудь родственника, который держит тебя в качестве посыльного или уборщика, да
[ 37 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Новая жизнь и то лишь из милости или в силу семейных обязательств. Мой интервьюер с легким смешком кивал, слушая мой ответ; скупыми, небрежно брошенными словами (“посыльный”, “уборщик”, “из милости”, “в силу семейных обязательств”) я живописал портрет неудачника, усугубив его сумрачными тонами ничтожности и убожества жизни в предместье, подтверждая тем самым мой врожденный, неотъемлемый дар писателя, даже если предположить, что я таковым не являюсь. Судьба литератора предначертана звездами столь неотвратимо, что малейшее отклонение низринуло бы меня в параллельную вселенную. Но фантазии эти длились недолго; хрупкие, как тончайшее стекло, они рассыпались от порыва ветра, и восстанавливалась реальность, в которой писателем я не был. Мое лжебудущее поворачивалось обратной стороной, никто ничего не спрашивал, да и у меня пропадала охота отвечать. Причем поворачивалось полностью, не только в смысле времени, но и содержания. Я не только не скатился до положения бомжа, но и преуспел в бизнесе. И все же у меня не было ощущения, что я солгал моему воображаемому интервьюеру. В начале я объяснил, как сложно создавать альтернативную историю, тем более что ты можешь ошибаться. Пожалуй, ошибаешься всегда, но проверить это невозможно. Ощущение, что я не на своем месте, не покидало меня на протяжении всей моей жизни бизнесмена. Я оставил дела рано, по мнению партнеров и коллег — преждевременно. Но я был уже слишком богат, чтобы следовать жестким требованиям индустриального и финансового мира. Подлинных стимулов не было. Бизнесом я тяготился, а это явно указывало — у меня другое призвание. Как бы то ни было, в данном случае слова “рано” и “преждевременно” мало что значили. Когда процесс ликвидации завершился, я стоял на пороге старости, возможно, уже одной ногой (или двумя) в ней самой. На вопрос “чем ты теперь займешься?” я мог бы ответить, что времени уже ни на что не осталось. В действительности я отвечал, что предполагаю посвятить больше времени гольфу, яхтам, путешествиям, почаще видеться с детьми, обосновавшимися в Европе. Но никто не чувствовал пустоты, разверзавшейся за этой тоскливой альтернативой. Следует сказать, что к тому времени все мои друзья разбогатели и с восхитительной покорностью богачей довольствовались самыми банальными прописными истинами. Добавлю, что и я не сумел выйти невредимым из этого процесса; бизнес оставил на мне свой отпечаток. Когда я принимался думать об Ачавале, что, как я уже заметил, случалось все чаще, он виделся мне все отдаленнее, уменьшаясь в отступающем прошлом. Впечатление имело не только количественное измерение; уменьшаясь и удаляясь, Ачаваль представал передо мной в ином виде, он и литературная среда, которую он в полной мере олицетворял. Видимо, из-за некой контаминации, возникавшей в промежутках
[ 38 ] ИЛ 6/2024 между фантазиями, атмосфера в мире издательств и книг виделась мне в блеклых тонах, какой-то запыленной, грязноватой, этаким альтернативным мирком, куда попадали неудачники из реального мира, и там их держали “из милости” или “в силу семейных обязательств” как “уборщиков” либо “посыльных”... Все прошлое окрашивалось в этот цвет, цвет “несостоявшегося”. Настоящее цепко захватило меня, навязало свои ценности и манеры. По его прихоти я стал реалистом, со всей прагматичностью, конкретностью и даже жесткостью реализма. Но разве в том была моя вина? Часть ответственности ложилась и на Ачаваля, на его уроки по части обращения со временем. Я, в свою очередь, даже не будучи рожденным для бизнеса, охотно принял его правила этикета, высшей ценностью которого являлась пунктуальность. Я ни разу не опаздывал на переговоры, не забывал об обязательствах; да этого и не позволила бы мне ни одна из череды моих секретарш. Ни одна из них не знала о существовании Ачаваля, не вносила в свои пухлые ежедневники его телефонные номера, столь занимавшие мои мысли. В конце концов я сам их забыл, или потерял, или перестал искать, когда догадался, что звонить больше некому. Вестей о его смерти я не получал, и предпочел не наводить справки. Каким-то странным образом я ощущал его живым, приветливым призраком-заступником, осенявшим мою юность, юность несбывшегося писателя, — придорожным знаком, обозначавшим начало моей старой новой жизни. 30 июля 2006 г.
Истории из жизни моей малой родины Рассказы [ 39 ] ИЛ 6/2024 Церковь Сесар Айра. Церковь И МЯ Томас нередко встречается в старинных семьях нашего городка. У нас в семье первым так нарекли моего двоюродного дедушку, а затем моего отца, меня, моего сына... Должно быть, оно не раз встречается в святцах, и наверняка в них упоминается тот апостол, что отправился проповедовать в Индию, где его по-прежнему почитают как одно из многих божеств, мирно уживающихся друг с другом в тех краях. Но у нас, в Принглесе этому имени отдают предпочтение вовсе не из-за святых. Да и вряд ли такое возможно в отнюдь не благочестивом городке, которого опасаются в епархиальном управлении, — до того им надоело направлять священников в “сей вертеп”, где те в итоге обзаводятся сожительницами и полудюжиной детей, если не чем-то похуже. И все же имя “Томас” отсылает нас к религии, точнее к связанной с нею легенде, чуть ли не сказке, вызывающей у обитателей городка улыбку, когда они слышат, как кто-то рассказывает ее детишкам. Дабы вкусить прелесть предания, потребовалось бы прочесть кое-что из патристики или из разнообразных мифологий, с течением времени приведших к расцвету верований. Без этого оно может показаться едва ли не гротескным. Но даже сквозь нелепость, от которой норовишь отмахнуться как от бесплодной фантазии, чтобы скорее вернуться к конкретике дня, веет поэзией, прорывается вихрь чего-то неуловимого с налетом потустороннего, хотя никто в городке, кроме бесхитростных душ, не способен этого уловить. Со всей откровенностью следует признать: если храм, возведенный из золота небесной благодати, овеян поэзией, то наша городская церковь, не только уродлива и кривобока, но являет собой вещь скорее бесполезную. Лишь в силу традиции она по-прежнему стоит на главной площади. Помимо малолюдных воскресных служб и вечерних молитв розария, посещаемых старушками, которым нечем заняться, она порой несколько оживает во время венчаний — еще одного (отмирающего) обычая. Внутри церковь пугает суровой строгостью, снаружи она покрыта грязной охрой по причине немилосердного климата. Застой в экономике го-
[ 40 ] ИЛ 6/2024 родка отнюдь не способствовал заботе о его достопримечательностях. Этим, видимо, объясняются и домыслы о том, что церкви в нашем городке вообще не было. Церковь Принглеса пребывала на небесах, а нам оставалась полая форма, пустотелая болванка, оболочка из небесного эфира и святой воды. Не буду продолжать сравнение, ибо найдется немало охотников это сделать, и лишь кто-то из престарелых профессоров Национального колледжа сумеет уловить аналогию, скажу, что все это напоминало древние культы друидов, поклонявшихся своим божествам в лесах. У нас же, на просторах равнинной пампы, леса пришлось бы заменить на поля со злаками и сорняками. И отсутствие в данном случае было не более, чем отсутствием, отсутствием как таковым, ведь предполагаемые верующие вдохновлялись одним-единственным: подсчетом выручки и убытков в их нелегком труде возделывания земли и откорма скота. От старого предания осталось только само предание, а явная бесполезность выводила его за рамки их помыслов. Но имя все-таки сохранилось как чудом неумирающая традиция. Ведь главный герой истории — священник по имени Томас, падре Томас. Дело происходило в стародавние времена, “когда в Принглесе не было церкви”, то есть в ту пору, о которой никто не помнил, да и не слышал, чтобы о ней помнили отцы и деды. Прошлое это, хотя и не столь далекое, не имело видимых границ: тогда правили консерваторы, компенсировавшие свое неведение по части общественных чаяний небрежным патернализмом и повсеместным строительством, так как деньги в казне водились в изобилии и их надо было на что-то тратить. Городки росли в судорожном темпе, в зависимости от метеорологии и урожайности фермерских хозяйств. Или же напротив — исчезали. Когда воображение уносилось в незапамятные времена, события виделись размытыми, словно в дымке, и черная фигурка священника лепилась к разным пейзажам. Подлинным героем предания, персонажем в человеческом обличье (ведь сведения о священнике нередко отсылали нас к божественным стратам) был епископ Буэнос-Айрес. Из сумрачных дворцов Ла-Платы ведал он всеми источниками божественного света в провинции, и именно он направил в Принглес (вновь основанный или даже еще не основанный: мы находимся в обратимом времени легенд) падре Томаса. Тот прибыл как первый приходской священник с заданием руководить строительством церкви. Епископ перечислял средства и получал от настоятеля отчеты о ходе работ. Письма отличались размерен-
[ 41 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Церковь ным стилем, некоторой шероховатостью синтаксиса, отточенным каллиграфическим почерком, но получатель не удосуживался их перечитывать. В посланиях говорилось о фундаменте, стенах, витражах, созданных мастерами, о белом мраморе; о благолепии росписей на фоне безмятежных небес и золотящейся ауры лучей. Все это милостью Божией. Средства из епархии регулярно поступали в Банк провинции. Епископ Буэнос-Айрес происходил из именитой семьи, имевшей ответвления как в духовной, так и в правительственной среде. Один из его предков основал город, дав ему свое имя. Имущественные обязанности не помешали будущему епископу блистать и в изучении тематики Тридентского собора, и в работе с томами редкой одухотворенности. В прошлом веке, после нескольких лет семинарии он занялся среди знакомых сбором пожертвований на благотворительные цели, в равной степени завладев воображением мирян и набожных женщин, и добывал пурпурные кораллы, скопившиеся в глубинах моря сребролюбия. Это позволило найти еще один источник доходов, помимо скотоводства. Организационные способности Буэнос-Айреса привели его в город широких диагональных проспектов, где отпадала надобность в поиске средств, ибо оные фонтанировали повсеместно, являя глазу величественную картину. Душевная драма зародилась в его сознании, и даже благодаря последнему. Внутренний мир христианина-интеллектуала населяли образы встречных потоков сумм теологии. Когда стремительная карьера вознесла молодого человека в административные сферы, эти суммы легли на его плечи бременем ответственности, которая могла зиждиться только на возвышенных деяниях. Прошлое его семьи уходило корнями в легенду. Матери он не знал. Отец его, престарелый БуэносАйрес, стал свидетелем того, как многочисленные дети рассеялись по белу свету, обрекая его на бессчетные десятилетия одиночества. Епископ, сохранив в старости здоровье и силу, как и прежде, порой получал вести от братьев; он был младшим в семье, а самые старшие, видимо, уже очень древние, давно пребывали в иной жизни. Отец же влачил бессмысленное существование подле сына. Состояние семьи рассеялось по церковным доверительным фондам. Важной деталью являлся порядок. Хранить каждую вещь на своем месте было приоритетом, как в доме слепого, что в какой-то степени оказывалось равносильным слепоте, и настал момент, когда епископ с горечью вспомнил об этом. Приведение в порядок такой отвлеченной субстанции, как старые фотографии, в итоге сделало из него унылого прагматика.
[ 42 ] ИЛ 6/2024 Тем временем в Принглесе... Падре Томас постепенно снискал себе среди бедноты славу святого. С совершеннейшим пренебрежением к порученной задаче он раздавал получаемые деньги нуждающимся. В ночной тишине, не афишируя содеянного, он щедро раздаривал средства, выделенные на цемент и мрамор. На пустыре, отведенном под сооружение церкви вновь учрежденным муниципалитетом, все так же зеленел первозданный луг. Как бы созидая нечто, бедняки переносили тяготы нищеты в своих глинобитных хижинах, кромешными дождливыми ночами, под испепеляющим жаром безоблачного неба, среди порывов ветра, раскачивавшего деревья. Холод, голод, болезни — из этих камней вырастали пирамиды; неизменно возобновляемая вечная бедность усугубляла драматизм ситуации; вмешательство посланного судьбой священника постоянно заводило часовой механизм жизни. Так прошел год. Рок обрушился неотвратимо, когда епископ Буэнос-Айрес пожаловал с проверкой и обнаружил, что не был приобретен и тем более положен на свое место ни один кирпич... Деньги достались беднякам Принглеса, что последние и подтвердили. Священник оказался святым. Святым или вором, это как посмотреть; о втором варианте возвестил разъяренный епископ, размахивая зажатой в руке пачкой писем, в которых его посланник периодически извещал о сооружении стены, ступеньки, башни, колокольни, алтаря. Значит, он лгал? Неужели он станет это отрицать? Да, он смиренно это отрицал: ведь Милосердие возводит церкви на небесах. Епископ счел метафору неуместной и рассердился чуть ли не пуще прежнего. Помимо данного нюанса толкования, падре Томас не стал оправдываться, словно его благодеяния являлись заблаговременной и исчерпывающей формой защиты, или же он припрятал козырь в рукаве. Иерарх почувствовал себя обманутым, оскорбленным и замыслил страшную кару, скажем, заключить тщеславного настоятеля в подземелье и вменить ему монашеское послушание по уборке помещений, или же сослать на Формозу. При этом никому ничего не объяснять и не предавать огласке сей проступок, дабы другим неповадно было. Пока же следовало срочно удалить ревностного благотворителя из Принглеса, где вряд ли одобрят его наказание. Пустырь, на котором давно полагалось возвести церковь, глубоко уязвлял самолюбие иерарха. Дисциплинарные меры в любом случае пришлось бы отложить, поскольку епископу требовалось время, чтобы хладнокровно обдумать суровость взыскания и заточения, отвечающую жажде мести, однако отсрочка наступила по иной
[ 43 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Церковь причине: скончался его престарелый отец, которому по примерным подсчетам исполнилось сто восемь лет. Подобно святым мощам, он угасал от обморока к обмороку. Очнувшись от одного из них, предпоследнего, он поведал о посетившем его видении. (Об этом рассказывали уже тысячу раз, и что самое замечательное — заранее известно, о чем надо рассказывать, не требуется сочинять что-то на ходу или погружаться в раздумья, покусывая кончик карандаша и устремив вдаль потерянный взгляд, задаваясь вопросом, как продолжить, какой новый эпизод придумать, чтобы поразить читателя и разжечь его интерес, не особо выходя за рамки правдоподобия). Ангелы, поведал он, вознесли его на небо и там взору его открылась нескончаемая череда церквей — подлинных чертогов, возведенных, как ему пояснили, для вечного пребывания душ праведников, где им предстоит блаженствовать в роскоши и комфорте. Без лишних разговоров ему предложили выбрать одну из церквей, дабы обосноваться там и обрести длительный покой. Потрясенный, шел он по проспектам, любовался храмами из золота и бриллиантов, затрудняясь, какой выбрать, но тут увидел вдали прекраснейшую из всех, бело-розовую церковь с вознесшимися до звезд башнями, украшенными топазами парадными лестницами и витражами, подобными крылу бабочки. В упоении от счастья он указал на нее и уже направился туда, но ангелы его остановили: нет, именно в эту он войти не может, у нее уже есть хозяин. Расстроенная до слез душа усопшего старичка спросила, можно ли поговорить с хозяином и умолять, чтобы тот приютил его хоть в самом укромном закутке, который наверняка окажется великолепнее и роскошнее центрального нефа любой другой церкви. Ангелы разочаровали его, не скрывая своего сожаления от невозможности угодить: нельзя, ведь хозяин еще пребывает в мире живых. Церковь же пока занимает святая Роза Лимская, исполняющая роль ревностной хранительницы в ожидании законного владельца, а с нею переговорить никак нельзя, ибо она богодухновенна. “Вот черт!”, воскликнула душа, в силу возраста находившаяся по ту сторону Добра и Зла. А когда же появится хозяин? Сие ангелам было неведомо: речь шла о пожилом человеке, отличавшемся, правда, неплохим здоровьем, так что он мог основательно задержаться. Там внизу ему предстоит творить еще немало добра, ведь это епископ и его деяния... Епископ? — переспросил покойник. Да, епископ Буэнос-Айрес. Оторопев от услышанного, он смог лишь вымолвить, что никто не сообщал ему о распоряжении епископа по фамилии Буэнос-Айрес соорудить сей прекрасный храм на небесах. Объяснение не заставило себя
[ 44 ] ИЛ 6/2024 ждать: епископ выделил средства на строительство церкви, и деньги эти были использованы от его имени на возведение святейшего из сооружений — Милосердия. Не менее прекрасен и благородный жест даяния неимущим, претворенный в небесные чертоги. Как же иначе мог быть воздвигнут сей вселенский Иерусалим? Но ведь это мой сын, — воскликнула душа, — а сын не откажется дать приют родному отцу! Ангелы, оказавшиеся не в курсе этих родственных отношений, растерялись на миг, но не более. Переглянувшись, они после краткого телепатического совещания решили, что покойнику следует ненадолго вернуться на землю, дабы исходатайствовать у сына разрешение... Слушавшие рассказ у одра умирающего пали ниц и со слезами на глазах шептали: “чудо”. И слово это, произнесенное вполголоса в тесном кругу, тотчас торжественно прозвучало во всеуслышание. Чудо Милосердия — наичудеснейшая из добродетелей. Небесная церковь покорила воображение людей, в то время веривших бесхитростно, воистину поэтически. Принглес считался первоисточником чуда, ведь именно там зиял пустырь, где так и не была построена церковь. Каждая монетка, отданная беднякам, стала кирпичиком на небесах для возведения в вечных кущах самого долговечного храма. Это подтверждалось тем фактом, что его избрала Роза Лимская, ведь неслучайно она — святая покровительница городка. Сами бедняки свидетельствовали: падре Томас спасал их от голода и холода, приходя на помощь с поистине чудесной пунктуальностью, выручая в случае малейшей неотложной надобности, имевшей для них огромное значение. История не получила развития и осталась своего рода частным анекдотическим случаем из сферы теологии с ароматом безыскусной веры, оттенком волшебной сказки, восточной легенды, чистой и прозрачной, как стекло, через которое проглядывал ее сюжет. Она почти не вышла за пределы Принглеса, что и понятно: сей пример мог затормозить строительство других зданий, необходимых Церкви для служения. Да и не велика была опасность, ведь такое строительство велось в конкретной реальности, а восхитительная история о любви к бедным и дворцах из золота и перламутра не вязалась с этой конкретной реальностью: фабула истории отрицала саму эту реальность. Какое-то время спустя услышанные мимоходом слова заставили епископа Буэнос-Айреса призадуматься. Среди представителей клира и монашества он столько слышал о пресловутом падре Томасе, что упоминание о нем уже не пролетело незамеченным мимо внимания архиерея. На сей раз что-то в
[ 45 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Церковь нем отозвалось и в ретроспективе стало обретать форму: что там говорили о связи святого отца с его собственным отцом? Это могло быть все что угодно, да он и не помнил, где это слышал. О чьем отце все-таки речь? Падре Томаса или его, епископа Буэнос-Айреса? Или не о том и не о другом? Путаница могла возникнуть из-за двойного смысла слова “отец”. И тем не менее все это не шло из головы епископа, возможно, потому что он предугадывал, какие хитросплетения обнаружатся, стоит потянуть за эту ниточку. В течение нескольких дней в каком-то уголке его мозга роились сомнения, пока наконец, утомившись от снедавших его дум, он не решил с ними покончить. И тогда к своему удивлению узнал о том, что связывало обоих “отцов”, то есть падре Томаса и его родного отца, престарелого и больного, которому оставались считаные дни. Первый оказался исповедником и духовной опорой второго в последние годы его жизни. Почему епископ не знал об этом? Он сам был виноват: слишком занятый вопросами епархии, иерей, когда позволяли служебные обязанности, ограничивался нерегулярными краткими визитами к постели больного. Он даже не интересовался в деталях мнением семейного врача. После сто пятого дня рождения время жизни отца словно закончилось, как основное время футбольного матча, и он “играл” дополнительное время: слабел, вновь и вновь оказывался на грани смерти, и эта повторяемость агонии мешала сыну уделять должное внимание умирающему. На деле епископ не знал и даже не подозревал, что в течение всего года, пока длилось пребывание падре Томаса в городке, он раз в неделю приезжал из Принглеса и проводил вечер со старичком. О чем свидетельствовало это общение? Иерарх подумал, что священник, возможно, строил козни, пытаясь воздействовать на ослабший старческий ум. Он мог наплести, что возводит на небесах церковь для сына, которым отец так гордился (тот дослужился до сана епископа-коадъютора). И описывал ее, предуготовляя старичка к чудесному видению. Епископ подумал так, но не мог в это поверить. Скорее речь шла о дьявольском наваждении, заведомо немыслимом для скромного сельского клирика. Но с тех пор как семя сомнения засело в мозгу иерарха, он не знал покоя. Не знал покоя, пока под предлогом осмотра подведомственных приходов самолично не прибыл в Принглес. Всего за несколько дней пребывания на месте событий епископу удалось собрать необходимые сведения, чтобы оценить масштаб обмана (“разросшегося до небес”, мог бы заключить он иронически, будь у него настроение шутить). В первую очередь он убедился, что ассигнованные падре Томасом на поддержку
[ 46 ] ИЛ 6/2024 нуждающихся в Принглесе суммы в целом составляли не более одного процента от бюджета, выделенного на сооружение церкви. Расчет был произведен на основе краткого опроса бенефициариев и применения простого тройного правила. Если беднякам это казалось большими деньгами, то лишь потому, что для них это и правда были большие деньги. Тем более они не могли соотнести одни суммы с другими. Ведь они всегда имели дело с минимальными суммами; приобретаемые ими предметы первой необходимости продавались по доступным ценам в сомнительных торговых заведениях, открытых в бедных кварталах; стоимость мрамора, бронзы и витражей виделась им в прямо противоположном измерении. А потому здесь можно было говорить скорее не о мелочности, а о щедрости. Ведь милосердие остается милосердием независимо от того, в какой форме его оказывают; и дело вовсе не в процентах. Однако проценты особенно важны при окончательных расчетах. В ходе расследования епископ отметил любопытный факт: сами персонажи истории в Принглесе уже начинали ее забывать. Устремив взгляд вдаль, бедняки припоминали... да, действительно, некогда добрый падре по собственному почину появлялся у них в хижине глубокой ночью и давал деньги... да-да, живые деньги. Нет, не просил, раздавал. Странное дело! Они сами не могли в это поверить, хотя одаривали именно их. И говорили об этом, как о чем-то потустороннем, из другой жизни. А тем, кто при виде пустыря на улице Карлоса Пеллегрини, напротив площади, спрашивал, а где же церковь, отвечали, что церковь на небесах, и это, естественно, воспринималось как метафора. Значит, он единственный, кто придавал значение произошедшему или считал его чрезвычайно актуальным. Иерарха отнюдь не радовало, что он один так думает, особенно, когда кто-либо из жителей городка с поклоном собирался поцеловать его епископское кольцо. Наибольший дискомфорт вызывало ощущение, что он сиротливо одинок в реальной действительности, тогда как все окружающие витают в мире грёз. Целая жизнь, прожитая в духовном звании, приучила его к обратному. Казалось, будто грозная крылатая вера с неистовым хохотом низвергается на него с лазурных небес. Оставив в стороне досадные размышления, епископ принялся наводить справки о том, как преступный служитель культа распорядился деньгами, а именно той баснословной суммой в девяносто девять процентов, что не пошла на благотворительность в пользу бедных. Для этого он обратился к помощи влиятельных лиц, владевших торгово-складскими заве-
[ 47 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Церковь дениями, на которых строилась вся экономика городка и где жители приобретали необходимые товары и нередко проводили свой досуг. Представители семей Альфано, Исарра, Гонсалес, собственники трех крупных магазинов, не поскупились на информацию. Как люди практического склада ума, они не усматривали в мошенничестве священника ничего незаконного и остались столь довольны сделкой, что непроизвольно расточали похвалы и благодарности в адрес епископа за то, что тот направил к ним партнера, вести дело с которым одно удовольствие. Епископ не верил своим ушам. Присвоенный капитал был вложен в махинации, при мысли о которых сердце иерарха обливалось кровью. Подробности операции в деталях объяснили ему Альфано, владельцы магазина “Цветиксемицветик”, и особенно прискорбно было то, что они рассказывают об этом с гордостью и воодушевлением. Падре Томас, сей благодетель, дар небес (они считали, что он во всем следовал директивам епископа) направлял средства на авансирование производственного капитала для фермеров округа. Это явилось подлинной революцией, которая мгновенно расширила масштабы сельскохозяйственной деятельности, связав ее с торговлей: казалось, будто село смыкается с городом, принося свои плоды, а город протягивает руки к бескрайней равнине. В общем — приумножение богатства, ожидавшее прихода своего Мессии, дабы запустить процесс. Единственное, что их удивляло: почему об этом не додумались раньше, много раньше, от сотворения мира. Ведь это так просто, так очевидно. Почему мир создавали, не встроив в него сей механизм сразу, как это было с Законом всемирного тяготения? Полученные ссуды позволяли сельхозпроизводителю покрывать расходы на семена, технику, жалование работникам, транспорт и содержание семьи. Собрав урожай или продав скот на убой, он по мере возможности возвращал заём и просил еще. Однако подобное описание сводило лишь к грубой схеме операцию, своей утонченностью напоминавшую придворный этикет или концерт Моцарта. Самым привлекательным оказывалось то, что деньги превращались в нечто неосязаемое, в цифры, можно было обходиться вообще без них. Ссуды раздавались щедрой рукой, без лишнего торга; возврат кредита никогда не оговаривался определенной суммой или сроком; условия погашения зависели от воли ссудополучателя и предусматривали гибкие отсрочки. Фермеры легко соблазнялись новой игрушкой. Да и проценты устанавливались разумные, умеренные, вполне терпимые! Впору спать спокойно! Не было даже необходимости взимать долг, ведь боль-
[ 48 ] ИЛ 6/2024 шая часть отпущенных заемщику товаров поставлялась “Цветиком-семицветиком”, так что списания и поступления выражались в числах, которые переносились из одного столбика в другой. Потерянный урожай — источник слез в прежние времена — оборачивался лишь удвоением задолженности и начислением процентов; неумолимый урон от засухи, саранчи, стеблевой ржавчины сглаживался в ходе бухгалтерских операций. Картина повторялась во всех остальных циклах. Возникала неизбежная связь с фермером, зависевшим от щедрых ссуд под залог (со временем это породило легенду о Подсевших на Цветик-семицветик). Тратить деньги можно было направо и налево! Все оказывались в выигрыше, ведь процесс потребления ускорялся, Принглес обретал спиральную динамику роста. Возможно, все было не так просто и очевидно, как это изображалось. Возможно, сами кредиторы не до конца понимали, какой механизм запустили, следуя вдохновению и почину судьбоносного падре. Епископ, в свою очередь, не понял и половины из сказанного, но в его голове зловещим эхом навязчиво отзывалось слово “лихоимство”. В Ла-Плату он вернулся скорее растерянный, чем возмущенный. Цинизм падре переходил все границы. Своей историей с церковью на небесах он связал епископу руки. Замешательство объяснялось тем, что он столкнулся с ухищрениями, имевшими место одновременно в двух разных планах — восточной легенды с воздушными чертогами и ангелами в роли психопомпов, и реализма бухгалтерских расчетов, приземленного корыстолюбия с деталями местного антуража. Как это возможно, задавался вопросом иерарх, чтобы человек носил два столь разных башмака? Ведь это все равно что использовать полет воображения и заурядное его отсутствие. Было в этом что-то дьявольское, но дьявол обретал человеческие черты, являя собой имманентную сверхъестественность. В поисках ответа иерарх покопался в своей душе. Жертва порой мудрее палача; обведенный вокруг пальца — сообразительнее мошенника. Приняв удар и сроднившись с ним, он начинает с этим жить. Когда епископ твердил про себя “как я мог оказаться столь слеп?”, слепота сияла в его душе, подобно солнцу, подобно луне, подобно алмазу, в котором сливались воедино все алмазы мира. Живи он в ином столетии, без сомнений отправил бы священника на костер. Но в данной ситуации епископ был бессилен. Милосердие, от чьего имени вершилось преступление, защищало махинатора непреодолимым покровом. Милосердие и та легенда, на которой оно зиждилось. Он решил предать дело забвению, уповая на то, что время расставит все по местам.
Прошли годы. Происшедшее водворилось в платоновский мир идей. Забылось все, связанное с падре Томасом, кроме имени, которое стало чем-то вроде старой, вышедшей из употребления привычки. Смутные вести из городка на равнине изредка долетали до курии, лежавшей в руинах среди охваченной масонским засильем столицы. Неужели понадобился этот бесконечный круг, который описала история, достигшая аж небесных высот, и все это лишь для того, чтобы придать правдоподобие мифу о происхождении кредита? Ведь мифу правдоподобие не требуется. И прозаическая реальность коммерции не нуждается в поэтике старых сказок. Навечно погрязшие в долгах фермеры тем не менее продолжали жить и творить изобилие, изливавшееся на землю. Картину счастья портило лишь единственное пятно — бедняки, они были так же обездолены, как и прежде, но хранили в тайне драгоценный клад: безграничную возможность кредита, сокровищницу долга. Подлинное чудо состоит в том, что все исправно работает и погружение в хаос обществу не грозит. [ 49 ] ИЛ 6/2024 Тень Сесар Айра. Тень —Д ОБРАЯ луна, — сказал Омар, и мы оба посмотрели на нее, — я, задаваясь вопросом, почему он так сказал, а он, наверняка ожидая, что я об этом спрошу. Она висела прямо перед нами, над двором Астутти, не очень высоко, выкроенная в плотной черноте неба. Чуть выше — звездная река, которую мы разглядывали, решив блеснуть детскими познаниями в астрономии. Вокруг кромешная тьма. Видимо, была одна из тех летних ночей, когда семьи в Принглесе выходят на улицу насладиться прохладой, соседи судачат между собой, дети играют. В те времена электричество было еще в новинку, наши дедушки и бабушки жили без него; наши родители, если они родились в сельской местности (как мои), в детстве жили без электричества, а на селе по-прежнему пользовались для освещения керосиновыми лампами “Петромакс” или “Ночное солнце” (дома мы держали такую на всякий случай). Благоговение перед Чудо-электричеством и мысль о его дороговизне заставляла нас гасить свет, без которого можно было обойтись. Так что, выходя ночью на улицу, мы гасили все огни, дом погружался во мрак, как и все дома по соседству. Фонари на углах тоже не горели; их зажигали из здания муниципалитета в десять вечера, но к тому времени мы уже крепко спали. В любом случае это были тусклые желтые светильники, по одному на перекресток, и они почти не
[ 50 ] ИЛ 6/2024 рассеивали тьму. Тьма же преображалась. Даже я, так ее боявшийся, в подобные моменты ощущал ее дружелюбие и чуть ли не покровительство. И если во время нашей беготни мне попадались полосы глубокой тени, где могли притаиться воображаемые существа, обычно подстерегавшие меня, когда я лежал в постели, единственный в доме, не спавший на рассвете, то я бросал им вызов, заливаясь дерзким смехом. — Почему? — Куда бы я ни пошел, она идет за мной. Не могу припомнить точно, но, вероятно, я почувствовал смутную ревность, поскольку кто-то вторгался в сферу моих компетенций. Ведь воображение и выдумка были по моей части, а Омар ограничивался тем, что соглашался с моими измышлениями, которые я обычно выуживал из увиденного в кино или прочитанного. Он никогда не предлагал ничего нового, но в этот раз его мысль простиралась намного дальше, чем придуманное мною прежде. По сути, он показывал, что мои выдумки всегда одни и те же, походят одна на другую, и мое зазнайство в роли верховода в играх и сочинителя историй — не более чем бумажный тигр. Омар совершал прыжок прямиком на Луну из скромной позиции сдержанного и рассудительного мальчика, из глубины мысли, спокойно и пристально работавшей под боком у моего рано созревшего интеллекта, распустившегося буйно, как павлиний хвост. Он пообещал мне это доказать, и доказал. Мы посмотрели на луну и определили ее положение, вытянув руку: луна была прямо перед нами. — Теперь пойдем туда. Мы прошли двадцать шагов вправо и повернулись лицом к улице. Луна по-прежнему висела прямо перед нами, она тоже передвинулась на двадцать шагов вправо. Я вытянул руку по направлению к ней, словно прочертил карандашом по линейке прямую линию в тетради, готовый затем приложить транспортир и измерить угол. Луна должна была слегка отклониться влево, но нет — железно, всё те же девяносто градусов. Эксперимент следовало продолжить. Он слишком хорош, чтобы мы на этом остановились. — Идем до угла? — Идем. Мы бросились туда бегом, словно гончие; мы всегда бегали. Прибежали, результат тот же. Луна оказалась за стоявшим во дворе у Перрье гигантским деревом — огромным черным треугольником, достававшим до неба. Это было самое большое дерево в Принглесе, и вообще ничего крупнее я в жизни не видал. Оно было выше любого дома в городке, вокруг кото-
[ 51 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра. Тень рого не было гор. Но наша подружка луна, проглядывая сквозь ветки, вновь висела перед нами. Мы продолжили наши опыты, от перекрестка к перекрестку, утоляя жажду движения, а луна, бесстрастная, неподвижная, быть может ироничная, следовала за нами, посмеиваясь про себя над двумя глупыми мальчиками, мечтавшими подловить ее, зазевавшуюся, не поспевавшую за их темпом. Нет, мы этого совсем не хотели. Надеялись, что она будет исправно двигаться, не отставая от нас. Вряд ли мы могли быть столь наивны, чтобы верить, будто она от нас отстанет. Наверное, мы воспринимали это как сказку, в которой волшебница-луна помогает потерявшимся ребятишкам, нечто в этом духе. Мягкое, бесконечно нежное сияние луны придавало бархатистости ночной тьме, приближая ее, окутывая нас ею и словно оберегая. Она уносила нас в мечтах и при этом возвращала к реальности: мы не блуждаем в пустыне, наши родители, братья, соседи — здесь, рядом; какое счастье — мы можем еще немного поиграть перед сном, пока взрослые судачат. Изнанку ночных идиллий являли собой кошмарные летние полдни. Палящее солнце толкало нас на поиски убежища в самых невероятных местах, но ни одно из них не могло спасти от чрезмерного света, обжигающей, нечеловеческой яркости. В такой час я всегда оставался один. Окрестные мальчики соблюдали обязательную сиесту. Матери опасались солнечного удара у детей, моя — тоже, но я убегал из дома. Не знаю, почему я так делал, но это оказывалось сильнее меня, словно меня влекла необъяснимая, мучительная сила. Мама шла на улицу меня искать, звала, проводя долгие часы под лучами солнца, ей это было вредно, я прятался, сердце щемило от жалости к ней и к себе, но я не сдавался. Когда наконец сдавалась она и шла домой, побежденная, по идее я должен был чувствовать себя свободным и довольным, поскольку добился своего, но выходило наоборот. Заняться мне было нечем, пойти некуда, дружков моих не было и в помине, будто всё стер ослепительный свет. И мне открывался весь ужас белизны. Меня угнетала неодолимая тоска, полная пустота. Умей я это выразить, сказал бы: “Хочу умереть”. Для наглядного объяснения этого ужаса и этого желания у обитателей Принглеса имелось предание о Тени-повелительнице. Всю историю пришлось бы рассказывать долго, так как ее обстоятельства и подробности могли множиться до бесконечности, по сути, так и происходило, правда не до бесконечности, но почти: даже если повествование вел рассказчик с самым бедным воображением, оно находило благодатный простор для развития сюжета. Любой росток, посеянный в
[ 52 ] ИЛ 6/2024 этой истории, расцветал новыми эпизодами и будоражил чувства слушателей. Все мы, взрослые и дети, слышали ее, по меньшей мере, однажды, вновь отождествляли себя с героем, ощущали те же отчаяние и тревогу, пытаясь избавиться от кошмара, но история искусно лишала нас пути к избавлению от него. В конечном счете речь шла о следующем: в один прекрасный день тень гаучо принялась командовать его движениями и действиями, именно она решала, куда пойти и что делать. Ее бывшему хозяину и повелителю — телу — приходилось следовать за ней и подчиняться каждому ее движению и жесту. Иными словами, роли поменялись, открывая тому, кто ни разу об этом не задумывался, суровую и жестокую зависимость тени от людей. Это было своего рода местью — ужасной, а в перспективе и роковой. Невосприимчивая к огню и воде, к падениям и столкновениям, неутомимая и пластичная, тень могла подвергать отбрасывавшего ее гаучо самым немыслимым испытаниям. Она вела его к гибели, но прежде обрекала на невыносимые страдания. И не просто невыносимые, но и бесконечные, ведь тень намеревалась жить как можно дольше, но не могла этого делать без живого тела своего раба. Поэтому она все устраивала таким образом, чтобы жертва протянула подольше, несмотря на длящиеся целыми днями изнурительные бешеные гонки по полям и долам, или пляски, выворачивающие наизнанку все суставы и кости, или нескончаемые периоды без питья и пищи. Для гаучо то была не жизнь. Он жаждал смерти, чтобы положить конец мукам; но не мог вонзить себе кинжал в сердце, если этого не сделает тень. То был хитрый враг-истязатель, использовавший все свои преимущества. Она неустанно заботилась о том, чтобы сохранить гаучо жизнь, подбадривала его тщетными надеждами, лишь усугублявшими нескончаемые мытарства. Из арсенала изощренной жестокости она находила особо коварную уловку, внезапно, поутру вроде как проявляла милость: проснувшись, гаучо поднимал голову, тень поднимала свою, он шевелил ногой, совершал движения всем телом, вставал на ноги, пожимал плечами, в изумлении, настороженно упирался взглядом в длинную тень у своих ног, стоя спиной к восходящему солнцу, опасливо поднимал руку; тень повторяла все движения, как во времена былой нормальности, казавшиеся теперь столь далекими; он поворачивался, делал шаг, другой... Ура! Злые чары рассеялись, он вновь хозяин своего тела, своих движений. Его молитвы услышаны. На сморщенном от напасти лице робкая улыбка пыталась пробиться сквозь слезы. Он хотел побежать к родным — обнять жену, детей, престарелых родителей, всех, кто отдалился от него с ужасом, страхом и состраданием (ведь тень, любительница злых шу-
[ 53 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра.Тень ток, не преминула заставить его бросаться с кулаками на самых близких). И вот он собирается заново отстроить поломанную жизнь теперь, когда кошмар закончился. Но тут, когда эйфория охватила все его существо, он вдруг замечал, что один из его пальцев, мизинец левой руки начинает делать непроизвольные движения, сгибается, постукивает по ладони, отходит в сторону, оттопыриваясь под углом, словно у дамы, держащей чашечку чая... Сердце его холодело от ужаса, он тотчас откидывал голову назад, не потому что хотел этого, а потому что так делала тень, и поворачивался боком, чтобы было ясно видно, как она широко разевает рот в оглушительном немом хохоте, к которому принуждала и его, хотя в этот момент ему меньше всего хотелось смеяться: это она с его помощью праздновала свою язвительную выходку. Заманила-таки в ловушку. А чтобы он поплатился за минуты иллюзорной надежды, словно мало самой горечи от осознания того, что все оказалось чистой иллюзией, она заставляла его день-деньской носиться по бескрайним пампасам, забавляясь тем, что вынуждала время от времени спотыкаться, измышляя хореографию акробатических падений и кувырков, от которых тело покрывалось синяками. Симметрия в перемене ролей не была идеальной. Ибо в обычных условиях, когда гаучо сам отвечал за свое тело и свои действия, а тень в точности повторяла все его движения, он фактически не вспоминал о ней, жил своей жизнью, занимался работой, и мог годами не задумываться о тени, что маячила у его ног. Она же, когда злые чары наделяли ее властью, похоже, не думала ни о чем ином, кроме зверских издевательств над гаучо в ходе объявленной войны не на жизнь, а на смерть, в которой она имела все шансы на победу. Благодаря преимуществу, полученному силой колдовства, это выливалось не в честный поединок, а в открытую враждебность самого гнусного свойства, она била по самым больным местам, да еще старалась усугубить его физические мучения страданием психическим. Откуда такая свирепость? Из мести? Ведь гаучо никогда не делал ей ничего плохого. Он даже не отдавал себе отчета в ее существовании, если не считать кратких моментов, когда вдруг обращал на нее внимание! Хотя, если задуматься, равнодушие могло оказаться хуже жестокости. Он не думал о ней, это правда, но даже не тая каких-либо дурных намерений, таскал ее по камням и колючкам, загонял в огонь и в кровоточащие внутренности забитой скотины (когда разделывал тушу, повернувшись спиной к солнцу), волочил по льду зимой, по кочкам топких болот летом, заставляя ее разламываться, перекручиваться, вытягиваться или же неустанно приплясывать, если ему взбредало в голову сесть у ог-
[ 54 ] ИЛ 6/2024 ня. А в случае, если позволяло освещение, еще и мочился на нее стоя. Так что нельзя было исключить предположение о мести. Но было и кое-что гораздо более интригующее: откуда у тени разум, чтобы мыслить? Каким мозгом пользовалась она, чтобы помышлять о мести, ведь было совершенно очевидно, что мозга у нее нет, мозг — предмет объемный, и ему необходимы трехмерные параметры, чтобы обеспечивать многосторонний контакт между передаточными центрами нейронной сети? К тому же, лишенная плотности, она не имела и массы, отличаясь дискретностью. Как могло мыслить подобное существо? В качестве единственно возможного и жутковатого ответа закрадывалось подозрение, что она использовала мозг гаучо. Ум был один на двоих, и принадлежал он гаучо. Как бы то ни было, мысль в его голове продолжала работать, возможно, на его же беду. Ведь, превратись мысль в слепое, инертное орудие тени (каковым тень прежде и являлась для гаучо), он, пожалуй, мучился бы меньше. Мысль подсказывала вполне доступные средства для противодействия, и было их предостаточно. По сути, тень, даже наделенная благодаря колдовству неодолимой силой, по самой своей природе отличалась слабостями, которыми можно было воспользоваться. Ведь от тени не оставалось и следа, когда гаучо не был освещен каким-либо источником света. Так что проблема решалась, стоило только укрыться от света. Казалось, все просто, но на деле было не совсем так, отчасти из-за вездесущего света, отчасти из-за дьявольской хитрости злодейки-тени. Мощный или целенаправленный источник света ей не требовался. Самого тусклого свечения пасмурного дня и сероватого пятна на земле было достаточно, чтобы тащить гаучо, пусть и не без усилий, туда, где тень могла четко обозначиться, и там уже властвовать вволю. Ночью луна оказывалась едва ли не так же вероломна, как солнце. Предчувствуя пасмурные ночи, тень, похоже, оснащенная встроенной метеостанцией, тащила гаучо вечерними сумерками на окраину селения в поисках зажженного фонаря. Однако чаще всего она заставляла свою жертву еще до захода солнца набрать побольше сухих коровьих лепешек, единственного горючего материала в тех широтах, чтобы развести огонь и поддерживать его до рассвета (и тогда ночь оборачивалась безостановочной пляской святого Вита). Или еще проще, изматывала его бешеной беготней, доводя до коматозного состояния, чтобы он проспал все темное время суток. Если бы гаучо, объятый смятением, набрался чуточку терпения и трезво оценил ситуацию, он восхитился бы умением тени “манипулировать” им. Ей способствовала невероятная
Странный писатель (к 75-летию со дня рождения) В нынешние времена вольной Википедии о творчестве литератора лучше писать с минимумом фактологии. Наш юбиляр — фигура, наиболее благодатная для такого подхода: настолько он многолик, оригинален, не вписывается в рамки общепринятых классификаций. [ 55 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра.Тень гибкость, стремительная резвость темной молнии, обеспеченная невесомостью и двухмерностью. Какой высший разум был бы способен мгновенно рассчитать движение преломившегося в непредсказуемых изгибах поверхности силуэта, которому повиновалась жестикуляция тела жертвы? Пожалуй, это было не так сложно; быть может, это происходило в силу своего рода автоматизма, “инстинкта”, если такое слово применимо к тени (правда, тени ожившей и наделенной волей). Но все же и не так просто, ведь следовало учитывать, что симметрия постоянно оборачивается своей изнанкой. Это напоминало работу с учетом зеркальности оттиска типографской формы, когда нужно детально предугадывать результат, причем со скоростью тысячи форм в минуту. А может, она действовала наудачу, не стремясь к точности, ведь главным для нее было максимально извести бывшего хозяина и теперешнего раба. Раба навеки, ибо пути назад нет. Он был приговорен пожизненно, приговорен к смерти. Разбушевавшаяся тень уводила гаучо прочь, вырывала из прежней жизни, из привычного круга, куда уже не вернуться. Мир гаучо был рудиментарным и примитивным — мир нужды, эксплуатации, унижений. Среди сельских жителей Аргентины гаучо считался человеком низшего сорта. Однако в условиях вынужденного изгнания, усугубленного невыносимой тоской по прошлому, былое убогое положение казалось ему прекрасным. То немногое, что он имел прежде, на фоне нынешней беды представлялось изобилием. И неслучайно: то немногое было всем, чем он обладал, теперь же утрачено и это. Гаучо потерял все. Глинобитную лачугу, гнедого, орудия труда, пончо, жену, детей... Тосковал даже о невзгодах: измывательствах хозяина и полиции, набегах индейцев, бедности. Более того, раньше он был обычным человеком (правда, не ценил этого в полной мере, считал само собой разумеющимся, мол, таким на свет родился), а после “удара судьбы”, попав во власть Тени, превратился в безвольную куклу, персонаж из сказки, существо с непредсказуемым завтра, которому поначалу не верилось, что такое возможно. Однако, согласно сказке, ему пришлось смириться с тем, что это навсегда.
[ 56 ] ИЛ 6/2024 Сесар Айра — Цезарь необъятной литературной империи, художник, чья воздушная фамилия исполнена неуемной эфирной энергии, мощный вихре-генератор, при этом чутко воспринимающий едва уловимые веяния человеческого и нечеловеческого духа. Для проникновения во вселенную Айры нелишне обратиться к событию трехлетней давности, когда аргентинский писатель был удостоен литературной премии “Форментор-2021”. Здесь уместно привести красноречивые фразы из речи лауреата на торжественной церемонии: “Если писатель не странный, то писатель ли он?”, “Я не перестану писать, даже если на свете не останется ни единого читателя” или уж совсем эсхатологическое “Жизнь моя завершается, творчество мое движется к естественному угасанию”. Контрастом скромному кокетству писателя звучат характеристики его вклада в литературу из уст Басилио Бальтасара, председателя жюри премии: “Вдохновением автора из невидимых конструкций возводятся сцены, раздаются голоса, которые ошеломляют читателя, приводят его в крайнее замешательство”. Ведь парадигма условности времени и места, столь привычная в ремесле прозаика, становится у Айры второстепенной формальностью и нередко заменяется яркими приемами и допущениями, поставленными на службу бурной изобретательности. “Сила стилистических образов его литературного сознания превращает юмор в некое седьмое чувство, пародийность — в самую благоговейную из форм поклонения, романный вымысел — в монументальное восхваление человеческого дарования. Странствие в море бесконечного повествования, в которое Айра пускается с первых публикаций (у аргентинского автора издана добрая сотня романов и повестей), его плодотворная целеустремленная креативность утверждают смелую фабулу мира постмодерна и подтверждают поэтику творчества, исполненного необыкновенного эстетического жонглерства”. Приведем, однако, и некоторые мысли из речи самого лауреата, тема которой определена автором как “Неполноценное воспитание”. “Моя детская мегаломания, убежденность в моем умственном превосходстве заставили меня отмести любые намеки на здравый смысл, благодаря чему я все больше отвлекался на то, что напоминало литературу. Уже будучи взрослым и пытаясь объяснить мой отход от реальности, я определил все мною написанное формулой — “неполноценное воспитание”. Вот уже много лет мне снятся вариации на тему одного и того же сна: я постоянно опаздываю, мне вечно надо куда-то успеть. И как я заметил, время задержки, мешающей мне прибыть вовремя, содержит в себе еще какие-то формы времени, некие пузыри времени, в которых я задерживаюсь, — это нарративные пузыри, образующие суть моей профессии. В силу интоксикации прочитанными книгами я сосредоточил мое внимание на чудесном, считая достойным этого внимания лишь то, что сияет тысячей граней, некий алмаз, в сердце которого воссоздаются бессчетные образы моей персональной реальности. Я сотворил себе некое подобие
биографии, где рано посетившая меня мания величия обусловила мое стремление к самовоспитанию, отличному от воспитания общепринятого. Ведь взрослый, в которого этот мальчик превратится, вдохновлен особой литературной, художнической позицией. Этот взрослый отвергает адекватное воспитание с детства и по сей день. Известная поговорка о Магомете, которому пришлось идти к горе, от частого повторения приобрела обратимость, причем гора оборачивается чем угодно, например, невзгодами и бедствиями, идущими к нам, когда они понимают, что мы к ним идти не собираемся. Таким образом, наградой тому, кто не пожелал приспособиться к окружающему миру, стал сам этот мир, который явился к нему, избавившись от балласта реальности”. Речь лауреата, проникнутая скромностью самооценки, казалось бы, звучит диссонансом к суждению жюри, но в итоге, думаю, предлагает нам вполне объективный портрет автора и прекрасно дополняет мнение литературоведов о его творчестве. [ 57 ] ИЛ 6/2024
Эльза Моранте [ 58 ] ИЛ 6/2024 Рассказы из сборника “Андалузская шаль ” Перевод с итальянского Анны Быструевой Вступление Анны Ямпольской Раскаленной иглой из дымного полотна... В историю итальянской литературы Эльза Моранте (1912—1985) вошла как автор романов: “Ложь и колдовство”, “Остров Артура”, “История” и “Арачели”. Они принесли талантливой писательнице широкое признание и престижные награды. Впрочем, жанровый репертуар Моранте куда шире: она писала стихи, эссе, публицистику, поэзию и прозу для детей и, конечно, рассказы. Как правило, они появлялись на страницах журналов, а затем складывались в сборники — так родилась и книга “Андалузская шаль”, увидевшая свет в 1963 году. Под ее обложкой двенадцать текстов — от “Похитителя огней”, написанного в 1935 году, когда Моранте только начинала печататься, до рассказа, давшего название книге и опубликованного в 1951 году, когда она уже была состоявшимся мастером1. Несмотря на подобный разброс, сборник получился удивительно цельным по взгляду на мир, по манере письма и, что важно, не устарел и сегодня. © 1963, 1985 Giulio Einaudi editore s.p.a. © Анна Быструева. Перевод, 2024 © Анна Ямпольская. Вступление, 2024 1. В 2012 г. издательство “Текст” выпустило книгу Эльзы Моранте “‘Андалузская шаль’ и другие рассказы”. В него вошли четыре рассказа из сборника “Андалузская шаль” (“Бабка”, “Виа дель Анджело”, “Тайная игра” и “Андалузская шаль”) в переводе Д. Литвинова и И. Иванова, а также произведения из сборника “Забытые рассказы” в переводе В. Николаева.
Похититель огней Х ОТЯ я не прожила еще достаточно лет, чтобы окончательно в это поверить, у меня почти не осталось сомнений: той маленькой девочкой была я. Мне ясно представляется захудалая, грязная улочка, украшенная разве что рисунками, которые складывались на облупившейся и потре- [ 59 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Похититель огней Ранние рассказы Моранте порой рождались из записанных снов — наверняка так произошло и с “Похитителем огней”, хотя в данном случае свою роль сыграла семейная история. Главная героиня вспоминает детство — свой дом, улицу, школу, родных и соседей, рисует картины, правдивость которых не вызывает сомнений. Но одновременно все наполнено тайной, персонажи внезапно вырастают, превращаются в символические фигуры, события обретают вселенский смысл. Отец девочки вдруг становится злым горбуном, мать не просто журит дочку за шалости, а грозно проклинает, призывая в свидетели самого Бога, бабушка как будто уже переступила порог смерти — ее тело похоже на высохший скелет, одежды — на саван. Так и история сторожа Юсвина, за которым девочка наблюдает в окно, превращается в притчу о преступлении и наказании, в живое доказательство присутствия в мире всесильного и всевидящего Судии. Впрочем, подобное символическое прочтение открывает простор для дальнейших толкований: к примеру, философ Джорджо Агамбен отмечал поэтичность образа Юсвина и рассматривал его как дерзкого современного художника, который бросает вызов окружающей тьме. В рассказах “Кузен Венанцио”, “Крещение” и “Бесхарактерный человек” голос писательницы звучит тише, ее взгляд ироничен — может показаться, что нас всего лишь хотят потешить забавными анекдотами. Однако Моранте верна себе, ее персонажи и сюжеты принадлежат вечности, а не сиюминутному. Агамбен подчеркивал, что для ее произведений характерна постоянная метаморфоза: реализм перетекает в ирреализм — мы словно уходим зеркальным коридором. У писательницы пристальный взгляд, но точное описание героев, предметов, места действия — не самоцель, а фундамент, на котором вырастает новая реальность. Дело в том, что, как полагает Агамбен, Моранте воспринимает все в мире как живое, ей известно, что во всякой вещи присутствует ее демон, — это свойство, характерное для детского, сказочного восприятия действительности, вытекает из сострадания и любви к творению. Острая наблюдательность и умение наполнять слова скрытыми смыслами проявляются и в узнаваемом стиле Моранте. Не случайно в стихотворном посвящении, предваряющем роман “Ложь и колдовство”, она признается, что, занимаясь писательским трудом, облачается в иллюзорное одеяние вымысла, сшивает свой наряд “раскаленной иглой из дымного полотна”. Вряд ли можно найти более удачное определение ее писательской манеры.
[ 60 ] ИЛ 6/2024 скавшейся штукатурке. Шестиэтажный дом (моя семья жила на последнем этаже) был самым высоким. Заканчивалась улица синагогой. Мне было лет шесть, не больше. Из окон я видела проходящих мимо бледных мужчин, темноволосых женщин с грубыми или мрачными лицами, серых от пыли оборванцев. Прямо напротив нашего стоял желтоватый дом с соломенными шторами на окнах, к которому примыкал голый двор. Во дворе часто выстраивалась очередь из мужчин — в основном военных. Они заходили по одному и, недолго пробыв внутри, удалялись, обмениваясь шутками и переговариваясь. У окон второго этажа то и дело появлялись загадочные, смеющиеся женщины с багровыми лицами, ярко накрашенными глазами и зычными, резкими голосами. Иногда, особенно по ночам, я слышала тихий зов: когда отец возвращался из кофейни, женщины приглашали его зайти, хотя он и был сгорбленным стариком: “Эй, чернявый, может, заглянешь? Давай?” Моя мать еще была молодой и стройной, но ее миловидное лицо испортила злоба. Она лупила себя кулаками по лбу по поводу и без повода, а меня за малейший промах грозно проклинала на выспренном древнееврейском, повернувшись увядшим лицом к синагоге. Это производило на меня сильное впечатление: я знала, что проклятия отцов и матерей, отдаваясь эхом, всегда доходят до Бога. Как только темнело, отец уходил в кофейню, а мама отправлялась на прогулку по городским стенам вместе с моей красивой и надменной старшей сестрой. Я же сидела дома, чтобы не оставлять старуху одну. Бабушка была глухой и выглядела так, будто ее вырезали из дерева. Бессчетные годы постепенно иссушили ее, превратили в деревянный скелетик, который, казалось, не мог умереть. Она почти облысела, темные веки были всегда прикрыты. Руки с посиневшими ногтями неподвижно лежали по бокам. К своему изумлению я обнаружила, что она бинтует грудь и бедра так же, как пеленают младенцев. Поверх она надевала просторные серые лохмотья. Поговаривали, что она богата. Как только все остальные уходили, бабушка еле слышно, шамкая беззубыми деснами, приказывала мне погасить лампу — нечего тратить керосин на нас двоих. Потом она замирала — безмолвная, неподвижная. Я подчинялась, хотя и трусила. Стоило повернуть колеско керосинки, как надо мной нависал темный и страшный призрак с черными провалами вместо глаз. Чтобы видеть хоть немного света, я устраивалась у окошка. Эта история произошла более полувека назад. Из наших окон была видна синагога — невысокий купол, ступени, высокие витражные окна, а за ними — тускло-красные огоньки лампад по усопшим. Кованые светильники висели
[ 61 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Похититель огней внутри синагоги, и, чтобы посвятить один из них умершему, нужно было заплатить сторожу Юсвину: он подливал масло и следил за тем, чтобы огонек не гас ни днем, ни ночью. Усопшим гораздо спокойнее лежать во мраке, если у них горит своя лампадка. Внутреннюю часть синагоги с красными огоньками было видно только из моих окон. Каждый вечер я смотрела, как сторож Юсвин идет запереть синагогу и подлить масла в лампады. Он был смуглым, красивым, величественным мужчиной, с черными глазами, курчавыми волосами и бородкой. Поднимаясь наискосок по ступеням синагоги в густом полумраке со связкой тяжелых ключей, он казался пророком или ангелом. Но однажды вечером я увидела, что стоило ему зайти, как огоньки начали исчезать один за другим. Затем Юсвин бесшумно скрылся с гасильником, оставив после себя кромешную тьму. — Бабушка! — воскликнула я. — Юсвин погасил огни усопших! — Нет, — пробормотала глухая старуха, — нечего жечь керосин. Не вздумай зажигать лампу. — Ты не поняла? — закричала я, вся дрожа. — Юсвин потушил огни! Лампадки! — Марианна скоро вернется, да, да, — ответила старуха. На этом я прекратила попытки поделиться с ней своим секретом. В темноте вокруг мне чудились какие-то существа, и я дрожала, представляя, что сейчас они раскроют рты и заговорят. При мысли о том, что они мне скажут и что сказал бы Господь, я содрогалась. С того дня я наблюдала каждый вечер, как Юсвин заходит в синагогу, запирает изнутри двери и тушит огни. Он хотел сэкономить масло, получая при этом деньги за зажженные лампадки, — так объяснила мне мама, а еще она велела держать язык за зубами, потому что у Юсвина было шестеро маленьких детей, а если на него пожалуются, он потеряет работу. Поэтому следовало молчать. Господь все видит, Он сам накажет того, кто ворует свет у усопших. Господь свершит правосудие. “Вор! Вор!” — кричало все мое естество, когда я видела бесшумную тень, медленно поднимающуюся по ступеням. Я с нетерпением ждала, что сейчас его руки повиснут как тряпки. Мне хотелось побежать к синагоге и громко закричать: “Я тебя вижу! Я вижу, что ты воруешь свет у мертвых! Неужели ты не боишься... Бога?”. Но вместо этого я застывала у окна и думала о мертвых, оставшихся под землей без света. Я закрывала лицо, чтобы ничего не видеть, пока мое внимание вновь не привлекала длинная тень, на этот раз спускающаяся по ступенькам с гасильником в руке и исчезающая в закоулках. Однажды вечером Юсвин не пришел, красные огоньки спокойно мерцали за оконными стеклами. Когда же спустя не-
[ 62 ] ИЛ 6/2024 которое время он вновь появился, то больше не мог разговаривать. Из горла с трудом вырывались хриплые звуки и лепет: он выпучивал глаза и жестикулировал, будто марионетка, — так делают все немые. А потом настал день, когда по улицам прокатились вопли и звериные хрипы. Юсвин умирал. “Свершилось правосудие Божие”, — объяснили мне. Перст Господа дотронулся до его языка, и теперь проклятый язык Юсвина покрылся язвами. Об этой болезни из страха почти не осмеливались говорить (из-за причудливого названия я связывала ее с морскими хищниками и африканскими тропиками). Вопли пронеслись по всем улицам, извещая о том, что тело грешника корчится и покрывается потом. Они не умолкали ни на мгновение, пока не наступила тишина. “Не будет ему покоя, — говорили люди, качая головами. — Ни ему, ни его детям”. В школе я часто видела детей Юсвина, особенно Анджоло и Эстер. Они были милыми, хотя и чумазыми, одетыми в лохмотья. Большие глаза Анджоло сияли, как огни, а, когда он смеялся, на щеках появлялись ямочки. У Эстер были великолепные кудри, стройные ножки, круглое личико походило на яблоко. Я наблюдала за ними со страхом. Мне казалось, что перст Божий вот-вот коснется их языков, как произошло с их отцом, что диковинный африканский зверь вмиг сожрет их. Тогда они смогут издавать только стоны. Один за другим, немые, с язвами во рту, дети Юсвина и дети их детей предстанут перед Господом. Эта картина мучила меня в минуты одиночества, всплывала во снах, пока однажды летним вечером я не увидела вблизи синагоги нечто необычайное. Со мной приключилось страшное несчастье. Отец дал мне денег, чтобы я пошла и поставила их на три лотерейные цифры. Но по дороге домой я замечталась и потеряла купленный билет. Всхлипывая, я лихорадочно бродила по городу, пытаясь отыскать его в уличной пыли. Тщетно. В конце концов я села у высокой стены в тени синагоги и замерла. Я уже решила не возвращаться домой, уйти из гетто, из нашего города и умереть. В ту минуту я мысленно называла отца прозвищем, которое ему дали в народе: горбун. У меня часто спрашивали: “Ты дочка горбуна, да?”, и теперь от страха в голове проносились дикие, нечестивые мысли: “Горбун меня поколотит. С какой стати? Я маленькая, но красивая, у меня длинные косы, я умею читать. А он горбун. Зачем ему меня бить?.. Но ведь я потеряла лотерейный билет, а вдруг он выигрышный?.. Я поступила дурно, это был его билет, и теперь он меня поколотит, а мать проклянет. Это расплата. Я зазевалась, разглядывая дома, окна, лица встречных, забыла о билете и согрешила. Юсвин тоже согрешил, и Господь покарал его”.
Крещение РАНЧЕСКО Эспозито происходил из семьи анархистов и атеистов, поэтому после рождения его не крестили. Он дожил до семидесяти пяти лет, ни разу не исповедавшись и не причастившись (словно животное — возмущалась его землячка Лючия). Вся родня умерла, он остался один-одинеше- Ф [ 63 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Крещение Вот Юсвин стоит перед Господом. У Господа нет ни тела, ни лица: Он как грозовая туча, как отбрасываемая горой тень. — Помилуй, Господи, я сделал это ради детей. Позволь языку утолить жажду, а уставшим векам отдохнуть. Положи конец моим блужданиям — худшим, чем участь мирно покоящихся мертвецов. Слова застряли в горле и никак не слетят с уст. Рот кривится, но из него раздается лишь клокотанье. Юсвин машет руками, обливается потом. А незримый Он молчит. Его молчание означает: “Ты вор”. Тем временем из стен синагоги молчаливо выходят другие. Их тела — темная масса, лица — маски с пустыми глазницами, но все же некоторых я узнаю. Вот старая Митильда — та самая, что жарила тыквенные семечки. Мне говорили, что она попала на небеса. Но нет, вот же она — в стоптанных башмаках, безглазое лицо, на голове платок. А вот Ладзарино и его сын Мандолино — высокие, словно жерди, длиннорукие, на черепах цилиндры. Да, вот они, вместе с прочими, которых я не знаю, но все мертвецы похожи друг на друга, все еле волочат ноги по темной улице. У некоторых причудливый наряд из выцветших пестрых тряпок, у некоторых тело словно запеленуто, все в диковинных шляпах, как в театре. У некоторых женщин глаза подведены, щеки нарумянены, на них свободные, бесшумно скользящие по земле накидки. Другие полуголые, бледные. Это — мертвецы, они бредут неуверенно, как слепые. Вытягивают губы, будто желая напиться, и спрашивают о своем огоньке. Крыльев ни у кого из них нет, они похожи на вылезших из-под земли кротов. Лежа под землей, они думали, что все еще видят дневной свет в своем огоньке, и теперь ищут его наощупь. Только живым дано зажигать и гасить светильники — безмолвному Богу угодно, чтобы было так. Он наказывает живых и заточает мертвых под землей. Таков был мой Господь, той маленькой девочкой была я, а может, моя мать, а может, мать моей матери. Я умерла и возродилась, и с каждым рождением начинается новое неведомое испытание. Маленькая девочка навсегда осталась там: она испуганно вглядывается в непонятный мир, сжавшись в тени Судии среди тех, кто хранит безмолвие.
[ 64 ] ИЛ 6/2024 нек. У него был артериосклероз, так что смерть могла в любой момент явиться и за ним. Лючию его судьба немало беспокоила. По утрам, когда ее муж, площадной извозчик, брал лошадь с коляской и уезжал, а четверо старших детей отправлялись в школу, она ненадолго оставляла троих младшеньких без присмотра — те тут же пользовались возможностью вываляться в уличной пыли (их излюбленное развлечение). Сама же Лючия завязывала под подбородком черный платок и спешила в каморку, похожую на длинный узкий подвал, которая и была жилищем Франческо Эспозито. Затем, словно ранняя пташка, прилетающая под окно петь обычную песенку, она принималась радостно щебетать, бросая на хозяина пламенные взоры черных глаз: — Ну что, не надумали за ночь? Что скажете? Не хотите припасти себе местечко на небесах? — Ох, — отвечал Франческо Эспозито, — в мои-то годы... — В ваши-то годы? — удивлялась Лючия, нервно фыркала и затягивала потуже черный платок. — Какое Господу дело до возраста? Для Него все мы такие же Его дети, как моя Филомена, которая и ходить-то еще не умеет. Что вы, возраст и старость — это все ерунда. Вот смерть — это да, тут уж сам Господь вмешивается, как без этого. Господь, наш главный учитель, зовет нас держать экзамен. А если мы не готовы, сердится: ”Кто вы такие, невежды? Я вас не знаю! Вон из моего дома!” Размашисто и вдохновенно жестикулируя и при этом то и дело оборачиваясь при мысли о трех катающихся в пыли бездельниках, Лючия вновь и вновь растолковывала Франческо Эспозито все, что известно об Аде и Рае: в Аду царят ужас и разорение, там темно и мерзко, в Раю, наоборот, все наполнено светом, радостью и покоем, окружают тебя ангелы, святые и добрые люди. — Неужели вы собираетесь, — вопрошала она, — провести целую вечность, столетие за столетием, в обществе язычников, отлученных от церкви, злодеев, воров и убийц? Некоторых преступников и здесь, на земле, обходят за версту, будто прокаженных, а вы столкнетесь с ними в Аду лицом к лицу, будете с ними соседями! Не проходило и дня, чтобы Лючия в черном платке и парусиновых туфлях (она была одной из немногих женщин в селении, носивших туфли, как знатные дамы) не приходила к Франческо Эспозито, чтобы повторить свои доводы, уговорить старика креститься. Наконец однажды утром Франческо Эспозито подмигнул ей и сказал: — Ну, в общем, наш Господь большой мудрец... вернее, Он все понимал, у Него был особый склад ума! — Особый склад ума? — грозно и возмущенно повторила за ним Лючия. — Какой еще склад ума! Он сотворил мир за шесть дней, а на седьмой отдыхал, ведь это наш Господь, говорю вам!
1. Раба твоего Франциска (лат.). (Здесь и далее — прим. ред.) [ 65 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Крещение — В таком случае, — заявил Франческо Эспозито, вставая, — Он мудрее меня. Раз Он велит омыться святой водой, я так и сделаю. Сказав это, он прищурился и посмотрел на Лючию смеющимися глазами. От восторга у нее чуть не перехватило дыхание, она задрожала и бросилась целовать руки Франческо Эспозито, повторяя: — Сын Божий, сам Господь благословил вас! Вы были бродягой, цыганом, а теперь попадете в чертоги, где живут удостоившиеся вечной жизни! Затем торопливо, словно боясь, что ее опередят, заявила, что сама обо всем позаботится — о крестном отце, о священнике, об обряде. — А теперь, — заключила она, с жаром срывая с головы черный платок, — мне пора возвращаться к деткам. Бог знает, что они там вытворяют! И была такова. По дороге она воскликнула: — Ах, матушка наша, Пресвятая Дева, какую честь ты оказала мне, недостойной! — И поспешно забормотала благодарственные молитвы. За короткое время старик Франческо Эспозито узнал все о таинствах, Законе Божьем и учении церкви. Ему растолковали, что отвечать священнику, как через обряд крещения с него окончательно смоется пятно первородного греха (которое до сих пор в селении, жители которого были чисты, навлекало на него одного страшный позор). Когда же Господу будет угодно, он улетит на небеса — тоже чистый, словно младенец. По правде говоря, Франческо Эспозито был тугодум и подобные объяснения доходили до него с трудом — дольше, чем до малых ребят. Настал назначенный час. Во время обряда крещения Франческо Эспозито стоял тихо, склонившись, и заученно отвечал священнику. Но когда тот произносил “Francisce” или “hunc famulum tuum Franciscum”1, Франческо, понимая, что речь о нем, и услышав свое имя на латыни, невольно вздрагивал и гордо поднимал голову. После обряда крестный отец — ближайший землевладелец, приглашенный Лючией исполнить эту обязанность, — подарил Франческо серебряную цепочку с медальоном. Он сам надел ее Франческо на шею, а после уехал к себе в поля заниматься делами. Лючия, которая до того радостно смеялась, что, когда она прощалась со стариком, голос дрожал, тоже вернулась к семье. Франческо Эспозито остался один. Он, как обычно, уселся у дверей. Кто бы догадался, что в тот день для него все переменилось? Выглядело все как обыч-
[ 66 ] ИЛ 6/2024 но. Прямо перед ним, вдали, над морем, возвышалась гора, казавшаяся очень высокой (старику недоставало сил задрать голову и взглянуть на вершину). На склонах горы в полуденном свете (который глаза Франческо воспринимали как сияющий полумрак) виднелись пятна виноградников, оливковых рощ и лугов — все они казались ему черными, то совсем темными, то чуть светлее. А дальше простирались две сливающиеся синевы, небо и море, — словно огромное озеро, загадочное устье единой бездны. Время от времени на небольшой площади слышалось эхо песен или окриков, неизвестно чьи и в то же время как будто знакомые голоса. По переулку проходили обычные прохожие. Вот отец кучи детей, дородный, беззаботный, громко распевает песню, которую нынче горланят в кабаках. Вот супруга и старшая дочь Паскуале Массы, более известного как Вонючка (потому что он ходит засаленный и грязный), — лохматые, вечно грызущиеся друг с другом. Вот повитуха — охрипшая, худая, с сигаретой во рту. А вот и сам Вонючка — мрачнее тучи, в шляпе, на щеке шрам... Все они видели, как Франческо Эспозито то словно протягивал руку к невидимому собеседнику, то покачивал головой. А то прикасался к седым кудрям, которые омыли святой водой, и тотчас же с коротким смешком закрывал ладонями лицо. Кто знает, заметили ли люди, что теперь он как все, что он чист, как всякое Божье творение? Его посещали неясные мысли — белые и крылатые, похожие на голубей. И если он думал о смерти, то видел белое-пребелое поле, словно ягнята в стаде уснули, прижавшись друг к другу, — так спят братья в удобной постели. Вскоре Франческо Эспозито начала одолевать томящая полуденная дремота, впрочем, дремота (не переходящая в сон) как будто подталкивала к черной бездне. Его по-прежнему одолевали сомнения, он стыдился своего невежества. Ближе к вечеру одиночество начало его тяготить, и он решил нанести визит Винченцо Вуотто. Винченцо был даже старше Франческо. Наверняка в этот час он сидел в кухне, ожидая возвращения родни с полей. Так и оказалось: приятель в одной рубахе, без куртки, восседал на стуле, опираясь локтями на спинку другого стула и опустив голову. Из маленького окошка под самым потолком тянулся треугольник солнечного света, внутри которого роились новорожденные мошки, у которых от солнца голова шла кругом. Винченцо Вуотто был человеком неразговорчивым. Когда Франческо Эспозито вошел, он едва пошевелился, затем опять опустил голову и затуманенный взгляд. Франческо рассмеялся: — Ну вот, и я себе припас местечко, — сказал он, еле сдерживая веселье (как легко понять, он намекал на местечко в Раю).
[ 67 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Крещение Винченцо Вуотто и глазом не моргнул. Франческо Эспозито, покраснев, уселся напротив. — Глянь-ка, — сказал Франческо с робким, похожим на вздох смешком. Он подхватил пальцами цепочку и потряс ее так, чтобы серебряный медальон, подарок крестного, заплясал в воздухе. Винченцо Вуотто ради приличия взглянул. — Сегодня утром я столько пережил, — продолжил Франческо Эспозито довольным, немного дрожащим голосом и покачал головой. Винченцо Вуотто что-то невнятно пробормотал. — Теперь, — сказал, вздохнув, Франческо Эспозито, — и помирать не страшно. — М-да, — ответил Винченцо. Франческо взглянул на собеседника и осмелился поделиться сомнениями. — А ты что обо всем этом думаешь? — спросил он, подмигнув. — Ну там, о Рае и о святой воде? Всегда надо быть готовым к смерти, это точно. Во-первых, кто обещает, что мир, который существует так долго, не рухнет с минуты на минуту? Даже здания... это я так, к слову... даже старинное здание, простоявшее двести, триста и более лет, в один прекрасный день начинает трескаться, сыплется штукатурка, проваливаются полы, потолки... пока все не превратится в развалины, где живут только змеи, летучие мышей да совы, которые спят там в светлое время. Появились приметы того, что весь мир уже трещит по швам... Ну, предзнаменования. Он извлекал мысли из своей головы с большим трудом, как землекоп, работающий мотыгой и лопатой на каменистой земле. Однако Винченцо Вуотто никак не показывал, что интересуется его рассуждениями. Он только махнул рукой — то ли отгоняя мошку, то ли в знак согласия с Франческо Эспозито. — Нет, не дано человеку знать, когда это произойдет — то ли сегодня, то ли завтра, — продолжал Франческо. — Может статься, что сегодня я выйду отсюда, думая про себя: “Пойдука в Пратиле, выпью винца”, — а по дороге в Пратиле настанет мой час, упаду замертво. Эх, точно так же как человек рождается, ничего не зная, так, ничего не зная, он приходит к финалу. Человек не ведает, что было в начале, и не ведает, какая его ждет кончина. Мы-то к ней, слава Богу, готовы. Тут Франческо опять замолчал, ожидая ответа. Винченцо ничего не сказал. — Сколько я пережил сегодня утром... — повторил Франческо Эспозито тихо и неуверенно. Они помолчали несколько минут. Солнечный треугольник пропал, а вместе с ним пропала из вида роящаяся мошкара, фейерверком посверкивавшая на свету. Раздался звон колоколов, зовущих к вечерней молитве.
