Text
                    

НФ «Пушкинская библиотека» ИЗДАТЕЛЬСТВО
ЗОЛОТОЙ ФОНД МИРОВОЙ КЛАССИКИ РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ АВЕРИНЦЕВ СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ БАКЛАНОВ ГРИГОРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ ГЕНИЕВА ЕКАТЕРИНА ЮРЬЕВНА ГРАНИН ДАНИИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ИВАНОВ ВЯЧЕСЛАВ ВСЕВОЛОДОВИЧ КОМЕЧ АЛЕКСЕЙ ИЛЬИЧ ПИОТРОВСКИЙ МИХАИЛ БОРИСОВИЧ ЧХАРТИШВИЛИ ГРИГОРИЙ ШАЛВОВИЧ ШВЫДКОЙ МИХАИЛ ЕФИМОВИЧ
ЗОЛОТОЙ ФОНД МИРОВОЙ КЛАССИКИ Джордж ОРУЭЛЛ СКОТНЫЙ ДВОР 1984 ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ ЭССЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО НФ «Пушкинская библиотека» МОСКВА 2003
УДК 821.111 ББК 84(4Вел) 0-63 Серия «Золотой фонд мировой классики» основана в 2002 году Составители серии К.Н. Атарова, А.Я. Ливергант Составление тома, вступительная статья и примечания А.М. Зверева Перевод с английского Оформление А.А. Кудрявцева Издание осуществлено при поддержке Института «Открытое общество» (Фонд Сороса) — Россия Оруэлл Дж. 0-63 Скотный двор. 1984. Памяти Каталонии. Эссе: Сб.: Пер. с англ. / Дж. Оруэлл. — М.: НФ «Пушкинская библиотека»: ООО «Изда- тельство АСТ», 2003. — 661 , [3] с. — (Золотой фонд мировой классики). ISBN 5-94643-058-0 (НФ «Пушкинская библиотека») ISBN 5-17-018621-5 (ООО «Издательство АСТ») В томе представлены самые известные произведения классика англий- ской литературы XX века Джорджа Оруэлла. УДК 821.111 ББК 84(4Вел) © Составление серии «Золотой фонд мировой классики». НФ «Пушкинская библиотека», 2002 © Составление тома, вступительная статья и примечания. А.М. Зверев, 2003 © Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2003
Оруэлл в меняющемся мире Время необратимо и в литературе: вчерашние новаторы на- чинают выглядеть архаистами, книги, еще недавно казавшиеся откровением, с годами начинают восприниматься только как па- мятник ушедшей эпохи. Такое особенно часто происходит с про- изведениями, за которыми когда-то остро чувствовалась злоба дня. Есть особая категория писателей, неспособных творить, ди- станцируясь от проблем, значимых для современности, держась в стороне от политики, — таким особенно трудно сохранить ка- кой-то резонанс, когда актуальность их творчества исчезает и о значении созданного ими приходится судить уже только по ху- дожественным критериям. О Джордже Оруэлле, английском про- заике, начинавшем в 30-е годы минувшего столетия, мало кто слышал, пока в 1945 году не появилась, наделав много шума, его сатирическая сказка «Скотный Двор», а вслед за ней, уже неза- долго до смерти писателя, — антиутопия «1984». Успех этих книг был в ту пору оглушительным. Теперь их, конечно, воспринимают по-другому, но Оруэлл остался интересным читателю и сегодня, пол- века спустя, когда в мире произошло столько радикальных перемен. Видимо, книги Оруэлла обладают неким смыслом, который вовсе не сводится к политическим коллизиям, имевшим особен- ную важность для его времени. По-настоящему понять эти книги вне исторического Контекста, коим в них определено очень мно- гое, разумеется, нельзя. Но точно так же нельзя их сводить толь- ко к контексту, теперь уже требующему пояснений, для совре- менников Оруэлла не обязательных, потому что все было узна- 5
ваемо, словно репортаж с места событий. Актуальность померк- ла, но не перестает поражать прозорливость Оруэлла: описывая увиденное и пережитое его поколением, он сумел коснуться про- блем, над которыми люди не перестанут думать никогда, и преж- де всего — мучительной для него проблемы человеческой свобо- ды перед лицом насильственного обезличивания, повседневного унижения, бесправия и тирании. Оруэлл не сразу осознал эту проблему как главную и для его эпохи, и для него самого. Есть некий рубеж, резко разделяющий его творчество: до гражданской войны в Испании и после нее. Тут трудно говорить о поступательности, об эволюции — скорее по- дойдут другие слова: взрыв, перелом, переоценка. Читая книги Оруэлла в том порядке, как они появлялись, не отделаться от впечатления, что перед нами писатель, словно проживший в ли- тературе две разные жизни за отпущенный ему недолгий срок. Повинна в этом была драма идей, вернее, той идеи социаль- ной революции, на которой вырос Оруэлл. Она не выдержала проверки делом: так осознал Оруэлл катастрофу, какой обернул- ся советский эксперимент, — после коллективизации и судебных процессов 1937 года в этом убедились и другие западные привер- женцы коммунистической доктрины, — и тот трагический опыт, каким стала война в Испании, закончившаяся падением респуб- лики в 1939-м. Для Оруэлла все это означало тяжелое личное ис- пытание. Из него родились книги, занимающие совершенно осо- бое место в культуре XX века. Эрик Блэр (1903—1950; псевдоним «Джордж Оруэлл» появит- ся лишь в середине 30-х годов) не принадлежал ни к сливкам британского общества, ни к числу отверженных, оставаясь в сво- ем роде законченным средним англичанином: по происхождению, социальной психологии, коренным верованиям, даже по художе- ственным вкусам. Эту свою английскую сущность сам он чувство- вал исключительно остро, а осознавал двояко. Дорожил даруе- мым ею ощущением причастности к национальной почве — оно избавило Оруэлла от соблазнов индивидуализма, губительных для многих в его окружении. Но, с другой стороны, и восставал против неизбежной ограниченности, которую навязывает типич- 6
но британский взгляд на мир. Даже самые яростные недоброже- латели никогда не обвиняли Оруэлла в шовинизме. Для этого он не предоставил ни малейшего повода. Черты, которые он считал родовым достоянием англичан (этой теме посвящено его эссе «Англичане», одно из программ- ных), в нем самом воплотились на редкость последовательно. В основных своих вехах биография Оруэлла типична для людей его круга: колледж — не из самых привилегированных, но с хорошей репутацией, — затем несколько лет на службе в колониях, в Бир- ме, не слишком престижная, но вполне респектабельная долж- ность чиновника полицейского управления. Несколько запозда- лый период духовного брожения и смуты, нищая жизнь писате- ля-экспатрианта в Париже, тоскливые годы учительства по воз- вращении в Англию. А затем время бурной активности, когда, став профессиональным журналистом, Оруэлл почти ежедневно пе- чатался в газетах более или менее отчетливой левой ориентации. Несколько романов, возникших из этого жизненного опыта, со- здали ему репутацию крепкого и умелого прозаика, который, впрочем, не притязает на лавры выдающегося художника. Испания, куда Оруэлл отправился добровольцем воевать за республику и откуда бежал, спасаясь от чисток, затеянных рес- публиканским правительством под прямым нажимом сталинских эмиссаров, была главным событием всей его жизни. «Памяти Каталонии», книга, возвестившая об идейном переломе, который пережил ее автор, содержит выразительное признание: никто из свидетелей расправы над идеологически неугодными «не забу- дет той жуткой атмосферы, порожденной страхом, подозритель- ностью, ненавистью, газетами под гнетом цензуры, переполнен- ными тюрьмами, огромными очередями за продовольствием и рыскающими по улицам отрядами вооруженных людей». Оруэл- лу удалось вырваться из капкана, но потрясение было настолько сильным, что им окрашено все написанное в последние десять лет жизни, самый плодотворный период. С началом Второй мировой войны Оруэлл, не попавший на фронт из-за полученного в Испании тяжелого ранения, стал со- трудником Би-би-си; одновременно он вел собственную колонку в газете «Трибьюн». Уже написанный «Скотный Двор» три года не мог найти издателя, так как все боялись оскорбить советского 7
союзника. Но в 1945 году книжка вышла и спровоцировала ост- рую полемику. За год до смерти Оруэлл закончил «1984». Дру- зья приносили ему в клинику рецензии, в которых Оруэлла срав- нивали с его любимым Свифтом. Английская компартия преда- ла его анафеме. Название этого романа было найдено случайно. Закончив рукопись,. Оруэлл отвергал один вариант заголовка за другим. Кончилось тем, что он просто переставил две последние цифры на странице, где стояла дата завершения работы над книгой. Ког- да наступил 1984 год, прошло несколько конференций, посвя- щенных Оруэллу: отмечали юбилей заглавия — случай беспре- цедентный. О собственной юности он вспоминал неохотно, и понадоби- лись немалые усилия биографов, чтобы установить хотя бы са- мые важные факты. Существеннее остальных был тот, что буду- щий писатель вырос в Бенгалии, тогда еще остававшейся одной из британских колоний. Где-то поблизости провел свои детские годы Киплинг, к которому Оруэлл неизменно испытывал слож- ное чувство восхищения, смешанного с протестом. Восхищал бли- стательный художественный дар Киплинга, открывшего Индию для современной европейской литературы. Этими уроками Ору- эллу не дано было воспользоваться; его «Дни в Бирме» (1936) — единственная книга, написанная на колониальном материале, — явная неудача. Но зато, в отличие от Киплинга, у него не было иллюзий насчет истинной роли англичан в колониях и относи- тельно будущего Британской империи. Ее крах был угадан Ору- эллом задолго до того, как он произошел. Еще ребенком Оруэлл видел слишком много несправедливо- сти, жестокости, нищеты, чтобы не понять: все это отольется вспышками гнева, в котором англичанам некого будет винить, кроме самих себя. Извечный английский эгоцентризм, самодо- вольство и спесь станут постоянной мишенью его горькой иро- нии — не оттого ли, что такими прочными были воспоминания ранних лет. Об английском характере и национальном типе он писал очень много. Тут крайне пристрастный взгляд — и в неприятии, и в по- хвале. Неприятия, кажется, больше, однако опасно доверяться первому впечатлению. Оруэлл был законченно английским пи- 8
сателем, который впитал самые устойчивые британские тради- ции: трезвость мысли, чурающейся слишком отважных воспаре- ний, уважение к достоинству личности, к правам и порядку, су- ховатый рационализм, безошибочное чувство нелепого и смеш- ного. Сознавая свою кровную связь с традициями, он не менее отчетливо чувствовал и свою чужеродность им, когда дело каса- лось столь ответственных категорий, как гражданская активность, неравнодушие к коллизиям, определяющим судьбы всего мира, сознание причастности к его тревогам. Разлад с Англией, колкости и резкости в эссе Оруэлла об ан- глийских понятиях и нравах — все это имело одну и ту же причи- ну. Оруэлл категорически не принимал стойких поверий, будто Британские острова — некий замкнутый мирок, куда не доносят- ся холодные ветры истории. Нелепой, невозможной казалась ему сама мысль, что обитающие в этом мирке вправе созерцать про- исходящее за его пределами с пассивностью или, во всяком слу- чае, с ощущением собственной защищенности от трагедий, кото- рые остаются уделом других. Такого рода успокоительные само- обманы и весь круг ценностей, непреложных для британского обывателя, претили Оруэллу. Иным был его личный опыт. Его идейное воспитание тоже было иным. Уже подростком он шту- дировал труды мыслителей-социалистов, с восторгом читал Уайльда и преклонялся перед Свифтом. Бунтарские настроения, которые прежде всего питались ненавистью к английскому ли- цемерию и пассеизму, не ослабли у него до конца дней. * * * Понадобился «Скотный Двор», чтобы, вспомнив свифтовскую «Сказку бочки», критики постепенно осознали творческую гене- алогию Оруэлла. Теперь уже никто не смотрел на него как на бытописателя, которому не отказать в наблюдательности и юмо- ре, особенно когда речь идет о благополучном и всем на свете до- вольном «среднем классе». Эссе о Диккенсе, написанное перед войной, было для Оруэлла в каком-то смысле прощанием с соб- ственной литературной юностью, когда роман, создающий живую картину жизни определенной социальной среды и отмеченный необыкновенным богатством характеров, оставался для него выс- шей художественной формой. Диккенса он считал истинным ко- 9
рифеем такого жанра, но сам жанр перестал его удовлетворять. Оруэлл ощутил необходимость впрямую коснуться острых идей- ных конфликтов современности, избрав для этого формы сати- рической притчи и антиутопии. Его последние книги настолько отличаются от ранних, что суждения о «двух Оруэллах» сдела- лись для критики общим местом. Эти суждения очень затруднили понимание истинных при- чин того перелома, который произошел в его творчестве. При желании их можно было без труда перевести на язык политиче- ских ярлыков и обвинений в ренегатстве. Так и случилось. У нас имя Оруэлла десятки лет просто не упоминали, а уж если упоми- нали, так с непременными комментариями очень определенного характера: антикоммунист, пасквилянт и т.п. На Западе отсылки к Оруэллу стали дежурными, когда хотели показать пагубность самой идеи переустройства мира на социалистических началах. Однако над самим Оруэллом политическая конъюнктура никог- да не имела власти. Он был не из тех, кому по вкусу резкие идей- ные колебания в зависимости от переменчивых общественных ветров. Существовали слова, обладавшие для него смыслом безуслов- ным и не подверженным никаким корректировкам — слово «спра- ведливость», например, или слово «социализм». Можно спорить с тем, как он толковал эти понятия, но не было случая, чтобы Оруэлл бестрепетно сжег то, чему вчера поклонялся. Да еще, как водится, принялся подыскивать себе оправдание, ссылаясь па новую ситуацию, на относительность любых верований и невоз- можность абсолютов. Подобный релятивизм и Оруэлл — несовместимые планеты. Знавших писателя всегда поражала твердая последовательность его мысли и присущее ему органическое неприятие недоговорок. Он всегда оставался человеком неуживчивым, не в меру щепе- тильным, бескомпромиссным. После Испании он порвал с изда- телем, прежде печатавшим его книги. Издатель, державшийся левых взглядов, требовал убрать из фронтовых дневников Ору- элла записи о беззакониях, происходивших в лагере республики: зачем этого касаться в канун решающей схватки с фашизмом? Однако напрасно было говорить Оруэллу, что дело, за которое он дрался под Барселоной, выиграет от умолчаний и насилий над 10
истиной. Эту логику он не признавал изначально, как бы искус- но ее ни обосновывали. Гражданская война в Испании была трудной проверкой убеж- дений для западных интеллектуалов левой ориентации. Многие из них приняли непосредственное участие в этой войне: как бой- цы интербригады, состоявшей из волонтеров, представлявших са- мые разные страны, или как журналисты. Не все вернулись с фронтов. А вернувшихся преследовал ужас перед увиденным, заставлявший пересмотреть свои недавние убеждения. Артур Кёстлер, Андре Мальро, Джон Дос Пассос — все эти кумиры ра- дикально настроенной западной интеллигенции 30-х годов пос- ле Испании уже не верили ни в революцию, ни в социализм, по- тому что реальность оказалась слишком непохожей на теории, возвещавшие неизбежность коренного социального обновления. С Оруэллом все было иначе. В Испанию он отправился, пото- му что считал своим долгом защищать демократию, попираемую фашизмом, и как солдат честно выполнил свой долг. Он и впо- следствии никогда не сомневался в том, что решение сражаться за республику было правильным. Однако пережитое на фронте было травмой, и след этой травмы остался ясно различимым даже годы спустя. Из воевавших за республику писателей только Кестлер, на- писавший «Испанское завещание», и Оруэлл в своей книге «Па- мяти Каталонии» сказали об этой войне горькую правду. Оруэлл был убежден, что республика потерпела поражение не только из- за военного превосходства франкистов, которых поддерживали Гитлер и Муссолини. Идейная нетерпимость, давление сталин- ских агентов, для которых возможная политическая победа при- верженцев Троцкого была страшнее, чем все триумфы Франко, трибуналы, казни, гибель лучших отрядов, которым давали заве- домо неисполнимые задания, потому что в этих отрядах преобла- дали анархисты, — все это нанесло непоправимый урон делу Рес- публики. В частностях суждения Оруэлла, быть может, не всегда справедливы, но его общая оценка объективна и оспорить ее слож- но: за ними стоит слишком реальный опыт. По дороге в Испанию Оруэлл виделся с Генри Миллером. Он вспомнил эту их парижскую встречу через несколько лет, когда писал «Во чреве кита». Миллер советовал ему остаться в стороне И
и не подвергать себя риску очень болезненного разочарования. Оруэлл не внял этим предостережениям и никаких покаяний от него не услышали. Но в той формуле, которой Оруэлл определял свое кредо — «демократический социализм» — после пережитого на фронте поменялись акценты. Ключевым стало первое слово. Потому что в Испании Оруэлл наглядно удостоверился, что воз- можен совсем иной социализм — по сталинской модели, означа- ющей подмену демократии тиранией. И этот уродливый социа- лизм, казнящий революцию во имя диктатуры вождей и подчи- ненной им бюрократии, с той поры сделался для Оруэлла глав- ным врагом, чей облик он умел различать безошибочно, не обращая внимания на лозунги и на знамена. * * * Нужно хотя бы в общих чертах представить себе тогдашнюю идейную ситуацию на Западе, чтобы стало ясно, какой смелостью должен был обладать Оруэлл, отстаивая свои принципы. Факти- чески он подвергал себя изоляции. Сетования на нее не раз про- рываются в его письмах. Было в нем что-то донкихотское, смешившее окружающих, когда они видели, что он решительно не намерен считаться с ре- зонами политической тактики и своей бескомпромиссностью до- рожит более всего на свете. Он оказался неудобным собеседни- ком, который заставлял додумывать до конца многое, о чем вооб- ще не хотели думать, и бередил сознание, убаюканное легендами. Сила Оруэлла как раз и была в том, что он упрямо заводил речь о явлениях, которые предпочитали не замечать. Оттого между ним и английскими интеллектуалами пролегла полоса отчуждения. Консерваторов он не устраивал тем, что по-прежнему стойко верил в будущее на началах демократии и социализма. Для либе- ралов он был докучливым критиком и явным чужаком, посколь- ку не выносил их пустословия. Очень характерна в этом смысле полемика Оруэлла с Гербертом Уэллсом. Личность старой форма- ции, Уэллс не хотел замечать, насколько изменился мир в XX сто- летии. Фашизм, политика геноцида, тоталитарное государство — для него все это было только каким-то временным помрачением умов, а мир, несмотря на эти недолговечные безумства, все так же подчи- нялся закону прогресса, ведущего от вершины к вершине. Это 12
спокойствие олимпийца выглядело, с точки зрения Оруэлла, и комично, и прискорбно. Он знал, какие грозные опасности воз- никли перед человечеством в эпоху агрессии тоталитарных ре- жимов, когда личность полностью подчинена бесчеловечной иде- ологии. Потом, когда появился «1984», либералы не могли ему простить, что местом действия выбрана не какая-нибудь полу- варварская страна на окраине Европы, а Лондон, ставший столи- цей Океании — одной из трех сверхдержав, ведущих бесконеч- ные войны за переделку границ. Но особенно яростно Оруэлл спорил с теми, кто почитал себя марксистом. Предметом этой полемики были важнейшие этиче- ские и философские категории, такие, как свобода, право, демо- кратия, логика истории, ее уроки для будущих поколений. Глав- ное расхождение сводилось к истолкованию диалектики револю- ции, причин и смысла ее последующих метаморфоз. В левых кру- гах Запада сама попытка дискутировать о сути происходящего в Советском Союзе долгое время считалась предосудительной, если не прямо преступной. Из западного далека не смущали ни ужасы коллективизации с ее миллионами умирающих от голода, ни тер- рор, ни инсценированные приговоры причастным к оппозиции. Всему этому тут же находилось объяснение в закономерностях исторического процесса, проклятом наследии царизма, косности мужицкой психологии — в чем угодно, только не в природе боль- шевистского мышления. Суть этого мышления и всего советско- го общественного устройства, несовместимого с коренными прин- ципами демократии, Оруэлл понял с точностью, для его времени уникальной — и, конечно, далеко не сразу был услышан, потому что «Скотный Двор» и «1984» не оставляли камня на камне от иллюзий, слишком дорогих целому поколению левых интеллек- туалов. А Оруэлл обладал острым зрением и свободой от любых догм. Присущий ему здравый смысл оказался по-своему незаме- нимым, чтобы распознать истину за всеми теориями, построен- ными на лжи «во спасение», за всей патетикой, кабинетной уче- ностью и неискушенной романтикой. В совокупности они созда- вали образ светлых московских просторов, не имевший и отда- ленного сходства с действительностью. Тот же образ, который возникает у Оруэлла, нелестен, подчас даже жесток, но у него есть решающее достоинство — он достоверен. 13
Это образ казарменного, бюрократического режима, социаль- ного устройства особого типа, которое притязает на долговремен- ное, даже на вечное существование. Он описал атмосферу страха, ставшего второй натурой, мир приспособленчества и беспринцип- ности, общество всеобщей несвободы и принудительного безмыс- лия, когда любая ложь признается истиной, если так нужно «для пользы дела». Он создал гротескный, но в своих определяющих чертах безукоризненно точный портрет общества, где подавляет- ся всякая независимая мысль и всякое неказенное чувство, где человека превращают в винтик, лишая его каких бы то ни было понятий о свободе. В «Скотном Дворе», да и в «1984» тоже, про- образом для созданных им картин служила советская модель жиз- неустройства, однако даже его сказка не являлась только сатири- ческим обобщением российской исторической хроники после 1917 года. Предложенная в книгах Оруэлла интерпретация пере- рождения революции в диктатуру универсальна: любой тотали- тарный режим узнает в этих книгах свои родовые свойства. Об- щество тотальной несвободы, возникающее на развалинах пре- данной и проданной революции, для этих книг важнее, чем лю- бые опознаваемые параллели. За полвека после появления двух самых известных произве- дений Оруэлла описанный в них процесс перерождения большой идеи, которая превращается в насилие над демократией и над человечностью, повторялся многократно и, в сущности, почти без изменений. Повторялся первоначальный всеобщий подъем, ожи- дание радикальных перемен, на смену которому медленно при- ходило ощущение великого обмана. Повторялась борьба за власть, когда звонкие слова таили за собой всего лишь игру далеко не бескорыстных амбиций, а решающими аргументами становились кулак и карательный аппарат. Повторялась механика вождизма, возносившая на монбланы власти все новых и новых калифов. И прекрасные заповеди все так же бесконечно корректировали, пока не превращали их в пародию над смыслом. И толпы снова скан- дировали слова-фетиши, не желая замечать, что осталась только шелуха от этих прекрасных призывов, некогда способных вдох- новлять на подвиги. Пророчество? Сам Оруэлл, во всяком случае, не ставил пе- ред собой таких целей. И не протестовал, когда о его книгах 14
отзывались только как об однодневках. Видимо, нужно было много времени, чтобы понять и оценить истинную природу его повествования. Когда это произошло, Оруэлла уже давно не было на свете. В определенном смысле он, конечно, сам посодействовал тому, чтобы его не воспринимали как крупного художника. На фоне своих выдающихся современников, таких, как Олдос Хаксли или Ивлин Во, он выглядел писателем совсем другого толка: откро- венно ангажированным, вторгающимся в политику, не страша- щимся обвинений в поверхностной актуальности, а, наоборот, тя- нущимся к проблематике, которая особенно востребована време- нем. С теми, кто старательно отделял искусство от злобы дня, у него завязалась острая полемика, когда в 1940 году он обвинил английских писателей в нежелании понять главные реалии со- временного мира: для них «чистки, повальная слежка, массовые казни, особые совещания и т.п. — вещи слишком незнакомые, чтобы испытать страх. Эти люди примирятся с любым тоталита- ризмом, ведь собственный опыт научил их только либеральным понятиям и нормам». Они считали институты западной демо- кратии надежным заслоном на пути диктаторов и диктатур. Ору- элл не разделял этой иллюзии. В одном его эссе 1941 года найде- на метафора современного состояния мира — военный парад, ряды касок, вытянутый в струнку сапог, который вот сейчас опустится на человеческое лицо, чтобы раздавить его. Восемь лет спустя эта метафора станет доминирующей в романе «1984». Роман стал ответом и на трудный для Оруэлла вопрос, кото- рый он выразил тоже метафорически, вспомнив о библейском ките, проглотившем пророка Иону. В Библии пророк молил бро- сить его в море, желая искупить вину за разыгравшуюся бурю. Сняв мотив жертвенности, Оруэлл ввел противоположный — бег- ство от долга. У него чрево кита становится уютным прибежи- щем для отказавшихся противиться веку, когда свобода мысли при- знана смертным грехом и превращается в бессмысленную абстрак- цию. Тогда умирает литература, удушенная условиями, которые требуют беспрекословно подчиниться такой реальности. 15
В их парижскую встречу Генри Миллер, бунтарь, ненавист- ник официозности и любых табу в искусстве, убеждал Оруэлла, что художник в наше время может только свидетельствовать о мире, но наивны попытки как-то на него воздействовать с надеж- дой перемен к лучшему. Для Оруэлла он и был Ионой, укрыв- шимся от бурь времени во чреве кита, — позиция, которую сам Оруэлл считал неприемлемой. Смирение отвергалось. Что мог Оруэлл предложить взамен? Не приняв ни благодушия либера- лов, ни ироничной насмешки Миллера, не соглашаясь ни с кон- формистами, ни с романтиками обновления, он становился уяз- вим со всех сторон. И здесь на выручку пришел Свифт. Разумеется, своеобразно прочитанный Свифт — провозвест- ник антиутопии, которая бичует государство всеобщей подозри- тельности и всемогущего сыска; говоря о творце Гулливера, Ору- элл, собственно, характеризует самого себя. Однако в истории литературы он выбрал действительно подходящий образец. Ведь именно Свифтом была доказана возможность судить о времени, не страшась гипербол, если за ними есть нечто реальное, пусть не замеченное и не признанное обществом. И, как вслед ему Ору- элл, Свифт полагался не на верования, владеющие толпой, а на здравый смысл, хотя самого его почитали безумцем. В споре с собственным временем свифтовская позиция оказывалась для Оруэлла единственно приемлемой. Над страницами «1984», конечно, не раз вспомнится шедевр Свифта: и Академия прожектеров в Лагадо, отыскивающая спо- соб повсюду насадить умеренность и правильность мыслей, и го- сударство Требниа, где выучились в зародыше истреблять любое вольнодумство. Тут больше чем литературные переклички. Тут схожие взгляды на социум и на человеческую природу. В государстве Океания, о котором повествует Оруэлл, мудре- цы из Лагадо сами бы многому научились, так далеко продвину- лась вперед их наука. Однако это все та же наука полной стан- дартизации, когда о независимой и свободной личности просто не может быть речи. И это уже не проекты, а будничное состоя- ние вещей. Неусыпное наблюдение в этой стране внимательно к каждой мелочи быта ее обитателей. Ничто не должно ускользнуть от дер- жавного ока, и суть вовсе не в страхе — подрывная деятельность 16
практически давно уже исключена. Высшая цель режима состо- ит в том, чтобы не допустить никаких отклонений от раз навсегда заведенного канона как раз в сфере личностной, интимной, там, где такие отклонения, при всем совершенстве механизма слежки и кары, все-таки не выкорчеваны до конца. Человек должен принадлежать режиму с головы до ног и от пе- ленки до савана. Преступление совершают не те, кто вздумал бы сопротивляться, — таких просто нет; преступны помышляющие о непричастности, хотя бы исключительно для себя и во внеслужеб- ном, внегосударственном своем существовании. Тоталитарная идея призвана охватить — в самом прямом смысле слова — все, что со- ставляет космос человеческого бытия. И лишь при этом условии будет достигнута цель, которую она признает конечной. Возникнет мир стекла и бетона, невиданных машин, неслы- ханных орудий убийства. Родится нация воителей и фанатиков, сплоченных в нерасторжимое единство, чтобы двигаться вечно вперед и вперед, одушевляясь абсолютно одинаковыми мысля- ми, выкрикивая абсолютно одинаковые призывы, трудясь, сра- жаясь, побеждая, пресекая, — триста миллионов людей, у кото- рых абсолютно одинаковые лица. У Оруэлла это не грезы реформатора, вдохновленного безум- ной идеей, это, за микроскопическими исключениями, уже реаль- ность. В ней господствует сила, безразличная к рядовой челове- ческой судьбе. Граждане Океании должны знать лишь обязанно- сти, позабыв о правах, и первой обязанностью является беспре- дельная преданность режиму: не из страха, а из веры, ставшей второй натурой. Парадокс в том, что подобной искренности добиваются наси- лием, для которого не существует никаких ограничений. Цент- ральная проблема из всех, интересующих Оруэлла, — до какой степени насилие способно превратить человека не просто в раба, а во всецело убежденного сторонника системы, которая раздав- ливает его, как тот сапог, опустившийся прямо на лицо. Где кон- чается принужденность? Когда она перерастает в убеждение и восторг? Тайна тоталитарных режимов виделась Оруэллу в уме- нии достигать этого эффекта, и не единичного, а массового. Разгадку он находил во всеобщей связанности страхом. По- степенно становясь сильнейшим из побуждений, страх ломает 17
нравственный хребет человека, заставляет его глушить в себе все чувства, кроме самосохранения. Оно требует мимикрии день за днем и год за годом, пока уже не воздействием извне, но внутрен- ним душевным настроем будет окончательно подавлена способ- ность видеть вещи, как они есть. Государству надо только спо- собствовать тому, чтобы этот процесс протекал быстро и необра- тимо. Для этого и существует режим с его исключительно мощной системой подавления, с полицией мысли и полицией нравов, с «новоязом», разрушающим язык, чтобы стала невозможной мысль, с обязательной для всех доктриной «подвижного прошло- го», согласно которой память преступна, когда она верна истине, а минувшего не существует за вычетом того, каким оно сконстру- ировано на данный момент. История, культура, само человече- ское естество — только помехи и препятствия, которые мешают тоталитарной идее осуществиться в ее настоящей полноте. Пока сохраняется хотя бы хилый росток неофициозной мысли и нека- зенного чувства, не могут считаться вечными самовластие лиде- ра Океании, называемого условным именем Старший Брат, и диктат целиком ему подконтрольной организации, которую обо- значают столь же условным словом «партия». Задача не в том, чтобы добить противников, ибо они мнимы. Она в том, чтобы исчезла возможность несогласия, пусть сугубо теоретическая и эфемерная. Даже как отвлеченная концепция всякая индивиду- альность должна исчезнуть навеки. Личность, по логике этой системы, необходимо обратить в ничто, сделать единицей статистики или лагерной пылью, даже если формально ей оставлена свобода. А власть ни при каких ус- ловиях не может удовлетвориться достигнутым могуществом. Она обязана непрерывно укрепляться на все более и более высо- ких уровнях, потому что таков закон ее существования: ведь она не создает ничего, кроме рабства и страха, как не знает ценностей или интересов, помимо себя самой. По словам одного из предста- вителей этой власти, «цель репрессий — репрессии. Цель пытки — пытка. Цель власти — власть». Этот О’Брайен, пытающий и расстреливающий в подвалах министерства любви, лишь с откровенностью формулирует ос- новное побуждение, двигающее тоталитарной идеей, которую 18
привычно украшают более или менее искусно наложенным гри- мом, чтобы выдать ее за триумф разума, истинную справедли- вость и высшую демократию. В XX веке эта идея проложила себе торные дороги, которые не заросли и в нашем изменившемся мире. Она стала фундаментом утопий, которые, по слову русско- го философа Николая Бердяева, осуществившись, становятся кошмаром. Оруэлл показал общество, где это произошло. И оно узнаваемо, как модель, имевшая множество слепков, число кото- рых по-прежнему велико. Предваряя издание «Скотного Двора» в украинском перево- де, Оруэлл писал: «Ничто так не способствовало искажению ис- ходных социалистических идей, как вера, будто нынешняя Рос- сия есть образец социализма, а поэтому любую акцию ее прави- телей следует воспринимать как должное, если не как пример для подражания. Вот отчего последние десять лет я убежден, что не- обходимо развеять миф о Советском Союзе, коль скоро мы стре- мимся возродить социалистическое движение». Советского Со- юза более не существует, а сама идея социализма все менее при- тягательна — в частности, из-за советского опыта. Но важность наследия Оруэлла чувствуется по-прежнему, так как феномен тоталитаризма, который он стремился понять в его истоках и сущ- ности, все так же составляет реальную угрозу человечеству. И книги Оруэлла по-прежнему актуальны — хотя бы как сигнал предостережения. А.М. Зверев
СКОТНЫЙ ДВОР
© Перевод. Л. Беспалова, 2003
Глава I Мистер Джонс, хозяин Господского Двора, запер на ночь ку- рятник, но про лазы для молодняка спьяну забыл. Фонарь в его руке ходил ходуном, круг света метался из стороны в сторо- ну, когда он, выписывая вензеля, прошел к черному ходу, скинул сапоги, нацедил в кладовке свою последнюю в этот день кружку пива из бочки и залез в кровать, где уже задавала храпака миссис Джонс. Едва в спальне погас свет, во всех службах послышались шо- рох и шуршание. Днем прошел слух, что старику Главарю, при- зовому хряку средней белой породы, прошлой ночью приснился удивительный сон и он хочет рассказать о нем животным. Дого- ворились, как только мистер Джонс уберется восвояси, собрать- ся в большом амбаре. Старика Главаря (его всегда называли так, хотя выставлялся он под кличкой Краса Уиллингдона) на ферме почитали, и все охотно согласились недоспать час, лишь бы по- слушать его. В глубине амбара на чем-то вроде помоста под свисающим с матицы фонарем раскинулся на охапке соломы Главарь. Ему стук- нуло двенадцать, и хотя за последние годы он огрузнел, но был по- прежнему величав, мудрого и благожелательного облика этой сви- ньи не портили даже неподпиленные клыки. Вскоре начали сте- каться другие животные, они долго возились, стараясь располо- житься — каждое на свой лад — поудобнее. Первыми прибежали три собаки: Ромашка, Роза и Кусай, за ними притрусили свиньи — эти разлеглись перед помостом на соломе. Куры взгромоздились на подоконники, голуби вспорх- нули на стропила, овцы и коровы поместились позади свиней и принялись за свою жвачку. Боец и Кашка, пара ломовых лоша-
24 Джордж Оруэлл дей, пришли вместе, они неторопливо пробирались к помосту, долго искали, куда бы ступить, чтобы невзначай не раздавить копытом с косматой щеткой снующую в соломе мелюзгу. Кашка была дебелая сердобольная кобыла не первой молодости, сильно отяжелевшая после четвертого жеребенка. Боец, могутный коня- га чуть не двухметрового роста, силой превосходил двух обыч- ных коней, вместе взятых. Из-за белой отметины на храпу он ка- зался глуповатым, да и впрямь умом не блистал, но его почитали за стойкость и неслыханное трудолюбие. Вслед за лошадьми при- скакали белая коза Мона и ослик Вениамин. Вениамин был стар- ше всех на ферме годами и хуже всех нравом. Он больше помал- кивал и молчание нарушал, только чтобы отпустить какое-нибудь циничное замечание — к примеру, заявлял, что Господь Бог дал ему хвост, чтобы отгонять мух, но он лично обошелся бы без хво- ста и без мух. Он один из всей скотины на ферме никогда не сме- ялся. И если у него допытывались почему, отрезал: не вижу, мол, повода. При всем при том он был предан Бойцу, хотя никак этого не выказывал, и по воскресеньям они обычно паслись бок о бок в загончике за садом, щипали траву, но разговаривать не разгова- ривали. Едва лошади улеглись, как в сарай гуськом прошествовал выводок отбившихся от матери-утки утят, они слабо попискива- ли и шныряли из стороны в сторону, выискивая местечко, где бы на них не наступили. Кашка огородила их передней ногой, они отлично устроились за ней и тут же заснули. В последнюю мину- ту, жеманно семеня и хрупая куском сахара, явилась серая ко- былка Молли, хорошенькая дурочка, возившая дрожки мистера Джонса. Она расположилась поближе к помосту и тут же приня- лась потряхивать гривой — ей не терпелось похвастаться впле- тенными в нее красными лентами. Последней пришла кошка, ог- ляделась по сторонам, привычно выбирая местечко потеплее, в конце концов втиснулась между Бойцом и Кашкой и блаженно замурлыкала — речь Главаря от начала до конца она пропустила мимо ушей. Теперь в амбар сошлись все, за исключением ручного ворона Моисея — он дремал на шестке у черного хода. Когда Главарь убедился, что животные удобно поместились и настроились слу- шать, он откашлялся и начал свою речь:
СКОТНЫЙ ДВОР 25 — Товарищи! Как вам известно, минувшей ночью мне при- снился удивительный сон. Но я перейду к нему попозже. Снача- ла я хочу с вами поговорить о совсем других вещах. Я думаю, то- варищи, что вскоре я вас покину, поэтому считаю своим долгом перед смертью поделиться с вами накопленной мудростью. Я пре жил долгую жизнь, пока лежал один в своем закуте, многое успел обдумать и, по-моему, с полным правом могу сказать, что пони- маю, как устроена жизнь на земле, не хуже любого другого жи- вотного из ныне здравствующих. Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить. Так вот, товарищи, как устроена наша жизнь? Давайте смот- реть правде в глаза. Нищета, непосильный труд, безвременная смерть — вот наш удел. Мы появляемся на свет, мы получаем ров- но столько корма, чтобы не умереть с голода, а рабочий скот еще и изнуряют работой, пока не выжмут из него все соки, когда же мы больше ни на что не годны, нас убивают с чудовищной жесто- костью. Нет такого животного в Англии, которое не распрости- лось бы с досугом и радостью жизни, едва ему стукнет год. Нет такого животного в Англии, которое не было бы закабалено. Ни- щета и рабство — вот что такое жизнь животных, и от этого нам никуда не уйти. Но разве таков закон природы? Но разве страна наша так бед- на, что не может прокормить тех, кто в ней живет? Нет, товари- щи, нет, нет и еще раз нет. Земля Англии обильна, климат ее бла- годатен, и, кроме нас, она способна прокормить досыта еще мно- гих и многих. Одна наша ферма могла бы содержать дюжину ло- шадей, два десятка коров, сотни овец, и все они жили бы привольно и достойно, так, как нам и не снилось. Почему же тог- да мы влачим это жалкое существование? Да потому, что плоды нашего труда присваивают люди. Вот в чем причина всех наших бед. Если определить ее коротко — она в человеке. Человек — вот кто наш истинный враг. Если мы уберем человека, мы навеки по- кончим с голодом и непосильным трудом, ибо человек — их при- чина. Из всех живых существ один человек потребляет, но ничего не производит. Он не дает молока, не несет яиц, его нельзя зап- рячь в плуг, потому что он слишком слаб, ему не поймать кроли-
26 Джордж Оруэлл ка, потому что он не умеет быстро бегать. Все так, и тем не менее он властвует над нами. Он заставляет нас работать на себя, заби- рает плоды наших трудов, нас же самих кормит впроголодь. На- шим трудом обрабатывается земля, нашим навозом она удобря- ется, а что у нас есть? Ничего, кроме своей шкуры. Вот вы, коро- вы, сколько литров молока вы дали за последний год? И куда пошло это молоко, которым вы могли бы вспоить крепких телят? Его все, до последней капли, выпили наши враги. Вот вы, куры, сколько яиц вы снесли за этот год и из скольких яиц вылупились цыплята? Куда же пошли остальные? Их продали на рынке Джонс и его работники, чтобы выручить деньги для себя. Вот ты, Каш- ка, где твои жеребята, четверо жеребят, твоя надежда и опора в старости? Их продали одного за другим, едва им стукнул год, и ты никогда больше их не увидишь. Тяжело они тебе достались, тяжело ты работала в поле, и что же ты получила взамен — скуд- ный паек, место в деннике и больше ничего! Но даже это жалкое существование обрывают до времени. Мне грех жаловаться, мне повезло. Мне пошел тринадцатый год, че- тыреста поросят родились от меня. Так природа определила жить хряку. Но нет такого животного, которого в конце жизни не на- стиг бы беспощадный нож. Вот вы, подсвинки, не пройдет и года, и вы все до одного, отчаянно вереща, проститесь с жизнью на ко- лоде. Всех вас — коров, свиней, кур, овец, всех-всех ждет этот страшный конец. Даже лошадей, даже собак и тех он не минует. Вот ты, Боец, в тот самый день, когда и тебя, такого могучего, покинут силы, Джонс сбудет тебя живодеру, и тот перережет тебе горло и пустит на корм гончим. Собакам же, когда состарятся и обеззубеют, Джонс привяжет кирпич на шею и утопит в ближай- шем пруду. Неужели вам еще не ясно, товарищи, что причина наших бед — гнет людей? Если скинуть человека, никто не будет присваивать плоды нашего труда. Назавтра же мы освободимся от нищеты и бесправия. Итак, что делать? Работать день и ночь, не щадя сил, и свергнуть людское иго! Восстание, товарищи! — вот вам мой завет. Я не знаю, когда разразится восстание, — через не- делю или через сто лет, но уверен, точно так же как уверен в том, что стою на соломе, рано или поздно справедливость вое-
СКОТНЫЙ ДВОР 27 торжествует. Всю свою, хоть и недолгую, жизнь положите, что- бы приблизить ее! А главное — донесите мой завет до тех, кто придет вам на смену, и пусть гряду£цие поколения доведут борь- бу до победного конца. И главное, товарищи, будьте стойкими. Не дайте увлечь себя с пути борьбы никакими доводами. Не слушайте, если вам будут говорить, что у человека и скотины общие цели, что их процвета- ние неразрывно связано. Все это вражеские происки. Человек преследует свои, и только свои интересы. И да будет наше един- ство в борьбе, наше товарищество нерушимо! Все люди — враги. Все животные — товарищи. Тут поднялась страшная кутерьма. Четыре здоровенные кры- сы — речь Главаря выманила их из нор, — усевшись на задние лапки, внимали ему. Но дослушать речь до конца им не удалось — они попались на глаза собакам, и, не юркни они в норки, не сносить бы им головы. Главарь поднял ножку, призывая к мол- чанию. — Товарищи, — сказал он, — есть один пункт, который следу- ет уточнить. Дикие твари: крысы или, скажем, кролики, — дру- зья они нам или враги? Давайте проголосуем: кто за то, что крысы друзья? Тут же состоялось голосование, подавляющим большинством голосов постановили считать крыс товарищами. Против голосова- ло всего четверо: три собаки и кошка, правда, потом обнаружилось, что она голосовала и «за», и «против». А Главарь продолжал: — Моя речь близится к концу. Хочу только повторить: никог- да не забывайте, что ваш долг — бороться с человеком и всем, что от него исходит. Всякий, у кого две ноги, — враг. Всякий, у кого четыре ноги, равно как и тот, у кого крылья, — друг. Помните так- же: в борьбе против человека не уподобляйтесь ему. Даже побе- див его, не перенимайте его пороков. Не живите в домах, не спите на кроватях, не носите одежды, не пейте спиртного, не курите, не занимайтесь торговлей, не берите в руки денег. Все людские обы- чаи пагубны. А главное — ни одно животное не должно угнетать другого. Слабые и сильные, хитроумные и недалекие, — все мы братья. Ни одно животное не должно убивать другого. Все жи- вотные равны.
28 Джордж Оруэлл А теперь, товарищи, я расскажу вам о том, что за сон приснился мне прошлой ночью. Описать его вам я не берусь. Мне снилось, ка- кой станет наша земля, когда человек исчезнет с ее лица. Сон этот воскресил в моей памяти одно воспоминание. Давным-давно, когда я был еще поросенком, моя мать вместе с другими свиньями певала одну старинную песню: помнили они из нее лишь мотив и первые три слова. В детстве я знал этот мотив, но он уже давно выветрился из моей памяти. А прошлой ночью во сне я его вспомнил, мало того, я вспомнил и слова этой песни, слова, которые, я уверен, пела ско- тина в незапамятные времена, но потом они были забыты, и вот уже несколько поколений их не знают. А сейчас, товарищи, я спою вам эту песню. Я стар, голос у меня сиплый, но я хочу обучить вас ей, а уж вы будете петь ее как следует. Называется она «Твари Англии». Старый Главарь откашлялся и запел. Голос у него и верно был сиплый, но пел он неплохо. И мотив, помесь «Клементины» и «Ку- карачи», брал за сердце. Вот эта песня: Твари Англии и твари Всех земель, какие есть, О земном грядущем рас Принимайте, твари, весть! Твари, будете счастливы, Будет свергнут человек, Будут все луга и нивы Тварям отданы навек. Мы кольцо из носа вынем — Наша все-таки взяла! Кнут сломаем, упряжь скинем, Заржавеют удила! Может, ждать придется долго, Но пшеница и ячмень, Сено, и бобы, и свекла — Будут паши в этот день! Станут чище наши воды, Станет ярче всходов цвет, Слаще воздуха свободы Ничего для твари нет. До свободы путь-дорога Далека — нс все дойдут; Гуси, лошади, коровы, Отдадим свободе труд.
СКОТНЫЙ ДВОР 29 Твари Англии и твари Всех земель, какие есть, О земном грядущем рае Принимайте, твари, весть!* Животные пришли в неистовое возбуждение — так потряс- ла их эта песня. Не успел Главарь допеть песню до конца, ка< они тут же подхватили ее. Даже самые тупые усвоили мотив и отдельные слова, но самые из них умные, то есть свиньи и со- баки, через несколько минут знали песню наизусть от первого до последнего слова. И, прорепетировав раз-другой, вся фер- ма как один дружно грянула «Твари Англии». Каждый пел на свой лад: коровы мычали, собаки лаяли, овцы блеяли, лошади ржали, утки крякали. Песня так легла животным на сердце, что они пропели ее пять раз кряду и, наверное, пели бы всю ночь напролет, если бы их не прервали. На беду, шум разбудил мистера Джонса — он вскочил с по- стели, решив, что во двор прокралась лисица. Схватил ружье, которое держал на всякий случай в углу, и выстрелил дробью в воздух. Дробины врезались в стену амбара, и собрание мигом рас- точилось. Все разбежались по своим местам. Куры взобрались на насесты, животные улеглись на солому, и вскоре вся ферма по- грузилась в крепкий сон. Глава II А через три дня старый Главарь мирно отошел во сне. Его по- хоронили в дальнем конце сада. Он умер в начале марта. В следующие три месяца животные вовсю развернули подпольную работу. У тех, кто поумнее, речь Главаря произвела полный переворот во взглядах. Они не знали, когда сбудется предсказание Главаря, не надеялись, что восста- ние совершится при их жизни, но твердо знали: их долг — подго- товить его. Задачу обучить и организовать животных возложи- ли, конечно же, на свиней. Среди животных они слыли самыми умными. Среди них резко выделялись два молодых хряка Обвал и Наполеон, которых мистер Джонс откармливал на продажу. На- * Здесь и далее по тексту «Скотного Двора» перевод стихов В. Корнилова.
30 Джордж Оруэлл полеон, крупный, свирепого вида беркширский хряк, единствен- ный на ферме беркшир, был немногословен, зато отличался не- вероятным упорством в достижении цели. Обвал был более жи- вого нрава и куда более речистый и находчивый, но, по общему мнению, уступал Наполеону в силе характера. Кроме них, хря- ков на ферме не держали, одних подсвинков. Из них самым при- метным был жирный подсвинок по имени Стукач, кругломордый, юркий, с бегающими глазками и визгливым голосом. Оратор он был каких мало: когда ему требовалось доказать что-нибудь труд- нодоказуемое, у него была манера вертеться вьюном, крутить хво- стиком, и это почему-то убеждало. О Стукаче говорили, что ему ничего не стоит выдать черное за белое. Вот эти-то трое и развили учение старого Главаря в строй- ную философскую систему и назвали ее «скотизмом». Чуть не каждую ночь, когда мистер Джонс засыпал, они тайно сходи- лись в амбаре и разъясняли основные положения скотизма ос- тальной скотине. Невозможно передать, с какой тупостью и равнодушием они столкнулись на первых порах. Кое-кто гово- рил, что они обязаны хранить верность мистеру Джонсу, и на- зывал его не иначе как хозяин, а то и допускал незрелые выс- казывания такого рода: «Мистер Джонс нас кормит. Без него мы подохнем с голоду». Кое-кто задавал вопросы другого рода: «Какое нам дело, что станется после нашей смерти?» или «Если восстание все равно произойдет, какая разница, будем мы на него работать или нет?» Свиньи потратили немало труда, пока убедили, что подобные высказывания несовместимы с духом скотизма. Но самые глупые вопросы задавала Молли, серая ко- былка. Ее первый же вопрос Обвалу был: «А после восстания сахар у нас будет?» — Не будет, — отрезал Обвал. — Мы не можем производить сахар. И вообще, зачем тебе сахар? Ты получаешь вдоволь овса и сена. — А ленты в гриве можно будет носить? — спросила Молли. — Товарищ, — сказал Обвал, — эти ленты, которые тебе так любы, символ рабства, вот что они такое. Разве свобода не доро- же лент? Молли согласилась, но без особой уверенности.
СКОТНЫЙ ДВОР 31 А вот опровергнуть выдумки, которые распускал ручной во- рон Моисей, свиньям оказалось еще труднее. Моисей, люби- мец мистера Джонса, был ябедник и наушник, зато умел заго- варивать зубы. Он уверял, что есть некий таинственный край, где текут молочные реки с кисельными берегами, туда после смерти отправятся все животные. Край этот, говорил Моисей, на небе, прямо за облаками. Там всю неделю, что ни день, вос- кресенье, круглый год не переводится клевер, а кусковой са- хар и льняной жмых растут прямо на изгородях. Животные терпеть не могли Моисея: он плел небылицы и целый день без- дельничал, но некоторые верили в молочные реки и кисель- ные берега, и свиньям стоило невероятных трудов убедить их, что такого края нет и в помине. Самыми преданными последователями свиней оказались ло- мовые лошади — Боец и Кашка. Они ничего не могли придумать самостоятельно, но, раз и навсегда признав свиней своими учи- телями, буквально впитывали каждое их слово и доходчиво пе- редавали другим животным. Они не пропускали ни одного под- польного собрания в амбаре и первыми запевали «Твари Англии», которыми неизменно завершались собрания. Восстание осуществилось и раньше, и легче, чем они ожида- ли. Мистера Джонса, хозяина хоть и крутого, но умелого, в пос- ледние годы преследовала неудача за неудачей. Он потерял мно- го денег в тяжбе, пал духом, пристрастился к выпивке. И целые дни напролет просиживал в кресле на кухне, читал газеты, потя- гивал пиво и подкармливал Моисея размоченными в пиве кор- ками. Работники у него обленились, поворовывали, поля зарос- ли сорняками, крыши прохудились, изгороди покосились, ско- тину недокармливали. Наступил июнь — пора сенокоса. В канун Иванова дня — он пришелся на субботу — мистер Джонс уехал в Уиллингдон и так нагрузился в «Красном льве», что вернулся только к обеду в вос- кресенье. Работники с утра пораньше подоили коров и отправи- лись охотиться на зайцев, а задать корму животным и не подумали. Сам мистер Джонс по возвращении задремал на диване в гости- ной, прикрыв лицо «Ныос оф уорлд»; вот и вечер наступил, а животным так никто и не задал корму. Наконец их терпение лоп-
32 Джордж Оруэлл нуло. Одна корова выбила рогами дверь житницы, животные кину- лись к сусекам и — давай хватать зерно. Тут они и разбудили мисте- ра Джонса. Минуты не прошло, а он вместе с четырьмя работника- ми ворвался в житницу, и по спинам животных загуляли кнуты. Та- кого оголодавшие животные не могли снести. И, не сговариваясь, все, как один, ринулись на своих угнетателей. На Джонса и работ- ников со всех сторон посыпались пинки и удары. Животные вышли из повиновения. Ничего подобного люди никогда не видели, и этот неожиданный бунт тех самых животных, которых они как только не притесняли и не колотили, перепугал их до потери сознания. Они попробовали было отбиваться, но через минуту-другую пустились наутек. И вот уже все пятеро опрометью мчались по проселочной дороге к большаку, а скотина, торжествуя, гналась за ними следом. Миссис Джонс выглянула в окно, увидела, что творится, по- бросала кое-какие вещички в саквояж и задами убежала с фер- мы. Моисей соскочил с шестка и, громко каркая, пошлепал за ней. Тем временем животные выгнали Джонса с работниками на до- рогу и захлопнули за ними тесовые ворота. Они еще не успели понять, что произошло, а восстание уже свершилось, Джонс был изгнан, и Господский Двор отошел к ним. Поначалу они не поверили своему счастью. И перво-наперво в полном составе галопом обскакали все межи — уж очень им хо- телось удостовериться, что на ферме не осталось и следа людей; потом помчались назад, к службам, — уничтожить следы ненави- стного владычества Джонса. Разнесли сбруйницу, пристроенную к торцу конюшни; мундштуки, трензеля, собачьи цепи, страшные ножи, которыми мистер Джонс легчил поросят и ягнят, поброса- ли в колодец. Вожжи, недоуздки, шоры, гнусные торбы швырну- ли на груду тлеющего во дворе мусора. Туда же полетели и кну- ты. Когда кнуты занялись огнем, животные запрыгали от радос- ти. Обвал отправил в огонь и ленты, которые вплетали лошадям в гривы и хвосты по базарным дням. — Ленты, — объявил он, — приравниваются к одежде, а одеж- да — один из признаков человека. Все.животные должны ходить голыми. Слова его произвели такое впечатление на Бойца, что он при- нес соломенную шляпу, которая летом спасала его от назойли- вых мух, и тоже швырнул в костер.
СКОТНЫЙ ДВОР 33 Вскоре было уничтожено все, что напоминало о мистере Джонсе. После чего Наполеон повел животных в житницу и выдал каждому по двойной пайке зерна, а собакам — по две галеты. Потом они спели «Твари Англии» от начала до конца семь раз кряду, улеглись спать, и никогда в жизни им не спа- лось так хорошо. Проснулись они по привычке на заре, сразу вспомнили, ка- кие замечательные перемены произошли в их жизни, и друж- но рванули на выгон. Чуть подальше на выгоне вздымался взго- рок, с которого была видна как на ладони чуть не вся ферма. Животные взобрались на него и при ярком утреннем свете ог- ляделись вокруг. Все здесь, куда ни кинь взгляд, отошло к ним! Как тут не восхититься, как не разгорячиться, и уж они резви- лись, уж они бесились! И катались по росе, и ели до отвала сладкую летнюю траву, и подкидывали в воздух комья черной земли, и вдыхали ее сытный запах. Они дотошно осмотрели всю ферму; онемев от восторга, глядели они на пашни, луга, сад, пруд, рощицу, смотрели так, словно видели их впервые, и не могли поверить, что ферма отошла к ним. Потом гуськом двинулись на подворье и в молчании остано- вились перед хозяйским домом. И хотя дом тоже отошел к ним, войти в него они робели. Но Обвал и Наполеон быстро побороли нерешительность, навалились на дверь, взломали ее, и животные по одному, осторожно ступая из опасения как бы чего не повре- дить, потянулись в дом. На цыпочках переходили они из комна- ты в комнату, говорили приглушенными голосами, с трепетом взи- рали на неслыханную роскошь — кровати с перинами, зеркала, диван конского волоса, плюшевый ковер, литографию королевы Виктории над камином в гостиной. И, уже спускаясь с крыльца, хватились Молли. Возвратились — и обнаружили ее в парадной спальне. Прижимая к плечу позаимствованную с туалетного сто- лика миссис Джонс голубую ленту, она преглупо глазела на себя в зеркало. Ее выбранили и увели из дому. Подвешенные к потол- ку кухни окорока решили предать земле, найденную в кладовке бочку пива Боец пробил копытом, а так больше ничего в доме не тронули. Не сходя с места, единогласно приняли резолюцию — считать хозяйский дом музеем. Все согласились, что никому из животных не подобает в нем жить. 2 Скотный двор
34 Джордж Оруэлл Животные отправились завтракать, после чего Обвал и На- полеон снова созвали их. — Товарищи, — сказал Наполеон. — Сейчас седьмой час, у нас впереди целый день. Сегодня мы начнем косовицу, но у нас есть еще одно дело, и им мы должны заняться в первую очередь. И тут-то свиньи открыли им, что за последние три месяца они научились считать и писать по найденным на помойке старым прописям, по которым когда-то учились дети мистера Джонса. Наполеон распорядился принести по банке черной и белой крас- ки и повел их к тесовым воротам, выходящим на большак. Там Обвал (он оказался самым способным к письму) зажал кисть нож- кой, замазал надпись «Господский Двор» на верхней тесине во- рот и вывел «Скотный Двор». Отныне и навсегда ферма будет именоваться так. После чего они вернулись на подворье, а там Обвал и Наполеон распорядились принести стремянку и велели приставить ее к торцу большого амбара. Они объяснили, что пу- тем упорных трудов свиньям удалось за последних три месяца свести положения скотизма к семи заповедям. Теперь эти семь заповедей будут начертаны на стене и станут нерушимым зако- ном, которым отныне и навек будут руководствоваться живот- ные Скотного Двора. Не без труда (свинье ведь нелегко удержать- ся на лестнице) Обвал вскарабкался наверх и принялся за рабо- ту, а Стукач — он стоял чуть ниже — держал банку с краской. Заповеди начертали на осмоленной стене крупными белыми бук- вами — их было видно метров за тридцать. Вот они: Семь заповедей 1. Тот, кто ходит на двух ногах, — враг. 2. Тот, кто ходит на четырех (равно как и тот, у кого крылья), — Друг. 3. Животное да не носит одежду. 4. Животное да не спит в кровати. 5. Животное да не пьет спиртного. 6. Животное да не убьет другое животное. 7. Все животные равны. Буквы были выведены четко и, если не считать, что в слове «четырех» вместо первого «е» стояло «и», а в слове «спит» «с» перевернулось не в ту сторону, все былп исключительно грамот-
СКОТНЫЙ ДВОР 35 но. Обвал прочел заповеди вслух для общего сведения. Живот- ные согласно кивали головами, а те, кто поумнее, стали не меш- кая заучивать заповеди наизусть. — А теперь за работу, товарищи, — сказал Обвал, отбрасывая кисть. — Для нас должно стать делом чести убрать урожай быс'1 - рее, чем Джоне и его работники. Но тут три коровы — они давно маялись — громко замычали. Их уже сутки не доили, и вымя у них только что не лопалось. Свиньи подумали-подумали, распорядились принести подойни- ки и вполне сносно подоили коров — и для этого их ножки сгоди- лись. И вот в пяти подойниках пенилось жирное молоко, и мно- гие поглядывали на него с нескрываемым любопытством. — Куда мы денем такую пропасть молока? — раздался вопрос. — Джонс, бывало, подмешивал молоко нам в корм, — сказала одна курица. — Товарищи, не забивайте себе голову этим молоком, — при- крикнул Наполеон и заслонил своей тушей подойники. — Им зай- мутся. Урожай — вот наша первоочередная задача. Товарищ Об- вал поведет нас. Через несколько минут приду и я. Вперед, това- рищи! Урожай не ждет. И животные повалили в поле косить, а вечером было замече- но, что молоко исчезло. Глава III Они работали без устали, до седьмого пота, только бы убрать сено! Труды их не пропали даром, урожай выдался на славу, они и не надеялись собрать такой. Порой они отчаивались, потому что коса, грабли — они ведь нс для животных, для людей приспособлены: ни одному живот- ному с ними не управиться, тут требуется стоять на задних ногах. Но свиньи — вот ведь умные! — из любого положения находили выход. Ну а лошади, те знали поле досконально, а уж косили и сгребали в валки так, как и не снилось Джонсу и его работникам. Сами свиньи в поле не работали, они взяли на себя общее руко- водство и надзор. Да иначе и быть не могло, при их-то учености. Боец и Кашка впрягались в косилку, а то и в конные грабли (им, конечно, не требовалось ни удил, ни уздечек) и упорно ходили
36 Джордж Оруэлл круг за кругом по полю, а кто-нибудь из свиней шел сзади и по- крикивал, когда «А ну, товарищ, наддай!», а когда «А ну, това- рищ, осади назад!». А уж ворошили и копнили сено буквально все животные от мала до велика. Утки и куры и те весь день носи- лись взад-вперед, по клочкам перетаскивая сено в клювах. Завер- шили уборку досрочно. Джонс с работниками наверняка прово- зился бы по меньшей мере еще два дня. Не говоря уж о том, что такого урожая на ферме сроду не видывали, вдобавок убрали его без потерь: куры и утки — они же зоркие — унесли с поля все до последней былинки. И никто ни клочка не украл. Все лето ферма работала как часы. И животные были рады- радехоньки — они и думать не могли, что так бывает. Никогда они не ели с таким удовольствием: совсем другое дело, когда вы- растишь еду сам и для себя, а не получишь из рук скупердяя хо- зяина. После того как они прогнали людей, этих никчемных па- разитов, на долю каждого приходилось больше еды. И хотя недо- статок опыта явно сказывался, отдыхали они тоже больше. Труд- ности преследовали их на каждом шагу. Например, когда приспело время собирать урожай, им пришлось молотить его на старинный лад на току, а чтобы вывеять мякину — дуть изо всех сил: молотилки на ферме не было; но они преодолевали любые трудности благодаря свиньям, их уму, и Бойцу, его невероятной силе. Бойцом восхищались все. Он и при Джонсе не ленился, а теперь и вовсе работал за троих; бывали дни, когда он вывозил на себе чуть не всю работу. С утра до ночи он тянул и тащил и всегда поспевал туда, где тяжелее всего. Он попросил одного из петуш- ков будить его поутру на полчаса раньше, по своему почину шел на самый узкий участок и до начала рабочего дня трудился там. Какие бы осечки, какие бы неудачи у них ни случались, у Бойца на все был один ответ: «Я буду работать еще упорнее», — такой он взял себе девиз. Но и другие тоже работали в меру своих сил. От каждого по способностям: куры и утки, например, собрали по колоску чуть не два центнера оставленной в поле пшеницы. Никто не крал, не ворчал из-за пайков; склоки, брань, зависть почти прекратились, а ведь раньше считалось, что это в порядке вещей. Никто не от- лынивал от работы, вернее, почти никто. Молли, правда, неохот- но вставала поутру и норовила уйти с работы пораньше под
СКОТНЫЙ ДВОР 37 предлогом, что повредила копыто камнем. Да и кошка вела себя подозрительно. Было замечено: едва ей хотели поручить ка- кую-нибудь работу, кошка смывалась. Она надолго пропадала и объявлялась как ни в чем не бывало только к обеду или к вечеру, когда вся работа была уже сделана. Но она так убеди- тельно оправдывалась, так ласково мурлыкала, что нельзя было не поверить: всему виной неудачно сложившиеся обстоятельства. А вот Вениамин, старый ослик, каким был, таким и остался. Мед- лительный, нравный, он работал так же, как при Джонсе, от рабо- ты не отлынивал, но и на лишнюю работу не напрашивался. Ни о восстании, ни о связанных с ним переменах он не высказывался. Если его спрашивали, лучше ли ему живется без Джонса, он го- ворил только: — Ослиный век долгий, никому из вас не довелось видеть мер- твого осла, — и всем приходилось довольствоваться этим зага- дочным ответом. По воскресеньям не работали. Завтрак бывал на час позже обычного и всякий раз неизменно заканчивался пышной цере- монией. Первым делом выкидывали флаг. Обвал отыскал в сбруй- нице старую скатерть миссис Джонс и изобразил на ней белой краской рог и копыто. И каждое воскресенье поутру скатерть взле- тала на флагшток в саду. «Зеленый цвет, — объяснил Обвал, — означает зеленые поля Англии, а рог и копыто знаменуют гряду- щую Скотную Республику, которая будет учреждена, когда мы повсеместно свергнем род людской». После поднятия флага жи- вотные тянулись в большой амбар на сходку — назывались эти сходки собраниями. На собраниях планировалась работа на те- кущую неделю, выдвигались и обсуждались разные предложения. Выдвигали предложения свиньи. Как голосовать, другие живот- ные понимали, но ничего предложить не могли. На обсуждениях Обвал и Наполеон забивали всех своей активностью. Но было замечено, что эти двое никогда не могут согласиться: какое бы предложение ни вносил один, другой выступал против. Даже ког- да решили — и тут уж вроде и возразить было нечего — отвести загончик за садом под дом отдыха для престарелых, они затеяли бурный спор о том, в каком возрасте каким животным уходить на покой. Собрания обязательно завершались пением «Тварей Анг- лии», ну а днем развлекались кто как.
38 Джордж Оруэлл Сбруйницу свиньи забрали себе под штаб-квартиру. Здесь они вечерами изучали кузнечное, плотницкое дело и другие ремесла по книгам, позаимствованным в хозяйском доме. Обвал, кроме того, увлекся созданием всевозможных скотных комитетов. Это- му занятию он предавался самозабвенно. Он учредил Комитет по яйцекладке — для кур, Комиссию по очистке хвостов — для коров, Ассоциацию по перевоспитанию диких товарищей (ее це- лью было приручение крыс и кроликов), Движение за самую бе- лую шерсть — для овец, и так далее и тому подобное, не говоря уж о кружках по ликвидации безграмотности. Как правило, из проектов Обвала ничего не выходило. К примеру, попытка при- ручения диких животных провалилась чуть не сразу. В повадках диких животных не замечалось никаких перемен, а от хорошего отношения они только еще пуще распоясывались. Кошка вошла в Ассоциацию по перевоспитанию и на первых порах развила большую активность. Однажды ее застали на крыше: она прово- дила беседу с сидящими от нее на почтительном расстоянии во- робьями — разъясняла им, что все животные теперь братья и если кто из воробьев пожелает сесть к ней на лапку — милости про- сим, но воробьи не торопились принять ее приглашение. А вот кружки по ликвидации безграмотности, напротив, дали прекрасные результаты. К осени чуть не все в той или иной мере научились грамоте. Что касается свиней, они уже свободно читали и писали. Со- баки недурно читали, но ничего, кроме семи заповедей, читать не хотели. Коза Мона читала лучше собак и порой вечерами почи- тывала животным обрывки подобранных на помойке газет. Ве- ниамин читал не хуже любой свиньи, но своим умением никогда не пользовался. Насколько ему известно, говорил он, ничего пут- ного не написано, а раз так, незачем и читать. Кашка выучила ал- фавит от первой до последней буквы, но не умела складывать слова. Боец дальше буквы Г не пошел. Большущим копытом он выводил в пыли А, Б, В, Г, затем стоял, приложив уши, изредка потряхивал челкой и таращился на буквы, стараясь запомнить, какие же идут дальше, но куда там. Правда, ему случалось, и не раз, выучивать и Д, и Е, и Ж, и 3, но тогда оказывалось, что он тем временем успевал забыть А, Б, В и Г. В конце концов он решил довольствоваться первыми четырьмя буквами и поставил себе за
СКОТНЫЙ ДВОР 39 правило писать их два раза в день, чтобы они не выветрились из памяти. Молли никаких других букв, кроме пяти, образовавших ее имя, учить не желала. Зато эти она ровненько выкладывала из прутиков, украшала там-сям цветком и, не в силах отвести глаз от своего имени, долго ходила вокруг. Остальная скотина не пошла дальше А. Обнаружилось так- же, что животные поглупее, а именно овцы, куры и утки, не спо- собны выучить семь заповедей наизусть. Обвал подумал-поду- мал, потом объявил, что вообще-то семь заповедей можно свести к одному правилу, а именно: «Четыре ноги хорошо, две — пло- хо!» В нем, заявил Обвал, заключен основополагающий принцип скотизма. Тому, кто его хорошо усвоит, не опасно людское влия- ние. Против этого принципа поначалу выступили птицы: ведь у них, как они считали, тоже две ноги, но Обвал доказал им, что они ошибаются. — Хотя как птичье крыло, так и рука, товарищи, — сказал он, — орган движения, но у него совершенно иная разновидность локомо- ции. И соответственно его следует приравнять к ноге. Отличитель- ным же признаком человека является рука — это орудие всех его преступлений. Птицы ученых слов не поняли, однако объяснение Обвала при- няли, и все животные потупее принялись разучивать новое правило наизусть. «Четыре ноги хорошо, две — плохо!» — начертали боль- шими буквами на торце амбара над семью заповедями. Заучив это правило наизусть, овцы очень к нему привязались и частенько, лежа в поле, хором заводили: «Четыре ноги хорошо, две — плохо! Четыре ноги хорошо, две — плохо!» — и блеяли так часами без устали. Наполеон не выказывал никакого интереса к Обваловым коми- тетам. Он заявил, что во главу угла надо ставить воспитание моло- дежи, а не тех, кто уже сформировался как личность. Случилось так, что Роза и Ромашка после сенокоса разом ощенились — у них наро- дилось девять крепких щенков. Едва щенят отняли от груди, Напо- леон отобрал их у матерей, сказав, что берет их воспитание на себя. И унес щенят на сеновал, куда попасть можно было лишь по при- ставной лестнице, стоявшей в сбруйнице, так что щенят никто не видел и об их существовании вскоре забыли. Таинственная история с пропажей молока вскоре разъясни- лась. Свиньи подливали его каждый день в свой корм.
40 Джордж Оруэлл Начали созревать ранние сорта яблок, и трава в саду была усеяна падалицей. Животные считали, что падалицу, естествен- но, разделят между всеми поровну, но вскоре вышел приказ по- добрать падалицу и снести в сбруйницу для удовлетворения по- требностей свиней. Кое-кто начал было роптать, но без толку. Тут все свиньи, даже Наполеон и Обвал, проявили полное единоду- шие. Стукача послали к животным провести среди них разъяс- нительную работу. — Товарищи! — взывал он. — Я надеюсь, вы не думаете, что мы, свиньи, взяли себе молоко и яблоки из эгоизма или корыс- ти? Да многие из нас терпеть не могут ни молока, ни яблок. И я в том числе. Мы берем их лишь для того, чтобы поддержать свое здоровье. В молоке и в яблоках (а это точно доказано наукой, то- варищи) содержатся вещества, необходимые для нормальной жизнедеятельности свиней. Свиньи — работники умственного труда. Руководство и управление фермой целиком лежит на нас. И днем и ночью мы работаем на ваше благо. И молоко пьем, и яблоки мы едим тоже ради вас же самих. Знаете ли вы, что случи- лось бы, если бы мы, свиньи, оказались не в состоянии выпол- нять свой долг? Джонс вернулся бы! Да, да, вернулся бы Джонс! Уж не хотите ли вы, товарищи, — взывал Стукач, вертясь вьюном и крутя хвостиком, — уж не хотите ли вы возвращения Джонса? А если животные чего не хотели, так это возвращения Джон- са. И когда им представили дело в таком свете, они мигом замол- чали. Теперь ни у кого не оставалось сомнений, что здоровье сви- ней — дело первостепенной важности. И животные без лишних разговоров согласились, что и молоко, и падалицу (а когда по- спеют яблоки, то и весь их урожай) следует предназначить ис- ключительно для свиней. Глава IV К концу лета слухи о событиях на Скотном Дворе обошли чуть не полстраны. Каждый день Обвал и Наполеон рассылали стаи голубей с заданием проникать на соседние фермы, рассказывать животным о восстании, обучать их петь «Твари Англии». Тем временем мистер Джонс почти безвыходно сидел в пив- ной уиллингдонской гостиницы «Красный лев» и плакался лю-
СКОТНЫЙ ДВОР 41 бому, кто соглашался слушать, на черную неблагодарность жи- вотных, которые выгнали его взашей с его же двора: пусть-ка теперь справятся без него. Фермеры вообще-то ему сочувство- вали, но помогать не спешили. В глубине души каждый зада- вался вопросом: нельзя ли как-нибудь Джонсову беду обратить себе на пользу? По счастью, между хозяевами обеих ферм, гра- ничащих со Скотным Двором, не прекращались распри. Одна из ферм, называлась она Плутни, большая и запущенная, ве- лась по старинке: угодья ее зарастали мелколесьем, выгоны были вытоптаны, заборы покосились. Хозяин ее, мистер Кал- мингтон, благодушный фермер с барскими замашками, чуть не все время пропадал то на рыбной ловле, то на охоте — смотря по сезону. Другая ферма, именовалась она Склоки, была по- меньше и велась получше. Хозяин ее, некий мистер Питер, лов- кач и выжига, затевал бесчисленные тяжбы и в умении обла- пошить не знал равных. Они настолько не переваривали друг друга, что никогда и ни о чем не могли договориться, даже если от этого страдали их собственные интересы. Однако восстание на Скотном Дворе не на шутку перепугало обоих, и что тот, что другой чего только не делали, чтобы их жи- вотные о нем не узнали. Поначалу они просто насмехались над животными — эка хватили, ну где им самим вести хозяйство. Да животные не продержатся у власти и двух недель, говорили они. И распускали слухи, что на Господском Дворе (они упорно назы- вали ферму Господским Двором, настолько им было ненавистно название Скотный Двор) начались междоусобицы и что не се- годня завтра скотина там начнет подыхать с голоду. Но время шло, скотина и не думала дохнуть с голоду, и тогда Питер и Калминг- тон сменили пластинку и стали рассказывать о чудовищном па- дении нравов на Скотном Дворе. Сообщали, что животные по- жирают друг друга, ввели пытки раскаленными подковами и обоб- ществили самок. Вот чем кончается, когда восстают против зако- нов природы, — так говорили Питер и Калмингтон. Им, однако, не очень-то верили. И молва о замечательной ферме, где прогнали людей и где животные сами вершат дела, пусть неточная и искаженная, шла все дальше и дальше, и круг- лый год в округе попахивало бунтом. Быки, прежде покладис- тые, впадали в буйство, овцы валили изгороди и пожирали кле-
42 Джордж Оруэлл верища, коровы опрокидывали подойники, скакуны, вместо того чтобы брать барьеры, перекидывали через них ездоков. И в до- вершение всего в Англии не осталось такого места, где не знали бы мелодии да и слов «Тварей Англии». Песня разошлась с не- слыханной быстротой. Люди при ее звуках впадали в ярость, но притворялись, что считают ее нелепой. Стыд и срам, говорили они, петь подобную чушь, даже от животных они не ожидали ни- чего подобного. Если кого-нибудь из животных застигали за пе- нием «Тварей Англии», его тут же, на месте преступления, оха- живали кнутом. Но задушить песню не удалось. Ее насвистыва- ли дрозды на изгородях, чирикали воробьи на ветках вязов, вы- бивали молоты кузнецов, вызванивали церковные колокола. При звуках ее люди втайне трепетали — им слышалось предвестие гря- дущей гибели. В начале октября, когда убрали, заскирдовали и начали об- молачивать пшеницу, на Скотный Двор, рассекая воздух, вне себя от возбуждения опустились голуби. Джонс и все его работники, а с ними и пяток парней из Плутней и Склок вошли в тесовые во- рота и по проселочной дороге двигаются к Скотному Двору. У всех при себе дубинки, впереди с ружьем наперевес Джонс. Со- мневаться не приходилось: они вознамерились отбить ферму. Животных не застали врасплох — они давно готовились к на- падению. Оборону возглавил Обвал — он загодя проштудировал растрепанный том «Записок о галльской войне» Юлия Цезаря, обнаруженный им в хозяйском доме. Обвал сыпал приказами и в считанные минуты расставил всех по местам. Люди еще только подходили к ферме, а Обвал уже начал на- ступление. Голуби, в числе тридцати пяти штук, носились взад- вперед над людьми и гадили им на головы; покуда люди отчища- лись, на них напали притаившиеся за изгородью гуси и щипали их за ноги. Но это был всего лишь отвлекающий маневр, имевший це- лью внести расстройство в ряды противника, и люди без особого труда отогнали гусей палками. И вот тут-то Обвал двинул в бой глав- ные силы. Мона, Вениамин и овцы под водительством Обвала ри- нулись на людей, окружили их и ну бодать, ну пырять, а Вениа- мин оборотился задом и давай брыкаться. Но куда там — и на этот раз они не одолели людей: у тех ведь и дубинки, и подбитые гвоздями башмаки, и тогда Обвал, пронзительно заверещав, по-
СКОТНЫЙ ДВОР 43 дал сигнал к отступлению, и животные, разом повернув, укры- лись во дворе. Раздался торжествующий крик. Люди сочли, что враг отсту- пил, и, не потрудившись навести порядок в своих рядах, броси- лись преследовать его. На что и рассчитывал Обвал. Едва люди углубились во двор, в тылу у них обнаружились три лошади, три коровы и остальные свиньи — они устроили засаду в коровнике и отрезали людям путь к отступлению. Вот тут-то Обвал и подал сигнал к атаке. Сам он взял на себя Джонса. Джонс увидел, что Обвал мчится прямо на него, вскинул ружье и нажал курок. За- ряд дроби угодил Обвалу в спину, оставив на ней кровавые бо- розды, и убил наповал одну овцу. Но Обвал не дрогнул и всей своей шестипудовой тушей двинул Джонса по ногам. Джонс от- летел на навозную кучу и выронил ружье. Но сильнее всех пере- пугал людей Боец: встав на дыбы — ну жеребец жеребцом, — он бил здоровенными подкованными копытами. Первый же из его ударов угодил конюху из Плутней по голове, и тот замертво сва- лился в грязь. Люди побросали дубинки и кинулись в бегство. Животные, воспользовавшись растерянностью людей, дружно гоняли их кругами по двору. Поднимали на рога, лягали, кусали, топтали. Не было животного на ферме, которое не постаралось бы посильно отплатить за все обиды. Даже кошка и та спрыгнула с крыши на плечи скотнику и запустила ему когти в шею, да так, что он заорал благим матом. Едва путь к воротам открылся, люди бросились к большаку — они не чаяли унести ноги. И пяти минут не прошло, как они вторглись на Скотный Двор, и вот уже им пришлось с позором отступить, а за ними, злобно шипя, гналась по пятам стая гусей. Удрать удалось всем нападающим, кроме одного. На задах Боец копытом поддевал лежавшего ничком в грязи конюха, ста- раясь его перевернуть. — Он умер, — горевал Боец, — а ведь я не хотел его убить. Совсем запамятовал, что меня подковали. А теперь никто не по- верит, что это я нечаянно. — Отставить сантименты, товарищ! — прикрикнул на него Об- вал, обливаясь кровью. — Война есть война. Хороший человек — это мертвый человек.
44 Джордж Оруэлл — Я не хочу никого убивать, пусть даже и людей, — твердил Боец, и в глазах его стояли слезы. — А где же Молли? — послышался вопрос. Молли и впрямь исчезла. Поднялся переполох: ведь люди могли ее поранить, а то и увести с собой. В конце концов ее обна- ружили: она пряталась в деннике, зарыв голову в ясли с сеном. Едва раздался выстрел, она сбежала с поля боя. Пока искали Молли, конюх — оказалось, он всего-навсего лишился чувств — опамятовался и смылся. Животные снова сошлись и вне себя от возбуждения пове- ствовали о своих подвигах, норовя перекричать друг друга. Ре- шили, не откладывая дела в долгий ящик, экспромтом отпразд- новать победу. Подняли флаг, несколько раз подряд спели «Тва- ри Англии», с почестями похоронили павшую в бою овцу и поса- дили на ее могиле куст боярышника. Над могилой Обвал произнес речь, в которой подчеркнул, что они все, как один, должны быть готовы, если потребуется, отдать жизнь за Скотный Двор. Единогласно решили учредить награду за боевые заслуги — Ге- рой Скотного Двора I степени — ее прямо на месте присвоили Обва- лу и Бойцу. Награжденным предписывалось по воскресеньям и праздничным дням носить медную медаль (на них пошли бляхи со шлей, которые нашлись в сбруйнице). Учредили также звание Ге- роя Скотного Двора II степени — его посмертно присвоили овце. Долго спорили о том, как назвать этот бой. В результате ре- шили именовать его Бой под коровником — ведь именно из коров- ника сидевшие в засаде ударили по врагу. Извлекли из грязи ру- жье мистера Джонса, — на ферме, как было известно, имелись к нему патроны. Приняли решение установить у подножия флаг- штока вместо пушки ружье и дважды в год отмечать залпом го- довщину Боя под коровником — 12 октября и годовщину восста- ния — в канун Иванова дня. Глава V К зиме с Молли совсем не стало сладу. Что ни утро она опаз- дывала на работу, в оправдание говорила, что проспала, жалова- лась на таинственные недомогания, хотя ела по-прежнему с от- менным аппетитом. Она выискивала всевозможные предлоги, чтобы бросить работу, удирала к пруду и часами стояла там, пре-
СКОТНЫЙ ДВОР 45 глупо глазея на свое отражение в воде. Но, если верить молве, имелись у нее проступки и посерьезнее. И однажды, когда Мол- ли беззаботно прогуливалась по двору, помахивая длинным хво- стом и жуя клок сена, Кашка отвела ее в сторону. — Молли, — сказала она. — Я должна серьезно поговорить с тобой. Утром я видела, как ты через изгородь заглядывала в Плут- ни. По ту сторону изгороди стоял конюх мистера Калмингтона. Так вот, хотя я и-была от вас далеко, глаза меня не обманули: я видела, что он говорит с тобой, треплет тебя по храпу, а ты ни- чуть этому не противишься. Молли, что это значит? — И вовсе он не трепал! И не стояла я там! Ничего этого не было! — выкрикнула Молли и стала выделывать курбеты и рыть копытами землю. — Молли! Погляди мне в глаза! Поклянись, что конюх не тре- пал тебя по храпу! — Ничего этого не было! — повторила Молли, но глаза отвела и давай ходу в поле. И тут-то Кашку осенила мысль. Никому ничего не говоря, она пошла в Моллин денник и переворошила солому. Под соломой обнаружилась кучка кускового сахара и несколько пучков раз- ноцветных лент. А три дня спустя Молли пропала. Неделя шла за неделей, но никто так и не знал, где она, потом голуби донесли, что ее видели на другой стороне Уиллингдона. Она стояла у пивной, запряжен- ная в изящные красно-черные дрожки. Красномордый толстяк в клетчатых бриджах и гамашах, по всей вероятности, хозяин пив- ной, трепал ее по храпу и кормил сахаром. Грива ее была свеже- пострижена, челку украшала алая лента. Если верить голубям, она явно наслаждалась жизнью. С тех пор никто и никогда не произносил имени Молли. В январе залютовали морозы. Земля стала твердая как ка- мень, работы в поле пришлось прекратить. Собрания перенес- ли в большой амбар, свиньи же всецело отдались планировке весенних работ. Все согласились, что кому, как не свиньям, раз они явно всех умнее, и направлять работу фермы, но решения их будут утверждаться лишь в том случае, если за них прого- лосует большинство. Задумано было дельно, да вот беда — меж- ду Обвалом и Наполеоном вечно шли споры. Они расходились
46 Джордж Оруэлл во всем, был бы повод. Если один предлагал сеять больше яч- меня, другой соответственно требовал сеять больше овса, если же один говорил, что на этом поле хорошо бы посадить капус- ту, другой утверждал, что оно годится исключительно под свек- лу. У каждого были свои сторонники, и между ними то и дело завязывались ожесточенные дискуссии. Обвал, пламенный ора- тор, увлекал за собой чуть не всех слушателей на собраниях, но только на собраниях, а так-то куда лучше обеспечивал себе под- держку Наполеон. Особенно охотно шли за Наполеоном овцы. Последнее время они повадились блеять «Четыре ноги хорошо, две — плохо!» к месту и не к месту и своим блеянием постоянно прерывали собрания. Было замечено, что они почти всегда при- урочивали свое «Четыре ноги хорошо, две — плохо!» к решаю- щим местам речей Обвала. Обвал прочел от корки до корки ком- плект «Земледельца и скотовода», обнаруженный им в хозяйском доме, и был переполнен до краев планами всевозможных нов- шеств и усовершенствований. Он со знанием дела рассуждал о дренаже, силосе, фосфорных удобрениях и разработал хитроум- ный проект, который предписывал животным оставлять навоз только на поле, причем каждый раз на другом месте, что обеспе- чивало большую экономию труда по перевозке удобрений. На- полеон же, напротив, никаких проектов не выдвигал, зато пре- спокойно утверждал, что из проектов Обвала ничего не выйдет, и, похоже, выжидал время. Но самая жестокая из всех стычек вышла у них из-за ветряной мельницы. На выгоне, тянувшемся вдоль служб, вздымался взгорок — выше его не было места на ферме. Обозрев окрестности, Обвал заявил, что взгорок буквально создан для ветряной мельницы, а на мельнице они поставят генератор, и он будет снабжать ферму током. Тогда они проведут в стойла свет, смогут отапливать их зимой, не говоря уж о том, что ток позволит завести дисковую пилу, соломорезку, свеклорезку и машинную дойку. Животные ни о чем подобном и слыхом не слыхивали (ферма была из са- мых отсталых, и если там и имелись машины, то крайне допотоп- ные), поэтому они, развесив уши, внимали Обвалу, а тот развер- нул перед ними заманчивую картину: машины делают за них всю работу, они же пасутся в свое удовольствие, а то и повышают свой уровень чтением и беседами.
СКОТНЫЙ ДВОР 47 Недели через две-три Обвал полностью разработал проект ветряной мельницы. В основу технической части легли три ис- точника: «Тысяча полезных советов по дому», «Каждый сам себе каменщик» и «Что надо знать начинающему электрику», поза- имствованные в библиотеке мистера Джонса. Под свой кабинет Обвал приспособил сарай, где раньше размещался инкубатор, — там был ровный деревянный пол, как нельзя лучше подходящий для черчения. Обвал часами пропадал в нем. Придавив книгу на нужной странице камнем, зажав в ножке мелок, он сновал взад- вперед по сараю, проводил черту за чертой и повизгивал от вос- торга. Мало-помалу чертеж — сложное переплетение коленчатых валов и зубчатых колес — распространился чуть не на половину сарая; на животных, пусть они в нем ничего не понимали, он про- изводил сильнейшее впечатление. Не было такого животного, которое хоть раз в неделю не пришло бы посмотреть на чертеж Обвала. Даже куры и утки и те приходили, правда, старались дер- жаться подальше от меловых линий. Один Наполеон не выказы- вал никакого интереса к мельнице. Он с самого начала заявил себя ее противником. Тем не менее и он в один прекрасный день явил- ся посмотреть на чертеж. Тяжело ступая, обошел сарай, разгля- дел чертеж в мельчайших подробностях, нюхнул его там-сям, а потом задрал вдруг ногу, пустил на чертеж струю и, не сказав ни слова, покинул сарай. Из-за строительства ветряной мельницы на ферме произошел раскол. Обвал не скрывал, что строительство ветряной мельни- цы потребует от них отдачи всех сил. Придется добывать камень, возводить стены, сооружать крылья, а там понадобятся и генера- тор, и провода. (Как он рассчитывает их раздобыть, Обвал не уточ- нял.) И тем не менее, заверял он животных, они построят мель- ницу за год. Ну а потом, утверждал он, мельница даст такую эко- номию труда, что они смогут работать всего три дня в неделю. Наполеон же, напротив, провозгласил, что на сегодня первооче- редная задача — увеличить производство кормов, строительство же ветряной мельницы лишь отвлечет их и обречет на голодную смерть. Животные разбились на два лагеря; один выдвинул ло- зунг «Голосуйте за Обвала и три дня работы в неделю», другой — «Голосуйте за Наполеона и полную кормушку». Только Вениа-
48 Джордж Оруэлл мин не примкнул ни к одному лагерю. Он не верил ни в грядущее изобилие, ни в экономию труда, которую якобы даст ветряная мельница. С мельницей или без мельницы, говорил он, они как жили, так и будут жить, иначе говоря, плохо. Разногласия возникали не только из-за строительства ветря- ной мельницы, в вопросе обороны фермы тоже не было единства. Все понимали, что, хотя люди потерпели поражение в Бою под коровником, они предпримут еще одну, на этот раз более реши- тельную попытку отвоевать ферму и восстановить власть мисте- ра Джонса. Тем более что весть о поражении людей обошла окру- гу и животные на соседних фермах вовсе отбились от рук. Обвал и Наполеон и тут полностью разошлись. Наполеон требовал до- быть огнестрельное оружие и наладить боевую подготовку. Об- вал — рассылать побольше голубей и поднимать на восстание скотину соседних ферм. Надо крепить оборону, иначе нас сомнут, утверждал один; надо поднять на восстание скотину всех ферм — и тогда никакая оборона не понадобится, утверждал другой. Жи- вотные слушали сначала Обвала, потом Наполеона и никак не могли решить, кто же из них прав; вообще-то, какой бы оратор перед ними ни выступил, они поддерживали его единодушно. Но вот настал день, и Обвал завершил свой проект. В следую- щее же воскресенье поставили на голосование вопрос — присту- пать или не приступать к строительству ветряной мельницы? Ког- да животные собрались, Обвал взял слово и, хотя овцы то и дело прерывали его блеянием, подробно обосновал, почему он ратует за строительство ветряной мельницы. Затем слово для ответа взял Наполеон. Он преспокойно заявил, что ветряная мельница — су- щая чушь и что он не советует за нее голосовать; говорил он пол- минуты, не больше, и, похоже, нисколько не интересовался тем, как подействуют его слова на слушателей. Следом вскочил Об- вал и, громовым голосом перекрывая овец, которые тут же при- нялись блеять, произнес пламенную речь в защиту ветряной мель- ницы. До сих пор у Обвала и Наполеона было примерно поровну сторонников, но Обвал своим ораторским искусством увлек за собой всех. Он в самых радужных красках расписал, каким ста- нет Скотный Двор, когда скотина сбросит с себя бремя непосиль- ного труда. Воображение его разыгралось — он пошел куда даль-
СКОТНЫЙ ДВОР 49 ше жалких соломо- и репорезок. Электричество, сказал он, при- ведет в действие молотилки, плуги, бороны, косилки, жатки, сно- повязалки, более того, электричество даст возможность провес- ти в каждое стойло свет, горячую, холодную воду и отопление. Обвал еще не кончил свою речь, а исход голосования уже был совершенно ясен. Но тут Наполеон встал, многозначительно гля- нул на Обвала искоса и испустил пронзительный визг — никто и никогда не слышал от него такого. В ответ послышался устрашающий лай, и девять здоровен- ных псов в ошейниках с медным набором ворвались в амбар. Они прямиком рванули к Обвалу, и хорошо еще, тот схватил- ся с места, иначе не сносить бы ему головы. В минуту Обвал был за дверью, псы пустились за ним. Ошеломленные, перепу- ганные животные молча вывалились из сарая — следить за по- гоней. Обвал мчал через длинный выгон к большаку. Он бе- жал со всех ног, никто, кроме свиней, не умел так бегать, и все равно псы догоняли его. Вдруг он поскользнулся — казалось, псы сейчас схватят его. Ан нет, он вскочил, еще наддал, но вот опять расстояние между ним и псами стало сокращаться. Еще чуть-чуть — и, не вильни Обвал вовремя хвостом, один из псов вцепился бы в него. Но Обвал опять наддал, оторвался от псов, юркнул в дыру в изгороди и был таков. Притихшие, запуганные животные поплелись обратно в са- рай. Псы чуть не сразу вернулись. Поначалу все недоумевали, откуда они взялись, но загадка быстро разрешилась: это были те самые щенки, которых Наполеон отнял у Розы и Ромашки и дер- жал на сеновале. Они уже вымахали в здоровенных псов, свире- пых, что твои волки, а ведь им предстояло еще расти. Они ни на шаг не отходили от Наполеона. Было замечено, что они пресмы- каются перед ним, точь-в-точь как в прежние дни перед мисте- ром Джонсом пресмыкались его псы. Потом Наполеон в сопровождении псов взобрался на помост, с которого некогда произнес свою речь Главарь. Наполеон объя- вил, что отныне воскресные собрания отменяются. Они исчерпа- ли себя, сказал Наполеон, и превратились в пустую трату време- ни. В дальнейшем все вопросы, касающиеся работы фермы, бу- дут переданы в ведение комитета, куда войдут только свиньи, а
50 Джордж Оруэлл возглавит его он лично. Заседания комитета будут закрытыми, о принятых решениях животных будут ставить в известность. По- утру в воскресенье животные по-прежнему будут сходиться — от- давать честь флагу, петь «Твари Англии» и получать наряды на неделю, но дискуссии прекращаются отныне и навсегда. Как ни потрясло животных изгнание Обвала, отмена дис- куссий удручила их до крайности. Кое-кто наверняка бы зап- ротестовал, найдись у него доводы. Даже Боец был озадачен. Он прижал уши, потряхивал челкой, но мысли у него разбега- лись, и, как ни тужился, он не мог придумать, что бы тут ска- зать. Зато среди самих свиней обнаружились такие, у которых нашлось что возразить. Четверо подсвинков в первом ряду воз- мущенно заверещали, разом вскочили и заговорили хором. Но псы, окружившие Наполеона, грозно зарычали, и подсвинки прикусили языки и сели. Овцы сразу же грянули: «Четыре ноги хорошо, две — плохо!» — и блеяли так чуть не четверть часа — какие уж тут дискуссии! После чего Стукач получил задание обойти ферму и объяс- нить животным новые порядки. — Товарищи, — сказал он, — я надеюсь, вы все понимаете, ка- кую жертву приносит товарищ Наполеон, взвалив на себя еще и руководство фермой. Уж не думаете ли вы, товарищи, что руко- водить легко? Напротив, это серьезный, тяжкий труд. Нет и не может быть более стойкого приверженца равенства всех живот- ных, чем товарищ Наполеон. Он был бы просто счастлив не при- нимать решений единолично, а доверить это вам. Но кто пору- чится, что вы не примете неверное решение? Вдруг вы решили бы пойти за Обвалом с его вилами по воде писанными ветряны- ми мельницами, тем самым Обвалом, который разоблачил себя как вредитель? — Он храбро дрался в Бою под коровником, — раздался голос. — Одной храбрости мало, — сказал Стукач, — преданность и беспрекословное повиновение — вот что важно. Что же касается Боя под коровником, я верю — недалек тот час, когда выяснится, что роль Обвала в Бою под коровником сильно раздута. Дисцип- лина, товарищи, железная дисциплина! Вот наш девиз на сегод- няшний день. Один неверный шаг — и враг нападет на нас. Уж не хотите ли вы, товарищи, чтобы возвратился Джонс?
СКОТНЫЙ ДВОР 51 И опять он нашел безошибочный довод. Конечно же, они не хотели, чтобы Джонс возвратился, и, если воскресные дискуссии могут способствовать возвращению Джонса, они прекратят дис- куссии. Боец — он успел собраться с мыслями — выразил общее мнение: — Раз так говорит товарищ Наполеон, значит, так оно и ест^. Товарищ Наполеон никогда не ошибается. И отныне к прежнему своему девизу «Я буду работать еще упорнее» прибавил,девиз «Товарищ Наполеон всегда прав». Холода наконец отступили — пора было начинать весеннюю пахоту. Сарай, где Обвал чертил ветряную мельницу, заперли, а чертежи, по всей вероятности, стерли. По воскресеньям живот- ные сходились к десяти утра в большой амбар за нарядами на неделю. Череп старого Главаря, отполированный временем, вы- рыли и установили в саду на пне у подножия флагштока рядом с ружьем. После поднятия флага животным, прежде чем проследо- вать в амбар, надлежало пройти церемониальным маршем мимо че- репа. Теперь они больше не садились скопом, как прежде. Наполеон со Стукачом и еще один хряк, по имени Последыш, наделенный поразительным даром слагать песни и стихи, усаживались на помо- сте, за ними полукругом помещались девять собак, позади них — прочие свиньи. Остальные животные располагались напротив, но нс на помосте, а прямо на полу. Наполеон круто, по-солдатски распределял наряды на неделю, и, пропев один раз «Твари Анг- лии», животные расходились. На третье воскресенье после изгнания Обвала Наполеон за- явил, что ветряная мельница все же будет построена, чем несколь- ко озадачил животных. Почему он изменил свое решение, Напо- леон не объяснил, лишь предупредил, что выполнение этой до- полнительной задачи потребует от них поистине небывалых уси- лий и не исключено, что их пайки придется урезать. Проект строительства ветряной мельницы, как оказалось, был уже раз- работан до мельчайших деталей. Последние три недели над ним работал особый комитет, куда вошли исключительно свиньи. I [редполагалось, что строительство ветряной мельницы, ну и еще кое-каких служб, займет два года. Вечером Стукач провел с каждым индивидуальную работу, разъяснил, что на самом деле Наполеон вовсе не возражал про-
52 Джордж Оруэлл тив строительства ветряной мельницы. Напротив, он с самого начала ратовал за нее, и проект, который они видели на полу са- рая, выкраден Обвалом у Наполеона. Ветряная мельница, в сущ- ности, детище Наполеона. Почему же тогда, раздался голос, На- полеон так резко выступил против нее? Тут Стукач скорчил лу- кавую мину. В этом, объяснил он, и проявилась мудрость товари- ща Наполеона. Он умышленно выказал себя противником строительства ветряной мельницы, чтобы при помощи этого хит- рого хода убрать с дороги Обвала, матерого врага, который мог увлечь их по неверному пути. Теперь же, когда Обвал обезвре- жен, они наконец-то приступят к строительству ветряной мель- ницы. Вот что такое тактика, сказал Стукач. Тактика, товарищи, тактика, хихикал он, вертясь вокруг них вьюном и крутя хвости- ком. Животные не поняли, что это значит, но Стукач говорил так напористо, а трое случившихся тут псов рычали так злобно, что они не стали углубляться и удовлетворились его объяснениями. Глава VI Всю зиму животные работали как каторжные. Но труд был для них счастьем: они не жалели сил, шли на любые жертвы — их вдохновляло, что они работают ради себя, ради грядущих поко- лений, а не ради людей, этих бездельников и эксплуататоров. Весну и лето они работали по десять часов в день, а в августе Наполеон объявил, что отныне им придется работать и по вос- кресеньям после обеда. Явка на воскресники, разумеется, строго добровольная, но тем, кто не явится, паек урежут наполовину. Несмотря на это, они сделали далеко не все, что запланировали. Урожай собрали не такой богатый, как в прошлом году, и два поля, которые предполагалось засеять свеклой и брюквой, пустовали, потому что их вовремя не распахали. Уже сейчас было ясно, что зима предстоит трудная. При строительстве ветряной мельницы они столкнулись с совершенно неожиданными сложностями. На ферме имелся из- вестняковый карьер, и не маленький. В одном из сараев обна- ружили изрядный запас песка и цемента, так что все стройма- териалы были в их распоряжении. Но возникла одна задача, которая поначалу поставила их в тупик: надо было разбить
СКОТНЫЙ ДВОР 53 камни на куски потребного размера. Без лома и кирки тут не обой- тись, а с ними животным не управиться: ведь никто из них не может стоять на задних ногах. Не одна неделя прошла, прежде чем нашли выход, а именно использовать силу тяжести. На дне карьера лежали громадные, непригодные для строительства ва- луны; обвязав валун веревкой, животные миром — коровы, ло- шади, овцы, буквально все, кто мог держать веревку, а когда ва- лун грозил сорваться, даже свиньи — пядь за пядью, натужно, мед- ленно втаскивали его вверх по откосу, затем сбрасывали на дно, и он разлетался на куски. Доставить разбитый камень не состав- ляло особого труда. Лошади возили его телегами, овцы волокли камень за камнем, Мона и Вениамин на пару впрягались в об- шарпанную повозку, чтобы внести посильный вклад в общее дело. К концу лета камня заготовили достаточно и под руководством свиней приступили к строительству. Но строительство двигалось медленно, негладко. Нередко они бились чуть не целый день, а втаскивали наверх один-единствен- пый валун, причем случалось и так, что сброшенный валун не разбивался. Им бы нипочем не справиться без Бойца: ведь силой он равнялся чуть не всем животным, вместе взятым. Если валун полз вниз, увлекая животных за собой, Боец налегал на веревку и удерживал его на месте. Когда он шаг за шагом поднимался по откосу, надрывно храпя, упираясь копытами, с белыми от мыла боками, животные с обожанием глядели на него. Кашка порой просила его беречь себя, не надрываться, но Боец и слушать ни- чего не хотел. Он считал, что с помощью двух лозунгов: «Я буду работать еще упорнее» и «Товарищ Наполеон всегда прав» — одо- леет все трудности. И попросил петушка будить его поутру не на полчаса, а на три четверти часа раньше. Едва у него выдавалась та- ксы редкая теперь свободная минута, он по своему почину спускал- ся в каменоломню, нагружал телегу обломками валунов и самосиль- но втаскивал их на стройплощадку. И все же, пусть животные и работали до изнеможения, лето они прожили неплохо. Кормили их хоть и не лучше, чем при Джонсе, но и не хуже. Зато в их положении имелось одно пре- имущество: теперь они кормили лишь себя, тогда как прежде на пх шее сидели пять человек, притом прожорливых, — преимуще-
54 Джордж Оруэлл ство немаловажное, оно искупало многое. Вдобавок кое-какие работы животные выполняли и ловчее, и сноровистее: поля, к примеру, они пропалывали так дотошно, как людям и не снилось. К тому же прекратились потравы, а значит, отпала надобность отгораживать выгоны от пашен и, следовательно, чинить изгоро- ди и ворота. Тем не менее этим летом — и чем дальше, тем чаще — не хватало то одного, то другого. Недоставало керосина, гвоздей, веревок, галет для собак, железа для подков, Скотный же Двор ничего подобного не производил и произвести не мог. А там ведь потребуются еще и семена, и минеральные удобрения, не говоря уж о лопатах, кирках и тому подобном, и, наконец, оборудование для мельницы. Каким путем все это раздобыть, они не представ- ляли. И однажды в воскресенье, когда животные пришли поутру за недельными нарядами, Наполеон объявил, что взял курс на но- вую политику. Отныне Скотный Двор начинает торговать с со- седними фермами, но отнюдь не ради прибыли, а с целью полу- чить товары, без которых им в настоящий момент никак не обой- тись. «Задача строительства ветряной мельницы для нас превы- ше всего», — сказал Наполеон. Вот почему он ведет переговоры о продаже стога сена, а также части урожая пшеницы текущего года, ну а там, если снова возникнет нужда в деньгах, они покроют ее за счет продажи яиц — в Уиллингдоне на них всегда спрос. Куры, ска- зал Наполеон, должны радоваться, что могут принести жертву: она позволит им внести личный вклад в строительство ветряной мельницы. И снова животным стало несколько не по себе. Не иметь от- ношений с людьми, не заниматься торговлей, не пользоваться деньгами: разве после победы над Джонсом не были — среди про- чих — приняты и такие решения? Что такие решения принима- ли, всем помнилось, во всяком случае, помнилось что-то вроде этого. Четыре подсвинка, те самые, которые возмутились, когда Наполеон отменил собрания, попытались было возразить, но со- баки грозно зарычали, и они вмиг стихли. Овцы тут же грянули свое неизменное «Четыре ноги хорошо, две — плохо», и замеша- тельство быстро сгладилось. Тогда Наполеон вскинул вверх нож- ку, требуя тишины, и объявил, что он уже обо всем договорился. Никому из них не придется вступать в сношения с людьми, что,
СКОТНЫЙ ДВОР 55 безусловно, было бы крайне нежелательно. Эту ношу он цели- ком и полностью взвалит на себя. Некий мистер Сопли, ходатай, живущий в Уиллингдоне, согласился служить посредником меж- ду Скотным Двором и соседними фермами — каждый понедель- ник поутру он будет приходить за указаниями. В конце речи На- полеон, как всегда, провозгласил: «Да здравствует Скотный Двор!», потом животные исполнили «Твари Англии» и разош- лись. Позже Стукач Обошел встревоженную скотину и навел поря- док в умах. Никаких решений, запрещавших торговать и пользо- ваться деньгами, заверял он, никогда не только не принимали, но даже не ставили на голосование. Все это чистейшей воды выдум- ки, и, если проследить, кто их распускает, не исключено, что нити протянутся к Обвалу. Кое-кого из животных доводы Стукача все же не вполне убедили, но на них он прикрикнул: «Да вы что, то- варищи, вам небось эти решения примерещились! У вас что, есть документы, их подтверждающие? Эти решения, они что, где-ни- будь записаны?» И поскольку такие решения нигде не были за- писаны, животные поверили, что и впрямь ошиблись. По понедельникам, согласно уговору, мистер Сопли наведы- вался на Скотный Двор. У этого продувного низкорослого субъек- та с баками, кое-как пробавлявшегося посредничеством, хватило смекалки раньше других сообразить, что Скотному Двору не обой- тись без ходатая и что тут можно огрести нешуточные комисси- онные. Животные его боялись и старались по возможности избе- гать. Тем не менее вид стоящего на четвереньках Наполеона, ко- торый давал указания стоящему на двух ногах Сопли, преиспол- нял их чувством законной гордости и пусть не до конца, но примирял с новыми порядками. Надо сказать, что отношения их с людским родом в последнее время переменились. Теперь, когда Скотный Двор процветал, люди ненавидели его не только не мень- ше, но еще пуще прежнего. Все они без исключения свято вери- ли, что Скотный Двор рано или поздно разорится, а уж строи- тельство ветряной мельницы тем паче никогда не будет законче- но. Они сходились в пивных, чертили какие-то графики, убеж- дая друг друга, что ветряная мельница непременно рухнет, а если и не рухнет, то, во всяком случае, не будет работать. И тем не ме- нее животные уж очень ловко управлялись с хозяйством, а пото-
56 Джордж Оруэлл му люди волей-неволей испытывали к ним уважение. И вот до- казательство: люди перестали называть Скотный Двор Господ- ским Двором, а ведь прежде делали вид, что нового названия не существует. Перестали они также поддерживать Джонса, и тот понял, что Скотный Двор ему не вернуть, и подался в другие края. До сих пор Скотный Двор сносился с человеческим окружением исключительно через Сопли, однако ходили упорные слухи, что Наполеон предполагает заключить торговое соглашение то ли с мистером Калмингтоном из Плутней, то ли с мистером Питером из Склок, но, как было замечено, никогда с тем и другим одно- временно. Примерно в эту пору неожиданно для всех свиньи перебра- лись в хозяйский дом. И снова животные припомнили, что вроде бы было решение, запрещавшее животным жить в хозяйском доме. И вновь Стукачу удалось убедить их, что они ошибаются. Свиньи, сказал он, думают за вас, поэтому им необходимо создать условия для работы. А вождя (последнее время он стал называть Наполеона вождем) положение просто обязывает жить в доме, а не в свинарнике. Тем не менее, когда животные прослышали, что свиньи не только едят в кухне и отдыхают в гостиной, но и спят на кроватях, кое-кто из них встревожился. Боец и на это сказал лишь: «Товарищ Наполеон всегда прав», зато Кашка, которая вро- де бы припомнила, что было принято решение, запрещающее спать на кроватях, отправилась к торцу амбара и долго таращи- лась на семь заповедей. Однако составить из отдельных букв слова не сумела и сходила за Моной. — Мона, — попросила она, — прочти-ка мне четвертую запо- ведь. Она ведь запрещает спать в кроватях, разве нет? Мона с трудом разобрала по складам: — «Животное да не спит в кровати под простынями», так там написано, — доложила она наконец. И вот что любопытно: Кашка не помнила, чтобы в четвертой заповеди говорилось о простынях, но раз так написано на стене, выходит, что говорилось. Стукач — а он очень кстати случился тут, и не один, а с парой-тройкой псов — представил дело в вер- ном свете:
СКОТНЫЙ ДВОР 57 — Я так понимаю, товарищи, вы уже знаете, что мы, свиньи, стали спать в кроватях? А почему бы, спрашивается, и нет? Уж не считаете ли вы, что принималось решение, запрещающее спать в кроватях? Что такое кровать — всего-навсего место для спанья. И строго говоря, какая разница, где спать — на кровати или в стой- ле, на охапке соломы? На самом деле запрещалось спать на про- стынях, потому что их изобрели люди. Мы сняли с хозяйских кро- ватей простыни и заменили их одеялами. Кровати, кстати ска- зать, очень удобные. Но не слишком удобные, а в самую меру, именно такие, скажу я вам, товарищи, и требуются нам, при том, какой ответственной работой мы занимаемся. Неужели вы хоти- те лишить нас отдыха, товарищи? Неужели вы хотите, чтобы мы валились с ног от усталости? Уж не хотите ли вы, товарищи, что- бы возвратился Джонс? Животные заверили его, что ничего подобного у них и в мыс- лях не было, и разговоры о кроватях заглохли. И когда несколько дней спустя свиньи объявили, что будут вставать на час позже других, никто и не пикнул. К осени животные подошли усталые, но довольные. Этот год дался им нелегко, часть сена и зерна пришлось продать, кормов па зиму было запасено негусто, зато ветряная мельница возна- граждала их за все. Строительство близилось к завершению. Уро- жай убрали, стояли ясные, погожие дни, животные трудились с небывалым подъемом — они были готовы таскать камни от зари до темна, лишь бы стены ветряной мельницы стали хоть на пол- метра выше. Боец, тот даже ночью, урывая час-другой от сна, в оди- ночку таскал камень — благо перед осенним равноденствием было полнолуние. В редкие теперь минуты досуга животные гуляли вокруг недостроенной мельницы. Восхищались прочными ров- ными стенами, дивились сами себе: вот ведь какое величествен- ное здание построили. Лишь старый Вениамин не разделял об- щего восторга, как водится, помалкивал и лишь изредка загадоч- но намекал: поживем, мол, увидим, ослиный век, он долгий. Наступил ноябрь. С юго-запада налетели буйные ветры. Стро- ительство пришлось прекратить: из-за сырости цемент не засты- вал. В довершение всего однажды ночью поднялась такая силь- ная буря, что стены сараев сотрясались, а с амбарной крыши кое- где сорвало черепицу. Куры проснулись, в ужасе раскудахтались:
58 Джордж Оруэлл им всем разом приснилось, что неподалеку пальнули из ружья. Когда поутру животные высыпали наружу, флагшток валялся на земле, а вяз в конце сада выдернуло с корнем, как редиску. Но это было еще не все, и в отчаянии животные заголосили. Страш- ное зрелище открылось их глазам. Ветряная мельница лежала в руинах. Все как один они бросились к ней. Наполеон, хотя обычно он считал ниже своего достоинства бегать, во весь опор мчался впереди. Да, ветряная мельница, в которую они вложили столько труда, была разрушена до основания, а камень, разби- тый и привезенный ценой таких усилий, разметан. Онемев, животные подавленно смотрели на груды камней. Наполеон молча расхаживал взад-вперед, изредка тыкался в землю пя- тачком — принюхивался. Хвост его раскрутился, он резко по- водил им из стороны в сторону, что означало напряженную работу мысли. Внезапно он остановился как вкопанный: види- мо, выработал наконец решение. — Товарищи, — не повышая голоса, сказал он, — знаете ли вы, кто в этом виноват? Знаете ли вы, кто этот вредитель, который подкрался ночью и разрушил нашу мельницу? Обвал! — загре- мел он. — Обвал — вот кто ее разрушил! Кипя бешеной злобой, он задался предательской целью отбросить нас назад и отомстить за свое позорное изгнание; прокравшись под покровом темноты, этот предатель уничтожил плоды наших чуть не годовых трудов. Товарищи, я не сходя с места приговариваю Обвала к смерти. Тот, кто приведет приговор в исполнение, будет награжден медалью «Герой Скотного Двора» II степени и ведром яблок. Тот, кто за- хватит его живым, получит два ведра яблок. Когда животные узнали о злодеяниях Обвала, их возмуще- нию не было предела. Даже от него они не ожидали такой низос- ти. Вне себя от гнева, они, перекрикивая друг друга, изыскивали способы изловить Обвала, на случай если ему вздумается вер- нуться. И чуть не сразу на выгоне, неподалеку от взгорка, об- наружились следы свиных копыт. Цепочка следов тянулась мет- ров десять, не больше — следы, казалось, ведут к дыре в изгоро- ди. Наполеон принюхался к ним и объявил, что это следы Обва- ла. Не иначе как Обвал, предположил Наполеон, скрывается в Плутнях.