Винченцо Вуотто чуть склонил голову, посмотрел на Франческо и с хитрым, заговорщицким видом проговорил: К вечерне звонят — По домам идти велят. Не гоню тебя, сосед, Только мой тебе совет: Если бы я гостил у вас, Как нынче ты гостишь у нас, Меня давно простыл бы след. [ 68 ] ИЛ 6/2024 Франческо Эспозито неохотно встал. — Ох, да, верно, верно, — согласился он, на мгновение замерев в дверях. Потом снова засмеялся и сказал: — Спокойной ночи! Винченцо лениво приподнял руку. Выйдя на улицу, Франческо Эспозито пошагал прямо домой. На самом деле мысль отправиться в Пратиле и выпить вина была высказана лишь в качестве примера, чтобы яснее изложить свои взгляды. Вообще-то ему давно уже было отказано в удовольствии пить вино. Поскольку в его крови вина было предостаточно, оно только усугубляло усталость и вечный звон в ушах — как будто рядом пели цикады. Он поплелся назад с желанием поскорее вернуться домой и лечь спать. Но он знал, что наваливавшаяся в сумерках дремота, некрепкий сон продлятся недолго. Обычно Франческо спал два-три часа, потом его ожидала темная, бессонная ночь, тянувшаяся, как долгая, смутная эпоха жизни. Пока первые рассветные звуки не застанут его, как обычно, с открытыми глазами. Прежде чем Франческо Эспозито добрался до дома, уже стемнело. К вечному шуму в ушах добавился шум камней, отзывавшихся на каждый шаг. Франческо чудилось, будто за ним по пятам идет молчаливый, загадочный незнакомец на высоких ходулях. Кузен Венанцио кузена Венанцио на левом виске было маленькое белое пятнышко в виде запятой: как утверждала его мама, тетя Нерина, — лунное родимое пятно. Она рассказывала, как однажды, когда еще носила кузена Венанцио, вечером смотрела на новую луну, и с таким упоением созерцала это брошенное в небо золотистое семя света, что оно проросло в ней, появившись в угасшем и уменьшенном виде на виске кузена Венанцио. С этим лунным пятном на голове кузен Венанцио рос крошечным и до того худым, что лопатки у него торчали, будто У
Эмидио-моряк Плывет-плывет-плывет. Он постоянно напевал ее, немного фальшивя. Кроме того, он выучил превосходную степень и употреблял ее с большим удовольствием. Когда тетя Нерина, вернувшись со службы, спрашивала его “Дорогуша, ты сегодня хоро- [ 69 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Кузен Венанцио обрезанные крылышки. На теле, покрытом тонкой и нежной кожей, похожей на луковую шелуху, проглядывали крошечные суставы и дрожащие косточки. Кудри у него были черные, но всегда такие грязные, что казались серыми, глаза — темные, широко распахнутые, полные грусти. Движения его были нервными и торопливыми, как у зайца, бегущего под луной. Кузен Венанцио никогда не плакал: вместо того чтобы заплакать, он сглатывал, и тотчас же видно было, как горькие слезы образуют в горле ком, который ходит вверх и вниз. Когда кузен Венанцио слегка улыбался, между тонкими губами проглядывали редкие темные зубы. От усилия сглотнуть стоящий в горле ком он сильно бледнел. Тетя Нерина, мать кузена Венанцио, по утрам, прежде чем отправиться на службу на телефонную станцию, суетилась. И все из-за кудряшек. Вечером она разделяла волосы на множество прядей и накручивала на папильотки из газетной бумаги, а утром раскручивала. Кудряшки были высшим проявлением заботы о себе; одевалась тетя Нерина кое-как, куталась, скрепляя одежду булавками. Высоченные деревянные каблуки вечно были кривыми. Тетя гордилась тем, что не пользуется пудрой, поскольку на скулах у нее горел подаренный природой алый румянец. Она постоянно была настолько взволнована, что ее смех звучал как рыдания, а голос звал “Венанцио! Венанцио!” звеняще и трепетно — у нас шли мурашки по коже. Все братья Венанцио занимались каким-нибудь делом: старший сочинял бульварные романы, второй играл в футбол и обладал крепкой мускулатурой, третий учился в школе и, по словам тети Нерины, с горем пополам переходил из класса в класс. А четвертый, Венанцио, ничего не делал: что толку посылать его в школу? Он молчаливо сидел за партой, но совсем не слушал учителя. Если тот вдруг кричал на Венанцио громовым голосом, будто на Страшном суде: “Что я сказал? Россини, повтори!” — Венанцио раскрывал рот в растерянной и вопросительной улыбке, и его слегка оттопыренные уши забавно подрагивали. В эти минуты он больше всего походил на зайца. Было ясно, что ему стыдно за свою дырявую голову. Мысли не держались в ней, как не держатся на дереве капли росы: зависают на мгновение, тускло мерцают и падают. Одно он знал наизусть — песенку всего из двух строк, которую сам и сочинил:
[ 70 ] ИЛ 6/2024 шо себя вел?”, он отвечал: “Лучше всех!”. Затем, немного подумав, прибавлял: “А не хуже всех”. И наконец, жмурясь от усталости: “Я вел себя наилучшим образом!” Каждое утро, перед тем как отправиться на телефонную станцию, тетя Нерина хватала выбивалку для ковров и лупила кузена Венанцио. На самом деле, как объясняла она, кузен Венанцио целый день безобразничал, а поскольку он безобразничал каждый день, можно было преспокойно лупить его каждое утро, как только он просыпался. Зато остаток дня об этом можно было не думать. Так вот, тетя Нерина брала выбивалку для ковров и приближалась к постели кузена Венанцио. Тот улыбался и сглатывал. “Венанцио, — говорила тетя Нерина, — задирай ночную рубашку, пора тебе всыпать”. А затем преспокойно шла на свою телефонную станцию — разумеется, предварительно сняв папильотки. Потом отец отправлялся на поиски желающих купить страховку от пожара, старший брат шел в типографию, второй на тренировку, а третий в школу. Кузен Венанцио оставался один. Он бродил вокруг дома, бегал вверх и вниз по лестнице, выглядывал в окна, распевая песенку про Эмидио, и вытворял черт знает что. Если он касался одного из полдюжины стаканов, тот непременно падал. Воры, узнав, что кузен Венанцио остался в одиночестве, назначали встречу прямо во дворе и таскали кур у него из-под носа. У него была только одна обязанность: зажечь в полдень плиту и поставить воду для пасты. Но и с этим он редко справлялся: к примеру, кузен Венанцио ставил кастрюлю с водой, но забывал включить газ, или включал газ и водружал на плиту пустую кастрюлю. Он ходил в рубашке без пуговиц и штанах, которые до него успели поносить старшие братья: все держалось на английских булавках. Разгуливал он босиком, из-за чего пальцы ног стали плоскими и растопыренными, стопы походили на утиные лапы. Но это еще не все: кузен Венанцио был лунатиком. Поэтому братья, постоянно его пинавшие, отказались ночевать с ним в одной комнате. В итоге он спал в коридоре на раскладушке. Посреди ночи он вставал и ходил во сне. Случалось, что он внезапно просыпался в отдаленных уголках дома, выглядевших в темноте страшными и чужими, — он чувствовал себя так, будто оказался на дне глубокой долины. Обливаясь потом от страха, он на ощупь возвращался в постель. А иногда ему случалось проделывать во сне странные вещи, о которых он утром не помнил. В этой связи нельзя не упомянуть об истории с флажками. Однажды тетя Нерина купила себе красивое платье из марокканского крепа: на черном фоне были нарисованы флажки. Они были не больше почтовой марки, но смотрелись великолепно. Там были флажки всех стран — с крошечными звездочками, или красными лилиями на белом фоне, или белыми креста-
Бесхарактерный человек окончил первый курс университета и, как обычно, поехал отдыхать в родное селение Ф., к родителям. В то время я был хрупким и застенчивым юношей. Эти каче- Я [ 71 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Бесхарактерный человек ми на красном поле. От удовольствия, которое доставлял ему вид этих маленьких флажков, кузен Венанцио принялся скакать вокруг платья и громко смеяться. Тетя Нерина спросила: “Не собираешься ли ты, малыш, вырезать их один за другим, а?” В ту ночь, как рассказывал кузен Венанцио, ему приснилась целая стайка флажков, развевавшихся на ветру. Он пытался их отогнать, приняв за комаров, но они возвращались. Во сне он встал и пошел в гостиную, где на красивом диване лежало аккуратно сложенное новое платье. Включил свет и, сев в углу на корточки, большими ножницами начал аккуратно вырезать флажки. Тетя Нерина говорит, что в это время она как будто получила предупреждение с небес, проснулась и рванула в гостиную. Однако кузен Венанцио уже изрезал весь перед, и вместо флажков его украшали прямоугольные дырочки. Кузену Венанцио не было и восьми лет, когда он умер. Поговаривали, что чрезмерно вздернутые ресницы, оттопыренные уши и словно отходившие от пальцев овальные ногти были ранними предвестниками приближавшейся смерти. Ему не было и восьми, когда у него вдруг разболелась голова, и, проспав несколько дней с приложенным к затылку пузырем со льдом, он глубоко вздохнул и скончался. В открытые окна было видно, как тетя Нерина носится по лестнице вверх-вниз и кричит: “Сыночек! Венанцио! Помогите! Помогите!” Растрепанная, без папильоток и кудряшек, волосы ее, как сказала наша служанка Валькирия, торчали, будто перекладины креста. Кузена Венанцио, с его утиными лапами и словно присыпанными пылью кудрями, но на сей раз одетого с ног до головы, в элегантном синем костюме, положили в гроб и отвезли на кладбище. Прощай, Венанцио! На похоронах присутствовали кузены, все как один в белом, впрочем, они не плакали — скорее, поражались и несколько завидовали великолепной роскоши: золотым бантам, лошадям и кучеру в ливрее — и все это в честь Венанцио. Только одна двоюродная сестра, шедшая вместе с остальными и одетая за неимением настоящего белого платья в белый школьный халатик с вышитой надписью “Второй В”, лила слезы. Дело в том, что однажды кузену Венанцио так понравилась ленточка, которую она носила в волосах, что он предложил ей выйти за него замуж. Поскольку других женихов у нее не было, она обещала стать ему женой. Теперь же она приходила в отчаяние при мысли, что так и останется старой девой.
[ 72 ] ИЛ 6/2024 ства, в дополнение к светлым волосам и ослепительной улыбке, снискали мне среди товарищей прозвище Поэт. Другие утверждали, что я похож на старинного рыцаря. Жаль, что я не обладал ни талантом поэта, ни мужеством рыцаря. Экзамены в тот год затянулись, и, приехав в Ф. несколько позже других, я обнаружил, что мои сверстники нашли себе новую забаву. Надо признать, что развлечений в Ф. было мало. Девушки по старинному обычаю были малообщительными и в основном занимались хозяйством, театр отсутствовал. Оставалось подшучивать друг над другом или резаться в карты. Однако в том году у нас появилась новая отдыхающая, синьорина Кандида В., гостившая у своей пожилой незамужней тетушки. Впрочем, и сама синьорина уже почти превратилась в пожилую незамужнюю даму — ей давно перевалило за тридцать. Правда она утверждала, что ей двадцать шесть, и действительно была еще вполне свежа. Невысокая, полная, она топала на коротких ножках, степенно раскачиваясь. У нее была пышная черная грива, круглое личико с яркими глазами, длинными ресницами и мелкими белыми зубками. История ее жизни умещается в нескольких строках. Юность она провела одна с овдовевшим отцом в провинциальном южном городке. Пленница строгого и ревнивого старика, она жила как монахиня в миру — боясь отцовского гнева, усмирив строптивую натуру. Кандида выросла любопытной, мелочной и прожорливой, сохранив при этом добродушную невинность. Когда отец скончался, оставив скромное наследство, предоставленная самой себе девушка уехала на время траура в столицу к веселым двоюродным сестрам. Хотя скорбь, удивление и неловкость мешали Кандиде присоединиться к ним, ее жадным глазам открылась иная жизнь. Эти счастливые девушки жили в свое удовольствие, занимались пустяками, излюбленной темой их разговоров была любовь. По окончании траура кузины научили Кандиду краситься и посоветовали покупать одежду светлых тонов, хотя между собой насмехались над ней. Девушка, которая всегда носила серые домашние платьица и не брала в руки пудру, впервые увидев себя в зеркале кудрявой, румяной, одетой в нежно-голубое, не могла не почувствовать себя красавицей. Синьорина Кандида решила, что она прекрасна и, будучи от природы глуповатой, возликовала. Тогда-то она и приехала в Ф. отдохнуть. Если в большом городе она стыдилась своей провинциальности, теперь, пожив в столице, Кандида чувствовала себя чуть ли не городской дамочкой среди провинциалов. Она нисходила до нас, окутанная облаком счастья и самоуверенности. Кандида носила яркие короткие юбки с воланами, лоб неизменно обрам-
[ 73 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Бесхарактерный человек ляли игривые кудри, лицо, ноздри и даже мочки ушей были густо намазаны пудрой и румянами. Расхаживала она с высоко поднятой головой и победным взглядом. Так вышло, что плоды непрожитой юности внезапно созрели — стремительно и не ко времени: словно охваченная безумием, Кандида жила мечтами о страстной любви и о замужестве. Считая себя самой прекрасной на свете, она полагала, что неотразима. Все замечательные молодые люди в нее влюблены — повторяло ее простодушное и благословенное сердце. Но они любят ее не так, как любят девушек, у которых просят руки. Ее любят, как женщин, о которых пишут в романах, как дам, чье имя в стародавние времена рыцари вырезали на щите. Если они с ней молчат — виной тому любовь, а если от нее убегают — излишне пылкая страсть. Так она тешилась в мире любовных фантазий, пока все наблюдали, как она скачет и чирикает. Уверенная в том, что ей завидуют, она признавалась женщинам: “Этот любит меня, а тот ухаживает за мной”. Подруги изображали изумление, а после хихикали у нее за спиной. Единственным постоянным слушателем была тетя, которая любила вечерами беседовать с Кандидой, с удовольствием разделяя ее мечты. Для моих сверстников ежедневная прогулка Кандиды вскоре превратилась в настоящее зрелище. Поначалу, увидев, как она празднично и вызывающе разодета, они принимались кружить вокруг Кандиды, посмеиваясь и отпуская колкости, — она принимала их за мадригалы. В конце концов, решив повеселиться как следует, они ей стали потакать. То один, то другой, уединившись с Кандидой на проселочной дороге, говорили с ней о любви — так, как мечталось ей, словно в романах. Затем, покатываясь со смеху, они пересказывали друг другу, как она вздыхала и хлопала ресницами, с какой целомудренной стыдливостью отвечала на признания. Среди стольких почестей Кандида вновь расцвела, с каждым днем становясь все толще и надменнее. Вскоре все признались ей в любви, кроме меня. Хотя я не смел об этом сказать, я не разделял чужого веселья: я слишком чтил в своем сердце возвышенные слова, которыми мои приятели обманывали Кандиду, чтобы сделать их предметом игры. Я берег их, как священное подношение, для красивой и простой девушки, которую еще не встретил, но которую ждал. Кроме того, Кандида казалась мне не столько смешной, сколько жалкой. Когда я видел, как она гордо шествует мимо в своих нелепых платьицах, меня словно пробирала дрожь из-за неведомого недуга. Я не мог находиться рядом с ней, не испытывая неловкости. Кандида была поражена подобным равнодушием с моей стороны и обижалась. Моя романтичная натура, о которой я говорил выше, безусловно, была ближе всего к ее идеалам. Часто она смотрела на меня вопросительно, смеясь, как бы
[ 74 ] ИЛ 6/2024 приглашая побеседовать, а мои спутники подталкивали сзади, увещевая: — Давай, Поэт! Вперед! Не стесняйся! Открой свои чувства синьорине! Кандида сразу же поверила, что я действительно питаю к ней нежные чувства и только робость не позволяет мне их выражать. С того дня, встречаясь с моей компанией, она искала глазами меня — это был полный тайного смысла и женского самодовольства взгляд, от которого у меня по спине пробегал холодок. Разрываясь между раздражением, стыдом и горькой жалостью, я краснел, лишь раззадоривая приятелей. Вскоре во мне созрело решение, о котором я сейчас расскажу. Кто подсказал его мне? Совесть шептала, что это были честь, истина, сострадание и прочие достойные чувства. Но порой и собственная совесть нам лжет. Итак, в один прекрасный день, прогуливаясь в одиночестве, я встретил Кандиду. Она бросила на меня пламенный взор и, шурша юбкой, продолжила свой путь, но я, дрожа и краснея, поспешил за ней: — Синьорина! Синьорина! Кандида обернулась с царственным видом. Запинаясь, я объяснил, что должен с ней поговорить. — Почему бы и нет? — ответила она кокетливо. За моим волнением и дрожащими губами ей чудились нежные слова. Глупая мечтательность, которую я ясно видел, смутила меня, захотелось сбежать. Но отступать было поздно, и я собрался с силами. Как это бывает с робкими людьми, я вдруг повел себя решительно и дерзко — со мной такое случалось нечасто. Мы шли по узкой улочке в сторону площади, где находился так называемый клуб: помещение, где собирались все, слушали радио, играли в карты. Я знал, что мои товарищи сейчас в клубе: незадолго до этого я успел там побывать. Я остановился в переулке и с покровительственным видом, хотя и не без отвращения, положил руку на голое розовое предплечье Кандиды. Она захихикала и отстранилась. — Нет, пожалуйста, синьорина, — сказал я, — не придавайте моему жесту значения, которое предполагают ваши фантазии. Да, вы заблуждаетесь, и я, ваш верный друг, хочу сорвать пелену с ваших глаз. Синьорина, я знаю, что мои товарищи легкомысленно говорили с вами о любви и подобных вещах. Хоть вы уже не дитя, но поверили им. Знайте же: никто из них вас не любит. Что ж, синьорина, пора вам лучше узнать жизнь и саму себя. Жизнь предлагает иные занятия женщине вашего положения и возраста. Читайте хорошие книги, посвятите себя благородным делам, шитью. Знайте, что мои то-
[ 75 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Бесхарактерный человек варищи притворяются с вами, смеются у вас за спиной, словом, вы для них — посмешище, самое потешное развлечение в нашей грязной деревне. Вам нужны доказательства? Она глядела на меня ошеломленно и улыбалась, недоверчиво хлопая глазами. — Спрячьтесь здесь, за портьерой, — посоветовал я, — смотрите и слушайте. Я заведу с приятелями разговор о вас, и вы убедитесь, насколько они вас ценят. Итак, оставив Кандиду в укрытии, я вошел в убогое помещение. Бледный, с горящими глазами, я чувствовал возбуждение и безрассудство, которые мне были не свойственны. Впрочем, мне не пришлось подталкивать молодых людей заговорить о Кандиде. Они (не подозревая, что она совсем рядом и слышит их) приветствовали меня смехом и криками: — Где же ты бросил свою красотку? — кричали мне. — Мы вас недавно видели из окна: ты был пунцовый, как петушиный гребешок, а она вышагивала, как павлин! — Я ей признался, — воскликнул я с притворным цинизмом. Мои слова вызвали у товарищей безумный восторг. — Что ты сказал ей, Поэт? А она что ответила? — спросил один. — Ну что, она созрела? — поинтересовался другой. Третий принялся изображать Кандиду, издавая звуки и двигаясь так, как двигается скорее утка, а не девушка. Остальные последовали за ним, сопровождая комедию грубым смехом и пошлыми, несправедливыми словами, которые я не желаю здесь повторять. Когда я решил, что доказательств достаточно даже для простодушной Кандиды, я выскользнул в коридор и обнаружил ее за портьерой. Вряд ли я когда-нибудь забуду новый облик, в котором она предстала передо мной. Кандида плакала, однако я тотчас же счел ее слезы глупыми и неуместными: дрожь, сотрясавшая ее тело, больше походила на лихорадочный озноб, чем на горестные рыдания. Она посмотрела на меня невидящим взглядом: ее глаза были полны глубокого ужаса, как у ребенка, встретившего привидение. Не знаю почему, но это зрелище вызвало у меня отторжение и обиду. Сопровождая Кандиду на обратном пути, я избегал смотреть на ее пухлое, запачканное тушью и слезами лицо, на котором вдруг проступили старческие морщины. Но хотя я и шел, опустив глаза и отвернувшись, всю дорогу я с ненавистью набрасывался на нее. Я объяснил ей, насколько непристойны ее манеры, насколько смешны наряды, насколько вульгарно разрисовано лицо, насколько суетна сама ее жизнь. С ханжеской честностью я вновь и вновь подталкивал ее к скромным занятиям, подобающим перезрелым девушкам. Она не отвечала, лишь ка-
[ 76 ] ИЛ 6/2024 чала головой, кусая губы, с гримасой, которая появляется у плачущих детей. Наконец она пробормотала из последних сил: — Ах, перестаньте, перестаньте! — И, вздохнув, побежала к своему дому. Я тоже отправился домой. Во рту горчило, я чувствовал себя изможденным, как после тяжелого физического труда. Приближалась осень. Настал день возвращаться в город. Кандиду я с того дня больше не видел. Возможно, от стыда она не осмеливалась показаться на людях. Позже, в жалкой меблированной комнате, составлявшей в городе все мое царство, в одиночестве, на которое обрекала меня застенчивая натура, я часто думал о той последней сцене между Кандидой и мной. Вскоре ее лицо, на которое я избегал смотреть, стало казаться мне маской раскаяния и жалости. “Она была счастлива, — повторял я себе, — зачем было ее разочаровывать?” Я вспомнил, как расстроился, когда в детстве более смышленый товарищ открыл мне, что Бефаны не существует1. Воспоминания о постыдном отрочестве, о несбывшихся мечтах и стремлениях смешивались в моем сердце с раскаянием, порой я плакал. В печальном волнении, охватывавшем меня в часы одиночества, я принялся фантазировать о том, что исправлю дурной поступок, помчусь к Кандиде, вымолю ее прощение и женюсь на ней. В неуверенности и тоске я метался в постели среди дождливых осенних теней. Сердечное расстройство достигло апогея, когда я получил известие о том, что Кандида, заболевшая тифом вскоре после моего отъезда, умерла. Похоронили ее на маленьком сельском кладбище. О смерти Кандиды мне сообщила матушка в одном из писем, среди прочих новостей и местных сплетен, не догадываясь, что обрекает меня на смутную и странную боль. На самом деле, мой романтизм имел навязчивый характер. Вскоре я убедил себя в том, что это я убил Кандиду: “Она жила иллюзиями, — повторял я себе. — Убив иллюзию, я убил ее саму”. За упреками и угрызениями совести наступило Рождество, а я привык проводить его дома, с родными. Так я оказался в деревне за день до святого праздника. Декабрь был не холодный, но пасмурный. Проливные дожди и почти теплый ветер делали скуку тех дней еще мрачнее. Я стоял прямо на площади перед клубом, в том самом месте, где сказал Кандиде: “Вы сами увидите, синьорина...”. Здесь сильнее чем прежде меня охватило сожаление об упущенной возможности проявить великодушие и сочувствие и вместе с тем острое желание исправить причиненное зло. 1. Бефана — старуха, летающая на метле и раздающая детям подарки в Крещенский сочельник.
1. “Мы только прах и тень — Стой, путник” (лат.). [ 77 ] ИЛ 6/2024 Эльза Моранте. Бесхарактерный человек В моей душе (воистину трусливой и непостоянной душе) жила память о религиозных суевериях, последнем плоде наставлений моей матери, о евангельских историях, которые рассказывала мне няня, о детских молитвах. Порыв мистического пыла побудил меня отдать долг памяти, умилостивить трагическую тень Кандиды и заслужить ее прощение. Я собрал в саду за домом несколько чахлых хризантем и веточек зелени — то немногое, что цвело в это время года, составил из них букет и отправился на кладбище, чтобы положить их на могилу Кандиды. Я шел в сыром тумане с бьющимся сердцем, охваченный возвышенным пылом, — влюбленный паж, тайно приносящий дар своей даме. Проследовав тянущейся между каменными стенами дорожкой, я уже почти различал между нитями дождя ворота, табличка на которых гласит: “Pulvis et umbra sumus — 1 Siste, viator” . Но тут мне встретился элегантный господин, один из прежних товарищей-шутников. Его алые губы изогнулись в пренебрежительной усмешке, и он воскликнул: — Эй, Поэт, зачем тебе этот веник? — Что? — пролепетал я. — Ты про букет? Я покраснел от стыда, чувствуя себя как никогда смешным и наивным. Сочтя своим долгом оправдаться перед приятелем, я поспешил рассказать, что получил хризантемы от крестьянской девочки — нищенки, которой незадолго до этого подал милостыню. — Она вручила мне его почти насильно, — добавил я небрежно, с притворным смехом. — Ума не приложу, что с ним делать. С этими словами я сердито отбросил цветы в сторону, позже их съели козы. Затем, угодливо посмеиваясь над какой-то чушью, которую нес мой спутник, я укрыл его своим большом зонтом, и мы вместе пошагали обратно.
Галит Хазан-Рокем [ 78 ] ИЛ 6/2024 Вдвоем Перевод с иврита Ольги Левитан На острове лишь двое — Робинзон и Пятница, Подолгу разыскивают один другого — Рубит ли он деревья, набирает ли воду Из прозрачного источника за деревом тем высоким. В сумерках они встретятся у костра, Расскажут, где прятались день напролет. Каждый споет свою песню, и шепотом Скажут слова той речи, придуманной друг для друга. Когда возникает ссора, Они поворачиваются спиной один к другому, И его гнев, возможно, не уступает моему. Когда вспыхивает страсть И рука тянется к руке, кожа к коже, Кто расскажет о силе влечения Моего или твоего. В тишине вечера Звук орехов, падающих на землю, Измеряет время, густое, липкое и протяженное. © Galit Hasan-Rokem © Ольга Левитан. Перевод, 2024 Публикуется с любезного разрешения автора.
Визг ствола — его раскачивает ветер, Напоминает о том, что времени тоже положен предел. Робинзон пишет послание в бесконечность, Пятница поет песню, сочиненную в это мгновенье, Вместе они готовят еду И едят, и готовят, и едят. Пятница вытягивает трех форелей из глубины, Робинзон выстругивает деревянную дощечку и записывает песнь тоски, Окунает перо в чернила кальмара и пишет письмо, не имеющее адресата, в никуда. Вместе они жарят И едят, и жарят, и едят, Играют в прятки По собственным правилам, А иногда — в пятнашки и в хват-захват. Робинзон сочиняет рассказы, Что заканчиваются появлением судна, что причаливает к берегу, И они карабкаются на палубу по веревочной лестнице. Пятница поет песню о тьме, окутывающей страх Перед тайнами чащи, перед большим камнепадом. Иногда они смотрят друг на друга, и немой вопрос в глазах — Правда ли, что с ходом времени я меняюсь, подобно тебе, Даже, когда все вокруг неизменно. А ночью один обнимает другого. И снятся им те, Что не те, что за морем И не те, кто ушел из времени. [ 79 ] ИЛ 6/2024
[ 80 ] Колм Тойбин Пылающий вереск ИЛ 6/2024 Роман1 Перевод с английского Екатерины Крыловой Под редакцией Марии Ляпуновой и Владиславы Сычевой Глава четвертая Имон вернулся из больницы и остался ждать в пустом доме на случай, если зазвонит телефон. Он сделал себе сэндвич и выпил несколько порций бренди — надеялся, что сможет заснуть. Мыслями он постоянно возвращался к тому дню в соборе, когда отец вдруг поднялся, будто что-то медленно пронзило его насквозь. Когда начало смеркаться, Имон не стал включать свет и ждал в темноте. Имон не помнил, как долго он жил у тети Китти, пока болел отец, но помнил, как ждал новостей и прислушивался к разговорам — вдруг что-то выяснится. Он знал, что если спросить, то от него отмахнутся. В первые несколько недель дул пронизывающий ветер, вечерами было темно, а дом казался странным и чужим. Ему хотелось поскорее вернуться домой. — Я провалю промежуточную аттестацию, если не буду учиться, — сказал он тете Китти. В округе не оказалось ни одной средней школы, только техническое училище. Она уверяла его, что там тоже преподают литературу и ирландский, а вдобавок он сможет заняться столярным и чертежным делом. — Я не могу пойти в училище. Там нет латыни. — И сдалась тебе латынь? — Она нужна, чтобы поступить в университет. Имон помнил техническое училище в Эннискорти и мальчиков, которые туда ходили. Одни были из коттеджей на окраинах города, другие из домов, теснившихся в трущобах, — он только видал этих мальчиков, но никогда не разговаривал с ними. По окончании учебы большинство уезжало в Англию. Ему не хотелось идти в училище, как тетя ни уверяла его, что оно не такое, как в Эннискорти. 1. Окончание. Начало см. в "ИЛ", 2024, № 5.
[ 81 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Она поставила для него в гостиной парафиновый обогреватель и разрешила оставить стопку книг на столе. — Ты у нас прямо ученый! Твоя мама, упокой Господь ее душу, обожала читать. Даже выписывала книги из Дублина. У нас наверху много книг, отец твоего дяди купил их много лет назад на аукционе. Бери любую, какую хочешь. На несколько часов в день дом затихал. Полистав книги наверху, Имон отнес некоторые вниз, в гостиную. Имена отдельных авторов он знал. На нескольких книгах завелась плесень, они пахли сыростью, но так как их годами никто не открывал, страницы были в сохранности. Однажды, когда от парафинового пара ему захотелось спать и он не мог больше учиться, Имон взял книгу и открыл первую страницу. Он растерялся — незнакомое описывалось слишком подробно, однако он читал дальше, пока не поймал нить повествования и не догадался пропускать описания. История, побочные сюжетные линии и персонажи его захватили. В итоге он начал проводить больше времени в гостиной за чтением романа, чем за работой над латынью. Когда кузены приходили из школы, он должен был помогать им на ферме. Имон терпеть не мог покидать теплую комнату и затейливые книжные истории, но тетя настаивала. Он ненавидел надевать резиновые сапоги и пробираться сквозь густой навоз в хлеву. Кузены воспринимали все как должное, живо интересовались рыночными ценами и стоимостью корма для скота. Они поверить не могли, что он хочет поступить в университет. Им не терпелось закончить школу и самим начать зарабатывать деньги. По вечерам после чая Имон играл в карты и научил троих старших кузенов играть в соло. Они знали, что такое козырь, потому что играли с отцом в “двадцать пять”, и вскоре выучили остальные правила. Они заняли кухонный стол — тетя решила, что только Имону позволяется сидеть в гостиной. Игра постоянно прерывалась из-за наемных рабочих и торговцев скотом. Кузены научились играть в соло так же ловко и собранно, как Имон, а тетя с дядей после нескольких попыток присоединиться оставили их в покое и не трогали, пока не наступала пора ложиться спать. Дети каждый раз пытались отвоевать себе еще несколько партий, прежде чем доделать домашние дела и лечь. Когда началось ягнение, распорядок дня изменился: мальчиков могли разбудить в любой момент посреди ночи и позвать на помощь. В школу они не ходили и весь день либо следили за самыми слабыми ягнятами, либо убирались в хлеву. Имон стоял в сарае, дрожа от холода, и в приглушенном свете электрической лампочки наблюдал за слабыми и склизки-
[ 82 ] ИЛ 6/2024 ми новорожденными ягнятами. Они казались маленькими и хрупкими, но уже через пару дней, окрепнув, могли выходить в поле со всеми овцами. Дни становились длиннее, по вечерам небо озарялось бледным светом, однако новостей по-прежнему не было. Присутствие Имона объясняли каждому гостю одинаково: отец сейчас в больнице, в Дублине, а он побудет здесь, пока тот не вернется домой. А потом добавляли что-то вроде “скоро он превратит дом в настоящую школу карточных игр”, или “он у нас прямо ученый”, или “ничего, мы из него еще сделаем фермера”. К дяде и тете часто заходил Джимми Уолш; он пил чай и говорил о ценах, соседях и футбольных матчах. Он приглашал Имона в любое время зайти покататься на лошади, которую держал в конюшне. — Она еще хоть куда, — говорил Джимми, с прищуром глядя на Имона. — Немного свежего воздуха тебе не помешает. Уолши жили далеко; когда Имон отправился к ним в первый раз, ему показалось, что он пропустил нужный поворот. Около часа ушло лишь на то, чтобы дойти до деревянной ограды с тремя бидонами молока, про которые ему говорили, а потом он еще полчаса брел по дорожке, осторожно закрывая за собой каждую калитку, как было велено. Сам дом показался ему сырым и заброшенным. Имон подошел к входной двери и постучался — сначала костяшками пальцев, потом кулаком, но никто не откликнулся. На него вдруг с лаем выскочила овчарка; она подбежала поближе, и он погладил собаку по голове. Овчарка завиляла хвостом и пошла за ним, когда Имон направился к задней части дома. Едва он повернул за угол, перед ним открылась дверь кухни. Оттуда вышла девочка на несколько лет старше него. На ней был фартук. — Мистер Уолш сказал, что мне можно покататься на лошади, — сказал Имон. — Я — Энн, — сказала девочка, забирая волосы в хвост. — Я думала, ты помладше. — Я — Имон. — Сколько тебе лет? — Четырнадцать. — А выглядишь старше. Дядя сказал, чтобы я запрягла лошадь и показала, как управляться с поводьями. А еще велел сначала напоить тебя чаем. — Мистер Уолш твой дядя? — Да. Я прихожу сюда каждый день помогать ему по хозяйству.
[ 83 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск На кухне было пусто и холодно. Имон сел за стол, пока Энн заваривала чай. — У тебя много братьев и сестер? — спросила она. — Нет. Я единственный ребенок в семье. — А у меня их десять, — сказала она. — Дома саму себя не слышно. Мне здесь нравится. Она принесла немного содового хлеба с маслом и села, поставив локти на стол. — Твой папа болеет? — спросила она. — У него был удар. — А где твоя мама? — Умерла, — сказал он, опустив глаза. — Когда? — Когда я был совсем маленьким. — Значит, остались только вы с отцом? Как вам жилось вдвоем? Он растерялся, не зная, что сказать, но Энн продолжала молча смотреть, ожидая от него ответа. — Не знаю, — опомнился Имон. — Думаю, хорошо. — Наверное, скучаешь по отцу, — сказала она, вернувшись с чайником и чашками. — Да, — ответил он и улыбнулся ей. Энн смотрела на него через стол. Впервые кто-то спросил его об отце. Ему хотелось рассказать больше. Она налила ему чаю. — Я был с ним в соборе, когда с ним случился удар. Было очень страшно. Энн сняла фартук и вытерла руки полотенцем, и они отправились к пристройке. Они вышли на улицу; у двери была широкая полка, где хранилось седло. Энн велела Имону взять его. Обернувшись, он бросил взгляд на ее грудь под вязаным свитером. Имон тут же спохватился, но, посмотрев на Энн, понял, что она заметила. Энн открыла калитку, которая вела в заросшее чертополохом поле, и заперла за ними. На ней была клетчатая юбка. Имон отметил, какая у нее стройная талия. Ему нравилась ее походка и то, как уверенно она говорит. — Только осторожнее, — сказала Энн на соседнем поле, когда они подошли к лошади, — а то упадешь и шею сломаешь. Последний ездок с нее правда свалился! — Она засмеялась. — Да ладно. Я просто шучу. Испугался? Она поручила Имону держать лошадь под уздцы, чтобы та не дергалась, пока на нее надевают седло, и все время повторяла “не отпускай”. — Теперь осторожно, — предупредила Энн. — Она будет брыкаться.
[ 84 ] ИЛ 6/2024 Имон не понимал, шутит она или нет. Энн надела на кобылу шоры и сунула ей в рот удила. Седло оказалось гораздо выше, чем думал Имон. — Как мне на нее залезть? — спросил он. — Все просто, — ответила Энн. — Я подержу, а ты берись за седло и подтягивайся. Ну, давай, живее. Имон пытался несколько раз, но каждый раз сваливался, не успев сесть в седло. У Энн кончилось терпение. — Держи вожжи, — сказала она. — Я покажу. Когда это делала она, все казалось элементарным. Энн слезла с лошади, и Имон снова передал ей вожжи. — Ты-то привыкла, — сказал он и попробовал снова, но не смог залезть в седло, не потревожив животное. — Я тебя подтяну, она выдержит нас обоих, — сказала Энн и опять, будто это ей ничего не стоило, залезла на лошадь. Имон снова взялся одной рукой за седло, а другую протянул Энн. — Меня не утяни, — крикнула она. — Раз, два, три, прыгай! На этот раз у Имона получилось, и лошадь не взбрыкнула. Пришлось поворочаться туда-сюда, чтобы забраться на заднюю часть седла — туда, где было место. Энн похлопала лошадь по бокам и взялась за уздечку. — Теперь держись за меня, — велела Энн, а потом подтолкнула лошадь в бока двумя ногами, и та поскакала легким галопом. Вскоре Энн заставила кобылу перейти на рысь и скакать по краю поля кругами. — Весь секрет, — сказала она, обернувшись к Имону, — в ногах. Правь ногами. Член затвердел, и Имон попытался отодвинуться от Энн как можно дальше, чтобы она не почувствовала его близость, но, как только лошадь бросалась вперед, он вжимался в Энн. Имон не понимал, что делать. Он знал, что она все чувствует, но и виду не подает. Ему хотелось положить руки ей на грудь и в то же время спрыгнуть с лошади, чтобы она не догадалась о его возбуждении. Имон придвинулся ближе, закрыл глаза и постарался не обращать внимание на неловкость. Он прижался к ней еще сильнее, пока лошадь медленно шла по полю. Казалось, Энн ни о чем не догадывается. Имон крепко держал ее за талию, прижимался к ней все сильнее и чувствовал ее тепло, чувствовал, как бьется его сердце и задержал дыхание перед тем, как кончить. Потом он вдруг почувствовал грусть, желание оказаться от нее как можно дальше и тревожащее чувство вины, которое прежде не испытывал. В тот вечер Имон был рад очередной игре в соло и возможности оказаться дома, с кузенами. Он переодел трусы и
На следующей неделе Имон вернулся в дом Джимми Уолша; тот снова уехал на рынок, оставив Энн одну. — Волосы выглядят по-другому, — сказал Имон, когда они сели за кухонный стол. — Что ты с ними сделала? — Я знала, что ты придешь, — ответила Энн. — И поэтому сменила прическу? — Он засмеялся. — Не вижу ничего смешного. Имон волновался, думая об их встрече, боялся, что она заговорит о том, что произошло между ними. Но она ничего не сказала, и он успокоился. — Как твой отец? — спросила Энн. Имон не знал, что ответить, и пересказал ей свой разговор с тетей. — Он тебе не писал? — Нет, — ответил он, не понимая, к чему она ведет. — Думаю, ты не создан для верховой езды. Может, просто погуляем с лошадкой? — предложила она и пошла в сарай за поводьями. Они медленно направились в поле. Лошадь сопротивлялась, не хотела идти за поводьями. Они дошли до покрытой рытвинами дороги, по обе стороны которой тянулись затопленные рвы, а затем оказались в поле, постепенно спускавшемся к ручью. Энн шла впереди, понукая кобылу. Низко висели тучи, но дождь пока не начинался. В ручье лежали камни, по ним можно было легко перебраться на другую сторону. Энн напоила лошадь, перевела ее [ 85 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск выбросил испачканные за куст в саду, куда никто не ходил с того времени, как начали гибнуть деревья. Но вечером, во время игры, он не мог сосредоточиться и в мыслях постоянно возвращался к тому, что произошло днем. Утром, когда все ушли в школу, он перехватил тетю на кухне. — Ты занята? — спросил он. — А что, Имон? Что-то случилось? — Я хочу домой, — сказал он. — Хочу жить у себя дома. — Там за тобой некому присматривать. — Я хочу уехать. — На следующей неделе я собираюсь в Дублин, навещу твоего отца, и мы обо всем договоримся. — Я напишу письмо, сможешь ему передать? — Конечно, смогу, но ты смотри, не тревожь его лишний раз. Лучше ему от этого не станет. К слову, я написала всем твоим тетушкам в Америке, рассказала о тебе, и теперь они тоже хотят, чтобы ты им написал. — Я писал им на Рождество. — Пиши им почаще. Они рады любым новостям.
[ 86 ] ИЛ 6/2024 через ручей и привязала к дереву, но не туго, чтобы та могла свободно гулять вокруг. Они прошли через маленькую рощицу к заросшему берегу. Вокруг жужжали мухи, пахло влажной землей. — Здесь слишком мокро, не сядешь, — сказала Энн, — надо было плед взять. Они просто стояли; он держался на расстоянии, все еще не понимая, зачем она привела его сюда, а гадать не хотелось. Энн молча приблизилась к дереву и прислонилась к стволу. Имон словно невзначай подошел ближе, притворившись, что так вышло само собой. Она улыбнулась и протянула ему руку. Он уже думал о ее теле, груди, талии, волосах, но не о губах, пока не поцеловал ее и не ощутил тепло ее дыхания. Она обняла его и открыла рот, позволяя прикоснуться языком к языку. Дома Имон обнаружил, что если думать о ее губах и сосках, к которым она позволяла прикасаться, то член встанет. Он научился мастурбировать и припрятал в спальне половину газетного листа, — пока кузены спали, он мастурбировал, думая о ее губах, языке, маленькой груди и тепле между ног — гладить там она не позволяла. — Да ты правда привязался к Джимми Уолшу! — сказала однажды тетя, когда все сидели за столом и пили чай. — Может, не к нему, — съязвил дядя. — Ферма-то достанется племяннице. Джимми в ней души не чает. Выгодная партия, Имон! — засмеялся он. — Оставь ребенка в покое, — велела тетя. — Успеет еще. Погода улучшилась, и он стал ходить к Уолшам как можно чаще. Иногда Энн была занята, приходилось ее ждать; они часто выводили лошадь, и она учила его ездить кентером и галопом, хотя это давалось ему с трудом. Энн задавала ему вопросы, которые еще никто не задавал, говорила с ним так непринужденно, будто он уже взрослый, и всегда, при каждой встрече, он знал, что ей хочется спрятаться в одной из пристроек или в зарослях за ручьем не меньше, чем ему. Теперь Энн позволяла ему залезать рукой к ней в белье и исследовать то, что у нее между ног. Она вздыхала, когда Имон вставлял туда палец, но он знал, что ей не больно. Он любил то, как тепло и влажно там, внизу, как туго, любил делать так, чтобы она вздрагивала от удовольствия. Имон занервничал, когда она впервые расстегнула ему штаны. Он целовал ее в губы, надеясь, что Энн не станет смотреть, но она настояла на своем: запустила руку ему в трусы и обхватила его член. Имон знал: то, что они делают, — грех. Возвращаясь домой, он думал, что если умрет, или произойдет несчастный случай,
[ 87 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск или у него остановится сердце, то он проведет всю вечность в аду. Ему надо было как можно скорее исповедаться. К дяде и тете часто заходил местный курат, отец Мориарти. Это был крепкий жизнерадостный мужчина с писклявым смехом. Он любил говорить с детьми. Имон и представить себе не мог, как рассказать ему, даже в темной исповедальне, о том, чем они занимались с Энн. Он знал, что отец Мориарти обязан будет сохранить все в тайне и не расскажет тете или Джимми Уолшу, но он все равно не мог даже вообразить свое признание. До этого жизнь в смертном грехе казалась Имону чем-то невероятным, а теперь он удивлялся тому, что мог запросто учиться, читать и ужинать, не беспокоясь об этом. Только по ночам на него обрушивалась вся тяжесть содеянного. По воскресеньям Имон причащался со всей семьей и однажды, в субботу, пошел на исповедь к отцу Мориарти в приходскую церковь вместе с кузенами. Имон сказал, что забывает молиться на ночь, а отец Мориарти ответил, что Бог простит, если он покается. До того как произнести молитву на латыни, отец Мориарти спросил, молится ли он о том, чтобы отцу стало лучше. Имон ответил, что да. Он удивился, что отец Мориарти косвенно признался, что узнал его. Ни один священник в Эннискорти так бы не поступил. Он еще сильнее укрепился в мысли, что не сможет рассказать о своем грехе. Придется дожидаться возвращения домой, в Эннискорти. Когда наступили школьные каникулы, читать стало невозможно — дома постоянно были кузены. Имону приходилось помогать на ферме, и он снова затосковал — по своей ежедневной рутине, по Эннискорти, по дому и отцу. Как-то раз один из кузенов напросился с ним к Уолшам покататься на лошади. Имон и Энн попытались спрятаться в сарае, но только начали целоваться, как услышали, что кузен зовет их со двора. Они поняли, что ничего не получится и придется ждать до следующего раза. Однажды вечером, после чая, перед тем как идти собирать картошку, тетя сказала, что отец уже дома, но все еще плохо себя чувствует, и что Имон может съездить навестить его, но только если будет очень хорошо себя вести. — Можно я поеду завтра? — спросил он. — Я спрошу, едет ли твой дядя в Таллоу. Если нет, может, кто-нибудь другой подвезет. Имон собрал вещи и книги. Потом спустился и спросил дядю, не едет ли тот в Таллоу, но дядя ответил, что не знает. Тогда Имон снова спросил тетю. — Не надо было говорить тебе до утра, — ответила она.
[ 88 ] ИЛ 6/2024 Только когда они сели играть в карты, он успокоился и забыл о поездке в Таллоу. Тем вечером тетя позволила им играть гораздо дольше, чем обычно. Она сказала, что кузены смогут навестить его в Эннискорти, и там они еще поиграют в соло. Имон проснулся рано утром. За окном рассвело, но кузены все еще спали. Он чувствовал, что член затвердел, и представил, как дотронулся бы до груди Энн, подумал о ее шелковистой коже на животе и сильном сладком запахе из мягкой влажной розы между ног. Он старался не разбудить кузенов, пока мастурбировал, закрыв глаза и думая о ней. Когда Имон спустился вниз, дядя сидел за столом и пил чай; тетя все еще была в халате. — Не думаю, что кто-нибудь сегодня туда поедет, — сказала она. — Может, попробовать поймать попутку? — спросил Имон. — Не терпится уехать, да? — спросила тетя. — Подумать только, скоро уже бриться начнет. Как вымахал! Они тебя и не узнают в Эннискорти, так вырос! Деревенский воздух, наверное. Не волнуйся ты так, придумаем, как отвезти тебя в Таллоу. — Я отнес все книги обратно наверх, — сказал Имон. — Забирай любые, — предложила тетя. Кузены вышли во двор попрощаться. Имон знал, что едет домой насовсем. Тетя надела свое лучшее платье. Дядя сел за руль, она была впереди, на пассажирском сидении. В Таллоу Имон пересел на автобус. В этот раз он мог смотреть в окно, и ему казалось, что его поездка осталась в далеком прошлом, а не случилась всего лишь несколько месяцев назад. Он снова вспомнил об Энн. Надо было с ней попрощаться. Теперь Имон забеспокоился о смертном грехе, лежавшем на его совести, и решил пойти на исповедь, как только вернется в Эннискорти. Дядя Том встретил его на автобусной остановке в конце Слейни-стрит. — Твой папа у нас, — сказал он, — ждет тебя. Стоял теплый летний вечер. Имон шел с чемоданом к Айланд-роуд. Высоко в небе над железнодорожным мостом галдели чайки. Теперь смертные грехи казались ему гораздо более значительными, чем когда он гостил у дяди и тети; они стали важнее и насущнее. Когда они с дядей вошли в дом, отец сидел в кресле в гостиной. Он сильно полысел, волосы на висках поседели. Имон смотрел на него, держась поодаль. Отцовские глаза казались странными, отекшими.
Субботним вечером Имон встал в длинную очередь на исповедь. Как только освобождалось место, он оказывался все ближе и ближе к исповедальне. Имон смотрел на каждого, кто заходил внутрь, и мысленно готовился к темноте, к тому, как откроется окошко и за ним послышится тихий голос. Священник старый и не знает ни его, ни его семью, так что будет проще. И все равно, встав на колени в исповедальне, пока священник не пришел, Имон почувствовал, как в горле пересохло. Священник спросил, какие у него грехи, но Имон не смог произнести ни слова. — Каковы твои грехи? — повторил священник. Казалось, его терпение на исходе, как будто он не собирался больше ждать. Имон рассказал ему об Энн и том, что они делали. — Ты извергал семя? — спросил священник. — Да, отец, — Имон рассказал, что мастурбировал, и как часто. — Это все? — спросил священник, вздохнув. — Нет, отец. — Что еще, сын мой? Имон рассказал ему о том, что плохо исповедовался, но причащался каждое воскресенье. [ 89 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Он что-то сказал, но как-то невнятно. Имон увидел, что одна сторона его лица парализована. Он стоял и наблюдал за тем, как отец пытается заговорить. Имон внимательно прислушивался в надежде разобрать слова. Отец снова попытался что-то сказать, и теперь Имон окончательно убедился, что у него двигается только половина лица. Отец все так же взволнованно улыбался и бормотал. Когда он закончил, Имон кивнул, будто что-то понял. — Я пройдусь немного с вами, — сказал дядя. — Можешь оставить одну из сумок у нас, потом заберешь. Кроме них, дома никого не было. Он наблюдал, как отец поднялся и медленно заковылял по комнате. На его лице читались напряженность и сосредоточенность, но понять, что ему больно, по нему было нельзя. Подойдя к отцу, Имон взял его за руку и проводил в прихожую. — Дальше сам, дальше сам, — нетерпеливо сказал он и медленно пошел самостоятельно, без чьей-либо помощи. Имон и дядя Том проводили его по дорожке к улице. На Айриш-стрит они держались по обе стороны от него. Идти так медленно было тяжело. Подходившие к дверям наблюдали за ними, здоровались и провожали отца любопытными взглядами. — Вы порядочный человек, — сказала одна женщина, приоткрыв дверь. — Мы все за вас молимся.
[ 90 ] ИЛ 6/2024 — Ты понимал, что делаешь? — Да, отец. — И о чем ты только думал? Потом все закончилось. Ему назначили покаяние, и священник прочитал молитву на латыни, отпускающую грехи. Имон вышел из темной исповедальни и молился, пока не произнес епитимию. Он думал, что станет чувствовать себя подругому, представлял, что ощутит легкость и счастье, как только его душа очистится, а грехи с нее будут сняты. Но лучше ему не стало; наоборот, он испытывал еще больший стыд. Имон не понимал, в чем дело. Он тревожился, что Бог не смог снять с него бремя вины. Весь день июньское небо было совершенно голубым, ярко светило солнце. Имон вынес отцу кресло в сад и читал, пока тот спал или лежал с полуприкрытыми глазами в тени. Врач сказал, что если речь не улучшится, то ему придется снова ехать в Дублин и заниматься речью. Некоторые звуки давались отцу без труда. Имон начал понимать многое из того, что тот говорил, например, когда отец звал его по имени, но однажды прислушался и задумался, разберет ли что-нибудь посторонний? Слышалось лишь “Э-й-н” — незнающий не поймет, что тот хотел сказать “Имон”. Отец медленно двигался и медленно реагировал, начал снова ходить в музей, но не мог подниматься по лестнице или отвечать на вопросы. Разговаривать с ним было трудно. Имон старался не начинать беседу, зная, что это кончится тем, что отец начнет спотыкаться на словах и издавать звуки, которые он не сможет разобрать. Иногда Имон ездил в Куш на велосипеде, заглядывал к Калленам и на обратном пути купался, но боялся оставлять отца одного дома, старался быть рядом. Миссис Дойл приходила каждый день, готовила и убирала. Она не понимала ничего из того, что говорил отец. — Что он сказал? — спрашивала она Имона, как будто отец — ребенок. Одним дождливым августовским днем тетя Маргарет и дядя Том сидели в дальней комнате. Они слушали, как отец медленно, с трудом поднимается по лестнице в туалет. — Ему станет гораздо лучше, когда он вернется в школу, — сказала тетя Маргарет. Имон промолчал. — Ему уже гораздо лучше, правда, Имон? Ты наверняка заметил, ты же с ним живешь. — Он снова начнет преподавать? — спросил Имон. — Брат Дилейни говорит, что все возможно. Уверена, что мальчики будут рады его возвращению!
Они услышали, как отец спустил воду в унитазе и медленно, шаркая, отправился назад. Войдя в гостиную, отец улыбнулся, и Имон пообещал себе, что каждый день будет помогать ему с речевой терапией. Теперь у него появился новый страх — возвращение в школу. Он не надеялся, что отец выйдет на работу, и уже начинал задумываться о деньгах и о том, как жить дальше. Теперь, когда отец что-то говорил, Имон слушал, как если бы сидел в классе, но знал, что ни у кого из учеников не хватит терпения. Имон хотел, чтобы отцу стало лучше, помогал работать над речью, пытаясь добиться, чтобы тот четко произносил каждое слово, выкрикивал их, проговаривал каждый слог. Но он знал, что времени им не хватит; до начала учебного года оставалось несколько недель, и он боялся первого занятия и возвращения отца в класс, как чего-то невообразимо ужасного. [ 91 ] ИЛ 6/2024 После того, как у Кармел случился инсульт, Имон в течение нескольких месяцев каждый день возил ее в Уэксфорд на физиотерапию. У него было два свободных часа, чтобы побродить по городу, пока врачи в больнице занимались ее голосом и парализованными ногой и рукой. Обычно Имон оставлял машину на парковке у отеля “Талбот” и гулял по неухоженной набережной, разглядывая старые дома и просторную, заросшую илом гавань. Иногда здесь можно было увидеть судна для добычи мидий: они напоминали реликвии или музейные экспонаты, эдакие пошарпанные корыта с торчащими кранами и лебедками. Проходя мимо, он чувствовал их резкий, зловонный запах. Но Имону запах нравился, и он решил рассказать об этом Кармел, заранее предвидя ее реакцию. Она передернется, поморщит нос, улыбнется и скажет: “Хорошо, что я в больнице и мне не приходится нюхать мидии”. Была поздняя осень. Вскоре предстояло возвращаться на работу, если только не взять еще месяц отпуска, что было не так просто: в суде, как обычно, кипела жизнь. Имон рассказал председателю суда, как заботятся о Кармел в Уэксфорде и насколько будет легче, если она сможет продолжить лечение там. Ему — в том числе; у моста он снова задумался, не пора ли уйти на пенсию. В городе он будет скучать по серо-стальному небу, по тому, что можно лениво наблюдать за стаей бакланов на скалах гавани и весь день бездельничать. Имон перешел пролет моста, где сильно дул ветер, и остановился, залюбовавшись кремовой полосой горизонта и величественными го- Колм Тойбин. Пылающий вереск Глава пятая
[ 92 ] ИЛ 6/2024 родскими шпилями. Он направился к низине, радуясь, что в Уэксфорде никого не знает и может спокойно бродить по городу, не останавливаясь, чтобы поболтать с прохожими. Он удивлялся тому, как быстро они с Кармел адаптировались к новой жизни; ее медленное выздоровление теперь казалось обычным делом. Имон развернулся и двинулся обратно в город. Светало. “Может, взять в привычку плавать каждый день, несмотря на холод?” — подумал он. Он решил вернуться на берег после полудня и проверить воду. По одному из переулков он вышел на главную улицу, потом к отелю “Уайтс”, где сел в вестибюле и вынул из кармана “Айриш таймс”. Имон пролистал газету. После инсульта Кармел они провели в Куш телефон и купили телевизор. Теперь самым важным событием дня для них была вечерняя телепрограмма. С нее он и начал читать. Затем пролистал новости и авторские колонки, но не смог заставить себя дочитать их до конца. Имон взглянул на часы: Кармел освободится только через час. Он допил кофе и рассчитался. В следующий раз надо будет взять с собой плавки и искупаться в бассейне при отеле, чтобы убить время. Имон брел по главной улице, пока не остановился у книжного магазина. Он редко покупал что-либо, кроме английских газет, но тем не менее считался завсегдатаем. Он шатался по магазину, изучал полки, брал в руки книги, разглядывал их и чуть погодя ставил обратно. Классика в мягкой черной обложке — романы Диккенса, Джордж Элиот и Джейн Остен — стояла в отдельной секции. Он решил взять парочку, вдруг захочется почитать; может, и Кармел заинтересуется. Достал сразу несколько книг, собираясь вернуть некоторые на место, но в результате оказался у кассы с семью или восемью книгами в мягком переплете и английской газетой. Он расплатился и вышел. Догулял до старых казарм, по пути купив в магазине фрукты, и повернул обратно к парковке. В оставшееся время можно было запросто докупить все остальное, но он знал, что Кармел должна чувствовать, что хлопочет по дому, даже если, по словам врача, она не сможет делать ничего, кроме самой легкой работы. По дороге Имон обратил внимание на выложенный шифером торец трехэтажного дома; он оглядел узкую улочку, ведущую к илистой гавани, и подумал, что такой во всем мире не сыщешь. Сентябрьское утро в Уэксфорде посреди недели, светлое небо над гаванью, темно-синий шифер, повсюду серые здания. Порой медленное выздоровление Кармел напоминало ему отцовскую жизнь после операции. Его хромоту, изменив-
[ 93 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск шийся голос и отговорки, что, несмотря на случившееся, у него все хорошо. Имон боялся, когда отец рассказывал что-нибудь в классе. Он начинал уверенно, но иногда вместо слов раздавались нечленораздельные звуки. Он постоянно повторял историю о сыне могильщика, который не мог пойти по стопам отца, потому что не умел читать и писать. Эту историю знали все ученики: сын уехал в Америку, нашел нефть и стал одним из самых богатых людей в Соединенных Штатах. Имон помнил, как до болезни отец переходил на американский акцент, рассказывая о дне, когда сын могильщика должен был подписать контракт. Тогда ему пришлось признаться, что он не сможет этого сделать, потому что неграмотный. — Вы один из богатейших людей во всей Америке и не можете написать собственное имя! Кем бы вы сейчас были, если бы умели читать и писать? — спросили его. — Могильщиком в Ирландии, — ответил он. Однажды отец запнулся и не смог выдавить из себя ничего, кроме невнятного мычания. Все его лицо сморщилось, исказилось, но он не остановился, хотя некоторые ученики засмеялись, а кто-то смущенно и растерянно отвернулся. Он стоял перед ними, как всегда, глядя каждому в глаза и разыгрывая историю без слов. Имону хотелось закричать: “Перестань, пожалуйста, хватит, неужели ты не видишь, что тебя никто не понимает?” Отец отвернулся, так и не закончив, отошел к окну и встал спиной к классу. Мальчики начали болтать, будто не замечая учителя. Когда Кармел вышла, Имон ждал ее на парковке возле больницы. Он не стал помогать ей сесть в машину. Ей было важно чувствовать себя самостоятельной. Едва ее выписали из больницы, они с Нив съездили в город и купили ей новую одежду и косметику. Кармел заботилась о своей внешности. Несколько раз в Уэксфорде Имону приходилось ждать ее из парикмахерской час-другой, но он понимал, что ей это нужно. Это помогало ей выживать. — Я хожу уже лучше, да? — спросила она. — В больнице есть одна женщина, у нее все было хуже, чем у меня, и она сказала, что главное — не вешать нос. Она говорила невнятно, но с каждым днем он понимал ее все лучше и лучше. Имон был уверен, что иногда она специально говорит вещи, не требующие ответа, чтобы он мог притвориться, что все понимает. Но он чувствовал, Кармел идет на поправку. Ее сестра несколько раз в неделю приезжала в Куш, и он давал Кармел возможность поговорить с сестрой наедине или покататься в ее машине. Кармел всегда любила гостей, и каждый раз после ухода сестры казалось, что ей ста-
[ 94 ] ИЛ 6/2024 ло лучше. Имон сомневался, стоило ли теперь, когда похолодало, оставаться в Куше, в этом богом забытом местечке, открытом всем ветрам. Кармел любила смотреть телевизор и по вечерам разжигать камин. Имон приносил уголь и бревна из маленького сырого сарая возле дома. Она осторожно брала уголь щипцами и сосредоточенно, стараясь изо всех сил, подкладывала его в камин. Имон чистил картошку, зато остальными овощами и зеленью занималась Кармел, сидя за столом в гостиной перед тазом с водой. Она пекла черный хлеб, хотя месить тесто было тяжело; на это уходило много времени, но она бралась за все с терпением и упорством. — Я часто бредила в Сент-Винсенте или больше спала? — Ты пыталась со мной заговорить, но медсестра сказала, что лучше не стоит. — Что я говорила? — У меня не получилось разобрать. — Интересно, что же. Днем она молилась. Имон замечал, как она сидит в кресле, прикрыв глаза и шевеля губами. Она рассказывала ему о Божьей воле, хотя и знала, что он не верит. — Бог видит, — говорила она, — что ты по-своему делаешь все, что можешь. На большее никто и не способен. По пути из Уэксфорда они остановились в деревне. Кармел вышла из машины, с трудом повернувшись, чтобы встать на здоровую ногу, и направилась в лавку мясника. Имон остался ждать. Каждый раз, когда она была в магазине или в больнице, он боялся, что к нему сейчас кто-нибудь выйдет и скажет, что с ней снова случился удар. Они накрыли обед за столом у окна. Имон поставил спокойную музыку, они ели молча. Небо прояснилось, с улицы светило яркое солнце. Имон рассказал Кармел о книгах, которые купил и забыл в машине. — Мы должны больше читать, — сказала она, — а не смотреть телевизор. За окном подул ветер и разогнал облака. Имон сказал, что возьмет с собой плавки и полотенце — вдруг вода прогрелась и можно искупаться, хотя вряд ли. — Осторожно, как бы тебя сегодня не сдуло. — Она прикладывала много усилий, проговаривая каждую гласную. — Я, наверное, не буду плавать, — сказал Имон. — Просто погуляю. Он убрал тарелки со стола и поставил их в раковину. Во второй половине дня приедет сестра Кармел, она наведет порядок, помоет посуду. Кармел сидела за столом и смотрела в окно.
Перед тем как он ушел, она попросила его поставить музыку. Кармел по-прежнему не умела обращаться с проигрывателем. [ 95 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск На прошлой неделе шли дожди, дорогу размыло. Чтобы не наступить в грязь, приходилось идти по обочине, и он боялся поскользнуться. Было холодно и ветрено — зря он взял полотенце с плавками. Имон положил их в карман куртки, а полотенце накинул на плечи. На повороте он взглянул на скалу: море бурлило, волны, разбиваясь, оставляли длинную неровную пелену пены. Предвестники зимнего моря. Имон спустился к воде. Он захотел проверить, не начался ли отлив, и взял плоский камушек, чтобы пустить “блинчики” по воде. Море оказалось слишком беспокойным. Имон поискал другой плоский камень, но не нашел. Он гулял вдоль берега, слушая, как камни бьются друг о друга каждый раз, когда их накрывает волной. Теперь их стук казался более резким, отрывистым и глухим, чем в тихие летние дни. По дороге в Балликоннигар он смотрел, как в двадцати ярдах от него волны накатываются одна на другую, точно вскипая. Имон брал камни, кидал их в набегающую воду и слушал пронзительные крики парящих над морем чаек. Он наслаждался прогулкой и жалел, что не ходил сюда раньше, хотя и понимал, что не может надолго оставлять Кармел одну. “А что, если все-таки искупаться?” — подумал он. Насколько сильным окажется течение и как трудно будет грести назад во время отлива? Он заметил, что скалам тоже досталось. На берегу лежали огромные валуны из затвердевшей грязи и камней. Даже сейчас, когда он брел вдоль воды, со скалы сдувало комья глины и толстые слои песка. Приблизившись к дому Китингов, Имон увидел, что со скалы обрушились сараи. Наверное, это случилось на прошлой неделе. Последний раз, когда он сюда приходил, они были еще на месте. Теперь с обрыва свисала красная оцинковка, а по пляжу были разбросаны обломки стен. Скоро смоет и их. Две стены старого сарая еще стояли, словно дожидаясь сильного ночного ветра. А ведь это первое разрушенное здание после дома Майка. Имон развернулся. Буря не утихала, начало накрапывать. Он накрыл голову полотенцем. Под серым небом цвет моря казался стальным. Имон двигался навстречу ветру так быстро, как только мог. Вскоре морось превратилась в дождь, а потом снова утихла. Он знал, что вечером польет снова, и радовался при мысли о камине и телевизоре. Будь он сейчас в Дублине, готовился бы стоять в пробке по дороге из суда.
[ 96 ] ИЛ 6/2024 Имон перешагнул через рытвину, хватаясь за сорняки и траву, чтобы не упасть. Дождь усилился, и он подумал, что нужно принять горячий душ, как вернется. Он свернул на тропинку и на миг замер в оцепенении, увидев Кармел. Она шла к нему, накрыв голову плащом — шла слишком быстро, с трудом, сильно хромая. — Я в порядке, — крикнул он, — уже иду! Подойдя поближе, он заметил, что она плачет. Ее лицо перекосилось, когда она попыталась до него докричаться. Она остановилась и накинула плащ на плечи, оставив голову мокнуть. Имон видел, что она все еще рыдает. — Что случилось? — спросил он, подбежав к ней, но Кармел не ответила. Он приобнял ее, они развернулись и пошли в дом. Кармел почти захлебывалась слезами, отчаянно цепляясь за него. — Все хорошо, дорогая, — приободрил ее Имон. — Сейчас придем домой, и все будет хорошо. Она снова попыталась заговорить, но только сильнее разревелась. Когда они дошли до ворот, ливень усилился. Имон пошарил в кармане, ища ключи. Войдя, он почувствовал, что в доме вдруг стало как-то холодно и неуютно. Едва они зашли в гостиную, он понял, что она обделалась. Медленно, то и дело всхлипывая, она рассказала ему, что после ухода сестры пошла его искать, несмотря на дождь. За секунду до того, как он показался за поворотом, она уже собралась идти назад, но вдруг потеряла контроль над своим телом. Кармел снова заплакала. Он ее обнял. Они пошли в ванную. Имон открыл кран с горячей водой. Затем освободил и ополоснул ведро на кухне. Когда он вернулся, Кармел стояла спиной к нему, опершись о стену. Он налил в ведро чистящее средство и наполнил его горячей водой. Он обнимал ее, она всхлипывала. — Все будет хорошо, — сказал он. Имон снял с нее плащ и повесил на дверь. Потом сел и стащил с нее туфли. По ее ногам стекали испражнения. Имон попытался забыть про запах и сосредоточился на том, чтобы стянуть с нее трусы и колготки. Затем отнес их на кухню и положил в черный мусорный пакет у двери. Ванная наполнилась паром. Он налил в ванну гель для душа, чтобы устранить запах, и потрогал воду — убедиться, что она не слишком горячая. Кармел все еще стояла, прислонившись к стене. Имон расстегнул ей пуговицы на спине, и она выскользнула из платья. — Можешь идти, — сказала Кармел. — Я справлюсь сама. — Нет, я останусь.
[ 97 ] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Имон стянул с нее нижнюю юбку и расстегнул сзади лифчик. Теперь она стояла абсолютно голая, с тяжелыми обвисшими грудями. Он помог ей залезть в ванну, заполненную пеной. Имон снял часы, рубашку и пиджак и включил электрический обогреватель. — Лежи и расслабляйся, — сказал он. — Я пойду в спальню и включу тебе одеяло с подогревом. Когда он вернулся в ванную, там все еще пахло фекалиями. Он изо всех сил пытался подавить внезапный приступ тошноты, закрыв глаза и дыша через нос. Имон взял мыло с раковины и опустил в воду, чтобы оно смягчилось, пока он ее моет. Он помог ей перевернуться на бок и намылил спину и между ягодицами. Он тер ее мочалкой и рукой, пока не убедился, что все смыл. Она притихла и закрыла глаза. Имон намылил ей ноги и прошелся мочалкой по животу и под грудью. Вода потемнела; он вынул затычку, чтобы спустить воду, переключил на душ и снова проверил температуру. Кармел продолжала лежать с закрытыми глазами. Он споласкивал ее, поворачивая под струями, стекавшими по телу, а потом снова намыливал спину и между ягодицами и смывал мыло. Имон подошел к сушилке, взял несколько больших полотенец и поставил у ванны стул. На полу и в ее туфлях все еще остались ошметки фекалий, но запах выветрился. Имон положил платье и нижнюю юбку в ведро и принялся вытирать Кармел. Она прикрыла грудь руками и дрожала. Имон сходил в спальню и принес ей халат и сорочку. — Давай принесем телевизор в спальню и посмотрим новости? — предложил он. Имон включил в спальне обогреватель и вернулся в ванную. Кармел сидела на стуле, упершись локтями в колени и закрыв лицо руками. — Хочешь, я уйду? — спросил он. — Сделать тебе чай? Она молчала и не шевелилась. Он подумал, не позвонить ли ее сестре или в больницу. — Тебе плохо? — спросил он. Кармел ничего не ответила. Имон принес ей из спальни тапочки. Она встала и дала ему надеть на себя сорочку. Имон стоял в халате и обнимал ее, но Кармел молчала. Вскоре по ее содроганиям он понял, что она снова плачет. Кармел не издала ни звука. Они вместе пошли в спальню и легли на кровать. Некоторое время спустя она отвернулась, словно собираясь спать. Он зажег светильник и выключил основной свет. Комната прогревалась. Он пошел за стопкой новых книг, но не знал, какую выбрать. Кармел притихла, но не спала, а лежала с широко распахнутыми глазами. Он боялся,
[ 98 ] ИЛ 6/2024 что с ней снова случится удар, и думал, не посадить ли ее в машину прямо сейчас и отвезти в Уэксфорд. Или вызвать врача? Он положил руку ей на талию и спросил, чем может помочь. — Все в порядке. Я посплю, — ответила Кармел. Имон накрыл ее одеялами и лег рядом, листая страницы романа и пытаясь вспомнить, читал он его или нет. Она повернулась к нему. — Мне кажется, будто я тебя совсем не знаю, — сказала она. Она говорила невнятнее, чем обычно, но он без труда ее понял. — Ты всегда был таким отстраненным, далеким от всех. Тебя так трудно узнать, ты мне почти ничего не рассказываешь. Иногда я наблюдаю за тобой и думаю, откроешься ли ты хоть когда-нибудь кому-то из нас. — Я весь день стараюсь тебе помогать. — Ты меня не любишь. — Она обняла его. — Ты никого из нас не любишь. — Ну что ты, Кармел, я люблю тебя. — Давным-давно я пыталась рассказать тебе о папе с мамой, о том, как часто они спорили и ругались, когда я была маленькой. Он постоянно пил, но что бы он ни делал, мы все равно любили его больше, чем маму. Я говорила, каким красавцем он мне казался. Имон, ты слушаешь? Опять задумался о чем-то своем. — Неправда. — Поэтому я все время стараюсь делать то, что будет лучше для других. Избегаю проблем. Имон, пожалуйста, выслушай меня. Мы уже когда-то говорили об этом, не знаю, помнишь ли ты. Я по-прежнему чувствую, что мы не близки. Прости, что надоедаю. — Не надоедаешь. — А звучит так, будто надоедаю. За много лет ты этому научился. — Я беспокоюсь о тебе. Позвонить врачу? — Может, это я была слишком холодной. Может, я сама сделала тебя таким. Понимаешь, о чем я? Может, мы искали друг друга, нашли самые подходящие варианты. — Зачем ты так? — Я прокручивала наш разговор в голове все эти месяцы. Но в моем воображении ты тоже говорил, а наяву молчишь. — Ты так неожиданно все это начала. Не уверен, что ты хорошо себя чувствуешь. — У нас целая ночь впереди. — У тебя странный голос. — Мне нравилась твоя нелюдимость, но сейчас я понимаю, что была не права, когда хотела видеть тебя таким.