СКОТНЫЙ ДВОР 59 — Промедление смерти подобно! — сказал Наполеон, когда следы были изучены. — За работу, товарищи! Без проволочек, сегодня же мы примемся восстанавливать ветряную мельни- цу, будем строить всю зиму, невзирая на любые преграды. Пусть этот жалкий предатель знает, что ему нас не остановить. Помните, товарищи, ничто не помешает нам осуществить наши планы! Они будут выполнены день в день. Вперед, товарищи! Да здравствует ветряная мельница! Да здравствует Скотный Двор! Глава VII Зима выдалась суровая. Бури сменились слякотью, снегом, затем грянули морозы, вот уж и февраль на исходе, а они все еще не отступили. Животные не щадя сил трудились над восстанов- лением ветряной мельницы: ведь человеческое окружение не спускало с них глаз, и, если они не построят ветряную мельницу к намеченному сроку, легко себе представить, какое ликование поднимется в стане злопыхателей-людей. В пику животным люди притворялись, будто не верят, что ветряную мельницу разрушил Обвал; они утверждали, что нельзя было делать такие тонкие стены. Но животные знали, что не в этом суть. На всякий случай все же решили сделать стены не в сорок сантиметров, а в метр толщиной, ну а для этого, естествен- но, потребуется куда больше камня. Карьер долго стоял под сне- । ом, и начать работы было невозможно. Затем пошли сухие мо- розные дни, и дело продвинулось, но работать было так тяжело, что они даже пали духом. Их постоянно мучил холод, а нередко и голод. Лишь Боец и Кашка не теряли бодрости. Стукач красно- речиво доказывал им, что труд у них на ферме — дело чести и доблести. Но животных вдохновляли не его речи, а пример не тающего усталости Бойца с его неизменным «Я буду работать еще упорнее!». В январе стало не хватать кормов, выдачу зерна сильно уре- зали и скотине объявили, что взамен зерна выдадут побольше картошки. И тут обнаружилось, что почти весь урожай картошки замерз в буртах — их не прикрыли на зиму. Чуть не вся картошка почернела, потекла. Животным случалось по целым дням не есть
60 Джордж Оруэлл ничего, кроме мякины и кормовой свеклы. Над фермой нависла угроза голода. Никак нельзя было допустить, чтобы этот факт стал достоя- нием человеческого окружения. Раззадоренные неудачей с вет- ряной мельницей, люди стали с новой силой клеветать на Скот- ный Двор. Они опять вытащили на свет Божий старые выдумки, будто животные подыхают от голода и болезней, будто у них веч- ные междоусобицы и они докатились до пожирания себе подоб- ных и детоубийства. Наполеон понимал: если люди проведают, как у них плохо с кормами, еще неизвестно, к чему это приведет. И решил противодействовать, использовав для этого мистера Сопли. До сих пор во время еженедельных визитов мистера Со- пли на Скотный Двор животные держались от него на почтитель- ном расстоянии, теперь же кое-кому из доверенных животных, по преимуществу овцам, велели, как бы невзначай приблизив- шись к мистеру Сопли, обронить, что пайки, мол, сильно увели- чились. Мало того, Наполеон распорядился наполнить почти пу- стые сусеки в житнице до краев песком, а сверху присыпать пе- сок остатками зерна и муки. Под удобным предлогом мистера Сопли провели по житнице так, чтобы он мог невзначай бросить взгляд на сусеки. Он проглотил наживку и доложил людям, что на Скотном Дворе с кормами полный порядок. И все равно на исходе января стало ясно, что хочешь не хо- чешь, а зерно придется где-то добывать. Наполеон теперь редко выходил, он засел в хозяйском доме — там его и с парадного и с черного хода охраняли устрашающего вида псы. Редкие его вы- ходы обставлялись в высшей степени торжественно: за ним неиз- менно следовала свита из шестерых псов, которые окружали его плотным кольцом и грозно рычали на каждого, кто осмеливался к нему приблизиться. Он и воскресные-то собрания перестал по- сещать, а наряды перепоручал распределять кому-нибудь из сви- ней, чаще всего Стукачу. И вот однажды на воскресном собрании Стукач объявил, что курам — а они только-только снова начали нестись — придется сдать яйца. Мистер Сопли предложил Наполеону заключить до- говор на поставку четырехсот яиц в неделю. Деньги, вырученные за яйца, пойдут на покупку зерна и муки, так они продержатся до лета, а там уж жить станет легче.
СКОТНЫЙ ДВОР 61 Куры подняли дикий крик. Их, правда, предупреждали, что от них может потребоваться такая жертва, но они не верили, что до этого дойдет. Они уже готовились высиживать цыплят; как- никак скоро весна, и, если у них заберут сейчас яйца, заявили они. это равносильно убийству. Впервые с тех пор, как прогнали Джон- са, на Скотном Дворе случилось восстание не восстание, но что- то вроде. Под предводительством трех молоденьких черных ми- порок куры решительно воспротивились приказам Наполеона. И как — взобравшись на балки, откладывали там яйца, и те, есте- ственно, падали и разбивались вдребезги. Наполеон подавил со- противление молниеносно и беспощадно. Он распорядился ли- шить кур пайка и приказал казнить каждого, кто посмеет пере- дать хоть одно зерно курице. Псы следили, чтобы приказ Напо- леона не нарушался. Куры продержались пять дней, потом сдались и стали класть яйца где положено. Девять кур сдохли. Их схоронили в саду и объявили, что они умерли от кокцидиоза. Мистер Сопли ничего об этих событиях не узнал, ну а яйца дос- тавлялись своевременно — и бакалейщик раз в неделю присылал за ними фургон. Обвал меж тем не показывался. Поговаривали, что он пря- чется на соседней ферме, не то в Плутнях, не то в Склоках. Отно- шения Наполеона с соседями слегка улучшились. Дело в том, что па Скотном Дворе обнаружился штабель леса — его сложили здесь лет десять назад, когда расчищали буковую рощицу. Лес хорошо вылежался, и Сопли посоветовал Наполеону продать его. Оба, и мистер Калмингтон, и мистер Питер, зарились на бревна. Напо- леон колебался, не знал, кого предпочесть. Было замечено: когда Наполеон намеревался заключить соглашение с мистером Пите- ром, объявлялось, что Обвал прячется в Плутнях, если же Напо- леон склонялся к союзу с Калмингтоном, говорилось, что Обвал скрывается в Склоках. Ранней весной, как гром среди ясного неба, ферму потрясла весть. Оказывается, Обвал по ночам тайно проникал на ферму. Животные взбудоражились, по ночам ворочались без сна в стой- лах. Рассказывали, что каждую ночь Обвал прокрадывается под покровом темноты и занимается вредительством. Крадет зерно, переворачивает подойники, давит яйца, топчет посевы, грызет кору на деревьях в саду. Какие бы неполадки ни случались на
62 Джордж Оруэлл ферме, в них неизменно винили Обвала. Разбивалось ли окно, засорялась ли труба — обязательно кто-нибудь заявлял, что тут не обошлось без Обвала: не иначе как он приходил ночью, и когда пропал ключ от житницы, все были убеждены, что Об- вал бросил его в колодец. И вот что любопытно: позже ключ отыскался под мешком муки, но животные по-прежнему при- писывали пропажу Обвалу. Коровы дружно жаловались, что Обвал пробирается в коровник и доит их во сне. И про крььс, от которых этой зимой не стало житья, тоже говорили, что они в сговоре с Обвалом. Наполеон постановил досконально расследовать деятельность Обвала. В сопровождении эскорта псов он обошел и тщательно осмотрел все службы, за ними чуть поодаль следовали остальные животные. Каждые несколько шагов Наполеон останавливался, приникал к земле, искал следы Обвала — Наполеон говорил, что чует их нюхом. Наполеон обнюхал во всех углах амбар, коров- ник, курятник, огород и чуть не везде находил следы Обвала. Он прикладывал пятачок к земле, раз-другой-третий глубоко втяги- вал воздух и леденящим кровь голосом возвещал: «Обвал! Он был здесь! Я чую его запах!» — и при слове «Обвал» псы рычали так, что кровь стыла в жилах, и скалили зубы. Животные были запуганы до предела. Их не оставляло ощу- щение, что незримый Обвал всесилен, что им проникнут самый воздух, что он грозит им неисчислимыми бедствиями. Вечером Стукач собрал животных и с убитым видом сказал, что должен сообщить им важное известие. — Товарищи! — кричал Стукач, возбужденно приплясывая. — Нами обнаружено страшное преступление. Обвал запродался Питеру из Склок, который и сейчас не оставил свои планы на- пасть на нас и захватить нашу ферму! Обвал будет у него провод- ником. Но за Обвалом числятся дела и похуже. Мы думали, что Обвала побудили затеять смуту тщеславие и жажда власти. Мы жестоко ошибались, товарищи. Знаете, в чем истинная причина? Обвал с самого начала вступил в сговор с Джонсом! Обвал всегда был тайным агентом Джонса. Доказательство тому — забытый им впопыхах документ, который мы только что обнаружили. Я счи- таю, товарищи, что это проливает свет на многие факты. Разве
СКОТНЫЙ ДВОР 63 мы не видели, как Обвал добивался — к счастью, безуспешно — нашего разгрома в Бою под коровником? Животные остолбенели. Перед таким злодейством померкло даже разрушение ветряной мельницы. И все же это никак не ук- ладывалось ни у одного из них в голове. Им помнилось, во вся- ком случае вроде бы помнилось, что Обвал первым бросился на врага в Бою под коровником, что он сплачивал и подбадривал их на каждом шагу и-не отступил, даже когда Джонс всадил заряд дроби ему в спину. Поначалу они никак не могли взять в толк: если Обвал продался Джонсу, как это увязать с его храбрым по- ведением в бою? Даже Боец, а его редко посещали сомнения, и тот был озадачен. Он лег, подоткнул под себя копыта, прикрыл глаза и ценой невероятных усилий сформулировал наконец свои мысли. — Не верю, — сказал он. — Обвал храбро дрался в Бою под коровником. Я видел это своими глазами. Разве мы не присво- или ему за этот бой звание Героя Скотного Двора I степени? — Мы допустили ошибку, товарищ. Как стало известно из обнаруженных нами новых секретных документов, Обвал зама- нил нас в ловушку, чтобы обречь на гибель. — Но его ранило, — сказал Боец. — Все видели, что он истекал кровью. — Это было одним из условий их соглашения, — напирал Стукач. — Пуля Джонса только оцарапала Обвала. Я показал бы вам документ — если бы вы могли его прочесть, где Обвал черным по белому пишет об этом. Они с Джонсом уговорились, что в решающий момент Обвал подаст сигнал к отступлению и оставит поле боя врагу. И ведь этот план едва не осуществил- ся, скажу больше, товарищи, он наверняка бы осуществился, если бы не наш доблестный вождь товарищ Наполеон. Разве вы не помните: в тот самый момент, когда Джонс со своими работниками проникли во двор, Обвал обратился в бегство и многих увлек за собой? Разве вы не помните: когда всех охва- тила паника и поражение казалось неминуемым, товарищ На- полеон с криком «Смерть человечеству!» бросился вперед и впился зубами Джонсу в ногу? Уж это-то, товарищи, вы не можете не помнить!
64 Джордж Оруэлл Теперь, когда Стукач так наглядно все описал, животным что- то такое припомнилось. Во всяком случае, им помнилось, что в решительный момент Обвал повернулся и бросился бежать. Бой- ца все же не оставляли сомнения. — Я не верю, что Обвал с самого начала вступил на путь пре- дательства, — подытожил он свои мысли. — Потом — другое дело, потом он мог на него скатиться. Но я верю, что в Бою под коров- ником он сражался с нами плечом к плечу. * — Наш вождь товарищ Наполеон, — раздельно и веско сказал Стукач, — решительно, повторяю, товарищи, решительно заявил, что Обвал продался Джонсу с самого начала, да, да, еще задолго до восстания, когда мы и не помышляли о нем. — Тогда другое дело, — сказал Боец. — Если так говорит това- рищ Наполеон, значит, так оно и есть. — Вот это правильный подход, товарищ! — выкрикнул Сту- кач, но было замечено, что его бегающие глазки со злобой впи- лись в Бойца. Он уже собрался было уходить, но в последний момент задержался. — Я предупреждаю, — внушительно добавил он, — что вы должны быть бдительными. Есть основания пола- гать, что агенты Обвала и сейчас рыщут среди нас! А спустя четыре дня ближе к вечеру Наполеон велел живот- ным собраться во дворе. Когда все сошлись, Наполеон при меда- лях (недавно он присвоил себе звание Героя Скотного Двора I степени и Героя Скотного Двора II степени), в сопровождении девяти здоровенных псов, которые вились вокруг него и рычали так, что у животных бегали по коже мурашки, вышел из хозяй- ского дома. Животные примолкли, сжались — будто предчув- ствуя, что надвигается нечто страшное. Наполеон грозно обозрел собравшихся и пронзительно взвизг- нул. Псы метнулись вперед, схватили четырех подсвинков зауши и, верещащих от боли и страха, приволокли к ногам Наполеона. У подсвинков из порванных ушей капала кровь, от запаха крови псы словно взбесились. Трое из них бросились на Бойца, чем при- вели животных в полное недоумение. Но Боец не оплошал, он взлягнул ногой, поддел одного из псов на лету и здоровенным копытом пригвоздил к земле. Пес молил о пощаде, двое его това- рищей, поджав хвосты, бежали. Боец взглядом спросил у Напо- леона, что делать с псом — раздавить или отпустить. Наполеон,
СКОТНЫЙ ДВОР 65 заметно изменившись в лице, строго приказал Бойцу отпустить пса, Боец приподнял копыто, и помятый пес уполз скуля. Вскоре суматоха улеглась. Четверо подсвинков, трепеща, ожи- дали решения своей участи, весь их вид выражал глубокую вину, Наполеон призвал их признаться в своих преступлениях. Эти были те самые подсвинки, которые возмутились, когда Наполе- он отменил воскресные собрания, — кто же еще. Они тут же при- знали, что после изгнания Обвала вступили с ним в тайные сно- шения, помогли ему разрушить ветряную мельницу и вошли с ним в сговор с целью отдать Скотный Двор в руки мистера Пите- ра. Обвал, добавили они, открыл им, что издавна состоял на служ- бе у Джонса. После чего они замолчали, псы вмиг загрызли всех четверых, а Наполеон наводящим ужас голосом спросил, есть ли среди животных такие, которые чувствуют за собой вину. Три курицы, зачинщицы яичного бунта, выступили вперед и заявили, что Обвал являлся им во сне и подстрекал их не подчи- няться Наполеоновым приказам. Их тоже зарезали. Затем впе- ред вышел гусь и сознался, что, убирая в прошлом году урожай, утаил шесть колосков, а ночью их съел. Затем овца созналась, что помочилась в пруд, и сказала, что подбил ее на это опять же Об- вал, а две другие овцы сознались, что угробили старого барана, особо преданного сторонника Наполеона; барана бил кашель, а они нарочно гоняли его вокруг костра. Их тоже прикончили пря- мо на месте. Признания чередовались с казнями. Вскоре у ног Наполеона громоздилась гора трупов, а в воздухе сгустился за- пах крови, забытый животными с тех самых пор, как они прогна- ли Джонса. Когда казни кончились, уцелевшие животные, за исключени- ем свиней и собак, сбившись в кучу, побрели со двора. Потерян- ные, раздавленные. Они не понимали, что их больше потрясло — предательство товарищей, вступивших в сговор с Обвалом, или суровое возмездие, которое настигло их. Прежде им тоже случа- лось быть свидетелями кровопролитий, и не менее жестоких, но теперь свои убивали своих, а это — и тут все были едины — куда хуже. С тех пор как они прогнали Джонса и вплоть до сегодняш- него дня не было ни одного убийства. Крысы и той не убили. Они взобрались на взгорок и все, как один, легли у недостроенной
66 Джордж Оруэлл мельницы, тесно прижавшись друг к другу, — их знобило: Каш- ка, Мона, Вениамин, коровы, овцы, вся птица — гуси и куры, все, кроме кошки. Она, перед тем как Наполеон велел собраться, куда- то запропастилась. Поначалу все молчали. Не лег один Боец. Он переминался с ноги на ногу, хлестал себя длинным черным хвос- том по бокам, время от времени недоуменно ржал. И наконец по- дытожил свои мысли: — Ничего не понимаю. Никогда бы не поверил, что такое мо- жет случиться на нашей ферме. Наверное, мы сами виноваты. Я вижу единственный выход — работать еще упорнее. Отныне я буду вставать не на три четверти часа, а на час раньше. И грузно зарысил в каменоломню. А там набрал камня и до ночи отвез сначала одну, потом другую телегу к ветряной мель- нице. Животные сбились вокруг Кашки, но разговаривать не раз- говаривали. Со взгорка им открылись дали. Отсюда как на ла- дони была видна чуть не вся округа: выгон, тянувшийся к боль- шаку, луг, рощица, пруд, куда они ходили на водопой, вспа- ханное поле, где зеленели густые всходы пшеницы, красные крыши служб, над трубами которых курился дымок. Стоял погожий весенний вечер. Лучи заходящего солнца золотили траву, на живых изгородях проклюнулись почки. Любовь к своей ферме — и тут они не без удивления вспомнили, что это же их ферма, она же отошла к ним! — нахлынула на них с не- бывалой силой. Кашка поглядела вниз, глаза ее заволоклись слезами. Умей она выразить свои мысли, она бы сказала: разве к этому они стремились, когда много лет назад решили во что бы то ни стало свергнуть род людской? Разве кровавые казни виделись им в ту ночь, когда старый Главарь впервые призвал их к восстанию? Если ей тогда и рисовались картины будуще- го, она представляла его себе союзом скотины, — где нет места голоду и угнетению, где все равны, где труд — дело чести, где сильный ограждает слабого, как она оградила ногой отбивших- ся от матери утят в ту ночь, когда Главарь произнес свою речь. Но ничего этого нет, и наступило время — а почему, она не понимает, — когда никто не решается говорить в открытую, когда повсюду рыщут свирепые псы и когда твои товарищи сознаются в чудовищных преступлениях и их рвут на части на
СКОТНЫЙ ДВОР 67 твоих глазах. У нее и в мыслях не было ни восстать, ни даже ослушаться. Она понимала, что при всем при том им живется не в пример лучше, чем во времена Джонса, и что главное сей- час — не допустить возвращения людей. Что бы ни случилось, опа останется верной их делу, будет работать не щадя сил, вы- полнять все, что от нее потребуют, и идти по пути, намеченно- му Наполеоном. Все так, но разве об этом она и ее товарищи мечтали, разве для этого они трудились? Нет, не для этого они строили ветряную мельницу, не для этого, рискуя жизнью, шли под пули Джонса. Вот какие мысли одолевали Кашку, хоть она и не умела их выразить. В конце концов, так и не найдя слов, она, чтобы дать выход охватившим ее чувствам, запела «Твари Англии». Животные дружно подхватили песню и пропели ее три раза кряду. Пели стройно, но протяжно и заунывно, никогда раньше они так не пели. Только они спели песню в третий раз, как на взгорок в сопро- вождении двух псов поднялся Стукач, — судя по его виду, у него было важное известие. Стукач объявил, что особым указом това- рища Наполеона «Твари Англии» отменяются. Отныне на их ис- полнение наложен запрет. Животные оторопели. — Почему? — не удержалась от вопроса Мона. — Потому что эта песня отжила свое время, — многозначи- тельно сказал Стукач. — «Твари Англии» звали к восстанию. Но восстание завершено. Последним его этапом была сегодняшняя казнь изменников. Мы сокрушили внутреннего и внешнего вра- га. «Твари Англии» выражали нашу мечту об обществе будуще- го, о лучшем обществе. Сейчас такое общество построено. И этой песне некуда нас звать. Как животные ни были запуганы, наверняка нашлись бы сре- ди них и такие, которые возмутились бы, но овцы завели свое неиз- менное «Четыре ноги хорошо, две — плохо» и блеяли минут десять, гак что какие уж тут дискуссии. И «Твари Англии» больше никогда не пели. Вместо них поэт 11оследыш сочинил другую песню, начиналась она так: Наш Скотный Двор, наш Скотный Двор, Твоим врагам я дам отпор.
68 Джордж Оруэлл Ее пели каждое воскресенье после поднятия флага. Но жи- вотные считали, что и мотив, и слова ни в какое сравнение не идут с «Тварями Англии». Глава VIII А спустя несколько дней после казней, когда животные по- немногу отошли от сковавшего их страха, кому-то вспомнилось, во всяком случае вроде бы вспомнилось, что шестая заповедь гла- сит: «Животное да не убьет другое животное!» Все чувствовали, что недавние убийства противоречат шестой заповеди, хоть и ос- терегались говорить об этом при свиньях и собаках. Кашка по- просила Вениамина прочесть ей шестую заповедь. Она гласила: «Животное да не убьет другое животное без причины». Почему- то последние два слова изгладились у животных из памяти. Зато они поняли, что шестую заповедь не преступили: ведь убили из- менников, которые вошли в сговор с Обвалом, — это ли не при- чина, и вполне веская. Последний год они работали еще упорнее, чем предыдущий. Восстановить ветряную мельницу, вдобавок со стенами вдвое толще прежних, закончить ее к намеченному сроку, учитывая, что работы по хозяйству с них тоже никто не снимал, стоило неверо- ятных усилий. Бывали времена, когда им казалось, что они рабо- тают дольше, а кормят их не лучше, чем при Джонсе. Поутру в воскресенье Стукач, придерживая длинную полоску бумаги нож- кой, зачитывал им столбцы цифр, доказывавшие, что производ- ство всех видов кормов возросло когда на двести, когда на трис- та, а когда и на пятьсот процентов. Причин не доверять Стукачу они не видели, особенно если учесть, что успели основательно забыть, как им жилось до восстания. Хотя при всем том бывали дни, когда они предпочли бы, чтобы их кормили не цифрами, а чем-то более существенным. Все указания теперь передавались через Стукача или через кого-нибудь еще из свиней. Сам Наполеон показывался не чаще чем раз в полмесяца. Когда же наконец он появлялся, мало того что позади него тянулась псиная свита, но еще и впереди на ма- нер глашатая выступал черный петушок — он предварял Напо- леоновы речи оглушительным «кукареку». Рассказывали, что в
СКОТНЫЙ ДВОР 69 хозяйском доме Наполеон занимает отдельные покои. Ел он тоже один, за едой ему прислуживали двое псов, и ел он на фарфоро- вом сервизе, который при Джонсе вынимался из горки в гости- ной лишь в торжественных случаях. Было также объявлено, что ружейным залпом, помимо двух других дат, будет отмечаться ч день рождения Наполеона. Наполеона теперь называли не просто Наполеоном, а лишь сугубо официально — нашим вождем товарищем Наполеоном, и свиньи старались перещеголять одна другую, изобретая для него все новые титулы: Отец Животных Всего Мира, Гроза Рода Че- ловеческого, Мудрый Пастырь, Лучший Друг Утят и тому подоб- ные. Стукач произносил речи о Наполеоновой мудрости, доброте ко всем животным и особенно к угнетенным животным соседних ферм, прозябавшим в невежестве и рабстве. Стало привычным любое достижение, любую удачу приписывать Наполеону. Не- редко можно было услышать, как одна курица говорит другой: «Под водительством товарища Наполеона мне удалось снести пять яиц за шесть дней» или как две коровы на водопое восхища- ются: «До чего же вкусная сегодня вода, и все благодаря мудрому руководству нашего вождя товарища Наполеона». Лучше всего чувства скотины выразило стихотворение Последыша под назва- нием «Товарищ Наполеон»; вот оно: Осиротелых отец! Радости пашей кузнец! Хозяин помойных ведер! Как солнце па небосклон Взошел ты! Я видеть рад Спокойный твой, твердый взгляд, Нс ведаешь ты преград, Товарищ Наполеон! Руководитель наш, Нам все, что мы любим, дашь, Корм — дважды набить живот, Подстилку, чтоб слаще сон; Вся тварь в хлеву улеглась, Один ты в полночный час Нс спишь, заботясь о пас, Товарищ Наполеон!
70 Джордж Оруэлл Пускай поросенок мой С поллитру всего собой, И все же обязан он Отнюдь нс отца, нс мать, А лишь тебя почитать И преданно пропищать: «Товарищ Наполеон!» Наполеон стихотворение одобрил и велел начертать его-на другом торце большого амбара, напротив семи заповедей. Вен- чал стихотворение портрет Наполеона в профиль работы Стука- ча, выполненный белой краской. Тем временем при посредстве мистера Сопли Наполеон зате- ял запутанные переговоры с Питером и Калмингтоном. Лес все еще не был продан. Из двоих сильнее зарился на штабель Пи- тер, но при этом настоящей цены не давал. И опять пошли слухи, что Питер со своими работниками готовится напасть на Скотный Двор, разрушить ветряную мельницу, которая вызывала у него бешеную зависть. Передавали, что Обвал по-прежнему скрыва- ется в Склоках. В разгар лета стало известно: три курицы добро- вольно признались, что Обвал подбил их устроить заговор с це- лью убить Наполеона, — животных это сообщение очень встре- вожило. Кур тут же казнили и приняли дополнительные меры, обеспечивающие безопасность Наполеона. Теперь его кровать по ночам охраняли четыре пса, по псу на каждый угол, а поросенку по имени Буркало поручили, чтобы Наполеона не отравили, от- ведывать его еду. Приблизительно в эту же пору стало известно, что Наполеон договорился продать лес мистеру Калмингтону, а также учредить постоянный обмен некоторыми товарами между Скотным Дво- ром и Плутнями. Отношения между Наполеоном и Калмингто- ном, хоть они и велись исключительно через Сопли, стали чуть ли не дружественными. У животных Калмингтон, как и люди во- обще, доверия не вызывал, но они предпочитали его Питеру, ко- торого ненавидели и боялись. Чем ближе было к завершению строительство ветряной мельницы, а его предполагали закончить к осени, тем упорнее становились слухи о том, что Питер готовит вероломное нападение. Поговаривали, что Питер собирается по- слать на Скотный Двор двадцать работников, вооруженных ру- жьями, что он подкупил власти и полицию, и если он прикарма-
СКОТНЫЙ ДВОР 71 нит купчую крепость на Скотный Двор, они пальцем не поше- вельнут. Мало того, по сведениям, просочившимся из Склок, Питер зверски измывался над своей скотиной. Он забил насмерть старую клячу, морил голодом коров, кинул в топку пса, а по вече- рам стравливал петухов, и не просто стравливал, а еще привязы- вал им к шпорам обломки бритвенных лезвий — так он развле- кался. У животных кипела кровь, когда они слышали, как терза- ют их товарищей, и они рвались — пусть только им разрешат — пойти в поход на Склоки, выгнать оттуда людей и дать тамош- ним животным волю. Но Стукач советовал набраться терпения и положиться на прозорливость товарища Наполеона. Тем не менее во всех клокотал гнев на Питера. И однажды в воскресенье Наполеон пришел в амбар и объяснил скотине, что никогда не собирался продавать лес Питеру: иметь дело с подоб- ным мерзавцем значило бы уронить себя. Голубям, которых по- прежнему рассылали призывать животных соседних ферм к вос- станию, велели облетать Плутни стороной, а лозунг «Смерть че- ловечеству!» заменить на лозунг «Смерть Питеру!». На исходе лета было раскрыто еще одно злодеяние Обвала. Пшеница густо заросла сорняками — и что же вышло на поверку: оказывается, Обвал, проникавший по ночам на ферму, подмешал к семенам пшеницы семена сорняков. Молодой гусак, посвященный в этот заговор, пришел с повинной к Стукачу и тут же покончил жизнь самоубийством, наглотавшись ягод красавки. Животных также уведомили, что Обвал никогда — и откуда только они это взяли? — не получал Героя Скотного Двора I степени. Это всего-навсего легенда, которую распространил вскоре после Боя под коровни- ком сам Обвал. Его не только не наградили, а еще и сурово нака- зали за проявленную в бою трусость. И опять же нашлись живот- ные, которых это сообщение привело в некоторое замешательство. 11о Стукач быстро внушил им, что их просто-напросто подводит память. Осенью ценой невероятного, непосильного труда — ведь по- чти в то же время проходила уборка урожая — строительство вет- ряной мельницы закончили. Предстояло еще установить обору- дование, и Сопли уже вел переговоры о его покупке, но само стро- ительство завершили. Невзирая на все трудности, несмотря на
72 Джордж Оруэлл отсутствие опыта и техники, на преследующие их неудачи, на вре- дительство Обвала, они закончили работу в намеченный срок — день в день! Усталые, но гордые животные ходили вокруг мель- ницы, и она казалась им еще более прекрасной, чем тогда, когда они возвели ее впервые. Не говоря уж о том, что стены мельницы на этот раз были вдвое толще. Теперь без взрывчатки их не раз- рушить! И когда они думали, сколько трудов положили, причем не падали духом, хоть и было отчего, а также о том, как изменит- ся их жизнь, когда замашут крылья мельницы и заработает гене- ратор, так вот, когда они думали обо всем этом, они забывали об усталости и с ликующими криками пускались в пляс вокруг вет- ряной мельницы. Даже Наполеон и тот в сопровождении псов и Стукача явился осмотреть мельницу, лично поздравил скотину с успешным завершением строительства и объявил, что мельнице будет присвоено его имя. А спустя два дня животных созвали в амбар на внеочередное собрание. Они не поверили своим ушам, когда Наполеон объявил, что продал лес Питеру. Завтра Питер пришлет фургоны и начнет перевозить лес. Оказывается, пока Наполеон для виду дружил с Калмингтоном, он вел тайные переговоры с Питером. Отношения с Плутнями были прерваны, Калмингтону посла- ли оскорбительную ноту. Голубям запретили садиться в Скло- ках, лозунг «Смерть Питеру!» отменили и велели провозглашать «Смерть Калмингтону!». Далее Наполеон заверил животных, что слухи о готовящемся нападении на Скотный Двор не имеют под собой почвы и что Питер далеко не так жестоко обращается со своей скотиной, как о том рассказывают. Эти слухи скорее всего распускают Обвал и его подручные. Выяснилось, что Обвал не только никогда не прятался в Склоках, но и вообще там не был; он живет, и, как говорят, припеваючи, в Плутнях: ведь он дав- ным-давно продался Калмингтону. Свиньи восхваляли до небес Наполеонову мудрость. Заведя для виду дружбу с Калмингтоном, он вынудил Питера дать за лес на двенадцать фунтов больше. Но непревзойденная прозорли- вость Наполеона, сказал Стукач, проявилась в том, что он не до- веряет никому, даже Питеру. Питер хотел заплатить за лес че- ком, ну а чек ведь всего лишь бумажка, пусть на ней и стоит обя- зательство заплатить. Но Наполеона не провести, он потребовал,
СКОТНЫЙ ДВОР 73 чтобы Питер заплатил не каким-то чеком, а купюрами по пять фунтов и не после того, как бревна увезут, а до. Кстати, Питер уже выложил денежки, их вполне хватит на оборудование для вет- ряной мельницы. Меж тем лес спешно увозили. Когда на дворе не осталось ни одного бревна, животных созвали в амбар на внеочередное собра- ние и показали им полученные от Питера купюры. Наполеон при обеих медалях возлежал на раскиданной по помосту соломе, ми- лостиво улыбаясь, а рядом с ним, на фарфоровом блюде с хозяй- ской кухни, помещалась аккуратная пачечка денег. Животные гуськом тянулись мимо, и каждый мог удовлетворить свое любо- пытство. Боец понюхал купюры — от его дыхания тоненькие бе- лесые листочки зашевелились, зашуршали. А три дня спустя поднялся чудовищный тарарам. Бледный как смерть Сопли примчался на велосипеде, бросил его во дво- ре и опрометью кинулся в хозяйский дом. И чуть не тут же из Наполеоновых покоев донесся приглушенный вопль ярости. Новости, как лесной пожар, распространились по Скотному Двору. Купюры оказались фальшивыми! Питер получил брев- на задаром! Наполеон тут же созвал животных и леденящим кровь голо- сом провозгласил смертный приговор Питеру. «Когда мы пойма- ем Питера, — сказал он, — мы сварим его живьем». И сразу пре- дупредил, что после такого вероломства надо готовиться к худ- шему. Не сегодня завтра Питер и его работники осуществят на- падение на Скотный Двор, которого они давно ожидали. На подходе к Скотному Двору выставили часовых. Помимо того, в 11лутни отправили четырех голубей с миролюбивым посланием, надеясь таким образом восстановить добрые отношения с Кал- мингтоном. Но на следующее же утро Питер напал на Скотный Двор. Животные собирались завтракать, когда примчались дозорные и сообщили, что Питер и его приспешники миновали тесовые во- рота и идут к Скотному Двору. Животные не оробели, выступи- ди им навстречу, но на этот раз победа далась им нелегко, не то что в Бою под коровником. На них шли полтора десятка человек, вооруженных полдюжиной ружей; приблизившись на полсотни метров, они открыли огонь. Оглушительные залпы, жгучий град
74 Джордж Оруэлл дроби — такого животные не ожидали, и, как ни подбадривали их Наполеон и Боец, они отступили. Многие были уже ранены. По- прятавшись по сараям, они осторожно выглядывали оттуда сквозь щели и дыры в досках. Весь длинный выгон вместе с ветряной мельницей отошел в руки захватчиков. Даже сам Наполеон, по- хоже, растерялся. Он молча расхаживал взад-вперед, поводя из стороны в сторону раскрутившимся хвостом. Время от вре- мени его глаза с тоской устремлялись на Плутни. Приди Ка*л- мингтон со своими людьми им на помощь, они бы еще смогли отбросить захватчиков. Но тут вернулись четверо голубей, по- сланных накануне к Калмингтону. Один из них держал в клю- ве клочок бумаги. На нем рукой Калмингтона было написано: «Так тебе и надо». А Питер и его работники меж тем уже подступали к ветря- ной мельнице. Животные не спускали с них глаз. Ропот ужаса пробежал по рядам. Двое работников притащили лом и кувалду. Они собирались разрушить мельницу. — Не бывать этому! — крикнул Наполеон. — У нашей мель- ницы такие толстые стены, что им с ней не совладать. Ее и за не- делю не снести. Мужайтесь, товарищи! Но Вениамин пристально следил за работниками. Двое с ку- валдой и ломом пробивали дыру прямо над основанием мельни- цы. Вениамин лениво поматывал длинной мордой — можно по- думать, его забавлял такой поворот событий. — Именно этого я и ожидал, — сказал он. — Знаете, что сейчас будет? Они засыплют дыру порохом. Животные замерли в испуге. Теперь-то они и подавно не ре- шились бы выйти из укрытий. Через несколько минут работни- ки разбежались. Раздался оглушительный взрыв. Голуби взмы- ли в воздух, остальные животные, за исключением Наполеона, пали ничком и зарыли морды в землю. Когда они поднялись, над взгорком стояло облако черного дыма. Постепенно ветерок ра- зогнал его. Мельница исчезла! И тут к животным вернулось мужество. Гнусное злодейство вызвало у них такой приступ ярости, что они побороли страх и отчаяние. Жажда мести обуяла животных, и, не дожидаясь при- казаний, они с криками дружно бросились на врага. На этот раз жгучий град дробин не обратил их вспять. Бой шел не на жизнь, а
СКОТНЫЙ ДВОР 75 на смерть. Люди безостановочно палили из ружей, а когда жи- вотные приблизились, принялись охаживать их дубинками и ко- ваными сапогами. Корова, три овцы и два гуся были убиты напо- вал, едва ли не все остальные получили ранения. Даже у Наполе- она, хоть он и руководил боем из тыла, дробиной срезало кончик хвоста. Но и людям тоже здорово досталось. Троим проломил ко- пытом голову Боец, четвертому вспорола рогом живот корова, с пятого чуть не сорвали штаны Роза и Ромашка. А когда девять псов из личной охраны Наполеона, которым он приказал обойти людей с фланга, со свирепым лаем бросились на них, людей ох- ватила паника. Они поняли — им грозит окружение. Питер кри- чал, чтобы они отступили, пока кольцо не сомкнулось, и вот уже трусливый враг удирал во весь опор. Животные гнали людей до самой границы и пинали и тогда, когда те уже продирались сквозь терновую изгородь. Победа осталась за животными, но они валились от усталос- ти, из ран их текла кровь. Кое-как доковыляли они до Скотного Двора. Вид трупов дорогих сердцу товарищей, разбросанных там и сям по полю, вызвал у многих слезы на глазах. На месте, где недавно высилась ветряная мельница, они постояли в скорбном молчании. Да, от мельницы не осталось и следа, все труды пошли насмарку! Даже основание и то было почти разрушено. Когда восстанавливали мельницу в прошлый раз, они хотя бы могли вновь использовать камень, а теперь и этого нет. Теперь никаких камней поблизости не было. Взрыв разбросал их далеко-далеко, па сотни метров. Можно было подумать, что мельницы никогда не было и в помине. Уже на подходе к Скотному Двору к ним, крутя хвостиком, подскочил рассиявшийся Стукач, который почему-то воздержал- ся от участия в бою. И тут же в саду грянул залп — интересно, что сегодня за торжество? — В честь чего пальба? — спросил Боец. — В честь нашей победы! — выкрикнул Стукач. — Какой победы? — спросил Боец. Колени у него были ободраны, в задней ноге застрял заряд дроби, он потерял подкову, повредил копыто. — Какой победы, товарищ? Да разве мы не освободили нашу землю, священную землю Скотного Двора, от захватчиков?
76 Джордж Оруэлл — Но они разрушили ветряную мельницу, а мы целых два года строили ее! — Ну и что? Построим другую. Построим хоть десять мель- ниц, стоит нам только захотеть. А ты, товарищ, похоже, не пони- маешь, какой подвиг мы совершили. Ведь враг захватил эту зем- лю, ту самую землю, на которой мы с тобой стоим. А мы благода- ря мудрому водительству товарища Наполеона завоевали ее падь за пядью. — Это что же получается — мы завоевали свою же землю? — спросил Боец. — В этом и есть наша победа, — сказал Стукач. Они кое-как доковыляли до фермы. Застрявшие под шкурой дробины жгли огнем ногу Бойца. Он понимал, сколько трудов потребуется, чтобы восстановить ветряную мельницу — ведь она была разрушена до основания, — и в душе уже готовился к вы- полнению этой задачи. Но тут он в первый раз осознал, что ему стукнуло одиннадцать и что силы у него уже не те. Но реющий на флагштоке зеленый флаг, залпы — в тот день дали семь залпов, — а также речь Наполеона, в которой он благо- дарил животных за проявленное в бою мужество, заставили их поверить, что они и впрямь одержали великую победу. Живот- ных, павших в бою, погребли с почестями. Переделанные из те- леги дроги везли Боец и Кашка, а во главе похоронной процессии шел лично сам Наполеон. Два дня никто не работал, все праздно- вали. Песни чередовались с речами и залпами, все получили по- дарки: животные по яблоку, птицы по шестьдесят граммов зерна, псы по три галеты. Было объявлено, что бой получит название Бой под ветряной мельницей и что Наполеон учредил новый знак — «Ор- ден зеленого знамени» и наградил им себя. В общем ликовании незадача с фальшивыми купюрами забылась. А несколько дней спустя свиньи наткнулись в хозяйском по- гребе на ящик виски. Они не заметили его, когда переселялись. В тот же вечер из хозяйского дома донеслось громкое пение, в ко- тором животные, к своему изумлению, различали обрывки «Тва- рей Англии». А примерно в половине десятого, еще засветло, На- полеон в старом котелке мистера Джонса вышел с черного хода, галопом обскакал двор и снова скрылся в доме. Но поутру хозяй-
СКОТНЫЙ ДВОР 77 ский дом окутала тишина. Свиней не было ни видно, ни слышно. Наконец около девяти показался Стукач. Поникший, с мутными глазами, с повисшим хвостом, он еле волочил ноги — судя по его виду, он серьезно захворал. Стукач созвал животных и сказал, что должен сообщить им ужасное известие. Товарищ Наполеон при смерти! Вне себя от горя животные заголосили. У входа в хозяйский дом настелили сотому, ходили исключительно на цыпочках. Со слезами на глазах животные спрашивали друг друга, что с ними будет, если вождя не станет. Пошел слух, будто Обвал все-таки ухитрился подсыпать в еду Наполеону яд. В одиннадцать часов Стукач вышел и сделал новое сообщение. Товарищ Наполеон издал официальный указ, запрещающий под страхом смертной казни пить спиртное, — такова его последняя воля. Однако к вечеру Наполеону стало несколько лучше, и уже на следующее утро Стукач сообщил, что здоровье вождя не внуша- ет опасений. К вечеру Наполеон сел за работу, а на следующий день выяснилось, что он поручил Сопли купить в Уиллингдоне пособия по пивоваренному и винокуренному делу. А неделю спу- стя Наполеон приказал вспахать загончик за садом, который прежде намеревались отвести под пастбище для ушедшей на пен- сию скотины. Животным объяснили, что загон вытоптан и ну- жен пересев; но вскоре обнаружилось, что Наполеон собирается посеять там ячмень. Примерно в это время произошел загадочный случай, кото- рый озадачил чуть ли не всех. Однажды вечером около полуночи раздался грохот — животные, побросав стойла, выскочили во двор. При ярком свете луны они увидели у торца большого амбара, там, где были начертаны семь заповедей, сломанную пополам лест- ницу. Около нее растянулся потерявший сознание Стукач, ря- дом с ним валялись фонарь и перевернутая банка с белой крас- кой. Псы мигом обступили Стукача и, едва он поднялся на ноги, отвели в хозяйский дом. Никто даже отдаленно не мог объяснить, что бы это значило, кроме старого Вениамина, — тот с премуд- рым видом мотал головой, но помалкивал. А несколько дней спустя Мона, перечитав про себя семь за- поведей, заметила, что они, оказывается, еще одну заповедь за- помнили неправильно. Они думали, что пятая заповедь гла-
78 Джордж Оруэ. сит: «Животное да не пьет спиртного», но там, оказываете^, были еще два слова, а их-то они и запамятовали. На самом деле заповедь читалась так: «Животное да не пьет спиртного до бес- чувствия». Глава IX * У Бойца все не заживало поврежденное копыто. Меж тем, только отпраздновав победу, тут же приступили к восстановле- нию ветряной мельницы. Боец не давал себе передышки, он счи- тал делом чести не показывать, как ему плохо. И все же по вече- рам он жаловался Кашке, что копыто беспокоит его. Кашка пользовала его припарками, траву для которых жевала сама, и они на пару с Вениамином умоляли Бойца поберечь себя. — Лошадиные легкие слабые, — говорили они. Но Боец их не слушал. Теперь, сказал Боец, он хочет лишь одного — увидеть ветряную мельницу практически законченной, прежде чем уйдет на покой. Сразу после восстания, когда создавались законы, для ло- шадей установили пенсионный возраст двенадцать лет, для коров — четырнадцать, для собак — девять, для овец — семь, для кур и гусей — пять. На пенсионное содержание решили не ску- питься. Пока еще никто на покой не ушел, но в последнее время пенсии обсуждались все чаще и чаще. Теперь, когда загончик за садом отвели под ячмень, ходили слухи, что престарелым живот- ным отгородят часть длинного выгона, где они будут пастись в свое удовольствие. Говорили, что лошадям положат пенсию два килограмма зерна в день летом и семь килограммов сена зимой, ну а по праздникам добавят еще и морковку, а то и яблоко. Бойцу должно было исполниться в следующем году двенадцать лет. Жилось им меж тем трудно. Зима выдалась такая же холод- ная, как и в прошлом году, а нехватка кормов ощущалась еще ос- трее. Всем, кроме свиней и псов, опять урезали пайки. Уравни- ловка при распределении кормов, объяснил Стукач, противоре- чила бы духу скотизма. Как бы там ни было, Стукач без особого труда доказал животным, что нехватка кормов лишь плод их во- ображения, на самом же деле кормят их до отвала. Он не отрица- ет, что из-за временных трудностей возникла необходимость пе-
СКОТНЫЙ ДВОР 79 ресмотреть пайки (Стукач никогда не говорил «урезать», только «пересмотреть»), но при Джонсе им жилось куда хуже. Скорого- воркой зачитывая цифры срывающимся на визг голосом, Стукач обстоятельно доказывал, что они получают больше овса, больше сена, больше репы, чем при Джонсе, а работа у них легче, вода лучше качеством, жизнь дольше, детская смертность меньше, со- ломенные подстилки мягче, блохи их донимают реже. Животные верили каждому егй слову. По правде говоря, о Джонсе и всем с ним связанном у них сохранились лишь самые смутные воспоминания. Они знали, что жизнь ведут нищую и суровую, часто недоедают и мерзнут и, когда не спят, всегда работают. Но прежде им, навер- ное, жилось еще хуже. Они охотно этому верили. Кроме того, тог- да они были рабами, теперь они свободны, а это самое главное, не упускал случая напомнить им Стукач. Едоков на ферме прибыло. Осенью четыре свиноматки разом опоросились и принесли тридцать одного поросенка. Поросята народились пестрые, и так как, кроме Наполеона, хряков на фер- ме не было, догадаться, кто их отец, не составило труда. Было объявлено, что вскоре купят кирпич и лес и в саду построят шко- лу. А пока Наполеон лично обучал поросят на кухне хозяйского дома. На прогулку поросят выводили в сад и строго запретили им якшаться с прочей мелюзгой. Примерно тогда же положили правилом: любое животное, которое сталкивается на дороге со свиньей, должно посторониться; кроме того, всем свиньям, неза- висимо от ранга, было разрешено повязывать на хвосты по вос- кресеньям зеленые ленты. Год был довольно удачный, но денег по-прежнему не хватало. Предстояло покупать кирпич, песок, известь для школы, к тому же надо было копить деньги на оборудование для ветряной мель- пицы. А там чего только не понадобится: и керосин, и свечи для дома, и сахар к столу Наполеона (остальным свиньям Наполеон запретил есть сахар на том основании, что они от него толстеют), вдобавок у них подходили к концу запасы инструмента, гвоздей, веревок, угля, проволоки, кровельного железа и собачьих галет. Был продан стог сена, часть урожая картошки и заключен дого- вор на поставку уже не четырех, а шести сотен яиц в неделю, и поголовье кур едване уменьшилось: так мало они высидели цып-
80 Джордж Оруэл. лят. Пайки, урезанные в декабре, в феврале урезали снова и, чтд- бы не расходовать керосин, запретили жечь в стойлах фонари. Но свиньи жили припеваючи и даже тучнели. Однажды днем на ис- ходе февраля над двором поплыл теплый, густой, аппетитный запах — такого запаха животные в жизни не нюхивали. Он шел из заброшенной еще при Джонсе пивоварни за кухней. «Ячмень варится», — догадался кто-то. Животные жадно втягивали воз- дух и гадали, не попотчуют ли их на ужин теплой дробиной. Но никакой дробины им не дали, а в следующее воскресенье было объявлено, что отныне весь ячмень пойдет исключительно сви- ньям. Загончик за садом уже засеяли ячменем. Вскоре просочи- лось известие, что свиньи теперь получают по пол-литра пива в день, а сам Наполеон по два литра, и подают ему пиво в супнице из парадного сервиза. Но хотя трудностей хватало, они отчасти искупались тем, что в жизни животных появилась несвойственная ей доселе возвы- шенность. Никогда они столько не пели, не слушали речей, не ходили на демонстрации. Наполеон приказал раз в неделю уст- раивать стихийную, как он ее называл, демонстрацию, отмечать исторические вехи на пути Скотного Двора. В назначенное вре- мя животные бросали работу и походным строем, печатая шаг, обходили ферму: возглавляли шествие свиньи, за ними шли ло- шади, коровы, овцы, замыкали шествие куры и утки. Собаки рас- полагались по флангам, а впереди выступал Наполеонов черный петух. Боец и Кашка на пару несли зеленое знамя с изображени- ем рога и копыта и девизом «Да здравствует товарищ Наполе- он!». Завершалось шествие чтением посвященных Наполеону сти- хов и речью Стукача, в которой тот подробно докладывал, как увеличилось за последнее время производство кормов, а в тор- жественных случаях давался залп из пушки. Особенно полюби- ли стихийные демонстрации овцы, и если кто жаловался (а такое порой случалось, когда свиней и псов не было поблизости), что на демонстрациях они только попусту тратят время и мерзнут, овцы тут же заводили свое «Четыре ноги хорошо, две — плохо», причем блеяли так громко, что заглушали всякий ропот. Но в общем-то животные радовались торжествам. Они напоминали им, что как бы там ни было, а над ними нет хозяев и работают они на себя, а это их утешало. Словом, песни, шествия, бесконечные списки цифр, за-
СКОТНЫЙ ДВОР 81 читываемые Стукачом, грохот залпов, кукареканье петушка, по- лощущийся на ветру флаг помогали им забыть, хотя бы ненадол- го, что в животах у них пусто. В апреле Скотный Двор был провозглашен республикой, а раз так, полагалось выбрать президента. Кандидат на пост пре- зидента был всего один — Наполеон, и его избрали единоглас- но. В этот же день поступило сообщение, что обнаружились новые документы, в которых содержатся еще неизвестные фак- ты о сотрудничестве Обвала с Джонсом. Обвал, оказывается, не только хотел обречь их на поражение в Бою под коровни- ком при помощи хитроумного маневра, как считалось раньше, но открыто сражался на стороне Джонса. На самом деле воз- главил людей не кто иной, как Обвал, это он бросился в бой с криком: «Да здравствует человечество!» А раны на его спине — среди животных оставались и такие, хоть их было немного, кто еще помнил, что видел эти раны собственными глазами, — не что иное, как следы зубов Наполеона. В разгар лета на ферму после долгого отсутствия неожиданно возвратился ворон Моисей. Он ничуть не изменился, по-прежне- му бездельничал и рассказывал те же байки о крае, где текут мо- лочные реки с кисельными берегами. Он вспархивал на пень, хло- пал черными крыльями и говорил часами, было бы кому слушать. — Вон там, товарищи, — вещал он, уставив в небо длинный клюв, — там вон, за той черной тучей, текут молочные реки с ки- сельными берегами, там тот счастливый край, где нас, бедных животных, ждет вечное отдохновение от трудов. Более того, он даже утверждал, будто как-то раз взлетел по- выше и сам побывал в том краю, видел вечнозеленые клеверища и изгороди, на которых растут льняной жмых и кусковой сахар. Многие животные верили ему. Живут они впроголодь, рассуж- дали они, работают от зари до темна, а раз так, должен же где-то существовать лучший мир — это было бы только справедливо. А вот чего они никак не понимали — это отношения свиней к Мои- сею. Те отмахивались от его рассказов о молочных реках с ки- сельными берегами, называли их небылицами, но, хотя Моисей бездельничал, со Скотного Двора его не гнали и положили ему в день по стакашку пива.
82 Джордж ОруэлД Копыто у Бойца наконец поджило, и он стал работать еще упорнее. Да и все животные работали как каторжные. Мало того что им приходилось вести хозяйство и восстанавливать ветряную мельницу, вдобавок к этому надо было строить и школу для по- росят, которую заложили в марте. Порой работать подолгу на пустой желудок было невмоготу, но Боец не делал себе побла- жек. Если послушать его да посмотреть, как он ворочает, никто не сказал бы, что силы у него уже не те. А вот с виду он сдал — шкура у него не так лоснилась, крутые бока, похоже, спали. Все говорили: «Вот выйдет трава, и Боец еще поправится», но весна пришла, а Боец как был, так и остался тощим. Порой, когда он с громадным напряжением тащил камень из карьера вверх по от- косу, казалось, одна сила воли держит его на ногах. Лишь по гу- бам — голос у него пропал — можно было прочесть, что он твер- дит: «Я буду работать еще упорнее». Кашка и Вениамин снова и снова упрашивали его пощадить себя, но Боец пропускал их сло- ва мимо ушей. Близился его двенадцатый день рождения. Его за- ботило одно: запасти бы побольше камня перед выходом на пен- сию, а там будь что будет. Однажды летом уже поздним вечером по ферме пронесся слух, что с Бойцом случилась беда. Он, как всегда, пошел таскать в оди- ночку камни на ветряную мельницу. И точно: слух оправдался. Минуту-другую спустя принеслись двое голубей. — Боец упал! Завалился на бок и не может подняться, — сооб- щили они. Чуть не все животные кинулись к взгорку. У ветряной мель- ницы, зажатый оглоблями, вытянув шею, лежал Боец. При их виде он даже не поднял головы. Глаза у него остекленели, бока были белые от мыла. Изо рта тонкой струйкой сочилась кровь. Кашка опустилась около него на колени. — Боец, — позвала она его. — Что с тобой? — Легкие отказали, — сказал Боец пресекающимся голосом. — Но не беда, я надеюсь, вы закончите мельницу и без меня. Кам- ня запасено достаточно. Все равно мне один месяц до пенсии. По правде говоря, я очень ждал пенсии. А вдруг и Вениамина — он ведь тоже успел состариться — отпустят на покой: вместе нам было бы веселее.
СКОТНЫЙ ДВОР 83 — Нам понадобится помощь, — сказала Кашка, — пусть кто- нибудь сбегает расскажет Стукачу, какая у нас беда. Животные со всех ног бросились к хозяйскому дому опо- вестить Стукача. При Бойце остались только Кашка и Вениа- мин. Он лег рядом с Бойцом и молча отгонял от него мух длин- ным хвостом. Спустя четверть часа появился Стукач — вопло- щенные сочувствие и заботливость. Он сказал, что товарищ Наполеон с чувством глубокой скорби узнал о несчастье, по- стигшем одного йЗ самых верных тружеников Скотного Дво- ра. Сейчас он договаривается отправить Бойца на лечение в уиллингдонскую больницу. Животными овладело смутное бес- покойство: до сих пор никто из них, кроме Молли и Обвала, не покидал Скотного Двора, и им не хотелось, чтобы их больной товарищ попал в руки к людям. Тем не менее Стукач в два сче- та убедил их, что лучше лечиться у ветеринарного врача в Уил- лингдоне, чем домашними средствами на ферме. И полчаса спустя, когда Бойцу полегчало, его с большим трудом подня- ли на ноги, и он доковылял до своего денника, куда Кашка и Вениамин загодя натащили побольше соломы. Два дня Боец не выходил из денника. Свиньи послали ему большую бутылку розового снадобья, которую извлекли из ап- течки в ванной, и Кашка поила им Бойца два раза в день после еды. Вечерами она укладывалась рядом в деннике и вела с ним беседы, а Вениамин отгонял хвостом мух. Он ничуть не жалеет, уверял Боец, что так получилось. Если его хорошо подлечат, он вполне может прожить еще три года, а ему бы очень хотелось по- пастись в свое удовольствие на огороженном от длинного выгона пастбище. Наконец-то он сможет учиться, повышать свой куль- турный уровень — ведь раньше у него на это не было времени. Остаток жизни, сказал Боец, он посвятит изучению остальных двадцати девяти букв алфавита. Вениамин и Кашка могли дежурить около Бойца только пос- ле работы, а фургон приехал за ним среди дня. Животные были в ноле, пропалывали'репу под надзором свиньи; когда они увиде- ли, что к ним со всех ног, истошно крича, несется Вениамин, удив- лению их не было предела. Никогда прежде им не доводилось видеть его в таком возбуждении, кстати, чтобы он мчался, тоже и и кому не доводилось видеть.
84 Джордж Оруэлл — Быстрее, быстрее! — надрывался он. — Идите сюда! Они увозят Бойца! Даже не отпросившись у свиньи, животные бросили пропол- ку и побежали к Скотному Двору. И точно, во дворе стоял закры- тый фургон, запряженный двумя лошадьми, с надписью крупны- ми буквами на боковой стенке; на козлах фургона восседал про- дувного вида малый в котелке. Бойца в деннике не было. Животные обступили фургон. — До свидания, Боец! — хором кричали они. — До свидания! — Дурачье, дурачье! — надрывался Вениамин, он метался вок- руг них, топоча копытцами. — Дурачье! Разве вы не видите, что написано на фургоне? Животные пришли в замешательство, наступила тишина. Мона принялась разбирать по складам надпись. Вениамин оттол- кнул ее и при гробовом молчании прочел: — «Альфред Симмондс, забойщик и клеевар, Уиллингдон. Торгуем шкурами, костьем. Снабжаем псарни». Разве вы не по- няли, что это значит? Бойца отправляют на живодерню! Вне себя от ужаса животные заголосили. Но малый на козлах огрел лошадей кнутом, они резво зарысили, и фургон выехал со двора. Животные, плача навзрыд, гурьбой побежали за фургоном. Кашка пробилась вперед. Фургон уже набирал скорость. Кашка попыталась было поскакать во весь опор, но куда там, она так отя- желела, что и трусила-то с трудом. — Боец! — кричала она. — Боец! Боец! Боец! Кто знает, донеслись ли до Бойца их крики, только в заднем окошке фургона показалась его пересеченная белой отметиной морда. — Боец! — кричала Кашка не своим голосом. — Боец! Беги! Беги скорей! Тебя везут на смерть! Животные дружно подхватили: — Беги, Боец, беги! Но лошади набирали скорость, все дальше увозя от них фур- гон. Неизвестно, понял ли Боец, о чем его предупреждала Кашка, но окошко чуть не сразу опустело, а из фургона донесся барабан- ный бой копыт. Это Боец пытался проломить стенку фургона. Было время, когда Бойцу ничего не стоило разнести фургон в щепки, но, увы, силы его были подорваны — барабанный бой ко-
СКОТНЫЙ ДВОР 85 ныт все слабел и слабел, а вскоре и вовсе стих. В отчаянии живот- ные воззвали к лошадям, умоляя их остановиться. — Товарищи! Товарищи! — кричали они. — Подумайте, кого вы везете на смерть — своего брата! Но безмозглые твари, по темноте своей не понимая, о чем идст речь, только прижали уши и припустили еще пуще. Боец больше не показывался в окошке. Что бы им забежать вперед и закрыть тесовые ворота, но они поздно спохватились — и вот фургон уже миновал ворота и вскоре скрылся вдали. Больше они Бойца ни- когда не видели. А три дня спустя было объявлено, что Боец умер в Уил- лиигдонской больнице, хотя для него сделали все, что только можно сделать для лошади. Весть о кончине Бойца принес животным Стукач. Он присутствовал, сказал Стукач, при кон- чине Бойца. — Более трогательной кончины я не видел, — сказал Стукач и смахнул слезу ножкой. — Я принял его последний вздох. Перед смертью Боец совсем ослаб, он не мог говорить и прошептал мне на ухо, что мечтал лишь об одном — завершить строительство ветряной мельницы, а там умереть, да вот не вышло. «Вперед, то- варищи! — прошептал он. — Вперед, во имя нашего восстания! Да здравствует Скотный Двор! Да здравствует товарищ Наполе- он! Наполеон всегда прав!» — таковы были его предсмертные слова. Тут повадка Стукача резко изменилась. Он умолк, долго ози- рался по сторонам и только потом продолжил свою речь. Как ему стало известно, сказал Стукач, когда Бойца увозили, но ферме распространился глупый и зловредный слух. Кое-кто из них, очевидно, заметил на закрытом фургоне, приехавшем за Бойцом, надпись «забойщик» и сделал из этого вывод, будто Бой- ца отправили на живодерню. Просто не верится, сказал Стукач, чтобы животные опустились до такой глупости. Не может быть, негодовал Стукач, вертя хвостиком и приплясывая, не может быть, чтобы они подумали такое о своем любимом вожде товари- ще Наполеоне! Все объясняется как нельзя проще. Ветеринар ку- пил фургон у живодера, а замазать имя прежнего владельца не успел. Вот откуда пошла ошибка.
86 Джордж Оруэлл У животных сразу отлегло от души. А когда Стукач с красоч- ными подробностями описал им последние минуты Бойца и рас- сказал, каким уходом его окружили, какими дорогими лекарства- ми пользовали, причем Наполеон, ни минуты не колеблясь, вы- ложил за них деньги — последние их сомнения рассеялись, а скорбь смягчилась: по крайней мере кончина их товарища была счастливой. В следующее воскресенье Наполеон лично пришел на собра- ние и произнес короткое надгробное слово Бойцу. Пусть нам не удалось, сказал Наполеон, перевезти останки на- шего усопшего товарища и предать их земле, но он велел сплести большой венок — на него пустят ветки с лавровых кустов, расту- щих у нас в саду, — и послать венок в Уиллингдон, чтобы его воз- ложили на могилу Бойца. А через несколько дней свиньи непре- менно устроят поминки по Бойцу. В заключение своей речи Наполеон напомнил животным лю- бимые девизы Бойца: «Я буду работать еще упорнее!» и «Това- рищ Наполеон всегда прав». Девизы эти, сказал он, не мешало бы взять на вооружение каждому животному. В день поминок к хозяйскому дому подъехал бакалейный фургон из Уиллингдона — он доставил большой ящик с бутыл- ками. Вечером из дома послышалось разудалое пение, за ним шумная перебранка, а в одиннадцать часов раздался оглушитель- ный грохот бьющегося стекла, и на том поминки закончились. До следующего полудня хозяйский дом затих, и по ферме про- шел слух, что свиньи раздобыли где-то деньги и купили себе еще ящик виски. Глава X Шли годы. Одна пора сменялась другой, а у скотины век ко- роткий, и пролетает он быстро. И вот наступило время, когда, кро- ме Кашки, Вениамина, ворона Моисея и кое-кого из свиней, ни- кто не помнил, как они жили до восстания. Мона умерла, Ромашка, Роза и Кусай тоже умерли. Умер Джонс — он скончался вдали от здешних мест в приюте для алко- голиков. Никто не помнил Обвала, да и Бойца помнили лишь те.
СКОТНЫЙ ДВОР 87 кто знал его, а таких было раз, два и обчелся. Кашка преврати- лась в дебелую кобылу преклонных лет, ноги у нее не гнулись, глаза слезились. Ей еще два года назад полагалась пенсия, но, по правде говоря, никто из животных на покой пока не ушел. Разго- воры о том, что от выгона отгородят уголок под пастбище для престарелых, давным-давно заглохли. Наполеон заматерел, он теперь весил пудов десять с гаком. Стукач до того разжирел, что с трудом открывал глаза. Только старенький Вениамин каким был, таким и остался, разве что шерсть на морде у него поседела да после смерти Бойца он стал еще более замкнутым и неслово- охотливым. Поголовье на Скотном Дворе увеличилось, хотя и не так сильно, как ожидали в первые годы после восстания. За это время народилось много новых животных — для них восста- ние было лишь туманной легендой, передаваемой изустно; не- мало животных купили — а они до своего появления на Скот- пом Дворе и вовсе не слыхали о восстании. Теперь на ферме имелись еще три лошади, кроме Кашки. Отличные, крепкие ко- былы, работяги, хорошие товарки, но уж очень глупые. Ни одна из них дальше буквы Б не продвинулась. Они принимали на веру все, что им рассказывали о восстании и положениях ско- тизма другие, и тем более Кашка, которую почитали как мать, по, похоже, толком не понимали. Хозяйство наладилось, порядка стало больше, к Скотному Двору прирезали еще два поля — их купили у мистера Калминг- гона. Строительство ветряной мельницы удалось наконец закон- чить, и теперь у них были и молотилка, и стогометатель; пристро- или много новых служб. Сопли купил себе дрожки. Но генератор па ветряной мельнице так и не установили. На ней мололи зерно, а это приносило немалые деньги. Теперь животные, не щадя сил, строили другую мельницу; когда ее закончат, говорили они, на пей установят генератор. Но о тех роскошествах, которые неког- да сулил им Обвал* стойлах с электрическим светом, горячей и холодной водой, сокращении рабочей недели, — ни о чем подоб- ном теперь уже и речи не было. Наполеон заклеймил подобные излишества, сказал, что они противоречат духу скотизма. Рабо- тать не щадя сил и жить скромно — вот в чем истинное счастье, говорил Наполеон.
88 Джордж Оруэлл Хотя Скотный Двор богател, создавалось такое впечатление, что животные не становились богаче, за исключением, конечно, псов и свиней. Отчасти это, наверное, объяснялось тем, что уж очень много и тех и других развелось на ферме. И не скажешь, чтобы они не работали, на свой, конечно, лад. Руководство рабо- той и ее организация требуют огромной затраты труда, втолко- вывал животным Стукач. Работа эта по преимуществу была та- кого рода, что никто, кроме свиней, по темноте своей не понимал ее значения. Например, Стукач объяснил животным, что свиньи ежедневно кладут много сил на составление малопонятных шту- ковин, которые называются «данные», «отчеты», «протоколы» и «докладные». Это были большие листы бумаги. Они убористо ис- писывались, после чего отправлялись в топку. На них, утверж- дал Стукач, зиждется благополучие Скотного Двора. Однако ни свиньи, ни псы своим трудом прокормить себя не могли, а вон их сколько развелось, да и на аппетит они не жаловались. Что же до остальных животных, их жизнь, насколько они по- нимали, какой была, такой и осталась. Они вечно недоедали, спа- ли на соломе, ходили на водопой к пруду, работали в поле, зимой страдали от холода, летом — от мух. Порой те, кто постарше, ры- лись в слабеющей памяти, пытаясь вспомнить, лучше или хуже им жилось сразу после восстания, когда они только что прогнали Джонса. И не могли вспомнить. Им не с чем было сравнивать се- годняшнюю жизнь, не по чему судить, кроме столбцов цифр, ко- торые зачитывал Стукач, а они неизменно доказывали: жить ста- ло лучше. Животные убедились, что им не докопаться до сути, к тому же у них не хватало времени на размышления. Только ста- ренький Вениамин настаивал, что помнит всю свою долгую жизнь до мельчайших деталей и знает: им никогда не жилось ни лучше, ни хуже — голод, непосильный труд и обманутые ожидания, та- ков, говорил он, нерушимый закон жизни. И все же животные не оставляли надежды. Более того, они ни на минуту не забывали, что им выпала честь быть гражда- нами Скотного Двора. Ведь другой такой фермы, которая и при- надлежит животным, и управляется ими, нет во всей стране, и в какой стране — в Англии! Все без исключения животные, даже самые молодые, даже новички, привезенные с ферм за пятнад- цать, за двадцать километров, не могли этому надивиться. И
СКОТНЫЙ ДВОР 89 когда раздавался ружейный залп, а на флагштоке реял зеле- ный флаг, сердца их преисполняла непреходящая гордость, и, о чем бы ни шла речь, они сворачивали на те героические вре- мена, когда прогнали Джонса, создали семь заповедей и в боях отстояли ферму от человеческих захватчиков. Прежние чах!- пия не были забыты. Они все еще верили, что пророчество Гла- варя исполнится: Англия станет Скотной Республикой, и по ее полям не будет ступать нога человека. Настанет день, и их чаяния сбудутся; возможно, ждать этого придется долго, воз- можно, никто из них не доживет до этого, но их чаяния сбудут- ся. Да и «Твари Англии», правда тайком, напевали то там, то сям, во всяком случае, все без исключения животные на ферме знали эту песню, хоть и не осмеливались петь ее вслух. И пусть их жизнь тяжела, и пусть не все их чаяния осуществились, зато они не чета животным других ферм. Пусть они голодают, но не потому, что кормят угнетателей-людей, и пусть их труд тяжел, ио они работают на себя. Никто из них не ходит на двух ногах, никто не зовет другого «хозяин». Все животные равны. Как-то в начале лета Стукач приказал овцам следовать за ним и увел их на поросший молодыми березами пустырь по другую сторону Скотного Двора. Овцы целый день паслись там, щипали листья под надзором Стукача. Вечером Стукач возвратился на ферму один, а овцам велел ночевать на пустыре, благо стояла теп- лая погода. Они пробыли там целую неделю, и за это время ник- то из животных их не видел. Стукач проводил с овцами все дни напролет. По его словам, он хотел в спокойной обстановке разу- чить с ними новую песню. И вот в один погожий вечерок, когда овцы только-только воз- вратились, а животные, окончив работу, тянулись на ферму, со /(вора донеслось испуганное ржание. Животные остановились как вкопанные. Ржала Кашка. Но вот она заржала снова, и тут уж жи- вотные припустили и ворвались во двор. Им открылась та же кар- тина, что и Кашке.* Свинья шла на задних ногах. Да, это был Стукач. Чуть неуклюже — оно и понятно, легко ли с непривычки держать такую тушу стоймя, — но, не кло- нясь ни вправо, ни влево, он разгуливал по двору. А немного погодя из двери хозяйского дома вереницей вышли свиньи —
90 Джордж Оруэлл все до одной на задних ногах. Кто лучше, кто хуже, две-три шли не очень уверенно и, похоже, были бы не прочь подпереться палкой, но тем не менее все успешно обогнули двор. Напосле- док оглушительно залаяли псы, пронзительно закукарекал чер- ный петушок, и из дома вышел сам Наполеон — прямой, вели- чавый, он надменно посматривал по сторонам, а вокруг него бесновалась псиная свита. Он держал кнут. Воцарилось гробовое молчание. Изумленные, потрясенные животные, сбившись в кучу, наблюдали, как длинная вереница свиней прогуливается по двору. Им казалось, мир перевернулся вверх тормашками. Но вот первое потрясение прошло, и тут — не- смотря ни на что, ни на боязнь псов, ни на выработавшуюся за дол- гие годы привычку, что бы ни случилось, не роптать, не критико- вать — они бы возмутились. И в то же самое время, точно по команде, овцы оглушительно грянули: — Четыре ноги хорошо, две — лучше! Четыре ноги хорошо, две — лучше! И блеяли целых пять минут без перерыва. А когда овцы уго- монились, свиньи вернулись в дом, и возмущаться уже не имело смысла. Кто-то ткнулся Вениамину носом в плечо. Он обернулся. По- зади стояла Кашка. Глаза ее смотрели еще более подслеповато, чем обычно. Ничего не говоря, она тихонько потянула Вениами- на за гриву и повела к торцу большого амбара, где были начерта- ны семь заповедей. Минуту-другую они смотрели на белые бук- вы, четко выступавшие на осмоленной стене. — Я стала совсем плохо видеть, — сказала наконец Кашка. — А я не могла разобрать, что здесь написано, и когда была помоло- же. Только, сдается мне, стена стала другая. Вениамин, ну а семь заповедей, они-то те же, что прежде? И тут Вениамин впервые изменил своим правилам и прочел Кашке, что написано на стене. Там осталась всего-навсего одна- единственная заповедь. Она гласила: Все животные равны. Но некоторые животные более равны, чем другие.
СКОТНЫЙ ДВОР 91 После этого они ничуть не удивились, когда на следующий день свиньи-надсмотрщики вышли на работу с кнутами. Не уди- вились они и узнав, что свиньи купили себе приемник, ведут пе- реговоры об установке телефона и подписались на «Джона Буля», «Тит-Бит» и «Дейли миррор». Не удивились они и когда Напо- леон стал прогуливаться по саду, попыхивая трубкой. И даже ког- да свиньи вынули из шкафов одежду мистера Джонса и обряди- лись в нее — они й то не удивились. Для себя Наполеон выбрал черный пиджак, галифе и кожаные краги, а для своей любимой свиноматки нарядное муаровое платье миссис Джонс. А спустя неделю к Скотному Двору стали подкатывать дрож- ки. Депутация соседних фермеров прибыла осмотреть Скотный Двор. Приглашенных провели по ферме, где буквально все выз- вало их восхищение, особенно ветряная мельница. Животные пололи в поле репу. Работали усердно, уткнув носы в землю: они и сами не знали, кого больше боятся — свиней или людей. Вечером из хозяйского дома доносились раскаты смеха, пе- ние. В слитном гуле нельзя было различить голосов, и животных разобрало любопытство. Что же там такое происходит: ведь жи- вотные и люди в первый раз встречаются на равных. И они все, как один, по-пластунски поползли к хозяйскому дому. В воротах они было помедлили, заколебались, но Кашка ув- лекла их за собой. На цыпочках подкрались они к дому, и те из них, у кого хватило росту, заглянули в окно столовой. Вокруг длинного стола расположились шесть фермеров и столько же наиболее высокопоставленных свиней. Сам Наполеон восседал на почетном месте во главе стола. Свиньи, судя по всему, вполне освоились со стульями. Компания, похоже, с азартом резалась в карты, но сейчас, очевидно, прервала игру ради тоста. По столу ходил большой кувшин, кружки вновь наполняли пивом. Живот- ных, с любопытством заглядывающих в окно, никто не заметил. Мистер Калмингтон из Плутней встал с кружкой в руке. Вско- ре, сказал мистер Калмингтон, он предложит присутствующим гост. Но прежде он почитает своим долгом сказать несколько слов. Нельзя передать, сказал он, какое удовлетворение чувствует он, и, уверен, не только он, но и все присутствующие от того, что долгим годам взаимного недоверия и непонимания пришел ко- нец. Было такое время — хотя ни он, ни, конечно же, никто из
92 Джордж Оруэлл присутствующих этих чувств не разделяли, — но тем не менее было время, когда люди с соседних ферм относились к почтен- ным владельцам Скотного Двора не сказать с враждебностью, но с некоторой опаской. Случались досадные стычки, бытовали оши- бочные представления. Считалось, что ферма, которая принад- лежит свиньям и управляется ими, явление не вполне нормаль- ное, не говоря уж о том, что такая ферма, несомненно, может ока- зать разлагающее влияние на соседние фермы. Многие, даже слишком многие фермеры, не потрудившись навести справки, ре- шили, что на такой ферме царят распущенность и расхлябанность. Их беспокоило, как подействует не только на их животных, но и на их работников само наличие такой фермы. Однако сейчас все сомнения развеялись. Сегодня он вместе с друзьями посетил Скотный Двор и внимательнейшим образом осмотрел его, и что же они обнаружили? Не только самые современные методы ве- дения хозяйства, но и порядок, и четкость, которые мог бы взять за образец любой фермер. Он надеется не погрешить против ис- тины, если скажет, что на Скотном Дворе низшие животные ра- ботают больше, а кормов получают меньше, чем на любой другой ферме. Словом, и ему, и его друзьям довелось увидеть сегодня много такого, что они безотлагательно введут на своих фермах. В заключение, сказал мистер Калмингтон, ему еще раз хочется отметить то чувство дружбы, которое сохранялось все эти годы и, он надеется, сохранится и впредь между Скотным Двором и его соседя- ми. Интересы свиней и людей никоим образом не противоречат и не должны противоречить друг другу. У них одни и те же цели, одни и те же трудности. Разве проблема рабочей силы не везде одинакова? В этом месте мистер Калмингтон явно собрался попотчевать слушателей заранее заготовленной остротой, но его так разбирал смех, что он не мог выговорить ни слова. Он давился, его много- этажные подбородки наливались кровью, но в конце концов все же справился с собой. — Вам приходится держать в узде низших животных, — ска- зал он, — а нам низшие классы! Стол ответил на его «bon mot»* взрывом хохота, а мистер Кал- мингтон вновь поздравил свиней с заведенными на Скотном Дво- ре порядками: скудными пайками, долгим рабочим днем и пол- ным отсутствием каких-либо послаблений. * Остроумие, шутка (фр.).
СКОТНЫЙ ДВОР 93 А теперь, заключил мистер Калмингтон, он попросит присут- ствующих встать и проверить, не забыли ли они наполнить свои бокалы. — Господа! — закончил свою речь мистер Калмингтон. — Гос- пода, я хочу предложить тост за процветание Скотного Двора! Дружные аплодисменты, топот. Наполеону речь до того по- правилась, что, прежде чем осушить кружку, он подошел чок- нуться с мистером Калмингтоном. Когда аплодисменты стих- ли, Наполеон — а он так и не сел — объявил, что скажет не- сколько слов. Как всегда, Наполеон говорил кратко и по существу. Он тоже, сказал Наполеон, счастлив, что их непониманию пришел конец. Долгое время ходили слухи — их, как есть все основания пола- гать, распространяли наши недруги, — что он и его помощники исповедуют подрывные и чуть ли не революционные взгляды. Им приписывали, будто они призывают животных соседних ферм к восстанию. Клевета от начала и до конца! Единственное, чего они хотели бы и сейчас, и в прошлом, так это мира и нормальных де- ловых отношений со своими соседями. Ферма, которую он имеет честь возглавлять, добавил Наполеон, предприятие кооператив- ное. И купчие на Скотный Двор, хранящиеся у него, — коллек- тивная собственность свиней. Он верит, сказал Наполеон, что прежние подозрения рассея- лись, и все же кое-какие порядки на ферме изменены с целью еще больше укрепить возникшее доверие. До сих пор у животных на ферме имелся нелепый обычай называть друг друга «товарищ». Он подлежит отмене. Имелся и другой дикий обычай, истоки которого неясны, — проходить каждое утро церемониальным мар- шем в саду мимо прибитого к столбу черепа старого хряка. И этот обычай, в свою очередь, подлежит отмене, а череп уже предан зем- ле. Наши гости успели, очевидно, заметить и реющий на флаг- штоке зеленый флаг. Если так, то им, вероятно, уже бросилось в глаза, что прежде на нем были изображены белой краской рог и копыто — теперь их нет. Отныне и навсегда флаг будет представ- лять собой гладко-зеленое полотнище. У него есть только одна поправка, сказал Наполеон, к превос- ходной добрососедской речи мистера Калмингтона. Мистер Кал- мпнгтон на протяжении своей речи называл ферму Скотным Дво-
94 Джордж Оруэлл ром. Мистер Калмингтон, разумеется, не мог знать, поскольку Наполеон сегодня впервые объявляет об этом, что название Скот- ный Двор упразднено. Впредь их ферма будет называться Гос- подский Двор, как, по его мнению, и подобает ее называть, раз так она называлась искони. — Господа, — заключил свою речь Наполеон, — предлагаю вам тот же тост, лишь слегка видоизменив его. Наполните бокалы до краев. Господа, вот мой тост: выпьем за процветание Господского Двора. Бурные аплодисменты, кружки осушили до дна. Однако жи- вотным, смотревшим в окно, казалось, что на их глазах происхо- дит нечто странное. Отчего стали так не похожи на себя свиные хари? Глаза Кашки подслеповато перебегали с одной хари на дру- гую. У кого пять подбородков, у кого четыре, а у кого всего три. Отчего же хари так расплывались, менялись? Потом, когда апло- дисменты смолкли, компания взялась за карты, продолжила пре- рванную игру, а животные молча уползли восвояси. Но уже через двадцать метров они остановились как вкопан- ные. Из хозяйского дома донесся шум голосов. Они кинулись назад, снова заглянули в окно. Так и есть — в столовой кричали, стучали по столу, испепеляли друг друга взглядами, яростно пе- реругивались. Судя по всему, ссора разгорелась из-за того, что Наполеон и мистер Калмингтон одновременно пошли с туза пик. Двенадцать голосов злобно перебранивались, отличить, какой чей, было невозможно. И тут до животных наконец дошло, что же сталось со свиными харями. Они переводили глаза со свиньи на человека, с человека на свинью и снова со свиньи на человека, но угадать, кто из них кто, было невозможно. Ноябрь 1943 — февраль 1944
1984
© Перевод. В. Голышев, 2003
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили три- надцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от зло- го ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зер- нистой пыли. В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половика- ми. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком боль- шой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо — лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекатель- ное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и под- ходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали. Действовал режим экономии — готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щи- колоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площад- ке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни встал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ — гласила подпись. В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чу- гуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зер- кало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежне- му звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) приту- I Скотный двор
98 Джордж Оруэлл шить было можно, полностью же выключить — нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Во- лосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы. Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и хотя светило солнце, а небо было резко-голубым, все в городе выглядело бес- цветным — кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого за- метного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив — тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ - говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то от- крывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал лю- дям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей. За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о вып- лавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Те- лекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, по- куда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюда- ют за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому распи- санию подключается к твоему кабелю полиция мыслей — об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каж- дым — и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить — и ты жил, по привычке, кото- рая превратилась в инстинкт, — с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают. Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя — он знал это — спина тоже выдает. В километре от его окна гро- моздилось над чумазым городом белое здание министерства правды — место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной
1984 99 полосы I, третьей по населению провинции государства Океа- ния. Он обратился к детству — попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатан- ными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стен- ками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятни- ки? Но — без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных, ярко освещенных сцен, лишен- ных фона и чаще всего невразумительных. Министерство правды — на новоязе миниправ — разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пира- мидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга: ВОЙНА-ЭТО МИР СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО НЕЗНАНИЕ-СИЛА По слухам, министерство правды заключало в себе три тыся- чи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую кор- невую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько воз- вышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» мож- но было видеть все четыре разом. В них помещались четыре ми- нистерства, весь государственный аппарат: министерство прав- ды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусства- ми; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечав- шее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо. Министерство любви внушало страх. В здании отсутствова- ли окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда мож-
100 Джордж Оруэлл но было только по официальному делу, да и то преодолев це лый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замас- кированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, похожие на горилл и вооруженные суставчаты- ми дубинками. Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спо- койного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и про- шел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было — кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бес- цветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство. Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напи- ток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощу- щение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубин- кой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сига- реты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в резуль- тате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уин- стон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за сто- лик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор. По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбо- ку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, — там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглуб- же, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, неви- димым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, — нет. Эта несколько необычная планировка ком- наты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.
1984 101 Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости — такой бумаги не выпускали уже лет со- рок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее в витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он- уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это на- зывалось «приобретать товары на свободном рынке»), но за- претом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнур- ки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невоз- можно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем — он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца. Намеревался же он теперь — начать дневник. Это не было противозаконным поступком (противозаконного вообще ничего пе существовало, поскольку не существовало больше самих за- конов), но, если дневник обнаружат, Уинстона ожидает смерть или в лучшем случае двадцать пять лет каторжного лагеря. Уин- стон вставил в ручку перо и облизнул, чтобы снять смазку. Ручка была архаическим инструментом, ими даже расписывались ред- ко, и Уинстон раздобыл свою тайком и не без труда: эта красивая кремовая бумага, казалось ему, заслуживает того, чтобы по ней писали настоящими чернилами, а не карябали чернильным ка- рандашом. Вообще-то он не привык писать рукой. Кроме самых коротких заметок, он все диктовал в речепис, но тут диктовка, понятно, не годилась. Он обмакнул перо и замешкался. У него схватило живот. Коснуться пером бумаги — бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквами он вывел: 4 апреля 1984 года И откинулся. Им овладело чувство полной беспомощности. Прежде всего он не знал, правда ли, что год — 1984-й. Около это- го — несомненно: он был почти уверен, что ему 39 лет, а родился он в 1944-м или 45-м; но теперь невозможно установить никакую дату точнее, чем с ошибкой в год или два.
102 Джордж Оруэлл А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Для будущего, для тех, кто еще не родился. Мысль его покружила над сомнительной датой, записанной на листе, и вдруг наткнулась на новоязовское слово двоемыслие. И впервые ему стал виден весь масштаб его затеи. С будущим как общаться? Это по самой сути невозможно. Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не ста- нет его слушать, либо оно будет другим, и невзгоды Уинстона ни- чего ему не скажут. Уинстон сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из теле- крана ударила резкая военная музыка. Любопытно: он не толь- ко потерял способность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелось сказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже в голову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Только записать — чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожный монолог, который звучит у него в голове годы, годы. И вот даже этот монолог иссяк. А язва над щиколоткой зудела невыносимо. Он боялся почесать ногу — от этого всегда начиналось воспаление. Секунды капали. Толь- ко белизна бумаги, да зуд над щиколоткой, да гремучая музы- ка, да легкий хмель в голове — вот и все, что воспринимали сейчас его чувства. И вдруг он начал писать — просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки. 4 апреля 1984 года. Вчера в кино. Сплошь военные фильмы. Один очень хороший где-то в Средиземном море бомбят судно с бежен- цами. Публику забавляют кадры где пробует уплыть громадный толстенный мужчина а его преследует вертолет, сперва мы ви- дим как он по-дельфиньи бултыхается в воде потом видим его с вертолета через прицел потом он весь продырявлен и море вокруг него розовое и сразу тонет словно через дыры набрал воды, когда он пошел на дно зрители загоготали. Потом шлюпка полная детей и над ней вьется вертолет, там на носу сидела женщина средних лет похожая на еврейку а на руках у нее мальчик лет трех. Маль-
1984 103 ник кричит от страха и прячет голову у нее на груди как будто \очет в нее ввинтиться а она его успокаивает и прикрывает ру- ками хотя сама посинела от страха, все время старается закрыть его руками получше, как будто может заслонить от пуль, пото ч вертолет сбросил на них 20-килограммовую бомбу ужасный взрыв и лодка разлетелась в щепки, потом замечательный кадр детская рука летит вверх, вверх прямо в небо наверно ее снимали из стек- лянного носа вертолета и в партийных рядах громко аплодирова- ли но там где сидели пролы какая-то женщина подняла скандал и крик, что этого нельзя показывать при детях куда это годится куда это годится при детях и скандалила пока полицейские не вывели не вывели ее вряд ли ей что-нибудь сделают мало ли что говорят пролы типичная проловская реакция на это никто не об- ращает... Уинстон перестал писать, отчасти из-за того, что у него свело руку. Он сам не понимал, почему выплеснул на бумагу этот вздор. 11о любопытно, что, пока он водил пером, в памяти у него отстоя- лось совсем другое происшествие, да так, что хоть сейчас записы- вай. Ему стало понятно, что из-за этого происшествия он и ре- шил вдруг пойти домой и начать дневник сегодня. Случилось оно утром в министерстве — если о такой туман- ности можно сказать «случилась». Время приближалось к одиннадцати ноль-ноль, и в отделе документации, где работал Уинстон, сотрудники выносили сту- лья из кабин и расставляли в середине холла перед большим те- лекраном — собирались на двухминутку ненависти. Уинстон при- готовился занять свое место в средних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось. Девицу он часто встречал в коридорах. Как ее зовут, он не знал, знал только, что она работает в отделе литера- туры. Судя по тому, что иногда он видел ее с гаечным ключом и маслеными руками, она обслуживала одну из машин для сочине- ния романов. Она была веснушчатая, с густыми темными воло- сами, лет двадцати семи; держалась самоуверенно, двигалась по- спортивному стремительно. Алый кушак — эмблема Молодеж-
104 Джордж Оруэлл ного антиполового союза, — туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчеркивал крутые бедра. Уинстон с пер- вого взгляда невзлюбил ее. И знал за что. От нее веяло духом хок- кейных полей, холодных купаний, туристских вылазок и вообще правоверности. Он не любил почти всех женщин, в особенности молодых и хорошеньких. Именно женщины, и молодые в первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии, гло- тателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателя- ми ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему в коридоре, взглянула искоса — будто прон- зила взглядом, — и в душу ему вполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит в полиции мыслей. Впро- чем, это было маловероятно. Тем не менее всякий раз, когда она оказывалась рядом, Уинстон испытывал неловкое чувство, к ко- торому примешивались и враждебность, и страх. Одновременно с женщиной вошел О’Брайен, член внутрен- ней партии, занимавший настолько высокий и удаленный пост, что Уинстон имел о нем лишь самое смутное представление. Уви- дев черный комбинезон члена внутренней партии, люди, сидев- шие перед телекраном, на миг затихли. О’Брайен был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубым насмешливым ли- цом. Несмотря на грозную внешность, он был не лишен обаяния. Он имел привычку поправлять очки на носу, и в этом характер- ном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-то неуловимо интеллигентное. Дворянин восемнадцатого века, пред- лагающий свою табакерку, — вот что пришло бы на ум тому, кто еще способен был мыслить такими сравнениями. Лет за десять Уинстон видел О’Брайена, наверное, с десяток раз. Его тянуло к О’Брайену, но не только потому, что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложением боксера-тяжеловеса. В глубине души Уинстон подозревал — а может быть, не подозре- вал, а лишь надеялся, — что О’Брайен политически не вполне пра- воверен. Его лицо наводило на такие мысли. Но опять-таки воз- можно, что на лице было написано не сомнение в догмах, а про- сто ум. Так или иначе, он производил впечатление человека, с которым можно поговорить — если остаться с ним наедине и ук-
1984 105 рыться от телекрана. Уинстон ни разу не попытался проверить эту догадку; да и не в его это было силах. О’Брайен взглянул на свои часы, увидел, что время — почти 11.00, и решил остаться на двухминутку ненависти в отделе документации. Он сел в одном ряду с Уинстоном, за два места от него. Между ними расположи- лась маленькая рыжеватая женщина, работавшая по соседству с Уинстоном. Темноволосая села прямо за ним. И вот из большого телекрана в стене вырвался отвратитель- ный вой и скрежет — словно запустили какую-то чудовищную несмазанную машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась. Как всегда, на экране появился враг народа Эммануэль Голд- стейн. Зрители зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнула от страха и омерзения. Голдстейн, отступ- пик и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно, что никто уже и не помнил когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрре- волюции, был приговорен к смертной казни и таинственным об- разом сбежал, исчез. Программа двухминутки каждый день ме- нялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Голд- стейн. Первый изменник, главный осквернитель партийной чис- тоты. Из его теорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все еще жил и ковал крамолу: возможно, за мо- рем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно — ходи- ли и такие слухи, — здесь, в Океании, в подполье. Уинстону стало трудно дышать. Лицо Голдстейна всегда вы- зывало у него сложное и мучительное чувство. Сухое еврейское лицо в ореоле легких седых волос, козлиная бородка — умное лицо н вместе с тем необъяснимо отталкивающее; и было что-то се- нильное в этом длинном хрящеватом носе с очками, съехавшими почти на самый конЧик. Он напоминал овцу, и в голосе его слы- шалось блеяние. Как всегда, Голдстейн злобно обрушился на партийные доктрины; нападки были настолько вздорными и не- суразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом не лишен- ными убедительности, и слушатель невольно опасался, что дру-
106 Джордж Оруэлл гие люди, менее трезвые, чем он, могут Голдстейну поверить. Он поносил Старшего Брата, он обличал диктатуру партии. Требо- вал немедленного мира с Евразией, призывал к свободе слова, свободе печати, свободе собраний, свободе мысли; он истериче- ски кричал, что революцию предали, — и все скороговоркой, с составными словами, будто пародируя стиль партийных орато- ров, даже с новоязовскими словами, причем у него они встреча- лись чаще, чем в речи любого партийца. И все время, дабы не было сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствовани- ями Голдстейна, позади его лица на экране маршировали беско- нечные евразийские колонны: шеренга за шеренгой кряжистые солдаты с невозмутимыми азиатскими физиономиями выплыва- ли из глубины на поверхность и растворялись, уступая место точ- но таким же. Глухой мерный топот солдатских сапог аккомпани- ровал блеянию Голдстейна. Ненависть началась каких-нибудь тридцать секунд назад, а половина зрителей уже не могла сдержать яростных восклица- ний. Невыносимо было видеть это самодовольное овечье лицо и за ним — устрашающую мощь евразийских войск; кроме того, при виде Голдстейна и даже при мысли о нем страх и гнев возникали рефлекторно. Ненависть к нему была постояннее, чем к Евразии и Остазии, ибо когда Океания воевала с одной из них, с другой она обыкновенно заключала мир. Но вот что удивительно: хотя Голдстейна ненавидели и презирали все, хотя каждый день, по тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили, уничтожа- ли, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убы- вало. Все время находились новые простофили, только и дожи- давшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобы полиция мыслей не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подполь- ной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя. Предполагалось, что она называется Братство. Поговари- вали шепотом и об ужасной книге, своде всех ересей, — автором ее был Голдстейн, и распространялась она нелегально. Заглавия у книги не было. В разговорах о ней упоминали — если упомина- ли вообще — просто как о книге. Но о таких вещах было известно
1984 107 только по неясным слухам. Член партии по возможности старал- ся не говорить ни о Братстве, ни о книге. Ко второй минуте ненависть перешла в исступление. Люди вскакивали с мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непе- реносимый блеющий голос Голдстейна. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами стала пунцовой и разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо О’Брайена тоже побагровело. Он сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее бил прибой. Темноволосая девица позади Уинстона закричала: «Подлец! Подлец! Подлец!» — а потом схватила тя- желый словарь новояза и запустила им в телекран. Словарь уго- дил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В ка- кой-то миг просветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула. Ужасным в двух- минутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь три- дцать секунд — и притворяться тебе уже не надо. Словно от элек- трического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи стра- ха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, кру- шить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и ненацелен- ной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя па- яльной лампы. И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона об- ращена вовсе не на Голдстейна, а, наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хра- нителем здравомыслия и правды в мире лжи. А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдой ему казалось все, что говорят о Голдстейне. Тогда тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат возносился над всеми — неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою встав- ший перед евразийскими ордами, а Голдстейи, несмотря на его изгойство и беспомощность, несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации. А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить свою ненависть на тот или иной предмет. Каким-то бешеным усилием
108 Джордж Оруэлл воли, как отрываешь голову от подушки во время кошмара, Уин- стон переключил ненависть с экранного лица на темноволосую девицу позади. В воображении замелькали прекрасные отчет- ливые картины. Он забьет ее резиновой дубинкой. Голую при- вяжет к столбу, истычет стрелами, как святого Себастьяна. Из- насилует и в последних судорогах перережет глотку. И яснее, чем прежде, он понял, за что ее ненавидит. За то, что молодая, красивая и бесполая; за то, что он хочет с ней спать и никогда этого не добьет- ся; за то, что на нежной тонкой талии, будто созданной для того, что- бы ее обнимали, — не его рука, а этот алый кушак, воинственный символ непорочности. Ненависть кончалась в судорогах. Речь Голд- стейна превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вы- теснила овечья морда. Потом морда растворилась в евразийском сол- дате: огромный и ужасный, он шел на них, паля из автомата, грозя прорвать поверхность экрана, — так что многие отпрянули на своих стульях. Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врага заслони- ла наплывом голова Старшего Брата, черноволосая, черноусая, пол- ная силы и таинственного спокойствия, — такая огромная, что заня- ла почти весь экран. Что говорит Старший Брат, никто не расслы- шал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произ- носит вождь в громе битвы, — сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли. По- том лицо Старшего Брата потускнело, и выступила четкая крупная надпись — три партийных лозунга: ВОЙНА-ЭТО МИР СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО НЕЗНАНИЕ - СИЛА Но еще несколько мгновений лицо Старшего Брата как бы держалось на экране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу. Маленькая женщина с рыже- ватыми волосами навалилась на спинку переднего стула. Всхлипы- вающим шепотом она произнесла что-то вроде: «Спаситель мой!» — и простерла руки к телекрану. Потом опустила лицо и закрыла ладонями. По-видимому, она молилась. Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голо- сами скандировать: «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» — снова и снова,
1984 109 врастяжку, с долгой паузой между «ЭС» и «БЭ», и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то странно первобытное — мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов. 11родолжалось это с полминуты. Вообще такое нередко происхо- дило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала. Отчасти это был гимн величию и мудрости Старшего Брата, но в большей степени самогипноз — люди топили свой разум в рит- мическом шуме. Уинстон ощутил холод в животе. На двухминут- ках ненависти он не мог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» всегда внушал ему ужас. Конечно, он скандировал с остальными, иначе было нельзя. Скры- вать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие, — все это стало инстинктом. Но был такой промежуток секунды в две, ког- да его вполне могло выдать выражение глаз. Как раз в это время и произошло удивительное событие — если вправду произошло. Он встретился взглядом с О’Брайеном. О’Брайен уже встал. Он снял очки и сейчас, надев их, поправлял на носу характерным жестом. Но на какую-то долю секунды их взгляды пересеклись, и за это короткое мгновение Уинстон понял — да, понял! — что О’Брайен думает о том же самом. Сигнал нельзя было истолковать иначе. Как будто их умы раскрылись и мысли потекли от одного к дру- гому через глаза. «Я с вами, — будто говорил О’Брайен. — Я от- лично знаю, что вы чувствуете. Знаю о вашем презрении, вашей ненависти, вашем отвращении. Не тревожьтесь, я на вашей сто- роне!» Но этот проблеск ума погас, и лицо у О’Брайена стало та- ким же непроницаемым, как у остальных. Вот и все — и Уинстон уже сомневался, было ли это на самом деле. Такие случаи не имели продолжения. Одно только: они под- держивали в нем веру — или надежду, — что есть еще, кроме него, враги у партии. Может быть, слухи о разветвленных заговорах все-таки верны — может быть, Братство впрямь существует! Ведь, несмотря на бесконечные аресты, признания, казни, не было уве- ренности, что Братство — не миф. Иной день он верил в это, иной день — нет. Доказательств не было — только взгляды мельком, которые могли означать все, что угодно, и ничего не означать, об- рывки чужих разговоров, полустертые надписи в уборных, а од- нажды, когда при нем встретились двое незнакомых, он заметил
110 Джордж Оруэлл легкое движение рук, в котором можно было усмотреть привет- ствие. Только догадки; весьма возможно, что все это — плод во- ображения. Он ушел в свою кабину, не взглянув на О’Брайена. О том, чтобы развить мимолетную связь, он и не думал. Даже если бы он знал, как к этому подступиться, такая попытка была бы невообразимо опасной. За секунду они успели обменяться дву- смысленным взглядом — вот и все. Но даже это было памятным событием для человека, чья жизнь проходит под замком одино- чества. Уинстон встряхнулся, сел прямо. Он рыгнул. Джин бунтовал в желудке. Глаза его снова сфокусировались на странице. Оказалось, что, пока он был занят беспомощными размышлениями, рука продол- жала писать автоматически. Но не судорожные каракули, как вначале. Перо сладострастно скользило по глянцевой бумаге, крупными печатными буквами выводя: ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА раз за разом, и уже исписана была половина страницы. На него напал панический страх. Бессмысленный, конечно: написать эти слова ничуть не опаснее, чем просто завести днев- ник; тем не менее у него возникло искушение разорвать испор- ченные страницы и отказаться от своей затеи совсем. Но он не сделал этого, он знал, что это бесполезно. Напишет он ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА или не напишет — разницы никакой. Будет продолжать дневник или не будет — разницы никакой. Полиция мыслей так и так до него доберется. Он совер- шил — и если бы не коснулся бумаги пером, все равно совершил бы — абсолютное преступление, содержащее в себе все осталь- ные. Мыслепреступление — вот как оно называется. Мыслепрес- тупление нельзя скрывать вечно. Изворачиваться какое-то вре- мя ты можешь, и даже не один год, но рано или поздно до тебя доберутся.
1984 111 Бывало это всегда по ночам — арестовывали по ночам. Вне- запно будят, грубая рука трясет тебя за плечо, светят в глаза, кровать окружили суровые лицач Как правило, суда не быва- ло, об аресте нигде не сообщалось. Люди просто исчезали, и всегда — ночью. Твое имя вынуто из списков, все упоминания о том, что ты делал, стерты, факт твоего существования отри- цается и будет забыт. Ты отменен, уничтожен: как принято го- ворить, распылен; На минуту он поддался истерике. Торопливыми кривыми буквами стал писать: меня расстреляют мне все равно пускай выстрелят в заты- лок мне все равно долой старшего брата всегда стреляют в заты- лок мне все равно долой старшего брата. С легким стыдом он оторвался от стола и положил ручку. И тут же вздрогнул всем телом. Постучали в дверь. Уже! Он затаился, как мышь, в надежде, что, ие достучавшись с первого раза, они уйдут. Но нет, стук повторился. Самое сквер- ное тут — мешкать. Его сердце бухало, как барабан, по лицо от долгой привычки, наверное, осталось невозмутимым. Он встал и с трудом пошел к двери. II Уже взявшись за дверную ручку, Уинстон увидел, что днев- ник остался на столе раскрытым. Весь в надписях ДОЛОЙ СТАР- ШЕГО БРАТА, да таких крупных, что можно разглядеть из дру- гого конца комнаты. Непостижимая глупость. Нет, сообразил он, жалко стало пачкать кремовую бумагу, даже в панике не захотел захлопнуть дневник на непросохшей странице. Он вздохнул и отпер дверь. И сразу по телу прошла теплая вол- на облегчения. На пороге стояла бесцветная подавленная женщина с жидкими растрепанными волосами и морщинистым лицом. — Ой, товарищ, — скулящим голосом завела она, — значит, правильно мне послышалось, что вы пришли. Вы не можете зай- ти посмотреть нашу раковину в кухне? Она засорилась, а... Это была миссис Парсонс, жена соседа по этажу. (Партия не вполне одобряла слово «миссис», всех полагалось называть това- рищами, но с некоторыми женщинами это почему-то не получа-
112 Джордж Оруэлл лось.) Ей было лет тридцать, но выглядела она гораздо старше. Впечатление было такое, что в морщинах ее лица лежит пыль. Уинстон пошел за ней по коридору. Этой слесарной самодеятель- ностью он занимался чуть ли не ежедневно. Дом «Победа» был старой постройки, года 1930-го или около того, и пришел в пол- ный упадок. От стен и потолка постоянно отваливалась штука- турка, трубы лопались при каждом крепком морозе, крыша тек- ла, стоило только выпасть снегу, отопительная система работала на половинном давлении — если ее не выключали совсем из со- ображений экономии. Для ремонта, которого ты не мог сделать сам, требовалось распоряжение высоких комиссий, а они и с по- чинкой разбитого окна тянули два года. — Конечно, если бы Том был дома... — неуверенно сказала миссис Парсонс. Квартира у Парсонсов была больше, чем у него, и убоже- ство ее было другого рода. Все вещи выглядели потрепанными и потоптанными, как будто сюда наведалось большое и злое животное. По полу были разбросаны спортивные принадлеж- ности — хоккейные клюшки, боксерские перчатки, дырявый футбольный мяч, пропотевшие и вывернутые наизнанку тру- сы, а на столе вперемешку с грязной посудой валялись мятые тетради. На стенах — алые знамена Молодежного союза и раз- ведчиков и плакат уличных размеров — со Старшим Братом. Как и во всем доме, здесь витал душок вареной капусты, но его перешибал крепкий запах пота, оставленный — это можно было угадать с первой понюшки, хотя и непонятно, по какому при- знаку, — человеком, в данное время отсутствующим. В другой комнате кто-то на гребенке пытался подыгрывать телекрану, все еще передававшему военную музыку. — Это дети, — пояснила миссис Парсонс, бросив несколько опасливый взгляд на дверь. — Они сегодня дома. И конечно... Она часто обрывала фразы на половине. Кухонная раковина была почти до краев полна грязной зеленоватой водой, пахшей еще хуже капусты. Уинстон опустился на колени и осмотрел угольник на трубе. Он терпеть не мог ручного труда и не любил нагибаться — от этого начинался кашель. Миссис Парсонс бес- помощно наблюдала.
1984 ИЗ — Конечно, если бы Том был дома, он бы в два счета прочис- тил, — сказала она. — Том обожает такую работу. У него золотые руки — у Тома. Парсонс работал вместе с Уинстоном в министерстве прав- ды. Это был толстый, но деятельный человек, ошеломляюще глупый — сгусток слабоумного энтузиазма, один из тех пре- данных, невопрошающих работяг, которые подпирали собой партию надежнее, чем полиция мыслей. В возрасте тридцати пяти лет он неохотно покинул ряды Молодежного союза; пе- ред тем же, как поступить туда, он умудрился пробыть в раз- ведчиках на год дольше положенного. В министерстве он за- нимал мелкую должность, которая не требовала умственных способностей, зато был одним из главных деятелей спортив- ного комитета и разных других комитетов, отвечавших за орга- пизацию туристских вылазок, стихийных демонстраций, кампаний по экономии и прочих добровольных начинаний. Со скромной гордостью он сообщал о себе, попыхивая трубкой, что за четыре года не пропустил в общественном центре ни еди- ного вечера. Сокрушительный запах пота — как бы нечаянный спутник многотрудной жизни — сопровождал его повсюду и даже оставался после него, когда он уходил. — У вас есть гаечный ключ? — спросил Уинстон, пробуя гай- ку на соединении. — Гаечный? — сказала миссис Парсонс, слабея на глазах. — Правда, не знаю. Может быть, дети... Раздался топот, еще раз взревела гребенка, и в комнату вор- вались дети. Миссис Парсонс принесла ключ. Уинстон спустил воду и с отвращением извлек из трубы клок волос. Потом как мог отмыл пальцы под холодной струей и перешел в комнату. — Руки вверх! — гаркнули ему. Красивый девятилетний мальчик с суровым лицом выныр- нул из-за стола, нацелив на него игрушечный автоматический пистолет, а его сестра, года на два младше, нацелилась деревяш- кой. Оба были в форме разведчиков — синие трусы, серая рубаш- ка и красный галстук. Уинстон поднял руки, но с неприятным чувством: чересчур уж злобно держался мальчик, игра была не совсем понарошку.
114 Джордж Оруэлл — Ты изменник! — завопил мальчик. — Ты мыслепреступник! Ты евразийский шпион! Я тебя расстреляю, я тебя распылю, я тебя отправлю в соляные шахты! Они принялись скакать вокруг него, выкрикивая: «Измен- ник!», «Мыслепреступник!» — и девочка подражала каждому дви- жению мальчика. Это немного пугало, как возня тигрят, которые скоро вырастут в людоедов. В глазах у мальчика была расчетли- вая жестокость, явное желание ударить или пнуть Уинстона, и он знал, что скоро это будет ему по силам, осталось только чуть- чуть подрасти. Спасибо хоть пистолет не настоящий, подумал Уинстон. Взгляд миссис Парсонс испуганно метался от Уинстона к де- тям и обратно. В этой комнате было светлее, и Уинстон с любо- пытством отметил, что у нее действительно пыль в морщинах. — Расшумелись, — сказала она. — Огорчились, что нельзя по- смотреть на висельников, — вот почему. Мне с ними пойти не- когда, а Том еще не вернется с работы. — Почему нам нельзя посмотреть, как вешают? — оглушитель- но взревел мальчик. — Хочу посмотреть, как вешают! Хочу посмотреть, как веша- ют! — подхватила девочка, прыгая вокруг. Уинстон вспомнил, что сегодня вечером в Парке будут вешать евразийских пленных — военных преступников. Это популярное зрелище устраивали примерно раз в месяц. Дети всегда сканда- лили — требовали, чтобы их повели смотреть. Он отправился к себе. Но не успел пройти по коридору и шести шагов, как заты- лок его обожгла невыносимая боль. Будто ткнули в шею докрас- на раскаленной проволокой. Он повернулся на месте и увидел, как миссис Парсонс утаскивает мальчика в дверь, а он засовыва- ет в карман рогатку. — Голдстейн! — заорал мальчик, перед тем как закрылась дверь. Но больше всего Уинстона поразило выражение беспомощ- ного страха на сером лице матери. Уинстон вернулся к себе, поскорее прошел мимо телекрана и снова сел за стол, все еще потирая затылок. Музыка в телекране смолкла. Отрывистый военный голос с грубым удовольствием стал описывать вооружение новой плавающей крепости, постав- ленной на якорь между Исландией и Фарерскими островами.
1984 115 Несчастная женщина, подумал он, жизнь с такими детьми — это жизнь в постоянном страхе. Через год-другой они станут сле- дить за ней днем и ночью, чтобы поймать на идейной невыдер- жанности. Теперь почти все дети ужасны. И хуже всего, что при помощи таких организаций, как разведчики, их методически пре вращают в необузданных маленьких дикарей, причем у них вов- се не возникает желания бунтовать против партийной дисципли- ны. Наоборот, они обожают партию и все, что с ней связано. Пес- ни, шествия, знамена, походы, муштра с учебными винтовками, выкрикивание лозунгов, поклонение Старшему Брату — все это для них увлекательная игра. Их натравливают на чужаков, на врагов системы, на иностранцев, изменников, вредителей, мысле- преступников. Стало обычным делом, что тридцатилетние люди боятся своих детей. И не зря: не проходило недели, чтобы в «Таймс» не мелькнула заметка о том, как юный соглядатай — «ма- ленький герой», по принятому выражению, — подслушал нехо- рошую фразу и донес на родителей в полицию мыслей. Боль от пульки утихла. Уинстон без воодушевления взял руч- ку, не зная, что еще написать в дневнике. Вдруг он снова начал думать про О’Брайена. Несколько лет назад... — сколько же? Лет семь, наверное, — ему приснилось, что он идет в кромешной тьме по какой-то комна- те. И кто-то сидящий сбоку говорит ему: «Мы встретимся там, где пет темноты». Сказано это было тихо, как бы между прочим — не приказ, просто фраза. Любопытно, что тогда, во сне, большого впе- чатления эти слова не произвели. Лишь впоследствии, постепен- но приобрели они значительность. Он не мог припомнить, было это до или после его первой встречи с О’Брайеном; и когда именно узнал в том голосе голос О’Брайена — тоже не мог при- помнить. Так или иначе, голос был опознан. Говорил с ним во тьме О’Брайен. Уинстон до сих пор не уяснил себе — даже после того, как они переглянулись, не смог уяснить, — друг О’Брайен или враг. Да и пс так уж это, казалось, важно. Между ними протянулась ниточ- ка понимания, а это важнее дружеских чувств или соучастия. «Мы встретимся там, где нет темноты», — сказал О’Брайен. Что это значит, Уинстон не понимал, но чувствовал, что каким-то обра- зом это сбудется.
116 Джордж Оруэлл Голос в телекране прервался. Душную комнату наполнил звонкий и красивый звук фанфар. Скрипучий голос продолжал: «Внимание! Внимание! Только что поступила сводка-молния с Малабарского фронта. Наши войска в Южной Индии одержали решающую победу. Мне поручено заявить, что в результате этой битвы конец войны может стать делом обозримого будущего. Слушайте сводку». Жди неприятности, подумал Уинстон. И точно: вслед за кро- вавым описанием разгрома евразийской армии с умопомрачи- тельными цифрами убитых и взятых в плен последовало объяв- ление о том, что с будущей недели норма отпуска шоколада со- кращается с тридцати граммов до двадцати. Уинстон опять рыгнул. Джин уже выветрился, оставив после себя ощущение упадка. Телекран, то ли празднуя победу, то ли чтобы отвлечь от мыслей об отнятом шоколаде, громыхнул: «Тебе, Океания». Полагалось встать по стойке «смирно». Но здесь он был невидим. «Тебе, Океания» сменилась легкой музыкой. Держась к теле- крану спиной, Уинстон подошел к окну. День был все так же хо- лоден и ясен. Где-то вдалеке с глухим раскатистым грохотом ра- зорвалась ракета. Теперь их падало на Лондон по двадцать — три- дцать штук в неделю. Внизу на улице ветер трепал рваный плакат, на нем мелькало слово АНГСОЦ. Ангсоц. Священные устои ангсоца. Новояз, двое- мыслие, зыбкость прошлого. У него возникло такое чувство, как будто он бредет по лесу на океанском дне, заблудился в мире чу- дищ и сам он — чудище. Он был один. Прошлое умерло, будущее нельзя вообразить. Есть ли какая-нибудь уверенность, что хоть один человек из живых — на его стороне? И как узнать, что вла- дычество партии не будет вечным? И ответом встали перед его глазами три лозунга на белом фасаде министерства правды: ВОЙНА-ЭТО МИР СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО НЕЗНАНИЕ-СИЛА Он вынул из кармана двадцатипятицентовую монету. И здесь мелкими четкими буквами те же лозунги, а на оборотной стороне — голова Старшего Брата. Даже с монеты преследовал тебя его
1984 117 взгляд. На монетах, на марках, на книжных обложках, на знаме- нах, плакатах, на сигаретных пачках — повсюду. Всюду тебя пре- следуют эти глаза и обволакивает голос. Во сне и наяву, на рабо- те и за едой, на улице и дома, в ванной, в постели — нет спасения. 11ет ничего твоего, кроме нескольких кубических сантиментов в черепе. Солнце ушло, погасив тысячи окон на фасаде министерства, и теперь они глядели угрюмо, как крепостные бойницы. Сердце у него сжалось при виде исполинской пирамиды. Слишком проч- на она, ее нельзя взять штурмом. Ее не разрушит и тысяча ракет. Он снова спросил себя, для кого пишет дневник. Для будущего, для прошлого... для века, быть может, просто воображаемого. И ждет его не смерть, а уничтожение. Дневник превратят в пепел, а его — в пыль. Написанное им прочтет только полиция мыслей — чтобы стереть с лица земли и из памяти. Как обратишься к буду- щему, если следа твоего и даже безымянного слова на земле не сохранится? Телекран пробил четырнадцать. Через десять минут ему ухо- дить. В 14.30 он должен быть на службе. Как ни странно, бой часов словно вернул ему мужество. Оди- нокий призрак, он возвещает правду, которой никто никогда не расслышит. Но пока он говорит ее, что-то в мире не прервется. 11е тем, что заставишь себя услышать, а тем, что остался нормаль- пым, хранишь ты наследие человека. Он вернулся за стол, обмак- нул перо и написал: Будущему или прошлому — времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль. От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия — привет! «Я уже мертв», — подумал он. Ему казалось, что только те- перь, вернув себе способность выражать мысли, сделал он беспо- воротный шаг. Последствия любого поступка содержатся в са- мом поступке. Он написал: Мыслепреступление не влечет за собой смерть: мыслепре- ступление ЕСТЬ смерть. Теперь, когда он понял, что он мертвец, важно прожить как можно дольше. Два пальца на правой руке были в чернилах. Вот
118 Джордж Оруэлл такая мелочь тебя и выдаст. Какой-нибудь востроносый ретивец в министерстве (скорее, женщина — хотя бы та маленькая, с ры- жеватыми волосами, или темноволосая из отдела литературы) за- думается, почему это он писал в обеденный перерыв, и почему писал старинной ручкой, ичтпо писал, а потом сообщит куда сле- дует. Он отправился в ванную и тщательно отмыл пальцы зерни- стым коричневым мылом, которое скребло, как наждак, и отлич- но годилось для этой цели. Дневник он положил в ящик стола. Прячь не прячь — его все равно найдут; но можно хотя бы проверить, узнали о нем или нет. Волос поперек обреза слишком заметен. Кончиком пальца Уин- стон подобрал крупинку белесой пыли и положил на угол пере- плета: если книгу тронут, крупинка свалится. III Уинстону снилась мать. Насколько он помнил, мать исчезла, когда ему было лет де- сять-одиннадцать. Это была высокая женщина с роскошными светлыми волосами, величавая, неразговорчивая, медлительная в движениях. Отец запомнился ему хуже: темноволосый, худой, всегда в опрятном темном костюме (почему-то запомнились очень тонкие подошвы его туфель) и в очках. Судя по всему, обоих сме- ла одна из первых больших чисток в 50-е годы. И вот мать сидела где-то под ним, в глубине, с его сестренкой на руках. Сестру он совсем не помнил — только маленьким хи- лым грудным ребенком, всегда тихим, с большими вниматель- ными глазами. Обе они смотрели на него снизу. Они находились где-то под землей — то ли на дне колодца, то ли в очень глубокой могиле — и опускались все глубже. Они сидели в салоне тонуще- го корабля и смотрели на Уинстона сквозь темную воду. В сало- не еще был воздух, и они еще видели его, а он — их, но они все погружались, погружались в зеленую воду — еще секунда, и она скроет их навсегда. Он на воздухе и на свету, а их заглатывает пучина, и они там, внизу, потому что он наверху. Он понимал это, и они это понимали, и он видел по их лицам, что они понима- ют. Упрека не было ни на лицах, ни в душах их, а только понима- ние, что они должны заплатить своей смертью за его жизнь, ибо такова природа вещей.
1984 119 Уинстон не мог вспомнить, как это было, но во сне он знал, что жизни матери и сестры принесены в жертву его жизни. Это был один из тех снов, когда в ландшафте, характерном для сно- видения, продолжается дневная работа мысли: тебе открывают- ся идеи и факты, которые и по пробуждении остаются новыми и значительными. Уинстона вдруг осенило, что смерть матери по- чти тридцать лет назад была трагической и горестной в том смыс- ле, какой уже и непонятен ныне. Трагедия, открылось ему, — до- стояние старых времен, времен, когда еще существовало личное, существовали любовь и дружба, и люди в семье стояли друг за друга, не нуждаясь для этого в доводах. Воспоминание о матери рвало ему сердце, потому что она умерла, любя его, а он был слиш- ком молод и эгоистичен, чтобы любить ответно, и потому, что она каким-то образом — он не помнил каким — принесла себя в жер- тву идее верности, которая была личной и несокрушимой. Сегод- ня, понял он, такое не может случиться. Сегодня есть страх, нена- висть и боль, но нет достоинства чувств, нет ни глубокого, ни сложного горя. Все это он словно прочел в больших глазах мате- ри, смотревших на него из зеленой воды, с глубины в сотни саже- ней, и все еще погружавшихся. Вдруг он очутился на короткой, упругой травке, и был лет- ний вечер, и косые лучи солнца золотили землю. Местность эта гак часто появлялась в снах, что он не мог определенно решить, видел ее когда-нибудь наяву или нет. Про себя Уинстон называл се Золотой страной. Это был старый, выщипанный кроликами луг, по нему бежала тропинка, там и сям виднелись кротовые коч- ки. На дальнем краю ветер чуть шевелил ветки вязов, вставших неровной изгородью, и плотная масса листвы волновалась, как волосы женщины. А где-то рядом, невидимый, лениво тек ручей, н под ветлами в заводях ходила плотва. Через луг к нему шла та женщина с темными волосами. Од- ним движением она сорвала с себя одежду и презрительно отбро- сила прочь. Тело было белое и гладкое, но не вызвало в нем жела- ния; на тело он едва ли даже взглянул. Его восхитил жест, кото- рым она отшвырнула одежду. Изяществом своим и небрежностью он будто уничтожал целую культуру, целую систему: и Старший Врат, и партия, и полиция мыслей были сметены в небытие од- ним прекрасным взмахом руки. Этот жест тоже принадлежал ста-
120 Джордж Оруэлл рому времени. Уинстон проснулся со словом «Шекспир» на ус- тах. Телекран испускал оглушительный свист, длившийся на од- ной ноте тридцать секунд. 07.15 — сигнал подъема для служащих. Уинстон выдрался из постели — нагишом, потому что члену внеш- ней партии выдавали в год всего на три тысячи одежных талонов, а пижама стоила шестьсот, — и схватил со стула выношенную фу- файку и трусы. Через три минуты физзарядка. А Уинстон согнул- ся пополам от кашля — кашель почти всегда нападал после сна. Он вытряхивал легкие настолько, что восстановить дыхание Уин- стону удавалось лишь лежа на спине, после нескольких глубоких вдохов. Жилы у него вздулись от натуги, и варикозная язва нача- ла зудеть. — Группа от тридцати до сорока! — залаял пронзительный женский голос. — Группа от тридцати до сорока! Займите исход- ное положение. От тридцати до сорока! Уинстон встал по стойке «смирно» перед телекраном: там уже появилась жилистая сравнительно молодая женщина в короткой юбке и гимнастических туфлях. — Сгибание рук и потягивание! — выкрикнула она. — Делаем по счету. И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре! Веселей, товарищи, больше жизни! И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре! Боль от кашля не успела вытеснить впечатления сна, а ритм зарядки их как будто оживил. Машинально выбрасывая и сгибая руки с выражением угрюмого удовольствия, как подобало на гим- настике, Уинстон пробивался к смутным воспоминаниям о ран- нем детстве. Это было крайне трудно. Все, что происходило в пя- тидесятые годы, выветрилось из головы. Когда не можешь обра- титься к посторонним свидетельствам, теряют четкость даже очер- тания собственной жизни. Ты помнишь великие события, но возможно, что их и не было; помнишь подробности происшествия, но не можешь ощутить его атмосферу; а есть и пустые промежут- ки, долгие и не отмеченные вообще ничем. Тогда все было дру- гим. Другими были даже названия стран и контуры их на карте. Взлетная полоса I, например, называлась тогда иначе: она назы- валась Англией или Британией, а вот Лондон — Уинстон помнил это более или менее твердо — всегда назывался Лондоном.
1984 121 Уинстон не мог отчетливо припомнить такое время, когда бы страна не воевала; но, по всей видимости, на его детство пришел- ся довольно продолжительный мйрный период, потому что од- ним из самых ранних воспоминаний был воздушный налет, всех заставший врасплох. Может быть, как раз тогда и сбросили атом- ную бомбу на Колчестер. Самого налета он не помнил, а помнил только, как отец крепко держал его за руку и они быстро спуска- лись, спускались, спускались куда-то под землю, круг за кругом, но винтовой лестнице, гудевшей под ногами, и он устал от этого, захныкал, и они остановились отдохнуть. Мать шла, как всегда, мечтательно и медленно, далеко отстав от них. Она несла груд- ную сестренку — а может быть, просто одеяло: Уинстон не был уверен, что к тому времени сестра уже появилась на свет. Нако- нец они пришли на людное, шумное место — он понял, что это станция метро. На каменном полу сидели люди, другие теснились на железных нарах. Уинстон с отцом и матерью нашли себе место на полу, а возле них на нарах сидели рядышком старик и старуха. Старик в прилич- ном темном костюме и сдвинутой на затылок черной кепке, совер- шенно седой; лицо у него было багровое, в голубых глазах стояли слезы. От него разило джином. Пахло как будто от всего тела, как будто он потел джином, и можно было вообразить, что слезы его — гоже чистый джин. Пьяненький был старик, но весь его вид выра- жал неподдельное и нестерпимое горе. Уинстон детским своим умом догадался, что с ним произошла ужасная беда — и ее нельзя про- стить и нельзя исправить. Он даже понял какая. У старика убили любимого человека — может быть, маленькую внучку. Каждые две минуты старик повторял: — Не надо было им верить. Ведь говорил я, мать, говорил? Вот что значит им верить. Я всегда говорил. Нельзя было верить этим стервецам. Но что это за стервецы, которым нельзя было верить, Уин- стон уже не помнил. С тех пор война продолжалась беспрерывно, хотя, строго го- воря, не одна и та же война. Несколько месяцев, опять же в его детские годы, шли беспорядочные уличные бои в самом Лондо- не, и кое-что помнилось очень живо. Но проследить историю тех лет, определить, кто с кем и когда сражался, было совершенно
122 Джордж Оруэлл невозможно: ни единого письменного документа, ни единого уст- ного слова об иной расстановке сил, чем нынешняя. Нынче, к при- меру, в 1984 году (если год — 1984-й), Океания воевала с Еврази- ей и состояла в союзе с Остазией. Ни публично, ни с глазу на глаз никто не упоминал о том, что в прошлом отношения трех держав могли быть другими. Уинстон прекрасно знал, что на самом деле Океания воюет с Евразией и дружит с Остазией всего четыре года. Но знал украдкой — и только потому, что его памятью не вполне управляли. Официально союзник и враг никогда не менялись. Океания воюет с Евразией; следовательно, Океания всегда вое- вала с Евразией. Нынешний враг всегда воплощал в себе абсо- лютное зло, а значит, ни в прошлом, ни в будущем соглашение с ним немыслимо. Самое ужасное, в сотый, тысячный раз думал он, переламы- ваясь в поясе (сейчас они вращали корпусом, держа руки на бед- рах, — считалось полезным для спины), самое ужасное, что все это может оказаться правдой. Если партия может запустить руку в прошлое и сказать о том или ином событии, что его никогда не было, — это пострашнее, чем пытка или смерть. Партия говорит, что Океания никогда не заключала союза с Евразией. Он, Уинстон Смит, знает, что Океания была в союзе с Евразией всего четыре года назад. Но где хранится это знание? Только в его уме, а он, так или иначе, скоро будет уничтожен. И если все принимают ложь, навязанную партией, если во всех документах одна и та же песня, тогда эта ложь поселяется в истории и становится правдой. «Кто управляет прошлым, — гласит партийный лозунг, — тот управляет будущим; кто управ- ляет настоящим, тот управляет прошлым». И однако, прошлое, по природе своей изменяемое, изменению никогда не подверга- лось. То, что истинно сейчас, истинно от века и на веки вечные. Все очень просто. Нужна всего-навсего непрерывная цепь побед над собственной памятью. Это называется «покорение действи- тельности»; на новоязе — «двоемыслие». — Вольно! — рявкнула преподавательница чуть добродушнее. Уинстон опустил руки и сделал медленный, глубокий вдох. Ум его забрел в лабиринты двоемыслия. Зная, не знать; верить в свою правдивость, излагая обдуманную ложь; придерживаться одновременно двух противоположных мнений, понимая, что одно
1984 123 исключает другое, и быть убежденным в обоих; логикой убивать логику; отвергать мораль, провозглашая ее; полагать, что демо- кратия невозможна и что партия — блюститель демократии; за- быть то, что требуется забыть, и снова вызвать в памяти, когда это понадобится, и снова немедленно забыть, и, главное, при- менять этот процесс к самому процессу — вот в чем самая тон- кость: сознательно преодолевать сознание и при этом не созна- вать, что занимаешься самогипнозом. И даже слово «двоемыс- лие» не поймешь, не прибегнув к двоемыслию. Преподава- тельница велела им снова встать смирно. — А теперь посмотрим, кто у нас сумеет достать до носков! — с энтузиазмом сказала она. — Прямо с бедер, товарищи. Р-раз- два! Р-раз-два! Уинстон ненавидел это упражнение: ноги от ягодиц до пяток пронзало болью, и от него нередко начинался припадок кашля. Приятная грусть из его размышлений исчезла. Прошлое, поду- мал он, не просто было изменено, оно уничтожено. Ибо как ты можешь установить даже самый очевидный факт, если он не за- печатлен нигде, кроме как в твоей памяти? Он попробовал вспом- нить, когда услышал впервые о Старшем Брате. Кажется, в 60-х... По разве теперь вспомнишь? В истории партии Старший Брат, конечно, фигурировал как вождь революции с самых первых ее /щей. Подвиги его постепенно отодвигались все дальше в глубь времен и простерлись уже в легендарный мир 40-х и 30-х, когда капиталисты в диковинных шляпах-цилиндрах еще разъезжали но улицам Лондона в больших лакированных автомобилях и кон- ных экипажах со стеклянными боками. Неизвестно, сколько прав- ды в этих сказаниях и сколько вымысла. Уинстон не мог вспом- нить даже, когда появилась сама партия. Кажется, слова «ангсоц» он тоже не слышал до 1960 года, хотя возможно, что в староязыч- ной форме — «английский социализм» — оно имело хождение и раньше. Все растворяется в тумане. Впрочем, иногда можно пой- мать и явную ложь. Неправда, например, что партия изобрела са- молет, как утверждают книги по партийной истории. Самолеты он помнил с самого раннего детства. Но доказать ничего нельзя. 11 и каких свидетельств не бывает. Лишь один раз в жизни держал он в руках неопровержимое документальное доказательство под- делки исторического факта. Да и то...
124 Джордж Оруэлл — Смит! — раздался сварливый окрик. — Шестьдесят — семьдесят девять, Смит У.! Да, вы! Глубже наклон! Вы ведь мо- жете. Вы не стараетесь. Ниже! Так уже лучше, товарищ. А теперь, вся группа, вольно — и следите за мной. Уинстона прошиб горячий пот. Лицо его оставалось совер- шенно невозмутимым. Не показать тревоги! Не показать возму- щения! Только моргни глазом — и ты себя выдал. Он наблюдал, как преподавательница вскинула руки над головой и — не ска- зать, что грациозно, но с завидной четкостью и сноровкой, — на- гнувшись, зацепилась пальцами за носки туфель. — Вот так, товарищи! Покажите мне, что вы можете так же. Посмотрите еще раз. Мне тридцать девять лет, и у меня четверо детей. Прошу смотреть. — Она снова нагнулась. — Видите, у меня колени прямые. Вы все сможете так сделать, если захотите, — до- бавила она, выпрямившись. — Все, кому нет сорока пяти, способ- ны дотянуться до носков. Нам не выпало чести сражаться на пе- редовой, но по крайней мере мы можем держать себя в форме. Вспомните наших ребят на Малабарском фронте! И моряков на плавающих крепостях! Подумайте, каково приходится им. А те- перь попробуем еще раз. Вот, уже лучше, товарищ, гораздо луч- ше, — похвалила она Уинстона, когда он с размаху, согнувшись на прямых ногах, сумел достать до носков — первый раз за не- сколько лет. IV С глубоким безотчетным вздохом, которого он, по обыкнове- нию, не сумел сдержать, несмотря на близость телекрана, Уин- стон начал свой рабочий день: притянул к себе речение, сдул пыль с микрофона и надел очки. Затем развернул и соединил скреп- кой четыре бумажных рулончика, выскочивших из пневматиче- ской трубы справа от стола. В стенах его кабины было три отверстия. Справа от рече- писа — маленькая пневматическая труба для печатных зада- ний; слева — побольше, для газет; и в боковой стене, только руку протянуть — широкая щель с проволочным забралом. Эта — для ненужных бумаг. Таких щелей в министерстве были тыся- чи, десятки тысяч — не только в каждой комнате, но и в кори-
1984 125 дорах на каждом шагу. Почему-то их прозвали гнездами памя- ти. Если человек хотел избавиться от ненужного документа или просто замечал на полу обрывок бумаги, он механически под- нимал забрало ближайшего гнезда и бросал туда бумагу; ее под- хватывал поток теплого воздуха и уносил к огромным топкам, спрятанным в утробе здания. Уинстон просмотрел четыре развернутых листка. На каж- дом — задание в одну-две строки на телеграфном жаргоне, ко- торый не был, по существу, новоязом, но состоял из новоязов- ских слов и служил в министерстве только для внутреннего употребления. Задания выглядели так: тайме 17.3.84 речь с. б. превратно африка уточнить тайме 19.12.83 план 4 квартала 83 опечатки согласовать сегод- няшним номером тайме 14.2.84 заяв минизо превратно шоколад уточнить тайме 3.12.83 минусминус изложен наказ с. б. упомянуты нели- ца переписать сквозь наверх до подшивки. С тихим удовлетворением Уинстон отодвинул четвертый ли- сток в сторону. Работа тонкая и ответственная, лучше оставить се напоследок. Остальные три — шаблонные задачи, хотя для вто- рой, наверное, надо будет основательно покопаться в цифрах. Уинстон набрал на телекране «задние числа» — затребовал старые выпуски «Таймс»; через несколько минут их уже вытолк- нула пневматическая труба. На листках были указаны газетные статьи и сообщения, которые по той или иной причине требова- лось изменить или, выражаясь официальным языком, уточнить. Например, из сообщения «Таймс» от 17 марта явствовало, что накануне в своей речи Старший Брат предсказал затишье на южноиндийском фронте и скорое наступление войск Евразии в Северной Африке. На самом же деле евразийцы начали наступ- ление в Южной Индии, а в Северной Африке никаких действий не предпринимали. Надо было переписать этот абзац в речи Стар- шего Брата так, чтобы он предсказал действительный ход собы- тий. Или, опять же, 19 декабря «Таймс» опубликовала офици- альный прогноз выпуска различных потребительских товаров на 4-й квартал 1983 года, то есть 6-й квартал девятой трехлетки. В сегодняшнем выпуске напечатаны данные о фактическом произ-
126 Джордж Оруэлл водстве, и оказалось, что прогноз был совершенно неверен. Уин- стону предстояло уточнить первоначальные цифры, дабы они сов- пали с сегодняшними. На третьем листке речь шла об очень про- стой ошибке, которую можно исправить в одну минуту. Не далее как в феврале министерство изобилия обещало (категорически утверждало, по официальному выражению), что в 1984 году нор- му выдачи шоколада не уменьшат. На самом деле, как было изве- стно и самому Уинстону, в конце нынешней недели норму соби- рались уменьшить с 30 до 20 граммов. Ему надо было просто за- менить старое обещание предуведомлением, что в апреле норму, возможно, придется сократить. Выполнив первые три задачи, Уинстон скрепил исправлен- ные варианты, вынутые из речеписа, с соответствующими выпус- ками газеты и отправил в пневматическую трубу. Затем почти бессознательным движением скомкал полученные листки и соб- ственные заметки, сделанные во время работы, и сунул в гнездо памяти для предания их огню. Что происходило в невидимом лабиринте, к которому вели пневматические трубы, он в точности не знал, имел лишь общее представление. Когда все поправки к данному номеру газеты бу- дут собраны и сверены, номер напечатают заново, старый экзем- пляр уничтожат и вместо него подошьют исправленный. В этот процесс непрерывного изменения вовлечены не только газеты, но и книги, журналы, брошюры, плакаты, листовки, фильмы, фо- нограммы, карикатуры, фотографии — все виды литературы и до- кументов, которые могли бы иметь политическое или идеологи- ческое значение. Ежедневно и чуть ли не ежеминутно прошлое подгонялось под настоящее. Поэтому документами можно было подтвердить верность любого предсказания партии; ни единого известия, ни единого мнения, противоречащего нуждам дня, не существовало в записях. Историю, как старый пергамент, выс- кабливали начисто и писали заново — столько раз, сколько нуж- но. И не было никакого способа доказать потом подделку. В самой большой секции документального отдела — она была гораздо больше той, где трудился Уинстон, — работали люди, чьей единственной задачей было выискивать и собирать все экземп- ляры газет, книг и других изданий, подлежащих уничтожению и замене. Номер «Таймс», который из-за политических перенала-
1984 127 док и ошибочных пророчеств Старшего Брата перепечатывался, быть может, десяток раз, все равно датирован в подшивке преж- ним числом, и нет в природе ни единого опровергающего эк- земпляра. Книги тоже переписывались снова и снова и выхо- дили без упоминания о том, что они переиначены. Даже в зака- зах, получаемых Уинстоном и уничтожаемых сразу после выпол- нения, не было и намека на то, что требуется подделка: речь шла только об ошибках, искаженных цитатах, оговорках, опечатках, которые надо устранить в интересах точности. А в общем, думал он, перекраивая арифметику министерства изобилия, это даже не подлог. Просто замена одного вздора дру- гим. Материал твой по большей части вообще не имеет отноше- ния к действительному миру — даже такого, какое содержит в себе откровенная ложь. Статистика в первоначальном виде — такая же фантазия, как и в исправленном. Чаще всего требуется, чтобы гы высасывал ее из пальца. Например, министерство изобилия предполагало выпустить в 4-м квартале 145 миллионов пар обу- ви. Сообщают, что реально произведено 62 миллиона. Уинстон же, переписывая прогноз, уменьшил плановую цифру до 57 мил- лионов — чтобы план, как всегда, оказался перевыполненным. Во всяком случае, 62 миллиона ничуть не ближе к истине, чем 57 миллионов или 145. Весьма вероятно, что обуви вообще не про- извели. Еще вероятнее, что никто не знает, сколько ее произвели, и, главное, не желает знать. Известно только одно: каждый квартал на бумаге производят астрономическое количество обуви, между тем как половина населения Океании ходит босиком. То же самое — с 'побым документированным фактом, крупным и мелким. Все рас- плывается в призрачном мире, и даже сегодняшнее число едва пи определишь. Уинстон взглянул на стеклянную кабину по ту сторону кори- дора. Маленький, аккуратный, с синим подбородком человек по фамилии Тиллотсон усердно трудился там, держа на коленях сложенную газету и приникнув к микрофону речеписа. Вид у него был такой, будто он хочет, чтобы все сказанное осталось между ними двоими — между ним и речеписом. Он поднял голову, и его очки враждебно сверкнули Уинстону. Уинстон почти не знал Тиллотсона и не имел представления о том, чем он занимается. Сотрудники отдела документации не-
128 Джордж Оруэлл охотно говорили о своей работе. В длинном, без окон, коридоре с двумя рядами стеклянных кабин, с нескончаемым шелестом бу- маги и гудением голосов, бубнящих в речеписы, было не меньше десятка людей, которых Уинстон не знал даже по имени, хотя они круглый год мелькали перед ним на этаже и махали руками на двухминутках ненависти. Он знал, что низенькая женщина с ры- жеватыми волосами, сидящая в соседней кабине, весь день зани- мается только тем, что выискивает в прессе и убирает фамилии распыленных, а следовательно, никогда не существовавших лю- дей. В определенном смысле занятие как раз для нее: года два назад ее мужа тоже распылили. А за несколько кабин от Уинсто- на помещалось кроткое, нескладное, рассеянное создание с очень волосатыми ушами; этот человек, по фамилии Амплфорт, удив- лявший всех своей сноровкой по части рифм и размеров, изго- товлял препарированные варианты — канонические тексты, как их называли, — стихотворений, которые стали идеологически не выдержанными, но по той или иной причине не могли быть ис- ключены из антологий. И весь этот коридор с полусотней сотруд- ников был лишь подсекцией — так сказать, клеткой — в сложном организме отдела документации. Дальше, выше, ниже сонмы слу- жащих трудились над невообразимым множеством задач. Тут были огромные типографии со своими редакторами, полиграфи- стами и отлично оборудованными студиями для фальсификации фотоснимков. Была секция телепрограмм со своими инженера- ми, режиссерами и целыми труппами артистов, искусно подра- жающих чужим голосам. Были полки референтов, чья работа сво- дилась исключительно к тому, чтобы составлять списки книг и пе- риодических изданий, нуждающихся в ревизии. Были необъятные хранилища для подправленных документов и скрытые топки для уничтожения исходных. И где-то, непонятно где, анонимно, суще- ствовал руководящий мозг, чертивший политическую линию, в со- ответствии с которой одну часть прошлого надо было сохранить, другую фальсифицировать, а третью уничтожить без остатка. Весь отдел документации был лишь ячейкой министерства правды, главной задачей которого была не переделка прошлого, а снабжение жителей Океании газетами, фильмами, учебника- ми, телепередачами, пьесами, романами — всеми мыслимыми
I ш 129 разновидностями информации, развлечений и наставлений, от памятника до лозунга, от лирического стихотворения до биоло- гического трактата, от школьных црописей до словаря новояза. Министерство обеспечивало не только разнообразные нужды партии, но и производило аналогичную продукцию — сортоа ниже — на потребу пролетариям. Существовала целая система отделов, занимавшихся пролетарской литературой, музыкой, дра- матургией и развлечениями вообще. Здесь делались низкопроб- ные газеты, не содержавшие ничего, кроме спорта, уголовной хро- ники и астрологии, забористые пятицентовые повестушки, скаб- резные фильмы, чувствительные песенки, сочиняемые чисто ме- ханическим способом — на особого рода калейдоскопе, так называемом версификаторе. Был даже специальный подотдел — па новоязе именуемый порносеком, — выпускавший порногра- фию самого последнего разбора — ее рассылали в запечатанных пакетах, и членам партии, за исключением непосредственных из- готовителей, смотреть ее запрещалось. Пока Уинстон работал, пневматическая труба вытолкнула еще гри заказа; но они оказались простыми, и он разделался с ними /io того, как пришлось уйти на двухминутку ненависти. После ненависти он вернулся к себе в кабину, снял с полки словарь но- вояза, отодвинул речепис, протер очки и взялся за главное зада- ние дня. Самым большим удовольствием в жизни Уинстона была ра- бота. В основном она состояла из скучных и рутинных дел, но иногда попадались такие, что в них можно было уйти с головой, как в математическую задачу, — такие фальсификации, где руко- водствоваться ты мог только своим знанием принципов ангсоца и своим представлением о том, что желает услышать от тебя партия. С такими задачами Уинстон справлялся хорошо. Ему даже доверяли уточнять передовицы «Таймс», писавшиеся ис- ключительно на новоязе. Он взял отложенный утром четвертый 'I исток: тайме 3.12.83 минусминус изложен наказ с. б. упомянуты нели- ца переписать сквозь наверх до подшивки. На староязе (обычном английском) это означало примерно ( нсдующее: ОП1ЫЙ двор
130 Джордж Оруэлл В номере «Таймс» от 3 декабря 1983 года крайне неудовлет- ворительно изложен приказ Старшего Брата по стране; упомяну- ты несуществующие лица. Перепишите полностью и представь- те ваш вариант руководству до того, как отправить в архив. Уинстон прочел ошибочную статью. Насколько он мог судить, большая часть приказа по стране посвящена была похвалам ПКПП — организации, которая снабжала сигаретами и другими предметами потребления матросов на плавающих крепостях. Осо- бо выделен был некий товарищ Уидере, крупный деятель внут- ренней партии — его наградили орденом «За выдающиеся заслу- ги» 2-й степени. Тремя месяцами позже ПКПП внезапно была распущена без объявления причин. Судя по всему, Уидере и его сотрудники те- перь не в чести, хотя ни в газетах, ни по телекрану сообщений об этом не было. Тоже ничего удивительного: судить и даже пуб- лично разоблачать политически провинившегося не принято. Большие чистки, захватывавшие тысячи людей, с открытыми про- цессами предателей и мыслепреступников, которые жалко кая- лись в своих преступлениях, а затем подвергались казни, были особыми спектаклями и происходили раз в несколько лет, не чаще. А обычно люди, вызвавшие неудовольствие партии, просто исче- зали, и о них больше никто не слышал. И бесполезно было га- дать, что с ними стало. Возможно, что некоторые даже оставались в живых. Так в разное время исчезли человек тридцать знакомых Уинстона, не говоря о его родителях. Уинстон легонько поглаживал себя по носу скрепкой. В ка- бине напротив товарищ Тиллотсон по-прежнему таинственно бормотал, прильнув к микрофону. Он поднял голову, опять враж- дебно сверкнули очки. Не той же ли задачей занят Тиллотсон? — подумал Уинстон. Очень может быть. Такую тонкую работу ни за что не доверили бы одному исполнителю; с другой стороны, поручить ее комиссии — значит, открыто признать, что происхо- дит фальсификация. Возможно, не меньше десятка работников трудились сейчас над собственными версиями того, что сказал на самом деле Старший Брат. Потом какой-то начальственный ум во внутренней партии выберет одну версию, отредактирует ее, приведет в действие сложный механизм перекрестных ссылок,
19Н4 131 после чего избранная ложь будет сдана на постоянное хранение и сделается правдой. Уинстон не знал, за что попалив немилость Уидере. Может быть, за разложение или за плохую работу. Может быть, Стар- ший Брат решил избавиться от подчиненного, который стал слиш- ком популярен. Может быть, Уидере или кто-нибудь из его окру- жения заподозрен в уклоне. А может быть — и вероятнее всего, — (’лучилось это просто потому, что чистки и распыления были необ- ходимой частью государственной механики. Единственный определенный намек содержался в словах «упомянуты нелица» — эго означало, что Уидерса уже нет в живых. Даже арест человека не всегда означал смерть. Иногда его выпускали, и до казни он год или два гулял на свободе. А случалось и так, что человек, ко- торого давно считали мертвым, появлялся, словно призрак, на от- крытом процессе и давал показания против сотни людей, прежде чем исчезнуть — на этот раз окончательно. Но Уидере уже был нелицом. Он не существовал; он никогда не существовал. Уин- стон решил, что просто изменить направление речи Старшего Брата мало. Пусть он скажет о чем-то, совершенно не связанном с первоначальной темой. Уинстон мог превратить речь в типовое разоблачение преда- телей и мыслепреступников — но это слишком прозрачно, а если изобрести победу на фронте или триумфальное перевыполнение трехлетнего плана, то чересчур усложнится документация. Чис- гая фантазия — вот что подойдет лучше всего. И вдруг в голове у пего возник — можно сказать, готовеньким — образ товарища Огилви, недавно павшего в бою смертью храбрых. Бывали слу- чаи, когда Старший Брат посвящал «наказ» памяти какого-ни- будь скромного рядового партийца, чью жизнь и смерть он при- водил как пример для подражания. Сегодня он посвятит речь памяти товарища Огилви. Правда, такого товарища на свете не было, но несколько печатных строк и одна-две поддельные фото- графии вызовут его к жизни. Уинстон на минуту задумался, по- том подтянул к себе речепис и начал диктовать в привычном сти- ле Старшего Брата: стиль этот, военный и одновременно педан- тический, благодаря постоянному приему — задавать вопросы и гут же на них отвечать («Какие уроки мы извлекаем отсюда, то- варищи? Уроки — а они являются также основополагающими
132 Джордж Оруэлл принципами ангсоца — состоят в том...» и т. д. и т. п.) — легко поддавался имитации. В трехлетием возрасте товарищ Огилви отказался от всех иг- рушек, кроме барабана, автомата и вертолета. Шести лет — в виде особого исключения — был принят в разведчики; в девять стал командиром отряда. Одиннадцати лет от роду, услышав дядин разговор, уловил в нем преступные идеи и сообщил об этом в по- лицию мыслей. В семнадцать стал районным руководителем Мо- лодежного антиполового союза. В девятнадцать изобрел гранату, которая была принята на вооружение министерством мира и на первом испытании уничтожила взрывом тридцать одного евра- зийского военнопленного. Двадцатитрехлетним погиб на войне. Летя над Индийским океаном с важными донесениями, был ата- кован вражескими истребителями, привязал к телу пулемет, как грузило, выпрыгнул из вертолета и вместе с донесениями и про- чим ушел на дно; такой кончине, сказал Старший Брат, можно только завидовать. Старший Брат подчеркнул, что вся жизнь то- варища Огилви была отмечена чистотой и целеустремленностью. Товарищ Огилви не пил и не курил, не знал иных развлечений, кроме ежедневной часовой тренировки в гимнастическом зале; считая, что женитьба и семейные заботы несовместимы с кругло- суточным служением долгу, он дал обет безбрачия. Он не знал иной темы для разговора, кроме принципов ангсоца, иной цели в жизни, кроме разгрома евразийских полчищ и выявления шпио- нов, вредителей, мыслепреступников и прочих изменников. Уинстон подумал, не наградить ли товарища Огилви орденом «За выдающиеся заслуги»; решил все-таки не награждать — это потребовало бы лишних перекрестных ссылок. Он еще раз взглянул на соперника напротив. Непонятно, по- чему он догадался, что Тиллотсон занят той же работой. Чью вер- сию примут, узнать было невозможно, но он ощутил твердую уве- ренность, что версия будет его. Товарищ Огилви, которого и в помине не было час назад, обрел реальность. Уинстону показа- лось занятным, что создавать можно мертвых, но не живых. То- варищ Огилви никогда не существовал в настоящем, а теперь су- ществует в прошлом — и, едва сотрутся следы подделки, будет существовать так же доподлинно и неопровержимо, как Карл Ве- ликий и Юлий Цезарь.
1984 133 V В столовой с низким потолком, глубоко под землей, очередь за обедом продвигалась толчками. В зале было полно народу л стоял оглушительный шум. От жаркого за прилавком валил пар с кислым металлическим запахом, но и он не мог заглушить вез- десущий душок джина «Победа». В конце зала располагался ма- ленький бар, попросту дыра в стене, где продавали джин по де- сять центов за шкалик. — Вот кого я искал, — раздался голос за спиной Уинстона. Он обернулся. Это был его приятель Сайм, из исследова- тельского отдела. «Приятель» — пожалуй, не совсем то слово. Приятелей теперь не было, были товарищи; но общество од- них товарищей приятнее, чем общество других. Сайм был фи- лолог, специалист по новоязу. Он состоял в громадном науч- ном коллективе, трудившемся над одиннадцатым изданием словаря новояза. Маленький, мельче Уинстона, с темными во- лосами и большими выпуклыми глазами, скорбными и насмеш- ливыми одновременно, которые будто ощупывали лицо собе- седника. — Хотел спросить, нет ли у вас лезвий, — сказал он. — Ни одного, — с виноватой поспешностью ответил Уинстон. — 11о всему городу искал. Нигде нет. Все спрашивали бритвенные лезвия. На самом-то деле у него еще были в запасе две штуки. Лезвий не стало несколько месяцев назад. В партийных магазинах вечно исчезал то один обиходный говар, то другой. То пуговицы сгинут, то штопка, то шнурки; а теперь вот — лезвия. Достать их можно было тайком — и то если повезет, — на «свободном» рынке. — Сам полтора месяца одним бреюсь, — солгал он. Очередь продвинулась вперед. Остановившись, он снова обер- нулся к Сайму. Оба взяли по сальному металлическому подносу из стопки. — Ходили вчера смотреть, как вешают пленных? — спросил (айм. — Работал, — безразлично ответил Уинстон. — В кино, навер- ное, увижу. — Весьма неравноценная замена, — сказал Сайм.
134 Джордж Оруэлл Его насмешливый взгляд рыскал по лицу Уинстона. «Знаем вас, — говорил этот взгляд. — Насквозь тебя вижу, отлично знаю, почему не пошел смотреть на казнь пленных». Интеллектуал Сайм был остервенело правоверен. С неприят- ным сладострастием он говорил об атаках вертолетов на враже- ские деревни, о процессах и признаниях мыслепреступников, о казнях в подвалах министерства любви. В разговорах приходи- лось отвлекать его от этих тем и наводить — когда удавалось — на проблемы новояза, о которых он рассуждал интересно и со зна- нием дела. Уинстон чуть отвернул лицо от испытующего взгляда больших черных глаз. — Красивая получилась казнь, — мечтательно промолвил Сайм. — Когда им связывают ноги, по-моему, это только портит картину. Люблю, когда они брыкаются. Но лучше всего конец, когда вываливается синий язык... я бы сказал, ярко-синий. Эта деталь мне особенно мила. — След’щий! — крикнула прола в белом фартуке с половни- ком в руке. Уинстон и Сайм сунули свои подносы. Обоим выкинули стан- дартный обед: жестяную миску с розовато-серым жарким, кусок хлеба, кубик сыра, кружку черного кофе «Победа» и одну таб- летку сахарина. — Есть столик вон под тем телекраном, — сказал Сайм. — По дороге возьмем джину. Джин им дали в фаянсовых кружках без ручек. Они про- брались через людный зал и разгрузили подносы на металли- ческий столик; на углу его кто-то разлил соус: грязная жижа напоминала рвоту. Уинстон взял свой джин, секунду помеш- кал, собираясь с духом, и залпом выпил маслянистую жидкость. Потом сморгнул слезы — и вдруг почувствовал, что голоден. Он стал заглатывать жаркое полными ложками; в похлебке по- падались розовые рыхлые кубики — возможно, мясной про- дукт. Оба молчали, пока не опорожнили миски. За столиком сзади и слева от Уинстона кто-то без умолку тараторил — рез- кая торопливая речь, похожая на утиное кряканье, пробива- лась сквозь общий гомон. — Как подвигается словарь? — Из-за шума Уинстон тоже по- высил голос.
1984 135 — Медленно, — ответил Сайм. — Сижу над прилагательными. Очарование. Заговорив о новоязе, Сайм сразу взбодрился. Отодвинул мис- ку, хрупкой рукой взял хлеб, в другую — кубик сыра и, чтобы не кричать, подался к Уинстону. — Одиннадцатое издание — окончательное издание. Мы при- даем языку завершенный вид — в этом виде он сохранится, когда ни на чем другом не будут говорить. Когда мы закончим, людям вроде вас придется изучать его сызнова. Вы, вероятно, полагаете, что главная наша работа — придумывать новые слова. Ничуть не бывало. Мы уничтожаем слова — десятками, сотнями ежеднев- но. Если угодно, оставляем от языка скелет. В две тысячи пяти- десятом году ни одно слово, включенное в одиннадцатое изда- ние, не будет устаревшим. Он жадно откусил хлеб, прожевал и с педантским жаром про- должал речь. Его худое темное лицо оживилось, насмешка в гла- зах исчезла, и они стали чуть ли не мечтательными. — Это прекрасно — уничтожать слова. Главный мусор ско- пился, конечно, в глаголах и прилагательных, но и среди су- ществительных — сотни и сотни лишних. Не только синони- мов; есть ведь и антонимы. Ну скажите, для чего нужно слово, которое есть полная противоположность другого? Слово само содержит свою противоположность. Возьмем, например, «го- лод». Если есть слово «голод», зачем вам «сытость»? «Него- лод» ничем не хуже, даже лучше, потому что оно — прямая про- тивоположность, а «сытость» — нет. Или оттенки и степени прилагательных. «Хороший» — для кого хороший? А «плюсо- вой» исключает субъективность. Опять же, если вам нужно что- то сильнее «плюсового», какой смысл иметь целый набор рас- плывчатых, бесполезных слов: «великолепный», «отличный» п так далее? «Плюс плюсовой» охватывает те же значения, а гели нужно еще сильнее — «плюсплюс плюсовой». Конечно, мы и сейчас уже пользуемся этими формами, но в окончатель- ном варианте новояза других просто не останется. В итоге все понятия плохого и хорошего будут описываться только шес- тью словами — а по сути, двумя. Вы чувствуете, какая строй- ность, Уинстон? Идея, разумеется, принадлежит Старшему Ьрату, — спохватившись, добавил он.
136 Джордж Оруэлл При имени Старшего Брата лицо Уинстона вяло изобразило пыл. Сайму его энтузиазм показался неубедительным. — Вы не цените новояз по достоинству, — заметил он как бы с печалью. — Пишете на нем, а думаете все равно на староязе. Мне попадались ваши материалы в «Таймс». В душе вы верны старо- язу со всей его расплывчатостью и ненужными оттенками значе- ний. Вам не открылась красота уничтожения слов. Знаете ли вы, что новояз — единственный на свете язык, чей словарь с каждым годом сокращается? Этого Уинстон, конечно, не знал. Он улыбнулся, насколько мог сочувственно, не решаясь раскрыть рот. Сайм откусил еще от черного ломтя, наскоро прожевал и заговорил снова: — Неужели вам непонятно, что задача новояза — сузить гори- зонты мысли? В конце концов мы сделаем мыслепреступление попросту невозможным — для него не останется слов. Каждое необходимое понятие будет выражаться одним-единственным словом, значение слова будет строго определено, а побочные зна- чения упразднены и забыты. В одиннадцатом издании мы уже на подходе к этой цели. Но процесс будет продолжаться и тогда, ког- да нас с вами не будет на свете. С каждым годом все меньше и меньше слов, все уже и уже границы мысли. Разумеется, и теперь для мыслепреступления нет ни оправданий, ни причин. Это толь- ко вопрос самодисциплины, управления реальностью. Но в кон- це концов и в них нужда отпадет. Революция завершится тогда, когда язык станет совершенным. Новояз — это ангсоц, ангсоц — это новояз, — проговорил он с какой-то религиозной умиротво- ренностью. — Приходило ли вам в голову, Уинстон, что к две ты- сячи пятидесятому году, а то и раньше, на Земле не останется человека, который смог бы понять наш с вами разговор? — Кроме... — с сомнением начал Уинстон и осекся. У него чуть не сорвалось с языка: «Кроме пролов», — но он сдержался, не будучи уверен в дозволительное™ этого замеча- ния. Сайм, однако, угадал его мысль. — Пролы — не люди, — небрежно парировал он. — К две тысячи пятидесятому году, если не раньше, по-настоящему владеть староязом не будет никто. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон останут- ся только в новоязовском варианте, превращенные не просто в
1984 137 нечто иное, а в собственную противоположность. Даже партий- ная литература станет иной. Даже лозунги изменятся. Откуда взяться лозунгу «Свобода — это рабство», если упразднено само понятие свободы? Атмосфера мышления станет иной. Мышления в нашем современном значении вообще не будет. Правоверный не мыслит — не нуждается в мышлении. Право- верность — состояние бессознательное. В один прекрасный день, внезапно решил Уинстон, Сайма распылят. Слишком умен. Слишком глубоко смотрит и слишком ясно выражается. Партия таких не любит. Однажды он исчезнет. У него это на лице написано. Уинстон доел свой хлеб и сыр. Чуть повернулся на стуле, что- бы взять кружку с кофе. За столиком слева немилосердно про- должал свои разглагольствования мужчина со скрипучим голо- сом. Молодая женщина — возможно, секретарша — внимала ему и радостно соглашалась с каждым словом. Время от времени до Уинстона долетал ее молодой и довольно глупый голос, фразы вроде: «Как это верно!» Мужчина не умолкал ни на мгновение — даже когда говорила она. Уинстон встречал его в министерстве и знал, что он занимает какую-то важную должность в отделе лите- ратуры. Это был человек лет тридцати, с мускулистой шеей и боль- шим подвижным ртом. Он слегка откинул голову, и в таком ракурсе Уинстон видел вместо его глаз пустые блики света, отраженного очками. Жутковато делалось оттого, что в хлеставшем изо рта пото- ке звуков невозможно было поймать ни одного слова. Только раз У инстон расслышал обрывок фразы: «...полная и окончательная лик- видация голдстейновщины...» — обрывок выскочил целиком, как от- литая строка в линотипе. В остальном это был сплошной шум — кря- кря-кря. Речь нельзя было разобрать, но общий характер ее не вы- зывал никаких сомнений. Метал ли он громы против Голдстейна и требовал более суровых мер против мыслепреступников и вредите- лей, возмущался ли зверствами евразийской военщины, восхва- лял ли Старшего Брата и героев Малабарского фронта — значе- ния не имело. В любом случае каждое его слово было — чистая правоверность, чистый ангсоц. Глядя на хлопавшее ртом безгла- зое лицо, Уинстон испытывал странное чувство, что перед ним нс живой человек, а манекен. Не в человеческом мозгу рожда- лась эта речь — в гортани. Извержение состояло из слов, но не
138 Джордж Оруэлл было речью в подлинном смысле, это был шум, производимый в бессознательном состоянии, утиное кряканье. Сайм умолк и черенком ложки рисовал в лужице соуса. Кря- канье за соседним столом продолжалось с прежней быстротой, легко различимое в общем гуле. — В новоязе есть слово, — сказал Сайм. — Не знаю, известно ли оно вам: «речекряк» — крякающий по-утиному. Одно из тех интересных слов, у которых два противоположных значения. В применении к противнику это ругательство; в применении к тому, с кем вы согласны, — похвала. Сайма, несомненно, распылят, снова подумал Уинстон. По- думал с грустью, хотя отлично знал, что Сайм презирает его и не слишком любит и вполне может объявить его мыслепреступни- ком, если увидит для этого основания. Чуть-чуть что-то не так с Саймом. Чего-то ему не хватает: осмотрительности, отстранен- ности, некой спасительной глупости. Нельзя сказать, что непра- воверен. Он верит в принципы ангсоца, чтит Старшего Брата, он радуется победам, ненавидит мыслепреступников не только ис- кренне, но рьяно и неутомимо, причем располагая самыми пос- ледними сведениями, ненужными рядовому партийцу. Но все- гда от него шел какой-то малопочтенный душок. Он говорил то, о чем говорить не стоило, он прочел слишком много книжек, он на- ведывался в кафе «Под каштаном», которое облюбовали худож- ники и музыканты. Запрета, даже неписаного запрета, на посе- щение этого кафе не было, но над ним тяготело что-то зловещее. Когда-то там собирались отставные, потерявшие доверие партий- ные вожди (потом их убрали окончательно). По слухам, бывал там сколько-то лет или десятилетий назад сам Голдстейн. Судь- бу Сайма нетрудно было угадать. Но несомненно было и то, что, если бы Сайму открылось, хоть на три секунды, каких взглядов держится Уинстон, Сайм немедленно донес бы на Уинстона в по- лицию мыслей. Впрочем, как и любой на его месте — но все же Сайм скорее. Правоверность — состояние бессознательное. Сайм поднял голову. — Вон идет Парсонс, — сказал он. В голосе его прозвучало: «несносный дурак». И в самом деле, между столиками пробирался сосед Уинстона по дому «Победа» —
1984 139 невысокий бочкообразных очертаний человек с русыми волосами и лягушачьим лицом. В тридцать пять лет он уже отрастил брюшко и складки жира на загривке, но двигался по-мальчишески легко. Да и выглядел он мальчиком, только большим: хотя он был одет в фор- менный комбинезон, все время хотелось представить его себе в си- них трусах, серой рубашке и красном галстуке разведчика. Вообра- жению рисовались ямки на коленях и закатанные рукава на пухлых руках. В шорты Парсонс действительно облачался при всяком удоб- ном случае — и в туристских вылазках, и на других мероприятиях, требовавших физической активности. Он приветствовал обоих ве- селым «Здрасьте, здрасьте!» и сел за стол, обдав их крепким запа- хом пота. Все лицо его было покрыто росой. Потоотделительные спо- собности у Парсонса были выдающиеся. В клубе всегда можно было угадать, что он поиграл в настольный теннис, по мокрой ручке ра- кетки. Сайм вытащил полоску бумаги с длинным столбиком слов и принялся читать, держа наготове чернильный карандаш. — Смотри, даже в обед работает, — сказал Парсонс, толкнув Уинстона в бок. — Увлекается, а? Что у вас там? Не по моим, на- верное, мозгам. Смит, знаете, почему я за вами гоняюсь? Вы у меня подписаться забыли. — На что подписка? — спросил Уинстон, машинально потя- нувшись к карману. Примерно четверть зарплаты уходила на доб- ровольные подписки, настолько многочисленные, что их и упом- нить было трудно. — На Неделю ненависти — подписка по месту жительства. Я домовый казначей. Не щадим усилий — в грязь лицом не уда- рим. Скажу прямо, если наш дом «Победа» не выставит боль- ше всех флагов на улице, так не по моей вине. Вы два доллара обещали. Уинстон нашел и отдал две мятые замусоленные бумажки, и Парсонс аккуратным почерком малограмотного записал его в блокнотик. — Между прочим, — сказал он, — я слышал, мой паршивец запулил в вас вчера из рогатки. Я ему задал по первое число. Даже пригрозил: еще раз повторится — отберу рогатку. — Наверное, расстроился, что его не пустили на казнь, — ска- зал Уинстон.
140 Джордж Оруэлл — Да, знаете... я что хочу сказать: сразу видно, что воспитан в правильном духе. Озорные паршивцы — что один, что другая, — но увлеченные! Одно на уме: разведчики, ну и война, конечно. Знаете, что дочурка выкинула в прошлое воскресенье? У них по- ход был в Беркампстед — так она сманила еще двух девчонок, откололись от отряда и до вечера следили за одним человеком. Два часа шли за ним, и все лесом, — а в Амершеме сдали его пат- рулю. — Зачем это? — слегка опешив, спросил Уинстон. Парсонс победоносно продолжал: — Дочурка догадалась, что он вражеский агент, на парашюте сброшенный или еще как. Но вот в чем самая штука-то. С чего, вы думаете, она его заподозрила? Туфли на нем чудные — никог- да, говорит, не видала на человеке таких туфель. Что, если ино- странец? Семь лет пигалице — а смышленая какая, а? — И что с ним сделали? — спросил Уинстон. — Ну, уж этого я не знаю. Но не особенно удивлюсь, если... — Парсонс изобразил, будто целится из ружья, и щелкнул языком. — Отлично, — в рассеянности произнес Сайм, не отрываясь от своего листка. — Конечно, нам без бдительности нельзя, — послушно согла- сился Уинстон. — Война, сами понимаете, — сказал Парсонс. Как будто в подтверждение его слов телекран у них над голо- вами сыграл фанфару. Но на этот раз была не победа на фронте, а сообщение министерства изобилия. — Товарищи! — крикнул энергичный молодой голос. — Вни- мание, товарищи! Замечательные известия! Победа на производ- ственном фронте. Итоговые сводки о производстве всех видов по- требительских товаров показывают, что по сравнению с прошлым годом уровень жизни поднялся не менее чем на двадцать процен- тов. Сегодня утром по всей Океании прокатилась неудержимая волна стихийных демонстраций. Трудящиеся покинули заводы и учреждения и со знаменами прошли по улицам, выражая бла- годарность Старшему Брату за новую счастливую жизнь под его мудрым руководством. Вот некоторые итоговые показатели. Про- довольственные товары...
1984 141 Слова «наша новая счастливая жизнь» повторились не- сколько раз. В последнее время их полюбило министерство изобилия. Парсонс, встрепенувшись от фанфары, слушал, при- открыв рот, торжественно, с выражением впитывающей ску- ки. За цифрами он уследить не мог, но понимал, что они долж- ны радовать. Он выпростал из кармана громадную вонючую трубку, до половины набитую обуглившимся табаком. При норме табака сто граммов в неделю человек редко позволял себе набить трубку доверху. Уинстон курил сигарету «Победа», ста- раясь держать ее горизонтально. Новый талон действовал толь- ко с завтрашнего дня, а у него осталось всего четыре сигареты. Сейчас он пробовал отключиться от постороннего шума и рас- слышать то, что изливалось из телекрана. Кажется, были даже демонстрации благодарности Старшему Брату за то, что он уве- личил норму шоколада до двадцати граммов в неделю. А ведь только вчера объявили, что норма уменьшена до двадцати грам- мов, подумал Уинстон. Неужели в это поверят — через какие- нибудь сутки? Верят. Парсонс поверил легко, глупое живот- ное. Безглазый за соседним столом — фанатично, со страстью, с исступленным желанием выявить, разоблачить, распылить всякого, кто скажет, что на прошлой неделе норма была три- дцать граммов. Сайм тоже поверил — только затейливее, при помощи двоемыслия. Так что же, у него одного не отшибло память? Телекран все извергал сказочную статистику. По сравнению с прошлым годом стало больше еды, больше одежды, больше домов, больше мебели, больше кастрюль, больше топлива, больше кораб- лей, больше вертолетов, больше книг, больше новорожденных — всего больше, кроме болезней, преступлений и сумасшествия. С каж- дым годом, с каждой минутой все и вся стремительно поднимается к новым и новым высотам. Так же как Сайм перед этим, Уинстон взял ложку и стал возить ею в пролитом соусе, придавая длинной лужице правильные очертания. Он с возмущением думал о своем быте, об условиях жизни. Всегда ли она была такой? Всегда ли был такой вкус у еды? Он окинул взглядом столовую. Низкий потолок, набитый зал, грязные от трения бесчисленных тел стены; обшар- панные металлические столы и стулья, стоящие так тесно, что стал- киваешься локтями с соседом; гнутые ложки, щербатые подносы,
142 Джордж Оруэлл грубые белые кружки; все поверхности сальные, в каждой трещине грязь; и кисловатый смешанный запах скверного джина, скверного кофе, подливки с медью и заношенной одежды. Всегда ли так не- приятно было твоему желудку и коже, всегда ли было это ощуще- ние, что ты обкраден, обделен? Правда, за всю свою жизнь он не мог припомнить ничего существенно иного. Сколько он себя помнил, еды никогда не было вдоволь, никогда не было целых носков и бе- лья, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты — нетоп- леными, поезда в метро — переполненными, дома — обветшалыми, хлеб — темным, кофе — гнусным, чай — редкостью, сигареты — считанными: ничего дешевого и в достатке, кроме синтетического джи- на. Конечно, тело старится, и все для него становится не так, но, если тошно тебе от неудобного, грязного, скудного житья, от нескончае- мых зим, заскорузлых носков, вечно неисправных лифтов, от ледя- ной воды, шершавого мыла, от сигареты, распадающейся в пальцах, от странного и мерзкого вкуса пищи, не означает ли это, что такой уклад жизни ненормален? Если он кажется непереносимым — неуже- ли это родовая память нашептывает тебе, что когда-то жили иначе? Он снова окинул взглядом зал. Почти все люди были уродливы- ми — и будут уродливыми, даже если переоденутся из форменных синих комбинезонов во что-нибудь другое. Вдалеке пил кофе коро- тенький человек, удивительно похожий на жука, и стрелял по сто- ронам подозрительными глазками. Если не оглядываешься вокруг, подумал Уинстон, до чего же легко поверить, будто существует и даже преобладает предписанный партией идеальный тип: высокие мускулистые юноши и пышногрудые девы, светловолосые, безза- ботные, загорелые, жизнерадостные. На самом же деле, сколько он мог судить, жители Взлетной полосы I в большинстве были мелкие, темные и некрасивые. Любопытно, как размножился в министер- ствах жукоподобный тип: приземистые, коротконогие, очень рано полнеющие мужчины с суетливыми движениями, толстыми непро- ницаемыми лицами и маленькими глазами. Этот тип как-то особен- но процветал под партийной властью. Завершив фанфарой сводку из министерства изобилия, телекран заиграл бравурную музыку. Парсонс от бомбардировки цифрами исполнился рассеянного энтузиазма и вынул изо рта трубку. — Да, хорошо потрудилось в нынешнем году министерство изобилия, — промолвил он и с видом знатока кивнул. — Кстати, Смит, у вас, случайно, не найдется свободного лезвия?
1984 143 — Ни одного, — ответил Уинстон. — Полтора месяца послед- ним бреюсь. — Ну да... просто решил спросись на всякий случай. — Не взыщите, — сказал Уинстон. Кряканье за соседним столом, смолкшее было во время ми- нистерского отчета, возобновилось с прежней силой. Уинстон почему-то вспомнил миссис Парсонс, ее жидкие растрепанные волосы, пыль в морщинах. Года через два, если не раньше, детки донесут на нее в полицию мыслей. Ее распылят. Сайма распы- лят. Его, Уинстона, распылят. О’Брайена распылят. Парсонса же, напротив, никогда не распылят. Безглазого крякающего никогда нс распылят. Мелких жукоподобных, шустро снующих по лаби- ринтам министерств, — их тоже никогда не распылят. И ту деви- цу из отдела литературы не распылят. Ему казалось, что он ин- стинктивно чувствует, кто погибнет, а кто сохранится, хотя чем именно обеспечивается сохранность, даже не объяснишь. Тут его вывело из задумчивости грубое вторжение. Женщина за соседним столиком, слегка поворотившись, смотрела на него. Та самая, с темными волосами. Она смотрела на него искоса, с непонятной пристальностью. И как только они встретились гла- зами, отвернулась. Уинстон почувствовал, что по хребту потек пот. Его охватил отвратительный ужас. Ужас почти сразу прошел, но назойливое ощущение неуютности осталось. Почему она за ним наблюдает? Он, к сожалению, не мог вспомнить, сидела она за столом, когда он пришел, или появилась после. Но вчера на двухминутке нена- висти она села прямо за ним, хотя никакой надобности в этом не было. Очень вероятно, что она хотела послушать его — проверить, достаточно ли громко он кричит. Как и в прошлый раз, он подумал: вряд ли она штатный со- трудник полиции мыслей, но ведь добровольный-то шпион и есть самый опасный. Он не знал, давно ли она на него смотрит — мо- жет быть, уже пять минут, — а следил ли он сам за своим лицом все это время, неизвестно. Если ты в общественном месте или в поле зрения телекрана и позволил себе задуматься — это опасно, это страшно. Тебя может выдать ничтожная мелочь. Нервный тик, тревога на лице, привычка бормотать себе под нос — все, в чем можно усмотреть признак аномалии, попытку что-то скрыть. В
144 Джордж Оруэлл любом случае неположенное выражение лица (например, недо- верчивое, когда объявляют о победе) — уже наказуемое преступ- ление. На новоязе даже есть слово для него: лицепреступление. Девица опять сидела к Уинстону спиной. В конце концов, мо- жет, она и не следит за ним; может, это просто совпадение, что она два дня подряд оказывается с ним рядом. Сигарета у него потухла, и он осторожно положил ее на край стола. Докурит пос- ле работы, если удастся не просыпать табак. Вполне возможно, что женщина за соседним столом — осведомительница, вполне возможно, что в ближайшие три дня он очутится в подвалах ми- нистерства любви, но окурок пропасть не должен. Сайм сложил свою бумажку и спрятал в карман. Парсонс опять заговорил. — Я вам не рассказывал, как мои сорванцы юбку подожгли на базарной торговке? — начал он, похохатывая и не выпуская изо рта чубук. — За то, что заворачивала колбасу в плакат со Стар- шим Братом. Подкрались сзади и целым коробком спичек подо- жгли. Думаю, сильно обгорела. Вот паршивцы, а? Но увлечен- ные, но борзые! Это их в разведчиках так натаскивают — перво- классно, лучше даже, чем в мое время. Как вы думаете, чем их вооружили в последний раз? Слуховыми трубками, чтобы под- слушивать через замочную скважину! Дочка принесла вчера до- мой и проверила на двери в общую комнату — говорит, слышно в два раза лучше, чем просто ухом! Конечно, я вам скажу, это толь- ко игрушка. Но мыслям дает правильное направление, а? Тут телекран издал пронзительный свист. Это был сигнал приступить к работе. Все трое вскочили, чтобы принять участие в давке перед лифтами, и остатки табака высыпались из сигаре- ты Уинстона. VI Уинстон писал в дневнике: Это было три года назад. Темным.вечером, в переулке около большого вокзала. Она стояла у подъезда под уличным фонарем, почти не дававшим света. Молодое лицо было сильно накрашено. Это и привлекло меня — белизна лица, похожего на маску, ярко- красные губы. Партийные женщины никогда не красятся. На
1984 145 улице не было больше никого, не было телекранов. Она сказала: «Два доллара». Я... Ему стало трудно продолжать. Он закрыл глаза и нажал на веки пальцами, чтобы прогнать неотвязное видение. Ему нестер- пимо хотелось выругаться — длинно и во весь голос. Или уда- риться головой о стену, пинком опрокинуть стол, запустить чер- нильницей в окно — буйством, шумом, болью, чем угодно заглу- шить рвущее душу воспоминание. Твой злейший враг, подумал он, — это твоя нервная система. В любую минуту внутреннее напряжение может выразиться в каком-то видимом симптоме. Он вспомнил прохожего, кото- рого встретил на улице несколько недель назад: ничем не при- мечательный человек, член партии, лет тридцати пяти или со- рока, худой и довольно высокий, с портфелем. Они были в не- скольких шагах друг от друга, и вдруг левая сторона лица у прохожего дернулась. Когда они поравнялись, это повторилось еще раз: мимолетная судорога, тик, краткий, как щелчок фото- графического затвора, но, видимо, привычный. Уинстон тогда подумал: бедняге крышка. Страшно, что человек этого, навер- ное, не замечал. Но самая ужасная опасность из всех — разго- варивать во сне. От этого, казалось Уинстону, ты вообще не можешь предохраниться. Он перевел дух и стал писать дальше: Я вошел за ней в подъезд, а оттуда через двор в полуподваль- ную кухню. У стены стояла кровать, на столе лампа с приверну- тым фитилем. Женщина... Раздражение не проходило. Ему хотелось плюнуть. Вспомнив женщину в полуподвальной кухне, он вспомнил Кэтрин, жену. Уинстон был женат — когда-то был, а может, и до сих пор; на- сколько он знал, жена не умерла. Он будто снова вдохнул тяже- лый, спертый воздух кухни, смешанный запах грязного белья, клопов и дешевых духов — гнусных и вместе с тем соблазнитель- ных, потому что пахло не партийной женщиной, партийная не могла надушиться. Душились только пролы. Для Уинстона за- пах духов был неразрывно связан с блудом. Это было его первое прегрешение за два года. Иметь дело с проститутками, конечно, запрещалось, но запрет был из тех, ко- торые ты время от времени осмеливаешься нарушить. Опасно —
146 Джордж Оруэлл но не смертельно. Попался с проституткой — пять лет лагеря, не больше, если нет отягчающих обстоятельств. И дело не такое уж сложное; лишь бы не застигли за преступным актом. Бедные квар- талы кишели женщинами, готовыми продать себя. А купить иную можно было за бутылку джина: пролам джин не полагался. Не- гласно партия даже поощряла проституцию — как выпускной клапан для инстинктов, которые все равно нельзя подавить. Сам по себе разврат мало значил, лишь бы был он вороватым и безрадостным, а женщина — из беднейшего и презираемого клас- са. Непростительное преступление — связь между членами партии. Но, хотя во время больших чисток обвиняемые неизмен- но признавались и в этом преступлении, вообразить, что такое случается в жизни, было трудно. Партия стремилась не просто помешать тому, чтобы между мужчинами и женщинами возникали узы, которые не всегда под- даются ее воздействию. Ее подлинной необъявленной целью было лишить половой акт удовольствия. Главным врагом была не столько любовь, сколько эротика — и в браке, и вне его. Все браки между членами партии утверждал особый коми- тет, и — хотя этот принцип не провозглашали открыто, — если создавалось впечатление, что будущие супруги физически при- влекательны друг для друга, им отказывали в разрешении. У брака признавали только одну цель: производить детей для службы го- сударству. Половое сношение следовало рассматривать как ма- ленькую противную процедуру, вроде клизмы. Это тоже никогда не объявляли прямо, но исподволь вколачивали в каждого партийца с детства. Существовали даже организации наподобие Молодежного антиполового союза, проповедовавшие полное це- ломудрие для обоих полов. Зачатие должно происходить путем искусственного осеменения (искос на новоязе) в общественных пунктах. Уинстон знал, что это требование выдвигали не совсем всерьез, но, в общем, оно вписывалось в идеологию партии. Партия стремилась убить половой инстинкт, а раз убить нельзя — то хотя бы извратить и запачкать. Зачем это надо, он не понимал; но и удивляться тут было нечему. Что касается женщин, партия в этом изрядно преуспела. Он вновь подумал о Кэтрин. Девять... десять... почти одиннад- цать лет, как они разошлись. Но до чего редко он о ней думает.
1984 147 Иногда за неделю ни разу не вспомнит, что был женат. Они про- жили всего пятнадцать месяцев. Развод партия запретила, но рас- ходиться бездетным не препятствовала, наоборот. Кэтрин была высокая, очень прямая блондинка, даже граци- озная. Четкое, с орлиным профилем лицо ее можно было назвать благородным — пока ты не понял, что за ним настолько ничего пет, насколько это вообще возможно. Уже в самом начале совме- стной жизни Уинстон решил — впрочем, только потому, быть может, что узнал ее ближе, чем других людей, — что никогда не встречал более глупого, пошлого, пустого создания. Мысли в ее голове все до единой состояли из лозунгов, и не было на свете такой ахинеи, которой бы она не склевала с руки у партии. «Хо- дячий граммофон» — прозвал он ее про себя. Но он бы выдержал совместную жизнь, если бы не одна вещь — постель. Стоило только прикоснуться к ней, как она вздрагивала и це- пенела. Обнять ее было — все равно что обнять деревянный ма- некен. И странно: когда она прижимала его к себе, у него было чувство, что она в это же время отталкивает его изо всех сил. Та- кое впечатление создавали ее окоченелые мышцы. Она лежала с закрытыми глазами, не сопротивляясь и не помогая, а подчиня- ясь. Сперва это приводило его в крайнее замешательство; потом ему стало жутко. Но он все равно бы вытерпел, если бы они усло- вились больше не спать. Как ни удивительно, на это не согласи- лась Кэтрин. «Мы должны, — сказала она, — если удастся, ро- дить ребенка». Так что занятия продолжались, и вполне регуляр- но, раз в неделю, если к тому не было препятствий. Она даже на- поминала ему по утрам, что им предстоит сегодня вечером, — дабы он не забыл. Для этого у нее было два названия. Одно — «поду- мать о ребенке», другое — «наш партийный долг» (да, она имен- но так выражалась). Довольно скоро приближение назначенного дня стало вызывать у него форменный ужас. Но, к счастью, ре- бенка не получалось, Кэтрин решила прекратить попытки, и вско- ре они разошлись. Уинстон беззвучно вздохнул. Он снова взял ручку и написал: Женщина бросилась на кровать и сразу, без всяких предисло- вий, с неописуемой грубостью и вульгарностью задрала юбку. Я... Он увидел себя там, при тусклом свете лампы, и снова ударил в нос запах дешевых духов с клопами, снова стеснилось сердце от
148 Джордж Оруэлл возмущения и бессилия, и так же, как в ту минуту, вспомнил он белое тело Кэтрин, навеки окоченевшее под гипнозом партии. По- чему всегда должно быть так? Почему у него не может быть сво- ей женщины и удел его — грязные торопливые случки, разделен- ные годами? Нормальный роман — это что-то почти немысли- мое. Все партийные женщины одинаковы. Целомудрие вколоче- но в них так же крепко, как преданность партии. Продуманной обработкой сызмала, играми и холодными купаниями, вздором, которым их пичкали в школе, в разведчиках, в Молодежном со- юзе, докладами, парадами, песнями, лозунгами, военной музы- кой в них убили естественное чувство. Разум говорил ему, что должны быть исключения, но сердце отказывалось верить. Они все неприступны — партия добилась своего. И еще больше, чем быть любимым, ему хотелось — пусть только раз в жизни — про- бить эту стену добродетели. Удачный половой акт — уже восста- ние. Страсть — мыслепреступление. Растопить Кэтрин — если бы удалось — и то было бы чем-то вроде совращения, хотя она ему жена. Но надо было дописать до конца. Он написал: Я прибавил огня в лампе. Когда я увидел ее при свете... После темноты чахлый огонек керосиновой лампы показался очень ярким. Только теперь он разглядел женщину как следует. Он шагнул к ней и остановился, разрываясь между похотью и ужасом. Он сознавал, чем рискует, придя сюда. Вполне возмож- но, что при выходе его схватит патруль; может быть, уже сейчас его ждут за дверью. Даже если он уйдет, не сделав того, ради чего пришел!.. Это надо было записать, надо было исповедаться. А увидел он при свете лампы — что женщина старая. Румяна лежали на лице таким толстым слоем, что, казалось, треснут сейчас, как кар- тонная маска. В волосах седые пряди; и самая жуткая деталь: рот приоткрылся, а в нем — ничего, черный, как пещера. Ни одного зуба. Торопливо, валкими буквами он написал: Когда я увидел ее при свете, она оказалась совсем старой, ей было не меньше пятидесяти. Но я не остановился и довел дело до конца.
1984 149 Уинстон опять нажал пальцами на веки. Ну вот, он все запи- сал, а ничего не изменилось. Лечение не помогло. Выругаться во весь голос хотелось ничуть не меньше. VII Если есть надежда (писал Уинстон), то она в пролах. Если есть надежда, то больше ей негде быть: только в пролах, в этой клубящейся на государственных задворках массе, которая составляет восемьдесят пять процентов населения Океании, мо- жет родиться сила, способная уничтожить партию. Партию нельзя свергнуть изнутри. Ее враги — если у нее есть враги — не могут соединиться, не могут даже узнать друг друга. Даже если суще- ствует легендарное Братство — а это не исключено, — нельзя себе представить, чтобы члены его собирались группами больше двух или трех человек. Их бунт — выражение глаз, интонация в голо- се; самое большее — словечко, произнесенное шепотом. А про- лам, если бы только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться — как лошадь стря- хивает мух. Стоит им захотеть, и завтра утром они разнесут партию в щепки. Рано или поздно они до этого додумаются. Но!.. Он вспомнил, как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик. Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое «А-а-а-а!», гудящее, как колокол. Сердце у него застучало. «Началось! — подумал он. — Мятеж! Наконец-то они восстали!» Он подошел ближе и увидел толпу: двести или триста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них были трагические, как у пассажиров на тонущем пароходе. У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздро- билась на островки отдельных ссор. По-видимому, один из ларь- ков торговал кастрюлями. Убогие, утлые жестянки — но ку- хонную посуду всегда было трудно достать. А сейчас товар не- ожиданно кончился. Счастливицы, провожаемые толчками и тычками, протискивались прочь со своими кастрюлями, а неудач- ливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что дает по блату, что прячет под прилавком. Раздался новый крик. Две толстухи — одна с распущенными волосами — вцепились в
150 Джордж Оруэлл кастрюльку и тянули в разные стороны. Обе дернули, ручка оторва- лась. Уинстон наблюдал с отвращением. Однако какая же устрашаю- щая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов! Ну почему они никогда не крикнут так из-за чего-нибудь стоящего! Он написал: Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а сознательными не станут, пока не взбунтуются. Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он. Партия, конечно, утверждала, что освободила пролов от цепей. До рево- люции их страшно угнетали капиталисты, морили голодом и по- роли, женщин заставляли работать в шахтах (между прочим, они там работают до сих пор), детей в шесть лет продавали на фабри- ки. Но одновременно, в соответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь не- сколькими простыми правилами. В сущности, о пролах знали очень мало. Много и незачем знать. Лишь бы трудились и раз- множались — а там пусть делают что хотят. Предоставленные сами себе, как скот на равнинах Аргентины, они всегда возвращались к тому образу жизни, который для них естествен, — шли по сто- пам предков. Они рождаются, растут в грязи, в двенадцать лет начинают работать, переживают короткий период физического расцвета и сексуальности, в двадцать лет женятся, в тридцать уже немолоды, к шестидесяти обычно умирают. Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, кино, фут- бол, пиво и, главное, азартные игры — вот и все, что вмещается в их кругозор. Управлять ими несложно. Среди них всегда враща- ются агенты полиции мыслей — выявляют и устраняют тех, кто мог бы стать опасным; но приобщить их к партийной идеологии не стремятся. Считается нежелательным, чтобы пролы испыты- вали большой интерес к политике. От них требуется лишь при- митивный патриотизм — чтобы взывать к нему, когда идет речь об удлинении рабочего дня или о сокращении пайков. А если и овладевает ими недовольство — такое тоже бывало, — это недо- вольство ни к чему не ведет, ибо из-за отсутствия общих идей обращено оно только против мелких конкретных неприятностей. Большие беды неизменно ускользали от их внимания. У огром- ного большинства пролов нет даже телекранов в квартирах. Обыч-
1984 151 пая полиция занимается ими очень мало. В Лондоне существует громадная преступность, целое государство в государстве: воры, бандиты, проститутки, торговцы наркотиками, вымогатели всех мастей; но, поскольку она замыкается в среде пролов, внимания на нее не обращают. Во всех моральных вопросах им позволено следо- вать обычаям предков. Партийное сексуальное пуританство на про- лов не распространялось. За разврат их не преследуют, разводы раз- решены. Собственно говоря, и религия была бы разрешена, если бы пролы проявили к ней склонность. Пролы ниже подозрений. Как гласит партийный лозунг: «Пролы и животные свободны». Уинстон тихонько почесал варикозную язву. Опять начался зуд. Волей-неволей всегда возвращаешься к одному вопросу: ка- кова все-таки была жизнь до революции? Он вынул из стола школьный учебник истории, одолженный у миссис Парсонс, и стал переписывать в дневник. В прежнее время, до славной Революции, Лондон не был тем прекрасным городом, каким мы его знаем сегодня. Это был тем- ный, грязный, мрачный город, и там почти все жили впроголодь, а сотни и тысячи бедняков ходили разутыми и не имели крыши над головой. Детям, твоим сверстникам, приходилось работать двенадцать часов в день на жестоких хозяев; если они работали медленно, их пороли кнутом, а кормили их черствыми корками и водой. Но среди этой ужасной нищеты стояли большие красивые дома богачей, которым прислуживало иногда до тридцати слуг. Богачи назывались капиталистами. Это были толстые уродливые люди со злыми лицами — наподобие того, что изображен на сле- дующей странице. Как видишь, на нем длинный черный пиджак, который назывался фраком, и странная шелковая шляпа в форме печной трубы — так называемый цилиндр. Это была форменная одежда капиталистов, и больше никто не смел ее носить. Капи- талистам принадлежало все на свете, а остальные люди были их рабами. Им принадлежала вся земля, все дома, все фабрики и все деньги. Того, кто их ослушался, бросали в тюрьму или же выгоняли с работы, чтобы уморить голодом. Когда простой чело- век разговаривал с капиталистом, он должен был пресмыкаться, кланяться, снимать шапку и называть его «сэр». Самый главный капиталист именовался королем и...
152 Джордж Оруэлл Он знал этот список назубок. Будут епископы с батистовыми рукавами, судьи в мантиях, отороченных горностаем, позорный столб, колодки, топчак, девятихвостая плеть, банкет у лорд-мэра, обычай целовать туфлю у папы. Было еще так называемое право первой ночи, но в детском учебнике оно, наверное, не упомянуто. По этому закону капиталист имел право спать с любой работни- цей своей фабрики. Как узнать, сколько тут лжи? Может быть, и вправду сред- ний человек живет сейчас лучше, чем до революции. Единствен- ное свидетельство против — безмолвный протест у тебя в потро- хах, инстинктивное ощущение, что условия твоей жизни невы- носимы, что некогда они наверное были другими. Ему пришло в голову, что самое характерное в нынешней жизни — не жесто- кость ее и не шаткость, а просто убожество, тусклость, апатия. Оглянешься вокруг — и не увидишь ничего похожего ни на ложь, льющуюся из телекранов, ни на те идеалы, к которым стремится партия. Даже у партийца большая часть жизни проходит вне по- литики: корпишь на нудной службе, бьешься за место в вагоне метро, штопаешь дырявый носок, клянчишь сахариновую таблет- ку, заначиваешь окурок. Партийный идеал — это нечто исполин- ское, грозное, сверкающее: мир стали и бетона, чудовищных ма- шин и жуткого оружия, страна воинов и фанатиков, которые ша- гают в едином строю, думают одну мысль, кричат один лозунг, неустанно трудятся, сражаются, торжествуют, карают — триста миллионов человек — и все на одно лицо. В жизни же — города- трущобы, где снуют несытые люди в худых башмаках, ветхие дома девятнадцатого века, где всегда пахнет капустой и нужником. Перед ним возникло видение Лондона — громадный город разва- лин, город миллиона мусорных ящиков, — и на него наложился образ миссис Парсонс, женщины с морщинистым лицом и жид- кими волосами, безнадежно ковыряющей засоренную канализа- ционную трубу. Он опять почесал лодыжку. День и ночь телекраны хлещут тебя по ушам статистикой, доказывают, что у людей сегодня боль- ше еды, больше одежды, лучше дома, веселее развлечения, что они живут дольше, работают меньше, и сами стали крупнее, здо- ровее, сильнее, счастливее, умнее, просвещеннее, чем пятьдесят лет назад. Ни слова тут нельзя доказать и нельзя опровергнуть.
1984 153 Партия, например, утверждает, что грамотны сегодня сорок про- центов взрослых пролов, а до революции грамотных было только пятнадцать процентов. Партия утверждает, что детская смерт- ность сегодня — всего сто шестьдесят на тысячу, а до революции была — триста... и так далее. Это что-то вроде одного уравнения с двумя неизвестными. Очень может быть, что буквально каждое слово в исторических книжках — даже те, которые принимаешь как само- очевидные, — чистый вымысел. Кто его знает, может, и не было ни- когда такого закона, как право первой ночи, или такой твари, как капиталист, или такого головного убора, как цилиндр. Все расплывается в тумане. Прошлое подчищено, подчистка забыта, ложь стала правдой. Лишь однажды в жизни он распола- гал — после событий, вот что важно — ясным и недвусмысленным доказательством того, что совершена подделка. Он держал его в руках целых полминуты. Было это, кажется, в 1973 году... сло- вом, в то время, когда он расстался с Кэтрин. Но речь шла о собы- тиях семи- или восьмилетней давности. Началась эта история в середине шестидесятых годов, в пе- риод больших чисток, когда были поголовно истреблены подлин- ные вожди революции. К 1970 году в живых не осталось ни одно- го, кроме Старшего Брата. Всех разоблачили как предателей и контрреволюционеров. Голдстейн сбежал и скрывался неведомо где, кто-то просто исчез, большинство же после шумных процес- сов, где все признались в своих преступлениях, было казнено. Среди последних, кого постигла эта участь, были трое: Джонс, Аронсон и Резерфорд. Их взяли году в шестьдесят пятом. По обыкновению, они исчезли на год или год с лишним, и никто не знал, живы они или нет; но потом их вдруг извлекли, дабы они, как принято, изобличили себя сами. Они признались в сношени- ях с врагом (тогда врагом тоже была Евразия), в растрате обще- ственных фондов, в убийстве преданных партийцев, в подкопах под руководство Старшего Брата, которыми они занялись еще задолго до революции, во вредительских актах, стоивших жиз- ни сотням тысяч людей. Признались, были помилованы, вос- становлены в партии и получили посты, по названию важные, а по сути — синекуры. Все трое выступили с длинными покаян- ными статьями в «Таймс», где рассматривали корни своей изме- ны и обещали искупить вину.
154 Джордж Оруэлл После их освобождения Уинстон действительно видел всю троицу в кафе «Под каштаном». Он наблюдал за ними исподтиш- ка, с ужасом, и не мог оторвать глаз. Они были гораздо старше его — реликты древнего мира, наверное, последние крупные фи- гуры, оставшиеся от ранних героических дней партии. Славный дух подпольной борьбы и гражданской войны все еще витал над ними. У него было ощущение — хотя факты и даты уже порядком расплылись, — что их имена он услышал на несколько лет рань- ше, чем имя Старшего Брата. Но они были вне закона — враги, парии, обреченные исчезнуть в течение ближайшего года или двух. Тем, кто раз побывал в руках у полиции мыслей, уже не было спасения. Они трупы — и только ждут, когда их отправят на кладбище. За столиками вокруг них не было ни души. Неразумно даже показываться поблизости от таких людей. Они молча сидели за стаканами джина, сдобренного гвоздикой, — фирменным напит- ком этого кафе. Наибольшее впечатление на Уинстона произвел Резерфорд. Некогда знаменитый карикатурист, он своими злы- ми рисунками немало способствовал разжиганию общественных страстей в период революции. Его карикатуры и теперь изредка появлялись в «Таймс». Это было всего лишь подражание его преж- ней манере, на редкость безжизненное и неубедительное. Перепевы старинных тем: трущобы, хижины, голодные дети, уличные бои, капиталисты в цилиндрах — кажется, даже на баррикадах они не желали расставаться с цилиндрами, — бесконечные и безнадежные попытки вернуться в прошлое. Он был громаден и уродлив — грива сальных седых волос, лицо в морщинах и припухлостях, выпя- ченные губы. Когда-то он, должно быть, отличался неимоверной силой, теперь же его большое тело местами разбухло, обвисло, осело, местами усохло. Он будто распадался на глазах — осыпаю- щаяся гора. Было 15 часов, время затишья. Уинстон уже не помнил, как его туда занесло в такой час. Кафе почти опустело. Из телекра- нов точилась бодрая музыка. Трое сидели в своем углу молча и почти неподвижно. Официант, не дожидаясь их просьбы, принес еще по стакану джина. На их столе лежала шахматная доска с расставленными фигурами, но никто не играл. Вдруг с телекрана- ми что-то произошло — и продолжалось это с полминуты. Смени-
1984 155 лась мелодия, и сменилось настроение музыки. Вторглось что-то другое... трудно объяснить что. Странный, надтреснутый, визгливый, глумливый тон — Уинстон назвал его про себя желтым тоном. Потом голос запел: Под развесистым каштаном Продали средь бела дня — Я тебя, а ты меня. Под развесистым каштаном Мы лежим средь бела дня — Справа ты, а слева я* Трое не пошевелились. Но когда Уинстон снова взглянул на разрушенное лицо Резерфорда, оказалось, что в глазах у него стоят слезы. И только теперь Уинстон заметил с внутренним содрога- нием — не понимая еще, почему содрогнулся, — что и у Аронсо- на, и у Резерфорда перебитые носы. Чуть позже всех троих опять арестовали. Выяснилось, что сразу же после освобождения они вступили в новые заговоры. На втором процессе они вновь сознались во всех прежних пре- ступлениях и во множестве новых. Их казнили, а дело их в на- зидание потомкам увековечили в истории партии. Лет через пять после этого, в 1973-м, разворачивая материалы, только что выпавшие на стол из пневматической трубы, Уинстон обнару- жил случайный обрывок газеты. Значение обрывка он понял сразу, как только расправил его на столе. Это была половина страницы, вырванная из «Таймс» примерно десятилетней дав- ности, — верхняя половина, так что и число там стояло, — и на ней фотография участников какого-то партийного торжества в Нью-Йорке. В центре группы выделялись Джонс, Аронсон и Резерфорд. Не узнать их было нельзя, да и фамилии их значи- лись на подписи под фотографией. А на обоих процессах все трое показали, что в тот день они находились на территории Евразии. С тайного аэродрома в Ка- наде их доставили куда-то в Сибирь на встречу с работниками Евразийского генштаба, которому они выдавали важные военные тайны. Дата засела в памяти Уинстона, потому что это был Ива- нов день; впрочем, это дело наверняка описано повсюду. Вывод возможен только один: их признания были ложью. * Здесь и далее стихи в переводе Елены Кассировой.
156 Джордж Оруэлл Конечно, не бог весть какое открытие. Уже тогда Уинстон не допускал мысли, что люди, уничтоженные во время чисток, в са- мом деле преступники. Но тут было точное доказательство, об- ломок отмененного прошлого: так, одна ископаемая кость, най- денная не в том слое отложений, разрушает целую геологическую теорию. Если бы этот факт можно было обнародовать, разъяснить его значение, он один разбил бы партию вдребезги. Уинстон сразу взялся за работу. Увидев фотографию и по- няв, что она означает, он прикрыл ее другим листом. К счастью, телекрану она была видна вверх ногами. Он положил блокнот на колено и отодвинулся со стулом по- дальше от телекрана. Сделать непроницаемое лицо легко, даже дышать можно ровно, если постараться, но вот с сердцебиением не сладишь, а телекран — штука чувствительная, подметит. Он выждал, по своим расчетам, десять минут, все время мучаясь стра- хом, что его выдаст какая-нибудь случайность — например, вне- запный сквозняк смахнет бумагу. Затем, уже не открывая фото- графию, он сунул ее вместе с ненужными листками в гнездо па- мяти. И через минуту она, наверное, превратилась в пепел. Это было десять-одиннадцать лет назад. Сегодня он эту фо- тографию скорее бы всего сохранил. Любопытно, хотя и фото- графия, и отраженный на ней факт были всего лишь воспомина- нием, само то, что он когда-то держал ее в руках, влияло на него до сих пор. Неужели, спросил он себя, власть партии над про- шлым ослабла оттого, что уже не существующее мелкое свиде- тельство когда-то существовало? А сегодня, если бы удалось воскресить фотографию, она, ве- роятно, и уликой не была бы. Ведь когда он увидел ее, Океания уже не воевала с Евразией, и трое покойных должны были бы продавать родину агентам Остазии. А с той поры произошли еще повороты — два, три, он не помнил сколько. Наверное, призна- ния покойных переписывались и переписывались, так что перво- начальные факты и даты совсем уже ничего не значат. Прошлое не просто меняется, оно меняется непрерывно. Самым же кош- марным для него было то, что он никогда не понимал отчетливо, какую цель преследует это грандиозное надувательство. Сиюми- нутные выгоды от подделки прошлого очевидны, но конечная ее цель — загадка. Он снова взял ручку и написал:
1984 157 Я понимаю КАК; не понимаю ЗА ЧЕМ. Он задумался, как задумывался уже не раз, а не сумасшед- ший ли он сам. Может быть, сумасшедший тот, кто в меньшин- стве, в единственном числе. Когда-то безумием было думать, что Земля вращается вокруг Солнца; сегодня — что прошлое неизменяемо. Возможно, он один придерживается этого убеж- дения, а раз один, значит — сумасшедший. Но мысль, что он сумасшедший, неючень его тревожила: ужасно, если он вдоба- вок ошибается. Он взял детскую книжку по истории и посмотрел на фрон- тиспис с портретом Старшего Брата. Его встретил гипнотический взгляд. Словно какая-то исполинская сила давила на тебя — про- никала в череп, трамбовала мозг, страхом вышибала из тебя твои убеждения, принуждала не верить собственным органам чувств. В конце концов партия объявит, что дважды два — пять, и придется в это верить. Рано или поздно она издаст такой указ, к этому неизбежно ведет логика ее власти. Ее философия мол- чаливо отрицает не только верность твоих восприятий, но и само существование внешнего мира. Ересь из ересей — здра- вый смысл. И ужасно не то, что тебя убьют за противополож- ное мнение, а то, что они, может быть, правы. В самом деле, откуда мы знаем, что дважды два — четыре? Или что существу- ет сила тяжести? Или что прошлое нельзя изменить? Если и прошлое, и внешний мир существуют только в сознании, а со- знанием можно управлять — тогда что? Нет! Он ощутил неожиданный прилив мужества. Непонятно, по какой ассоциации в уме возникло лицо О’Брайена. Теперь он еще тверже знал, что О’Брайен на его стороне. Он пишет дневник для О’Брайена — О’Брайену; никто не прочтет его бесконечного пись- ма, но предназначено оно определенному человеку и этим окра- шено. Партия велела тебе не верить своим глазам и ушам. И это ее окончательный, самый важный приказ. Сердце у него упало при мысли о том, какая огромная сила выстроилась против него, с какой легкостью собьет его в споре любой партийный идеолог — хитрыми доводами, которых он не то что опровергнуть — понять не сможет. И однако, он прав! Они не правы, а прав он. Очевид- ное, азбучное, верное надо защищать. Прописная истина истин-
158 Джордж Оруэлл на — и стой на этом! Прочно существует мир, его законы не меня- ются. Камни — твердые, вода — мокрая, предмет, лишенный опо- ры, устремляется к центру Земли. С ощущением, что он говорит это О’Брайену и выдвигает важную аксиому, Уинстон написал: Свобода — это возможность сказать, что дважды два — че- тыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует. VIII Откуда-то из глубины прохода пахнуло жареным кофе — настоящим кофе, не «Победой». Уинстон невольно остановился. Секунды на две он вернулся в полузабытый мир детства. Потом хлопнула дверь и отрубила запах, как звук. Он прошел по улицам несколько километров, язва над щико- лоткой саднила. Вот уже второй раз за три недели он пропустил вечер в общественном центре — опрометчивый поступок, за по- сещениями наверняка следят. В принципе у члена партии нет свободного времени, и наедине с собой он бывает только в посте- ли. Предполагается, что, когда он не занят работой, едой и сном, он участвует в общественных развлечениях; все, в чем можно ус- мотреть любовь к одиночеству, — даже прогулка без спутников — подозрительно. Для этого в новоязе есть слово: саможит — озна- чает индивидуализм и чудачество. Но нынче вечером, выйдя из министерства, он соблазнился нежностью апрельского воздуха. Такого мягкого голубого тона в небе он за последний год ни разу не видел, и долгий шумный вечер в общественном центре, скуч- ные, изнурительные игры, лекции, поскрипывающее, хоть и сма- занное джином, товарищество — все это показалось ему непере- носимым. Поддавшись внезапному порыву, он повернул прочь от автобусной остановки и побрел по лабиринту Лондона, сперва на юг, потом на восток и обратно на север, заплутался на незнако- мых улицах и шел уже куда глаза глядят. «Если есть надежда, — написал он в дневнике, — то она — в пролах». И в голове все время крутилась эта фраза — мистиче- ская истина и очевидная нелепость. Он находился в бурых тру- щобах, где-то к северо-востоку от того, что было некогда вокза- лом Сент-Панкрас. Он шел по булыжной улочке мимо двухэтаж- ных домов с обшарпанными дверями, которые открывались пря-
1984 159 мо на тротуар и почему-то наводили на мысль о крысиных норах. На булыжнике там и сям стояли грязные лужи. И в темных подъездах, и в узких проулках по обе стороны было удивительно много народу — зрелые девушки с грубо намалеванными ртами, парни, гонявшиеся за девушками, толстомясые женщины, npi виде которых становилось понятно, во что превратятся эти де- вушки через десяток лет, согнутые старухи, шаркавшие растоп- танными ногами, и оборванные босые дети, которые играли в лу- жах и бросались врассыпную от материнских окриков. Наверное, каждое четвертое окно было выбито и забрано досками. На Уин- стона почти не обращали внимания, но кое-кто провожал его опас- ливым и любопытным взглядом. Перед дверью, сложив кирпич- но-красные руки на фартуках, беседовали две необъятные жен- щины. Уинстон, подходя к ним, услышал обрывки разговора. — Да, говорю, это все очень хорошо, говорю. Но на моем месте ты бы сделала то же самое. Легко, говорю, судить — а вот хлебну- ла бы ты с мое... — Да-а, — отозвалась другая. — В том-то все и дело. Резкие голоса вдруг смолкли. В молчании женщины окинули его враждебным взглядом. Впрочем, не враждебным даже, ско- рее настороженным, замерев на миг, как будто мимо проходило неведомое животное. Синий комбинезон партийца не часто мель- кал на этих улицах. Показываться в таких местах без дела не сто- ило. Налетишь на патруль — могут остановить. «Товарищ, ваши документы. Что вы здесь делаете? В котором часу ушли с рабо- ты? Вы всегда ходите домой этой дорогой?» — и так далее, и так далее. Разными дорогами ходить домой не запрещалось, но, если узнает полиция мыслей, этого достаточно, чтобы тебя взяли на заметку. Вдруг вся улица пришла в движение. Со всех сторон послы- шались предостерегающие крики. Люди разбежались по домам, как кролики. Из двери недалеко от Уинстона выскочила моло- дая женщина, подхватила маленького ребенка, игравшего в луже, накинула на него фартук и метнулась обратно. В тот же миг из переулка появился мужчина в черном костюме, напоминавшем гармонь, подбежал к Уинстону, взволнованно показывая на небо. — Паровоз! — закричал он. — Смотри, директор! Сейчас по башке! Ложись быстро!
160 Джордж Оруэлл Паровозом пролы почему-то прозвали ракету. Уинстон бро- сился ничком на землю. В таких случаях пролы почти никогда не ошибались. Им будто инстинкт подсказывал за несколько секунд, что подлетает ракета, — считалось ведь, что ракеты летят быст- рее звука. Уинстон прикрыл голову руками. Раздался грохот, встряхнувший мостовую; на спину ему дождем посыпался какой- то мусор. Поднявшись, он обнаружил, что весь усыпан осколка- ми оконного стекла. Он пошел дальше. Метрах в двухстах ракета снесла несколь- ко домов. В воздухе стоял черный столб дыма, а под ним в туче алебастровой пыли уже собирались вокруг развалин люди. Впе- реди возвышалась кучка штукатурки, и на ней Уинстон разгля- дел ярко-красное пятно. Подойдя поближе, он увидел, что это оторванная кисть руки. За исключением кровавого пенька, кисть была совершенно белая, как гипсовый слепок. Он сбросил ее ногой в водосток, а потом, чтобы обойти толпу, свернул направо в переулок. Минуты через три-четыре он вышел из зоны взрыва, и здесь улица жила своей убогой муравьиной жизнью как ни в чем не бывало. Время шло к двадцати часам, питейные лавки пролов ломились от посетителей. Их грязные две- ри беспрерывно раскрывались, обдавая улицу запахами мочи, опилок и кислого пива. В углу возле выступающего дома вплот- ную друг к другу стояли трое мужчин: средний держал сложенную газету, а двое заглядывали через его плечо. Издали Уинстон не мог различить выражения их лиц, но их позы выдавали увлеченность. Видимо, они читали какое-то важное сообщение. Когда до них оста- валось несколько шагов, группа вдруг разделилась, и двое вступи- ли в яростную перебранку. Казалось, что она вот-вот перейдет в драку. — Да ты слушай, балда, что тебе говорят! С семеркой на конце ни один номер не выиграл за четырнадцать месяцев. — А я говорю, выиграл! — А я говорю, нет. У меня дома все номера выписаны за два года. Записываю, как часы. Я тебе говорю, ни один с семеркой... — Нет, выигрывала семерка! Да я почти весь номер назову. Кончался на четыреста семь. В феврале, вторая неделя февраля. — Бабушку твою в феврале! У меня черным по белому. Ни разу, говорю, с семеркой...
I9«4 161 — Да закройтесь вы! — вмешался третий. Они говорили о лотерее. Отойдя метров на тридцать, Уинстон оглянулся. Они продолжали спорить, оживленно, страстно. Ло- терея с ее еженедельными сказочными выигрышами была един- ственным общественным событием, которое волновало пролог. Вероятно, миллионы людей видели в ней главное, если не един- ственное дело, ради которого стоит жить. Это была их услада, их безумство, их отдохновение, их интеллектуальный возбудитель. Тут даже те, кто едва умел читать и писать, проявляли искусство сложнейших расчетов и сверхъестественную память. Существо- вал целый клан, кормившийся продажей систем, прогнозов и та- лисманов. К работе лотереи Уинстон никакого касательства не имел — ею занималось министерство изобилия, — но он знал (в партии все знали), что выигрыши — по большей части мнимые. 11а самом деле выплачивались только мелкие суммы, а обладате- ли крупных выигрышей были лицами вымышленными. При от- сутствии настоящей связи между отдельными частями Океании устроить это не составляло труда. Но если есть надежда, то она — в пролах. За эту идею надо держаться. Когда выражаешь ее словами, она кажется здравой; когда смотришь на тех, кто мимо тебя проходит, верить в нее — подвижничество. Он свернул на улицу, шедшую под уклон. Мес- то показалось ему смутно знакомым — невдалеке лежал главный проспект. Где-то впереди слышался гам. Улица круто повернула и закончилась лестницей, спускавшейся в переулок, где лоточ- ники торговали вялыми овощами. Уинстон вспомнил это место. Переулок вел на главную улицу, а за следующим поворотом, в пяти минутах ходу, — лавка старьевщика, где он купил книгу, ставшую дневником. Чуть дальше, в канцелярском магазинчике, он приобрел чернила и ручку. Перед лестницей он остановился. На другой стороне переул- ка была захудалая пивная с как будто матовыми, а на самом деле просто пыльными окнами. Древний старик, согнутый, но энер- гичный, с седыми, торчащими, как у рака, усами, распахнул дверь н скрылся в пивной. Уинстону пришло в голову, что этот старик, которому сейчас не меньше восьмидесяти, застал революцию уже взрослым мужчиной. Он да еще немногие вроде него — послед- няя связь с исчезнувшим миром капитализма. И в партии оста- (I ( котный двор
162 Джордж Оруэлл лось мало таких, чьи взгляды сложились до революции. Старшее поколение почти все перебито в больших чистках пятидесятых и шестидесятых годов, а уцелевшие запуганы до полной умствен- ной капитуляции. И если есть живой человек, который способен рассказать правду о первой половине века, то он может быть толь- ко пролом. Уинстон вдруг вспомнил переписанное в дневник ме- сто из детской книжки по истории и загорелся безумной идеей. Он войдет в пивную, завяжет со стариком знакомство и расспро- сит его: «Расскажите, как вы жили в детстве. Какая была жизнь? Лучше, чем в наши дни, или хуже?» Поскорее, чтобы не успеть испугаться, он спустился по лест- нице и перешел на другую сторону переулка. Сумасшествие, ко- нечно. Разговаривать с пролами и посещать их пивные тоже, ко- нечно, не запрещалось, но такая странная выходка не останется незамеченной. Если зайдет патруль, можно прикинуться, что ста- ло дурно, но они вряд ли поверят. Он толкнул дверь, в нос ему шибануло пивной кислятиной. Когда он вошел, гвалт в пивной сделался вдвое тише. Он спиной чувствовал, что все глаза уста- вились на его синий комбинезон. Люди, метавшие дротики в ми- шень, прервали свою игру на целых полминуты. Старик, из-за ко- торого он пришел, препирался у стойки с барменом — крупным, грузным молодым человеком, горбоносым и толсторуким. Вок- руг кучкой стояли слушатели со своими стаканами. — Тебя как человека просят, — петушился старик и надувал грудь. — А ты мне говоришь, что в твоем кабаке не найдется пин- товой кружки? — Да что это за чертовщина такая — пинта? — возражал бар- мен, упершись пальцами в стойку. — Нет, вы слыхали? Бармен называется — что такое пинта, не знает! Пинта — это полкварты, а четыре кварты — галлон. Может, тебя азбуке поучить? — Сроду не слышал, — отрезал бармен. — Подаем литр, пода- ем пол-литра — и все. Вон на полке посуда. — Пинту хочу, — не унимался старик. — Трудно, что ли, наце- дить пинту? В мое время никаких ваших литров не было. — В твое время мы все на ветках жили, — ответил бармен, ог- лянувшись на слушателей.
1984 163 Раздался громкий смех, и неловкость, вызванная появлением Уинстона, прошла. Лицо у старика сделалось красным. Он по- вернулся ворча и налетел на Уинстона. Уинстон вежливо взял его под руку. — Разрешите вас угостить? — сказал он. — Благородный человек, — ответил тот, снова выпятив грудь. Он будто не замечал на Уинстоне синего комбинезона. — Пин- ту! — воинственно приказал он бармену. — Пинту тычка. Бармен ополоснул два толстых пол-литровых стакана в бо- чонке под стойкой и налил темного пива. Кроме пива, в этих за- ведениях ничего не подавали. Пролам джин не полагался, но до- бывали они его без особого труда. Метание дротиков возобнови- лось, а люди у стойки заговорили о лотерейных билетах. Об Уин- стоне на время забыли. У окна стоял сосновый стол — там можно было поговорить со стариком с глазу на глаз. Риск ужасный; но по крайней мере телекрана нет — в этом Уинстон удостоверился, как только вошел. — Мог бы нацедить мне пинту, — ворчал старик, усаживаясь со стаканом. — Пол-литра мало — не напьешься. А литр — много. Бегаешь часто. Не говоря, что дорого. — Со времен вашей молодости вы, наверное, видели много пе- ремен, — осторожно начал Уинстон. Выцветшими голубыми глазами старик посмотрел на мишень для дротиков, потом на стойку, потом на дверь мужской уборной, словно перемены эти хотел отыскать здесь, в пивной. — Пиво было лучше, — сказал он наконец. — И дешевле! Ког- да я был молодым, слабое пиво — называлось у нас «тычок» — стоило четыре пенса пинта. Но это до войны, конечно. — До какой? — спросил Уинстон. — Ну, война, она всегда, — неопределенно пояснил старик. Он взял стакан и снова выпятил грудь. — Будь здоров! Кадык на тощей шее удивительно быстро запрыгал — и пива как не бывало. Уинстон сходил к стойке и принес еще два стака- на. Старик как будто забыл о своем предубеждении против цело- го литра. — Вы намного старше меня, — сказал Уинстон. — Я еще на свет не родился, а вы уже, наверное, были взрослым. И можете вспомнить прежнюю жизнь, до революции. Люди моих лет, по
164 Джордж Оруэлл сути, ничего не знают о том времени. Только в книгах прочтешь, а кто его знает — правду ли пишут в книгах? Хотелось бы от вас услышать. В книгах по истории говорится, что жизнь до револю- ции была совсем непохожа на нынешнюю. Ужасное угнетение, несправедливость, нищета — такие, что мы и вообразить не мо- жем. Здесь, в Лондоне, огромное множество людей с рождения до смерти никогда не ели досыта. Половина ходила босиком. Ра- ботали по двенадцать часов, школу бросали в девять лет, спали по десять человек в комнате. А в то же время меньшинство — ка- кие-нибудь несколько тысяч, так называемые капиталисты, — рас- полагало богатством и властью. Владели всем, чем можно вла- деть. Жили в роскошных домах, держали по тридцать слуг, разъез- жали на автомобилях и четверках, пили шампанское, носили ци- линдры... Старик внезапно оживился. — Цилиндры! — сказал он. — Как это ты вспомнил? Только вчера про них думал. Сам не знаю, с чего вдруг. Сколько лет уж, думаю, не видел цилиндра. Совсем отошли. А я последний раз надевал на невесткины похороны. Вот еще когда... год тебе не ска- жу, но уж лет пятьдесят тому. Напрокат, понятно, брали по тако- му случаю. — Цилиндры — не так важно, — терпеливо заметил Уинстон. — Главное то, что капиталисты... они и священники, адвокаты и про- чие, кто при них кормился, были властелины Земли. Все на свете было для них. Вы, простые рабочие люди, были у них рабами. Они могли делать с вами что угодно. Могли отправить вас на па- роходе в Канаду, как скот. Спать с вашими дочерьми, если захо- чется. Приказать, чтобы вас выпороли какой-то девятихвостой плеткой. При встрече с ними вы снимали шапку. Каждый капи- талист ходил со сворой лакеев... Старик вновь оживился. — Лакеи! Сколько же лет не слыхал этого слова, а? Лакеи. Прямо молодость вспоминаешь, честное слово. Помню... вон еще когда... ходил я по воскресеньям в Гайд-нарк, речи слушать. Кого там только не было — и Армия спасения, и католики, и евреи, и индусы... И был там один... имени сейчас не вспомню — но силь- но выступал! Ох, он их чихвостил! Лакеи, говорит. Лакеи буржу- азии! Приспешники правящего класса! Паразиты — вот как за-
1984 165 гнул еще. И гиены... гиенами точно называл. Все это, конечно, про лейбористов, сам понимаешь. Уинстон почувствовал, что разговор не получается. — Я вот что хотел узнать, — сказал он. — Как вам кажется, у вас сейчас больше свободы, чем тогда? Отношение к вам более человеческое? В прежнее время богатые люди, люди у власти... — Палата лордов, — задумчиво вставил старик. — Палата лордов, если угодно. Я спрашиваю, могли эти люди обращаться с вами как с низшим только потому, что они богатые, а вы бедный? Правда ли, например, что вы должны были гово- рить им «сэр» и снимать шапку при встрече? Старик тяжело задумался. И ответил не раньше, чем выпил четверть стакана. — Да, — сказал он. — Любили, чтобы ты дотронулся до кепки. Вроде оказал уважение. Мне это, правда сказать, не нравилось — но делал, не без того. Куда денешься, можно сказать. — А было принято — я пересказываю то, что читал в книгах по истории, — у этих людей и их слуг было принято сталкивать вас с тротуара в сточную канаву? — Один такой меня раз толкнул, — ответил старик. — Как вче- ра помню. В вечер после гребных гонок... ужасно они буянили после этих гонок... на Шафтсбери-авеню налетаю я на парня. Вид благородный — парадный костюм, цилиндр, черное пальто. Идет по тротуару, виляет — и я на него случайно налетел. Говорит: «Не видишь, куда идешь?» — говорит. Я говорю: «А ты что, купил тро- туар-то?» А он: «Грубить мне будешь? Голову к чертям отверну». Я говорю: «Пьяный ты, — говорю. — Сдам тебя полиции, огля- нуться не успеешь». И, веришь ли, берет меня за грудь и так пи- хает, что я чуть под автобус не попал. Ну а я молодой тогда был и навесил бы ему, да тут... Уинстон почувствовал отчаяние. Память старика была про- сто свалкой мелких подробностей. Можешь расспрашивать его целый день и никаких стоящих сведений не получишь. Так что история партии, может быть, правдива в каком-то смысле; а мо- жет быть, совсем правдива. Он сделал последнюю попытку. — Я, наверное, неясно выражаюсь, — сказал он. — Я вот что хочу сказать. Вы очень давно живете на свете, половину жизни вы прожили до революции. Например, в тысяча девятьсот двад-
166 Джордж Оруэлл цать пятом году вы уже были взрослым. Из того, что вы помните, как по-вашему, в двадцать пятом году жить было лучше, чем сей- час, или хуже? Если бы вы могли выбрать, когда бы вы предпоч- ли жить — тогда или теперь? Старик задумчиво посмотрел на мишень. Допил пиво — совсем уже медленно. И наконец ответил с философской примиренно- стью, как будто пиво смягчило его: — Знаю, каких ты слов от меня ждешь. Думаешь, скажу, что хочется снова стать молодым. Спроси людей: большинство тебе скажут, что хотели бы стать молодыми. В молодости здоровье, сила, все при тебе. Кто дожил до моих лет, тому всегда нездоро- вится. И у меня ноги другой раз болят, хоть плачь, и мочевой пу- зырь — хуже некуда. По шесть-семь раз ночью бегаешь. Но и у старости есть радости. Забот уже тех нет. С женщинами каните- литься не надо — это большое дело. Веришь ли, у меня тридцать лет не было женщины. И неохота, вот что главное-то. Уинстон отвалился к подоконнику. Продолжать не имело смысла. Он собрался взять еще пива, но старик вдруг встал и быстро зашаркал к вонючей кабинке у боковой стены. Лишние пол-литра произвели свое действие. Минуту-другую Уинстон глядел в пустой стакан, а потом даже сам не заметил, как ноги вынесли его на улицу. Через двадцать лет, размышлял он, вели- кий и простой вопрос: «Лучше ли жилось до революции?» — окон- чательно станет неразрешимым. Да и сейчас он, в сущности, не- разрешим: случайные свидетели старого мира не способны срав- нить одну эпоху с другой. Они помнят множество бесполезных фактов: ссору с сотрудником, потерю и поиски велосипедного насоса, выражение лица давно умершей сестры, вихрь пыли вет- реным утром семьдесят лет назад; но то, что важно, — вне их кру- гозора. Они подобны муравью, который видит мелкое и не видит большого. А когда память отказала и письменные свидетельства подделаны, тогда с утверждениями партии, что она улучшила людям жизнь, надо согласиться — ведь нет и никогда уже не бу- дет исходных данных для проверки. Тут размышления его прервались. Он остановился и поднял глаза. Он стоял на узкой улице, где между жилых домов втисну- лось несколько темных лавчонок. У него над головой висели три облезлых металлических шара, когда-то, должно быть, позоло-
1984 167 чснных. Он как будто узнал эту улицу. Ну конечно! Перед ним была лавка старьевщика, где он купил дневник. Накатил страх. Покупка книги была опрометчивым поступ- ком, и Уинстон зарекся подходить ft этому месту. Но вот, стоило ему задуматься, ноги сами принесли его сюда. А ведь для того он и завел дневник, чтобы предохранить себя от таких самоубий- ственных порывов. Лавка еще была открыта, хотя время близи- лось к двадцати одному. Он подумал, что, слоняясь по тротуару, скорее привлечет внимание, чем в лавке, и вошел. Станут спра- шивать — хотел купить лезвия. Хозяин только что зажег висячую керосиновую лампу, из- дававшую нечистый, но какой-то уютный запах. Это был чело- век лет шестидесяти, щуплый, сутулый, с длинным дружелюб- пым носом, и глаза его за толстыми линзами очков казались большими и кроткими. Волосы у него были почти совсем се- дые, а брови густые и еще черные. Очки, добрая суетливость, старый пиджак из черного бархата — все это придавало ему интеллигентный вид — не то литератора, не то музыканта. Го- ворил он тихим, будто выцветшим голосом и не так коверкал слова, как большинство пролов. — Я узнал вас еще на улице, — сразу сказал он. — Это вы поку- пали подарочный альбом для девушек. Превосходная бумага, пре- восходная. Ее называли «кремовая верже». Такой бумаги не дела- ют, я думаю... уж лет пятьдесят. — Он посмотрел на Уинстона поверх очков. — Вам требуется что-то определенное? Или хоте- ли просто посмотреть вещи? — Шел мимо, — уклончиво ответил Уинстон. — Решил загля- нуть. Ничего конкретного мне не надо. — Тем лучше, едва ли бы я смог вас удовлетворить. — Как бы извиняясь, он повернул кверху мягкую ладонь. — Сами видите: можно сказать, пустая лавка. Между нами говоря, торговля анти- квариатом почти иссякла. Спросу нет, да и предложить нечего. Мебель, фарфор, хрусталь — все это мало-помалу перебилось, пе- реломалось. А металлическое по большей части ушло в переплав- ку. Сколько уже лет я не видел латунного подсвечника. На самом деле тесная лавочка была забита вещами, но ни ма- лейшей ценности они не представляли. Свободного места почти не осталось — возле всех стен штабелями лежали пыльные рамы
168 Джордж Оруэлл для картин. В витрине — подносы с болтами и гайками, сточен- ные стамески, сломанные перочинные ножи, облупленные часы, даже не притворявшиеся исправными, и прочий разнообразный хлам. Какой-то интерес могла возбудить только мелочь, валяв- шаяся на столике в углу, — лакированные табакерки, агатовые брошки и тому подобное. Уинстон подошел к столику, и взгляд его привлекла какая-то гладкая округлая вещь, тускло блестев- шая при свете лампы; он взял ее. Это была тяжелая стекляшка, плоская с одной стороны и вы- пуклая с другой — почти полушарие. И в цвете, и в строении стек- ла была непонятная мягкость — оно напоминало дождевую воду. А в сердцевине, увеличенный выпуклостью, находился странный розовый предмет узорчатого строения, напоминавший розу или морской анемон. — Что это? — спросил очарованный Уинстон. — Это? Это коралл, — ответил старик. — Надо полагать, из Индийского океана. Прежде их иногда заливали в стекло. Сдела- но не меньше ста лет назад. По виду даже раньше. — Красивая вещь, — сказал Уинстон. — Красивая вещь, — признательно подхватил старьевщик. — Но в наши дни мало кто ее оценит. — Он кашлянул. — Если вам вдруг захочется купить, она стоит четыре доллара. Было время, когда за такую вещь давали восемь фунтов, а восемь фунтов... ну, сейчас не сумею сказать точно — это были большие деньги. Но кому нынче нужны подлинные древности — хотя их так мало со- хранилось? Уинстон немедленно заплатил четыре доллара и опустил вож- деленную игрушку в карман. Соблазнила его не столько красота вещи, сколько аромат века, совсем непохожего на нынешний. Стекло такой дождевой мягкости ему никогда не встречалось. Самым симпатичным в этой штуке была ее бесполезность, хотя Уинстон догадался, что когда-то она служила пресс-папье. Стек- ло оттягивало карман, но, к счастью, не слишком выпирало. Это странный предмет, даже компрометирующий предмет для члена партии. Все старое и, если на то пошло, все красивое вызывало некоторое подозрение. Хозяин же, получив четыре доллара, за- метно повеселел. Уинстон понял, что можно было сторговаться на трех или даже на двух.