Кармел совсем не сбивалась, лишь в половине случаев ее речь снова становилась невнятной. Но она говорила медленно, чтобы он наверняка понял каждое слово. Она перевернулась на спину и закрыла лицо руками. — Сегодня я вышла, чтобы сказать тебе все это. Прости, что тебе пришлось за мной убирать. — Хочешь чего-нибудь? Она улыбнулась и покачала головой. — Нам нужно поговорить. — Я подумаю о том, что ты сказала. Имон взял книгу, вышел в гостиную и включил лампу, после чего принялся разжигать огонь в камине. За окном было темно и шумел ветер, но дождь прекратился. Имон отправился в сарай за углем. Стояла кромешная тьма: ни луны, ни звезд. Вернувшись, он сел у окна, посмотрел на скалу Тускар и стал наблюдать за периодически появлявшимися проблесками маяка. Он был гораздо медленнее сердцебиения или тиканья часов, появлялся, когда хотел, и проливал чистый яркий свет на укрывшую все темноту. [ 99 ] ИЛ 6/2024 Стол в дальней комнате был завален плакатами, листовками и конвертами. — Я закончил все на букву М, — сказал Имон отцу. — Рука болит. — Много осталось? — спросил отец. — Тут работы на целый день. Из-за подготовки к выборам отец уставал и иногда раздражался. В школе он мог моментально разозлиться, если кто-то из учеников его не понимал, но затем пытался успокоиться и говорить медленнее. Он перестал преподавать ирландский — произносить слова оказалось слишком сложно. Теперь он преподавал коммерцию и географию. Но хотя с удара прошло уже два года, он порой говорил так, что никто, даже Имон, его не понимал. Во время большой перемены и в конце учебного дня Имон находил себе занятие или болтал с кем-то из одноклассников. Ему не хотелось возвращаться домой с отцом. Поддерживать диалог было слишком трудно. Ему становилось неловко, когда отец опережал его и приходилось догонять и проделывать остаток пути вместе. Однажды, направляясь мимо открытой двери в гостиную, он увидел, что отец сидит на диване, закрыв лицо руками. Сначала Имон подумал, что тот молится, но чем дольше на- Колм Тойбин. Пылающий вереск Глава шестая
[100] ИЛ 6/2024 блюдал, тем яснее понимал, что дело в другом. Он так и стоял, но отец не заметил его присутствия и резко поднял голову. Его лицо было напряжено и полно боли, но потом он улыбнулся. Имон улыбнулся в ответ и пошел наверх. Теперь, когда коалиционное правительство пало, отец, как и прежде, присоединился к предвыборной кампании, боровшейся за возвращение к власти “Фианна Файл”. Он всю жизнь выступал с речью на заключительном митинге на Маркетсквер, но теперь не смог бы из-за проблем с дикцией. Некоторые из мужчин, кто целыми днями сидел в здании бывшего магазина, ставшем чем-то вроде главного штаба города, говорили, что с речью должен выступить Имон. Однако дядя Том возражал, что он слишком молод и надо найти кого-то поопытнее. — Как набраться опыта, если ничего не делать, Том Редмонд? — сказал человек из штаба. — Этот парнишка — настоящий Редмонд, — добавил он, указывая на Имона. Имон взглянул на отца, но тот сверял список голосующих, не обращая внимания на их спор. Кампания должна была продлиться еще две недели. Все партийные работники собрались в штабе на первое обсуждение выборов. Отец на правах председателя начал с того, что дискуссия открыта для всех. Большинство спикеров были давними членами партии — мужчины в шинелях, взволнованные перспективой возвращения к власти. Теперь высказаться хотелось каждому. Были там и женщины, которые брали на себя большую часть организации: они знали, какие дома уже обошли, в каких семьях какие проблемы. На собрании присутствовало даже несколько девушек — дочерей членов партии. Один из мужчин настаивал, что агитировать посредством надписей на дорогах — лучший способ набрать голоса. — Можно ходить из дома в дом, класть что угодно в почтовые ящики, устраивать многолюдные собрания на ячменном поле, но если писать белой краской на дорогах, то они очнутся! Все слушали его внимательно, поскольку в Войне за независимость он был важной фигурой, но во время его речи какая-то девушка, которую Имон не знал, прошептала что-то подружке, и они захихикали. Несколько человек обернулись, но те только сильнее рассмеялись. Имон перестал слушать спикера и ждал новых всплесков смеха и хихиканья. Обернувшись, он посмотрел на девушек с неодобрением, но, заметив его, одна из них расхохоталась еще громче. Теперь Имону показалось, будто они смеются не только над говорившим, но и над ним. Он подумал, что отцу следует прервать собрание и призвать их к порядку, но ему было любопытно, что это за девчонки.
[101] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — “Фианна Файл” всегда считалась партией молодых, — начал следующий спикер. — Ее основали деятельные люди с твердыми убеждениями и любовью к Ирландии. Мы желаем удостовериться, что молодежь нашей страны и по сей день с нами. Мне бы хотелось, чтобы молодые люди, которые сегодня присутствуют на собрании, приняли участие в агитации, вписали сюда свои имена и выяснили, с какими проблемами сталкиваются люди. Я также предлагаю, чтобы младший Редмонд выступил с речью на заключительном митинге. Я говорил с одним из христианских братьев, и он уверял меня, что Имон — прекрасный оратор. Партии нужна молодая кровь! Девушки расхохотались еще громче. Пробежав через весь зал, они выскочили на улицу, где продолжали смеяться и болтать. Никто ничего не сказал. Имон ждал отца. Было уже поздно. Прозвучало много предложений о том, что следует сделать и как; теперь все негромко между собой переговаривались. Он заметил, что девушки вернулись, и одна из них начала помогать женщине постарше со списком избирателей. — В этом доме никого, — услышал Имон. — Отметь. А еще Броганы из девятнадцатого дома — сторонники “Фине Гэл” до мозга костей. Кто к ним пойдет — пусть просто оставит листовку. Казалось, она знала город лучше остальных; он удивился тому, как серьезно все относились к ее замечаниям. — И не посылай никого из команды Эйдана разносить листовки на Шаннон, как в тот раз. Они оттуда еле ноги унесли! — засмеялась она. Имон все гадал, кто же эта девушка и почему она так хорошо помнит прошлые выборы. Он тоже тогда подвизался, но ее не запомнил. — Это Кармел О’Брайен, дочь Винни О’Брайена, — сказал ему один из избирателей. — Она работает в канцелярии в “Баттлс”. Только школу закончила. Имон встал в стороне и наблюдал за тем, как отец пытается доказать что-то собеседнику; правда, было заметно, что понимают его с трудом. К Имону подошла Кармел О’Брайен. — Нас хотят отправить раздавать листовки завтра вечером на Винегар-Хилл-Виллас. Пойдешь? Она держала список избирателей. — Мне еще кучу писем отправлять, — сказал Имон. — Я поговорю с отцом. — Можешь сделать это прямо сейчас? — спросила Кармел. Она говорила четко и по существу. — Мне нужно знать уже сегодня.
[102] ИЛ 6/2024 Она отошла, и Имон заметил, какая она высокая, стройная и фигуристая. Имон задумался, резонно ли отправлять их раздавать листовки вместе. Может, лучше каждому пойти с кем-то постарше, более опытным в предвыборной работе. Отец тоже засомневался, но тот, кто говорил о молодежи, стоял неподалеку и возразил, что именно Кармел с Имоном должны разносить листовки в новые виллы на Винегар-Хилл. Все равно им пришлось бы ходить по домам за пару дней до выборов. — Хочешь выступить с речью на заключительном митинге? — спросил его отец на обратном пути. — Только если не будет де Валеры. Я его побаиваюсь, — ответил Имон. — Никому не говори, — сказал отец. — Пускай это останется в тайне. На следующий вечер они с Кармел отправились раздавать листовки. Они прошли по Шаннон и свернули в новый квартал. — Здесь работу не найти, — сказала им одна женщина. — Нам ничего не остается, кроме как сесть на паром для скота и уплыть в Англию. Мы видимся с ними только на Рождество и изредка летом. — Если проголосуете за мистера де Валеру сейчас, — сказала Кармел, — то в городе построят фабрику. Имон спросил ее, стоит ли давать людям такие обещания. — Ну, если они проголосуют за “Фине Гэл”, фабрики все равно не дождутся, это уж точно. Когда они вернулись в штаб, Кармел и одна из женщин снова сверились со списком. — Кому-то придется снова к ним зайти, они колеблются, — сказала она. — Храни Господь Ноэля Брауна1, благодаря ему “Фианна Файл” победит на выборах! — А я знаю многих, кто голосовал бы за “Фианна Файл” руками и ногами, будь там Ноэль Браун. Он спас страну от туберкулеза. — “Фианна Файл” продолжила его работу. Я всем так и заявляю, — подхватила Кармел, — зато наша партия уважает церковь. 1. Ноэль Браун — ирландский врач, общественный и политический деятель, министр здравоохранения (1948—1951). Добился успехов в борьбе с туберкулезом, но предложенную им программу бесплатного медицинского обслуживания для беременных женщин и детей до шестнадцати осудили правительство и католическая церковь. Результатом стал политический кризис, увольнение Брауна с должности министра и падение коалиционного правительства в 1951 г.
1. От ирл. Dаil Еireann — нижняя палата ирландского парламента. 2. Шон Лемасс (1899—1971) — ирландский политический деятель, премьер министр и лидер партии “Фианна Файл” (1959—1966). [103] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Казалось, она сама не верит в то, что говорит, а будто репетирует слоганы. Имон отошел, когда она завела речь о человеке, который предложил писать агитационные лозунги на дорогах. — Вы хоть раз слышали что-то более бредовое? — спросила она. — Пачкать дороги краской! Она же и за несколько лет не сойдет! С приближением заключительного митинга волнение Имона возрастало. — Если приедет де Валера, — вполголоса сказал им с отцом местный кандидат, — он начнет твердить о славе Уэксфорда и о семьсот девяносто восьмом годе, и все будут счастливы. Но нам нужны голоса, так что пусть лучше кто-нибудь заговорит с трибуны о фунтах, шиллингах и пенсах. По словам отца, их местный кандидат выступил в Дойл Эрен1 только однажды, и то с просьбой открыть окно. Отец смеялся, потому что это стало его первым высказыванием, о котором повсюду заговорили. Но он был порядочным человеком, добавлял отец, и усердно трудился на благо города. Он помогал всем. Он тоже считал, что Имон должен выступить с речью. Один дядя Том по-прежнему думал, что Имон слишком юн. — Он выглядит старше своих лет, — возразил кандидат. — А если ты против, чтобы он произносил речь, почему тогда не выходишь сам? Дядя Том ответил, что ему не хватает опыта публичных выступлений. — Первым выступит Лемасс2, — сказал кандидат. — Он меня представит. Потом из отеля выйдет Дэв, и заиграют музыканты. Но нам нужен кто-то до Лемасса, кто-то местный, чтобы воодушевил толпу. Поможешь нам, а, младший Редмонд? — Если отец сочтет нужным. — Я только за, — ответил он. На том и сошлись. Имон решил пропустить пару дней в школе, чтобы поработать над текстом выступления. Сначала он практиковался в одиночку, а потом спустился к тете Маргарет и прочитал ей всю речь целиком. — Ох, как здорово, Имон! Голоса у нас в кармане! Задай жару этому Ноэлю Брауну. Погоди, еще твой отец и дядя Том послушают... Здорово, что де Валера приедет к нам в город.
[104] ИЛ 6/2024 Скажи кому-нибудь двадцать лет назад, что “Фианна Файл” продержится у власти шестнадцать лет, никто бы не поверил. После гражданской войны нам пришлось очень тяжко. В этом доме бывал Майкл Коллинз и все те, с кем вместе воевали и кому доверяли дедушка с дядей Томом. Они всего лишь хотели мирной жизни. Мирной жизни и хорошей работы. А те, кто оказались у власти, вцепились в нее и повели себя хуже британцев. Стреляли в своих. После войны многие из наших уехали в Америку и там остались. Они потеряли последнюю надежду. Если бы не де Валера и те немногие, кто был готов тяжело работать и все организовывать, мы никогда бы не вернулись к власти. Кое-кто в городе не просто с нами не разговаривал, но и глядеть в нашу сторону отказывался. Все изменилось, когда “Фианна Файл” впервые победила на выборах. Имон, я помню, когда де Валера приехал к нам сразу после победы, на площади его сопровождали пятьдесят человек на белых лошадях, и все зажигали деготь в бочках на Маркетсквер. Какой был день! Такое не забудешь. Когда отец и дядя Том вернулись из штаба партии, Имон начал зачитывать им речь, но где-то на середине заметил, что оба посмеиваются. Заметив его взгляд, они попытались уняться, но дяде Тому пришлось даже выйти из комнаты. — Вы, конечно, умеете поддержать! — сказала тетя Маргарет отцу, но тот тоже вышел, все еще трясясь от смеха. — Не обращай на них внимания, Имон, не нужно. Он рассказал ей о девушках, которые хохотали на собрании. — Они нервничают из-за выборов, — сказала она, — не думай о них. Вернувшись, дядя извинился за то, что смеялся. — Я просто подумал о тех, кто соберется на площади. Тебя наверняка начнут перебивать. И задир будет немало, так что держи ухо востро, Имон, — сказал он и снова рассмеялся. Утром перед митингом Имон пошел стричься в парикмахерскую “Кортнис” на Уифер-стрит. — Слыхал, ты сегодня проповедуешь, сосиска? — поинтересовался Падди Кортни. — Придем тебя послушать. Все будут спрашивать про де Валеру: что это за истукан рядом с младшим Редмондом? — Прогуливаешь школу? — спросил его мужчина, ждавший своей очереди побриться. — А ты не слышал новость? — Падди Кортни замер и обратился к группе мужчин, сидевших на скамейке в очереди, — эта сосиска открывает сегодняшние дебаты. Наш Повстанец обратится к родному городу на первом официальном языке.
[105] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — Наверняка его там будут ждать с нетерпением. Весь город придет: “Фианна Файл”, “Фине Гэл” и лейбористская партия, — сказал мужчина со скамьи. — Осиное гнездо, — сказал парикмахер. — Вавилонское столпотворение, — усмехнулся сидевший в очереди. На Имоне был праздничный костюм, белая рубашка и зеленый галстук. Сначала он заглянул в штаб партии. — Все вызубрил? — тут же спросил его кто-то, но Имон не ответил. Он отправился к отелю “Беннеттс”. Де Валера уже приехал и сидел наверху. После этого он должен был отправиться на митинг в Уэксфорде. Бывший министр, в котором Имон узнал Шона Лемасса, и его спутники ели сэндвичи в вестибюле. Имона представили Лемассу, и тот пожал ему руку. — Я знал твоего дедушку, — сказал Лемасс. Он повернулся к своим спутникам. — Это один из Редмондов. Сын Майкла, верно? — Он выступает сегодня с речью, — уточнил кто-то. — Вот и правильно, — ответил Лемасс. — Нам важен каждый голос. Времени осталось всего ничего, и они отправились в город. Когда они оказались у трибуны перед зданием Совета, на Маркет-сквер уже толпились люди и о чем-то серьезно переговаривались. Сзади на трибуне стояли стулья; впереди установили микрофон. Несколько человек его проверяли. — Главный секрет в том, — сказал Имону Лемасс, — чтобы смотреть каждому в глаза. Не опускай взгляд. Если нервничаешь, найди в толпе кого-то одного и обращайся к нему. Они все будут смотреть на тебя, поэтому ты должен смотреть на них. Имон кивнул; теперь он начал нервничать. Людей становилось все больше и больше. Многие собрались у паба “Стампс”, остальные — у памятника отцу Мерфи и Восстанию 1798 года. Женщин на площади не было. — Вот увидишь, как только все начнется, здесь яблоку будет некуда упасть, — сказал кто-то Имону. — Посмотреть приехали из Бри, Баллиндаггина и со всего Майлхауса. Была половина восьмого, а де Валере надо было оказаться на гигантском митинге в Уэксфорде в девять, самое позднее — в четверть десятого. — Есть люди или нет, — сказал Лемасс, — пора начинать. Отец Имона, местный председатель и еще несколько спутников Лемасса поднялись на трибуну и расселись по местам. Они оставили место в центре для Лемасса и рядом еще одно — для кандидата. У Имона мелькнула мысль, что о нем просто за-
[106] ИЛ 6/2024 были, и появилась надежда, что ему решили слова не давать. Ужасное ожидание напоминало очередь в исповедальню. Наконец на трибуну взошел председатель местного отделения партии. Стемнело, начинало холодать. Имон заметил, что площадь потихоньку оживляется: с Катидрал-стрит и Уифер-стрит подтягиваются люди. — Сегодня важный день для Эннискорти, — начал председатель. Микрофон дребезжал, а когда тот заговорил, и вовсе оглушительно засвистел. Председатель отступил, пока вышедший на сцену электрик возился с микрофоном, а после снова проверил звук. — Меня слышно? — уточнил он. Его голос прогудел на всю Маркет-сквер, но никто не ответил. Микрофон снова издал пронзительный свист. — Не подходите так близко! — крикнул ему электрик. — А сейчас слышно? — снова спросил председатель, отступив от микрофона. Его слова эхом разнеслись по площади. Он обернулся к электрику и велел предупредить каждого спикера, что нужно будет встать подальше. — Сегодня важный день для Эннискорти, — повторил председатель. — Совсем скоро перед нами предстанет один из величайших государственных деятелей мира, человек, которого глубоко чтут и здесь, и за границей. Наш прошлый и будущий тишек. Толпа не обращала внимания на говорящего; в перерывах между фразами раздавалось бормотание. Имон внимательно просматривал текст своей речи, хотя и так уже помнил каждое слово. Мужчины расположились на ступеньках памятника, кто-то выглядывал из окон домов, из “Бирнс” и “Годфрис”, из банков “Мюнстер” и “Лейнстер”. — Голосуй за “Фианна Файл”! — прокричал председатель. — Голосуй за де Валеру! Послышалось вялое улюлюканье. — А теперь, — сказал он, — мне как председателю куманна1 “Фианна Файл” в Эннискорти выпала честь представить молодого человека из республиканской семьи, живущей в нашем городе. Его дед в первых рядах боролся за свободу и суверенитет нашей нации, его отец участвовал в Войне за независимость наряду с многими величайшими героями современной ирландской истории. Сейчас он обратится к вам, поэтому, пожалуйста, соблюдайте тишину и слушайте внимательно. Впереди 1. От ирл. сumann — название местных отделений нескольких ирландских политических партий.
1. Шон Макбрайд (1904—1988) — ирландский общественный и политический деятель, министр иностранных дел от партии “Кланн на Поблахта” (1948—1951); принимал участие во многих международных организациях, таких как ООН, Совет Европы и Международная амнистия; лауреат Нобелевской премии мира (1974). [107] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск еще много места, если кому-то плохо видно. Поприветствуйте юного Имона Редмонда! Имон поднялся на трибуну и оглядел лица собравшихся на темной площади. Большинство продолжало переговариваться. Имон подошел к микрофону и выждал. В руках он держал текст. — “Фианна Файл”, — начал Имон, — должна стать вашим выбором номер один. Мы не нуждаемся в передаче голосов, как другие партии: это второсортные голоса для второсортных партий. Нам не нужны подачки. Передача голосов — не наша прерогатива. — Ой, да пошел ты, Редмонд, сопляк недоношенный! — крикнул кто-то у памятника отцу Мерфи. Толпа засмеялась. — Наша партия ни на шиллинг не уменьшила пенсии. Пускай этим занимаются другие — те, кого мы лишим власти. Ведь “Фианна Файл” — часть истории нашей страны, в ней есть место для богатых и бедных, молодых и стариков. Раздались одобрительные возгласы, но возле памятника по-прежнему смеялись и переговаривались. — Наша история знает множество примеров, когда религию подвергали гонениям. Мы помним о тех временах, когда священники вынуждены были искать убежища, прячась по чужим домам. Мы уважаем наших священников за это и не выступаем против них, как некоторые. Мы не диктуем епископам, что им делать, потому что помним свою историю. Мы знаем, сколько горя принесло нашей стране иностранное правление, но есть те, кто хочет вернуть господство иностранных ценностей. Мы назовем их имена: Ноэль Браун и Шон Макбрайд1. Они хотят насадить в нашей стране коммунизм и гнать священников из дома в дом, как делали до них англичане! Послышались одобрительные выкрики людей с конца площади и тех членов партии, которые стояли перед трибуной. — При “Фианна Файл”, — продолжил Имон, — в Ирландии будут уважать священнослужителей. Но мы сделаем еще больше. — Он замолчал и окинул площадь взглядом. — Мы были первыми, кто строил больницы в этой стране, хоть нас за это и критиковали. Но мы построим еще больше больниц и оста-
[108] ИЛ 6/2024 новим эмиграцию, разрушившую нашу страну при коалиционном правительстве. — Заткнись, Редмонд, ты просто сопляк! — выкрикнули возле памятника. — Такие, как вы, — Имон указал в их сторону, — те, что разбрасываются грязными словечками, усвоенными от англичан, не ценят того, что мы не допустили участия Ирландии в войне. Вы не понимаете, что нашей стране угрожает влияние извне, но большинство людей на этой площади, в этом городе и в этой стране все прекрасно понимают. Порядочные ирландцы сами решат, хотят ли они, чтобы страной управляли такие, как вы, или уважаемый во всем мире человек Имон де Валера! Он отступил назад и оглядел толпу. Большинство смотрело на трибуну, кто-то аплодировал, кто-то свистел. Лемасс встал с места и пожал ему руку. — Ты прекрасный оратор, — сказал он. Во время речей кандидата и Лемасса Имон сидел на трибуне, но слишком волновался и никого не слушал. Он замечал, как с каждым слоганом росло напряжение, раздавались возгласы, свист и аплодисменты. Какой-то враждебно настроенный оппонент все время выкрикивал Лемассу вопросы о туберкулезе. “Что ты сделаешь, чтобы победить туберкулез? Ты хоть чтонибудь сделал для того, чтобы вылечить страну от туберкулеза?” Его никто не слушал, все ждали де Валеру. На часах было уже четверть девятого, речь министра становилась все громче и эмоциональнее. Его предупредили, что де Валера остановился в отеле “Мерфи Флодс”. — Идет! — крикнул спереди один из партийных. Лемасс заговорил о лидере партии и его значении в мире. Имон смотрел, как для де Валеры освободили проход сбоку от трибуны, провели его и помогли подняться по ступенькам. Лемасс резко завершил свою речь, и музыканты заиграли песню “Снова стать нацией”1. — Жители Эннискорти, — прокричал Лемасс в микрофон, — представляю вам Имона де Валеру! Лемасс пожал де Валере руку и проводил к микрофону. “Интересно, как у него со зрением?” — подумал Имон; один из мужчин в отеле сказал, что скоро ему предстоит очередная операция. 1. “A Nation Once Again” — песня, написанная в 1840-х гг. Т. О. Дэвисом. Текст призывает ирландцев восстать и бороться за родину. Была особенно популярна среди сторонников ирландского националистического движения за независимость.
1. Повстанец (англ. “The Croppy Boy”) — молодой ирландский повстанец, герой одноименной песни, действие которой происходит во время восстания 1798 г. 2. Отец Мерфи (1753—1798) — ирландский католический священник, один из лидеров восстания 1798 г. в графстве Уэксфорд. [109] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Де Валера молча стоял на трибуне. Из толпы все еще доносились возгласы, и он поднял руку, прося тишины. Вдруг ктото крикнул: “Давай, Дэв!”, и толпа снова разразилась восторженными воплями. Он замер и дождался, пока на площади воцарится полная тишина. Де Валера выдержал паузу, помолчав еще немного, и только потом приступил. — Я нахожусь в одном из священных мест нашего острова. Я горд оказаться в городе, где даже в самые мрачные времена пылал огонь национального единства. На протяжении всей нашей истории мы как народ отстаивали свое право быть независимыми. В особенности здесь, на Винегар-Хилл, если вспомнить события тысяча семьсот девяносто восьмого года. На этой великой площади, где царит дух истории и преданий, воздвигнут прекрасный памятник работы Оливера Шеппарда, посвященный храбрости Повстанца1 и великому предводителю, отцу Мерфи2, проявивших себя в те далекие годы. Они не забыты, и мы все так же восхищаемся великими подвигами великих героев. Мы тоже пережили тяжелые дни. В последнее время нашу страну раздирали бессмысленные разногласия, наша лучшая молодежь садилась на пароходы и уезжала в Англию и Америку. Мы — национальная партия. Мы будем решать реальные проблемы нашей страны и избегать противоречий там, где это возможно. Мы — стабильная партия, и мы не станем разбиваться на фракции и идти против воли народа и воли Бога. Голосуйте за “Фианна Файл” на следующей неделе ради стабильности и блага Ирландии! После его речи музыканты заиграли снова, на этот раз балладу “Мальчики из Уэксфорда”. Имон отступил в сторону, пока де Валере помогали спуститься с трибуны. Толпа уже начала расходиться. Кто-то из приближенных Лемасса спросил Имона, не хочет ли он, чтобы его представили де Валере. Имон кивнул, и его подвели к президенту, которого окружали сторонники и единомышленники. Когда их познакомили, де Валера заговорил на ирландском о значении языка в жизни страны. Вскоре де Валеру повели обратно к “Мерфи Флодс”, где уже ждала машина отвезти его в Уэксфорд. Имон заметил, что коллега Лемасса, который представил его де Валере, общается с отцом. Прежде чем отправиться в Уэксфорд с Лемассом, он подошел к Имону и снова пожал ему руку.
[110] ИЛ 6/2024 — Я поговорил с твоим отцом. Он сказал, что ты собираешься поступать в Университетский колледж Дублина, если наберешь баллы. Говорит, что ты хорошо учишься. Я сказал, что тебе стоит пойти в юристы. Нам в “Фианна Файл” нужны адвокаты, особенно такие парни, как ты. Я сказал твоему отцу, что заеду на обратном пути, так что ваш адрес у меня есть. — Он снова пожал Имону руку и поспешил к машине. Имон с отцом отправились к бабушке. Они сели в гостиной с дядей Томом. Мужчины взяли по бутылке стаута, чтобы отпраздновать приезд де Валеры, Имону дали стакан лимонада. Присоединившаяся к ним тетя Маргарет принесла блюдо с фигурным печеньем. — Вы слышали того человека, который меня представил? — спросил Имон и взглянул на отца. — Он сказал, что ты сражался в Войне за независимость. — Я сделал не так-то много, — ответил тот. — Дядя Патрик и дедушка сделали больше, — сказал дядя Том. — А что ты сделал? — спросил Имон у отца. — Несколько раз съездил поездом в Дублин, — ответил он и пожал плечами, словно не хотел продолжать разговор. — Видишь ли, нельзя было сжигать дома просто так, — принялся объяснять дядя Том. — Надо было сначала получить разрешение у Кахала Бру1 в Дублине и привести факты. Если в доме принимали черно-пегих2 офицеров, приглашали их на ужины и праздники, дом вносили в список. Твой отец ездил в Дублин, потому что был еще совсем зеленый. Он делал вид, что днями просиживает в Национальной библиотеке, а сам бегал на встречи с Бру или кем-то из его людей, привозил нам разрешение, и тогда мы брались за дело. — Сжигали дома? — спросил Имон. — Ага, многим мы хорошенько насолили, — ответил дядя, отпив пива. — Уилтону, старому капитану Скрайну, инспекторам на Банклоди-роуд в Каслборо. У меня наверху лежит книга, которую я прибрал в Каслборо во время налета. У них была прекрасная библиотека. Жаль, что время поджимало. Я до сих пор ее храню. В книге лежала записка: “Ex Libris Лорд 1. Кахал Бру (1874—1922) — ирландский революционер и политический деятель, известный своей деятельностью во время Пасхального восстания, Войны за независимость и Гражданской войны. Первый председатель нижней палаты парламента Республики Ирландия, а также первый глава правительства. С 1917 по 1919 г. возглавлял штаб Ирландской республиканской армии (ИРА). 2. “Черно-пегие” (англ. Black and Tans) — временные полицейские войска, выступавшие на стороне Великобритании во время Ирландской войны за независимость; название получили от униформы из элементов униформ разных цветов.
Крю”. Как называется? “Крэнфорд”, автор — миссис Гаскелл. Надо найти. Уверен, она где-то здесь. — Они все были протестантами? — спросил Имон. — Да, — ответил дядя. — А еще братались с британской армией, которая тут все громила, Королевским британским легионом и королевской четой. Сейчас это все уже в прошлом. Пускай мы наломали дров, но хотя бы от них избавились. [111] ИЛ 6/2024 В понедельник Имон вернулся в школу, но продолжал каждый вечер наведываться в штаб. Он старался как можно чаще видеться с Кармел О’Брайен. — Прекрасная речь, — похвалила она. — Жаль, ты так не говорил, когда мы раздавали листовки. — Это же ты всех знаешь, — ответил он. — Но я не умею так говорить на публике, как ты. Накануне голосования они снова пошли раздавать листовки. Теперь Имон тоже говорил с людьми, только давалось это ему уже проще. Ему нравилось находиться рядом с Кармел, нравилось, как она умеет сочувствовать другим и не кривить душой. Вечером они пешком возвращались в штаб. — Знаешь что? — сказала ему Кармел. — Ты самый скрытный человек из всех, кого я встречала. Я вижу тебя каждый Колм Тойбин. Пылающий вереск В следующее воскресенье друг Лемасса заехал к ним на “моррис-оксфорде”. Его спутник остался ждать в машине на пассажирском сиденье. Имон открыл дверь, проводил гостя в гостиную и сразу побежал в дальнюю комнату, чтобы шепнуть отцу, кто приехал. От чая и спиртного гость отказался. До возвращения в Дублин ему еще надо было сделать пару визитов и закончить официальные партийные дела перед выборами. Он рассказал, что Имон может поступить в Университетский колледж Дублина на факультет гуманитарных наук, как отец, а на втором курсе перейти на юридический. — Мы посодействуем, если понадобится, — сказал он. — Сами справимся, — ответил отец. — У него будет много работы, когда он получит квалификацию. В любом случае дайте мне знать. Мистер де Валера случайно услышал твою речь. Она ему очень понравилась. После ухода гостя Имон попытался представить, как де Валера слушал его речь, но так и не смог. Он засомневался, было ли это взаправду. Де Валера казался крайне отрешенным. — Сколько де Валере лет? — спросил вечером Имон. Отец ненадолго задумался. — В будущем году исполнится семьдесят.
[112] ИЛ 6/2024 день уже три недели и ничего о тебе не знаю. Ты говоришь только о выборах. Ты вообще думаешь о чем-нибудь другом? Имон оторопело посмотрел на нее. — А я уже решил, что мы с тобой дружим, — сказал он. — Не знаю, что ты там решил. Ты словно где-то далеко-далеко, — ответила она. Имон попытался засмеяться, но ему стало неуютно, оттого что с ним так обращаются. Никто еще не говорил с ним таким тоном. Когда он встретился с Кармел на подсчете голосов, где она помогала отцу, то поначалу даже старался держаться подальше, но Кармел было трудно не заметить. — Мы набрали еще больше голосов в Баллихоге, здорово, да? — она приобняла его и засмеялась. — Это все благодаря твоей речи! Жаль, в Монагире голосов стало меньше. На обратном пути он сел с Кармел на заднее сиденье. Имон нервничал и пребывал в возбуждении из-за близости к ней, но все же взял ее за руку. У нее была нежная кожа. Он подумал о теле, груди, ногах и длинной шее Кармел, притянул ее к себе и поцеловал в щеку; она повернулась и позволила поцеловать себя в губы. Часть третья Глава первая Имон Редмонд стоял у окна и смотрел на побуревшую из-за дождей реку. Он разглядывал цвет воды с примесью грязи, мелкую рябь и отдельные струйки в общем потоке. Шел последний день сессии; позже ему предстояло заседать в Специальном уголовном суде. Имон принес стул, чтобы почитать утреннюю газету при ярком дневном свете. Из открытого окна на фоне гула машин доносились крики чаек. Он снова взглянул на грязную реку. Вечером Имон планировал поехать в Куш, если только суд по какой-то причине не перенесут на другой день. Может, и не стоит возвращаться туда одному так скоро — будет тяжело. Он попробует сам готовить и наводить порядок в доме. Имон закрыл глаза. Он устал: прошлым вечером пил вино и бренди в “Стивенс Грин Клаб”. Его пригласил один историк. Имон познакомился с ним пару лет назад. Тот писал исследование о действиях ирландского правительства в связи с конфликтом в Северной Ирландии. Историк искал свидетельства и доказательства того,
1. Ирландская республиканская армия — военизированная группировка, целью которой было достижение полной независимости Северной Ирландии от Соединенного Королевства, в том числе прекращение военной оккупации Северной Ирландии. [113] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск что встречи действительно организовывались, те или иные люди были к ним причастны, — в итоге мнения разошлись. Имон мало чем мог помочь историку. Он написал и в начале 1972 года представил в правительство отчет о том, как государству следует реагировать на широкомасштабную кампанию ИРА1. За последние два года он написал еще множество промежуточных отчетов, в одном из которых рекомендовал проводить суды над членами ИРА без присяжных. Имон объяснил историку, что многие его замечания касались технических нюансов, в которых его попросили разобраться: взаимодействие армии и полиции на приграничных территориях, безопасность электрооборудования и водоснабжения, надежность радио- и телевизионных станций. Вместе с небольшой группой чиновников они составляли отчеты по этим вопросам. Имон готов был рассказать о них историку, правда, с оговоркой, что сами документы предоставить не сможет. Скорее всего, они уже утратили свою актуальность, но часть содержавшейся в них информации по-прежнему оставалась актуальной и конфиденциальной. В отчете было две главы, о которых историк имел лишь смутное представление; никто, кроме уполномоченных лиц, никогда их не видел. Имону много раз говорили, что они оказали огромное влияние в том числе на формирование государственной политики по вопросам безопасности в семидесятые годы. Имон провел исследование о националистических настроениях ирландцев и их отношении к государству. Он предупреждал, что ни в коем случае нельзя допускать, чтобы события, происходящие за границами республики, будоражили общественное мнение. Имон настаивал на том, что север следует рассматривать как отдельную социальную прослойку и обособленную территорию. По его мнению, возникновение некой великой идеи и желающих умереть за нее влекло за собой опасность, они только подхлестывали скрытые националистические настроения на юге. А так и у самой республики не будет никаких проблем в тюрьмах, протестов, голодовок и дурной славы. Помимо прочего, говорил он, суды и полиция должны сохранять лицо даже в экстренной ситуации. Он предложил создать специальный апелляционный суд с тремя судьями для самых спорных случаев и наделить министра юстиции правом перенаправлять туда дела. Имон по-прежнему
[114] ИЛ 6/2024 считал, что подобный суд республике необходим, но он так и не был сформирован. Имон знал, что спустя столько лет, когда критическое положение уже позади, эта глава покажется слишком холодной и расчетливой, слишком прагматичной и циничной. В разговоре с историком он заметил, что отчет уже не представляет интереса, и все же, из соображений безопасности, обнародовать его нельзя. Его собеседник не догадывался, что в документе есть и другая глава, в которой безо всяких оговорок описывается, как иностранные государства боролись с терроризмом и какие меры оказались успешными, а какие — нет. Во времена, когда Имон работал над отчетом, он был уверен, что аресты в республике — не выход, что они только подогреют националистические и либеральные настроения и не повысят уровень безопасности. На примере других стран он пытался доказать, что репрессии никогда ничем хорошим не заканчивались. Британские и французские специалисты по безопасности, работавшие в Израиле и Алжире, детально ввели его в курс дела. Он не хотел, чтобы данная информация всплыла, потому что чувствовал, что его неправильно поймут, а историк зацепится за это, как только узнает. Имон также включил раздел о том, как суды, особенно Верховный, могут помешать административным органам в борьбе с терроризмом, но этот раздел видели только премьер-министр и министр юстиции. В середине семидесятых департамент премьер-министра заверил Имона, что доклад уже уничтожен и в досье его больше нет. Историк был человеком умным, наблюдательным и словоохотливым. Он ждал удобного случая и собирал материал по крупицам на подобных ужинах и встречах. У него почти не было публикаций, и Имону было интересно, обнародуют ли когда-нибудь его работу о государственной политике в области противодействия терроризму. После ужина они пересели за столик у стены: об отчете все уже было сказано, тема себя исчерпала. Официант принес бренди, и они заговорили о семьях: Имон — об Эннискорти и судьбе своих близких во время восстания 1916 года и Войны за независимость, историк — о воспоминаниях отца о сожжении Корка1. 1. В ночь с 11 на 12 декабря 1920 г., во время войны за независимость, центр Корка был подожжен британскими войсками после столкновения ИРА с британским патрулем; пожар уничтожил около 350 зданий.
— Ваш отец участвовал в Гражданской войне? — спросил историк. — Наверное. Я знаю, что один мой дядя принимал участие в голодовке, но, честно говоря, не уверен. Об этом никогда не упоминали. О 1916м говорили постоянно, как и о войне с “чернопегими”, но не о гражданской. От кого-то в пабе отец узнал имена тех, кто был причастен к убийствам в Эннискорти, но поклялся, что никогда никому не сознается. Еще давным-давно он вспоминал, как во время гражданской войны они захватили протестантскую церковь в Эннискорти и ночью читали там шуточные проповеди, а когда началась стрельба, один из них крикнул “Берегись говнометчиков!”, и всех это очень рассмешило. Он рассказывал так, будто сам там был, но я никогда его не спрашивал. Как спросишь, он сразу затихал. Они пережили тяжелое время. — Да, удивительное поколение, — отозвался историк. Они выпили еще пару бокалов за разговорами о былом. Имон вспомнил эпизод о Кахале Бру и о том, как отец ездил в Дублин за разрешением на поджоги поместий1, но промолчал. Он выслушал рассказ о Майкле Коллинзе2, кивая и поддакивая собеседнику и все время мысленно возвращаясь в тот вечер у бабушки, когда он впервые узнал про эту историю. Имон слушал, все больше и больше убеждаясь в том, что не стоит упоминать об отце и Кахале Бру, что лучше не ворошить прошлое, утаить, как сделал отец с именами убийц из Эннискорти. Когда историк закончил, Имон улыбнулся, встал и сказал, что ему пора. [115] ИЛ 6/2024 1. Разрушение загородных домов — явление ирландского революционного периода (1919—1923), когда Ирландской республиканской армией были сожжены, взорваны или иным образом разрушены около 275 загородных домов. 2. Майкл Коллинз (1890—1922) — ирландский революционер, военный и политический деятель, один из главных борцов за ирландскую независимость. 3. Название ирландской полиции (от ирл. “An Garda Syochаna na hЕireann” — “Стража мира Ирландии”). Колм Тойбин. Пылающий вереск На следующее утро Имон сидел у окна в кабинете “Четырех судов”. Его отчет канул в вечность; все уроки усвоены, государство защищено и должно выжить. Он снова взглянул на реку и на блики солнца на бурой воде. Вошел пристав и сказал, что полицейские ждут его у бокового входа. Имону не хотелось ехать в Специальный суд с вооруженной охраной, но, хотя с Грин-стрит уже давно не предпринималось попыток побега, осторожность была не лишней. Он подошел к машине Гарды3, узнаваемой даже без опознаватель-
[116] ИЛ 6/2024 ных знаков, и сел на переднее сиденье. Имон приучил себя не разговаривать с полицейскими; некоторые из них на протяжении многих лет давали показания у него в суде и, без сомнения, будут делать это и дальше. Он считал, что лучше не знать их лично. Сзади сидели два детектива с пулеметами. Водитель завел машину и проехал мимо Кадастровой службы к Брайдуэллу, а оттуда по Норт-Кинг-стрит. На пересечении с Грин-стрит стояло много постовых. Имон был старшим судьей из трех. С одним из коллег он был знаком, тот ему нравился; другой, недавно получивший должность судьи окружного суда, работал старшим адвокатом и специализировался на делах о страховании. Сейчас все трое надели мантии и парики в ожидании заседания. Как только начали давать показания, судьи сразу поняли, что дело не из простых. Имон подпер голову руками и принялся перечитывать протокол, лежавший перед ним на столе. Трое человек — двое из Монахана, один из Арма — обвинялись в принадлежности к ИРА, владении оружием, стрельбе в полицейского при исполнении, а также в покушении на убийство и оказании сопротивления при аресте. Просмотрев показания полицейских, Имон сделал вывод, что только против одного из обвиняемых в стрельбе имелось реальное доказательство. Тогда почему же с двух других не сняли обвинение? Он снова изучил материалы, параллельно выслушивая устные показания, и с удовлетворением заметил, что младший коллега тоже все проверяет. Адвокат защиты уже допрашивал полицейского, который преследовал и задержал троих обвиняемых. Имон решил прервать перекрестный допрос. — Мистер Роше, — обратился он к адвокату, — я так понимаю, все трое ваших клиентов не признают себя виновными в преднамеренном убийстве, верно? — Да, ваша честь. — Мистер Миллер, — теперь он обратился к адвокату обвинения, — я правильно понимаю, что вы сможете предъявить доказательства против всех троих обвиняемых в покушении на убийство? — Да, ваша честь. — Против всех троих? — Да, ваша честь. — Тогда можете продолжать, — сказал Имон. Поскорее бы сняли обвинения против двух подсудимых, чтобы не терять целый день. Имон предположил, что коллеги поняли причину его вмешательства, и обрадовался, когда один из младших адвокатов со стороны обвинения вышел из зала суда — явно, чтобы обратиться за распоряжением снять обвинение.
[117] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Имон снова перечел заявления обеих сторон, но ни в одном из них не говорилось, что все трое подсудимых были вооружены. Не уточнялось и то, какие улики представил полицейский против всех троих: видел он их с оружием или позже сослался на отпечатки пальцев. Имон не примет обвинение в покушении на убийство без неопровержимых доказательств. Перекрестный допрос адвоката обвинения не давал результатов. Имон слушал его и гадал, предпринимаются ли попытки изменить отношение Специального уголовного суда к делам о покушении на убийство и к наличию необходимых доказательств. Если да, то он немедленно остановит слушание. Теперь адвокат допрашивал главного свидетеля со стороны полиции. Имон снова его прервал. — Полицейский Пауэр, вы видели оружие у всех троих обвиняемых? Я так понимаю, стреляли только из одного пистолета. Вы видели, как из него стреляли все трое? — У всех троих было оружие, ваша честь. — Нет, послушайте. Вы видели, как они держали пистолет, из которого раздался выстрел? Можете посмотреть на них, они сидят вон там. Вы видели, как они держали оружие? — Я видел, как Финглтон стрелял в моего коллегу. — А двое других? — Они тоже были вооружены. — Они стреляли? — Нет, ваша честь. — Мистер Миллер, — Имон снова обратился к адвокату обвинения, который пролистывал свои заметки, — вы предоставите доказательство того, что второй и третий обвиняемые действительно принимали участие в покушении на убийство? — Я и пытаюсь это доказать, ваша честь. — Я знаю, что пытаетесь. Я лишь хочу знать, какие доказательства вы собираетесь для этого представить. — Я докажу это в ходе перекрестного допроса свидетелей, ваша честь. — Мы запасемся терпением, — он бросил взгляд на адвоката. Имон знал, что адвокат блефует и ждет распоряжения — снимать обвинение или нет. Он понимал, что раз главный свидетель на самом деле не видел, как двое подсудимых стреляли, причем из одного пистолета, то их не смогут признать виновными. Обвинения должны быть сняты как можно быстрее, ведь чем дольше они будут тянуть, тем больше навредят делу. Как только после обеденного перерыва заседание возобновилось, прокурор встал и заявил, что снимает обвинения в покушении на убийство против второго и третьего обвиняемого.
[118] ИЛ 6/2024 — Мистер Миллер, — Имон не дал ему договорить, — я правильно понимаю, что вы просто тянули время? — Нет, ваша честь. — Я спросил вас утром, какие у вас есть доказательства. Уже тогда было ясно, во всяком случае нам с коллегами, что доказательств у вас нет. А вы с вашими коллегами этого не понимали? — Нет, ваша честь. — Ясно. Продолжайте рассмотрение дела и учтите, что терпение судей на исходе. Имон наблюдал за перекрестным допросом первого обвиняемого. Невысокий мужчина лет под сорок. На человека с твердыми политическими убеждениями не похож. В его показаниях тоже чувствовались осторожность и растерянность, как будто его выдернули с улицы и он никогда не имел ничего общего с ИРА. Теперь адвокат защиты утверждал, что трое мужчин были арестованы к северу от границы и что их арест был незаконным. Разгорелся спор, но эта деталь оказалась незначительной. Не было никакого сомнения, что стрельба имела место быть, как и в том, что стрелял один из обвиняемых; скорее всего тот, кого опознал полицейский. На пистолете, из которого стреляли, действительно нашли его отпечатки пальцев. Но было ли это покушением на убийство? Полицейский не пострадал. Решение оставалось за тремя судьями. Защита почти ничего не добилась — дело обстояло бы лучше, если бы она заявила о своем согласии с менее тяжким обвинением. К половине четвертого казалось, что остается только как можно быстрее вынести решение. Второго и третьего подсудимого признать виновными в незаконном хранении огнестрельного оружия, а первого — в покушении на жизнь. Первому Имон дал бы шесть лет, другим — по четыре года. Он подумал, что коллеги захотят ужесточить наказание. И, скорее всего, тянуть с вердиктом не станут. После слушания они ушли в совещательную комнату. На столе стоял чайник со свежезаваренным чаем и чашки с блюдцами. Они расселись и принялись обсуждать дело. — Все трое сидели в машине. У всех было оружие, — сказал младший судья. Другой молчал. — Что вы думаете, мистер Редмонд? — продолжил младший. — Дело Финглтона, первого обвиняемого, и дела двух других стоит рассматривать отдельно, потому что им предъявле-
Полицейская машина привезла Имона обратно к зданию “Четырех судов”. На автоответчике оставили несколько сообщений, но ничего важного не было. Имон снова вернулся к окну и взглянул на пробку на набережной. Она стала больше, чем утром, и часов до пяти-шести не уменьшится. Он не мог решить: ехать сейчас или подождать. Ничего не собрано, но это не сложно; стопка вещей, книги и немного еды из холодильника. Имон стоял у окна, не замечая времени, и думал, как поступить. Кармел умерла зимой. Два-три часа перед сном по-прежнему казались ему самыми невыносимыми, и он не знал, станет ли в Куше легче. Чтобы проверить, надо было туда съездить, а после ее смерти Имон в Куш не возвращался. Он представлял, как проснется на рассвете, включит радио, сделает чай и оставит его завариваться на столе в гостиной, а сам пока приготовит яичницу и тосты. Утром еще жить можно. Но он не был уверен, что сможет вынести пару часов в темноте перед сном. В первые недели после ее смерти было проще: в доме были люди. Потом он нуждался, чтобы его оставили одного в тишине и одиночестве. Имон помнил, какой усталой и отстра- [119] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск ны разные обвинения. Признаем ли мы Финглтона виновным в покушении на убийство? — Он стрелял в полицейского, — сказал младший. — Верно, — согласился судья постарше. — Он виновен и в менее тяжких преступлениях, — произнес Имон. Судьи согласились. — Виновны ли двое других в незаконном хранении оружия? Они снова ответили “да”. — Какие у вас предложения? — Шесть и четыре, — сказал окружной судья. — Семь и четыре, — предложил судья помоложе, — и чтобы разбирательства шли параллельно. — В таком случае решено, — подытожил Имон. — Я тоже за шесть и четыре. Согласны? После вынесения приговора им пришлось ждать в задней комнате, пока заключенных посадят в грузовик и отвезут в тюрьму Порт-Лиише. Обычно на улице собирались протестующие, доброжелатели и фотографы, поэтому судьям важно было не появляться до того, как утихнет уличная суета. Они молчали, пока младший не спросил двух других, поедут ли они теперь, по завершении сессии, в отпуск. Никто не горел желанием отвечать, поэтому оба высказались весьма уклончиво.
[120] ИЛ 6/2024 ненной Кармел казалась последние недели в больнице; она будто не до конца осознавала, что он рядом. Имон предполагал, что это из-за лекарств, и убеждал себя, что ей лучше, пока в коридоре не столкнулся с дежурным врачом. — Как она? — спросил Имон. — Боюсь, она угасает, — ответил врач. — Мы бессильны. Имон сидел рядом с Кармел и выходил в коридор только по просьбе медсестер. В остальное время он лишь ждал, говорил с ней, когда ему казалось, что она его понимает, и оставлял Нив и Донала с ней наедине, если думал, что они хотят попрощаться. Приходили ее сестры и молились у кровати, звонила тетя Маргарет и говорила, что все время молится. Имон не молился, дети тоже, но ему нравилось благозвучие молитв, и он надеялся, что это ее утешит. Он держал ее за руку, зная, что она может не пережить ночь, и надеялся, что его прикосновение тоже ее утешает. Он шептал, звал ее по имени, а потом выходил из палаты и смотрел сквозь стекло на тускло-желтые огоньки дороги. Когда Имон понял, что все это значит, ужасная мысль о том, что Кармел вот-вот умрет, поразила его. Они ехали в черном лимузине вслед за катафалком в Эннискорти, где должны были похоронить Кармел. В машине ее сёстры начали перебирать четки и читать молитвы вслух, но Имон остановил их и предложил, чтобы каждая молилась про себя. Он знал, что им это не понравится, но не хотел мешать Доналу и Нив. У могилы Нив держала его за руку, а Донал стоял рядом. Имону было невыносимо сознавать, что эту ночь она впервые проведет в земле. Она же еще цела и невредима, ее тело нетронуто. Она могла бы с легкостью продержаться, побыть в этом мире еще пару дней. После похорон они вернулись в Дублин. Все трое ощущали себя здесь чужими. В машине они не разговаривали, но между ними не было напряженности. Имон понимал, они пытаются помочь ему, поддержать. Машина высадила их в Ренеле. Дети зашли в дом вместе с ним. Донал разжег камин, Нив поставила приготовленное соседкой жаркое в микроволновку и накрыла на стол. Впервые в жизни Имон почувствовал связь со своими детьми. Они сказали, что приедут в Куш и проведут отпуск вместе с ним. Майклу, сыну Нив, было уже больше года. Она сказала, что он очень капризный, и ему тяжело подыскать няню. — Он помнит меня с прошлого года, — сказал Имон. — Не думаю, он редко тебя видел, — ответила Нив. По выпискам из банка Имон пытался проверить, сколько денег Кармел давала Нив в прошлом году, но сомневался в
своих расчетах. Он ожидал, что получится гораздо больше. Нив сказала, что в деньгах уже не нуждается, но с благодарностью приняла его предложение помочь ей с покупкой дома. Имон стоял у окна своего кабинета в “Четырех судах”. Он думал, вспоминал, неспешно наблюдал за течением реки. Потом обернулся, положил несколько книг в портфель и огляделся проверить, что все важное под замком. Затем взял ключи и вышел, закрыв за собой дверь. Здание почти опустело. На выходе Имон поздоровался с одной из уборщиц; она узнала его и улыбнулась. По дороге к парковке ему никто больше не встретился. [121] ИЛ 6/2024 Имон помнил, как однажды днем его вызвали из юридической библиотеки, и, выйдя, он увидел в холле здания Судов дядю и отца. Он никогда не считал их провинциалами, но в такой непривычной для них обстановке они казались застенчивыми и потерянными. Трудно было объяснить, что, хотя должны разбирать его дело, Имон говорить не будет, так как обращаться к суду могут только старшие адвокаты. Скорее всего, он будет бегать туда-сюда и носить им книги. Ему хотелось сказать, что в этом деле он всего лишь мальчик на побегушках, но побоялся, что его поймут превратно. Они начали осматриваться по сторонам так, будто лично заинтересованы в деятельности “Четырех судов” и в нем, важной фигуре в этой системе. Многие адвокаты происходили из семей, поддерживающих “Фине Гэл”. Несмотря на то, что он работал с ними, а многих знал еще с университета, ни с кем Имон не был достаточно дружен, чтобы знакомить с отцом и дядей. Было бы странно в такое время дня, стоя посреди холла, представлять своих приезжих родственников старшим юристам. Отец и дядя сгорали от любопытства, но чувствовали себя не в своей тарелке. Разыскивая Имона, они уже успели поговорить с несколькими швейцарами и узнать, что один, постарше, родился в Северном Уэксфорде. Они сразу же почувствовали себя спокойнее, пускай и не знали ни его, ни его семью. Швейцар знал, что Имон был одним из самых востребованных младших адвокатов в “Четырех судах”. После победы “Фианна Файл” в 1957 году он регулярно выступал от имени государства и стал опытным обвинителем. Старшие прокуроры и адвокаты обращались к нему, когда у него находилось Колм Тойбин. Пылающий вереск Глава вторая
[122] ИЛ 6/2024 свободное время, но большая часть работы поступала от государства. Теперь Имон зарабатывал достаточно: купил машину и жил в квартире на Хьюм-стрит, недалеко от парка СентСтивенс-Грин. Он продолжал сотрудничать с “Фианна Файл”, составлял речи и организовал кампанию на президентских выборах 1959 года, а также на всеобщих выборах 1961 года. Заняв место позади старших коллег, Имон почувствовал на себе взгляды отца и дяди, сидящих в конце зала суда. В этом деле он играл незначительную роль, к тому же большинство его выступлений были чистой формальностью. Один из его коллег тоже был из “Фианна Файл”, но Имон сомневался, стоит ли звать его на встречу с отцом и дядей после заседания. Имон надеялся, что они не обидятся, если он не представит их коллегам. Он обнаружил, что ему сложно сосредоточиться на заседании. После рассмотрения дела Имон погулял с ними по набережной, но, когда они дошли до отеля “Ормонд”, отец так устал, что не мог идти дальше. Отец, с его больной ногой и слабым голосом, казался старым и измотанным. Имон был без машины, потому что по утрам любил ходить в суд пешком. Когда они сели в вестибюле отеля и заказали чай, Имон задумался, как отец доберется до Уэстленд-Роу, чтобы сесть там на поезд. Он заранее предвидел, что от такси они откажутся. — Сегодня было не самое важное дело, — сказал он. — Вот дали бы тебе дело об убийстве, — сказал дядя, — тогда в суде будет полно народу. Случались ведь такие громкие дела. — Нам всегда дают один совет, когда берешься за дело об убийстве, — сказал Имон. Отец и дядя прислушивались к нему так, будто он настоящий эксперт. — Никогда не смотри на обвиняемого, даже если его допрашиваешь. Вот что говорят. — А почему? — спросил дядя. Они внимали каждому его слову. — Потому что, если его повесят, тебе захочется забыть об этом и не вспоминать его лицо. Так говорят, во всяком случае. История о повешении занимала его и после их ухода. До тех пор Имон выступал обвинителем в двух делах об убийстве, но лишь одно закончилась смертной казнью. В то время он каждые выходные бывал в Эннискорти и всю субботу проводил с Кармел. В солнечные дни они гуляли по набережной Пром, иногда переходили железнодорожные пути и шли в Рингвуд. Он редко говорил о работе или жизни в Дублине — только раз, за неделю до повешения. Имон помнил имя этого человека, но пытался выбросить его из головы. Некоторые ожидали, что папа обратится к государству с прошением о помиловании. В тот теплый вечер они шли по бетонной тро-
На следующий день Имон вернулся в Дублин, так с ней и не повидавшись. Он хотел оставить записку, но не знал, что написать. День перед казнью Имон провел в юридической библиотеке с несколькими коллегами. Они встретились с адвокатом со стороны защиты, который с утра виделся с приговоренным. — Он по-прежнему мне не верит, все спрашивает, сколько ему придется сидеть, если смягчат наказание. Я не знал, что [123] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск пинке мимо площадки для гандбола. Река была спокойна и напоминала мягкое стекло. Кармел заговорила о деле об убийстве. Она надеялась, что обвиняемому дадут отсрочку. — Я занимался этим делом, — сказал Имон. — И не смог посодействовать? — Нет, я был на другой стороне. — Какой? — На стороне обвинения. — Ты хочешь сказать, что был среди тех, кто добивался его повешения? — Я делал свою работу. Кармел остановилась и посмотрела на берег реки, где находилась психиатрическая больница из красного кирпича. — Помню, как много лет назад одного человека приговорили к повешению. Это должно было произойти в девять часов утра. Мама заставила нас всех молиться ровно в девять, когда, как мы думали, его казнят. Никогда не забуду. Каково тебе будет, если его повесят? — Так же, как и всем остальным. — Тебе уж точно должно быть хуже. — Как бы ты себя чувствовала, если бы он убил и изнасиловал кого-то из твоих близких? — Я бы не хотела, чтобы его повесили. Они дошли до конца набережной и повернули обратно, не переходя через железнодорожные пути. — Теперь я часто выступаю на стороне обвинения, — сказал Имон. — Это только начало. — Тебе дает работу “Фианна Файл”? — спросила она. — Я получаю работу в суде, как и все остальные, — ответил он. Имон проводил ее до дома. На Фрайри-хилл она спросила, думает ли он, что обвиняемого повесят. Имон сказал “да”. — Но разве это не ужасно? — спросила она. — Разве не ужасно? — Какие планы на вечер? — поинтересовался Имон, когда они дошли до двери ее дома. — Никуда не пойду, — ответила Кармел.
[124] ИЛ 6/2024 ответить. Он думает, что в последнюю минуту папа попросит о помиловании. Зачем я вообще туда пошел? Старший адвокат справился бы и без меня. Имон послушал вечерние новости по радио. У тюрьмы Маунтджой устроили всенощное бдение; люди всю ночь собирались читать розарий. Президенту поступали многочисленные просьбы смягчить наказание, как и советовало правительство, но в юридической библиотеке поговаривали, что ничего не изменится — кабинет министров уже принял решение. Говорили, что есть весомые причины не отступать. В восемь утра он снова включил новости. У тюрьмы все еще стояла толпа. Он знал, что Кармел тоже будет слушать радио и, как только услышит сводку, поймет, что никакого шанса на помилование нет. Имон вышел на улицу и направился в Сент-Стивенс-Грин. Ждать выпуска в девять ему не хотелось. После он еще несколько недель не ездил на выходные в Эннискорти — был занят важным делом, требующим кропотливого изучения. Имон написал Кармел записку, что скоро приедет, но ответа не получил. По дороге в Эннискорти он думал о том, как трудно будет с ней разговаривать, не касаясь темы повешения. Кармел нелегко о чем-то забывала. Имон сидел с отцом в гостиной, нервно поглядывал в окно и все время говорил о соседях. — Пойдешь куда-нибудь вечером? — спросил отец. — Наверное, — ответил он. Имон принял ванну, надел чистую рубашку и повязал галстук. Когда он уходил, отец слушал в гостиной радио. Погода стояла прекрасная. Гуляя по Джон-стрит и Корт-стрит, он разглядывал каждый дом: все двери разных цветов, одни окна чистые и блестящие, с тюлем, другие — с грязными рамами, которые не мешало бы подкрасить. Некоторые дома на Кортстрит были больше других, окна шире, а на подоконниках стояли цветы в медных горшках. В одном доме тюля на окнах не было. Комната была как на ладони: гарнитур из дивана и двух кресел, толстый серый с красным ковер, лампы над камином, узорчатый орнамент на облицовке. Прохожие то и дело заглядывали в окна; комната всегда блистала чистотой, как напоказ. Владельцы нажили капитал в Англии. Имон постучался к Кармел. За дверью послышались голоса, но потом они затихли, и на порог вышла ее сестра. — Кармел дома? — спросил Имон. — Нет, — ответила сестра. — Не знаю, где она. Ушла куда-то. Когда вернется, без понятия. — Слова звучали так, будто она их вызубрила. Когда он посмотрел на нее, она отвела взгляд. — Не подскажешь, где ее можно найти? — спросил Имон.
[125] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — Нет, — ответила она еще менее убедительно. — Я не знаю, куда она пошла. Имон догадывался, что Кармел дома, и стоял у двери, размышляя, как поступить. — Передай, что завтра я буду на мессе в одиннадцать, — сказал он. — Передам. На следующее утро он сел в соборе позади всех. Так и не увидев Кармел, Имон оставался на месте и, пока толпа медленно двигалась к дверям, пытался отыскать ее взглядом. Он подождал, пока большая часть присутствующих уйдет. Преклонив колено, Имон гадал, есть ли вероятность встретить ее во дворе, хоть и знал, что она не пришла. Он пошел обратно по Бэкроуд, а затем свернул через Таниард-лейн на Корт-стрит. Ему хотелось постучаться к ней и попросить, чтобы ее позвали; пройдя мимо ее дома, он даже думал вернуться, но все же отправился дальше по Джон-стрит на воскресный обед с отцом. Имон не виделся с Кармел вплоть до конца лета, пока они с отцом не остались на несколько дней у Калленов в Куше. Было теплое, душное воскресенье. Они с отцом сходили на позднюю мессу, а после заглянули в паб миссис Дэвис, которым теперь заправлял ее племянник. Отъезжая из деревни, он заметил группу девушек на велосипедах, среди них — Кармел. На мосту в Блэкуотер они свернули налево. Он проехал мимо и посмотрел в зеркало заднего вида. Они слезли с велосипедов и собирались подниматься на крутой холм по дороге к Балликоннигару. Днем Имон сходил искупаться. Вытершись, он надел штаны и рубашку, оставил ботинки, свитер и полотенце с плавками у известкового валуна и пошел по пляжу в сторону Балликоннигара. Едва он свернул, как увидел девушек, сидевших на траве по другую сторону реки. По мелководью Имон шел босиком, поэтому, прежде чем перейти реку, закатал штаны. На поле перед домом Китингов и на пляже неподалеку собралось несколько группок, постеливших себе коврики, но он был уверен, что Кармел сидела среди расположившихся на берегу. Поравнявшись с ними, он посмотрел на Кармел, заслонив глаза от солнца ладонью. Имон знал, что его заметили, и медленно направился по пляжу в их сторону. На полпути он остановился, чтобы снова раскатать штанины. Выпрямившись, Имон увидел, что Кармел медленно идет к нему. На ней было летнее платье. Он наблюдал за ее приближением. — Видел тебя в Блэкуотере, — сказал Имон. — Так и думал, что ты здесь. — Ты в Куше? — спросила она.
[126] ИЛ 6/2024 — Да, мы с отцом остановились у Калленов. Оба молчали, пока не стало совсем неловко. — Я пойду, — сказала Кармел. — Мы, наверное, скоро поедем назад. Стоит добраться сюда на велосипеде, сразу вспоминаешь, какие тут холмы! — улыбнулась она. — Я могу тебя подбросить попозже, — сказал он. — Велосипед можно привязать к багажнику. — Нет, я лучше вернусь со своими. Мы весь путь вместе проделали. — Наверняка они возражать не станут. — Нет, так будет лучше. — Очень жаль, — сказал Имон. Он видел, что ей не терпится вернуться к подругам. — Уверена? — Да, — ответила Кармел. — Я правда лучше поеду домой с девочками. — Увидимся, — сказал он, прежде чем повернуть обратно. Он задумался, что Кармел скажет подругам, но заранее знал, что болтать лишнего она не станет. Пройдя часть пути, он присел в тени скалы и взглянул на море. Он подумал, что увидятся они еще не скоро. Имон очень удивился, когда через несколько месяцев после визита отца и дяди в здание “Четырех судов” ему передали в юридической библиотеке, чтобы он позвонил Кармел О’Брайен, и дали номер канцелярии в Эннискорти. В ожидании, пока оператор их соединит, Имон гадал, почему она вдруг решила ему позвонить. Его разбирало любопытство, томило желание с ней поговорить. — Это Имон Редмонд, — сказал он, когда их соединили. — Мне передали, чтобы я тебе позвонил. — Да, твоя тетя Маргарет попросила меня передать тебе кое-что по телефону. Они не смогли до тебя дозвониться, но знали, что я буду в канцелярии. — Что случилось? — спросил он. — Твоего отца отвезли в Браунсвуд. Вчера с ним случился удар, но Маргарет сказала, что сегодня ему лучше. — Приеду, как только смогу. Передай им, пожалуйста. Я сейчас на слушании дела, но что-нибудь придумаю. — Передам. Твоя тетя сказала, что до пяти позвонит. — Все так плохо? — спросил Имон. — Нет, они просили передать, что ничего страшного, просто хотят, чтобы ты знал. Имон не смог уехать домой, пока шли заседания, пришлось дождаться выходных. Он несколько раз говорил с тетей Маргарет, и та уверяла его, что отца держат в больнице исключитель-
[127] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск но ради анализов и медицинского наблюдения. Когда он наконец приехал в Эннискорти, очень странно было открывать дверь и заходить в пустой дом. Он бродил по комнатам, как будто приехал издалека. Имон знал, что после свидания с отцом ему придется вернуться и переночевать здесь в одиночестве. По приезде в больницу Имон обошел несколько палат, разыскивая отца. Он приехал ко времени посещения; сидевшие у коек бросали на него вопрошающие взгляды, а потом снова отворачивались. Наконец Имон нашел отца в небольшой палате, он лежал на койке в углу. На его горле была ярко-красная полоса. Отец улыбнулся; он показался Имону очень слабым. — Как здесь хорошо и светло, — заметил Имон. Отец кивнул, не сводя с него глаз. — Ты чего-нибудь хочешь? Не знал, что привезти. Отец указал на тумбочку, мол, у него и так уже все есть. Имон сел в кресло и проговорил с отцом до тех пор, пока не кончилось время посещений. Он пообещал, что вернется завтра; отец не поднимал головы с подушки. Он улыбнулся, и Имон понял, что напоминала его улыбка: такое же выражение лица было у отца на свадебной фотографии, где он выглядел серьезным, добродушным и всем довольным. Имон поехал в город по Уэксфорд-роуд. Перед возвращением домой он собирался заглянуть к дяде и тете. Пустой дом его пугал. Он задумался, не зайти ли к Кармел; по телефону ее голос звучал дружелюбно. Он по-прежнему недоумевал, зачем тетя попросила Кармел ему позвонить — казалось, она сделала это специально, чтобы дать ему повод с ней связаться. Имон решил попытать удачу. Выйдя от дяди и тети, он проехал по Корт-стрит и остановился у дома Кармел. Имон постучал; пока он ждал на пороге, мимо прошли, поздоровавшись, несколько человек. Он знал, его визит станет поводом для сплетен на всей улице. Дверь открыли мать и сестра Кармел. — Ее нет дома, — сказала мать. — Пошла на почту. Как отец? — Она ненадолго, — сказала сестра. — Зайди через полчаса, она, наверное, уже будет здесь. Когда Имон вернулся, Кармел была дома. Она пригласила его зайти, но он сказал, что хочет поговорить наедине. — Может, встретимся завтра вечером? — спросил он. — Хорошо. — В какое время тебе удобно? Давай в полдевятого? — Хорошо. Ты уже был в Браунсвуде? — Да. Он очень слаб, но завтра разузнаю подробнее. Сидя дома у камина, он думал, не рассказать ли Кармел о том, что государство хочет запретить повешение. Имон кон-
[128] ИЛ 6/2024 сультировал министра юстиции Чарльза Хоги1 по предлагаемым поправкам. Более того, он даже подготовил для него законопроект и ходил на закрытое заседание с представителями Гарды, которых нужно было проконсультировать по поправкам в законодательстве. Имон выступил с предложением, что убийство полицейского по-прежнему должно караться смертной казнью — он знал, что иначе полиция окажет сильное сопротивление новым поправкам. Ему нравился Хоги, Имон восхищался его прагматичностью и ясностью мышления. Они оба сошлись на том, что, даже если смертную казнь за убийство полицейского не отменят, повешений все равно станет меньше. Выключив свет на первом этаже и приготовившись ко сну, Имон решил, что не скажет Кармел о заседании и предлагаемой реформе. Ведь он ввязался в это, потому что его позвали, а не чтобы ее задобрить. Кармел сходила к парикмахеру и нарядилась. Имон нервничал, сидя в машине рядом с ней. Он спросил, куда бы она хотела поехать. Она ответила, что куда-нибудь подальше от города. — Маргарет говорит, что ты станешь старшим адвокатом, самым молодым в юридической библиотеке, — сказала она. — Через несколько месяцев, — ответил он. Они ехали по бетонной дороге в Уэксфорд; Кармел говорила о работе и семье. Субботними вечерами она любила куда-нибудь выбираться — ее отец напивался. — Вечер субботы — его звездный час, — сказала она. — Где-то после четырех чувствуется напряжение, мама следит, не пойдет ли он в паб. От выпивки он умолкает. Еле на ногах держится, когда возвращается после закрытия пабов, но в основном молчит. Просто сидит и смотрит в пол, а мама начинает его ругать. Он не говорит ничего особенного, но она цепляется за каждое слово и накручивает себя. Она порой позволяет себе такие слова, что я даже повторять не буду. В Уэксфорде они зашли в отель “Талбот”, сели в холле и заказали аперитив. — Как ты относишься к тому, чтобы видеться почаще? — спросил Имон. — Когда ты тут, с радостью, — ответила она. 1. Чарльз Хоги (1925—2006) — один из главных и весьма скандальных ирландских государственных деятелей от партии “Фианна Файл” того времени; трижды занимал пост премьер-министра.
Однажды вечером в пятницу он заглянул к отцу, когда тот спал. Имон сел рядом и смотрел на него, стараясь не разбудить, но вскоре отошел к окну, а потом в туалет. Вернувшись, Имон поглядел на табличку в изножье кровати и прочитал записи, которые оставлялись каждый день: плохо, слабость, очень плохо. Он торопливо вернул табличку на место и снова сел возле кровати. Чуть позже приехали тетя Маргарет и дядя Том; по тому, как они держались, Имон понял, что отцу лучше не станет. Он наблюдал за тем, как дядя разговаривает в коридоре с врачом. Вид у дяди был встревоженный. Отвернувшись, Имон вернулся на место у кровати. Тетя стояла на коленях и читала розарий. Снова очутившись в коридоре, он увидел, что к нему идет врач, но отвернулся и пошел обратно в палату, притворившись, что чтото забыл. Затем позвонил старшему адвокату рассматриваемого дела и объяснил, что присутствовать не сможет. Имон заметил: отцу теперь не давали ничего, кроме обезболивающих. У его кровати поставили ширмы и ограничили круг посетителей только самыми близкими. Кармел он ничего не рассказывал, но понимал, что она знает, все знают, не только в больнице, но и в городе. И тем не менее он ни о чем не спрашивал, и никто ему ничего не говорил. Тетя Китти приехала из Таллоу. Имон видел, как она поднялась со стула у кровати и ушла плакать в коридор. Вернувшись, она встала на колени вместе с монахиней, которая училась в свое время с его матерью, и они начали читать розарий. Они вложили отцу в ладони пару особенных бусин, [129] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Имон больше ничего не спрашивал, но уже на следующих выходных они встретились снова. Кармел начала проводить субботние вечера у него, оставалась допоздна, чтобы не заставать домашние ссоры. Несколько раз она ходила с ним в больницу к отцу. Никакого намека на выздоровление не было. Однажды вечером в субботу, перед тем как проводить Кармел домой, Имон стоял с ней в прихожей. Затем вдруг повернулся, поцеловал ее и, уловив близость тела и энергию жизни, захотел, чтобы она осталась. Имон обнял ее и замер, чувствуя, как твердеет член. Кармел приоткрыла губы, и он ощутил прикосновение ее влажного языка. — Ты же больше не возьмешься ни за какие дела с повешением, да? — спросила Кармел, когда они шли по Джон-стрит. — Значит, хочешь, чтобы у нас было все серьезно? — спросил Имон. — А ты? — Да.
[130] ИЛ 6/2024 благословленных папой. Имон встал на колени рядом с ними, но не молился. Он сидел с тетей Китти и монахиней допоздна и видел, как они шептались после молитвы, а потом выскользнули в коридор, когда к отцу пришли две медсестры и доктор. Имон не стал ничего спрашивать, только молча отлучился в туалет умыться. Когда он вернулся, тетя разговаривала в коридоре с врачом и плакала. Они смотрели, как он идет в их сторону. Монахиня подошла к нему и взяла за руку. — Имон, a stor 1, он скоро уйдет от нас. Твоя бедная мама будет ждать его и молиться. У него начинается пневмония, долго он не протянет. Он не доживет и до утра. Мы пошлем весточку твоим дядям и тетям. Сейчас мы все должны молиться, Имон, чтобы проводить его в последний путь. Когда Имон подошел к окну, его глаза были полны слез. — Он не знал до этой минуты, — сказала тетя громко, чтобы Имон услышал. — Никто не смог ему сказать. — Он умрет? — спросил Имон у врача. — Ему не больно, — ответил тот, — но думаю, что эту ночь он не переживет. Отвернувшись, Имон заплакал и отошел в другой конец коридора, подальше от остальных. — Имон, ты должен быть сильным, — сказала одна из монахинь и, подойдя, обняла его. После похорон Имон остался в доме дяди и тети. К ним приходили соседи, жали ему руку и перекидывались парой слов. Некоторые оставались выпить чаю или чего-нибудь покрепче. Мать Кармел сказала, что он может переночевать у них, если захочет, она ему постелила. Увидев Кармел, он попросил ее немного задержаться. Они скрылись на кухне, но пришли другие соседи, и ему надо было идти принимать их соболезнования. Поздно вечером он подвез Кармел, и они остановились возле ее дома. — Хочешь зайти? — спросила она. — Тебе постелили. Ты слышал, мама сказала. — Нет, наверное, поеду домой или обратно к тете. Они молча сидели в машине. Улица опустела. — Как насчет завтра? — спросил он. — Я встречу тебя после работы? — Конечно, — ответила она. 1. Дорогой (ирл.).
— Я припаркуюсь на Рейлуэй-сквер, там никто меня не заметит. Я уже достаточно наобщался с людьми. Сможешь прийти туда? — Конечно, — повторила она. — Увидимся завтра. [131] ИЛ 6/2024 Глава третья Он вышел из дома ближе к полудню и направился к скале. Было тепло и солнечно, но едва он свернул на тропинку, ведущую к расщелине за домом Майка, как поднялся сильный ветер. Имон прошел мимо дома, не обратив на него внимания, и только на повороте к спуску со скалы заметил чью-то фигуру. Там, где когда-то находилась гостиная, на старом деревянном стуле у камина сидел Майк — в очках, с газетой. Если бы стена была на месте, сцена напоминала бы обыкновенную зарисовку из домашней жизни, но теперь это выглядело странно, даже комично. Имон не знал, догадывается ли Майк о его присутствии. Может, он и не хочет, чтобы с ним здоровались. Имон не мог придумать, что сказать. Он постоял еще па- Колм Тойбин. Пылающий вереск Спать дома он больше не мог. Слишком многое напоминало о ней, это было невыносимо. Имон постелил себе в машине и провел весь день на улице, гуляя и отчаянно доводя себя до изнеможения, чтобы потом получилось заснуть. Он оставил рюкзак на берегу, но, когда попытался отыскать его, поднялась волна и закрыла обзор. Едва рюкзак снова появился в поле зрения, Имону показалось, что он похож на голову купающегося. Он безжизненно торчал на поверхности, не движимый течением, и исчезал из виду, как только набегала волна. Оказалось, что он смотрит на тюленя. Впервые за год Имону довелось увидеть его у самого берега. В детстве появление тюленя на пляже Куша вызвало бы удивление. Имон хорошо помнил тот теплый летний день и какую-то женщину; она стояла, показывала пальцем и кричала загорающим: “Там тюлень, глядите, как близко!” Все вставали посмотреть. Тогда Имон уже был не таким маленьким, чтобы его брали на руки, но кто-то наклонился и показал ему на море. Имон смотрел на волны, но ничего не видел, в то время как взрослый — он не помнил, кто, но точно не отец — начал терять терпение. И вдруг Имон разглядел в воде небольшой черный силуэт — голову тюленя. Он подплыл посмотреть на людей. Кто-то сказал, что он безобиден, но Имон все равно испугался этого толстого водоплавающего и еще несколько дней не ходил купаться.
[132] ИЛ 6/2024 ру минут, давая кузену возможность оторваться от чтения, но Майк так и не пошевельнулся. Имон спустился со скалы, оставив его одного. Ему не терпелось рассказать об этом Кармел. Он спустился на пару шагов, думая о том, когда увидит ее в следующий раз. И вдруг его будто сковало тупой болью: он понял, что она мертва, что у него не будет возможности рассказать ей об увиденном. Он отчетливей, чем когда-либо, осознал, что не может смириться с тем, что ее нет рядом. Все это время он избегал мысли о ее смерти. Имон спустился на пляж и сел в тени. Не утихавший ветер заносил его песком. Имон задумался о том, что только что произошло. Мгновение назад он верил, что она жива, что она дома, в саду или на веранде листает газету или роман. Вот-вот он вернется с прогулки или после купания и расскажет ей новость: Майк повадился сидеть в развалинах своего дома, открытого всем ветрам, и читать газету. Но медленно и мучительно к нему приходило сознание, что он вернется, а дома никого. Прошло два дня, а он по-прежнему вспоминал тот эпизод, когда забылся и думал, что она все еще жива. По дороге назад он пытался убедить себя, что Кармел мертва, повторял, что больше ее не увидит, что он теперь один, как и она в своей могиле. Ее плоть будет медленно гнить, пока не разложится до неузнаваемости и от нее не останутся лишь кости да пара уцелевших волосков. “Кармел умерла”, — шептал он про себя, пока шел. Кармел умерла. Он опустился на песок. Было рано, солнце низко стояло над размытым горизонтом. После вчерашней прогулки у него болела спина, но ноги успели отдохнуть. Он решил, что больше не станет брать с собой рюкзак — слишком уж тяжелый. Пытаясь придумать, куда в таком случае класть полотенце, плавки, плащ и свитер, Имон мысленно готовился к завтрашней прогулке. Он закрыл глаза. Поднявшись, он заметил, что по берегу из Балливалдена или откуда-то еще севернее медленно едет трактор. Имон двинулся в сторону Балликоннигара, зная, что скоро придется посторониться, чтобы пропустить его. Он уже представлял, как помашет трактористу, а тот помашет в ответ. Интересно, будет ли на нем кепка. Имон стоял на пляже под домом Китингов, рассматривая, как сильно дом пострадал за прошлую зиму и весну, когда сильно штормило. Совет графства распорядился прикатить под скалу огромные валуны, чтобы создать преграду для волн. Имон еще помнил времена, когда по эту сторону дома тянулась дорога, а за ней расстилалось поле. Помнил, как, когда поле сползло
[133] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск и остался лишь крутой спуск к берегу, вдоль дороги начали ставить машины. Помнил один такой летний воскресный день с чистым голубым небом и ярким солнцем, отражавшимся от лобового стекла “моррис-майнора” и “моррис-остина”, когда они медленно и осторожно сворачивали на стоянку. С кухни Китингов доносились звуки большого приемника, транслировавшего репортажи с матчей по херлингу и рассказывавшего о судьбе команды из Уэксфорда. Тем временем трактор проехал мимо. Имон обернулся и помахал рукой, вдыхая густой дым, валивший из выхлопной трубы. Тракторист помахал ему в ответ и притормозил, чтобы переехать прибрежную отмель. Несколько лет назад на европейские деньги тут построили каменный стапель для небольших рыболовных судов. Однако они не учли, что почва здесь подвижная, а слои песка каждый год сдвигаются, поэтому теперь Имон стоял перед голым каркасом стапеля, до которого волны даже не доходили. Он торчал тут, как бельмо на глазу, и скоро должен был вовсе прийти в негодность. Дом Китингов все еще держался на краю скалы. Ослепительно сияла побелка, само здание выглядело надежным и крепким. Скоро и оно сорвется, но этого следовало ожидать. Имон вспомнил, как кто-то сказал ему, что опасность угрожает дому не сбоку, а скорее сзади — со стороны, где раньше стоял холм. Предсказание не сбылось. Имон сел на стену, наблюдая за тем, как в поле по ту сторону реки толпится у изгороди стадо коров. В воздухе роились мухи, и Имону приходилось все время их отгонять. Площадка перед пляжем круглый год служила трейлерным парком, на ней было припарковано несколько домов-фургонов. У самого берега реки стояла современная палатка, а рядом — микроавтобус. Людей вокруг не было. Имон встал и двинулся обратно к морю, перейдя через реку и потихоньку направляясь в сторону юга. Когда Имон только собирался на прогулку, воздух казался неподвижным и ветра почти не было, но теперь он вдруг усилился, поднял тонкий слой песка и понес его по пляжу на север. Имон шел, в лицо ему дул ветер, но он был приятный и теплый. Имон старался идти прямо. Над морем кружили чайки и несколько других одиноких морских птиц. Стоял штиль. Имон уже проголодался, хотя перед выходом съел тост с вареным яйцом. Он подумал, что погуляет еще часок и только потом развернет сэндвичи. Он устал и вспотел, но решил отложить первый заплыв и пройтись чуть дальше. С тех пор как у Имона появилась привычка гулять каждый день, он научился не торопиться.
[134] ИЛ 6/2024 Он почти добрел до Карракло и оглянулся. В воздухе появилась дымка, ветер разносил по пляжу песок, который застилал глаза. Сесть и перекусить заготовленными сэндвичами было негде, песок летел в лицо отовсюду. Имон направился к дюнам — туда, где поспокойнее. У него начинала болеть спина, поэтому он с облегчением снял рюкзак. Затем сел и стащил парусиновые туфли. Ноги горели, на пятке образовалась небольшая мозоль. Кожа вокруг покраснела и саднила. Имон вынул полотенце, прилег, подложил его под голову и вытянулся. Он взглянул на бледное небо. Его клонило в сон, но он знал, что спать нельзя. Надо идти дальше. Он сел, открыл термос, налил себе чашку горячего чаю и развернул сэндвичи. Он ел, ни о чем не думая, любуясь морем. Все цвета были размыты, лишь полупрозрачные оттенки голубого и зеленого виднелись на серо-белом фоне. Имон выплеснул последние капли чая, завернул недоеденные сэндвичи, затем сложил все, и туфли тоже, в рюкзак и встал. Закатал штаны и побрел босиком, но мозоль так саднила, что пришлось снова сесть на песок, открыть рюкзак и надеть носки и обувь. Имон снова двинулся в путь. Часы он с собой не брал, поэтому не представлял, сколько времени провел на берегу. Должно быть, уже час или два дня, гуляет он уже около двухтрех часов. По пути ему встретилось несколько человек, но никто не загорал и не купался — слишком ветрено. Выяснилось, что у воды идти мягче; Имон пошел по влажному песку. Он знал, во время отлива здесь собирают моллюсков, но сейчас был прилив, и берег становился все уже. Через пару километров он и вовсе кончится, тогда придется выйти на дорогу. Вскоре начало припекать, хотя над морем по-прежнему висела дымка. Ветер стих. Имон снова присел и стал искать в рюкзаке плавки. Затем вытащил полотенце, неспеша разделся и переоделся. Мозоль на пятке увеличилась. Он попытался ее вскрыть, но она оказалась слишком жесткой. Он встал и потрогал воду. Не слишком холодная. Имон размялся, выгибаясь назад в надежде избавиться от боли в шее, которая при каждом повороте головы отдавала в спину. Боль не ушла. Он повернулся, медленно зашел в море, не обращая внимания на волны, и погрузился целиком, едва войдя по пояс. Он непрерывно нырял и выныривал, поднимая голову, только чтобы набрать воздуха, и старательно работал руками, чтобы расслабить мышцы шеи. Он поставил себе цель: сделать двадцать гребков в одну сторону, вернуться, потом так же проплыть в другую сторону, а по-
[135] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск том повторить. Когда уставал, он переворачивался на спину и просто покачивался на волнах. Имон закрыл глаза, не зная, плывет он к суше или горизонту, а когда открыл, то увидел, что течение унесло его довольно далеко на север. Тогда он поплыл назад, пока не вернулся к берегу, где оставил рюкзак. Имон вытерся, отошел от воды, оделся и лег. Он слишком устал, чтобы бороться со сном, поэтому подложил под голову полотенце и закрыл глаза. Очнувшись, Имон сразу же понял, что спал крепко. Он замерз и вытащил из рюкзака свитер. Ноги затекли. Он пожалел, что не может прямо сейчас забраться в кровать с чистым белоснежным бельем, но у него впереди был еще целый день. Он знал, что если вернется, то тут же заснет и проснется только ночью, а это было бы невыносимо. Первые несколько дней в Куше он не мог находиться в доме и вместо этого сидел в саду, либо ездил в деревню. Он приучился спать в машине и стелил себе на заднем сиденье, но через пару часов, как всегда, просыпался ужасно подавленным. Идти было некуда. Суд ушел в отпуск, а дом в Дублине казался слишком большим и пустым. Скоро придется возвращаться, эти бесконечные прогулки с утра до ночи он долго не выдержит. Сколько можно брести куда глаза глядят, заставлять себя шагать вперед? А больше в Куше ничего и не оставалось: читать Имон не мог, слушать музыку или сидеть в саду — тоже. Заходить в дом было мучением. Зато теперь, когда день уже на исходе, он вернется с наступлением темноты и проспит всю ночь. Ходьба его занимала, помогала двигаться дальше. Он лежал в предвечерней дымке на пустом пляже за Карракло и думал, что не сможет уйти сейчас, что придется подождать еще пару часов, прежде чем вернуться. Когда он собрался в обратный путь, небо прояснилось. Имон направился по длинной дороге мимо пары побеленных фермерских домов и по протоптанной тропинке через поле, а затем вышел на проселочную дорогу, ведущую к шоссе из Уэксфорда в Карракло. Имон снял парусиновые туфли и вытащил из рюкзака кожаные ботинки покрепче. Мозоль на пятке разболелась и при каждом шаге отдавала в икры. Идти становилось тяжелее. Каждый шаг давался с трудом, а ему еще предстояло преодолеть несколько миль. Погода наладилась, ярко светило предвечернее солнце. Имон старался сосредоточиться на облачках в небе, напоминавших белые лоскутки. Его учили, что так выглядит душа, когда выходит из тела умершего и улетает на небо, если на ней нет смертных грехов. Теперь он ни во что не верил, не находил утешения ни в мыслях о душе, ни о духе. Он верил, что
[136] ИЛ 6/2024 смерть — это конец, что после смерти тело превращается в пыль. Имона так и подмывало заглянуть в деревенский паб и выпить, но он знал, что от алкоголя станет мрачным и замкнется в себе. Одного стакана хватит, чтобы начать себя жалеть. Он боялся зайти даже за апельсиновым соком или водой, потому что не хотел останавливаться, а то идти станет тяжелее. Имон свернул обратно к берегу. Главное — не вспоминать о том, как далеко конечная точка. Все неблизко. Он делал шаг за шагом, позволяя себе думать лишь об уже пройденном пути. Он добрался до отеля “Стренд”, стоявшего на вершине холма, и перед ним открылся вид на море и бледную линию горизонта. Пока Имон шел по болотистой почве к песчаным дюнам, он вдруг почувствовал, как по телу разливается тепло. Спину по-прежнему ломило, мозоль при каждом шаге пульсировала, мышцы ног болели, но вопреки всему он ощущал невероятную бодрость, когда проходил мимо магазина и старой деревянной изгороди, тянувшейся через дюны к берегу. Имон хорошо знал это чувство: он всегда оживлялся под конец прогулки, если только не лил дождь. Так бывает, когда долго идешь, а потом сворачиваешь к солнцу, или когда видишь внезапные просветы в небе. Он зашагал быстрее, вдыхая свежий морской воздух. Чуть позже присел и снова вытащил сэндвичи с термосом, стараясь не отрывать глаз от моря — такого спокойного, серо-голубого, гладкого. Солнце грело спину. Довольный, он доел оставшееся и допил чай. Потом снова положил термос и обертку в рюкзак и переобулся. Имон по-прежнему не знал, сколько сейчас времени, но, судя по небу, было часов семь или восемь. Солнце садилось, резко очерчивая предметы, тени делали их только выразительнее. Имон представил, как они с Кармел провели бы день в Уэксфорде, как стояли бы в овощном магазине, смотрели на стручковый горох и думали, насколько быстро он испортится, а потом пошли по Мейн-стрит в ее любимую мясную лавку. “Смотри-ка, ягненок. — Она повернулась к нему. — Возьмем? Или больше хочешь свинину? Свинина и фарш здесь всегда хорошие”. Наконец Кармел выбрала, они проследили, как взвешивают и заворачивают ногу ягненка, и расплатились. “Картошка дома есть, — сказала ему Кармел, — нужно только докупить мятный соус и вино. Несколько бутылок”. Они стояли в винном магазине и разглядывали вино. Она улыбнулась продавцу, а потом пошла изучать этикетки, немного щурясь. — Что думаешь? — спросила она. — Я за красное.
[137] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — Да, возьмем несколько бутылок красного и, может, две белого. Но давай купим на вечер бутылку хорошего вина к ягненку, гороху и картошке. Что-нибудь особенное. Они взглянули на полку с красным вином. Имон попытался ей помочь, хотя знал, что она справится и без его помощи. И все же ей нравилось, когда он был рядом и давал советы. По дороге назад, к Балликоннигару, в тускнеющем свете сумерек он представлял, как они с Кармел выбирают вино, а потом несут его на кассу. Видел, как она меняет бутылку на ту, что подороже, поясняя, что они редко тратятся на вино, а вечером у них будет особенный ужин. — Просто так, без всякого повода, — сказала Кармел. Она умерла. Кармел умерла, шептал он про себя и все равно думал о том, как они гуляют по Уэксфорду. Он воображал, как открывает багажник, кладет туда покупки, снова закрывает, распахивает дверцу со стороны водителя и снимает блокировку пассажирской двери для Кармел. Но открывать пассажирскую дверь было некому, как и не для кого снимать блокировку. Едва он подумал об этом, его глаза наполнились слезами. Так всегда бывало, когда он возвращался под конец дня. Он чувствовал себя опустошенным и не знал, что будет делать, когда поднимется на скалу к дому Майка, свернет на тропинку, увидит поле белого клевера и выйдет на дорожку, где всегда куча мошкары. Что он будет делать? Пока разгорался тусклый луч маяка, Имон по-прежнему неторопливо шел домой. Оседала роса, начинало холодать. Он знал, что не сможет войти внутрь. Ему хотелось поесть, принять ванну и побриться, но он знал, что не сможет переступить порог дома, где они жили. Имон заметил, что подниматься на скалу стало гораздо проще, чем раньше; его мышцы окрепли. Имон взглянул на дом Майка — то ли кузен вернулся, то ли, уходя, оставил стул. На западе у горизонта пролегла красная полоса. Скоро исчезнет и она, наступит ночь. Имон устал, поэтому чувствовал, что стоит ему закрыть глаза, как он тут же, несмотря на голод, крепко заснет. Но знал и то, что если он уже сейчас так голоден, то потом проснется посреди ночи. Его приводила в ужас одна мысль о том, что придется целый час лежать в темноте и ждать, пока над морем не забрезжит серый рассвет. Имон оставил рюкзак у двери и пошел к машине. Все пространство между задним сиденьем и спинками передних кресел было заложено подушками. Не обращая на них внимания, он вставил ключ в замок зажигания и развернулся. Потом открыл ворота на улицу, снова сел в машину и поехал в
[138] ИЛ 6/2024 сторону Блэкуотера. Имон старался ехать помедленнее. Он понимал, что устал. В деревне он подъехал к “Этчингему” и оставил машину снаружи. Когда Имон вошел в паб, несколько человек подняли на него глаза; в углу сидела семья — похоже, отдыхающие. Он закрыл дверь и прошел в бакалейную лавку, где находился бар. За стойкой никого не было. Он сел на стул и стал ждать. Когда бармен вернулся, Имон заказал виски, буханку хлеба, масло и банку тунца. Сначала бармен принес ему виски и графин воды, а потом вернулся с белым целлофановым пакетом с продуктами. Допив виски, Имон направился к машине. Он знал, что придется зайти в дом за ножом для консервной банки, а еще хотелось принять душ. Ему показалось, что проще не включать свет, а найти наощупь все, что нужно, на кухне и ополоснуться в темноте. В машине Имон включил радио. Играла знакомая песня. Он попытался сосредоточиться на дороге. Чтобы пропустить приближающуюся машину, пришлось остановиться у самой канавы. Имон помахал водителю, хотя и не был с ним знаком. Он въехал через ворота во двор, выключил фары и какоето время сидел, наблюдая за маяком. Из-за яркой луны и безоблачного неба луч света казался слабее обычного. Имон вылез из машины и взглянул на звезды, шаря в кармане в поисках ключей. Небо было цвета чернил. Он повернулся, подошел к входной двери и вошел в дом. Внутри пахло затхлостью и сыростью. Имон оставил дверь открытой и наощупь пробрался в ванную. Он знал, что горячей воды нет, но в душ все равно хотелось. Имон открыл кран с холодной водой и подставил руку под струю. Из-за дневной жары вода нагрелась до комнатной температуры. Имон разделся и принялся искать в темноте мыло и шампунь. Приняв душ, он вытерся и пошел в спальню переодеться. Здесь стоял другой запах — смесь камфорных шариков, лаванды и духов. Имону хотелось как можно быстрее выйти из спальни, закрыть за собой дверь и оставить комнату наедине с ее запахами. Он порылся в ящиках комода и нашел носки, трусы и рубашку, которые привез из Дублина. Переоделся и вернулся в ванную за ботинками. Мозоль болела, не терпелось лечь спать. Он попытался отыскать на кухне нож, но в темноте так ничего и не нашел. Бросив затею, Имон вернулся в машину, обустроился на заднем сиденье поудобнее, а потом закрыл дверь, скрючился и лежал, пока не стало жарко. Тогда он открыл окна и люк на крыше, снял штаны и рубашку. И заснул.
Когда он очнулся, уже рассвело. Имон по-прежнему чувствовал усталость и хотел пить, но с места не двигался. Он и думать не мог об очередном дне ходьбы. И все же сидеть рядом с домом или в саду с утра до вечера было невыносимо. Дальше так продолжаться не могло: за несколько дней у него уже отросла щетина. Когда-то это должно кончиться. Он закрыл глаза и снова улегся, но вскоре понял, что не уснет. Имон оставил входную дверь открытой. За окном было серо, низко висели тучи, собирался дождь. Прежде чем пойти на кухню за стаканом воды, Имон заглянул в гостиную и сел у окна. В раковине было полно грязной посуды, некоторые тарелки уже покрылись зеленой плесенью. Он пил воду стакан за стаканом. Затем пошел в ванную и взял набор для бритья. Лицо осунулось и загорело, седая щетина старила его, делала похожим на больного. Он умылся и намазал подбородок кремом для бритья. Потребовалось довольно много времени; щетина была жесткой и не поддавалась. Побрившись, он ушел в спальню, которая приобрела такой же неопрятный вид, как и все остальные комнаты, задернул шторы и лег на кровать. Ему казалось, что теперь он сможет заснуть. Имон вышел к машине забрать подушки с заднего сиденья. Затем запер входную дверь, в спальне разделся и забрался в кровать со свежим бельем. Он снова искренне поверил, что она жива и может войти сюда в любую минуту с завтраком на подносе или газетой или просто заглянуть за чем-нибудь. Он начал проигрывать в голове их разговор, воспроизводя в воображении каждую деталь: ее платье, запах, который оставался в кровати после ее ухода, голос. При мысли о ней он улыбнулся, накрылся одеялом и крепко заснул. [139] ИЛ 6/2024 Дни по-прежнему были серыми, морось то прекращалась, то начиналась снова. Имон купался, когда выдавалась возможность, и старался поддерживать в доме порядок. Он сидел на крыльце и, если появлялось солнце, шел в сад. Несколько дней подряд ходил гулять в северном направлении, до самого Моррискасла, и возвращался вдоль дороги. Имон взял с собой несколько новых книг по праву. Теперь он держал их на столе в гостиной вместе с блокнотом и проводил большую часть времени за чтением, изучая старые дела и последствия новых законопроектов. Две книги были о Законе европейского сообщества, о котором он мало что Колм Тойбин. Пылающий вереск Глава четвертая
[140] ИЛ 6/2024 знал. Обычно он предоставлял разбираться с подобными делами младшим коллегам. Теперь же Имону казалось, что, взявшись за изучение новой темы, он сможет занять мысли накануне долгой зимы. Тем не менее большую часть времени он по-прежнему думал о Кармел и вспоминал дни, проведенные вместе. В голове всплывали случайные фрагменты: ее одежда, выражение лица, обрывки разговоров. Однажды, меньше чем через год после свадьбы, когда они еще жили в его старой квартире на Хьюм-стрит, она позвонила ему в юридическую библиотеку. Она была беременна, вспомнил он, — кажется, на пятом или шестом месяце. Он помнил, как разволновался, когда вернулся с судебного разбирательства и узнал, что она звонила. Обычно она никогда не беспокоила его, пока он был в суде. Имон сразу же ей перезвонил. — Я случайно столкнулась с твоим дядей Томом и тетей Маргарет на Доусон-стрит. Они приехали в Дублин на несколько дней и остановились в пансионе на Джордж-стрит. Они не дали о себе знать, думали, что мы слишком заняты для встреч. Я пригласила их сходить куда-нибудь сегодня или завтра вечером. — Как ты себя чувствуешь? — спросил он. — Все хорошо. — Тогда почему бы не встретиться сегодня вечером? Может, сводим их поужинать в отель “Расселл”? — Я позвоню в пансион. Ты зайдешь домой? — Да. Скоро увидимся. Было начало июня, вечер стоял теплый и безветренный. Имон шел из “Четырех судов” к Сент-Стивенс-Грин. Дело, над которым он работал, было долгим и трудоемким, но он закончил большую часть предварительной подготовки к слушанию еще весной, прочитал все документы, проверил и перепроверил все прецеденты и возможные линии обвинения, сидя за столом в гостевой комнате, которую обустроила для него Кармел. Имон стал старшим адвокатом и по большей части поддерживал публичное обвинение. В последние несколько лет он начал отказываться от дел, которые казались ему неинтересными или на которые не хватало времени. Теперь Имон выступал от имени государства в каждом конституционном деле, которое разбиралось в Высоком или Верховном суде. Осенью ему даже неофициально предложили место на скамье Высокого суда, когда появится вакансия. Он еще не советовался с Кармел, но подобное решение означало бы, что он станет меньше зарабатывать. К тому же коллеги будут судачить, что он слишком молод для судьи, ведь он лет на десять младше любого из них.
Когда Имон поднялся по лестнице, Кармел сидела в их маленькой кухне. — Я им позвонила, — сказала она. — Думаю, они рады, что мы пригласили их на ужин. — Они бывают в Дублине два раза в год. Я виделся здесь с ними пару лет назад, — сказал Имон. — Я забронировала столик в “Расселле” на восемь часов. Имон принял ванну и переоделся. Пока Кармел пришивала пуговицу к блузке, он стоял у окна и смотрел на пустую улицу. Чем меньше времени оставалось до ужина с дядей и тетей в отеле, тем напряженнее становился Имон. — Как ты? — спросил он Кармел. — Прекрасно, — ответила она. — Жду не дождусь ужина. — Хочешь чего-нибудь выпить? — Сейчас? — Да. Джин с тоником или еще что-нибудь. — Нет, не буду. А ты выпей. Имон пошел на кухню, налил себе джина, добавил тоник и лед. [141] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Имон прошел по Уиклоу-стрит и свернул на Графтон-стрит. Ему надо было обдумать предложение перейти в Высокий суд. Ведь если подождать, правительство может смениться, и в таком случае ему не предложат место в суде, пока “Фианна Файл” не вернется к власти. Но это был слишком простой ход. Он побродил по книжному магазину “Эблана”, посмотрел стенд с новыми книгами, но ушел, так ничего и не купив. Ему не хотелось возвращаться домой. Сначала он и сам не сознавал почему, но, проходя по Сент-Стивенс-Грин, понял, что ему совсем не хочется проводить вечер в Дублине с дядей и тетей. Он был бы и рад встретиться с ними, но он знал, что не сможет не вспоминать об отце и детстве, проведенном в их доме. Их отношение к нему не изменится: они будут улыбаться и хвалить его, как в детстве, когда он навещал их с отцом. Имон лучше себя чувствовал в окружении юридических книг, в суде, вдали от случившегося, или в квартире с Кармел, где они строили планы на покупку дома, зная, что скоро родится первенец, и зная, что скоро они пойдут в спальню и займутся любовью. Имон сел на скамейку в парке. У него был с собой портфель. Он достал “Айриш таймс” и начал читать новости на первой полосе. В парке стояла тишина, которую нарушал только шум машин вдалеке и шорох листьев из-за несильного ветра. Имон решил, что уйдет, если кто-то к нему подсядет, но люди проходили мимо, не обращая на него внимания. Наконец он сложил газету и убрал ее в портфель.
[142] ИЛ 6/2024 — Пойдешь в суд завтра утром? — спросила Кармел. — Да. — Тогда нам лучше не засиживаться. Они пошли через парк Сент-Стивенс-Грин и по дорожкам добрели до искусственного озера. Они рассчитали время и могли позволить себе идти неспеша. — Ты говорила им, что беременна? — спросил он. — Нет, думаю, они и не заметили. Они подождали в баре отеля. Когда тетя Маргарет с дядей Томом появились, Имону показалось, что они стесняются. Во время разговора они поглядывали на бар, сомневаясь, выпить или нет. Несколько раз они повторили, что надеются, что не помешали Имону или Кармел и не расстроили их планов. Имон часто приходил сюда с коллегами и клиентами. Он знал главного официанта, и ему льстило, что их с дядей и тетей провожают к столику. — Мы тут уже сто лет не были, — сказала тетя Маргарет, когда они сели. Сначала народу в ресторане было немного, но, пока они листали меню, приходили новые посетители и занимали столики вокруг. Они заговорили о родном городе и цене, которую Имон мог назначить за отцовский дом — он собирался его продавать. — Ты выручишь хорошие деньги, — сказал дядя. — Сейчас многие возвращаются из Англии. Тетя рассказала о двух сестрах, вернувшихся из Америки, где они прожили пятьдесят лет. За все это время они ни разу не были дома и появились на Айленд-роуд в надежде найти здесь старых знакомых, но их почти никто не помнил. Вся их семья разъехалась, и в городе не осталось ни одного живого родственника, но тетя хорошо их помнила — помнила, как они уехали сразу после Первой мировой, едва подвернулась возможность. Она сказала, что замужем они никогда не были, работали на богатую семью и собирались уходить на покой. Они подумывали переехать в Эннискорти, но тете Маргарет казалось, что они этого не сделают, ведь там у них никого не осталось. Принесли основное блюдо. Во время еды Кармел шепнула тете Маргарет: — Сразу не оборачивайтесь, но там слева, у окна, сидит Чарльз Хоги. Не знаю, кто это с ним, может, Имон подскажет. Тетя Маргарет продолжила есть как ни в чем не бывало, а потом бросила взгляд на столик у окна. — Можешь взглянуть, Том, — сказала она. — Горизонт чист. Имон и дядя Том повернулись одновременно.
[143] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — Он часто здесь ужинает. Сюда часто приходят молодые министры и люди из “Фианна Файл”, — объяснил Имон. — Слышал. Все равно здорово его увидеть, — ответил дядя. — Будет что рассказать домашним, — сказала тетя Маргарет. — А кто это с ним? Имон бросил взгляд на столик. — Не узнаю. — Твой отец был бы в восторге, — сказала тетя. Когда они заказали десерт, Имон поймал взгляд Хоги. Он наблюдал, как тот, кивнув своему приятелю, встал и подошел к их столику. Имон поднялся. Официант ждал, когда он сделает заказ. — Мне трайфл, пожалуйста, — сказал Имон, когда Хоги похлопал его по спине, чтобы он присаживался. — Мистер Редмонд, — сказал он и поприветствовал остальных коротким кивком, прежде чем Имон представил их друг другу. — Это министр финансов, — сказал Имон. — Мой дядя всю жизнь был членом “Фианна Файл” в Эннискорти, — добавил он, повернувшись к Хоги. — Вы здесь ненадолго? Что ж, отличный отель, — сказал Хоги. — Ой, да мы не здесь остановились, — призналась тетя Маргарет. Хоги не сводил с нее ясных голубых глаз. — Как думаете, удержим два места в Уэксфорде? — обратился он к дяде Тому. — Без мистера Райана придется трудно, но мы справимся. — Хорошо было бы выбрать кого-нибудь из местных избирателей, из бывших игроков в херлинг, — заметил Хоги. — Точно будет кто-нибудь из местных. Это я вам обещаю. — Иначе предложим вот этого молодого человека, — сказал Хоги, положив руку Имону на плечо. — Правда, у нас на него свои планы, — улыбнулся он и снова посерьезнел. — Уэксфорд — прекрасное графство. — А сами-то приедете к нам во время кампании? — спросил его дядя Том. — Министры — люди очень занятые, — сказала тетя Маргарет. — Им тяжело поспеть везде. — Сделаю все, что в моих силах, — пообещал Хоги. — Был рад с вами познакомиться. Приятного ужина, — обратился он к Кармел и, слегка поклонившись ей, ушел. Все молчали, пока не появился официант с десертом. — Не знала, что ты с ним знаком, — сказала тетя Маргарет. — Я готовил для него кое-какие документы, когда он был министром юстиции. Он очень практичный и знает, как добиться результата, — ответил Имон.
[144] ИЛ 6/2024 — Прекрасный человек, — добавил дядя. — Что ты о нем думаешь, Кармел? — спросила тетя Маргарет. — Смотрит так, будто знает о тебе что-то. — Это точно, — сказала тетя Маргарет. — Я чуть не умерла, когда сказала, что мы не тут живем, а он на меня посмотрел. А я просто не хотела, чтобы он подумал, что мы здесь остановились, а потом узнал, что это не так. Допив кофе, Имон вышел в туалет. За столиком Хоги никого не было. Он открыл дверь, и ему навстречу вышел Хоги. Он в шутку стукнул Имона кулаком в грудь и усмехнулся. — Тебя прочат в судьи. Имон ничего не ответил, но взгляда не отвел. — Согласишься, если предложат? — спросил Хоги. — Соглашусь. — Тогда скоро увидимся. Рад был встрече. Они заказали еще кофе, а потом Имон с дядей выпили бренди. Несмотря на возражения дяди и тети, Имон расплатился за всех. Когда они вышли из ресторана, было уже почти одиннадцать. Они стояли в холле, Имон и Кармел настаивали, что проводят гостей до Джордж-стрит, но дядя Том и тетя Маргарет были непреклонны и уверяли, что и сами дойдут. Во время разговора Имон бросил взгляд в сторону бара. Тетя Маргарет тоже обернулась. Хоги еще не вышел из отеля и стоял у стойки с бокалом в руке. Его собеседник стоял к ним спиной. Рядом, слева, стоял еще один министр. — Они ходят сюда каждый вечер? — спросила тетя Маргарет. — Не знаю. Вряд ли, — ответил Имон. Он заметил, как пристально она на него посмотрела, словно не поверив. Они медленно возвращались через Сент-Стивенс-Грин и остановились посмотреть, как сносят один из викторианских домов красного кирпича на углу Эрлсфорт-террас. — Надеюсь, они не поставят здесь какую-нибудь жуткую стеклянную громадину, — сказала Кармел. Дома они сидели на диване, держась за руки. — Хороший получился вечер, — сказала Кармел. — Надеюсь, им все понравилось. Твоя тетя всегда тревожится. Имон подошел к окну, услышав на улице звук заведенного двигателя, а потом заварил чай. Кармел сидела на диване, подложив подушку под ноги. С улицы не донеслось ни звука, даже когда он открыл окна в гостиной. Они пили чай и молчали. — Чувствуешь, как ребенок пинается? — спросила она, взяв его за руку и приложив ее к животу.
[145] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Имон ощутил слабый толчок, будто что-то живое. И убрал руку. — Тебе не нравится его трогать? — спросила Кармел. — Тебе неприятно? — Нет. Просто не верится, — ответил Имон. Они вместе поднялись в спальню. Кармел уже включила светильник и задернула шторы. Они молча медленно разделись. Когда он обернулся, она уже стояла голая, над круглым выпуклым животом висели тяжелые груди. Имон подошел ближе и обнял ее. Он чувствовал, как в жилках на ее шее пульсирует кровь. Имон прижал Кармел к себе, касаясь ладонями мягкой и нежной кожи на спине. Они подошли к кровати, сдернули одеяло и легли, не укрываясь. Он глубоко ее целовал, закрыв глаза и стараясь быть как можно нежнее. Все еще не решался притронуться к груди или животу. Они лежали на боку, лицом к друг другу, она провела рукой по его груди к паху и бедрам. Он чувствовал, как учащается дыхание и, прижавшись ухом к ее шее, ощутил ее пульс. Он взял в ладонь ее тугую налитую грудь. Затем, наклонившись, поцеловал соски, спустился ниже и прижался лицом к ее животу. Он ласкал упругую натянутую кожу, сжимая и разжимая пальцы. Закрыв глаза, он прошелся языком по округлости живота, чувствуя мягкий, сладковатый запах вагины. Кармел вздохнула, когда он вставил в нее палец. Имон сел и обнял ее. Она его поцеловала. Член затвердел, и, когда она раздвинула ноги, он приподнялся и начал медленно входить, пока она держалась за его плечи. Сначала он думал, что кончит сразу, но потом расслабился и замер. Он чувствовал ее напряжение и дрожал, будто был не здесь, не в этой комнате с ней, а в другой вселенной. Он снова нашел ее губы и теплый язык. Он боялся, боялся войти слишком глубоко, но кажется, ей хотелось, чтобы он сделал именно так. Кончив, он лег рядом, обняв Кармел одной рукой и прижимая ее к себе. Он улыбался. Ее виски были влажными от пота. Она накинула на себя и Имона простыню. — Иногда я чувствую, что мы самые близкие люди, — сказала она. — Хорошо быть вместе, да? — Иногда ты где-то далеко, — тихо сказала она и прижалась к нему еще сильнее. — Иногда мне кажется, что ты вообще не хочешь, чтобы я была с тобой. Имон слушал ее рассеянно, думая о чем-то своем, но теперь различил в ее голосе нотки, которых раньше не слышал. — Не понимаю, о чем ты, — сказал он. — Кажется, что ты далеко.
[146] ИЛ 6/2024 — Все время? — Нет, но иногда. Я чувствую... — она умолкла. — Не знаю, как описать. Они по-прежнему лежали под простыней, обнявшись. Кармел приподнялась и подтянула к ним одеяло. — Холодно, — сказала она. Имон промолчал. — Тебе здесь плохо? — спросил он. — Иногда мне кажется, что ты очень далеко. Или что ты холодный. — Холодный? — Иногда, когда мне хочется тепла. Иногда я жду тебя целый день и хочу обнять, когда ты возвращаешься, но вижу, что ты этого не хочешь, не хочешь, чтобы я к тебе приближалась. — Это неправда, — возразил Имон. — Нам нужно поговорить об этом. Ты должен помочь мне. Ты должен меня понять. — Можно, я подумаю, и мы вернемся к разговору в другой раз? — Имон, мне очень сложно говорить о таких вещах, и будет странно снова возвращаться к этой теме. Я должна знать о твоих чувствах. Нам нужно поговорить. — Давай в другой раз. — Как хочешь. — Я думал, ты счастлива. — Буду — после того, как мы поговорим. На следующий день, когда он вернулся из суда, на столе лежала праздничная скатерть, их свадебный подарок, и стояла бутылка вина. Имон вдруг вспомнил, что надо поработать над делом и придется как минимум два часа просидеть в комнате, просмотреть записи и документы. Кармел сделала макияж и накрасила губы. В комнате витал странный сладкий запах, которого он раньше не замечал. Имон поцеловал ее и отнес портфель в соседнюю комнату. — Что за запах? — спросил он. — Духи. — По какому случаю? Она не ответила и скрылась на кухне. — Ужин скоро будет готов. Хочешь чего-нибудь выпить? — Мне нужно немного поработать, — ответил он. — Будем ужинать прямо сейчас? Кармел вышла из кухни и посмотрела на него. На ней был фартук. — Много работы? — Достаточно.
[147] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — Ужин будет через полчаса. — Позовешь, когда все будет готово? Имон пошел в комнату и достал бумаги. С каждым днем дело становилось все труднее — судьи все больше прислушивались к истцу и в первую очередь интересовались прецедентами в Америке, а не в палате лордов. Нужно быть предельно внимательным, иначе государство проиграет дело. По тому, как держались судьи, казалось, что оно уже проиграно. Интересно будет ознакомиться с их доводами. Имон начал читать бумаги. Взяв подборку с примерами из американского права, он просмотрел оглавление. На нем все еще был костюм, и он задумался, почему не переоделся после суда. Он осознал, что не хочет ужинать с Кармел — вчерашний разговор выбил его из колеи. Поднявшись, Имон оглядел маленькую комнату, подошел к двери и открыл ее. Кармел сидела на диване у окна. Сначала она его не заметила. Казалось, ее что-то беспокоит. Кармел взглянула на него. — Прости, — сказал он. — Я мог бы поработать и утром. Я боялся начинать разговор о нас. — Да, знаю, — сказала Кармел. — Я уже думала, как к тебе подступиться, — улыбнулась она. Имон сел и налил себе выпить. Он рассказывал о деле, а она внимательно слушала и кивала. — Мне очень трудно говорить, — сказал он. — Погоди, давай сначала поужинаем. Она приготовила жаркое с молодой картошкой (первый урожай в этом году) и открыла бутылку вина. — Знаю, что беременным пить нельзя, — сказала она, — но я выпью всего бокальчик. Когда у него в бокале заканчивалось вино, она то и дело подливала еще. Имону казалось, что их что-то связывает, точно заговорщиков. — Иногда мне кажется, что ты очень далеко, — сказала она так, будто в ее замечании не было ничего особенного. — Я понимаю, о чем ты. Взять хотя бы сейчас, когда я ушел в другую комнату. Мне нужно время, чтобы к тебе привыкнуть, — сказал он, отпив вина. — Знаешь, когда я упоминаю о твоих родителях, ты становишься странным. Может, ты не замечаешь, но ты вдруг меняешься с ног до головы. Я чувствую, что тебе больно, я ощутила это даже сейчас, когда заговорила о твоих маме и папе. — Мама умерла, когда я был совсем еще маленьким. — Что ты из-за этого чувствуешь? Имон молча отпил вина. Он взглянул на окно и снова посмотрел на Кармел. Та наблюдала за ним.
[148] ИЛ 6/2024 — Ее просто никогда не было рядом. — А отец? — Думаю, мы справлялись, но ему, наверно, тяжело пришлось. — А тебе? — Мне трудно судить. Все, что случилось, сделало меня очень самостоятельным. Я могу сам о себе позаботиться. Имон снова замолчал и встал, чтобы убрать со стола. Вернувшись, он сел на диван рядом с Кармел. — Я научился никогда ни от кого не зависеть. Думаю, в этом дело. Тебе трудно из-за этого? — Нет, просто хочу понять, что ты чувствуешь. — Я никогда ничего не просил. Мне казалось, что если попросить, то мне откажут. — И я тоже? — Мне всегда казалось, что я никому не нужен, — он отвернулся, у него на глаза навернулись слезы. Она взяла его за руку; они сидели на диване не шевелясь. Кармел сделала кофе и, когда они его допили, предложила пойти погулять. Был ясный солнечный вечер; они прошли по Сент-Стивенс-Грин к Килдэр-стрит, свернули на Моулсвортстрит и зашли в бар на первом этаже отеля “Ройал Хибериан”. У стойки сидело несколько человек, столики пустовали. Они сели и заказали по бокалу. Сначала шептались, но потом поняли, что в баре нет эха, и стали говорить, как обычно. Имон рассказал ей о доме и отце; о том, как после дедушки умер дядя Стивен. Рассказал о болезни отца и о том, как жил с тетей на ферме в Таллоу. Он не стал упоминать о девушке, но рассказал о голосе отца и о том, как сидел в классе и ждал, когда тот запнется, зная, что мальчишки с задней парты тоже только и ждут, как только отец заговорит, чтобы выкрикнуть: “Сэр, мы вас не понимаем!”. Что-то из этого она знала. Кармел помнила о болезни его отца, ее мать рассказывала о смерти дяди и дедушки Имона. Но она слушала так, будто не знает ничего, а он наблюдал за ней, боясь, что она заскучала, ведь ей необязательно во все это вникать. — Он заходил в класс. Я его понимал. Если слушать внимательно, то можно было понять, о чем он говорит. Папа был прекрасным учителем. Он научился говорить крайне лаконично. Но я все равно боялся, когда он входил в класс, ведь обязательно попадалась какая-нибудь фраза, с которой он не мог справиться. Иногда он смотрел на меня, а я едва сдерживался, чтобы не отвести взгляд. Когда они возвращались по Доусон-стрит, начало темнеть. Имон чувствовал себя обессиленным, ему хотелось
спать. Завтра нужно будет встать пораньше, чтобы посидеть над делом. Придя домой, они поднялись в спальню и, не раздеваясь, молча легли в обнимку. [149] Однажды, возвращаясь после долгой прогулки, Имон свернул на дорожку к дому и увидел полицейский автомобиль. В нем сидело двое полицейских, но они не замечали Имона, пока тот не подошел ближе. Тогда они вылезли из машины. Один был без фуражки, второй сдвинул свою на затылок. Имон их не знал. — Мы из полиции Блэкуотера, — сказал один из них. — Нас просили передать вам сообщение. Мы целый день не могли вас найти. Видимо, вы куда-то отлучались. — Что за сообщение? — Ваша дочь просит вас ей позвонить. — И давно вы здесь стоите? — Нам сказали дождаться вашего возвращения. — Хорошо, я ей позвоню. Это срочно, она не говорила? — Хм, да, наверное, срочно, — ответил один из полицейских. — Тогда я позвоню ей прямо сейчас. Спасибо. На звонок никто не ответил. Имон подождал немного, подумал, не вернуться ли на пляж поплавать, пока светло, но решил не выходить, пока не поговорит с Нив. Он не понимал, зачем ей понадобилось, чтобы он перезвонил. Имон сделал себе сэндвич, налил чашку чая и пролистал газету, которую купил в деревне утром, едва открылся магазин. Чуть позже он снова позвонил Нив, но ответа так и не последовало. У него не было номера Донала, так что он узнал его в справочной. Донал поднял трубку сразу же. — Нив отправила сюда двух полицейских со срочной просьбой ей перезвонить. Не знаешь, с чего вдруг? — Знаю, — ответил Донал. — Нив уже несколько дней пытается с тобой связаться, а ты не отвечаешь. Она очень беспокоится. — У меня все хорошо. Можешь ей позвонить и сказать, что все в порядке? — Ты вечером дома? Думаю, она захочет сама с тобой поговорить. — Да, я дома. Спать в большой старой кровати, которую они делили с Кармел, становилось легче. Имон старался поддерживать в доме ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск Глава пятая
[150] ИЛ 6/2024 чистоту, но большую часть времени по-прежнему проводил на улице, гуляя по пляжу или вдоль дороги. Когда шел дождь, он читал юридическую литературу, внимательно помечая дела, с которыми надо будет ознакомиться по возвращении в Дублин. Имон посмотрел вечерние новости по телевизору и пошел на кухню мыть посуду. Зазвонил телефон. Он сразу догадался, что это Нив. — Прости за полицейских. Я думала приехать сама, — сказала она, — или попросить Донала. — Я все время гуляю. — Я хотела приехать в Куш недели на две. Мне кажется, тебя не стоит оставлять одного. Я могу взять с собой компьютер и поработать, если найду няню. — Нив, у меня все в порядке. Мне не нужна няня, — засмеялся он. — Я имела в виду для Майкла. — Да я понял. — У тебя все хорошо? — Справляюсь. — Донал привезет меня в воскресенье. Хорошо? — Не нужно за мной присматривать. — Ты не хочешь, чтобы мы приезжали? — Да нет, приезжайте, если хотите, я буду только рад, но я не болен. Я за тебя волновался. У вас-то все в порядке? — Да, у меня все хорошо. Тогда мы приедем в воскресенье утром? — Нив, можешь позвонить тете Маргарет и навестить ее, когда будешь тут? Я просто не в состоянии ехать в деревню. Боюсь, что встречу кого-нибудь, кто захочет поговорить о твоей матери. Я знаю, что это будет по доброте душевной и из лучших побуждений, но мне тяжело о ней говорить. — Хочешь, мы привезем ее в воскресенье? — спросила Нив и, не получив ответа, добавила: — Ладно, наверное, плохая идея. Но я все равно позвоню ей перед тем, как приехать. Имон положил трубку и задумался, не позвонить ли Доналу. Может, попросить его сказать Нив, что приезжать не стоит? Нив нарушит его привычный распорядок дня. Он уже начал привыкать к одиночеству, долгим прогулкам и юридической литературе и не знал, каково будет, если в доме поселится ктото еще. Имон взялся за уборку, проверил, чтобы все стояло на своих местах. Занятие было утомительным. Он подолгу прерывался на чтение книг, а потом снова вытирал пыль и подметал. Затылок пульсировал, шею ломило. Когда Имон опускал голову, прижимая подбородок к груди, боль расходилась вниз
В воскресенье Имон встал пораньше и поехал в деревню за газетами. Английских еще не привезли. Он посидел в машине, полистал ирландские, а потом решил съездить в Уэксфорд и купить другие газеты. Со смерти Кармел он там не был. В Уэксфорде никто ничего о нем не знал и не остановил бы при встрече, к тому же в воскресенье утром обычно тихо. На улицах толпы людей шли с мессы или на нее, женщины были в ярких нарядах. Имон включил радио. Передавали трансляцию григорианского хорала из церкви. Он сделал погромче. По пути ветер усилился, внезапные проблески солнца сменялись короткими ливнями. Он увидел шпили Уэксфорда и засомневался, зачем вообще сюда вернулся. Он все еще воображал, как они идут вместе по городу, довольные, купив вина и продуктов на неделю вперед. Имон снова представил себе машину, припаркованную на набережной в Уэксфорде, ровный свет на воде и огромное небо над ними. В багажнике уже стоял ящик с продуктами, Имон осторожно открыл дверь, проверив, нет ли поблизости автомобилей, сел за руль и дернул ручку пассажирской двери — вот только за ней никого не было. Тогда он вылез из машины, осмотрелся и принялся восстанавливать в памяти весь день шаг за шагом, чтобы понять, что сегодня Кармел не было рядом, что ее тело покоилось в земле. Когда ее хоронили, оно еще было свежо и прекрасно, как только что сорванный [151] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск по спине. Потрогав, он ощутил сильное напряжение в шейном отделе. Имон подошел к окну и выглянул наружу, чувствуя, как начинают ныть плечи. На долю секунды ему захотелось попросить Кармел что-то с этим сделать, как если бы она была рядом. Он подумал о ней. Имон вспомнил вечер, когда мыл ее в ванне, а потом лежал рядом на кровати. Прежде он старался избегать этих мыслей. Тогда стояла такая же теплая глухая ночь, как сейчас, и так же бились об оконное стекло мотыльки. Он вспомнил ее голос, вспомнил, как она жаловалась, что пыталась рассказать ему о своих родителях, но он никогда ее не слушал. Имону хотелось восстановить в памяти все, каждую их беседу за много лет, но ничего не выходило. Ему казалось, что она любила своих родителей, ведь она месяцами говорила о них после их смерти. Он не помнил, чтобы она рассказывала о побоях или что отец слишком много выпивал. Сейчас, сидя здесь посреди ночи, он просил у нее прощения за все несделанное; клялся, что пытается мысленно повторить их разговоры, но не мог припомнить ни одного раза, когда бы выслушал ее рассказы о пережитом в родительском доме и утешил ее. Он просто не помнил.
[152] ИЛ 6/2024 цветок, а теперь будет гнить и разлагаться, пока от него ничего не останется. Имон проехал мост и припарковался на набережной. Он прошел по переулку на главную улицу и добрел до газетного киоска; английских газет там тоже не оказалось. Ему посоветовали другой, в конце улицы, недалеко от казарм. В городе было тихо. Он знал, что скоро из трех церквей, где сейчас идут мессы, повалят толпы людей, и решил зайти и постоять сзади. Минута, когда ты причастился Святых Даров и медленно возвращаешься на место, не глядя на других, встаешь на колени, опускаешь голову на руки и горячо, сосредоточенно молишься. Все вокруг в этом мрачном здании с высокими сводами движется, люди идут по центральному и боковым проходам, а потом назад, и каждый погружен в молитву. Ему бы тоже сейчас хотелось последовать их примеру: дождаться одной из поздних месс и снова причаститься — впервые за столько лет. Имон нашел газетный киоск с английскими воскресными газетами и, взяв их с собой в вестибюль отеля “Талбот”, заказал чаю и принялся читать; вокруг сновали люди. Прочитал несколько статей о международной политике и пару интервью, затем пролистал журналы. Подумал, не пообедать ли в отеле, но потом вспомнил, что надо ехать в Куш встретить дочь. Он вернется сюда как-нибудь на неделе, если дома будет совсем уж тяжело. Имон направился к машине по пристани, гадая, удастся ли найти по радио музыку, чтобы послушать по дороге домой. Может, купить в машину кассетный плеер? Он завел мотор. Пробки на набережной не было. Развернулся и поехал обратно по мосту. Вернувшись в Куш, он понял, что задержался в деревне. У дома стояла машина Донала, на заднем сиденье, кажется, был кто-то еще. Имон припарковался за ними. Впереди сидел Донал со своей девушкой, сзади — Нив с сыном. Донал вышел из машины. — Давно вы здесь? — спросил Имон. — Мы уже не знали, что делать. Собирались дверь взламывать. — Ключ всегда лежит под камнем у двери. Теперь выбрались и остальные. Нив держала на руках ребенка. — Ну, заходите. Я ездил в Уэксфорд за газетами. Не думал, что вы так рано приедете. Имон отпер входную дверь и сразу почувствовал, что запах сырости и несвежей еды только усилился. Вид у дома был
Колм Тойбин. Пылающий вереск запущенный. Имон заметил, что Донал и Нив осматриваются так, будто это их собственность. — Чуть подкрасить не помешает, — сказал Донал. Над абажуром в гостиной летали мухи; комната выглядела [153] мрачнее обычного и на удивление неопрятно. ИЛ 6/2024 — И глазом моргнуть не успеешь, как он рухнет со скалы, — сказал Имон. — Одна непогожая зима, и все кончено. — Ну, между нами и скалой еще целое поле, — ответил Донал. Нив вместе с Кэти, девушкой Донала, пошла к машине за компьютером и чемоданом. Ребенка они оставили на ковре в гостиной. Пока Донал говорил с отцом, малыш до того раскричался, что покраснел. Донал хотел взять его на руки, но ребенок заверещал еще громче и попытался его стукнуть. Он не успокоился, даже когда вернулась Нив и прижала его к себе. Она вынесла малыша в сад. Он все еще плакал. Имон наблюдал за ними из окна: мальчик показывал на него и Донала и продолжал реветь. — Ну чего ты, все хорошо, — приговаривала Нив, качая его на руках. — Мы привезли еду и закуски, — сказал Донал. — Отлично, — ответил Имон, — но пока еще рано. Я пойду в спальню почитаю газету. Позови, когда обед будет готов. Имон закрыл за собой дверь и поставил стул у окна. В саду Нив качала ребенка. Он притих и, положив голову ей на плечо, на что-то отвлекся. Имон снова пролистал газеты, нашел в “Обсервере” международный раздел и принялся читать статью. Сидеть на стуле с прямой спинкой оказалось неудобно, и вскоре он переместился на кровать, лег на бок и продолжал чтение. Закончив, перевернулся на спину, положил голову на подушку и закрыл глаза. Мышцы шеи болели по-прежнему. Свет из окна мешал ему спать, но задернуть шторы было нельзя — еще подумают, что он заболел. Имон снова услышал плач внука и голоса в гостиной. Он вышел в гостиную и увидел, что гости убираются. Нив вытирала пыль, Кэти с Доналом наводили порядок на кухне. Все окна были широко распахнуты. Ребенок бегал в одном подгузнике, не выпуская изо рта бутылочку с молоком. Нив поставила стулья вверх ногами на стол, чтобы подмести. Она уже вынесла коврики на крыльцо. Имон думал пойти в сад, но хмурые тучи висели слишком низко. Нив мыла окна, по-прежнему не замечая отца. Он обернулся предупредить, что коврики промокнут, если пойдет дождь, но вдруг увидел, что малыш смотрит на него. Имон поглядел в ответ и улыбнулся. Не выпуская бутылку изо рта, Майкл тихонечко сидел и смотрел
[154] ИЛ 6/2024 на дедушку, как вдруг снова закричал и побежал к Нив, будто на него кто-то набросился. Она взяла его на руки. — Не волнуйся, все хорошо. Малыш не перестал плакать, даже когда она вынесла его в сад. Имон не мог найти себе занятия: за стол не сядешь — на нем стоят стулья. На кухню тоже нельзя — там Донал с Кэти. Он услышал звон тарелок и столовых приборов и стал гадать, что они там делают. В сад тоже не выйти — там ребенок на руках у матери и никак не унимается. Имон стоял и бесцельно смотрел в окно. К тому времени он уже успел проголодаться и с радостью поел бы в одиночестве. “Интересно, что будет на обед”, — подумал он и решил вернуться в спальню, пока не позовут. Он снова сел у окна, затем принялся думать, что бы почитать. После обеда небо прояснилось. На кухне Кэти готовила кофе в новой кофемашине, которую они привезли из Дублина. Нив меняла сыну подгузник у себя в комнате. Имон встал из-за стола. — Я, наверное, пойду погуляю, пока погода хорошая, — сказал он. — Не выпьешь с нами кофе? — спросил Донал. — Нет, я пойду. — Мы рано уедем. — Тогда, может, я вас не застану, — он спокойно посмотрел на сына. — Мы подождем, если хочешь. Кэти вошла в комнату с сияющим новым кофейником. Имон надел плащ и взял зонт. — Вы не будете кофе? — спросила она. Это прозвучало как обвинение. Имон не ответил. В комнате воцарилась тишина, оба смотрели на него. — Точно не хотите? — повторила Кэти. — Я всегда гуляю в это время, — ответил Имон. Он отправился по тропинке к скале. Судя по небу, на востоке шел дождь, но Имон все равно спустился к морю. Возвращаться домой ему не хотелось. Дул северный ветер; он свистел в ушах и мешал ходьбе. Над морем висели чернильного цвета тучи. Рано утром Имон проснулся от воя ветра за окном. Он раздвинул шторы и увидел голубое небо и ослепительно яркое солнце, но дул такой сильный ветер, от какого не спрячешься. Имон потихоньку спустился на кухню и выпил стакан воды. Проходя мимо комнаты Нив, он услышал, как она разговаривает с малышом и смеется, когда Майкл выкрикивает
За несколько дней, проведенных с Нив и ребенком, Имону показалось, что она слишком часто таскает его за собой. Он ничего не говорил, но, насколько мог, избегал общения с внуком и предложил ужинать после того, как она уложит его спать. Он вернулся к юридическим книгам и снова погрузился в тонкости европейского права. Он специально перенес стол и работал в спальне, как Нив, которая поставила у себя компьютер. Утром на четвертый день Имон заметил, что Майклу нечем заняться. Нив посадила его на пол и пошла в душ, попросив отца за ним присмотреть. Майкл пополз к двери, то и дело проверяя, не следят ли за ним. Имон не стал препятствовать. В тот день стояла хорошая погода, дождя не было. Он взял со стола кубики и разложил их на дорожке возле дома, сделав вид, что не обращает на Майкла никакого внимания. Имон притворил- [155] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск какие-то слова. Имон хотел предложить ей чаю, но побоялся, что ребенок увидит его и заплачет. Он съездил в деревню за продуктами и утренней газетой. — Я видел их вчера, — сказал Джим Болджер. — Они к тебе заходили? — спросил Имон. — Нет, я видел, как они поднимались на холм. Уже уехали? — Нет, Нив с ребенком остались. — Значит, будет шумно, — засмеялся Джим Болджер. Когда Имон вернулся домой, малыш сидел на ковре в гостиной и играл с кубиками. Нив была на кухне. — Ты уже позавтракал? — спросила она. — Нет, я еще даже не побрился. Имон сел за стол, стараясь не обращать на ребенка внимания, боясь, что он снова заплачет, если взять его на руки или с ним заговорить. Имон развернул газету и начал просматривать новости. За окном было все так же ветрено. После завтрака он попробует найти в саду укромное местечко для шезлонга. Имон оглянулся и увидел, что ребенок ползет к нему, но, едва их взгляды пересеклись, малыш закричал как ошпаренный. Нив прибежала из кухни. — Что случилось? — Он просто посмотрел на меня и завопил. — Он так обычно не делает. Наверное, ему здесь просто непривычно. Миссис Мерфи будет днем забирать его к себе, чтобы я могла поработать. — Там будет еще хуже. — К женщинам он привык. — Маленький новоиспеченный феминист, — усмехнулся Имон. Нив не улыбнулась.
[156] ИЛ 6/2024 ся рассеянным и отвлеченным и старался не смотреть малышу в глаза. Он вернулся в дом и сел у окна, не теряя ребенка из виду и следя за тем, чтобы тот не ел гравий. Майкл немножко поиграл с кирпичиками, забросил их и уселся без дела. Имон пошел на кухню и набрал воды в таз. Потом отыскал в шкафу над раковиной несколько пластиковых стаканчиков, положил их в воду. Отнес таз Майклу и поставил перед ним, не глядя на внука. Имон отступил и стал наблюдать. Майкл подозрительно посмотрел на воду и огляделся, чтобы убедиться, что вокруг нет никого, кроме дедушки. Потом снова взглянул на таз, взял кубик и бросил его туда. Затем запустил руку в воду, выловил кубик и снова бросил, на этот раз с силой. Майкл сосредоточился на новом занятии, так что Имон мог наблюдать за ним, не боясь, что тот посмотрит на него и снова заплачет. Майкл шлепнул ладошкой по воде, не обращая внимания на стаканчики. Из-за облаков выглянуло солнце. Имон вынес стул из гостиной в сад, но малыш, поглощенный игрой с водой, его не заметил. Вышла Нив и встала в дверях. — Ты принес ему таз с водой? — Да, ему не с чем было играть. — Обычно он боится воды. И ненавидит купаться. — Вроде бы он всем доволен. — Да, кажется, ему нравится. Майкл засмеялся и завизжал, вылив воду на землю вместе с пластиковыми стаканчиками. Когда Нив взяла его, чтобы снять комбинезон, малыш возмутился. Он отказался надевать белую панамку, которую она ему привезла, и Нив отнесла ее обратно, оставив его баловаться с водой. Майкл поиграл со стаканчиками еще немного, потом встал и попытался вылить всю воду из таза, но упал и тогда решил опрокинуть его сидя. Увидев на дороге трактор, Майкл пополз к воротам. Он пробовал подняться, но гравий слишком сильно царапал его ножки. Имон быстро подошел, взял малыша на руки и поднес к воротам в то самое мгновение, когда трактор проезжал мимо. Майкл ткнул в его сторону пальцем и попытался сказать “трактор”. Он засмеялся и захлопал в ладоши, радуясь шуму и дыму, которые тот оставил после себя. Едва трактор исчез из виду, Имон снова посадил ребенка у воды. На следующий день, когда Нив завтракала за столом у окна, Майкл пошел за дедушкой на кухню и показал на таз. Он смотрел на Имона и пытался что-то сказать. Было слишком пасмурно, чтобы играть на улице, поэтому Имон наполнил таз водой и поставил его прямо на кухонный пол. Они вместе наблюдали, как малыш шлепает руками по воде.
По вечерам после ужина Нив почти всегда работала; Имон редко ее видел и продолжал целыми днями гулять. Несколько раз он обедал в Уэксфорде. По вечерам читал, смотрел телевизор, а на ночь выпивал пару бокалов бренди, чтобы быстрее уснуть. Когда Майкл спал или играл в саду, присутствие Нив почти не ощущалось. Имон заметил, что она всегда тщательно подбирает наряды, будто работает в городском офисе. Если день выдавался теплый, она бегала купаться, но осень вступала в свои права, и ночи становились холоднее. Майкла все так же завораживала вода, а дедушка стал ассоциироваться у него с красным тазом. Однажды вечером, когда Майкл проснулся и его отнесли в гостиную, он посмотрел на Имона и указал в сторону кухни. Ему хотелось поиграть со своим тазом, поэтому он заплакал, когда ему сказали, что уже слишком поздно. Каждый вечер перед сном они с Нив пили чай. Временами ее манера говорить и отвечать удивительно напоминала ему Кармел. Иногда, когда Нив улыбалась, она казалась ему точной копией матери, несмотря на другую форму лица и оттенок кожи. — Я заметила, что на доме Джулии Демпси повесили табличку “Продается”, — сказала она как-то раз. — Там участок — чистое поле, — ответил он, — и дом. Правда, в ужасном состоянии. Не знаю, кому он может сдаться. Они помолчали. — Джулия Демпси там родилась? — прервала тишину Нив. Имон поднял глаза и на мгновение задумался. — Нет. Там жили ее тетя с дядей, она часто у них гостила, и они оставили дом ей. — У нее была прекрасная коллекция шляпок. Я ни разу не видела ее без шляпы, — сказала Нив и подлила еще чаю. — Она была с причудами. Была уверена, что дядя где-то припрятал деньги. — И что, правда припрятал? — спросила Нив. Кармел ответила бы точно так же. Имон даже на секунду замешкался и откинулся на спинку кресла. — Она до последнего надеялась, что они где-то лежат, — продолжил он. — А однажды сказала твоей матери, что часто [157] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск — Как ты до этого додумался? — спросила Нив. — Твоя мама все время так делала. Забыла? Мы выпускали вас с Доналом в сад и сажали у таза с водой. Вы часами могли с ним играться. Я просто вспомнил. — Вообще не помню, — ответила она. — Наверное, я была еще совсем маленькой.
[158] ИЛ 6/2024 просыпается посреди ночи и думает о том, где может быть тайник. — Она так ничего и не нашла? — Нет, — он покачал головой. — Не думаю, что у них вообще были какие-то сбережения. Но она всю жизнь верила, что все изменится, как только она их найдет. Нив посмотрела на него, улыбнулась и кивнула. — Я этого не знала, — сказала она. Нив проявляла любопытство и внимание к его словам точно так же, как Кармел. В Куш на несколько дней пришло бабье лето; стало теплее, чем даже летом. Из-за жары Имон никак не мог заснуть. Он просыпался ранним утром, усталый и изможденный, с болью в спине и затылке, которая усиливалась, стоило ему опустить голову. Имон пробовал делать упражнения для рук, чтобы расслабить мышцы, но этого было недостаточно. Тогда он решил, что надо больше плавать, чтобы облегчить боль. В половине девятого он поехал в деревню за газетой, а когда вернулся, над морем уже ярко светило солнце. Майкл сидел на высоком стуле, Нив его кормила, а он стучал ложкой по тарелке и смеялся. Имон легонько хлопнул малыша газетой по затылку. Майкл моргнул, словно испугавшись, но, когда Имон сделал это снова, малыш засмеялся и захотел еще. — Было бы здорово провести утро на пляже, — сказала Нив. — Как думаешь, как он отреагирует на море? — Ты его еще не водила? — Он может просто поиграть на песке. Возьмешь таз? После завтрака они отправились на пляж. Майкл по-прежнему отказывался от панамки и, когда Нив в очередной раз попробовала ее надеть, швырнул панамку на землю. Они взяли с собой коврик, несколько подушек, термос с чаем, печенье и бутылку молока — вдруг Майкл проголодается. Захватили и полотенце с купальниками. Когда они дошли до поворота, со скалы открылся вид на короткую береговую линию и море. Оно простиралось далеко-далеко, словно сияющее заледеневшее стекло, гладкое в неожиданно теплом свете сентябрьского солнца. Имон нес вещи, а Нив — Майкла, пока тот не дал понять, что хочет идти сам. На пляже она снова попыталась надеть на него панамку, но он сопротивлялся. Пока Имон расстилал на песке коврик и надевал плавки, он пытался понять, кто из его детей отказывался носить панаму на солнце. Или, может, это был он? Он вспомнил, что отец носил соломенную шляпу. Однажды Имон увидел, как внезап-
Послесловие Осенью 1983 года, когда я работал редактором ирландского общественно-политического журнала “Магилл”, ко мне подошла журналистка и феминистка Джун Левин. Предложение касалось дела об убийстве проститутки Долорес Линч. Подру- [159] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск ный порыв ветра унес ее вместе с газетой, пока отец сидел за столом. Он не помнил, где это случилось, и мысленно осматривал каждый уголок сада в Куше, где со времен Калленов ничего не изменилось, но не мог представить ни отца за столом, ни шляпу, внезапно унесенную ветром. Где же это произошло? Нив прервала его размышления. — Майкл хочет, чтобы ты принес ему таз с морской водой. — Нив раздела ребенка и намазывала его солнцезащитным кремом. Имон подошел к морю и наполнил таз. Вода оказалась гораздо теплее, чем он думал. Пока Нив плавала, Имон играл с Майклом. Она быстро привыкла к воде. Ее движения были быстрыми и решительными. Майкл увлеченно играл с морской водой и песком, пока не опрокинул таз и не вылил все на себя. Имон поднял его и вытер полотенцем. Он резко обернулся, услышав, что Нив им что-то кричит. Она звала их в воду. — Мама хочет, чтобы ты поплавал, — сказал он Майклу. — Как тебе такая идея? Ребенок потер глаза, поежился и улыбнулся, а потом обнял Имона за шею. Имон знал, что вода станет для него потрясением. Он ненадолго замер, радуясь солнцу и глядя, как Нив подплывает к берегу, а потом стал медленно заходить в воду, тихо говоря с внуком, словно пытаясь его отвлечь. Он двигался против накатывающих волн, пока Майкл сам не начал ждать их и смеяться, когда они приближались. Ноги Майкла уже задевали кромку воды, и он крепче схватился за дедушкину шею. Нив плавала неподалеку и звала их зайти глубже. Держа внука за подмышки, Имон высоко поднял его, подставил солнцу, а потом опустил в воду. Он намочил ему ноги и продолжал крепко держать. Потом снова медленно окунул. На этот раз он намочил его еще больше и быстро вытащил. Когда набежала волна, он подхватил внука и поднял. Майкл засмеялся; Имон опустил его, поднял еще раз — но это было уже слишком. Ребенок обхватил дедушку за шею и попытался взобраться на него, чтобы оказаться подальше от воды. Испугался. Имон осторожно понес его к берегу.
[160] ИЛ 6/2024 га Долорес Линч, Лин Мадден, готова была дать показания против человека по имени Джон Каллен, обвиняемого в убийстве Долорес. История, которую Лин собиралась рассказать, оказалась весьма мрачной — это был портрет теневого мира Дублина, о котором в то время лишь вскользь упоминали в судебных отчетах и желтой прессе. Как редактор, я заинтересовался историей и регулярно виделся с Джун Левин. Я также стал следить за показаниями Лин Мадден в суде. Все зависело от того, сочтет ли судья ее рассказ правдоподобным. В результате ее словам поверили, и был вынесен обвинительный приговор. На следующей неделе, когда я готовился к встрече с прессой, мне сообщили, что Джон Каллен, собиравшийся обжаловать приговор, добился судебного запрета на публикацию. Я связался с адвокатами и выяснил: несмотря на то, что слушание дела должно было проходить в Апелляционном суде по уголовным делам (суде, состоящем из трех судей, без присяжных), по словам адвокатов Каллена, оно по-прежнему находилось на рассмотрении. Мы обратились в Высокий суд, чтобы снять запрет на публикацию, но проиграли. Тогда мы обратились в Верховный суд, где получили согласие на предварительное слушание. Я видел, что, хотя некоторые члены Верховного суда были не довольны нашей статьей, они не собирались запрещать ее публикацию. Отчасти ради свободы слова, но также и из веры в собственную независимость. Ведь если журнальная статья могла повлиять на решение апелляционного суда в сфере правовых вопросов, то что в них такого особенного? Неужели они могут поддаться влиянию какого-то журналиста? Главный судья в деле, известном под названием “Каллен против Тойбина”, сказал от имени своих коллег: “Мы просим Апелляционный суд по уголовным делам заниматься исключительно правовыми вопросами, относящимися к апелляции. О том, чтобы публикация той или иной статьи в любом количестве периодических изданий имела какое-либо влияние на объективное рассмотрение юридических вопросов и аргументов, не может быть и речи”. Внимательно наблюдая за судьями, я заинтересовался работой Верховного суда. Я понял, что то, как он устроен, и судебные решения могут стать плодородной почвой для исследования, которое можно отправить в журнал. Работа над статьей шла параллельно с созданием моего первого романа “Юг” и сложными периодами выпуска журнала (что было частью издательского процесса). Я попытался связаться с судьями Верховного, а также Высокого суда и известными адвокатами. Неко-
[161] ИЛ 6/2024 Колм Тойбин. Пылающий вереск торые судьи согласились пойти мне навстречу. Одним из первых был Брайан Уолш, самый старший член Верховного суда, а также председатель Комиссии по правовой реформе и член Европейского суда. В начале он был неприветлив, но вскоре начал относиться ко мне дружелюбно, даже тепло. Уолш обладал удивительным умом. Чем чаще я с ним встречался, тем больше он напоминал мне отца, который умер в 1967 году, и дядю, его старшего брата, — оба принимали активное участие в жизни политической партии “Фианна Файл”. Меня крайне заинтересовала его манера изъясняться и впечатление, которое он производил, хоть я и знал, что в статье коснусь лишь судебных решений. В Ирландии времен обретения независимости, в 1922 году, гражданская война подняла одновременно простые и сложные вопросы. Семья моего отца принимала участие в Пасхальном восстании 1916 года и Войне за независимость, а в гражданской войне оказалась на стороне побежденных. Они были одними из членов-основателей партии “Фианна Файл” в 1926 году. “Фианна Файл”, под руководством Имона де Валеры, пришла к власти в 1932 году и продержалась вплоть до 2011го. Мои отец и дядя оставались ревностными приверженцами партии, которая стала символом и бедных, и богатых, и духа нации — всего сразу. Пока я работал журналистом, я не поддерживал партию. Ее риторика казалась мне устаревшей, а главные представители — либо тупыми, либо продажными, а иногда и теми и другими сразу. Из-за того, что я жил в Дублине, вдали от родного Эннискорти (и к тому моменту уже успел пожить в Испании), эта старая, полуплеменная верность своей партии со времен гражданской войны ничего для меня не значила. К своему удивлению, я вспомнил о ней во время общения с судьями и адвокатами в Дублине и открыл для себя, что судьи “Фианна Файл” умнее и отзывчивее своих коллег, которые (как и их семьи) скорее симпатизировали противоположной стороне. Все те месяцы, пока я работал над статьей, над Ирландией маячила тень референдума 1983 года по вопросам аборта. В редакции мы выступали решительно против самой идеи референдума, который закрепит в конституции юридический запрет на аборты. В ту эпоху о людях судили по тому, на чьей стороне они были в этом споре. Например, сидя в палате одного из судей Высокого суда, я знал, что он выступает за референдум и, возможно, даже участвовал в написании текста самой поправки. За год до этого я считал его настоящим демоном. Однако во время разговора он показался мне человеком на удивление приятным. Такие люди напоминали мне,
[162] ИЛ 6/2024 что я не из Дублина, что я вырос в консервативной, глубоко националистической и патриотической семье в провинциальной Ирландии, где партия “Фианна Файл” и “Ирландия” были синонимами. С некоторыми из судей у меня было много общего. Постепенно, по мере общения с ними и чтения их решений, у меня возникла идея этого романа. В моем первом романе “Юг” есть глава под названием “Море”, в которую я включил фрагмент прибрежного пейзажа в графстве Уэксфорд, на юго-востоке Ирландии, куда мы в детстве ездили на все лето. Меня удивило многообразие эмоций, которое я ощутил, пока описывал этот пейзаж, и то, с какой легкостью в голове возникал визуальный образ. Я сразу понял, что могу вернуться к ним: разрушенному эрозией побережью с его размытым серым светом, его хрупким очертаниям и вежливым, приятным людям, которые там живут. Я поселил своего судью в доме, где мы проводили каждое лето, в доме, куда не возвращались после смерти отца. Я думал о книге, и все эти образы возвращались ко мне, словно навязчивые страницы воспоминаний и утрат. Роман стал для меня странным способом их восстановить. Если “Юг” был полон средиземного солнца и очарования, то роман, о котором я думал теперь, походил на отблески неясного северного солнца. Если “Юг” рассказывал о неприкаянности, то этот — о принадлежности к своим корням. Эти два романа — диптих о поколении, пришедшем после независимости Ирландии. “Юг” — о Кэтрин Проктор, чья жизнь изменилась после того, как сожгли дом ее семьи; “Пылающий вереск” — об Имоне Редмонде, чей отец или дядя могли быть среди поджигателей того самого дома, тех, кого Кэтрин называла “местными”. Я думал о сером морском пейзаже и чувстве одиночества, как из ранних черно-белых фильмов Ингмара Бергмана. Для “Пылающего вереска” я пытался подобрать более спокойную манеру рассказа, чем была в “Юге”, и более четкую структуру. Во время работы над первыми главами романа в отеле “Континентал” в марокканском Танжере поздним летом 1987 года в моем воображении оживало множество событий, случившихся в Эннискорти до моего рождения: например, смерть дедушки в 1940м и смерть его младшего сына, моего дяди, от туберкулеза несколько недель спустя. Я смешал факты с воспоминаниями из собственной жизни тех времен, когда мой отец, который работал учителем, основал музей в замке Эннискорти, а я вместе с ним и местным священником объезжал дома в деревне, где хранились исторические артефакты, включая наконечники копий, оставшихся от повстанцев 1798 года.