1984 169 — Если есть желание посмотреть, у меня наверху еще одна комната, — сказал старик. — Там ничего особенного. Всего не- сколько предметов. Если пойдем, нам понадобится свет. Он зажег еще одну лампу, потом, согнувшись, медленно под- нялся по стертым ступенькам и через крохотный коридорчик привел Уинстона в комнату; окно ее смотрело не на улицу, а на мощеный двор и на чащу печных труб с колпаками. Уинстон за- метил, что мебель здесь расставлена, как в жилой комнате. На полу дорожка, на стенах две-три картины, глубокое неопрятное кресло у камина. На каминной полке тикали старинные стеклян- ные часы с двенадцатичасовым циферблатом. Под окном, заняв чуть ли не четверть комнаты, стояла громадная кровать, причем с матрасом. — Мы здесь жили, пока не умерла жена, — объяснил старик, как бы извиняясь. — Понемногу распродаю мебель. Вот превос- ходная кровать красного дерева... То есть была бы превосходной, если выселить из нее клопов. Впрочем, вам, наверное, она кажет- ся громоздкой. Он поднял лампу над головой, чтобы осветить всю комнату, и в теплом тусклом свете она выглядела даже уютной. А ведь мож- но было бы снять ее за несколько долларов в неделю, подумал Уинстон, если хватит смелости. Это была дикая, вздорная мысль, и умерла она так же быстро, как родилась; но комната пробудила в нем какую-то ностальгию, какую-то память, дремавшую в кро- ви. Ему казалось, что он хорошо знает это ощущение, когда си- дишь в такой комнате, в кресле перед горящим камином, поста- вив ноги на решетку, на огне — чайник, и ты совсем один, в пол- ной безопасности, никто не следит за тобой, ничей голос тебя не донимает, только чайник поет в камине, да дружелюбно тикают часы. — Тут нет телекрана, — вырвалось у него. — Ах, этого, — ответил старик. — У меня никогда не было. Они дорогие. Да и потребности, знаете, никогда не испытывал. А вот в углу хороший раскладной стол. Правда, чтобы пользоваться бо- ковинами, надо заменить петли. В другом углу стояла книжная полка, и Уинстона уже притя- нуло к ней. На полке была только дрянь. Охота за книгами и их уничтожение велись в кварталах пролов так же основательно, как
170 Джордж Оруэлл везде. Едва ли в целой Океании существовал хоть один экземп- ляр книги, изданной до 1960 года. Старик с лампой в руке стоял перед картинкой в палисандровой раме: она висела по другую сто- рону от камина, напротив кровати. — Кстати, если вас интересуют старинные гравюры... — де- ликатно начал он. Уинстон подошел ближе. Это была гравюра на стали: здание с овальным фронтоном, прямоугольными окнами и небольшой башней впереди. Вокруг здания шла ограда, а в глубине стояла, по-видимому, статуя. Уинстон присмотрелся. Здание казалось смутно знакомым, но статуи он не помнил. — Рамка привинчена к стене, — сказал старик, — но если хо- тите, я сниму. — Я знаю это здание, — промолвил наконец Уинстон, — оно разрушено. В середине улицы, за Дворцом юстиции. — Верно. За Домом правосудия. Его разбомбили... Ну, много лет назад. Это была церковь. Сент-Клемент — святой Клемент у датчан. — Он виновато улыбнулся, словно понимая, что говорит нелепость, и добавил: — «Апельсинчики как мед, в колокол Сент- Клемент бьет». — Что это? — спросил Уинстон. — A-а. «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет». В детстве был такой стишок. Как там дальше, я не помню, а кон- чается так: «Вот зажгу я пару свеч — ты в постельку можешь лечь. Вот возьму я острый меч — и головка твоя с плеч». Игра была наподобие танца. Они стояли, взявшись за руки, а ты шел под руками, и, когда доходили до: «Вот возьму я острый меч — и го- ловка твоя с плеч», — руки опускались и ловили тебя. Там были только названия церквей. Все лондонские церкви... То есть са- мые знаменитые. Уинстон рассеянно спросил себя, какого века могла быть эта церковь. Возраст лондонских домов определить всегда трудно. Все большие и внушительные и более или менее новые на вид счита- лись, конечно, построенными после революции, а все то, что было очевидно старше, относили к какому-то далекому неясному вре- мени, называвшемуся средними веками. Таким образом, века ка- питализма ничего стоящего не произвели. По архитектуре изу- чить историю было так же невозможно, как по книгам. Статуи,
1984 171 памятники, мемориальные доски, названия улиц — все, что мог- ло пролить свет на прошлое, систематически переделывалось. — Я не знал, что это церковь, —,сказал он. — Вообще-то их много осталось, — сказал старик, — только их используют для других нужд. Как же там этот стишок? А! Вспомнил! Апельсинчики как мед, В колокол Ссит-Клсмепт бьет. И звонит Септ-Мартин: Отдавай мне фартинг! Вот дальше опять не помню. А фартинг — это была маленькая медная монета, наподобие цента. — А где Сент-Мартин? — спросил Уинстон. — Сент-Мартин? Эта еще стоит. На площади Победы, рядом с картинной галереей. Здание с портиком и колоннами, с широ- кой лестницей. Уинстон хорошо знал здание. Это был музей, предназначен- ный для разных пропагандистских выставок: моделей ракет и плавающих крепостей, восковых панорам, изображающих враже- ские зверства, и тому подобного. — Называлась «Святой Мартин на полях», — добавил старик, — хотя никаких полей в этом районе не припомню. Гравюру Уинстон не купил. Предмет был еще более неподхо- дящий, чем стеклянное пресс-папье, да и домой его не унесешь — разве только без рамки. Но он задержался еще на несколько ми- нут, беседуя со стариком, и выяснил, что фамилия его не Уикс, как можно было заключить по надписи на лавке, а Чаррингтон. Оказалось, что мистеру Чаррингтону шестьдесят три года, он вдо- вец и обитает в лавке тридцать лет. Все эти годы он собирался сменить вывеску, но так и не собрался. Пока они беседовали, Уин- стон все твердил про себя начало стишка: «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет. И звонит Сент-Мартин: отдавай мне фартинг!» Любопытно: когда он произносил про себя стишок, ему чудилось, будто звучат сами колокола, — колокола исчезнувшего Лондона, который еще существует где-то, невидимый и забытый. И слышалось ему, как поднимают они трезвон, одна за другой, при- зрачные колокольни. Между тем, сколько он себя помнил, он ни разу не слышал церковного звона.
172 Джордж Оруэлл Он попрощался с мистером Чаррингтоном и спустился по ле- стнице один, чтобы старик не увидел, как он оглядывает улицу, прежде чем выйти за дверь. Он уже решил, что, выждав время — хотя бы месяц, — рискнет еще раз посетить лавку. Едва ли это опаснее, чем пропустить вечер в общественном центре. Большой опрометчивостью было уже то, что после покупки книги он при- шел сюда снова, не зная, можно ли доверять хозяину. И все же!.. Да, сказал он себе, надо будет прийти еще. Он купит гравюру с церковью Святого Клемента у датчан, вынет из рамы и унесет под комбинезоном домой. Заставит мистера Чаррингтона вспом- нить стишок до конца. И снова мелькнула безумная мысль снять верхнюю комнату. От восторга он секунд на пять забыл об осто- рожности — вышел на улицу, ограничившись беглым взглядом в окно. И даже начал напевать на самодельный мотив: Апельсинчики как мед, В колокол Ссит-Клсмсит бьет. И звонит Септ-Мартин: Отдавай мне фартинг! Вдруг сердце у него екнуло от страха, живот схватило. В ка- ких-нибудь десяти метрах — фигура в синем комбинезоне, идет к нему. Это была девица из отдела литературы, темноволосая. Уже смеркалось, но Уинстон узнал ее без труда. Она посмотрела ему прямо в глаза и быстро прошла дальше, как будто не заметила. Несколько секунд он не мог двинуться с места, словно отня- лись ноги. Потом повернулся направо и с трудом пошел, не заме- чая, что идет не в ту сторону. Одно по крайней мере стало ясно. Сомнений быть не могло: девица за ним шпионит. Она выследи- ла его — нельзя же поверить, что она по чистой случайности заб- рела в тот же вечер на ту же захудалую улочку в нескольких ки- лометрах от района, где живут партийцы. Слишком много совпа- дений. А служит она в полиции мыслей или же это самодеятель- ность — значения не имеет. Она за ним следит, этого довольно. Может быть, даже видела, как он заходил в пивную. Идти было тяжело. Стеклянный груз в кармане при каждом шаге стукал по бедру, и Уинстона подмывало выбросить его. Но хуже всего была спазма в животе. Несколько минут ему казалось, что если он сейчас же не найдет уборную, то умрет. Но в таком
1984 173 районе не могло быть общественной уборной. Потом спазма про- шла, осталась только глухая боль. Улица оказалась тупиком. Уинстон остановился, постоял не- сколько секунд, рассеянно соображая, что делать, потом повер- нул назад. Когда он повернул, ему пришло в голову, что он par минулся с девицей какие-нибудь три минуты назад и если бегом, то можно ее догнать. Можно дойти за ней до какого-нибудь тихо- го места, а там проломить ей череп булыжником. Стеклянное пресс-папье тоже сгодится, оно тяжелое. Но он сразу отбросил □тот план: невыносима была даже мысль о том, чтобы совершить физическое усилие. Нет сил бежать, нет сил ударить. Вдобавок девица молодая и крепкая, будет защищаться. Потом он подумал, что надо сейчас же пойти в общественный центр и пробыть там до закрытия — обеспечить себе хотя бы частичное алиби. Но и это невозможно. Им овладела смертельная вялость. Хотелось од- ного: вернуться к себе в квартиру и ничего не делать. Домой он пришел только в двадцать третьем часу. Ток в сети должны были отключить в 23.30. Он отправился на кухню и вы- пил почти целую чашку джина «Победа». Потом подошел к сто- лу в нише, сел и вынул из ящика дневник. Но раскрыл его не сра- зу. Женщина в телекране томным голосом пела патриотическую песню. Уинстон смотрел на мраморный переплет, безуспешно ста- раясь отвлечься от этого голоса. Приходят за тобой ночью, всегда ночью. Самое правильное — покончить с собой, пока тебя не взяли. Наверняка так поступали многие. Многие исчезновения на самом деле были самоубийства- ми. Но в стране, где ни огнестрельного оружия, ни надежного яда пе достанешь, нужна отчаянная отвага, чтобы покончить с собой. Он с удивлением подумал о том, что боль и страх биологически бесполезны, подумал о вероломстве человеческого тела, цепене- ющего в тот самый миг, когда требуется особое усилие. Он мог бы избавиться от темноволосой, если бы сразу приступил к делу, по именно из-за того, что опасность была чрезвычайной, он ли- шился сил. Ему пришло в голову, что в критические минуты че- ловек борется не с внешним врагом, а всегда с собственным те- лом. Даже сейчас, несмотря на джин, тупая боль в животе не по- зволяла ему связно думать. И то же самое, понял он, во всех тра- гических или по видимости героических ситуациях. На поле боя,
174 Джордж Оруэлл в камере пыток, на тонущем корабле то, за что ты бился, всегда забывается — тело твое разрастается и заполняет вселенную, и, даже когда ты не парализован страхом и не кричишь от боли, жизнь — это ежеминутная борьба с голодом или холодом, с бес- сонницей, изжогой и зубной болью. Он раскрыл дневник. Важно хоть что-нибудь записать. Женщина в телекране разразилась новой песней. Голос вонзался ему в мозг, как острые осколки стекла. Он пытался думать об О’Брайене, для которого — которому — пишется дневник, но вместо этого стал думать, что с ним будет, когда его арестует полиция мыслей. Если бы сразу убили — полбеды. Смерть — дело предрешенное. Но перед смертью (никто об этом не распространялся, но знали все) будет признание по заведенному порядку: с ползанием по полу, мольбами о пощаде, с хрустом ломаемых костей, с выбиты- ми зубами и кровавыми колтунами в волосах. Почему ты должен пройти через это, если итог все равно известен? Почему нельзя сократить тебе жизнь на несколько дней или недель? От разоб- лачения не ушел ни один, и признавались все до единого. В тот миг, когда ты преступил в мыслях, ты уже подписал себе смерт- ный приговор. Так зачем ждут тебя эти муки в будущем, если они ничего не изменят? Он опять попробовал вызвать образ О’Брайена, и теперь это уда- лось. «Мы встретимся там, где нет темноты», — сказал ему О’Брайен. Уинстон понял его слова — ему казалось, что понял. Где нет тем- ноты — это воображаемое будущее; ты его не увидишь при жиз- ни, но, предвидя, можешь мистически причаститься к нему. Го- лос из телекрана бил по ушам и не давал додумать эту мысль до конца. Уинстон взял в рот сигарету. Половина табаку тут же вы- сыпалась на Язык — не скоро и отплюешься от этой горечи. Пе- ред ним, вытеснив О’Брайена, возникло лицо Старшего Брата. Так же, как несколько дней назад, Уинстон вынул из кармана монету и вгляделся. Лицо смотрело на него тяжело, спокойно, оте- чески — но что за улыбка прячется в черных усах? Свинцовым погребальным звоном приплыли слова: ВОЙНА-ЭТО МИР СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО НЕЗНАНИЕ - СИЛА
ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Было еще утро; Уинстон пошел из своей кабины в уборную. Навстречу ему по пустому ярко освещенному коридору дви- гался человек. Оказалось, что это темноволосая девица. С той встречи у лавки старьевщика минуло четыре дня. Подойдя по- ближе, Уинстон увидел, что правая рука у нее на перевязи; изда- ли он этого не разглядел, потому что повязка была синяя, как ком- бинезон. Наверное, девица сломала руку, поворачивая большой калейдоскоп, где «набрасывались» сюжеты романов. Обычная травма в литературном отделе. Когда их разделяло уже каких-нибудь пять шагов, она спотк- нулась и упала чуть ли не плашмя. У нее вырвался крик боли. Видимо, она упала на сломанную руку. Уинстон замер. Девица встала на колени. Лицо у нее стало молочно-желтым, и на нем еще ярче выступил красный рот. Она смотрела на Уинстона умо- ляюще, и в глазах у нее было больше страха, чем боли. Уинстоном владели противоречивые чувства. Перед ним был враг, который пытался его убить; в то же время перед ним был человек — человеку больно, у него, быть может, сломана кость. Не раздумывая, он пошел к ней на помощь. В тот миг, когда она упала на перевязанную руку, он сам как будто почувствовал боль. — Вы ушиблись? — Ничего страшного. Рука. Сейчас пройдет. — Она говорила так, словно у нее сильно колотилось сердце. И лицо у нее было совсем бледное. — Вы ничего не сломали? — Нет. Все цело. Было больно и прошло.
176 Джордж Оруэлл Она протянула Уинстону здоровую руку, и он помог ей встать. Лицо у нее немного порозовело; судя по всему, ей стало легче. — Ничего страшного, — повторила она. — Немного ушибла запястье, и все. Спасибо, товарищ! С этими словами она пошла дальше — так бодро, как будто и впрямь ничего не случилось. А длилась вся эта сцена, наверное, меньше чем полминуты. Привычка не показывать своих чувств въелась настолько, что стала инстинктом, да и происходило все это прямо перед телекраном. И все-таки Уинстон лишь с боль- шим трудом сдержал удивление: за те две-три секунды, пока он помогал девице встать, она что-то сунула ему в руку. О случай- ности тут не могло быть и речи. Что-то маленькое и плоское. Входя в уборную, Уинстон сунул эту вещь в карман и там ощупал. Лис- ток бумаги, сложенный квадратиком. Перед писсуаром он сумел после некоторой возни в кармане расправить листок. По всей вероятности, там что-то написано. У него возникло искушение сейчас же зайти в кабинку и прочесть. Но это, понятно, было бы чистым безумием. Где, как не здесь, за телекранами наблюдают беспрерывно? Он вернулся к себе, сел, небрежно бросил листок на стол к дру- гим бумагам, надел очки и придвинул речепис. Пять минут, сказал он себе, пять минут самое меньшее! Стук сердца в груди был пугаю- ще громок. К счастью, работа его ждала рутинная — уточнить длин- ную колонку цифр — и сосредоточенности не требовала. Что бы ни было в записке, она наверняка политическая. Уинстон мог представить себе два варианта. Один, более прав- доподобный: женщина — агент полиции мыслей, чего он и бо- ялся. Непонятно, зачем полиции мыслей прибегать к такой почте, но, видимо, для этого есть резоны. В записке могут быть угроза, вызов, приказ покончить с собой, западня какого-то рода. Существовало другое, дикое предположение, Уинстон гнал его от себя, но оно упорно лезло в голову. Записка вовсе не от полиции мыслей, а от какой-то подпольной организации. Может быть, Братство все-таки существует! И девица может быть оттуда! Идея, конечно, была нелепая, но она возникла сразу, как только он ощупал бумажку. А более правдоподоб- ный вариант пришел ему в голову лишь через несколько ми- нут. И даже теперь, когда разум говорил ему, что записка, воз-
1984 177 можно, означает смерть, он все равно не хотел в это верить, бес- смысленная надежда не гасла, сердце гремело, и, диктуя циф- ры в речепис, он с трудом сдерживал дрожь в голосе. Он свернул листы с законченной работой и засунул в пневма- тическую трубку. Прошло восемь минут. Он поправил очки, вздохнул и притянул к себе новую стопку заданий, на которой лежал тот листок. Расправил листок. Крупным неустоявшимся почерком там было написано: Я вас люблю. Он так опешил, что даже не сразу бросил улику в гнездо па- мяти. Понимая, насколько опасно выказывать к бумажке чрез- мерный интерес, он все-таки не удержался и прочел ее еще раз — убедиться, что ему не померещилось. До перерыва работать было очень тяжело. Он никак не мог со- средоточиться на нудных задачах, но, что еще хуже, надо было скры- вать свое смятение от телекрана. В животе у него словно пылал кос- тер. Обед в душной, людной, шумной столовой оказался мучением. Он рассчитывал побыть в одиночестве, но как назло рядом плюх- нулся на стул идиот Парсонс, острым запахом пота почти заглушив жестяной запах тушенки, и завел речь о приготовлениях к Неделе ненависти. Особенно он восторгался громадной двухметровой го- ловой Старшего Брата из папье-маше, которую изготавливал к празд- никам дочкин отряд. Досаднее всего, что из-за гама Уинстон плохо слышал Парсонса, приходилось переспрашивать и по два раза вы- слушивать одну и ту же глупость. В дальнем конце зала он увидел темноволосую — за столиком еще с двумя девушками. Она как буд- то не заметила его, и больше он туда не смотрел. Вторая половина дня прошла легче. Сразу после перерыва прислали тонкое и трудное задание — на несколько часов, и все посторонние мысли пришлось отставить. Надо было подделать производственные отчеты двухлетней давности таким образом, чтобы бросить тень на крупного деятеля внутренней партии, по- павшего в немилость. С подобными работами Уинстон справлял- ся хорошо, и на два часа с лишним ему удалось забыть о темново- лосой женщине. Но потом ее лицо снова возникло перед глазами, и безумно, до невыносимости захотелось побыть одному. Пока
178 Джордж Оруэлл он не останется один, невозможно обдумать это событие. Сегод- ня ему надлежало присутствовать в общественном центре. Он про- глотил безвкусный ужин в столовой, прибежал в центр, поуча- ствовал в дурацкой торжественной «групповой дискуссии», сыг- рал две партии в настольный теннис, несколько раз выпил джи- ну и высидел получасовую лекцию «Шахматы и их отношение к ангсоцу». Душа корчилась от скуки, но вопреки обыкновению ему не хотелось улизнуть из центра. От слов «Я вас люблю» нахлы- нуло желание продлить себе жизнь, и теперь даже маленький риск казался глупостью. Только в двадцать три часа, когда он вернул- ся и улегся в постель, — в темноте даже телекран не страшен, если молчишь, — к нему вернулась способность думать. Предстояло решить техническую проблему: как связаться с ней и условиться о встрече. Предположение, что женщина расставляет ему западню, он уже отбросил. Он понял, что нет: она определенно волновалась, когда давала ему записку. Она не помнила себя от стра- ха — и это вполне объяснимо. Уклониться от ее авансов у него и в мыслях не было. Всего пять дней назад он размышлял о том, чтобы проломить ей голову булыжником, но это уже дело прошлое. Он мысленно видел ее голой, видел ее молодое тело — как тогда во сне. А ведь сперва он считал ее дурой вроде остальных — напичканной ложью и ненавистью, с замороженным низом. При мысли о том, что можно ее потерять, что ему не достанется молодое белое тело, Уин- стона лихорадило. Но встретиться с ней было немыслимо сложно. Все равно что сделать ход в шахматах, когда тебе поставили мат. Куда ни сунься — отовсюду смотрит телекран. Все возможные способы устроить свидание пришли ему в голову в течение пяти минут пос- ле того, как он прочел записку; теперь же, когда было время поду- мать, он стал перебирать их по очереди — словно раскладывал инст- рументы на столе. Очевидно, что встречу, подобную сегодняшней, повторить нельзя. Если бы женщина работала в отделе документации, это было бы более или менее просто, а в какой части здания находит- ся отдел литературы, он плохо себе представлял, да и повода пойти туда не было. Если бы он знал, где она живет и в котором часу кончает работу, то смог бы перехватить ее по дороге домой; сле- довать же за ней небезопасно — надо околачиваться вблизи ми- нистерства, и это наверняка заметят. Послать письмо по почте
1984 179 невозможно. Не секрет, что всю почту вскрывают. Теперь почти никто не пишет писем. А если надо с кем-то снестись — есть от- крытки с напечатанными готовыми фразами, и ты просто зачер- киваешь ненужные. Да он и фамилии ее не знает, не говоря уже об адресе. В конце концов он решил, что самым верным местом будет столовая. Если удастся подсесть к ней, когда она будет одна, и столик будет в середине зала, не слишком близко к телекранам, и в зале будет достаточно шумно... если им дадут побыть наедине хотя бы тридцать секунд, тогда, наверное, он сможет перекинуть- ся с ней несколькими словами. Всю неделю после этого жизнь его была похожа на беспокой- ный сон. На другой день женщина появилась в столовой, когда он уже уходил после свистка. Вероятно, ее перевели в более позднюю смену. Они разошлись, не взглянув друг на друга. На следующий день она обедала в обычное время, но еще с тремя женщинами и прямо под телекраном. Потом было три ужасных дня — она не появ- лялась вовсе. Ум его и тело словно приобрели невыносимую чув- ствительность, проницаемость, и каждое движение, каждый звук, каждое прикосновение, каждое услышанное и произнесенное слово превращались в пытку. Даже во сне он не мог отделаться от ее обра- за. В эти дни он не прикасался к дневнику. Облегчение приносила только работа — за ней он мог забыться иной раз на целых десять минут. Он не понимал, что с ней случилось. Спросить было негде. Может быть, ее распылили, может быть, она покончила с собой, ее могли перевести на другой край Океании; но самое вероятное и са- мое плохое — она просто передумала и решила избегать его. На четвертый день она появилась. Рука была не на перевязи, только пластырь вокруг запястья. Он почувствовал такое облег- чение, что не удержался и смотрел на нее несколько секунд. На другой день ему чуть не удалось поговорить с ней. Когда он во- шел в столовую, она сидела одна и довольно далеко от стены. Час был ранний, столовая еще не заполнилась. Очередь продвигалась, Уинстон был почти у раздачи, но тут застрял на две минуты: впе- реди кто-то жаловался, что ему не дали таблетку сахарина. Тем не менее, когда Уинстон получил свой поднос и направился в ее сторону, она по-прежнему была одна. Он шел, глядя поверху, как бы отыскивая свободное место позади ее стола. Она уже в каких-нибудь трех метрах. Еще две
180 Джордж Оруэлл секунды — и он у цели. За спиной у него кто-то позвал: «Смит!» Он притворился, что не слышал. «Смит!» — повторили сзади, еще гром- че. Нет, не отделаться. Он обернулся. Молодой, с глупым лицом блондин по фамилии У ил шер, с которым он был едва знаком, улы- баясь, приглашал на свободное место за своим столиком. Отказать- ся было небезопасно. После того как его узнали, он не мог усесться с обедавшей в одиночестве женщиной. Это привлекло бы внимание. Он сел с дружелюбной улыбкой. Глупое лицо сияло в ответ. Ему представилось, как он бьет по нему киркой — точно в середину. Че- рез несколько минут у женщины тоже появились соседи. Но она наверняка видела, что он шел к ней, и, может быть, поня- ла. На следующий день он постарался прийти пораньше. И не зря: она сидела примерно на том же месте и опять одна. В очереди перед ним стоял маленький, юркий жукоподобный мужчина с плоским лицом и подозрительными глазками. Когда Уинстон с подносом от- вернулся от прилавка, он увидел, что маленький направляется к ее столу. Надежда в нем опять увяла. Свободное место было и за сто- лом подальше, но вся повадка маленького говорила о том, что он позаботится о своих удобствах и выберет стол, где меньше всего на- роду. С тяжелым сердцем Уинстон двинулся за ним. Пока он не ос- танется с ней один на один, ничего не выйдет. Тут раздался страш- ный грохот. Маленький стоял на четвереньках, поднос его еще ле- тел, а по полу текли два ручья — суп и кофе. Он вскочил и злобно оглянулся, подозревая, видимо, что Уинстон дал ему подножку. Но это было не важно. Пятью секундами позже, с громыхающим серд- цем, Уинстон уже сидел за ее столом. Он не взглянул на нее. Освободил поднос и немедленно на- чал есть. Важно было заговорить сразу, пока никто не подошел, но на Уинстона напал дикий страх. С первой встречи прошла не- деля. Она могла передумать, наверняка передумала! Ничего из этой истории не выйдет — так не бывает в жизни. Пожалуй, он и не решился бы заговорить, если бы не увидел Амплфорта, поэта с шерстяными ушами, который плелся с подносом, ища глазами свободное место. Рассеянный Амплфорт был по-своему привя- зан к Уинстону и, если бы заметил его, наверняка подсел бы. На все оставалось не больше минуты. И Уинстон и женщина усерд- но ели. Ели они жидкое рагу — скорее суп с фасолью. Уинстон заговорил вполголоса. Оба не поднимали глаз; размеренно чер-
1984 181 пая похлебку и отправляя в рот, они тихо и без всякого выраже- ния обменялись несколькими необходимыми словами. — Когда вы кончаете работу? — В восемнадцать тридцать. — Где мы можем встретиться? — На площади Победы, у памятника. — Там кругом телекраны. — Если в толпе, это не важно. — Знак? — Нет. Не подходите, пока не увидите меня в гуще людей. И не смотрите на меня. Просто будьте поблизости. — Во сколько? — В девятнадцать. — Хорошо. Амплфорт не заметил Уинстона и сел за другой стол. Жен- щина быстро доела обед и ушла, а Уинстон остался курить. Боль- ше они не разговаривали и, насколько это возможно для двух си- дящих лицом к лицу через стол, не смотрели друг на друга. Уинстон пришел на площадь Победы раньше времени. Он побродил вокруг основания громадной желобчатой колонны, с вершины которой статуя Старшего Брата смотрела на юг небо- склона, туда, где в битве за Взлетную полосу I он разгромил евра- зийскую авиацию (несколько лет назад она была остазийской). Напротив на улице стояла конная статуя, изображавшая, как счи- талось, Оливера Кромвеля. Прошло пять минут после назначен- ного часа, а женщины все не было. На Уинстона снова напал ди- кий страх. Не идет, передумала! Он добрел до северного края пло- щади и вяло обрадовался, узнав церковь Святого Мартина — ту, чьи колокола — когда на ней были колокола — вызванивали: «От- давай мне фартинг». Потом увидел женщину: она стояла под па- мятником и читала или делала вид, что читает, плакат, спиралью обвивавший колонну. Пока там не собрался народ, подходить было рискованно. Вокруг постамента стояли телекраны. Но вне- запно где-то слева загалдели люди и послышался гул тяжелых машин. Все на площади бросились в ту сторону. Женщина быстро обогнула львов у подножия колонны и тоже побежала. Уинстон устремился следом. На бегу он понял по выкрикам, что везут пленных евразийцев.
182 Джордж Оруэлл Южная часть площади уже была запружена толпой. Уинстон, принадлежавший к той породе людей, которые в любой свалке норовят оказаться с краю, ввинчивался, протискивался, проби- вался в самую гущу народа. Женщина была уже близко, рукой можно достать, но тут глухой стеной мяса дорогу ему преградил необъятный прол и такая же необъятная женщина — видимо, его жена. Уинстон извернулся и со всей силы вогнал между ними пле- чо. Ему показалось, что два мускулистых бока раздавят его внут- ренности в кашу, и тем не менее он прорвался, слегка вспотев. Очутился рядом с ней. Они стояли плечом к плечу и смотрели вперед неподвижным взглядом. По улице длинной вереницей ползли грузовики, и в кузовах, по всем четырем углам, с застывшими лицами стояли автоматчи- ки. Между ними вплотную сидели на корточках мелкие желтые люди в обтрепанных зеленых мундирах. Монгольские их лица смотрели поверх бортов печально и без всякого интереса. Если грузовик подбрасывало, раздавалось звяканье металла — пленные были в ножных кандалах. Один за другим проезжали грузовики с печальными людьми. Уинстон слышал, как они едут, но видел их лишь изредка. Плечо женщины, ее рука прижимались к его плечу и руке. Щека была так близко, что он ощущал ее тепло. Она сразу взяла инициативу на себя, как в столовой. Заговорила, едва ше- веля губами, таким же невыразительным голосом, как тогда, и этот полушепот тонул в общем гаме и рычании грузовиков. — Слышите меня? -Да. — Можете вырваться в воскресенье? -Да. — Тогда слушайте внимательно. Вы должны запомнить. От- правитесь на Паддингтонский вокзал... С военной точностью, изумившей Уинстона, она описала мар- шрут. Полчаса поездом; со станции — налево; два километра по дороге, ворота без перекладины; тропинкой через поле; дорожка под деревьями, заросшая травой; тропа в кустарнике; упавшее замшелое дерево. У нее словно карта была в голове. — Все запомнили? — шепнула она наконец. -Да.
1984 183 — Повернете налево, потом направо и опять налево. И на во- ротах нет перекладины. — Да. Время? — Около пятнадцати. Может, вам придется подождать. Я приду туда другой дорогой. Вы точно все запомнили? -Да. — Тогда отойдцте скорей. В этих словах не было надобности. Но толпа не позволяла разойтись. Колонна все шла, люди глазели ненасытно. Вначале раздавались выкрики и свист, но шумели только партийные, а вскоре и они умолкли. Преобладающим чувством было обыкно- венное любопытство. Иностранцы — из Евразии ли, из Остазии — были чем-то вроде диковинных животных. Ты их никогда не ви- дел — только в роли военнопленных, да и то мельком. Неизвест- на была и судьба их — кроме тех, кого вешали как военных пре- ступников; остальные просто исчезали — надо думать, в каторж- ных лагерях. Круглые монгольские лица сменились более евро- пейскими, грязными, небритыми, изнуренными. Иногда заросшее лицо останавливало на Уинстоне необычайно пристальный взгляд, и сразу же он скользил дальше. Колонна подходила к кон- цу. В последнем грузовике Уинстон увидел пожилого человека, до глаз заросшего седой бородой; он стоял на ногах, скрестив пе- ред животом руки, словно привык к тому, что они скованы. Пора уже было отойти от женщины. Но в последний миг, пока толпа их еще сдавливала, она нашла его руку и незаметно пожала. Длилось это меньше десяти секунд, но ему показалось, что они держат друг друга за руки очень долго. Уинстон успел изучить ее руку во всех подробностях. Он трогал длинные пальцы, продол- говатые ногти, затвердевшую от работы ладонь с мозолями, неж- ную кожу запястья. Он так изучил эту руку на ощупь, что теперь узнал бы ее и по виду. Ему пришло в голову, что он не заметил, какого цвета у нее тлаза. Наверное, карие, хотя у темноволосых бывают и голубые глаза. Повернуть голову и посмотреть на нее было бы крайним безрассудством. Стиснутые толпой, незаметно держась за руки, они смотрели прямо перед собой, и не ее глаза, а глаза пожилого пленника тоскливо уставились на Уинстона из чащи спутанных волос.
184 Джордж Оруэлл II Уинстон шел по дорожке в пятнистой тени деревьев, изредка вступая в лужицы золотого света — там, где не смыкались кроны. Под деревьями слева земля туманилась от колокольчиков. Воз- дух ласкал кожу. Было второе мая. Где-то в глубине леса крича- ли вяхири. Он пришел чуть раньше времени. Трудностей в дороге он не встретил; женщина, судя по всему, была так опытна, что он даже боялся меньше, чем полагалось бы в подобных обстоятельствах. Он не сомневался, что она выбрала безопасное место. Вообще трудно было рассчитывать на то, что за городом безопаснее, чем в Лондоне. Телекранов, конечно, нет, но в любом месте может скры- ваться микрофон — твой голос услышат и опознают; кроме того, путешествующий в одиночку непременно привлечет внимание. Для расстояний меньше ста километров отметка в паспорте не нужна, но иногда около станции ходят патрули, там они проверя- ют документы у всех партийных и задают неприятные вопросы. На патруль он, однако, не налетел, а по дороге со станции не раз оглядывался — нет ли слежки. Поезд был набит пролами, доволь- но жизнерадостными по случаю теплой погоды. Он ехал в вагоне с деревянными скамьями, полностью оккупированном одной гро- мадной семьей — от беззубой прабабушки до месячного младен- ца, — намеревавшейся погостить денек «у сватьев» в деревне и, как они без опаски объяснили Уинстону, раздобыть на черном рынке масла. Деревья расступились, он вышел на тропу, о которой она говорила, — тропу в кустарнике, протоптанную скотом. Часов у него не было, но пришел он определенно раньше пятнадцати. Колокольчики росли так густо, что невозможно было на них не наступать. Он присел и стал рвать цветы — отчасти чтобы убить время, отчасти со смутным намерением преподнести ей букет. Он собрал целую охапку и только понюхал слабо и душ- но пахшие цветы, как звук за спиной заставил его похолодеть: под чьей-то ногой хрустели веточки. Он продолжал рвать цве- ты. Это было самое правильное. Может быть, сзади — она, а может, за ним все-таки следили. Оглянешься — значит, что-то с тобой нечисто. Он сорвал колокольчик, потом еще один. Его легонько тронули за плечо.
1984 185 Он поднял глаза. Это была она. Она помотала головой, веля ему молчать, потом раздвинула кусты и быстро пошла по тро- пинке к лесу. По-видимому, она здесь бывала: топкие места она обходила уверенно. Уинстон шел за ней с букетом. Первым его чувством было облегчение, но теперь, глядя сзади на сильное стройное тело, перехваченное алым кушаком, который подчер- кивал крутые бедра, он остро ощутил, что недостоин ее. Даже теперь ему казалось, что она может обернуться, посмотреть на пего — и раздумать. Нежный воздух и зелень листвы только уве- личивали его робость. Из-за этого майского солнца он, еще когда шел со станции, почувствовал себя грязным и чахлым — комнат- ное существо с забитыми лондонской пылью и копотью порами. Он подумал, что она ни разу не видела его при свете дня и на просторе. Перед ними было упавшее дерево, о котором она гово- рила на площади. Женщина отбежала в сторону и раздвинула ку- сты, стоявшие сплошной стеной. Уинстон полез за ней, и они очу- тились на прогалине, крохотной лужайке, окруженной высоким подростом и отовсюду закрытой. Женщина обернулась. — Пришли, — сказала она. Он смотрел на нее с расстояния нескольких шагов. И не ре- шался приблизиться. — Я не хотела разговаривать по дороге, — объяснила она. — Вдруг там микрофон? Вряд ли, конечно, но может быть. Чего доб- рого, узнают голос, сволочи. Здесь не опасно. Уинстон все еще не осмеливался подойти. — Здесь не опасно? — переспросил он. — Да. Смотрите, какие деревья. — Это была молодая ясеневая поросль на месте вырубки — лес жердочек толщиной не больше запястья. — Все тоненькие, микрофон спрятать негде. Кроме того, я уже здесь была. Они только разговаривали. Уинстон все-таки подошел к ней поближе. Она стояла очень прямо и улыбалась как будто с лег- кой иронией — как будто недоумевая, почему он мешкает. Коло- кольчики посыпалйсь на землю. Это произошло само собой. Он взял ее за руку. — Верите ли, — сказал он, — до этой минуты я не знал, какого цвета у вас глаза. — Глаза были карие, светло-карие, с темными ресницами. — Теперь, когда вы разглядели, на что я похож, вам пе противно на меня смотреть?
186 Джордж Оруэлл — Нисколько. — Мне тридцать девять лет. Женат и не могу от нее избавить- ся. У меня расширение вен. Пять вставных зубов. — Какое это имеет значение? — сказала она. И сразу — непонятно даже, кто тут был первым, — они обня- лись. Сперва он ничего не чувствовал, только думал: этого не мо- жет быть. К нему прижималось молодое тело, его лицо касалось густых темных волос, и — да! наяву! — она подняла к нему лицо, и он целовал мягкие красные губы. Она сцепила руки у него на затылке, она называла его милым, дорогим, любимым. Он потя- нул ее на землю, и она покорилась ему, он мог делать с ней что угодно. Но в том-то и беда, что физически он ничего не ощущал, кроме прикосновений. Он испытывал только гордость и до сих пор не мог поверить в происходящее. Он радовался, что это происходит, но плотского желания не чувствовал. Все случилось слишком быстро... он испугался ее молодости и красоты... он привык обходиться без женщины... Он сам не понимал причины. Она села и вынула из волос колоколь- чик. Потом прислонилась к нему и обняла его за талию. — Ничего, милый. Некуда спешить. У нас еще полдня. Прав- да, замечательное укрытие? Я разведала его во время одной ту- ристской вылазки — когда отстала от своих. Если кто-то будет подходить, услышим за сто метров. — Как тебя зовут? — спросил Уинстон. — Джулия. А как тебя зовут, я знаю. Уинстон. Уинстон Смит. — Откуда ты знаешь? — Наверное, как разведчица я тебя способней, милый. Ска- жи, что ты обо мне думал до того, как я дала тебе записку? Ему совсем не хотелось лгать. Своего рода предисловие к любви — сказать для начала самое худшее. — Видеть тебя не мог, — ответил он. — Хотел тебя изнасило- вать, а потом убить. Две недели назад я серьезно размышлял о том, чтобы проломить тебе голову булыжником. Если хочешь знать, я вообразил, что ты связана с полицией мыслей. Джулия радостно засмеялась, восприняв его слова как под- тверждение того, что она прекрасно играет свою роль. — Неужели с полицией мыслей? Нет, ты правда так думал?
1984 187 — Ну, может, не совсем так. Но, глядя на тебя... Наверное, от- того, что ты молодая, здоровая, свежая — понимаешь... я думал... — Ты думал, что я примерный чЛен партии. Чиста в делах и по- мыслах. Знамена, шествия, лозунги, игры, туристские походы — вся эта дребедень. И подумал, что при малейшей возможности угроблю тебя — донесу как на мыслепреступника? — Да, что-то в этом роде. Знаешь, очень многие девушки имен- но такие. — Все из-за этой гадости, — сказала она и, сорвав алый кушак Молодежного антиполового союза, забросила в кусты. Она будто вспомнила о чем-то, когда дотронулась до пояса, и теперь, порывшись в кармане, достала маленькую шоколадку, разломила и дала половину Уинстону. Еще не взяв ее, по одному запаху он понял, что это совсем не обыкновенный шоколад. Тем- ный, блестящий и завернут в фольгу. Обычно шоколад был туск- ло-коричневый, крошился и отдавал — точнее его вкус не опи- шешь — дымом горящего мусора. Но когда-то он пробовал шоко- лад вроде этого. Запах сразу напомнил о чем-то — о чем, Уинстон не мог сообразить, но напомнил мощно и тревожно. — Где ты достала? — На черном рынке, — безразлично ответила она. — Да, на вид я именно такая. Хорошая спортсменка. В разведчицах была командиром отряда. Три вечера в неделю занимаюсь обществен- ной работой в Молодежном антиполовом союзе. Часами раскле- иваю их паскудные листки по всему Лондону. В шествиях всегда несу транспарант. Всегда с веселым лицом и ни от чего не отлы- ниваю. Всегда ори с толпой — мое правило. Только так ты в безо- пасности. Первый кусочек шоколада растаял у него на языке. Вкус был восхитительный. Но что-то все шевелилось в глубинах памяти — что-то ощущаемое очень сильно, но не принимавшее отчетливой формы, как предмет, который ты заметил краем глаза. Уинстон отогнал непрояснившееся воспоминание, поняв только, что оно касается какого-то поступка, который он с удовольствием анну- лировал бы — если б мог. — Ты совсем молодая, — сказал он. — На десять или пят- надцать лет моложе меня. Что тебя могло привлечь в таком че- ловеке?
188 Джордж Оруэлл — У тебя что-то было в лице. Решила рискнуть. Я хорошо угадываю чужаков. Когда увидела тебя, сразу поняла, что ты против них. Они, по-видимому, означали партию, и прежде всего внутрен- нюю партию, о которой она говорила издевательски и с открытой ненавистью — Уинстону от этого становилось не по себе, хотя он знал, что здесь они в безопасности, насколько безопасность вооб- ще возможна. Он был поражен грубостью ее языка. Партийцам сквернословить не полагалось, и сам Уинстон ругался редко, по крайней мере вслух, но Джулия не могла помянуть партию, осо- бенно внутреннюю партию, без какого-нибудь словца из тех, что пишутся мелом на заборах. И его это не отталкивало. Это было просто одно из проявлений ее бунта против партии, против партий- ного духа и казалось таким же здоровым и естественным, как чиха- ние лошади, понюхавшей прелого сена. Они ушли с прогалины и снова гуляли в пятнистой тени, обняв друг друга за талию, — там, где можно было идти рядом. Он заметил, насколько мягче стала у нее талия без кушака. Разговаривали шепотом. «Пока мы не на лу- жайке, — сказала Джулия, — лучше вести себя тихо». Вскоре они вышли к опушке рощи. Джулия его остановила. — Не выходи на открытое место. Может, кто-нибудь наблю- дает. Пока мы в лесу — все в порядке. Они стояли в орешнике. Солнце проникало сквозь густую листву и грело им лица. Уинстон смотрел на луг, лежавший пе- ред ними, со странным чувством медленного узнавания. Он знал этот пейзаж. Старое пастбище с короткой травой, по нему бежит тропинка, там и сям кротовые кочки. Неровной изгородью на дальней стороне встали деревья, ветки вязов чуть шевелились от ветерка, и плотная масса листьев волновалась, как женские воло- сы. Где-то непременно должен быть ручей с зелеными заводями, в них ходит плотва. — Тут поблизости нет ручейка? — прошептал он. — Правильно, есть. На краю следующего поля. Там рыбы круп- ные. Их видно — они стоят под ветлами, шевелят хвостами. — Золотая страна... почти что, — пробормотал он. — Золотая страна? — Это просто так. Это место я вижу иногда во сне. — Смотри! — шепнула Джулия.
1984 189 Метрах в пяти от них, почти на уровне их лиц, на ветку слетел дрозд. Может быть, он их невидел. Он был на солнце, они в тени. Дрозд расправил крылья, потом не торопясь сложил, нагнул на секунду голову, словно поклонился солнцу, и запел. В послепо- луденном затишье песня его звучала ошеломляюще громко. Уиь- стон и Джулия прильнули друг к другу и замерли, очарованные. Музыка лилась и лилась, минута за минутой, с удивительными вариациями, ни разу не повторяясь, будто птица нарочно пока- зывала свое мастерство. Иногда она замолкала на несколько се- кунд, расправляла и складывала крылья, потом раздувала рябую грудь и снова разражалась песней. Уинстон смотрел на нее с чем- то вроде почтения. Для кого, для чего она поет? Ни подруги, ни соперника поблизости. Что ее заставляет сидеть на опушке не- обитаемого леса и выплескивать эту музыку в никуда? Он поду- мал: а вдруг здесь все-таки спрятан микрофон? Они с Джулией разговаривали тихим шепотом, их голосов он не поймает, а дрозда услышит наверняка. Может быть, на другом конце линии сидит ма- ленький жукоподобный человек и внимательно слушает, — слуша- ет это. Постепенно поток музыки вымыл из его головы все рас- суждения. Она лилась на него, словно влага, и смешивалась с сол- нечным светом, цедившимся сквозь листву. Он перестал думать и только чувствовал. Талия женщины под его рукой была мягкой и теплой. Он повернул ее так, что они стали грудь в грудь, ее тело словно растаяло в его теле. Где бы он ни тронул рукой, оно было податливо, как вода. Их губы соединились; это было совсем не- похоже на их жадные поцелуи вначале. Они отодвинулись друг от друга и перевели дух. Что-то спугнуло дрозда, и он улетел, шурша крыльями. Уинстон прошептал ей на ухо: — Сейчас. — Не здесь, — шепнула она в ответ. — Пойдем на прогалину. Гам безопасней. Похрустывая веточками, они живо пробрались на свою лу- жайку, под защиту, молодых деревьев. Джулия повернулась к нему. Оба дышали часто, но у нее на губах снова появилась сла- бая улыбка. Она смотрела на него несколько мгновений, потом взялась за молнию. Да! Это было почти как во сне. Почти так же быстро, как там, она сорвала с себя одежду и отшвырнула вели- колепным жестом, будто зачеркнувшим целую цивилизацию. Ее
190 Джордж Оруэлл белое тело сияло на солнце. Но он не смотрел на тело — он не мог оторвать глаз от веснушчатого лица, от легкой дерзкой улыбки. Он стал на колени и взял ее за руки. — У тебя уже так бывало? — Конечно... Сотни раз... ну ладно, десятки. — С партийными? — Да. Всегда с партийными. — Из внутренней партии тоже? — Нет, с этими сволочами — нет. Но многие были бы рады — будь у них хоть четверть шанса. Они не такие святые, как изобра- жают. Сердце у него взыграло. Это бывало у нее десятки раз — жаль, не сотни... не тысячи. Все, что пахло порчей, вселяло в него ди- кую надежду. Кто знает, может, партия внутри сгнила, ее культ усердия и самоотверженности — бутафория, скрывающая распад. Он заразил бы их всех проказой и сифилисом — с какой бы радо- стью заразил! Что угодно — лишь бы растлить, подорвать, осла- бить. Он потянул ее вниз — теперь оба стояли на коленях. — Слушай, чем больше у тебя было мужчин, тем больше я тебя люблю. Ты понимаешь? — Да, отлично. — Я ненавижу чистоту, ненавижу благонравие. Хочу, чтобы добродетелей вообще не было на свете. Я хочу, чтобы все были испорчены до мозга костей. — Ну, тогда я тебе подхожу, милый. Я испорчена до мозга ко- стей. — Ты любишь этим заниматься? Не со мной, я спрашиваю, а вообще? — Обожаю. Это он и хотел услышать больше всего. Не просто любовь к одному мужчине, но животный инстинкт, неразборчивое вож- деление: вот сила, которая разорвет партию в клочья. Он пова- лил ее на траву, на рассыпанные колокольчики. На этот раз все получилось легко. Потом, отдышавшись, они в сладком бес- силии отвалились друг от друга. Солнце как будто грело жар- че. Обоим захотелось спать. Он протянул руку к отброшенно- му комбинезону и прикрыл ее. Они почти сразу уснули и про- спали с полчаса.
1984 191 Уинстон проснулся первым. Он сел и посмотрел на веснуш- чатое лицо, спокойно лежавшее на ладони. Красивым в нем был, пожалуй, только рот. Возле глаз, если приглядеться, уже залегли морщинки. Короткие темные волосы были необычайно густы и мягки. Он вспомнил, что до сих пор не знает, как ее фамилия и где она живёт. Молодое сильное тело стало беспомощным во сне, и Уинстон смотрел на него с жалостливым, покровительственным чувством. Но та бессмысленная нежность, которая овладела им в орешни- ке, когда пел дрозд, вернулась не вполне. Он приподнял край ком- бинезона и посмотрел на ее гладкий белый бок. Прежде, подумал он, мужчина смотрел на женское тело, видел, что оно желанно, и дело с концом. А нынче не может быть ни чистой любви, ни чис- того вожделения. Нет чистых чувств, все смешаны со страхом и ненавистью. Их любовные объятия были боем, а завершение — победой. Это был удар по партии. Это был политический акт. III — Мы можем прийти сюда еще раз, — сказала Джулия. — Два раза использовать одно укрытие, в общем, неопасно. Но, конечно, пе раньше чем через месяц или два. Проснулась Джулия другой — собранной и деловитой. Сразу оделась, затянула на себе алый кушак и стала объяснять план возвращения. Естественно было предоставить руководство ей. Она обладала практической сметкой — не в пример Уинстону, — а кроме того, в бесчисленных туристских походах досконально изучила окрестности Лондона. Обратный маршрут она дала ему совсем другой, и заканчивался он на другом вокзале. «Никог- да не возвращайся тем же путем, каким приехал», — сказала она, будто провозгласила некий общий принцип. Она уйдет первой, а Уинстон должен выждать полчаса. Она назвала место, где они смогут встретиться через четыре вечера, после работы. Это была улица в бедном районе; там ры- нок, всегда шумно и людно. Она будет бродить возле ларьков яко- бы в поисках шнурков или ниток. Если она сочтет, что опасности пет, то при его приближении высморкается; в противном случае он должен пройти мимо, как бы не заметив ее. Но если повезет,
192 Джордж Оруэлл то в гуще народа можно четверть часа поговорить и условиться о новой встрече. — А теперь мне пора, — сказала она, когда он усвоил предпи- сания. — Я должна вернуться к девятнадцати тридцати. Надо от- работать два часа в Молодежном антиполовом союзе — раздавать листовки или что-то такое. Ну не гадость? Отряхни меня, пожа- луйста. Травы в волосах нет? Ты уверен? Тогда до свидания, лю- бимый, до свидания. Она кинулась к нему в объятия, поцеловала его почти исступ- ленно, а через мгновение уже протиснулась между молодых де- ревьев и бесшумно исчезла в лесу. Он так и не узнал ее фамилию и адрес. Но это не имело значения: под крышей им не встретить- ся и писем друг другу не писать. Вышло так, что на прогалину они больше не вернулись. За май им только раз удалось побыть вдвоем. Джулия выбрала дру- гое место — колокольню разрушенной церкви в почти безлюдной местности, где тридцать лет назад сбросили атомную бомбу. Убе- жище было хорошее, но дорога туда очень опасна. В остальном они встречались только на улицах, каждый вечер в новом месте и не больше чем на полчаса. На улице можно было поговорить — более или менее. Двигаясь в толчее по тротуару, не рядом и не глядя друг на друга, они вели странный разговор, прерывистый, как мигание маяка: когда поблизости был телекран или навстре- чу шел партиец в форме, разговор замолкал, потом возобновлял- ся на середине фразы; там, где они условились расстаться, он рез- ко обрывался и продолжался снова почти без вступления на сле- дующий вечер. Джулия, видимо, привыкла к такому способу вес- ти беседу — у нее это называлось разговором в рассрочку. Кроме того, она удивительно владела искусством говорить, не шевеля губами. За месяц, встречаясь почти каждый вечер, они только раз смогли поцеловаться. Они молча шли по переулку (Джулия не разговаривала, когда они уходили с больших улиц), как вдруг раз- дался оглушительный грохот, мостовая всколыхнулась, воздух потемнел, и Уинстон очутился на земле, испуганный, весь в сса- динах. Ракета, должно быть, упала совсем близко. В нескольких сантиметрах он увидел лицо Джулии, мертвенно-бледное, белое, как мел. Даже губы были белые. Убита! Он прижал ее к себе, и вдруг оказалось, что целует он живое теплое лицо, только на гу-
1984 193 бах у него все время какой-то порошок. Лица у обоих были густо засыпаны алебастровой пылью. Случались и такие вечера, когда они приходили на место встречи и расходились, не взглянув друг на друга: то ли патруль появился из-за поворота, то ли зависал над головой вертолет. Н? говоря об опасности, им было попросту трудно выкроить время для встреч. Уинстон работал шестьдесят часов в неделю, Джулия еще больше, выходные дни зависели от количества работы и со- впадали нечасто. Вдобавок у Джулии редко выдавался вполне сво- бодный вечер. Удивительно много времени она тратила на посе- В1ение лекций и демонстраций, на раздачу литературы в Моло- дежном антиполовом союзе, изготовление лозунгов к Неделе не- нависти, сбор всяческих добровольных взносов и тому подобные дела. Это окупается, сказала она, — маскировка. Если соблюда- ешь мелкие правила, можно нарушать большие. Она и Уинстона уговорила пожертвовать еще одним вечером — записаться на ра- боту по изготовлению боеприпасов, которую добровольно выпол- няли во внеслужебное время усердные партийцы. И теперь раз в неделю, изнемогая от скуки, в сумрачной мастерской, где гуляли сквозняки и унылый стук молотков мешался с телемузыкой, Уин- стон по четыре часа свинчивал какие-то железки — наверное, де- тали бомбовых взрывателей. Когда они встретились на колокольне, пробелы в их отрывоч- ных разговорах были заполнены. День стоял знойный. В квад- ратной комнатке над звонницей было душно и нестерпимо пахло голубиным пометом. Они сидели на пыльном полу, замусорен- ном хворостинками, и разговаривали; иногда один из них вста- вал и подходил к окошкам — посмотреть, не идет ли кто. Джулии было двадцать шесть лет. Она жила в общежитии еще с тридца- тью молодыми женщинами («Все провоняло бабами! До чего я ненавижу баб!» — заметила она мимоходом), а работала, как он и догадывался, в отделе литературы на машине для сочинения ро- манов. Работа ей нравилась — она обслуживала мощный, но кап- ризный электромотор. Она была «неспособной», но любила ра- ботать руками и хорошо разбиралась в технике. Могла описать весь процесс сочинения романа — от общей директивы, выданной плановым комитетом, до заключительной правки в редакционной группе. Но сам конечный продукт ее не интересовал. «Читать не / Скотный двор
194 Джордж Оруэлл охотница», — сказала она. Книги были одним из потребительских товаров, как повидло и шнурки для ботинок. О том, что происходило до 60-х годов, воспоминаний у нее не сохранилось, а среди людей, которых она знала, лишь один чело- век часто говорил о дореволюционной жизни — это был ее дед, но он исчез, когда ей шел девятый год. В школе она была капитаном хоккейной команды и два года подряд выигрывала первенство по гимнастике. В разведчицах она была командиром отряда, а в Со- юзе юных, до того как вступила в Молодежный антиполовой союз, — секретарем отделения. Всюду — на отличном счету. Ее даже вы- двинули (признак хорошей репутации) на работу в порносеке, подразделении литературного отдела, выпускающем дешевую порнографию для пролов. Сотрудники называли его Навозным домом, сказала она. Там Джулия проработала год, занимаясь из- готовлением таких книжечек, как «Озорные рассказы» и «Одна ночь в женской школе», — эту литературу рассылают в запеча- танных пакетах, и пролетарская молодежь покупает ее украдкой, полагая, что покупает запретное. — Что это за книжки? — спросил Уинстон. — Жуткая дребедень. И скучища, между прочим. Есть всего шесть сюжетов, их слегка тасуют. Я, конечно, работала только на калейдоскопах. В редакционной группе — никогда. Я, милый, мало смыслю в литературе. Он с удивлением узнал, что, кроме главного, все сотрудники порносека — девушки. Идея в том, что половой инстинкт у муж- чин труднее контролируется, чем у женщин, а, следовательно, набраться грязи на такой работе мужчина может с большей веро- ятностью. — Там даже замужних женщин не держат, — сказала Джулия. — Считается ведь, что девушки — чистые создания. Перед тобой при- мер обратного. Первый роман у нее был в шестнадцать лет — с шестидесятилет- ним партийцем, который впоследствии покончил с собой, чтобы избежать ареста. «И правильно сделал, — добавила Джулия. — У него бы и мое имя вытянули на допросе». После этого у нее были разные другие. Жизнь в ее представлении была штука про- стая. Ты хочешь жить весело; «они», то есть партия, хотят тебе помешать; ты нарушаешь правила как можешь. То, что «они» хо-
1984 195 тят отнять у тебя удовольствия, казалось ей таким же естествен- пым, как то, что ты не хочешь попасться. Она ненавидела партию и выражала это самыми грубыми словами, но в целом ее не кри- тиковала. Партийным учением Джулия интересовалась лишь в гой степени, в какой оно затрагивало ее личную жизнь. Уинстон заметил, что и новоязовских слов она не употребляет — за ис- ключением тех, которые вошли в общий обиход. О Братстве она никогда не слышала и верить в его существование не желала. Лю- бой организованный бунт против партии, поскольку он обречен, представлялся ей глупостью. Умный тот, кто нарушает правила и все-таки остается жив. Уинстон рассеянно спросил себя, мно- го ли таких, как она, в молодом поколении — среди людей, кото- рые выросли в революционном мире, ничего другого не знают и принимают партию как нечто незыблемое, как небо, не восстают против ее владычества, а просто пытаются из-под него ускольз- нуть, как кролик от собаки. О женитьбе они не заговаривали. Слишком призрачное дело — не стоило о нем и думать. Даже если бы удалось избавиться от Кэтрин, жены Уинстона, ни один комитет не даст им разреше- ния. Даже как мечта это безнадежно. — Какая она была — твоя жена? — спросила Джулия. — Она?.. Ты знаешь, в новоязе есть слово «благомыслящий». Означает: правоверный от природы, не способный на дурную мысль. — Нет, слова не знаю, а породу эту знаю, и даже очень. Он стал рассказывать ей о своей супружеской жизни, но, как пи странно, все самое главное она знала и без него. Она описала ему, да так, словно сама видела или чувствовала, как цепенела при его прикосновении Кэтрин, как, крепко обнимая его, в то же время будто отталкивала изо всей силы. С Джулией ему было легко об этом говорить, да и Кэтрин из мучительного воспомина- ния давно превратилась всего лишь в противное. — Я бы вытерпел, если бы не одна вещь. — Он рассказал ей о маленькой холодной церемонии, к которой его принуждала Кэт- рин, всегда в один и тот же день недели. — Терпеть этого не мог- ла, но помешать ей было нельзя никакими силами. У нее это на- зывалось... никогда не догадаешься.
196 Джордж Оруэлл — Наш партийный долг, — без промедления отозвалась Джулия. — Откуда ты знаешь? — Милый, я тоже ходила в школу. После шестнадцати лет — раз в месяц беседы на половые темы. И в Союзе юных. Это вбива- ют годами. И я бы сказала, во многих случаях действует. Конечно, никогда не угадаешь: люди — лицемеры... Она увлеклась темой. У Джулии все неизменно сводилось к ее сексуальности. И когда речь заходила об этом, ее суждения бывали очень проницательны. В отличие от Уинстона она поня- ла смысл пуританства, насаждаемого партией. Дело не только в том, что половой инстинкт творит свой собственный мир, кото- рый неподвластен партии, а значит, должен быть по возможнос- ти уничтожен. Еще важнее то, что половой голод вызывает исте- рию, а она желательна, ибо ее можно преобразовать в военное не- истовство и в поклонение вождю. Джулия выразила это так: — Когда спишь с человеком, тратишь энергию; а потом тебе хорошо и на все наплевать. Им это — поперек горла. Они хотят, чтобы энергия в тебе бурлила постоянно. Вся эта маршировка, крики, махание флагами — просто секс протухший. Если ты сам по себе счастлив, зачем тебе возбуждаться из-за Старшего Брата, трехлетних планов, двухминуток ненависти и прочей гнусной ахинеи? Очень верно, подумал он. Между воздержанием и политиче- ской правоверностью есть прямая и тесная связь. Как еще разо- греть до нужного градуса ненависть, страх и кретинскую довер- чивость, если не закупорив наглухо какой-то могучий инстинкт, дабы он превратился в топливо? Половое влечение было опасно для партии, и партия поставила его себе на службу. Такой же фокус проделали с родительским инстинктом. Семью отменить нельзя; напротив, любовь к детям, сохранившуюся почти в преж- нем виде, поощряют. Детей же систематически настраивают про- тив родителей, учат шпионить за ними и доносить об их отклоне- ниях. По существу, семья стала придатком полиции мыслей. К каждому человеку круглые сутки приставлен осведомитель — его близкий. Неожиданно мысли Уинстона вернулись к Кэтрин. Если бы Кэтрин была не так глупа и смогла уловить неортодоксальность
1984 197 его мнений, она непременно донесла бы в полицию мыслей. А напомнили ему о жене зной и духота, испарина на лбу. Он стал рассказывать Джулии о том, что произошло, а вернее, не произош- ло в такой же жаркий день одиннадцать лет назад. Случилось это через три или четыре месяца после женитьбы. 13 туристском походе, где-то в Кенте, они отстали от группы. За- мешкались на какие-нибудь две минуты, но повернули не туда и вскоре вышли к старому меловому карьеру. Путь им преградил обрыв в десять или двадцать метров; на дне лежали валуны. Спро- сить дорогу было не у кого. Сообразив, что они сбились с пути, Кэтрин забеспокоилась. Отстать от шумной ватаги туристов хотя бы на минуту для нее уже было нарушением. Она хотела сразу бе- жать назад, искать группу в другой стороне. Но тут Уинстон заме- тил дербенник, росший пучками в трещинах каменного обрыва. Один был с двумя цветками — ярко-красным и кирпичным, — они росли из одного корня. Уинстон ничего подобного не видел и по- звал Кэтрин. — Кэтрин, смотри! Смотри, какие цветы. Вон тот кустик в са- мом низу. Видишь, двухцветный? Она уже пошла прочь, но вернулась, не скрывая раздражения. И даже наклонилась над обрывом, чтобы разглядеть, куда он по- казывает. Уинстон стоял сзади и придерживал ее за талию. Вдруг ему пришло в голову, что они здесь совсем одни. Ни души кру- гом, листик не шелохнется, птицы и те затихли. В таком месте можно было почти не бояться скрытого микрофона, да если и есть микрофон — что он уловит, кроме звука? Был самый жаркий, са- мый сонный послеполуденный час. Солнце палило, пот щекотал лицо. И у него мелькнула мысль... — Толкнул бы ее как следует, — сказала Джулия. — Я бы обя- зательно толкнула. — Да, милая, ты бы толкнула. И я бы толкнул, будь я таким, как сейчас. А может... Не уверен. — Жалеешь, что не толкнул? — Да. В общем, жалею. Они сидели рядышком на пыльном полу. Он притянул ее по- ближе. Голова ее легла ему на плечо, и свежий запах ее волос был сильнее, чем запах голубиного помета. Она еще очень молодая,
198 Джордж Оруэлл подумал он, еще ждет чего-то от жизни, она не понимает, что, столкнув неприятного человека с кручи, ничего не решишь. — По сути, это ничего бы не изменило. — Тогда почему жалеешь, что не столкнул? — Только потому, что действие предпочитаю бездействию. В этой игре, которую мы ведем, выиграть нельзя. Одни неудачи лучше других — вот и все. Джулия упрямо передернула плечами. Когда он высказывался в таком духе, она ему возражала. Она не желала признавать зако- ном природы то, что человек обречен на поражение. В глубине души она знала, что приговорена, что рано или поздно полиция мыслей настигнет ее и убьет, но вместе с тем верила, будто мож- но выстроить отдельный тайный мир и жить там, как тебе хочет- ся. Для этого нужно только везение да еще ловкость и дерзость. Она не понимала, что счастья не бывает, что победа возможна только в отдаленном будущем и тебя к тому времени давно не будет на свете, что с той минуты, когда ты объявил партии войну, лучше всего считать себя трупом. — Мы покойники, — сказал он. — Еще не покойники, — прозаически поправила его Джулия. — Не телесно. Через полгода, через год... ну, предположим, через пять. Я боюсь смерти. Ты молодая и, надо думать, боишься больше меня. Ясно, что мы будем оттягивать ее как можем. Но разница маленькая. Покуда человек остается человеком, смерть и жизнь — одно и то же. — Тьфу, чепуха. С кем ты захочешь спать — со мной или со скелетом? Ты не радуешься тому, что жив? Тебе неприятно чув- ствовать: вот я, вот моя рука, моя нога, я хожу, я дышу, я живу! Это тебе не нравится? Она повернулась и прижалась к нему грудью. Он чувствовал ее грудь сквозь комбинезон — спелую, но твердую. В его тело буд- то переливалась молодость и энергия из ее тела. — Нет, это мне нравится, — сказал он. — Тогда перестань говорить о смерти. А теперь слушай, ми- лый, нам надо условиться о следующей встрече. Свободно мо- жем поехать на то место, в лес. Перерыв был вполне достаточ-
1984 199 и ый. Только ты должен добираться туда другим путем. Я уже все рассчитала. Садишься в поезд... подожди, я тебе нарисую. И практичная, как всегда, она сгребла в квадратик пыль на полу и хворостинкой из голубиного гнезда стала рисовать KapTv. IV Уинстон обвел взглядом запущенную комнатушку над лав- кой мистера Чаррингтона. Широченная, с голым валиком кро- вать возле окна была застлана драными одеялами. На каминной полке тикали старинные часы с двенадцатичасовым цифербла- том. В темном углу на раздвижном столе поблескивало стеклян- ное пресс-папье, которое он принес сюда в прошлый раз. В камине стояли помятая керосинка, кастрюля и две чашки — все это было выдано мистером Чаррингтоном. Уинстон зажег ке- росинку и поставил кастрюлю с водой. Он принес с собой пол- ный конверт кофе «Победа» и сахариновые таблетки. Часы пока- зывали двадцать минут восьмого, это значило 19.20. Она должна была прийти в 19.30. Безрассудство, безрассудство! — твердило ему сердце: само- убийственная прихоть и безрассудство. Из всех преступлений, какие может совершить член партии, это скрыть труднее всего. Идея зародилась у него как видение: стеклянное пресс-папье, от- разившееся в крышке раздвижного стола. Как он и ожидал, мис- тер Чаррингтон охотно согласился сдать комнату. Он был явно рад этим нескольким лишним долларам. А когда Уинстон объяс- нил ему, что комната нужна для свиданий с женщиной, он и не оскорбился, и не перешел на противный доверительный тон. Гля- дя куда-то мимо, он завел разговор на общие темы, причем с та- кой деликатностью, что сделался как бы отчасти невидим. Уеди- ниться, сказал он, для человека очень важно. Каждому время от времени хочется побыть одному. И когда человек находит такое место, те, кто об этом знает, должны хотя бы из простой вежливо- сти держать эти сведения при себе. Он добавил — причем созда- лось впечатление, будто его уже здесь почти нет, — что в доме два входа, второй — со двора, а двор открывается в проулок. Под окном кто-то пел. Уинстон выглянул, укрывшись за мус- линовой занавеской. Июньское солнце еще стояло высоко, а на
200 Джордж Оруэлл освещенном дворе топала взад-вперед между корытом и белье- вой веревкой громадная, мощная, как норманнский столб, жен- щина с красными мускулистыми руками и развешивала квадрат- ные тряпочки, в которых Уинстон угадал детские пеленки. Когда ее рот освобождался от прищепок, она запевала сильным кон- тральто: Давно уж нет мечтаний, сердцу милых. Опи прошли, как первый день весны. Но позабыть я и теперь не в силах Тем голосом навеянные сны! Последние недели весь Лондон был помешан на этой песен- ке. Их в бесчисленном множестве выпускала для пролов особая секция музыкального отдела. Слова сочинялись вообще без уча- стия человека — на аппарате под названием «версификатор». Но женщина пела так мелодично, что эта страшная дребедень почти радовала слух. Уинстон слышал и ее песню, и шарканье ее ту- фель по каменным плитам, и детские выкрики на улице, и отда- ленный гул транспорта, но при всем этом в комнате стояла уди- вительная тишина: тут не было телекрана. Безрассудство, безрассудство! — снова подумал он. Несколь- ко недель встречаться здесь и не попасться — мыслимое ли дело? Но слишком велико для них было искушение иметь свое место, под крышей и недалеко. После свидания на колокольне они ни- как не могли встретиться. К Неделе ненависти рабочий день рез- ко удлинили. До нее еще оставалось больше месяца, но громад- ные и сложные приготовления всем прибавили работы. Наконец Джулия и Уинстон выхлопотали себе свободное время после обе- да в один день. Решили поехать на прогалину. Накануне они не- надолго встретились на улице. Пока они пробирались навстречу друг другу в толпе, Уинстон, по обыкновению, почти не смотрел в сторону Джулии, но даже одного взгляда ему было достаточно, чтобы заметить ее бледность. — Все сорвалось, — пробормотала она, когда увидела, что мож- но говорить. — Я о завтрашнем. -Что? — Завтра. Не смогу после обеда. — Почему?
1984 201 — Да обычная история. В этот раз рано начали. Сперва он ужасно рассердился. Теперь, через месяц после их знакомства, его тянуло к Джулии совсем по-другому. Тогда настоящей чувственности в этом было мало. Их первое любов- ное свидание было просто волевым поступком. Но после вто- рого все изменилось. Запах ее волос, вкус губ, ощущение от ее кожи будто поселились в нем или же пропитали весь воздух вокруг. Она стала физической необходимостью, он ее не толь- ко хотел, но и как бы имел на нее право. Когда она сказала, что не сможет прийти, ему почудилось, что она его обманывает. Но тут как раз толпа прижала их друг к другу, и руки их нечаянно соединились. Она быстро сжала ему кончики пальцев, и это пожатие как будто просило не страсти, а просто любви. Он по- думал, что, когда живешь с женщиной, такие осечки в порядке вещей и должны повторяться; и вдруг почувствовал глубокую, незнакомую доселе нежность к Джулии. Ему захотелось, что- бы они были мужем и женой и жили вместе уже десять лет. Ему захотелось идти с ней по улице, как теперь, только не та- ясь, без страха, говорить о пустяках и покупать всякую ерунду для дома. А больше всего захотелось найти такое место, где они смогли бы побыть вдвоем и не чувствовать, что обязаны ур- вать любви на каждом свидании. Однако не тут, а только на другой день родилась у него мысль снять комнату у мистера Чаррингтона. Когда он сказал об этом Джулии, она на удивле- ние быстро согласилась. Оба понимали, что это — сумасше- ствие. Они сознательно делали шаг к могиле. И сейчас, сидя на краю кровати, он думал о подвалах министерства любви. Ин- тересно, как этот неотвратимый кошмар то уходит из твоего сознания, то возвращается. Вот он поджидает тебя где-то в бу- дущем, и смерть следует за ним так же, как за девяноста девя- тью следует сто. Его не избежать, но оттянуть, наверное, мож- но; а вместо этого каждым таким поступком ты умышленно, добровольно его приближаешь. На лестнице послышались быстрые шаги. В комнату ворва- лась Джулия. У нее была коричневая брезентовая сумка для ин- струментов — с такой он не раз видел ее в министерстве. Он было обнял ее, но она поспешно освободилась — может быть, потому, что еще держала сумку.
202 Джордж Оруэлл — Подожди, — сказала она. — Дай покажу, что я притащила. Ты принес эту гадость, кофе «Победа»? Так и знала. Можешь от- нести его туда, откуда взял, — он не понадобится. Смотри. Она встала на колени, раскрыла сумку и вывалила лежавшие сверху гаечные ключи и отвертку. Под ними были спрятаны ак- куратные бумажные пакеты. В первом, который она протянула Уинстону, было что-то странное, но как будто знакомое на ощупь. Тяжелое вещество подавалось под пальцами, как песок. — Это не сахар? — спросил он. — Настоящий сахар. Не сахарин, а сахар. А вот батон хлеба — порядочного белого хлеба, не нашей дряни... и баночка джема. Тут банка молока... и смотри! Вот моя главная гордость! Пришлось за- вернуть в мешковину, чтобы... Но она могла не объяснять, зачем завернула. Запах уже на- полнил комнату, густой и теплый; повеяло ранним детством, хотя и теперь случалось этот запах слышать: то в проулке им потянет до того, как захлопнулась дверь, то таинственно расплывется он вдруг в уличной толпе и тут же рассеется. — Кофе, — пробормотал он, — настоящий кофе. — Кофе для внутренней партии. Целый килограмм. — Где ты столько всякого достала? — Продукты для внутренней партии. У этих сволочей есть все на свете. Но, конечно, официанты и челядь воруют... смотри, еще пакетик чаю. Уинстон сел рядом с ней на корточки. Он надорвал угол пакета. — И чай настоящий. Не черносмородинный лист. — Чай в последнее время появился. Индию заняли или вроде того, — рассеянно сказала она. — Знаешь что, милый? Отвернись на три минуты, ладно? Сядь на кровать с другой стороны. Не под- ходи близко к окну. И не оборачивайся, пока не скажу. Уинстон праздно глядел на двор из-за муслиновой занавес- ки. Женщина с красными руками все еще расхаживала между корытом и веревкой. Она вынула изо рта две прищепки и с силь- ным чувством запела: Пусть говорят мне: время все излечит, Пусть говорят: страдания забудь. Но музыка давно забытой речи Мне и сегодня разрывает грудь!
1984 203 Всю эту идиотскую песенку она, кажется, знала наизусть. Го- лос плыл в нежном летнем воздухе, очень мелодичный, полный какой-то счастливой меланхолии. Казалось, что она будет впол- не довольна, если никогда не кончится этот летний вечер, не ис- сякнут запасы белья, и готова хоть тысячу лет развешивать тут пеленки и петь всякую чушь. Уинстон с удивлением подумал, что ни разу не видел партийца, поющего в одиночку и для себя. Это сочли бы даже вольнодумством, опасным чудачеством, вроде при- вычки разговаривать с собой вслух. Может быть, людям только тогда и есть о чем петь, когда они на грани голода. — Можешь повернуться, — сказала Джулия. Уинстон обернулся и не узнал ее. Он ожидал увидеть ее го- лой. Но она была не голая. Превращение ее оказалось куда заме- чательнее. Она накрасилась. Должно быть, она украдкой забежала в какую-нибудь из про- летарских лавочек и купила полный набор косметики. Губы — ярко-красные от помады, щеки нарумянены, нос напудрен; и даже глаза подвела: они стали ярче. Сделала она это не очень умело, но и запросы Уинстона были весьма скромны. Он никогда не видел и не представлял себе партийную женщину с косметикой на лице. Джулия похорошела удивительно. Чуть-чуть краски в нужных местах — и она стала не только красивее, но и, самое главное, жен- ственнее. Короткая стрижка и мальчишеский комбинезон лишь усиливали впечатление. Когда он обнял Джулию, на него пахну- ло синтетическим запахом фиалок. Он вспомнил сумрак полу- подвальной кухни и рот женщины, похожий на пещеру. От нее пахло теми же духами, но сейчас это не имело значения. — Духи! — сказал он. — Да, милый, духи. И знаешь, что я теперь сделаю? Где-ни- будь достану настоящее платье и надену вместо этих гнусных брюк. Надену шелковые чулки и туфли на высоком каблуке. В этой комнате я буду женщина, а не товарищ! Они скинули одежду и забрались на громадную кровать из красного дерева. Он впервые разделся перед ней догола. До сих пор он стыдился своего бледного хилого тела, синих вен на ик- рах, красного пятна над щиколоткой. Белья не было, но одеяло под ними было вытертое и мягкое, а ширина кровати обоих изу- мила.
204 Джордж Оруэлл — Клопов, наверное, тьма, но какая разница? — сказала Джу- лия. Двуспальную кровать можно было увидеть только в домах у пролов. Уинстон спал на похожей в детстве; Джулия, сколько помнила, не лежала на такой ни разу. После они ненадолго уснули. Когда Уинстон проснулся, стрел- ки часов подбирались к девяти. Он не шевелился — Джулия спала у него на руке. Почти все румяна перешли на его лицо, на валик, но и то немногое, что осталось, все равно оттеняло красивую леп- ку ее скулы. Желтый луч закатного солнца падал на изножье кро- вати и освещал камин — там давно кипела вода в кастрюле. Жен- щина на дворе уже не пела, с улицы негромко доносились выкрики детей. Он лениво подумал: неужели в отмененном прошлом это было обычным делом — мужчина и женщина могли лежать в постели про- хладным вечером, ласкать друг друга когда захочется, разговаривать о чем вздумается и никуда не спешить — просто лежать и слушать мирный уличный шум? Нет, не могло быть такого времени, когда это считалось нормальным. Джулия проснулась, протерла глаза и, приподнявшись на локте, поглядела на керосинку. — Вода наполовину выкипела, — сказала она. — Сейчас вста- ну, заварю кофе. Еще час есть. У тебя в доме когда выключают свет? — В двадцать три тридцать. — А в общежитии — в двадцать три. Но возвращаться надо раньше, иначе... Ах ты! Пошла, гадина! Она свесилась с кровати, схватила с пола туфлю и, размах- нувшись по-мальчишески, швырнула в угол, как тогда на двух- минутке ненависти — словарем в Голдстейна. — Что там такое? — с удивлением спросил он. — Крыса. Из панели, тварь, морду высунула. Нора у ней там. Но я ее хорошо пугнула. — Крысы! — прошептал Уинстон. — В этой комнате? — Да их полно, — равнодушно ответила Джулия и снова лег- ла. — В некоторых районах кишмя кишат. А ты знаешь, что они нападают на детей? Нападают. Кое-где женщины на минуту не мо- гут оставить грудного. Бояться надо старых, коричневых. А самое противное — что эти твари... — Перестань! — Уинстон крепко зажмурил глаза.
1984 205 — Миленький! Ты прямо побледнел. Что с тобой? Не перено- сишь крыс? — Крыс... Нет ничего страшней на свете. Она прижалась к нему, обвила его руками и ногами, словно хотела успокоить теплом своего тела. Он не сразу открыл глаза. Несколько мгновений у него было такое чувство, будто его по- грузили в знакомый кошмар, который посещал его на протяже- нии всей жизни. Он стоит перед стеной мрака, а за ней — что-то невыносимое, настолько ужасное, что нет сил смотреть. Главным во сне было ощущение, что он себя обманывает: на самом деле ему известно, что находится за стеной мрака. Чудовищным уси- лием, выворотив кусок собственного мозга, он мог бы даже из- влечь это на свет. Уинстон всегда просыпался, так и не выяснив, что там скрывалось... И вот прерванный на середине рассказ Джу- лии имел какое-то отношение к его кошмару. — Извини, — сказал он. — Пустяки. Крыс не люблю, больше ничего. — Не волнуйся, милый, мы этих тварей сюда не пустим. Пе- ред уходом заткну дыру тряпкой. А в следующий раз принесу штукатурку и забьем как следует. Черный миг паники почти выветрился из головы. Слегка ус- тыдившись, Уинстон сел к изголовью. Джулия слезла с кровати, надела комбинезон и сварила кофе. Аромат из кастрюли был до того силен и соблазнителен, что они закрыли окно: почует кто- нибудь на дворе и станет любопытничать. Самым приятным в кофе был даже не вкус, а шелковистость на языке, которую прида- вал сахар, — ощущение, почти забытое за многие годы питья с са- харином. Джулия, засунув одну руку в карман, а в другой держа бутерброд с джемом, бродила по комнате, безразлично скользи- ла взглядом по книжной полке, объясняла, как лучше всего почи- нить раздвижной стол, падала в кресло — проверить, удобное ли, — весело и снисходительно разглядывала двенадцатичасовой ци- ферблат. Принесла на кровать, поближе к свету, стеклянное пресс- папье. Уинстон взял'его в руки и в который раз залюбовался мяг- кой дождевой глубиной стекла. — Для чего эта вещь, как думаешь? — спросила Джулия. — Думаю, ни для чего... то есть ею никогда не пользовались. За это она мне и нравится. Маленький обломок истории, кото-
206 Джордж Оруэлл рый забыли переделать. Весточка из прошлого века — знать бы, как ее прочесть. — А картинка на стене, — она показала подбородком на гра- вюру, — неужели тоже прошлого века? — Старше. Пожалуй, позапрошлого. Трудно сказать. Теперь ведь возраста ни у чего не установишь. Джулия подошла к гравюре поближе. — Вот откуда эта тварь высовывалась, — сказала она и пнула стену прямо под гравюрой. — Что это за дом? Я его где-то видела. — Это церковь — по крайней мере была церковью. Называ- лась церковь Святого Клемента у датчан. — Он вспомнил начало стишка, которому его научил мистер Чаррингтон, и с грустью добавил: — Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет. К его изумлению, она подхватила: И звонит Сент-Мартин: Отдавай мне фартинг! А Олд-Бсйли, ох, сердит, Возвращай должок! — гудит. Что там дальше, не могу вспомнить. Помню только, чем кончает- ся: «Вот зажгу я пару свеч — ты в постельку можешь лечь. Вот возьму я острый меч — и головка твоя с плеч». Это было как пароль и отзыв. Но после «Олд-Бейли» должно идти что-то еще. Может быть, удастся извлечь из памяти мисте- ра Чаррингтона — если правильно его настроить. — Кто тебя научил? — спросил он. — Дед научил. Я была еще маленькой. Его распылили, когда мне было восемь лет... во всяком случае, он исчез... Интересно, какие они были, апельсины? — неожиданно сказала она. — А ли- моны я видела. Желтоватые, остроносые. — Я помню лимоны, — сказал Уинстон. — В пятидесятые годы их было много. Такие кислые, что только понюхаешь, и то уже слюна бежит. — За картинкой наверняка живут клопы, — сказала Джулия. — Как-нибудь сниму ее и хорошенько почищу. Кажется, нам пора. Мне еще надо смыть краску. Какая тоска! А потом сотру с тебя помаду. Уинстон еще несколько минут повалялся. В комнате темне- ло. Он повернулся к свету и стал смотреть на пресс-папье. Не
1984 207 коралл, а внутренность самого стекла — вот что без конца притя- гивало взгляд. Глубина и вместе с тем почти воздушная его про- зрачность. Подобно небесному своду, стекло замкнуло в себе це- лый крохотный мир вместе с атмосферой. И чудилось Уинстону, что он мог бы попасть внутрь, что он уже внутри — и он, и эта кровать красного дерева, и раздвижной стол, и часы, и гравюра, и само пресс-папье. Оно было этой комнатой, а коралл — жизнью его и Джулии, запаянной, словно в вечность, в сердцевину хрус- таля. V Исчез Сайм. Утром не пришел на работу; недалекие люди поговорили о его отсутствии. На другой день о нем никто не вспо- минал. На третий Уинстон сходил в вестибюль отдела докумен- тации и посмотрел на доску объявлений. Там был печатный спи- сок Шахматного комитета, где состоял Сайм. Список выглядел почти как раньше — никто не вычеркнут, — только стал на одну фамилию короче. Все ясно. Сайм перестал существовать; он ни- когда не существовал. Жара стояла изнурительная. В министерских лабиринтах, в кабинах без окон кондиционеры поддерживали нормальную тем- пературу, но на улице тротуар обжигал ноги, и вонь в метро в часы пик была несусветная. Приготовления к Неделе ненависти шли полным ходом, и сотрудники министерств работали сверхуроч- но. Шествия, митинги, военные парады, лекции, выставки воско- вых фигур, показ кинофильмов, специальные телепрограммы — все это надо было организовать; надо было построить трибуны, смонтировать статуи, отшлифовать лозунги, сочинить песни, за- пустить слухи, подделать фотографии. В отделе литературы сек- цию Джулии сняли с романов и бросили на брошюры о зверствах. Уинстон в дополнение к обычной работе подолгу просиживал за подшивками «Таймс», меняя и разукрашивая сообщения, кото- рые предстояло цитировать в докладах. Поздними вечерами, когда по улицам бродили толпы буйных пролов, Лондон словно лихо- радило. Ракеты падали на город чаще обычного, а иногда в отда- лении слышались чудовищные взрывы — объяснить эти взрывы никто не мог, и о них ползли дикие слухи.
208 Джордж Оруэлл Сочинена уже была и беспрерывно передавалась по телекра- ну музыкальная тема Недели — новая мелодия под названием «Песня ненависти». Построенная на свирепом, лающем ритме и мало чем похожая на музыку, она больше всего напоминала ба- рабанный бой. Когда ее орали в тысячу глоток, под топот ног, впе- чатление получалось устрашающее. Она полюбилась пролам и теснила на ночных улицах до сих пор популярную «Давно уж нет мечтаний». Дети Парсонса исполняли ее в любой час дня и ночи, убийственно, на гребенках. Теперь вечера Уинстона были загру- жены еще больше. Отряды добровольцев, набранные Парсонсом, готовили улицу к Неделе ненависти, делали транспаранты, рисо- вали плакаты, ставили на крышах флагштоки, с опасностью для жизни натягивали через улицу проволоку для будущих лозун- гов. Парсонс хвастал, что дом «Победа» один вывесит четыреста погонных метров флагов и транспарантов. Он был в своей сти- хии и радовался как дитя. Благодаря жаре и физическому труду он имел полное основание переодеваться вечером в шорты и сво- бодную рубашку. Он был повсюду одновременно — тянул, тол- кал, пилил, заколачивал, изобретал, по-товарищески подбадри- вал и каждой складкой неиссякаемого тела источал едко пахну- щий пот. Вдруг весь Лондон украсился новым плакатом. Без подпи- си: огромный, в три-четыре метра, евразийский солдат с непро- ницаемым монголоидным лицом и в гигантских сапогах шел на зрителя с автоматом, целясь от бедра. Где бы ты ни стал, увеличенное перспективой дуло автомата смотрело на тебя. Эту штуку клеили на каждом свободном месте, на каждой стене, и численно она превзошла даже портреты Старшего Брата. У пролов, войной обычно не интересовавшихся, сделался, как это периодически с ними бывало, припадок патриотизма. И, слов- но для поддержания воинственного духа, ракеты стали унич- тожать больше людей, чем всегда. Одна угодила в переполнен- ный кинотеатр в районе Степни и погребла под развалинами несколько сот человек. На похороны собрались все жители рай- она; процессия тянулась несколько часов и вылилась в митинг протеста. Другая ракета упала на пустырь, занятый под дет- скую площадку, и разорвала в клочья несколько десятков де- тей. Снова были гневные демонстрации, жгли чучело Голдстей-
1984 209 на, сотнями срывали и предавали огню плакаты с евразийцем; во время беспорядков разграбили несколько магазинов; потом разнесся слух, что шпионы наводят ракеты при помощи радио- волн, — у старой четы, заподозренной в иностранном проис- хождении, подожгли дом, и старики задохнулись в дыму. В комнате над лавкой мистера Чаррингтона Джулия и Уин- стон ложились на незастланную кровать и лежали под окном го- лые из-за жары. Крыса больше не появлялась, но клоп плодился в тепле ужасающе. Их это не трогало. Грязная ли, чистая ли, ком- ната была раем. Едва переступив порог, они посыпали все перцем, купленным на черном рынке, скидывали одежду и, потные, преда- вались любви; потом их смаривало, а проснувшись, они обнару- живали, что клопы воспрянули и стягиваются для контратаки. Четыре, пять, шесть... семь раз встречались они так в июне. Уинстон избавился от привычки пить джин во всякое время дня. И как будто не испытывал в нем потребности. Он пополнел, ва- рикозная язва его затянулась, оставив после себя только корич- невое пятно над щиколоткой; прекратились и утренние присту- пы кашля. Процесс жизни перестал быть невыносимым; Уинсто- на уже не подмывало, как раньше, скорчить рожу телекрану или выругаться во весь голос. Теперь, когда у них было надежное при- станище, почти свой дом, не казалось лишением даже то, что при- ходить сюда они могут только изредка и на какие-нибудь два часа. Важно было, что у них есть эта комната над лавкой старьевщика. Знать, что она есть и неприкосновенна, — почти то же самое, что находиться в ней. Комната была миром, заказником прошлого, где могут бродить вымершие животные. Мистер Чаррингтон тоже вымершее животное, думал Уинстон. По дороге наверх он оста- навливался поговорить с хозяином. Старик, по-видимому, редко выходил на улицу, если вообще выходил; с другой стороны, и покупателей у него почти не бывало. Незаметная жизнь его про- текала между крохотной темной лавкой и еще более крохотной кухонькой в тылу, где он стряпал себе еду и где стоял среди про- чих предметов невероятно древний граммофон с огромнейшим раструбом. Старик был рад любому случаю поговорить. Длинно- носый и сутулый, в толстых очках и бархатном пиджаке, он бро- дил среди своих бесполезных товаров, похожий скорее на кол- лекционера, чем на торговца. С несколько остывшим энтузиаз-
210 Джордж Оруэлл мом он брал в руку тот или иной пустяк — фарфоровую затычку для бутылки, разрисованную крышку бывшей табакерки, латун- ный медальон с прядкой волос неведомого и давно умершего ре- бенка, — не купить предлагая Уинстону, а просто полюбоваться. Беседовать с ним было все равно что слушать звон изношенной музыкальной шкатулки. Он извлек из закоулков своей памяти еще несколько забытых детских стишков. Один был: «Птицы в пироге», другой про корову с гнутым рогом, а еще один про смерть малиновки. «Я подумал, что вам это может быть интересно», — говорил он с неодобрительным смешком, воспроизведя очеред- ной отрывок. Но ни в одном стихотворении он не мог припом- нить больше двух-трех строк. Они с Джулией понимали — и, можно сказать, все время по- мнили, — что долго продолжаться это не может. В иные минуты грядущая смерть казалась не менее ощутимой, чем кровать под ними, и они прижимались друг к другу со страстью отчаяния — как обреченный хватает последние крохи наслаждения за пять минут до боя часов. Впрочем, бывали такие дни, когда они теши- ли себя иллюзией не только безопасности, но и постоянства. Им казалось, что в этой комнате с ними не может случиться ничего плохого. Добираться сюда трудно и опасно, но сама комната — убежище. С похожим чувством Уинстон вглядывался однажды в пресс-папье: казалось, что можно попасть в сердцевину стеклян- ного мира и, когда очутишься там, время остановится. Они часто предавались грезам о спасении. Удача их не покинет, и роман их не кончится, пока они не умрут своей смертью. Или Кэтрин от- правится на тот свет, и путем разных ухищрений Уинстон с Джу- лией добьются разрешения на брак. Или они вместе покончат с собой. Или скроются: изменят внешность, научатся пролетар- скому выговору, устроятся на фабрику и, никем не узнанные, до- живут свой век на задворках. Оба знали, что все это ерунда. В действительности спасения нет. Реальным был один план — са- моубийство, но и его они не спешили осуществить. В подвешен- ном состоянии день за днем, из недели в неделю тянуть настоя- щее без будущего велел им непобедимый инстинкт — так легкие всегда делают следующий вдох, покуда есть воздух. А еще они иногда говорили о деятельном бунте против партии — но не представляли себе, с чего начать. Даже если мифическое Брат-
1984 211 ство существует, как найти к нему путь? Уинстон рассказал ей о странной близости, возникшей — или как будто возникшей — между ним и О’Брайеном, и о том, что у него бывает желание прий- ти к О’Брайену, объявить себя врагом партии и попросить помо- щи. Как ни странно, Джулия не сочла эту идею совсем безум- ной. Она привыкла судить о людях по лицам, и ей казалось ес- тественным, что, один раз переглянувшись с О’Брайеном, Уин- стон ему поверил. Она считала само собой разумеющимся, что каждый человек, почти каждый, тайно ненавидит партию и нару- шит правила, если ему это ничем не угрожает. Но она отказыва- лась верить, что существует и может существовать широкое орга- низованное сопротивление. Рассказы о Голдстейне и его подполь- ной армии — ахинея, придуманная партией для собственной вы- годы, а ты должен делать вид, будто веришь. Невесть сколько раз на партийных собраниях и стихийных демонстрациях она надса- живала горло, требуя казнить людей, чьих имен никогда не слы- шала и в чьи преступления не верила ни секунды. Когда проис- ходили открытые процессы, она занимала свое место в отрядах Союза юных, с утра до ночи стоявших в оцеплении вокруг суда, и выкрикивала с ними: «Смерть предателям!» На двухминутках нена- висти громче всех поносила Голдстейна. При этом очень смутно представляла себе, кто такой Голдстейн и в чем состоят его тео- рии. Она выросла после революции и по молодости лет не по- мнила идеологические баталии пятидесятых и шестидесятых го- дов. Независимого политического движения она представить себе не могла; да и в любом случае партия неуязвима. Партия будет всегда и всегда будет такой же. Противиться ей можно только тайным неповиновением, самое большее — частными актами террора: кого-ни- будь убить, что-нибудь взорвать. В некоторых отношениях она была гораздо проницательнее Уинстона и меньше подвержена партийной пропаганде. Однаж- ды, когда он обмолвился в связи с чем-то о войне с Евразией, Джулия ошеломила его, небрежно сказав, что, по ее мнению, ни- какой войны нет. Ракеты, падающие на Лондон, может быть, пус- кает само правительство, «чтобы держать людей в страхе». Ему такая мысль просто не приходила в голову. А один раз он ей даже позавидовал: когда она сказала, что на двухминутках ненависти самое трудное для нее — удержаться от смеха. Но партийные идеи
212 Джордж Оруэлл она подвергала сомнению только тогда, когда они прямо затраги- вали ее жизнь. Зачастую она готова была принять официальный миф просто потому, что ей казалось не важным, ложь это или прав- да. Например, она верила, что партия изобрела самолет, — так ее научили в школе. (Когда Уинстон был школьником — в конце 50-х годов, — партия претендовала только на изобретение верто- лета; десятью годами позже, когда в школу пошла Джулия, изоб- ретением партии стал уже и самолет, еще одно поколение — и она изобретет паровую машину.) Когда он сказал Джулии, что само- леты летали до его рождения и задолго до революции, ее это нис- колько не взволновало. В конце концов, какая разница, кто изоб- рел самолет? Но больше поразило его другое: как выяснилось из одной мимоходом брошенной фразы, Джулия не помнила, что че- тыре года назад у них с Евразией был мир, а война — с Остазией. Правда, войну она вообще считала мошенничеством; но что про- тивник теперь другой, она даже не заметила. «Я думала, мы все- гда воевали с Евразией», — сказала она равнодушно. Его это не- много испугало. Самолет изобрели задолго до ее рождения, но враг-то переменился всего четыре года назад, она была уже впол- не взрослой. Он растолковывал ей это, наверное, четверть часа. В конце концов ему удалось разбудить ее память, и она с трудом вспом- нила, что когда-то действительно врагом была не Евразия, а Оста- зия. Но отнеслась к этому безразлично. «Не все ли равно? — сказа- ла она с раздражением. — Не одна сволочная война, так другая, и всем понятно, что сводки врут». Иногда он рассказывал ей об отделе документации, о том, как занимаются наглыми подтасовками. Ее это не ужасало. Пропасть под ее ногами не разверзалась оттого, что ложь превращают в правду. Он рассказал ей о Джонсе, Аронсоне и Резерфорде, о том, как в руки ему попал клочок газеты — потрясающая улика. На Джулию и это не произвело впечатления. Она даже не сразу по- няла смысл рассказа. — Они были твои друзья? — спросила она. — Нет, я с ними не был знаком. Они были членами внутрен- ней партии. Кроме того, они гораздо старше меня. Это люди ста- рого времени, дореволюционного. Я их и в лицо-то едва знал. — Тогда почему столько переживаний? Кого-то все время уби- вают, правда?
1984 213 Он попытался объяснить: — Это случай исключительный. Дело не только в том, что кого- то убили. Ты понимаешь, что прошлое начиная со вчерашнего дня фактически отменено? Если оно где и уцелело, то только в мате- риальных предметах, никак не привязанных к словам, — вроде этой стекляшки. Ведь мы буквально ничего уже не знаем о рево- люции и дореволюционной жизни. Документы все до одного уничтожены или подделаны, все книги исправлены, картины пе- реписаны, статуи, улицы и здания переименованы, все даты из- менены. И этот процесс не прерывается ни на один день, ни на минуту. История остановилась. Нет ничего, кроме нескончаемо- го настоящего, где партия всегда права. Я знаю, конечно, что про- шлое подделывают, но ничем не смог бы это доказать — даже ког- да сам совершил подделку. Как только она совершена, свидетель- ства исчезают. Единственное свидетельство — у меня в голове, но кто поручится, что хоть у одного еще человека сохранилось в па- мяти то же самое? Только в тот раз, единственный раз в жизни, я располагал подлинным фактическим доказательством — после событий, несколько лет спустя. — И что толку? — Толку никакого, потому что через несколько минут я его выбросил. Но если бы такое произошло сегодня, я бы сохранил. — А я — нет! — сказала Джулия. — Я согласна рисковать, но ради чего-то стоящего, не из-за клочков старой газеты. Ну сохра- нил ты его — и что бы ты сделал? — Наверное, ничего особенного. Но это было доказательство. И кое в ком поселило бы сомнения — если бы я набрался духу кому-нибудь его показать. Я вовсе не воображаю, будто мы спо- собны что-то изменить при нашей жизни. Но можно вообразить, что там и сям возникнут очажки сопротивления — соберутся ма- ленькие группы людей, будут постепенно расти и, может быть, даже оставят после себя несколько документов, чтобы прочло сле- дующее поколение и продолжило наше дело. — Следующее поколение, милый, меня не интересует. Меня интересуем мы. — Ты бунтовщица только ниже пояса, — сказал он. Шутка показалась Джулии замечательно остроумной, и она в восторге обняла его.
214 Джордж Оруэлл Хитросплетения партийной доктрины ее не занимали совсем. Когда он рассуждал о принципах ангсоца, о двоемыслии, об из- менчивости прошлого и отрицании объективной действительно- сти, да еще употребляя новоязовские слова, она сразу начинала скучать, смущалась и говорила, что никогда не обращала внима- ния на такие вещи. Ясно ведь, что все это чепуха, так зачем вол- новаться? Она знает, когда кричать «ура» и когда улюлюкать — а больше ничего не требуется. Если он все-таки продолжал гово- рить на эти темы, она обыкновенно засыпала, чем приводила его в замешательство. Она была из тех людей, которые способны зас- нуть в любое время и в любом положении. Беседуя с ней, он по- нял, до чего легко представляться идейным, не имея даже поня- тия о самих идеях. В некотором смысле мировоззрение партии успешнее всего прививалось людям, не способным его понять. Они соглашаются с самыми вопиющими искажениями действи- тельности, ибо не понимают всего безобразия подмены и, мало интересуясь общественными событиями, не замечают, что про- исходит вокруг. Непонятливость спасает их от безумия. Они гло- тают все подряд, и то, что они глотают, не причиняет им вреда, не оставляет осадка, подобно тому как кукурузное зерно проходит непереваренным через кишечник птицы. VI Случилось наконец. Пришла долгожданная весть. Всю жизнь, казалось ему, он ждал этого события. Он шел по длинному коридору министерства и, приближаясь к тому месту, где Джулия сунула ему в руку записку, почувство- вал, что по пятам за ним идет кто-то, — кто-то крупнее его. Неиз- вестный тихонько кашлянул, как бы намереваясь заговорить. Уинстон замер на месте, обернулся. Перед ним был О’Брайен. Наконец-то они очутились с глазу на глаз, но Уинстоном вла- дело как будто одно желание — бежать. Сердце у него выпрыги- вало из груди. Заговорить первым он бы не смог. О’Брайен, про- должая идти прежним шагом, на миг дотронулся до руки Уин- стона, и они пошли рядом. О’Брайен заговорил с важной учтиво- стью, которая отличала его от большинства членов внутренней партии.
1984 215 — Я ждал случая с вами поговорить, — начал он. — На днях я прочел вашу статью на новоязе в «Таймс». Насколько я пони- маю, ваш интерес к новоязу — научйого свойства? К Уинстону частично вернулось самообладание. — Едва ли научного, — ответил он. — Я всего лишь дилетант. Это не моя специальность. В практической разработке языка я никогда не принимал участия. — Но написанаЪна очень изящно, — сказал О’Брайен. — Это не только мое мнение. Недавно я разговаривал с одним вашим знакомым — определенно специалистом. Не могу сейчас вспом- нить его имя. Сердце Уинстона опять заторопилось. Сомнений нет — речь о Сайме. Но Сайм не просто мертв, он отменен — нелицо. Даже завуалированное упоминание о нем смертельно опасно. Слова О’Брайена были не чем иным, как сигналом, паролем. Совершив при нем это маленькое мыслепреступление, О’Брайен взял его в сообщники. Они продолжали медленно идти по коридору, но тут О’Брайен остановился. Поправил на носу очки — как всегда, в этом жесте было что-то обезоруживающее, дружелюбное. Потом продолжал: — Я, в сущности, вот что хотел сказать: в вашей статье я заме- тил два слова, которые уже считаются устаревшими. Но устарев- шими они стали совсем недавно. Вы видели десятое издание сло- варя новояза? — Нет, — сказал Уинстон. — По-моему, оно еще не вышло. У нас в отделе документации пока пользуются девятым. — Десятое издание, насколько я знаю, выпустят лишь через несколько месяцев. Но сигнальные экземпляры уже разосланы. У меня есть. Вам интересно было бы посмотреть? — Очень интересно, — сказал Уинстон, сразу поняв, куда он клонит. — Некоторые нововведения чрезвычайно остроумны. Сокраще- ние количества глаголов... я думаю, это вам понравится. Давайте подумаем. Прислать вам словарь с курьером? Боюсь, я крайне за- бывчив в подобных делах. Может, вы сами зайдете за ним ко мне домой — в любое удобное время? Минутку. Я дам вам адрес. Они стояли перед телекраном. О’Брайен рассеянно порылся в обоих карманах, потом извлек кожаный блокнот и золотой
216 Джордж Оруэлл чернильный карандаш. Прямо под телекраном, в таком месте, что наблюдающий на другом конце легко прочел бы написанное, он набросал адрес, вырвал листок и вручил Уинстону. — Вечерами я, как правило, дома, — сказал он. — Если меня не будет, словарь вам отдаст слуга. Он ушел, оставив Уинстона с листком бумаги, который на этот раз можно было не прятать. Тем не менее Уинстон заучил адрес и несколькими часами позже бросил листок в гнездо памяти вмес- те с другими бумагами. Разговаривали они совсем недолго. И объяснить эту встречу можно только одним. Она подстроена для того, чтобы сообщить Уинстону адрес О’Брайена. Иного способа не было: выяснить, где человек живет, можно, лишь спросив об этом прямо. Адресных книг нет. «Если захотите со мной повидаться, найдете меня там- то» — вот что на самом деле сказал ему О’Брайен. Возможно, в словаре будет спрятана записка. Во всяком случае, ясно одно: за- говор, о котором Уинстон мечтал, все-таки существует, и Уин- стон приблизился к нему вплотную. Рано или поздно он явится на зов О’Брайена. Завтра явится или будет долго откладывать — он сам не знал. То, что сейчас происходит, — просто развитие процесса, начавшегося сколько- то лет назад. Первым шагом была тайная нечаянная мысль, вто- рым — дневник. От мыслей он перешел к словам, а теперь от слов к делу. Последним шагом будет то, что произойдет в министер- стве любви. С этим он примирился. Конец уже содержится в на- чале. Но это пугало; точнее, он как бы уже почуял смерть, как бы стал чуть менее живым. Когда он говорил с О’Брайеном, когда до него дошел смысл приглашения, его охватил озноб. Чувство было такое, будто он ступил в сырую могилу; он и раньше знал, что могила недалеко и ждет его, но легче ему от этого не стало. VII Уинстон проснулся в слезах. Джулия сонно привалилась к нему и пролепетала что-то невнятное, может быть: «Что с тобой?» — Мне снилось... — начал он и осекся. Слишком сложно: не укладывалось в слова. Тут были и сам по себе сон, и воспомина- ние, с ним связанное, — оно всплыло через несколько секунд пос- ле пробуждения.
1984 217 Он снова лег, закрыл глаза, все еще налитый сном... Это был просторный, светозарный сон, вся его жизнь раскинулась перед ним в этом сне, как пейзаж летним вечером после дождя. Проис- ходило все внутри стеклянного пресс-папье, но поверхность стек- ла была небосводом, и мир под небосводом был залит ясным мяг- ким светом, открывшим глазу бескрайние дали. Кроме того, мо- тивом сна — и даже его содержанием — был жест материнской руки, повторившийся тридцать лет спустя в кинохронике, где еврейка пыталась загородить маленького мальчика от пуль, а по- том вертолет разорвал обоих в клочья. — Ты знаешь, — сказал Уинстон, — до этой минуты я думал, что убил мать. — Зачем убил? — спросонок сказала Джулия. — Нет, я ее не убил. Физически. Во сне он вспомнил, как в последний раз увидел мать, а через несколько секунд после пробуждения восстановилась вся цепь мелких событий того дня. Наверное, он долгие годы отталкивал от себя это воспоминание. К какому времени оно относится, он точно не знал, но лет ему было тогда не меньше десяти, а то и все двенадцать. Отец исчез раньше; намного ли раньше, он не помнил. Лучше сохранились в памяти приметы того напряженного и сумбурного времени: паника и сидение на станции метро по случаю воздуш- ных налетов, груды битого кирпича, невразумительные воззва- ния, расклеенные на углах, ватаги парней в рубашках одинаково- го цвета, громадные очереди у булочных, пулеметная стрельба вдалеке и, в первую голову, вечная нехватка еды. Он помнил, как долгими послеполуденными часами вместе с другими ребятами рылся в мусорных баках и на помойках, отыскивая хряпу, карто- фельные очистки, а то и заплесневелую корку, с которой они тща- тельно соскабливали горелое; как ждали грузовиков с фуражом, ездивших по определенному маршруту: на разбитых местах до- роги грузовик подбрасывало, иногда высыпалось несколько ку- сочков жмыха. Когда исчез отец, мать ничем не выдала удивления или от- чаяния, но как-то вдруг вся переменилась. Из нее будто жизнь ушла. Даже Уинстону было видно, что она ждет чего-то неиз- бежного. Дома она продолжала делать всю обычную работу —
218 Джордж Оруэлл стряпала, стирала, штопала, стелила кровать, подметала пол, вытирала пыль, — только очень медленно и странно, без еди- ного лишнего движения, словно оживший манекен. Ее круп- ное красивое тело как бы само собой впадало в неподвижность. Часами она сидела на кровати, почти не шевелясь, и держала на руках его младшую сестренку — маленькую, болезненную, очень тихую девочку двух или трех лет, от худобы похожую лицом на обезьянку. Иногда она обнимала Уинстона и долго прижимала к себе, не произнося ни слова. Он понимал, несмот- ря на свое малолетство и эгоизм, что это как-то связано с тем близким и неизбежным, о чем она никогда не говорит. Он помнил их комнату, темную душную комнату, половину которой занимала кровать под белым стеганым покрывалом. В комнате был камин с газовой конфоркой, полка для продуктов, а снаружи, на лестничной площадке, — коричневая керамическая раковина, одна на несколько семей. Он помнил, как царственное тело матери склонялось над конфоркой — она мешала в кастрю- ле. Но лучше всего помнил непрерывный голод, яростные и бе- зобразные свары за едой. Он ныл и ныл, почему она не дает до- бавки, он кричал на нее и скандалил (даже голос свой помнил — голос у него стал рано ломаться и время от времени он вдруг взре- вывал басом) или бил на жалость и хныкал, пытаясь добиться большей доли. Мать с готовностью давала ему больше. Он при- нимал это как должное: ему, «мальчику», полагалось больше всех, но, сколько бы ни дала она лишнего, он требовал еще и еще. Каж- дый раз она умоляла его не быть эгоистом, помнить, что сестрен- ка больна и тоже должна есть, — но без толку. Когда она переста- вала накладывать, он кричал от злости, вырывал у нее половник и кастрюлю, хватал куски с сестриной тарелки. Он знал, что из- за него они голодают, но ничего не мог с собой сделать; у него даже было ощущение своей правоты. Его как бы оправдывал го- лодный бунт в желудке. А между трапезами, стоило матери от- вернуться, тащил из жалких припасов на полке. Однажды им выдали по талону шоколад. Впервые за несколь- ко недель или месяцев. Он ясно помнил эту драгоценную пли- точку. Две унции (тогда еще считали на унции) на троих. Шоко- лад, понятно, надо было разделить на три равные части. Вдруг, словно со стороны, Уинстон услышал свой громкий бас: он тре-
1984 219 бовал все. Мать сказала: не жадничай. Начался долгий, нудный спор, с бесконечными повторениями, криками, нытьем, слезами, уговорами, торговлей. Сестра, вцепившись в мать обеими ручон- ками, совсем как обезьяний детеныш, оглядывалась на него че- рез плечо большими печальными глазами. В конце концов мать отломила от шоколадки три четверти и дала Уинстону, а остав- шуюся четверть — сестре. Девочка взяла свой кусок и тупо смот- рела на него, может быть, не понимая, что это такое. Уинстон на- блюдал за ней. Потом подскочил, выхватил у нее шоколад и бросил- ся вон. — Уинстон, Уинстон! — кричала вдогонку мать. — Вернись! Отдай сестре шоколад! Он остановился, но назад не пошел. Мать не сводила с него тревожных глаз. Даже сейчас она думала о том же, близком и не- избежном... — Уинстон не знал о чем. Сестра поняла, что ее оби- дели, и слабо заплакала. Мать обхватила ее одной рукой и при- жала к груди. По этому жесту он как-то догадался, что сестра уми- рает. Он повернулся и сбежал по лестнице, держа в кулаке таю- щую шоколадку. Матери он больше не видел. Когда он проглотил шоколад, ему стало стыдно, и несколько часов, покуда голод не погнал его до- мой, он бродил по улицам. Когда он вернулся, матери не было. В ту пору такое уже становилось обычным. Из комнаты ничего не исчезло, кроме матери и сестры. Одежду не взяли, даже матери- но пальто. Он до сих пор не был вполне уверен, что мать погибла. Не исключено, что ее лишь отправили в каторжный лагерь. Что до сестры, то ее могли поместить, как и самого Уинстона, в коло- нию для беспризорных (эти «воспитательные центры» возникли в результате гражданской войны), или с матерью в лагерь, или просто оставили где-нибудь умирать. Сновидение еще не погасло в голове — особенно обнимаю- щий, охранный жест матери, в котором, кажется, и заключался весь его смысл. На* память пришел другой сон, двухмесячной давности. В сегодняшнем она сидела на бедной кровати с бе- лым покрывалом, держа сестренку на руках, в том тоже сиде- ла, но на тонущем корабле, далеко внизу, и, с каждой минутой уходя все глубже, смотрела на него снизу сквозь темнеющий слой воды.
220 Джордж Оруэлл Он рассказал Джулии, как исчезла мать. Не открывая глаз, Джулия перевернулась и легла поудобнее. — Вижу, ты был тогда порядочным свиненком, — пробормо- тала она. — Дети все свинята. — Да. Но главное тут... По дыханию ее было понятно, что она снова засыпает. Ему хотелось еще поговорить о матери. Из того, что он помнил, не скла- дывалось впечатления о ней как о женщине необыкновенной, а тем более умной; но в ней было какое-то благородство, какая-то чистота — просто потому, что нормы, которых она придержива- лась, были личными. Чувства ее были ее чувствами, их нельзя было изменить извне. Ей не пришло бы в голову, что, если дей- ствие безрезультатно, оно бессмысленно. Когда любишь кого-то, ты его любишь, и, если ничего больше не можешь ему дать, ты все-таки даешь ему любовь. Когда не стало шоколадки, она при- жала ребенка к груди. Проку в этом не было, это ничего не меня- ло, это не вернуло шоколадку, не отвратило смерть — ни ее смерть, ни ребенка; но для нее было естественно так поступить. Беженка в шлюпке так же прикрыла ребенка рукой, хотя рука могла защи- тить от пуль не лучше, чем лист бумаги. Ужасную штуку сделала партия: убедила тебя, что сами по себе чувство, порыв ничего не значат, и в то же время отняла у тебя всякую власть над миром материальным. Как только ты попал к ней в лапы, что ты чувству- ешь и чего не чувствуешь, что ты делаешь и чего не делаешь — все равно. Что бы ни произошло, ты исчезнешь, ни о тебе, ни о твоих поступках никто никогда не услышит. Тебя выдернули из потока истории. А ведь людям позапрошлого поколения это не показа- лось бы таким уж важным — они не пытались изменить историю. Они были связаны личными узами верности и не подвергали их сомнению. Важны были личные отношения, и совершенно бес- помощный жест, объятие, слеза, слово, сказанное умирающему, были ценны сами по себе. Пролы, вдруг сообразил он, в этом со- стоянии и остались. Они верны не партии, не стране, не идее, а друг другу. Впервые в жизни он подумал о них без презрения — не как о косной силе, которая однажды пробудится и возродит мир. Пролы остались людьми. Они не зачерствели внутри. Они сохранили простейшие чувства, которым ему пришлось учиться сознательно. Подумав об этом, он вспомнил — вроде бы и не к
1984 221 месту, — как несколько недель назад увидел на тротуаре оторван- ную руку и пинком отшвырнул в канаву, словно это была капуст- ная кочерыжка. — Пролы — люди, — сказал он вслух. — Мы — не люди. — Почему? — спросила Джулия, опять проснувшись. — Тебе когда-нибудь приходило в голову, что самое лучшее для нас — выйти отсюда, пока не поздно, и больше не встречаться? — Да, милый, приходило, не раз. Но я все равно буду с тобой встречаться. — Нам везло, но долго это не продлится. Ты молодая. Ты вы- глядишь нормальной и неиспорченной. Будешь держаться по- дальше от таких, как я, — можешь прожить еще пятьдесят лет. — Нет. Я все обдумала. Что ты делаешь, то и я буду делать. И не унывай. Живучести мне не занимать. — Мы можем быть вместе еще полгода... год... никому это не- ведомо. В конце концов нас разлучат. Ты представляешь, как мы будем одиноки? Когда нас заберут, ни ты, ни я ничего не смо- жем друг для друга сделать, совсем ничего. Если я сознаюсь, тебя расстреляют, не сознаюсь — расстреляют все равно. Что бы я ни сказал и ни сделал, о чем бы ни умолчал, я и на пять минут твою смерть не отсрочу. Я даже не буду знать, жива ты или нет, и ты не будешь знать. Мы будем бессильны, полностью. Важно одно — не предать друг друга, хотя и это совершенно ни- чего не изменит. — Если ты — о признании, — сказала она, — признаемся как миленькие. Там все признаются. С этим ничего не поделаешь. Там пытают. — Я не о признании. Признание не предательство. Что ты ска- зал или не сказал — не важно, важно только чувство. Если меня заставят разлюбить тебя — вот будет настоящее предательство. Она задумалась. — Этого они не могут, — сказала она наконец. — Этого как раз и не могут. Сказать что угодно — что угодно — они тебя заставят, но поверить в это не заставят. Они не могут в тебя влезть. — Да, — ответил он уже не так безнадежно, — да, это верно. Влезть в тебя они не могут. Если ты чувствуешь, что оставаться человеком стоит — пусть это ничего не дает, — ты все равно их победил.
222 Джордж Оруэлл Он подумал о телекране, этом недреманном оке. Они могут следить за тобой день и ночь, но, если не потерял голову, ты мо- жешь их перехитрить. При всей своей изощренности они так и не научились узнавать, что человек думает. Может быть, когда ты у них уже в руках, это не совсем так. Неизвестно, что творится в министерстве любви, но догадаться можно: пытки, наркотики, тонкие приборы, которые регистрируют твои нервные реакции, изматывание бессонницей, одиночеством и непрерывными доп- росами. Факты, во всяком случае, утаить невозможно. Их распу- тают на допросе, вытянут из тебя пыткой. Но если цель — не ос- таться живым, а остаться человеком, тогда какая в конце концов разница? Чувств твоих они изменить не могут; если на то пошло, ты сам не можешь их изменить, даже если захочешь. Они могут выяснить до мельчайших подробностей все, что ты делал, гово- рил и думал, но душа, чьи движения загадочны даже для тебя са- мого, остается неприступной. VIII Удалось, удалось наконец! Они стояли в длинной, ровно освещенной комнате. Приглу- шенный телекран светился тускло, синий ковер мягкостью сво- ей напоминал бархат. В другом конце комнаты, за столом, у лампы с зеленым абажуром сидел О’Брайен, слева и справа от него высились стопки документов. Когда слуга ввел Джулию и Уинстона, он даже не поднял головы. Уинстон боялся, что не сможет заговорить — так стучало у него сердце. Удалось, удалось наконец — вот все, о чем он мог думать. Приход сюда был опрометчивостью, а то, что явились вдвоем, вообще безумие; правда, шли они разными дорогами и встретились только перед дверью О’Брайена. В дом войти — и то требовалось присутствие духа. Очень редко доводилось че- ловеку видеть изнутри жилье членов внутренней партии и даже забредать в их кварталы. Сама атмосфера громадного дома, бо- гатство его и простор, непривычные запахи хорошей еды и хо- рошего табака, бесшумные стремительные лифты, деловитые слуги в белых пиджаках — все внушало робость. Хотя он явил- ся сюда под вполне основательным предлогом, страх не отста-
1984 223 вал от него ни на шаг: вот сейчас из-за угла появится охранник в черной форме, потребует документы и прикажет убираться. Однако слуга О’Брайена впустил‘их беспрекословно. Это был щуплый человек в белом пиджаке, черноволосый, с ромбовид- ным и совершенно непроницаемым лицом — возможно, кита- ец. Он провел их по коридору с толстым ковром, кремовыми обоями и белыми панелями, безукоризненно чистыми. И это внушало робость. Уинстон не помнил такого коридора, где сте- ны не были бы обтерты телами. О’Брайен держал в пальцах листок бумаги и внимательно читал. Его тяжелое лицо, повернутое так, что виден был очерк носа, казалось и грозным и умным. Секунд двадцать он сидел не- подвижно. Потом подтянул к себе речепис и на гибридном мини- стерском жаргоне отчеканил: — Позиции первую запятая пятую запятая седьмую одобрить сквозь точка предложение по позиции шесть плюсплюс нелепость грани мыслепреступления точка не продолжать конструктивно до получения плюсовых цифр перевыполнения машиностроения точка конец записки. Он неторопливо встал из-за стола и бесшумно подошел к ним по ковру. Официальность он частично отставил вместе с ново- язовскими словами, но глядел угрюмее обычного, будто был не- доволен тем, что его потревожили. К ужасу, владевшему Уинсто- ном, вдруг примешалась обыкновенная растерянность. А что, если он просто совершил дурацкую ошибку? С чего он взял, что О’Брайен — политический заговорщик? Всего один взгляд да одна двусмысленная фраза; в остальном — лишь тайные меч- тания, подкрепленные разве что сном. Он даже не может отгово- риться тем, что пришел за словарем: зачем тогда здесь Джулия? 11роходя мимо телекрана, О’Брайен вдруг словно вспомнил о чем- то. Он остановился и нажал выключатель на стене. Раздался щел- чок. Голос смолк. Джулия тихонько взвизгнула от удивления. Уинстон, несмот- ря на панику, был настолько поражен, что не удержался и вос- кликнул: — Вы можете его выключить?! — Да, — сказал О’Брайен, — мы можем их выключать. Нам дано такое право.
224 Джордж Оруэлл Он уже стоял рядом. Массивный, он возвышался над ними, и выражение его лица прочесть было невозможно. С некоторой су- ровостью он ждал, что скажет Уинстон, — но о чем говорить? Даже сейчас вполне можно было понять это так, что занятой человек О’Брайен раздражен и недоумевает: зачем его потревожили? Никто не произнес ни слова. Телекран был выключен, и в комна- те стояла мертвая тишина. Секунды шли одна за другой, огром- ные. Уинстон с трудом смотрел в глаза О’Брайену. Вдруг угрю- мое лицо хозяина смягчилось как бы обещанием улыбки. Харак- терным жестом он поправил очки на носу. — Мне сказать или вы скажете? — начал он. — Я скажу, — живо отозвался Уинстон. — Он в самом деле выключен? — Да, все выключено. Мы одни. — Мы пришли сюда потому, что... Уинстон запнулся, только теперь поняв, насколько смутные привели его сюда побуждения. Он сам не знал, какой помощи ждет от О’Брайена, и объяснить, зачем он пришел, было нелегко. Тем не менее он продолжал, чувствуя, что слова его звучат неубеди- тельно и претенциозно: — Мы думаем, что существует заговор, какая-то тайная орга- низация борется с партией, и вы в ней участвуете. Мы хотим в нее вступить и для нее работать. Мы враги партии. Мы не верим в принципы ангсоца. Мы мыслепреступники. Кроме того, мы раз- вратники. Говорю это потому, что мы предаем себя вашей власти. Если хотите, чтобы мы сознались еще в каких-то преступлениях, мы готовы. Он умолк и оглянулся — ему показалось, что сзади открыли дверь. И в самом деле, маленький желтолицый слуга вошел без стука. В руках у него был поднос с графином и бокалами. — Мартин свой, — бесстрастно объяснил О’Брайен. — Мартин, несите сюда. Поставьте на круглый стол. Стульев хватает? В та- ком случае мы можем сесть и побеседовать с удобствами. Мар- тин, возьмите себе стул. У нас дело. На десять минут можете за- быть, что вы слуга. Маленький человек сел непринужденно, но вместе с тем по- чтительно — как низший, которому оказали честь. Уинстон на- блюдал за ним краем глаза. Он подумал, что этот человек всю
1984 225 жизнь разыгрывал роль и теперь боится сбросить личину даже па несколько мгновений. О’Брайен взял графин за горлышко и наполнил стаканы темно-красной жидкостью. Уинстону смутно вспомнилась виденная давным-давно — то ли на стене, то ли на ограде — громадная бутылка из электрических огней, перебегав- ших так, что из нее как бы лилось в стакан. Сверху жидкость ка- залась почти черной, а в графине, на просвет, горела, как ру- бин. Запах был кисло-сладкий. Джулия взяла свой стакан и с откровенным любопытством понюхала. — Называется — вино, — с легкой улыбкой сказал О’Брайен. — Вы, безусловно, читали о нем в книгах. Боюсь, что членам внешней партии оно нечасто достается. — Лицо у него снова стало серьез- ным, и он поднял бокал. — Мне кажется, будет уместно начать с то- ста. За нашего вождя — Эммануэля Голдстейна. Уинстон взялся за бокал нетерпеливо. Он читал о вине, меч- тал о вине. Подобно стеклянному пресс-папье и полузабытым стишкам мистера Чаррингтона, вино принадлежало мертвому романтическому прошлому — или, как Уинстон называл его про себя, минувшим дням. Почему-то он всегда думал, что вино долж- но быть очень сладким, как черносмородиновый джем, и сразу бросаться в голову. Но первый же глоток разочаровал его. Он столько лет пил джин, что сейчас, по правде говоря, и вкуса по- чти не почувствовал. Он поставил пустой бокал. — Так, значит, есть такой человек — Голдстейн? — сказал он. — Да, такой человек есть, и он жив. Где, я не знаю. — И заговор, организация? Это в самом деле? Не выдумка полиции мыслей? — Не выдумка. Мы называем ее Братством. Вы мало узнаете о Братстве, кроме того, что оно существует и вы в нем состоите. К этому я еще вернусь. — Он посмотрел на часы. — Выключать те- лекран больше чем на полчаса даже членам внутренней партии не рекомендуется. Вам не стоило приходить вместе, и уйдете вы порознь. Вы, товарищ, — он слегка поклонился Джулии, — уйде- те первой. В нашем распоряжении минут двадцать. Как вы пони- маете, для начала я должен задать вам несколько вопросов. В об- щем и целом что вы готовы делать? — Все, что в наших силах, — ответил Уинстон. К Скотный двор
226 Джордж Оруэлл О’Брайен слегка повернулся на стуле — лицом к Уинстону. Он почти не обращался к Джулии, полагая, видимо, что Уинстон говорит и за нее. Прикрыл на секунду глаза. Потом стал задавать вопросы — тихо, без выражения, как будто это было что-то за- ученное, катехизис, и ответы он знал заранее. — Вы готовы пожертвовать жизнью? -Да. — Вы готовы совершить убийство? -Да. — Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сот- ням ни в чем не повинных людей? -Да. — Изменить родине и служить иностранным державам? -Да. — Вы готовы обманывать, совершать подлоги, шантажировать, растлевать детские умы, распространять наркотики, способствовать проституции, разносить венерические болезни — делать все, что могло бы деморализовать население и ослабить могущество партии? -Да. — Если, например, для наших целей потребуется плеснуть серной кислотой в лицо ребенку — вы готовы это сделать? -Да. — Вы готовы подвергнуться полному превращению и до кон- ца дней быть официантом или портовым рабочим? -Да. — Вы готовы покончить с собой по нашему приказу? - Да. — Готовы ли вы — оба — расстаться и больше никогда не ви- деть друг друга? — Нет! — вмешалась Джулия. А Уинстону показалось, что, прежде чем он ответил, прошло очень много времени. Он как будто лишился дара речи. Язык шевелился беззвучно, прилаживаясь к началу то одного слова, то другого, опять и опять. И покуда Уинстон не произнес ответ, он сам не знал, что скажет. — Нет, — выдавил он наконец. — Хорошо, что вы сказали. Нам необходимо знать все. — О’Брайен повернулся к Джулии и спросил уже не так бесстраст-
1984 227 но: — Вы понимаете, что, если даже он уцелеет, он может стать совсем другим человеком? Допустим, нам придется изменить его совершенно. Лицо, движения, форма рук, цвет волос... даже го- лос будет другой. И вы сама, возможно, подвергнетесь такому же превращению. Наши хирурги умеют изменить человека до неуз- наваемости. Иногда это необходимо. Иногда мы даже ампутиру- ем конечность. Уинстон не удержался и еще раз искоса взглянул на монго- лоидное лицо Мартина. Никаких шрамов он не разглядел. Джу- лия побледнела, так что выступили веснушки, но смотрела на О’Брайена дерзко. Она пробормотала что-то утвердительное. — Хорошо. Об этом мы условились. На столе лежала серебряная коробка сигарет. С рассеянным видом О’Брайен подвинул коробку к ним, сам взял сигарету, по- том поднялся и стал расхаживать по комнате, как будто ему лег- че думалось на ходу. Сигареты оказались очень хорошими — тол- стые, плотно набитые, в шелковистой бумаге. О’Брайен снова по- смотрел на часы. — Мартин, вам лучше вернуться в буфетную, — сказал он. — Через четверть часа я включу. Пока не ушли, хорошенько при- смотритесь к лицам товарищей. Вам предстоит еще с ними встре- чаться. Мне — возможно, нет. Точно так же как при входе, темные глаза слуги пробежали по их лицам. В его взгляде не было и намека на дружелюбие. Он запоминал их внешность, но интереса к ним не испытывал — по крайней мере не проявлял. Уинстон подумал, что синтетическое лицо просто не может изменить выражение. Ни слова не говоря и никак с ними не попрощавшись, Мартин вышел и бесшумно зат- ворил за собой дверь. О’Брайен мерил комнату шагами, одну руку засунув в карман черного комбинезона, в другой держа сигарету. — Вы понимаете, — сказал он, — что будете сражаться во тьме? Все время во тьме. Будете получать приказы и выполнять их, не зная для чего. Позже я пошлю вам книгу, из которой вы уясните истинную природу нашего общества и ту стратегию, при помощи которой мы должны его разрушить. Когда прочтете книгу, стане- те полноправными членами Братства. Но все, кроме общих це- лей нашей борьбы и конкретных рабочих заданий, будет от вас скрыто. Я говорю вам, что Братство существует, но не могу ска-
228 Джордж Оруэлл зать, насчитывает оно сто членов или десять миллионов. По ва- шим личным связям вы не определите даже, наберется ли в нем десяток человек. В контакте с вами будут находиться трое или четверо; если кто-то из них исчезнет, на смену появятся новые. Поскольку здесь — ваша первая связь, она сохранится. Если вы получили приказ, знайте, что он исходит от меня. Если вы нам понадобитесь, найдем вас через Мартина. Когда вас схватят, вы сознаетесь. Это неизбежно. Но помимо собственных акций, со- знаваться вам будет почти не в чем. Выдать вы сможете лишь горстку незначительных людей. Вероятно, даже меня не смо- жете выдать. К тому времени я погибну или стану другим че- ловеком, с другой внешностью. Он продолжал расхаживать по толстому ковру. Несмотря на громоздкость, О’Брайен двигался с удивительным изяществом. Оно сказывалось даже в том, как он засовывал руку в карман, как держал сигарету. В нем чувствовалась сила, но еще больше — уве- ренность и проницательный, ироничный ум. Держался он не- обычайно серьезно, но в нем не было и намека на узость, свой- ственную фанатикам. Когда он вел речь об убийстве, самоубий- стве, венерических болезнях, ампутации конечностей, изменении лица, в голосе проскальзывали насмешливые нотки. «Это неиз- бежно, — говорил его тон, — мы пойдем на это не дрогнув. Но не этим мы будем заниматься, когда жизнь снова будет стоить того, чтоб люди жили». Уинстон почувствовал прилив восхищения, сейчас он почти преклонялся перед О’Брайеном. Неопределен- ная фигура Голдстейна отодвинулась на задний план. Глядя на могучие плечи О’Брайена, на тяжелое лицо, грубое и вместе с тем интеллигентное, нельзя было поверить, что этот человек потер- пит поражение. Нет такого коварства, которого он бы не разга- дал, нет такой опасности, которой он не предвидел бы. Даже на Джулию он произвел впечатление. Она слушала внимательно, и сигарета у нее потухла. О’Брайен продолжал: — До вас, безусловно, доходили слухи о Братстве. И у вас сложилось о нем свое представление. Вы, наверное, вообража- ли широкое подполье, заговорщиков, которые собираются в подвалах, оставляют на стенах надписи, узнают друг друга по условным фразам и особым жестам. Ничего подобного. Члены Братства не имеют возможности узнать друг друга, каждый
1984 229 знает лишь несколько человек. Сам Голдстейн, попади он в руки полиции мыслей, не смог бы выдать список Братства или такие сведения, которые вывели бы ее к этому списку. Списка пет. Братство нельзя истребить потому, что оно не организа- ция в обычном смысле. Оно не скреплено ничем, кроме идеи, идея же неистребима. Вам не на что будет опереться, кроме идеи. Не будет товарищей, не будет одобрения. В конце, когда вас схватят, помощи не ждите. Мы никогда не помогаем на- шим. Самое большее — если необходимо обеспечить чье-то молчание — нам иногда удается переправить в камеру бритву. Вы должны привыкнуть к жизни без результатов и без надежды. Какое-то время вы будете работать, вас схватят, вы сознаетесь, после чего умрете. Других результатов вам не увидеть. О том, что при нашей жизни наступят заметные перемены, думать не при- ходится. Мы покойники. Подлинная наша жизнь — в будущем. В нее мы войдем горсткой праха, обломками костей. Когда на- ступит это будущее, неведомо никому. Быть может, через ты- сячу лет. Сейчас же ничто невозможно — только понемногу рас- ширять владения здравого ума. Мы не можем действовать со- обща. Можем лишь передавать наше знание — от человека к человеку, из поколения в поколение. Против нас — полиция мыслей, иного пути у нас нет. Он умолк и третий раз посмотрел на часы. — Вам, товарищ, уже пора, — сказал он Джулии. — Подожди- те. Графин наполовину не выпит. Он наполнил бокалы и поднял свой. — Итак, за что теперь? — сказал он с тем же легким оттенком иронии. — За посрамление полиции мыслей? За смерть Старше- го Брата? За человечность? За будущее? — За прошлое, — сказал Уинстон. — Прошлое важнее, — веско подтвердил О’Брайен. Они осушили бокалы, и Джулия поднялась. О’Брайен взял со шкафчика маленькую коробку и дал ей белую таблетку, велев сосать. — Нельзя, чтобы от вас пахло вином, — сказал он, — лифтеры весьма наблюдательны. Едва за Джулией закрылась дверь, он словно забыл о ее суще- ствовании. Сделав два-три шага, он остановился.
230 Джордж Оруэлл — Надо договориться о деталях, — сказал он. — Полагаю, у вас есть какого-либо рода убежище? Уинстон объяснил, что есть комната над лавкой мистера Чар- рингтона. — На первое время годится. Позже мы устроим вас в дру- гое место. Убежища надо часто менять. А пока что постараюсь как можно скорее послать вам книгу, — Уинстон отметил, что даже О’Брайен произносит это слово с нажимом, — книгу Голд- стейна, вы понимаете. Возможно, я достану ее только через несколько дней. Как вы догадываетесь, экземпляров в нали- чии мало. Полиция мыслей разыскивает их и уничтожает чуть ли не так же быстро, как мы печатаем. Но это не имеет боль- шого значения. Книга неистребима. Если погибнет последний экземпляр, мы сумеем воспроизвести ее почти дословно. На работу вы ходите с портфелем? — Как правило, да. — Какой у вас портфель? — Черный, очень обтрепанный. С двумя застежками. — Черный, с двумя застежками, очень обтрепанный... Хоро- шо. В ближайшее время — день пока не могу назвать — в одном из ваших утренних заданий попадется слово с опечаткой, и вы затребуете повтор. На следующий день вы отправитесь на работу без портфеля. В этот день на улице вас тронет за руку человек и скажет: «По-моему, вы обронили портфель». Он даст вам порт- фель с книгой Голдстейна. Вы вернете ее ровно через две недели. Наступило молчание. — До ухода у вас минуты три, — сказал О’Брайен. — Мы встре- тимся снова... если встретимся... Уинстон посмотрел ему в глаза. — Там, где нет темноты? — неуверенно закончил он. О’Брай- ен кивнул, нисколько не удивившись. — Там, где нет темноты, — повторил он так, словно это был по- нятный ему намек. — А пока — не хотели бы вы что-нибудь ска- зать перед уходом? Пожелание? Вопрос? Уинстон задумался. Спрашивать ему было больше не о чем; еще меньше хотелось изрекать на прощание высокопарные ба- нальности. В голове у него возникло нечто, не связанное прямо ни с Братством, ни с О’Брайеном: видение, в котором совмести-
1984 231 лись темная спальня, где провела последние дни мать, и комнат- ка у мистера Чаррингтона, со стеклянным пресс-папье и гравю- рой в рамке розового дерева. Почти непроизвольно он спросил: — Вам не приходилось слышать один старый стишок с таким началом: «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет»? О’Брайен и на этот раз кивнул. Любезно и с некоторой важ- ностью он закончил строфу: Апельсинчики как мед, В колокол Сспт-Клсмснт бьет. И звонит Сспт-Мартип: Отдавай мио фартинг! И Олд-Бсйли, ох, сердит. Возвращай должок! — гудит. Все верпу с получки! — хнычет Колокольный звон Шордитча. — Вы знаете последний стих! — сказал Уинстон. — Да, я знаю последний стих. Но боюсь, вам пора уходить. Постойте. Разрешите и вам дать таблетку. Уинстон встал, О’Брайен подал руку. Ладонь Уинстона была смята его пожатием. В дверях Уинстон оглянулся: О’Брайен уже думал о другом. Он ждал, положив руку на выключатель теле- крана. За спиной у него Уинстон видел стол с лампой под зеле- ным абажуром, речепис и проволочные корзинки, полные доку- ментов. Эпизод закончился. Через полминуты, подумал Уинстон, хозяин вернется к ответственной партийной работе. IX От усталости Уинстон превратился в студень. Студень — подходящее слово. Оно пришло ему в голову неожиданно. Он чув- ствовал себя не только дряблым, как студень, но и таким же по- лупрозрачным. Казалось, если поднять ладонь, она будет просве- чивать. Трудовая оргия выпила из него кровь и лимфу, оставила только хрупкое сооружение из нервов, костей и кожи. Все ощу- щения обострились чрезвычайно. Комбинезон тер плечи, троту- ар щекотал ступни, даже кулак сжать стоило такого труда, что хрустели суставы. За пять дней он отработал больше девяноста часов. И так — все в министерстве. Но теперь аврал кончился, делать было нече-
232 Джордж Оруэлл го — совсем никакой партийной работы до завтрашнего утра. Шесть часов он мог провести в убежище и еще девять — в своей постели. Под мягким вечерним солнцем, не торопясь, он шел по грязной улочке к лавке мистера Чаррингтона и, хоть поглядывал настороженно, нет ли патруля, в глубине души был уверен, что сегодня вечером можно не бояться, никто не остановит. Тяжелый портфель стукал по колену при каждом шаге, и удары легким по- калыванием отдавались по всей ноге. В портфеле лежала книга, лежала уже шестой день, но до сих пор он не то что раскрыть ее — даже взглянуть на нее не успел. На шестой день Недели ненавис- ти, после шествий, речей, криков, пения, лозунгов, транспаран- тов, фильмов, восковых чучел, барабанной дроби, визга труб, мар- шевого топота, лязга танковых гусениц, рева эскадрилий и ору- дийной пальбы, при заключительных судорогах всеобщего оргаз- ма, когда ненависть дошла до такого кипения, что, попадись толпе те две тысячи евразийских военных преступников, которых пред- стояло публично повесить в последний день мероприятий, их не- пременно растерзали бы, — в этот самый день было объявлено, что Океания с Евразией не воюет. Война идет с Остазией. Евра- зия — союзник. Ни о какой перемене, естественно, и речи не было. Просто стало известно — вдруг и всюду разом, — что враг — Остазия, а не Евразия. Когда это произошло, Уинстон как раз участвовал в демонстрации на одной из центральных площадей Лондона. Был уже вечер, мертвенный свет прожекторов падал на белые лица и алые знамена. На площади столпилось несколько ты- сяч человек, среди них — примерно тысяча школьников, одной группой, в форме разведчиков. С затянутой кумачом трибуны выступал оратор из внутренней партии — тощий человечек с необычайно длинными руками и большой лысой головой, на которой развевались отдельные мягкие прядки волос. Корчась от ненависти, карлик одной рукой душил за шейку микрофон, а дру- гая, громадная на костлявом запястье, угрожающе загребала воз- дух над головой. Металлический голос из репродукторов гремел о бесконечных зверствах, бойнях, выселениях целых народов, гра- бежах, насилиях, пытках военнопленных, бомбардировках мир- ного населения, пропагандистских вымыслах, наглых агрессиях, нарушенных договорах. Слушая его, через минуту не поверить, а
1984 233 через две не взбеситься было почти невозможно. То и дело ярость в толпе перекипала через край и голос оратора тонул в зверском реве, вырывавшемся из тысячи глоток. Свирепее всех кричали школьники. Речь продолжалась уже минут двадцать, как вдруг на трибуну взбежал курьер и подсунул оратору бумажку. Тот раз- вернул ее й прочел, не переставая говорить. Ничто не измени- лось ни в голосе его, ни в повадке, ни в содержании речи, но име- на вдруг стали иными. Без всяких слов по толпе прокатилась вол- на понимания. Воюем с Остазией! В следующий миг возникла гигантская суматоха. Все плакаты и транспаранты на площади были неправильные! На половине из них — совсем не те лица! Вредительство! Работа голдстейновских агентов! Была бурная ин- терлюдия: со стен сдирали плакаты, рвали в клочья и топтали транспаранты. Разведчики показывали чудеса ловкости, караб- каясь по крышам и срезая лозунги, трепетавшие между дымохо- дами. Через две-три минуты все было кончено. Оратор, еще дер- жавший за горло микрофон, продолжал речь без заминки, суту- лясь и загребая воздух. Еще минута — и толпа вновь разразилась первобытными криками злобы. Ненависть продолжалась как ии в чем не бывало — только предмет стал другим. Задним числом Уинстон поразился тому, как оратор сменил линию буквально на полуфразе, не только не запнувшись, но даже не нарушив синтаксиса. Но сейчас ему было не до этого. Как раз во время суматохи, когда срывали плакаты, кто-то тронул его за плечо и произнес: «Прошу прощения, по-моему, вы обронили портфель». Он рассеянно принял портфель и ничего не ответил. Он знал, что в ближайшие дни ему не удастся заглянуть в порт- фель. Едва кончилась демонстрация, он пошел в министерство правды, хотя время было без чего-то двадцать три. Все сотрудни- ки министерства поступили так же. Распоряжения явиться на службу, которые уже неслись из телекранов, были излишни. Океания воюет с Остазией: Океания всегда воевала с Ост- азией. Большая часть всей политической литературы последних пяти лет устарела. Всякого рода сообщения и документы, книги, газеты, брошюры, фильмы, фонограммы, фотографии — все это следовало молниеносно уточнить. Хотя указания на этот счет не было, стало известно, что руководители решили уничтожить в те- чение недели всякое упоминание о войне с Евразией и союзе с
234 Джордж Оруэлл Остазией. Работы было невпроворот, тем более что процедуры, с ней связанные, нельзя было называть своими именами. В отделе документации трудились по восемнадцать часов в сутки с двумя трехчасовыми перерывами для сна. Из подвалов принесли мат- расы и разложили в коридорах; из столовой на тележках возили еду — бутерброды и кофе «Победа». К каждому перерыву Уин- стон старался очистить стол от работы, и каждый раз, когда он приползал обратно, со слипающимися глазами и ломотой во всем теле, его ждал новый сугроб бумажных трубочек, почти завалив- ший речепис и даже осыпавшийся на пол; первым делом, чтобы освободить место, он собирал их в более или менее аккуратную горку. Хуже всего, что работа была отнюдь не механическая. Иног- да достаточно было заменить одно имя другим; но всякое под- робное сообщение требовало внимательности и фантазии. Что- бы только перенести войну из одной части света в другую, и то нужны были немалые географические познания. На третий день глаза у него болели невыносимо, и каждые несколько минут приходилось протирать очки. Это напомина- ло какую-то непосильную физическую работу: ты как будто и можешь от нее отказаться, но нервический азарт подхлестыва- ет тебя и подхлестывает. Задумываться ему было некогда, но, кажется, его нисколько не тревожило то, что каждое слово, ска- занное им в речепис, каждый росчерк чернильного карандаша — преднамеренная ложь. Как и все в отделе, он беспокоился толь- ко об одном — чтобы подделка была безупречна. Утром шесто- го дня поток заданий стал иссякать. За полчаса на стол не вы- пало ни одной трубочки; потом одна — и опять ничего. При- мерно в то же время работа пошла на спад повсюду. По отделу пронесся глубокий и, так сказать, затаенный вздох. Великий негласный подвиг совершен. Ни один человек на свете доку- ментально не докажет, что война с Евразией была. В 12.00 не- ожиданно объявили, что до завтрашнего утра сотрудники ми- нистерства свободны. С книгой в портфеле (во время работы он держал его между ног, а когда спал — под собой) Уинстон пришел домой, побрился и едва не уснул в ванне, хотя вода была чуть теплая. Сладостно хрустя суставами, он поднялся по лестнице в комнатку у мистера Чаррингтона. Усталость не прошла, но спать уже не хотелось. Он распахнул окно, зажег
1984 235 грязную керосинку и поставил воду для кофе. Джулия скоро придет, а пока — книга. Он сел в засаленное кресло и расстег- нул портфель. На самодельном черном переплете толстой кни- ги заглавия не было. Печать тоже оказалась слегка неровной. Страницы, обтрепанные по краям, раскрывались легко — кни- га побывала во многих руках. На титульном листе значилось: ЭММАНУЭЛЬГОЛДСТЕЙН ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА ОЛИГАРХИЧЕСКОГО КОЛЛЕКТИВИЗМА Уинстон начал читать. Глава 1 Незнание — сила На протяжении всей зафиксированной истории и, по-види- мому, с конца неолита в мире были люди трех сортов: высшие, средние и низшие. Группы подразделялись самыми разными спо- собами, носили всевозможные наименования, их численные про- порции, а также взаимные отношения от века к веку менялись; по неизменной оставалась фундаментальная структура общества. Даже после колоссальных потрясений и необратимых, казалось бы, перемен структура эта восстанавливалась, подобно тому как восстанавливает свое положение гироскоп, куда бы его ни толк- нули. Цели этих трех групп совершенно несовместимы... Уинстон прервал чтение — главным образом для того, чтобы еще раз почувствовать: он читает, спокойно и с удобствами. Он был один: ни телекрана, ни уха у замочной скважины, ни нервно- го позыва оглянуться и прикрыть страницу рукой. Издалека тихо доносились крики детей; в самой же комнате — ни звука, только часы стрекотали, как сверчок. Он уселся поглубже и положил ноги на каминную решетку. Вдруг, как бывает при чтении, когда зна- ешь, что все равно книгу прочтешь и перечтешь от доски до дос- ки, он раскрыл ее наугад и попал на начало третьей главы. Он стал читать:
236 Джордж Оруэлл Глава 3 Война — это мир Раскол мира на три сверхдержавы явился событием, которое могло быть предсказано и было предсказано еще до середины XX века. После того как Россия поглотила Европу, а Соединенные Штаты — Британскую империю, фактически сложились две из них. Третья, Остазия, оформилась как единое целое лишь спустя десятилетие, наполненное беспорядочными войнами. Границы между сверхдержавами кое-где не установлены, кое-где сдвига- ются в зависимости от военной фортуны, но в целом совпадают с естественными географическими рубежами. Евразия занимает всю северную часть Европейского и Азиатского континентов, от Португалии до Берингова пролива. В Океанию входят обе Аме- рики, атлантические острова, включая Британские, Австралазия и Юг Африки. Остазия, наименьшая из трех и с не вполне уста- новившейся западной границей, включает в себя Китай, страны к югу от него, Японские острова и большие, но не постоянные части Маньчжурии, Монголии и Тибета. В том или ином сочетании три сверхдержавы постоянно ве- дут войну, которая длится уже двадцать пять лет. Война, однако, уже не то отчаянное, смертельное противоборство, каким она была в первой половине XX века. Это военные действия с ограничен- ными целями, причем противники не в состоянии уничтожить друг друга, материально в войне не заинтересованы и не проти- востоят друг другу идеологически. Но неверно думать, что мето- ды ведения войны и преобладающее отношение к ней стали ме- нее жестокими и кровавыми. Напротив, во всех странах военная истерия имеет всеобщий и постоянный характер, а такие акты, как насилие, мародерство, убийство детей, обращение всех жи- телей в рабство, репрессии против пленных, доходящие до вар- ки или погребения живьем, считаются нормой и даже добле- стью — если совершены своей стороной, а не противником. Но физически войной занята малая часть населения — в основном хорошо обученные профессионалы, и людские потери сравни- тельно невелики. Бои — когда бои идут — развертываются на от- даленных границах, о местоположении которых рядовой гражда- нин может только гадать, или вокруг плавающих крепостей, ко-
1984 237 торые контролируют морские коммуникации. В центрах циви- лизации война дает о себе знать лишь постоянной нехваткой по- требительских товаров да от случая к случаю — взрывом ракеты, уносящим порой несколько десятков жизней. Война, в сущнос- ти, изменила свой характер. Точнее, вышли на первый план преж- де второстепенные причины войны. Мотивы, присутствовавшие до некоторой степени в больших войнах начала XX века, стали доминировать, ихюсознали и ими руководствуются. Дабы понять природу нынешней войны — а, несмотря на пе- регруппировки, происходящие раз в несколько лет, это все время одна и та же война, — надо прежде всего усвоить, что она никогда не станет решающей. Ни одна из трех сверхдержав не может быть завоевана даже объединенными армиями двух других. Силы их слишком равны, и естественный оборонный потенциал неисчер- паем. Евразия защищена своими необозримыми пространствами, Океания — шириной Атлантического и Тихого океанов, Остазия — плодовитостью и трудолюбием ее населения. Кроме того, в мате- риальном смысле сражаться больше не за что. С образованием самодостаточных экономических систем борьба за рынки — глав- ная причина прошлых войн — прекратилась, соперничество из-за сырьевых баз перестало быть жизненно важным. Каждая из трех держав настолько огромна, что может добыть почти все нужное сырье на своей территории. А если уж говорить о чисто экономи- ческих целях войны, то это война за рабочую силу. Между грани- цами сверхдержав, не принадлежа ни одной из них постоянно, располагается неправильный четырехугольник с вершинами в Танжере, Браззавиле, Дарвине и Гонконге, в нем проживает при- мерно одна пятая населения Земли. За обладание этими густона- селенными областями, а также арктической ледяной шапкой и борются постоянно три державы. Фактически ни одна из них ни- когда полностью не контролировала спорную территорию. Час- ти ее постоянно переходят из рук в руки; возможность захватить ту или иную часть внезапным предательским маневром как раз и диктует бесконечную смену партнеров. Все спорные земли располагают важными минеральными ре- сурсами, а некоторые производят ценные растительные продук- ты, как, например, каучук, который в холодных странах прихо- дится синтезировать, причем сравнительно дорогими способами.
238 Джордж Оруэлл Но самое главное, они располагают неограниченным резервом дешевой рабочей силы. Тот, кто захватывает Экваториальную Аф- рику, или страны Ближнего Востока, или индонезийский архи- пелаг, приобретает сотни миллионов практически даровых рабо- чих рук. Население этих районов, более или менее открыто низ- веденное до состояния рабства, беспрерывно переходит из-под власти одного оккупанта под власть другого и лихорадочно рас- ходуется ими, подобно углю и нефти, чтобы произвести больше оружия, чтобы захватить больше территории, чтобы получить больше рабочей силы, чтобы произвести больше оружия — и так до бесконечности. Надо отметить, что боевые действия ведутся в основном лишь на окраинах спорных территорий. Рубежи Евра- зии перемещаются взад и вперед между Конго и северным побе- режьем Средиземного моря; острова в Индийском и Тихом океа- нах захватывает то Океания, то Остазия; в Монголии линия раз- дела между Евразией и Остазией непостоянна; в Арктике все три державы претендуют на громадные территории — по большей ча- сти незаселенные и неисследованные; однако приблизительное равновесие сил всегда сохраняется, и метрополии всегда неприс- тупны. Больше того, мировой экономике, по существу, не нужна рабочая сила эксплуатируемых тропических стран. Они ничем не обогащают мир, ибо все, что там производится, идет на войну, а задача войны — подготовить лучшую позицию для новой вой- ны. Своим рабским трудом эти страны просто позволяют нара- щивать темп непрерывной войны. Но если бы их не было, струк- тура мирового сообщества и процессы, ее поддерживающие, су- щественно не изменились бы. Главная цель современной войны (в соответствии с принци- пом двоемыслия эта цель одновременно признается и не призна- ется руководящей головкой внутренней партии) — израсходовать продукцию машины, не повышая общего уровня жизни. Вопрос, как быть с излишками потребительских товаров в индустриаль- ном обществе, подспудно назрел еще в конце XIX века. Ныне, когда мало кто даже ест досыта, вопрос этот, очевидно, не стоит; возможно, он не встал бы даже в том случае, если бы не действо- вали искусственные процессы разрушения. Сегодняшний мир — скудное, голодное, запущенное место по сравнению с миром, су- ществовавшим до 1914 года, а тем более если сравнивать его с
1984 239 безоблачным будущим, которое воображали люди той поры. В начале XX века мечта о будущем обществе, невероятно богатом, с обилием досуга, упорядоченном, Эффективном — о сияющем ан- тисептическом мире из стекла, стали и снежно-белого бетона—жила в сознании чуть ли не каждого грамотного человека. Наука и тех- ника развивались с удивительной быстротой, и естественно было предположить, что так они и будут развиваться. Этого не про- изошло — отчасти из-за обнищания, вызванного длинной чере- дой войн и революций, отчасти из-за того, что научно-техниче- ский прогресс основывался на эмпирическом мышлении, кото- рое не могло уцелеть в жестко регламентированном обществе. В целом мир сегодня примитивнее, чем пятьдесят лет назад. Разви- лись некоторые отсталые области, созданы разнообразные новые устройства — правда, так или иначе связанные с войной и поли- цейской слежкой, — но эксперимент и изобретательство в основ- ном отмерли, и разруха, вызванная атомной войной 50-х годов, полностью не ликвидирована. Тем не менее опасности, которые несет с собой машина, никуда не делись. С того момента, когда машина заявила о себе, всем мыслящим людям стало ясно, что исчезла необходимость в черной работе — а значит, и главная предпосылка человеческого неравенства. Если бы машину на- правленно использовали для этой цели, то через несколько поко- лений было бы покончено и с голодом, и с изнурительным тру- дом, и с грязью, и с неграмотностью, и с болезнями. Да и не буду- чи употреблена для этой цели, а, так сказать, стихийным поряд- ком — производя блага, которые иногда невозможно было распределить, — машина за пять десятков лет в конце XIX века и начале XX разительно подняла жизненный уровень обыкновен- ного человека. Но так же ясно было и то, что общий рост благосостояния уг- рожает иерархическому обществу гибелью, а в каком-то смысле и есть уже его гибель. В мире, где рабочий день короток, где каж- дый сыт и живет в доме с ванной и холодильником, владеет авто- мобилем или даже самолетом, самая очевидная, а быть может, и самая важная форма неравенства уже исчезла. Став всеобщим, богатство перестает порождать различия. Можно, конечно, вооб- разить общество, г&е блага, в смысле личной собственности и удо- вольствий, будут распределены поровну, а власть останется у
240 Джордж Оруэлл маленькой привилегированной касты. Но на деле такое общество не может долго быть устойчивым. Ибо если обеспеченностью и досугом смогут наслаждаться все, то громадная масса людей, оту- певших от нищеты, станет грамотной и научится думать самосто- ятельно; после чего эти люди рано или поздно поймут, что при- вилегированное меньшинство не выполняет никакой функции, и выбросят его. В конечном счете иерархическое общество зиждет- ся только на нищете и невежестве. Вернуться к сельскому образу жизни, как мечтали некоторые мыслители в начале XX века, — выход нереальный. Он противоречит стремлению к индустриа- лизации, которое почти повсеместно стало квазиинстинктом; кро- ме того, индустриально отсталая страна беспомощна в военном отношении и прямо или косвенно попадет в подчинение к более развитым соперникам. Не оправдал себя и другой способ: держать массы в нищете, ограничив производство товаров. Это уже отчасти наблюдалось на конечной стадии капитализма — приблизительно между 1920 и 1940 годами. В экономике многих стран был допущен застой, зем- ли не возделывались, оборудование не обновлялось, большие группы населения были лишены работы и кое-как поддержива- ли жизнь за счет государственной благотворительности. Но это также ослабляло военную мощь, и, поскольку лишения явно не были вызваны необходимостью, неизбежно возникала оппозиция. Задача состояла в том, чтобы промышленность работала на пол- ных оборотах, не увеличивая количество материальных ценнос- тей в мире. Товары надо производить, но не надо распределять. На практике единственный путь к этому — непрерывная война. Сущность войны — уничтожение не только человеческих жиз- ней, но и плодов человеческого труда. Война — это способ разби- вать вдребезги, распылять в стратосфере, топить в морской пу- чине материалы, которые могли бы улучшить народу жизнь и тем самым в конечном счете сделать его разумнее. Даже когда ору- жие не уничтожается на поле боя, производство его — удобный способ истратить человеческий труд й не произвести ничего для потребления. Плавающая крепость, например, поглоти- ла столько труда, сколько пошло бы на строительство не- скольких сот грузовых судов. В конце концов она устаревает, идет на лом, не принеся никому материальной пользы, и вновь с гро-
1984 241 мадными трудами строится другая плавающая крепость. Теоре- тически военные усилия всегда планируются так, чтобы погло- тить все излишки, которые могли бы остаться после того, как бу- дут удовлетворены минимальные нужды населения. Практиче- ски нужды населения всегда недооцениваются, и в результате — хроническая'нехватка предметов первой необходимости; но она счи- тается полезной. Это обдуманная политика: держать даже привиле- гированные слои на грани лишений, ибо общая скудость повышает значение мелких привилегий и тем увеличивает различия между одной группой и другой. По меркам начала XX века даже член внут- ренней партии ведет аскетическую и многотрудную жизнь. Однако немногие преимущества, которые ему даны, — большая, хорошо обо- рудованная квартира, одежда из лучшей ткани, лучшего качества нища, табак и напитки, два или три слуги, персональный автомо- биль или вертолет — пропастью отделяют его от члена внешней партии, а тот, в свою очередь, имеет такие же преимущества перед беднейшей массой, которую мы именуем «пролы». Это социальная атмосфера осажденного города, где разница между богатством и ни- щетой заключается в обладании куском конины. Одновременно бла- годаря ощущению войны, а следовательно, опасности передача всей власти маленькой верхушке представляется естественным, необхо- димым условием выживания. Война, как нетрудно видеть, не только осуществляет нужные разрушения, но и осуществляет их психологически приемлемым способом. В принципе было бы очень просто израсходовать из- быточный труд на возведение храмов и пирамид, рытье ям, а за- тем их засыпку или даже на производство огромного количества товаров, с тем чтобы после предавать их огню. Однако так мы соз- дадим только экономическую, а не эмоциональную базу иерар- хического общества. Дело тут не в моральном состоянии масс — их настроения роли не играют, покуда массы приставлены к ра- боте, — а в моральном состоянии самой партии. От любого, пусть самого незаметного члена партии требуются знание дела, трудо- любие и даже ум в узких пределах, но так же необходимо, чтобы он был невопрошающим невежественным фанатиком и в душе его господствовали страх, ненависть, слепое поклонение и оргиасти- ческий восторг. Другими словами, его ментальность должна со- ответствовать состоянию войны. Не важно, идет ли война на са-
242 Джордж Оруэлл мом деле, и, поскольку решительной победы быть не может, не важно, хорошо идут дела на фронте или худо. Нужно одно: нахо- диться в состоянии войны. Осведомительство, которого партия требует от своих членов и которого легче добиться в атмосфере войны, приняло всеобщий характер, но чем выше люди по поло- жению, тем активнее оно проявляется. Именно во внутренней партии сильнее всего военная истерия и ненависть к врагу. Как администратор, член внутренней партии нередко должен знать, что та или иная военная сводка не соответствует истине, нередко ему известно, что вся война — фальшивка и либо вообще не ве- дется, либо ведется совсем не с той целью, которую декларируют; но такое знание легко нейтрализуется методом двоемыслия. При всем этом ни в одном члене внутренней партии не пошатнется мистическая вера в то, что война — настоящая, кончится победо- носно и Океания станет безраздельной хозяйкой земного шара. Для всех членов внутренней партии эта грядущая победа — догмат веры. Достигнута она будет либо постепенным расшире- нием территории, что обеспечит подавляющее превосходство в силе, либо благодаря какому-то новому, неотразимому оружию. Поиски нового оружия продолжаются постоянно, и это одна из немногих областей, где еще может найти себе применение изоб- ретательный и теоретический ум. Ныне в Океании наука в преж- нем смысле почти перестала существовать. На новоязе нет слова «наука». Эмпирический метод мышления, на котором основаны все научные достижения прошлого, противоречит коренным принципам ангсоца. И даже технический прогресс происходит только там, где результаты его можно как-то использовать для сокращения человеческой свободы. В полезных ремеслах мир либо стоит на месте, либо движется вспять. Поля пашут конным плугом, а книги сочиняют на машинах. Но в жизненно важных областях, то есть в военной и полицейско-сыскной, эмпирический метод поощряют или по крайней мере терпят. У партии две цели: завоевать весь земной шар и навсегда уничтожить возможность независимой мысли. Поэтому она озабочена двумя проблемами. Первая — как вопреки желанию человека узнать, что он думает, и вторая — как за несколько секунд, без предупреждения, убить несколько сот миллионов человек. Таковы суть предметы, кото- рыми занимается оставшаяся наука. Сегодняшний ученый — это
1984 243 либо гибрид психолога и инквизитора, дотошно исследующий ха- рактер мимики, жестов, интонаций и испытывающий действие медикаментов, шоковых процедур/гипноза и пыток в целях из- влечения правды из человека; либо это химик, физик, биолог, занятый исключительно такими отраслями своей науки, которые связаны с умерщвлением. В громадных лабораториях министер- ства мира и на опытных полигонах, скрытых в бразильских джун- глях, австралийской пустыне, на уединенных островах Антарк- тики, неутомимо трудятся научные коллективы. Одни планиру- ют материально-техническое обеспечение будущих войн, другие разрабатывают все более мощные ракеты, все более сильные взрывчатые вещества, все более прочную броню; третьи изобре- тают новые смертоносные газы или растворимые яды, которые можно будет производить в таких количествах, чтобы уничтожить растительность на целом континенте, или новые виды микро- бов, неуязвимые для антител; четвертые пытаются сконструи- ровать транспортное средство, которое сможет прошивать зем- лю, как подводная лодка — морскую толщу, или самолет, не привязанный к аэродромам и авианосцам; пятые изучают со- всем фантастические идеи наподобие того, чтобы фокусиро- вать солнечные лучи линзами в космическом пространстве или провоцировать землетрясения путем проникновения к раска- ленному ядру Земли. Ни один из этих проектов так и не приблизился к осуществ- лению, и ни одна из трех сверхдержав решительного преимуще- ства никогда не достигала. Но самое удивительное: все три уже обладают атомной бомбой — оружием гораздо более мощным, чем то, что могли бы дать нынешние разработки. Хотя партия, как заведено, приписывает это изобретение себе, бомбы появились еще в 40-х годах и впервые были применены массированно лет десять спустя. Тогда на промышленные центры — главным обра- зом в европейской России, Западной Европе и Северной Амери- ке — были сброшены сотни бомб. В результате правящие группы всех стран убедились: еще несколько бомб — и конец организо- ванному обществу, а следовательно, их власти. После этого, хотя никакого официального соглашения не было даже в проекте, атом- ные бомбардировки прекратились. Все три державы продолжа- ют лишь производить и накапливать атомные бомбы в расчете на
244 Джордж Оруэлл то, что рано или поздно представится удобный случай, когда они смогут решить войну в свою пользу. В целом же последние трид- цать — сорок лет военное искусство топчется на месте. Шире ста- ли использоваться вертолеты; бомбардировщики по большей ча- сти вытеснены беспилотными снарядами, боевые корабли с их невысокой живучестью уступили место почти непотопляемым плавающим крепостям; в остальном боевая техника изменилась мало. Так, подводная лодка, пулемет, даже винтовка и ручная гра- ната по-прежнему в ходу. И, несмотря на бесконечные сообще- ния о кровопролитных боях в прессе и по телекранам, грандиоз- ные сражения прошлых войн, когда за несколько недель гибли сотни тысяч и даже миллионы, уже не повторяются. Все три сверхдержавы никогда не предпринимают маневров, чреватых риском тяжелого поражения. Если и осуществляется крупная операция, то, как правило, это — внезапное нападение на союзника. Все три державы следуют — или уверяют себя, что следуют, — одной стратегии. Идея ее в том, чтобы посредством боевых действий, переговоров и своевременных изменнических ходов полностью окружить противника кольцом военных баз, за- ключить с ним пакт о дружбе и сколько-то лет поддерживать мир, дабы усыпить всякие подозрения. Тем временем во всех стратегических пунктах можно смонтировать ракеты с атомны- ми боевыми частями и наконец нанести массированный удар, столь разрушительный, что противник лишится возможности ответного удара. Тогда можно будет подписать договор о дружбе с третьей мировой державой и готовиться к новому нападению. Излишне говорить, что план этот — всего лишь греза, он неосу- ществим. Да и бои если ведутся, то лишь вблизи спорных облас- тей у экватора и у полюса; вторжения на территорию противника не было никогда. Этим объясняется и неопределенность некото- рых границ между сверхдержавами. Евразии, например, нетруд- но было бы захватить Британские острова, географически при- надлежащие Европе; с другой стороны, и Океания могла бы ото- двинуть свои границы к Рейну и даже Висле. Но тогда был бы нарушен принцип, хотя и не провозглашенный, но соблюдаемый всеми сторонами, — принцип культурной целостности. Если Оке- ания завоюет области, прежде называвшиеся Францией и Герма- нией, то возникнет необходимость либо истребить жителей, что
1984 245 физически трудноосуществимо, либо ассимилировать стомилли- онный народ, в техническом отношении находящийся примерно па том же уровне развития, что и Океания. Перед всеми тремя державами стоит одна и та же проблема. Их устройство, безус- ловно, требует, чтобы контактов с иностранцами не было — за исключением военнопленных и цветных рабов, да и то в ограни- ченной степени. С глубочайшим подозрением смотрят даже на официального (в данную минуту) союзника. Если не считать пленных, гражданин Океании никогда не видит граждан Евра- зии и Остазии, и знать иностранные языки ему запрещено. Если разрешить ему контакт с иностранцами, он обнаружит, что это такие же люди, как он, а рассказы о них — по большей части ложь. Закупоренный мир, где он обитает, раскроется, и страх, ненависть, убежденность в своей правоте, которыми жив его гражданский дух, могут испариться. Поэтому все три стороны понимают, что, как бы часто ни переходили из рук в руки Персия и Египет, Ява и Цейлон, основные границы не должно пересекать ничто, кроме ракет. Под этим скрывается факт, никогда не обсуждаемый вслух, по молчаливо признаваемый и учитываемый при любых действи- ях, а именно: условия жизни во всех трех державах весьма схожи. В Океании государственное учение именуется ангсоцем, в Евра- зии — необольшевизмом, а в Остазии его называют китайским словом, которое обычно переводится как «культ смерти», но луч- ше, пожалуй, передало бы его смысл «стирание личности». Граж- данину Океании не дозволено что-либо знать о догмах двух дру- гих учений, но он привык проклинать их как варварское надру- гательство над моралью и здравым смыслом. На самом деле эти три идеологии почти неразличимы, а общественные системы, на них основанные, неразличимы совсем. Везде та же пирамидаль- ная структура, тот же культ полубога-вождя, та же экономика, живущая постоянной войной и для войны. Отсюда следует, что три державы не только не могут покорить одна другую, но и не получили бы от этого никакой выгоды. Напротив, покуда они враждуют, они подпирают друг друга, подобно трем снопам. И как всегда, правящие группы трех стран и сознают и одновремен- но не сознают, что делают. Они посвятили себя завоеванию мира, но вместе с тем понимают, что война должна длиться постоянно,
246 Джордж Оруэлл без победы. А благодаря тому, что опасность быть покоренным государству не грозит, становится возможным отрицание действи- тельности — характерная черта и ангсоца и конкурирующих уче- ний. Здесь надо повторить сказанное ранее: став постоянной, вой- на изменила свой характер. В прошлом война, можно сказать, по определению, была чем- то, что рано или поздно кончалось — как правило, несомненной победой или поражением. Кроме того, в прошлом война была од- ним из главных инструментов, не дававших обществу оторваться от физической действительности. Во все времена все правители пытались навязать подданным ложные представления о действи- тельности; но иллюзий, подрывающих военную силу, они позво- лить себе не могли. Покуда поражение влечет за собой потерю независимости или какой-то другой результат, считающийся не- желательным, поражения надо остерегаться самым серьезным об- разом. Нельзя игнорировать физические факты. В философии, в религии, в этике, в политике дважды два может равняться пяти, но, если вы конструируете пушку или самолет, дважды два долж- но быть четыре. Недееспособное государство раньше или позже будет побеждено, а дееспособность не может опираться на иллю- зии. Кроме того, чтобы быть дееспособным, необходимо умение учиться на уроках прошлого, а для этого надо более или менее точно знать, что происходило в прошлом. Газеты и книги по исто- рии, конечно, всегда страдали пристрастностью и предвзятостью, но фальсификация в сегодняшних масштабах прежде была бы невоз- можна. Война всегда была стражем здравого рассудка, и, если гово- рить о правящих классах, вероятно, главным стражем. Пока войну можно было выиграть или проиграть, никакой правящий класс не имел права вести себя совсем безответственно. Но когда война становится буквально бесконечной, она пере- стает быть опасной. Когда война бесконечна, такого понятия, как военная необходимость, нет. Технический прогресс может пре- кратиться, можно игнорировать и отрицать самые очевидные факты. Как мы уже видели, исследования, называемые научны- ми, еще ведутся в военных целях, но, по существу, это своего рода мечтания, и никого не смущает, что они безрезультатны. Дее- способность и даже боеспособность больше не нужны. В Океа- нии все плохо действует, кроме полиции мыслей. Поскольку
1984 247 сверхдержавы непобедимы, каждая представляет собой отдель- ную вселенную, где можно предаваться почти любому умствен- ному извращению. Действительность оказывает давление толь- ко через обиходную жизнь: надо есть и пить, надо иметь кров и одеваться, нельзя глотать ядовитые вещества, выходить через окно на верхнем этаже и так далее. Между жизнью и смертью, между физическим удовольствием и физической болью разница все-таки есть — но и только. Отрезанный от внешнего мира и от прошлого, гражданин Океании, подобно человеку в межзвездном пространстве, не знает, где верх, где низ. Правители такого госу- дарства обладают абсолютной властью, какой не было ни у цеза- рей, ни у фараонов. Они не должны допустить, чтобы их подо- печные мерли от голода в чрезмерных количествах, когда это уже представляет известные неудобства, они должны поддерживать военную технику на одном невысоком уровне; но, коль скоро этот минимум выполнен, они могут извращать действительность так, как им заблагорассудится. Таким образом, война, если подходить к ней с мерками про- шлых войн, — мошенничество. Она напоминает схватки некото- рых жвачных животных, чьи рога растут под таким углом, что они не способны ранить друг друга. Но хотя война нереальна, она не бессмысленна. Она пожирает излишки благ и позволяет под- держивать особую душевную атмосферу, в которой нуждается иерархическое общество. Ныне, как нетрудно видеть, война — дело чисто внутреннее. В прошлом правители всех стран, хотя и понимали порой общность своих интересов, а потому ограничи- вали разрушительность войн, воевали все-таки друг с другом, и победитель грабил побежденного. В наши дни они друг с другом не воюют. Войну ведет правящая группа против своих поддан- ных, и цель войны — не избежать захвата своей территории, а со- хранить общественный строй. Поэтому само слово «война» вво- дит в заблуждение. Мы, вероятно, не погрешим против истины, если скажем, что, сделавшись постоянной, война перестала быть войной. То особое давление, которое она оказывала на человече- ство со времен неолита и до начала XX века, исчезло и сменилось чем-то совсем другим. Если бы три державы не воевали, а согла- сились вечно жить в мире и каждая оставалась бы неприкосно- венной в своих границах, результат был бы тот же самый. Каж-
248 Джордж Оруэлл дая была бы замкнутой вселенной, навсегда избавленной от отрезв- ляющего влияния внешней опасности. Постоянный мир был бы то же самое, что постоянная война. Вот в чем глубинный смысл — хотя большинство членов партии понимают его поверхностно — партий- ного лозунга ВОЙНА — ЭТО МИР. Уинстон перестал читать. Послышался гром — где-то вда- леке разорвалась ракета. Блаженное чувство — один с запрет- ной книгой, в комнате без телекрана — не проходило. Одино- чество и покой он ощущал физически, так же как усталость в теле, мягкость кресла, ветерок из окна, дышавший в щеку. Кни- га завораживала его, а вернее, укрепляла. В каком-то смысле книга не сообщила ему ничего нового — но в этом-то и заклю- чалась ее прелесть. Она говорила то, что он сам бы мог сказать, если бы сумел привести в порядок отрывочные мысли. Она была произведением ума, похожего на его ум, только гораздо более сильного, более систематического и не изъязвленного страхом. Лучшие книги, понял он, говорят тебе то, что ты уже сам знаешь. Он хотел вернуться к первой главе, но тут услышал на лестнице шаги Джулии и встал, чтобы ее встретить. Она уронила на пол коричневую сумку с инструментами и бросилась ему на шею. Они не виделись больше недели. — Книга у меня, — объявил Уинстон, когда они отпустили друг друга. — Да, уже? Хорошо, — сказала она без особого интереса и тут же стала на колени у керосинки, чтобы сварить кофе. К разговору о книге они вернулись после того, как полчаса провели в постели. Вечер был нежаркий, и они натянули на себя одеяло. Снизу доносилось привычное пение и шарканье ботинок по каменным плитам. Могучая краснорукая женщина, которую Уинстон увидел здесь еще в первый раз, будто и не уходила со двора. Не было такого дня и часа, когда бы она не шагала взад- вперед между корытом и веревкой, то затыкая себя прищепками для белья, то снова разражаясь зычной песней. Джулия перевер- нулась на бок и совсем уже засыпала. Он поднял книгу, лежав- шую на полу, и сел к изголовью. — Нам надо ее прочесть, — сказал он. — Тебе тоже. Все, кто в Братстве, должны ее прочесть.
1984 249 — Ты читай, — отозвалась она с закрытыми глазами. — Вслух. Так лучше. По дороге будешь мне все объяснять. Часы показывали шесть, то естьТ8. Оставалось еще часа три- четыре. Он положил книгу на колени и начал читать: Глава 1 Незнание — сила На протяжении всей зафиксированной истории и, по-видимо- му, с конца неолита в мире были люди трех сортов: высшие, средние и низшие. Группы подразделялись самыми разными способами, носили всевозможные наименования, их численные пропорции, а также взаимные отношения от века к веку менялись; но неизменной оставалась фундаментальная структура общества. Даже после ко- лоссальных потрясений и необратимых, казалось бы, перемен струк- тура эта восстанавливалась, подобно тому как восстанавливает свое положение гироскоп, куда бы его ни толкнули. — Джулия, не спишь? — спросил Уинстон. — Нет, милый, я слушаю. Читай. Это чудесно. Он продолжал: Цели этих трех групп совершенно несовместимы. Цель выс- ших — остаться там, где они есть. Цель средних — поменяться местами с высшими, цель низших — когда у них есть цель, ибо для низших то и характерно, что они задавлены тяжким трудом и лишь от случая к случаю направляют взгляд за пределы повсе- дневной жизни, — отменить все различия и создать общество, где нее люди должны быть равны. Таким образом, на протяжении всей истории вновь и вновь вспыхивает борьба, в общих чертах всегда одинаковая. Долгое время высшие как будто бы прочно удержи- вают власть, но рано или поздно наступает момент, когда они те- ряют либо веру в себя, либо способность управлять эффективно, либо то и другое. Тогда их свергают средние, которые привлекли низших на свою сторону тем, что разыгрывали роль борцов за свободу и справедливость. Достигнув своей цели, они сталкива- ют низших в прежнее рабское положение и сами становятся выс- шими. Тем временем новые средние отслаиваются от одной из
250 Джордж Оруэлл двух других групп или от обеих, и борьба начинается сызнова. Из трех групп только низшим никогда не удается достичь своих целей, даже на время. Было бы преувеличением сказать, что ис- тория не сопровождалась материальным прогрессом. Даже сего- дня, в период упадка, обыкновенный человек материально живет лучше, чем несколько веков назад. Но никакой рост благосостоя- ния, никакое смягчение нравов, никакие революции и реформы не приблизили человеческое равенство ни на миллиметр. С точ- ки зрения низших, все исторические перемены значили немно- гим больше, чем смена хозяев. К концу XIX века для многих наблюдателей стала очевидной повторяемость этой схемы. Тогда возникли учения, толкующие историю как циклический процесс и доказывающие, что неравен- ство есть неизменный закон человеческой жизни. У этой доктри- ны, конечно, и раньше были приверженцы, но теперь она препод- носилась существенно иначе. Необходимость иерархического строя прежде была доктриной высших. Ее проповедовали коро- ли и аристократы, а также паразитировавшие на них священни- ки, юристы и прочие, и смягчали обещаниями награды в вообра- жаемом загробном мире. Средние, пока боролись за власть, все- гда прибегали к помощи таких слов, как свобода, справедливость и братство. Теперь же на идею человеческого братства ополчи- лись люди, которые еще не располагали властью, а только надея- лись вскоре ее захватить. Прежде средние устраивали револю- ции под знаменем равенства и, свергнув старую тиранию, не- медленно устанавливали новую. Теперь средние фактически провозгласили свою тиранию заранее. Социализм — теория, ко- торая возникла в начале XIX века и явилась последним звеном в идейной традиции, ведущей начало от восстаний рабов в древно- сти, — был еще весь пропитан утопическими идеями прошлых веков. Однако все варианты социализма, появлявшиеся после 1900 года, более или менее открыто отказывались считать своей целью равенство и братство. Новые движения, возникшие в сере- дине века — ангсоц в Океании, необольшевизм в Евразии и культ смерти, как его принято называть, в Остазии, — ставили себе це- лью увековечение несвободы и неравенства. Эти новые движе- ния родились, конечно, из прежних, сохранили их названия и на словах оставались верными их идеологии, но целью их было в
1984 251 нужный момент остановить развитие и заморозить историю. Из- вестный маятник должен качнуться еще раз — и застыть. Как обычно, высшие будут свергнуты средними, и те сами станут выс- шими; но на этот раз благодаря продуманной стратегии высшие сохранят свое положение навсегда. Возникновение этих новых доктрин отчасти объясняется на- коплением исторических знаний и ростом исторического мыш- ления, до XIX века;находившегося в зачаточном состоянии. Цик- лический ход истории стал понятен или представился понятным, а раз он понятен, значит, на пего можно воздействовать. Но ос- новная, глубинная предпосылка заключалась в том, что уже в на- чале XX века равенство людей стало технически осуществимо. Верно, разумеется, что люди по-прежнему не были равны в отно- шении природных талантов и разделение функций ставило бы одного человека в более благоприятное положение, чем другого; отпала, однако, нужда в классовых различиях и в большом мате- риальном неравенстве. В прошлые века классовые различия были не только неизбежны, но и желательны. За цивилизацию при- шлось платить неравенством. Но с развитием машинного произ- водства ситуация изменилась. Хотя люди по-прежнему должны были выполнять неодинаковые работы, исчезла необходимость в том, чтобы они стояли на разных социальных и экономических уровнях. Поэтому, с точки зрения новых групп, готовившихся за- хватить власть, равенство людей стало уже не идеалом, к которо- му надо стремиться, а опасностью, которую надо предотвратить. В более примитивные времена, когда справедливое и мирное об- щество нельзя было построить, в него легко было верить. Чело- века тысячелетиями преследовала мечта о земном рае, где люди будут жить по-братски, без законов и без тяжкого труда. Виде- ние это влияло даже на те группы, которые выигрывали от исто- рических перемен. Наследники английской, французской и аме- риканской революций отчасти верили в собственные фразы о правах человека, о свободе слова, о равенстве перед законом и т. п. и до некоторой степени даже подчиняли им свое поведение. Но к четвертому десятилетию XX века все основные течения полити- ческой мысли были уже авторитарными. В земном рае разувери- лись именно тогда, когда он стал осуществим. Каждая новая по- литическая теория, как бы она ни именовалась, звала назад, к
252 Джордж Оруэлл иерархии и регламентации. И в соответствии с общим ужесточени- ем взглядов, обозначившимся примерно к 1930 году, возродились давно (иногда сотни лет назад) оставленные обычаи — тюремное заключение без суда, рабский труд военнопленных, публичные каз- ни, пытки, чтобы добиться признания, взятие заложников, выселе- ние целых народов; мало того: их терпели и даже оправдывали люди, считавшие себя просвещенными и прогрессивными. Должно было пройти еще десятилетие, полное войн, граждан- ских войн, революций и контрреволюций, чтобы ангсоц и его кон- куренты оформились как законченные политические теории. Но у них были провозвестники — разные системы, возникшие ранее в этом же веке и в совокупности именуемые тоталитарными; дав- но были ясны и очертания мира, который родится из наличного хаоса. Кому предстоит править этим миром, было столь же ясно. Новая аристократия составилась в основном из бюрократов, уче- ных, инженеров, профсоюзных руководителей, специалистов по обработке общественного мнения, социологов, преподавателей и профессиональных политиков. Этих людей, по происхождению служащих, и верхний слой рабочего класса сформировал и свел вместе выхолощенный мир монополистической промышленнос- ти и централизованной власти. По сравнению с аналогичными группами прошлых веков они были менее алчны, менее склонны к роскоши, зато сильнее жаждали чистой власти, а самое главное, отчетливее сознавали, что они делают, и настойчивее стремились сокрушить оппозицию. Это последнее отличие оказалось реша- ющим. Рядом с тем, что существует сегодня, все тирании прошло- го выглядят нерешительными и расхлябанными. Правящие груп- пы всегда были более или менее заражены либеральными идея- ми, всюду оставляли люфт, реагировали только на явные действия и не интересовались тем, что думают их подданные. По сегодняш- ним меркам даже католическая церковь средневековья была тер- пимой. Объясняется это отчасти тем, что прежде правительства не могли держать граждан под постоянным надзором. Когда изоб- рели печать, стало легче управлять общественным мнением; ра- дио и кино позволили шагнуть в этом направлении еще дальше. А с развитием телевизионной техники, когда стало возможно ве- сти прием и передачу одним аппаратом, частной жизни пришел конец. Каждого гражданина, по крайней мере каждого, кто по сво-
1984 253 ей значительности заслуживает слежки, можно круглые сутки дер- жать под полицейским наблюдением и круглые сутки питать официальной пропагандой, перекрыв все остальные каналы свя- зи. Впервые появилась возможность добиться не только полного подчинения воле государства, но и полного единства мнений по нсем вопросам. После революционного периода 50 — 60-х годов общество, как всегда, расслоилосьща высших, средних и низших. Но новые выс- шие в отличие от своих предшественников действовали не по наитию: они знали, что надо делать, дабы сохранить свое поло- жение. Давно стало понятно, что единственная надежная осно- ва для олигархии — коллективизм. Богатство и привилегии лег- че всего защитить, когда ими владеют сообща. Так называемая отмена частной собственности, осуществленная в середине века, на самом деле означала сосредоточение собственности в руках у гораздо более узкой группы — но с той разницей, что теперь соб- ственницей была группа, а не масса индивидуумов. Индивиду- ально ни один член партии не владеет ничем, кроме небольшого личного имущества. Коллективно партия владеет в Океании всем, потому что она всем управляет и распоряжается продуктами так, как считает нужным. В годы после революции она смогла занять господствующее положение почти беспрепятственно потому, что процесс шел под флагом коллективизации. Считалось, что, если класс капиталистов лишить собственности, наступит социализм; и капиталистов, несомненно, лишили собственности. У них от- няли все — заводы, шахты, землю, дома, транспорт; а раз все это перестало быть частной собственностью, значит, стало об- щественной собственностью. Ангсоц, выросший из старого социалистического движения и унаследовавший его фразео- логию, в самом деле выполнил главный пункт социалистиче- ской программы — с результатом, который он предвидел и к которому стремился: экономическое неравенство было закреп- лено навсегда. Но проблемы увековечения иерархического общества этим не исчерпываются. Правящая группа теряет власть по четырем при- чинам. Либо ее победил внешний враг, либо она правила так не- умело, что массы поднимают восстание, либо она позволила об- разоваться сильной и недовольной группе средних, либо потеря-
254 Джордж Оруэлл ла уверенность в себе и желание править. Причины эти не изоли- рованные; обычно в той или иной степени сказываются все четы- ре. Правящий класс, который сможет предохраниться от них, удержит власть навсегда. В конечном счете решающим фактором является психическое состояние самого правящего класса. В середине нынешнего века первая опасность фактически исчезла. Три державы, поделившие мир, по сути дела, непобеди- мы и ослабеть могут только за счет медленных демографических изменений; однако правительству с большими полномочиями легко их предотвратить. Вторая опасность тоже всего лишь теорети- ческая. Массы никогда не восстают сами по себе и никогда не восстают только потому, что они угнетены. Больше того, они даже не сознают, что угнетены, пока им не дали возможности сравни- вать. В повторявшихся экономических кризисах прошлого не было никакой нужды, и теперь их не допускают; могут происхо- дить и происходят другие, столь же крупные неурядицы, но по- литических последствий они не имеют, потому что не оставлено никакой возможности выразить недовольство во внятной форме. Что же до проблемы перепроизводства, подспудно зревшей в на- шем обществе с тех пор, как развилась машинная техника, то она решена при помощи непрерывной войны (см. главу 3), которая полезна еще и в том отношении, что позволяет подогреть обще- ственный дух. Таким образом, с точки зрения наших нынешних правителей, подлинные опасности — это образование новой груп- пы способных, не полностью занятых, рвущихся к власти людей и рост либерализма и скептицизма в их собственных рядах. Ина- че говоря, проблема стоит воспитательная. Это проблема непре- рывной формовки сознания направляющей группы и более мно- гочисленной исполнительной группы, которая помещается непо- средственно под ней. На сознание масс достаточно воздейство- вать лишь в отрицательном плане. Из сказанного выше нетрудно вывести — если бы кто не знал ее — общую структуру государства Океания. Вершина пирами- ды — Старший Брат. Старший Брат непогрешим и всемогущ. Каждое достижение, каждый успех, каждая победа, каждое науч- ное открытие, все познания, вся мудрость, все счастье, вся доб- лесть непосредственно проистекают из его руководства и им вдох- новлены. Старшего Брата никто не видел. Его лицо — на плакатах,
1984 255 ('го голос — в телекране. Мы имеем все основания полагать, что он никогда не умрет, и уже сейчас существует значительная не- определенность касательно даты его рождения. Старший Брат — это образ, в котором партия желает предстать перед миром. На- значение его — служить фокусом для любви, страха и почитания, чувств, которые легче обратить на отдельное лицо, чем на орга- низацию. Под Старшим Братом — внутренняя партия; числен- ность ее ограничена шестью миллионами — это чуть меньше двух процентов населения Океании. Под внутренней партией — внеш- няя партия; если внутреннюю уподобить мозгу государства, то внешнюю можно назвать руками. Ниже — бессловесная масса, ко- торую мы привычно именуем «пролами»; они составляют, по-ви- димому, восемьдесят пять процентов населения. По нашей преж- ней классификации пролы — низшие, ибо рабское население эк- ваториальных областей, переходящее от одного завоевателя к другому, нельзя считать постоянной и необходимой частью об- щества. В принципе принадлежность к одной из этих трех групп не является наследственной. Ребенок членов внутренней партии не принадлежит к ней по праву рождения. И в ту и в другую часть партии принимают после экзамена в возрасте шестнадцати лет. В партии нет предпочтений ни по расовому, ни по географиче- скому признаку. В самых верхних эшелонах можно встретить и еврея, и негра, и латиноамериканца, и чистокровного индейца; администраторов каждой области набирают из этой же области. Ни в одной части Океании жители не чувствуют себя колониаль- ным народом, которым управляют из далекой столицы. Столицы в Океании нет; где находится номинальный глава государства, никто не знает. За исключением того, что в любой части страны можно объясняться на английском, а официальный язык ее — но- вояз, жизнь никак не централизована. Правители соединены не кровными узами, а приверженностью доктрине. Конечно, обще- ство расслоено, причем весьма четко, и на первый взгляд рассло- ение имеет наследственный характер. Движения вверх и вниз по социальной лестнице гораздо меньше, чем было при капитализ- ме и даже в доиндустриальную эпоху. Между двумя частями партии определенный обмен происходит — но лишь в той мере, в какой необходимо избавиться от слабых во внутренней партии и
256 Джордж Оруэлл обезопасить честолюбивых членов внешней, дав им возможность повышения. Пролетариям дорога в партию практически закры- та. Самых способных — тех, кто мог бы стать катализатором не- довольства, — полиция мыслей просто берет на заметку и устра- няет. Но такое положение дел непринципиально для строя и не является неизменным. Партия — не класс в старом смысле слова. Она не стремится завещать власть своим детям как таковым; и, если бы не было другого способа собрать наверху самых способ- ных, она не колеблясь набрала бы целое новое поколение руко- водителей в среде пролетариата. То, что партия не наследствен- ный корпус, в критические годы очень помогло нейтрализовать оппозицию. Социализм старого толка, приученный бороться с чем-то, называвшимся «классовыми привилегиями», полагал, что ненаследственное не может быть постоянным. Он не понимал, что преемственность олигархии не обязательно должна быть биоло- гической, и не задумывался над тем, что наследственные арис- тократии всегда были недолговечными, тогда как организации, основанные на наборе — католическая церковь, например, — дер- жались сотни, а то и тысячи лет. Суть олигархического правле- ния не в наследной передаче от отца к сыну, а в стойкости опре- деленного мировоззрения и образа жизни, диктуемых мертвыми живым. Правящая группа — до тех пор правящая группа, пока она в состоянии назначать наследников. Партия озабочена не тем, чтобы увековечить свою кровь, а тем, чтобы увековечить себя. Кто облечен властью — не важно, лишь бы иерархический строй со- хранялся неизменным. Все верования, обычаи, вкусы, чувства, взгляды, свойствен- ные нашему времени, на самом деле служат тому, чтобы поддер- жать таинственный ореол вокруг партии и скрыть подлинную природу нынешнего общества. Ни физический бунт, ни даже пер- вые шаги к бунту сейчас невозможны. Пролетариев бояться не- чего. Предоставленные самим себе, они из поколения в поколе- ние, из века в век будут все так же работать, плодиться и умирать, не только не покушаясь на бунт, но даже не представляя себе, что жизнь может быть другой. Опасными они могут стать только в том случае, если прогресс техники потребует, чтобы им давали лучшее образование; но, поскольку военное и коммерческое со- перничество уже не играет роли, уровень народного образования
1984 257 фактически снижается. Каких взглядов придерживаются массы и каких не придерживаются — безразлично. Им можно предоста- вить интеллектуальную свободу, потому что интеллекта у них нет. У партийца же, напротив, малейшее отклонение во взглядах, даже по самому маловажному вопросу, считается нетерпимым. Член партии с рождения до смерти живет на глазах у поли- ции мыслей. Даже оставшись один, он не может быть уверен, что он один. Где бы он ни был, спит он или бодрствует, работает или отдыхает, в ванне ли, в постели — за ним могут наблюдать, и он не будет знать, что за ним наблюдают. Не безразличен ни один его поступок. Его друзья, его развлечения, его обращение с же- ной и детьми, выражение лица, когда он наедине с собой, слова, которые он бормочет во сне, даже характерные движения тела — все это тщательно изучается. Не только поступок, но любое, пусть самое невинное чудачество, любая новая привычка и нервный жест, которые могут оказаться признаками внутренней неуряди- цы, непременно будут замечены. Свободы выбора у него нет ни в чем. С другой стороны, его поведение не регламентируется зако- ном или четкими нормами. В Океании нет закона. Мысли и дей- ствия, караемые смертью (если их обнаружили), официально не запрещены, а бесконечные чистки, аресты, посадки, пытки и рас- пыления имеют целью не наказать преступника, а устранить тех, кто мог бы когда-нибудь в будущем стать преступником. У члена партии должны быть не только правильные воззрения, но и пра- вильные инстинкты. Требования к его взглядам и убеждениям зачастую не сформулированы в явном виде — их и нельзя сфор- мулировать, не обнажив противоречивости, свойственной ангсо- цу. Если человек от природы правоверен (благомыслящий на но- воязе), он при всех обстоятельствах, не задумываясь, знает, ка- кое убеждение правильно и какое чувство желательно. Но в лю- бом случае тщательная умственная тренировка в детстве, основанная на новоязовских словахсамостоп, белочерныйп двое- мыслие, отбивает у него охоту глубоко задумываться над какими бы то ни было вопросами. Партийцу не положено иметь никаких личных чувств и ника- ких перерывов в энтузиазме. Он должен жить в постоянном не- истовстве — ненавидя внешних врагов и внутренних изменников, торжествуя очередную победу, преклоняясь перед могуществом 9 Скотный двор
258 Джордж Оруэлл и мудростью партии. Недовольство, порожденное скудной и без- радостной жизнью, планомерно направляют на внешние объек- ты и рассеивают при помощи таких приемов, как двухминутка ненависти, а мысли, которые могли бы привести к скептическо- му или мятежному расположению духа, убиваются в зародыше воспитанной сызмала внутренней дисциплиной. Первая и про- стейшая ступень дисциплины, которую могут усвоить даже дети, называется на новоязе самостоп. Самостоп означает как бы ин- стинктивное умение остановиться на пороге опасной мысли. Сюда входит способность не видеть аналогий, не замечать логических ошибок, неверно истолковывать даже простейший довод, если он враждебен ангсоцу, испытывать скуку и отвращение от хода мыс- лей, который может привести к ереси. Короче говоря, самостоп означает спасительную глупость. Но глупости недостаточно. На- против, от правоверного требуется такое же владение своими ум- ственными процессами, как от человека-змеи в цирке — своим телом. В конечном счете строй зиждется на том убеждении, что Старший Брат всемогущ, а партия непогрешима. Но поскольку Старший Брат не всемогущ и непогрешимость партии не свой- ственна, необходима неустанная и ежеминутная гибкость в обра- щении с фактами. Ключевое слово здесь — белочерный. Как и мно- гие слова новояза, оно обладает двумя противоположными зна- чениями. В применении к оппоненту оно означает привычку бес- стыдно утверждать, что черное — это белое, вопреки очевидным фактам. В применении к члену партии — благонамеренную го- товность назвать черное белым, если того требует партийная дис- циплина. Но не только назвать: еще и верить, что черное — это белое, больше того, знать, что черное — это белое, и забыть, что когда-то ты думал иначе. Для этого требуется непрерывная пере- делка прошлого, которую позволяет осуществлять система мыш- ления, по сути, охватывающая все остальные и именумая на но- воязе двоемыслием. Переделка прошлого нужна по двум причинам. Одна из них, второстепенная и, так сказать, профилактическая, заключается в следующем. Партиец, как и пролетарий, терпит нынешние ус- ловия отчасти потому, что ему не с чем сравнивать. Он должен быть отрезан от прошлого так же, как от зарубежных стран, ибо ему надо верить, что он живет лучше предков и что уровень мате-
1984 259 риальной обеспеченности неуклонно повышается. Но несравнен- но более важная причина для исправления прошлого — в том, что надо охранять непогрешимость партии. Речи, статистика, всевоз- можные документы должны подгоняться под сегодняшний день для доказательства того, что предсказания партии всегда были верны. Мало того: нельзя признавать никаких перемен в докт- рине и политической линии. Ибо изменить воззрения или хотя бы политику — этб значит признаться в слабости. Если, напри- мер, сегодня враг — Евразия (или Остазия, не важно кто), зна- чит, она всегда была врагом. А если факты говорят обратное, тогда факты надо изменить. Так непрерывно переписывается история. Эта ежедневная подчистка прошлого, которой заня- то министерство правды, так же необходима для устойчивости режима, как репрессивная и шпионская работа, выполняемая министерством любви. Изменчивость прошлого — главный догмат ангсоца. Утверж- дается, что события прошлого объективно не существуют, а со- храняются только в письменных документах и в человеческих воспоминаниях. Прошлое есть то, что согласуется с записями и воспоминаниями. А поскольку партия полностью распоряжает- ся документами и умами своих членов, прошлое таково, каким его желает сделать партия. Отсюда же следует, что, хотя прошлое изменчиво, его ни в какой момент не меняли. Ибо если оно вос- создано в том виде, какой сейчас надобен, значит, эта новая вер- сия и есть прошлое, и никакого другого прошлого быть не могло. Сказанное справедливо и тогда, когда прошлое событие, как не- редко бывает, меняется до неузнаваемости несколько раз в год. В каждое мгновение партия владеет абсолютной истиной; абсолют- ное же, очевидно, не может быть иным, чем сейчас. Понятно так- же, что управление прошлым прежде всего зависит от трениров- ки памяти. Привести все документы в соответствие с требовани- ями дня — дело чисто механическое. Но ведь необходимо и по- мнить, что события происходили так, как требуется. А если необходимо переиначить воспоминания и подделать документы, значит, необходимо забыть, что это сделано. Этому фокусу мож- но научиться так же, как любому методу умственной работы. И большинство членов партии (а умные и правоверные — все) ему научаются. На староязе это прямо называют «покорением дей-
260 Джордж Оруэлл ствительности». На новоязе — двоемыслием, хотя двоемыслие включает в себя и многое другое. Двоемыслие означает способность одновременно держаться двух противоположных убеждений. Партийный интеллигент зна- ет, в какую сторону менять свои воспоминания; следовательно, сознает, что мошенничает с действительностью; однако при по- мощи двоемыслия он уверяет себя, что действительность оста- лась неприкосновенна. Этот процесс должен быть сознательным, иначе его не осуществишь аккуратно, но должен быть и бессоз- нательным, иначе возникнет ощущение лжи, а значит, и вины. Двоемыслие — душа ангсоца, поскольку партия пользуется на- меренным обманом, твердо держа курс к своей цели, а это требу- ет полной честности. Говорить заведомую ложь и одновременно в нее верить, забыть любой факт, ставший неудобным, и извлечь его из забвения, едва он опять понадобился, отрицать существо- вание объективной действительности и учитывать действитель- ность, которую отрицаешь, — все это абсолютно необходимо. Даже пользуясь словом «двоемыслие», необходимо прибегать к двое- мыслию. Ибо, пользуясь этим словом, ты признаешь, что мошен- ничаешь с действительностью; еще один акт двоемыслия — и ты стер это в памяти; и так до бесконечности, причем ложь все вре- мя на шаг впереди истины. В конечном счете именно благодаря двоемыслию партии удалось (и кто знает, еще тысячи лет может удаваться) остановить ход истории. Все прошлые олигархии лишались власти либо из-за окостене- ния, либо из-за дряблости. Либо они становились тупыми и самона- деянными, переставали приспосабливаться к новым обстоятель- ствам и рушились, либо становились либеральными и трусливыми, шли на уступки, когда надо было применить силу, — и опять-таки рушились. Иначе говоря, губила их сознательность или, наоборот, атрофия сознания. Успехи партии зиждутся на том, что она создала систему мышления, где оба состояния существуют одновременно. И ни на какой другой интеллектуальной основе ее владычество не- рушимым быть не могло. Тому, кто правит и намерен править даль- ше, необходимо умение искажать чувство реальности. Секрет вла- дычества в том, чтобы вера в свою непогрешимость сочеталась с уме- нием учиться на прошлых ошибках. Излишне говорить, что тоньше всех владеют двоемыслием те, кто изобрел двоемыслие и понимает его как грандиозную систе-
1984 261 му умственного надувательства. В нашем обществе те, кто лучше всех осведомлен о происходящем, меньше всех способны увидеть мир таким, каков он есть. В общем, чем больше понимания, тем силь- нее иллюзии: чем умнее, тем безумнее. Наглядный пример — воен- ная истерия, нарастающая по мере того, как мы поднимаемся по социальной лестнице. Наиболее разумное отношение к войне — у покоренных народов на спорных территориях. Для этих наро- дов война — просто нескончаемое бедствие, снова и снова прока- тывающееся по их телам, подобно цунами. Какая сторона побеж- дает, им безразлично. Они знают, что при новых властителях бу- дут делать прежнюю работу и обращаться с ними будут так же, как прежде. Находящиеся в чуть лучшем положении рабочие, ко- торых мы называем «пролами», замечают войну лишь время от времени. Когда надо, их можно возбудить до исступленного гне- ва или страха, но, предоставленные самим себе, они забывают о ведущейся войне надолго. Подлинный военный энтузиазм мы на- блюдаем в рядах партии, особенно внутренней партии. В завое- вание мира больше всех верят те, кто знает, что оно невозможно. Это причудливое сцепление противоположностей — знания с не- вежеством, циничности с фанатизмом — одна из отличительных особенностей нашего общества. Официальное учение изобилует противоречиями даже там, где в них нет реальной нужды. Так, партия отвергает и чернит все принципы, на которых первона- чально стоял социализм, — и занимается этим во имя социализ- ма. Она проповедует презрение к рабочему классу, невиданное в минувшие века, — и одевает своих членов в форму, некогда при- вычную для людей физического труда и принятую именно по этой причине. Она систематически подрывает сплоченность семьи — и зовет своего вождя именем, прямо апеллирующим к чувству семейной близости. Даже в названиях четырех министерств, ко- торые нами управляют, — беззастенчивое опрокидывание фак- тов. Министерство мира занимается войной, министерство прав- ды — ложью, министерство любви — пытками, министерство изобилия морит голодом. Такие противоречия не случайны и происходят не просто от лицемерия: это двоемыслие в дей- ствии. Ибо лишь примирение противоречий позволяет удержи- вать власть неограниченно долго. По-иному извечный цикл пре- рвать нельзя. Если человеческое равенство надо навсегда сделать
262 Джордж Оруэлл невозможным, если высшие, как мы их называем, хотят сохра- нить свое место навеки, тогда господствующим душевным состо- янием должно быть управляемое безумие. Но есть один вопрос, который мы до сих пор не затрагивали. По- чему надо сделать невозможным равенство людей? Допустим, меха- ника процесса описана верно — каково же все-таки побуждение к этой колоссальной, точно спланированной деятельности, направленной на то, чтобы заморозить историю в определенной точке? Здесь мы подходим к главной загадке. Как мы уже видели, мистический ореол вокруг партии, и прежде всего внутренней партии, обусловлен двоемыслием. Но под этим кроется исход- ный мотив, неисследованный инстинкт, который привел сперва к захвату власти, а затем породил и двоемыслие, и полицию мыс- лей, и постоянную войну, и прочие обязательные принадлежнос- ти строя. Мотив этот заключается... Уинстон ощутил тишину, как ощущаешь новый звук. Ему показалось, что Джулия давно не шевелится. Она лежала на боку, до пояса голая, подложив ладонь под щеку, и темная прядь упала ей на глаза. Грудь у нее вздымалась медленно и мерно. — Джулия. Нет ответа. — Джулия, ты не спишь? Нет ответа. Она спала. Он закрыл книгу, опустил на пол, лег и натянул повыше одеяло — на нее и на себя. Он подумал, что так и не знает главного секрета. Он понимал как; он не понимал зачем. Первая глава, как и третья, не открыла ему, в сущности, ничего нового. Она просто привела его знания в систему. Однако книга окончательно убедила его в том, что он не безумец. Если ты в меньшинстве — и даже в единственном числе, — это не значит, что ты безумен. Есть правда и есть неправда, и, если ты держишься правды, пусть наперекор всему свету, ты не безу- мен. Желтый луч закатного солнца протянулся от окна к подуш- ке. Уинстон закрыл глаза. От солнечного тепла на лице, оттого, что к нему прикасалось гладкое женское тело, им овладело спо- койное, сонное чувство уверенности. Им ничто не грозит... все хо- рошо. Он уснул, бормоча: «Здравый рассудок — понятие не статистическое», — и ему казалось, что в этих словах заключена глубокая мудрость.
1984 263 X Проснулся он с ощущением, что спал долго, но по старинным часам получалось, что сейчас только 20.30. Он опять задремал, а потом во дворе запел знакомый грудной голос: Давно уж пет мечтаний, сердцу милых. Они прошли, как первый день весны. Но позабыть я и теперь не в силах Былых надежд волнующие сны! Дурацкая песенка, кажется, не вышла из моды. Ее пели по всему городу. Она пережила «Песню ненависти». Джулия, раз- буженная пением, сладко потянулась и вылезла из постели. — Хочу есть, — сказала она. — Сварим еще кофе? Черт, керо- синка погасла, вода остыла. — Она подняла керосинку и побол- тала. — Керосину нет. — Наверное, можно попросить у старика. — Удивляюсь, она у меня была полная. Надо одеться. Похо- лодало как будто. Уинстон тоже встал и оделся. Неугомонный голос продолжал петь: Пусть говорят мне: время все излечит, Пусть говорят: страдания забудь. Но музыка давно забытой речи Мне и сегодня разрывает грудь! Застегнув пояс комбинезона, он подошел к окну. Солнце опу- стилось за дома — уже не светило на двор. Каменные плиты были мокрые, как будто их только что вымыли, и ему показалось, что небо тоже мыли — так свежо и чисто голубело оно между дымо- ходами. Без устали шагала женщина взад и вперед, закупорива- ла себе рот и раскупоривала, запевала, умолкала и все вешала пеленки, вешала, вешала. Он подумал: зарабатывает она стир- кой или просто обстирывает двадцать — тридцать внуков? Джулия подошла и стала рядом: мощная фигура во дворе приковывала взгляд. Вот женщина опять приняла обычную позу — протянула толстые руки к веревке, отставив могучий круп, и Уинстон впервые подумал, что она красива. Ему никогда не приходило в голову, что
264 Джордж Оруэлл тело пятидесятилетней женщины, чудовищно раздавшееся от мно- гих родов, а потом загрубевшее, затвердевшее от работы, сделавше- еся плотным, как репа, может быть красиво. Но оно было красиво, и Уинстон подумал: а почему бы, собственно, нет? С шершавой крас- ной кожей, прочное и бесформенное, словно гранитная глыба, оно так же походило на девичье тело, как ягода шиповника — на цветок. Но кто сказал, что плод хуже цветка? — Она красивая, — прошептал Уинстон. — У нее бедра два метра в обхвате, — отозвалась Джулия. — Да, это красота в другом роде. Он держал ее, обхватив кругом талии одной рукой. Ее бедро при- жималось к его бедру. Их тела никогда не произведут ребенка. Это- го им не дано. Только устным словом, от разума к разуму, передадут они дальше свой секрет. У женщины во дворе нет разума — только сильные руки, горячее сердце, плодоносное чрево. Он подумал: скольких она родила? Такая свободно могла и полтора десятка. Был и у нее недолгий расцвет, на год какой-нибудь распустилась, словно дикая роза, а потом вдруг набухла, как завязь, стала твердой, крас- ной, шершавой, и пошло: стирка, уборка, штопка, стряпня, подмета- ние, натирка, починка, уборка, стирка — сперва на детей, потом на внуков — и так тридцать лет без передышки. И после этого еще поет. Мистическое благоговение перед ней как-то наложилось на карти- ну чистого бледного неба над дымоходами, уходившего в бесконеч- ную даль. Странно было думать, что небо у всех то же самое — и в Евразии, и в Остазии, и здесь. И люди под небом те же самые — всюду, по всему свету, сотни, тысячи миллионов людей таких же, как эта: они не ведают о существовании друг друга, они разделены стенами ненависти и лжи и все же почти одинаковы; они не научи- лись думать, но копят в сердцах, и чреслах, и мышцах мощь, кото- рая однажды перевернет мир. Если есть надежда, то она — в про- лах. Он знал, что таков будет и вывод Голдстейна, хотя не дочи- тал книгу до конца. Будущее за пролами. А можно ли быть уве- ренным, что, когда придет их время, для него, Уинстона Смита, мир, ими созданный, не будет таким же чужим, как мир партии? Да, можно, ибо новый мир будет наконец миром здравого рассудка. Где есть равенство, там может быть здравый рассудок. Рано или поздно это произойдет — сила превратится в сознание. Пролы бессмертны: героическая фигура во дворе — лучшее доказательство. И пока это- го не произойдет — пусть надо ждать еще тысячу лет, — они будут
1984 265 жить наперекор всему, как птицы, передавая от тела к телу жизнен- ную силу, которой партия лишена и которую она не может убить. — Ты помнишь, — спросил он, — как в первый день на прога- лине нам пел дрозд? — Он не нам пел, — сказала Джулия. — Он пел для собствен- ного удовольствия. И даже не для этого. Просто пел. Поют птицы, поют пролы, партия не поет. По всей земле, в Лондоне и Нью-Йорке, в Африке и Бразилии, в таинственных запретных странах за границей, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях на бескрайних равнинах России, па базарах Китая и Японии — всюду стоит эта крепкая непобедимая женщина, чудо- вищно раздавшаяся от родов и вековечного труда, — и вопреки всему поет. Из этого мощного лона когда-нибудь может выйти племя сознательных существ. Ты — мертвец; будущее — за ними. Но ты можешь причаститься к этому будущему, если сохра- нишь живым разум, как они сохранили тело, и передашь даль- ше тайное учение о том, что дважды два — четыре. — Мы — покойники, — сказал он. — Мы — покойники, — послушно согласилась Джулия. — Вы покойники, — раздался железный голос у них за спиной. Они отпрянули друг от друга. Внутренности у него преврати- лись в лед. Он увидел, как расширились глаза у Джулии. Лицо стало молочно-желтым. Румяна на скулах выступили ярче, как что-то отдельное от кожи. — Вы покойники, — повторил железный голос. — Это за картинкой, — прошептала Джулия. — Это за картинкой, — произнес голос. — Оставаться на своих местах. Двигаться только по приказу. Вот оно, началось! Началось! Они не могли пошевелиться и только смотрели друг на друга. Спасаться бегством, удрать из дома, пока не поздно, — это им даже в голову не пришло. Немыс- лимо ослушаться железного голоса из стены. Послышался щел- чок, как будто отодвинули щеколду, зазвенело разбитое стекло. Гравюра упала на пол, и под ней открылся телекран. — Теперь они нас видят, — сказала Джулия. — Теперь мы вас видим, — сказал голос. — Встаньте в центре комнаты. Стоять спиной к спине. Руки за голову. Не прикасаться друг к другу.
266 Джордж Оруэлл Уинстон не прикасался к Джулии, но чувствовал, как она дро- жит всем телом. А может, это он сам дрожал. Зубами он еще мог не стучать, но колени его не слушались. Внизу — в доме и снаружи — топали тяжелые башмаки. Дом будто наполнился людьми. По пли- там тащили какой-то предмет. Песня женщины оборвалась. Что-то загромыхало по камням — как будто через весь двор швырнули ко- рыто, потом поднялся галдеж, закончившийся криком боли. — Дом окружен, — сказал Уинстон. — Дом окружен, — сказал голос. Он услышал, как лязгнули зубы у Джулии. — Кажется, мы можем попрощаться, — сказала она. — Можете попрощаться, — сказал голос. Тут вмешался другой голос — высокий, интеллигентный, по- казавшийся Уинстону знакомым: — И раз уж мы коснулись этой темы: «Вот зажгу я пару свеч — ты в постельку можешь лечь, вот возьму я острый меч — и голов- ка твоя с плеч!» Позади Уинстона что-то со звоном посыпалось на кровать. В окно просунули лестницу, и конец ее торчал в раме. Кто-то лез к окну. На лестнице в доме послышался топот многих ног. Комна- ту наполнили крепкие мужчины в черной форме, в кованых баш- маках и с дубинками наготове. Уинстон больше не дрожал. Даже глаза у него почти останови- лись. Одно было важно: не шевелиться, не шевелиться, чтобы у них не было повода бить! Задумчиво покачивая в двух пальцах дубин- ку, перед ним остановился человек с тяжелой челюстью боксера и щелью вместо рта. Уинстон встретился с ним взглядом. Ощущение наготы оттого, что ты стоишь, сцепив руки на затылке, а лицо и тело не защищены, было почти непереносимым. Человек высунул кон- чик белого языка, облизнул то место, где полагалось быть губам, и прошел дальше. Опять раздался треск. Кто-то взял со стола стек- лянное пресс-папье и вдребезги разбил о камин. По половику прокатился осколок коралла — крохотная розо- вая морщинка, как кусочек карамели с торта. Какой маленький, подумал Уинстон, какой же он был маленький! Сзади послышал- ся удар по чему-то мягкому, кто-то охнул; Уинстона с силой пну- ли в лодыжку, чуть не сбив с ног. Один из полицейских ударил Джулию в солнечное сплетение, и она сложилась пополам. Она корчилась на полу и не могла вздохнуть. Уинстон не осмеливал-
1984 267 ся повернуть голову ни на миллиметр, но ее бескровное лицо с разинутым ртом очутилось в поле его зрения. Несмотря на ужас, он словно чувствовал ее боль в своем теле — смертельную боль, и все же не такую невыносимую, как удушье. Он знал, что это та- кое: боль ужасная, мучительная, никак не отступающая — но тер- петь ее еще-не надо, потому что все заполнено одним: воздуху! Потом двое подхватили ее за колени и за плечи и вынесли из ком- наты, как мешок. Перед Уинстоном мелькнуло ее лицо, запроки- нувшееся, искаженное, желтое, с закрытыми глазами и пятнами румян на щеках; он видел ее в последний раз. Он застыл на месте. Пока что его не били. В голове замелька- ли мысли, совсем ненужные. Взяли или нет мистера Чаррингто- на? Что они сделали с женщиной во дворе? Он заметил, что ему очень хочется по малой нужде, и это его слегка удивило: он был в уборной всего два-три часа назад. Заметил, что часы на камине показывают девять, то есть 21. Но на дворе было совсем светло. Разве в августе не темнеет к двадцати одному часу? А может быть, они с Джулией все-таки перепутали время — проспали полсуток, и было тогда не 20.30, как они думали, а уже 8.30 утра? Но разви- вать эту мысль не стал. Она его не занимала. В коридоре послышались еще чьи-то шаги, более легкие. В комнату вошел мистер Чаррингтон. Люди в черном сразу при- тихли. И сам мистер Чаррингтон как-то изменился. Взгляд его упал на осколки пресс-папье. — Подберите стекло, — резко сказал он. Один человек послушно нагнулся. Простонародный лондон- ский выговор у хозяина исчез; Уинстон вдруг сообразил, что это его голос только что звучал в телекране. Мистер Чаррингтон по- прежнему был в старом бархатном пиджаке, но его волосы, почти совсем седые, стали черными. И очков на нем нс было. Он кинул на Уинстона острый взгляд, как бы опознавая его, и больше им не ин- тересовался. Он был похож на себя прежнего, но это был другой че- ловек. Он выпрямился, как будто стал крупнее. В лице произошли только мелкие изменения — но при этом оно преобразилось совер- шенно. Черные брови казались не такими кустистыми, морщины исчезли, изменился и очерк лица; даже нос стал короче. Это было лицо настороженного хладнокровного человека лет тридцати пяти. Уинстон подумал, что впервые в жизни видит перед собой с полной определенностью сотрудника полиции мыслей.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I Уинстон не знал, где он. Вероятно, его привезли в министер- ство любви, но удостовериться в этом не было никакой воз- можности. Он находился в камере без окон, с высоким потолком и белы- ми сияющими кафельными стенами. Скрытые лампы заливали ее холодным светом, и слышалось тихое гудение — он решил, что это вентиляция. Вдоль всех стен, с промежутком только в двери, тянулась то ли скамья, то ли полка, как раз такой ширины, чтобы сесть, а в дальнем конце, напротив двери, стояло ведро без стуль- чака. На каждой стене было по телекрану — четыре штуки. Он чувствовал тупую боль в животе. Заболело еще тогда, ког- да Уинстона запихнули в фургон и повезли. Ему хотелось есть — голод был сосущий, нездоровый. Он не ел, наверное, сутки, а то и полтора суток. Он так и не понял, и скорее всего не поймет, когда же его арестовали, вечером или утром. После ареста ему не дава- ли есть. Как можно тише он сел на узкую скамью и сложил руки на колене. Он уже научился сидеть тихо. Если делаешь неожидан- ное движение, на тебя кричит телекран. А голод донимал все злее. Больше всего ему хотелось хлеба. Он предполагал, что в кармане комбинезона завалялись крошки. Или даже — что еще там могло щекотать ногу? — кусок корки. В конце концов искушение пере- силило страх; он сунул руку в карман. — Смит! — гаркнуло из телекрана. — Шестьдесят — семьде- сят девять, Смит У.! Руки из карманов в камере!
1984 269 Он опять застыл, сложив руки на колене. Перед тем как по- пасть сюда, он побывал в другом месте — не то в обыкновенной тюрьме, не то в камере предварительного заключения у патруль- ных. Он не знал, долго ли там пробыл — во всяком случае, не один час: без окна и без часов о времени трудно судить. Место было шумное, вонючее. Его поместили в камеру вроде этой, но отвра- тительно грязную, и теснилось в ней не меньше десяти — пятнадца- ти человек. В большинстве обыкновенные уголовники, но были и политические. Он молча сидел у стены, стиснутый грязными тела- ми, от страха и боли в животе почти не обращал внимания на сока- мерников — и тем не менее удивился, до чего по-разному ведут себя партийцы и остальные. Партийцы были молчаливы и напуганы, а уголовники, казалось, не боятся никого. Они выкрикивали ос- корбления надзирателям, яростно сопротивлялись, когда у них отбирали пожитки, писали на полу непристойности, ели пищу, пронесенную контрабандой и спрятанную в непонятных местах под одеждой, и даже огрызались на телекраны, призывавшие к порядку. С другой стороны, некоторые из них как будто были на дружеской ноге с надзирателями, звали их по кличкам и через глазок клянчили у них сигареты. Надзиратели относились к уго- ловникам снисходительно, даже когда приходилось применять к ним силу. Много было разговоров о каторжных лагерях, куда предстояло отправиться большинству арестованных. В лагерях «нормально», понял Уинстон, если знаешь, что к чему и имеешь связи. Там подкуп, блат и всяческое вымогательство, там педера- стия и проституция и даже самогон из картошки. На должностях только уголовники, особенно бандиты и убийцы — это аристо- кратия. Самая черная работа достается политическим. Через камеру непрерывно текли самые разные арестанты: тор- говцы наркотиками, воры, бандиты, спекулянты, пьяницы, про- ститутки. Пьяницы иногда буянили так, что остальным прихо- дилось усмирять их.сообща. Четверо надзирателей втащили, рас- тянув за четыре конечности, громадную растерзанную бабищу лет шестидесяти с большой вислой грудью; она кричала, дрыгала но- гами, и от возни ее седые волосы рассыпались толстыми извили- стыми прядями. Она все время норовила пнуть надзирателей, и, сорвав с нее ботинки, они свалили ее на Уинстона, чуть не ело-
270 Джордж Оруэлл мав ему ноги. Женщина села и крикнула им вдогонку: «За...цы!» Потом почувствовала, что сидит на неровном, и сползла с его ко- лен на скамью. — Извини, голубок, — сказала она. — Я не сама на тебя села — паразиты посадили. Видал, что с женщиной творят? — Она за- молчала, похлопала себя по груди и рыгнула. — Извиняюсь. Сама не своя. Она наклонилась, и ее обильно вырвало на пол. — Все полегче, — сказала она, с закрытыми глазами откинув- шись к стене. — Я так говорю: никогда в себе не задерживай. Вы- пускай, чтоб в животе не закисло. Она слегка ожила, повернулась, еще раз взглянула на Уин- стона и немедленно к нему расположилась. Толстой ручищей она обняла его за плечи и притянула к себе, дыша в лицо пивом и рвотой. — Звать-то тебя как, голубок? — Смит, — сказал Уинстон. — Смит? Смотри ты. И я Смит. — И, расчувствовавшись, до- бавила: — Я тебе матерью могла быть. Могла быть и матерью, подумал Уинстон. И по возрасту, и по телосложению — а за двадцать лет в лагере человек, надо пола- гать, меняется. Больше никто с ним не заговаривал. Удивительно было, на- сколько уголовники игнорируют партийных. Называли они их с нескрываемым презрением «политики». Арестованные партий- цы вообще боялись разговаривать, а друг с другом — в особенно- сти. Только раз, когда двух партийных женщин притиснули друг к дружке на скамье, он услышал в общем гомоне обрывки их то- ропливого шепота — в частности, о какой-то «комнате сто один», что-то совершенно непонятное. В новой камере он сидел, наверное, уже два часа, а то и три. Тупая боль в животе не проходила, но временами ослабевала, а временами усиливалась — соответственно мысли его то распро- странялись, то съеживались. Когда боль усиливалась, он думал только о ней и о том, что хочется есть. Когда она отступала, его охватывала паника. Иной раз предстоящее рисовалось ему так ясно, что дух занимался и сердце неслось вскачь. Он ощущал уда-
1984 271 ры дубинки по локтю и подкованных сапог — по щиколоткам; видел, как ползает по полу и, выплевывая зубы, кричит «не надо!». О Джулии он почти не думал. Неъюг на ней сосредоточиться. Он любил ее, и он ее не предаст; но это был просто факт, изве- стный, как известно правило арифметики. Любви он не чув- ствовал и даже не особенно думал о том, что сейчас происхо- дит с Джулией. О’Брайена он вспоминал чаще — и с проблес- ками надежды. О’Брайен должен знать, что его арестовали. Братство, сказал он, никогда не пытается выручить своих. Но — бритвенное лезвие; если удастся, они передадут ему бритву. Пока надзиратели прибегут в камеру, пройдет секунд пять. Лезвие вопьется обжигающим холодом, и даже пальцы, сжав- шие его, будут прорезаны до кости. Все это он ощущал явствен- но, а измученное тело и так дрожало и сжималось от малейшей боли. Уинстон не был уверен, что воспользуется бритвой, даже если получит ее в руки. Человеку свойственно жить мгновени- ем, он согласится продлить жизнь хоть на десять минут, даже зная наверняка, что в конце его ждет пытка. Несколько раз он пытался сосчитать изразцы в стенах каме- ры. Казалось бы, простое дело, но всякий раз он сбивался со сче- та. Чаще он думал о том, куда его посадили и какое сейчас время суток. Минуту назад он был уверен, что на улице день в разгаре, а сейчас так же твердо — что за стенами тюрьмы глухая ночь. Инстинкт подсказывал, что в таком месте свет вообще не вы- ключают. Место, где нет темноты; теперь ему стало ясно, поче- му О’Брайен как будто сразу понял эти слова. В министерстве любви не было окон. Камера его может быть и в середке здания, и у внешней стены, может быть под землей на десятом этаже, а мо- жет — на тридцатом над землей. Он мысленно двигался с места на место — не подскажет ли тело, где он, высоко над улицей или погребен в недрах. Снаружи послышался мерный топот. Стальная дверь с ляз- гом распахнулась. Браво вошел молодой офицер в ладном чер- ном мундире, весь сияющий кожей, с бледным правильным ли- цом, похожим на восковую маску. Он знаком приказал надзира- телям за дверью ввести арестованного. Спотыкаясь, вошел поэт Амплфорт. Дверь с лязгом захлопнулась.
272 Джордж Оруэлл Поэт неуверенно ткнулся в одну сторону и в другую, словно думая, что где-то будет еще одна дверь, выход, а потом стал хо- дить взад и вперед по камере. Уинстона он еще не заметил. Встре- воженный взгляд его скользил по стене на метр выше головы Уинстона. Амплфорт был разут; из дыр в носках выглядывали крупные грязные пальцы. Он несколько дней не брился. Лицо, до скул заросшее щетиной, приобрело разбойничий вид, не вя- завшийся с его большой расхлябанной фигурой и нервностью движений. Уинстон старался стряхнуть оцепенение. Он должен погово- рить с Амплфортом — даже если за этим последует окрик из те- лекрана. Не исключено, что с Амплфортом прислали бритву. — Амплфорт, — сказал он. Телекран молчал. Амплфорт, слегка опешив, остановился. Взгляд его медленно сфокусировался на Уинстоне. — A-а, Смит! — сказал он. — И вы тут! — За что вас? — По правде говоря... — Он неуклюже опустился на скамью напротив Уинстона. — Ведь есть только одно преступление? — И вы его совершили? — Очевидно, да. Он поднес руку ко лбу и сжал пальцами виски, словно что-то припоминая. — Такое случается, — неуверенно начал он. — Я могу припом- нить одно обстоятельство... возможное обстоятельство. Неосто- рожность с моей стороны — это несомненно. Мы готовили кано- ническое издание стихов Киплинга. Я оставил в конце строки слово «молитва». Ничего не мог сделать! — добавил он почти с негодованием и поднял глаза на Уинстона. — Невозможно было изменить строку. Рифмовалось с «битвой». Вам известно, что с «битвой» рифмуются всего три слова? Ломал голову несколько дней. Не было другой рифмы. Выражение его лица изменилось. Досада ушла, и сейчас вид у него был чуть ли не довольный. Сквозь грязь и щетину прогля- нул энтузиазм, радость педанта, откопавшего какой-то бесполез- ный фактик. — Вам когда-нибудь приходило в голову, что все развитие нашей поэзии определялось бедностью рифм в языке?
1984 273 Нет, эта мысль Уинстону никогда не приходила в голову. И в нынешних обстоятельствах она тоже не показалась ему особенно интересной и важной. — Вы не знаете, который час? — спросил он. Амплфорт опять опешил. — Я об этом как-то не задумывался. Меня арестовали... дня два назад... или три. — Он окинул взглядом стены, словно все- таки надеялся увидеть окно. — Тут день от ночи не отличишь. Не понимаю, как тут можно определить время. Они поговорили бессвязно еще несколько минут, а потом, без всякой видимой причины, телекран рявкнул на них: замол- чать. Уинстон затих, сложив руки на колене. Большому Ампл- форту было неудобно на узкой скамье, он ерзал, сдвигался вле- во, вправо, обхватывал худыми руками то одно колено, то дру- гое. Телекран снова рявкнул: сидеть тихо. Время шло. Двад- цать минут, час — понять было трудно. Снаружи опять затопали башмаки. У Уинстона схватило живот. Скоро, очень скоро, может быть, через пять минут затопают так же, и это будет зна- чить, что настал его черед. Открылась дверь. Офицер с безучастным лицом вошел в ка- меру. Легким движением руки он показал на Амплфорта. — В комнату сто один, — произнес он. Амплфорт в смутной тревоге и недоумении неуклюже вышел с двумя надзирателями. Прошло как будто много времени. Уинстона донимала боль в животе. Мысли снова и снова ползли по одним и тем же предме- там, как шарик, все время застревающий в одних и тех же лунках. Мыслей у него было шесть. Болит живот; кусок хлеба; кровь и вопли; О’Брайен; Джулия; бритва. Живот опять схватило: тяже- лый топот башмаков приближался. Дверь распахнулась, и Уин- стона обдало запахом старого пота. В камеру вошел Парсонс. Он был в шортах защитного цвета и в майке. От изумления Уинстон забыл обо всем. — Вы здесь! — сказал он. Парсонс бросил на Уинстона взгляд, в котором не было ни интереса, ни удивления, а только пришибленность. Он нервно заходил по камере — по-видимому, не мог сидеть спокойно. За- метно было, как дрожат его пухлые колени. Широко раскрытые
274 Джордж Оруэлл глаза неподвижно смотрели вперед, словно не могли оторваться от какого-то предмета вдалеке. — За что вас арестовали? — спросил Уинстон. — Мыслепреступление! — сказал Парсонс, чуть не плача. В голосе его слышалось и глубокое раскаяние, и смешанный с изумлением ужас: неужели это слово относится к нему? Он стал напротив Уинстона и страстно, умоляюще начал: — Ведь меня не расстреляют, скажите, Смит? У нас же не расстрели- вают, если ты ничего не сделал... только за мысли, а мыслям ведь не прикажешь. Я знаю, там разберутся, выслушают. В это я твердо верю. Там же знают, как я старался. Вы-то знаете, что я за человек. Неплохой по-своему. Ума, конечно, небольшого, но увлеченный. Сил для партии не жалел, правда ведь? Как думаете, пятью годами отделаюсь? Ну, пускай десятью? Такой, как я, может принести пользу в лагере. За то, что один раз спот- кнулся, ведь не расстреляют? — Вы виноваты? — спросил Уинстон. — Конечно, виноват! — вскричал Парсонс, подобострастно взгля- нув на телекран. — Неужели же партия арестует невиноватого, как по-вашему? — Его лягушачье лицо стало чуть спокойнее, и на нем даже появилось ханжеское выражение. — Мыслепреступ- ление — это жуткая штука, Смит, — нравоучительно произнес он. — Коварная. Нападает так, что не заметишь. Знаете, как на меня напало? Во сне. Верно вам говорю. Работал вовсю, вносил свою лепту — и даже не знал, что в голове у меня есть какая-то дрянь. А потом стал во сне разговаривать. Знаете, что от меня ус- лышали? Он понизил голос, как человек, вынужденный по медицин- ским соображениям произнести непристойность: — Долой Старшего Брата! Вот что я говорил. И кажется, много раз. Между нами, я рад, что меня забрали, пока это даль- ше не зашло. Знаете, что я скажу, когда меня поставят перед трибуналом? Я скажу: «Спасибо вам. Спасибо, что спасли меня вовремя». — Кто о вас сообщил? — спросил Уинстон. — Дочурка, — со скорбной гордостью ответил Парсонс. — Под- слушивала в замочную скважину. Услышала, что я говорю, и на другой же день — шасть к патрулям. Недурно для семилетней
1984 275 пигалицы, а? Я на нее не в обиде. Наоборот, горжусь. Это пока- зывает, что я воспитал ее в правильном духе. Он несколько раз судорожно присел, с тоской поглядывая на ведро для экскрементов. И вдруг сдернул шорты. — Прошу прощения, старина. Не могу больше. Это от вол- нения. Он плюхнулся пышными ягодицами на ведро. Уинстон зак- рыл лицо ладонями; — Смит! — рявкнул телекран. — Шестьдесят — семьдесят де- вять, Смит У.! Откройте лицо. В камере лицо не закрывать! Уинстон опустил руки. Парсонс обильно и шумно опростал- ся в ведро. Потом выяснилось, что крышка подогнана плохо, и еще несколько часов в камере стояла ужасная вонь. Парсонса забрали. Таинственно появлялись и исчезали все новые арестанты. Уинстон заметил, как одна женщина, направ- ленная в «комнату 101», съежилась и побледнела, услышав эти слова. Если его привели сюда утром, то сейчас уже была, навер- ное, вторая половина дня; а если привели днем — то полночь. В камере осталось шесть арестованных, мужчин и женщин. Все си- дели очень тихо. Напротив Уинстона находился человек с длин- ными зубами и почти без подбородка, похожий на какого-то боль- шого безобидного грызуна. Его толстые крапчатые щеки оттопы- ривались снизу, и очень трудно было отделаться от ощущения, что у него там спрятана еда. Светло-серые глаза пугливо перебега- ли с одного лица на другое, а встретив чей-то взгляд, тут же устрем- лялись прочь. Открылась дверь, и ввели нового арестанта, при виде которо- го Уинстон похолодел. Это был обыкновенный неприятный че- ловек, какой-нибудь инженер или техник. Поразительной была изможденность его лица. Оно напоминало череп. Из-за худобы рот и глаза казались непропорционально большими, а в глазах будто застыла смертельная, неукротимая ненависть к кому-то или чему-то. Новый сел на скамью неподалеку от Уинстона. Уинстон боль- ше не смотрел на него, но измученное лицо-череп так и стояло перед глазами. Он вдруг сообразил, в чем дело. Человек умирал от голода. Эта мысль, по-видимому, пришла в голову всем обита- телям камеры почти одновременно. На всей скамье произошло
276 Джордж Оруэлл легкое движение. Человек без подбородка то и дело поглядывал на лицо-череп, виновато отводил взгляд и снова смотрел, как буд- то это лицо притягивало его неудержимо. Он начал ерзать. Нако- нец встал, вперевалку подошел к скамье напротив, залез в кар- ман комбинезона и смущенно протянул человеку-черепу грязный кусок хлеба. Телекран загремел яростно, оглушительно. Челоц^без подбо- родка вздрогнул всем телом. Человек-череп отдернул руки и спря- тал за спину, как бы показывая всему свету, что не принял дар. — Бамстед! — прогремело из телекрана. — Двадцать семь — тридцать один, Бамстед Д.! Бросьте хлеб! Человек без подбородка уронил хлеб на пол. — Стоять на месте! Лицом к двери. Не двигаться. Человек без подбородка подчинился. Его одутловатые щеки заметно дрожали. С лязгом распахнулась дверь. Молодой офи- цер вошел и отступил в сторону, а из-за его спины появился ко- ренастый надзиратель с могучими руками и плечами. Он стал против арестованного и по знаку офицера нанес ему сокруши- тельный удар в зубы, вложив в этот удар весь свой вес. Аресто- ванного будто подбросило в воздух. Он отлетел к противополож- ной стене и свалился у ведра. Он лежал там, оглушенный, а изо рта и носа у него текла темная кровь. Потом он стал не то повиз- гивать, не то хныкать, как бы еще в беспамятстве. Потом пере- вернулся на живот и неуверенно встал на четвереньки. Изо рта со слюной и кровью вывалились две половинки зубного протеза. Арестованные сидели очень тихо, сложив руки на коленях. Человек без подбородка забрался на свое место. Одна сторона лица у него уже темнела. Рот распух, превратившись в бесфор- менную, вишневого цвета массу с черной дырой посередине. Вре- мя от времени на грудь его комбинезона падала капля крови. Его серые глаза опять перебегали с лица на лицо, только еще более виновато, словно он пытался понять, насколько презирают его ос- тальные за это унижение. Дверь открылась. Легким движением руки офицер показал на человека-черепа. — В комнату сто один, — распорядился он. Рядом с Уинстоном послышался шумный вздох и возня. Аре- стант упал на колени, умоляюще сложив ладони перед грудью.