В “Зеркале” Тарковского и “Персоне” Бергмана я заметил, какой мощной может быть идея размывания идентичности и как можно позволить воспоминаниям и фантазиям переплетаться друг с другом. Я позволил этому произойти и в “Пылающем вереске”, смешав события реальной жизни моего отца с собственными воспоминаниями. В чем-то Имон Редмонд был нами обоими, а в чем-то — ни одним из нас. Но атмосфера города и берега принадлежит той жизни, о которой я знал не меньше, чем главный герой романа. Как было и с “Югом”, и с романом, который я написал после него (“История той ночи”), и с более поздним “Мастером”, я написал несколько первых глав “Пылающего вереска” и отложил их в сторону, не зная, как продолжать, и не справившись с эмоциями, которые пробудили во мне ранние главы. 1988 год я провел в Испании, не написав ни слова, а следующий год писал книгу о Барселоне и путешествовал по новой Европе, расширившейся после падения Берлинской стены. И, наконец, к концу 1990 года я приехал в Будапешт и поселился в тесном номере дешевого современного отеля недалеко от железнодорожной станции. За окном стоял жуткий холод. Я не знал ни слова по-венгерски, знакомых у меня там не было. На улицах искали работу толпы румын и других эмигрантов, но кафе и опера принадлежали старому миру, отголоскам Австро-Венгерской империи. В этом месте старых привязанностей, противоречий и новой свободы я каждый день и почти каждую ночь работал над романом, придумывая людей, которых знал хорошо и не очень или понаслышке, и дома, в которых жил до переезда в Дублин. Я использовал подверженные эрозии скалы Куша не в качестве метафоры, а отобразил их именно такими, какими они были, когда мы приезжали туда каждое лето, но со всеми нюансами, которые бывают у потерянных вещей — тех, что можно возродить только словом. В 1992 году, когда вышел пробный экземпляр книги, я дал почитать его одному адвокату. Он сказал мне, что стоит удалить первую главу второй части, где содержится материал, наводящий на мысль, что у моего судьи есть реальный прототип — а он в то время еще председательствовал в суде. Я поспешно переписал сомнительные главы. По прошествии двадцати лет многие уже ушли из жизни, включая тех, кто тогда работал в суде. Да и в любом случае образ Имона Редмонда не был изображением никого из них. Вырезанная глава впервые публикуется в этом издании на своем прежнем месте. [163] ИЛ 6/2024
Из классики ХХ века Жан Жироду [164] ИЛ 6/2024 Элпенор Роман Перевод с французского Бенедикта Лившица Вступление, подготовка текста и примечания Константина Львова Вместо предисловия В 1919 году, вскоре после окончания войны, Жан Жироду опубликовал короткий роман “Элпенор” — изящный модернистский парафраз “Одиссеи”. Заглавным героем он сделал, пожалуй, самого незначительного из сподвижников Улисса. Гомеровский Элпенор на острове Цирцеи крепко выпил и заснул на крыше, а когда стал спускаться оттуда по лестнице, то свалился и разбился насмерть. Жироду задавал вопрос: превращают ли перенесенные во время больших событий страдания и лишения homo erectus в человека разумного? Жироду отвечал отрицательно, хотя и сочувствовал плачевной участи Элпенора, — не так ли и мы сочувствуем дереву, птице, дому, когда с ними что-то случается, вовсе не считая их мыслящими существами. © РГАЛИ © Бенедикт Лившиц, наследники. Перевод, 1931 © Константин Львов. Вступление, подготовка текста, примечания, 2024
[165] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Жироду дает не один шанс Элпенору на преобразование своей личности, раз за разом воскрешая его, — но Элпенор не желает покинуть скорлупу врожденного примитивизма. Роман состоит из четырех эпизодов: о циклопе, о сиренах, о плавании в Аид, о визите к Цирцее и о встрече с феаками и Навсикаей. Жироду мастерски орудует скальпелем галльского остроумия, высмеивая философию, демагогию, риторику, стихотворчество и иные культурные институции. Во второй половине 1920-х годов роман попал в поле зрения советских издательств. Сохранилась маленькая внутренняя рецензия Осипа Мандельштама, написанная, вероятно, по заказу издательства “Прибой” в 1926-м или 1927 году: “Такой прозы Франция не видела со времени лучших вещей Франса. Даже Пруст и Радиге бледнеют рядом с Жироду. И все же — книга неприемлема. Она — для сверхкультурного читателя. Математически точные капризы синтаксиса Жироду, рассудочная музыка его стиля, заставляющая вспоминать Дебюсси, — все это требует громадной подготовки. ‘Elpenor’ — это ироническая прогулка современного француза по морям и гротам “Одиссеи”, как бы попытка расслышать в рокоте Гомера диссонансы и полутона. Одиссей морочит циклопа категориями германской метафизики во славу прозрачности французского гения... Слова и понятия для этого александрийского писателя, “впавшего в ренессанс”, как впадают в детство, — лишь поющие и говорящие игрушки, разбросанные под дряхлым небом мира”. В архиве издательства “Academia” (РГАЛИ. Ф. 629. Оп. 1. Ед. хр. 855) хранится наборный экземпляр перевода “Элпенора”, выполненного замечательным поэтом, переводчиком и мемуаристом Бенедиктом Лившицем. На титульном листе стоит дата получения текста — 15 марта 1931 г. К сожалению, редакционную переписку о романе Жироду обнаружить не удалось, либо она утрачена. Некоторый свет на историю несостоявшейся публикации проливает сохранившаяся в фонде литератора, редактора и эмигранта-возвращенца С. М. Ромова (1883—1939) стенограмма заседания редакции серии “Западные мастера стиля” издательства “Academia” (ОР РГБ. Ф. 254. П. 1. Ед. хр. 10). Дата неизвестна, но обсуждались под председательством А. В. Луначарского издательские планы на 1930 год. Редколлегия предполагала выпустить сборники Р. М. Рильке, Дж. Джойса, Г. Аполлинера, П. Валери и др. Основная редакционно-издательская подготовка возлагалась на Оргтройку в составе М. Зенкевича, С. Ромова и А. Эфроса. Есть в тексте стенограммы и такой пункт: “Считать необходимым издать в первую очередь в данной серии также и один том цельного произведения, — роман или повесть. Поручить Оргтройке наметить и представить А. Луначарскому на окончательное утверждение название одного из произведений Ж. Жироду или Ф. Супо [вписано от руки]. Книгу издать в течение 1930 года”. О причинах, по которым издание романа Ж. Жироду не произошло, сведений в настоящее время нет.
Счастливы вы, писатели, если утром, восстав от сна, развиваете свои мускулы, — спасительное упражнение! — словно гирями, “Илиадой” и “Одиссеей”. [166] ИЛ 6/2024 Младший из всех на моем корабле, Элпенор неотличный Смелостью в битвах, нещедро умом от богов одаренный... Гомер Одиссея, песнь Х Циклоп Из классики ХХ века О СТРОВ был раем. Товарищи Улисса, не евшие, не пившие четыре дня, нашли там несколько родников, в том числе один с кипящей водой, все виды плодов и, сверх того, кисловатую, огромных размеров ягоду, вместе с ядрышком восхитительно таявшую во рту, все породы дичи и, сверх того, желтого в черную полосу парда, которого они нарезали поперечными ломтями. Словом, блаженство: исполнение всех желаний и, сверх того, еще одно, осчастливить которым может только бог. Все тени деревьев и, сверх того, еще одна, благоуханная, которая, принимая форму уснувшего под деревом человека, оберегала его от дурных сновидений; для тех же, кто засыпал рядом с подругой, там были двойные тени... Однако после полудня матросы и заготовщики съестных припасов [фуражиры] месили ногами песок, словно собираясь извлечь из него сладкий сок винограда. Из глаз их, сверкая блестящими каплями, ручьем катились слезы. Улисс не видел, как это было на предыдущих пристанях, вёсел, насытившихся наконец соленой влагой и деревянными языками втянувшихся в круглые отверстия триремы; не видел спутников своих, высовывающихся оттуда с бельем и вальками. Они только заламывали руки, лоснившиеся на знойном солнце. Если один из них, всласть наохотившись, растягивался наискосок на искрящемся дротике, он прерывисто дергал ногами во сне, словно лягушка на медной проволоке, и отбивался от насильственных объятий Орфея... Так вырывается ребенок, которого кормилица уносит прочь от пленившей его лужи. Короче, у них были все человеческие горести и, сверх того, одна, дотоле им неведомая — из тех, которые может ниспослать только некий бог.
[167] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Дело в том, что невдалеке выступал из воды другой остров, и все их желания были устремлены лишь к нему. Не потому, чтобы он обещал им больше, чем первый, ибо он необычайно походил на него. Даже остроконечная вершина в центре была как будто та же, по склонам — те же апельсиновые рощицы, и морская рябь вычерчивала вокруг него (Улисс приказал Перимеду сосчитать их) то же число зыбких складок. Каждому платану соответствовал там точно такой же платан, каждому земляничному дереву — точно такое же земляничное дерево, и матросы теперь отказывались срывать лесные яблоки и персики, из опасения причинить какой-либо ущерб двойникам этих деревьев на другом острове. Эврилох, замечавший орла раньше, чем орел замечал его, — Эврилох, которого Улисс в туманную пору ставил перед собой, словно увеличительное стекло, рукой поворачивая его голову в нужную сторону, видел, как те же зебры гуськом бегут вдоль берега, точно растянувшись двухцветной изгородью с мерцающими на солнце полосами. Перебраться на второй остров значило совершенно то же, что оставаться на первом. Но подобно тому, как любовник амазонки тянется к отсутствующей груди, и томной рукой воссоздает и ласкает ее очертания из морского песка; подобно тому, как мужья двух сестер-близнецов живут, глядя вбок, и скашивают взоры в сторону той и другой свояченицы, так золотое течение, описывая восьмерку, узким ремнем опоясывало оба острова, и товарищи Улисса, нетерпеливо подымая и опуская ступни, как это делает точильщик, заостряли на этом ремне свое желание. Они закрывали глаза на то, что овладеть вторым образом блаженства значило бы возбудить в своей душе жажду третьего, и так далее, без конца. Они также не представляли себе, что могут в этом зеркале встретиться с самими собою и, подобно двум козам на доске, переброшенной через пропасть, столкнуться лицом к лицу с собственным существованием. Как бы то ни было, они отказывались играть в бабки костями, только что взятыми от нежных ягнят, ибо кости, увезенные с Итаки, им пришлось съесть в один из голодных дней, и поминутно, точно поэты, испускали зловещее рычание. Матрос Элпенор сокрушался больше всех. “О божественный Улисс, — восклицал он, — уведи нас на второй остров. Разве у тебя, как и у нас, после того как ты совершил какой-либо подвиг (или малейший поступок), не бывает такого чувства, будто тебе еще предстоит совершить его, именно его? Конечно, мы овладели Троей, но не кажется ли тебе, что вторая Троя, неразрушенная, продолжает существо-
[168] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 вание первой, во всех ее подробностях: и что Елена машинально кидает взор на Париса, и что безвестный конюх украдкой ударяет ладонью по крупу Гекторова коня, и служанки Гекубы с невероятным усилием натирают в погребе до блеска потускневшее серебряное блюдо? Конечно, мы видели трех сирен, но нам суждено увидеть еще трех, отличных одна от другой, точь-в-точь как уже встреченные нами, и мы завидуем тем, кто не лицезрел первых. И даже ты сам, божественный Улисс, — вот я касаюсь тебя, я обнимаю твои колени, но разреши мне сквозь твою видимую оболочку умолять второго Улисса, которого ты, о жестокий, заслоняешь от меня! Пускай тот простит меня за то, что я пожелал сфинкса с двумя грудями: ибо ведь и у меня тоже два глаза и два уха”. “Неужели у тебя и два языка? — возразил Улисс. — В таком случае я погиб”. Но их уже обступили матросы. “О царь Итаки, — кричали они, — Элпенор безумец, и безумен всякий, кто хочет переправиться на тот остров! Накажи же нас, приведя туда, ибо ясно, что, очутившись там, мы только и будем думать об острове, на котором находимся теперь... За дело, товарищи, и отныне бросайте в море кожуру, зернышки плодов и кости, ибо, оказавшись напротив, мы горько раскаялись бы в том, что осквернили предмет наших вожделений, когда он был еще нашим жилищем!” Они думали таким образом угодить Улиссу, требовавшему от них строгого соблюдения опрятности, и вскоре там, как в блещущих чистотою странах Северной Европы, не было ничего грязного, кроме воды и моря. “Оснащивайте же судно”, — обратился к ним Улисс. “О Зевс, — размышлял он тем временем, — разве не на край света привел ты меня, и эта песчаная мель, вычерчивающаяся между обоими островами, разве не рубеж, отделяющий наш мир от мира Идей? Ты, значит, счел меня первого достойным увидеть в смертных существах и неодушевленных предметах нечто отличное от их тела и тени? Этот остров — не Идея ли нашего острова, остров, созданный самим тобою, ибо ты не был бы богом, если бы занялся устроением низменной материи: на это дело хватило бы и демиурга. Переберемся же на истинный остров. Я понял: пояс вселенной застегивается этой двойною блистательной пряжкой!” Но он поостерегся доверить эти мысли своим матросам и удовольствовался тем, что приказал им принарядиться и умастить тело благовониями, подобно тому как философ принаряжает и умащает благовониями своих учеников в день, когда им предстоит увидеть сквозь завесу слов царство Идей. Затем
[169] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Зефир, подхватив судно за оба паруса, унес его и сразу, точно возница, подводящий морду испуганной лошади вплотную к мраморному столбу, остановил у высокого мыса трепещущую трирему. По земле, к которой они обращали свои желания, смертные ступают с большим уважением, чем там, где обитал бог. То, что уничтожали или чем пренебрегали матросы на первом острове, здесь они рассматривали восхищенным взором и лишь слегка прикасались ко всему ласковыми руками. Они уже не убивали животных, да к тому же и заходящее солнце покрывало антилоп, куниц и даже бабочек тем блестящим налетом, которым отличается зелень неувядающих деревьев. Одного лишь Улисса грызла тоска; только у него на сердце было пасмурно, ибо на прибрежном песке он заметил отпечаток исполинской ступни. Желая уменьшить свой вес до последних пределов в мире, быть может, невещественном, он двигался вперед, еле прикасаясь к земле, ощупывая почву посохом, точно это была бутафория, закрывая глаза от малейшего блика, из опасения, чтобы внезапная зарница не поглотила в себе слабого факела его души. “О Паллада! — мысленно восклицал он. — Сделай так, чтобы я попирал ногами землю, а не Зевсово творенье! И прежде всего, сделай так, чтобы великан, обитающий на этом острове, не оказался по прихоти Олимпа Идеей меня самого. Я только что заметил, что он подвязывает обувь, как это делаю один я, не обводя ремень вокруг большого пальца. Я трепещу от страха при мысли об этом. Разве будут взирать с прежним уважением на любезного тебе Улисса его матросы, если они получат возможность сопоставить его с Улиссом удесятеренным?” С другой стороны, заметив, как алчная тень смоковницы поглотила тень Эврилоха, он снова начинал опасаться, что все эти тщедушные человеческие тела, в том числе и его царственное тело, могут внезапно раствориться в своем первоистоке, и потому счел за лучшее укрыться в лоне самой земли. “О товарищи, — приказал он, — войдем в эту пещеру и расположимся в ней на ночлег”. Он велел замолчать Фаэсию, первому, изобретшему обращение на “вы” и повторявшему: “О вы, Улисс”, что приводило в трепет царя Итаки, быть может, не без основания ужасавшегося этого множественного числа. Его спутники уже спали, и сам он вприпрыжку прогуливался по владениям Морфея, более реальным в тот вечер, чем мир, представший ему наяву, когда сгустившиеся сумерки загнали в пещеру стадо огромных овец и оставили их в ней, как
[170] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 ураган оставляет на морском берегу гневные клочья пены. Вслед за овцами в пещеру вошел великан и скалою отгородил звездную ночь от ночи беззвездной. Затем он стал разводить огонь, и узловатые сучья дубов взрывались в его руках, точно фугасы. Улисс, которого тревога томила до такой степени, что он испытывал мучительную боль в суставах, и который больше всего боялся увидать перед собой бессмертного, исполинского Улисса, старался следить за движениями великана. Ему это не удавалось: он слышал только грохот, производимый чудовищем. Впрочем, и этих звуков для него было достаточно, чтобы сердце его стало биться спокойнее. “О Зевсова дщерь, — мысленно произнес он, — благодарю тебя! Это существо кашляет, фыркает, харкает. Это не опрятный Улисс”. В эту минуту огонь запылал ярче и великан заметил греков. Это был юный циклоп, покрытый растительностью, как гора, в один присест съедавший лань. Все побледнели, кроме Улисса, который боялся встречи лишь с самим собой даже в натуральную величину. Он подошел к страшному исполину, заранее приходя в восторг при мысли, чтобы поиздеваться над циклопом, и развлекаясь возможностью располагать свои слова в обратном порядке. Ибо из веселого озорства он пользовался оборотами речи будущих германцев, удерживающих глагол, точно орешек, за щекой до самого конца фразы и выпускающих его изо рта лишь в последний момент. “О циклоп, — сказал он, — не двух, не четырех, не шести глаз или пар глаз, чтобы созерцать тот, что посреди лба твоего самым мозгом своим ты питаешь, достаточно было бы! Щит это, о который Аполлона стрелы ломаются, и бровь твоя, подобно луку черному над щитом круглым, над ним появляется и напрягается! О циклоп, когда глаз свой ты прищуриваешь, будто солнце само прищурилось! Образом каким красоту мы распознаем? Тем, что боги ей завидуют. Тебе же могущественнейший Любви бог завидует. Любви, а не Дружбы и не Наслажденья бог, я сказал! На тебя желая походить, Амур на глаз свой правый повязку надел, но она впоследствии у неловкого и на левый соскользнула”. Циклоп наклонился, и того, чего Борей не может добиться от дуба, дыханием слова своего добился от этой громады Улисс. Между тем матросы, вне себя от восторга, что, вместо страшной опасности, натолкнулись на веселое развлечение, вскочив на ноги, насмешливо кричали: “Ура! Ура Циклопу! Амур, старайся походить на него! Сокройся, о Амур! Тебе ведь известны все тайники!”
[171] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Циклоп внимал им, ошеломленный. Голоса греков, проникая в густо заросшие волосами ушные раковины исполина, вызывали щекотку своими желательными наклонениями. С минуту он, казалось, удерживал их там, накренив голову, как чашу с вином, затем огромным каналом, ведущим к молоточку, пропускал эти хвалы дальше, вглубь уха. Молоточек ударял по наковальне, наковальня — по барабанной перепонке. Только тогда он слышал. Но его барабанная перепонка была так велика и так гулко сотрясалась при каждом звуке, что слышно было, как слышит Циклоп. “Чужеземец, — произнес он наконец, — язык у тебя хорошо подвешен. Если собеседнику твоему хватает и одного глаза, то одним ухом ему никак нельзя ограничиться”. Матросы, сообразив, что они спасены, захлопали в ладоши и закричали: “Не мед на устах у Циклопа! Или же, вместе с медом, пчела оставила на них свое жало. Он за словом в карман не лезет!” “Чужеземцы, — ответил циклоп, — мне нравятся ваши речи. Я бы не простил себе, если бы скрыл от вас, что в один прекрасный день вы послужите мне пищей. Но это не должно помешать нашим дружеским отношениям! Проворная кухарка рано или поздно зарежет своих кур, но все же она желанная гостья на птичьем дворе, и племя пернатых всякий раз наперебой радостно квохчет, едва лишь завидит ее”. Спутники Улисса, сообразив, что они погибли, воскликнули: “Он прав! Будем же квохтать наперебой! А троянцу, который осмелится утверждать, что проворная кухарка не лучшая приятельница своих кур, мы ударами молотка вобьем свеклу в рот, перекошенный, как миндалевидный глаз лицемерного азиата!” Циклоп повернулся спиной к огню. В его длинной бороде застряли остатки съеденной им антилопы, но матросы не решались указать ему на это, зная, что даже обыкновенные смертные бывают неприятно задеты подобным замечанием, хотя в основе его лежат соображения общей пользы. “А ты, — обратился наконец великан к Улиссу. — Ты, кто языком своим, напоминающим подвешенного за хвост пифона, мог бы приподнять быка, как твое имя?” “Меня зовут Никто”, — ответил Улисс. “Имя это мне ничего не говорит, — сказал циклоп. — Но разве тебе неизвестны права хозяина дома? Разве ты не должен назвать мне имя своего отца и имя деда?” “Отца моего звали Ни-Никто, — промолвил Улисс. — Он происходил из знатного рода, однако не столь знатного, как мой дед, чье имя было Ни-Ни-Никто”.
[172] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 “А тебя как звать?” — расспрашивал циклоп всех матросов по очереди. Но матросы, разгадав хитрую уловку своего царя, не сводили с него взора и, соответственно части тела, на которую он указывал пальцем, называли себя вымышленными именами. “Меня зовут Мойлоб”, — сказал Эврилох... Все последовали его примеру. Не обошлось, однако, без тревоги, виновником которой был Элпенор, не раскусивший хитрости и упорно молчавший, озадаченный жестом Улисса, указывавшего ему на собственный глаз пальцем, дрожавшим сильнее компасной стрелки, а также жестами двадцати четырех своих товарищей, подражавших Улиссу. Циклоп угрожающе уже направился к нему. Наконец лицо Элпенора прояснилось: “Меня зовут Циклоп!” — торжествующе заорал он, и это имя гулко прокатилось по пещере. Тогда его товарищи, предвидя неминуемую смерть, воскликнули: “Ах, почему мы не остались на том острове? Конечно, это немалое удовольствие любоваться в нашей тюрьме блеском прекраснейшего глаза циклопа. Но может ли утешить несчастного паразита, обитающего в раковине перловицы, сознание того, что она питает собою восхитительную жемчужину?..” Однако, услышав это страшное имя, циклоп, охваченный внезапной дрожью, уселся на место. “Скажи мне, Никто, — ласково спросил он после того, как сердце его успокоилось, — любил ли ты когда-либо?” “Смотря по тому, — не запинаясь ответил Улисс, — что ты разумеешь под любовью”. “Под любовью? — повторил циклоп (освещенный отблесками костра, он, казалось, весь пылал от головы до ног). — Под любовью я разумею — дрожать от холода на огне, леденящем жилы, задыхаться в знойной тени, топором высекать свое имя на коре дубов и вписывать его среди моря, искусно располагая глыбы скал на дне морском. Жалкое имя, ежедневно поглощаемое приливом, так что на протяжении нескольких часов я чувствую себя безымянным! Под любовью я разумею, наконец, возможность, в зависимости от настроения “предмета сердца”, — так, кажется, вы, люди, называете своих возлюбленных? — в зависимости от схождения или расхождения двух крошечных морщинок на его челе (о, роковые стрелки!) в одну секунду постигать вечное блаженство или вечные муки и, если будет в этом надобность, убить его (я говорю о предмете сердца)!” “О товарищи, — вместо прямого ответа обратился к спутникам Улисс, — спойте циклопу, что такое любовь!”
Так сказал он, и матросы исполнили гимн Пенелопы: Любить — не значит ли, надрезав нити пряжи, Натягивать их вновь? Хотеть и не хотеть царицей быть, и даже Навек проклясть любовь? [173] ИЛ 6/2024 О, погляди, как тянет коней за дышло возница и запрягает их в колесницу с ходом крутым: о, погляди, не Марс ли с трудом надевает свой пояс! О, погляди, как оба стяга в окне моем плещут, вздуваемы утренним ветром, беседуют между собою, слегка кусая друг друга, как оба мои коня! Подобно тому, как царь испытывает в доблести новой всех приближенных своих, о наступающий день, дай испытать мне тебя! Жан Жироду. Элпенор Перимед, возвышаясь над прочими, раскачивался всем телом, отмечая этим способом ритм. Циклоп в испуге перебил их: “Эй, будет! — заревел он. — Что это за диковинная, гибкая, обманчивая речь, от которой я точно перекатываюсь по гребням волн, погружаюсь в пучину, опрокидываюсь вверх ногами?” “Это стихи, — пояснил Улисс. — Женщины легко уступают настояниям тех, кто их преподносит. Но приди в себя, ты смертельно бледен!” Циклоп провел рукою по лицу. “Надо быть искусным, как этот старый кормчий, — произнес он, указывая на Перимеда, — чтобы удержаться на ногах при подобной качке. Разве у вас нет иного способа признаваться в любви, менее неудобного для влюбленного?” “У нас есть еще зачала, — ответил Улисс. — Правда, строгое чередование рифм и отсутствие какого бы то ни было соответствия между ритмом и смыслом — отличительные свойства стихов — сообщают им устрашающую силу, воздействующую преимущественно на телесную сторону человеческой природы, зато зачала способны отразить в себе все движения наших чувств. Подоплекой зачалам служит сама душа, а не наспех обтесанные виршеплетами доски, — и в промежутках между цезурами она предстает нам во всем своем блеске. Товарищи, прочтите циклопу зачало об Улиссе, собирающемся в дорогу”. Они стали декламировать, и Перимед, подымавший руку при каждой цезуре и при каждом переносе, не сразу опускал ее, как бы удерживая в воздухе шелковистые складки периода, подобно соглядатаю-божку, приподымающему за край завесу брачного чертога:
[174] ИЛ 6/2024 О Аврора стыдливая, все на Улиссе окрась, что оставили злато и сталь уязвимым! На сгибы кнемид наложи розоватую узкую ленту! И позволь перепутать в игре, уж не нужной Элладе и мелким ее разделеньям: о город стольный Итаки, Афины! о Лесбоса город стольный, Сидон! “Решительно, мне больше нравятся стихи, хотя они и вызывают у меня недомогание, — заявил циклоп. — Но скажи, они или зачала способны скорее склонить женщину уступить нашим домогательствам?” “Это зависит от обстоятельств, — ответил божественный Улисс (отнюдь не божественный, как это известно всем, в своей чрезмерной приверженности к эпиграммам, которыми он разражался при каждом удобном и неудобном случае...). — Стих, я тебе уже объяснил это, воздействует на мускулы, вызывая у нас улыбку. Видел ты, циклоп, как улыбается женщина?” “Я видел, как вьющиеся волосы Галатеи, которые прямою челкой она подстригает у себя на лбу, вдруг взвивались кверху, подхваченные дуновеньем ветерка. Лицо ее оставалось строгим, но так улыбается бахромою пены свирепое море”. “Зачало, — продолжал Улисс, — глубоко проникая им в сердце, вызывает у них слезы. Видел ты, циклоп, как плачут женщины?” “Я видел ливень на лице Галатеи. Она улыбалась. Но крупные капли катились по ее щекам”. “Эпиграмма же, — докончил Улисс, — заставляет их, дрожа всем телом, кинуться к твоим ногам. Товарищи, спойте циклопу сочиненную Парисом эпиграмму на Елену, дочь Леды”. Так сказал он, и матросы пропели: Из классики ХХ века Вразрез с молвою, о жена, Ты Агамемнону верна, Но надо быть вернее втрое, Чтоб не прогуливаться в Трое... “А что ответила Елена?” — радостно затрепетав, спросил циклоп. “Товарищи, — распорядился Улисс, — скажите циклопу, что ответила Елена. Он совсем не болтлив и никому не поведает этой тайны. Я знаю, что сначала Елена покраснела...” “Я видел, как краснеют женщины! — заорал циклоп. — Я видел спящую Галатею в лучах восходящего солнца... Это единственная женщина, способная краснеть во сне!” Но хор перебил его:
“Затем, дрожа всем телом, — хор, подлещиваясь к царю, старался пользоваться его выражениями, — она промолвила: Да, это — грех, и не последний, Но стоит мой Парис обедни!” [175] Жан Жироду. Элпенор ИЛ 6/2024 “Вы сочините мне эпиграмму! — в безумном восторге заревел циклоп. — Но чтобы составить ее, нужны не все вы. Я уже испытываю приступ голода. Почему бы мне не зажарить двухтрех из вас?” “О циклоп, — возразил Улисс, — отними у органа одну из его труб, и он начнет фальшивить. Убей одного из нас, и эпиграмма никогда не попадет в цель!” Таким образом, наградив каждого из спутников прозвищем, Улисс создал из них единое неуязвимое тело. Вокруг неуловимого имени Никто они вкушали завидный покой, следя за малейшим жестом царя, похожие на овец, которые, решив укрыться в тени облака, сбиваются в кучу и следят за всеми его движениями. “Осторожно! — крикнул Улисс, — будем зорки, чтобы не промахнуться”. Над глазом циклопа, закрытым словно люк, ведущий в подвалы сна, шесть матросов мерно раскачивали ствол масличного дерева, заостренный конец которого, обуглившись, ярко рдел. Это были те самые шесть человек, которым Улисс обычно поручал вбивать в землю кол и ошвартовывать судно на время бури. С той же силой, с какою они всегда проделывали это, матросы собрались вонзить острие в глаз циклопа и на причале этом укрепить свою жизнь в недрах вечного мрака. Овцы, предчувствуя беду, жалобно повторяли звук, соответствующий второй букве алфавита, предоставив первый по порядку людям, выражающим свое негодование, а восьмой — змеям, собирающимся накинуться друг на друга. “Раз! Два! Три!” — скомандовал Улисс. В одну минуту все было кончено! Будь земля шарообразна, она точно так же соскочила бы с оси и разлетелась бы вдребезги, если бы некий стальной бог воткнул в нее раскаленный докрасна указательный палец. Ночь, вырвавшись из глазной орбиты, воспламенялась, точно черные газы. Каждый волос брови и ресниц издавал треск, какой издает стебель увядшего гиацинта, когда его бросают в огонь. Одним прыжком циклоп приподнялся на ложе и чудовищным ревом стал звать на помощь других циклопов... “Он проснулся!” — сделал вывод коварный Улисс. В течение двух часов великан бегал по кругу и перепуганные овцы скакали впереди него. Это было сплошное кольцо
[176] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 вроде тех, что образуются в глубине металлоносных жил. Наконец, сжалившись над овцами, которых он попирал ногами, циклоп уселся посреди пещеры, наудачу простирая направо и налево руки, чтобы схватить греков. Но в пальцы ему вцеплялись крабы, которых спутники Улисса выловили на берегу и теперь, издеваясь, протягивали на концах гибких ветвей орешника. Вскоре все остальные циклопы собрались у входа в пещеру. “Эй, циклоп! — горланили они. — Ты кричишь, как девственница, которую насилуют! Скажи нам, кто тебя обидел?” “Никто обидел! — ответил циклоп. — Никто!” “Кто же он, твой Никто?” — допытывались циклопы, ибо по отсутствию отрицательной частицы “не” они сообразили, что Никто было имя собственное, а не местоимение. “Никто? — повторил циклоп. — Это сын Ни-Никто, внук Ни-Ни-Никто...” Циклопы расхохотались: “Вот уж ты заикаешься, циклоп!” “Негодяй был не один, — продолжал Полифем. — Вместе с ним действовали...” И он перечислил дальше двадцать четыре части собственного тела, полагая, что называет по имени двадцать четыре товарища Улисса. Это развеселило циклопов. “А твой пуп, циклоп, — кричали они, — твой пуп здесь ни при чем?” И прыская со смеху от этой шутки, они вернулись к себе в вертепы, по дороге затеяв возню со своими подругами. Вдруг циклоп хлопнул себя по лбу — не по середине, а ближе к виску, как обычно делают циклопы, когда в голову им приходит какая-либо мысль. “О отец мой Нептун! — простонал он. — Исцели меня от эпиграммы, которой меня поразили проклятые греки. Они, нечестивцы, уже хотели научить меня стихам и на суше внушить моему сердцу ту тревогу, которую мы должны испытывать лишь на твоих волнах! Исцели меня, ведь вывести сына своего из мрака богу не труднее, чем вывести его из небытия! Воззри на меня, отец мой, и я снова обрету зренье”. Так взмолился он, и Нептун одним дуновением развеял тяжкую тень, круглым комом навалившуюся на плечи сына. Затем со стволов елей, еще позлащенных солнцем, с каждого стебля, с той его стороны, что обращена к закату, из углубления каждого листа, с каждой окрашенной пурпуром волны он заставил течь запоздалый свет, подставляя обе горсти, подобно леснику, собирающему с деревьев душистую смолу. Затем,
[177] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор подобно воину, который, устремляясь вперед, ломает тонкие сучья кустарника, он надломил последние солнечные лучи. Затем потянул к себе поверхность моря и взгляды всех моряков, устремленные на нее, стеклись к нему. Мощным маяком отбросил в пространство этот безмерный свет. Затем, подобно бережливой домоправительнице, прикручивающей фитиль в лампе, сотворил из него обыкновенный взор циклопа — однако отныне золотой, ибо создан был этот взор из угасания дня. У циклопа вырвался радостный крик. Он снова обрел зрение! Изнуренный, он почти сразу заснул, и уже ресницы и бровь пробивались у него, как нежные ростки пшеницы. Греки в ужасе следили за тем, как всходит эта черная жатва... Шесть матросов, самые дюжие и вместе с тем самые несообразительные, опять начали раскачивать над спящим исполином пылающую головню, но Улисс остановил их: “Неужели вы рассчитываете вшестером добиться того, что не могли проделать пятьдесят Данаид: наполнить ночным мраком эту бездонную бочку?” “О царь Итаки, — воскликнул Эврилох, — мы, значит, погибли!” “Друзья мои, — продолжал Улисс, — поразмыслите немного. Что есть неуязвимого в герое, в сыне бога?” “Неуязвимо тело его, о Улисс, ибо Зевс одним словом может его исцелить”. “Таким образом, обратим свое внимание на рассудок циклопа. Нам надо поразить не самый глаз, а его кругозор. Когда Элпенору удается покинуть междупалубное пространство, где он курит зелье лотофагов, глаза у него еще есть — они даже больше, чем обычно, — но он уверяет, что ступни его прикованы к земле и что ноги у него удлиняются до бесконечности...” “О Улисс, — перебила его в восторге команда, — ты прав! Возьмем у Элпенора его зелье и предложим циклопу выкурить трубку. Зелье придется у Элпенора украсть, так как он уже пришел в ярость и угрожает, если мы обворуем его, открыть циклопу твое настоящее имя”. “Пускай не волнуется Элпенор, — сказал Улисс, — мой план гораздо проще”. “О Улисс, — воскликнули матросы, — твой план сводится к тому, чтобы перевернуть вверх ногами картины, подвесить столы к потолку, как мы сделали это однажды в шатре Аякса, желая одурачить его; те из нас, кто говорили, сохраняли неподвижность, а остальные, напротив, жестами сопровождали чужие слова; из пустых тарелок мы якобы ели вкусную похлебку — Аякс от всего этого едва не спятил с ума”.
[178] ИЛ 6/2024 “План мой еще проще, — сказал Улисс. — Послушайте, в чем он состоит!” На другой день циклоп пробудился от чьих-то прикосновений к его лицу и обнаженным плечам. Он улыбнулся, так как нередко Аврора ласково дотрагивалась до него своими перстами. Он приоткрыл глаз и не сразу поверил тому, что увидел: товарищи Улисса беззастенчиво попирали босыми ногами его тело, оставляя на нем отпечатки своих ступней. Пещера подверглась полному разгрому. Греки пили вино прямо из мехов и молоко — прильнув губами к вымени. Старые бородачи-провиантмейстеры, сидя верхом на баранах, затеяли бега и отсчитывали на песочных часах рекорды быстроты. Циклоп испустил рев один раз, второй, но никто не удостоил его ни малейшим вниманием. Исполина это поразило. “Эй ты, — заорал он, — главарь шайки! Как это ты осмеливаешься оскорблять меня в моем собственном жилище?” “О циклоп, — ответил Улисс, — как некстати ты проснулся! Мы горячо желали бы уважать и бояться тебя. Но крайне веские соображения мешают нам относиться к тебе так, как нам хотелось бы, и побуждают нас сделать из тебя предмет забавы. Ты сам, дурак, согласишься с ними!” “Я сам, — зарычал циклоп, — я сам дурак! Что же это за соображения?” “Кто нам докажет, что ты существуешь, циклоп? Мы уверены в нашем собственном существовании, но не в твоем! Неужели ты полагаешь, что я отважился бы называть тебя дураком или даже слабоумным, если бы весь мир не был только видимостью?” “Только видимостью? Только видимостью? А что такое видимость?” “Товарищи, — сказал Улисс, — спойте циклопу, что такое видимость”. Послушные слову его, они спели дорийский гимн: Из классики ХХ века У Видимости только прядь, Одна лишь прядь волос... Они путали Видимость с Вероятностью и Вероятность со Случайностью. Но Улисс сознательно не хотел исправить их ошибку. Когда они кончили, он объяснил великану всю иллюзорность видимого мира, объяснил, что материя есть дух, дух, обращенный в небытие. Он предложил исполину, скрестив указательный и средний пальцы, катать хлебный шарик, и циклоп был поражен, когда почувствовал, что катает не один, а два шарика. Однако он не сразу дал убедить себя:
[179] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор “Чужеземец, — сказал он, — ты говоришь красноречиво, и я готов согласиться с тем, что материя только видимость. Но если для каждого его собственное существование есть нечто непреложное, то я уверен в реальности своего и, значит, имею право зарезать и изжарить двадцать четыре жалких видимости”. “Ты волен, — холодно возразил Улисс, — сократить пределы твоего собственного царства. Подвластные тебе видимости не так уж блистательны и многочисленны! Творческим гением своим ты вызвал к жизни образы греков. Ты волен поставить на место каждого из них бессодержательное воспоминание. Но ты алчен и не захочешь поглотить свои сокровища. К тому же каким образом ты завладеешь нами?” “Я кинусь вам вдогонку и переловлю вас”, — сказал циклоп. “Ну и смешон же ты, циклоп, — ответил Улисс угрожающе. — Ты, значит, не знаешь, что такое пространство? Товарищи, спойте циклопу песнь о неделимом пространстве или, вернее, о том, почему Ахилл — мы неоднократно проделывали этот опыт на Троянском берегу — не может нагнать черепаху. Уж не считаешь ли ты себя, слоновья туша, более быстроногим, чем сын Пелея?” Так началась для циклопа неделя пыток. Он упорно не желал отпустить греков, но каждый день устами Улисса лишал его одной из тех тяжеловесных идей, которые служат как бы каркасом для стольких наивных душ. Не так ли платье с воланами, если срезать с него свинцовый груз, взвевается кверху при малейшем ветерке, обнажая гладкие колени женщин? Сегодня Улисс уничтожал Время, и циклоп растягивался плашмя на песчаном берегу, без прошлого, без будущего, подобно сломанным песочным часам: весь мокрый песок, казалось, высыпался из его растерзанной груди. Вечером наступала очередь Пространства, которое философы охотно удлиняют, как раздвижной стол при появлении лишнего гостя, прибавляя к нему по одному измерению для каждого серьезного читателя, и исполин, вменив себе в обязанность ходить неделимыми шагами, заносил ногу далеко вперед, как человек, страдающий расстройствами двигательной системы, и отказывался следовать даже за самой слабой овцой. Или же царь Итаки учил его не доверять краскам и оттенкам, и, подобно тому как это делает горе, легковерие циклопа окрашивало в черный цвет то, что он любил больше всего на свете, — его белых овец и рыжих баранов, ибо Улисс не разъяснил ему, что черный цвет — такой же цвет, как и все остальные.
[180] ИЛ 6/2024 Он верил теперь сновидениям, и жизнь его капля за каплей уходила в ночь, как уходит в почву вода из плохо цементированной цистерны. Затем Улисс научил его ложным силлогизмам, сообщил ему, что Вселенная покоится на Числе, и теперь циклопу казалось, что каждый предмет перемещается в пространстве на крошечных цифрах, как на спинах муравьев. Он уже стал заикаться, при каждом движении наталкивался на стены пещеры и, словно ребенок, о том лишь и думал, как бы доставить пищу посытнее своим образам. Сам он худел, но до отвалу кормил греков маслом и сырами, а овцы его, которых доили ежеминутно, тощали вместе с ним, ибо — возлюбленные овечки! — они были его собственной плотью, а не неблагодарными видимостями. “О, блаженство! — восклицали спутники Улисса. — Ни один из наших хозяев не был так гостеприимен! Помните, друзья, тот месяц, когда мы были образами киконов и сидели на хлебе и воде? Или ту неделю, когда мы были образами дочерей Мелада, требовавших от нас, чтобы каждое утро мы брились начисто?” Наконец циклоп не выдержал... “О чужеземец, — взмолился он, — освободи меня!” “Освободи нас, циклоп, — ответил Улисс, — и ты будешь свободен”. “Никогда! — заревел Полифем. — Либо вы останетесь моими образами и я беру на себя заботу о вас и уход за вами. Либо вы не образы мои, и в таком случае я вас сожру”. “Воля твоя, — сказал Улисс. — Товарищи, спойте циклопу гимн, носящий название ‘Плачевная Картина Жизни Циклопа’”. Они поднялись со своих мест и запели ужасающий гимн: Из классики ХХ века Подобно птице, заблудившейся в облаке, я больше не знаю, где небо, где земля, где волны морские. От сердца Галатеи меня отделяют пустота, бесконечность и небытие. От очей Галатеи меня отделяют эфир, обманчивые призмы и пространство, которое ничем не заполнить. От мысли Галатеи меня отделяют вечность, неведомое и изначальный туман. Три руки времени — настоящее, прошедшее и будущее — играют в жгуты с рукой Галатеи. От уст Гала... “Довольно! Довольно! — закричал циклоп. — Клянусь, я никогда не убью вас, но дайте мне какое-нибудь средство исцеления!” Улисс уставился взором в глаз циклопа, затем, покосившись в сторону спутников, промолвил:
[181] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор “Средство исцеления, циклоп, заключается в том, чтобы мы продолжили всю историю с того момента, на котором мы ее оборвали”. “Чтобы я вас убил, хочешь ты сказать?” “Ты не убил бы нас, — возразил Улисс, — ибо на этот случай у меня уже была готова уловка. Между тем как ослепленный Элпеноровым ли зельем или заостренным колом, ты обдумывал бы способ отомстить нам, твои овцы, проголодавшись, принялись бы блеять. Ты откатил бы тогда каменную глыбу, заграждающую вход в пещеру, выпустил бы их на волю, поочередно погладив по спине каждую из них, и мои товарищи, вися у них на животе, беспрепятственно выбрались бы наружу. Я же проскользнул бы, уцепившись за шерсть твоего лучшего барана, к которому ты обратился бы со следующими словами (слушай внимательно, ведь тебе придется их повторить): ‘О мой любимый баран, ты, каждое утро первым вырывавшийся на пастбище, неужели ты познал, что с твоим хозяином приключилась беда, ибо сегодня ты выходишь последним?’” “Спасайтесь же! — сказал циклоп. — Прощайте!” “Мы не желаем спасаться! — воскликнула вся команда. — Одни лишь трусы отваживаются бежать — плачевная храбрость! Мы хотим вновь обрести свои тела в закоулках пещеры, где мы их оставили в тот вечер, когда ты сделал из нас свои образы. О товарищи, лишь бы только, по милости богов, наши останки сохранились еще в добром состоянии!” С этими словами они забились в дальние углы, наполнили там свои карманы сырами и плодами, затем, уцепившись за овец, исчезли в сиянии дня... Растаяли как сновидения... Циклоп теперь ощупывал спину самого крупного барана, поглаживая другой рукой — прощальная ласка! — лицо Улисса. Но герой с отвращением уклонялся от этих прикосновений. “Преследуй нас!” — приказал Улисс, когда он уже находился на внушительном расстоянии от пещеры. Циклоп пустился за ними вдогонку, но не слишком торопился, так как, ослепленные солнечным светом, они ничего не видели и спотыкались на каждом шагу. По временам они оборачивались и осыпали циклопа оскорблениями, чтобы придать большую правдоподобность погоне. Наконец все добрались до высокого мыса, за которым они укрыли свой корабль. Он покачивался на золотистых волнах, распластав в воздухе алые паруса. Это был первый образ судна, возникший в мозгу циклопа, и Полифем с изумлением созерцал его, стараясь отделить подлинный образ от его отражения в воде, не уступавшего по яркости тому, что было над
[182] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 водою. Не успел он создать образы весел, бизань-мачты и брам-стеньги, как ветер уже надул паруса. “О дорогие люди! — крикнул циклоп. — В безумном бреду я сотворил вас, но сегодня рассудок повелевает мне расстаться с вами! Но не буду ли я с наслаждением вспоминать о вас? Я плачу: никогда еще я не видел вас такими лучезарными!” Он обращался к ним в женском роде, с тех пор как стал считать их лишь видимостями реальных существ. “Сбрось в воду несколько скал! — крикнул ему Улисс. — Волнение поможет нам отчалить от берега”. “Готово, о прекраснейшая и хитрейшая!” — рявкнул циклоп. “Моли отца твоего благоприятствовать нам в нашем плавании!” “Молю его, о бородатейшая!” Когда греки уже оказались за пределами досягаемости, Улисс, велев шести своим товарищам рупором приставить руки к его рту, крикнул: “О циклоп, дурацкая туша, глупость твоя, подобно твоему уродству, не имеет границ! Неужели ты полагаешь, что образы такого неотесанного олуха могут быть греками и что мозг циклопа может, не разлетевшись вдребезги, породить идею Улисса? Знай же: ты тупоумно отпустил на свободу не кого иного, как самого Улисса и его товарищей! Не жди отныне никаких отрад от своего пастушеского ремесла, ибо в сердцах, по которым мы прошли, никогда уж не зазеленеет нежная мурава!” Тогда матросы стали выкликать свои настоящие имена, отшвыривая от себя свои смехотворные прозвища: теперь это были Эврилох и Перимед, Оркей и Писелонт, все члены живого тела Одиссеи. И каждый из них поносил циклопа. “Следовало бы свои образы всегда держать при себе, как овец, — размышлял великан. — Как только они удаляются на некоторое расстояние, они дичают и оскорбляют нас!” Когда на море исчезли последние отблески, а на суше — последние отзвуки, он печально побрел к себе в пещеру. Голова у него еще шла кругом от этой сумасшедшей недели, как вдруг прямо перед ним заковылял хромой ягненок. Взволнованный, он хотел поймать его, но это долго ему не удавалось, так как он боролся с неделимостью своих шагов и всякий раз оказывался по ту сторону цели. Наконец циклоп настиг ягненка, но горестно вздохнул, ибо находился еще во власти чар и ему чудилось, что ягненок существует только в его воображении, а не трепыхается у него в руках. Он присмотрелся к нему поближе, привлек его голову к своим губам и вдруг, ко-
гда глаз его очутился на одном уровне с глазами животного, он разглядел их белки. Он увидел зеленые зрачки и черные копытца. Он подскочил в восторге, снова обретя способность различать цвета. Он сделал прыжок — о, счастье! Голова его не упиралась в небо, и небо было синим. Он больше не страдал от собственной тени, и она была лиловой. Тогда, кинувшись к овцам, он стал доить их, и слезы надежды хлынули у него из глаза. Они падали в ведро, и молоко тотчас же створаживалось. В этот день он изготовил самый восхитительный из всех своих сыров. [183] ИЛ 6/2024 Судно плыло без руля и без ветрил, ибо гребцы скатились под скамьи, в этот раз опьянев от усталости. Троянский пир отнял у них двадцать лет. Они сетовали на судьбу, но уже еле слышно и, жуя обрывки веревок, старались обмануть свой голод; однако, даже ради спасения собственной жизни они не решились бы больше пошевельнуться. Тогда хитроумный Улисс велел Перимеду протрубить сбор к обеду, и все сорвались со своих мест, за исключением одного Элпенора, который, переняв у лотофагов привычку к курению, продолжал валяться без сил между обеими палубами. “Какая чудесная трапеза готовится для нас! — восклицали матросы. — О Улисс, ты, сдерживающий даже обеты безмолвия, не всуе соблазняешь ты нас обетом трубного звука! Вот уже, о сын Лаэрта, мы больше не испытываем жажды: наши рты наполняются сладостной влагой!” Так говоря, они ударяли ложками о щиты, ибо все тарелки меньших размеров они растеряли во время осады. “Увы! — промолвил Улисс. — Труба протрубила сбор к обеду, да не к вашему. Речь идет о трапезе чудовищ, к которым сегодня неизбежно приведет нас морское течение. Через час мы уже услышим голоса сирен, через полтора поравняемся с гнусной сукой, с божественной Сциллой, а через два — если только кто-нибудь из нас еще уцелеет, — со смрадной, но богоподобной Харибдой”. Восторг команды не знал уже никаких пределов. “О царь Итаки, — закричали все, — мы говорили это! Ты превышаешь свои собственные обещания!” Но Улисс отклонил от себя их похвалы: “О дорогие товарищи, — горестно вздохнул он, — шестеро из вас, шестеро моих любимцев, шестеро самых отважных станут через минуту добычей сирен”. Жан Жироду. Элпенор Сирены
[184] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 Но они не дрогнув выслушали роковую весть. “Увы, — воскликнули все в один голос, — почему мы не эти шестеро любимцев? Отрадно погибнуть ради спасения своих братьев! Но не напрасно, о божественный Улисс, ты не удостаиваешь нас своим предпочтением: ты, разоблачивший Ахилла, переодетого в женское платье, сумел под нашими доспехами разглядеть наши женские сердца. Увы! Почему мы так трусливы? По крайней мере, мы мужественно сознаемся в нашей трусости. Итак, удовольствуемся тем, что послушаем пение сирен: музыка, говорят, заглушает голод”. “И не думайте делать это! — возразил сын Лаэрта. — Я один, привязанный к мачте, буду внимать их жалобному зову. Вы же продолжайте грести, залепив себе уши воском, если только вам удастся найти немного воску”. “О Улисс, — воскликнули матросы, — для этого нам достаточно будет проследить до улья несчетных пчел, без устали собирающих мед с твоих уст”. С этими словами они бросились в кладовую, где в ящиках из-под сухарей они хранили воск, которым заливают дыры, проеденные морскими червями в корпусе судна. Возвратившись, они застали Улисса тщетно ищущим веревок, которыми его надлежало привязать к грот-мачте; не найдя ничего, он пришел в ярость. “О Улисс, — заявили они, — есть только один прочный канат: тот, которым речь твоя обвивается вокруг шеи твоих слушателей, делая их навек твоими пленниками”. Однако они поспешно связывали узлами разрозненные концы веревок, единственную свою пищу. Надо было торопиться. Перед ними уже высился тринакрийский берег, весь трепеща и словно только теперь рождаясь из морской пучины. Не успели они занять свои места на скамьях, как шесть голов Сциллы — ужасающие персты шестипалой руки — схватили шесть матросов. Улисс, привязанный к мачте, увидел их в воздухе у себя над головой, они приветствовали его: “Как прекрасно, — кричали они, — умереть жертвою сирен”. Царь Итаки не хотел разуверениями омрачить их счастье и притворно улыбался, глядя на их достойный конец. Не так ли в городах люди, в юности совращенные с пути добродетели бесстыдной потаскухой, до глубокой старости сохраняют убеждение, что пали жертвою любви — и позор тем, кто старается исцелить их от этого заблуждения! Между тем Харибда уже заливала желчью, кровью и пеной кают-компанию и всю трирему.
Улисс, твой гибкий ум всесилен! Ты — светоч глаз! Ты — вещий филин! Герой учтивый и пригожий, Возьми меня к себе на ложе! Но заткните уши снова, товарищи, да поторопитесь: мы приближаемся ко второму мысу!” “Дорогой Улисс, — запела вторая сирена, — ляг в один прекрасный день под яблоню и погляди, как падают на землю яб- [185] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Наконец показались сирены. Каждая стояла, выпрямившись во весь рост на высоком мысе, и нагая, угрюмо размахивая своим пеплумом, производила впечатление чрезмерно целомудренной протестантки, потерпевшей крушение и вынужденной раздеться догола, чтобы призвать на помощь спасителя. Первая была белокурой, вторая черноволосой, третья рыжей — это были цвета, которые у женщин сыну Лаэрта нравились больше всего, и он уже простирал ко всем трем свои царственные руки. Тогда раздались голоса сирен. Но в этот день исполненные печали и уподобляясь поэтессам, разочаровавшимся в поэтах, сирены не испытывали никакой ненависти к мореплавателям, исследователям, инженерам и, напротив, решили открыть этим кормчим свои божественные тайны. “Дорогой Улисс, — пела первая, — если, проведя свой корабль через Геркулесовы столбы, ты будешь плыть тридцать дней и тридцать ночей, то после того как он минует узкий остров, занимающий в ширину ровно столько, чтобы огнеглазые его обитательницы могли протянуть от одного берега до другого свои гамаки, ты достигнешь нового материка, где краснокожие дикари в головных уборах из трехцветных перьев разъезжают верхом на крокодилах (там их называют кайманами), и однажды вечером, увидев сначала парус приближающегося судна, а затем его корпус, ты поймешь, что земля шарообразна”. Но Улисс не мог расслышать ее слов, так как матросы, чтобы было легче грести, во весь голос затянули песню Катаблепасу, поедающему, когда он голоден, собственные ступни. Затем, обогнув мыс, гребцы вынули из ушей, обращенных в сторону Улисса, восковые затычки. “О повелитель, — громко вопрошали они, — что сказала тебе сирена? Ты ведь корчился от вожделенья, и мачта сгибалась, как тростник...” “Она пела божественную песнь! — ответил Улисс, не желая разочаровывать спутников. — О друзья мои, послушайте это обворожительное четверостишие:
[186] ИЛ 6/2024 локи. Быть может, ослепительная мысль молнией вспыхнет в твоем мозгу. Или займись, развлечения ради, смешением мелко истолченного древесного угля с обыкновенной селитрой. В просверленную с двух концов бронзовую болванку (сделай внутри ее нарезы, если твой противник находится на значительном расстоянии от тебя), всыпь твою смесь, вложи каменное ядро и подожги все горящим фитилем”. Но голос ее заглушило пение матросов. “Как глупо, будучи голодным, — горланили они, — говорить без умолку о еде! Исторгнем из мыслей наших, как это делают, когда потрошат тушу быка, широкое легкое, вкусную печень и сочный сдор! Ни одного намека больше в наших песнях ни на винные ягоды, что лопаются на Вакхе, как божественные паразиты, обожравшиеся пурпуром, ни на черный виноград, свисающий с лоз и похожий на гроздья съедобных ракушек! Ни слова о рыбах! Что же касается вина и меда, сметаны и простокваши, заявим во всеуслышание, товарищи, что мы никогда не видали их в глаза... Но мы обогнули мыс, о Улисс; что же сказала тебе вторая сирена? Глаза твои плавали в слезах, ногтями ты до крови раздирал себе грудь... Неужели сирена надругалась над твоей славой?” “Она надругалась лишь над моей душевной скромностью, — ответил Улисс. — Она зло подшутила надо мной, ведь это — блондинка. Послушайте, послушайте только, с каким искусством она косвенно превозносила меня: Из классики ХХ века Все, что божественно — прекрасно, Мне опротивело навек. О, кто ты, чье уродство страстно Меня пленяет, человек?” “О Улисс, — воскликнула команда, — как удалось устоять тебе против такого мадригала? О, позволь, позволь нам двойным узлом прикрепить тебя к мачте”. С этими словами они снова заткнули себе уши, ибо третья сирена, рыжая, ослепительная, поворачивалась во все стороны на своем мысу, как сноп лучей, отбрасываемых маяком. “О Улисс, — пела она, — хочешь ли ты, чтобы ни один из твоих подвигов не пропал для потомства? Тогда установи особые начертания, которые явятся обозначением отдельных слов или частей их. Вырежь эти знаки, само собой разумеется, наизнанку, на деревянной или медной доске, смажь ее черным маслом и оттисни эту форму на ткани. Если ты хочешь отомстить Ахиллу, не вверяй его имени металлу, и никакой Илиады не будет!” Но матросы надрывали глотки:
“Сатурн питался закутанными в пеленки дорожными столбами, но на зыбкой дороге морской нет никаких столбов!.. О Улисс, один глаз вышел у тебя из орбиты и ты тщетно силился прикрыть свое тело парусом: ветер все время срывал его с тебя. Не оскорбила ли твоей стыдливости рыжая сирена?” “О товарищи, — вздохнул царь Итаки, вдруг устав от импровизаций, — какое это было наслаждение!” “Счастливые сирены, — в восторге воскликнул хор, — счастливые сирены: им эхом служит сам Улисс! О Улисс, что сказала тебе эта обольстительница?” “Что она сказала?.. — повторил Улисс, у которого в этот раз не хватало вдохновения. — Она сказала... она сказала... предпочитая рифмам ассонансы... она сказала только... [187] ИЛ 6/2024 Сирена Харибда Трирема Улисса”. Я вижу Иссора Сады, силуэт Печальный собора, Которого нет; И осень — о рок, Который все губит! — Жан Жироду. Элпенор “Какой великолепный гимн!” — воскликнула разочарованная команда. Но Одиссей, который, за неимением неизданной поэмы, постарался припомнить отрывки коротеньких од, слышанных им в свое время от учителя, счел полезным для своего престижа вызвать большее восхищение у своих подданных. “Конечно, вы правы, о матросы, — сказал он, — и это четверостишие, повторенное человеческим голосом, кажется довольно посредственным. Однако, внимая этому четверостишию, вы услышали бы нечто совсем иное. Четыре слова рыжей сирены, доходя до ваших ушей, внезапно превращались в странную песнь, терзавшую сердце; каждое из них было ключом к неизвестной нам эпохе. Перенесясь далеко от Греции и от нашего блистательного времени, вы видели себя живущим три тысячи лет спустя в пестрой стране галлов, в маленьком городке без префекта, где непостижимое пристрастие к ловле раков и катанье пасхальных яиц на зеленых лужайках были способны внушить вам смертельную тоску! Вот этот отрывок: он так нереален, так ярок, так соткан весь из бликов и лучей, что чувство восторга, вызываемое им, можно передать только терминами оптики...
Трубящую в рог, Который не трубит; [188] ИЛ 6/2024 И тетку Селест, Что, рдея от злости, Убила бы гостя, Который не ест; Всю юность мою В тупом захолустьи — И желчи и грусти Я слез не таю!” “Как все чудесно отражено! Как собрано все в едином фокусе призмы! — восхищались матросы, раскусившие уловку Улисса и для которых отнюдь не была тайной его слабость к эпиграммам, способным стяжать ему одобрение слушателей. — Но, о царь Итаки, разве, подобно отражению зеркала в зеркале, вторая песнь, едва коснувшись поверхности твоей души и отброшенная ею обратно, не превращалась в звонкий хохот сирены, и разве в это мгновение нельзя было расслышать ее шаловливо-насмешливых стихов?” “Вы правы, о лукавые греки, — ответил Улисс, попав в расставленную ему ловушку, — я расслышал эпиграмму: сирена избрала своей мишенью ту грузную танцовщицу, которую мне некогда привелось видеть в колонском театре и под которой трещали подмостки: это вековечная вражда между певицами и балеринами. Ужель, — восклицала она, — Из классики ХХ века Ужель, о танцовщица Ева, Театр колонский хуже хлева И там плясать нельзя никак? О нет! Акустика — твой враг!” Но команда уже дремала, и так велика была ее усталость, что никому и в голову не пришло ни снять с Улисса канаты, хотя они были единственной пищей матросов, ни вынуть из ушей восковые затычки. На корабле, плывшем без руля и без ветрил, ни одна душа не внимала рокоту волн, и только Улисс прислушивался, в этот раз без всякой помехи, к чудовищному голосу Океана, этой четвертой сирены. Довольный тем, что его еще не отвязали от мачты, и словно чувствуя за собой какую-то вину, он с презрением вспоминал о поэтах, которые хвастаются тем, что слышат голоса муз, хотя в ушах каждого из них звучит только людской говор. “Я-то, по крайней мере, — думал он, — видел их воочию...” Земля уже исчезла за горизонтом. Заходящее солнце освещало своими лучами правый борт судна, правую половину тел
матросов — тот бок, которым они слегка задели сирен, и от этого прикосновения на нем остался алый след, как на белой руке, получившей ожог крапивы. Корма корабля была залита нечистотами, а нос сплошь обагрен кровью. Паруса безжизненно повисли, заплеванные илом и пеной. Только теперь Элпенор, докурив трубку, поднялся на палубу. Бурные волны яростно накидывались на судно. Пошатываясь, он улыбался, благодарил небо, даровавшее столь спокойный день, столь мирный вечер и, охватывая взором все пространство от бушприта до руля, мысленно восклицал: “О любезный сердцу, о прекрасный корабль! Как блещет он чистотою! Какую радость это зрелище доставило бы родственнице нашей, домоправительнице Эвриклее, дочери Опса, сына Пейсенора!” [189] ИЛ 6/2024 “Кипучий Улисс, — возвестила нимфа Эклиссе, служанка Цирцеи, — вот уже день, прекрасный, как ночь. Но госпожа моя еще не готова. Садитесь завтракать, не дожидаясь ее”. “Надеюсь, она ничем не больна?” — сказал Улисс, чтобы поддержать разговор, и улыбнулся, так как ему нравился в Эклиссе неизменно неудачный подбор эпитетов и метафор. “Восхитительный Улисс, — ответила возмущенная нимфа, — разве больно восходящее солнце, подобное единорогу?” “Конечно нет”. “Разве болен полумесяц, похожий при своем появлении на тутовое дерево, кишащее шелковичными червями?” “Он чувствует себя великолепно, — ответил Улисс. — Но будь добра, Эклиссе, позови моих провиантмейстеров, Эврилоха и Перимеда. Ты найдешь их на моем корабле, а по твоим ногам я вижу, что дорога к нему тебе знакома”. В самом деле, розовые ступни Эклиссе, к которым пристали блестки береговой слюды, сверкали, как усеянные осколками стекла и черенками огороды в предместьях больших городов. Или как статуя, которую литейщик вынимает из бронзовой формы и которая покрыта тонким слоем песка, перемешанного с отрубями, чтобы отливку легче было отделить от модели. Разумеется, Эклиссе теперь уже не угрожала опасность прирасти к земле, послужившей прообразом при сотворении человека, но ее прекрасные ноги приобрели перламутровый оттенок под взорами Улисса, и, вероятно, желание отвести от себя эти взоры побудило ее удалиться. Она вышла, пятясь, как из уважения к герою, так и из боязни, что Жан Жироду. Элпенор Смерти Элпенора
[190] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 глаз его может заметить не только родинки, но и песчинки на ее жирных плечах. “Не ее вина, — снисходительно подумал Улисс, — если эта крошка любит богоподобных (она непременно так выразилась бы) мужей”. Облокотившись на стол, он, казалось, всматривался сквозь черные ели в море Цирцеи, на котором никогда не встретишь ни одного судна, но сквозь темные свои ресницы он видел лишь Итаку, где нет пастбищ для коней. Затем, забавы ли ради или выполняя лежавший на нем долг, подобно певцу, натягивающему струны лиры, после того как он из учтивости дал поиграть на ней девственной дочери своих хозяев, Улисс, подхватив метафоры Эклиссе и влагая в них новый смысл, напрягал их до последнего предела. “Вот подымается солнце, — вполголоса грустно говорил он, — круглое и красное, как глаз. Вот оно, желтое с белым кольцом вокруг него, похожее на яйцо. Вот рог месяца, выступающий наполовину из-за пурпурного склона холма, как клык пантеры из-за ее окаймленной перламутром губы. А я, Улисс, подобно Пенелопе, каждую ночь на ложе Цирцеи уничтожаю планы, которые создаю днем. Послушайте, как она смеется наверху, меж тем как служанки досуха вытирают ей тело, растягивая его, словно новую канву”. Он задумался и, так как Цирцея еще не шла, протянул бродившей вокруг стола львице тарелку волшебницы, до краев наполненную теплой амброзией. Затем предложил ей нектару, но она попятилась, зарычав, как пес, которому солдат подносит стакан вина. Прислонясь к столбу, Эклиссе потирала одна о другую свои прекрасные ноги, купая их в лучах солнца, точно так, как это проделывают в студеной воде родника девы Сидона. “Вот, — возвестила она, — подобный тигру Эврилох и подобный льву Перимед”. Оба приветствовали героя — рыжий, лощеный, похожий на ласку Эврилох и черный, как смоль, приветливый, похожий на бобра Перимед. “Божественный Улисс, — громко спросили они, — какой совет можем мы подать тебе? Ведь ты живое воплощение совета”. “Богач, — ответил Улисс, — как бы велико ни было его богатство, обладает только своими сокровищами. Обманутый супруг (сколько раз могла оказаться не на должной высоте его бдительная супруга!) получает в удел только позор. Но мудрецу, помимо его собственной, принадлежит и мудрость других людей. Вы оба должны сегодня возвратить мне слова и обра-
[191] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор зы, которые я ежедневно вкладывал вам в уши и в глаза, как в две мои копилки!” Так сказал он, и они смиренно стали трясти полулысыми головами, из которых ничего не выпадало; голые черепа их, правда, отбрасывали на Улисса солнечные блики, но блики эти были бледнее зайчиков, отбрасываемых старым зеркалом. “Вам известно, — продолжал Улисс, — что сегодня мы отплываем не к прекрасным берегам, а в Аид, где Тиресий мне объявит, что отныне только один остров может представлять для нас угрозу — выпукло круглый остров, на котором Фебовы стада пасутся, рассеявшись по прямой линии от центра к берегу: чем дальше животное находится от моря, тем медленнее щиплет оно траву; бык же, стоящий посредине, вращается на месте. Мы отчаливаем с наступлением сумерек, чтобы наши матросы не заметили перехода от ночного мрака к мраку Эреба. Но Цирцея, притворяющаяся, будто одобряет наше путешествие, в действительности решила восстановить против нас силы, от которых зависит благополучное странствие. От Эклиссе я узнал, что в буфетной для вас приготовлено к завтраку двадцать четыре чаши со сливками, поев которые, вы вообразите себя богами, и двадцать пятая, предназначенная мне, чтобы я счел себя Зевсом; кинув взор на землю, Олимп увидит карикатуру на самого себя. Ступайте же в буфетную, возьмите чаши и бросьте их в море. Если дельфины и скорпены начнут после этого бредить, ответственность падет на Нептуна, но он ведь наш враг”. “Божественный Улисс, — воскликнули советники, — безумец тот, кто желает быть богом! Пока мы живы, мы не устанем твердить: безумец всякий, кто хочет быть бессмертным!” Они уже устремились в буфетную, но царь Итаки удержал их: “Одну минуту, друзья мои. Теперь-то и время проявить вашу мудрость. Какого вы мнения об Элпеноре?” “А ты сам что думаешь о нем, хитроумный Улисс? Нас на мякине не проведешь: мы не хотели бы высказать мнение, которое в точности не совпало бы с твоим”. “Одна лишь откровенность мне по душе, — ответил Улисс. — Я ненавижу Элпенора. Говорите же без всякого стеснения”. “Мы ненавидим его! — воскликнул пылкий Эврилох. — Стрела, оцарапавшая Филоктету колено, вонзилась Элпенору в грудь — что после этого можно сказать об его дыхании? Ноги у него кривые, и, когда он ходит, можно подумать, что он между ними катит шар Атласа. Я уж не буду говорить о перхоти, которая, падая с его лысого черепа на голые плечи, по-
[192] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 крывает их к утру точно гололедицей. Но ты, Перимед, чье тело менее изнежено, чем душа, каково твое мнение об Элпеноре?” “Я не знаю, — неспешно ответил Перимед, — ни что думаешь о нем ты, божественный Улисс, ни что думает о нем Эврилох... Я-то ненавижу Элпенора! И не потому только, что он трус. Было бы лицемерием, если бы мошенник и лжец обнаруживал мужество. Но после восемнадцати лет пребывания на корабле он путает правый борт с левым, и, когда я подаю гребцам команду ‘весла вверх’, он подбрасывает в воздух свое весло. В метании диска он плетется в хвосте у всех; что же касается борьбы, ему удается укладывать на обе лопатки только ленивую Эклиссе. Когда тень большой смоковницы на берегу уже сбегает прочь, я замечаю в полдень следы их тел на песке, образующие нечто вроде вензеля, правда, не слишком отчетливого! Но так уж устроены женщины: их пленяет самый нескладный из мужчин, и только слабость способна покорить их!” Так говорил ревнивец Перимед, подобно бобру сооружая прочную плотину, чтобы не захлебнуться волнами собственной горечи. Но Улисс перебил его: “О Перимед, оставим Эклиссе в покое. Но вот, когда я мысленно прищуриваюсь, как прищуривается близорукий, чтобы все, о чем я думаю, предстало мне в уменьшенном, но более четком виде, и, когда я собираю на дне своей памяти, как в фокусе вогнутого изумруда, море, кораблекрушения и наши нескончаемые скитания, мне начинает казаться, что не Рок, а Элпенор сыграл во всем этом решающую роль. Он источник всех наших несчастий. Мрачные призраки богов, среди которых мы, бедные греки, протискиваемся с таким трудом, для него — простые кегли, и он задевает их с такой изумительно последовательной и неизменной неловкостью, что я боюсь ему противоречить, чтобы не оскорбить какого-нибудь бога дураков. Ибо кто лил вам в уши кипящий воск и заставил вас реветь так громко, что вы заглушили для меня пение сирен? Кто разбил вдребезги доспехи Ахилла, в оправдание свое утверждая, что они сделаны из хрусталя? Всегда первый, когда дело идет о каких-либо проказах, всегда последний, когда нужно отправляться в путь, кто даже на этом острове первым был обращен в борова и не захотел возвратиться в человеческое состояние, не испытав сначала промежуточных, по его мнению, форм существования, не побывав в чешуе щуки и шкуре шимпанзе?” “О Улисс, — сказал Перимед, — это Элпенор”. “Не перебивай меня, Перимед. Бесполезно отвечать на риторические вопросы! Кто же, скажите, ссылаясь на то, что его тошнит, заставил нас причалить к острову киконов? Мор-
[193] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор ская болезнь у спутника Улисса! Кто предложил нам пристать к берегу, якобы населенному его родственницами, приветливыми дочерями Мелада, в действительности же кишевшему ужасными лестригонами? Кого в пещере циклопа мы застигли продевающим нитку в иглу, чтобы зашить веки исполину?” “Элпенора!” — не мог удержаться от восклицания Перимед, но сразу замолк под угрожающим взглядом героя. “Мне это наконец надоело! — заявил Улисс. — Сегодня ночью мы очутимся в Аиде. Там нечего будет ни разбивать, ни задевать, но некий дух говорит мне, что в царстве теней неловкость еще более нечестива, чем где бы то ни было, ибо в Аиде она не влечет за собой ни шума, ни зримого ущерба. Надо постараться, чтобы Элпенор не сел с нами на корабль, и вы оба...” Но в эту минуту неожиданно появилась Эклиссе, нагая, взволнованная и перепуганная до такой степени, что даже неверные метафоры отказывались приходить ей на пунцовые уста, и раздраженный Улисс сам должен был договаривать за нее фразы. “О владыка, — стонала она, — руки у меня опускаются, как, как...” “Ветки, перегруженные плодами, — быстро докончил Улисс. — Что случилось?” “О царь Итаки, я пропала, пропала, как, как...” “Как девичий стыд, как связка ключей, — подсказал Улисс. — Но в чем же дело?” “О Улисс, кто-то похитил две чаши! Двое твоих товарищей вообразят себя богами и оскорбят этим мстительных своих собратьев!” Улисс побледнел. “Ты, Перимед, — распорядился он, — ступай задержи Элпенора и запри его на замок. Он наверняка один из двух провинившихся. А мы, любезный Эврилох, постараемся открыть второго и ему помешаем нам причинить вред”. Находясь в возбужденном состоянии, он не смущаясь переставлял дополнение, выражаемое местоимением. Эврилох немедленно выстроил в две шеренги своих двадцать четыре матроса, и Улисс тщательно всматривался в каждого из них, стараясь, подобно тому как по пузырькам определяют кипение воды, уловить в их взгляде или в дыхании тот легкий пар, по которому узнается присутствие бога. Иногда он почти вплотную приближал глаза к какому-нибудь подозрительному месту на их теле, к рубцу или синяку, как это делает эксперт, исследующий подпись. “О Зевс, — мысленно восклицал он, — прости меня! Я не могу обнаружить виновника! И не потому, чтобы эти люди ка-
[194] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 зались мне лишенными всякой печати божественности! Совсем напротив! Они почти утратили человеческий облик за двадцать лет лишений, вынужденных постов и разгульных попоек. Бурные волны самых пустынных морей, сдвиги почвы в самых скалистых местностях заставили их утрястись и затвердеть подобно мешкам соли, теперь они находятся на самом низком культурном и умственном уровне. Тем не менее среди них нет ни одного, при взгляде на которого я отважился бы заявить: “Друг мой, ты не бог!”. Он повернулся к своему провиантмейстеру. “Ну, мой бедный Эврилох, что скажешь ты?” “Ощупаем их, Улисс. Это вернейшее средство узнать бога, не говоря уж о богинях, ибо, смотря по тому, чью чашу выпил виновник, у нас во взводе, пожалуй, может оказаться Венера!” Он уже полез за пазуху старому Кроку, сыну Орхея, и тот даже подпрыгнул от неожиданности, когда в саду раздалось эхо пререкающихся голосов, затем послышались и самые голоса спорщиков, а через минуту появился Перимед, подталкивая вперед Элпенора, странного Элпенора. Правой обнаженной рукой он потрясал лук, в левой же, через которую были перекинуты тигровая шкура и шкура пантеры, он держал тирс. Лицо его также было разделено на две несхожие половины — светлую и темную, как портреты на вывесках реставраторов старых картин; правый глаз, ясный и жесткий, был устремлен в одну точку, левый же гноился и помаргивал... “Боги мои! — воскликнул Улисс. — Он выпил обе чаши”. Между тем Элпенор, левым углом губ радостно приветствуя товарищей, начал отплясывать пэан левой ногой, на которой вздувались багровые жилы, правая же, белая, словно игральная кость, негодующе застыла в воздухе. “Я Диакх, — ревел он время от времени, — я не кто иной, как сам Диакх!” “О коварная Цирцея! — сокрушался Улисс. — Он осушил чашу Дианы и чашу Вакха!” Мало-помалу левая половина тела у всех матросов — они и не подозревали этого — покрывалась тенью, а правая постепенно светлела. “Уведите его, — приказал царь Итаки, — если только среди вас нет никого, кто так уверен в своем искусстве владеть мечом, что мог бы безбоязненно рассечь Элпенора на две равные части. Если Вулкан провинился тем, что представил на посмешище богам Венеру и Марса, приковав их друг к другу железными цепями, то какой гнев небожителей навлечет на нас безумец, решившийся явить людям зрелище гнусной прививки — сочетание самой Стыдливости и бога Вина, спаян-
Они уже переправились через страну киммерийцев, опоясывающую Аид; обитатели этой области имеют тень вместо тела и тело вместо тени, Улиссу стоило немалого труда пожать настоящую руку их царю. Уже на прибрежном песке, кото- [195] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор ных воедино человеческой плотью! Возьмите Элпенора, втащите его на кровлю дворца и напоите вином, чтобы он заснул”. Они поспешили исполнить приказание и, подхватив, приподняли его на воздух за обе левые конечности, ибо если помогать Вакху есть дело богоугодное, то ни один из смертных не осмелится прикоснуться даже пальцем к драгоценному, хотя бы и ложному достоянию Артемиды. Едва вернулись они обратно, как показалась Эклиссе. Она плакала крупными слезами: они скатились бы ей на колени, ибо она была совершенно нага, но она вытирала их на животе, самом чувствительном месте ее тела. Продолжая рыдать, она бормотала нечто невнятное; присутствующим удалось уловить лишь слова “землеподобное” и “белые кони”, из чего Улисс заключил, что она говорила о море и что черные бараны, предназначенные для угощения обитателей Аида, уже погружены на корабль. “В путь!” — приказал он. “Весла вверх!” — весело скомандовал Эврилох, уже не опасаясь, что Элпенор при этом подбросит свое весло в воздух. Но в тот момент, когда трирема поворачивалась, причем поднятые кверху весла левого борта были окрашены пурпуром заходящего солнца, а опущенные книзу весла правого борта белели в лучах луны, и все судно, казалось, было одержимо присутствием двойного божества, приводившего его в движение, воздух задрожал от чудовищного вопля, человеческого и божеского, мужского и женского... Перимед, обладавший зорким зрением, крикнул с высоты реи: “Элпенор покончил с собой, о Улисс! Услыхав, что мы снимаемся с якоря, он кинулся с крыши вниз головой!” Корабль уже отчалил, и даже Перимед теперь не мог бы разглядеть, как мало-помалу тают бледность и яркий румянец на лице Элпенора, как постепенно пропадают его изящество и сила, как в смертной тени тело приобретает однообразную окраску, одинаковые очертания, подобно двум несхожим при дневном свете деревьям, чьи контуры сливаются, отразившись вечером в зеркальной глади озера: от смешения двух божественных сущностей уже ничего не осталось, кроме жалкого человеческого трупа.
[196] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 рый ни одна Эклиссе не отмечала отпечатком своих плеч, черные бараны и овцы истекали густой кровью. Их челюсти стиснула смерть — намордник всех существ, приносимых в жертву, — но когда Эврилох перемещал тушу, из узкой раны, отныне единственного ее рта, вырывался вздох. За спиною Улисса расстилалось свинцово-бледное море, казавшееся перевернутым, ибо гребни полых волн были обращены книзу. Перед ним ужас и мрак до такой степени срослись воедино, что он не мог определить, кто же из них двоих завладел скипетром другого. Там раздавался лай семи псов, но он исходил из одной только глотки. Гравий скрежетал под колесом Сизифа, и эти звуки напоминали зловещую музыку, сопровождающую в утро понедельника пробуждение гуляки за городом. Перимед и его товарищи, наощупь отыскивая мехи, неверными руками наливали мед и вино. Подобно тому, как уснувший циклоп думает о своем глазе, они все время думали о солнце и хлопали себя по безокому лбу, ударяя ладонью в самую середину. Вдруг в каждой кости их застыла жизнь, словно мозг: легкое племя теней подымалось из глубин Эреба. Тысячами выходили они наверх, подхваченные гибкими крылами стонущего ветра. Малейший луч костра прохватывал весь их сонм до последнего. Это были призраки, единственным остовом которых оставалась их наибольшая добродетель или наибольший порок — гордость, сладострастие, безумие. Они проникали друг сквозь друга, привлеченные запахом жареного мяса. Они бессильно сражались, беззвучно умоляли, сбившись в кучу вокруг двадцати четырех бледных лиц, чьи недвижные взоры пронизывали их насквозь, как вспышки пламени, затем, завидя кровь, они с чудовищным ревом набрасывались на нее. Улисс, размахивая мечом, отгонял их. Иногда он поражал кого-нибудь из них, и призрак вздрагивал — единственное страдание, доступное теням. Порою, подобно тому, как взгляд, отвращающийся от блестящих предметов, замечает на белой стене картины прошлого, он различал в толпе образы родных и близких, которых он дольше, чем других, наблюдал преисполненными жизни и дружбы и которых считал еще живущими на золотимой солнцем земле: и Агамемнона, и достопочтенную мать его Антиклею, дочь Автолика... Но Тиресий первым должен был напиться из ямы, и Улисс не допускал к ней никого другого. Однако одна тень упорно стремилась пробиться вперед, уклоняясь от ударов меча и, точно на поединке, прибегая к ложным выпадам. Иногда Улисс поражал ее, но она, оттрепетав, снова как ни в чем не бывало переходила в наступление,
[197] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор осыпаемая презрительными насмешками своих подруг. Она ползала по земле, реяла в воздухе, не давала царю Итаки ни минуты покоя и вдруг, опустившись на него, словно туман, покрыла собой все его тело, слилась с ним, задвигала его руками, заговорила его ртом: “О Улисс, — сказала она, — неужели ты не узнаешь своего сына?” Улисс вздрогнул... и испытал боль, которой подвержены одни лишь тени. “Возлюбленный Телемах, — вскрикнул он, зарыдав, — ты ли это?” “С чего это ты вообразил, что я Телемах? — ответила тень. — О Улисс, я Элпенор. Без паруса и весел я опередил твое судно. Сгорая от нетерпения последовать за тобою, я кинулся с крыши, но все же думал, что прибуду сюда вторым, а не первым!” “О Элпенор, — обратился к нему рассвирепевший Улисс, — о ты, наверху ежедневно омрачавший мое лицо, а теперь омрачающий все мое тело, уходи прочь! Или объясни, чего ты хочешь?” “Чего я хочу, Улисс? Того, что мне полагается по праву. Ты, значит, забыл, что оставил мое тело непогребенным? Чего я хочу? Я хочу торжественных похорон. Поклянись Плутону, что вернешься ради меня на остров Цирцеи, или я не отпущу тебя”. Пока Элпенор говорил, Улисс замечал одну за другой тени, ради которых он шагнул за непреступаемый порог. “Клянусь, — с сожалением произнес он, — но исчезни. Уходи прочь! Я вижу, ко мне приближается тень Тиресия”. Но при этом имени тень Элпенора, уже отделявшаяся от разгневанного Улисса, как мясистое кольцо на шее раздраженного ястреба, снова опустилась на него. “Тиресий! — воскликнул Элпенор. — Тиресий! Единственный, кто был одновременно мужчиной и женщиной, единственный, кто может судить о достоинствах обоих полов! О Улисс, представь меня ему! Женская проблема всегда занимала меня... Прелестный зверь, которого мы удерживаем при себе посредством ошейника, но без своры! Счастливое существо, сочетавшее в себе розу и лилию, но дотронься до ее лица, и на пальцах у тебя останется тончайшая пыльца, словно ты схватил за крылышки умирающего мотылька! Представь меня, о владыка, Тиресию! Пускай хоть в Аиде я узнаю, почему Эклиссе, хотя мы оба были свободны весь день, настаивала на свидании в строго определенный час, но никогда не являлась вовремя!”
[198] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 “Убирайся, — приказал Улисс вне себя от ярости, — сюда идет Ахилл”. “Ахилл, о Улисс! Тот самый, которого ты распознал в женском одеянии, насквозь пропитавшем Патрокла женскими духами? О Улисс, познакомь меня с Ахиллом! Подумай, ведь я один очутился сегодня утром на пороге Аида, как младенец, подкинутый на крыльцо храма. О государь, познакомь меня со всеми героями Трои, сражавшимися на колесницах и столько раз сбивавшими меня с ног, — теперь они, подобно мне, жалкие пешеходы на зловещей тропе теней! Представь меня им!.. Ах, почему я забыл со времени войны все собственные имена?.. Ах, Улисс, я прирос к тебе, как плащ, подаренный Медеей сопернице... Кстати, вот одно имя... Представь мне Медею! И ту высокую женщину (какого цвета были ее волосы? со времени войны я путаю цвета!), которая бросилась тебе в объятия и осыпала тебя поцелуями, когда мы напали на дворец Гекубы... Представь мне в случае надобности Гекубу!.. Неужели ты стыдишься Элпенора? Я знаю, что был глуп, неказист на вид и громко чавкал во время еды, но тут ведь нет никаких пирушек, да и стоит ли умирать, если призрак разума и призрак глупости отделены здесь тою же пропастью, какая существовала там наверху между разумом и глупостью... Нет, я не расстанусь с тобой!” Волей-неволей Улиссу пришлось представить Элпенора самой Елене, и она улыбнулась матросу — самой свежей тени, еще сохранившей запах жизни. Между тем Цирцея, выйдя из чертога с намерением встретить возвращающегося Улисса, наткнулась на труп Элпенора. Это был первый покойник, которого она видела. Эти безжизненные останки, над которыми она уже не имела власти, внушили ей то же отвращение, которое испытывает живописец к засохшей краске. Всякий раз, когда игралищу ее, человеку или животному, предстояло умереть, она превращала его в существо меньших размеров, но более молодое и долговечное, благодаря чему окрестности ее дворца были населены одними попугаями да черепахами. Ей, кроме того, было известно, что хотя всякий смертный — ничтожество, однако память о самом незначительном из людей уничтожает в любой стране след, оставленный величайшим из богов, и что остров Цирцеи может, благодаря самоубийству матроса, сделаться однажды островом Элпенора. Она обратилась поэтому к Зевсу с мольбою вдохнуть на несколько часов жизнь в мертвое тело — ровно столько жизни, сколько надобно, чтобы растянуть на сто лет хрупкое сущест-
[199] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор вование ворона, и устранить как можно скорее опасность, угрожавшую ее славе... Зевс колебался, ибо впервые слышал звонкое, но ничего ему не говорившее имя Элпенора. Как раз в это время Улисс, возвратившись со своей командой в полном составе из царства, откуда никому не бывает и не будет возврата, приказал возложить на костер обмытое и умащенное тело Элпенора и приступил к надгробной речи, которую произносил наизусть на похоронах своих матросов, украшая покойника, как бы заурядно ни прожил тот свою жизнь, исключительными добродетелями и приписывая ему все стихи и открытия, автор которых был неизвестен. Так поступал он, во-первых, с целью придать бодрости живущим, и, во-вторых, движимый неподдельным чувством доброты, зарождающимся в сердце каждого из нас, когда мы видим бездыханно простертым, утратившим всякий вкус к жизни того, кто еще накануне с аппетитом уплетал жареного барана. “О Зевс, — начал он, — ты, жалующийся на то, что тебе приходится всякий раз нагибаться, чтобы рассмотреть у смертных что-нибудь, кроме курчавых и непроницаемых для взора кругляшек, ты, чьи взгляды скользят по наклонной плоскости умоляющих лиц, сегодня ты можешь созерцать спереди во всем его величии и совокупности, включая даже дугообразные ноги его, похожие на рога жука-оленя, самого знаменитого из наших товарищей. О друзья мои, сдержите на мгновение ваши слезы, крупными каплями падающие на его умащенное тело, и крикните Зевсу, кого среди всех обитателей Итаки, кого среди всех греков вы хотели бы больше всего видеть живым!” “Элпенора, о Зевс!” — воскликнули голоса, и среди них Зевс различил пронзительный голос Перимеда, первым дошедший до Олимпа. Он счел уместным ответить на него громом, благодаря чему имя Элпенора впервые было окружено небесным гулом. Не так ли иногда застревает в бронзовом щите случайная песчинка? “Кем был Элпенор, о Зевс? — продолжал Улисс. — Спросика лучше, кем он не был! Он был нежным сердцем в сердце стальном, избранной душой в несравненной оболочке; каламбур с трудом удерживался у него под нёбом, как толстый язык во рту попугая. Что же еще сказать об его находчивом уме? Ведь это он, каретник, изобрел тачку, а затем, укрепив на козлах, превратил ее в точильный станок; он же изобрел и кровать, единственное вместилище, общее богам и людям! Ведь это он, банкир, в день седьмого сбора золота подал мысль
[200] ИЛ 6/2024 принимать фракийские купоны в уплату половины причитающегося взноса. Ведь это он, поэт — автор прославленных стихов: ‘Мой дух загадок полн, а жизнь во власти тайны’ и ‘Какая же цена всему, что не бессмертно’! Кстати, дети мои, спойте-ка строфу, которую он напевал, расписывая троянского коня. Но сначала прочтите хором эпиграмму, которую он посвятил Гераклу в тот вечер, когда этот бог поведал нам подробности своей схватки со львом в Немее; сын Алкмены, хотя он и хвастлив, как все охотники, покатывался от хохота, услыхав это двустишие”. Так сказал он, и все продекламировали, следя за Перимедом, отбивавшим такт: Геракл, излишни все слова! — Бельфорского осилил льва. Затем они томно затянули жалобную песнь, которую долгими ночами поет кормчий в час, когда лица всех кормчих озарены светом одной и той же звезды: Эклиссе, Эклиссе, За кормой плещет пена, Мы вели себя все, Как велела Елена. Из классики ХХ века Прелестное веретено И ножницы — девичья доля: Ах, Эклиссе, как дивно поле, Хоть сжато без серпов оно! Все плакали. На пороге их ноздрей и глаз скапливался дым зеленых ветвей, и оттуда, как выгнанный из норы барсук, вырывалась наружу мрачная скорбь. “Благодарю вас, товарищи, — промолвил Улисс. — Скажите теперь Зевсу, какое имя, если бы нам дано было видеть одного из героев осады покинувшим царство, откуда никто еще не возвращался, какое имя слетело бы с ваших уст? Имя Аякса? Имя Ахилла?” “Это было бы имя Элпенора!” — воскликнули матросы, и голос Перимеда перекрыл все остальные голоса. Так умолял владыку мира Улисс, уверенный в том, что труп не может снова ожить, что рок неотвратим и что трем ужасным девам, разматывающим и перерезающим пряжу жизни, никогда еще не удавалось затянуть петлей или скрепить узлом однажды оборванную нить. Но Зевс, тронутый столь глубоким горем, возвратил жизнь Элпенору, умершему было навек, и тот восстал на своем костре, впервые с момента своего появления на свет дочи-
ста умытый и умащенный: два дня, проведенные им во мраке Аида, только придали мягкость его коже, как будто он провел их в бассейне для плавания. [201] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Все было кончено. Элпенору захотелось снова повидать свою родственницу, прекрасную Лампетию, сторожившую священные стада, и с наступлением ночи, посулив кормчему, в виде награды, благосклонность второй пастушки, Фаэтузы, он уговорил его направить судно к острову Солнца. Так не страшен Феб тому, на кого пал взор Дианы! Все было кончено. Священные быки были заколоты и, хотя жареное мясо их продолжало издавать скорбные стоны, несчастные спутники Улисса все еще сидели за своей последней трапезой и только удивлялись упорному молчанию невинных блюд — бекасов, рыб и оладий с овощами... Увы! Молния вдребезги разбила их корабль: четырежды завертевшись вокруг своей оси, как на маневрах испанское судно, когда с него дали одновременные залпы из орудий обоих бортов, он пошел ко дну, и матросы, словно морские птицы, всплыли над пучиной. Сначала все их тела держались на поверхности воды, и они походили на лебедей; затем можно было различить только их головы, напоминавшие диких гусей; потом лишь несколько рук взметнулось там и здесь, подобно морским ласточкам, и вскоре по волнам носился один лишь Улисс. Саженками он быстро поплыл к обломкам корабля и уже почти достиг цели, как вдруг кто-то с силой обнял его за шею. “О Нептун, — пробормотал он, — неужели тебе нужно хватать меня в охапку? Борьба между нами ведь неравная. Ты один твердой стопою упираешься в бездну!” “О Улисс, — ответил жалобный голос, — не враг обнимает тебя, а друг, вернейший друг, Элпенор!” Царь Итаки с яростью отбивался от него. “О Улисс! Сын Лаэрта! Внук Аркесия! Сжалься надо мной!” — умолял Элпенор. И подобно тому, как неоднократно бросают на берег причальный канат, пытаясь укрепить его на прочно врытом в землю столбе, он старался выискать среди предков Улисса такого, который помог бы ему пробудить сострадание в сердце героя. Это было, по-видимому, тщетно. Он, однако, не отпускал затылка своего царя, ибо единственной точкой опоры в мире был для него этот носившийся по волнам герой. “Отпусти мою голову!” — кричал Улисс. “О Улисс, именно к ней обращаюсь я с мольбой, ибо хочу быть обязанным жизнью наиболее божественной части твоего тела. Будь ты Аяксом, я уцепился бы за твою длань, будь ты
[202] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 Ахиллом — за твою пяту, будь ты Латоной — за твои перси. ‘Блаженный Элпенор, — будут отныне говорить греки, — подобно Палладе, родившейся из головы Зевса, он под молотом бури родился (правда, совершенно нагим) из головы Улисса, из самого мозга Эллады!’” Улисс выбивался из сил, и, подобно тому, как нильская лошадь, на спине которой птицы отыскивают себе корм, опускает в воду широкую морду, чтобы избавиться от последнего приживала, он нырнул, желая навсегда отделаться от своего последнего матроса. Но Элпенор успел уцепиться за его лодыжки. “Спаси меня, Улисс, — твердил он, — или научи меня плавать! Спаси меня, или я не отпущу твоих ног и, сведя их, как ножницы, помешаю тебе вспарывать ими пенистую пелену. О владыка, ты был прав, и я понимаю твою ярость! Теперь с мольбой о спасении я обращаюсь к самой недостойной части твоего существа, к пальцам на ногах, к сухожилиям... Точно так же я ухватился бы за голову Аякса, за перси Ахилла, за сердце Терсита!..” Его голос внезапно заставил Улисса смягчиться. Вспомнив о предсказании оракула, возвестившего ему, что он вернется в Итаку, и притом один, он был готов даже пожалеть несчастного, которому тот же оракул предрек гибель. “Бедняжка Элпенор”, — вздохнул он. “О дорогой Улисс!” — заорал Элпенор вне себя от радости. “Славный Элпенор”, — продолжал Улисс. “О возлюбленный царь, о жизнь моя!” — восклицал Элпенор, задыхаясь от избытка признательности. “Мой бедный толстячок Элпенор”, — ласково промолвил Улисс. “О врата сердца моего, о двигатель души моей!” — вопил Элпенор, в припадке восторга не находя уже ничего, кроме слов любви. Но обольщенный лживой улыбкой судьбы, он в восхищении развел руками, выпустил ноги Улисса, оторвался от него и пошел ко дну. Он погрузился совершенно отвесно, и радость, преисполнившая его, оказалась тяжелее, чем мясо священных быков в желудках его товарищей. Над пучиной, поглотившей Элпенора, всплыло, как это бывает в тех случаях, когда подводное чудовище получает пробоину, жирное пятно, переливавшееся на солнце цветами радуги, ибо перед погребением его тело обильно умастили маслом. И Элпенор, всегда бывший на земле источником треволнений, вдруг на протяжении нескольких локтей успокоил собою бушующее море.
Это явилось спасением для Улисса, который получил возможность добраться до обломков судна; сначала воспользовавшись гжатнем, затем слеменем, он весьма удачно проделал те мореходные операции, которые излагаются переводчиками, в целях облегчения задачи читателя, исключительно при помощи технических терминов: он заштафелил гикель в кокорь, потом, прилеерив слегу, омарудил хребтину — и был спасен! Целую неделю носился он без паруса, по воле волн, и океан, окружавший его со всех сторон, был так пустынен, что ни одна метафора не возникала у него в мозгу, не срывалась с его уст, не облегчала его горестных мыслей. Солнце сверкало, подобное только солнцу. Луна, подобная только луне, сияла, бледнела... Покачиваемый, подбрасываемый, золотимый днем, серебримый ночью, Улисс иногда хватался руками за лодыжки, на которых пальцы Элпенора оставили отпечаток в виде красных колец. Он сожалел теперь о бедном упрямце, навязанном ему судьбою в спутники, как сожалеет о самом ничтожном из своих корней уносимый потоком дуб. [203] ИЛ 6/2024 Алкиною явилась Минерва. “Алкиной, — сказала она, — буря выбросит на твой остров Улисса. Волны вынесут его к плотомойне твоей дочери. Я хотела бы, чтобы Навсикая была в это время на берегу и встретила его. Но пускай ни одна душа не ведает, кто он, этот потерпевший кораблекрушение. Напротив, дай ему возможность самому открыть свое имя и лишь в минуту отъезда представиться твоим подданным. Я сообщаю тебе это по секрету: сами боги ничего не должны знать об этом”. Так говорила Минерва на своем бесстрастном языке, над которым не властны ни эпитет, ни метафора, на котором замирает восклицание, икота аффекта. Любопытнее всего то, что ей казалось, будто она до конца выражает свою мысль, нежную, яркую мысль, прерывавшуюся ахами и охами, звучавшую внутри нее так: “Ах, мне хотелось бы, чтобы Навсикая была в это время на берегу и встретила героя в эту тягостную для него минуту. Ах, я обожаю видеть, как первый взгляд Улисса, после только что пережитого смертельного испытания, останавливается на прекрасном теле: я люблю его самым целомудренным образом. Я обожаю видеть, как рука Улисса, целый день боровшаяся с волнами, впивается в человеческую плоть: я люблю его, Жан Жироду. Элпенор Новые смерти Элпенора
[204] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 как брата. Ах, я обожаю слышать, как, избавившись от смерти, он шепчет юным девушкам слова привета, имеющего двойной смысл, ибо он приготовил его для подземной тени, — привета, создающего у них впечатление, что на них трико, если они голы, и что они голы, если их тела покрыты одеждой: это мое дитя...” и т. п. Но боги похожи на людей. Только те из них, кто одарены чувством стиля, умеют критически относиться к внешней стороне своей речи. Алкиной созвал своих подданных. “Эй, народ! — крикнул он. — Все ли вы в сборе?” Это был единственный недостаток, в котором народ упрекал Алкиноя. По два, по три раза в день собирал он своих подданных. Он хотел, чтобы на малейшую мысль монарха весь народ откликался шумным топотом. Население острова больше всего боялось, как бы он не начал размышлять по ночам. Впрочем, в качестве хороших моряков феакийцы мирно сходились на дворцовую площадь, как на упражнения по спасению на водах, и выстраивались: один — поближе к кофейне, другой — рядом с феакийкой, призванным в момент очередного волнения играть роль спасательных лодок. Но фиалки и нарциссы царственных цветников радовались этим сборищам, так как они отбрасывали на грядки скудную тень. Нарциссы и фиалки спешили взрасти и благоухать в тени этих человеческих существ, пахнувших рыбой. “Все в сборе! — ответил народ. — Не хватает только узников, сидящих за решеткой”. Это было не совсем точно. Не пришли все, кто развлекались или были заняты своим делом. Не хватало хлебопеков, оставшихся в хлебопекарне, философов, погруженных в философию, отсутствующих, находящихся в отсутствии. Но престол Алкиноя был невысок, и благодаря этому царь не мог разглядеть, что внутри отдельных групп не было никого. “Народ, — продолжал Алкиной, — мне явилась Минерва. ‘Алкиной, друг мой, — сказала она, — ты, чей остров, единственная незыблемая точка вселенной, обнаженный, как алмаз, неизгладимыми чертами запечатлен в зрачках богов, знай, что волны выбросят Улисса на берег, близ плотомойни Карада, недалеко от вершей рыбака Атилея...’ Каким образом Минерва удерживает у себя в памяти такое множество собственных имен, это составляет тайну небожителей!.. ‘После того как море несколько суток пошвыряет его из стороны в сторону, он предстанет тебе весь покрытый грязью и илом. Алкиной, верноподданный мой, пускай никто не знает его имени.
[205] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Дай ему возможность самому открыться и лишь в момент отъезда представить твоему народу великого Улисса, на которого ты походишь красотою, мудростью и силой. Боги и те не должны ни о чем догадаться...’ Но что это? В чем дело? Я не вижу среди вас малыша Лейона!” Малыш Лейон, сын куртизанки и дидактического поэта, в ту минуту занимался ловлей пескарей в прелестной долине. Он торопился, так как с наступлением летней жары поток должен был иссякнуть уже к вечеру, и это был последний день рыбной ловли. Шелестели тополя. Голубые дрозды перепархивали с одной колонны акведука на другую, а кузнечики, падавшие замертво в разгаре своего верещанья, издавали при падении на землю сухой звук, позволявший сразу находить их и отрывать у них на приманку задние ножки. Лейон приготовил раскаленные валуны, собираясь поджарить на них рыбу. Иногда при взгляде на неодинаковой величины округлые холмы, напоминавшие женскую грудь, он обнимал ольху обеими руками — они у него были похожи на руки отца — и осыпал ее поцелуями, или же, охваченный скорбью при виде воды, которая текла в последний раз, он наклонял над потоком лицо — оно у него было похоже на лицо матери — и ронял слезу в убегающую струю. Стражи насильно усадили его в повозку, и прекрасные пескари по одному падали на пыльную дорогу, словно слезы или траурные запятые. Удочка, подвязанная леской, одно время выдерживала сильную скачку, и, после того как малыша Лейона доставили на площадь, Алкиной продолжил свою речь. “О Алкиной, — воскликнул народ, когда монарх умолк, — ты прав, высказывая уверенность, что мы сохраним все это в тайне! Впрочем, кому же мы могли бы открыть секрет, если — мы ведь отлично раскусили твою мудрую уловку — благодаря тебе он стал достоянием всего острова? Это уже не новость, это стало стихией. Разве есть большая тайна, чем тайна всеобъемлющая, чем воздух, окружающий нас, чем море? Мало того: так как забвение поглощает всякую тайну, мы забываем все сказанное тобой. Кончено. С этой минуты наша память уже не хранит ничего... Но, — прибавил народ, исключительно из вежливости и свойственной грекам вычурности, а отнюдь не из желания оспаривать своего монарха, — не боишься ли ты, что погрузившись внезапно в это абсолютное неведение, очутившись вне атмосферы, в которой каждый звук был эхом его имени, ввергнутый в это Улиссово небытие, Улисс в известной мере не рискует и сам забыть, что он Улисс?”
Так сказал народ и запел гимн Тайны — не франоейнов гимн, третий стих которого, приписываемый самому Зевсу, не что иное, как вольная шутка: [206] ИЛ 6/2024 О ты, таимая любовью, О тайна... и т. д. — но гимн Ахилла Пенфесилее, пятый стих которого является ключом к орфическим таинствам: Из классики ХХ века Вдали меня парит мой дух, Бесчувствен ко всему мой слух, Я погружаюсь в сновиденье, Едва мое начнется бденье... и т. д., после чего все разошлись по домам. Остался только один старик. “Все это прекрасно, Алкиной, — сказал он, — но кто такой Улисс? Мы — островитяне и мало интересуемся континентальными знаменитостями. Не зная ничего об Улиссе, мы можем допустить ряд неловких поступков. ‘В присутствии обманутого мужа не заговаривай об абрикосе’ гласит наша пословица”. “Он прав... Пускай созовут народ!” — крикнул Алкиной. Герольды опять согнали толпу на площадь. Всадники снова схватили и доставили обратно малыша Лейона, устремившегося было к ручейку, который уже высох в своем верховьи. Дети сновали под ногами у взрослых, бегали на четвереньках, вызывая в толпе волнообразное движение, подобно тому, как это бывает на театральных подмостках, когда для изображения океана мальчуганов заставляют ползать под ковром. Старики помещались в первом ряду, их белые бороды походили на подгоняемую ветром пену, и Алкиной, царь кораблей, с нежностью взирал на это миниатюрное море, состоявшее из моряков. Он объяснил им, кто такой Улисс, не стараясь приуменьшать в их глазах его достоинства, ибо он был беспристрастен, и только немного свысока, гордясь своими садами, отозвался о флоре Итаки, насчитывающей лишь один вид злаков. Он рассказал им о том, как Улисс разоблачил Ахилла, переодетого в женское платье, обманул и ослепил циклопа, прожил восемь лет у бессмертной нимфы (причем только время старилось вокруг них), но ничто в голосе Алкиноя не давало понять, что эти три подвига — в сущности, донос, злоупотребление доверием и прелюбодеяние. Время от времени он прерывал свою речь, желая испытать своих подданных и убедиться, сумеют ли они, будучи застигнуты врасплох, со-
“Сестры, — сказала Навсикая, раздвинув камыши, — вот чужеземец”. Навсикае шел шестнадцатый год, и она вступила в него душой и телом, мыслями и ногами, которым было уже полных пятнадцать. Что нравилось ей больше всего на свете? Больше всего на свете ей нравились мужские руки. Иногда одна из ее сверстниц, приводя во дворец брата или родственника, предлагала юноше просунуть руку сквозь затянутую занавесками решетку. Молодой [207] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор хранить тайну. С этой целью он иногда внезапно окликал кого-нибудь из них: “Эй ты, там, Кратес! Кто такой Улисс?” “Улисс? — переспрашивал Кратес, сообразив, что это ловушка. — Какой Улисс? Первый раз слышу это слово. Быть может, ты говоришь об улиссе, которым пригнетают книзу легкие предметы, чтобы они не разлетелись на ветру”. Это был единственный в истории случай, когда из уважения к славному имени прописная буква заменялась строчной. Весь народ изощрялся в таких же увертках: “В самом деле, что означает слово ‘улисс’? Быть может, это оладья, любимое блюдо обитателей Наксоса? Нет, они называют его ‘карнпито’. Что же означает слово ‘улисс’, нет, ‘улив’? Имя, тающее во рту... Имя забытое...” Тогда Алкиной, гордый сообразительностью своих подданных, удовлетворенно улыбался и, продолжая речь, рассказывал им о Цирцее, впрочем, допуская ряд ошибок в эпизоде с животными, ибо он был столь же несведущим зоологом, сколько знающим ботаником. Он описал им Улисса, собственноручно строящего себе судно на острове Огигии, и феакийцы, судостроители до единого, удивлялись, если здесь уместно это выражение, Улиссу, соорудившему килевую часть из дерева, идущего на мачты. Затем Алкиной внезапно прерывал себя: “А ты, малыш Лейон? Отвечай! Что такое улисс?” “Улисс? — громко переспрашивал простодушный и живой Лейон, еще не знавший, каким образом в глазах истории одни и те же деяния, благодаря тому или иному освещению, оказываются то преступлениями, то подвигами. — Улисс? Это нарушивший супружескую верность муж Пенелопы, гнусный друг Ахилла, убийца циклопа!” Малыша Лейона тут же схватили и так отшлепали по мягким частям, над которыми морской ветерок взвеял тунику, что отпечаток пальцев в этом месте сохранился у него на всю жизнь. Этот отпечаток прозвали дланью Улисса, и Лейон на попойках обычно показывал его.
[208] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 человек чувствовал, что его руку берет чья-то маленькая ручка, но не знал чья, а это была рука Навсикаи. По мужской руке, а не по своей собственной, она приучалась читать свою судьбу. Иногда Аполлон, брат и приятель Дианы, незримой подруги Навсикаи, забавлялся тем, что тоже протягивал из-за занавески свою руку, в которой линия жизни не имела ни начала, ни конца, линия таланта была шириною в сантиметр, и Навсикая, печальная и счастливая, роняла на слишком прелестную руку, ею оплакиваемую в качестве руки смертного, слезу, которая незамутненною скатывалась по линии бессмертия... Она как раз держала правую руку малыша Лейона, которому, как и всем пажам, была знакома эта решетка нежности и который левой рукой тихонько потирал “длань Улисса”, когда отец объявил ей о приказании Минервы. Искренне обрадовавшись, она отправилась навстречу чужеземцу. Ибо она еще наивно верила, что чужеземцы — авторы безымянных поэм, никем не подписанных картин, неизвестных музыкальных произведений и даже руин... Чувствуя, что неведомые ей области ее собственной души богаче тех областей, куда ей удалось заглянуть, она воображала, что точно так же обстоит дело со всеми прочими смертными, и связывала представление о тайне и совершенстве с людьми далекими, с людьми несуществующими. Ей нравилось испытывать на себе веяние непостижимого, находиться во власти неуловимого: как это странно — иностранец! Сидя в возке, запряженном способными к деторождению белыми мулом и лошачихой, роняя порою из рук душистый флакон, который, упав на землю, орошал феакийскую дорогу тирским благовонным маслом, она задумалась над тем, что для этого иностранца она, пожалуй, тоже является иностранкой. И вот уже все таланты чужеземца, одаренность в различных областях искусства, знание небесного свода, прикосновенность к вращательному движению земли, исполняла ее как бы благодатью. Она отпустила поводья, легшие свободно на спины обоим животным, и те, усмотрев в этом ласковый намек на свою чудесную способность, принялись нежно покусывать друг другу ноздри и тереться шеями. Возок поэтому не слишком скоро добрался до того места на берегу, где ручеек вливается в море. Маленький Лейон находился уже у самого устья и совершенно голый удил рыбу. Заметив девушек, он внезапно почувствовал на своих губах горечь морской воды, ибо все лицо ему забрызгала семга, которую он держал в обнимку и которая трепыхалась у него в руках. “Ах, дорогая семга, — говорил он ей, — почему ты не одна из этих дев! Почему твои неподвижные глаза не их прекрас-
[209] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор ные живые очи, твоя липкая чешуя — не их нежная кожа, твой жесткий рот — не их уста, твои жабры — не их уши... Вот оно, подлинное расстояние, отделяющее желания Лейона от его жизни! Увы, такова уж участь бедного эфеба — впрочем, это удел всех мужчин! — я раскрываю свои объятия женщине, а нахожу в них немую рыбу”. Тем не менее он вышел из воды и побежал за ними, пугая девушек раскрытой пастью семги, норовившей укусить их. “Ступай обратно в воду, горе-Лейон, — кричали девушки, — нам видна длань Улисса!” Они хохотали, глядя, как он, пристыженный, пришибленный, пятился к морю. Между тем Навсикая продолжала размышлять: “Однако, — соображала она, — самому себе этот чужеземец вовсе не чужд! В собственных своих глазах он — существо, подобное нам, то есть до отчаяния знакомое. Быть может, он знает себя даже лучше, чем знаю я свой внутренний мир! Господи, как выбраться из этого тупика! Мне так хотелось бы полюбить кого-нибудь, кто был бы чужд даже самому себе!” Поглощенная этими мыслями, она по мнимой оплошности запустила мяч в море, и ее спутницы, как было заранее между ними условлено, подняли крик, который должен был разбудить Улисса, спавшего в камышах. Но им откликнулось только эхо, отзывающееся и во сне. Два, три, шесть, двенадцать мячей тщетно один за другим полетели в воду, где они носились по волнам, как недосиженные яйца морских чаек. “В общем, — пришла к выводу Навсикая, — совершенно чуждым следует признать лишь нечеловеческое. Вы, тополя, ты, лунный свет, и ты — полумесяц среди сиянья полдня, вы одни... Но поищем Улисса. Какого шума не натворили бы люди на протяжении ряда веков, если бы Навсикая возвратилась в отчий дом без Улисса!” Раздвинув тростники, она вместе с подругами принялась за поиски героя, и каждая из них, услыхав шелест ветра в камышах, испускала крик, думая, что нашла Улисса. Но нельзя разбудить ни морского истукана, ни образованный водорослями призрак. Однако Навсикая, вследствие пересечения двух линий, от сотворения мира предопределивших встречу ее с Улиссом, все же отыскала в бухте полузатонувшее тело, которому вмешательство богов сообщило особенную водонепроницаемость. Ноги находились еще в морской воде, а торс — уже в пресной; таким образом, эта жертва кораблекрушения, всякий раз, когда волна захлестывала ей лицо и рот, должна была чувствовать, что наступил конец ее морским горестям, и начинаются горести земные, лишенные привкуса соли.
[210] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 Вытащить несчастного за ноги и за руки, пригоршнями удалить с него тину, растереть и умастить его было для девушек делом одной минуты. Никогда еще ни одного смертного не очищали от грязи более прелестные прачки. Результат их хлопот оказался совсем не тот, какого они ожидали. Это тело, которое в море, по-видимому, в силу своей божественной природы не подчинялось законам преломления света, теперь, на воздухе, приобрело те формы, которые приобретает тело Ахилла, погруженное в воду: слишком широкие ступни, руки неравномерной длины и толщины, задранный кверху нос, подбородок, смахивающий на трещотку. Но молодые девушки и в наше время убеждены, что уродство владетельной особы является наилучшим способом сохранения инкогнито. Целый час они тщетно старались разбудить незнакомца, сначала криком, потом ударами, наконец, щекотанием. Можете сами вообразить, к каким только словам и приемам ни прибегли девушки, впервые поставленные в необходимость вытащить мужчину из постели, пытаясь извлечь его из шкафа сна. Аксилею осенила блестящая мысль. “Сестры, — сказала Аксилея, — только один звук в состоянии разбудить этого человека: звук его собственного имени. Давайте-ка все вместе прокричим его, мы этим не нарушим запрета Алкиноя, ибо пока чужеземец спит, ему нас не слышно и он решит, что во сне сам назвал себя по имени”. Девушки, склонившись над телом и рупором приложив руки ко рту, так громко окликнули Улисса, что Алкиной и весь город вздрогнули от этого крика. Можно было подумать, что в окрестностях взорвался пороховой погреб... Затем они медленно выпрямились, как чашечки цветов, уже обронившие свою пыльцу. При одном лишь имени Улисса Элпенор — ибо это был он — сразу в ужасе вскочил на ноги и наклонил голову. “Кто ты, о чужеземец?” — спросила Навсикая. Элпенор вскинул голову, задетый за живое. “Виноват, — ответил он, — это ты чужеземка”. Навсикая кротко возразила ему: “Однако, о гость наш, это моя родина, мой город; эти деревья — мои деревья!” “Совершенно верно, я именно это хотел сказать, — не сдавался Элпенор, — это чужая земля. Благовония, которыми вы обильно умастили мое тело — чуждые мне благовония. Как называется у вас это дерево?” “Дендродендрон”, — ответила Навсикая. “Надеюсь, вы не станете утверждать, что это не чужеземное название?” — промолвил Элпенор.
[211] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор Заметив тень, пробежавшую по челу Навсикаи, девушки сказали Элпенору: “Но разве ты явился не из незримой страны, не с неведомого острова?” “Простите, — возразил Элпенор, — это вашу страну я вижу впервые, это ваш остров мне неведом!” Почувствовав, что госпожа ее готова расплакаться, и желая столкнуть чужеземца с плота уже виденного, за который он цеплялся с упорством и ловкостью человека, привыкшего к кораблекрушению, Аксилея взяла слово: “Тем не менее, именитый гость, внимательно присмотревшись к тебе, мы замечаем, что хотя твои руки, ноги, твои глаза или рот могут найти себе нечто равнозначащее у наших братьев и отцов, однако в словах твоих есть медлительная томность, и твой взор источает ночную тьму. Между нашими вопросами и твоими ответами остается какой-то промежуток, заполненный чем-то невесомым и издающий тот же звук, что и полая раковина. Твое молчание — чужеземное море”. “Ты заблуждаешься, ты заблуждаешься! — воскликнул Элпенор. — Я слышу все, я вижу все! Вы ведь не станете уверять меня, что, когда я храню безмолвие, у меня итакийский акцент?” “Нам не удастся с ним сговориться”, — подумала Аксилея. “Но в таком случае, — ответила она, — если мы согласимся, что ни ты, ни я не чужеземцы, надеюсь, ты не будешь отрицать, что существуют еще третьи лица и что обитатели островов, чуждых как Итаке, так и феакийцам, должны быть признаны чужеземцами?” “Еще бы, красавица, — подтвердил Элпенор, — разумеется, они настоящие чужеземцы”. “Отлично, — продолжала Аксилея. — Теперь предположим, что один из них попадает сюда, попадает сейчас: разве не станет он рассуждать точно так же, как ты? О сестры, действительность не есть действительность, ибо несуществование не есть несуществование. В этом мире нет чужеземцев!” “О, прости! — возразил Элпенор. — Наш корабль однажды стал на якорь у берегов страны, обитатели которой сами называли себя чужеземцами. ‘Мы чужеземцы’, — ответили они, когда мы сошли на землю, и женщины их тоже гордо именовали себя чужеземками. С ними у нас не вышло бы никаких пререканий вроде наших теперешних. У них были зеркала с кривою поверхностью, дававшие им лишь приблизительное представление об их собственном облике. Они верили в то, что вся жизнь их и все их поступки предопределены неотвратимым роком, который они называли благодатью. Они счита-
[212] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 ли, что испытываемые ими страдания переживают не они. Будучи чужеземцами, они были совершенно лишены себялюбия, готовы были отдать все, что у них было, статуи, картины, и красотой превосходили один другого”. “Каков же был на вид самый красивый из них? Как его звали?” — спросила Навсикая. “Он был прекраснее самого себя, — ответил Элпенор. — Но имени у него не было, так же как у его соотечественников. Они находят, что имя родовое и даже личное имя налагает на его носителя отпечаток вплоть до подсознания. Впрочем, юная дева, одна из женщин была на тебя похода. Нет, здесь не о чем препираться! Ты бесспорно чужеземка!” Девушки кольцом обступили Элпенора. Поодаль от них ревнивый Лейон, в объятиях которого билась семга, пытавшаяся вырваться на свободу, говорил своей пленнице: “Ах, семга, взгляни на этих дур: они возятся с мозглявым уродом только потому, что он принес с собой чужеземный запах. О дорогая семга, насколько мне приятней бороться с тобою, чем с одним из этих существ, именуемых женщинами! Ты, по крайней мере, думаешь в данную минуту обо мне, между тем как в день — так меня, во всяком случае, уверяли, — когда я не на шутку буду бороться с одной из этих дев, она будет думать об отсутствующих, о богах, о своей матери, о чем угодно, кроме Лейона”. “Соберите народ!” — распорядился Алкиной. Все ремесленники оставили работу, поспешно или медлительно — в зависимости от того, приходилось ли им иметь дело, как, например, мельникам и краскотерам, с порошковидными веществами или с веществами клейкими, как например, малярам, расписывавшим подводную часть судов, и продавцам меда. За ними бежали их дети, одни в пятнах, другие — в пыли, третьи — покрытые серебряным или золотым налетом, как будто отцы имели их не от своих супруг, а от своих орудий производства. “Подданные, — громко объявил Алкиной, — выслушайте самую неожиданную новость! Близ Карадовой плотомойни найден потерпевший кораблекрушение неизвестный. Кто он, бог или полубог, целую ли порцию божества или полпорции соблаговолил поднести нам сегодня рок, этого я еще не знаю. Тело его с одной стороны было облеплено водорослями морских глубин, встречающимися лишь на мертвых наядах и тритонах, но на другой его стороне играло то красновато-золотое солнце, которое, по-видимому, является источником света для небожителей и которое мы иногда за-
[213] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор мечаем, если смотрим снизу на прекрасного орла. Таков отрезок пространства между зенитом и надиром, куда его следует поместить”. Между тем корифеи сновали в толпе, передавая всем приказание Алкиноя, в тех случаях, когда у собравшихся не будет определенного мнения по какому-нибудь вопросу или они предпочтут держать его при себе — отделываться чисто формальным ответом, например, похвальным словом в честь дерева или цветка. Лишь после этого Алкиной показал им Элпенора. Рядом с царем незнакомец производил впечатление карлика. Не сомневаясь, что этот колченогий не может сразу преобразиться в героя, Алкиной велел накинуть на него длинный, слишком тяжелый хитон, под которым он обливался потом. Все придавало ему сходство с собакой, наряженной в одежду, — все, вплоть до покорно преданных глаз. “Вот, о подданные, наш гость! — воскликнул Алкиной. — Что вы скажете о нем?” “Слава пробковому дубу и ели! — в один голос ответил весь народ. — Соединим в устах наших зелень их обоих, никогда не переплетающуюся одна с другой! Ведь нет никаких оснований не сочетать имен этих деревьев. Одно из них поглощает звук, а другое отражает его. Одно закупоривает наши бутылки, а другое идет на изготовление наших гробов. Переселиться из дома, окруженного пробковыми дубами, в дом, окруженный елями, — значит обменять безмолвие на ветер, беспечную мысль — на тоску. О, какое двойственное наслаждение — сочетать оба эти дерева в человеческой речи, как в некоем небесном питомнике!” Элпенор поднялся, но толкнул при этом Алкиноя и еще кого-то из окружавших, ибо с тех пор, как он побывал в Аиде на положении тени, ему уже не удавалось в полной мере восстановить утраченное ощущение собственного тела. С этого же времени, так как все, даже самые прославленные тени позавидовали его воскресению и проводили его до ладьи Харона с более ревнивым чувством, чем возвращающиеся в Париж школьники провожают дипломатический корпус, с которым они столкнулись на вокзале, он вообразил, что предметом этой зависти была не жизнь сама по себе, но его жизнь, жизнь Элпенора, его тело, его язык, его кишки. Это преисполнило его непостижимой гордостью: он при всяком случае излагал историю своей жизни, выставлял напоказ свое убогое тело. “Государь, — заорал и теперь Элпенор, — выслушай, кто я! За счастье возвратиться на землю в этом облике Аякс и его соперник — я видел это собственными глазами! — готовы были
[214] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 снова вступить в поединок. Рожденный безвестной преступницей в Коркирской темнице, я был ею брошен в тюрьме, где провел раннее детство, вызвавшее такую зависть у Ахилла. Меня отдавали внаем выпущенным на свободу нищим; первый мой хозяин сделал меня кривоногим, чтобы я возбуждал смех у прохожих, и придал моим коленям, которыми так восхищался Парис, их шарообразную форму; второй, чтобы я возбуждал сострадание, вывихнул мне бедро, в обмен на которое Патрокл предлагал мне всю свою славу. Нет таких чувств, начиная с ужаса и кончая веселостью, которых не извлекали бы из Элпенора, как из арфы, но не пощипыванием струн, а переломом костей или разрывом сухожилий. Вот чем объясняется уродство моего остова, которым, кстати сказать — я привожу ее собственные слова, — гордилась бы Елена. Только в этих опухолях на губах повинен я сам, а не мои хозяева. Не зная, что металлы краснеют на огне, и увидав в кузнице подвешенную на медном пруте пурпурную подкову, я попробовал ухватиться за нее зубами...” Элпенор кичливо излагал печальную историю своей жизни. Один лишь раз на своем веку он отведал свежего мяса и только однажды полакомился еще не сгнившими маслинами. Он рассказывал о своей ноге, застрявшей между спицами руля, когда натолкнулся на рифы, о большом пальце ноги, попавшем в гнездо бизань-мачты, о мочках ушей, ущемленных тисками кливера. Не было такой части триремы, которая не схватила бы Элпенора и не оставила бы на нем следа. Судно проделывало над ним все косметические процедуры: бушприт ежегодно отстригал ему ногти, реи срезали волосы на голове. Впрочем, все эти злоключения, насылаемые на него богами, были безрезультатны, ибо Элпенор не стал от этого ни рассудительнее, ни умнее, ни скромнее в своих желаниях... Такова была та жалкая жизнь, которую он, словно дырявый свиток, развернул перед феакийцами. Но феакийцам сквозь все эти прорехи представала подлинная подкладка эпопеи, и они не находили ничего смешного в его повествовании. Упоенный успехом, Элпенор перешел под конец к изложению происшествий, при одном намеке на которые команда Улисса всякий раз на протяжении двадцати лет затыкала себе уши, — к рассказу о своей домашней утке, утонувшей в городском колодце, о своей кобыле, никогда не пятившейся, если ее ставили крупом к стене, и даже задал присутствующим загадку, единственную загадку, какую он знал: что бывает белым, когда его бросают, а падая, становится желтым. Народ, довольный своей находчивостью, ответил: яйцо! Но Элпенор объявил, что это человек, которого боги
[215] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор бросают на землю белым и который с наступлением старости падает в могилу желтым. Тогда феакийцы воскликнули: “О Алкиной, благодари богов за то, что они привели к нам на остров этого чужеземца. Он — Шарло Одиссеи!” “В тот самый день, — продолжал Элпенор, — когда заразные карбункульные мухи искусали мне эту руку, меня завербовал боцман Улисса”. При упоминании имени Улисса весь народ застыл неподвижно. Никто не проронил ни слова, все старались не дышать, даже дети удерживались от плача. “Вы, значит, слыхали об Улиссе?” — спросил Элпенор, пораженный общим молчанием. “Никогда! Никогда!” — все еще не выходя из оцепенения, ответил народ. “Полноте, — сказал Элпенор, — между нами не должно быть никаких недоразумений. Вы недостаточно внимательно отнеслись к моим словам. Я вас спрашиваю, слыхали ли вы об Улиссе? Неужели вас поразило слово ‘слыхали’? Я иногда употребляю его, ибо в Аиде оно нравилось Елене. Это от нее я перенял его, так же как слово ‘воспоминание’... Я говорю вам об Улиссе, сыне Лаэрта, о царе Итаки!” Тогда, поняв смысл знаков, которые делал им Алкиной, они заголосили все, от малых детей до убеленных сединами старцев: “О чужеземец, слыхал ли ты когда-нибудь о том, что такое гипотеза? Это безосновательное предположение, объясняющее целый ряд явлений и сохраняющее силу вплоть до того дня, когда его удастся заменить более разумным домыслом. Так, например, происхождение созвездий мы объясняем похищением героев на небо, человекоподобные формы деревьев или говор ручейка — метаморфозами, зеленый луч, отбрасываемый заходящим солнцем — переутомлением сетчатой оболочки глаза. Конечно, нам известно, что Ахилла распознали в женской одежде, что в Трою ввели деревянного коня, что одурачили циклопа, что сирены тщетно пытались с высокого мыса заманить к себе корабль, но — впрочем, быть может, все происходит от нашей недостаточной осведомленности, — желая подвести столь различные подвиги под одну общую рубрику и не сомневаясь в том, что нет такого смертного, который дерзнул бы приписать все эти деяния себе одному, мы видим в них результат самовнушения... Не дыши так тяжело. Выслушай нас... Нет ничего невероятного в том, что циклоп, вечно опасавшийся потери своего единственного глаза, ощутил себя слепым, или в том, что троянцам, на седь-
[216] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 мом году осады лишившимся конницы, вдруг примерещился в стенах города исполинский конь. Подобные случаи встречаются сплошь и рядом... Мираж! Самовнушение! Заметь, чужеземец, что мы не прибегаем для объяснения этого феномена ни к гипнотизму, ни к явлениям дематериализации вещного мира... Ни даже к сновидениям...” “Вы заблуждаетесь! Вы заблуждаетесь!” — задыхаясь, крикнул Элпенор. “Мы будем рады заменить эту гипотезу другой, — восклицал народ, ободренный знаками Алкиноя, — и отнести эти феномены на счет силы тяготения или силы диаметрально противоположной...” Так говорили феакийцы, чтобы побудить того, кого они принимали за Улисса, назвать себя, и начали задавать ему вопросы, казалось, взятые из руководства к изучению Одиссеи. Была ли Пенелопа брюнеткой? Из бука или из дуба был сооружен троянский конь? Но как раз на эти вопросы бедняга Элпенор не мог ответить почти ничего. С великой эпопеей у него была хотя и тесная, но крайне незначительная связь. Он представлял собою образчик тех несчетных невежд и лишенных любознательности анонимов, которые являются канвою всякой прославленной эпохи. Со всеми героями и их безмерными подвигами он соприкоснулся лишь с самой презренной стороны. Ахилла он знал потому, что однажды ему пришлось соскребать грязь с его пяты, Аякса — потому что тот плюнул на его скамью в триреме, Цирцею — потому что она помогала Эклиссе расчесывать шерсть. В день взятия Трои он чистил умывальный таз Гекубы. В день Ахиллова гнева он копал в огороде лук. В день смерти Париса он ставил заплаты на пеплуме Терсита. Эпические высший свет и полусвет были ему знакомы только с изнанки. Великие события мифологии служили ему лишь для закрепления в памяти самых ничтожных событий его личной жизни: в вечер Бризеиды он выиграл две драхмы у некоего Берия; в вечер Андромахи он распивал дешевое вино амазонок с неким Трахописом. И Пирр, и Калипсо, и Агамемнон были для него только подпорками безвестных имен: какого-то Латакоба, Перипелая или Вагапола. Но он не мог решиться не верить в эту эпопею, как лакей не может отрицать существования своего хозяина. Он был золотарем сказочного времени. “Полно, чужеземец, — уговаривали его феакийцы, — мы охотно поверим каждому твоему слову. Слышал ли ты сирен?” “Нет, — смущенно ответил Элпенор, — но я их видел”. “Видеть сирен совсем не интересно, — возразил народ, — нисколько не интереснее, чем видеть скрипку. А циклопа ты видел?”
[217] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор “Нет, — ответил Элпенор. — В пещере было совсем темно. Но я слышал его голос”. “Ты издеваешься над нами, о чужеземец! Из Одиссеи ты видел все, что надлежало слышать, и слышал все, что надлежало видеть. А к Калипсо ты прикоснулся?” “Нет, — ответил Элпенор, — но я обонял ее”. “Самовнушение! Самовнушение! — воскликнул тогда народ. — Все это только самовнушение! Этот чужеземец питался видами природы, внимал пище, обонял слова!” “Ну а Эклиссе, — заревел Элпенор, — Эклиссе, любовница знаменитого Элпенора, тоже, по вашему, только самовнушение?” “Разумеется, нет! — ответил народ. — Разумеется, нет, если ты покажешь нам на своем теле какой-нибудь след Эклиссе. Совсем не нужно, чтобы он походил на след раскаленного железа, которое ты лобызнул всего лишь раз. Тебе не удастся убедить нас, будто все оставляет на себе отпечаток, за исключением только одной любви. Эклиссе не кусалась, не царапалась? Это доказывает, что она менее страстна, чем самовнушение, в результате которого мужчины становятся убийцами, а женщины беременеют. Когда любовница грызет сердце своего любовника, вместо того чтобы укусить его в плечо, это означает, что она не доверяет крепости своих зубов или сомневается в собственном бытии, иными словами, либо она беззуба, либо ее не существует совсем. Которое же из двух предположений ты отнесешь к Эклиссе?” Заметив в глазах у гостя слезы, Алкиной отложил на послеобеденное время состязания в гимнастике и в искусстве, на которых чужеземец должен был проявить свои таланты, и приказал маленькому Лейону проводить гостя в приготовленное ему помещение. Но Элпенор жаловался на недомогание, и полуденный отдых был ему не впрок. Тогда Лейон, которого преследовал образ Елены, попытался вызвать Элпенора на разговор о дочери Леды, польстив его самолюбию в вопросе об Эклиссе. “О чужеземец, — сказал он, — я верю в существование Эклиссе”. Элпенор улыбнулся. “Ах, почему ее нет с нами здесь, малыш Лейон! Я дал бы тебе потрогать ее плечи. Ты мог бы, если бы захотел, взять ее”. “Что мог бы сделать?” — спросил маленький Лейон, бывший еще вполне целомудренным. “Ты мог бы взять ее в объятия, она повисла бы у тебя на шее”. “А Елена, о гость наш?”
[218] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 Они говорили долго, ибо вслед за описанием каждой части живой Эклиссе, Элпенору приходилось описывать соответствующую часть тела Елены, которую он видел только после того, как она стала тенью. “У Эклиссе была замечательная грудь. Она одним вздохом приподымала меня”. “А Елена?” “Она едва переводила дух, и от дыхания ее не тускнело ни одно зеркало... Что же касается глаз Эклиссе, они светились так ярко, что на них даже слетались мошки. То-то была потеха!” “А глаза Елены?” “Они были без зрачков и лишены всякого выражения”. И Элпенор поведал о том дне, когда в Аиде его тень смешалась с тенью Елены. Так как ростом он невысок, то голова его пришлась на уровне сердца Елены, левая его нога слилась с ее правой, плечо потонуло в ее бедре, и только одна рука выступала за пределы божественного тела. Рассказывая об этом, он хохотал. Но именно такое полное слияние представлялось Лейону настоящей любовью. Лейон считал, что любовь — это взаимное проникновение друг в друга двух существ, заключение в своем теле другого тела, в котором ты, в свою очередь, заключен, поцелуй в свои собственные уста, и это смешение двух теней казалось ему единственной реальностью. Сколько раз он уже с наслаждением следовал за прекрасной Клео, располагаясь в ее тени! Эта тень была крошечной конуркой в полдень, когда она почти вплотную примыкала к телу девушки, но зато под вечер превращалась в обширный дворец! Он бродил в ней, помещался у нее на лоне, льнул к ее груди, припадал к лицу, лобзал ее, но на губах у него оставался только вкус пыли. “Как от Елены”, — пробормотал, уже засыпая, Элпенор. Малыш Лейон, которому не давала покоя мысль о женщине, пошел просунуть свою руку сквозь девичью занавешенную решетку, как он просовывал сквозь камышовые заросли свои удочки, и вскоре пять нежных сухих пиявок заставили его неспешно разжать пальцы. Но он воображал себя Элпенором, слившимся с тенью Елены, за исключением руки, выступавшей наружу, и единственная часть его тела, не испытывавшая острого блаженства, была именно та, которую ласкала Навсикая. “Чужеземец, — обратился к Элпенору Алкиной, когда стадион был уже полон народом, — укажи нам свои любимые игры, и они будут нашими”. Не было ничего более незыблемого и неподвижного, чем программа феакийских игрищ и даже самый порядок состяза-
[219] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор ний. Они начинались бегом на сто девяносто два метра шестьдесят сантиметров с установленного старта; далее следовало состязание в эпической поэзии, с так называемых правильных поэм, состоявших из трех рифмованных строф без тонического ударения; заканчивалась программа метанием буксового дротика весом в двенадцать унций. В Феакии можно было наблюдать ту же картину, что и во всем остальном мире, где человек допускает разнообразие только в отношении всяких зол и недугов. Но Элпенор, не знавший ничего, кроме кибской игры, особого вида игры в лото, широко распространенной среди судовых команд, воскликнул, введенный в заблуждение учтивостью гостеприимного хозяина: “О феакийцы, разве есть игра благороднее кибской игры? Шифрованный язык — язык, на котором изъясняются боги, и мир, по утверждению философов, покоится на шифре вечных чисел”. Народ, собравшийся отнюдь не затем, чтобы заняться кибской игрой, закричал в восторге: “Он прав, чужеземец! Единственная настоящая игра — это кибская. Единственный настоящий язык — это шифрованный, и условнее всех язык самого чужеземца, ибо, говоря о кибской игре, он предлагает нам состязаться в беге с установленного старта, в трехстрофных поэмах и в метании дротика... Буксового или дубового, чужеземец?” “Дубового”. “Все тот же условный язык! Что же, если тебе угодно, пускай будет буксовый. В двенадцать или в четырнадцать унций?” “В двенадцать”. “Не будем спорить: таково его делание!” Состязавшихся выстроили в один ряд. Их было четверо: малыш Лейон, чемпион Рексенор, Элпенор и галл — скороход, домогавшийся участия в олимпийских играх, изобретатель “старта коромыслом”. Он и сейчас вырыл две ямы неодинаковой глубины, в которые опустил обе ноги, сгреб в кучу песок, чтобы опереться на него руками, и, стремясь удержать голову на линии центральной оси своего тела, схватил в зубы свинцовую проволоку, служившую также противовесом, и которую он собирался выпустить изо рта, как только раздастся сигнал. Самый красивый из них четверых был Рексенор. Родственник Навсикаи и претендент на ее руку, это он научил царевну игре в мяч и открыл ей сущность знаменитого приема, прославившего молодую девушку и окружившего ее имя ореолом бессмертия. Он оказался ровней тому, кто объяснил Са-
[220] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 кунтале, каким образом следует защищаться от пчел, и тому, кто преподал Виргинии искусство оставаться одетой во время бури... Он принадлежал к числу тех трех-четырех человек, которые внесли свою лепту в сокровищницу грации. “Участники! — громко спросил судья. — Готовы ли вы?” Все были готовы. Галл-скороход уже взметнул кверху нижнюю часть туловища. “Нет еще!” — крикнул Элпенор. Но сигнал был уже подан, и малыш Лейон, опередив чемпиона Рексенора, возвращался к старту, оставив далеко позади галла-скорохода, который запутался в собственной проволоке и притворялся, будто вывихнул себе лодыжку, когда Элпенор наконец пустился бежать. Переваливаясь и точно ковыляя на одной ноге, он присоединился к победителям. В народе поднялся было ропот, но Алкиной воскликнул: “О друзья мои, какой урок скромности подает нам чужеземец! До сих пор скромность не выходила из круга нравственных достоинств. Но вот благодаря нашему гостю она распространится и на область физических добродетелей. Счастлив тот, кто расширяет поле столь прекрасным посевом! Мы имели скромных государственных мужей, скромных воинов, скромных дев, отныне же благодаря ему у нас будут скороходы и кулачные бойцы, проявляющие скромность в самом разгаре состязания. О чужеземец, объявляю тебя победителем, ибо победителем надлежит признавать того, чей образ запечатлевается в сердце, а не в глазах... А теперь пускай подымутся на подмостки участники соревнования в поэтическом искусстве. Вот тема, выбранная самим Демодоком. Демодок знает, что главная обязанность поэта — это отвлекать народ от его подлинных нужд, перенося его воображение совсем в иные широты. В соответствии с этим вам предлагается следующая тема: Пробуждение весны в северных странах!” Разумеется, все они, моряки-островитяне, предпочли бы одну из трех обычных тем: “Почему необходимо раз навсегда отказаться от проекта соединения острова с материком посредством туннелей?”; “Почему континентальным странам совершенно незачем обзаводиться флотом и флотилиями?”; “Почему, если бы полет Икара увенчался успехом, следовало бы воспрепятствовать проникновению его на остров феакийцев?”. Однако, не желая подымать вопрос об этом в присутствии чужеземца, они хранили молчание, и первый соискатель, Франоейн, выступил вперед. Поэт-лауреат, Франоейн хорошо знал, на какие хитрости способны власть имущие, и прежде всего старался угадать тайную мысль, которая, по его мнению, подсказала им выбор
темы. Он был человек скрытный и считал, что муза также существо скрытное. Омонимы приводили его в восторг, ибо он видел в них сплошное лицемерие. Перифразами он пользовался исключительно с целью обмана. Он стяжал уже много наград тем, что сумел пронюхать ловушку под невинными на первый взгляд заглавиями, и теперь ему тоже померещилась чудовищная западня. Раз северные страны были противоположностью южных, в частности, Эллады, то весна в них должна была представлять полную противоположность греческой весне: она была там порою скорби и печали. Вместо того чтобы, вытянув руку, схватить лиру, торжественно приподнять ее над собой и откинуть голову назад, как это обычно делают поэты, приступая к гимнам в честь весны, он сгорбился, нахмурил чело, вяло подтянул к себе инструмент и, как только истекло на песочных часах положенное время, грустным голосом продекламировал свои три строфы. Вот они, записанные дословно: [221] ИЛ 6/2024 Пробуждение весны в северных странах Зима ушла. Весне — почет! Уж солнце больше не печет: В нем зноя нет. Его лучи ласкают втуне Вербену, венчики петуний И горицвет. Зарылся солнца диск в сугробах: Над ним навис, как тяжкий обух, Весны приход. Охотник тонет в почве млечной, Зато рыбак скользит беспечно По лону вод. Народ, которому совсем не пришлась по вкусу поэтическая вольность, допущенная Франоейном, пренебрегшим в первой строфе чередованием женских и мужских рифм, закричал: “О Алкиной, что должны мы больше восхвалять, уловку ли Франоейна, внушившего нам тоску по пышнолиственной зи- Жан Жироду. Элпенор Распутнице и деве скромной Равно уж не до неги томной — О, царство сна! Сатир — бесстрастия победа! — Не похищает дочь соседа: Весна! Весна!
[222] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 ме, или же начало поэмы, мужскими рифмами сознательно погрешающее против правил просодии? Благодаря этому солнце получается ослабленным раз в двадцать и совершенно анемичным!.. Но вот второй соискатель!” Внезапно над городом феакийцев разлился божественный свет. В разгаре полдня занималась утренняя заря. Ветер сбивал в сплошную массу листву тополей, и в каждой складке морской поверхности сверкали те прекрасные синие блики, которые после дождя пленяют наш взор в любой дорожной колее. Дело в том, что вторым соискателем, выступавшим под именем Канопа, родственника Алкиноя, был не кто иной, как Аполлон. Предупреждаемый музами о всяком значительном состязании, он не считал умалением своего достоинства нисходить с Олимпа, чтобы померяться силами со смертными людьми, уверенный в том, что одержит над ними верх. В этот день он чувствовал прилив вдохновения. Действительно, едва заняв на подмостках место Франоейна, он натянул струны лиры и, не воспользовавшись даже положенными пятью минутами, сымпровизировал гимн, который мы дальше приведем... Но будучи в ударе, он отказался от однообразного ритма, испокон века господствовавшего в поэзии аэдов, и впервые прибегнул к синкопическим формам, придающим пэану большую выразительность. Развеселившись при виде изумления матроса-негра, сошедшего на берег прогуляться по острову, он, кроме того, впервые дал волю тайному чувству удовлетворения, побудившему его ввести паузы вместо коротких слогов непосредственно вслед за долгими, что сообщило диподию чрезвычайную остроту... Это еще не все! Разрешите мне описать вам, что представляли собою вдохновение Аполлона и греческая поэзия! Нежность, прорывавшаяся у него даже в голосе, нежность, каждый прилив которой занимал время, необходимое на произнесение полутора стоп, навела его на мысль о создании трехсложной стопы, в которой два кратких слога равнялись бы одному долгому. Он почувствовал, что кровь в его жилах стала вращаться быстрее: ведь он, шутка ли сказать, изобрел циклопический дактиль!.. Мало того! Стремясь — это было вполне естественно, раз он уже вступил на путь находок — разрешить нормальный ритм ритмом двойным и, вопреки обыкновению, не пожелав воспользоваться классическим трохеическим диподием, он, весь во власти радостной тревоги, вызванной отчасти видом Навсикаи, поместил один краткий слог перед ударяемым слогом, укоротив на ту же меру времени второй долгий, и весь за-
трепетал от восторга, ибо он изобрел не более и не менее как циклический анапест!.. Мало того! Решив извлечь все, что можно, из прилива вдохновения, поразившего и обеспокоившего его самого, ибо у бога, в конце концов, нет бога, вдохновляющего его, благодаря чему у него создалось впечатление, что существует поэзия, диктующая свои законы даже богу поэтов (это внимание лишь на мгновенье рассеялось, когда порыв ветра, распахнув хитон на малыше Лейоне, обнажил пред ним длань Улисса), он довел до крайности употребление рациональных стоп, которыми дотоле никто серьезно не интересовался. Он сыграл на сходстве их с периплеоническими стопами, и — на подобное новшество может отважиться только бог — вместо того чтобы чередовать в стопе неударяемый слог с ударяемым, он, несмотря на ропот тополей, требовавших ослабленного трохея, дерзнул ограничиться одними ударяемыми... Приятно отдаться во власть легкой, незамысловатой поэзии... Иногда, подмигивая в сторону присутствующих, он забавлялся тем, что прибегал к эпитриту в целях достижения комического эффекта, но тотчас же печальными трохеями искупал эту вольность... Короче, подводя итог всему сказанному выше, Аполлон в этот день создал и освободил от гнета рассудка иррациональную поэзию... Вот его произведение... Оно является наиболее совершенным памятником греческой поэзии, ибо в нем в одинаковой степени обнаруживается и знание вселенной, и знание богов. Остается только пожалеть о том, что из высокомерия, в котором он сам не давал себе достаточного отчета, Аполлон, говоря о людях, употребил выражения, которыми люди пользуются, говоря о скотах. [223] ИЛ 6/2024 Боги, прикоснувшись в это утро к земле, почувствовали ожоги на пальцах ног. Таял снег. Каждый из них призвал с Олимпа богиню, чтобы потешиться ее изумлением. Нагая Геба с кубком в руке, обремененная, словно обетованием сына, возложенной на нее задачей, погрузилась по самые бедра в белую кору. Вакх тоже увяз, запутавшись в ветвях винограда. Зевсова орла, ягуаров и тигриц, принимавших участие в шествии, можно было выследить по отпечаткам их лап на снегу. Вдруг за поворотом Бергеймской лесной дороги Флоре, одетой в эдельвейсы, предстал уже покрытый трещинами фьорд... На санях, на конках катались наяды и тритоны, сопровождаемые под покровом прозрачного льда стаями ручных рыб — осетрами и стерлядями. Уже трогались с места лавины, и над ними кружились синие Жан Жироду. Элпенор Пробуждение весны в северных странах
[224] ИЛ 6/2024 птицы, китайские фазаны, павлины. В долинах редели облака пара, вырывавшегося из ноздрей коров и овец. Была весна. Аполлон, прекраснейший из богов, неизгладимым солнечным клеймом пятнал ланей, полосовал зебр... И вдруг все растаяло, лавины превратились в водопады, льды уплыли в океан, увлекая в родную им стихию наяд и тритонов. Наступила весна. Жены пахарей и царицы уже искали в лугах трав и кореньев для приготовления корма своим самцам... Из классики ХХ века Так пел Аполлон и, в восторге от своих открытий, даже возымел дерзость взять заключительный аккорд в виде парабазы, ибо он заметил, что тройственным созвучиям легче исторгнуть рукоплескания у толпы... Мало того! Он не ограничился в этот день преобразованиями в области ритма, стиха и музыки. Пользуясь своими правами небожителя, он преобразил самую лиру, заменив металлические струны кошачьими кишками, буксовые колки еловыми, придумал новый постав ступни и, сообщив голосовой щели особое положение, изобрел зюзюканье. Но феакийцы, задетые за живое этими вольностями и надругательством над людьми, не должны были, несмотря на свою обычную льстивость, упустить случай единственный раз, когда им привелось увидеть в своей среде бога, оскорбить его, и единственный день, в который им следовало бы хранить молчание, оказался днем, когда они свободно выразили свое мнение. “О Алкиной, — воскликнули они, — этот человек сам исключил себя из соревнования! Конечно, мы только люди, жалкие скоты, но и у животных есть чувство достоинства: никто из нас не позволил бы себе прибегнуть ради комического эффекта к эпитриту. Нам чужд музыкальный садизм, и мы не способны погружать в снег голых или беременных нимф”. Тогда выступил Элпенор. Теперь Элпенор был привязан к стволу масличного дерева, вдали от города феакийцев, и окружен музами. Но с ними не было их обычных атрибутов — астролябии, компаса или маски. Каждая держала в руках орудие пытки, вполне соответствующее тайной жестокости муз: История — отравленные иглы, Лирическая поэзия — пилу, Легкомысленная поэзия — бритву. Дело в том, что Элпенор, не способный ни на какую выдумку, спел матросские песни: “Девушка в гнездышке” и “Поцелуй мельника”, причем заставил феакийцев подтягивать ему хором. Он получил первый приз, и Аполлон, возмущенный триумфом Элпенора, похитил его, чтобы содрать с него кожу. Охваченные гневом, музы мало заботились о своих покрывалах, и, если бы сердце Элпенора не сжималось тягост-
[225] ИЛ 6/2024 Жан Жироду. Элпенор ными предчувствиями, он мог бы упиться зрелищем многих прелестей. Кажется, одна только Астрономия сохранила некоторую стыдливость, и то обстоятельство, что мужчине, глядевшему на нее, предстояло сейчас умереть, не заставило ее отказаться от своей всегдашней скромности. “Дщери мои, — изрек Аполлон, — приступите к делу”. Они приступили, и вокруг них царила безмятежная кротость, какую их присутствие всегда сообщало природе. Трава благоухала запахами всех цветов; от старого масличного дерева исходил аромат всех плодов. Ни малейшей ряби в море, ни одной тучки в небе. И вот История вонзила свои иглы Элпенору под ногти, Мельпомена проколола ему щеки, и так как ноги его, забрызганные грязью, судорожно подергивались, Эрато бритвой отрезала на них пальцы. Затем Терпсихора по одному вырвала у него на голове редкие волосы — жалкие остатки шевелюры, пережившие Одиссею. Наконец, Полигимния, раскалив на огне ореховую скорлупу, положила ее ему на язык... Тогда с его уст сорвалась жалоба. “Музы, музы, — простонал он, — за кого вы принимаете меня? Это недоразумение! Я не из тех, кого до сих пор удостаивали своим гневом боги. Я — Элпенор”. Но Аполлон продолжал подстрекать муз, оскорбленный тем, что Элпенор во время пения аккомпанировал себе на флейте, а не на лире. Опасаясь, как бы музы не сочли Элпенора слишком ничтожной мишенью своего гнева, существом, недостойным столь страшных пыток, он наделил его рогами и копытами, придав ему внешность их старинного врага — Марсия. Он даже позабыл оставить ему память Элпенора, и Элпенор, вместо того чтобы в последнюю минуту окинуть взором всю свою жизнь, мысленно пережил счастливую жизнь Силена, детство в лугах, покрытых первой земной росою, насилие над первой нимфой, насилие над тысячной, и его охватила великая ненависть к богам. “Пытайте меня, Музы! — крикнул он. — Да, я — Марсий! Да, я презираю самодовольство и педантизм вашей академии, академии во всех смыслах! Да, вы навек останетесь старыми девами с вашим попугаем Аполлоном, вскормленным на солнечных зернах. Но растолкуйте ему хорошенько, что он ошибается, если верит в будущность лиры. Смехотворный инструмент: птицы в насмешку украшают им свою гузку! Будущее, о старые девы, принадлежит флейте: посмотрим, что скажет Аполлон через три тысячи лет! Ибо лира — инструмент божественный, иными словами, механический, бесплодный, подчиненный законам техники, между тем как флейта, о музы, воплощает в себе самое дыхание человека, неукротимой твари, плюющей на богов!”