1984 277 — Товарищ! Офицер! — заголосил он. — Не отправляйте меня туда! Разве я не все вам рассказал? Что еще вы хотите узнать? Я во всем признаюсь, что вам надо, во всем! Только скажите в чем, и я сразу признаюсь. Напишите — я подпишу... что угодно! Толь- ко не в комнату сто один! — В комнату сто один, — сказал офицер. Лицо арёстанта, и без того бледное, окрасилось в такой цвет, который Уинстону до сих пор представлялся невозможным. Оно приобрело отчетливый зеленый оттенок. — Делайте со мной что угодно! — вопил он. — Вы неделями морили меня голодом. Доведите дело до конца, дайте умереть. Расстреляйте меня. Повесьте. Посадите на двадцать пять лет. Кого еще я должен выдать? Только назовите, я скажу все, что вам надо. Мне все равно, кто он и что вы с ним сделаете. У меня жена и трое детей. Старшему шести не исполнилось. Заберите их всех, пере- режьте им глотки у меня на глазах — я буду стоять и смотреть. Только не в комнату сто один! — В комнату сто один, — сказал офицер. Безумным взглядом человек окинул остальных арестантов, словно задумав подсунуть вместо себя другую жертву. Глаза его остановились на разбитом лице без подбородка. Он вскинул ис- худалую руку. — Вам не меня, а вот кого надо взять! — крикнул он. — Вы не слышали, что он говорил, когда ему разбили лицо. Я все вам пере- скажу слово в слово, разрешите. Это он против партии, а не я. — К нему шагнули надзиратели. Его голос взвился до визга. — Вы его не слышали! Телекран не сработал. Вот кто вам нужен. Его берите, не меня! Два дюжих надзирателя нагнулись, чтобы взять его под руки. Но в эту секунду он бросился на пол и вцепился в железную нож- ку скамьи. Он завыл, как животное, без слов. Надзиратели схва- тили его, хотели оторвать от ножки, но он цеплялся за нее с пора- зительной силой. Они пытались оторвать его секунд двадцать. Арестованные сиделй тихо, сложив руки на коленях, и глядели прямо перед собой. Вой смолк; сил у человека осталось только на то, чтобы цепляться. Потом раздался совсем другой крик. Уда- ром башмака надзиратель сломал ему пальцы. Потом вдвоем они подняли его на ноги.
278 Джордж Оруэлл — В комнату сто один, — сказал офицер. Арестованного вывели: он больше не противился и шел еле- еле, повесив голову и поддерживая изувеченную руку. Прошло много времени. Если человека с лицом-черепом уве- ли ночью, то сейчас было утро; если увели утром — значит, при- ближался вечер. Уинстон был один, уже несколько часов сиял один. От сидения на узкой скамье иногда начиналась такая боль, что он вставал и ходил по камере, и телекран не кричал на него. Кусок хлеба до сих пор лежал там, где его уронил человек без подбородка. Вначале было очень трудно не смотреть на хлеб, но в конце концов голод оттеснила жажда. Во рту было липко и про- тивно. Из-за гудения и ровного белого света он чувствовал дур- ноту, какую-то пустоту в голове. Он вставал, когда боль в костях от неудобной лавки становилась невыносимой, и почти сразу сно- ва садился, потому что кружилась голова и он боялся упасть. Стоило ему более или менее отвлечься от чисто физических неприятностей, как возвращался ужас. Иногда со слабеющей надеждой он думал о бритве и О’Брайене. Он допускал мысль, что бритву могут передать в еде, если ему вообще дадут есть. О Джулии он думал более смутно. Так или иначе, она страдает и, может быть, больше его. Может быть, в эту секунду она кри- чит от боли. Он думал: «Если бы я мог спасти Джулию, удвоив собственные мучения, согласился бы я на это? Да, согласился бы». Но решение это было чисто умственное и принято пото- му, что он считал нужным его принять. Он его не чувствовал. В таком месте чувств не остается, есть только боль и предчув- ствие боли. Да и возможно ли, испытывая боль, желать по ка- кой бы то ни было причине, чтобы она усилилась? Но на этот вопрос он пока не мог ответить. Снова послышались шаги. Дверь открылась. Вошел О’Брайен. Уинстон вскочил на ноги. Он был настолько поражен, что за- был всякую осторожность. Впервые за много лет он не подумал о том, что рядом телекран. — И вы у них! — закричал он. — Я давно у них, — ответил О’Брайен с мягкой иронией, по- чти с сожалением. Он отступил в сторону. Из-за его спины по- явился широкоплечий надзиратель с длинной черной дубинкой
1984 279 в руке. — Вы знали это, Уинстон, — сказал О’Брайен. — Не обма- нывайте себя. Вы знали это... всегда знали. Да, теперь он понял: он всегда это знал. Но сейчас об этом не- когда было думать. Сейчас он видел только одно: дубинку в руке надзирателя. Она может обрушиться куда угодно: на макушку, па ухо, на плечо, на локоть... По локтю! Почти парализованный болью, Уинстон повалил- ся на колени, схватившись за локоть. Все вспыхнуло желтым све- том. Немыслимо, немыслимо, чтобы один удар мог причинить такую боль! Желтый свет ушел, и он увидел, что двое смотрят на него сверху. Охранник смеялся над его корчами. Одно по край- ней мере стало ясно. Ни за что, ни за что на свете ты не захочешь, чтобы усилилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончилась. Нет ничего хуже в жизни, чем физическая боль. Пе- ред лицом боли нет героев, нет героев, снова и снова повторял он про себя и корчился на полу, держась за отбитый левый локоть. II Он лежал на чем-то вроде парусиновой койки, только она была высокая и устроена как-то так, что он не мог пошевелиться. В лицо ему бил свет, более сильный, чем обычно. Рядом стоял О’Брайен и пристально смотрел на него сверху. По другую сторону стоял человек в белом и держал шприц. Хотя глаза у него были открыты, он не сразу стал понимать, где находится. Еще сохранялось впечатление, что он вплыл в эту комнату из совсем другого мира, какого-то подводного мира, рас- положенного далеко внизу. Долго ли он там пробыл, он не знал. С тех пор как его арестовали, не существовало ни дневного света, пи тьмы. Кроме того, его воспоминания не были непрерывными. Иногда сознание — даже такое, какое бывает во сне, — выключа- лось полностью, а потом возникало снова после пустого переры- ва. Но длились эти перерывы днями, неделями или только секун- дами, понять было невозможно. С того первого удара по локтю начался кошмар. Как он позже понял, все, что с ним происходило, было лишь подготовкой, обыч- ным допросом, которому подвергаются почти все арестованные. Каждый должен был признаться в длинном списке преступле-
280 Джордж Оруэлл ний — шпионаже, вредительстве и прочем. Признание было фор- мальностью, но пытки — настоящими. Сколько раз его били и по- долгу ли, он не мог вспомнить. Каждый раз им занимались чело- век пять или шесть в черной форме. Били кулаками, били дубин- ками, били стальными прутьями, били ногами. Бывало тгЙ^Гчто он катался по полу, бесстыдно, как животное, извивался ужом, тщетно пытаясь уклониться от пинков, и только вызывал этим все новые пинки — в ребра, в живот, по локтям, по лодыжкам, в пах, в мошонку, в крестец. Бывало так, что это длилось и длилось без конца, и самым жестоким, страшным, непростительным каза- лось ему не то, что его продолжают бить, а то, что он не может потерять сознание. Бывало так, что мужество совсем покидало его, он начинал молить о пощаде еще до побоев и при одном толь- ко виде поднятого кулака каялся во всех грехах, подлинных и вы- мышленных. Бывало так, что начинал он с твердым решением ничего не признавать, и каждое слово вытягивали из него вместе со стонами боли; бывало и так, что он малодушно заключал с со- бой компромисс, говорил себе: «Я признаюсь, но не сразу. Буду держаться, пока боль не станет невыносимой. Еще три удара, еще два удара, и я скажу все, что им надо». Иногда после избиения он едва стоял на ногах; его бросали, как мешок картофеля, на пол камеры и, дав несколько часов передышки, чтобы он опомнился, снова уводили бить. Случались и более долгие перерывы. Их он помнил смутно, потому что почти все время спал или пребывал в оцепенении. Он помнил камеру с дощатой лежанкой, прибитой к стене, и тонкой железной раковиной, помнил еду — горячий суп с хлебом, иногда кофе. Помнил, как угрюмый парикмахер скоб- лил ему подбородок и стриг волосы, как деловитые, безразлич- ные люди в белом считали у него пульс, проверяли рефлексы, от- ворачивали веки, щупали жесткими пальцами — не сломана ли где кость, кололи в руку снотворное. Бить стали реже, битьем больше угрожали: если будет плохо отвечать, этот ужас в любую минуту может возобновиться. Доп- рашивали его теперь не хулиганы в черных мундирах, а следова- тели-партийцы — мелкие круглые мужчины с быстрыми движе- ниями, в поблескивающих очках; они работали с ним, сменяя друг друга, иногда по десять — двенадцать часов подряд — так ему ка- залось, точно он не знал. Эти новые следователи старались, что-
1984 281 бы он все время испытывал небольшую боль, но не боль была их главным инструментом. Они били его по щекам, крутили уши, дергали за волосы, заставляли стоять на одной ноге, не отпуска- ли помочиться, держали под ярким светом, так что у него слези- лись глаза; однако делалось это лишь для того, чтобы унизить его и лишить способности спорить и рассуждать. Подлинным их орз - жием был безжалостный многочасовой допрос: они путали его, ставили ему ловушки, перевирали все, что он сказал, на каждом шагу доказывали, учто он лжет и сам себе противоречит, покуда он не начинал плакать — и от стыда, и от нервного истощения. Случалось, он плакал по пять-шесть раз на протяжении одного допроса. Чаще всего они грубо кричали на него и при малейшей заминке угрожали снова отдать охранникам; но иногда вдруг ме- няли тон, называли его товарищем, заклинали именем ангсоца и Старшего Брата и огорченно спрашивали, неужели и сейчас в нем не заговорила преданность партии и он не хочет исправить весь причиненный им вред. Нервы, истрепанные многочасовым доп- росом, не выдерживали, и он мог расплакаться даже от такого при- зыва. В конце концов сварливые голоса сломали его еще хуже, чем кулаки и ноги охранников. От него остались только рот и рука, говоривший и подписывавшая все, что требовалось. Лишь одно его занимало: уяснить, какого признания от него хотят, и скорее признаться, пока снова не начали изводить. Он признался в убий- стве видных деятелей партии, в распространении подрывных бро- шюр, в присвоении общественных фондов, в продаже военных тайн и всякого рода вредительстве. Он признался, что стал плат- ным шпионом Остазии еще в 1968 году. Признался в том, что он верующий, что он сторонник капитализма, что он извращенец. Признался, что убил жену — хотя она была жива, и следователям это наверняка было известно. Признался, что много лет лично связан с Голдстейном и состоит в подпольной организации, вклю- чающей почти всех людей, с которыми он знаком. Легче было во всем признаться и всех припутать. Кроме того, в каком-то смыс- ле это было правдой. Он правда был врагом партии, а в глазах партии нет разницы между деянием и мыслью. Сохранились воспоминания и другого рода, между собой не связанные, — картинки, окруженные чернотой.
282 Джордж Оруэлл Он был в камере — светлой или темной, неизвестно, потому что он не видел ничего, кроме пары глаз. Рядом медленно и мер- но тикал какой-то прибор. Глаза росли и светились все си.^йее. Вдруг он взлетел со своего места, нырнул в глаза, и они его по- глотили. Он был пристегнут к креслу под ослепительным светом и ок- ружен шкалами приборов. Человек в белом следил за шкалами. Снаружи раздался топот тяжелых башмаков. Дверь распахнулась с лязгом. В сопровождении двух охранников вошел офицер с вос- ковым лицом. — В комнату сто один, — сказал офицер. Человек в белом не оглянулся. На Уинстона тоже не посмот- рел; он смотрел только на шкалы. Он катился по гигантскому, в километр шириной, коридо- ру, залитому чудесным золотым светом, громко хохотал и во все горло выкрикивал признания. Он признавался во всем — даже в том, что сумел скрыть под пытками. Он рассказывал всю свою жизнь — публике, которая и так все знала. С ним были охранники, следователи, люди в белом, О’Брайен, Джулия, мистер Чаррингтон — все валились по коридору толпой и гром- ко хохотали. Что-то ужасное, поджидавшее его в будущем, ему удалось проскочить, и оно не сбылось. Все было хорошо, не стало боли, каждая подробность его жизни обнажилась, объяс- нилась, была прощена. Вздрогнув, он привстал с дощатой лежанки в полной уверен- ности, что слышал голос О’Брайена. О’Брайен ни разу не появил- ся на допросах, но все время было ощущение, что он тут, за спи- ной, просто его не видно. Это он всем руководит. Он напускает на Уинстона охранников, и он им не позволяет его убить. Он реша- ет, когда Уинстон должен закричать от боли, когда ему дать пере- дышку, когда его накормить, когда ему спать, когда вколоть ему в руку наркотик. Он задавал вопросы и предлагал ответы. Он был мучитель, он был защитник, он был инквизитор, он был друг. А однажды — Уинстон не помнил, было это в наркотическом сне, или просто во сне, или даже наяву, — голос прошептал ему на ухо: «Не волнуйтесь, Уинстон, вы на моем попечении. Семь лет я наблюдал за вами. Настал переломный час. Я спасу вас, я сде- лаю вас совершенным». Он не был уверен, что голос принад-
1984 283 лежит О’Брайену, но именно этот голос сказал ему семь лет на- зад, в другом сне: «Мы встретимся там, где нет темноты». Он не помнил, был ли конец допросу. Наступила чернота, а потом из нее постепенно материализовалась камера или ком- ната, где он лежал. Лежал он навзничь и не мог пошевелиться. Тело было закреплено в нескольких местах. Даже затылок как- то прихватили. О’Брайен стоял, глядя сверху серьезно и не без сожаления. Лицо О’Брайена с опухшими подглазьями и резки- ми носогубными складками казалось снизу грубым и утомлен- ным. Он выглядел старше, чем Уинстону помнилось; ему было, наверное, лет сорок восемь или пятьдесят. Рука его лежала на рычаге с круговой шкалой, размеченной цифрами. — Я сказал вам, — обратился он к Уинстону, — что если мы встретимся, то — здесь. — Да, — ответил Уинстон. Без всякого предупредительного сигнала, если не считать легкого движения руки О’Брайена, в тело его хлынула боль. Боль устрашающая: он не видел, что с ним твор’ится, и у него было чувство, что ему причиняют смертельную травму. Он не понимал, на самом ли деле это происходит или ощущения выз- ваны электричеством; но тело его безобразно скручивалось и суставы медленно разрывались. От боли на лбу у него высту- пил пот, но хуже боли был страх, что хребет у него вот-вот пе- реломится. Он стиснул зубы и тяжело дышал через нос, решив не кричать, пока можно. — Вы боитесь, — сказал О’Брайен, наблюдая за его лицом, — что сейчас у вас что-нибудь лопнет. И особенно боитесь, что лоп- нет хребет. Вы ясно видите картину, как отрываются один от дру- гого позвонки и из них каплет спинномозговая жидкость. Вы ведь об этом думаете, Уинстон? Уинстон не ответил. О’Брайен отвел рычаг назад. Боль схлы- нула почти так же быстро, как началась. — Это было сорок, — сказал О’Брайен. — Видите, шкала про- градуирована до ста. В ходе нашей беседы помните, пожалуйста, что я имею возможность причинить вам боль когда мне угодно и какую угодно. Если будете лгать или уклоняться от ответа или просто окажетесь глупее, чем позволяют ваши умственные спо- собности, вы закричите от боли, немедленно. Вы меня поняли?
284 Джордж Оруэлл — Да, — сказал Уинстон. О’Брайен несколько смягчился. Он задумчиво поправил очки и прошелся по комнате. Теперь его голос звучал мягко и терпе- ливо. Он стал похож на врача или даже священника, который стре- мится убеждать и объяснять, а не наказывать. — Я трачу на вас время, Уинстон, — сказал он, — потому что вы этого стоите. Вы отлично сознаете, в чем ваше несчастье. Вы давно о нем знаете, но сколько уже лет не желаете себе в этом признаться. Вы психически ненормальны. Вы страдаете расстрой- ством памяти. Вы не в состоянии вспомнить подлинные события и убедили себя, что помните то, чего никогда не было. К счастью, это излечимо. Вы себя не пожелали излечить. Достаточно было небольшого усилия воли, но вы его не сделали. Даже теперь, я вижу, вы цепляетесь за свою болезнь, полагая, что это доблесть. Возьмем такой пример. С какой страной воюет сейчас Океания? — Когда меня арестовали, Океания воевала с Остазией. — С Остазией. Хорошо. Океания всегда воевала с Остазией, верно? Уинстон глубоко вздохнул. Он открыл рот, чтобы ответить, — и не ответил. Он не мог отвести глаза от шкалы. — Будьте добры, правду, Уинстон. Вашу правду. Скажите, что вы, по вашему мнению, помните? — Я помню, что всего за неделю до моего ареста мы вовсе не воевали с Остазией. Мы были с ней в союзе. Война шла с Еврази- ей. Она длилась четыре года. До этого... О’Брайен остановил его жестом. — Другой пример, — сказал он. — Несколько лет назад вы впа- ли в очень серьезное заблуждение. Вы решили, что три человека, три бывших члена партии — Джонс, Аронсон и Резерфорд, — каз- ненные за вредительство и измену после того, как они полностью во всем сознались, неповинны в том, за что их осудили. Вы реши- ли, будто видели документ, безусловно доказывавший, что их при- знания были ложью. Вам привиделась некая фотография. Вы ре- шили, что держали ее в руках. Фотография в таком роде. В руке у О’Брайена появилась газетная вырезка. Секунд пять она находилась перед глазами Уинстона. Это была фото- графия — и не приходилось сомневаться, какая именно. Та са- мая. Джонс, Аронсон и Резерфорд на партийных торжествах в
1984 285 11 ыо-Йорке — тот снимок, который он случайно получил один- надцать лет назад и сразу уничтожил. Одно мгновение он был перед глазами Уинстона, а потом еТо не стало. Но он видел сни- мок, несомненно, видел! Отчаянным, мучительным усилием Уинстон попытался оторвать спину от койки. Но не мог сдви- нуться ни на сантиметр, ни в какую сторону. На миг он даже забыл о шкале. Сейчас он хотел одного: снова подержать фото- графию в руке, хо^я бы разглядеть ее. — Она существует! — крикнул он. — Нет, — сказал О’Брайен. Он отошел. В стене напротив было гнездо памяти. О’Брайен поднял проволочное забрало. Невидимый легкий клочок бумаги уносился прочь с потоком теплого воздуха; он исчезал в ярком пламени. О’Брайен отвернулся от стены. — Пепел, — сказал он. — Да и пепла не разглядишь. Прах. Фо- тография не существует. Никогда не существовала. — Но она существовала! Существует! Она существует в па- мяти. Я ее помню. Вы ее помните. — Я ее не помню, — сказал О’Брайен. Уинстон ощутил пустоту в груди. Это — двоемыслие. Им ов- ладело чувство смертельной беспомощности. Если бы он был уве- рен, что О’Брайен солгал, это не казалось бы таким важным. Но очень может быть, что О’Брайен в самом деле забыл фотографию. А если так, то он уже забыл и то, как отрицал, что ее помнит, и что это забыл — тоже забыл. Можно ли быть уверенным, что это про- сто фокусы? А вдруг такой безумный вывих в мозгах на самом деле происходит? — вот что приводило Уинстона в отчаяние. О’Брайен задумчиво смотрел на него. Больше, чем когда-либо, он напоминал сейчас учителя, бьющегося с непослушным, но спо- собным учеником. — Есть партийный лозунг относительно управления про- шлым, — сказал он. — Будьте любезны, повторите его. — «Кто управляет прошлым, тот управляет будущим; кто уп- равляет настоящим, тот управляет прошлым», — послушно про- изнес Уинстон. — «Кто управляет настоящим, тот управляет прошлым», — одобрительно кивнув, повторил О’Брайен. — Так вы считаете, Уинстон, что прошлое существует в действительности?
286 Джордж Оруэлл Уинстон снова почувствовал себя беспомощным. Он скосил глаза на шкалу. Мало того, что он не знал, какой ответ — «нет» или «да» — избавит его от боли; он не знал уже, какой ответ сам считает правильным. О’Брайен слегка улыбнулся. — Вы плохой метафизик, Уинстон. До сих пор вы ни разу не задумывались, что значит «существовать». Сформулирую яснее. Существует ли прошлое конкретно, в пространстве? Есть ли где- нибудь такое место, такой мир физических объектов, где прошлое все еще происходит? — Нет. — Тогда где оно существует, если оно существует? — В документах. Оно записано. — В документах. И?.. — В уме. В воспоминаниях человека. — В памяти. Очень хорошо. Мы, партия, контролируем все документы и управляем воспоминаниями. Значит, мы управля- ем прошлым, верно? — Но как вы помешаете людям вспоминать? — закричал Уин- стон, опять забыв про шкалу. — Это же происходит помимо воли. Это от тебя не зависит. Как вы можете управлять памятью? Моей же вы не управляете? О’Брайен снова посуровел. Он опустил руку на рычаг. — Напротив, — сказал он, — это вы ею не управляете. Поэто- му вы и здесь. Вы здесь потому, что не нашли в себе смирения и самодисциплины. Вы не захотели подчиниться — а за это платят душевным здоровьем. Вы предпочли быть безумцем, остаться в меньшинстве, в единственном числе. Только дисциплинирован- ное сознание видит действительность, Уинстон. Действитель- ность вам представляется чем-то объективным, внешним, суще- ствующим независимо от вас. Характер действительности пред- ставляется вам самоочевидным. Когда, обманывая себя, вы ду- маете, будто что-то видите, вам кажется, что все остальные видят то же самое. Но говорю вам, Уинстон, действительность не есть нечто внешнее. Действительность существует в чело- веческом сознании и больше нигде. Не в индивидуальном со- знании, которое может ошибаться и в любом случае преходя- ще, — только в сознании партии, коллективном и бессмертном.
1984 287 То, что партия считает правдой, и есть правда. Невозможно ви- деть действительность иначе, как глядя на нее глазами партии. И этому вам вновь предстоит научиться, Уинстон. Для этого требу- ется акт самоуничтожения, усилие воли. Вы должны смирить себя, прежде чем станете психически здоровым. Он умолк, как бы выжидая, когда Уинстон усвоит его слова. — Вы помните, — снова заговорил он, — как написали в днев- нике: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре?» -Да. О’Брайен поднял левую руку, тыльной стороной к Уинстону, спрятав большой палец и растопырив четыре. — Сколько я показываю пальцев, Уинстон? — Четыре. — А если партия говорит, что их не четыре, а пять — тогда сколько? — Четыре. На последнем слоге он охнул от боли. Стрелка на шкале под- скочила к пятидесяти пяти. Все тело Уинстона покрылось потом. Воздух врывался в его легкие и выходил обратно с тяжелыми сто- пами — Уинстон стиснул зубы и все равно не мог сдержать стон. О’Брайен наблюдал за ним, показывая четыре пальца. Он отвел рычаг. На этот раз боль лишь слегка утихла. — Сколько пальцев, Уинстон? — Четыре. Стрелка дошла до шестидесяти. — Сколько пальцев, Уинстон? — Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре! Стрелка, наверное, опять поползла, но Уинстон не смотрел. Он видел только тяжелое, суровое лицо и четыре пальца. Паль- цы стояли перед его глазами, как колонны: громадные, они рас- плывались и будто дрожали, но их было только четыре. — Сколько пальцев, Уинстон? — Четыре! Перестаньте, перестаньте! Как вы можете? Четы- ре! Четыре! — Сколько пальцев, Уинстон? — Пять! Пять! Пять!
288 Джордж Оруэлл — Нет, напрасно, Уинстон. Вы лжете. Вы все равно думаете, что их четыре. Так сколько пальцев? — Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам нужно. Только пере- станьте, перестаньте делать больно! Вдруг оказалось, что он сидит и О’Брайен обнимает его за плечи. По-видимому, он на несколько секунд потерял сознание. Захваты, державшие его тело, были отпущены. Ему было очень холодно, он трясся, зубы стучали, по щекам текли слезы. Он прильнул к О’Брайену, как младенец; тяжелая рука, обнимавшая плечи, почему-то утешала его. Сейчас ему казалось, что О’Брай- ен — его защитник, что боль пришла откуда-то со стороны, что у нее другое происхождение и спасет от нее — О’Брайен. — Вы — непонятливый ученик, — мягко сказал О’Брайен. — Что я могу сделать? — со слезами пролепетал Уинстон. — Как я могу не видеть, что у меня перед глазами? Два и два — че- тыре. — Иногда, Уинстон. Иногда — пять. Иногда — три. Иногда — все, сколько есть. Вам надо постараться. Вернуть душевное здо- ровье нелегко. Он уложил Уинстона. Захваты на руках и ногах снова сжа- лись, но боль потихоньку отступила, дрожь прекратилась, оста- лись только слабость и озноб. О’Брайен кивнул человеку в бе- лом, все это время стоявшему неподвижно. Человек в белом на- клонился, заглянув Уинстону в глаза, проверил пульс, приложил ухо к груди, простукал там и сям; потом кивнул О’Брайену. — Еще раз, — сказал О’Брайен. В тело Уинстона хлынула боль. Стрелка, наверное, стояла на семидесяти — семидесяти пяти. На этот раз он зажмурился. Он знал, что пальцы перед ним, их по-прежнему четыре. Важно было одно: как-нибудь пережить эти судороги. Он уже не знал, кричит он или нет. Боль опять утихла. Он открыл глаза. О’Брайен отвел рычаг. — Сколько пальцев, Уинстон? — Четыре. Наверное, четыре. Я увидел бы пять, если б мог. Я стараюсь увидеть пять. — Чего вы хотите: убедить меня, что видите пять, или в самом деле увидеть? — В самом деле увидеть.
1984 289 — Еще раз, — сказал О’Брайен. Стрелка остановилась, наверное, на восьмидесяти—девянос- та. Уинстон лишь изредка понимал, почему ему больно. За сжа- тыми веками извивался в каком-то танце лес пальцев, они мно- жились и редели, исчезали один позади другого и появлялись снова. Он пытался их сосчитать, а зачем — сам не помнил. Он знал только, что сосчитать их невозможно по причине какого-то таинственного тождества между четырьмя и пятью. Боль снова затихла. Он открыл глаза, и оказалось, что видит то же самое. Бес- численные пальцы, как ожившие деревья, струились во все сто- роны, скрещивались и расходились. Он опять зажмурил глаза. — Сколько пальцев я показываю, Уинстон? — Не знаю. Вы убьете меня, если еще раз включите. Четыре, пять, шесть... Честное слово, не знаю. — Лучше, — сказал О’Брайен. В руку Уинстона вошла игла. И сейчас же по телу разлилось блаженное, целительное тепло. Боль уже почти забылась. Он от- крыл глаза и благодарно посмотрел на О’Брайена. При виде тя- желого, в складках, лица, такого уродливого и такого умного, у пего оттаяло сердце. Если бы он мог пошевелиться, он протянул бы руку и тронул бы за руку О’Брайена. Никогда еще он не любил его так сильно, как сейчас, — и не только за то, что О’Брайен прекра- тил боль. Вернулось прежнее чувство: не важно, друг О’Брайен или враг. О’Брайен — тот, с кем можно разговаривать. Может быть, человек не так нуждается в любви, как в понимании. О’Брайен пытал его и почти свел с ума, а вскоре, несомненно, отправит его на смерть. Это не имело значения. В каком-то смысле их соеди- няло нечто большее, чем дружба. Они были близки; было где-то такое место, где они могли встретиться и поговорить — пусть даже слова не будут произнесены вслух. О’Брайен смотрел на него сверху с таким выражением, как будто думал о том же самом. И голос его зазвучал мирно, непринужденно. — Вы знаете, где. находитесь, Уинстон? — спросил он. — Не знаю. Догадываюсь. В министерстве любви. — Знаете, сколько времени вы здесь? — Не знаю. Дни, недели, месяцы... месяцы, я думаю. — А как вы думаете, зачем мы держим здесь людей? — Чтобы заставить их признаться. 10 Скотный двор
290 Джордж Оруэлл — Нет, не для этого. Подумайте еще. — Чтобы их наказать. — Нет! — воскликнул О’Брайен. Голос его изменился до не- узнаваемости, а лицо вдруг стало и строгим, и возбужденным. — Нет! Не для того, чтобы наказать, и не только для того, чтобы добиться от вас признания. Хотите, я объясню, зачем вас здесь держат? Чтобы вас излечить! Сделать вас нормальным! Вы по- нимаете, Уинстон, что тот, кто здесь побывал, не уходит из на- ших рук неизлеченным? Нам неинтересны ваши глупые преступ- ления. Партию не беспокоят явные действия; мысли — вот о чем наша забота. Мы не просто уничтожаем наших врагов, мы их ис- правляем. Вы понимаете, о чем я говорю? Он наклонился над Уинстоном. Лицо его, огромное вблизи, казалось отталкивающе уродливым оттого, что Уинстон смотрел на него снизу. И на нем была написана одержимость, сумасшед- ший восторг. Сердце Уинстона снова сжалось. Если бы можно было, он зарылся бы в койку. Он был уверен, что сейчас О’Брай- ен дернет рычаг просто для развлечения. Однако О’Брайен от- вернулся. Он сделал несколько шагов туда и обратно. Потом про- должал без прежнего исступления: — Раньше всего вам следует усвоить, что в этом месте не бы- вает мучеников. Вы читали о религиозных преследованиях про- шлого? В средние века существовала инквизиция. Она оказалась несостоятельной. Она стремилась выкорчевать ереси, а в резуль- тате их увековечила. За каждым еретиком, сожженным на кост- ре, вставали тысячи новых. Почему? Потому что инквизиция уби- вала врагов открыто, убивала нераскаявшихся; в сущности, по- тому и убивала, что они нс раскаялись. Люди умирали за то, что не хотели отказаться от своих убеждений. Естественно, вся слава доставалась жертве, а позор — инквизитору, палачу. Позже, в двад- цатом веке, были так называемые тоталитарные режимы. Были германские нацисты и русские коммунисты. Русские преследо- вали ересь безжалостнее, чем инквизиция. И они думали, что из- влекли урок из ошибок прошлого; во всяком случае, они поняли, что мучеников создавать не надо. Прежде чем вывести жертву на открытый процесс, они стремились лишить ее достоинства. Аре- стованных изматывали пытками и одиночеством и превращали в жалких, раболепных людишек, которые признавались во всем, что
1984 291 им вкладывали в уста, обливали себя грязью, сваливали вину друг на друга, хныкали и просили пощады. И однако, всего через не- сколько лет произошло то же самое. Казненные стали мучени- ками, ничтожество их забылось. Опять-таки — почему? Преж- де всего потому, что их признания были явно вырваны силой и лживы. Мы таких ошибок не делаем. Все признания, кото- рые здесь произносятся, — правда. Правдой их делаем мы. А самое главное, мы не допускаем, чтобы мертвые восставали против нас. Не воображайте, Уинстон, что будущее за вас ото- мстит. Будущее о вас никогда не услышит. Вас выдернут из потока истории. Мы превратим вас в газ и выпустим в страто- сферу. От вас ничего не останется: ни имени в списках, ни па- мяти в разуме живых людей. Вас сотрут и в прошлом, и в буду- щем. Будет так, как если бы вы никогда не жили на свете. «Зачем тогда трудиться, пытать меня?» — с горечью подумал Уинстон. О’Брайен прервал свою речь, словно Уинстон произ- нес это вслух. Он приблизил к Уинстону большое уродливое лицо, и глаза его сузились. — Вы думаете, — сказал он, — что раз мы намерены уничто- жить вас и ни слова ваши, ни дела ничего не будут значить, зачем тогда мы взяли на себя труд вас допрашивать? Вы ведь об этом думаете, верно? — Да, — ответил Уинстон. О’Брайен слегка улыбнулся. — Вы — изъян в общем порядке, Уинстон. Вы — пятно, кото- рое надо стереть. Разве я не объяснил вам, чем мы отличаемся от прежних карателей? Мы не довольствуемся негативным послу- шанием и даже самой униженной покорностью. Когда вы окон- чательно нам сдадитесь, вы сдадитесь по собственной воле. Мы уничтожаем еретика не потому, что он нам сопротивляется; по- куда он сопротивляется, мы его не уничтожим. Мы обратим его, мы захватим его душу до самого дна, мы его переделаем. Мы выж- жем в нем все зло и все иллюзии; он примет нашу сторону — не формально, а искренне, умом и сердцем. Он станет одним из нас, и только тогда мы его убьем. Мы не потерпим, чтобы где-то в мире существовало заблуждение, пусть тайное, пусть бессильное. Мы не допустим отклонения даже в миг смерти. В прежние дни ере- тик всходил на костер все еще еретиком, провозглашая свою ересь,
292 Джордж Оруэлл восторгаясь ею. Даже жертва русских чисток, идя по коридору и ожидая пули, могла хранить под крышкой черепа бунтарскую мысль. Мы же, прежде чем вышибить мозги, делаем их безуко- ризненными. Заповедь старых деспотий начиналась словами: «Не смей». Заповедь тоталитарных: «Ты должен». Наша заповедь: «Ты есть». Ни один из тех, кого приводят сюда, не может устоять про- тив нас. Всех промывают дочиста. Даже этих жалких предателей, которых вы считали невиновными — Джонса, Аронсона и Резер- форда, — даже их мы в конце концов сломали. Я сам участвовал в допросах. Я видел, как их перетирали, как они скулили, пресмы- кались, плакали — и под конец не от боли, не от страха, а только от раскаяния. Когда мы закончили с ними, они были только обо- лочкой людей. В них ничего не осталось, кроме сожалений о том, что они сделали, и любви к Старшему Брату. Трогательно было видеть, как они его любили. Они умоляли, чтобы их скорее увели на расстрел, — хотели умереть, пока их души еще чисты. В голосе его слышались мечтательные интонации. Лицо по-преж- нему горело восторгом, ретивостью сумасшедшего. Он не притво- ряется, подумал Уинстон; он не лицемер, он убежден в каждом сво- ем слове. Больше всего Уинстона угнетало сознание своей умствен- ной неполноценности. О’Брайен с тяжеловесным изяществом рас- хаживал по комнате, то появляясь в поле его зрения, то исчезая. О’Брайен был больше его во всех отношениях. Не родилось и не могло родиться в его голове такой идеи, которая не была бы давно известна О’Брайену, взвешена им и отвергнута. Ум О’Брайена со- держал в себе его ум. Но в таком случае как О’Брайен может быть сумасшедшим? Сумасшедшим должен быть он, Уинстон. О’Брайен остановился, посмотрел на него. И опять заговорил суровым тоном: — Не воображайте, что вы спасетесь, Уинстон, — даже ценой полной капитуляции. Ни один из сбившихся с пути уцелеть не может. И если даже мы позволим вам дожить до естественной смерти, вы от нас не спасетесь. То, что делается с вами здесь, де- лается навечно. Знайте это наперед. Мы сомнем вас так, что вы уже никогда не подниметесь. С вами произойдет такое, от чего нельзя оправиться, проживи вы еще хоть тысячу лет. Вы никогда не будете способны на обыкновенное человеческое чувство. Внут- ри у вас все отомрет. Любовь, дружба, радость жизни, смех, лю- бопытство, храбрость, честность — всего этого у вас уже никогда
1984 293 не будет. Вы станете полым. Мы выдавим из вас все до капли — а потом заполним собой. Он умолк и сделал знак человеку в белом. Уинстон почув- ствовал, что сзади к его голове подвели какой-то тяжелый аппа- рат. О’Брайен сел у койки, и лицо его оказалось почти вровень с лицом Уинстона. — Три тысячи, — сказал он через голову Уинстона человеку в белом. К вискам Уинстона прилегли две мягкие подушечки, как буд- то влажные. Он сжался. Снова будет боль, какая-то другая боль. О’Брайен успокоил его, почти ласково взяв за руку: — На этот раз больно не будет. Смотрите мне в глаза. Произошел чудовищный взрыв — или что-то показавшееся ему взрывом, хотя он не был уверен, что это сопровождалось зву- ком. Но ослепительная вспышка была несомненно. Уинстона не ушибло, а только опрокинуло. Хотя он уже лежал навзничь, ког- да это произошло, чувство было такое, будто его бросили на спи- ну. Его распластал ужасный безболезненный удар. И что-то про- изошло в голове. Когда зрение прояснилось, Уинстон вспомнил, кто он и где находится, узнал того, кто пристально смотрел ему в лицо; но где-то, непонятно где, существовала область пустоты, словно кусок вынули из его мозга. — Это пройдет, — сказал О’Брайен. — Смотрите мне в глаза. С какой страной воюет Океания? Уинстон думал. Он понимал, что означает «Океания» и что он — гражданин Океании. Помнил он и Евразию с Остазией; но кто с кем воюет, он не знал. Он даже не знал, что была какая-то война. — Не помню. — Океания воюет с Остазией. Теперь вы вспомнили? -Да. — Океания всегда воевала с Остазией. С первого дня вашей жизни, с первого дня партии, с первого дня истории война шла без перерыва — все та же война. Это вы помните? -Да. — Одиннадцать лет назад вы сочинили легенду о троих лю- дях, приговоренных за измену к смертной казни. Выдумали, буд- то видели клочок бумаги, доказывавший их невиновность. Такой
294 Джордж Оруэлл клочок бумаги никогда не существовал. Это был ваш вымысел, а потом вы в него поверили. Теперь вы вспомнили ту минуту, ког- да это было выдумано. Вспомнили? -Да. — Только что я показывал вам пальцы. Вы видели пять паль- цев. Вы это помните? -Да. О’Брайен показал ему левую руку, спрятав большой палец. — Пять пальцев. Вы видите пять пальцев? -Да. И он их видел, одно мимолетное мгновение, до того как в го- лове у него все стало на свои места. Он видел пять пальцев и ни- какого искажения не замечал. Потом рука приняла естественный вид, и разом нахлынули прежний страх, ненависть, замешатель- ство. Но был такой период — он не знал, долгий ли, может быть, полминуты, — светлой определенности, когда каждое новое вну- шение О’Брайена заполняло пустоту в голове и становилось аб- солютной истиной, когда два и два так же легко могли стахь тре- мя, как и пятью, если требовалось. Это состояние, прошло рань- ше, чем О’Брайен отпустил его руку; и, хотя вернуться в это со- стояние Уинстон не мог, он его помнил, как помнишь яркий случай из давней жизни, когда ты был, по существу, другим че- ловеком. — Теперь вы по крайней мере понимаете, — сказал О’Брайен, — что это возможно. — Да, — отозвался Уинстон. О’Брайен с удовлетворенным видом встал. Уинстон увидел, что слева человек в белом сломал ампулу и набирает из нее в шприц. О’Брайен с улыбкой обратился к Уинстону. Почти как раньше, он поправил на носу очки. — Помните, как вы написали про меня в дневнике: не важно, друг он или враг, — этот человек может хотя бы понять меня, с ним можно разговаривать. Вы были правы. Мне нравится с вами разговаривать. Меня привлекает ваш склад ума. Мы с вами похо- же мыслим, с той только разницей, что вы безумны. Прежде чем мы закончим беседу, вы можете задать мне несколько вопросов, если хотите. — Любые вопросы?
1984 295 — Какие угодно. — Он увидел, что Уинстон скосился на шка- лу. — Отключено. Ваш первый вопрос? — Что вы сделали с Джулией? — спросил Уинстон. О’Брайен снова улыбнулся. — Она предала вас, Уинстон. Сразу, безоговорочно. Мне ред- ко случалось видеть, чтобы кто-нибудь так живо шел нам навстре- чу. Вы бы ее вряд ли узнали. Все ее бунтарство, лживость, безрас- судство, испорченность — все это выжжено из нее. Это было иде- альное обращение, прямо для учебников. — Вы ее пытали? На это О’Брайен не ответил. — Следующий вопрос, — сказал он. — Старший Брат существует? — Конечно, существует. Партия существует. Старший Брат — олицетворение партии. — Существует он в том смысле, в каком существую я? — Вы не существуете, — сказал О’Брайен. Снова на него навалилась беспомощность. Он знал, мог пред- ставить себе, какими аргументами будут доказывать, что он не существует, но все они — бессмыслица, просто игра слов. Разве в утверждении: «Вы не существуете» — не содержится логическая нелепость? Но что толку говорить об этом? Ум его съежился при мысли о неопровержимых, безумных аргументах, которыми его разгромит О’Брайен. — По-моему, я существую, — устало сказал он. — Я сознаю себя. Я родился, и я умру. У меня есть руки и ноги. Я занимаю определенный объем в пространстве. Никакое твердое тело не может занимать этот объем одновременно со мной. В этом смыс- ле существует Старший Брат? — Это не важно. Он существует. — Старший Брат когда-нибудь умрет? — Конечно, нет. Как он может умереть? Следующий вопрос. — Братство существует? — А этого, Уинстон, вы никогда не узнаете. Если мы решим выпустить вас, когда кончим, и вы доживете до девяноста лет, вы все равно не узнаете, как ответить на этот вопрос: нет или да. Сколько вы живете, столько и будете биться над этой за- гадкой.
296 Джордж Оруэлл Уинстон лежал молча. Теперь его грудь поднималась и опус- калась чуть чаще. Он так и не задал вопроса, который первым пришел ему в голову. Он должен его задать, но язык отказывался служить ему. На лице О’Брайена как будто промелькнула на- смешка. Даже очки у него блеснули иронически. «Он знает, — вдруг подумал Уинстон, — знает, что я хочу спросить!» И тут же у него вырвалось: — Что делают в комнате сто один? Лицо О’Брайена не изменило выражения. Он сухо ответил: — Уинстон, вы знаете, что делается в комнате сто один. Все знают, что делается в комнате сто один. Он сделал пальцем знак человеку в белом. Беседа, очевидно, подошла к концу. В руку Уинстону воткнулась игла. И почти сра- зу он уснул глубоким сном. III — В вашем восстановлении — три этапа, — сказал О’Брайен*^ Учеба, понимание и приятие. Пора перейти ко второму этапу. Как всегда, Уинстон лежал на спине. Но захваты держали его не так туго. Они по-прежнему притягивали его к койке, однако он мог слегка сгибать ноги в коленях, поворачивать голову влево и вправо и поднимать руки от локтя. И шкала с рычагом не вну- шала прежнего ужаса. Если он соображал быстро, то мог избе- жать разрядов; теперь О’Брайен брался за рычаг чаще всего тог- да, когда был недоволен его глупостью. Порой все собеседование проходило без единого удара. Сколько их было, он уже не мог запомнить. Весь этот процесс тянулся долго — наверное, уже не одну неделю, — а перерывы между беседами бывали иногда в не- сколько дней, а иногда — час-другой. — Пока вы здесь лежали, — сказал О’Брайен, — вы часто зада- вались вопросом — и меня спрашивали, — зачем министерство любви тратит на вас столько трудов и времени. Когда оставались одни, вас занимал, в сущности, тот же самый вопрос. Вы понима- ете механику нашего общества, но не понимали побудительных мотивов. Помните, как вы записали в дневнике: «Я понимаю как; не понимаю зачем»? Когда вы думали об этом «зачем», вот тогда вы и сомневались в своей нормальности. Вы прочли книгу, книгу
1984 297 Голдстейна, — по крайней мере какие-то главы. Прочли вы в ней что-нибудь такое, чего не знали раньше? — Вы ее читали? — сказал Уинстон. — Я ее писал. Вернее, участвовал в написании. Как вам изве- стно, книги не пишутся в одиночку. — То, что там сказано, — правда? — В описательной части — да. Предложенная программа — вздор. Тайно накапливатьзнания... просвещать массы... затем пролетарское восстание... свержение партии. Вы сами догадывались, что там ска- зано дальше. Пролетарии никогда не восстанут — ни через тысячу лет, ни через миллион. Они не могут восстать. Причину вам объяс- нять не надо; вы сами знаете. И если вы тешились мечтами о воору- женном восстании — оставьте их. Никакой возможности свергнуть партию нет. Власть партии — навеки. Возьмите это за отправную точку в ваших размышлениях. О’Брайен подошел ближе к койке. — Навеки! — повторил он. — А теперь вернемся к вопросам «как?» и «зачем?». Вы более или менее поняли, как партия со- храняет свою власть. Теперь скажите мне, для чего мы держимся за власть? Каков побудительный мотив? Говорите же, — прика- зал он молчавшему Уинстону. Тем не менее Уинстон медлил. Его переполняла усталость. А в глазах О’Брайена опять зажегся тусклый безумный огонек энтузиазма. Он заранее знал, что скажет О’Брайен: что партия ищет власти не ради нее самой, а ради блага большинства. Ищет власти, потому что люди в массе своей — слабые, трусливые со- здания, они не могут выносить свободу, не могут смотреть в лицо правде, поэтому ими должны править и систематически их обма- нывать те, кто сильнее их. Что человечество стоит перед выбо- ром: свобода или счастье, и для подавляющего большинства сча- стье — лучше. Что партия — вечный опекун слабых, преданный идее орден, который творит зло во имя добра, жертвует собствен- ным счастьем ради.счастья других. Самое ужасное, думал Уин- стон, самое ужасное — что, когда О’Брайен скажет это, он сам себе поверит. Это видно по его лицу. О’Брайен знает все. Знает в ты- сячу раз лучше Уинстона, в каком убожестве живут люди, какой ложью и жестокостью партия удерживает их в этом состоянии. Он понял все, все оценил и не поколебался в своих убеждени-
298 Джордж Оруэлл ях: все оправдано конечной целью. «Что ты можешь сделать, — думал Уинстон, — против безумца, который умнее тебя, кото- рый беспристрастно выслушивает твои аргументы и продол- жает упорствовать в своем безумии?» — Вы правите нами для нашего блага, — слабым голосом ска- зал он. — Вы считаете, что люди не способны править собой, и поэтому... Он вздрогнул и чуть не закричал. Боль пронзила его тело. О’Брайен поставил рычаг на тридцать пять. — Глупо, Уинстон, глупо! — сказал он. — Я ожидал от вас луч- шего ответа. Он отвел рычаг обратно и продолжал: — Теперь я сам отвечу на этот вопрос. Вот как. Партия стре- мится к власти исключительно ради нее самой. Нас не занимает чужое благо, нас занимает только власть. Ни богатство, ни рос*^ кошь, ни долгая жизнь, ни счастье — только власть, чистая власть. Что означает чистая власть, вы скоро поймете. Мы знаем, что де- лаем, и в этом наше отличие от всех олигархий прошлого. Все остальные, даже те, кто напоминал нас, были трусы и лицемеры. Германские нацисты и русские коммунисты были уже очень близ- ки к нам по методам, но у них не хватило мужества разобраться в собственных мотивах. Они делали вид и, вероятно, даже верили, что захватили власть вынужденно, на ограниченное время, а впе- реди, рукой подать, уже виден рай, где люди будут свободны и равны. Мы не такие. Мы знаем, что власть никогда не захватыва- ют для того, чтобы от нее отказаться. Власть — не средство; она — цель. Диктатуру учреждают не для того, чтобы охранять револю- цию; революцию совершают для того, чтобы установить дикта- туру. Цель репрессий — репрессии. Цель пытки — пытка. Цель власти — власть. Теперь вы меня немного понимаете? Уинстон был поражен, и уже не в первый раз, усталостью на лице О’Брайена. Оно было сильным, мясистым и грубым, в нем видны были ум и сдерживаемая страсть, перед которой он чув- ствовал себя бессильным; но это было усталое лицо. Под глазами набухли мешки, и кожа под скулами обвисла. О’Брайен накло- нился к нему — нарочно приблизил утомленное лицо. — Вы думаете, — сказал он, — что лицо у меня старое и ус- талое. Вы думаете, что я рассуждаю о власти, а сам не в силах
1984 299 предотвратить даже распад собственного тела. Неужели вы не понимаете, Уинстон, что индивид — всего лишь клетка? Уста- лость клетки — энергия организма. Вы умираете, когда стри- жете ногти? Он отвернулся от Уинстона и начал расхаживать по камере, засунув одну руку в карман. — Мы — жрецы власти, — сказал он. — Бог — это власть. Но что касается вас, класть — покуда только слово. Пора объяс- нить вам, что значит «власть». Прежде всего вы должны по- нять, что власть коллективна. Индивид обладает властью на- столько, насколько он перестал быть индивидом. Вы знаете партийный лозунг: «Свобода — это рабство». Вам не приходи- ло в голову, что его можно перевернуть? Рабство — это свобо- да. Один — свободный — человек всегда терпит поражение. Так п должно быть, ибо каждый человек обречен умереть, и это его самый большой изъян. Но если он может полностью, без ос- татка, подчиниться, если он может отказаться от себя, если он может раствориться в партии так, что он станет партией, тог- да он всемогущ и бессмертен. Во-вторых, вам следует понять, что власть — это власть над людьми, над телом, но самое глав- ное — над разумом. Власть над материей — над внешней ре- альностью, как вы бы ее назвали, — не имеет значения. Мате- рию мы уже покорили полностью. На миг Уинстон забыл о шкале. Напрягая все силы, он попы- тался сесть, но только сделал себе больно. — Да как вы можете покорить материю? — вырвалось у него. — Вы даже климат, закон тяготения не покорили. А есть еще болезни, боль, смерть... О’Брайен остановил сто движением руки. — Мы покорили материю, потому что мы покорили сознание. Действительность — внутри черепа. Вы это постепенно уясните, Уинстон. Для пас нет ничего невозможного. Невидимость, леви- тация — что угодно. Если бы я пожелал, я мог бы взлететь сейчас с пола, как мыльный пузырь. Я этого не желаю, потому что этого нс желает партия. Вы должны избавиться от представлений де- вятнадцатого века относительно законов природы. Мы создаем законы природы.
300 Джордж Оруэлл — Как же вы создаете? Вы даже на планете не хозяева. А Ев- разия, Остазия? Вы их пока не завоевали. — Не важно. Завоюем, когда нам будет надо. А если не завою- ем — какая разница? Мы можем исключить их из нашей жизни. Океания — это весь мир. — Но мир сам — всего лишь пылинка. А человек мал... беспо- мощен! Давно ли он существует? Миллионы лет Земля была не- обитаема. — Чепуха. Земле столько же лет, сколько нам, она не старше. Как она может быть старше? Вне человеческого сознания ничего не существует. — Но в земных породах — кости вымерших животных... ма- монтов, мастодонтов, огромных рептилий — они жили задолго до того, как стало известно о человеке. *** — Вы когда-нибудь видели эти кости, Уинстон? Нет, конеч- но. Их выдумали биологи девятнадцатого века. До человека не было ничего. После человека, если он кончится, не будет ничего. Нет ничего, кроме человека. — Кроме нас, есть целая вселенная. Посмотрите на звезды! Некоторые — в миллионах световых лет от нас. Они всегда будут недоступны. — Что такое звезды? — равнодушно возразил О’Брайен. — Огненные крупинки в скольких-то километрах отсюда. Если бы мы захотели, мы бы их достигли или сумели бы их пога- сить. Земля — центр вселенной. Солнце и звезды обращаются вокруг нас. Уинстон снова попытался сесть. Но на этот раз ничего не ска- зал. О’Брайен продолжал, как бы отвечая на его возражение: — Конечно, для определенных задач это не годится. Когда мы плывем по океану или предсказываем затмение, нам удобнее пред- положить, что Земля вращается вокруг Солнца и что звезды уда- лены на миллионы и миллионы километров. Но что из этого? Ду- маете, нам не по силам разработать двойную астрономию? Звез- ды могут быть далекими или близкими в зависимости от того, что нам нужно. Думаете, наши математики с этим не справятся? Вы забыли о двоемыслии? Уинстон вытянулся на койке. Что бы он ни сказал, мгновен- ный ответ сокрушал его, как дубинка. И все же он знал, он знал,
1984 301 что прав. Идея, что вне твоего сознания ничего не существует... ведь наверняка есть какой-то способ опровергнуть ее. Разве не доказали давным-давно, что это — заблуждение? Оно даже как- то называлось, только он забыл как. О’Брайен смотрел сверху, слабая улыбка кривила ему рот. — Я вам говорю, Уинстон, метафизика — не ваша сильная сто- рона. Слово, которое вы пытаетесь вспомнить, — солипсизм. Но вы ошибаетесь. Это не солипсизм. Коллективный солипсизм, если угодно. И все-таки это — нечто другое; в сущности — противопо- ложное. Мы уклонились от темы, — заметил он уже другим то- ном. — Подлинная власть, власть, за которую мы должны сражать- ся день и ночь, — это власть не над предметами, а над людьми. — Он смолк, а потом спросил, как учитель способного ученика: — Уинстон, как человек утверждает свою власть над другими? Уинстон подумал. — Заставляя его страдать, — сказал он. — Совершенно верно. Заставляя его страдать. Послушания недостаточно. Если человек не страдает, как вы можете быть уве- рены, что он исполняет вашу волю, а не свою собственную? Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижать. В том, чтобы разорвать сознание людей на куски и составить снова в таком виде, в каком вам угодно. Теперь вам понятно, какой мир мы создаем? Он будет противоположностью тем глупым гедонистическим уто- пиям, которыми тешились прежние реформаторы. Мир страха, предательства и мучений, мир топчущих и растоптанных, мир, который, совершенствуясь, будет становиться не менее, а более безжалостным; прогресс в нашем мире будет направлен к росту страданий. Прежние цивилизации утверждали, что они основа- ны на любви и справедливости. Наша основана на ненависти. В нашем мире не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торже- ства и самоуничижения. Все остальные мы истребим. Все. Мы искореняем прежние способы мышления — пережитки дорево- люционных времен. Мы разорвали связи между родителем и ре- бенком, между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро и жен и друзей не будет. Новорожденных мы заберем у матери, как забираем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Размножение станет ежегодной формальностью, как
302 Джордж Оруэлл возобновление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. Не будет иной вер- ности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Не будет иного смеха, кроме победно- го смеха над поверженным врагом. Не будет искусства, литера- туры, науки. Когда мы станем всесильными, мы обойдемся без науки. Не будет различия между уродливым и прекрасным. Ис- чезнет любознательность, жизнь не будет искать себе примене- ния. С разнообразием удовольствий мы покончим. Но всегда — запомните, Уинстон, — всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет прон- зительная радость победы, наслаждение от того, что наступил на беспомощного врага. Если вам нужен образ будущего, воображу те сапог, топчущий лицо человека — вечно. Он умолк, словно ожидая, что ответит Уинстон. Уинстону опять захотелось зарыться в койку. Он ничего не мог сказать. Сердце у него стыло. О’Брайен продолжал: — И помните, что это — навечно. Лицо для растаптывания всегда найдется. Всегда найдется еретик, враг общества для того, чтобы его снова и снова побеждали и унижали. Все, что вы пере- несли с тех пор, как попали к нам в руки, — все это будет продол- жаться, только хуже. Никогда не прекратятся шпионство, преда- тельства, аресты, пытки, казни, исчезновения. Это будет мир тер- рора — в такой же степени, как мир торжества. Чем могуществен- нее будет партия, тем она будет нетерпимее; чем слабее сопротивление, тем суровее деспотизм. Голдстейн и его ереси бу- дут жить вечно. Каждый день, каждую минуту их будут громить, позорить, высмеивать, оплевывать — а они сохранятся. Эта дра- ма, которую я с вами разыгрывал семь лет, будет разыгрываться снова и снова, и с каждым поколением — все изощреннее. У нас всегда найдется еретик — и будет здесь кричать от боли, слом- ленный и жалкий, а в конце, спасшись от себя, раскаявшись до глубины души, сам прижмется к нашим ногам. Вот какой мир мы построим, Уинстон. От победы к победе, за триумфом триумф и новый триумф: щекотать, щекотать, щекотать нерв власти. Вижу, вам становится понятно, какой это будет мир. Но в конце концов вы не просто поймете. Вы примете его, будете его приветствовать, станете его частью.
1984 303 Уинстон немного опомнился и без убежденности возразил: — Вам не удастся. — Что вы хотите сказать? — Вы не сможете создать такой мир, какой описали. Это меч- тание. Это невозможно. — Почему? — Невозможно построить цивилизацию на страхе, ненависти и жестокости. Она не устоит. — Почему? — Она нежизнеспособна. Она рассыплется. Она кончит само- убийством. — Чепуха. Вы внушили себе, что ненависть изнурительнее любви. Да почему же? А если и так — какая разница? Поло- жим, мы решили, что будем быстрее изнашиваться. Положим, увеличили темп человеческой жизни так, что к тридцати го- дам наступает маразм. И что же от этого изменится? Неужели вам непонятно, что смерть индивида — это не смерть? Партия бессмертна. Как всегда, его голос поверг Уинстона в состояние беспомощ- ности. Кроме того, Уинстон боялся, что, если продолжать спор, О’Брайен снова возьмется за рычаг. Но смолчать он не мог. Бес- сильно, не находя доводов — единственным подкреплением был немой ужас, который вызывали у него речи О’Брайена, — он во- зобновил атаку: — Не знаю... все равно. Вас ждет крах. Что-то вас победит. Жизнь победит. — Жизнью мы управляем, Уинстон, на всех уровнях. Вы во- ображаете, будто существует нечто, называющееся человеческой натурой, и она возмутится тем, что мы творим, — восстанет. Но человеческую натуру создаем мы. Люди бесконечно податливы. А может быть, вы вернулись к своей прежней идее, что восстанут и свергнут нас пролетарии или рабы? Выбросьте это из головы. Они беспомощны, как скот. Человечество — это партия. Осталь- ные — вне — ничего не значат. — Все равно. В конце концов они вас победят. Рано или позд- но поймут, кто вы есть, и разорвут вас в клочья. — Вы уже видите какие-нибудь признаки? Или какое-нибудь основание для такого прогноза?
304 Джордж Оруэлл — Нет. Я просто верю. Я знаю, что вас ждет крах. Есть что-то во вселенной, не знаю... какой-то дух, какой-то принцип, и вам его не одолеть. — Уинстон, вы верите в Бога? — Нет. — Так что за принцип нас победит? — Не знаю. Человеческий дух. — И себя вы считаете человеком? -Да. — Если вы человек, Уинстон, вы — последний человек. Ваш вид вымер; мы наследуем Землю. Вы понимаете, что вы один? Вы вне истории, вы не существуете. — Он вдруг посуровел и резко произнес: — Вы полагаете, что вы морально выше нас, лживых и жестоких? — Да, считаю, что я выше вас. О’Брайен ничего не ответил. Уинстон услышал два других голоса. Скоро он узнал в одном из них свой. Это была запись их разговора с О’Брайеном в тот вечер, когда он вступил в Братство. Уинстон услышал, как он обещает обманывать, красть, совершать подлоги, убивать, способствовать наркомании и проституции, разносить венерические болезни, плеснуть в лицо ребенку сер- ной кислотой. О’Брайен нетерпеливо махнул рукой, как бы гово- ря, что слушать дальше нет смысла. Потом повернул выключа- тель, и голоса смолкли. — Встаньте с кровати, — сказал он. Захваты сами собой открылись. Уинстон опустил ноги на пол и неуверенно встал. — Вы последний человек, — сказал О’Брайен. — Вы храни- тель человеческого духа. Вы должны увидеть себя в натуральную величину. Разденьтесь. Уинстон развязал бечевку, державшую комбинезон. Молнию из него давно вырвали. Он не мог вспомнить, раздевался ли хоть раз догола с тех пор, как его арестовали. Под комбинезоном его тело обвивали грязные желтоватые тряпки, в которых с трудом можно было узнать остатки белья. Спустив их на пол, он увидел в дальнем углу комнаты трельяж. Он подошел к зеркалам и за- мер. У него вырвался крик.
1984 305 — Ну-ну, — сказал О’Брайен. — Станьте между створками зер- кала. Полюбуйтесь на себя и сбоку., Уинстон замер от испуга. Из зеркала к нему шло что-то со- гнутое, серого цвета, скелетообразное. Существо это пугало даже нс тем, что Уинстон признал в нем себя, а одним своим видом. Он подошел ближе к зеркалу. Казалось, что он выставил лицо впе- ред, — так он был согнут. Измученное лицо арестанта с шишко- ватым лбом, лысый череп, загнутый нос и словно разбитые ску- лы, дикий, настороженный взгляд. Щеки изрезаны морщинами, рот запал. Да, это было его лицо, но ему казалось, что оно изме- нилось больше, чем он изменился внутри. Чувства, изображав- шиеся на лице, не могли соответствовать тому, что он чувствовал на самом деле. Он сильно облысел. Сперва ему показалось, что и поседел вдобавок, но это просто череп стал серым. Серым от ста- рой, въевшейся грязи стало у него все — кроме лица и рук. Там и сям из-под грязи проглядывали красные шрамы от побоев, а ва- рикозная язва превратилась в воспаленное месиво, покрытое ше- лушащейся кожей. Но больше всего его испугала худоба. Ребра, обтянутые кожей, грудная клетка скелета; ноги усохли так, что колени стали толще бедер. Теперь он понял, почему О’Брайен велел ему посмотреть на себя сбоку. Еще немного — и тощие пле- чи сойдутся, грудь превратилась в яму; тощая шея сгибалась под тяжестью головы. Если бы его спросили, он сказал бы, что это — тело шестидесятилетнего старика, страдающего неизлечимой бо- лезнью. — Вы иногда думали, — сказал О’Брайен, — что мое лицо — лицо члена внутренней партии — выглядит старым и потрепан- ным. А как вам ваше лицо? Он схватил Уинстона за плечо и повернул к себе. — Посмотрите, в каком вы состоянии! — сказал он. — Посмот- рите, какой отвратительной грязью покрыто ваше тело. Посмот- рите, сколько грязи между пальцами на ногах. Посмотрите на эту мокрую язву на голени. Вы знаете, что от вас воняет козлом? Вы уже, наверное, принюхались. Посмотрите, до чего вы худы. Ви- дите? Я могу обхватить ваш бицепс двумя пальцами. Я могу пе- реломить вам шею, как морковку. Знаете, что с тех пор, как вы попали к нам в руки, вы потеряли двадцать пять килограммов? У
306 Джордж Оруэлл вас даже волосы вылезают клоками. Смотрите! — Он схватил Уин- стона за волосы и вырвал клок. — Откройте рот. Девять... десять, одиннадцать зубов осталось. Сколько было, когда вы попали к нам? Да и оставшиеся во рту не держатся. Смотрите! Двумя пальцами он залез Уинстону в рот. Десну пронзила боль. О’Брайен вырвал передний зуб с корнем. Он кинул его в угол камеры. — Вы гниете заживо, — сказал он, — разлагаетесь. Что вы та- кое? Мешок слякоти. Ну-ка, повернитесь к зеркалу еще раз. Ви- дите, кто на вас смотрит? Это — последний человек. Если вы че- ловек — таково человечество. А теперь одевайтесь. Медленно, непослушными руками, Уинстон стал натягивать одежду. До сих пор он будто и не замечал худобы и слабости. Одно вертелось в голове: он не представлял себе, что находится здесь так давно. И вдруг, когда он наматывал на себя тряпье, ему стало жалко погубленного тела. Не соображая, что делает, он упал на маленькую табуретку возле кровати и расплакался. Он сознавал свое уродство, сознавал постыдность этой картины: живой ске- лет в грязном белье сидит и плачет под ярким белым светом; но он не мог остановиться. О’Брайен положил ему руку на плечо, почти ласково. — Это не будет длиться бесконечно, — сказал он. — Вы можете прекратить это когда угодно. Все зависит от вас. — Это вы! — всхлипнул Уинстон. — Вы довели меня до такого состояния. — Нет, Уинстон, вы сами себя довели. Вы пошли на это, когда противопоставили себя партии. Все это уже содержалось в вашем поступке. И вы предвидели все, что с вами произойдет. Помолчав немного, он продолжал: — Мы били вас, Уинстон. Мы сломали вас. Вы видели, во что превратилось ваше тело. Ваш ум в таком же состоянии. Не ду- маю, что в вас осталось много гордости. Вас пинали, пороли, ос- корбляли, вы визжали от боли, вы катались по полу в собствен- ной крови и рвоте. Вы скулили о пощаде, вы предали все и вся. Как по-вашему, может ли человек дойти до большего падения, чем вы? Уинстон перестал плакать, но слезы еще сами собой текли из глаз. Он поднял лицо к О’Брайену.
1984 307 — Я не предал Джулию, — сказал он. О’Брайен посмотрел на него задумчиво. — Да, — сказал он, — да. Совершенно верно. Вы не предали Джулию. Сердце Уинстона снова наполнилось глубоким уважением к О’Брайену — уважения этого разрушить не могло ничто. Сколь- ко ума, подумал он, сколько ума! Не было еще такого случая, что- бы О’Брайен его не понял. Любой другой сразу возразил бы, что Джулию он предал. Ведь чего только не вытянули из него под пыткой! Он рассказал им все, что о ней знал, — о ее привычках, о ее характере, о ее прошлом; в мельчайших деталях описал все их встречи, все, что он ей говорил и она ему говорила, их ужины с провизией, купленной на черном рынке, их любовную жизнь, их невнятный заговор против партии — все. Однако в том смыс- ле, в каком он сейчас понимал это слово, он Джулию не пре- дал. Он не перестал ее любить; его чувства к ней остались преж- ними. О’Брайен понял это без всяких объяснений. — Скажите, — спросил Уинстон, — скоро меня расстреляют? — Может статься, и не скоро, — ответил О’Брайен. — Вы — трудный случай. Но не теряйте надежду. Все рано или поздно из- лечиваются. А тогда мы вас расстреляем. IV Ему стало много лучше. Он полнел и чувствовал себя крепче с каждым днем — если имело смысл говорить о днях. Как и раньше, в камере горел белый свет и слышалось гуде- ние, но сама камера была чуть удобнее прежних. Тут можно было сидеть на табурете, а дощатая лежанка была с матрасом и подуш- кой. Его сводили в баню, а потом довольно часто позволяли мыть- ся в шайке. Приносили даже теплую воду. Выдали новое белье и чистый комбинезон. Варикозную язву забинтовали с какой-то ус- покаивающей мазью. Оставшиеся зубы ему вырвали и сделали протезы. Прошло, наверное, несколько недель или месяцев. При жела- нии он мог бы вести счет времени, потому что кормили его те- перь как будто бы регулярно. Он пришел к выводу, что еду при- носят три раза в сутки; иногда спрашивал себя без интереса, днем дают есть или ночью. Еда была на удивление хорошая, каждый
308 Джордж Оруэлл третий раз — мясо. Один раз дали даже пачку сигарет. Спичек у него не было, но безмолвный надзиратель, приносивший ему пищу, давал огоньку. В первый раз его затошнило, но он перетер- пел и растянул пачку надолго, выкуривая по полсигареты после каждой еды. Ему выдали белую грифельную доску с привязанным к углу огрызком карандаша. Сперва он ею не пользовался. Он пребы- вал в полном оцепенении, даже бодрствуя. Он мог пролежать от одной еды до другой, почти не шевелясь, и промежутки сна сме- нялись мутным забытьем, когда даже глаза открыть стоило боль- ших трудов. Он давно привык спать под ярким светом, бьющим в лицо. Разницы никакой, разве что сны были более связные. Сны все это время снились часто — и всегда счастливые сны. Он был в Золотой стране или сидел среди громадных, великолепных, за- литых солнцем руин с матерью, с Джулией, с О’Брайеном — ни- чего не делал, просто сидел на солнце и разговаривал о чем-то мирном. А наяву если у него и бывали какие мысли, то по боль- шей части о снах. Теперь, когда болевой стимул исчез, он как будто потерял способность совершать умственное усилие. Он не ску- чал; ему не хотелось ни разговаривать, ни чем-нибудь отвлечься. Он был вполне доволен тем, что он один и его не бьют и не допра- шивают, что он не грязен и ест досыта. Со временем спать он стал меньше, но по-прежнему не испы- тывал потребности встать с кровати. Хотелось одного: лежать спокойно и ощущать, что телу возвращаются силы. Он трогал себя пальцем, чтобы проверить, не иллюзия ли это, в самом ли деле у него округляются мускулы и расправляется кожа. Наконец он впол- не убедился, что полнеет: бедра у него теперь были определенно тол- ще колен. После этого, с неохотой поначалу, он стал регулярно уп- ражняться. Вскоре он мог пройти уже три километра — отмеряя их шагами по камере, и согнутая спина его понемногу распрямля- лась. Он попробовал сделать что-нибудь потруднее и, к изумле- нию и унижению своему, выяснил, что почти ничего не может. Передвигаться мог только шагом, табуретку на вытянутой руке держать не мог, на одной ноге стоять не мог — падал. Он присел на корточки и едва сумел встать, испытывая мучительную боль в икрах и бедрах. Он лег на живот и попробовал отжаться на руках. Безнадежно: не мог даже грудь оторвать от пола. Но еще через
1984 309 несколько дней — через несколько обедов и завтраков — он совер- шил и этот подвиг. И еще через какое-то время стал отжиматься по шесть раз подряд. Он даже начал гордиться своим телом, а иногда ему верилось, что и лицо принимает нормальный вид. Только тро- нув случайно свою лысую голову, вспоминал он морщинистое раз- рушенное лицо, которое смотрело на него из зеркала. Ум его отчасти ожил. Он садился на лежанку спиной к стене, клал на колени грифельную доску и занимался самообразованием. Он капитулировал; это было решено. На самом деле, как он теперь понимал, капитулировать он был готов задолго до того, как принял это решение. Он осознал легкомысленность и вздор- ность своего бунта против партии уже в то мгновение, когда очу- тился в министерстве любви, — нет, еще в те минуты, когда они с Джулией беспомощно стояли в комнате, а железный голос из те- лекрана отдавал им команды. Теперь он знал, что семь лет поли- ция мыслей наблюдала его, как жука в лупу. Ни одно его дей- ствие, ни одно слово, произнесенное вслух, не укрылись от нее, ни одна мысль не осталась неразгаданной. Даже белесую кру- пинку на переплете его дневника они аккуратно клали на мес- то. Они проигрывали ему записи, показывали фотографии. В том числе — фотографии его с Джулией. Да, даже... Он больше не мог бороться с партией. Кроме того, партия права. Наверное, права: как может ошибаться бессмертный коллективный мозг? По каким внешним критериям оценить его суждения? Здравый рассудок — понятие статистическое. Чтобы думать, как они, надо просто учиться. Только... Карандаш в пальцах казался толстым и неуклюжим. Он на- чал записывать то, что ему приходило в голову. Сперва больши- ми корявыми буквами написал: СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО. А под этим почти сразу же: 2x2 = 5 Но тут наступила какая-то заминка. Ум его, словно пятясь от чего-то, не желал сосредоточиться. Он знал, что следующая мысль уже готова, но не мог ее вспомнить. А когда вспомнил, случилось
310 Джордж Оруэлл это не само собой — он пришел к ней путем рассуждений. Он за- писал: БОГ - ЭТО ВЛАСТЬ. Он принял ее. Прошлое изменяемо. Прошлое никогда не из- менялось. Океания воюет с Остазией. Океания всегда воевала с Остазией. Джонс, Аронсон и Резерфорд виновны в тех преступ- лениях, за которые их судили. Он никогда не видел фотографию, опровергавшую их виновность. Она никогда не существовала; он ее выдумал. Он помнил, что помнил факты, говорившие об- ратное, но это — аберрация памяти, самообман. Как все просто! Только сдаться — все остальное отсюда следует. Это все равно что плыть против течения — сколько ни старайся, оно относит тебя назад, — и вдруг ты решаешь повернуть и плыть по течению, а не бороться с ним. Ничего не изменилось, только твое отноше- ние к этому: чему быть, того не миновать. Он сам не понимал, почему стал бунтовщиком. Все было просто. Кроме... Все, что угодно, может быть истиной. Так называемые зако- ны природы — вздор. Закон тяготения — вздор. «Если бы я поже- лал, — сказал О’Брайен, — я мог бы взлететь сейчас с пола, как мыльный пузырь». Уинстон обосновал эту мысль: «Если он ду- мает, что взлетает с пола, и я одновременно думаю, что вижу это, значит, так оно и есть». Вдруг, как обломок кораблекрушения под- нимается на поверхность воды, в голове у него всплыло: «На са- мом деле этого нет. Мы это воображаем. Это галлюцинация». Он немедленно отказался от своей мысли. Очевидная логическая ошибка. Предполагается, что где-то, вне тебя, есть «действитель- ный» мир, где происходят «действительные» события. Но отку- да может взяться этот мир? О вещах мы знаем только то, что со- держится в нашем сознании. Все происходящее происходит в со- знании. То, что происходит в сознании у всех, происходит в дей- ствительности. Он легко обнаружил ошибку, и опасности впасть в ошибку не было. Однако он понял, что ему и в голову не должна была прийти такая мысль. Как только появляется опасная мысль, в мозгу долж- но возникать слепое пятно. Этот процесс должен быть автоматиче- ским, инстинктивным. Самостоп называют его на новоязе.
1984 311 Он стал упражняться в самостопе. Он предлагал себе утверж- дения: «партия говорит, что Земля плоская», «партия говорит, что лед тяжелее воды» — и учился не видеть и не понимать опро- вергающих доводов. Это было нелегко. Требовалась способность рассуждать и импровизация. Арифметические же проблемы, свя- занные, например, с таким утверждением, как «дважды два — пять», оказались ему не по силам. Тут нужны были еще некий умственный атлетизм, способность тончайшим образом приме- нять логику, а в следующий миг не замечать грубейшей логиче- ской ошибки. Глупость была так же необходима, как ум, и так же трудно давалась. И все время его занимал вопрос, когда же его расстреляют. «Все зависит от вас», — сказал О’Брайен; но Уинстон понимал, что никаким сознательным актом приблизить это не может. Это может произойти и через десять минут, и через десять лет. Они мо- гут годами держать его в одиночной камере; могут отправить в ла- герь; могут ненадолго выпустить — и так случалось. Вполне возмож- но, что вся драма ареста и допросов будет разыграна сызнова. Дос- товерно одно: смерть не приходит тогда, когда ее ждешь. Тради- ция, негласная традиция — ты откуда-то знаешь о ней, хотя не слышал, чтобы о ней говорили, — такова, что стреляют сзади, толь- ко в затылок, без предупреждения, когда идешь по коридору из одной камеры в другую. В один прекрасный день — впрочем, «день» — неправильное слово; это вполне могло быть и ночью, — однажды он погрузился в странное, глубокое забытье. Он шел по коридору, ожидая пули. Он знал, что это случится сию минуту. Все было заглажено, ула- жено, урегулировано. Тело его было здоровым и крепким. Он сту- пал легко, радуясь движению, и, кажется, шел под солнцем. Это было уже не в длинном белом коридоре министерства любви; он находился в огромном солнечном проходе, в километр шириной, и двигался по нему как будто в наркотическом бреду. Он был в Золотой стране, шел тропинкой через старый выщипанный кро- ликами луг. Под ногами пружинил дерн, а лицо ему грело солн- це. На краю луга чуть шевелили ветвями вязы, а где-то дальше был ручей, и там в зеленых заводях под ветлами стояла плотва. Он вздрогнул и очнулся в ужасе. Между лопатками пролился пот. Он услышал свой крик: «Джулия! Джулия! Джулия, моя
312 Джордж Оруэлл любимая! Джулия!» У него было полное впечатление, что она здесь. И не просто с ним, а как будто внутри его. Словно стала составной частью его тела. В этот миг он любил ее гораздо силь- нее, чем на воле, когда они были вместе. И он знал, что она где-то есть, живая, и нуждается в его помощи. Он снова лег и попробовал собраться с мыслями. Что он сде- лал? На сколько лет удлинил свое рабство этой минутной слабо- стью? Сейчас он услышит топот башмаков за дверью. Такую выход- ку они не оставят безнаказанной. Теперь они поймут — если рань- ше не поняли, — что он нарушил соглашение. Он подчинился партии, но по-прежнему ее ненавидит. В прежние дни он скры- вал еретические мысли под показным конформизмом. Теперь он отступил еще на шаг: разумом сдался, но душу рассчитывал со- хранить в неприкосновенности. Он знал, что не прав, и держался за свою неправоту. Они это поймут — О’Брайен поймет. И выда- ло его одно глупое восклицание. Придется начать все сначала. На это могут уйти годы. Он про- вел ладонью по лицу, чтобы яснее представить себе, как оно те- перь выглядит. В щеках залегли глубокие борозды, скулы заост- рились, нос показался приплюснутым. Вдобавок он в последний раз видел себя в зеркале до того, как ему сделали зубы. Трудно сохранить непроницаемость, если не знаешь, как выглядит твое лицо. Во всяком случае, одного лишь владения мимикой недо- статочно. Впервые он осознал, что, если хочешь сохранить сек- рет, надо скрывать его и от себя. Ты должен знать, конечно, что он есть, но, покуда он не понадобился, нельзя допускать его до сознания в таком виде, когда его можно назвать. Отныне он дол- жен не только думать правильно; он должен правильно чувство- вать, видеть правильные сны. А ненависть должен запереть в себе, как некое физическое образование, которое является его частью и, однако, с ним не связано, — вроде кисты. Когда-нибудь они решат его расстрелять. Неизвестно, ког- да это случится, но за несколько секунд, наверное, угадать мож- но. Стреляют сзади, когда идешь по коридору. Десяти секунд хватит. За это время внутренний мир может перевернуться. И тогда, внезапно, не сказав ни слова, не сбившись с шага, не из-
1984 313 мснившись в лице, внезапно он сбросит маскировку — и гря- нут батареи его ненависти! Ненависть наполнит его, словно ис- полинское ревущее пламя. И почти в тот же миг — выстрел! — слишком поздно или слишком рано. Они разнесут ему мозг раньше, чем выправят. Еретическая мысль, ненаказанная, не- раскаянная, станет недосягаемой для них навеки. Они простре- лят дыру в своем идеале. Умереть, ненавидя их, — это и есть свобода. Он закрыл глаза. Это труднее, чем принять дисциплину ума. Тут надо уронить себя, изувечить. Погрузиться в грязнейшую грязь. Что самое жуткое, самое тошнотворное? Он подумал о Старшем Брате. Огромное лицо (он постоянно видел его на пла- катах, и поэтому казалось, что оно должно быть шириной в метр), черноусое, никогда не спускавшее с тебя глаз, возникло перед ним, словно помимо его воли. Как он на самом деле относится к Стар- шему Брату? В коридоре послышался тяжелый топот. Стальная дверь с лязгом распахнулась. В камеру вошел О’Брайен. За ним — офи- цер с восковым лицом и надзиратели в черном. — Встаньте, — сказал О’Брайен. — Подойдите сюда. Уинстон встал против него. О’Брайен сильными руками взял Уинстона за плечи и пристально посмотрел в лицо. — Вы думали меня обмануть, — сказал он. — Это было глупо. Стойте прямо. Смотрите мне в глаза. Он помолчал и продолжал чуть мягче: — Вы исправляетесь. В интеллектуальном плане у вас почти все в порядке. В эмоциональном же никакого улучшения не про- изошло. Скажите мне, Уинстон, — только помните: не лгать, ложь от меня не укроется, это вам известно, — скажите, как вы на са- мом деле относитесь к Старшему Брату? — Я его ненавижу. — Вы его ненавидите. Хорошо. Тогда для вас настало время сделать последний шаг. Вы должны любить Старшего Брата. Повиноваться ему мало; вы должны его любить. Он отпустил плечи Уинстона, слегка толкнув его к надзира- телям. — В комнату сто один, — сказал он.
314 Джордж Оруэлл V На каждом этапе заключения Уинстон знал — или представ- лял себе, — несмотря на отсутствие окон, в какой части здания он находится. Возможно, ощущал разницу в атмосферном давлении. Камеры, где его избивали надзиратели, находились ниже уровня земли. Комната, где его допрашивал О’Брайен, располагалась наверху, близко к крыше. А нынешнее место было глубоко под землей, может быть, в самом низу. Комната была просторнее почти всех его прежних камер. Но он не замечал подробностей обстановки. Заметил только два сто- лика прямо перед собой, оба с зеленым сукном. Один стоял мет- рах в двух; другой подальше, у двери. Уинстон был привязан к креслу так туго, что не мог пошевелить даже головой. Голову держало сзади что-то вроде мягкого подголовника, и смотреть он мог только вперед. Он был один, потом дверь открылась и вошел О’Брайен. — Вы однажды спросили, — сказал О’Брайен, — что делают в комнате сто один. Я ответил, что вы сами знаете. Это все знают. В комнате сто один — то, что хуже всего на свете. Дверь снова открылась. Надзиратель внес что-то проволоч- ное, то ли корзинку, то ли клетку Он поставил эту вещь на даль- ний столик. О’Брайен мешал разглядеть, что это за вещь. — То, что хуже всего на свете, — сказал О’Брайен, — разное для разных людей. Это может быть погребение заживо, смерть на кост- ре, или в воде, или на колу — да сто каких угодно смертей. А иногда это какая-то вполне ничтожная вещь, даже не смертельная. Он отошел в сторону, и Уинстон разглядел, что стоит на сто- лике. Это была продолговатая клетка с ручкой наверху для пере- носки. К торцу было приделано что-то вроде фехтовальной мас- ки, вогнутой стороной наружу. Хотя до клетки было метра три или четыре, Уинстон увидел, что она разделена продольной пе- регородкой и в обоих отделениях — какие-то животные. Это были крысы. — Для вас, — сказал О’Брайен, — хуже всего на свете — крысы. Дрожь предчувствия, страх перед неведомым Уинстон ощу- тил еще в ту секунду, когда разглядел клетку. А сейчас он понял, что означает маска в торце. У него схватило живот.
1984 315 — Вы этого не сделаете! — крикнул он высоким надтресну- тым голосом. — Вы не будете, не будете! Как можно? — Помните, — сказал О’Брайен, — тот миг паники, который бывал в ваших снах? Перед вами стена мрака, и рев в ушах. 'Гам, за стеной, — что-то ужасное. В глубине души вы знали, что скрыто за стеной, но не решались себе признаться. Крысы были за стеной. — О’Брайен! -^ сказал Уинстон, пытаясь совладать с голо- сом. — Вы знаете, что в этом нет необходимости. Чего вы от меня хотите? О’Брайен не дал прямого ответа. Напустив на себя ментор- ский вид, как иногда с ним бывало, он задумчиво смотрел вдаль, словно обращался к слушателям за спиной Уинстона. — Боли самой по себе, — начал он, — иногда недостаточно. Бывают случаи, когда индивид сопротивляется боли до смертно- го мига. Но для каждого человека есть что-то непереносимое, не- мыслимое. Смелость и трусость здесь ни при чем. Если падаешь с высоты, схватиться за веревку — не трусость. Если вынырнул из глубины, вдохнуть воздух — не трусость. Это просто инстинкт, и его нельзя ослушаться. То же самое — с крысами. Для вас они непереносимы. Это та форма давления, которой вы не можете про- тивостоять, даже если бы захотели. Вы сделаете то, что от вас тре- буют. — Но что, что требуют? Как я могу сделать, если не знаю, что от меня надо? О’Брайен взял клетку и перенес к ближнему столику. Акку- ратно поставил ее на сукно. Уинстон слышал гул крови в ушах. Ему казалось сейчас, что он сидит в полном одиночестве. Он по- среди громадной безлюдной равнины, в пустыне, залитой солнеч- ным светом, и все звуки доносятся из бесконечного далека. Меж- ду тем клетка с крысами стояла от него в каких-нибудь двух мет- рах. Крысы были огромные. Они достигли того возраста, когда морда животного становится тупой и свирепой, а шкура из серой превращается в коричневую. — Крыса, — сказал О’Брайен, по-прежнему обращаясь к не- видимой аудитории, — грызун, но при этом — плотоядное. Вам это известно. Вы, несомненно, слышали о том, что творится в бед- ных районах нашего города. На некоторых улицах мать боится
316 Джордж Оруэлл оставить грудного ребенка без присмотра в доме даже на пять минут. Крысы непременно на него нападут. И очень быстро об- гложут его до костей. Они нападают также на больных и умираю- щих. Крысы удивительно угадывают беспомощность человека. В клетке поднялся визг. Уинстону казалось, что он доносится издалека. Крысы дрались; они пытались добраться друг до друж- ки через перегородку. Еще Уинстон услышал глубокий стон от- чаяния. Он тоже шел как будто извне. О’Брайен поднял клетку и что-то в ней нажал. Раздался рез- кий щелчок. В исступлении Уинстон попробовал вырваться из кресла. Напрасно: все части тела и даже голова были намертво закреплены. О’Брайен поднес клетку ближе. Теперь она была в метре от лица. — Я нажал первую ручку, — сказал О’Брайен. — Конструкция клетки вам понятна. Маска охватит вам лицо, не оставив выхода. Когда я нажму другую ручку, дверца в клетке поднимется. Го- лодные звери вылетят оттуда пулями. Вы видели, как прыгают крысы? Они прыгнут вам на лицо и начнут вгрызаться. Иногда они первым делом набрасываются на глаза. Иногда прогрызают щеки и пожирают язык. Клетка приблизилась; скоро надвинется вплотную. Уин- стон услышал частые пронзительные вопли, раздававшиеся как будто в воздухе над головой. Но он яростно боролся с пани- кой. Думать, думать, даже если осталась секунда... Думать — только на это надежда. Гнусный затхлый запах зверей ударил в нос. Рвотная спазма подступила к горлу, и он почти потерял сознание. Все исчезло в черноте. На миг он превратился в обе- зумевшее вопящее животное. Однако он вырвался из черноты, зацепившись за мысль. Есть один-единственный путь к спасе- нию. Надо поставить другого человека, тело другого человека между собой и крысами. Овал маски приблизился уже настолько, что заслонил все остальное. Сетчатая дверца была в двух пядях от лица. Крысы поняли, что готовится. Одна нетерпеливо прыгала на месте; дру- гая — коржавый ветеран сточных канав — встала, упершись розо- выми лапами в решетку и сильно втягивая носом воздух. Уин- стон видел усы и желтые зубы. Черная паника снова накатила на него. Он был слеп, беспомощен, ничего не соображал.
1984 317 — Это наказание было принято в Китайской империи, — ска- зал О’Брайен по-прежнему нравоучительно. Маска придвигалась к лицу. Проволока коснулась щеки. И тут... нет, это было не спасение, а только надежда, искра надежды. 11оздно, может быть, поздно. Но он вдруг понял, что на свете есть только один человек, на которого он может перевалить свое на- казание, — только одним телом он может заслонить себя от крыс. И он исступленно кричал, раз за разом: — Отдайте им Джулию! Отдайте им Джулию! Не меня! Джу- лию! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Разорвите ей лицо, обгрызите до костей. Не меня! Джулию! Не меня! Он падал спиной в бездонную глубь, прочь от крыс. Он все еще был пристегнут к креслу, но проваливался сквозь пол, сквозь стены здания, сквозь землю, сквозь океаны, сквозь атмосферу, в космос, в межзвездные бездны — все дальше, прочь, прочь, прочь от крыс. Его отделяли от них уже световые годы, хотя О’Брайен по-прежнему стоял рядом. И холодная проволока все еще при- касалась к щеке. Но сквозь тьму, объявшую его, он услышал еще один металлический щелчок и понял, что дверца клетки захлоп- нулась, а не открылась. VI «Под каштаном» было безлюдно. Косые желтые лучи солнца падали через окно на пыльные крышки столов. Было пятнадцать часов — время затишья. Из телекранов точилась бодрая музыка. Уинстон сидел в своем углу, уставясь в пустой стакан. Время от времени он поднимал взгляд на громадное лицо, наблюдавшее за ним со стены напротив. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, гласила подпись. Без зова подошел официант, наполнил сто стакан джином «Победа» и добавил несколько капель из дру- гой бутылки с трубочкой в пробке. Это был раствор сахарина, на- стоянный на гвоздике, — фирменный напиток заведения. Уинстон прислушался к телекрану. Сейчас передавали толь- ко музыку, но с минуты на минуту можно было ждать специаль- ной сводки из министерства мира. Сообщения с Африканского фронта поступали крайне тревожные. С самого утра он то и дело с беспокойством думал об этом. Евразийские войска (Океания
318 Джордж Оруэлл воевала с Евразией; Океания всегда воевала с Евразией) с устра- шающей быстротой продвигались на юг. В полуденной сводке не назвали конкретных мест, но вполне возможно, что бои идут уже возле устья Конго. Над Браззавилем и Леопольдвилем нависла опасность. Понять, что это означает, нетрудно и без карты. Это грозит не просто потерей Центральной Африки; впервые за всю войну возникла угроза самой Океании. Бурное чувство — не совсем страх, а скорее какое-то беспред- метное волнение — вспыхнуло в нем, а потом потухло. Он пере- стал думать о войне. Теперь он мог задержать мысли на каком-то одном предмете не больше чем на несколько секунд. Он взял ста- кан и залпом выпил. Как обычно, передернулся и тихонько рыг- нул. Пойло было отвратительное. Гвоздика с сахарином, сама по себе противная, не могла перебить унылый маслянистый запах джина, но, что хуже всего, запах джина, сопровождавший его день и ночь, был неразрывно связан с запахом тех... Он никогда не называл их, даже про себя, и очень старался не увидеть их мысленно. Они были чем-то не вполне осознанным, ско- рее, угадывались где-то перед лицом и только все время пахли. Джин всколыхнулся в желудке, и он рыгнул, выпятив красные губы. С тех пор как его выпустили, он располнел и к нему вернулся прежний румянец, даже стал ярче. Черты лица у него огрубели, нос и скулы сделались шершавыми и красными, даже лысая голова приобрела яркий розовый оттенок. Официант, опять без зова, принес шахматы и свежий выпуск «Таймс», раскрытый на шахматной задаче. Затем, увидев, что стакан пуст, вернулся с бутылкой джина и налил. Зака- зы можно было не давать. Обслуга знала его привычки. Шахматы неизменно ждали его и свободный столик в углу; даже когда кафе наполнялось народом, он занимал его один — никому не хотелось быть замеченным в его обществе. Ему даже не приходилось подсчи- тывать, сколько он выпил. Время от времени ему подавали грязную бумажку и говорили, что это счет, но у него сложилось впечатление, что берут меньше, чем следует. Если бы они поступали наоборот, его бы это тоже не взволновало. Он всегда был при деньгах. Ему дали должность — синекуру — и платили больше, чем на прежнем месте. Музыка в телекране смолкла, вступил голос. Уинстон поднял голову и прислушался. Но передали не сводку с фронта. Сообща-
1984 319 ./ю министерство изобилия. Оказывается, в прошлом квартале план десятой трехлетки по шнуркам перевыполнен на девяносто восемь процентов. Он глянул на шахматную задачу и расставил фигуры. Это было хитрое окончание с двумя конями. «Белые начинают и дают мат в два хода». Он поднял глаза на портрет Старшего Брата. Бе- лые всегда ставят мат, подумал он с неясным мистическим чув- ством. Всегда, исключений не бывает, так устроено. Испокон веку ни в одной шахматной задаче черные не выигрывали. Не символ ли это вечной, неизменной победы Добра над Злом? Громадное, полное спокойной силы лицо ответило ему взглядом. Белые все- гда ставят мат. Телекран смолк, а потом другим, гораздо более торжествен- ным тоном сказал: «Внимание: в пятнадцать часов тридцать ми- нут будет передано важное сообщение! Известия чрезвычайной важности. Слушайте нашу передачу. В пятнадцать тридцать!» Снова пустили бодрую музыку. Сердце у него сжалось. Это — сообщение с фронта; инстинкт подсказывал ему, что новости будут плохие. Весь день с коротки- ми приступами волнения он то и дело мысленно возвращался к сокрушительному поражению в Африке. Он зрительно представ- лял себе, как евразийские полчища валят через нерушимую преж- де границу и растекаются по оконечности континента, подобно колоннам муравьев. Почему нельзя было выйти им во фланг? Перед глазами у него возник контур Западного побережья. Он взял белого коня и переставил в другой угол доски. Вот где пра- вильное место. Он видел, как черные орды катятся на юг, и в то же время видел, как собирается таинственно другая сила, вдруг оживает у них в тылу, режет их коммуникации на море и на суше. Он чувствовал, что желанием своим вызывает эту силу к жизни. Но действовать надо без промедления. Если они овладеют всей Африкой, захватят аэродромы и базы подводных лодок на мысе Доброй Надежды, Океания будет рассечена пополам. А это мо- жет повлечь за собой что угодно: разгром, передел мира, круше- ние партии! Он глубоко вздохнул. В груди его клубком сплелись противоречивые чувства — вернее, не сплелись, а расположились слоями, и невозможно было понять, какой глубже всего.
320 Джордж Оруэлл Спазма кончилась. Он вернул белого коня на место, но никак не мог сосредоточиться на задаче. Мысли опять ушли в сторону. По- чти бессознательно он вывел пальцем на пыльной крышке стола: 2x2 = 5 «Они не могут в тебя влезть», — сказала Джулия. Но они смог- ли влезть. «То, что делается с вами здесь, делается навечно», — сказал О’Брайен. Правильное слово. Есть такое — твои собствен- ные поступки, — от чего ты никогда не оправишься. В твоей гру- ди что-то убито — вытравлено, выжжено. Он ее видел; даже разговаривал с ней. Это ничем не грозило. Инстинкт ему подсказывал, что теперь его делами почти не инте- ресуются. Если бы кто-то из них двоих захотел, они могли бы ус- ловиться о новом свидании. А встретились они нечаянно. Про- изошло это в парке, в пронизывающий, мерзкий мартовский де- нек, когда земля была как железо и вся трава казалась мертвой, и не было нигде ни почки, лишь несколько крокусов вылезли из грязи, чтобы их расчленил ветер. Уинстон шел торопливо, с озяб- шими руками, плача от ветра, и вдруг метрах в десяти увидел ее. Она разительно переменилась, но непонятно было, в чем эта пе- ремена заключается. Они разошлись, как незнакомые; потом он повернул и нагнал ее, хотя и без особой охоты. Он знал, что это ничем не грозит, никому они не интересны. Она не заговорила. Она свернула на газон, словно желая избавиться от него, но через несколько шагов как бы примирилась с тем, что он идет рядом. Вскоре они очутились среди корявых голых кустов, не защищав- ших ни от ветра, ни от посторонних глаз. Остановились. Холод был лютый. Ветер свистел в ветках и трепал редкие грязные кро- кусы. Он обнял ее за талию. Телекрана рядом не было, были, наверное, скрытые микро- фоны; кроме того, их могли увидеть. Но это не имело значения — ничто не имело значения. Они спокойно могли бы лечь на землю и заняться чем угодно. При одной мысли об этом у него мурашки поползли по спине. Она никак не отозвалась на объятие, даже не попыталась освободиться. Теперь он понял, что в ней изменилось. Лицо приобрело землистый оттенок, через весь лоб к виску тя- нулся шрам, отчасти прикрытый волосами. Но дело было не в
1984 321 этом. А в том, что талия у нее стала толще и, как ни странно, от- вердела. Он вспомнил, как однажды, после взрыва ракеты, помо- гал вытаскивать из развалин труп, и поражен был не только не- вероятной тяжестью тела, но и его жесткостью, тем, что его так неудобно держать — словно оно было каменное, а не человече- ское. Таким же на ощупь оказалось ее тело. Он подумал, что и кожа у нее, наверное, стала совсем другой. Он даже не попытался поцеловать ее, и оба продолжали мол- чать. Когда они уже выходили из ворот, она впервые посмотрела на него в упор. Это был короткий взгляд, полный презрения и неприязни. Он не понял, вызвана эта неприязнь только их про- шлым или вдобавок его расплывшимся лицом и слезящимися от ветра глазами. Они сели на железные стулья, рядом, но не вплот- ную друг к другу. Он понял, что сейчас она заговорит. Она пере- двинула на несколько сантиметров грубую туфлю и нарочно смя- ла былинку. Он заметил, что ступни у нее раздались. — Я предала тебя, — сказала она без обиняков. — Я предал тебя, — сказал он. Она снова взглянула на него с неприязнью. — Иногда, — сказала она, — тебе угрожают чем-то таким... та- ким, чего ты не можешь перенести, о чем не можешь даже поду- мать. И тогда ты говоришь: «Не делайте этого со мной, сделайте с кем-нибудь другим, сделайте с таким-то». А потом ты можешь притворяться перед собой, что это была только уловка, что ты сказала это просто так, лишь бы перестали, а на самом деле ты этого не хотела. Неправда. Когда это происходит, желание у тебя именно такое. Ты думаешь, что другого способа спастись нет, ты согласна спастись таким способом. Ты хочешь, чтобы это сделали с другим человеком. И тебе плевать на его мучения. Ты думаешь только о себе. — Думаешь только о себе, — эхом отозвался он. — А после ты уже по-другому относишься к тому человеку. — Да, — сказал он, — относишься по-другому. Говорить было больше не о чем. Ветер лепил тонкие комби- незоны к их телам. Молчание почти сразу стало тягостным, да и холод не позволял сидеть на месте. Она пробормотала, что опоз- дает на поезд в метро, и поднялась. — Нам надо встретиться еще, — сказал он. 11 Скотный двор
322 Джордж Оруэлл — Да, — сказала она, — надо встретиться еще. Он нерешительно пошел за ней, приотстав на полшага. Боль- ше они не разговаривали. Она не то чтобы старалась от него отде- латься, но шла быстрым шагом, не давая себя догнать. Он решил, что проводит ее до станции метро, но вскоре почувствовал, что тащиться за ней по холоду бессмысленно и невыносимо. Хоте- лось не столько даже уйти от Джулии, сколько очутиться в кафе «Под каштаном» — его никогда еще не тянуло туда так, как сей- час. Он затосковал по своему угловому столику с газетой и шах- матами, по неиссякаемому стакану джина. Самое главное, в кафе будет тепло. Тут их разделила небольшая кучка людей, чему он не особенно препятствовал. Он попытался — правда, без большо- го рвения — догнать ее, потом сбавил шаг, повернул и отправил- ся в другую сторону. Метров через пятьдесят он оглянулся. На- роду было мало, ио узнать ее он уже не мог. Всего несколько че- ловек торопливо двигались по улице, и любой из них сошел бы за Джулию. Ее раздавшееся, огрубевшее тело, наверное, нельзя было узнать сзади. «Когда это происходит, — сказала она, — желание у тебя имен- но такое». И у него оно было. Он не просто сказал так, он этого хотел. Он хотел, чтобы ее, а не его отдали... В музыке, лившейся из телекрана, что-то изменилось. Появил- ся надтреснутый, глумливый тон, желтый тон. А затем — может быть, этого и не было на самом деле, может быть, просто память оттолкнулась от тонального сходства — голос запел: Под развесистым каштаном Продали средь бела дия — Я тебя, а ты меня... У него навернулись слезы. Официант, проходя мимо, заме- тил, что стакан его пуст, и вернулся с бутылкой джина. Он поднял стакан и понюхал. С каждым глотком пойло ста- новилось не менее, а только более отвратительным. Но оно стало его стихией. Это была его жизнь, его смерть и его воскресение. Джин гасил в нем каждый вечер последние проблески мысли, и джин каждое утро возвращал его к жизни. Проснувшись — как правило, не раньше одиннадцати ноль-ноль — со слипшимися веками, пересохшим ртом и такой болью в спине, какая бывает,
1984 323 наверное, при переломе, он не мог бы даже принять вертикаль- ное положение, если бы рядом с кроватью не стояла наготове бу- тылка и чайная чашка. Первую половину дня он с мутными гла- зами просиживал перед бутылкой, слушая телекран. С пятнад- цати часов до закрытия пребывал в кафе «Под каштаном». Нико- му не было дела до него, свисток его не будил, телекран не наставлял. Изредка, раза два в неделю, он посещал пыльную, за- брошенную контору? в министерстве правды и немного работал — если это можно назвать работой. Его определили в подкомитет под- комитета, отпочковавшегося от одного из бесчисленных комите- тов, которые занимались второстепенными проблемами, связан- ными с одиннадцатым изданием словаря новояза. Сейчас гото- вили так называемый Предварительный доклад, но что им пред- стояло доложить, он в точности так и не выяснил. Какие-то заключения касательно того, где ставить запятую — до скобки или после. В подкомитете работали еще четверо, люди вроде него. Бы- вали дни, когда они собирались и почти сразу расходились, чест- но признавшись друг другу, что делать им нечего. Но случались и другие дни: они брались за работу рьяно, с помпой вели прото- кол, составляли длинные меморандумы — пи разу, правда, не до- ведя их до конца — и в спорах по поводу того, о чем они спорят, забирались в совершенные дебри, с изощренными препиратель- ствами из-за дефиниций, с пространными отступлениями — даже с угрозами обратиться к начальству. И вдруг жизнь уходила из них, и они сидели вокруг стола, глядя друг на друга погасшими глазами, словно привидения, которые рассеиваются при первом крике петуха. Телекран замолчал. Уинстон снова поднял голову. Сводка? Нет, просто сменили музыку. Перед глазами у него сто- яла карта Африки. Движение армий он видел графически: чер- ная стрела грозно устремилась вниз, на юг, белая двинулась го- ризонтально, к востоку, отсекая хвост черной. Словно ища под- тверждения, он поднял взгляд к невозмутимому лицу па портре- те. Мыслимо ли, что вторая стрела вообще не существует? Интерес его опять потух. Он глотнул джину и для пробы пошел белым конем. Шах. Но ход был явно неправильный, потому что... Незваное, явилось воспоминание. Комната, освещенная све- чой, громадная кровать под белым покрывалом, и сам он, маль- чик девяти или десяти лет, сидит на полу, встряхивает стаканчик
324 Джордж Оруэлл с игральными костями и возбужденно смеется. Мать сидит на- против него и тоже смеется. Это было, наверное, за месяц до ее исчезновения. Ненадолго восстановился мир в семье — забыт был сосущий голод, и преж- няя любовь к матери ожила на время. Он хорошо помнил тот день: ненастье, проливной дождь, вода струится по оконным стеклам, и в комнате сумрак, даже нельзя читать. Двум детям в темной тес- ной спальне было невыносимо скучно. Уинстон ныл, капризни- чал, напрасно требовал еды, слонялся по комнате, стаскивал все вещи с места, пинал обшитые деревом стены, так что с той сторо- ны стучали соседи, а младшая сестренка то и дело принималась вопить. Наконец мать не выдержала: «Веди себя хорошо, куплю тебе игрушку. Хорошую игрушку... Тебе понравится», — и в дождь пошла на улицу, в маленький универмаг неподалеку, который еще время от времени открывался, а вернулась с картонной коробкой — игрой «змейки-лесенки». Он до сих пор помнил запах мокрого картона. Набор был изготовлен скверно. Доска в трещинах, кос- ти вырезаны так неровно, что чуть не переворачивались сами со- бой. Уинстон смотрел на игру надувшись и без всякого интереса. Но потом мать зажгла огарок свечи, и сели играть на пол. Очень скоро его разобрал азарт, и он уже заливался смехом, и блошки карабкались к победе по лесенкам и скатывались по змейкам об- ратно, чуть ли не к старту. Они сыграли восемь конов, каждый выиграл по четыре. Маленькая сестренка не понимала игры, она сидела в изголовье и смеялась, потому что они смеялись. До са- мого вечера они были счастливы втроем, как в первые годы его детства. Он отогнал эту картину. Ложное воспоминание. Ложные вос- поминания время от времени беспокоили его. Это не страшно, когда знаешь им цену. Что-то происходило на самом деле, что-то не происходило. Он вернулся к шахматам, снова взял белого коня. И сразу же со стуком уронил на доску. Он вздрогнул, словно его укололи булавкой. Тишину прорезали фанфары. Сводка! Победа! Если перед известиями играют фанфары, это значит — победа. По всему кафе прошел электрический разряд. Даже официанты встрепенулись и навострили уши.
1984 325 Вслед за фанфарами обрушился неслыханной силы шум. Теле- кран лопотал взволнованно и невнятно — его сразу заглушили ли- кующие крики на улице. Новость обежала город с чудесной быстро- той. Уинстон расслышал немногое, но и этого было достаточно — все произошло так, как он предвидел: скрытно сосредоточившаяся морская армада, внезапный удар в тыл противнику, белая стрела перерезает хвост черной. Сквозь гам прорывались обрывки фраз: «Колоссальный стратегический маневр... безупречное взаимодей- ствие... беспорядочное бегство... полмиллиона пленных... полностью деморализован... полностью овладели Африкой... завершение вой- ны стало делом обозримого будущего... победа... величайшая победа в человеческой истории... победа, победа, победа!» Ноги Уинстона судорожно двигались под столом. Он не встал с места, но мысленно уже бежал, бежал быстро, он был с толпой на улице и глох от собственного крика. Он опять посмотрел на нортрет Старшего Брата. Колосс, вставший над земным шаром! Скала, о которую разбиваются азийские орды! Он подумал, что десять минут назад, всего десять минут назад в душе его еще жило сомнение и он не знал, какие будут известия: победа или крах. Нет, не только евразийская армия канула в небытие! Многое из- менилось в нем с того первого дня в министерстве любви, но окон- чательное, необходимое исцеление совершилось лишь сейчас. Голос из телекрана все еще сыпал подробностями — о побоище, о пленных, о трофеях, — но крики на улицах немного утихли. Офици- анты принялись за работу. Один из них подошел с бутылкой джина. Уинстон, в блаженном забытьи, даже не заметил, как ему наполнили стакан. Он уже не бежал и не кричал с толпой. Он снова был в мини- стерстве любви, и все было прощено, и душа его была чиста, как род- никовая вода. Он сидел иа скамье подсудимых, во всем признавался, на всех давал показания. Он шагал по вымощенному кафелем кори- дору с ощущением, как будто на него светит солнце, а сзади следовал вооруженный охранник. Долгожданная пуля входила в его мозг. Он остановил взгляд на громадном лице. Сорок лет ушло у него на то, чтобы понять, какая улыбка прячется в черных усах. О жестокая, ненужная размолвка! О упрямый, своенравный бег- лец, оторвавшийся от любящей груди! Две сдобренные джином слезы прокатились по крыльям носа. Но все хорошо, теперь все хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу. Он любил Старшего Брата.