[226] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 Тогда История вспорола ему живот и извлекла наружу внутренности. Каллиопа подрезала кольцами кожу на руке у предплечья и отделила ее от мяса. Терпсихора вскрыла ему череп и обнажила мозг. При виде этого мозга всеми на минуту овладело сомнение — такое разительное представлял он сходство с мозгом кретина. В нем совершенно отсутствовали извилины ориентации, зависти и ассоциации идей. Голубю и тому здесь нечего было бы позаимствовать. Все эти признаки убожества, все эти малокровные органы, которым, вопреки всему, приписывали какую-то несуществующую силу, красноречиво свидетельствовали о немощи Элпенора и взывали к милосердию. Аполлон угадал опасность и превратил Элпенора в гиганта. “Музы, — приказал он, — продолжайте вашу расправу над этим ненавистником богов!” Они снова принялись терзать всеми способами эту лиру человеческих страданий. Элпенор почувствовал себя теперь гигантом Пирифоем. В этом двадцатиунцевом мозгу возникли воспоминания о восхождении на небо, о борьбе один на один с Марсом. Когда же игла вонзилась Элпенору в печень, он вообразил себя Прометеем. Образы всех умерших и грядущая мысль тех, кому еще предстояло умереть, на одно мгновение овладели его душой. Его окрылила безмерная признательность людей, людей, для которых он похитил огонь, изобрел письмо, порох и компас, безмерная признательность женщин, для которых он украл у Венеры зеркало и румяна, он трепетал от восторга, предугадывая в будущем такие открытия, как предохранительные прививки, точильное колесо и пар. Порою, с целью подбодрить себя, он испускал громкие крики, и Аполлон велел залепить ему уши воском, как некогда сделал это, опасаясь сирен, Улисс. Бедный Элпенор, он был сам своей собственной сиреной! Звуки проникали теперь в него через раскроенный череп, и Элпенор мысленно упивался возмездием, которое он в будущих веках уготовит богам при помощи чернокнижия, литературы и революций. Вдруг он вздрогнул всем телом, ибо сам Аполлон, приблизившись, кляпом стал затыкать ему рот. “О дорогие люди, — успел он крикнуть, — боги только плод воображения, и смерти не существует!” Тогда Аполлон содрал с него кожу и подвесил ее в виде меха к масличному дереву. Приблизительно в это же время Улисс, которому наскучило поджидать Навсикаю в бухте, куда морские волны выбросили его двумя часами позднее против расписания Одиссеи, ре-
шил отправиться в город феакийцев. Полагая, что по дороге ему могут встретиться не только молодые девушки, он накинул на себя одежду. Издали, оттуда, где высились дворцы, до него доносились громкие крики. “Что это за торжество, — спросил он прохожего, — чем вызваны эти крики?” “Там происходят игры, устроенные в честь Улисса, — ответил прохожий. — Но ты уже не успеешь, о чужеземец, принять в них участие, ибо Улисс вышел победителем из всех соревнований”. “О Минерва, — подумал он, — мне ясно все. Жизнь моя представляет собою столь плотную канву, каждый эпизод ее заранее обдуман до таких мелочей, что мне даже не предлагают переживать ее. Вскоре, если я не приму надлежащих мер, она обойдется совсем без меня. Эпизод ‘Навсикая — Улисс’ среди прочих был до такой степени безусловно необходим, что не сочли нужным подождать меня хотя бы час, чтобы закрепить его в памяти потомства. Он окажется наиболее прославленным из всех моих приключений, а между тем он будет небывшим! Об одном лишь молю тебя, Минерва: сделай так, чтобы посадка на корабль, который сегодня вечером должен отвезти меня в Итаку, не произошла без Улисса!” Под покровом тумана, окружавшего богиню, он достиг подножья помоста и, воспользовавшись благоприятным моментом, снова включился в Одиссею. На месте, оставшемся пустым после исчезновения невзрачного Элпенора, феакийцы вдруг заметили чужеземца исполинского роста и, узнав Улисса, кинулись оснащивать корабль. Но не сомневаясь в том, что по прибытии из Итаки судно должно превратиться в скалу, а все матросы — в подводные камни, они выбрали самое широкое и самое округлое, чтобы оно формой своей меньше всего походило на риф, и в состав команды назначили самых жирных феакийцев. [227] ИЛ 6/2024 Андромаха — жена троянского героя Гектора, после взятия Трои — наложница Неоптолема (Пирра), сына Ахилла. Антиклея — мать Одиссея, которого родила то ли от мужа, Лаэрта, то ли от связи с Сизифом; умерла, не дождавшись возвращения сына из-под Трои, возможно, покончила с собой, получив ложное известие о смерти Одиссея. Атлас — титан, которому олимпийские боги после титаномахии положили на плечи небесный свод. Жан Жироду. Элпенор Словарь имен и названий
[228] Из классики ХХ века ИЛ 6/2024 Бризеида — наложница Ахилла, отнятая у него Агамемноном, что и стало причиной конфликта в начале “Илиады”. Виргиния — добродетельная героиня романа Б. де СенПьера, которая предпочла утонуть во время шторма, но не снимать с себя тесное платье. Галатея — нереида, объект страсти циклопа Полифема, убившего ее возлюбленного Ациса. Данаиды — пятьдесят дочерей царя Даная, убившие навязанных им насильно мужей в первую брачную ночь (за исключением Гипермнестры). Демодок — слепой аэд (певец) у феаков, персонаж “Одиссеи”, исполняет три песни о Троянской войне. Калипсо — океанида, жившая на одном из островов Средиземноморья (Гавд, Нимфея, Огигия); влюбилась в потерпевшего кораблекрушение и оказавшегося на ее острове Одиссея и удерживала его длительное время. Катаблепас — легендарное животное с туловищем буйвола и головой кабана, способное парализовать взглядом или дыханием. Киконы — одна из народностей Фракии, центр проживания — окрестности горы Исмара, в Троянской войне держали сторону троянцев, были разгромлены войском Одиссея на обратном пути. Киммерийцы — единожды упоминаются в “Одиссее” как племя, обитающее в преддверии Аида. Лампетия — одна из дочерей Гелиоса; вместе с сестрой Фаэтузой пасла священных коров на Тринакрии, заколотых Одиссеем и его спутниками. Латона — титанида, родившая от Зевса Аполлона и Артемиду; в Троянской войне поддерживала троянцев. Лестригоны — островные жители-людоеды, упоминаются в “Одиссее”. Лотофаги — жители одного из островов Северной Африки, вероятно Менинги (Джербы), упоминаемые в “Одиссее”; поклонялись дереву, из цветов которого делали напиток забвения. Марсий — сатир, искусно игравший на флейте (авлосе), изобретенной Афиной; вызвал на состязание в музыке Аполлона и был им убит — с Марсия живьем содрали кожу. Медея, плащ — знаменитая мифологическая героиня пропитала ядовитыми травами пеплос, подаренный ею Главке, сопернице в любви к Ясону; Главка, надев его, буквально сгорела заживо. Остров Солнца — так называли о. Родос, отданный во владение Гелиосу, богу Солнца.
Пенфесилея — царица амазонок, участница Троянской войны; была убита в бою влюбленным в нее Ахиллом. Перимед — один из главных спутников Одиссея, согласно гомеровскому эпосу. Пирифой — царь племени лапифов; вместе с другом Тесеем пытался похитить из подземного царства Персефону, за что претерпел там различные мучения. Пирр (Неоптолем) — сын Ахилла, герой Троянской войны, убивший царя Приама; после войны утвердился в Эпире, женился на Гермионе, дочери Менелая и Елены; был убит в Дельфах Орестом или жрецами. Пифон — змей, дельфийский оракул, убитый Аполлоном, учредившим там собственный культ. Сакунтала — героиня индийской мифологии, мать императора Бхараты; персонаж “Махабхараты” и одноименной драмы Калидасы. Сизиф — царь Коринфа; один из наиболее известных хитрецов греческой мифологии, наряду с Одиссеем (возможно, он даже был отцом Одиссея); был наказан богами посмертной карой — катить в гору огромный валун, неизбежно срывающийся вниз. Тринакрия — иное название о. Сицилия. Фаэтуза — одна из дочерей Гелиоса; вместе с сестрой Лампетией пасла священных коров на Тринакрии, заколотых Одиссеем и его спутниками. Филоктет — один из героев Троянской войны, обладатель лука и стрел Геракла; был укушен змеей, рана источала ужасный запах. Эвриклея — повитуха и кормилица Одиссея. Эврилох — согласно поэме Гомера, один из главных спутников Одиссея; вероятно, был женат на его сестре Ктимене. Элпенор — спутник Одиссея; упоминается в поэме: песнь Х, ст. 552; песнь ХI, ст. 51; песнь ХII, ст. 10. Эреб — подземное царство мрака, откуда тени умерших попадают в царство Аида. [229] ИЛ 6/2024
Переперевод [230] ИЛ 6/2024 Шандор Петефи Стихи Перевод с венгерского и вступление Юрия Гусева Шандор Петефи — для венгров эти два слова звучат примерно так же, как для нас, выросших в русской культуре, звучит: Александр Пушкин. Шандор Петефи — не просто имя и фамилия, но как бы средоточие самой поэзии. Плюс — средоточие ума, благородства, отваги... одним словом, человеческого величия. Петефи (1823—1849) прожил очень короткую, но невероятно яркую жизнь: за каких-нибудь несколько лет он стал одним из столпов национальной литературы, сблизив литературный язык с народной речью, обогатив художественную словесность общественно-политической проблематикой, создав ряд шедевров и в гражданской поэзии, и в лирике. В то же время он выдвинулся в число лидеров революции 1848 года, участвовал в войне за национальную независимость 1848—1849 годов — и погиб в одном из сражений этой войны (погиб, кстати сказать, в стычке с отрядом российской армии, посланной Николаем I в помощь императору Австрии, боровшемуся — не слишком успешно — с восставшими венграми; тот факт, что венгерский поэт был убит, скорее всего, русским копьем или саблей, объективного значения, конечно, не имеет и не должен быть идеологизирован, однако и не упомянуть об этом нельзя — вот тут как раз может возникнуть повод для идеологизирования). Талант Шандора Петефи раскрылся очень рано, еще в юности, и совпал с периодом, когда в мыслящих и готовых к действию кругах венгерского общества (прежде всего это было дворянство, но в городах уже начинала играть активную роль прослойка, которую в России называли разночинцами) быстро созревало сознание необходимости освободиться от иноземного гнета, жить и развиваться самостоятельно. У одних это сознание выражалось в требовании политических, социальных, экономических реформ (недаром это время получило в историографии название “эпохи реформ”), но у многих порождало революционные настроения. Петефи, и по условиям жизни, и по складу характера, был в числе последних. Идея революции, причем революции общенародной, демократической, и не только для венгров, но и для всех наций, овладела им одновременно с © Юрий Гусев. Перевод, вступление, 2024
[231] ИЛ 6/2024 Шандор Петефи. Стихи осознанием себя как части народа, более того, простонародья, в котором он видел лучшую часть венгерской нации. Идея эта стала для него высшим выражением бытия, свою жизнь он мыслил не иначе как последовательное, бескомпромиссное служение революции — это четко выражено, например, в одном из самых известных его стихотворений “Одно меня страшит” (“Egy gondolat bаnt engemet”). Любой читатель, знакомясь с этим стихотворением, уже знает, как умер Петефи. Поэтому пылкость, окрашивающая эти строки, ни у кого не вызовет подозрения в прекраснодушии, которым страдают, наверное, все молодые поэты, — напротив, у читателя (у меня, например) брезжит мысль о каком-то почти сверхчеловеческом ясновидении. Действительно, трудно назвать человека, который смог бы закончить жизнь на том же высоком накале, какой владел им на первых шагах самостоятельного жизненного пути. Петефи — смог. И, конечно, другая “идея”, которая не может не занимать определяющее место в жизни молодого мужчины, это — любовь. Петефи и тут — максималист. Причем максималист, способный достигать своих целей. Юный поэт, практически нищий, практически бездомный, влюбился в помещичью дочку Юлию Сендреи — и, несмотря на сопротивление родителей девушки, добился ее руки. 8 сентября 1847 года они поженились; медовый месяц они провели в поместье одного из друзей Шандора. Здесь, в атмосфере безоблачного счастья, поэт создает несколько шедевров. Один из них — стихотворение “Осенний ветер жалуется кронам” (“Beszеl a fаkkal a bws pszi szеl”), в котором Петефи удивительным образом сумел соединить два идеала, определяющие его отношение к жизни, его душевное состояние, — преданность идее революции (“Всемирной Свободы”, по его выражению) и любовь. Другое стихотворение, “В конце сентября” (“Szeptember vеgеn”), как бы подсвечено неким трагизмом. Откуда в эти счастливые (вероятно, самые счастливые в жизни Петефи) дни появились такие... нельзя сказать, что пессимистические, но как бы омраченные мрачным предчувствием гибели строки? Конечно, они могли родиться и под влиянием какой-нибудь пустяшной размолвки, из тех, что “излечиваются” словом, взглядом, улыбкой, прикосновением. Но в данном случае нас опять же поражает сила поэтической интуиции: ведь именно гибель в бою не позволила их семейному счастью продлиться и два года. Не может не броситься в глаза, что Петефи в этом стихотворении, вольно или невольно, предсказал и то, что юная жена его недолго будет носить траур: менее чем через год после смерти мужа Юлия снова выйдет замуж. Конечно, объяснения у нее будут весомые: она должна растить и воспитывать сына, рожденного в браке с Петефи. Нужно ли объяснять, чью сторону заняло в этой ситуации общественное мнение (нечто подобное мы имеем возможность наблюдать в коллизии вокруг смерти Пушкина и судьбы Н. Н. Гончаровой)? И можно не сомневаться, что стихотворение “В конце
[232] ИЛ 6/2024 сентября”, такое трогательное, чуть сентиментальное, сыграло свою роль в формировании этого мнения. Стихи Петефи стали переводить на русский еще в середине XIX века (В. Бенедиктов, Ф. Корш, М. Михайлов, А. Михайлов). Понятно, что его поэзия — особенно ее революционная компонента — привлекла особое внимание после 1917 года, его переводил, например, сам А. В. Луначарский. А после 1945 года, в эпоху протокольной дружбы с демократической Венгрией, к переводу стихов Петефи, как и других венгерских поэтов, были привлечены такие мастера, как Борис Пастернак, Вильгельм Левик, Леонид Мартынов, Николай Тихонов и др. Может быть, как раз по этой причине (массовость, кампанейщина) какие-то из опубликованных тогда переводов производят впечатление торопливых, поверхностных. И появляется желание попытаться перевести эти стихи заново, не торопясь, внимательно вглядываясь в оригинал, стремясь как можно точнее передать не столько содержание, сколько настроение, чувство, движущее пером великого художника слова. Подобной попыткой и являются предлагаемые переводы. Переперевод Одно меня страшит... Уж если что страшит меня, поверьте, То одного боюсь лишь — мирной смерти. В постели, средь подушек умереть — Нет, не хочу себе такую смерть! Увянуть, как засохший на корню цветок, Угаснуть, как свечи оплывшей фитилек?.. Прошу я об одном Небесного Отца: Не дай мне, Господи, подобного конца, Нет, лучше пусть, как дуб на склоне горном, Я шквальным ветром буду вырван с корнем; Пусть буду я скалой, которую с вершины Землетрясенье сбросит вниз, в долину... — Когда наступит долгожданный час И все народы, без различья рас, Постылый гнет решивши скинуть с плеч, Поднимут голову, костьми готовы лечь За цель святую — за Всемирную Свободу, И красный стяг взовьется к небосводу, И задрожит неправедная власть, — Вот тут готов я среди первых пасть, Вот тут пускай прольется кровь моя, Погибну радостно на поле боя я, Последний крик мой без следа утонет В пальбе, разрывах, в грохоте и звоне, И пусть тогда проскачет надо мной
Коней разгоряченных строй, Неся героев после славной битвы... А что мои останки — будут ли забыты? Нет, верю: в день, когда победы хмель Развеется, черед и до потерь Дойдет, и вместе с павшими другими Воспомнят и меня, мое напишут имя — Под реквиема гул — на мраморной плите, Где будут перечислены все те, Кто отдал жизнь за счастие народа, За торжество твое, Всемирная Свобода! [233] ИЛ 6/2024 Декабрь 1846 г. Осенний ветер жалуется кронам, — На что, не знаю: слов не слышно мне. Деревья, вижу за стеклом оконным, Задумчиво кивают, как во сне. Послеобеденной истомы бремя Снести без отдыха не в силах даже я... Склонив головку на плечо мне, дремлет, Уставши за день, женушка моя. Доверчиво лежит в моей ладони, Вздымаясь тихо, грудь ее; в другой Руке своей держу раскрытый томик — Рассказ о том, как борются с судьбой Народы в битвах за свободу, как подъемлет Борьба их до вершины бытия... Склонив головку на плечо мне, дремлет, Уставши за день, женушка моя. Да, люди под кнутом иль ради злата Идут тирана грудью защищать; Свобода ж не нуждается в солдатах, Любой готов ей жизнь свою отдать, Увечье, рану за нее любой приемлет, Как луч зари, как песню соловья... Склонив головку на плечо мне, дремлет, Уставши за день, женушка моя. О, сколько сил и помыслов прекрасных Пропали втуне, к цели не придя! Неужто ж все борения напрасны И ввек нам, вольность, не достичь тебя? Но верую: в боях мы крепче кремня Себя покажем, жизнь пройдет не зря!.. Шандор Петефи. Стихи Осенний ветер жалуется кронам
[234] ИЛ 6/2024 Склонив головку на плечо мне, дремлет, Уставши за день, женушка моя. Сражений яростных сплошная панорама Пред взором мысленным моим встает, Под дружным натиском падут, падут тираны, Мир наконец свободу обретет. Душа призывам будущего внемлет, В прекрасные уносится края... Склонив головку на плечо мне, дремлет, Уставши за день, женушка моя. Сентябрь 1847 г. В конце сентября Еще догорают в садах георгины, Свежи еще в поле соломы стога, Но гор отдаленных седые вершины Уже предвещают мороз и снега. Живу я пока, словно вольная птица, Зарницами чувства пылают в душе, Но иней уже на висках серебрится, И радость подернута пеплом уже. Иди, сядь ко мне на колени, родная! Цветы отцветут, жизни кончится нить... Головку сегодня на грудь мне склоняя, На гроб мой ее ты готова ль склонить? О, если умру я, ты долго ли будешь, Горюя по мне, вдовий траур носить? И если другого кого-то полюбишь, Легко ль согласишься ты имя сменить? Когда ж согласишься, то траурный плат свой Сними и повесь над могилой моей. Поднявшись из мглы ледяной, беспроглядной, Его унесу я в долину теней — И буду хранить, слезы им осушая, Скорбя, сколь нестойки у женщин сердца... Моя же любовь будет вечно живая, Ей даже за гробом не будет конца. Сентябрь 1847 г.
Тупик Кевин Уилсон [235] ИЛ 6/2024 Цирковой выстрел Рассказ Перевод с английского Андрея Зотова ЕДЕЛЮ я уламывал Сьюзи-Би пойти посмотреть, как тот парень стреляет себе в лицо. — С чего ты взял, что мне такое интересно? — спросила она. Вопрос дурацкий — откуда вообще у людей появляется интерес? Я решил, что будет забавно, и все тут. Я увидел афишу пару недель назад, в боулинг-клубе, куда мы с Хирамом отправились поиграть сразу после рабочего дня на изнуряюще шумном производстве. Я пытался сравнять счет 7:10, когда Хирам метнул монетку, чуть не попав в меня, и я повернулся к нему лицом. В заводском шуме ты ни черта не слышишь на протяжении девяти часов, даже во время перерыва в звуконепроницаемой будке, и, когда Хираму я зачем-то нужен, например подправить пресс-машину, он кидает в меня монетку. Понятия не имею, почему он это делает даже за пределами завода. — Гастер, возьми-ка с собой постеры. Это тот парень, Парень-Пуля, о котором говорил Эллис. Н © 2009 by Kevin Wilson © Андрей Зотов. Перевод, 2024
[236] Тупик ИЛ 6/2024 Мы прошли до бара, где висел большой цветной плакат, глянцевый, как обложка журнала. Он прекрасно подходил для “Ревю Северо-восточных странностей”, на плакате — бродячий цирк с фотографиями актеров в обрамлении желтых звезд. Три фигуры парили за пределами звезд, возле углов постера, то были Магияр Сигаретный Король, Дженни ЛедиОсьминог и Ленни Карточная Акула. Все они смотрелись неплохо, на них было не жаль потратить вечер после работы, но заинтересовал нас человек внутри большой звезды в центре афиши. Это был красавчик с квадратной челюстью и голубыми глазами. У него была широкая улыбка и бородка, треугольником спускающаяся в одну точку, подобно букве “V”. В руке он держал ствол с перламутровой рукояткой, из дула поднимался дымок. Над звездой с парнем, такими же большими буквами, как название интермедии, было написано: МАКСИМИЛЛИАН ПУЛЯ. Про него мы много слышали от Эллиса, прораба нашего цеха на заводе. Он был на представлении пару недель назад, когда навещал кузину в Мобиле. — Лютая дичь, мальчики, — сказал он, когда вернулся на работу в тот понедельник. — Самая лютая дичь, которую я когда-либо видел. Вот что нам рассказал Эллис про представление в Мобиле. Тот Парень-Пуля взошел на сцену, взял пушку c маленького столика, приложил ее ко лбу и нажал на курок. — Клянусь вам, что-то мерзкое вылетело из его башки сзади, даже думать об этом не хочу, — сказал нам Эллис, и посмотрел на нас остекленевшим взглядом. Но, по словам Эллиса, на следующий день тот парень был в полном порядке, ведь вечером кузина снова отправилась на выступление в соседнем городке, и Парень-Пуля повторил свой трюк. Мы с Хирамом предположили, что патроны были холостые, а на затылок парня налепили каких-нибудь спецэффектов. Эллис лишь покачал головой в ответ на наши догадки. — Э, нет, я все видел, — сказал он нам. — Этот псих вынес себе мозги. Богом клянусь, вынес. И как бы мы ни спорили, Эллис стоял на своем. Он видел это своими глазами, так что мы с Хирамом решили, что нам тоже нужно все увидеть и сделать собственные выводы. В тот день я вернулся домой после работы и рассказал Сьюзи-Би про шоу, про Максимиллиана Пулю. Я попросил ее не планировать ничего на пятницу, надеть что-нибудь нарядное. Она не была в восторге от моей идеи, и это неудивительно: такое не раз случалось за семь месяцев, что мы живем вместе. Мы оба довольно упрямы и, как ни старались смягчить
Кевин Уилсон. Цирковой выстрел свой нрав во имя отношений, нередко ссорились из-за поступков, врывающихся в нашу жизнь, переворачивая ее вверх дном. Мы потратили кучу времени, внушая себе, что любим друг друга и что любовь требует жертв. Даже в тех случаях, ко[237] гда ты точно знаешь, что партнер ведет себя как идиот. ИЛ 6/2024 У Сьюзи-Би не было желания идти на шоу. Она сказала, только больной пойдет смотреть, как кто-то совершает над собой такое. Я продолжал ее убеждать, что все это не по-настоящему. Просто хотел посмотреть, насколько это правдоподобно, как далеко он зайдет, чтобы я убедился в реальности происходящего. Мои доводы казались мне разумными, но она продолжала, нахмурившись, мыть посуду, демонстрируя всем своим видом, что не может поверить, что спит со мной в одной постели. Сьюзи-Би не первый раз разбивает мне сердце, заставляет считать, что я не достоин быть с кем-то столь великолепным и добросердечным, как она. Она умела заставить мужчину почувствовать себя виноватым за то, в чем ему и в голову бы не пришло себя винить: например, за желание посмотреть, как кто-то стреляет себе в лицо. Впервые я встретил Сьюзи-Би на “динамитном” митинге. В те выходные она собрала людей у озера, чтобы протестовать против использования динамита в рыбной ловле, — распространенная практика в округе, предположительно, вредившая экосистеме, по крайней мере так мне объяснили позже. В тот день я приехал, чтобы купить фруктовый лед в рыболовном магазине или в закусочной. Когда я сидел на скамейке в парке у магазина, поедая свой лед, я увидел Сьюзи-Би, державшую плакат: ВЗРЫВАТЬ РЫБУ — ЗЛОДЕЙСТВО! Она стояла в центре группы, и все смотрели на нее, как будто чего-то ждали. Я бросил упаковку от льда в мусорку и побрел мимо протестующих. Когда же я приблизился к Сьюзи-Би, то заметил Лестера Миллза, вылезающего из лодки. Прошлой ночью мы с Лестером активно вносили свою лепту в глушение рыбы динамитом. Он посмотрел на плакаты, а затем увидел меня, стоящего в центре толпы. По нему было видно, что он готов взорваться от смеха. Он помахал мне рукой, позвал по имени, но я отвернулся, притворившись, что знать его не знаю. Просто подошел ближе к Сьюзи-Би. Увидев меня, она улыбнулась, спросила, хочу ли я участвовать в митинге, и я ответил “да”. Тогда мне дали плакат — РЫБЫ ЗАСЛУЖИВАЮТ ЛУЧШЕГО! — и я провел весь день, стоя с ней рядом и старательно отводя взгляд от своих друзей, прыгающих в лодки. После митинга я отвез ее в Дейри-Квин, мы ели мороженое и говорили о митинге.
[238] Тупик ИЛ 6/2024 — Если что-то бесит тебя настолько, что начинаешь писать слоганы для плакатов, — сказала она, — то в этом деле, мне кажется, стоит выложиться на полную. Я согласился, как согласился бы со всем, что она говорила в те минуты. Сьюзи-Би училась в колледже на севере, была невероятно умной, но не кичилась своим умом, не заставляла чувствовать себя тупым, если ее не понимаешь. После ДейриКвин я подвез ее к родительскому дому, и мы договорились встретиться на выходных. Тем вечером, в сумерки, я подобрал в свою лодку вздувшуюся рыбу, всплывшую на поверхность от взрыва, хотя мне было при этом не по себе. На следующий день в шумном цеху Хирам приложил пенни к моему уху, и, когда я повернулся, он жестом показал, что хочет расспросить меня про Сьюзи-Би и шоу. Я отрицательно помотал головой и вернулся к работе. Иногда здесь сложно сконцентрироваться, шум, все такое. Мы делаем говорящие игрушки. Моя бригада устанавливает речевые модули в детские куклы, и я весь день напролет слышу булькающие восклицания “Болтливой Кэти”. С семи до четырех ты слышишь только ваа-вааа и малыш хочет есть. Хираму еще хуже, я полагаю, постоянное мычание из этих чпок-блоков знатно бьет по мозгам. У каждой бригады свой набор звуков, но все они смешиваются. Вскоре это перерастает в сплошной гул, который ты слышишь постоянно, но быстро привыкаешь, и гул перестает раздражать. О стреляющем человеке говорил весь город. Люди терялись в догадках. Может, у него была вживленная в голову трубка, сквозь которую проходила пуля. Или он был одаренным акробатом из Перу, способным смещать мозг с траектории движения пули. Или он сбежал из правительственной лаборатории, где создавали бессмертных суперсолдат. Все эти версии в то время звучали весьма убедительно. Было занимательно строить догадки, каким образом этот парень стрелялся каждый вечер и все еще был жив. Я обсуждал это на дорожке для боулинга, в деревенском баре, везде. Только не дома, ведь Сьюзи-Би и слышать ничего не хотела. Всю неделю перед шоу мои дни проходили следующим образом: просыпаешься, работаешь, мотаешь головой, говоря “нет” Хираму, приходишь домой, пытаешься уломать СьюзиБи, ложишься спать. Я умолял ее, буквально ползал на коленях, хватаясь за край ее платья, как маленький ребенок. — Гастер, это просто-напросто неправильно, — из раза в раз повторяла она, словно ей было неловко даже произносить эти слова. Оставалось лишь два дня до выступления, и я не знал, сколько еще мне придется ее упрашивать. Вечерами я грезил
о Максимиллиане Пуле, видел, как он прикладывает ствол к одному уху, а пуля выходит из другого. Кевин Уилсон. Цирковой выстрел Хирам отказывался понимать, что так возмущало Сьюзи-Би, [239] причину ее упрямства. ИЛ 6/2024 — Люди стреляют себе в башку все время, — сказал он. — Это суровая реальность. — Да, но она говорит, это не значит, что мы должны наблюдать за этим цирком. — Ну-ну, она ведь смотрит передачи про природу на “Дискавери”, где огромные клыкастые тигры рвут на куски несчастных зебр, и, черт ее дери, бровью не ведет. И как это называется? Я не знал, как это называется, но знал, что передачу на “Дискавери” нельзя сравнивать с моей просьбой к Сьюзи-Би смотреть на жуткие, коробящие ее вещи. Я сообразил, что, когда отвергаешь себя во имя любви, происходит необъяснимое. Думалось о Сьюзи-Би и ее доброте, ее невинном упрощении картины мира до прописных истин. Думалось о стреляющем человеке, воображение рисовало невероятные картины, которые я мог бы увидеть на представлении. Я знал, что пожалею о своем решении, но чувствовал необходимость его принять. И Хирам мог сколько угодно бормотать вполголоса все что ему вздумается. Слабовольный. Подкаблучник. Влюбленный. Итак, вернувшись домой тем вечером, я не упомянул стреляющего человека, я ни о чем ее не просил и на нее не дулся. Она читала в кровати, когда я наконец-то вернулся с боулинга, ее волосы растрепались, тонкие золотые пряди обрамляли лицо, свисая, как ветви плакучей ивы. Я снял с себя рабочую одежду, повесил в шкаф и залез в кровать. Глаза Сьюзи-Би прекрасны, даже за стеклами очков, — большие, глубокие, голубые. Я смотрел, как она читает, как ее губы беззвучно воспроизводят напечатанные фразы. Мне подумалось, что, может быть, она разговаривает со мной, шепча слова, которых я не слышу, и при этом оставаясь прекрасной. Я поцеловал ее, откинул волосы с ее лица и приготовился ко сну. Я все еще слышу гул, уходит немало часов на то, чтобы пересилить заводские звуки. Крепко зажмурив глаза в предвкушении утреннего пробуждения, я услышал голос Сьюзи-Би: — Ты правда хочешь увидеть этого психа? Я перевернулся, положил голову ей на колени и сказал, что хочу увидеть Максимиллиана Пулю больше всего на свете. — Тогда, полагаю, я пойду. Не хочу, чтобы ты думал, что пропустил такое, потому что мы вместе и я лишила тебя этой возможности. Я не хочу нести ответственность, решать, что тебе стоит увидеть, а что нет.
[240] Тупик ИЛ 6/2024 Я страстно поцеловал Сьюзи-би в губы и заключил ее в объятия. Книга упала на пол. Мы закрутились как две змеи, сворачиваясь все туже и туже, пока не слились воедино. Прямо перед тем как я отключился, она спросила меня: — Это все блеф, да? Это просто шоу? Я наконец-то перестал слышать шум в голове, но, перед тем как уснуть, прошептал: — Возможно, что и не блеф. Кто знает. На следующее утро в шумном цеху, в день представления, я ждал, когда у моего уха пролетит монетка. Это наконец случилось, я обернулся и увидел Хирама. Я сложил пальцы пистолетом, смеясь приложил “ствол” к голове и “выстрелил”. Хирам, удивленный решением Сьюзи-Би, рассмеялся и сделал то же самое. На протяжении всего рабочего дня мы обменивались взглядами, изображали выстрелы в рот и в висок, хихикая притом, как малые дети. Мы со Сьюзи-Би встретили Хирама с девушкой у городского центра, где шло представление. Мигги, девушка Хирама, управляла увлажнителем на заводе. Было видно, что ей не особо интересно предстоящее шоу, но мы были взбудоражены, даже Сьюзи-Би, вопреки себе, выглядела возбужденной. Мы купили билеты и нашли хорошие места прямо в середине трибуны. Сьюзи-Би сжимала мне руку, делала это все крепче по мере того, как нарастал гул публики. Магияр Сигаретный Король вышел первый и вложил зажженные сигареты в рот, нос и уши. Он курил восемьдесят семь сигарет одновременно, его рот был безмерно растянут, а голову затянуло плотное облако дыма. Мигги откинулась на кресле. — Ничего особенного, я тоже так могу, — сказала она. После него выступала Дженни Леди-Осьминог, жонглировала красными резиновыми мячиками четырьмя руками, похоже, настоящими. Она сыграла Пятую симфонию Бетховена одновременно на двух пианино, но все так ждали Максимиллиана, что стали выражать нетерпение. К тому времени, когда Ленни Карточная Акула вышел на сцену, послышались выкрики — толпа требовала выхода главной звезды. Ленни очень быстро закончил со своими фокусами, распыляя вокруг себя карты таким образом, что казалось, будто он попал в эпицентр торнадо, а затем убежал за кулисы. Подсобный рабочий взошел на сцену, поставил маленький карточный столик, на котором лежал лишь револьвер с жемчужной рукояткой и стояла маленькая белая табличка: ПЯТЬ МИНУТ ДО ВЫХОДА МАКСИМИЛЛИАНА! Восклицательный знак был оформлен в виде золотой пули.
Кевин Уилсон. Цирковой выстрел В зале погас свет, лишь тусклый прожектор освещал револьвер на столе. Мы затаили дыхание, не было сил ждать ни минутой дольше, казалось, что потеряем сознание, если он не выйдет на сцену сию минуту. [241] Из громкоговорителей зазвучал голос: ИЛ 6/2024 — Леди и джентльмены, предупреждаем, что увиденное может вас поразить и шокировать. Представляем вам исключительную в своем роде сенсацию в оружейной акробатике. Единственный и неповторимый Максимиллиан Пуля! Помещение наполнилось аплодисментами, свистом, ободряющими возгласами, даже Сьюзи-Би сдержанно похлопала. В центре сцены мы увидели силуэт человека, шаркающего по деревянным доскам. На нем была красная накидка, ниспадавшая до пола, из-за чего казалось, что он плывет по сцене, черный цилиндр и бабочка. Лицо выглядело изможденным, знавшим голод и трудные времена. Он выглядел старше, чем на постере, а вместо V-образной бороды был лишь густой загривок. Наклонившись ко мне через Мигги, Хирам прошептал: — Черта с два он выглядит как Максимиллиан с плаката. Максимиллиан молча взялся за рукоятку револьвера правой рукой и подошел ближе к толпе. Прожектор следовал за ним, почти касаясь первого ряда. Его глаза метнулись, оглядели помещение, но он все еще молчал. Сьюзи-Би сильнее сжала мою руку, ее голова вдавилась мне в плечо. Я пялился на этого человека, а он не моргая смотрел на нас. Пристально вглядываясь в толпу, он устремил взгляд на меня, и я чуть не вскрикнул в тот момент, когда он приложил пистолет ко лбу, между глаз. Я почувствовал, как вот-вот начну хрипеть, но сосредоточенно молчал и завороженно смотрел на то, как он стреляет себе в голову. Позже в парке Хирам сказал, что видел выходящую из затылка циркача пулю. Я же, когда увидел его разрывающееся лицо, куски кожи и черепа, вылетевшие и зависшие в воздухе, подумал, что все застыло на долю секунды, как будто само время было настолько потрясено, что забыло, как двигаться вперед. Сьюзи-Би вжалась в меня, обняла за шею и прошептала: — Гастер, это просто-напросто неправильно. Было слышно, как Хирам пробормотал: “Черт тебя дери” и затих. Я все еще слышал хрустящий звук пули, выходящей из ствола, этот короткий взрыв, как треск деревьев в мороз. Пятки Максимиллиана оторвались от земли, как будто кто-то ухватил его и потащил куда-то ввысь, в лучший из миров; и, когда он упал на спину, его руки раскинулись, как крылья у ангела. С мест, где мы сидели, можно было увидеть кровь, капающую с его затылка, как зажигающиеся звездные точки на небосводе. Тут появился подсобный рабочий, он за-
[242] Тупик ИЛ 6/2024 сновал по сцене с тачкой, куда уложил Максимиллиана. Вывез тело из зала, исчез из нашего поля зрения, а мы тупо сидели, не моргая, и думали о том, что за дерьмо мы только что увидели. Зазвучал громкоговоритель: — Леди и джентльмены, спасибо за внимание. Поаплодируем еще раз великолепному Максимиллиану Пуле. Он будет выступать через три дня в Миллерсвилле, так что, пожалуйста, приходите посмотреть на то, как этот удивительный человек в очередной раз взглянет в лицо смерти. Несколько человек похлопали, но большинство просто встали и вылетели из помещения, они были слишком потрясены, чтобы здраво мыслить. На полу все еще лежал пистолет, и я не мог оторвать от него глаз, пока помогал Сьюзи-Би спуститься. Мы молча вышли на парковку, трудно было найти слова. Хирам все бормотал: “Черт тебя дери”. В конце концов он сказал нам, что они с Мигги поедут в деревенский бар и напьются так, чтобы все, что они сегодня видели, показалось дурным сном. Я помог Сьюзи-Би сесть в машину и выехал на дорогу, а в голове звучало эхо от выстрела. — Я хочу, чтобы ты отвез меня к родителям, — сказала она, когда мы выезжали с парковки на шоссе вслед за другими машинами. Услышав ее слова, я чуть не выехал на встречную полосу. — Почему? — Потому что мне плохо, и это твоя вина. Я не собираюсь жить в одном доме с человеком, который заставил меня смотреть на такое. Ее лицо покрылось красными пятнами, и я подумал, что, если всмотреться, из них может сложиться картина, похожая на чернильные изображения с личностных тестов. Ее глаза наполнились слезами, потоками слез. Я попробовал приобнять ее одной рукой, но она отстранилась и стала пристально смотреть на дорогу. — Да ведь это ж представление, — сказал я. — Просто блеф. — Просто отвези меня к родителям, Гастер. Я вдавил ногу в педаль, ругаясь вполголоса. Остановился перед домом, солидным двухэтажным домом, но не стал подъезжать ближе, пусть пройдет несколько шагов. Когда она выходила из машины, я спросил ее, планирует ли она вернуться. Сьюзи-Би наклонилась ко мне и сказала, что не знает. Ситуация осталась в подвешенном состоянии. Перед тем как захлопнулась дверь, я крикнул ей вслед: — Это просто шоу, Сьюзи-Би, там все не всерьез. Она то ли не услышала меня, то ли не хотела слышать, потому что подбежала к дому и исчезла в дверях. Я просидел какое-то время, не выключая двигатель. Ждал, появится ли ее
Мужчины объяснили мне все очень доступно и понятно, насколько это вообще было возможно. Они сказали мне, что у меня два варианта. Первый: они могут убить меня прямо сейчас, бросить труп в яму и залить ее бетоном. Или я могу присоединиться к труппе, взять на себя роль стреляющего. Выбора у меня особо и не было. Кевин Уилсон. Цирковой выстрел тень за занавесками. Когда я увидел ее медленно двигающуюся фигуру с поникшей головой, то развернулся так, что шины взвизгнули, как свиньи на скотобойне, а на асфальте нарисовались черные следы, как бы рисуя ей путь обратно ко мне. [243] Я поехал по дороге, ведущей к городскому центру, не зная, ИЛ 6/2024 зачем и что собираюсь сделать. Парковка была пустой, вокруг ни души. Открыв дверь центра, я пошел по коридору, заглядывая в каждую комнату. Внутри зала для представлений подошел к тому месту, где выступал Максимиллиан. На полу были следы чего-то, похожего на кровь. Я склонился и, коснувшись их пальцами, почувствовал, что они еще теплые, но кровь уже была липкой и затвердевала. Пистолет все еще лежал на полу, я пнул его и смотрел, как он, крутясь, улетает со сцены и скользит под сиденьями. Я все еще слышал, как он медленно вертится, когда зашел в раздевалку, предварительно приложив к двери ухо и только затем открыв ее. Внутри сидели четверо мужчин, они курили и играли в карты. Я прочистил горло и увидел, как они встают мне навстречу. — С чем пожаловали, мистер? Я порылся в карманах и достал корешок билета на представление. — Хотел узнать, может ли тот стреляющий парень подписать билет для моей девушки. Может, ей станет легче, если она будет знать, что с ним все в порядке. — Макс уже ушел. Скажите ей, пусть приходит к нему уже в Миллерсвилле. Она убедится, что у него все отлично, он же этим не первый день занимается. В глубине комнаты я заметил что-то завернутое в пластиковый пакет, прислоненное к углу. Оно медленно сползало по стенке, пока не упало на пол. — Вам здесь делать нечего. Приезжайте в Миллерсвилл, увидитесь с ним там. Я указал пальцем на фигуру в углу, сделав пару шагов назад к двери. — Знаете, он не очень-то и похож на человека с плаката. Один из мужчин встал со стула и втащил меня обратно в комнату. — Знаешь, в этом мире все выглядит не так, как ожидаешь.
[244] Тупик ИЛ 6/2024 Я провел много времени в цирковом автобусе, в котором находились остальные Максимиллианы Пули. На данный момент нас было двадцать шесть. Все тихие, дерганые — все без исключения. У всех щетина и глубоко посаженные глаза, в которые невозможно долго смотреть, если не хочешь увидеть то, о чем пожалеешь. Даже удивительно, что у стольких людей жизнь так невыносима, что они готовы променять ее на пару недель тишины. Страшно осознавать, что в некоторых обстоятельствах люди идут на то, чтобы выстрелить себе в башку. Перед тем как уйти, мы живем в неплохих условиях, о нас заботятся. Оплаченное питание, чистая одежда, много свободного времени. У нас бесплатные билеты на все выступления, но никто из Максов ими не пользуется. Я пользуюсь и, с тех пор как присоединился, видел много стрелявших себе в голову парней. Теперь мне плевать. Я больше не слышу звуков выстрела. Я просто сижу в толпе с бесплатным попкорном и газировкой и внимательно наблюдаю. Наблюдаю со всех углов, как они прислоняют ствол ко лбу. Интересно, что происходит в их голове, думают ли они о том, что теряют. Я смотрю очень внимательно. У меня родился план. Я полностью уверен в том, что смогу сделать это, принять пулю. Время моего выступления приближается. Передо мной лишь двое или трое. Я особо ничего не делаю, только смотрю их шоу. Сижу в автобусе и смотрю в окно, думаю о Сьюзи-Би. Думаю о ее глазах, о том, как в них отражались радость и грусть. Я хочу к ней вернуться. Я верю, что смогу. Выйду на сцену. Возьму револьвер, направлю дуло в голову под определенным углом и не слишком близко, нажму на курок. Неуклюже упаду, чувствуя рану на черепе. Полежу на полу пару-тройку минут. Потом встану, подниму руки и помашу толпе, и зрители будут аплодировать мне, как никто еще не аплодировал Максимиллиану Пуле. Они будут бросать на сцену пенни, а может, что и покрупнее, и я пройду под ливнем из монет, пройду мимо организаторов выступления. Буду идти и идти. Найду дорогу обратно к Сьюзи-Би и постучу ей в дверь. А когда она спросит, кто это, скажу, что все в порядке, я справился. И покажу ей, что блеф удался.
Петер Фаркаш [245] ИЛ 6/2024 Люди и звери Перевод с венгерского и вступление Юрия Гусева Жанр нижеследующего текста едва ли можно определить однозначно. Автор и прислал мне его со словами: вот-де посмотри это эссе... да нет, какое там эссе... этот текст. В самом деле, как это назвать? Может быть, крик души? Или: безнадежный вздох?.. В свое время Теодор Адорно, философ и социолог, сказал: после Освенцима писать стихи — это варварство. Сейчас, спустя полвека с лишним, мы снова и снова убеждаемся: варварство крепнет, цивилизация слабеет, человек все больше скатывается к животным, причем к самым примитивным и отвратительным... Добавить к этому нечего. А теперь слушай меня внимательно. — Бэмби чувствовал скрытое волнение в голосе матери. Он напряг все свое внимание. — Это не так просто — идти на поляну, — сказала мать. — Это трудное и опасное дело. Не спрашивай почему, — 1 когда-нибудь ты и сам узнаешь . © Farkas Pеter, 2023 © Юрий Гусев. Перевод, вступление, 2024 Публикуется с любезного разрешения автора. 1. Феликс Зальтен “Бэмби. Лесная сказка”. Пересказ с немецкого Ю. Нагибина. (Здесь и далее — прим. перев.)
[246] Тупик ИЛ 6/2024 “Недобрые, однако, нынче времена”. Так начинается повесть Вильгельма Раабе “Хроника Воробьиной улицы”1. До сих пор мне ничего не приходилось читать из написанного Вильгельмом Раабе. Я и сейчас не задумываясь закрыл бы книжку, не бросься в глаза мне на первой странице, прямо наверху, дата: 15 ноября. Дело в том, что это день моего рождения. В общем, я начал читать: “Es ist eigentlich eine bnse Zeit! Недобрые, однако, нынче времена. Смех стал в мире дорогим товаром, тогда как тяжкие вздохи, угрюмые лица — этим тебя завалят чуть ли не даром. Вдали клубятся мрачные, кровавокрасные тучи войны, ближние же окрестности заволакивает зловещая пелена болезней, голода и нужды. Недобрые времена...” Отточенные, выверенные немецкие фразы. Как раз в тот день, которым обозначено начало “Хроники” — правда, спустя почти сто лет, — я и родился. И умрет Вильгельм Раабе в этот же самый день, 15 ноября, — но в 1910 году, еще до наступления катастрофической эпохи человеческой истории. Человечество еще наслаждалось миром, во всяком случае в тех краях, где находилась улица Шперлингсгассе, то есть Воробьиная улица; она, кстати, тогда называлась улицей Шпрее, в Воробьиную ее переименовали спустя столетие, в память о повести Вильгельма Раабе... Словом, на земле пока был мир; но каков он был, этот мир? Малышом я из птиц знал только одну — воробья. Воробьиным птенчиком было и то крохотное существо, о котором сейчас пойдет речь; во всяком случае, память моя сохранила его как воробьишку. Отец мой что-то перекапывал возле беседки, я околачивался рядом. Вдруг откуда-то прямо под ноги ему упал маленький, еще неоперившийся, голый комочек. Отец (даже прожив много лет в столице, служа в крупном издательстве, он всю жизнь так и оставался в душе землепашцем), почти не прерывая начатого движения, лишь повернув черенок лопаты, тыльной ее стороной вбил птенца в землю — и продолжил работу. Я ошарашенно смотрел туда, где только что был воробьеныш; но спросить, сказать что-нибудь так и не посмел. Кстати, того же 15 ноября, когда Раабе начал свою “Хронику”, он написал: “Я чувствую себя старым и усталым; пришло время, когда надежды должны уступить место воспоминаниям...” 1. Вильгельм Раабе (1831—1910) — немецкий писатель. Повесть “Хроника Воробьиной улицы” (1856) — первое крупное произведение Раабе; на русский язык повесть, судя по всему, не переведена.
1. Улица в Кёльне. Петер Фаркаш. Люди и звери Был у меня друг. Он уже умер. Он был для меня как брат. Но — от другого отца. Осознал я это много позже — у итальянца, то есть в итальянском ресторане на Аахенер-штрассе1. В рестораны я вообще-то не хожу: терпеть не могу их стряпню, а осо[247] бенно то, что вокруг стоят столики. Но ради друга пошел, ему ИЛ 6/2024 нужен был сытный, обильный обед. Мы сидели у окна, беседовали в тишине, он аккуратно ел свои спагетти болоньезе, я хлебал прозрачный, горячий (но не обжигающий) бульон. Неторопливо, время от времени умолкая и задумываясь, рассказывал он мне странную эту историю; ни в голосе, ни на лице у него не было ни волнения, ни осуждения, словно речь шла о чем-то довольно интересном, но не так чтобы из ряда вон выходящем. А речь шла о том, что отец, его отец... был стукачом. Пятьдесят лет он, мой друг, об этом не знал, а узнал совсем недавно. Я молча слушал его, иногда переводя взгляд в окно; странное дело: оживленная улица, полная людей и машин, сейчас, в разгар рабочего дня, казалась безмолвной. Время от времени мой друг поднимал глаза, наши взгляды встречались, потом расходились, и каждый продолжал свое занятие. В тот день я лишний раз отдал себе отчет в том, что мы с ним — от разных отцов, даже если мне до сих пор и казалось, что он мой родной брат. Единственное различие между нашими отцами — различие, которым никак нельзя пренебречь, особенно нам, сыновьям, — заключается в том, что его отец был стукачом, мой же стукачом не был. Кажется, мне хотелось найти какие-то слова, чтобы... ну, не знаю, утешить, что ли, его, но я так и не смог ничего придумать. Мы закончили обед и долго сидели, глядя то перед собой, то куда-нибудь в сторону. В один из таких моментов, переведя взгляд на изящный, в античном стиле шкафчик-сервант, стоящий поблизости, я вдруг увидел в щели между его задней ножкой и стеной маленького мышонка. Сначала я удивился: мышь — в таком заведении?! Однако, с другой стороны, какие меры предосторожности ни принимай, предприятия общественного питания от подобных вещей едва ли могут быть полностью застрахованы. Глянь-ка, взглядом показал я другу. Он скосил глаза и улыбнулся: видимо, тоже заметил мышонка. Тут к серванту подошел официант, стал что-то перекладывать, потом ему, наверное, показалось, что сервант стоит чуть-чуть не так, как надо, и он быстрым, почти неуловимым, мягким движением колена придвинул его вплотную к стене.
[248] Тупик ИЛ 6/2024 А этот обычный восемнадцатилетний юноша был таким же, как большинство его ровесников: с открытым лицом и чистым взглядом, в котором светилось — пускай ни на чем не основанное — доверие к миру. Однако местному властителю не понравилась его склонность выражать по всякому вопросу свое мнение, и он велел доставить парня в одну из своих казарм, пускай ребята с ним немного поразвлекаются, а потом концы в воду. В последний день развлечений его — простым перочинным ножиком — оскопили, затем голышом посадили на груду битых бутылок и на верёвке выволокли на учебный плац за казармой. Двое вертухаев поставили его на колени, затолкали ему в рот гранату и дистанционно взорвали ее. Ошметки сгребли вилами в полиэтиленовый пакет, упаковали в виде почтовой посылки и отослали матери, вложив туда открытку: “Посылаем вам сына. Похороните его, как положено хоронить собак”. “И сказал Бог... на земле всей... Его... и... их... по роду его... владычествуйте... и стало так...” Вот что я улавливал, пока сидел на ступеньках у входа в церковь, поджидая своего знакомого. На другой стороне улицы двое работяг взламывали отбойными молотками асфальт. Работал то один, то второй; иногда — вместе. На голове у обоих были плотные ярко-желтые наушники, так что из проповеди они не слышали того, что слышал я, — хотя вход в церковь был как раз напротив и двери были распахнуты. А обрывки, что доносились ко мне, слышны были лишь в моменты, когда оба ненадолго переставали долбить дорожное полотно. От нечего делать я проглядывал газету, купленную по дороге у бомжей. В одной из статей, иллюстрированной размытыми, зернистыми черно-белыми фотографиями, шла речь о том, что делают на птицефабриках с новорожденными цыплятами-петушками. Я удивился: странная тема для газетки, сделанной частично бомжами, да и предназначенной, вероятно, в основном для бомжей, — удивился и принялся читать. Статья содержала в себе главным образом высказывания работников пищевой промышленности, касающиеся трудности сортировки цыплят по половому признаку и последствий такой сортировки. Занимаются этим специальные люди, которых называют сексировщиками: в кишащей, пищащей массе только что вылупившихся цыплят они должны находить и отсеивать (при том что на каждую особь отводится по две-три секунды) будущих петушков, которые с этого момента из молодняка превращаются в одноразовый живой материал, как довольно едко, но в общем метко выразился один из высказавшихся. Отбракованных цыплят бросают в ящик яркого апельсинового цвета; когда ящик наполнится, его помещают в герме-
Несколькими днями раньше я каталогизировал одну довольно интересную книгу. Издана она была в 1933 году и называлась “Schrei der Steppe”1; к ней прилагалась граммофонная (шеллачная) пластинка с двадцатью шестью оригинальными записями голосов различных животных. Как обнаружилось, это была первая выпущенная массовым тиражом запись голосов африканских диких зверей. Факт этот меня немного удивил: в конце концов, фонограф (первая версия граммофона) был изобретен более чем за пятьдесят лет до появления этой пластинки. Записи сделал сам автор книги, известный зоолог, позже занявший пост директора Берлинского зоопарка; он был не только страстным любителем и защитником животных (например, в своем зоопарке он ввел ряд нововведений, позволявших зверям чувствовать себя более свободно), но и прекрасным педагогом, автором ряда прелестных и очень познавательных детских книжек, рассказывающих о животных. Так вот, этот авторитетный естествоиспытатель, руководивший несколькими успешными экспедициями немецких ученых в Африку, весной 1943 года посетил варшавский зоопарк. На всем пространстве так называе- 1. “Вопль степей” или “Голоса саванны” (нем.). Петер Фаркаш. Люди и звери тически закрывающийся шкаф-стеллаж со стеклянной дверцей, по десять ящиков в пять этажей, и, закрыв дверцу, пускают туда газ. Умерщвление цыплят занимает всего-навсего тридцать секунд, то есть данный метод избавления от брака [249] является одним из самых гуманных, — так же как и так назы- ИЛ 6/2024 ваемая гомогенизация. В ходе которой будущих петушков, собрав их в какой-либо емкости, сначала усыпляют с помощью окиси углерода (угарного газа), а затем пускают в ход устройство с роторными ножами, которое измельчает их, превращая в однородную массу, то есть гомогенизируя. В странах, где законы о защите животных не столь строги, или на предприятиях, где законы эти просто-напросто игнорируются, однодневных цыплят-петушков гомогенизируют живьем, не расходуя на них газ. Из статьи я узнал также: все это делается по той простой причине, что от будущих петушков птицеводческой отрасли мало пользы — яйца они не несут, в весе (по какой-то генетической предрасположенности) прибавляют медленно, так что содержание их экономически невыгодно... Тем временем месса подошла к концу, я тоже закончил читать газету и положил ее возле себя. Люди начали выходить из церкви. Один из них бросил на ступеньку рядом со мной монетку в два евро, молча взял газету и ушел с ней.
[250] Тупик ИЛ 6/2024 мого Ostgebiete (Восточных областей Третьего рейха) только здесь еще оставались к тому моменту африканские дикие звери: в других местах они или умерли от голода, или были съедены голодающими горожанами. Или перевезены в зоопарки рейха. В Варшаве, в самом большом зоопарке Восточных областей, д-ру В. К. пришла в голову прекрасная идея: почему бы не организовать здесь что-то вроде научной экспедиции, совместив ее с сафари для друзей и важных персон. Сказано — сделано: спустя некоторое время он вернулся сюда в компании с рейхсмаршалом, пользующимся репутацией страстного охотника, и его немалочисленной свитой. Уже на второй день после их приезда была проведена обстоятельная инспекция, которая должна была дать возможность оценить поголовье зверей и особенности местного рельефа. А на третий день, рано утром, весь охотничий контингент прибыл на подготовленный служащими зоопарка участок. Охотники заняли обговоренные накануне позиции, служащие выгнали зверей из клеток и искусственных пещер. Истощенное зверье — тигры, львы, шакалы — растерянно топталось, не решаясь покинуть привычные места обитания. Охотникам пришлось несколько раз пальнуть в воздух, чтобы звери испугались и разбрелись по кустарнику, после чего все это пестрое, даже несмотря на обстоятельства, сборище удалось, как на настоящем сафари, без каких-то особых проблем перестрелять. Одним из охотников был офицер по имени Амон Г. Многим его имя казалось странным; говорят, он тоже его таким считал. Этому самому Амону сафари так понравилось, что через некоторое время он устроил что-то вроде сафари на просторном балконе своего комендантского особняка. Это было не так далеко от — к тому моменту уже пустого — зоопарка. В хорошую погоду Амон Г. любил завтракать на балконе. И, попивая кофе, с интересом наблюдал за тем, что происходит на дорожках подведомственного ему густонаселенного лагеря. Иногда вставал, брал в руки автомат и отстреливал пару-другую заключенных. Одним из его охотничьих “трофеев” стал автор либретто оперетты “Страна улыбок”1. 1. “Страна улыбок” (1929) — оперетта венгерского и австрийского композитора Франца (Ференца) Легара (1870—1948). Авторами либретто были Фриц Лёнер-Беда (1883—1942) и Людвиг Герцер (1872—1939). По всей очевидности, автор имеет в виду первого из них, хотя тот умер раньше, чем сообщается в данном тексте.
Петер Фаркаш. Люди и звери По телевизору идет фильм о жизни природы. Вечером, перед семичасовым выпуском новостей, на соседнем канале почти всегда показывают какой-нибудь документальный фильм. Телевизор я обычно включаю за пять, за десять минут до новостей — [251] и, чтобы не таращиться на рекламу, перепрыгиваю на соседний ИЛ 6/2024 канал. Документальный фильм в тот день назывался “Волшебная лягушачья долина”. Снят он был где-то в предгорьях баварских Альп. Неуклюже, с трудом передвигая лапки, лягушки то поодиночке, то целыми стаями тащатся по лесным тропам, пересекают запруженные машинами дороги, карабкаются по крутым скальным обрывам, стремясь к месту, где они из года в год мечут икру. Место это — три идиллических озерца. Если их не сожрут живьем змеи, если самки не задохнутся, не будут раздавлены под тяжестью самцов, которых они тащат на спине, если самцы не будут убиты, разорваны в непрекращающейся борьбе, которую они ведут за овладение самкой или за ее удержание, то, едва живые от изнурения, эти жалкие, но неостановимые уродцы всем поредевшим скопищем добираются до воды, и, погрузившись в которую, самки выдавливают из себя длинные икряные цепочки. Самцы, которые остались без пары, тоже прыгают в воду и пытаются спихнуть со спины самки более слабых самцов. Если им это не удается, они просто взбираются на голову самки, всплывающей из воды, или вообще не дают ей всплыть. Правда, одного самца для этого недостаточно, чаще на голове у самки, оказавшейся в подходящем месте, оказывается целая гроздь этих омерзительных, скользких, бородавчатых существ, и они, лишая лягушку доступа к воздуху, обрекают ее на медленную, мучительную смерть... Ожидая начала новостей, я задумываюсь, какой во всем этом смысл. Фильм не дает ответа на этот вопрос, хотя ответ должен быть, в природе ничего не происходит без простой, но все объясняющей причины — гдегде, только не в природе. Однако меня вроде бы не так уж и занимает этот вопрос: в чем бы ни была эта причина, я думаю скорее о том, как и откуда возникает такая абсолютная, изощренная жестокость. Что за закон жизни побуждает этих существ к подобным действиям, которые для человека и для наиболее развитых животных ощущаются как противоестественные, которые даже применительно к безмозглым существам вроде лягушек кажутся слишком уж зверскими? Следует ли считать, что Бог не только человека сотворил по своему подобию? Но и всех живых существ, все организмы? И если Его нет, если Он уже не нужен (ведь как нам Его понять, как соотнести с подобными вещами?), то какой-то организующий принцип все равно должен присутствовать в таких изощренно-гнусных способах убийства, как заталкивание гранаты в рот, как медленное,
растянутое на часы поедание заживо, как утопление отложивших икру лягушек?.. [252] Тупик ИЛ 6/2024 Он сидит в тенистой беседке в саду. Пустое, лишенное какой бы то ни было значительности лицо азиатского типа. На нем, как и на всем вокруг, нет живых красок. Даже кроны деревьев, растения на земле — все здесь тусклое, блеклое, словно невидимая метла смела все выразительные тона и оттенки, оставив только ровный, тонкий слой пепла. Слой этот — и у старика на волосах, на коже лица. Лишь водянистые глаза выделяются на лице — мутноватые влажные промоины на сухой желтой плоскости. Говорит он медленно, тихо — хватит с вас и этого. Ему скучно говорить, скучно сидеть тут, слушать вопросы, отвечать что-то. В конце концов он дает понять это, он жалуется, как обиженный ребенок. Откуда ему точно знать, сколько человек были убиты по его воле! Даже самые осторожные начинают счет где-то с трех четвертей миллиона. В местах нахождения лагерей были возведены — на потребу туристам — целые кафедральные соборы из человечьих костей. Выпущенные кишки, глазные яблоки, прочие внутренности — все это быстро протухнет: как-никак, тропики; кости куда долговечней... Ему скучно. Ему надоели разговоры, расспросы, надоела жизнь, надоело вспоминать — хотя последнего по нему не видно, видно как раз противоположное: видно, что он — зияющая, холодная, как кость, пустота, без цвета, без запаха, без каких-либо характерных особенностей. Иногда кажется, что он и не смотрит на окружающее, его взгляд — взгляд земноводного, чьи глаза открыты не на чтолибо, а вообще, в не поддающееся конкретизации застывшее ничто. В завершение интервью журналист спрашивает старика, как тот себя чувствует. Спрашивает по-английски; старик в ответ бормочет что-то на своем языке. В его ответе слышится недовольство. Он говорит, что ему скучно. Для него это тяжелее всего. Скука. И он смотрит куда-то в сторону, в пустоту. Камера на какой-то момент следует за его взглядом, но там действительно ничего нет, кроме фрагмента выцветшего мира. Пепел, недвижность и пустота. Интересно, животные тоже испытывают скуку? Или только люди?
Роалд Дал [253] ИЛ 6/2024 Лебедь Рассказ Перевод с английского Екатерины Бабкиной Э РНИ получил на день рождение винтовку 22го калибра. Его отец в полдесятого утра уже лежал на диване и смотрел телевизор в это субботнее утро. Он сказал: — Давай посмотрим, на что ты способен, парень. Сделай, наконец, что-нибудь полезное. Добудь нам кролика на ужин. — Кролики есть на том большом поле на противоположном берегу озера, — сказал Эрни. — Я видел их там. — Тогда иди и принеси нам кролика, — сказал отец, выковыривая расщепленной спичкой остатки завтрака, застрявшего у него между передних зубов. — Выйди и добудь нам кролика! — Я принесу тебе двух кроликов, — сказал Эрни. — И на обратном пути, — сказал отец, — принеси мне литровую бутылку темного эля. — Тогда дай мне денег, — сказал Эрни. Отец, не отрывая глаз от экрана телевизора, полез в карман в поисках фунта. — И не вздумай забрать себе сдачу, как в © Penguin Books, 2014 © Екатерина Бабкина. Перевод, 2024
[254] Тупик ИЛ 6/2024 прошлый раз! — сказал он. — Я надеру тебе уши, не посмотрю, что у тебя день рождения. — Не беспокойся, — сказал Эрни. — Если хочешь попрактиковаться в прицеле, — сказал отец, — птицы лучше всего подходят для этого. Посмотрим, много ли воробьев ты сможешь подстрелить? — Посмотрим, — сказал Эрни. — Воробьев много сидит на проводах по краям переулка. Воробьи — это слишком легко! — Если думаешь, что воробьи — это легко, — сказал отец, — попробуй подстрелить королька. Королек еще меньше воробья, и он никогда не сидит на месте больше одной секунды. Попробуй попасть в королька, прежде чем начнешь болтать о себе, какой ты крутой. — Альберт, — сказала его жена, подняв взгляд от кухонной раковины, — нехорошо стрелять маленьких птиц в сезон гнездования! Я не имею в виду кроликов, но маленькие птицы — это совсем другое дело. — Закрой рот, — сказал отец. — Никто не спрашивал твоего мнения. И послушай меня, парень, — сказал он Эрни. — Не размахивай этой штукой на улице, потому что у тебя нет лицензии. Спрячь ее, пока не окажешься за городом, хорошо? — Не беспокойся, — сказал Эрни. Он взял винтовку, коробку с патронами и вышел на улицу посмотреть, кого он мог бы убить. Он был большим неотесанным мальчишкой, которому исполнилось пятнадцать лет. Как и у его отца, водителя грузовика, у него были маленькие поросячьи глазки-щелочки, близко посаженные к носу. Рот приоткрыт, губы обычно влажные. Он воспитывался в семье, где физическое насилие было повседневным явлением, да и сам по себе он был очень жестоким парнем. Большую часть субботних вечеров они с компанией друзей ездили поездом или автобусом на футбольные матчи, и если им не удавалось ввязаться в кровавую драку до своего возвращения домой, то день был потрачен впустую. Он получал удовольствие от того, что ловил после школы маленьких мальчиков и заламывал им руки за спину. Он заставлял их говорить оскорбления и всякие непристойности о своих собственных родителях: — О! Пожалуйста, не надо! Эрни! Пожалуйста! — Скажи это, или я откручу тебе руку! Они всегда так говорили. Тогда он еще раз выкручивал руки, и жертва уходила домой в слезах. Лучшего друга Эрни звали Реймонд. Он жил через четыре дома от него и тоже был здоровым малым для своих лет. Но в отличие от грузного и неповоротливого Эрни Реймонд был
Роалд Дал. Лебедь высоким, стройным и мускулистым. Выйдя из дома, Эрни сунул два пальца в рот и издал долгий пронзительный свист. Реймонд вышел. — Смотри, что я получил на день рождения, — сказал Эр[255] ни, показывая винтовку. ИЛ 6/2024 — Блин! Мы сможем неплохо повеселиться! — Давай выходи тогда, — сказал Эрни. — Пойдем за кроликом на поле, которое на другой стороне озера. Парни отправились в путь. Стояло прекрасное субботнее утро, сельская местность вокруг была очень красива. Каштаны были в полном цвету, и вдоль живой изгороди белел боярышник. Чтобы добраться до большого кроличьего поля, Эрни и Реймонду пришлось сначала пройти полмили вдоль живой изгороди. Затем они должны были пересечь железную дорогу, обойти вокруг озера, где жили дикие утки, камышницы и белозобые дрозды. За озером, прямо за холмом, вниз по дороге было кроличье поле. Эта территория принадлежала мистеру Дугласу Хайтону, а само озеро было заповедником для водоплавающих птиц. Всю дорогу они по очереди стреляли в маленьких птиц, сидящих на живой изгороди. Эрни подстрелил снегиря и малиновку. Реймонд подстрелил еще одного снегиря, белокрылку и желторотика. Убив птицу, они привязывали ее за ножки к веревке на поясе. Реймонд никогда не выходил из дома без большого мотка бечевки в кармане куртки и ножа. Теперь у них было пять маленьких птичек, болтавшихся на поясе. — Знаешь, — сказал Реймонд, — мы можем их съесть. — Не говори глупостей, — сказал Эрни, — здесь недостаточно мяса даже для мокрицы. — Да брось! — сказал Реймонд. — Французы их едят и итальяшки тоже. Мистер Сандерс говорил об этом на уроке. Он сказал, что французы и итальяшки расставляют сети и вылавливают их миллионами, а затем едят. — Ну ладно тогда, — сказал Эрни. — Давай посмотрим, сколько мы сможем их подстрелить, а потом добавим их к рагу из кролика. Они шли по дороге и стреляли в каждую встречную птицу. К тому времени когда они добрались до железной дороги, у них на поясе болталось четырнадцать маленьких птичек. — Эй, — прошептал Эрни, указывая своей длинной рукой, — посмотри туда! Возле железнодорожной линии росли деревья и кустарники и рядом стоял маленький мальчик. Он смотрел вверх на ветви старого дерева в бинокль. — Ты знаешь, кто это? — прошептал Реймонд в ответ. — Это же тот мелкий придурок, Уотсон!
[256] Тупик ИЛ 6/2024 — Точно! — прошептал Эрни. — Это Уотсон, отброс общества. Питер Уотсон всегда был врагом. Эрни и Реймонд ненавидели его, потому что в нем было почти все, чего не было у них. У него было маленькое хрупкое тельце. Его лицо было покрыто веснушками, и он носил очки с толстыми стеклами. Он был блестящим учеником и уже учился в выпускном классе, хотя ему было всего тринадцать. Он любил музыку и хорошо играл на фортепиано. Спортсменом он был никудышным. Он был тихим и вежливым. Его одежда, хоть и штопаная, всегда была чистой. Его отец не водил грузовик и не трудился на фабрике. Он работал в банке. — Давай напугаем этого мелюзгу, — прошептал Эрни. Двое здоровых парней подкрались ближе к маленькому мальчику, который не заметил их, потому что продолжал смотреть в бинокль. — Руки вверх! — крикнул Эрни, прицеливаясь. Питер Уотсон подпрыгнул. Он опустил бинокль и уставился на двух нарушителей спокойствия. — Давай! — крикнул Эрни. — Поднимай руки! — На вашем месте я бы не стал целиться из этого оружия, — сказал Питер Уотсон. — Здесь мы отдаем приказы, понятно! — сказал Эрни. — Так что поднимай руки, — сказал Реймонд, — если не хочешь получить пулю в живот! Питер Уотсон стоял совершенно неподвижно, держа бинокль перед собой обеими руками. Он смотрел на Реймонда. Затем перевел взгляд на Эрни. Он не боялся, но понимал, что с этими двумя шутки плохи. За последний год он немало от них натерпелся. — Что вам надо? — спросил он. — Мне надо, чтобы ты поднял руки! — закричал на него Эрни. — Ты что, не понимаешь по-английски?! Питер Уотсон не двигался. — Считаю до пяти, — сказал Эрни. — И если не поднимешь руки, я тебе врежу. Один... Два... Три... Питер Уотсон медленно поднял руки над головой. Это был единственный разумный поступок. Реймонд шагнул вперед и выхватил бинокль у него из рук. — Что это? — рявкнул он. — За кем шпионишь? — Ни за кем. — Не ври мне, Уотсон. Этой вещью пользуются для слежки! Держу пари, ты шпионил за нами! Ведь так? Признавайся! — И не думал. — Дай ему подзатыльник, — сказал Эрни. — Научи его говорить правду.
Роалд Дал. Лебедь — Сейчас я это сделаю, — сказал Реймонд. — Вот прямо сейчас сделаю. Питер Уотсон подумывал, как бы сбежать. Все, что он мог сделать, это повернуться и бежать, но это было бессмыслен[257] но. Они поймают его за считанные секунды. И если он станет ИЛ 6/2024 звать на помощь, то никто его не услышит. Поэтому ничего не оставалось, кроме как сохранять спокойствие и попытаться найти выход из сложившейся ситуации. — Поднимай руки! — рявкнул Эрни, поведя винтовкой так, как это делают гангстеры в кино. — Давай поднимай! Питер сделал как ему велели. — За кем же это ты шпионил? — спросил Реймонд. — Выкладывай! — Я наблюдал за зеленым дятлом, — сказал Питер. — Что ты сказал? — Самец зеленого дятла. Он стучал по стволу того старого мертвого дерева в поисках личинок. — Где он? — рявкнул Эрни, поднимая винтовку. — Я с ним разберусь. — Ничего не получится, — сказал Питер, глядя на связанных маленьких птичек на плече у Реймонда, — он улетел в тот момент, когда ты закричал. Дятлы чрезвычайно пугливы. — Зачем ты за ним следил? — подозрительно спросил Реймонд. — С какой стати? Тебе что, больше нечем заняться? — Наблюдать за птицами интересно, — сказал Питер. — Гораздо интереснее, чем стрелять в них. — Маленький ублюдок! — закричал Эрни. — Значит, не любишь, когда стреляют птиц? Ты ведь так сказал? — Я считаю это абсолютно бессмысленным. — Тебе не нравится все, что мы делаем, верно? — с угрозой в голосе сказал Реймонд. Питер не ответил. — Хорошо, я скажу тебе кое-что, — продолжил Реймонд. — А нам не нравится все, что делаешь ты! Руки у Питера начали неметь. Он решил рискнуть и медленно опустил их вдоль туловища. — Вверх! — завопил Эрни. — Поднимай руки вверх! — Что, если я откажусь? — Черт возьми! Да у тебя крепкие нервы? — сказал Эрни. — Говорю тебе в последний раз: если не поднимешь руки, нажму на курок. — Это было бы преступлением, — сказал Питер. — Этим делом может заняться полиция. — А для тебя это дело может обернуться больницей, — сказал Эрни.