ПРИЛОЖЕНИЕ О новоязе Новояз, официальный язык Океании, был разработан для того, чтобы обслуживать идеологию ангсоца, или английс- кого социализма. В 1984 году им еще никто не пользовался как единственным средством общения — ни устно, ни письменно. Пе- редовые статьи в «Таймс» писались на новоязе, но это дело тре- бовало исключительного мастерства, и его поручали специалис- там. Предполагали, что старояз (т. е. современный литературный язык) будет окончательно вытеснен новоязом к 2050 году. А пока что он неуклонно завоевывал позиции: члены партии стремились употреблять в повседневной речи все больше новоязовских слов и грамматических форм. Вариант, существовавший в 1984 году и зафиксированный в девятом и десятом изданиях Словаря но- вояза, считался промежуточным и включал в себя много лиш- них слов и архаических форм, которые надлежало со време- нем упразднить. Здесь пойдет речь об окончательном, усовер- шенствованном варианте, закрепленном в одиннадцатом изда- нии словаря. Новояз должен был не только обеспечить знаковыми сред- ствами мировоззрение и мыслительную деятельность привержен- цев ангсоца, но и сделать невозможными любые иные течения мысли. Предполагалось, что, когда новояз утвердится навеки, а старояз будет забыт, неортодоксальная, то есть чуждая ангсоцу, мысль, постольку поскольку она выражается в словах, станет бук- вально немыслимой. Лексика была сконструирована так, чтобы точно, а зачастую и весьма тонко выразить любое дозволенное
1984 327 значение, нужное члену партии, а кроме того, отсечь все осталь- ные значения, равно как и возможности прийти к ним окольны- ми путями. Это достигалось изобретением новых слов, но в ос- новном исключением слов нежелательных и очищением остав- шихся от неортодоксальных значений — по возможности от всех побочных значений. Приведем только один пример. Слово «сво- бодный» в новоязе осталось, но его можно было использовать лишь в таких высказываниях, как «свободные сапоги», «туалет свободен». Оно не употреблялось в старом значении «политиче- ски свободный», «интеллектуально свободный», поскольку сво- бода мысли и политическая свобода не существовали даже как понятия, а следовательно, не требовали обозначений. Помимо от- мены неортодоксальных смыслов, сокращение словаря рассмат- ривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму. Новояз был основан на сегодняшнем литературном языке, но многие новоязовские предложения, даже без новоизобретенных слов, показались бы нашему современнику непонятными. Лек- сика подразделялась на три класса: словарь А, словарь В (состав- ные слова) и словарь С. Проще всего рассмотреть каждый из них отдельно; грамматические же особенности языка можно просле- дить в разделе, посвященном словарю А, поскольку правила для всех трех категорий — одни и те же. Словарь А заключал в себе слова, необходимые в повседнев- ной жизни, — связанные с едой, работой, одеванием, хождением по лестнице, ездой, садоводством, кухней и т. п. Он почти цели- ком состоял из слов, которыми мы пользуемся сегодня, таких, как «бить», «дать», «дом», «хвост», «лес», «сахар», но по сравнению с сегодняшним языком число их было крайне мало, а значения оп- ределены гораздо строже. Все неясности, оттенки смысла были вычищены. Насколько возможно, слово этой категории представ- ляло собой отрывистый звук или звуки и выражало лишь одно четкое понятие. Словарь А был совершенно непригоден для ли- тературных целей и философских рассуждений. Он предназна- чался для того, чтобы выражать только простейшие целенаправ-
328 Джордж Оруэлл ленные мысли, касавшиеся в основном конкретных объектов и физических действий. Грамматика новояза отличалась двумя особенностями. Пер- вая — чисто гнездовое строение словаря. Любое слово в языке могло породить гнездо, и в принципе это относилось даже к самым отвлеченным, как, например, «если»: «еслить», «есленно» и т. д. Никакой этимологический принцип тут не соблюдался; словом-про- изводителем могли стать и глагол, и существительное, и даже союз; суффиксами пользовались свободнее, что позволяло расширить гнездо до немыслимых прежде размеров. Таким способом были об- разованы, например, слова: «едка», «рычёвка», «хвостист», «на- строенческий», «убежденец». Если существительное и родственный по смыслу глагол были этимологически не связаны, один из двух корней аннулировался: так, слово «писатель» означало «карандаш», поскольку с изобретением версификатора писание стало означать чисто физический процесс. Понятно, что при этом соответствую- щие эпитеты сохранялись, и писатель мог быть химическим, про- стым и т. д. Прилагательное можно было произвести от любого су- ществительного, как, например: «пальтовый», «жабный», от них — соответствующие наречия и т. д. Кроме того, для любого слова — в принципе это опять-таки относилось к каждому слову — могло быть построено отрицание при помощи «не». Так, например, образованы слова «нелицо» и «недонос». Система единообразного усиления слов приставками «плюс-» и «плюсплюс-», однако, не привилась ввиду неблаго- звучия многих новообразований (см. ниже). Сохранились прежние способы усиления, несколько обновленные. Так, у прилагательных появились две сравнительные степени: «лучше» и «более лучше». Косвенно аналогичный процесс применялся и к существительным (чаще отглагольным) путем сцепления близких слов в родительном падеже: «наращивание ускорения темпов развития». Как и в совре- менном языке, можно было изменить значение слова приставками, но принцип этот проводился гораздо последовательнее и допускал гораздо большее разнообразие форм, таких, например, как «поду- стать», «надвязать», «отоварить», «беспреступность» (коэффици- ент), «зарыбление», «обескоровить», «довыполнить» и «недодо- дать». Расширение гнезд позволило радикально уменьшить их
1984 329 общее число, то есть свести разнообразие живых корней в языке к минимуму. Второй отличительной чертой грамматики новояза была ее регулярность. Всякого рода особенности в образовании множе- ственного числа существительных, в их склонении, в спряжении глаголов были по возможности устранены. Например, глагол «па- хать» имел деепрцчастие «пахая», «махать» спрягался единствен- ным образом — «махаю» и т. д. Слова «цыпленок», «крысенок» во множественном числе имели форму «цыпленки», «крысенки» и со- ответственно склонялись, «молоко» имело множественное число — «молоки», «побои» употреблялось в единственном числе, а у неко- торых существительных единственное число было произведено от множественного: «займ». Степенями сравнения обладали все без ис- ключения прилагательные, как, например, «бесконечный», «невоз- можный», «равный», «тракторный» и «двухвесельный». В соответ- ствии с принципом покорения действительности все глаголы счи- тались переходными: завозразить (проект), задействовать (чело- века), растаять (льды), умалчивать (правду), взмыть (пилот взмыл свой вертолет над вражескими позициями). Местоимения с их особой нерегулярностью сохранились, за исключением «кто» и «чей». Последние были упразднены и во всех случаях их заме- нило местоимение «который» («которого»). Отдельные непра- вильности словообразования пришлось сохранить ради быстро- ты и плавности речи. Труднопроизносимое слово или такое, ко- торое может быть неверно услышано, считалось ipso facto* пло- хим словом, поэтому в целях благозвучия вставлялись лишние буквы или возрождались архаические формы. Но по преимуще- ству это касалось словаря В. Почему придавалось такое значение удобопроизносимости, будет объяснено в этом очерке несколько позже. Словарь В состоял из слов, специально сконструированных для политических нужд, иначе говоря, слов, которые не только обладали политическим смыслом, но и навязывали человеку, их употребляющему, определенную позицию. Не усвоив полностью * В силу одного этого (лат.).
330 Джордж Оруэлл основ ангсоца, правильно употреблять эти слова было нельзя. В некоторых случаях их смысл можно было передать староязовским словом или даже словами из словаря А, но это требовало длинно- го описательного перевода и всегда было сопряжено с потерей подразумеваемых смыслов. Слова В представляли собой своего рода стенограмму: в несколько слогов они вмещали целый круг идей, в то же время выражая их точнее и убедительнее, чем в обык- новенном языке. Все слова В были составными* Они состояли из двух или более слов или частей слов, соединенных так, чтобы их удобно было произносить. От каждого из них по обычным образцам производилось гнездо. Для примера: от «благомыслия», озна- чавшего приблизительно «ортодоксию», «правоверность», про- исходили глагол «благомыслить», причастие «благомысля- щий», прилагательное «благомысленный», наречие «благомыс- лепно» и т. д. Слова В создавались без какого-либо этимологического плана. Они могли состоять из любых частей речи, соединен- ных в любом порядке и как угодно препарированных — лишь бы их было удобно произносить и оставалось понятным их про- исхождение. В слове «мыслепреступление», например, мысль стояла первой, а в слове «благомыслие» — второй. Поскольку в словаре В удобопроизносимость достигалась с большим тру- дом, слова здесь образовывались не по такой жесткой схеме, как в словаре А. Например, прилагательные от «минилюба» и «миниправа» были соответственно «минилюбный» и «мини- правный» просто потому, что «-любовный» и «-праведный» было не совсем удобно произносить. В принципе же их скло- няли и спрягали как обычно. Некоторые слова В обладали такими оттенками значения, которых почти не улавливал человек, не овладевший языком в целом. Возьмем, например, типичное предложение из передовой статьи в «Таймс»: «Старомыслы не нутрят ангсоц». Кратчайшим образом на староязе это можно изложить так: «Те, чьи идеи сло- * Составные слова, такие, как «рсчспис», «рабдснь», встречались, конечно, и в словаре А, но они были просто удобными сокращениями и особого идеологи- ческого оттенка нс имели. — Примеч. авт.
1984 331 жились до Революции, не воспринимают всей душой принципов английского социализма». Но это неадекватный перевод. Во-пер- вых, чтобы как следует понять смысл приведенной фразы, надо иметь четкое представление о том, что означает слово «ангсон». Кроме того, лишь человек, воспитанный в ангсоце, почувствует всю силу слова «нутрить», подразумевающего слепое восторжен- ное приятие, котарое в наши дни трудно вообразить, или слова «старомысл», неразрывно связанного с понятиями порока и вы- рождения. Но особая функция некоторых новоязовских слов на- подобие «старомысла» состояла не только в том, чтобы выражать значения, сколько в том, чтобы их уничтожать. Значение этих слов, разумеется немногочисленных, расширялось настолько, что обнимало целую совокупность понятий; упаковав эти понятия в одно слово, их уже легко было отбросить и забыть. Сложнее все- го для составителей Словаря новояза было не изобрести новое слово, но, изобретя его, определить, что оно значит, то есть опре- делить, какую совокупность слов оно аннулирует. Как мы уже видели на примере слова «свободный», неко- торые слова, прежде имевшие вредный смысл, иногда сохра- нялись ради удобства — но очищенными от нежелательных значений. Бесчисленное множество слов, таких, как «честь», «справедливость», «мораль», «интернационализм», «демо- кратия», «религия», «паука», просто перестали существовать. Их покрывали и тем самым отменяли несколько обобщающих слов. Например, все слова, группировавшиеся вокруг понятий свободы и равенства, содержались в одном слове «мыслепрес- тупление», а слова, группировавшиеся вокруг понятий рацио- нализма и объективности, — в слове «старомыслие». Большая точность была бы опасна. По своим воззрениям член партии должен был напоминать древнего еврея, который знал, не вни- кая в подробности, что все остальные народы поклоняются «ложным богам». Ему не надо было знать, что имена этих бо- гов — Ваал, Осирис, Молох, Астарта и т. д.; чем меньше он о них знает, тем полезнее для его правоверности. Он знал Иего- ву и заветы Иеговы, а поэтому знал, что все боги с другими именами и другими атрибутами — ложные боги. Подобным об- разом член партии знал, что такое правильное поведение, и до
332 Джордж Оруэлл крайности смутно, лишь в общих чертах, представлял себе, какие отклонения от него возможны. Его половая жизнь, на- пример, полностью регулировалась двумя новоязовскими сло- вами: «злосекс» (половая аморальность) и «добросекс» (цело- мудрие). «Злосекс» покрывал все нарушения в этой области. Им обозначались блуд, прелюбодеяние, гомосексуализм и дру- гие извращения, а кроме того, нормальное совокупление, рас- сматриваемое как самоцель. Не было нужды называть их по отдельности, все были преступлениями и в принципе карались смертью. В словаре С, состоявшем из научных и технических слов, для некоторых сексуальных отклонений могли понадо- биться отдельные термины, но рядовой гражданин в них не нуждался. Он знал, что такое «добросекс», то есть нормальное сожительство мужчины и женщины с целью зачатия и без фи- зического удовольствия для женщины. Все остальное — «зло- секс». Новояз почти не давал возможности проследить за вред- ной мыслью дальше того пункта, что она вредна; дальше не было нужных слов. В словаре В не было ни одного идеологически нейтрального слова. Многие являлись эвфемизмами. Такие слова, например, как «радлаг» (лагерь радости, т. е. каторжный лагерь) или «ми- нимир» (министерство мира, то есть министерство войны), обо- значали нечто противоположное тому, что они говорили. Другие слова, напротив, демонстрировали откровенное и презрительное понимание подлинной природы строя, например «нарпит», озна- чавший низкосортные развлечения и лживые новости, которые партия скармливала массам. Были и двусмысленные слова — с «хорошим» оттенком, когда их применяли к партии, и с «плохим», когда их применяли к врагам. Кроме того, существовало множе- ство слов, которые на первый взгляд казались просто сокраще- ниями, — идеологическую окраску им придавало не значение, а их структура. Настолько, насколько позволяла человеческая изобретатель- ность, все, что имело или могло иметь политический смысл, было сведено в словарь В. Названия всех организаций, групп, доктрин, стран, институтов, общественных зданий кроились по привыч- ной схеме: одно удобопроизносимое слово с наименьшим числом
1984 333 слогов, позволяющим понять его происхождение. В министерстве правды отдел документации, где работал Уинстон Смит, назы- вался доко, отдел литературы — лито, отдел телепрограмм — те- лео и т. д. Делалось это не только для экономии времени. Словл- цепи стали одной из характерных особенностей политического языка еще в первой четверти XX века; особенная тяга к таким сокращениям быда отмечена в тоталитарных странах и тотали- тарных организациях. Примерами могут служить такие слова, как «наци», «гестапо», «коминтерн», «агитпроп». Сначала к этому ме- тоду прибегали, так сказать, инстинктивно, в новоязе же он прак- тиковался с осознанной целью. Стало ясно, что, сократив таким образом имя, ты сузил и незаметно изменил его смысл, ибо отре- зал большинство вызываемых им ассоциаций. Слова «Коммуни- стический Интернационал» приводят на ум сложную картину: всемирное человеческое братство, красные флаги, баррикады, Карл Маркс, Парижская коммуна. Слово же «Коминтерн» на- поминает всего лишь о крепко спаянной организации и жест- кой системе доктрин. Оно относится к предмету столь же ог- раниченному в своем назначении, как стол или стул. «Комин- терн» — это слово, которое можно произнести, почти не раз- мышляя, в то время как «Коммунистический Интернационал» заставляет пусть на миг, но задуматься. Подобным же образом «миниправ» вызывает гораздо меньше ассоциаций (и их легче предусмотреть), чем «министерство правды». Этим объясня- лось не только стремление сокращать все, что можно, но и па первый взгляд преувеличенная забота о том, чтобы слово лег- ко было выговорить. Благозвучие перевешивало все остальные соображения, кро- ме ясности смысла. Когда надо было, регулярность грамматики неизменно приносилась ему в жертву. И справедливо — ибо для политических целей прежде всего требовались четкие стриженые слова, которые имели ясный смысл, произносились быстро и рож- дали минимальное количество отзвуков в сознании слушателя. А от того, что все они были скроены на один лад, слова В только прибавляли в весе. Многие из них — ангсоц, злосекс, радлаг, нар- пит, старомысл, мыслепол (полиция мыслей) — были двух- и трехсложными, причем ударения падали и на первый и на послед-
334 Джордж Оруэлл ний слог. Они побуждали человека тараторить, речь его станови- лась отрывистой и монотонной. Это как раз и требовалось. Зада- ча состояла в том, чтобы сделать речь — в особенности такую, которая касалась идеологических тем, — по возможности неза- висимой от сознания. В повседневной жизни, разумеется, необ- ходимо — по крайней мере иногда необходимо — подумать, перед тем как заговоришь; партиец же, которому предстояло высказать- ся по политическому или этическому вопросу, должен был вы- пускать правильные суждения автоматически, как выпускает оче- редь пулемет. Обучением он подготовлен к этому, новояз — его орудие — предохранит его от ошибок, фактура слов с их жестким звучанием и преднамеренным уродством, отвечающим духу анг- соца, еще больше облегчит ему дело. Облегчалось оно еще и тем, что выбор слов был крайне скуд- ный. По сравнению с нашим языком лексикон новояза был нич- тожен, и все время изобретались новые способы его сокращения. От других языков новояз отличался тем, что словарь его с каж- дым годом не увеличивался, а уменьшался. Каждое сокращение было успехом, ибо чем меньше выбор слов, тем меньше искуше- ние задуматься. Предполагалось, что в конце концов членораз- дельная речь будет рождаться непосредственно в гортани, без участия высших нервных центров. На эту цель прямо указывало новоязовское слово «речекряк», то есть «крякающий по-утино- му». Как и некоторые другие слова В, «речекряк» имел двойствен- ное значение. Если крякали в ортодоксальном смысле, это слово было не чем иным, как похвалой, и когда «Таймс» писала об од- ном из партийных ораторов: «идейно крепкий речекряк», — это был весьма теплый и лестный отзыв. Словарь С был вспомогательным и состоял исключительно из научных и технических терминов. Они напоминали сегодняш- ние термины, строились на тех же корнях, но, как и в остальных случаях, были определены строже и очищены от нежелательных значений. Они подчинялись тем же грамматическим правилам, что и остальные слова. Лишь немногие из них имели хождение в бытовой речи и в политической речи. Любое нужное слово науч- ный или инженерный работник мог найти в особом списке, куда были включены слова, встречающиеся в других списках. Слов, об-
1984 335 щих для всех списков, было очень мало, а таких, которые обознача- ли бы науку как область сознания и метод мышления независимо от конкретного ее раздела, не существовало вовсе. Не было и само- го слова «наука»: все допустимые его значения вполне покрыва- ло слово «ангсоц». Из вышесказанного явствует, что выразить неортодоксальное мнение сколько-нибудь общего порядка новояз практически не позволял. Еретическое высказывание, разумеется, было возмож- но — но лишь самое примитивное, в таком примерно роде, как богохульство. Можно было, например, сказать: «Старший Брат плохой». Но это высказывание, очевидно нелепое для ортодокса, нельзя было подтвердить никакими доводами, ибо отсутствова- ли нужные слова. Идеи, враждебные ангсоцу, могли посетить со- знание лишь в смутном, бессловесном виде, и обозначить их мож- но было не по отдельности, а только общим термином, разные ереси свалив в одну кучу и заклеймив совокупно. В сущности, использовать новояз для неортодоксальных целей можно было не иначе, как с помощью преступного перевода некоторых слов обратно на старояз. Например, новояз позволял сказать: «Все люди равны», — но лишь в том смысле, в каком старояз позволял сказать: «Все люди рыжие». Фраза не содержала грамматических ошибок, но утверждала явную неправду, а именно что все люди равны по росту, весу и силе. Понятие гражданского равенства больше не существовало, и это второе значение слова «равный», разумеется, отмерло. В 1984 году, когда старояз еще был обыч- ным средством общения, теоретически существовала опасность того, что, употребляя новоязовские слова, человек может вспом- нить их первоначальные значения. На практике любому воспи- танному в двоемыслии избежать этого было нетрудно, а через по- коление-другое должна была исчезнуть даже возможность такой ошибки. Человеку, с рождения не знавшему другого языка, кро- ме новояза, в голову не могло прийти, что «равенство» когда-то имело второй смысл — «гражданское равенство», а свобода ког- да-то означала «свободу мысли», точно так же как человек, в жиз- ни своей не слыхавший о шахматах, не подозревал бы о другом значении слов «слон» и «конь». Он был бы не в силах совершить многие преступления и ошибки — просто потому, что они безы- мянны, а следовательно, немыслимы. Ожидалось, что со време-
336 Джордж Оруэлл нем отличительные особенности новояза будут проявляться все отчетливее и отчетливее — все меньше и меньше будет оста- ваться слов, все уже и уже становиться их значение, все мень- ше и меньше будет возможностей употребить их не должным об- разом. Когда старояз окончательно отомрет, порвется последняя связь с прошлым. История уже была переписана, но фрагменты старой литературы, не вполне подчищенные, там и сям сохрани- лись, и, покуда люди помнили старояз, их можно было прочесть. В будущем такие фрагменты, если бы даже они сохранились, ста- ли бы непонятны и непереводимы. Перевести текст со старояза па новояз было невозможно, если только он не описывал какой- либо технический процесс или простейшее бытовое действие или не был в оригинале идейно выдержанным (выражаясь на ново- язе — благомысленным). Практически это означало, что ни одна книга, написанная до 1960 года, не может быть переведена цели- ком. Дореволюционную литературу можно было подвергнуть только идеологическому переводу, то есть с заменой не только языка, но и смысла. Возьмем, например, хорошо известный от- рывок из Декларации независимости: «Мы полагаем самоочевидными следующие истины: все люди сотворены равными, всех их Создатель наделил определенными неотъемлемыми правами, к числу которых принадлежат жизнь, свобода и стремление к счастью. Дабы обеспечить эти права, уч- реждены среди людей правительства, берущие на себя справед- ливую власть с согласия подданных. Всякий раз, когда какая-либо форма правления становится губительной для этих целей, народ имеет право изменить или уничтожить ее и учредить новое пра- вительство...» Перевести это на новояз с сохранением смысла нет никакой возможности. Самое большее, что тут можно сделать, — это вог- нать весь отрывок в одно слово: мыслепреступление. Полным переводом мог стать бы только идеологический перевод, в кото- ром слова Джефферсона превратились бы в панегирик абсолют- ной власти. Именно таким образом и переделывалась, кстати, значи- тельная часть литературы прошлого. Из престижных сообра-
1984 337 жсний было желательно сохранить память о некоторых исто- рических лицах, в то же время приведя их труды в согласие с учением ангсоца. Уже шла работа над переводом таких писа- телей, как Шекспир, Мильтон, Свифт, Байрон, Диккенс, и не- которых других; по завершении этих работ первоначальные тексты, а также все остальное, что сохранилось от литературы прошлого, предстояло уничтожить. Эти переводы были делом трудным и кропотливым; ожидалось, что завершатся они не раньше первого или второго десятилетия XXI века. Существо- вало, кроме того, множество чисто утилитарных текстов — тех- иических руководств и т. п., — их надо было подвергнуть та- кой же переработке. Окончательный переход на новояз был отложен до 2050 года именно с той целью, чтобы оставить вре- мя для предварительных работ по переводу.
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ
© Перевод. В. Воронин, 2003
После обычных проволочек — «тапапа», тапапа»* — 25 ап- реля нас наконец сменил другой отряд; мы передали его бой- цам винтовки, собрали свои вещмешки и строем двинулись назад, в Монфлорите. Я без сожаления покидал передовую. Вши плодились в моих брюках гораздо быстрее, чем я успевал истреблять их; целый месяц я ходил без носков, сносив последнюю пару, а ботинки у меня совершенно стоптались, так что ходил почти что босиком. Я мечтал принять горячую ванну, надеть чистую одежду и выспаться на све- жих простынях так страстно, как не мечтал ни о чем, живя нормаль- но, цивилизованной жизнью. В Монфлорите мы переночевали в амбаре; поднявшись после недолгого сна еще затемно, мы влезли в кузов грузовика, идущего в Барбастро, и поспели к пятичасовому поезду. Удачно пересев в Лериде на скорый, мы прибыли в Барсе- лону в три часа пополудни 26 апреля. А вскоре грянула беда. ...После нескольких месяцев лишений я жаждал насладиться вкусной едой, вином, коктейлями, американскими сигаретами и прочими благами и, признаться, купался в роскоши, насколько это мне было по карману. В течение первой недели отпуска я пре- давался нескольким занятиям, которые престранным образом влияли друг на друга. Во-первых, всю ту неделю я слегка прихва- рывал из-за того, что слишком уж увлекался едой и питьем. По- чувствовав себя не вполне здоровым, я ложился в постель, через полдня вскакивал, снова объедался и снова заболевал. Одновре- менно с этим я вел тайные переговоры о приобретении револьве- * Завтра, завтра (исп.).
342 Джордж Оруэлл ра. Револьвер мне был нужен позарез: в окопной войне от него куда больше проку, чем от винтовки. Добыть же его было делом чрезвычайной трудности. Правительство выдавало револьверы полицейским и офицерам Народной армии, но отказывалось вы- давать их милиции; поэтому нам приходилось незаконным обра- зом покупать их в подпольных арсеналах анархистов. После дол- гих хлопотных поисков один мой приятель-анархист сумел-таки раздобыть для меня миниатюрный автоматический пистолет — жалкое оружие, бесполезное при стрельбе на расстоянии больше пяти ярдов, но все же лучше, чем ничего. А помимо всего этого, я подготавливал почву для того, чтобы выйти из милиции ПОУМ и вступить в какую-нибудь другую часть, в составе которой меня наверняка отправят на Мадридский фронт. Я уже давно говорил всем о своем намерении покинуть ряды милиции ПОУМ. Если руководствоваться сугубо личными сим- патиями, я предпочел бы записаться к анархистам. Став членом НКТ, можно было вступить в милицию ФАИ, но, как мне сказа- ли, ФАИ, вероятнее всего, послала бы меня не под Мадрид, а под Теруэль. Для того чтобы отправиться в Мадрид, мне надо было вступить в Интернациональную бригаду, а для этого требовалось получить рекомендацию члена коммунистической партии. Я отыскал приятеля-коммуниста, прикомандированного к испан- ской санитарной службе, и объяснил ему мою ситуацию. Он, ка- жется, загорелся желанием завербовать меня и попросил, чтобы я, если будет возможно, уговорил еще кого-нибудь из англичан, связанных с НРП, перейти вместе со мной. Будь у меня получше со здоровьем, я бы, наверное, тут же согласился. Сейчас трудно сказать, что бы изменилось для меня в результате. Вполне воз- можно, что меня послали бы в Альбасете еще до начала боев в Барселоне; в таком случае я, не увидев боев собственными глаза- ми, мог бы принять за чистую монету официальную версию со- бытий. С другой стороны, если я задержался в Барселоне, нахо- дясь уже в подчинении у коммунистов, но по-прежнему питая чувство личной преданности моим товарищам из ПОУМ, я ока- зался бы в труднейшем положении. Но впереди у меня была еще одна неделя отпуска, и мне хотелось окончательно поправиться перед возвращением на передовую. К тому же — вот такие мело- чи всегда решают судьбу человека! — я должен был дожидаться,
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 343 пока сапожники сошьют мне на заказ новую пару походных са- пог. (Во всей испанской армии не нашлось достаточно большой пары сапог, которая пришлась бы мне по ноге.) Я сказал своему другу-коммунисту, что окончательно договорюсь с ним позднее Л пока я хотел отдохнуть. Я даже вынашивал идею махнуть с женой на два-три дня куда-нибудь на взморье. Прекрасная идея! Предгрозовая политическая атмосфера должна была бы предо- стеречь меня от подобных фантазий. Ведь за внешним фасадом города с его роскошью и растущей нищетой, кажущимся весельем на улицах, цветочными киоска- ми, многоцветными флагами, пропагандистскими плакатами и толпами прохожих безошибочно угадывалось страшное полити- ческое соперничество и ненависть. Люди самых разных убежде- ний с тревогой предсказывали: «Скоро начнутся беспорядки!» Источник опасности был элементарно прост и виден невооружен- пым глазом: антагонизм между теми, кто хотел, чтобы револю- ция шла дальше, и теми, кто хотел сдержать или предотвратить ее, то есть в конечном счете между анархистами и коммунистами. В политическом отношении в Каталонии теперь не было иной власти, кроме власти ОСПК и ее союзников из либерального ла- геря. Но ей противостояла политическая неопределенная сила НКТ, не столь хорошо вооруженная и не столь ясно сознающая свои цели, как ее соперники, но имевшая большую численность и господствующее положение в ряде ведущих отраслей промыш- ленности. Подобная расстановка сил таила в себе угрозу беспо- рядков. С точки зрения руководимого ОСПК Генералидада пер- вейшим необходимым шагом на пути упрочения положения яв- лялось изъятие оружия у рабочих — членов НКТ. Как я уже от- мечал выше, меры по расформированию партийных милиций были, по существу, маневром для достижения этой цели. Одно- временно шло восстановление в прежних функциях, укрепление и вооружение довоенной полиции, гражданской гвардии и подоб- ных им формирований. Это могло означать только одно. Граж- данская гвардия, в частности, являлась жандармерией обычного европейского образца, которая вот уже сотню лет исполняла роль охранительницы имущего класса. Наряду с этим был обнародо- ван указ о сдаче частными лицами всего имеющегося у них ору-
344 Джордж Оруэлл жия. Указ, естественно, не был выполнен: оружие у анархистов можно было отобрать только силой. Все это время ходили слухи, из-за цензуры печати всегда туманные и противоречивые, о про- исходящих по всей Каталонии мелких столкновениях. В некото- рых местах вооруженная полиция производила налеты на учреж- дения, считавшиеся оплотом анархистов. В рабочих пригородах Барселоны произошло несколько стычек и потасовок более или менее неофициального характера. Были убиты несколько членов НКТ и ВСТ на почве политической розни; порой после убийств устраивались вызывающе грандиозные похороны, совершенно сознательно превращаемые в акцию по разжиганию политической ненависти. Незадолго до моего приезда был убит член НКТ, и сотни тысяч членов НКТ приняли участие в похоронной процес- сии. В конце апреля, когда я только-только вернулся в Барсело- ну, был убит — предположительно кем-то из НКТ — видный член ВСТ Рольдан Кортада. Правительство приказало закрыть в знак траура все магазины и устроило гигантскую похоронную процес- сию, которая по большей части состояла из военнослужащих Народной армии и казалась нескончаемой: последние участники траурного шествия прошли мимо гостиницы, из окна которой я без всякого энтузиазма наблюдал за ним, через два часа после его начала. Было ясно как божий день, что так называемые похоро- ны являются просто-напросто демонстрацией силы; еще немно- го в этом же духе — и возможно кровопролитие. А ночью нас с женой разбудили звуки выстрелов, доносившиеся со стороны площади Каталонии, от которой гостиница отстояла не более чем на сотню-другую ярдов. На следующий день мы узнали, что за- стрелили члена НКТ; вероятно, это было делом рук кого-то из ВСТ. Конечно, не исключалась возможность того, что все эти убийства совершались провокаторами. Об отношении иностран- ной капиталистической прессы к распре между коммунистами и анархистами можно судить по тому факту, что убийство Рольда- на широко освещалось на страницах газет, а об ответном убий- стве не было сказано ни слова. Приближалось 1 Мая, и шли разговоры об огромной демон- страции, в которой примут участие и НКТ, и ВСТ. Но в послед-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 345 пий момент демонстрация была отменена. Не приходилось сомневаться, что она лишь привела бы к уличным беспоряд- кам. Поэтому 1 Мая ничего не происходило. Престранная по- лучилась картина. Барселона, которую называли революцион и ым городом, была, по всей вероятности, единственным горо- дом в нефашистской Европе, в котором не праздновался Пер- вомай. Но я, признаться, даже почувствовал облегчение: англичане из НРП должны были идти в колонне демонстран- тов ПОУМ, и все ожидали беспорядков. Мне меньше всего хотелось бы ввязаться в какую-нибудь бессмысленную улич- ную драку. Шагать по улице под красными знаменами и пла- катами с воодушевленными лозунгами, а потом оказаться про- шитым очередью, выпущенной из окна верхнего этажа каким- нибудь незнакомцем с пистолетом-пулеметом, — это как-то не вязалось с моим представлением о смерти за правое дело. В полдень 3 мая один мой знакомый, проходя через комнату отдыха в гостинице, мимоходом сказал: «Я слыхал, что-то случи- лось на Центральной телефонной станции». Почему-то в тот мо- мент я не обратил на его слова внимания. Позже в тот же день, между тремя и четырьмя часами, прогу- ливаясь по Рамблас, я вдруг услышал позади несколько винто- вочных выстрелов. Оглянувшись, я увидел кучку парней с крас- но-черными платками анархистов на шее и с винтовками в ру- ках, которые перебежками продвигались по боковой улице, отхо- дящей от Рамблас в северную сторону. Они, судя по всему, перестреливались с людьми, засевшими в высокой восьмиуголь- ной башне — наверное, это была церковная колокольня — и дер- жавшими под обстрелом всю ту улицу. Я сразу же подумал: «На- чалось!» Но подумал без особого удивления: уже несколько дней все жили в ожидании, что вот-вот «начнется». Первым моим по- буждением было вернуться в гостиницу и убедиться, что жена в безопасности. Однако анархисты, что сгрудились на углу Рам- блас и улицы с башней, предостерегающе махали прохожим и кри- чали, чтобы они не пересекали линию огня. Снова загремели вы- стрелы. Пули, выпущенные из башни, летели вдоль улицы, и ох- ваченная паникой толпа бросилась бежать по Рамблас, подальше
346 Джордж Оруэлл от места перестрелки. Отовсюду слышалось металлическое ляз- ганье: владельцы магазинов закрывали стальные ставни на вит- ринах. Два офицера Народной армии осторожно пятились, пря- чась за деревьями и держа руку на кобуре. Впереди меня толпа, ища укрытия, хлынула на станцию метро в средней части Рам- блас. Я сразу же решил не спускаться в метро: ведь это могло оз- начать, что на несколько часов окажешься в ловушке под землей. В это мгновение ко мне подбежал знакомый американец — врач, служивший вместе с нами на фронте. Крайне взволнован- ный, он потянул меня за руку. — Идемте, мы должны пробираться к гостинице «Фалькон». (Гостиница эта была чем-то вроде пансионата, который содержа- ла ПОУМ и в котором останавливались преимущественно бой- цы милиции, приезжавшие в отпуск с фронта.) Там собираются парни из ПОУМ. Началось. Мы должны держаться вместе. — Но из-за чего, черт возьми, вся эта пальба? Доктор тянул меня за рукав. Он был так возбужден, что не мог ответить сколь-нибудь внятно. Как выяснилось, он находил- ся на площади Каталонии в тот момент, когда к Центральной те- лефонной станции, которую обслуживали преимущественно чле- ны НКТ, подкатило несколько грузовиков, набитых вооружен- ными гражданскими гвардейцами, которые, спрыгнув на землю, вдруг бросились на штурм здания. Затем туда же подоспела груп- па анархистов и между ними произошли столкновения. Я понял из его слов, что ранее в тот же день правительство потребовало передачи Центральной телефонной станции под его контроль; ему, конечно, ответили отказом — это и положило начало беспо- рядкам. Мы двинулись по улице; навстречу нам промчался грузовик, битком набитый анархистами, вооруженными винтовками. В пе- редней части кузова лежал на груде матрасов юнец с пулеметом. Когда мы добрались до гостиницы «Фалькон», расположенной в конце Рамблас, в ее вестибюле возбужденно бурлила толпа; ца- рила полная сумятица; никто, похоже, не знал, чего от них ждут, ни у кого не было оружия, за исключением горстки бойцов удар- ного отряда, которые обычно несли охрану здания. Я зашел в зда- ние местного комитета ПОУМ, находившееся на противополож- ной стороне улицы почти напротив гостиницы. Поднявшись по
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 347 местнице, я увидел, что в комнате, где обычно выдавали жалова- нье бойцам милиции, возбужденно бурлит толпа. Рослый муж- чина лет тридцати с бледным, довольно красивым лицом, одетый и штатское, пытался навести порядок и раздавал ремни и патрон- таши, сваленные грудой в углу комнаты. Винтовок, похоже, еще не выдавали. Доктор куда-то исчез — наверное, уже были ране- ные и кому-то потребовалась медицинская помощь, — зато по- явился еще один англичанин. Вскоре рослый мужчина и несколь- ко его помощников стали охапками выносить из внутренних слу- жебных помещений винтовки и раздавать их собравшимся. Ко мне и другому англичанину отнеслись с некоторым недоверием как к иностранцам и винтовок сперва выдавать не хотели. Но тут по- явился боец милиции, вместе с которым я был на фронте; он меня узнал, и тогда нам выдали, все еще нехотя, винтовки и обоймы. Откуда-то издалека доносились звуки выстрелов, и улицы совершенно обезлюдели. Все говорили, что пройти в другой ко- нец Рамблас невозможно, так как гражданские гвардейцы захва- тили здания, возвышающиеся над улицей, и стреляют в каждого прохожего. Я бы все-таки рискнул возвратиться в гостиницу, но в воздухе носилась смутная идея, что местный комитет может в любой момент подвергнуться нападению и поэтому нам лучше нс расходиться. В коридорах, на лестницах и на тротуаре перед зданием кучками стояли люди и возбужденно разговаривали. Ни у кого, похоже, не было ясного представления о том, что проис- ходит. Из всего, что говорилось, я понял только одно: граждан- ские гвардейцы напали на Центральную телефонную станцию и захватили различные стратегические пункты, откуда прострели- вались подступы к другим зданиям, принадлежащим рабочим. У всех сложилось впечатление, что гражданские гвардейцы хотят «прижать» НКТ и рабочий класс в целом. После того как мне рас- сказали, как обстоят дела, у меня отлегло от сердца. Вопрос дос- таточно прояснился. На одной стороне — НКТ, на другой — по- лиция. Я не питаю Особой любви к идеализированному «рабоче- му», каким он представляется западному коммунисту, но когда я вижу реального, живого рабочего, втянутого в конфликт со сво- им естественным врагом — полицейским, мне не надо спраши- вать себя, на чьей я стороне.
348 Джордж Оруэлл Шли часы, а в нашем конце города, похоже, ничего не проис- ходило. Мне даже в голову не пришло, что я могу просто позво- нить в гостиницу и узнать, не подвергается ли опасности моя жена; я-то был уверен, что Центральная телефонная станция прекра- тила работу. В действительности же она бездействовала всего часа два. По самым приблизительным подсчетам, в обоих зданиях со- бралось человек триста. В основном это были люди из бедней- ших слоев населения, обитатели района припортовых улочек на задворках города; среди собравшихся попадались и женщины, некоторые из них держали на руках младенцев; под ногами вер- телось множество мальчуганов в лохмотьях. По-моему, большин- ство из них не понимали, что происходит; они просто бежали сюда, в здание ПОУМ, ища защиты. Тут же расположилась группа бой- цов милиции, приехавших в отпуск, и несколько человек иност- ранцев. На всех нас приходилось примерно шестьдесят стволов. Служебные помещения наверху постоянно осаждала толпа: люди требовали, чтобы им дали винтовки, а им отвечали, что ни одной не осталось. Бойцы милиции, еще не вышедшие из мальчишеского возраста, которые, похоже, относились ко всему происходящему как к какой-то увлекательной игре, так и шныряли вокруг, пыта- ясь выпросить или украсть винтовку у тех, кто ее имел. Очень скоро один из них обдурил меня: попросил на минутку подержать мою винтовку и тотчас же скрылся с ней. Так что я снова оказался безоружным, если не считать моего миниатюрно- го автоматического пистолета, к которому у меня была одна-един- ственная обойма. Стемнело, я проголодался, а в «Фальконе», судя по всему, ни- какой еды не предвиделось. Мы с приятелем выскользнули на- ружу и отправились подкрепиться в его гостиницу, расположен- ную неподалеку. Улицы были погружены во тьму, безмолвны и совершенно безлюдны. Все витрины магазинов были наглухо зак- рыты стальными ставнями, но баррикад еще не возводили. Гос- тиница оказалась запертой на все запоры, и мы наделали перепо- лоху своим приходом. Когда мы вернулись, я узнал, что Цент- ральная телефонная станция работает, и поднялся наверх в слу- жебные помещения, где был телефон, позвонить жене. Номера гостиницы «Континенталь» я не помнил, а во всем здании — это типичный случай — не нашлось телефонной книги; прослоняв-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 349 шись с час из комнаты в комнату в бесплодных поисках, я на- ткнулся на справочник, в котором имелся нужный мне номер. У большинства окон в здании местного комитета были выс- тавлены вооруженные караульные, а на улице перед домом групп- ка бойцов ударных частей останавливала и допрашивала редких прохожих. Подъехала патрульная машина анархистов, ощетинив- шаяся стволами винтовок. Рядом с водителем сидела красивая темноволосая девущка лет восемнадцати, державшая на коленях ручной пулемет. Я долго бродил по коридорам этого огромного бестолкового здания, географию которого невозможно было по- стичь. И повсюду меня встречала привычная картина: обломки мебели, клочья бумаги, всяческий хлам, ставшие, казалось, неиз- бежными атрибутами революции. Во всех помещениях спали /поди; прямо в коридоре мирно похрапывали на сломанном дива- не две женщины из бедного портового квартала. До того как ПОУМ заняла это здание, здесь помещался театр-кабаре. В не- которых комнатах имелись эстрады; на одной из них одиноко сто- ял рояль. Наконец я нашел то, что разыскивал, — арсенал. Не зная, какой оборот примет дальше эта история, я во что бы то ни стало хотел раздобыть оружие. Я так часто слышал разговоры о том, что в Барселоне все соперничающие партии накапливают на сво- их тайных складах оружие, что не мог поверить, что в двух глав- ных зданиях ПОУМ оказалось всего пять или шесть десятков винтовок. Комната, служившая арсеналом, не охранялась, дверь была хлипкая, и мне с другим англичанином не составило труда выломать ее. Войдя внутрь, мы убедились, что нам сказали прав- ду: винтовок и впрямь больше не было. Десятка два мелкокали- берок устаревшего образца да несколько дробовиков без единого патрона — вот и все, что мы обнаружили. Я отправился наверх в комнату дежурных и спросил, нет ли здесь пистолетных патро- нов; нет, пистолетных патронов тоже не было. Впрочем, было не- сколько ящиков гранат, доставленных нам на одном из патруль- ных автомобилей анархистов. Я засунул пару гранат в один из своих патронташей. Это были гранаты примитивного образца, у которых запальный фитиль воспламенялся, если чиркнуть по нему чем-то вроде спички, и некоторые вполне могли взорваться сами по себе.
350 Джордж Оруэлл Всюду вповалку спали на полу люди. В одной из комнат кри- чал грудной ребенок, кричал не переставая. Несмотря на то что был уже май, ночью стало прохладно. Над одной из эстрад сохра- нился занавес. Я срезал занавес ножом, закутался в него и на не- сколько часов погрузился в сон. Помнится, спал я тревожно: меня не оставляла в покое мысль об этих проклятых гранатах, которые могут взорваться, если я слишком придавлю их во сне. В три часа ночи меня разбудил тот рослый красивый мужчина, который, кажется, был тут за главного. Вручив мне винтовку, он поставил меня часовым у одного из окон. Попутно он рассказал мне, что Салас, начальник полиции, отдавший приказ о нападении на Цен- тральную телефонную станцию, взят под стражу. (На самом деле, как нам стало потом известно, его только сместили с должности. Тем не менее эта новость подтвердила общее впечатление, что гражданская гвардия действовала на свой страх и риск.) Как толь- ко стало светать, внизу, на улице, закопошились люди: началось строительство двух баррикад — одну возводили перед местным комитетом, другую — перед гостиницей «Фалькон». Через пару часов баррикады выросли в рост человека, стрелки заняли места у амбразур, а за одной баррикадой развели костер и поджарива- ли яичницу. У меня снова отобрали винтовку, да и вообще, похоже, я боль- ше ничем не мог быть здесь полезен. Поэтому мы, я и другой ан- гличанин, решили вернуться в гостиницу «Континенталь». Из- далека долетели звуки частой пальбы, но на Рамблас, кажется, было тихо. По дороге мы заглянули на рынок. Торговали лишь в немногих ларьках, их осаждали толпы людей — жители рабочих кварталов, расположенных к югу от Рамблас. Как только мы за- шли в павильон, снаружи загремели винтовочные выстрелы, стек- ла задрожали, и толпа бросилась к выходам. Несколько ларьков, однако, продолжали торговлю; нам удалось выпить по чашке кофе и купить треугольный кусок козьего сыра, который я засунул в патронташ рядом с гранатами. Через пару дней сыр этот пришел- ся очень и очень кстати. На том углу, где накануне анархисты на моих глазах начали перестрелку, теперь стояла баррикада. Какой-то человек крик- нул мне из-за баррикады (я шел по другой стороне улицы), что- бы я поостерегся: гражданские гвардейцы, засевшие на колоколь-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 351 иг, стреляют без разбора в каждого прохожего. Я остановился, а потом рывком перебежал простреливаемое пространство. Ну и, конечно, рядом взвизгнула пуля ощущение не из приятных. Когда я подходил к зданию Исполкома ПОУМ, все еще остава- ясь на противоположной стороне улицы, мне опять крикнули, чтобы я поостерегся; на этот раз меня предупреждали бойцы удар- ного отряда, стоявшие в подъезде здания, но в тот момент я не понял, в чем дело. От кричавших меня отгораживали деревья и газетный киоск (на улицах такого типа в Испании посредине рас- положена широкая аллея), и мне не было видно, куда они пока- лывают. Я заглянул в «Континенталь», удостоверился, что все тут в порядке, умылся, а оттуда направился в Исполком ПОУМ (до пего было буквально несколько шагов обратно по улице) узнать, пет ли каких приказаний. К этому времени доносившийся с раз- ных сторон треск оружейно-пулеметной пальбы уже мало чем уступал грохоту сражения. Не успел я, поднявшись наверх, най- ти Коппа и спросить у него, что нам надлежит делать, как вдруг внизу ухнули один за другим несколько мощных взрывов. Гро- хот стоял такой, что я был уверен: по нам бьют из полевых ору- дий. На самом же деле это всего лишь рвались ручные гранаты: когда они взрываются среди каменных домов, звук бывает вдвое громче обычного. Копп выглянул в окно, выразительным жестом заложил за спину трость, бросил мне: «Пойдем разберемся!» — и с обычным своим беззаботным видом стал спускаться по лестнице. Я спус- тился следом. Стоявшие у самого выхода из подъезда бойцы удар- ного отряда бросали вдоль тротуара гранаты, как шары при игре в кегли. Гранаты рвались ярдах в двадцати с ужасающим грохо- том, смешивавшимся с буханьем выстрелов; от всего этого звене- ло в ушах. Из-за газетного киоска на аллее посреди улицы высо- вывалась, привлекая всеобщее внимание, как кокосовый орех в витрине магазина, голова американца, которого я хорошо знал ио службе в милиции. Далеко не сразу понял я истинный смысл происходящего. Соседнее с нами здание занимало кафе «Мока» с расположенными над ним гостиничными номерами. Накануне в кафе ввалились человек двадцать — тридцать гражданских гвар- дейцев, которые, как только началась пальба, внезапно захвати- ли здание и забаррикадировались в нем. Надо полагать, они по-
352 Джордж Оруэлл лучили приказ захватить кафе как плацдарм для дальнейшего на- падения на служебные помещения ПОУМ. Рано утром они по- пытались сделать вылазку, и в завязавшейся перестрелке был тяжело ранен один боец ударного отряда и убит гражданский гвар- деец. Гражданские гвардейцы ретировались в кафе, но, когда на улице показался американец, они открыли по нему огонь, несмот- ря на то что он шел без оружия. Американец, укрываясь от выст- релов, нырнул за киоск, а бойцы ударного отряда забрасывали теперь гражданских гвардейцев гранатами, стараясь загнать их подальше в глубину кафе. Копп мгновенно оценил ситуацию, протолкался вперед и от- тащил рыжего немца из ударного отряда, который собирался вы- дернуть зубами чеку из гранаты. Он велел стоявшим в подъезде отойти назад и на нескольких языках сказал нам, что нужно из- бежать кровопролития. Затем он вышел наружу и на глазах у гражданских гвардейцев демонстративно отстегнул от пояса свой пистолет и положил его на тротуар. Двое других офицеров мили- ции, оба испанцы, последовали его примеру, и вот втроем они медленно двинулись к дверям кафе, где столпились гражданские гвардейцы. Это, конечно, был смертельно опасный номер. Они ведь шли, безоружные, к людям, перепуганным до потери созна- ния и сжимающим в руках заряженное оружие. Из двери кафе вышел навстречу Коппу гражданский гвардеец без куртки и с мертвенно-бледным от страха лицом. Приступив к переговорам, он снова и снова возбужденно показывал на две неразорвавшие- ся гранаты посреди тротуара. Тогда Копп вернулся и велел нам взорвать эти гранаты, чтобы на них не подорвался кто-нибудь из прохожих. Боец ударного отряда выстрелил из винтовки в одну из гранат, и она взорвалась. Потом выстрелил в другую — и про- махнулся. Я попросил у него винтовку, встал на одно колено и выстрелил в оставшуюся гранату, но, увы, тоже промазал. Это был единственный выстрел, сделанный мной за все время беспоряд- ков. У тротуара, усыпанного осколками стеклянной вывески кафе «Мока», стояли две машины (одна из них — служебный автомо- биль Коппа), изрешеченные пулями, с ветровыми стеклами, раз- битыми осколками гранат. Копп пригласил меня снова подняться с ним наверх и объяс- нил мне, как обстоят дела. Нам было приказано защищать зда-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 353 пня ПОУМ, если они подвергнутся нападению, однако руковод- ство ПОУМ передало распоряжение придерживаться оборони- юльной тактики и не открывать огонь, пока есть хоть какая-то возможность избежать этого. Прямо напротив нас находилось здание кинотеатра «Полиорама»: над кинозалом был музей, а еще выше — маленькая обсерватория с двумя куполами, поднимав- шимися над крышами других домов. С куполов простреливалась вся улица; достаточно было разместить там нескольких бойцов с винтовками, чтобы предотвратить любое нападение на здание ПОУМ. Администраторы кинотеатра — члены НКТ, и беспре- пятственный вход-выход нам обеспечен. Что до засевших в кафе «Мока» гражданских гвардейцев, то с ними осложнений не мог- ло возникнуть: они не хотели драться и с радостью восприняли принцип «живи и давай жить другим». Копп повторил, что нам приказано не стрелять, если не стреляют в нас самих и не напада- ют на наши здания. Как я понял из его слов (хотя прямо он этого не говорил), руководители ПОУМ пришли в ярость оттого, что их втянули в эту историю, но не могут не поддержать НКТ. В обсерватории уже дежурил наш пост. Следующие три дня и три ночи я бессменно проторчал на крыше «Полиорамы», лишь ненадолго отлучаясь поесть в гостиницу. Я не подвергался опас- ности, не терпел лишений, страдая разве что от голода да скуки, и тем не менее эти трое суток стали одними из самых невыносимо тяжких периодов всей моей жизни. Мне не приходилось пережи- вать ничего более отталкивающего, более разочаровывающего, более изматывающего, чем испытания этих недобрых дней улич- ных боев. Проводя время на крыше, я дивился безумию всего происхо- дящего. За оконцами обсерватории город лежал как на ладони: па многие мили взору открывалась панорама высоких стройных зданий, стеклянных куполов и фантастически изогнутых крыш, покрытых ярко-зеленой и медно-красной черепицей, а за всем этим виднелась на востоке мерцающая бледно-голубая полоска моря. (Я увидел отсюда море впервые после приезда в Испанию.) И весь этот огромный город с миллионным населением охвачен каким-то яростным бездействием, оцепенел в каком-то грохочу- щем неподвижном кошмаре. На залитых солнцем улицах не было ни души. В городе ничего не происходило, если не считать того, 12 Скотный двор
354 Джордж Оруэлл что из-за баррикад и из окон, заложенных мешками с песком, не- слись навстречу друг другу потоки пуль. Всякое движение на улицах полностью остановилось; там и сям стояли на Рамблас трамваи, застывшие в неподвижности с того момента, когда из них повыпрыгивали напуганные стрель- бой вагоновожатые. И все время продолжался несмолкающий дьявольский грохот, отраженный от тысяч каменных зданий, как будто над городом гремела страшная тропическая гроза. Трах- трах-тах, тарарах, бум, бах, — иногда пальба, ослабевая, распада- лась на отдельные выстрелы, потом вновь сливалась в оглуши- тельную трескотню, но при свете дня она не прекращалась ни на минуту и возобновлялась прямо с восходом солнца. Что тут творилось на самом деле, кто с кем воевал и кто кого побеждал — в этом мне очень трудно было поначалу разобраться. Барселонцы так попривыкли к уличным боям и так хорошо зна- ли свой город, что безошибочно, неким чутьем, угадывали, какие улицы и какие здания контролируются той или иной политиче- ской партией. Иностранцу же рассчитывать на такое чутье не при- ходилось. Наблюдая за происходящим из окна обсерватории, я сумел определить, что Рамблас, одна из главных улиц города, служила как бы разделительной линией. Рабочие кварталов спра- ва от Рамблас являлись твердыней анархистов; в лабиринте из- вилистых боковых улочек по левую сторону от Рамблас картина боев была неясной, но на этой стороне хозяевами положения в большей или меньшей степени являлись ОСПК и гражданская гвардия. В нашем конце улицы Рамблас, вокруг площади Ката- лонии, взаимное расположение сражающихся отличалось такой сложностью, что никто бы не смог разобраться в нем, не разве- вайся над каждым зданием тот или иной партийный флаг. Глав- ным ориентиром здесь был отель «Колон», штаб-квартира ОСПК. Это здание господствовало над площадью Каталонии. Из его окна рядом с предпоследним «о» огромной, во весь фасад, вывески «Отель Колон» торчал пулемет, способный смести огнем все на площади. В сотне ярдов правее нас, дальше по Рамблас находил- ся большой универмаг, который удерживала ОСМ, молодежная организация ОСПК; торцевые окна универмага, заложенные меш- ками с песком, выходили на нашу обсерваторию. ОСМ спустила свой красный флаг и подняла над универмагом национальный
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 355 (|)лаг Каталонии. На Центральной телефонной станции, где и на- чалась вся эта заварушка, развевались рядом каталонский наци- ональный флаг и флаг анархистов. Там был достигнут некий вре- менный компромисс: станция бесперебойно работала, и из зда- ния не стреляли. На нашей позиции стояла, как это ни странно, тишь да гладь. Гражданские гвардейцы в кафе «Мока» опустили на окна желез- ные жалюзи и забаррикадировали вход столиками. Несколько позже с полдюжины гвардейцев забрались на скат крыши, обра- щенный в нашу сторону, и соорудили еще одну баррикаду, из матрасов, над которой водрузили национальный флаг Каталонии. Но они явно не горели желанием вступать в бой. Копп со всей определенностью договорился с ними: если они не станут стре- лять в нас, мы не будем стрелять в них. К этому времени он уста- новил с гражданскими гвардейцами вполне дружественные от- ношения и несколько раз бывал у них в кафе «Мока». Разумеет- ся, гвардейцы разграбили весь имевшийся в кафе запас спиртного и даже одарили Коппа пятнадцатью бутылками пива. Тем не менее сидеть на крыше было немного неуютно. Обычно нас было наверху человек шесть. Выставив по одному дозорному в каждую из двух наблюдательных башенок обсерватории, мы располагались прямо на плоской крыше, защищенные лишь каменным бордюром. Я, ко- нечно, понимал, что в любую минуту гражданские гвардейцы могут получить по телефону приказ открыть по нам огонь. Они, правда, обещали, что предупредят нас, прежде чем открыть огонь, но ника- кой уверенности, что они сдержат обещание, у нас не было. Чуть ли не с первого дня стало голодно. Еда для тех пятнад- цати — двадцати бойцов милиции, что охраняли здание Испол- нительного комитета ПОУМ, доставлялась с немалым трудом и только под покровом темноты (поскольку гражданские гвардей- цы постоянно обстреливали Рамблас) из гостиницы «Фалькон», но того, что приносили, едва хватало, и все, кто мог, питались в «Континентале». «Континенталь» в отличие от большинства го- стиниц был «коллективизирован» не одним из профсоюзов НКТ или ВСТ, а Генералидадом, и считался как бы нейтральной тер- риторией. Едва лишь грянули бои, как гостиницу до отказа за- полнила необыкновенно пестрая публика: иностранные журна-
356 Джордж Оруэлл листы; политически неблагонадежные лица всех оттенков; аме- риканский летчик, поступивший на службу к Республиканскому правительству; всевозможные коммунистические агенты, в том числе и один русский — мрачного вида толстяк, предположитель- но агент ОГПУ, носивший прозвище Чарли Чан, прицеплявший к поясу револьвер и аккуратную маленькую гранату; жены и дети богатых испанцев, судя по всему, сочувствующие фашистам; двое раненых интербригадовцев; группа шоферов больших француз- ских автофургонов, что везли во Францию груз апельсинов и сто- яли теперь из-за начавшихся уличных боев; несколько офицеров Народной армии. В целом Народная армия сохраняла на протя- жении всего вооруженного столкновения нейтралитет, но кое-кто из ее солдат улизнул из казарм, чтобы принять участие в боях как частные лица; во вторник утром я видел нескольких солдат Народной армии на баррикадах ПОУМ. На первых порах, еще до того как обозначилась острая нехватка продовольствия и в га- зетах развернулась кампания по разжиганию ненависти, к про- исходящим событиям относились довольно несерьезно. Люди говорили, например, что такие заварушки бывают в Барселоне ежегодно. Итальянский журналист Джордже Тиоли, наш боль- шой друг, однажды явился к нам в брюках, пропитанных кровью. Он, оказывается, вышел на улицу поглядеть, что там творится, и в тот момент, когда он перевязывал лежащего на тротуаре ране- ного, какой-то шутник бросил в него гранату. К счастью, его лишь поцарапало. Помню, как он сострил, что камни барселонских мостовых следовало бы пронумеровать: это сбережет столько тру- да при сооружении и разборке баррикад. И еще помню, как я, ус- талый, голодный, грязный, ввалился к себе в номер после бес- сонной ночи, проведенной на дежурстве, и застал там гостей — нескольких интербригадовцев. Они занимали в этом деле совер- шенно нейтральную позицию. Как добросовестным членам партии им, наверное, следовало бы попробовать убедить меня перейти на другую сторону, а то даже и отобрать у меня силой гранаты, рассованные по карманам; вместо этого они лишь посо- чувствовали, что я вынужден проводить свой отпуск, дежуря на крыше. Общее отношение к происходящему было таково: «Это ничего не значит, просто потасовка между анархистами и поли- цией». Несмотря на широкий масштаб этой схватки и на имев-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 357 шиеся жертвы, такая оценка, по-моему, была ближе к истине, чем официальная версия, представившая все это как заранее подго- товленное восстание. В среду (5 мая) ситуация, похоже, начала меняться. Улицы, на которых все витрины были наглухо закрыты ставнями, вы- глядели зловеще. Пц ним крадучись пробирались туда и сюда ред- кие прохожие, вынужденные по какой-то причине выйти в город; они демонстративно помахивали белыми носовыми платками; посреди Рамблас, на пятачке, прикрытом от пуль, газетчики вы- кликали названия газет, взывая к безлюдной улице. Во вторник «Солидаридад обрера», газета анархистов, еще называла нападе- ние на Центральную телефонную станцию «чудовищной прово- кацией», однако в среду она сбавила тон и начала призывать всех бастующих возобновить работу. Руководители анархистов обра- тились с тем же призывом по радио. Неохраняемая редакция га- зеты «Баталья», органа ПОУМ, была разгромлена и захвачена гражданскими гвардейцами примерно в то же время, когда про- изводился налет на Центральную телефонную станцию, но газе- ту продолжали печатать где-то в другом месте и распространять небольшим тиражом. «Баталья» призывала всех оставаться на баррикадах. Люди пребывали в сомнении и с беспокойством спра- шивали себя, чем вся эта чертовщина закончится. Пока никто еще, кажется, не уходил с баррикад, но всем уже надоела эта бессмыс- ленная драка, которая явно не могла ничего разрешить, ибо ник- то не хотел, чтобы она переросла в настоящую гражданскую вой- ну, что было бы чревато поражением в войне с Франко. Эти опа- сения я слышал со всех сторон. Насколько я могу судить по тому, что говорили тогда люди, рядовые члены НКТ хотели, притом хотели с самого начала, только двух вещей: возвращения Цент- ральной телефонной станции и разоружения ненавистных граж- данских гвардейцев. Обещай Генералидад выполнить оба эти тре- бования и покончить со спекуляцией пищевыми продуктами, баррикады, несомненно, были бы разобраны уже через пару ча- сов. Но Генералидад явно не собирался идти на уступки. Ходили тревожные слухи. Говорили, что центральное правительство в Валенсии направляет в Барселону шесть тысяч солдат с прика- зом занять город и что пять тысяч бойцов, анархистов и членов
358 Джордж Оруэлл ПОУМ, снялись с Арагонского фронта и выступили им навстре- чу. Как выяснилось, лишь первый из этих слухов соответствовал действительности. Ведя наблюдение из башенки обсерватории, мы увидели низкие серые силуэты военных кораблей, прибли- жавшихся к гавани. Дуглас Мойл, бывший моряк, сказал, что они смахивают на английские эсминцы. Как мы узнали впоследствии, это и впрямь были английские эсминцы. В тот вечер до нас дошел слух, что на площади Испании сло- жили оружие и сдались анархистам четыреста гражданских гвар- дейцев; кроме того, к нам просачивались неточные сведения, что в предместьях (которые были преимущественно рабочими райо- нами) сторонники НКТ контролируют положение. Похоже, мы побеждали. Но тем же вечером Копп послал за мной и с мрач- ным, озабоченным лицом сообщил мне, что, как ему только что стало известно, правительство собирается объявить ПОУМ вне закона и провозгласить, что находится с ней в состоянии войны. Новость ошарашила меня. Тогда мне впервые открылось, как ста- нут интерпретировать эту историю впоследствии. Я смутно дога- дывался, что после прекращения огня всю вину возложат на ПОУМ, слабейшую из партий и, следовательно, самую подходя- щую для того, чтобы сделать из нее козла отпущения. А сейчас выходило так, что нашему локальному нейтралитету пришел ко- нец. Раз правительство объявляет нам войну, нам не остается ничего другого, как защищаться, а в том, что засевшие в соседнем здании гражданские гвардейцы получат приказ атаковать нас, защитников здания Исполнительного комитета, сомневаться не приходилось. Единственный наш шанс состоял в том, чтобы ата- ковать первыми. Копп ожидал приказа по телефону: если извес- тие об объявлении ПОУМ вне закона подтвердится, мы должны будем сразу же приступить к подготовке захвата кафе «Мока». Мне помнится нескончаемо долгий кошмарный вечер, в тече- ние которого мы всячески укреплялись в здании. Мы закрыли стальными жалюзи парадный вход, а в проеме дверей возвели баррикаду из каменных плит, оставленных строительными рабо- чими, которые занимались тут какими-то переделками. Еще раз пересчитали наши запасы оружия. Вместе с теми шестью ствола- ми, что находились на крыше «Полиорамы», у нас имелось: двад- цать одна винтовка, причем одна неисправная; примерно по пя-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 359 тидесяти патронов на каждую винтовку, несколько десятков гра- нат да еще несколько пистолетов и револьверов, вот и все. С дю- жину добровольцев, в основном немцев, вызвались атаковать кафе «Мока», если и впрямь грянет война. Мы должны будем напасть на них, конечно, со стороны кры- ши, подкравшись глубокой ночью и ударив неожиданно; на их стороне — численно^ превосходство, зато на нашей — более вы- сокий боевой дух, и мы наверняка сможем взять кафе штурмом, хотя в бою неизбежно погибнут люди. В нашем здании не оста- лось никакой еды, помимо нескольких плиток шоколада, и рас- пространился слух, что «они» собираются перекрыть воду. (Никто толком не знал, кто такие эти «они». Водопровод мог находиться под контролем правительства, а мог — и под контролем НКТ.) Мы потратили много времени на то, чтобы запастись водой: на- полнили все бачки в уборных, все ведра, которые могли найти, и, наконец, пятнадцать пустых пивных бутылок. Я был в отвратительном расположении духа и в полнейшем изнеможении после шестидесятичасового недосыпания. Перева- лило далеко за полночь. Внизу, на полу вестибюля, за баррика- дой вповалку спали люди. Вверху была комната с диваном, кото- рую мы собирались занять под перевязочную, хотя во всем зда- нии, конечно же, не нашлось ни йода, ни бинтов. Из гостиницы при- шла моя жена — на случай, если понадобится сестра милосердия. Я прилег на диван, чтобы хоть полчасика отдохнуть перед атакой на кафе «Мока», во время которой я, вполне возможно, буду убит. По- мню, какое невыносимое неудобство причинял мне пистолет, при- стегнутый к поясу и больно упиравшийся мне в поясницу. Следую- щее же, что я помню: внезапно вздрогнув, я просыпаюсь и вижу сто- ящую рядом жену. За окном светло — уже день. Ничего страшного не стряслось: правительство не объявило ПОУМ войну, воду не пе- рекрыли, и все шло вполне нормально, если не считать вспышек стрельбы на улицах. Жена сказала, что ей было жалко меня будить, и она поспала в кресле в одной из соседних комнат. Во второй половине дня установилось что-то вроде переми- рия. Перестрелка смолкла, и улицы, как по мановению волшеб- ной палочки, заполнились людьми. В некоторых магазинах под- нимались ставни, а рынок запрудила огромная толпа желающих купить чего-нибудь съестного, хотя прилавки были почти пусты.
360 Джордж Оруэлл Обращало, однако, на себя внимание то, что трамваи все еще не ходили. Гражданские гвардейцы в кафе «Мока» по-прежнему ос- тавались за своими баррикадами. Ни та, ни другая сторона не спе- шила покидать свои укрепленные здания. Люди сновали и суе- тились, пытаясь приобрести что-нибудь из еды. И всюду задавались одни и те же тревожные вопросы: «Вы думаете, это кончилось? По- лагаете, это начнется снова?» Люди теперь воспринимали «это» — уличную войну — как стихийное бедствие, как ураган или земле- трясение, как беду, которая обрушилась одинаково на всех нас и которую мы бессильны предотвратить. Ну и, конечно, почти сра- зу — в действительности перемирие длилось не один час, но часы показались считанными минутами — внезапный треск выстрелов, словно июльский ливень, заставил людей броситься врассыпную; железные ставни с лязгом захлопнулись; улицы словно по вол- шебству опустели; сражающиеся заняли места за баррикадами, и «это» началось снова. В крайнем негодовании и раздражении я вновь занял свой пост на крыше. Когда человек принимает участие в подобных событи- ях, он, надо полагать, пусть и в маленьком масштабе, но творит историю и вправе чувствовать себя исторической личностью. Однако почувствовать себя таковой никогда не удается, потому что в такие времена конкретные подробности заслоняют все ос- тальное. На протяжении всего периода уличных боев я даже не попытался по всем правилам «проанализировать» положение, чем так лихо занимались журналисты, находившиеся за сотни миль от места действия. Чаще всего я думал не о том, кто прав и кто виноват в этой злосчастной междоусобной потасовке, а просто о том, до чего же утомительно и скучно день и ночь торчать на этой постылой крыше и до чего же хочется есть: мы ведь с понедель- ника не имели нормальной горячей пищи и совсем оголодали. Все время меня мучила мысль о том, что сразу по окончании этой за- варушки мне предстоит возвратиться на фронт. Было от чего лезть на стенку. Проведя сто пятнадцать дней на передовой, я вернул- ся в Барселону с жаждой немного пожить в покое и удобстве, а вместо этого должен был сиднем сидеть на крыше напротив граж- данских гвардейцев, которым все это так же обрыдло, как и мне. Время от времени гвардейцы махали рукой и кричали мне, что они — «рабочие» (этим они как бы выражали надежду, что я не
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 361 стану в них стрелять), но сами-то наверняка открыли бы огонь, если бы им приказали. Нет, если здесь и творили историю, то я этого не почувствовал. Скорее это напоминало изнурительно трудный период фронтовой службы, когда из-за нехватки лич- ного состава приходилось непомерно долгие часы стоять в кара- уле; в обоих случаях, вместо того чтобы совершать геройские под- виги, ты должен был просто торчать на своем посту, изнывая от скуки и чуть не падая от желания спать, совершенно безучаст- ный к тому, что все это значит. А в гостинице, среди разношерстной толпы ее постояльцев, в большинстве своем не осмеливавшихся высунуть нос на улицу, во- царилась зловещая атмосфера подозрительности. Люди, охвачен- ные шпиономанией, шептались по углам про своих соседей-шпи- онов: этот шпионит в пользу коммунистов, этот — в пользу троц- кистов, этот — в пользу анархистов и т. д. и т. п. Толстый русский агент по очереди отводил в сторону иностранцев-эмигрантов и доверительно объяснял им, что вся эта история — заговор анар- хистов. Я не без интереса наблюдал за ним, так как никогда рань- ше не видел профессионального лжеца, не считая, конечно, жур- налистов. Было что-то отталкивающее в этой пародии на свет- скую жизнь фешенебельной гостиницы, идущую за закрытыми ставнями под аккомпанемент уличной стрельбы. Обеденный зал с окнами, выходящими прямо на Рамблас, пустовал с тех пор, как в окно влетела пуля и оставила щербинку на колонне, а посто- яльцы теперь ели в темноватой комнате в задней части здания, где было тесно и не хватало столов. Штат официантов сократил- ся (некоторые из них состояли в НКТ и участвовали во всеобщей забастовке), официанты отложили до лучших времен свои крах- мальные рубашки, но еду подавали по-прежнему со всеми цере- мониями. Правда, есть было практически нечего. Вечером в тот четверг главным блюдом, поданным к обеду, была одна-един- ственная сардина на каждого едока. Вот уже несколько дней в гостинице не было ни крошки хлеба. И даже запасы вина подхо- дили к концу, так что мы пили все более старые и все более доро- гие вина. Острая нехватка продовольствия продолжалась еще несколько дней после прекращения огня. Помню, три дня под- ряд мы с женой завтракали лишь маленьким кусочком козьего сыра без хлеба и ничем его не запивали. Единственное, что име-
362 Джордж Оруэлл лось в изобилии, — это апельсины. Их натащили в гостиницу французы — водители грузовиков. Это были крепкие парни; ком- панию им составляли несколько развязных испанских девиц и гигант грузчик в черной рубахе. В любое другое время высоко- мерный управляющий гостиницей сделал бы все, чтобы «поста- вить на место» эту публику, больше того, не сдал бы им номеров, но сейчас они пользовались популярностью, потому что только у них из всех обитателей гостиницы имелся свой собственный за- пас хлеба, и все остальные клянчили у них кусочки. Ту последнюю ночь, с четверга на пятницу, я еще отдежурил на крыше, а наутро все и впрямь указывало на то, что бои прекра- щаются. В тот день — это была пятница — постреливали, помнит- ся, все реже и реже. Никто, похоже, не знал наверняка, действи- тельно ли подходят войска из Валенсии; как выяснилось потом, они прибыли в пятницу вечером. Правительство передавало по радио наполовину успокоительные, наполовину угрожающие обращения, призывая всех расходиться по домам и предупреж- дая, что после определенного часа любой человек, имеющий при себе оружие, будет арестован. На правительственные радиосооб- щения мало кто обращал внимание, но повсеместно люди начали покидать баррикады. Главной причиной их ухода был, я в этом не сомневаюсь, голод. Со всех сторон только и слышалось: «Нам больше нечего есть, надо возвращаться на работу». Зато граждан- ские гвардейцы, которые твердо знали, что питание им будут выдавать по норме, пока в городе сохранится хоть сколько-ни- будь продовольствия, могли и дальше оставаться на своих бое- вых постах. Ко второй половине дня улицы зажили своей нор- мальной жизнью, хотя обезлюдевшие баррикады пока и не были разобраны; по Рамблас потекли людские толпы; пооткрывались почти все магазины, ну а самым обнадеживающим было то, что, дернувшись, вновь побежали трамваи, которые так долго стояли в безжизненном оцепенении. Гражданские гвардейцы по-прежне- му удерживали кафе «Мока» и не разбирали своих баррикад, но некоторые из них вынесли на тротуар стулья и посиживали те- перь на них с винтовками на коленях. Проходя мимо, я подмиг- нул одному из них и увидел на его лице вполне дружелюбную улыбку; он, конечно, меня узнал. Над Центральной телефонной станцией развевался только флаг Каталонии — анархистский
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 363 флаг спустили. Это означало только одно: что рабочие потерпели поражение; я в общем-то понимал — хотя в силу своей полити- ческой неграмотности и не так ясно; как следовало бы, — что, когда правительство почувствует себя уверенней, последуют репрессии. Но в тот момент меня не интересовала эта сторона дела. Един- ственное, что я чувствовал, — это глубочайшее облегчение от того, что смолк дьявольский грохот пальбы и теперь можно купить что- то съестное и хоть немного спокойно отдохнуть перед возвращени- ем на фронт. В тот же день поздно вечером на улицах впервые появились войска, присланные из Валенсии. Это были штурмгвардейцы (штурмовая гвардия — формирование, аналогичное гражданской гвардии) и карабинеры (формирование, предназначенное преж- де всего для выполнения полицейских функций), а также отбор- ные воинские части Республики. Они появились внезапно, как из-под земли; куда ни глянь, всюду были видны их отряды, пат- рулирующие улицы; в каждом отряде — десяток рослых мужчин в серой или синей форме с перекинутыми через плечо длинными винтовками, вдобавок к этому — ручной пулемет. А нам тем вре- менем предстояло провернуть одно деликатное дело. Шесть вин- товок, с которыми мы дежурили на посту в башенках обсервато- рии, так и лежали там, и мы должны были всеми правдами и не- правдами переправить их обратно в здание ПОУМ. Надо было незаметно перенести их через улицу. Винтовки подлежали воз- врату на склад оружия ПОУМ, но как вынести их на улицу воп- реки правительственному запрету? Попадись мы с оружием в руках, нас наверняка бы арестовали — хуже того, конфисковали бы винтовки. А потерять шесть винтовок, когда их всего-то в зда- нии двадцать одна, — вещь непозволительная. После долгих об- суждений того, как лучше всего это сделать, молодой рыжеволо- сый испанец и я принялись перетаскивать винтовки тайком. Из- бежать встречи с патрулями штурмовой гвардии было достаточ- но легко; опасность представляли гражданские гвардейцы в кафе «Мока»: они-то хорошо знали, что у нас в обсерватории были вин- товки, и могли выдать нас, заметив, как мы таскаем их через ули- цу. Раздевшись до пояса, мы повесили по винтовке себе па левое плечо таким образом, чтобы приклад упирался под мышку, а ствол опускался в штанину. Как назло, это были длинные винтовки
364 Джордж Оруэлл «маузер». Даже такому долговязому человеку, как мне, неудобно ходить с длинноствольным «маузером» в штанине. Было настоя- щей мукой спускаться по винтовой лестнице с негнущейся левой ногой. Выйдя на улицу, мы обнаружили, что сможем передвигать- ся, только если будем шагать очень медленно, настолько медлен- но, чтобы можно было не сгибать ноги в коленях. Пересекая с черепашьей скоростью улицу, я заметил, что люди, толпившиеся возле кинотеатра, с явным любопытством поглядывают в мою сторону. Интересно, что они обо мне думали? Наверное, прини- мали меня за раненого. Как бы то ни было, все винтовки удалось благополучно переправить. Назавтра повсюду в городе было полно штурмгвардейцев, которые расхаживали по улицам с видом победителей. Правитель- ство, вне всякого сомнения, просто проводило этакую демонст- рацию силы, чтобы припугнуть барселонцев, которые, как оно уже установило, не станут больше сопротивляться. Ведь если бы оно действительно опасалось новых беспорядков, штурмгвардейцев держали бы в казармах и не пускали бы небольшими отрядами по всему городу. Это были отборные войска, бесспорно, лучшие из всех, что я видел в Испании, и, хотя они являлись как бы в некотором роде «противником», я не мог не любоваться их мо- лодцеватой выправкой. Но при виде этих неторопливо прохажи- вающихся вдоль улиц солдат я не мог не испытывать некоторого изумления. На Арагонском фронте я привык к виду оборванных, плохо вооруженных бойцов милиции и даже не подозревал, что Республика располагает такими войсками. Меня поразило не только то, что это были как на подбор рослые, физически креп- кие парни, но, главное, то, как они были вооружены. Все они име- ли новенькие винтовки того образца, который получил наимено- вание «русская винтовка» (их посылал в Испанию СССР, но из- готовлялись они, по-моему, в Америке). Я внимательно осмот- рел одну из них. Винтовка была далека от совершенства, но несравненно лучше тех ужасных, допотопных мушкетов, с кото- рыми воевали на фронте мы. У штурмгвардейцев один ручной пулемет приходился на десять человек, а автоматический писто- лет был у каждого; у нас же на фронте ручной пулемет приходил- ся примерно на полсотни бойцов, а что до пистолетов и револьве- ров, то их мы доставали только незаконным путем. Гражданские
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 365 гвардейцы и карабинеры, чьи формирования отнюдь не предназ- начались для фронтовой службы, были лучше вооружены и го- раздо лучше обмундированы, чем 1чы, фронтовики. Я сильно по- дозреваю, что так бывает на всех войнах: всегда существует кон- траст между лощеными полицейскими в тылу и оборванными солдатами на передовой. В общем и целом штурмгвардейцы не- плохо поладили с горожанами после одного-двух напряженных дней в самом начале. В первый день не обошлось без эксцессов, потому что некоторые штурмгвардейцы — выполняя, надо пола- гать, полученные указания — повели себя вызывающе провока- ционным образом. Патрульные штурмгвардейцы, влезая в ваго- ны трамваев, обыскивали пассажиров и, если находили у кого- нибудь членские билеты НКТ, рвали их и топтали ногами. Это приводило к дракам с вооруженными анархистами, имелись даже убитые. Однако очень скоро штурмгвардейцы бросили эти замаш- ки победителей, и между ними и барселонцами установились более дружественные отношения. Как можно было заметить, че- рез пару дней большинство их них обзавелись подружками. Вооруженное столкновение в Барселоне дало Республикан- скому правительству в Валенсии долгожданный повод для того, чтобы установить более полный контроль над Каталонией. Рабо- чая милиция подлежала теперь расформированию, а ее личный состав — перераспределению по частям Народной армии. Повсю- ду в Барселоне был вывешен флаг Испанской республики — по- моему, я увидел его тогда впервые, если не считать того, что я видел его над фашистской траншеей. В рабочих кварталах раз- бирали баррикады — дело шло не слишком споро, потому что по- строить баррикаду куда легче, чем уложить камни на место. Бар- рикады, возведенные вокруг зданий ОСПК, было разрешено ос- тавить — многие из них оставались неразобранными еще в июне. Гражданские гвардейцы по-прежнему занимали стратегически важные пункты. В зданиях, являвшихся твердынями НКТ, про- изводились крупные конфискации оружия, хотя немало оружия, вне всякого сомнения, было утаено от конфискации. «Баталья» все еще выходила, но подвергалась такой жестокой цензуре, что первая ее полоса представляла собой практически чистый лист. Зато газеты ОСПК, не контролируемые цензурой вовсе, публи-
366 Джордж Оруэлл ковали подстрекательские статьи с требованием запретить ПОУМ. Саму же ПОУМ объявили замаскированной фашистской организацией, и агенты ОСПК распространяли по всему городу карикатуры, на которых ПОУМ была представлена в виде фигу- ры, срывающей с себя маску с изображением серпа и молота, за которой — отвратительная, искаженная бешенством харя со зна- ком свастики. Очевидно, официальная точка зрения на барселон- ское столкновение уже была выработана: его надлежало изобра- жать как путч фашистской «пятой колонны», спровоцированный одной только ПОУМ. Чудовищная атмосфера подозрительности и враждебности, которая царила в гостинице, теперь, с прекращением огня, толь- ко усугубилась. Перед лицом обвинений, которые ее обитатели бросали друг другу, невозможно было оставаться безучастным. Возобновила работу почта, начали приходить зарубежные ком- мунистические газеты, и их отчеты о столкновении отличались не только грубой тенденциозностью, но и, конечно же, вопиющим искажением фактов. Я думаю, многих коммунистов, которые на- ходились на месте событий и собственными глазами видели, что произошло в действительности, ужаснуло подобное освещение событий, но они, естественно, должны были принять версию, выд- винутую их стороной. Наш друг-коммунист снова встретился со мной и спросил, собираюсь ли я перейти в Интернациональную бригаду. Несколько удивленный, я сказал: — В ваших газетах пишут, что я фашист. Мой переход из ПОУМ наверняка покажется политически подозрительным. — А, не имеет значения. В конце концов, вы только исполня- ли приказ. Мне пришлось объяснить ему, что после этой истории я не смогу вступить ни в какое формирование, находящееся под кон- тролем коммунистов. Ведь рано или поздно это могло бы озна- чать, что меня пошлют усмирять испанских рабочих. Никто не знает, когда могут снова возникнуть подобные беспорядки, и уж если мне придется с оружием в руках участвовать в таких собы- тиях, я предпочту сражаться на стороне рабочих, а не против них. Он воспринял мой отказ с пониманием и без обиды. Но отныне общая атмосфера стала меняться — чем дальше, тем больше. Те-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 367 нерь уже нельзя было, как прежде, «оставаясь при своем мнении», по-дружески выпить с человеком, который предположительно являлся твоим политическим противником. В гостиной нашего отеля вспыхивали безобразные ссоры. А тюрьмы тем временем уже были до отказа переполнены. По окончании боев анархисты, естественно* освободили своих пленных, а гражданские гвардей- цы — нет; большинство схваченных ими оказались в тюрьме и содержались там без суда, иногда месяцами. В силу обычного полицейского головотяпства арестовывали ни в чем не повинных людей. Дуглас Томпсон был ранен в начале апреля. Потом мы потеряли с ним связь, как это часто бывало, когда человека рани- ло, поскольку раненых часто переводили из госпиталя в госпи- таль. Оказалось, он лежал в госпитале в Таррагоне и был переве- ден в Барселону перед самым началом столкновения. Во вторник утром я повстречал его па улице. Крайне озадаченный пальбой, звуки которой доносились со всех сторон, он задал вопрос, про- сившийся на язык каждому: — Что, черт побери, все это значит? Я объяснил ему, как умел. Томпсон тотчас же сказал: — Не стану я в это впутываться. У меня еще не прошла рука. Пойду в гостиницу и носа наружу не высуну. Он вернулся в гостиницу, но, к несчастью для пего, она была расположена (как важно знание местности во время уличных боев!) в той части города, где хозяйничали гражданские гвардей- цы. В гостинице устроили облаву, Томпсона арестовали, броси- ли в тюрьму и восемь дней продержали в битком набитой людь- ми камере, где даже негде было лечь. Аналогичных случаев было много. Многочисленные иностранцы с сомнительным политиче- ским прошлым были вынуждены скрываться; их выслеживала по- лиция, и они жили под постоянным страхом разоблачения. Хуже всего пришлось итальянцам и немцам: у них не было паспортов, а на родине их, как правило, разыскивала тайная полиция. Если их арестовывали, оци подлежали в дальнейшем высылке во Фран- цию, а это могло означать, что их отправят обратно в Италию или Германию, где их ожидали одному Богу известно какие ужасы. Две-три иностранки спешно легализовали свое положение, фик- тивно выйдя замуж за испанцев. Девушка-иемка, не имевшая ни- каких документов, прячась от полиции, в течение нескольких дней
368 Джордж Opj/элл выдавала себя за любовницу одного своего знакомого. Я случай- но столкнулся с ней, когда она выходила из спальни этого муж- чины, и мне запомнилось выражение стыда и страдания на лйце этой бедняжки. Разумеется, она не была его любовницей, но, ко- нечно же, подумала, что я понял иначе. Тебя преследовало все время отвратительное подозрение, что кто-то, кого я прежде счи- тал другом, может быть, в этот момент выдает меня тайной поли- ции. От долгого кошмара уличных боев, грохота, недоедания и недосыпания, смешанного чувства напряжения и скуки, когда день и ночь сидишь на крыше и думаешь о том, что через минуту тебя могут застрелить или ты сам будешь вынужден застрелить кого-то, нервы у меня совершенно расшатались. Я дошел до та- кого состояния, что хватался за револьвер всякий раз, когда хло- пала дверь. В субботу утром снаружи загремели выстрелы, и у всех вырвался возглас: «Опять начинается!» Я выбежал на ули- цу и увидел, что это просто какие-то штурмгвардейцы палили в бешеную собаку. Ни один человек, который был в Барселоне в ту пору, равно как и в последующие месяцы, не забудет той жуткой атмосферы, порожденной страхом, подозрительностью, ненави- стью, газетами под гнетом цензуры, переполненными тюрьмами, огромными очередями за продовольствием и рыскающими по улицам отрядами вооруженных людей. Я попытался дать некоторое представление о том, что ощу- щал человек во время барселонских уличных боев; боюсь только, что мне не удалось как следует передать ощущение странности того времени. Когда я возвращаюсь к нему в своих мыслях, мне вспоминаются, помимо прочего, случайные встречи и знакомства; запечатлевшиеся в памяти, как на моментальном снимке, фигу- ры мирных горожан, для которых все происходящее было про- сто-напросто бессмысленным шумом. Вспоминается модно оде- тая женщина с сумкой для покупок и с белым пуделем на повод- ке, которую я увидел неторопливо шагающей по Рамблас, когда на соседней улице громко ахали выстрели. Вероятно, она была глухая. И мужчина, которого я увидел перебегающим совершен- но безлюдную площадь Каталонии: он размахивал белыми плат- ками, зажатыми в обеих руках. И какая-то большая группа лю- дей во всем черном, которые битый час безуспешно пытались перейти площадь Каталонии. Каждый раз, едва только они пока- зывались из-за угла улицы, пулеметчики ОСПК, засевшие в оте-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 369 ле «Колон», выпускали очередь и отгоняли их обратно — не знаю уж почему, так как эти люди были явно безоружны. Потом до меня дошло, что, наверное, это была похоронная процессия. И низень- кий человечек, смотритель музея над кинотеатром «Полиорама», воспринимавший всю эту кутерьму как светский прием. Он был так рад, что его посетили англичане: они такие simpatico, эти анг- личане. Он искренне надеется, что все мы посетим его еще раз, когда кончатся беспорядки. Я и в самом деле приходил потом навестить его. На протяжении последних недель, проведенных мной в Бар- селоне, в городе царила зловещая атмосфера — атмосфера подо- зрительности, страха, неопределенности и затаенной ненависти. Майское вооруженное столкновение оставило неизгладимые сле- ды. С падением правительства Кабальеро к власти явно пришли коммунисты, дело поддержания внутреннего порядка было по- ручено министрам-коммунистам, и не приходилось сомневаться, что при первом же удобном случае они раздавят своих поли- тических соперников. Ничего такого еще не происходило, лич- но я даже в воображении представить себе не мог, что тут нач- нется в скором времени, и тем не менее людей не покидало смутное ощущение какой-то нависшей угрозы, предчувствие надвигающейся беды. Как бы ни чуждались вы в действитель- ности всяческой конспирации, вся атмосфера побуждала вас чувствовать себя этаким заговорщиком, конспиратором. Каза- лось, все время вы только и делаете, что шушукаетесь с кем-то по углам кафе да прикидываете, не полицейский ли шпик вон тот тип за соседним столиком. Из-за того, что цензура заткнула рот газетам, и поползли все- возможные зловещие слухи. Поговаривали, в частности, что пра- вительство Негрина — Прието умышленно ведет дело к пораже- нию в войне. В тот момент я готов был поверить этому, потому что фашисты подступали к Бильбао, а правительство явно ниче- го не делало для спасения города. По всей Барселоне были разве- шаны баскские флаги, сборщицы пожертвований обходили кафе, позвякивая монетами в кружках, в радиопередачах привычно славили «героических защитников», но баскам не оказывалось никакой реальной помощи. Поэтому возникало искушение пред- положить, что правительство ведет двойную игру. Как показали
370 Джордж Оруэлл дальнейшие события, тут я попал пальцем в небо, но, думается, Бильбао все же можно было спасти, прояви правительство боль- ше энергии. Наступление на Арагонском фронте, даже неудач- ное, вынудило бы Франко отвлечь часть своих сил; однако пра- вительство все не предпринимало наступательных операций, пока не стало слишком поздно, то есть практически вплоть до падения Бильбао. НКТ выпустила массовым тиражом листовку с призы- вом «Будьте бдительны!»; в ней прозрачно намекалось, что «не- кая партия» (то есть коммунистическая) втайне готовится со- вершить государственный переворот. Многие опасались так- же фашистского вторжения в Каталонию. Еще раньше, когда мы возвращались на фронт, я видел мощные оборонительные ук- репления, сооружаемые в десятках миль от линии фронта. По- всюду в Барселоне рыли новые бомбоубежища. Горожане боя- лись воздушных налетов и обстрелов с моря и, случалось, впада- ли в панику. Чаще всего тревога оказывалась ложной. Но каж- дый раз, когда вечером начинали выть сирены, город на много часов погружался во тьму, и люди робкого десятка спешили спу- ститься в подвалы. Везде кишели полицейские шпионы. Тюрь- мы по-прежнему были битком забиты людьми, схваченными пос- ле майской стычки, но в них пачками бросали все новых арестан- тов — разумеется, из числа приверженцев анархистов и ПОУМ. Насколько можно было выяснить, никого не привлекли еще к суду и никому даже не предъявили обвинений, хотя бы неопределен- ного обвинения в «троцкизме», — человека просто сажали в тюрь- му и содержали, как правило, без права переписки. Все чаще и чаще бросали за решетку иностранцев — интербригадовцев и бой- цов милиции. Обычно их арестовывали за дезертирство. Никто теперь не знал наверняка — и это было типично для общей ситу- ации, — является боец милиции добровольцем или же солдатом регулярной армии. Несколько месяцев тому назад каждому, кто вступал в милицию, говорили, что он является добровольцем и при желании всегда может получить свидетельство об увольне- нии, как только настанет срок его отпуска. Теперь правительство, похоже, передумало: боец милиции стал солдатом регулярной армии и считался дезертиром, если пытался уехать домой. Но даже и в отношении этого, кажется, не было полной определен- ности. На некоторых участках фронта военные власти все еще
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 371 выдавали документы об увольнении. На границе эти документы когда признавались, когда — нет; в последнем случае предъяви- теля немедленно бросали за решетку. Впоследствии количество посаженных в тюрьму «дезертиров» из числа иностранцев до- стигло нескольких сотен, но большинство из них были репатрии- рованы после того, как это вызвало шум у них на родине. Группы вооруженных штурмгвардейцев патрулировали ули- цы, гражданские гвардейцы все еще удерживали кафе и другие дома, расположенные в стратегически важных пунктах, многие здания ОСПК так и стояли с заложенными мешками с песком окнами и забаррикадированными входами. В различных местах города были установлены посты, где несли службу гражданские гвардейцы или карабинеры. Они останавливали прохожих и про- веряли у них документы. Меня со всех сторон предупреждали, чтобы я показывал паспорт и справку из госпиталя, но ни в коем случае — билет бойца милиции ПОУМ. Даже упоминать на лю- дях о том, что ты служил в милиции ПОУМ, и то было небезо- пасно. Раненым или уволенным в отпуск бойцам милиции ПОУМ учиняли мелкие неприятности — например, всячески затрудня- ли для них получение денежного довольствия. «Баталья» про- должала еще выходить, но ее почти совсем задушила цензура; «Солидаридад» и другие анархистские газеты тоже жестоко цен- зуровались. Согласно новому правилу, место вымаранных кус- ков запрещалось оставлять, как прежде, пустым — его надлежало теперь чем-нибудь заполнить; в результате сплошь и рядом не было возможности определить, где именно порезвилась цензура. Продовольственные нехватки, которые то усиливались, то смягчались на протяжении этой войны, обострились до последней крайности. Хлеба не хватало, и в дешевые его сорта добавляли рис; солдатам в казармах давали ужасный хлеб, похожий на за- мазку. Молоко и сахар стали большим дефицитом, а табак почти совсем исчез, если не считать дорогих контрабандных сигарет. Очень редко поступало в продажу оливковое масло, которое идет у испанцев и в пищу, и на другие надобности. За оливковым мас- лом выстраивались такие очереди, что для наведения порядка вызывали конных гражданских гвардейцев, которые иной раз забавы ради наезжали на очередь, стараясь отдавить женщинам ноги. Не хватало в ту пору даже мелких разменных денег. Сереб-
372 Джордж Оруэлл ро было изъято из обращения, а новых монет вместо серебряных еще не выпустили. Поэтому в хождении не осталось промежу- точных денежных знаков между монетой в десять сентимо и ку- пюрой в две с половиной песеты; впрочем, и все прочие купюры достоинством до десяти песет были чрезвычайно редки. Это еще больше ударило по самым бедным. Так, женщина, у которой име- лась лишь бумажка в десять песет, могла несколько часов про- стоять в очереди в бакалейную лавку и в результате ничего не купить, потому что у бакалейщика нет сдачи, а ей не позволяют обстоятельства потратить здесь всю эту сумму. Нелегко передать читателю кошмарную атмосферу того вре- мени — особое тревожное состояние, порожденное противоречи- выми слухами, под цензурностью газет и постоянным присутстви- ем вооруженных людей. «Сталинисты» пришли к власти, и из это- го с несомненностью вытекало, что над каждым «троцкистом» нависла угроза. Того, чего все боялись — новой вспышки улич- ных боев, ответственность за которую, как и прежде, будет возло- жена на ПОУМ и анархистов, — в конце концов так и не про- изошло. Временами я ловил себя на том, что невольно прислу- шиваюсь: не раздались ли первые выстрелы? Как будто какой-то могучий недобрый дух витал над городом. Все это замечали, все об этом говорили. Долечивался я в санатории имени Маурина, одном из лечеб- ных заведений, контролируемых ПОУМ. Санаторий находился в предместье Барселоны рядом с Тибидабо, горой причудливой формы с обрывистыми склонами, которая возвышается над го- родом и которую исстари считают той самой горой, откуда сата- на показывал Иисусу царства мира. Прежде здание принадлежа- ло какому-то богатому буржуа и было конфисковано во время революции. Сюда помещали по большей части бойцов, отозван- ных с фронта по состоянию здоровья и тех, кто надолго или на- всегда выбыл из строя по ранению — инвалидов с ампутирован- ными конечностями и т.д. и т.п. Моя жена по-прежнему жила в гостинице «Континенталь», и дневное время я обычно проводил в Барселоне. По утрам я ходил на процедуры в Городскую поликлинику — мою руку лечили элек- тричеством. Это была занятная процедура: руку покалывало и дергало током, в результате чего ее мышцы непроизвольно со-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 373 кращались. Впрочем, лечение, кажется, пошло на пользу: у меня заработали пальцы и несколько уменьшилась боль в руке. Мы с женой пришли к заключению, что самое лучше для нас — это как можно скорее вернуться в Англию. Я был чрезвычайно слаб, у меня пропал голос — похоже, навсегда, — и врачи говорили, что пройдут еще месяцы, прежде чем я снова буду годен в строй. Рано или поздно'мне предстояло начать зарабатывать на жизнь, и я не видел особого смысла в том, чтобы оставаться в Испании и есть чужой хлеб. Но в основном я руководствовался эгоистическими побуждениями. Мной овладело непреодолимое желание бежать прочь от всего этого: от ужасной атмосферы политической подо- зрительности и ненависти; от улиц, заполненных вооруженными людьми; от воздушных тревог, окопов, пулеметов; от громыхаю- щих трамваев, чая без молока, пищи на оливковом масле и веч- ной нехватки сигарет — почти от всего, что стало ассоциировать- ся у меня с Испанией. Врачи в Городской поликлинике признали меня негодным к военной службе, но для того, чтобы получить свидетельство об увольнении из армии, мне надо было пройти медицинскую ко- миссию в одном из прифронтовых госпиталей, а затем явиться в штаб-квартиру милиции ПОУМ в Сьетамо, где на моих уволь- нительных документах поставят печать. С фронта приехал Копп, полный восторженных впечатлений. Он только что участвовал в боях и утверждал, что наконец-то Уэска будет взята. Правитель- ство перебросило войска с Мадридского фронта и сосредоточило под Уэской тридцатитысячный ударный кулак, стянуло туда большое количество самолетов. Итальянцы, которых я видел в воинском эшелоне, отходившем от Таррагоны, атаковали в райо- не дороги на Хаку, но понесли тяжелый урон и потеряли два тан- ка. Тем не менее, говорил Копп, город неминуемо падет. (Увы! Он так и не пал. Наступление провалилось из-за чудовищной не- разберихи и ни к чему не привело, кроме вакханалии вранья в газетах.) Копп тем временем собирался ехать в Валенсию, где ему предстоял разговор в министерстве обороны. У него было с собой письмо генерала Посаса, командующего Восточной ар- мией, — обычное служебное письмо, аттестующее Коппа как «человека, заслуживающего всякого доверия», и рекомендую- щего зачислить его особым распоряжением в инженерно-сапер-
Джордж Оруэлл 374 ные войска (в мирной жизни Копп был инженером по специаль- ности). Он поехал в Валенсию в тот же день, когда я отправился в Сьетамо, — 15 июня. В Барселону я вернулся только через пять дней. В перепол- ненном бойцами кузове грузовика я добрался к полуночи до Сье- тамо, и, как только мы явились в штаб-квартиру ПОУМ, нас спеш- но построили и начали раздавать винтовки и патроны, не удосу- жившись сначала переписать наши фамилии. Оказалось, вот-вот должно начаться наступление и в любой момент может потребо- ваться подмога. У меня лежала в кармане справка из госпиталя, но я счел неудобным отказываться идти вместе со всеми. В тре- воге и в смятении прилег я соснуть на землю, положив под голо- ву патронташ вместо подушки. Ранение на время лишило меня мужества (это, кажется, обычное явление), и перспектива идти под пули ужасно меня пугала. Однако, как водится, что-то там отложили до завтра, и подмога не понадобилась. Наутро я предъ- явил справку из госпиталя и отправился добывать увольнитель- ное свидетельство. Как обычно, меня гоняли туда и сюда — из госпиталя в госпиталь, из Сьетамо в Барбастро, из Барбастро в Монсон, оттуда снова в Сьетамо — поставить печать на свиде- тельстве об увольнении. Наконец я пустился в обратный путь, опять через Барбастро и Лериду — и это в то время, когда переме- щение войск по сходящимся направлениям к Уэске монополизи- ровало весь транспорт и дезорганизовало его движение. Где только не приходилось мне ночевать! Помнится, одну ночь я провел на больничной койке, другую — в канаве, третью — на узенькой ска- мейке, с которой свалился во сне, еще одну — в городской ноч- лежке. В стороне от железной дороги единственным средством транспорта были случайные грузовики. Приходилось подолгу ждать на обочине (иногда часа по три-четыре) в компании уны- лых крестьян, обвешанных корзинками с утками и кроликами, и махать руками, пытаясь остановить попутный грузовик. Когда же грузовик, кузов которого не был до отказа набит людьми, бухан- ками хлеба или ящиками с боеприпасами, наконец останавливал- ся, тряска на ухабах вдрызг разбитых дорог грозила отбить все внутренности. Ни один конь не подбрасывал меня так высоко в седле, как подбрасывало в кузовах этих грузовиков. Выдержать
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 375 такую тряску можно было, только сгрудившись в кучу и цепля- ясь друг за друга. А тут еще, к моему стыду, обнаружилось, что я настолько слаб, что не могу без посторонней помощи забраться через борт в кузов. Когда я ночевал в госпитале в Монсоне, где проходил меди- цинскую комиссию, моим соседом по койке оказался штурмгвар- деец с раной над левым глазом. Он по-дружески расположился ко мне и угощал меня сигаретами. — А ведь в Барселоне нам пришлось бы стрелять друг в друга, — сказал я, и оба мы посмеялись над этим. Чем ближе к линии фрон- та, тем поразительней менялся общий настрой. Пропадало, слов- но испаряясь, все или почти все злобное ненавистничество поли- тических партий. За все время своего пребывания на фронте я не помню случая, чтобы сторонник ОСПК выказал враждебность ко мне из-за того, что я служу в милиции ПОУМ. Подобная враж- дебность характерна для Барселоны или для мест, еще более от- даленных от фронта. В Сьетамо штурмгвардейцы попадались на каждом шагу. Их прислали из Барселоны для участия в наступ- лении на Уэску. Штурмовая гвардия не являлась формировани- ем, предназначенным в первую очередь для ведения боевых опера- ций, и многие штурмгвардейцы не бывали раньше в бою. Если в Барселоне это были хозяева улиц, то здесь, на фронте, они были quintos — необстрелянные новобранцы — и искали дружбы с пят- надцатилетними бойцами милиции, парнишками, уже не первый месяц воевавшими на передовой. Врач в монсонском госпитале проделал обычные манипуля- ции с моим языком и зеркальцем, заверил меня таким же бод- рым, радостным тоном, как и все его предшественники, что голос у меня никогда не восстановится, и подписал мне свидетельство об увольнении. Пока я дожидался осмотра, в хирургическом ка- бинете шла какая-то ужасная операция без наркоза — почему без наркоза, не знаю. Из-за дверей снова и снова доносились душе- раздирающие крики, а войдя внутрь, я увидел разбросанные сту- лья и лужи крови и мочи на полу. Подробности этой последней поездки до странности отчетли- во запечатлелись в моей памяти. На сей раз я путешествовал в ином, более созерцательном настроении, чем все минувшие ме- сяцы. В кармане у меня лежали свидетельство об увольнении,
376 Джордж Оруэлл скрепленное печатью 29-й дивизии, и медицинская справка, удостоверяющая, что я «признан негодным». Теперь я мог сво- бодно выехать в Англию и, следовательно, получил возможность, едва ли не впервые, осмотреть Испанию. На осмотр Барбастро у меня был целый день, так как поезд на Барселону отправлялся раз в сутки. Прежде я видел Барбастро лишь мельком, и он вос- принимался мной просто как часть панорамы войны: этакое се- ренькое, грязное, холодное местечко, полное урчащих грузови- ков и солдат в замызганной форме. Теперь это был как бы совер- шенно иной город. Бродя по нему, я замечал прелесть кривых улочек, старинных каменных мостов, винных лавок с большими влажными бочками высотой в человеческий рост и манящих взор полуподвальных мастерских, где ремесленники выделывали ко- леса для повозок, кинжалы, деревянные ложки и бурдюки из ко- зьих шкур. Я понаблюдал за мастером, изготовлявшим бурдюк, и не без интереса обнаружил неизвестный мне дотоле факт: бур- дюки, оказывается, делают шерстью внутрь, притом шерсть не удаляют, так что на самом деле вы глотаете чистейший козий во- лос. А я-то месяцами пил из бурдюков, не подозревая об этом! На окраине города неглубокая речка с зеленоватой водой цвета не- фрита обтекала отвесный утес, на вершине которого лепились к скалам дома — из окна своей спальни их обитатели могли попле- вывать в воду со стофутовой высоты. В расселинах утеса жило множество голубей. А в Лериде на карнизах старых домов с осы- пающимися стенами гнездились тысячи и тысячи ласточек, так что издали узор из ласточкиных гнезд напоминал какую-то вы- чурную лепнину в стиле рококо. Как странно, что почти полгода я не замечал подобных вещей! С увольнительной в кармане я сно- ва чувствовал себя человеком и даже чуть-чуть туристом. Может быть, впервые я ощутил: я и впрямь в Испании, стране, побывать в которой мечтал всю жизнь. На тихих окраинных улочках Лери- ды и Барбастро я, кажется, поймал то мимолетное впечатление, тот далекий отблеск Испании, что живет в воображении каждо- го. Испании горных цепей с зубчатыми снежными вершинами, живописных козопасов, темниц инквизиции, мавританских двор- цов, черных верениц мулов на извилистых тропах, серых оливко- вых деревьев и лимоновых рощ, девушек в черных мантильях, вин Малаги и Аликанте, соборов, кардиналов, корриды, цыган, серенад. Одним словом, Испании. Из всех стран Европы эта стра-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 377 на наиболее властно завладела моим воображением. Как жаль, что, когда я наконец-то выбрался сюда, мне удалось повидать только этот северо-восточный угол, да еще в разгар военной су- мятицы и преимущественно в зимнее время. В Барселону я вернулся поздно вечером, такси нигде не было. Поскольку пробираться в санаторий имени Маурина, располо- женный за городской чертой, не имело смысла, я направился в гостиницу «Континенталь», поужинав по дороге в каком-то рес- торанчике. Помню, я разговорился там с патриархально-забот- ливым официантом об отделанных медью дубовых кувшинчиках, в которых подавали вино. Я сказал, что хотел бы купить целый набор таких и увезти домой, в Англию. Официант посочувство- вал: что и говорить, кувшины красивые, только сегодня их нигде не купишь. Их больше никто не изготовляет — да и никто сейчас ничего не изготовляет. Война! Такая жалость! Мы вместе пожа- лели о том, что идет война, и я ощутил себя туристом. Понрави- лась ли мне Испания, учтиво спрашивал официант, приеду ли я в Испанию снова? О да, обязательно приеду! Наша беседа запечат- лелась у меня в памяти своим мирным тоном, составившим та- кой контраст с тем, что последовало за этим. Придя в «Континенталь», я нашел жену в гостиной. При моем появлении она встала и с поразившим меня крайне безразлич- ным, как мне показалось, видом пошла мне навстречу; затем, об- няв меня за шею и улыбнувшись очаровательной улыбкой, предназначенной для посторонних, прошипела мне на ухо: — Уходи! -Что? — Уходи отсюда немедленно] -Что? — Да не стой же ты тут! Быстрей выходи на улицу. — Что? Почему? Как это понимать? Она ухватила меня под руку и потянула к лестнице. На пол- пути мы повстречались со знакомым французом — я не стану на- зывать его имени, потому что, не будучи никак связанным с ПОУМ, он по-дружески относился ко всем нам во время беспо- рядков. При виде меня лицо у него стало озабоченным. — Послушайте! Вам не следует появляться здесь. Быстро ухо- дите и скройтесь, прежде чем они позвонят в полицию.
378 Джордж Оруэлл А на нижней площадке лестницы ко мне вдруг подошел, ук- радкой выскользнув из кабины лифта, один из служащих гости- ницы, член ПОУМ (я думаю, он скрывал свое членство от адми- нистрации), и на ломаном английском сказал, чтобы я уходил. Даже теперь я все еще не понимал, что произошло. — Что, черт возьми, все это значит? — спросил я, как только мы вышли на улицу. — Ты что, не слышал? — Нет. А что случилось? Я ничего не слышал. — ПОУМ запрещена. Отобраны все ее здания. Практически всех посадили. И, говорят, уже начались расстрелы. Так вот оно что! Нам надо было найти безопасное место, где мы могли бы поговорить. Во всех больших кафе на Рамблас тол- пились полицейские, но мы отыскали одно кафе на боковой улоч- ке, где было спокойно, и жена рассказала мне, что тут произошло за время моего отсутствия. 15 июня полиция неожиданно арестовала Андреса Нина пря- мо в его служебном кабинете, а вечером того же дня совершила облаву в гостинице «Фалькон», арестовав всех, кто там находил- ся, по большей части приехавших в отпуск бойцов милиции. Гос- тиницу тотчас же превратили в тюрьму и за короткое время до отказа набили ее заключенными. На следующий день ПОУМ была объявлена организацией, находящейся вне закона, и у нее отобрали служебные помещения, книжные киоски, агитационные центры, санатории и все прочее. А тем временем полиция брала всех, кого только могла схватить, по малейшему подозрению в связях с ПОУМ. За один-два дня в тюрьму посадили всех или почти всех членов Исполнительного комитета партии в составе сорока человек. Возможно, двум-трем и удалось скрыться, но по- лиция тут же прибегала к приему, который широко применяли в гражданской войне обе стороны: схватила в качестве заложниц их жен. Невозможно было подсчитать, сколько всего людей арес- товано. Моя жена слыхала, что в одной только Барселоне взяли около четырехсот человек. Позднее я пришел к выводу, что даже в тот момент число арестованных, вероятно, было гораздо боль- ше. Кого только тогда не бросали за решетку! Происходили фан- тастические вещи. В некоторых случаях полицейские не оста-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 379 навливались даже перед тем, чтобы выволакивать из госпиталей раненых бойцов милиции. Все это вызывало глубокую тревогу. Ради чего, черт возьми, все это делается? Почему они запретили ПОУМ, я еще мог по- нять, но за что арестовывают людей? Насколько я мог судить, ни за что. Похоже, запрету на ПОУМ придали обратную силу: коль скоро ПОУМ поставлена вне закона, то нарушителем закона объявляется всякий, кто был ее членом в прошлом. Как обычно, никому из арестованных не предъявляли официальных обвине- ний. А тем временем коммунистические газеты, выходящие в Валенсии, трубили о раскрытии гигантского «фашистского заго- вора», о сношениях заговорщиков с неприятелями по радио, о документах, подписанных симпатическими чернилами, и т. д. и т. п. Важно обратить внимание на то, что они печатались только в валенсийских газетах; наверное, я не ошибусь, если скажу, что ни одна барселонская газета, будь то коммунистическая, анархистская или республиканская, не опубликовала ни слова о «заговоре», равно как и о запрещении ПОУМ. О том, какие же именно обвинения предъявляются руководителям ПОУМ, мы узнали не из испанской прессы, а из английских газет, которые пришли в Барселону через день-другой. Но вот чего мы никак не могли знать в то время: оказывается, правительство и не выдви- гало обвинений в измене и шпионаже; впоследствии члены пра- вительства отмежевались от них. Нам лишь было смутно извест- но одно: руководителей ПОУМ и, видимо, всех нас вместе с ними обвиняют в том, что мы — платные агенты фашистов. И уже раз- неслись слухи о тайных расстрелах, производимых по тюрьмам. Конечно, тут было много преувеличений, но в ряде случаев рас- стрелы определенно имели место, а то, что именно так расстреля- ли Нина, почти не вызывает сомнения. После ареста Нин был переведен в Валенсию, а оттуда — в Мадрид, и 21 июня до Барсе- лоны дошел слух, что он расстрелян. Впоследствии этот слух при- нял более определенную форму: Нина расстреляла в тюрьме тай- ная полиция, а его труп выбросили на улицу. Аресты между тем продолжались, пока количество политза- ключенных не стало измеряться тысячами — и это помимо фа- шистов! Бросалась в глаза полная бесконтрольность действий нижних чинов полиции. Многих они арестовывали явно незакон-
380 Джордж Оруэлл ным образом, а узников, освобожденных по предписанию началь- ника полиции, хватали вновь прямо за тюремными воротами и сажали в «секретные тюрьмы». Самое противное для меня во всей этой катавасии (пусть это обстоятельство и не самое важное) — что происходившее скры- вали от солдат на фронте. Ведь ни я, ни кто-либо другой на фрон- те ничего не знали о запрещении ПОУМ. Все штаб-квартиры милиции ПОУМ, агитационные центры и т. п. функционирова- ли как обычно, и даже 20 июня в Лериде, на порядочном отдале- нии от фронта и всего в сотне миль от Барселоны, никто не слы- хал о случившемся. Ни словечка об этом не попало на страницы барселонских газет (валенсийские газеты, печатавшие небыли- цы о шпионах, не доходили до Арагонского фронта), и одной из причин ареста всех бойцов милиции ПОУМ, проводивших от- пуск в Барселоне, было, вне всякого сомнения, стремление поме- шать им вернуться на фронт с дурными новостями. Тот контин- гент возвращающихся на передовую отпускников, с которыми я выехал из Барселоны 15 июня, наверное, был последним. Я до сих пор не могу понять, как удалось сохранить все в тайне: ведь из тыла на фронт по-прежнему шли грузовики с провиантом и боеприпасами и прочий транспорт. Но эту историю у далосъ-таки сохранить в тайне; от многих других я впоследствии слышал, что бойцы на передовой узнали обо всем лишь через несколько дней. Мотив такого умолчания был прозрачен. Начиналось наступле- ние на Уэску, милиция ПОУМ все еще оставалась обособленной войсковой частью, и, вероятно, существовало опасение, что ее бойцы откажутся идти в бой, если узнают, что творится. На са- мом же деле, когда им это стало наконец известно, ничего такого не произошло. В промежутке многие из них, должно быть, сло- жили головы, так и не узнав, что газеты в тылу называют их фа- шистами. Такие вещи трудно простить. Я знаю, что на войне при- нято скрывать от солдат худые вести, и допускаю, что такая по- литика, как правило, бывает оправданной. Но посылать солдат в бой и даже не сказать им, что в тылу за их спиной их партия за- прещена, их руководители обвинены в измене, а их друзей и род- ных бросают в тюрьму, — это совсем-совсем другое дело. Жена принялась рассказывать мне, что случилось с тем или иным из наших друзей. Некоторые англичане и другие иностран-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 381 цы перебрались через границу. Уильямс и Стаффорд Коттман, избежавшие ареста во время, полицейского налета на санаторий имени Маурина, где-то прятались. Прятался и Джон Макнэр, который был во Франции, но вернулся в Испанию, узнав, что ПОУМ объявили вне закона, — поступок, что и говорить, безрас судный, но он не захотел оставаться в безопасности, в то время как его товарищи подвергаются угрозе. Что до остальных, то по- вествование свелось к простой хронике: «Взяли такого-то», «Взя- ли такого-то и такого-то». Похоже, «взяли» практически всех. Я был ошеломлен, услышав, что «взяли» также Жоржа Коппа. — Что?! Коппа? Я думал, он в Валенсии. Оказалось, Копп вернулся в Барселону; при нем было письмо из военного министерства на имя полковника, командующего инженерно-саперными операциями на Восточном фронте. Он, конечно, знал о запрещении ПОУМ, но ему, видимо, не пришло в голову, что полицейские способны на такую глупость — аресто- вать его в момент, когда он едет на фронт со срочным военным поручением. Он зашел в гостиницу «Континенталь» за своими вещевыми мешками; моей жены в тот момент там не было, и слу- жащим гостиницы удалось под каким-то лживым предлогом за- держать его, а самим позвонить в полицию. Услышав об аресте Коппа, я, признаться, вознегодовал. Он был мне другом, не один месяц я служил под его началом, ходил с ним в бой и знал исто- рию его жизни. Этот человек принес в жертву все: семью, граж- данство, средства к существованию — единственно ради того, что- бы поехать в Испанию сражаться с фашизмом. Поскольку из Бельгии он выехал без разрешения и к тому же, будучи резерви- стом бельгийской армии, поступил на службу в иностранную ар- мию, а еще до этого был причастен к нелегальному изготовлению боеприпасов для испанского правительства, на родине его жда- ло, если бы он туда вернулся, несколько лет тюремного заключе- ния. На фронте он воевал с октября 1936 года, проделал путь от рядового бойца милиции до майора, невесть сколько раз ходил в бой и был ранен. Во время майского столкновения — я видел это собственными глазами — он предотвратил боевые действия в рай- оне нашего расположения и, вероятно, спас десяток-другой жиз- ней. А в благодарность за все его бросили в тюрьму! Конечно, в моем негодовании было мало проку, но, право же, подобные вещи
382 Джордж Оруэлл кого угодно выведут из себя своей злонамеренной глупостью. Жену мою пока что не «взяли». Хотя она по-прежнему жила в «Континентале», полиция не торопилась арестовывать ее. Было совершенно очевидно, что ей отводится роль подсадной утки. Однако позавчера ночью в наш гостиничный номер явились с обыском шестеро полицейских в штатском. Они конфисковали все наши бумаги, сделав, по счастью, исключение для паспортов и чековой книжки. Они забрали с собой мои дневники, все наши книги, все газетные вырезки, накапливавшиеся месяцами (я час- то потом недоумевал, зачем понадобились им эти вырезки), все мои военные сувениры и все наши письма. Впоследствии я уз- нал, что полицейские конфисковали также и мои пожитки, ос- тавшиеся в санатории имени Маурина. Они даже забрали свер- ток с моим грязным бельем. Наверное, заподозрили, что на нем есть тайные записи, сделанные симпатическими чернилами. Итак, было ясно, что самое безопасное для моей жены — это оставаться в гостинице, во всяком случае, до поры до времени. Если она попытается скрыться, ее сразу же начнут искать. Что касается меня, то я должен немедленно перейти на нелегальное положение. Перспектива прятаться вызывала у меня отвращение. Вопреки факту повальных арестов я никак не мог поверить, что опасность угрожает и лично мне. Вся эта история казалась мне совершенно бессмысленной. Из-за подобного же отказа прини- мать всерьез эту дурацкую кампанию и оказался в тюрьме Копп. «Но зачем кому-нибудь понадобится арестовывать меня? Что я сделал? — все повторял я. — Ведь я даже не член ПОУМ! Верно, во время майских боев я был вооружен, но ведь тогда были воо- ружены, кроме меня, еще тысяч сорок — пятьдесят. К тому же мне просто необходимо отоспаться. Я хочу рискнуть и вернуться в гостиницу». Но жена и слышать об этом не хотела. Терпеливо, как ребенку, растолковывала она мне положение дел. Не имеет значения, сделал я что-нибудь или нет. Это же не облава на пре- ступников; это просто-напросто царство террора. Я не виновен ни в каком таком проступке, но я виновен в «троцкизме». Одного того факта, что я служил в милиции ПОУМ, с лихвой достаточ- но, чтобы упечь меня в тюрьму. Здесь нельзя уповать на англий- ское правило: пока человек соблюдает закон, ничто ему не угро- жает. На практике закон сейчас — это то, что угодно полиции.