[258] Тупик ИЛ 6/2024 — Давай стреляй, — сказал Питер, — тогда тебя отправят в тюрьму, в Борстал. Он заметил, что Эрни колеблется. — Напрашиваешься, значит? — сказал Реймонд. — Я просто прошу, чтобы меня оставили в покое, — сказал Питер. — Я не причинил вам никакого вреда. — Ты заносчивый маленький наглец, — сказал Эрни. — Слышишь, заносчивый маленький наглец! Реймонд наклонился и прошептал что-то Эрни на ухо. Эрни внимательно слушал. Затем он хлопнул себя по бедру и сказал: — А что, мне нравится! Отличная идея! Эрни положил винтовку на землю и двинулся на маленького мальчика. Схватил его и швырнул на землю. Реймонд достал из кармана моток бечевки и отрезал от нее большой кусок. Вместе они вытянули руки мальчика и крепко связали ему запястья. — Теперь ноги, — сказал Реймонд. Питер попробовал сопротивляться, но получил удар в живот. Он растерялся и лежал неподвижно. Затем они связали ему лодыжки еще одной веревкой. Теперь он был связан с ног до головы и был похож на беспомощного цыпленка. Эрни поднял винтовку, а другой рукой схватил Питера за предплечье. Реймонд схватил его за другую руку, и вместе они потащили Питера к железнодорожным путям. Питер вел себя тихо, он знал, что бы они ни задумали, разговор с ними будет абсолютно бесполезен. Они тащили свою жертву по насыпи вниз к железнодорожным путям. Один взял Питера за руки, второй за ноги, и положили его прямо между рельсами вдоль железной дороги. — Вы спятили! — сказал Питер. — Вы этого не сделаете! — Еще как сделаем! Научим тебя не быть таким дерзким! — Еще веревки, — сказал Эрни. Реймонд достал моток веревки, и двое здоровых парней стали привязывать свою жертву так, чтобы она не смогла вывернуться из-под поезда. Они сделали это, обмотав бечевкой обе руки, а затем продели бечевку под рельсами с обоих сторон. То же самое проделали они с его телом и лодыжками. Когда они закончили, Питер Уотсон беспомощно лежал между рельсами, пошевелиться он не мог. Двигались только голова и ноги. Эрни и Реймонд немного отступили назад — полюбоваться делом своих рук. — Отлично поработали, — сказал Эрни. — По этой дороге поезда ходят каждый день, — сказал Реймонд. — Нам не придется долго ждать.
Роалд Дал. Лебедь — Это убийство! — кричал ребенок, привязанный между рельсами. — Ничего подобного, — сказал ему Реймонд, — Никакое это не убийство. [259] — Отпустите меня! Отпустите меня, пожалуйста! Я погиб- ИЛ 6/2024 ну, если пройдет поезд! — Если ты умрешь, парень, — сказал Эрни, — будешь сам виноват, и я скажу тебе почему. Потому что если ты поднимешь голову, как сделал это сейчас, то будешь сам виноват! Лежи смирно, и тогда ничего не случится. С другой стороны, я не знаю, какой зазор у этих поездов. Ты ведь наверняка знаешь, Реймонд, какой зазор у этих поездов? — Очень маленький, — сказал Реймонд. — Их сделали так, чтобы они как можно ниже прилегали к земле. — Может быть, этого будет достаточно, а может быть, и нет, — сказал Эрни. — Пусть остается как есть, — сказал Реймонд. — Думаю, такого зазора было бы достаточно для обычного человека, вроде меня или тебя, Эрни. Но вот для мистера Уотсона, не уверен... Могу сказать почему. — Скажи, — сказал Эрни, подзадоривая его. — У мистера Уотсона очень большая голова, вот почему. Он настолько взбалмошный, что нижняя часть поезда должна обязательно его задеть. Я не говорю, что это снимает с меня ответственность, на самом деле я почти уверен, что этого не произойдет. Но, скорее всего, это будет отличный шрам. — Думаю, ты прав, — сказал Эрни. — Так не годится, — сказал Реймонд. — Нельзя иметь такую большую голову, набитую мозгами, когда навстречу тебе идет поезд. Это никуда не годится. Я прав, Эрни? — Конечно прав, — сказал Эрни. Двое взрослых парней вскарабкались на насыпь и сели за кустами. Эрни достал пачку сигарет, они закурили. Питер Уотсон, беспомощно лежа между рельсами вдруг понял, что освобождать его они не собираются. Это были опасные, безумные парни. Они жили сегодняшним днем и никогда не думали о последствиях. “Я должен постараться успокоиться и подумать”, — сказал себе Питер. Он лежал совершенно неподвижно, взвешивая свои шансы. Шансы его были не так уж и плохи. Самой высокой частью его головы был нос, кончик его носа торчал примерно на четыре дюйма над рельсами. Интересно, это много?.. Он не был до конца уверен, не знал, какой зазор от земли у этих современных поездов. Скорее всего, не такой уж большой. Его затылок покоился на рыхлом гравии между двумя шпалами. Он должен попытаться
[260] Тупик ИЛ 6/2024 немного зарыться в гравий. Он начал двигать головой из стороны в сторону, отодвигая гравий и делая под себя небольшое углубление. В конце концов он решил, что опустил голову еще на два дюйма. Этого достаточно для головы, но что же делать со ступнями? Они тоже торчали сверху. Он позаботился и об этом, повернув обе связанные ноги в одну сторону, так что они лежали почти ровно, на одной линии с рельсами. Он ждал прихода поезда. Увидит ли его водитель? Маловероятно, так как это была главная линия: Лондон, Донкастер, Йорк, Ньюкасл и Шотландия. На этом маршруте использовались огромные, длинные поезда, в которых водитель сидел далеко позади и следил только за сигналами. На этом участке поезда следовали со скоростью восемьдесят миль в час. Питер знал это. Он много раз сидел на берегу, наблюдая за ними. Когда он был младше, он часто записывал номера поездов в маленькую записную книжку, иногда на поездах золотыми буквами были написаны названия. В любом случае, сказал он себе, это будет ужасно. Шум будет оглушительный, и свист ветра со скоростью восемьдесят миль в час тоже не доставит удовольствия. На мгновение он задался вопросом, возникнет ли вакуум под поездом и не засосет ли его. Очень может быть. Поэтому, что бы ни случилось, он должен полностью сконцентрироваться на том, чтобы прижаться всем телом к земле. Не расслабляться. Сохранять спокойствие и напряжение и как можно ниже приникнуть к земле. — Что ты там делаешь, крысеныш? — окликнул его один из парней из-за кустов. — Ну что? Каково это — ждать казни? Питер решил не отвечать им. Он смотрел в голубое небо над головой, где слева направо одиноко плыло кучевое облако. И чтобы отвлечься от того, что должно было скоро произойти, решил поиграть в игру, которой давным-давно научил его отец, лежа жарким летним днем на траве среди утесов Бичхед. Игра заключалась в том, чтобы высматривать странные лица в складках и тенях кучевых облаков. Если присмотреться как следует, говорил ему отец, то всегда там наверху можно разглядеть какое-нибудь лицо. Питер медленно обвел глазами высокое облако. В одном месте ему привиделся одноглазый мужчина с бородой. В другом — смеющаяся ведьма с длинным подбородком. С востока на запад пролетел самолет. Небольшой аэроплан с высокими крыльями и красным фюзеляжем. Он подумал, что это старый “Пайпер-Каб”. Он наблюдал за ним, пока тот не исчез. Вдруг, совершенно неожиданно, он услышал вибрирующий звук рельсов по обе стороны от него. Этот звук был
Роалд Дал. Лебедь очень мягкий, похожий на жужжащий шепот, который доносился издалека вдоль рельсов. Это поезд, сказал он себе. Вибрация вдоль рельсов становилась все громче. Он поднял [261] голову и посмотрел вперед на железнодорожные пути, которые ИЛ 6/2024 тянулись на многие мили вдаль. Именно тогда он и увидел поезд. Сначала это было всего лишь пятнышко, далекая черная точка, но за те несколько секунд, что он держал голову поднятой, точка становилась все больше и больше, начинала обретать форму, и вскоре это уже была не точка, а большая, квадратная и тупая голова огромного экспресса. Питер опустил голову и силой вдавил ее в ямку, которую вырыл в гравии. Положил ноги набок, зажмурился и попытался всем телом вжаться в землю. Поезд налетел на него подобно взрыву. Ему показалось, что в него выстрелили из пистолета. Вместе со взрывом налетел разрывающий, визжащий ветер, подобно урагану, задувавшему ему в ноздри и легкие. Шум был оглушительный. Ветер душил его. Он чувствовал себя так, будто его съедал заживо огромный орущий кровожадный монстр. А потом все закончилось. Поезд прошел. Питер открыл глаза и увидел голубое небо и все то же большое кучевое облако, по-прежнему плывущее над головой. Теперь все было кончено. Он выжил. — Он прошел, его не задев, — чей-то голос. — Очень жаль, — другой голос. Он посмотрел вбок и увидел двух больших парней, стоящих над ним. — Отпусти его, — сказал Эрни. Реймонд перерезал веревки. — Развяжи ему ноги, но оставь руки связанными, — сказал Эрни. Реймонд перерезал веревку на его лодыжках. — Вставай, — сказал Эрни. Питер поднялся на ноги. — Ты все еще у нас в руках, приятель, — сказал Эрни. — А как насчет кроликов? — спросил Реймонд. — Я думал, мы собираемся раздобыть несколько кроликов. — У нас еще уйма времени, — ответил Эрни. — Я просто думал, что по дороге мы могли бы столкнуть этого типа в озеро. — Хорошо, — сказал Реймонд. — Остудим его немного. — Вы повеселились, — сказал Питер Уотсон. — Почему бы вам меня не отпустить? — Потому что ты наш пленник, — сказал Эрни. — И не просто пленник. Ты шпион. Ты знаешь, что делают со шпионами, когда их ловят? Их ставят к стенке.
[262] Тупик ИЛ 6/2024 После этого Питер больше ничего не сказал. Не было никакого смысла провоцировать негодяев. Чем меньше он разговаривал с ними и чем меньше он сопротивлялся, тем больше у него было шансов спастись. Он нисколько не сомневался, что в таком настроении они способны нанести ему довольно серьезные телесные повреждения. Он вспомнил, что однажды после школы Эрни сломал маленькому Уолли Симпсону руку, и родители Уолли обратились в полицию. Он также слышал, как Реймонд хвастался тем, как они жестко избивали футбольных фанатов на футбольных матчах. Они любили бить людей по телу и по лицу, повалив их на землю. Эти двое были хулиганами, и, судя по тому, о чем Питер каждый день читал в газете своего отца, они вдобавок были не в себе. Казалось, что вся страна была полна этими хулиганами. Они крушили салоны поездов, устраивали на улицах жестокие бои с ножами, велосипедными цепями и металлическими дубинками, нападали на пешеходов, особенно на молодых людей, гуляющих в одиночку, громили придорожные кафе. Эрни и Реймонд, хоть и не были самыми отъявленными хулиганами, но явно шли по этому пути. Следовательно, Питер сказал себе, что он должен сохранять спокойствие и не читать им мораль. Ни в коем случае не усугублять положение и не давать сдачи. Тогда, он надеялся, им наскучит эта жестокая игра, и они пойдут стрелять кроликов. Два здоровых парня взяли Питера под руки и повели его через поле к озеру. Запястья пленника были все еще связаны спереди. Эрни держал винтовку в другой руке. Реймонд нес бинокль, который он отобрал у Питера. Они пришли к озеру. Озеро было прекрасно в это золотое майское утро. Это было длинное и узкое озеро, по берегам росли высокие ивы. В середине вода была прозрачной, по берегам тянулись заросли из тростника и камыша. Эрни и Реймонд подвели своего пленника к берегу и остановились. — Итак, — сказал Эрни. — Вот что я предлагаю...Ты берешь его за руки, я за ноги, мы раскачиваем этого сорванца и на раз-два-три кидаем как можно дальше в илистые камыши. Как тебе? — Мне нравится идея, — сказал Реймонд. — И оставим руки связанными, так? — Так, — сказал Эрни. — Что это с тобой, сопляк? — Если это то, что ты собираешься сделать, я не собираюсь тебя останавливать, — сказал Питер, постаравшись, чтобы его голос звучал спокойно и невозмутимо. — Только попробуй нас остановить, — сказал Эрни, — и тогда я тебе не завидую.
Роалд Дал. Лебедь — Последний вопрос, — сказал Питер. — Ты когда-нибудь пробовал проделать что-то подобное с тем, кто был бы одного роста с тобой? И тут он понял, что совершил ошибку. Он увидел, как ще[263] ки Эрни покрыл румянец, а в его маленьких поросячьих глаз- ИЛ 6/2024 ках запрыгали злобные искорки. К счастью, в тот самый момент Реймонд спас ситуацию. — Эй! Смотрите, там птица плавает в камышах! — крикнул он, указывая пальцем. — Давайте ее пристрелим. Это была дикая утка с изогнутым желтым клювом в форме ложки и изумрудно-зеленой головой с белым кольцом на шее. — Их можно есть, это дикая утка. — Пристрелю ее! — закричал Эрни. Он отпустил руку пленника и приставил винтовку к плечу. — Это птичий заповедник, — сказал Питер. — И что?! — спросил Эрни, опуская винтовку. — Стрелять здесь птиц строго запрещено. — Говоришь, запрещено? — Этой землей владеет мистер Дуглас Хайтон. — Ты, наверное, шутишь, — сказал Эрни, снова прицелился и выстрелил. Утка рухнула в воду. — Ну-ка принеси ее, — сказал Эрни Питеру. — Освободи ему руки, Реймонд, тогда он сможет, как охотничий пес, приносить нам подстреленных птиц. Реймонд достал нож и перерезал веревку, стягивающую запястья маленького мальчика. — Иди! — рявкнул Эрни. — Иди принеси утку! Убийство этой прекрасной дикой утки очень огорчило Питера. — Я отказываюсь, — сказал он. Эрни размахнулся и дал ему пощечину. Питер не упал, но из ноздри потекла тонкая струйка крови. — Ты маленький грязный подонок! — сказал Эрни. — Только попробуй отказать мне еще раз, и я тебе обещаю: если откажешь, я выбью тебе передние белые блестящие зубы, и верхние, и нижние. Ты понял? Питер молчал. — Отвечай! — рявкнул Эрни. — Понял? — Да, — тихо сказал Питер. — Понял. — А теперь принеси мне утку! — закричал Эрни. Питер спустился на берег, через камыши залез в мутную воду и подобрал утку. Реймонд забрал у него утку и связал ей ноги веревкой.
[264] Тупик ИЛ 6/2024 — Теперь у нас есть ретривер, давай посмотрим, удастся ли нам добыть еще несколько таких уток, — сказал Эрни. Он прогуливался по берегу с винтовкой в руке, обшаривая камыши. Внезапно он остановился, присел, прижал палец к губам и сказал: — Ш-ш-ш! Реймонд подошел. Питер стоял в нескольких ярдах от него, его брюки были до колен заляпаны грязью. — Посмотри туда! — прошептал Эрни, указывая на густые заросли камыша. — Видишь? — Ну и ну! — воскликнул Реймонд. — Красота! Питер, стоявший чуть поодаль и вглядываясь в камыши, сразу увидел, на что они смотрят. Это был лебедь, великолепный белый лебедь, безмятежно сидевший в своем гнезде. Само гнездо представляло собой огромную кучу тростника и камыша, которая возвышалась примерно на два фута над водой, а на вершине всего этого сидела самка лебедя, похожая на владычицу озера. Она настороженно наблюдала за мальчиками. — Как насчет лебедя? — сказал Эрни. — Лебедь лучше утки, не так ли? — Думаешь, что сможешь подстрелить ее? — сказал Реймонд. — Конечно смогу! Я ей дырку прострелю в голове! Питер почувствовал, как в нем начинает закипать ярость. Он подошел к парням. — На вашем месте я бы не стрелял в этого лебедя, — сказал он, стараясь, чтобы его голос звучал спокойно. — Лебеди — самые охраняемые птицы в Англии. — И что с того? — ухмыляясь, спросил его Эрни. — Я скажу тебе еще одну вещь, — продолжил Питер, отбросив всякую осторожность. — Никто не стреляет в птицу, сидящую в гнезде. Абсолютно никто! Под ней могут быть птенцы! Ты этого не сделаешь! — Не выстрелю, говоришь? — насмешливо спросил Реймонд. — Потому что чертов сопляк мистер Питер Уотсон так сказал? — Вся страна говорит об этом, — ответил Питер. — Об этом говорит закон, полиция говорит это, все говорят это! — Я такого не говорил! — сказал Эрни и стал прицеливаться. — Нет, не надо! — закричал Питер. — Пожалуйста, не надо! Раздался выстрел. Пуля попала лебедю прямо в середину изящной головы, и длинная шея рухнула в гнездо. — Принеси! — рявкнул Эрни.
Роалд Дал. Лебедь — Хороший выстрел! — воскликнул Реймонд. Эрни повернулся к маленькому Питеру, который стоял неподвижно с бледным лицом. — Принеси мне лебедя! — приказал он. [265] Питер не сдвинулся с места. ИЛ 6/2024 Эрни подошел вплотную к маленькому мальчику. — Говорю тебе в последний раз, — сказал он мягко и предостерегающе, — иди и принеси мне лебедя! Слезы потекли по лицу Питера, он медленно спустился с берега и вошел в воду. Подошел к лебедю и нежно поднял его обеими руками. Под птицей сидели два крошечных лебедя, их тельца были покрыты желтым пухом. Они прижались друг к другу. — Есть яйца? — прокричал с берега Эрни. — Нет, — ответил Питер. — Ни одного. Он чувствовал, что есть шанс, если лебедь-самец вернется, то он сможет самостоятельно выкармливать птенцов, если их оставить в гнезде. Конечно же, он не хотел предавать их на милость Эрни и Реймонда. Питер отнес мертвого лебедя на берег. Положил его на землю. Затем встал и повернулся лицом к парням. Его глаза, все еще мокрые от слез, пылали яростью. — Это был грязный, гадкий поступок! — закричал он. — Это был глупый и бессмысленный акт вандализма! Это вы должны были умереть вместо лебедя! Вы не достойны быть живыми! Он стоял высоко над ними, великолепный в своей ярости, лицом к лицу к двум здоровым парням, и ему было неважно, что они с ним сделают. На этот раз Эрни его не ударил. Поначалу он был несколько ошарашен этой вспышкой гнева, но быстро пришел в себя. Его дряблые губы сами собой разошлись в хитрой милой ухмылке, а маленькие, близко посаженные глазки сверкнули самым злобным образом. — Значит, тебе нравятся лебеди, верно? — спросил он предельно мягко. — Я люблю лебедей, а тебя ненавижу! — крикнул Питер. — И прав ли я, полагая, что ты хотел бы, чтобы этот лебяжий пух был жив, а не мертв? — спросил Эрни, все еще ухмыляясь. — Это глупый вопрос! — крикнул Питер. — Надо врезать ему по ушам как следует! — сказал Реймонд. — Подожди, — сказал Эрни, — я знаю, что надо делать. Если бы я смог оживить этого лебедя, и он смог бы снова летать высоко в небе, ты был бы счастлив? Ведь так?
[266] Тупик ИЛ 6/2024 — Это еще один глупый вопрос! — крикнул Питер. — Кем ты себя возомнил? — Я скажу тебе, кто я такой, — сказал Эрни. — Я настоящий волшебник, вот кто я. И я смогу заставить этого мертвого лебедя ожить и снова лететь высоко в небе. — Полная чушь! — сказал Питер. — Я ухожу. Он повернулся и направился прочь. — Хватай его! — сказал Эрни. Реймонд схватил его. — Оставьте меня в покое! — закричал Питер. Реймонд изо всех сил ударил его по щеке. — Ну-ну! Не возмущайся, а то получишь еще! — Дай мне свой нож! — сказал Эрни. Реймонд дал ему нож. Эрни опустился на одно колено рядом с мертвым лебедем, расправил крыло и сказал: — Посмотри на это. — Что за прекрасная идея? — спросил Реймонд. — Сейчас увидишь, — сказал Эрни и стал отрезать огромное белое крыло. В суставе, где крыло соприкасалось с телом птицы, Эрни наткнулся на сухожилие и перерезал его. Нож был хорошо наточен, крыло было отрезано аккуратно. Эрни повернул лебедя и отрезал второе крыло. — Веревку, — сказал он, протягивая Реймонду руку. Реймонд, державший Питера, зачарованно наблюдал. — Где ты так научился разделывать птицу? — спросил он. — На цыплятах, — сказал Эрни. — Раньше мы воровали цыплят на ферме Стивенса, резали их, а потом отправляли в магазин Эйлсбери. Давай веревку. Реймонд дал ему моток бечевки. Эрни отрезал шесть частей, каждый длиной около ярда. Эрни взял одно из крыльев и начал привязывать к нему бечевку. Затем поднял крыло со свисающими веревками и сказал Питеру: — Дай-ка сюда руку. — Ты совсем спятил! — закричал маленький мальчик. — Ты сумасшедший! — Заставь его стоять смирно, — сказал Эрни Реймонду. Реймонд поднес кулак к лицу Питера и осторожно прикоснулся им к его носу. — Видишь это? — сказал он. — Ударю тебя этим прямо в лоб, если не сделаешь то, что тебе говорят. Понял? А теперь вытяни руку, во-о-от так, молодец. Питер почувствовал, что он не может дальше сопротивляться. Он больше не мог противостоять им. Несколько се-
Роалд Дал. Лебедь кунд он пристально смотрел на Эрни. Глядя в его маленькие, близко посаженные глазки, можно было предположить, что он готов на многое, если разозлится. В этот момент он понял, что Эрни сможет запросто убить человека, если выйдет из се[267] бя. Эрни очень опасный, умственно отсталый парень, сейчас ИЛ 6/2024 он заигрался, и было бы очень неразумно ему мешать. Питер вытянул руку. Эрни надежно привязал белое крыло лебедя к руке Питера. — Ну как? Неплохо? — сказал Эрни, отступая на шаг, любуясь своей работой. — Теперь давай другое крыло, — сказал Реймонд. — Ты же не думаешь, что он поднимется в небо только с одним крылом? Не так ли? — Сейчас я сделаю второе крыло, — сказал Эрни. Он снова опустился на колено и привязал еще шесть отрезков бечевки ко второму крылу. Затем он встал. — Теперь давай вторую руку! — сказал он. Питер в беспамятстве протянул ему вторую руку. Эрни крепко привязал крыло по всей ее длине. — Ну вот! Ура! — воскликнул Эрни, хлопая в ладоши и отплясывая джигу. — Теперь у нас снова появился живой лебедь. Что я тебе говорил? Я же сказал, что я волшебник, что собираюсь показать волшебный трюк и смогу оживить этого мертвого лебедя и заставить его летать высоко в небе! Ну, я же говорил? Питер стоял на солнечном берегу озера в это прекрасное майское утро, безвольные и окровавленные крылья нелепо свисали вдоль тела. — Ты закончил? — спросил он. — Лебеди не разговаривают, — сказал Эрни. — Держи свой щелкающий клюв на замке! И береги силы, парень, потому что тебе понадобятся все силы, которые у тебя есть, когда дело дойдет до полета. Эрни поднял с земли винтовку, затем свободной рукой схватил Питера сзади за шею и сказал: — Марш! Они шли вдоль берега озера, пока не приблизились к высокой и большой иве. Там они остановились. Это была плакучая ива, ее длинные ветви свисали с большой высоты и почти касались поверхности озера. — А теперь волшебный лебедь покажет нам, как надо летать, — объявил Эрни. — И что ты теперь сделаешь, милый Лебедь? Заберешься на вершину этого дерева и расправишь свои крылья? Куда ты полетишь? — Прекрасно! — крикнул Реймонд. — Потрясающе! Мне нравится!
[268] Тупик ИЛ 6/2024 — Мне тоже! — сказал Эрни. — Потому что сейчас мы собираемся выяснить, насколько умен на самом деле этот маленький лебедь. Ты ужасно умный в школе, мы все это знаем, и ты лучший в классе, и все такое... Прекрасно, но давайте посмотрим, насколько же ты умный, когда ты сидишь на дереве! Верно, мистер Лебедь? — он подтолкнул Питера к дереву. Как далеко еще может зайти это безумие? — задавался вопросом Питер. Он и сам начинал чувствовать, что сходит с ума, как будто это все происходит не на самом деле. Но мысль о том, что он наконец окажется высоко на дереве и вне досягаемости этих хулиганов, была для него чем-то очень привлекательна. На дереве он будет в безопасности. Он очень сомневался, что они полезут вслед за ним. И даже если бы они это сделали, он наверняка смог бы сбежать от них по низкой ветке, которая не выдержала бы веса двух человек. Забраться на дерево было довольно легко. Он начал карабкаться. Белые крылья, свисающие с его рук, ему мешали, но это значения не имело. Что сейчас имело значение для Питера, так это то, что с каждым последующим дюймом он был дальше от своих мучителей. Он никогда не был большим любителем лазать по деревьям и не очень это умел, но ничто в мире не могло помешать ему забраться на вершину ивы. И как только он оказался там, он подумал, что вряд ли они вообще смогут увидеть его в густой листве. — Выше! — крикнул Эрни. — Залезай выше! Питер продолжал лезть и в конце концов добрался до самого верха. Теперь его ноги стояли на ветке толщиной примерно с человеческое запястье, и эта ветка протянулась далеко над озером, а затем изящно изгибалась вниз. Все ветки над ним были очень тонкими и колючими, но та, за которую он держался, была достаточно прочной. Он остановился и впервые посмотрел вниз. Он был очень высоко, по крайней мере в пятидесяти футах от земли. Но видеть этих двух парней он не мог. Они больше не стояли у подножия дерева. Неужели они наконец ушли? — Отлично мистер Лебедь! — раздался грозный голос Эрни. — Теперь слушай внимательно! Они вдвоем отошли на некоторое расстояние от дерева до того места, откуда им был хорошо виден маленький мальчик на вершине. Теперь, глядя на них сверху вниз, Питер понял, какими редкими и тонкими были листья ивы. Они его почти не закрывали. — Слушай внимательно, мистер Лебедь, — слышалось снизу, — начинай спускаться по той ветке, на которой стоишь,
Есть люди, которые берут на себя слишком много и, переходя грань терпения, просто сдаются. Есть и другие, которых немного и которые по какой-то причине всегда будут непобедимы. Вы встречаетесь с ними как во время войны, так и в мирное время. У них неукротимый дух, и ничто — ни боль, ни пытки, ни угроза смерти — не заставит их сдаться. Маленький Питер Уотсон был одним из них. И пока он изо всех сил старался не упасть с дерева, до него внезапно дошло, что он победит. Он поднял глаза и увидел свет, сияющий над водами озера, и свет этот был таким ярким и красивым, что он не мог отвести от него глаз. Свет манил его, влек за собой, и он бросился навстречу свету и расправил крылья. Роалд Дал. Лебедь пока не окажешься над прекрасной грязной водой! А затем взлетай! Питер не шевелился. Теперь он был в пятидесяти футах над ними, и они ни за что не смогут до него добраться. Внизу воца[269] рилось долгое молчание. Это продолжалось, наверное, с пол- ИЛ 6/2024 минуты. Он не сводил глаз с двух далеких фигур в поле. Они стояли совершенно неподвижно, глядя на него снизу вверх. — Ну хорошо, мистер Лебедь! — снова раздался голос Эрни. — Я сосчитаю до десяти. И если к тому времени ты не расправишь крылья и не улетишь, я пристрелю тебя из этой винтовки! И тогда получится, что сегодня я подстрелил не одного лебедя, а целых двух! Итак, начинаем, мистер Лебедь! Один!.. Два!.. Три!.. Четыре!.. Пять!.. Шесть! Питер оставался неподвижен. Отныне ничто не заставило бы его пошевелиться. — Семь!.. Восемь!.. Девять!.. Десять! Питер увидел, как Эрни поднимает винтовку к плечу. Она был направлена прямо на него. Затем он услышал щелчок винтовки и свист пули, просвистевшей у него над головой. Стало страшно. Но он по-прежнему не двигался. Он видел, как Эрни заряжает винтовку снова. — Последний шанс! — крикнул Эрни. — Следующая пуля достанется тебе! Питер не двигался. Он ждал. Он наблюдал за парнем, который стоял среди лютиков на лугу далеко внизу рядом с другим парнем. Винтовка снова поднялась к плечу. На этот раз он услышал треск в тот самый миг, когда пуля попала ему в бедро. Боли не было, но сила удара была сокрушительной. Словно кто-то ударил его кувалдой по ноге, и это сбило его с ног, с ветки, на которой он стоял. Он схватился руками за ветки, и... маленькая ветка, за которую он держался, согнулась и треснула.
[270] Тупик ИЛ 6/2024 Три разных человека сообщили, что видели большого белого лебедя, кружащего тем утром над деревней: школьная учительница, Эмили Мид, мужчина Уильям Эйлз, который менял черепицу на крыше аптеки, и мальчик Джон Андервуд, который управлял моделью самолета в соседнем парке. В то утро миссис Уотсон — она мыла посуду в кухонной раковине — случайно выглянула в окно как раз в тот момент, когда что-то огромное и белое упало на лужайку в ее саду за домом. Она выбежала на улицу и опустилась на колени рядом с маленькой скрюченной фигуркой своего единственного сына. — О, мой дорогой! — в ужасе воскликнула она, не веря своим глазам. — Мой дорогой мальчик! Что случилось с тобой? — У меня болит нога, — сказал Питер, открывая глаза, а затем потерял сознание. — У него идет кровь! — закричала миссис Уотсон, подняла сына и отнесла его в дом. Быстро вызвала врача и скорую помощь. И в ожидании, когда приедет скорая, она взяла ножницы и начала перерезать веревку, которой к рукам ее сына были привязаны два огромных лебединых крыла.
Влада Урошевич [271] ИЛ 6/2024 Рассказы Перевод с македонского Ольги Панькиной Новости С НАЧАЛА он бежал, спотыкался, падал; толпа вокруг него сгущалась, колыхалась, поднималась огромной волной, вскипала. Ошеломленные, обезумевшие лица проносились мимо, как большие, ужасные цветы. Он бежал мимо рушащихся стен, мимо домов, от которых остались только стены, перелезал через груды железных конструкций, проходил сквозь густые облака цементной пыли, из которых, казалось, не было выхода. Запнулся об оборванные телефонные провода, не удержался на ногах, упал. Он лежал, уткнувшись лицом прямо в пыль, его неловкие попытки подняться были совершенно напрасны. Через какое-то время он все же собрался с силами и сумел встать. Он снова заковылял по улицам, теперь уже пустым. Тогда ли он увидел огонь, или видел его раньше? Огонь дрожащими пальцами охватывал фасады, обнимал их, ласкал. Барочные фасады, и так удивительно разукрашенные, стали еще роскошнее. © Влада Урошевиќ, 2019 © Ольга Панькина. Перевод, 2024 Рассказы публикуются с любезного разрешения автора.
[272] Тупик ИЛ 6/2024 Он снова побежал. На улицах валялась разбросанная домашняя утварь, какая-то одежда. Над городом поднимался дым, по дальним улицам сновали обезумевшие люди, чадное облако опускалось все ниже. Стены рушились снова. Он бежал по длинной опустевшей улице. Вдалеке, повернувшись к нему, стояла группа людей. Он кинулся к ним из последних сил, шатаясь, валкими, вихляющими шагами. Что звонит, неужели будильник, брошенный на улице среди других предметов домашнего обихода? Это и вправду был будильник. Он завел его, чтобы проснуться вовремя — боялся, что проспит, вчера вечером он лег спать слишком поздно. Он встал, умылся: на коже чувствовались следы высохшего пота, ночью было очень душно. Звуки дня быстро и решительно затмили образы ночного сна. Однако во рту все еще чувствовался вкус пыли от рушащихся домов. Он почистил зубы, причесался. Лицо в зеркале показалось ему бледным и испуганным. Он начал привычно готовить завтрак, он был холост, жил один, и процесс приготовления еды был доведен им до автоматизма. Он сосредоточился на том, что делал, чтобы побыстрее управиться с готовкой: сначала слегка обжаренный бекон, потом яйца. Не забыть посолить. Готово. В кухонное окно светило солнце — надо закрыть жалюзи перед уходом. Хлопоты с завтраком затмили последние воспоминания о пережитом ночью. Лишь блеск ножа, когда он резал хлеб, напомнил ему что-то из сна. Огонь или битое стекло на улице? Было уже без двадцати семь, времени раздумывать не оставалось. Он взял куртку и вышел. По дороге его еще мучили эта ужасная ночь, страх, пережитый во сне. В офисе он попытался рассказать свой сон, но коллеги были слишком заняты, они не могли оторваться от утренних газет, слушали недостаточно внимательно. Когда он закончил, они вопросительно поглядели на него. — Ох, — заметила одна из коллег помоложе, — а мне снятся только эротические сны. Он отчего-то был недоволен, обеспокоен. Дурацкий сон, сказал он себе. В два часа он вышел из конторы; было жарко, началось лето с его духотой. Река обмелела, от нее пахло гнилью. Он решил пойти в ресторан пообедать. Официант отвечал ему грубо, суп был холодный. По потолку ресторана ползали мухи. Он тревожился, нервничал: его преследовали смутные картинки из сна, он чувствовал вокруг себя некую опасность, какую-то молчаливую угрозу. Он решил поспать днем.
Влада Урошевич. Новости Он возвращался домой по бесконечно скучной, знакомой ему до последней мелочи дороге: на углу был лесной склад с уже ненужными кучами дров, на поляне дремала ледащая лошадь, запряженная в убогую телегу. Дальше — мелочная лавка с фотогра[273] фиями киноартистов в витрине, стекольная мастерская, парик- ИЛ 6/2024 махерская с желтой латунной вывеской над входом. Новые многоэтажки были еще скучнее: их стены были исписаны заикающимися детскими надписями, разрисованы глупыми рисунками; от плохо оштукатуренных стен отвалились большие куски. Улица была длинной и почти пустынной. Акации не давали тени: пыльные листья проредила тля, грязь, сухая весна. Улицу, дрожащую от жары, переходила девочка, время от времени расплываясь и превращаясь в белое пятно. В руках она несла крошечных котят. Он поднялся по лестнице и вошел в квартиру. Вспомнил, что забыл купить газеты, но возвращаться было лень. Некоторое время он сидел, положив руки на колени, в душной тишине пустой квартиры. Было слышно, как на кухне капает кран. Он разделся и лег. Но заснуть он так и не смог. Он лежал и курил, наблюдая за мухами, описывавшими почти правильные круги вокруг люстры. Несколько мух сели на стекло, засиженное ими крохотными, едва заметными пятнышками. В неподвижном воздухе комнаты маленькие черные мушки бесконечно кружили над круглым абажуром, не осознавая, что все они летают по одному и тому же маршруту. Он вспомнил, что друзья пригласили его прийти вечером поиграть в карты. Было еще рано, но он начал собираться. Разбивая действия на как можно большее количество мелких движений, он брился, одевался, приводил в порядок квартиру. Он вышел на улицу, как только солнце село за высокими зданиями города. Он двигался медленно, разглядывая витрины, как будто хотел максимально потянуть время. Он миновал новые высотки, парикмахерскую, стекольную мастерскую, мелочную лавочку с фотографиями артистов кино в витрине. В уличной пыли купались воробьи. Стены домов все еще освещало солнце. Он пришел к приятелям слишком рано. Сидел с ними — друг рассказывал о футбольных матчах, жена жаловалась на детей — и смотрел включенный телевизор. Передавали итальянское музыкальное шоу: сотни безупречно одетых певцов в такт открывали рты, десятки скрипачей в такт взмахивали смычками. Затем врач стал рассказывать о заболеваниях легких, вызванных курением. Фотографии больных органов были отвратительны.
[274] Тупик ИЛ 6/2024 Компания собралась позже. Они пили пиво и играли в карты, он не выигрывал, но и не проигрывал. Жена хозяина предложила им бутерброды. Время от времени он поглядывал на экран телевизора: заметил, что подошло время новостей. В следующий момент ему показалось, что картинка на экране была ему откуда-то знакома. Показывали улицы с огромными домами, у домов были роскошные барочные фасады. Он пытался вспомнить, где он их видел. Его прервали: была его очередь ходить. Потом он снова поднял взгляд. На экране кипела толпа. Обезумевшие от страха люди проносились по экрану, захваченные каким-то хаотичным вихрем, словно большие белые бабочки. Они бежали мимо рушащихся стен, пробегали сквозь огромные облака пыли, падали. По телевизору что-то говорили, объясняли, но он так ничего и не понял. Его ужаснуло знакомое зрелище, он узнал в нем то, что уже видел. В один момент на опустевшей улице, все дома на которой были охвачены пламенем, он увидел одинокого человека, которого он сразу узнал. Неуверенно ступая среди разбросанной мебели, мужчина приближался к экрану, камера следовала за ним и снимала его, не отрываясь. Время от времени его закрывали клубы дыма, облака пыли от развалин, смутные тени людей, пробегавших перед камерой. Человек, теперь уже окончательно узнанный, бежал из последних сил, тяжело ступая, судорожно кривя лицо, боясь упасть. Он чуть не закричал. Перед ним, занимая почти весь экран, было его собственное искаженное болью и страхом лицо с полными ужаса глазами. Сомнений не было: это было его лицо, запечатленное как в зеркале. Игрок, сидевший справа от него, слегка подтолкнул его рукой. — Играй, нечего смотреть, — сказал он ему. — Сейчас не до телевизора. Он понемногу взял себя в руки. Бросил первую попавшуюся карту, вызвав общий смех и шутки в свой адрес. Обвел взглядом игроков, убедился, что никто не видел только что показанную сцену. — Где это снимали? — спросил он, стараясь говорить с нарочитым безразличием. Теперь на экране диктор рассказывал о росте экспорта в последние месяцы, демонстрировал какие-то графики. — В Индии, — сказала хозяйка, сидевшая на подлокотнике кресла мужа и рассматривавшая его карты. — В каком-то горо-
Влада Урошевич. Новости де в Индии произошло ужасное землетрясение и пожар. Говорят, что было много погибших и раненых. Вы что, не слышали? Он с трудом закончил партию и извинился. [275] — Вам нездоровится? — спросила хозяйка, глядя на его лицо. ИЛ 6/2024 — Ох, эта жара меня просто выматывает, — сказал он, выходя. Домой он возвращался медленно, пытаясь прийти в себя, успокоиться, что-то понять. “Это невозможно, — говорил он себе, — это глупое совпадение, обычное дело. К тому же кадры, показанные по телевизору, было нерезкими, размытыми, а меня утомила жара”. Но он сам чувствовал, что напрасно успокаивает себя. Он прошел мимо акаций, мимо лесного склада, мелочной лавочки, внутри которой горела слабенькая лампа без плафона, мимо стекольной мастерской, парикмахерской, новых многоэтажек. Он был взволнован, смущен сознанием того, что эта пыльная улица, пустая квартира, учреждение, где он служил, не были единственным местом его существования, свидетельствующим об образе его жизни. На следующий день он скупил все газеты, на первых полосах которых говорилось об ужасном землетрясении. Он тщетно пытался найти хоть какой-то понятный ему знак в списках погибших и потерявших свой дом. Газеты сообщали, что толчки продолжаются и что среди руин бродит множество отчаявшихся людей. Он думал о том человеке из телевизионных новостей, который, возможно, все еще ковыляет по разрушенным улицам. Он чувствовал, что они связаны невидимыми нитями и что он чувствует свою близость к нему, что он все более и более обеспокоен его судьбой. Шли дни, один жарче другого. Он уходил и возвращался по длинной улице с акациями, на углу стоял дровяной склад, за ним лавка с фотографиями киноактеров в витрине, стекольная мастерская, парикмахерская. Однажды днем, бродя по городу, он увидел в витрине книжного магазина книгу об Индии. Он зашел, нашел еще несколько книг и купил их. Потом, вечером, он рассматривал фотографии в них: пальмы, джунгли, великолепные пагоды, широкие панорамы рек, трущобы, улицы с барочными фасадами. В нем медленно просыпалось какое-то смутное воспоминание, какая-то память о некогда виденных картинах. Он заснул полуодетым, думая об огромных храмах на берегу грязной реки, о перенаселенных городах, о желтой спекшейся земле.
[276] ИЛ 6/2024 Он не знал, снится ли ему: он шел по темной улице, глядя на тротуар. Он ожидал увидеть величественные богато украшенные фасады дворцов в колониальном стиле, но увидел не это. На углу, когда он поднял голову, стоял дровяной склад с плохо различимыми поленницами дров, сложенными в углу двора, рядом была мелочная лавочка с тусклой лампой без плафона, стекольная мастерская, парикмахерская. Он шел по улице, которая казалась ему знакомой, по скучной улице, на которой росли хилые акации. Из темноты вышла девочка, чтобы перейти улицу. Девочка держала в руках котят. Это было похоже на однажды виденное, когда-то пережитое, но он не мог вспомнить, где и когда. И в этот момент, ужасно, до крика, испугавшись, оцепенев, почти обезумев, он понял, что уже просыпается и что через мгновение, прямо сейчас, он проснется в образе того человека, который, потерявшись в некоем индийском городе, блуждает без цели, обезумев от голода, среди руин и пепелищ. Случай во время отпуска Тупик У ЖЕ в первые дни отпуска в маленьком раскаленном городке между морем и шоссе тридцативосьмилетнему Н. С. показалось, что он попал в какую-то ловушку. Фактически пространство, в котором он оказался, представляло собой что-то среднее между капканом и прибором, предназначенным для измерения времени: в этом городе время было измерено, поделено на мелкие части, четко разграниченные между собой, и эти границы связывали его, мешали ему, пытались завлечь в ловушку. Церковные колокола, перекрикивания женщин из соседнего дома, приход почтальона, детские игры, гудки причаливающих и отчаливающих пароходов, послеобеденный отдых, обеды в гостинице — все это было распределено во времени по каким-то неведомым, но неумолимым правилам. Привыкший к суете и свободе большого города, Н. С. чувствовал себя окруженным, стесненным, загнанным. За последними домами городка располагалась фабрика по производству сардин, и в духоте дня, когда море сверкало тяжелым и мутным блеском, по улицам и по берегу растекался запах гниющих отходов. Н. С. казалось, что даже эти случайные притоки теплого и густого воздуха, напоенного запахом гниения, подчинялись скрытому и загадочному графику во времени, накрывавшему город в точно рассчитанные моменты. В городе не хватало воды; каждый день в порт приходил большой танкер и через длинную черную трубу заливал пре-
Влада Урошевич. Случай во время отпуска сную воду в городские резервуары. Прибытие и отбытие танкера также было частью большого капкана времени, в котором было заключено все: танкер появлялся в полдень, в разгар жары, и оставался в порту до шести часов дня, когда [277] солнце еще было над горизонтом. Отсутствие воды не беспо- ИЛ 6/2024 коило Н. С., он компенсировал его двойной дозой привычных шпритцеров из белого вина с минеральной водой, которые пил у стойки импровизированного буфета в порту; гораздо больше его волновала неразрывная связь каждого события с определенным отмеренным временем, строгая упорядоченность этой связи, ее неумолимая пунктуальность. Иногда у него возникало впечатление, что все предопределено раз и навсегда, бесповоротно, окончательно. Утром его разбудили перекрикивания соседок с балконов — он понял, что уже девять часов. Недовольно встал и с неохотой пошел на пляж. Возвращался он в полдень. Опершись на стойку, он пил прохладный шпритцер, зная, что на горизонте сейчас появится черный маслянистый силуэт танкера. Он повернул голову и увидел, что корабль действительно был там, где он ожидал его увидеть, совсем крошечный и черный. И в этот момент почувствовал, что кто-то позади него наблюдает за ним. Сначала он подумал, что это какой-нибудь знакомый, — он испугался, что кто-то из немногих его знакомых оказался в том же городе и что теперь ему придется вести скучный разговор о погоде, ценах и официантах. Но когда обернулся, понял, что человека, стоящего за спиной, видит впервые. Незнакомец улыбнулся, будто извиняясь, и кивнул. Н. С. подумал, что незнакомец обознался. Он кивнул в ответ, ожидая вопросов, за которыми последует признание ошибки, отступление, растерянные улыбки. Неизвестный раздумывал, подыскивая подходящие слова. Затем спросил Н. С., заметил ли он? Н. С. не ожидал такого вопроса. Подумал, что ослышался. Сказал, что не понимает. Незнакомец снова спросил, заметил ли он, что они с женой следят за ним уже два дня. При этом легким движением глаз указал куда-то в сторону. Только тогда Н. С. увидел женщину, стоящую в стороне, в тени: не очень привлекающая внимание внешность, темнозеленое платье, оттенявшее бледное лицо с большими, слегка испуганными глазами. Он не знал, поздороваться с ней или нет. Но потом все-таки кивнул ей. Незнакомец стоял и ждал ответа.
[278] Тупик ИЛ 6/2024 Н. С. сказал, ничего-ничего, он тоже наблюдает за людьми, а другие наблюдают за ним и так далее. Незнакомец с этим не согласился. Он сказал, что это не было обычное наблюдение. Затем сделал паузу, словно подыскивая слова. Танкер уже был недалеко от берега. Н. С. видел, как матросы готовили канат, выискивая взглядом на берегу кого-нибудь, кому можно было бы его бросить. Незнакомец подошел ближе. Торопливо, как бы желая поскорее освободиться от того, что ему нужно было сказать, выпалил, что речь идет о его жене. Н. С. снова посмотрел на женщину. Она сделала нерешительное движение, колеблясь, подходить или нет. Неизвестный сказал, что его жена раньше была замужем за другим. И добавил, что Н. С. удивительно похож на ее первого мужа. Н. С. сказал, что не был женат. Он не понимал цели разговора и хотел поскорее покончить с недоразумением. Незнакомец сказал, что дело не в этом. И не в простом сходстве. Впервые увидев его, жена сказала, что совпадение просто невероятное. Женщина подошла ближе и стала говорить, что, когда она увидела его впервые, то сказала мужу, что она словно увидела своего первого мужа. Она глядела на Н. С. своими большими глазами, как будто чего-то ожидая. Немного нервно Н. С. повторил, что никогда не был женат. Женщина сказала, что она не об этом. Она рассказала, что ее первый муж погиб в автокатастрофе. Он попал под грузовик, когда переходил улицу. И сказала, что Н. С. удивительно похож на него. Н. С. сказал, что такое бывает. Поразительное сходство. Женщина согласилась. И сказала, да, это один из таких случаев. И тут ветер принес запах с фабрики сардин: остатки рыбы продолжали гнить на солнце. Н. С. почему-то подумал о мертвеце. Все трое уже подошли к стойке. Большой танкер был на причале, и двое матросов монтировали трубы, по которым потечет вода. Н. С. смотрел поверх мужа и жены на море, сверкавшее, как груда битого стекла. Каждый день он видел одну и ту же картину: повторялись одни и те же жесты, одни и те же движения. Все было заранее предусмотрено, рассчитано, определено. Мужчина и женщина посмотрели на него. Н. С. улыбнулся улыбкой, которая отражала неловкость ситуации. Было ощущение, что разговор не окончен.
Днем, отдыхая в своем гостиничном номере, Н. С. сожалел не только о том, что приехал провести лето сюда, в город, нестерпимо пахнущий гнилыми сардинами, но и о том, что согласился на глупый разговор о покойном муже и на фотографирование. Однако отказаться было бы очень грубо, а просто не прийти и потом весь отпуск стараться избегать встречи с супругами в таком маленьком городке было невозможно. Он встал, оделся, посмотрел на себя в зеркало, поду- Влада Урошевич. Случай во время отпуска Мужчина вдруг сказал, что у них есть одна просьба. Женщина с мольбой посмотрела на Н. С. Запах гниющей рыбы усилился. Ветер дул со стороны фабрики. Н. С. ничего не ответил. [279] Мужчина заявил, что они не хотят его обременять, но для ИЛ 6/2024 его жены это очень много значит. Женщина все еще умоляюще смотрела на Н. С. Она сказала, что они просят его. Н. С. спросил их, что он может для них сделать. Вопрос был задан весьма осторожно. Мужчина сказал, что надеется, что это не доставит ему неудобств. Блеск моря сквозь листву усилился: мимо берега прошла рыбацкая лодка, подняв волну. Женщина вдруг сказала, что они хотели бы с ним сфотографироваться. Она вся раскраснелась, то ли от волнения, то ли от жары. Н. С. сказал, что не понимает. Мужчина попытался объяснить. Он говорил торопливо, опасаясь, что Н. С. не согласится, что уйдет, оставит их. Он сказал, что это своего рода память, что Н. С. очень похож на покойного мужа его нынешней жены, что для них это было бы как будто на мгновение покойник оказался среди них. Оба теперь смотрели на Н. С. с ожиданием. Казалось, что на борту танкера что-то случилось. Но Н. С. уже знал, что, если матросы задвигались и замахали руками, это означает только, что начала поступать вода. Матросы действительно махали руками и подавали знаки — вероятно, кому-то, кто стоял на берегу, но кого не было видно из-за листвы. Н. С. знал, что теперь матросы успокоятся и снова сядут. Они действительно так и сделали. Мухи садились на стойку и пили из тонких кружков, следов от мокрых стаканов на металле. Снова начала шириться вонь от фабрики сардин. Н. С. сказал, что согласен, раз это так много для них значило. Затем он спросил их, когда они хотят встретиться и где.
[280] Тупик ИЛ 6/2024 мал немного и вернулся к шкафу. Достал оттуда галстук, повязал. Проходя мимо зеркала, он улыбнулся при мысли, что покойникам всегда повязывают галстук и что сейчас ему предстоит играть роль покойника. Из-за закрытых жалюзи, просачиваясь сквозь щели в дереве и сквозь складки занавесок, доносился сладкий и отвратительный запах гниющей на солнце рыбы. Снаружи его ждал горячий воздух, густой и душный, как овечья шерсть; над каменной мостовой и белыми стенами домов все еще сияло солнце. Под маркизой, натянутой над входом в ателье фотографа, его ждала семейная пара, превращенная тенью в темный силуэт. Мужчина улыбнулся и сказал, что они думали, что он не придет. Н. С. заметил, что на мужчине был темный костюм, а женщина была одета во все белое. Было очевидно, что они относятся к этому фотографированию как к торжественному действу. Фотограф вышел из ателье. Он поздоровался и сказал, что они пришли вовремя. По разговору и его тону, несколько фамильярному, Н. С. показалось, что он их знает или что его каким-то образом подготовили к этой встрече. Фотограф провел их в ателье и скрылся за темной перегородкой. Женщина обернулась к Н. С. Она волновалась, не знала, как начать, искала слова. Н. С. спросил ее, что не так. Женщина сказала ему, что он очень любезен, что она благодарна, что он вообще пришел, но что ее покойный муж никогда не носил галстука. Н. С. пробормотал, что он сделает все, как ей хочется, и сунул галстук в карман. Казалось, это придало женщине смелости, и она попросила его снять и часы. Фотограф появился из-за перегородки, посмотрел, будто проверяя, здесь ли они, и снова исчез. Н. С. согласился. Мужчина повернулся к женщине и посоветовал ей не перегибать палку. Несколько упрямым и по-детски капризным тоном женщина сказала, что ее муж никогда не носил наручных часов. Мужчина сказал, что это неважно. Фотограф появился и снова исчез. Н. С. показалось, что он подмигнул женщине, но потом он подумал, что это показалось ему в полумраке. Женщина сказала, что он всегда носил карманные часы и что они были на нем, когда произошло то происшествие.
Попрощавшись с мужем и женой, Н. С. вздохнул с облегчением. У него было ощущение, что он завершил какую-то трудную работу, конечный результат которой был неизвестен. Мужчина и женщина ушли несколько поспешно, почти растерянно. Когда он обернулся, то увидел, что и они оборачиваются, глядя ему вслед; он быстро повернулся в другую сторону, чувствуя себя почему-то неловко. Он медленно шел к центру города. Чувствовал себя усталым. Влада Урошевич. Случай во время отпуска Мужчина сказал, что это вообще не имеет значения. Затем он обратился к Н. С. и, как будто желая извиниться перед ним, рассказал, что покойный, переходя улицу, посмотрел на часы, замедлил шаг и не увидел грузовика. [281] Н. С. сказал, что согласен, если дама настаивает, и снял ИЛ 6/2024 свои часы с руки. Женщина взяла их и взамен протянула ему, вынув из сумки, большие старомодные карманные часы на тяжелой цепочке. Затем она показала ему, где повесить цепочку. Ее руки несколько раз пробежались по его костюму, одергивая, поправляя, приводя в порядок. Н. С. вздрогнул. Поправляя костюм, руки женщины несколько раз коснулись его, и он почувствовал, что они были мягкими и влажными. Это прикосновение показалось ему знакомым и близким, словно эти руки уже дотрагивались до него раньше. Женщина сказала несколько слов, но он их не расслышал. Потом женщина сказала, что есть небольшие различия, не влияющие на основное сходство, и что она уже заметила, что он пьет вино с минеральной водой, а ее покойный муж всегда пил коньяк. Фотограф появился снова и спросил, готовы ли они. Женщина сказала, что будут готовы через минуту, и еще раз посмотрела на Н. С., а мужчина стоял в стороне, почти спиной к ним, рассматривая какие-то фотографии на стене. Почти интимным движением женщина поправила волосы Н. С. на лбу, глядя ему в глаза. Потом прошептала что-то о встрече у фотографа, о старых временах, о его глазах. Как тогда, сказала она. Н. С. не понял, но не успел спросить, потому что муж, покашляв, повернулся к ним. Затем все трое встали перед экраном. Н. С. стоял справа, женщина посередине. Пробравшись сквозь щели в двери и найдя тайные сквознячные тропы, до них донеслась тонкая струйка теплого и затхлого запаха гниющей рыбы.
[282] ИЛ 6/2024 На причале он остановился в растерянности. Судя по заходящему солнцу, танкер уже должен был уйти; так было каждый день с тех пор, как он приехал сюда. Но теперь корабль был пришвартован к берегу, а два матроса сидели на пристани, беспечно глядя на горизонт, будто решив остаться здесь навечно. Н. С. медленно пошел к стойке. Выпью шпритцер перед ужином, — подумал он. Но тут вспомнил о женщине, о влажных и теплых прикосновениях ее пальцев, о муже, пившем только коньяк. — Один коньяк, — сказал он официанту, который уже было взялся за бутылку с вином. Затем он медленно пошел к отелю. Он переходил улицу, когда снова увидел танкер, пришвартованный у причала и не подававший никаких признаков того, что скоро собирается отойти. Было очевидно, что что-то не так со временем. Он решил проверить и поднял руку: часов на месте не было. Он вспомнил, что забыл забрать их у женщины. До него снова донесся запах гниющей рыбы, тяжелый и удушливый. Он потянул за цепочку и достал карманные часы. И остановился от удивления: стекло было разбито, а стрелок вообще не было. Была только круглая белая поверхность, окруженная бессмысленными цифрами. Он постоял так с минуту, глядя на часы, вне времени, лишь смутно думая о влажных, беспокойных и бесконечно чувствительных пальцах незнакомой женщины. Он все больше и больше убеждался, что знает это прикосновение; в нем просыпалось смутное воспоминание. Он даже не услышал грузовик, который выехал из-за угла и водитель которого, удивившись неподвижной человеческой фигуре посреди улицы, вообще почти не затормозил.
Авторы номера Сесар Айра Cеsar Aira [р. 1949]. Аргентинский прозаик, эссеист, переводчик. Лауреат премий фонда Конекс [1994 за перевод, 2004 за роман], имени Роже Кайуа [2014, Франция], Ибероамериканской литературной премии имени Мануэля Рохаса [2016, Чили], Международной литературной премии фонда Форментор [2021, Испания] и др. Кавалер ордена Искусств и словесности [Франция]. Александр Израилевич Казачков [р. 1954]. Переводчик с испанского. Лауреат премии имени А. М. Зверева [2021]. Эльза Моранте Elsa Morante [1912—1985]. Итальянская писательница и поэтесса. Лауреат литературных премий Виареджо [1948], Стрега [1957], Медичи [1984]. Анна Владиславовна Ямпольская Переводчик с итальянского, кандидат филологических наук, PhD, доцент Литературного института имени А. М. Горького. Лауреат премии области Тоскана Сереб- Автор более 100 романов, повестей, новелл, эссе, драматургических произведений, в том числе Эмма-пленница [Ema, la cautiva, 1981], Призраки [Los fantasmas, 1990], Как я стал монахиней [Cоmo me hice monja, 1993], Литературный конгресс [El congreso de literatura, 1997], Варамо [Varamo, 2002], Принс [Prins, 2018]. Садовник, скульптор и беглец [El jardinero, el escultor y el fugitivo, 2022] и др. Его произведения переведены на многие языки. В ИЛ опубликованы его повесть Портниха и ветер [2021, № 5] и эссе из книги Читающая волна [2022, № 12]. Перевод повести Новая жизнь выполнен по изданию La vida nueva [Buenos Aires: Mansalva, 2007]; рассказов — по изданию Три истории из жизни моей малой родины [Tres historias pringlenses. Buenos Aires: Biblioteca Nacional, 2013]. В его переводах выходили произведения М. Пуига, Х. Л. Борхеса и Б. Касареса, А. Монтероссо, Х. Бенета, Г. Ньельсена, О. Бустоса Домека, А. Ди Бенедетто и др. Составитель, автор вступлений и переводчик специальных номеров Иное небо [2021, № 5] и Аргентина — “открытая книга” [2022, № 12], посвященных аргентинской литературе. Неоднократно публиковался в ИЛ. Автор романов Ложь и колдовство [Menzogna e sortilegio, 1948], Остров Артуро [L’isola di Arturo, 1957], История [La Storia, 1974] и др., сборников рассказов Тайная игра [Il gioco segreto, 1941], Невероятные приключения Катерины [Le straordinarie avventure di Caterina,1959] и др., поэтических сборников Алиби [Alibi, 1958], Мир, спасенный детьми, и другие стихи [Il mondo salvato dai ragazzini e altri poemi, 1968]. В ИЛ напечатан ее рассказ Улица ангела [1995, № 6]. Переведенные рассказы взяты из сборника Андалузская шаль [Lo scialle andaluso. Torino: Einaudi, 1985]. Автор работ по истории итальянской литературы, стилистике, теории перевода, составитель антологий рассказов итальянских писателей. Переводила произведения М. Банделло, А. Банти, Л. Да Порто, А. Де Карло, А. Дельфини, М. Джецци, П. Джордано, Р. Калассо, Л. Литтиццетто, Дж. П. Лучини, К. Малапарте, К. Маргиса, М. Мари, Ф. Т. Маринетти, А. Палаццески, Р. Пацци, П. Соррентино, М. Л. Спациани, М. Терцаги, Э. Ферранте и др., эссеистику, кни- [283] ИЛ 6/2024
[284] ИЛ 6/2024 ряный гонфалон [2007] за исследования по итальянистике и Премии имени Н. В. Гоголя [2009], Государственной премии Италии в области художественного перевода [2016], Инолиттл [2019] и др., награждена золотой медалью Общества имени Данте Алигъери [2017, 2019]. ги и статьи по истории искусства и литературы. Составитель и переводчик специальных номеров ИЛ — Итальянская литература в поисках формы [2008, № 10], Италия: времена года [2011, № 8], Сказки об Италии [2018, № 12], Италия: женские голоса [2022, № 5], составитель и автор статьи рубрики Современный итальянский рассказ [2016, № 3], составитель и автор статьи рубрики Пьер Паоло Пазолини: 100 лет со дня рождения [2022, № 4]. Галит Хазан-Рокем Автор книг Паутина жизни: фольклор и мидраш в раввинистической литературе [Web of Life: Folklore and Midrash in Rabbinic Literature, 2000], Рассказы о соседях: Еврейские нарративные диалоги в поздней античности [Tales of the Neighborhood: Jewish Narrative Dialogues in Late Antiquity, 2003], Сирены в раввинской академии [Sirens in the Rabbinic Academy (in Hebrew), 2023] и др., поэтических сборников Ципори. Сорок минус одно византийское хайку из Галилеи и Стихотворение [Tsippori: Forty-Minus-One Byzantine Haiku from the Galilee and a Poem (in Hebrew), 2002], Постановка голоса [Voice Training (in Hebrew), 1998], Как Лотова жена [Like Lot’s Wife (in Hebrew), 1989]. В ее переводе на иврит вышли стихи Э. Седергран и Т. Транстремера. Публикуемое стихотворение Вдвоем [Shneinu] взято из литературного журнала Eruvin [2023, № 8]. Galit Hasan-Rokem Израильская поэтесса, переводчик, исследовательница фольклора, древнееврейской литературы и ближневосточной культуры. Почетный профессор Еврейского университета в Иерусалиме. Член Академии народной культуры имени короля Густава Адольфа в Швеции [с 2007 г.]. Ипполит-Жан Жироду Hippolyte Jean Giraudoux [1882—1944]. Французский новеллист, эссеист, драматург, дипломат. Кавалер ордена Почетного легиона [1915]. Константин Владимирович Львов [р. 1976]. Историк-архивист, кандидат исто- Автор романов Симон Патетический [Simon le Pathetique, 1918], Элпенор [Elpenor, 1919], Сюзанна и Тихий океан [Suzanne et le Pacifique, 1921; рус. перев. Сюзанна-Островитянка, 1928], Зигфрид и Лимузен [Siegfred et le Limousin, 1922; рус. перев. 1927], Белла [Bella, 1926; рус. перев. 1927], Эглантина [Eglantine, 1927; рус. перев. 2007], сборника рассказов Провинциалки [Provinciales, 1909], пьес Зигфрид [Siegfred, 1928], Амфитрион-38 [Amphitryon 38, 1929], Интермеццо [Intermezzo, 1933], Троянской войны не будет [La guerre de Troie n’aura pas lieu, 1935], Электра [Electre, 1937], Безумная из Шайо [La folle de Chaillot, 1946] и др. Его пьесы издавались по-русски отдельными изданиями и в сборниках и ставились на сцене, в частности, в Мастерской Петра Фоменко, Театре им. К. С. Станиславского, МХТ им. А. П. Чехова. Автор материалов о культуре на радио Свобода. В ИЛ опубликованы его эссе Голоса непонятных печалей: неизвестные и неоконченные рассказы Пруста [2021, № 7], послесловие к переводам 35 английских сонетов Ф. Пессоа [2023, № 9], вступ-
рических наук, сотрудник ИМЛИ имени А. М. Горького. ление к публикации перевода трагедии Еврипида Елена [2024, № 2], статья Маэстро Т. Капоте: моментальные викторианские снимки [2024, № 3], рецензии в рубрике Среди книг. Шандор Петефи Стихотворения и поэмы Ш. Петефи издавались в Венгрии в многочисленных сборниках, антологиях и собраниях сочинений [Nsszes knltemеnyei. 1—2. Pest, 1847—1848, Nsszes mtvei. Budapest, 1951—1964] и др. В ИЛ опубликованы его стихи [1973, № 4]. Публикуемые стихи Одно меня страшит... [Egy gondolat bаnt engemet], Осенний ветер жалуется кронам [Beszеl a fаkkal a bws pszi szеl], В конце сентября [Szeptember vеgеn] взяты из антологии Венгерские стихи семи столетий [Hеt еvszаzad magyar versei. 1. k. Budapest: Magyar Helikon, 1966]. Petpfi Sаndor [1823—1849]. Венгерский поэт и общественный деятель. Юрий Павлович Гусев [р. 1939]. Литературовед, переводчик с венгерского, доктор филологических наук. Лауреат премии Дери Тибора [1997], международной литературной премии Памятный меч Балинта Балашши [2008], премий Инолит [2011], Милана Фюшта [2011], национальной премии имени Балашши [2020], кавалер ордена Золотой Почетный Крест Венгерской Республики [2009]. Кевин Уилсон Kevin Wilson Американский писатель, преподаватель Южного университета Севани [штат Теннесси]. Лауреат премий имени Ширли Джексона [2009] и Alex [2010]. Петер Фаркаш Farkas Pеter [р. 1955]. Венгерский прозаик. Участник венгерской демократической оппозиции, самиздатовского движения. Лауреат литературных Переводил Л. Немета, М. Сабо, К. Микеша, Д. Конрада, И. Кертеса, Я. Хаи, П. Фаркаши, Ш. Мараи, М. Корниша, Л. Дарваши, Л. Краснахоркаи, С. Эрдега, Д. Ийеша, Д. Драгомана, И. Силади, Д. Петри, И. Оравца, Б. Балашши, Ф. Кёльчеи, Л. Сабо, П. Фаркаша и др. Неоднократно публиковался в ИЛ. Автор романов Семья Фэнг [The Family Fang, 2011], Идеальный маленький мир [Perfect Little World, 2017], Здесь не на что смотреть [Nothing to See Here, 2019], Сейчас не время паниковать [Now Is Not the Time to Panic, 2022], сборника рассказов Детка, ты будешь моей [Baby, You’re Gonna Be Mine, 2019] и др. Публикуемый рассказ Цирковой выстрел [The Shooting Man] взят из сборника Туннель к центру Земли [Tunneling to the Center of the Earth. New York: HarperCollins/Ecco, 2009]. Автор книг прозы Восемь минут [Nyolc perc, 2007], Креатура [Kreatwra, 2009], Иоганна [Johanna, 2011], Тяжелый дождь [Nehеz espk, 2013]. В ИЛ опубликованы его повесть Восемь минут [2011, № 5] и В Люксембургском саду навсегда [2021, № 2], эссе Европейское мягкое порно, лебедь Грига и свободная воля [2022, № 7], рассказ Глаголы бытия [2023, № 3]. [285] ИЛ 6/2024
премий Шандора Броди [1997], Шандора Мараи [2010]. С 1982 г. живет в Германии. Публикуемый текст Люди и звери [Emberek, аllatok] взят из журнала Lаtо [2023, июнь]. Роалд Дал Автор романов Дэнни — чемпион мира [Danny the Champion of the World, 1975], Ведьмы [The Witches, 1983], Матильда [Matilda, 1988] и др., повестей Изумительный мистер Лис [Fantastic Mr. Fox, 1970], Джеймс и гигантский персик [James and the Giant Peach, 1961] и др., циклов рассказов Клод, Собака Клода [Claud, Claud’s Dog, 1953—1974], Чарли [Charlie, 1964—1979]. Публикуемый рассказ Лебедь [The Swan] взят из Полного собрания рассказов. Т. 2, 1954—1988. Ожидайте неожиданного [Expect the Unexpected. The complete short stories. Volume two. 1954—1988. Penguin Books, 2014]. [286] ИЛ 6/2024 Roald Dahl [1916—1990]. Британский прозаик, поэт, сценарист. Лауреат премии Эдгара Алана По [1954, 1960, 1980], Всемирной премии фэнтези [1983], Уитбредовской премии [1983]. Влада Урошевич Влада Урошевиќ [р. 1934]. Македонский поэт, прозаик, литературный критик и переводчик. Лауреат многих престижных премий и наград Македонии, России, Сербии, Турции, Франции и др. стран. Член Македонской академии наук и искусств, Союза писателей Македонии, Европейской академии поэзии, Македонского ПЕН-центра, член-корреспондент Академии Малларме. Автор сборников поэзии Другой город [Еден друг град, 1959], Манекен в пейзаже [Манекен во пејзажот, 1966], Звездные весы [Ѕвездена терезија, 1973], Компас сна [Компасот на сонот, 1984], Риски ремесла [Ризиците на занаетот, 1993], Мане, текел, фарес [Мане, текел, фарес, 2002; рус. перев. Поющий в башне, 2017] и др., романов Вкус персиков [Вкусот на праските, 1965], Моя родственница Эмилия [Мојата роднина Емилија, 1994], Придворный поэт в летательном аппарате [Дворскиот поет во апарат за летање, 1996], Дикая лига [Дива лига, 2000; рус. перев. Ищите ворона, 2020], Невеста змея [Невестата на змејот, 2008; рус. перев. 2012], Маджун [Маџун, 2018; рус. перев. 2019], сборников рассказов, путевых заметок, эссе, литературоведческих и критических работ. Его произведения переведены на многие иностранные языки. В ИЛ опубликованы его стихи [2023, № 3]. Публикуемые рассказы взяты из сборника Вишневый ликер [Вишнов ликер. Скопј е: МАНУ и Магор, 2019]. Пе ре во дчи ки Ан на Бы ст руе ва Выпускница Литературного института имени А. М. Горького [семинар А. В. Ямпольской], переводчик с итальянского. В ИЛ публикуется впервые.
Оль га Ле ви тан Доктор философии, истории театра, преподаватель кафедры театра в Еврейском университете в Иерусалиме. Бе не дикт Кон стан ти но вич Лив шиц [1886—1938]. Поэт, переводчик. В 1937 г. был репрессирован и через год расстрелян. Реабилитирован в 1957 г. Ан д рей Вя че сла во вич Зо тов Автор многочисленных статей по истории русско-еврейского модернистского театра, книги Странствия Гадибука [The Dybbuk Journeys, 2023]. Редактор тематического театрального номера Вечные странники еврейского театра [Slavic Jewish Studies, 2022], публиковалась в альманахе Мнемозина ]2019], переводила статьи по истории театра. Сотрудничает с Петербургским театральным журналом. В ИЛ публикуется впервые. Автор сборников стихов Флейта Марсия [1911], Волчье солнце [1914], Из топи блат [1922], Патмос [1926], Кротонский полдень [1928], книг переводов От романтиков до сюрреалистов [1934], Французские лирики XIX и XX веков [1937], книги воспоминаний Полутораглазый стрелец [1933]. Сотрудничал с журналами Остров и Аполлон. В ИЛ публикуется впервые. [р. 2003]. Переводчик с английского, студент Литературного института имени А. М. Горького. Ека те ри на Вя че сла вов на Баб ки на В ИЛ публикуется впервые. Переводчик с английского. Оль га Пань ки на Поэт, переводчик со славянских языков. Лауреат II Международного фестиваля славянской поэзии Поющие письмена за лучшие переводы македонской поэзии [2010], премий Хрустальное перо [2010], Золотое перо [2011], имени Чехова [2011], имени Глигора Прличева [2011], Югра [2020], Золотой витязь [2021], литературной премии Ясная Поляна [2023] и др. Обладатель медали Б. Конеского [2012], государственной награды За заслуги перед Македонией [2019]. Автор проектов Македонский роман XXI века, Библиотека литературы Македонии и Читай Македонию! Перевела романы Ж. Чинго, П. М. Андреевского, Л. Старовы, Д. Найческой, В. Андоновского, В. Урошевича и др. В ИЛ в ее переводе опубликованы рассказы македонских писателей [2013, № 3], новелла Д. Великича и документальная проза Ю. Лобачева [2015, № 11], стихи В. Урошевича [2023, № 3]. [287] ИЛ 6/2024
Подписаться на журнал можно во всех отделениях связи. Индекс П3254 — Почта России, 70394 — Урал-Пресс. Льготная подписка оформляется в редакции (вторник, среда, четверг с 13.00 до 17.30). В оформлении обложки использован фрагмент акварели английского художника Джонатана Уолстенхолма [р. 1950] Осенние листья [2005]. Художественное оформление и макет Андрей Бондаренко, Дмитрий Черногаев. Старший корректор, секретарьреферент Ксения Жолудева. Авторские права Милана Варакина. Компьютерная правка Ксения Жолудева. Компьютерная верстка Вячеслав Домогацких. Главный бухгалтер Татьяна Чистякова. Исполнительный директор Мария Макарова. PR Дарья Забалканская, Алиса Галенкина. Журнал выходит один раз в месяц. Оригинал-макет номера подготовлен в редакции. Адреса редакции: 115035, г. Москва, Космодемьянская наб., д. 44/2, корп. А (юридический); 125315, г. Москва, Ленинградский просп., д. 68, стр. 24 (фактический, почтовый); м. “Аэропорт”. Телефон: (495) 225-98-80. E-mail: zhurnalil@yandex.ru Купить журнал можно: в Москве: в редакции; в книжном магазине “Фаланстер” (ул. Тверская, д. 17); в Санкт-Петербурге: в книжном магазине "Все свободны" (ул. Некрасова, д. 23); в книжном магазине “Подписные издания” (Литейный просп., д. 57); в интернет-магазине “Лабиринт” (http://www.labirint.ru) в интернет-магазине “Ozon” (https://www.ozon.ru) Официальный сайт журнала: http://www.inostranka.ru Наш блог “ВКонтакте”: https://vk.com/journalinostranka Регистрационное свидетельство ПИ № 8С77-63040 от 18 сентября 2015 г. Подписано в печать 27.05.24 Формат 70х108 1/16. Печать офсетная. Бумага газетная. Усл. печ. л. 25,20. Уч.-изд. л. 24. Заказ № 12083/24 Тираж 1700 экз. Отпечатано в Публичном акционерном обществе “Можайский полиграфический комбинат” 143200, Россия, г. Можайск, ул. Мира, 93. www.oaompk.ru, тел.: (49638) 20-685 Присланные рукописи не возвращаются и не рецензируются.