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 383 'Гак что мне остается одно: уйти в подполье и скрывать самый факт, что я имел какое-то отношение к ПОУМ. Мы проверили все бумаги в моих карманах. По настоянию жены я порвал воен- ный билет бойца милиции с крупными буквами ПОУМ, а также групповую фотографию бойцов милиции с флагом ПОУМ на вто- ром плане: теперь эти вещи могли послужить основанием для арес- та. Однако документы об увольнении надо было сохранить. Даже и они представляли для меня опасность: на них стояла печать 29-й дивизии, а полиции, вероятно, было известно, что 29-я дивизия — это формирование ПОУМ; правда, без них меня могли бы арес- товать как дезертира. Теперь нам следовало подумать о том, как выбраться из Ис- пании. Оставаться, будучи уверенным, что рано или поздно тебя посадят, не имело смысла. Откровенно говоря, нам обоим очень хотелось остаться, хотя бы для того, чтобы посмотреть, что будет дальше. Но я предчувствовал, что испанские тюрьмы плохи (на самом деле они были много хуже, чем я воображал) и что, очу- тившись в тюрьме, я бы понятия не имел, когда из нее выйду, а здоровье у меня было подорвано, не говоря уж о боли в руке. Мы условились завтра же встретиться в британском консульстве, куда должны прийти также Коттман и Макнэр. Жена вернулась в гостиницу, а я побрел в темноту искать себе место для ночлега. На душе у меня, помню, было пасмурно и скверно. Я так мечтал провести ночь в постели! Мне было некуда идти, негде искать крова и убежища. Я долго брел куда глаза глядят и вышел в район Городской поликлиники. Нужно было найти такое местечко, где бы я мог устроиться на ночлег, не опасаясь, что какой-нибудь бдительный полицейский заметит меня и потребует предъявить документы. Я попытался улечься спать в бомбоубежище, но оно было недав- но открыто и дышало сыростью. Потом я набрел на развалины церкви, разграбленной и сожженной во время революции. Остал- ся только остов — четыре стены без крыши да груды обломков внутри. Пошарив в полутьме, я отыскал что-то вроде углубления, где можно было притулиться. Битый кирпич — не лучшая постель, ио, по счастью, ночь была теплая, и мне удалось на несколько ча- сов забыться сном.
384 Джордж Оруэлл * * * Самое неприятное для человека, который прячется от поли- ции в таком городе, как Барселона, это то, что все заведения от- крываются так поздно. Когда ночуешь под открытым небом, все- гда просыпаешься с рассветом, а ни одно барселонское кафе не открывается раньше девяти. Приходится часами дожидаться, что- бы выпить чашку кофе или побриться. Странно было видеть те- перь на стене парикмахерской все то же анархистское объявле- ние, разъясняющее, что чаевые запрещены. «Революция разбила ваши оковы» — провозглашалось в нем. Меня подмывало сказать парикмахерам, что оковы на них скоро наденут вновь, если они не поостерегутся. Я побрел обратно в центр города. Со зданий ПОУМ были со- рваны красные флаги, а на их месте развевались флаги Респуб- лики; в подъездах толкались кучки вооруженных гражданских гвардейцев. В «Доме красной помощи» — агитационном центре на углу площади Каталонии — полицейские, развлекаясь, поби- ли витрины. Из книжных киосков ПОУМ исчезли все книги, а доска объявлений чуть дальше на Рамблас была заклеена злоб- ной карикатурой на ПОУМ — той, где из-под личины выгляды- вает фашистская харя. В конце Рамблас, неподалеку от набереж- ной, моему взору представилось диковинное зрелище: на стуль- ях, поставленных здесь рядком для чистильщиков сапог, сидели, устало развалясь, бойцы милиции, все еще оборванные и гряз- ные, явно прямо с передовой. Я догадался, кто они, и даже узнал одного из них. Это были бойцы милиции ПОУМ, накануне при- бывшие с фронта и только здесь услышавшие о запрете ПОУМ; ночь им пришлось провести на улице, так как дома у них побыва- ла с облавой полиция. Перед каждым бойцом милиции ПОУМ, вернувшимся в те дни в Барселону, вставал выбор: либо немед- ленно спрятаться, либо загреметь в тюрьму. Не очень-то теплый прием после трех-четырех месяцев на передовой! В странном мы оказались положении. Ночью ты был бегле- цом, спасающимся от преследования, зато днем мог вести почти нормальную жизнь. Каждый дом, известный тем, что здесь с сим- патией относились к ПОУМ, находился — или, во всяком случае, мог находиться — под надзором полиции, а в гостиницу или пансионат нельзя было соваться, потому что администраторам
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 385 предписывалось немедленно звонить в полицию при появлении каждого незнакомого лица. На практике это означало, что ноче- вать нам приходилось под открытым небом. С другой стороны, в дневное время человек, скрывающийся в таком большом городе, как Барселона, мог чувствовать себя в относительной безопасно сти. Хотя улицы были наводнены гражданскими гвардейцами, штурмгвардейцами, карабинерами и обычными полицейскими, не говоря уже о бог? весть скольких шпиках в штатском, останав- ливать всех прохожих они все-таки не могли, и если вы ничем не выделялись, вам удавалось затеряться в уличной толпе. Главное, следовало поменьше слоняться вокруг зданий ПОУМ да не захо- дить в кафе и рестораны, где официанты знали вас в лицо. Много времени в тот первый день, а также назавтра я провел в бане. Мне пришло в голову, что это неплохой способ коротать время, не мозоля глаза стражам порядка. К несчастью, эта же мысль при- шла в голову очень многим, и через несколько дней — уже после моего отъезда из Барселоны — полицейские устроили в бане об- лаву и арестовали нескольких «троцкистов» в чем мать родила. На Рамблас я повстречался с одним из раненых, что лечился вместе со мной в санатории Маурина. Мы незаметно перемигну- лись, как перемигивались люди в то время, и, стараясь не при- влекать ничьего внимания, встретились в ближайшем кафе. Ему удалось избежать ареста во время полицейской облавы в санато- рии, но, как и все другие, он оказался выброшенным на улицу. Он был в одной рубашке — спасаясь бегством, не успел надеть куртку — и без денег. Один гражданский гвардеец, рассказал он, сорвал у него на глазах со стены большой цветной портрет Мау- рина, швырнул себе под ноги и растоптал. Маурин (один из ос- нователей ПОУМ) попал в руки к фашистам и к тому времени был, судя по всему, расстрелян ими. С женой я встретился в британском консульстве в десять ча- сов. В тот же день мы с ней навестили Коппа. С заключенными — кроме тех, кого содержали без права переписки и сообщения, — разрешались свидания. Правда, наведаться к ним, не навлекая на себя подозрений, можно было лишь раз-другой. Полицейские следили за посетителями. И если кто-то слишком увлекался хож- дением по тюрьмам, он разоблачал себя в их глазах как друг 13 Скотный двор
386 Джордж Оруэлл «троцкистов» и сам мог кончить тюрьмой. С некоторыми уже так и случилось. Копп не был лишен права переписки, и мы без труда получи- ли разрешение на свидание с ним. В тот момент, когда нас пропу- стили через обитые железом двери тюрьмы, двое гражданских гвардейцев выводили наружу бойца милиции — испанца, в кото- ром я узнал знакомого фронтовика. Наши глаза встретились — и снова это конспиративное подмигивание. А первым, кого мы уви- дели внутри, оказался боец милиции — американец, который не- сколькими днями раньше выехал на родину; документы у него были в полном порядке, но, несмотря на это, его арестовали на границе; возможно, его выдали форменные вельветовые бриджи, по которым он был опознан как боец милиции. Мы разминулись, сделав вид, что незнакомы. Ужасно! Мы знали друг друга несколь- ко месяцев, жили в одной землянке, он тащил меня в тыл, когда меня ранило, но поступить иначе мы сейчас не могли. Всюду шпионили охранники в синих мундирах. Для человека, узнавше- го слишком многих узников, это могло иметь роковые послед- ствия. Эта так называемая тюрьма на самом деле представляла со- бой нижний этаж магазина. В две комнатушки было втиснуто чуть ли не сто человек. Вся обстановка живо напоминала картинку из «Справочника ньюгейтской тюрьмы», изображающая темницу XVIII века: грязь, кишение человеческих тел, отсутствие мебели — лишь голый каменный пол, одна скамья да несколько драных оде- ял, — тусклый полумрак даже днем, так как окна закрыты рифле- ными железными ставнями. На запачканных стенах нацарапаны революционные лозунги: «Да здравствует ПОУМ!», «Да здрав- ствует революция!». Это помещение уже не первый месяц исполь- зовалось как тюрьма для политических заключенных. Стоял ог- лушительно громкий гул голосов. Наступил час свиданий, и в комнаты набилось столько народу, что негде было яблоку упасть. Почти все посетители принадлежали к беднейшему слою трудя- щегося населения. Женщины развязывали жалкие узелки со съестным, принесенные своим заключенным мужьям и сыновь- ям. Среди узников я узнал нескольких раненых из санатория имени Маурина, у двоих была ампутирована нога. Одного из них запихнули в тюрьму без костыля, и он прыгал на одной ноге. Сре-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 387 ди заключенных я заметил мальчика лет двенадцати, не больше — очевидно, сажали даже детишек. Воздух в помещении был спер- тым и смрадным, каким он всегда бывает в местах большого скоп- ления людей при отсутствии должных санитарных условий. Копп проталкивался через толпу навстречу нам. Его пухлое краснощекое лицо выглядело почти как обычно; несмотря на ок- ружающую грязь, его форма имела опрятный вид, и он даже ухит- рился быть чисто выбритым. В окружающей толпе был еще один офицер, носивший форму Народной армии. Когда Копп, проби- раясь к нам, оказался напротив него, они отдали друг другу честь. Однако жест этот показался мне трогательно-жалким. Копп, по- хоже, пребывал в распрекраснейшем настроении. «Ну что ж, по- моему, нас всех расстреляют», — весело сказал он. При слове «рас- стреляют» меня передернуло. Совсем недавно в мое собственное тело вошла пуля, и мне живо помнилось это ощущение; не очень- то приятно думать, что это может случиться с человеком, которо- го ты хорошо знаешь. В то время я почти не сомневался, что всех, кто занимал важное положение в ПОУМ, в том числе и Коппа, ждет расстрел. До нас только что дошли первые слухи о гибели Нина, и нам стало известно, что ПОУМ обвиняется в измене и шпионаже. Все говорило о том, что готовится громкий инсцени- рованный процесс с последующим массовым уничтожением вид- ных «троцкистов». Ужасно видеть своего друга в тюрьме и знать, что ты ничем не можешь ему помочь. Ведь сделать для него я при всем желании ничего бы не смог; даже обращаться к бельгийским властям было бесполезно: поехав в Испанию, Копп нарушил за- кон своей собственной страны. Я был вынужден в основном по- малкивать, предоставив жене говорить за нас двоих, так как мой слабый писклявый голос тонул в общем гомоне. Копп рассказы- вал нам о людях, с которыми он подружился в тюрьме; о тюрем- щиках, среди которых попадались и славные ребята, и сволочи, оскорблявшие и избивавшие тех узников, что не умеют постоять за себя; о том, что кормят здесь «помоями». К счастью, мы дога- дались захватить с собой кое-какие продукты и сигареты. Затем Копп стал рассказывать, какие документы отобрали у него при аресте. Среди них было письмо из военного министерства, адре- сованное полковнику, командующему инженерно-саперными операциями в Восточной армии. Полицейские забрали его и от-
388 Джордж Оруэлл назывались возвратить; говорят, оно лежит теперь в управлении начальника полиции. Если бы удалось выцарапать его у них, это, возможно, изменило бы дело. Я тотчас же понял, сколь важное значение это могло бы иметь. Ведь официальное письмо такого рода, содержащее рекоменда- ции военного министерства и генерала Посаса, подтвердило бы факт благонадежности Коппа. Но как доказать, что такое письмо есть? Если в управлении начальника полиции письмо вскроют, его наверняка уничтожит кто-нибудь из полицейской шатии. Только один человек мог бы, пожалуй, вытребовать письмо из полиции — офицер, которому оно было адресовано. Копп уже подумал об этом и написал письмецо, которое попросил меня вынести из тюрьмы и отправить по почте. Но ведь явно будет быстрей и надежней, если я пойду к этому офицеру сам. Оставив жену с Коппом, я выскочил наружу и — после долгих поисков — нашел такси. Время, я знал, сейчас — это все. Было около поло- вины шестого; полковник, вероятно, уйдет с работы в шесть, а до завтра с письмом может случиться что угодно: его могут или унич- тожить, или просто затерять в бумажном хаосе — ведь горы доку- ментов, вероятно, растут по мере того, как арестовывают одного неблагонадежного за другим. Служебный кабинет полковника помещался в здании Военного управления на набережной. Когда я взбежал по ступенькам подъезда, часовой-штурмгвардеец пе- регородил вход винтовкой с длинным штыком и потребовал: «Ваши документы!» Я помахал перед его лицом своим свидетель- ством об увольнении; как видно, он не умел читать и, чтя непо- нятную и таинственную власть «документов», пропустил меня внутрь. Военное управление представляло собой громадный му- равейник со сложным лабиринтом коридоров, внутренним дво- риком посредине и сотнями служебных кабинетов на каждом эта- же. Ну и как уж водится в Испании, никто не имел ни малейшего понятия о том, где находится нужный мне кабинет. Я без конца твердил: «Е1 coronel... jefe de ingenieros, Ejercito del Este»*. Люди улыбались в ответ и учтиво пожимали плечами. Все, кто выска- зывал какие-то соображения о том, где искать кабинет полков- ника, посылали меня в противоположные стороны: поднимитесь по этой лестнице, спуститесь по той лестнице, прямо по коридо- * Полковник... начальник инженерной службы, Восточная армия (исп.).
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 389 ру. Бесконечно длинные коридоры заканчивались тупиками. А время уходило. У меня появилось престранное ощущение, что все это снится мне в кошмарном сне: я ношусь вверх-вниз по лестни- цам; туда и сюда снуют с таинственным видом какие-то люди; я бросаю через открытые двери беглые взгляды на неубранную внутренность кабинетов с разбросанными всюду бумагами, слы- шу доносящийся оттуда стук пишущих машинок; меня терзает сознание, что время бежит, а жизнь человека, может быть, висит на волоске. Все же до нужного кабинета я добрался вовремя, и меня, к некоторому даже удивлению с моей стороны, согласились выс- лушать. Самого полковника я не видел, но ко мне вышел в при- емную его адъютант или секретарь, миниатюрный стройный офи- цер в изящно сидящей форме и с большими косящими глазами. Я принялся излагать свое дело. Так и так, я пришел сюда от име- ни своего старшего офицера, майора Хорхе Коппа, который был послан со срочным заданием на фронт и которого по ошибке арес- товали. Письмо полковнику имеет конфиденциальный характер и должно быть безотлагательно возвращено. Я служил с Коппом мно- го месяцев, это офицер высочайшей репутации, его арест — явная ошибка, полиция приняла его за кого-то другого и т. д. и т. п. в том же роде. Особенно я упирал на срочность задания, с которым Коппа послали на фронт, зная, что это сильнейший из моих дово- дов. Но в моих устах эта история звучала, наверное, довольно странно, тем более что мой отвратительный испанский язык в критические моменты переходил во французский. Хуже всего было то, что голос у меня почти сразу сел, и, только до предела напрягая его, я мог издавать какое-то кваканье. Я с ужасом ожи- дал, что голос пропадет совсем и маленькому офицеру надоест вслушиваться. Интересно, как объяснил он себе странность моей дикции: что перед ним сидит пьяный или просто человек с нечи- стой совестью? Как бы то ни было, он терпеливо слушал меня, часто кивал головой и выражал осторожное согласие с тем, что я говорил. Да, похоже на то, что могла произойти ошибка. В этом деле, конечно, надо разобраться. Manana... Нет, только не тапапа, запротесто- вал я. Дело не терпит отлагательства; Копп уже должен быть на
390 Джордж Оруэлл фронте. И снова офицер, по-видимому, согласился. Затем после- довал вопрос, которого я страшился. — А этот майор Копп — в какой части он служил? — В милиции ПОУМ. — Ужасное слово было произнесено. - ПОУМ! Как я бы хотел передать интонацию его возгласа! Он был явно поражен и встревожен. Здесь надо напомнить, как смотрели на ПОУМ в тот острый момент. Психоз шпиономании достиг апо- гея; вероятно, все благонамеренные республиканцы на день-дру- гой уверились в том, что ПОУМ и впрямь представляла собой гигантскую шпионскую организацию, состоящую на службе у Германии. На офицера Народной армии мое сообщение произве- ло впечатление разорвавшейся бомбы. Его темные косящие гла- за изучали мое лицо. После еще одной долгой паузы он медленно проговорил: — Вы сказали, что воевали вместе с ним на фронте. Значит, и сами вы служили в милиции ПОУМ? -Да. Он повернулся и нырнул в кабинет полковника. Из-за двери доносились возбужденные голоса. «Все кончено», — мелькнуло у меня в голове. Письмо, отобранное у Коппа, теперь не вернуть. Больше того, меня вынудили признаться, что я тоже служил в ПОУМ; они наверняка позвонят в полицию, и меня арестуют, просто чтобы добавить еще одного «троцкиста» к остальной ком- пании. Вскоре, однако, офицер снова вышел в приемную, поправ- ляя фуражку, и строгим жестом велел мне следовать за ним. Мы шли в управление начальника полиции. Дорога была длинная — двадцать минут ходьбы. Маленький офицер решительно шагал впереди меня четким строевым шагом. За весь путь мы не обме- нялись ни единым словом. И вот мы в управлении начальника полиции. Перед дверью в его кабинет толпились мерзавцы самой отвратительной наружности, явно полицейские шпики, доносчи- ки и шпионы всех сортов. Маленький офицер вошел внутрь; на- чался разговор на повышенных тонах, который тянулся томитель- но долго. Было слышно, как за дверью повышаются в яростном споре голоса; мне живо рисовались в воображении резкие жесты, пожимания плечами, удары кулаком по столу. Было очевидно, что полиция отказывается отдать письмо. Наконец офицер по-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 391 явился на пороге — возбужденный, покрасневший, но с большим служебным конвертом в руке. Это было письмо, конфискован- ное у Коппа. Мы одержали маленькую победу. Правда, как выяс- нилось потом, это ровным счетом ничего не меняло. Письмо было честь честью вручено адресату, но военное начальство Коппа не имело никакой возможности вызволить его из тюрьмы. Офицер обещал мне, что письмо будет передано по назначе- нию. А как же насчет Коппа? — спросил я. Разве не можем мы добиться, чтобы его освободили? Офицер пожал плечами. Это совсем другое дело. Им ведь не известно, за что арестован Копп. Он может только заверить меня, что будут наведены соответству- ющие справки. Говорить больше было не о чем, пришла пора про- щаться. Мы слегка поклонились друг другу. И тут произошло нечто удивительное и трогательное. Маленький офицер, мгнове- ние поколебавшись, шагнул ко мне и пожал мою руку. Не могу передать, как глубоко растрогал меня его поступок. Казалось бы, какой пустяк, но это не было пустяком. Надо пред- ставить себе царившую тогда атмосферу — ужасную атмосферу подозрительности и ненависти, когда всюду циркулировали лжи- вые измышления и слухи, а плакаты кричали со щитов, что я и все подобные мне — фашистские шпионы. И надо еще помнить, что сцена эта происходила перед дверьми кабинета начальника полиции на глазах у гнусной шайки доносчиков и провокаторов, любому из которых могло быть известно, что меня «разыскива- ет» полиция. Это было все равно что на людях обменяться руко- пожатием с немцем во время мировой войны. Наверное, он ре- шил про себя, что на самом деле я не фашистский шпион, но все равно пожать мне руку было благородным жестом с его стороны. Я привожу этот факт, пусть даже он покажется тривиальным, потому что он тем не менее характерен для Испании: испанцам свойственны подобные всплески благородства в худших обстоя- тельствах. Об Испании у меня сохранились самые скверные вос- поминания, но зато очень мало дурных воспоминаний об испан- цах. Всего пару раз, помнится, я был по-настоящему сердит на испанцев, да и то, когда я оглядываюсь теперь назад, мне кажет- ся, что в обоих случаях не прав был я сам. Испанцам, вне всякого сомнения, присуще великодушие, то благородство души, которое принадлежит иному, не XX веку. Это дает надежду на то, что в
392 Джордж Оруэлл Испании даже фашизм мог бы принять сравнительно нежесткую и терпимую форму. Испанцам мало свойственна та отвратная деловитость и последовательность, в которых нуждается совре- менное тоталитарное государство. В качестве своеобразной ма- ленькой иллюстрации, подтверждающей это, приведу случай, происшедший несколькими днями раньше, когда полицейские производили обыск в номере моей жены. Вообще этот обыск пред- ставлял собой очень занятный спектакль, и я хотел бы его ви- деть, хотя, быть может, лучше, что я его не видел: глядишь, поте- рял бы самообладание. Полицейские производили обыски в патентованной манере ГПУ или гестапо. Глубокой ночью громко замолотили в дверь, и шестеро мужчин быстро вошли в комнату, зажгли свет и, действуя по явно согласованному заранее плану, устремились каждый на свое место. Затем они с невероятной тщательностью обыскали обе комнаты (спальню и примыкающую ванную): простукивали стены, поднимали ковры, осматривали пол, прощупывали што- ры, шарили под ванной и под радиатором, высыпали содержимое каждого выдвижного ящика, каждого чемодана, проверяли на ощупь и подносили к свету каждый предмет одежды. Они забра- ли с собой все бумаги, в том числе и извлеченные из мусорной корзины, а также все наши книги в придачу. Находка «Майн кампф» Гитлера во французском переводе вызвала у них паро- ксизм подозрительности. Не имей мы других книг, эта находка оказалась бы для нас роковой. Разве не ясно, что человек, читаю- щий «Майн кампф», — наверняка фашист? Однако в следующее мгновение они наткнулись на брошюру Сталина «О мерах борь- бы с троцкистами и иными двурушниками», которая несколько охладила их пыл. В одном из ящиков стола они обнаружили не- сколько пачек папиросной бумаги. Так каждую пачку они не по- ленились перебрать по листочку, внимательно осматривая их с обеих сторон в поисках записей. Процедура обыска заняла у них около двух часов. И за все это время они так и не обыскали по- стель] В постели, пока шел обыск, лежала моя жена; очевидно, что под матрасом можно было спрятать полдюжины пистолетов- пулеметов, а под подушкой — целую троцкистскую библиотеку. Однако сыщики не притронулись к кровати, даже не заглянули под нее. Я не могу поверить, что так принято действовать по ин-
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 393 струкции ОГПУ Имейте в виду, что полиция почти полностью находилась под контролем коммунистов и что полицейские про- изводившие обыск, сами, наверное, являлись членами компар- тии. Но, будучи испанцами, они не могли заставить себя вытрях- нуть из постели женщину. Для них это было слишком. Они про- сто проигнорировали эту часть своей работы, лишив тем самым всякого смысла весь обыск. Той ночью Макнэр, Коттман и я улеглись спать в зарослях высокой травы на краю заброшенной строительной площадки. Ночь выдалась не по-летнему холодная, и выспаться никому из нас не удалось. Помню долгие гнетущие часы, проведенные без дела в ожидании, когда можно будет согреться чашечкой кофе. Мы вели какое-то странное, безумное существование. Ночью мы были преступники, зато днем — богатые английские туристы, каковыми, во всяком случае, старались казаться. Даже после ноч- лега под открытым небом бритье, ванна и начищенные ботинки чудесно преображают вашу внешность. Теперь безопаснее всего было выглядеть как можно более буржуазно. Мы стали часто по- сещать фешенебельные жилые кварталы города, где нас не знали в лицо, захаживали в дорогие рестораны и держались с официан- тами, как подобает истым англичанам. Впервые в жизни я начал писать лозунги на стенах. В коридорах нескольких шикарных ресторанов появилась на стенах надпись «Да здравствует ПОУМ!», выведенная самыми большими буквами, какие я толь- ко мог нацарапать. Хотя формально я жил все это время на неле- гальном положении, у меня не было ощущения грозящей опас- ности. Слишком уж нелепой казалась вся ситуация. Я сохранял неискоренимое убеждение англичанина, что тебя не могут арес- товать, раз ты не нарушил закона. Нет ничего опасней этого убеж- дения во время политического погрома. Уже был выписан ордер на арест Макнэра, да и фамилии остальных из нас, возможно, фигурировали в черном списке. Беспрерывно продолжались аре- сты, облавы, обыски; практически все наши знакомые, за исклю- чением тех, кто все еще воевал на фронте, оказались к этому вре- мени в тюрьме. Полицейские даже производили обыски на борту французских пароходов, периодически забиравших беженцев, и хватали подозреваемых «троцкистов».
394 Джордж Оруэлл Благодаря любезности британского консула, которому мы, наверное, доставили много хлопот на той неделе, нам удалось выправить паспорта. Теперь следовало немедля уезжать. Ближай- ший поезд до Пор-Бу отправлялся по расписанию в половине восьмого вечера — значит, можно было ожидать, что он отойдет, как обычно, с часовым опозданием, около половины девятого. Мы условились с женой, что она заранее закажет такси, затем собе- рет вещи, оплатит счет и покинет гостиницу в самый последний момент. Если она предупредит служащих гостиницы о своем отъезде слишком рано, те наверняка пошлют за полицией. Я доб- рался до вокзала около семи и узнал, что поезд уже десять минут как ушел. У машиниста, как водится, изменились планы. По сча- стью, я успел вовремя предупредить жену. Следующий поезд шел завтра рано утром. Макнэр, Коттман и я поужинали в привок- зальном ресторанчике и с помощью осторожных расспросов вы- ведали, что хозяин ресторанчика — член НКТ и настроен по от- ношению к нам дружественно. Он сдал нам номер с тремя посте- лями и забыл предупредить полицию. В первый раз за пять суток я смог поспать без одежды. Наутро жена удачно улизнула из гостиницы. Отправление поезда задержалось примерно на час. Я воспользовался этим вре- менем, чтобы написать длинное письмо в военное министерство, в котором изложил обстоятельства дела Коппа: что его, вне вся- кого сомнения, арестовали по ошибке; что он был послан со сроч- ным заданием на фронт, где необходимо его присутствие; что множество людей может засвидетельствовать его полную неви- новность и т. д. и т. п. Не знаю, прочел ли кто-нибудь это посла- ние, написанное на листках, выдранных из блокнота, корявым почерком (у меня все еще были частично парализованы пальцы) и на еще более корявом испанском языке. Во всяком случае, ни это письмо, ни что-то другое не возымело действия. Сейчас, ког- да я пишу эти строки, через полгода после ареста Коппа он (если только его не расстреляли) все еще сидит в тюрьме, без суда и следствия. На первых порах мы получили от него два-три пись- ма, которые были тайком вынесены из тюрьмы освободившими- ся заключенными и отправлены по почте из Франции. Они рисуют все ту же картину: содержание в грязных, тем- ных застенках, плохое и недостаточное питание, серьезная болезнь
ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ 395 как следствие скверных тюремных условий и отсутствия всякой медицинской помощи. Все это подтверждается свидетельствами, полученными мной из ряда других источников, английских и французских. А потом Копп исчез в одной из «секретных тюрем», с которыми, по-видимому, невозможна какая-либо связь извне. Он разделил судьбу десятков, если не сотен, иностранных граж- дан и бессчетных тысяч испанцев. В конце концов границу мы пересекли без всяких инциден- тов. В поезде были вагоны первого класса и вагон-ресторан, пер- вый вагон-ресторан, который я видел в Испании. До последнего времени в Каталонии ходили поезда с вагонами только одного класса. Два детектива шли вдоль состава, переписывали фами- лии иностранцев, но, когда они увидели нас за завтраком в ваго- не-ресторане, это, кажется, убедило их в нашей респектабельнос- ти. Странно, как все переменилось. Еще полгода назад, в период верховенства анархистов, рес- пектабельным считалось выглядеть по-пролетарски. Когда я ехал из Перпиньяна в Сербер, направляясь в Испанию, коммивояжер- француз, мой сосед по купе, со всей серьезностью убеждал меня: «В Испанию нельзя ехать одетым так, как вы. Снимите-ка этот воротничок и галстук. Не то с вас сорвут их в Барселоне». Он несколько преувеличивал, но его слова показывают, какой виде- лась тогда Каталония. И действительно, на границе анархисты- пограничники отправили обратно шикарно одетого француза и его жену — по-моему, только потому, что у них был слишком бур- жуазный вид. Теперь все перевернулось: наш буржуазный вид да- вал единственный шанс на спасение. В отделе контроля паспор- тов на границе проверили, не значимся ли мы в картотеке разыс- киваемых, но благодаря неоперативности полиции наши фами- лии, в том числе и Макнэра, там благополучно отсутствовали. Нас обыскали с головы до ног, но ничего компрометирующего мы при себе не имели, если не считать моих документов об увольнении, но обыскивавшие меня карабинеры, слава Богу, не знали, что 29-я дивизия была подразделением ПОУМ. И вот мы прошли через барьер, и я снова оказался, ровно через полгода, на французской земле. Единственными сувенирами, которые я вывез из Испании, были бурдюк да еще маленькая железная лампа. Я подобрал ее в разрушенной крестьянской лачуге, и это каким-то чудом сохра-
396 Джордж Оруэлл нилось в моих пожитках. Арагонские крестьяне заправляют та- кие лампы оливковым маслом. По форме своей они являются почти точными копиями терракотовых светильников, применяв- шихся римлянами две тысячи лет тому назад. И все же, как выяснилось, наш отъезд не был чрезмерно по- спешным. В первой же газете, которую мы увидели, объявлялось об аресте Макнэра по обвинению в шпионаже. Испанские власти чуточку поторопились с этим объявлением. По счастью, «троц- кизм» не являлся преступлением, влекущим за собой обязатель- ную выдачу преступника. Интересно, что подобает первым долгом сделать человеку, после того как он, приезжая из охваченной войной страны, сту- пает на мирную землю? Лично я первым делом бросился к табач- ному киоску и накупил столько сигар и сигарет, сколько смог втиснуть в свои карманы. Затем все мы отправились в буфет и выпили по чашке чаю, первой чашке чаю со свежим молоком за многие месяцы. Прошло несколько дней, прежде чем я привык к мысли, что сигареты можно купить в любой момент, когда захо- чется. Мне все казалось, что я увижу двери табачной лавки на запоре, а в витрине прочту категорическое объявление «No hay tobaco — табака нет». И вот — Англия. Пейзажи южной Англии за окном.... дышат довольством и покоем. Даже не верится, что где-то там в мире что-то происходит: землетрясение в Японии, холод в Китае, ре- волюция в Мексике. Не волнуйтесь, молоко завтра будет остав- лено у вашей двери, «Нью стейтсмен», как обычно, выйдет в пят- ницу... А за окном проплывает Англия, какой я ее помню с дет- ства: полевые цветы на откосах, зеленые луга с пасущимися круп- ными сытыми конями, сонные речки в зарослях ивняка, зеленые кроны вязов, дельфиниумы в садиках... Потом лондонские при- городы, баржи на горной реке, знакомые улицы, афиши крикет- ных матчей, мужчины в котелках, голуби на Трафальгар-сквер, красные автобусы, синие мундиры полисменов — вся Англия, по- груженная в глубокий-глубокий сон, от которого, боюсь, мы не очнемся, покуда нас не разбудит грохот разрывов. 1937
ЭССЕ
Вспоминая войну в Испании I Прежде всего о том, что запомнилось физически, — о звуках, запахах, зримом облике вещей. Странно, что живее всего, что было потом на испанской вой- не, я помню неделю так называемой подготовки, перед тем как нас отправили на фронт, — громадные кавалерийские казармы в Барселоне, продуваемые ветрами денники и мощенные брусчат- кой дворы, ледяная вода из колонки, где мы умывались, мерзкая еда, которую сдабривали фляжечки вина, девушки в брюках — служащие милиции, рубившие дрова под котел, переклички ран- ним утром и комическое впечатление, производимое моей про- стецкой английской фамилией рядом со звучными именами Ма- нуэль Гонсалес, Педро Агилар, Рамон Фенелос, Роке Баластер, Хайме Доменен, Себастьян Вильтрон, Рамон Нуво Босх. Назы- ваю именно этих людей, потому что помню каждого из них. За исключением двоих, которые были просто подонками и теперь наверняка с рвением служат у фалангистов, все они, вероятно, погибли. О двоих я это знаю точно. Старшему из них было лет двадцать пять, младшему — шестнадцать. Одно из существенных воспоминаний о войне — повсюду тебя преследующие отвратительные запахи человеческого происхож- дения. О сортирах слишком много сказано писавшими про вой- ну, и я бы к этому не возвращался, если бы наш казарменный сор- тир не внес свою лепту в разрушение моих иллюзий насчет граж- данской войны в Испании. Принятое в романских странах уст- ройство уборной, когда надо садиться на корточки, отвратительно даже в лучшем своем исполнении, а наше отхожее место сложи- © Перевод. А. Зверев, 2003.
400 Джордж Оруэлл ли из каких-то полированных камней, и было там до того скользко, что приходилось стараться изо всех сил, чтобы усто- ять на ногах. К тому же оно всегда оказывалось занято. Память сохранила много другого, столь же отталкивающего, но мысль, потом так часто меня изводившая, впервые мелькнула в этом вот сортире: «Мы солдаты революционной армии, мы защи- щаем демократию от фашизма, мы на войне, на справедливой войне, а нас заставляют терпеть такое скотство и унижение, словно мы в тюрьме, уж не говоря про буржуазные армии». Впоследствии было немало такого, что способствовало подоб- ным мыслям, — скажем, тоска окопной жизни, когда нас му- чил зверский голод, склоки да интриги из-за каких-нибудь объедков, затяжные скандалы, которые вспыхивали между людьми, измученными нехваткой сна. Сам ужас армейского существования (каждый, кто был сол- датом, поймет, что я имею в виду, говоря о всегдашнем ужасе это- го существования) остается в общем-то одним и тем же, на какую бы войну ты ни угодил. Дисциплина — она одинакова во всех ар- миях. Приказы надо выполнять, а невыполняющих наказывают; между офицером и солдатом возможны лишь отношения началь- ника и подчиненного. Картина войны, возникающая в таких кни- гах, как «На Западном фронте без перемен», в общем-то верна. Визжат пули, воняют трупы, люди, очутившись под огнем, часто пугаются настолько, что мочатся в штаны. Конечно, социальная среда, создающая ту или иную армию, сказывается на методах ее подготовки, на тактике и вообще на эффективности ее действий, а сознание правоты дела, за которое сражается солдат, способ- но поднять боевой дух, хотя боевитость скорее свойство граж- данского населения. (Забывают, что солдат, находящийся где- то поблизости от передовой, обычно слишком голоден и запу- ган, слишком намерзся, а главное, чересчур изнурен, чтобы думать о политических причинах войны.) Но законы природы неотменимы и для «красной» армии», и для «белой». Вши — это вши, а бомбы — это бомбы, хоть ты и дерешься за самое спра- ведливое дело на свете. Зачем разъяснять вещи настолько очевидные? А затем, что и английская, и американская интеллигенция в массе своей явно
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 401 не представляла их себе и не представляет по-прежнему. У лю- дей короткая память, но оглянитесь чуток назад, полистайте старые номера «Нью массез» или «Дейли уоркер» — на вас об- рушится лавина воинственной болтовни, до которой были тогда так охочи наши левые. Сколько там бессмысленных, избитых фраз! И какая невообразимая в них тупость! С каким ледяным спокойствием наблюдают из Лондона за бомбежками Мадри- да! Я не имею в виду пропагандистов из правого лагеря, всех этих ланнов, гарвинов et hoc genus*; о них что и толковать. Но вот люди, которые двадцать лет без передышки твердили, как глупо похваляться воинской «славой», высмеивали россказни об ужасах войны, патриотические чувства, даже просто про- явления мужества, — вдруг они начали писать такое, что если переменить несколько упомянутых ими имен, решишь, что это — из «Дейли мейл» образца 1918 года. Английская интеллиген- ция если во что и верила безоговорочно, так это в бессмыслен- ность войны, в то, что она — только горы трупов да вонючие сортиры и что она никогда не может привести ни к чему хоро- шему. Но те, кто в 1933 году презрительно фыркал, услышав, что при определенных обстоятельствах необходимо сражать- ся за свою страну, в 1937 году начали клеймить троцкистом и фашистом всякого, кто усомнился бы в абсолютной правдиво- сти статей из «Нью массез», описывающих, как раненые, едва их перевязали, рвутся снова в бой. Причем метаморфоза ле- вой интеллигенции, кричавшей, что «война — это ад», а теперь объявившей, что «война — это дело чести», не только не поро- дила чувства несовместимости подобных лозунгов, но и свер- шилась без промежуточных стадий. Впоследствии левая ин- теллигенция по большей части столь же резко меняла свою позицию, и не один раз. Видимо, их очень много, и они состав- ляют основной костяк интеллигенции — те, кто в 1935 году под- держивал декларацию «Корона и страна», два года спустя по- требовали «твердой линии» в отношениях с Германией, еще через три присоединились к национальной конвенции, а сей- час настаивают на открытии второго фронта. * И прочих в том же роде (лат.).
402 Джордж Оруэлл Что касается широких масс, их мнения, необычайно быст- ро меняющиеся в наши дни, их чувства, которые можно регу- лировать, как струю воды из крана, — все это результат гипно- тического воздействия радио и телевидения. У интеллигентов подобные метаморфозы, я думаю, скорее вызваны заботами о личном благополучии и просто о физической безопасности. В любую минуту они могут оказаться и «за» войну, и «против» войны, ни в том, ни в другом случае отчетливо не представляя себе, что она такое. С энтузиазмом рассуждая о войне в Испа- нии, они, разумеется, понимали, что на этой войне тоже убива- ют и что оказаться убитым нерадостно, однако считалось, буд- то солдат Республиканской армии война почему-то не обрека- ет на лишения. У республиканцев даже сортиры воняли не так противно, а дисциплина не была настолько суровой. Просмот- рите «Нью стейтсмен», чтобы убедиться: именно так и рассуж- дали; да и теперь о Республиканской армии пишется все тот же вздор. Мы стали слишком цивилизованными, чтобы уразу- меть самое очевидное. Меж тем истина совсем проста. Чтобы выжить, надо драться, а когда дерутся, нельзя не перепачкать- ся грязью. Война — зло, но часто меньшее из зол. Взявшие меч и погибают от меча, а не взявшие меча гибнут от гнусных бо- лезней. Сам факт, что надо напоминать о таких банальностях, красноречиво говорит, до чего мы дошли за годы паразити- ческого капитализма. II В добавление к сказанному несколько слов о жестокостях. Я мало видел жестокостей на войне в Испании. Знаю, что они иной раз чинились республиканцами и намного чаще (да и се- годня это продолжается) фашистами. Что меня поразило и про- должает поражать — так это привычка судить о жестокостях, веря в них или подвергая их сомнению, согласно политическим пред- почтениям судящих. Все готовы поверить в жестокости, твори- мые врагом, и никто — в творимые армией, которой сочувствуют; факты при этом попросту не принимаются во внимание. Недав- но я набросал перечень жестокостей, совершенных с 1918 года до сегодняшнего дня; оказалось, каждый год без исключения где-то совершают жестокости, и трудно припомнить, чтобы хоть раз и
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 403 левые, и правые приняли на веру свидетельства об одних и тех же бесчинствах. Еще удивительнее, что в любой момент ситуа- ция может круто перемениться, и то, что вчера еще считалось бес- спорно доказанным бесчинством, превратится в нелепую клеве- ту — лишь оттого, что иным стал политический ландшафт. Что касается нынешней войны, ситуация необычна, посколь- ку наша «кампания жестокостей» была проведена еще до первых выстрелов, причем проводили ее главным образом левые, хотя при нормальных условиях они всегда твердили, что не верят в рассказы про всякие бесчинства. Правые же, которые так много шумели о жестокостях, пока шла война 1914—1918 годов, пред- почли бесстрастно наблюдать происходившее в нацистской Гер- мании, решительно не замечая в ней никакого зла. Но как только началась война, вчерашние пронацисты вовсю закричали о чудо- вищных ужасах, тогда как антифашистами вдруг овладели сомне- ния, вправду ли существует гестапо. Тут не только результат со- ветско-германского пакта. Частично все это вызвано тем, что до войны левые ошибочно полагали, будто никогда Германия не нападет на Англию, а оттого можно высказываться и в антине- мецком, и в антибританском духе; частично — тем, что офици- альная военная пропаганда присущими ей отвратительным ли- цемерием и самонадеянностью обязательно побудит умного че- ловека проникнуться симпатией к врагу. Цена, которую мы за- платили за систематическую ложь в годы Первой мировой войны, выразилась и в чрезмерном германофильстве по ее окончании. С 1918 по 1933 год вас освистали бы в любом левом кружке, если бы вы высказались в том духе, что Германия тоже несет хотя бы долю ответственности за войну. Наслушавшись в те годы стольких желчных комментариев по поводу Версальского договора, я что- то не вспомню не то что споров, но хотя бы самого вопроса: «А что было бы, если бы победила Германия?» Точно так же обстоит дело с жестокостями. Правда сразу начинает восприниматься как ложь, если исходит от врага. Я заметил, что люди, готовые при- нять на веру любой рассказ о бесчинствах, творимых японцами в Нанкине в 1937 году, не верили ни слову о бесчинствах, соверша- емых в Гонконге в 1942-м. Стараются даже убедить себя, будто нанкинских жестокостей как бы и не было, просто о них теперь
404 Джордж Оруэлл разглагольствует английское правительство, чтобы отвлечь вни- мание публики. К сожалению, говоря о бесчинствах, сказать придется и вещи куда более горькие, чем это манипулирование фактами, становя- щимися материалом для пропаганды. Горько то, что бесчинства действительно имеют место. Скептицизм нередко порождается тем, что одни и те же ужасы приписываются каждой войне, но из этого прежде всего следует подтверждение истинности подобных рассказов. Конечно, в них воплощаются всякие фантазии, но лишь оттого, что война создает возможность превратить эти небылицы в реальность. Кроме того — теперь говорить это немодно, а зна- чит, надо об этом сказать, — трудно сомневаться в том, что те, кого с допущениями можно назвать «белыми», в своих бесчинствах отличаются особой жестокостью, да и бесчинствуют больше, чем «красные». Скажем, относительно того, что творят японцы в Ки- тае, никакие сомнения невозможны. Невозможны они и относи- тельно рассказов о фашистских бесчинствах в Европе, совершае- мых вот уже десять лет. Свидетельств накоплено великое множе- ство, причем в значительной части они исходят от немецкой прес- сы и радио. Все это действительно было — вот о чем надо думать. Это было, пусть то же самое утверждает лорд Галифакс. Грабежи и резня в китайских городах, пытки в подвалах гестапо, трупы старых профессоров-евреев, брошенные в выгребную яму, пуле- меты, расстреливающие беженцев на испанских дорогах, — все это было, и не меняет дела то обстоятельство, что о таких фактах вдруг вспомнила «Дейли телеграф» — с опозданием в пять лет. III Теперь два запомнившихся мне эпизода; первый из них ни о чем в особенности не говорит, а второй, думаю, до некоторой сте- пени поможет понять атмосферу революционного времени. Как-то рано утром мы с товарищем отправились в секрет, что- бы вести снайперский огонь по фашистам; дело происходило под Уэской. Их и наши окопы разделяла полоса в триста ярдов — дистанция слишком большая для наших устаревших винтовок; надо было подползти метров на сто к позициям фашистов, чтобы при удаче кого-нибудь из них подстрелить через щели в брустве-
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 405 ре. На наше горе, нейтральная полоса проходила через открытое свекольное поле, где негде было укрыться, кроме двух-трех ка- нав; туда надлежало добраться затемно, а возвращаться с рассве- том, пока не взошло солнце. В тот раз ни одного фашистского сол- дата не появилось — мы просидели слишком долго, и нас застиг- ла заря. Сами мы сидели в канаве, а сзади — двести ярдов ровной земли, где и кролику не затаиться. Мы собрались с духом, чтобы все же попробовать броском вернуться к своим, как вдруг в фа- шистских окопах поднялся гвалт и загомонили свистки. Появи- лись наши самолеты. И тут из окопа выскочил солдат, видимо, посланный с донесением командиру; он побежал, поддерживая штаны обеими руками, вдоль бруствера. Он не успел одеться и на бегу подтягивал штаны. Я не стал в него стрелять. Правда, стре- лок я неважный и вряд ли со ста ярдов попал бы, да и хотелось мне одного — добежать назад, пока фашисты заняты самолетами. Но при всем том не выстрелил я главным образом из-за того, что у него были спущены штаны. Я ведь ехал сюда убивать «фашис- тов», а этот, натягивающий штаны, — какой он «фашист», просто парень вроде меня, и как в него выстрелить?! О чем говорит этот случай? Да ни о чем в особенности, пото- му что такое все время происходит на любой войне. Второй слу- чай — совсем другое дело. Не уверен, что смогу о нем рассказать так, чтобы вы были тронуты, но, поверьте, на меня он произвел глубочайшее впечатление и дал почувствовать моральный дух того времени. Еще когда я проходил подготовку, как-то появился у нас в казарме жалкий мальчишка из барселонских трущоб. Он был оборван и бос. Да и кожа у него была совсем темная (видимо, при- мешалась арабская кровь), и жестикулировал он отчаянно, не как европейцы, — особенно запомнилась мне протянутая рука с вер- тикально поставленной ладонью чисто по-индейски. Как-то у меня стянули пачку дешевеньких сигар, тогда их можно было еще купить. По глупости я доложил об этом офицеру, и один из тех прохвостов, о которых я упоминал, тут же закричал, что у него тоже кое-что пропало — 25 песет. Почему-то офицер сразу решил, что вор — тот темнокожий подросток. В милиции за воровство карали очень сурово, теоретически могли даже расстрелять. Не- счастного парнишку повели в караулку и обыскали, он не сопро-
406 Джордж Оруэлл тивлялся. Всего больше меня поразило, что он почти и не пытал- ся доказать свою невиновность. Фатализм его говорил о том, в какой же отчаянной нужде он вырос. Офицер приказал ему раз- деться. Со смирением, внушавшим мне ужас, он снял с себя все до последнего лоскутка, тряпки его перетряхнули. Понятно, не нашлось ни сигар, ни монет; он их действительно не крал. Самое печальное было то, что и потом, когда подозрения отпали, он стоял все с тем же выражением стыда на лице. Вечером я пригласил его в кино, угостил коньяком и шоколадом. Впрочем, сама попытка заг- ладить деньгами мой проступок перед ним — разве это не ужасно? Ведь, пусть на минуту, я решил, что он вор, а такое не искупается. Прошло несколько недель, я уже был на фронте, и у меня на- чались неприятности с солдатом моего отделения. Я получил зва- ние «капо», то есть капрал, и под моей командой находилось две- надцать человек. На фронте стояло затишье, было чудовищно холодно, и главная моя забота состояла в том, чтобы часовые не засыпали на посту. И вдруг один солдат отказывается идти в ка- раул, утверждая — вполне справедливо, — что позиция, куда его направили, пристреляна противником. Человек он был хилый, вот я и сгреб его в охапку, насильно заставляя выполнить приказ. Остальные тут же прониклись ко мне враждебностью — испан- цы, когда их хватают, похоже, взрываются быстрее, чем мы. Меня вмиг окружили с криками: «Фашист! Фашист! Отпусти его! Тут не буржуйская армия, ты, фашист!» и т. д. Насколько позволял мой скверный испанский язык, я отвечал им, тоже крича во всю глотку, что приказы надо выполнять; начавшись с пустяка, вы- рос один из тех грандиозных скандалов, которые разваливают всякую дисциплину в Республиканской армии. Кто-то был на моей стороне, другие против меня. Рассказываю я об этом к тому, что горячее всех меня поддерживал этот чумазый подросток. Едва разобравшись что к чему, он пробился поближе ко мне и принял- ся страстно доказывать мою правоту. Он орал, вытягивая руку по-индейски: «Да вы что, он же у нас самый хороший капрал!» (INo hay cabo сото el!) Позднее он подал просьбу перевести его в мое отделение. Почему это происшествие так меня растрогало? Потому что в обычных обстоятельствах было бы немыслимо, чтобы между нами снова установилась симпатия. Как бы я ни старался извиняться
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 407 за то, что подозревал его в краже, это его не смягчило бы, а только еще более ожесточило. Спокойная цивилизованная жизнь имеет еще и ту особенность, что развивает крайнюю, чрезмерную тон- кость чувства, при которой любые йз главнейших человеческих побуждений начинают выглядеть слишком грубыми. Щедрость ранит так же сильно, как черствость, а проявления благодарнос- ти неприятны не меньше, чем свидетельства черствости души. Но в Испании 1936 года мы переживали ненормальное время. Ши- рокие чувства и жесты там казались естественнее, чем бывает обычно. Я мог бы рассказать еще десяток похожих историй, ко- торые ничего примечательного в себе не содержат, однако вреза- лись мне в память, потому что в них этот особый воздух времени, когда все ходили в потрепанных костюмах, а со стен сверкали яркие краски революционных плакатов, и друг к другу обраща- лись только словом «товарищ», и можно было за пенни купить на любом углу отпечатанные листовками на прозрачной бумаге антифашистские стихи, а выражения вроде «международной со- лидарности пролетариата» произносились с пафосом, потому что неграмотные люди, любившие их повторять, верили, что такие фразы что-то означают. Разве можно испытывать к человеку дру- жеское расположение и поддержать его в минуту спора, если, за- подозрив, что ты у этого человека что-то украл, тебя в его при- сутствии бесцеремонно обыскивали? Нельзя, конечно, — и все- таки можно, если вас объединило нечто такое, что придает чув- ствам широту. А это одно из косвенных следствий революции, хотя в данном случае революция осталась незавершенной и, как все понимали, была обречена. IV Борьба за власть между различными группировками Испан- ской республики — тема больная и слишком сложная; я не хочу ее касаться, — не пришло еще время. Упоминаю об этом с един- ственной целью предупредить: не верьте ничему или почти ниче- му из того, что пишется про внутренние дела в правительствен- ном лагере. Из каких бы источников ни исходили подобные све- дения, они остаются пропагандой, подчиненной целям той или иной партии, — иначе сказать, ложью. Правда же о войне, если
408 Джордж Оруэлл говорить широко, достаточно проста. Испанская буржуазия уви- дела возможность сокрушить рабочее движение и сокрушила его, прибегнув к помощи нацистов, а также реакционеров всего мира. Сомневаюсь, чтобы когда бы то ни было удалось определить суть случившегося более точно. Помнится, я как-то сказал Артуру Кёстлеру: «История в 1936 году остановилась», — и он кивнул, сразу поняв, о чем речь. Оба мы подразумевали тоталитаризм — в целом и особенно в тех част- ностях, которые характерны для гражданской войны в Испании. Еще смолоду я убедился, что нет события, о котором правдиво рассказала бы газета, но лишь в Испании я впервые наблюдал, как газеты умудряются освещать происходящее так, что их опи- сания не имеют к фактам ни малейшего касательства, — было бы даже лучше, если бы они откровенно врали. Я читал о крупных сражениях, хотя на деле не прозвучало ни выстрела, и не находил ни строки о боях, когда погибали сотни людей. Я читал о трусос- ти полков, которые в действительности проявляли отчаянную храбрость, и о героизме победоносных дивизий, которые находи- лись за километры от передовой, а в Лондоне газеты подхватыва- ли все эти вымыслы, и увлекающиеся интеллектуалы выдумыва- ли глубокомысленные теории, основываясь на событиях, каких никогда не было. В общем, я увидел, как историю пишут, исходя не из того, что происходило, а из того, что должно было происхо- дить согласно различным партийным «доктринам». Это было ужасно, хотя, впрочем, в каком-то смысле не имело ни малейше- го значения. Ведь дело касалось вовсе не самого главного — речь, в частности, шла о борьбе за власть между Коминтерном и ис- панскими левыми партиями, а также о стремлениях русского пра- вительства не допустить настоящей революции в Испании. Об- щая картина войны, которую рисовали испанские правитель- ственные сообщения, не была лживой. Все главное, что происхо- дило на войне, в этих сообщениях указывалось. Что же касается фашистов с их сторонниками, разве могли они придерживаться такой правды? Разве они бы сказали о своих истинных целях? Их версия событий являлась абсолютным вымыслом и другой при данных обстоятельствах быть не могла.
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 409 Единственный пропагандистский трюк, который мог удаться нацистам и фашистам, заключался в том, чтобы изобразить себя христианами и патриотами, спасающими Испанию от диктатуры русских. Чтобы этому поверили, надо было изображать жизнь в контролируемых правительством областях как непрерывную кро- вавую бойню (взгляните, что пишут «Католик хералд» и «Дейли мейл» — правда, все это кажется детски невинным по сравнению с измышлениями фашистской печати в Европе), а кроме того, до крайности преувеличивать масштабы вмешательства русских. Из всего нагромождения лжи, которая отличала католическую и ре- акционную прессу, я коснусь лишь одного пункта — присутствия в Испании русских войск. Об этом трубили все преданные при- верженцы Франко, причем говорилось, что численность совет- ских частей чуть не полмиллиона. А на самом деле никакой рус- ской армии в Испании не было. Были летчики и другие специа- листы-техники, может быть, несколько сот человек, но не было армии. Это могут подтвердить тысячи сражавшихся в Испании иностранцев, не говоря уже о миллионах местных жителей. Но такие свидетельства не значили ровным счетом ничего для фран- кистских пропагандистов, из которых ни один не побывал на на- шей стороне фронта. Зато этим пропагандистам хватало наглос- ти отрицать факт немецкой и итальянской интервенции, хотя итальянские и немецкие газеты открыто воспевали подвиги сво- их «легионеров». Упоминаю только об этом, но ведь в таком сти- ле велась вся фашистская военная пропаганда. Меня пугают подобные вещи, потому что нередко они застав- ляют думать, что в современном мире вообще исчезло понятие объективной истины. Кто поручится, что подобного рода или сходная ложь в конце концов не проникнет в историю? И как будет восстановлена подлинная история испанской войны? Если Франко удержится у власти, историю будут писать его ставлен- ники, и — раз уж об этом зашла речь — сделается фактом присут- ствие несуществовавшей русской армии в Испании, и школьни- ки будут этот факт заучивать, когда сменится не одно поколение. Но допустим, что фашизм потерпит поражение и в сравнительно недалеком будущем власть в Испании перейдет в руки демокра- тического правительства — как восстановить историю войны даже при таких условиях? Какие свидетельства сохранит Франко в
410 Джордж Оруэлл достояние потомкам? Допустим, что не погибнут архивы с до- кументами, накопленными республиканцами, — все равно, каким образом восстановить настоящую историю войны? Ведь я уже говорил, что республиканцы тоже часто прибегали ко лжи. Зани- мая антифашистскую позицию, можно создать в целом правди- вую историю войны, однако это окажется пристрастная история, которой нельзя доверять в любой из не самых важных подробно- стей. Во всяком случае, какую-то историю напишут, а когда уй- дут все воевавшие, эта история станет общепринятой. И значит, если смотреть на вещи реально, ложь с неизбежностью приобре- тает статус правды. Знаю, распространен взгляд, что всякая принятая история не- пременно лжет. Готов согласиться, что история большей частью не- точна и необъективна, но особая мета нашей эпохи — отказ от самой идеи, что возможна история, которая правдива. В прошлом врали с намерением или подсознательно, пропускали события через приз- му своих пристрастий или стремились установить истину, хорошо понимая, что при этом не обойтись без многочисленных ошибок, но, во всяком случае, верили, что есть «факты», которые более или ме- нее возможно отыскать. И действительно, всегда накапливалось до- статочно фактов, не оспариваемых почти никем. Откройте Британ- скую энциклопедию и прочтите в ней о последней войне — вы уви- дите, что немало материалов позаимствовано из немецких источни- ков. Историк-немец основательно разойдется с английским историком по многим пунктам, и все же останется массив, так ска- зать, нейтральных фактов, насчет которых никто и не будет полеми- зировать всерьез. Тоталитаризм уничтожает эту возможность согла- сия, основывающегося на том, что все люди принадлежат к одному и тому же биологическому виду. Нацистская доктрина особенно упорно отрицает существование этого вида единства. Скажем, нет просто науки. Есть «немецкая наука», «еврейская наука» и т. д. Все такие рассуждения конечной целью имеют оправдание кошмарно- го порядка, при котором Вождь или правящая клика определяет не только будущее, но и прошлое. Если Вождь заявляет, что такого- то события «никогда не было», значит, его не было. Если он ду- мает, что дважды два пять, значит, так и есть. Реальность этой перспективы страшит меня больше, чем бомбы, а ведь перепек-
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 411 гива не выдумана, коли вспомнить, что нам довелось наблюдать в последние несколько лет. Не детский ли это страх, не самоистязание ли — мучить себя видениями тоталитарного будущего? Но, прежде чем объявить тоталитарный мир наваждением, которое не может сделаться ре- альностью, задумайтесь о том, что в 1925 году сегодняшняя жизнь показалась бы наваждением, которое реальностью стать не мо- жет. Есть лишь два действенных средства предотвратить фантас- магорию, когда черное завтра объявляют белым, а вчерашнюю погоду изменяют соответствующим распоряжением. Первое из них — признание, что истина, как бы ее ни отрицали, тем не ме- нее существует, следит за всеми вашими поступками, поэтому нельзя ее уродовать способами, призванными ослабить ее воздей- ствие. Второе — либеральная традиция, которую можно сохра- нить, пока на Земле остаются места, не завоеванные ее противни- ками. Представьте себе, что фашизм или некий гибрид из несколь- ких разновидностей фашизма воцарился повсюду в мире, — тог- да оба эти средства исчезнут. Мы в Англии недооцениваем такую опасность, поскольку своими традициями и былым сознанием защищенности приучены к сентиментальной вере, что в конце концов все устраивается лучшим образом и того, чего более всего страшишься, не происходит. Сотни лет воспитывавшиеся на кни- гах, где в последней главе непременно торжествует Добро, мы полуинстинктивно верим, что злые силы с ходом времени пока- рают сами себя. Главным образом на этой вере, в частности, осно- вывается пацифизм. Не противьтесь злу, оно каким-то образом само себя изживет. Но, собственно, почему, какие доказательства, что так и должно произойти? Есть хоть один пример, когда со- временное промышленно развитое государство рушилось, если по нему не наносился удар военной мощью противника? Задумайтесь хотя бы о возрождении рабства. Кто мог пред- ставить себе двадцать лет назад, что рабство вновь станет реаль- ностью в Европе? A К нему вернулись прямо у нас на глазах. Раз- бросанные по всей Европе и Северной Африке трудовые лагеря, где поляки, русские, евреи и политические узники других нацио- нальностей строят дороги или осушают болота, получая за это ровно столько хлеба, чтобы не умереть с голоду, — это ведь самое типичное рабство. Ну, разве что пока еще отдельным лицам не
412 Джордж Оруэлл разрешено покупать и продавать рабов. Во всем прочем — ска- жем, в том, что касается разъединения семей, — условия навер- няка хуже, чем были на американских хлопковых плантациях. Нет никаких оснований полагать, что это положение вещей изменит- ся, пока сохраняется тоталитарный гнет. Мы не постигаем всего, что он означает, ибо в силу какой-то мистики проникнуты чув- ством, что режим, который держится на рабстве, должен рухнуть. Но стоило бы сравнить сроки существования рабовладельческих империй древности и всех современных государств. Цивилиза- ции, построенные на рабстве, иной раз существовали по четыре тысячи лет. Вспоминая древность, я со страхом думаю о том, что те мил- лионы рабов, которые веками поддерживали благоденствие ан- тичных цивилизаций, не оставили по себе никакой памяти. Мы даже не знаем их имен. Сколько имен рабов можно назвать, пере- бирая события греческой и римской истории? Я сумел бы приве- сти два, максимум три. Спартак и Эпиктет. Кроме того, в Британ- ском музее, в кабинете римской истории, хранится стеклянный сосуд, на дне которого выгравировано имя сделавшего его масте- ра: «Felix fecit». Я живо представляю себе этого бедного Феликса (рыжеволосый галл с металлическим ободом на шее), но на са- мом деле он, возможно, и не был рабом, так что достоверно мне известно только два имени, и, может быть, лишь немногие другие сумеют назвать больше. Все остальные рабы исчезли бесследно. V Главное сопротивление Франко оказывал испанский рабочий класс, особенно городские профсоюзы. Потенциально — важно помнить, что только потенциально, — рабочий класс остается са- мым последовательным противником фашизма просто по той причине, что переустройство общества на началах разумности дает рабочему классу всего больше. В отличие от других классов и прослоек пролетариат невозможно все время подкупать. Сказав это, я не хочу идеализировать рабочих. В той длитель- ной борьбе, которая развернулась после русской революции, по- ражение понесли именно они, и нельзя не видеть, что повинны в этом они сами. Постоянно то в одной стране, то в другой органи-
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 413 зованное рабочее движение подавлялось открытым беззаконным насилием, а пролетарии других стран, которые по теории долж- ны были испытывать чувство солидарности, наблюдали за этим со стороны, не ударив пальцем о палец; причина — она-то и объяс- няет многие втайне совершенные предательства — та, что межд} белыми и цветными рабочими о солидарности никогда и речи не заходило. Кто же поверит в международную классовую сознатель- ность пролетариата после событий последних десяти лет? Анг- лийских рабочих куда больше интересовал и будоражил резуль- тат вчерашнего футбольного матча, чем расправы над их товари- щами в Вене, Берлине, Мадриде и еще где угодно. Но это не из- менит моего убеждения, что рабочий класс будет бороться с фашизмом даже после того, как все другие капитулируют. Во Франции немцы победили с такой легкостью еще и оттого, что поразительную нестойкость выказали интеллигенты, включая тех, кто держался левых политических взглядов. Интеллигенты громче всех протестуют против фашизма, но очень многие из них впадают в пораженческие настроения, как только фашизм нано- сит свой удар. Они слишком хорошо все предвидят, чтобы недо- оценить нависшую над ними угрозу, а главное, они поддаются подкупу; нацисты же, совершенно очевидно, считают нужным не скупиться на подачки, чтобы купить интеллигенцию. С рабочим классом все наоборот. Не умея распознать обмана, рабочие легко поддаются на приманки фашизма, но рано или поздно обязатель- но становятся его противниками. По-иному быть не может, отто- го что они на собственной шкуре убеждаются в ложности всех фашистских посулов. Чтобы обеспечить себе стойкую поддерж- ку рабочих, фашизм должен был бы повысить общий уровень жизни, а этого он не может, да, видимо, и не добивается. Борьба пролетариата напоминает рост растения. Оно слепо и неразумно, но достаточно инстинкта, чтобы оно тянулось к свету, и, какие бы нескончаемые препятствия ни возникали, оно все равно к нему тянется. За что борются рабочие? Просто за сносную жизнь, ко- торая — это они понимают все лучше — теперь вполне для них возможна. Они осознают это то более отчетливо, то инстинктив- но. В Испании было время, когда люди к этому стремились со- вершенно осознанно, видя перед собой конкретную задачу, кото- рую надо решить, и веря, что они ее решат. Вот откуда свойствен-
414 Джордж Оруэлл ный республиканской Испании первых месяцев войны необык- новенный подъем духа. Простой народ безошибочно чувствовал, что Республика ему нужна, а Франко враждебен. Люди сознава- ли свою правоту, потому что сражались, отстаивая то, что мир обязан был и мог им дать. Об этом надо помнить, чтобы правильно понять испанскую войну. Замечая одни только жестокости, гнусность, бессмыслен- ность войны — а в данном случае еще и казни, интриги, ложь, не- разбериху, — трудно удержаться от вывода, что «одни ничуть не хуже других. Я сохраню нейтралитет». Однако на деле нейтраль- ным быть нельзя, и вообще трудно представить себе войну, когда было бы безразлично, кто победит. Почти всегда одна сторона более или менее ясно знаменует прогресс, а другая — реакцию. Ненависть, вызываемая Республикой у миллионеров, аристо- кратов, кардиналов, прожигателей жизни, полковников блимпов и прочей публики такого рода, сама по себе достаточна, чтобы ощутить расстановку сил. По сути, это была классовая война. Если бы в ней победила Республика, выиграло бы дело простого наро- да повсюду на Земле. Но победил Франко, и повсюду на Земле держатели прибыльных акций потирали руки. Вот в чем главное, а все прочее — только накипь. VI Исход испанской войны решался в Лондоне, Париже, Риме, Берлине — где угодно, только не в Испании. После лета 1937 года все, кто был способен видеть вперед, поняли, что Республике не победить, если не произойдет глубоких перемен в международ- ной расстановке сил, и, решив продолжить борьбу, Негрин со сво- им правительством, видимо, отчасти рассчитывали, что мировая война, разразившаяся в 1939 году, начнется годом раньше. Раз- доры в лагере Республики, о которых так много писали, не были главной причиной поражения. Созданная правительством мили- ция собиралась наспех, ее плохо вооружили, тактика была при- митивной, но ничего бы не переменилось и при условии изна- чально полного политического единства. Когда вспыхнула вой- на, простой испанский рабочий с фабрики не умел стрелять из
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 415 винтовки (в Испании никогда не было всеобщей воинской по- винности), сильно мешал наладить противодействие традицион- ный пацифизм левых. Тысячи иностранцев, сражавшихся в Ис- пании, были хороши в окопах, но людей, владеющих какой-ни- будь военной специальностью, среди них нашлось очень мало. Утверждения троцкистов, что войну можно было выиграть, если бы не саботировали революцию, вероятно, неверны. Оттого, что были бы национализированы заводы, разрушены церкви и напи- саны революционные манифесты, армии не прибавилось бы уме- ния. Фашисты победили, поскольку были сильнее; у них было современное оружие, а у Республики — нет. Политическая стра- тегия изменить тут ничего не могла. Самое непостижимое в испанской войне — это позиция вели- ких держав. Фактически войну выиграли для Франко немцы и итальянцы, чьи мотивы были совершенно ясны. Труднее осоз- нать мотивы, которыми руководствовались Франция и Англия. Кто в 1936 году не понимал, что, достаточно было Англии ока- зать испанскому правительству помощь, хотя бы поставив ору- жия на несколько миллионов фунтов, Франко был бы разгром- лен, а по немцам нанесен мощный удар. Не требовалось в то вре- мя быть ясновидящим, чтобы предсказать близящуюся войну Англии с Германией; можно было даже с определенностью на- звать дату ее начала — через год или два. И тем не менее самым подлым, трусливым и лицемерным спо- собом английские правящие классы отдали Испанию Франко и нацистам. Почему? Самый простой ответ: потому что были про- фашистски настроены. Это, вне сомнения, так, и все же, когда дело дошло до решительного выбора, они оказались против Германии. По сей день остается очень неясным, какие у них были планы, когда они поддерживали Франко; возможно, никаких конкрет- ных не было. Злонамеренны или просто глупы английские пра- вители — вопрос, на который в наше время ответить крайне слож- но, а бывает, что этот вопрос становится чрезвычайно важным. Что же до русских, цели, которые они преследовали в испанской войне, совершенно непостижимы. Может, правы наивные либе- ралы, полагающие, что русские участвовали в войне для того, что- бы, защищая демократию, обуздать нацизм? Но если так, отчего
416 Джордж Оруэлл их участие было столь ничтожным по масштабам и зачем они бросили Испанию, когда ее положение стало критическим? Или согласиться с католиками, которые уверяли, что русское вмеша- тельство должно было раздуть в Испании революционный пожар? Но зачем же они сделали все от них зависящее, чтобы подавить испанское революционное движение, защитить частную собствен- ность и предоставить власть не рабочим, а среднему классу? А может быть, правы троцкисты, заявившие, что целью вмешатель- ства было предотвратить революцию в Испании? Тогда проще было вступить в союз с Франко. Понятнее всего их действия ста- новятся, если видеть за этой линией несколько мотивов, проти- воречащих один другому. Уверен, со временем выяснится, что внешняя политика Сталина, претендующая выглядеть дьяволь- ски умной, на самом деле представляет собой примитивный оп- портунизм. Как бы то ни было, испанская война продемонстри- ровала, что нацисты имели четкий план действий, а их противни- ки — нет. С профессиональной точки зрения война велась на очень низком уровне, а основная стратегия была предельно простой. По- беждали те, кто был лучше вооружен. Нацисты вместе с итальян- цами поставляли оружие своим друзьям-фашистам в Испании, а западные демократы и Россия отказывали в оружии тем, в ком следовало им видеть своих друзей. И поэтому Республика погиб- ла, «изведав все, что ни одну республику не минет». Трудный вопрос, правильно ли было побуждать испанцев, хотя победить они не могли, драться до последнего, к чему их дружно призывали левые в других странах. Лично я думаю, что правильно, потому что, на мой взгляд, даже чтобы выжить, луч- ше сражаться и потерпеть поражение, чем капитулировать без борьбы. Пока еще рано говорить об уроках, которыми важна эта война, для того чтобы найти правильную тактику в битве с фа- шизмом. Оборванные, плохо вооруженные армии Республики продержались два с половиной года — несомненно, гораздо доль- ше, чем ожидал противник. Но и сегодня никто не знает, помеша- ла ли фашистам эта затяжка держаться составленного ими гра- фика или, наоборот, отсрочила большую войну, предоставив на- цизму лишнее время, когда они доводили до совершенства свою военную машину.
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 417 VII Думая об испанской войне, я всегда вспоминаю два эпизода. Вот первый: госпиталь в Лериде, печальные голоса солдат из ми- лиции, поющих песню с припевом, который кончался так: Una rcsolucion Luchar hast’ al fin!* Что же, они и боролись до самого конца. Последние полтора года солдаты Республики сидели на самом скудном рационе и обходились почти без сигарет. Даже в середине 1937 года, когда я покинул Испанию, мясо и хлеб исчезли, табак стал редкостью, а кофе и сахар были недостижимой мечтой. А вот и второе, что запомнилось: итальянец из милиции, ко- торый приветствовал меня в тот день, когда я в нее вступил. Я писал о нем на первых страницах своей книги про испанскую вой- ну и здесь не хочу повторяться. Стоит мне мысленно увидеть пе- ред собой — совсем живым! — этого итальянца в засаленном мун- дире, стоит вглядеться в это суровое, одухотворенное, непороч- ное лицо, и все сложные выкладки, касающиеся войны, утрачи- вают значение, потому что я точно знаю одно: не могло тогда быть сомнения, на чьей стороне правда. Какие бы ни плели полити- ческие интриги, какую бы ложь ни писали в газетах, главным в этой войне было стремление людей вроде моего итальянца обре- сти достойную жизнь, которую — они это понимали — от рожде- ния заслуживает каждый. Думать о том, какая судьба ждала это- го итальянца, горько, и сразу по нескольким причинам. Посколь- ку мы встретились в военном городке имени Ленина, он, видимо, принадлежал либо к троцкистам, либо к анархистам, а в наше необыкновенное время таких людей непременно убивают — не гестапо, так ГПУ Это, конечно, вписывается в общую ситуацию со всеми ее непреходящими проблемами. Лицо этого итальянца, которого я и видел-fo мимолетно, осталось для меня зримым на- поминанием о том, из-за чего шла война. Я его воспринимаю как символ европейского рабочего класса, который травит полиция всех стран, как воплощение народа — того, который лег в брат- * И наша решимость бороться до конца! (исп.) 14 Скотный двор
418 Джордж Оруэлл ские могилы на полях испанских сражений, того, который теперь согнан в трудовые лагеря, где уже несколько миллионов заклю- ченных. Называя имена людей, которые поддерживают фашизм или ока- зали ему свои услуги, поражаешься, как они несхожи. Что за кон- гломерат! Назовите мне иную политическую платформу, которая сплотила бы таких приверженцев, как Гитлер, Петен, Монтегю Нор- ман, Павелич, Уильям Рэндолф Херст, Стрейчер, Бухман, Эзра Па- унд, Хуан Марч, Кокто, Тиссен, отец Кафлин, муфтий Иерусалим- ский, Арнольд Ланн, Антонеску, Шпенглер, Беверли Николс, леди Хаустон и Маринетти, побудив всех их сесть в одну лодку! Но на самом деле это несложно объяснить. Все они из тех, кому есть что терять, или мечтатели об иерархическом обществе, которые стра- шатся самой мысли о мире, где люди станут свободны и равны. За всем крикливым пустословием насчет «безбожной» России и вуль- гарного «материализма», отличающего пролетариат, скрывается очень простое желание людей с деньгами и привилегиями удержать им принадлежащее. То же самое относится и к разговорам о бес- смыслице социальных преобразований, пока им не сопутствует «со- вершенствование души», которое, на их взгляд, внушает куда боль- ше надежд, чем изменение экономической системы. Петен объяс- няет крушение Франции тем, что народ «желает наслаждений». Чтобы оттенить это высказывание, надо всего лишь сопоставить наслаждения, доступные обычному французскому крестьянину или рабочему, с теми, которым волен предаваться сам Петен. А наглость, с какой все эти политики, священнослужители, литераторы и про- чие поучают рабочего-социалиста, коря его за «материализм»! А ведь рабочий требует для себя не более того, что эти проповедники счи- тают жизненно необходимым минимумом. Чтобы в доме была еда, чтобы избавиться от гнетущего страха безработицы, чтобы не со- мневаться в будущем детей, чтобы раз в день принять ванну и чтобы постельное белье менялось как полагается, а крыша не протекала и работа не отнимала все время, оставляя хотя бы немного сил, когда прозвучит гудок на ее окончание. Никто из обличающих «материа- лизм» не мыслит без всего этого нормальной жизни. А как легко было бы достичь такого минимума, стремись мы к этой цели хотя бы лет двадцать! Чтобы весь мир добился уровня жизни Англии — для этого не потребовалось бы затрат больше, чем те, каких требует
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ 419 нынешняя война. Я не утверждают — да и никто не утверждает, — что сама по себе подобная цель достаточна, а остальное решится само собой. Я говорю лишь о том, что с лишениями, с животным трудом должно быть покончено, прежде чем подступиться к большим про- блемам, стоящим перед человечеством. Самая сложная из них в наше время создана утратой веры в личное бессмертие, и сделать тут нельзя ничего, пока обычный человек вынужден работать, как скот, и дрожать от страха перед тайной полицией. Как правы рабочие в своем «материализме»! Как они правы, считая, что сначала надо наесться, а потом хлопотать о душе, подразумевая просто порядок действий, а не ценностей! Уразумеем это, и тогда переживаемый нами кошмар хотя бы сделается объяснимым. Все наблюдения, спо- собные сбить с толку, все эти сладкие речи какого-нибудь Петена или Ганди, и необходимость пятнать себя низостью, сражаясь на вой- не, и двусмысленная роль Англии с ее демократическими лозунга- ми, а также империей, где трудятся кули, и зловещий ход жизни в Советской России, и жалкий фарс левой политики — все это оказы- вается несущественным, если видишь главное: борьбу постепенно обретающего сознание народа с собственниками, с их оплачиваемы- ми лжецами, с их прихлебалами. Вопрос стоит просто. Узнают ли такие люди, как тот солдат-итальянец, достойную, истинно челове- ческую жизнь, которая сегодня может быть обеспечена, или этого им не дано? Загонят ли простых людей обратно в трущобы, или это не удастся? Сам я, может быть, без достаточных оснований верю, что рано или поздно обычный человек победит в своей борьбе, и я хочу, чтобы это произошло не позже, а раньше — скажем, в ближай- шие сто лет, а не в следующие десять тысячелетий. Вот что было настоящей целью войны в Испании, вот что является настоящей целью нынешней войны и возможных войн будущего. Больше я не встречал моего итальянца, и мне не удалось уз- нать его имя. Можно считать несомненным, что он погиб. Через два года после нашей встречи, когда война была явно проиграна, я написал в память о нем стихи. Солдат-итальянец мне руку пожал В караулке, где встретились мы. Мои топкие пальцы в ладони он смял, Красной, как слой сурьмы.
420 Джордж Оруэлл Нам бы свидеться с ним никогда нс пришлось, Если б пушки молчали вокруг. Но теперь то, о чем я мечтал, сбылось, Потому что нашелся друг. Для тебя те слова, от которых тошнит, Святые — ты смысл их постиг. И знанье людей тебя не тяготит, Ты усвоил его не из книг. Нас битва влекла и пьянила борьба, Мы оба ринулись в бой. И вот оказалось, что это судьба, Но лишь после встречи с тобой. Что ж, удачи тебе, итальянец-солдат! Но удачи для храбрых нет. И по думай, чем люди тебя наградят, Пусть душа свой оставит след. А где скитаться ей суждено? Между призраков и тепой, Между пулей и ложью — они заодно, Между белых и красных огней. Ибо где он, Гонсалес Мануэль, Агилар где, скажи скорей? И где Рамон Фспеллоса теперь? Об этом спроси у червей. И имя, и дело твое зачеркнут До того, как костям истлеть. А ложь, что убила тебя, погребут Под ложью, чтоб ей нс взлететь. Но то, что в тебе увидел я, Насилием не сломить, Чист твой дух, и безгрешна совесть твоя — Их бомбами нс убить. 1942
Убийство слона ВМоульмейне, Нижняя Бирма, меня ненавидели многие — единственный раз в жизни я оказался настолько значитель- ной персоной, чтобы такое могло случиться. Я служил полицей- ским офицером в маленьком городке, где ненависть к европей- цам была очень сильна, хотя и отличалась какой-то бессмыслен- ной мелочностью. Никто не отваживался на бунт, но, если евро- пейская женщина одна ходила по базару, кто-нибудь обычно оплевывал ее платье бетельной жвачкой. В качестве офицера по- лиции я представлял очевидный объект подобных чувств, и меня задирали всякий раз, когда это казалось безопасным. Когда лов- кий бирманец сбивал меня с ног на футбольном поле, а судья (тоже бирманец) смотрел в другую сторону, толпа разражалась отвратительным хохотом. Такое случалось не раз. Насмешливые желтые лица молодых людей смотрели на меня отовсюду, руга- тельства летели мне вслед с безопасной дистанции, и в конце кон- цов все это стало действовать мне на нервы. Хуже других были юные буддийские монахи. В городе их было несколько тысяч, и создавалось впечатление, что у них не существовало иного заня- тия, как стоять на перекрестках и насмехаться над европейцами. Все это озадачивало и раздражало. Дело в том, что уже тогда я пришел к выводу, что империализм — это зло и, чем скорее я распрощаюсь со своей службой и уеду, тем будет лучше. Теоре- тически — и, разумеется, втайне — я был всецело на стороне бир- манцев и против их угнетателей, британцев. Что касается рабо- ты, которую я выполнял, то я ненавидел ее сильнее, чем это мож- © Перевод. А. Файнгар, 2003.
422 Джордж Оруэлл но выразить словами. На такой службе грязное дело Империи видишь с близкого расстояния. Несчастные заключенные, наби- тые в зловонные клетки тюрем, серые, запуганные лица пригово- ренных на долгие сроки, покрытые шрамами ягодицы людей пос- ле наказаний бамбуковыми палками — все это переполняло меня невыносимым, гнетущим чувством вины. Однако мне нелегко было разобраться в происходящем. Я был молод, малообразован, и над своими проблемами мне приходилось размышлять в отча- янном одиночестве, на которое обречен каждый англичанин, жи- вущий на Востоке. Я даже не отдавал себе отчета в том, что Бри- танская империя близится к краху, и еще меньше понимал, что она гораздо лучше молодых империй, идущих ей на смену. Я знал лишь, что мне приходится жить, разрываясь между ненавистью к Империи, которой я служил, и возмущением теми злокозненны- ми тварями, которые старались сделать невозможной мою рабо- ту. Одна часть моего сознания полагала, что British Raj* — не- зыблемая тирания, тиски, сдавившие saecula saeculorum** *** волю порабощенных народов; другая же часть внушала, что нет боль- шей радости на свете, чем всадить штык в пузо буддийского мо- наха. Подобные чувства — нормальные побочные продукты им- периализма; спросите любого чиновника англо-индийской служ- бы, если вам удастся застать его врасплох. Однажды случилось событие, которое неким окольным пу- тем способствовало моему просвещению. Сам по себе то был не- значительный инцидент, но он открыл мне с гораздо большей ясностью, чем все прочее, истинную природу империализма — истинные мотивы действия деспотических правительств. Ранним утром мне позвонил полицейский инспектор участка в другом конце города и сказал, что слон бесчинствует на базаре. Не буду ли я столь любезен, чтобы пойти туда и что-нибудь предпринять? Я не знал, что я могу сделать, но хотел посмотреть, что происхо- дит, сел верхом на пони и двинулся в путь. Я захватил ружье, ста- рый «винчестер» 44-го калибра, слишком мелкого для слона, но я полагал, что шум выстрела будет не лишним in terrorem* * * Бир- манцы останавливали меня по дороге и рассказывали о деяниях * Британское колониальное правление (англ.-хинди). ** На веки вечные (лат.). *** Для устрашения (лат.).
УБИЙСТВО СЛОНА 423 слона. Конечно, это был не дикий слон, а домашний, у которого настал «период охоты». Он был на цепи, всех домашних слонов сажают на цепь, когда приближается этот период, но ночью он сорвал цепь и убежал. Его махаут*, единственный, кто мог с ним совладать в таком состоянии, погнался за ним, но взял не то на- правление и теперь находится в двенадцати часах пути отсюда; утром же слон внезапно снова появился в городе. У бирманского населения не было оружия, и оно оказалось совершенно беспо- мощным. Слон уже раздавил чью-то бамбуковую хижину, убил корову, набросился на лоток с фруктами и все сожрал; кроме того, он встретил муниципальную повозку с мусором и, когда возница пустился наутек, опрокинул ее и злобно растоптал. Бирманец-инспектор и несколько констеблей-индейцев жда- ли меня в том месте, где видели слона. Это был бедный квартал, лабиринт жалких бамбуковых хижин, крытых пальмовыми лис- тьями и полого взбегающих по склону горы. Помню, стояло об- лачное, душное утро в начале сезона дождей. Мы начали опра- шивать людей, пытаясь выяснить, куда двинулся слон, и, как все- гда в таких случаях, не получили четкой информации. На Восто- ке так бывает всегда; история издали кажется вполне ясной, но чем ближе вы подбираетесь к месту событий, тем более смутной она становится. Одни говорили, что он двинулся в одном направ- лении, другие — в другом, а некоторые уверяли, что ни о каком слоне вообще не слышали. Я уже почти уверился, что вся эта ис- тория — сплошная выдумка, когда мы услышали крики непода- леку. Кто-то громко кричал: «Дети, марш отсюда! Уходите сию минуту!» — и старая женщина с хлыстом в руке выбежала из-за угла хижины, прогоняя стайку голопузых детишек. За ней высы- пали еще женщины, они визжали и кричали; очевидно, было не- что такое, чего дети не должны видеть. Я обошел хижину и уви- дел на земле мертвого. Индиец с юга, темнокожий кули, почти нагой, умерший совсем недавно. Люди рассказали, что на него из-за угла хижины внезапно напал слон, схватил его своим хобо- том, наступил ему на спину и вдавил в землю. Стоял сезон дож- дей, земля размякла, и его лицо прорыло канаву в фут глубиной и в несколько ярдов длиной. Он лежал на животе, разбросав руки, откинув набок голову. Лицо его покрывала глина, глаза были * Погонщик слонов (хинди).
424 Джордж Оруэлл широко открыты, зубы оскалены в ужасной агонии. (Кстати, ни- когда не говорите мне, что мертвые выглядят умиротворенно. Большинство мертвых, которых я видел, имели ужасный вид.) Ступня громадного животного содрала кожу с его спины, ну точ- но шкурку с кролика. Как только я увидел погибшего, я послал ординарца в дом моего друга, жившего неподалеку, за ружьем для охоты на слонов. Я также избавился от пони, чтобы бедное жи- вотное не обезумело от страха и не сбросило меня на землю, по- чуяв слона. Ординарец появился через несколько минут, неся ружье и пять патронов, а тем временем подошли бирманцы и сказали, что слон в рисовых полях неподалеку, в нескольких сотнях ярдов отсюда. Когда я зашагал в том направлении, наверное, все жите- ли высыпали из домов и двинулись за мной следом. Они увидели ружье и возбужденно кричали, что я собираюсь убить слона. Они не проявляли особого интереса к слону, когда он крушил их дома, но теперь, когда его собирались убить, все стало иначе. Для них это служило развлечением, как это было бы и для английской толпы; кроме того, они рассчитывали на мясо. Все это выводило меня из себя. Мне не хотелось убивать слона — я послал за ружь- ем прежде всего для самозащиты, — да к тому же, когда за вами следует толпа, это действует на нервы. Я спустился по склону горы и выглядел, да и чувствовал, себя идиотом: с ружьем за плечами и все прибывающей толпой, едва не наступающей мне на пятки. Внизу, когда хижины остались позади, была щебеночная дорога, а за ней топкие рисовые поля, еще не вспаханные, но вязкие от первых дождей и поросшие кое-где жесткой травой. Слон стоял ярдах в восьми от дороги, повернувшись к нам левым боком. Он не обратил на приближающуюся толпу ни малейшего внимания. Он выдирал траву пучками, ударял ее о колено, чтобы отряхнуть землю, и отправлял себе в пасть. Я остановился на дороге. Увидев слона, я совершенно четко осознал, что мне не надо его убивать. Застрелить рабочего слона — дело серьезное; это все равно что разрушить громадную, дорого- стоящую машину, и, конечно, этого не следует делать без край- ней необходимости. На расстоянии слон, мирно жевавший тра- ву, выглядел не опаснее коровы. Я подумал тогда и думаю теперь, что его позыв к охоте уже проходил; он будет бродить, не причи-
УБИЙСТВО СЛОНА 425 пяя никому вреда, пока не вернется махаут и не поймает его. Да и не хотел я его убивать. Я решил, что буду следить за ним некото- рое время, дабы убедиться, что он снова не обезумел, а потом от- правлюсь домой. Но в этот момент я оглянулся и посмотрел на толпу, шедшую за мной. Толпа была громадная, как минимум две тысячи чело- век, и все прибывала. Она запрудила дорогу на большом расстоя- нии в обе стороны. Я смотрел на море желтых лиц над яркими одеждами — лиц счастливых, возбужденных потехой, уверенных, что слон будет убит. Они следили за мной, как за фокусником, который должен показать им фокус. Они меня не любили. Но с ружьем в руках я удостоился их пристального внимания. И вдруг я понял, что мне все-таки придется убить слона. От меня этого ждали, и я был обязан это сделать; я чувствовал, как две тысячи воль неудержимо подталкивают меня вперед. И в этот момент, когда я стоял с ружьем в руках, я впервые осознал всю тщету и бессмысленность правления белого человека на Востоке. Вот я, белый с ружьем, стою перед безоружной толпой туземцев — вро- де бы главное действующее лицо драмы, но в действительности я был не более чем глупой марионеткой, которой управляет так и сяк воля желтых лиц за моей спиной. Я понял тогда, что, когда белый человек становится тираном, он уничтожает свою свобо- ду. Он превращается в пустую, податливую куклу, условную фи- гуру сахиба. Потому что условием его правления становится не- обходимость жить, производя впечатление на «туземцев», и в каж- дой кризисной ситуации он должен делать то, чего ждут от него «туземцы». Он носит маску, и лицо его обживает эту маску. Я должен был убить слона. Я обрек себя на это, послав за ружьем. Сахиб обязан действовать как подобает сахибу, он должен вы- глядеть решительным, во всем отдавать себе отчет и действовать определенным образом. Пройдя весь этот путь с ружьем в руке, преследуемый двухтысячной толпой, я не мог смалодушничать, ничего не сделать — нет, такое немыслимо. Толпа поднимет меня на смех. А ведь вся моя жизнь, вся жизнь любого белого на Вос- токе представляет собой нескончаемую борьбу с одной целью — не стать посмешищем. Но я не хотел убивать слона. Я смотрел, как он бьет пучками травы по колену, и была в нем какая-то добродушная сосредото-
426 Джордж Оруэлл ченность, так свойственная слонам. Мне подумалось, что застре- лить его — настоящее преступление. В том возрасте я не испыты- вал угрызений совести от убийства животных, но я никогда не убивал слона и не хотел этого делать. (Почему-то всегда труднее убивать крупное животное.) Кроме того, надо было считаться с владельцем слона. Слон стоил добрую сотню фунтов; мертвый, он будет стоить лишь столько, сколько стоят его бивни, — фунтов пять, не больше. Но действовать надо быстро. Я обратился к не- скольким многоопытным с виду бирманцам, которые были на месте, когда мы туда явились, спросил, как ведет себя слон. Все они сказали одно и то же: он не обращает ни на кого внимания, если его оставляют в покое, но может стать опасным, если подой- ти близко. Мне было совершенно ясно, что я должен делать. Я должен приблизиться к слону ярдов этак на двадцать пять и посмотреть, как он отреагирует. Если он проявит агрессивность, мне придет- ся стрелять, если не обратит на меня внимания, то вполне можно дожидаться возвращения махаута. И все же я знал, что этому не бывать. Я был неважный стрелок, а земля под ногами представ- ляла вязкую жижу, в которой будешь увязать при каждом шаге. Если слон бросится на меня и я промахнусь, у меня останется столько же шансов, как у жабы под паровым катком. Но даже тогда я думал не столько о собственной шкуре, сколько о следящих за мной желтых лицах. Потому что в тот момент, чувствуя на себе глаза толпы, я не испытывал страха в обычном смысле этого сло- ва, как если бы был один. Белый человек не должен испытывать страха на глазах «туземцев», поэтому он в общем и целом бес- страшен. Единственная мысль крутилась в моем сознании: если что-нибудь выйдет не так, эти две тысячи бирманцев увидят меня удирающим, сбитым с ног, растоптанным, как тот оскаленный труп индийца на горе, с которой мы спустились. И если такое слу- чится, то, не исключено, кое-кто из них станет смеяться. Этого не должно произойти. Есть лишь одна альтернатива. Я вложил пат- рон в магазин и лег на дороге, чтобы получше прицелиться. Толпа замерла, и глубокий, низкий, счастливый вздох людей, дождавшихся наконец минуты, когда поднимается занавес, выр- вался из бесчисленных глоток. Они дождались-таки своего раз- влечения. У меня в руках было отличное немецкое ружье с опти-
УБИЙСТВО СЛОНА 427 ческим прицелом. Тогда я не знал, что, стреляя в слона, надо це- литься в воображаемую линию, идущую от одной ушной впади- ны к другой. Я должен был поэтому — слон ведь стоял боком — целиться ему прямо в ухо; фактически я целился на несколько дюймов в сторону, полагая, что мозг находится чуть впереди. Когда я спустил курок, я не услышал выстрела и не ощутил отдачи — так бывает всегда, когда попадаешь в цель, — но услы- шал дьявольский радостный рев, исторгнутый толпой. И в то же мгновение, чересчур короткое, если вдуматься, даже для того, чтобы пуля достигла цели, со слоном произошла страшная, зага- дочная метаморфоза. Он не пошевелился и не упал, но каждая линия его тела вдруг стала не такой, какой была прежде. Он вдруг начал выглядеть каким-то прибитым, сморщившимся, невероят- но постаревшим, словно чудовищный контакт с пулей парализо- вал его, хотя и не сбил наземь. Наконец — казалось, что прошло долгое время, а минуло секунд пять, не больше, — он обмяк и рух- нул на колени. Из его рта текла слюна. Ужасающая дряхлость овладела всем его телом. Казалось, что ему много тысяч лет. Я выстрелил снова, в то же место. Он не упал и от второго выстре- ла, с невыразимой медлительностью встал на ноги и с трудом рас- прямился; ноги его подкашивались, голова падала. Я выстрелил в третий раз. Этот выстрел его доконал. Было видно, как агония сотрясла его тело и выбила последние силы из ног. Но и падая, он, казалось, попытался на мгновение подняться, потому что, ког- да подкосились задние ноги, он как будто стал возвышаться, точ- но скала, а его хобот взметнулся вверх, как дерево. Он издал труб- ный глас, в первый и единственный раз. И затем рухнул, живо- том в мою сторону, с грохотом, который, казалось, поколебал зем- лю даже там, где лежал я. Я встал. Бирманцы уже бежали мимо меня по вязкому меси- ву. Было очевидно, что слон больше не поднимется, хотя он не был мертв. Он дышал очень ритмично, затяжными, хлюпающи- ми вздохами, и его громадный бок болезненно вздымался и опа- дал. Пасть была широко открыта — мне была видна бледно-розо- вая впадина его глотки. Я ждал, когда он умрет, но дыхание его не ослабевало. Тогда я выстрелил двумя остающимися патрона- ми в то место, где, по моим расчетам, находилось его сердце. Гус- тая кровь, похожая на алый бархат, хлынула из него, и снова он
428 Джордж Оруэлл не умер. Тело его даже не вздрогнуло от выстрелов, и мучитель- ное дыхание не прерывалось. Он умирал в медленной и мучи- тельной агонии и пребывал где-то в мире, настолько от меня от- даленном, что никакая пуля не могла уже причинить ему вреда. Я понимал, что мне следует положить этому конец. Ужасно было видеть громадное лежащее животное, бессильное шевельнуться, но и не имеющее сил умереть, и не уметь его прикончить. Я по- слал за моим малым ружьем и стрелял в его сердце и в глотку без счета. Все казалось без толку. Мучительные вздохи следовали друг за другом с постоянством хода часов. Наконец я не выдержал и ушел прочь. Потом мне рассказы- вали, что он умирал еще полчаса. Бирманцы принесли ножи и корзины, пока я был на месте; мне рассказали, что они разделали тушу до костей к полудню. Потом, конечно, были нескончаемые разговоры об убийстве слона. Владелец был вне себя от гнева, но то был всего лишь ин- диец и он ничего не мог поделать. Кроме того, я с точки зрения закона поступил правильно, так как бешеных слонов следует уби- вать, как бешеных собак, тем более если владельцы не могут за ними уследить. Среди европейцев мнения разделились. Пожи- лые считали, что я прав, молодые говорили, что позорно убивать слона, растоптавшего какого-то кули, потому что слон дороже любого дрянного кули. В конце концов я был очень рад, что по- гиб кули: с юридической точки зрения это давало мне достаточ- ный повод для убийства слона. Я часто спрашивал себя, догадал- ся ли кто-нибудь, что я сделал это исключительно ради того, что- бы не выглядеть дураком. 1936
Воспоминания книготорговца Когда я работал в букинистическом магазине (том самом, что со стороны представляется маленьким раем, где обаятель- ный старый джентльмен вечно роется в кожаных фолиантах), меня больше всего поражало, как мало настоящих любителей книги. В нашем магазине были очень интересные фонды, но едва ли десять процентов наших покупателей отличали хорошую книгу от плохой. Снобы, гоняющиеся за первыми изданиями, попада- лись гораздо чаще, чем любители литературы; много было вос- точных студентов, приценивающихся к дешевым хрестоматиям, но больше всего — растерянных женщин, ищущих подарки ко дню рождения племянников. Большинство наших посетителей были из тех, что досаждают везде; но книжные магазины для них особенно привлекательны. Например, славная старая леди, которой «нужна книга для инва- лида» (кстати, очень распространенная просьба), или другая по- чтенная леди, которая прочитала «такую замечательную книгу» в 1897 году и спрашивает, не можем ли мы ее достать. К несча- стью, она не помнит ни названия, ни автора, ни содержания, но вспоминает, что у книги был красный переплет. Есть еще два хо- рошо известных типа людей, тиранящих каждый букинистиче- ский магазин. Один — опустившийся старик, пахнущий заплес- невелыми сухарями, который приходит ежедневно, порой по не- сколько раз в день и пытается продать вам никому не нужные книги. Другой заказывает огромное количество книг, за которые не имеет ни малейшего намерения платить. В нашем магазине
430 Джордж Оруэлл ничего не продавалось в кредит, но мы могли откладывать книги или заказывать их для людей, которые обязывались их вернуть. Почти половина тех, кто заказывал у нас книги, никогда за ними не приходила. Сначала это поражало меня. Зачем они это дела- ли? Они приходили, заказывали редкие, дорогие книги, напоми- нали нам о них несколько раз и потом исчезали навсегда. Многие из них, конечно, были чистыми параноиками. Они говорили о себе в выспреннем тоне и рассказывали самые трогательные истории о том, как они вышли из дому без денег, — истории, в которые они, по-моему, верили сами. В таких городах, как Лондон, всегда много полусумасшедших, слоняющихся по улицам; их словно притягивает к книжным магазинам — одному из немногих мест, где можно долго пробыть бесплатно. Со временем научаешься узнавать таких людей с первого взгляда. За их выспренними ре- чами проглядывает что-то убогое и растерянное. Очень часто, когда приходил очевидный параноик, мы убирали с полок книги, которые он требовал, и ставили их на место, когда он уходил. Я заметил, что никто из них не пытался унести книги не заплатив; им достаточно было заказать, чтобы почувствовать себя плате- жеспособными людьми. Как и большинство букинистических магазинов, мы делали разную побочную работу. Мы продавали подержанные пишущие машинки или, например, марки — я имею в виду использован- ные марки. Собиратели марок — это странное, молчаливое племя всех возрастов, но только мужского пола: очевидно, женщины не видят особой прелести в заполнении альбомов клейкими кусоч- ками разноцветной бумаги. Мы продавали также шестипенсовые гороскопы, составленные неким субъектом, который уверял, что ему удалось предсказать землетрясение в Японии. Они были в запечатанных конвертах, ни один из них я ни разу не распечатал. Покупатели часто рассказывали, какими «правильными» оказа- лись их гороскопы (разумеется, гороскоп «прав», если он гово- рит, ч^о вы очень привлекательны для противоположного пола, а главный ваш недостаток — щедрость). Мы делали хороший биз- нес на детских книгах, особенно на «распродажах». Современные детские книги ужасны, особенно в массе. Лично я скорее дал бы ребенку Петрония Арбитра, чем «Питера Пэна», но даже Барри кажется мужественным и цельным по сравнению с его поздней-
ВОСПОМИНАНИЯ КНИГОТОРГОВЦА 431 шими имитаторами. Под Рождество мы проводили десять лихора- дочных дней, рассылая рождественские открытки и календари — это дело утомительное, но в конечном счете прибыльное. Это дало мне возможность познакомиться с грубым цинизмом, с которым экс- плуатировались христианские чувства. Фирмы, производящие рождественские открытки, присылали нам свои каталоги еще в июне. В моей памяти застряла одна строчка из накладной кви- танции: «Две дюжины Иисуса-младенца с кроликами». Но главным нашим побочным промыслом была библиотека — обычная библиотека, из тех, что «ни пенни в залог», в пять-шесть сотен томов исключительно художественной литературы. К та- ким библиотекам неравнодушны книжные воры. Нет ничего про- ще, как украсть в одной библиотеке книгу за два пенса и, стерев цену, продать ее в другой за шиллинг. Тем не менее книжные про- давцы считают, что выгоднее лишиться части книг (у нас уноси- ли около дюжины в месяц), чем отпугнуть клиентов требовани- ем залога. Наш магазин был расположен на границе Хэмпстеда и Кэм- ден-тауна и посещался кем угодно: от баронетов до автобусных кондукторов. Читатели нашей библиотеки, возможно, были сре- зом читающей публики Лондона. Поэтому небезынтересно, кто был самым «востребуемым» автором нашей библиотеки. При- стли? Хемингуэй? Уолпол? Вудхауз? Нет! Этель М. Делл — на первом, Уорвик Дипинг — на втором и Джеффри Фарнол на тре- тьем месте. Романы Делл читали, конечно, только женщины, но женщины всех типов и возрастов, а не только тоскующие старые девы и толстые вдовы табачных киоскеров, как принято считать. Невер- но, что мужчины вообще не читают романов, но есть тип романа, который они избегают. Так называемый средний роман — то есть обычный, плохо-хороший, разбавленный Голсуорси, ставший нормой английского романа, — кажется, существует только для женщин. Мужчины читают или солидные романы, или детекти- вы. Но потребляют они детективы в чудовищном количестве. Один из наших читателей поглощал четыре-пять детективов в неделю в течение года только в нашей библиотеке (он брал их и в другой!). Больше всего меня удивляло, что он никогда не пере- читывал книг. Весь этот внушительный поток макулатуры (про- читанные им за год страницы, я думаю, могли покрыть собой три
432 Джордж Оруэлл четверти акра) навсегда оседал в его памяти. Не запоминая ни названий, ни авторов, он, едва взглянув на книгу, определял, про- читана ли она. В библиотеке вы познаете реальные вкусы людей, а не их вку- совые претензии и удивляетесь полному забвению классических английских романистов. Совершенно бесполезно держать в обык- новенной библиотеке Диккенса, Теккерея, Джейн Остин, Трол- лопа и т.п. — их никто не возьмет. Едва открыв роман девятнад- цатого века, люди говорят: «О, это старье\» — и немедленно зак- рывают его. Однако продать Диккенса и Шекспира почти всегда нетрудно. Диккенс — один из тех авторов, которого люди всегда «собираются прочитать» и о котором, как о Библии, имеют неко- торое представление. Они знают понаслышке, что Билл Сикс был вор-взломщик и что мистер Микобер был лысым, так же как они знают понаслышке, что Моисей был найден в камышовой корзи- не и что он закрыл свое лицо, чтобы не смотреть на Бога... Другая бросающаяся в глаза вещь — растущая непопулярность амери- канских книг. И еще одна — издатели испытывают ее последствия каждые два-три года — непопулярность коротких рассказов. Люди, приходящие в библиотеку, обычно начинают со слов: «Только не короткий рассказ» или, как говорил один наш немец- кий завсегдатай, «Я не желаю читать маленькие рассказы!». Если вы поинтересуетесь почему, вам ответят, что утомительно каж- дый раз знакомиться с новыми персонажами, а вот когда «вой- дешь» в роман в первой главе, дальше уже все знакомо. Я все же думаю, что здесь скорее виноваты писатели, чем читатели. Мно- гие современные рассказы, английские и американские, более безжизненны и тусклы, чем романы. Настоящие рассказы доста- точно популярны — рассказы Д. Лоуренса читаются так же, как его романы. Хотел ли бы я быть профессиональным продавцом книг? В конечном счете — несмотря на доброту моего хозяина и счастли- вые дни, которые я провел там, — нет. Достаточный и разумно используемый капитал дает возмож- ность образованному человеку обойтись без этого. Тем не менее туда идут в поисках «редких» книг. Научиться этому делу неслож- но, а если вы что-то знаете о содержании книг, то это сразу обес- печивает успех. (Большинство продавцов книг не знают. Это легко
ВОСПОМИНАНИЯ КНИГОТОРГОВЦА 433 обнаружить, посмотрев их заказы. Если вы не встретите там «Упа- док и разрушение» Босуэлла, то уж обязательно встретите «Мель- ницу на Флоссе» Т. Элиота.) К тому же это гуманная профессия, которую можно вульгаризировать только до определенной сте- пени. Синдикаты никогда не смогут вытеснить маленького неза- висимого книготорговца, как они вытеснили бакалейщика и мо- лочника. Но рабочий день там очень долог: я был там занят толь- ко часть дня, но мой хозяин работал 70 часов в неделю, не считая постоянных поездок за книгами. Это нездоровая работа: как пра- вило, в книжном магазине холодно, потому что в тепле окна за- потевают, а окна — это витрина. К тому же ни один предмет не собирает столько ядовитой пыли, как книги, и нигде так охотно не умирают мухи, как на книжных корешках. Но главное, из-за чего я не выбрал профессию книжного продавца, — то, что имен- но там я перестал любить книги. Обманывая покупателей, про- давец переносит на книги связанные с этим неприятные ощуще- ния; еще острее они оттого, что приходится постоянно протирать книги и переставлять их с места на место. Когда-то я действи- тельно любил книги — любил их вид, их запах, прикосновение к ним, особенно если они были старше полувека. Не было большей радости, чем купить кучу книг за шиллинг на деревенском аук- ционе. Есть особая прелесть в потрепанных неожиданных наход- ках этой коллекции: забытые поэты восемнадцатого века; газеты прошлых лет; разрозненные тома забытых романов; подшивки женских журналов «шестидесятых». Для случайного чтения — например, в ванне, или поздно ночью, когда вы так устали, что не можете уснуть, или в случайно выпавшие четверть часа перед ленчем — нет ничего лучше последнего номера «Газеты для де- вочек». Но с тех пор как я стал работать в книжном магазине, я перестал покупать книги. Когда их видишь постоянно, массой в пять — десять тысяч томов, книги утомляют и даже слегка на- доедают. Теперь я покупаю их по одной, от случая к случаю, и это всегда книга, которую я хочу прочитать и не могу ни у кого за- нять. И я никогда не покупаю старья. Сладостный запах ветхой бумаги потерял для меня свое очарование. В моем сознании он слишком близко связан с параноидальными посетителями и мерт- выми мухами. 1936
Мысли в пути Читая блистательную и гнетущую книгу Малькольма Магге- риджа «Тридцатые», я вспомнил, как однажды жестоко обо- шелся с осой. Она ела джем с блюдечка, а я ножом разрубил ее пополам. Не обратив на это внимания, она продолжала пировать, и сладкая струйка сочилась из ее рассеченного брюшка. Но вот она собралась взлететь, и только тут ей стал понятен весь ужас ее положения. То же самое происходит с современным человеком. Ему отсекли душу, а он долго — пожалуй, лет двадцать — этого просто не замечал. Отсечь душу было совершенно необходимо. Было необходи- мо, чтобы человек отказался от религии в той форме, которая ее прежде отличала. Уже к девятнадцатому веку религия, по сути, стала ложью, помогавшей богатым оставаться богатыми, а бед- ных держать бедными. Пусть бедные довольствуются своей бед- ностью, ибо им воздастся за гробом, где ждет их райская жизнь, изображавшаяся так, что выходил наполовину ботанический сад Кью-гарденз, наполовину ювелирная лавка. Все мы дети Божии, только я получаю десять тысяч в год, а ты два фунта в неделю. Такой вот или сходной ложью насквозь пронизывалась жизнь в капиталистическом обществе, и ложь эту подобало выкорчевать без остатка. Оттого и наступил долгий период, когда едва ли не каждый думающий человек становился в каком-то смысле бунтарем, а часто безрассудным бунтарем. Литература преимущественно вдохновлялась протестом и разрушением. Гиббон, Вольтер, Рус- © Перевод. А. Зверев, 2003.
МЫСЛИ В ПУТИ 435 со, Шелли, Байрон, Диккенс, Стендаль, Сэмюэл Батлер, Ибсен, Золя, Флобер, Шоу, Джойс — в том или ином отношении все они изничтожают, подрывают, саботируют. Два столетия мы тем од- ним и занимались, что подпиливали да подпиливали сук, на ко- тором сидим. И вот с внезапностью, мало кем предвиденной, наши старания увенчались успехом — сук рухнул, а с ним и мы сами. К несчастью, вышло маленькое недоразумение. Внизу оказалась не мурава, усыпанная лепестками роз, а выгребная яма, затянутая колючей проволокой. Впечатление такое, словно за какой-то десяток лет мы отка- тились ко временам каменного века. Вдруг ожили человеческие типы, казалось бы, вымершие давным-давно: пляшущий дервиш, и разбойничий атаман, и Великий Инквизитор, — причем сегод- ня они отнюдь не пациенты психиатрической лечебницы, а влас- тители мира. Видимо, нельзя жить, полагаясь исключительно на могущество машин и на обобществленную экономику. Сами по себе они только помогают воцариться кошмару, в котором мы принуждены существовать, — этим бесконечным войнам и бес- конечным лишениям из-за войн, и колючей проволоке, за кото- рой оказались народы, обреченные на рабский труд, и лагерным баракам, куда гонят толпы исходящих криком женщин, и подва- лам, где палачи расстреливают выстрелами в затылок, не слыш- ными через обитые пробкой стены. Ампутация души — это, надо полагать, не просто хирургическая операция вроде удаления ап- пендикса. Такие раны имеют свойство гноиться. Смысл книги Маггериджа поясняют два места из Екклесиас- та: «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, — все суета!»; «Бой- ся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом все для чело- века». Теперь смысл этот стал очень близок многим, кто всего не- сколько лет назад высмеивал его. Мы существуем среди кошма- ра именно по той причине, что пытались создать земной рай. Мы верили в «прогресс», в то, что нами под силу руководить простым смертным, воздавали кесарям Богово — примерно так принима- ются рассуждать. Сам Маггеридж, увы, тоже не дает повода допустить, что он верит в Бога. По крайней мере исчезновение этой веры в челове- ке для него, очевидно, аксиома. Тут он, не приходится сомневать- ся, прав, а если считать действенными только санкции, исходя-
436 Джордж Оруэлл щие свыше, ясно, что из этого следует. Нет иной мудрости, кроме страха перед Богом, однако никто не страшится Бога, а значит, никакой мудрости не существует. Человеческая история заклю- чается лишь в подъемах и крушениях материальных цивилиза- ций — одна вавилонская башня вслед другой. А если так, можно с уверенностью представить, что нас ждет. Войны и снова войны, революции и контрреволюции, гитлеры и сверхгитлеры — вниз, вниз, в пропасть, куда страшно заглянуть, хотя, подозреваю, Маг- геридж зачарован такой перспективой. Прошло уж лет тридцать с той поры, как Хиллэр Беллок в своей книге «Государство рабов» на удивление точно предсказал происходящее в наши дни. К сожалению, ему нечего было пред- ложить в качестве противоядия. У него все свелось к тому, что вместо рабства необходимо вернуться к мелкой собственности, хотя ясно, что такого возвращения не будет и что оно невозмож- но. Сегодня практически нет альтернативы коллективистскому обществу. Вопрос лишь в том, будет ли оно держаться силами добровольного сотрудничества или силой пулеметов. Решитель- но ничего не вышло из идеи Царства Божьего на земле. Как оно прежде мыслилось, но, впрочем, еще и до того, как явился Гит- лер, стало понятно, насколько далека эта идея от реального буду- щего, которое нас ожидает. То, к чему мы идем сейчас, имеет бо- лее всего сходства с испанской инквизицией; может, будет и еще хуже — ведь в нашем мире плюс ко всему есть радио, есть тайная полиция. Шанс избежать такого будущего ничтожен, если мы не восстановим доверие к идеалу человеческого братства, значимо- му и без размышлений о «грядущей жизни». Эти размышления и побуждают неискушенных людей вроде настоятеля Кентерберий- ского собора всерьез верить, будто Советская Россия явила обра- зец истинного христианства. Разумеется, они пали жертвами про- паганды, однако исповедуемый марксистами «реализм» тоже не оправдался, какими бы материальными достижениями он ни рас- полагал. Получается, что нет альтернативы, помимо той, от кото- рой нас так заботливо предостерегают Маггеридж, Ф.А. Фойгт и думающие в сходном духе: эта альтернатива — столько раз осме- янное Царство земное, иными словами, общество, в котором люди,
МЫСЛИ В ПУТИ 437 памятуя, что они смертны, стремятся относиться друг к другу как братья. Значит, у них должен быть общий отец. И поэтому часто го- ворят, что ощущения братства у людей не будет, пока их не спло- тит вера в Бога. На это можно ответить, что большинство из них полуосознанно уже прониклись таким ощущением. Человек — не особь, он лишь клеточка вечносущего организма, и смутно он это осознает. Иначе не объяснить, отчего человек готов погибнуть в бою. Нелепо утверждать, что он так поступает исключительно по принуждению. Если бы принуждать приходилось целые армии, невозможной сделалась бы любая война. Люди погибают, сража- ясь из-за абстракций, именуемых честью, долгом, патриотизмом и т.д., — разумеется, не в охотку, но, во всяком случае, по соб- ственному выбору. Означает это лишь одно: они отдают себе отчет в существова- нии какой-то живой связи, которая важнее, нежели они сами, и простирается как в будущее, так и в прошлое, давая им чувство бессмертия, коль скоро они ее ощутили. «Погибших нет, коль Англия жива» — звучит высокопарной болтовней, но замените слово «Англия» любым другим по вашему предпочтению, и вы убедитесь, что тут схвачен один из главных стимулов человече- ского поведения. Люди жертвуют жизнью во имя тех или иных сообществ — ради нации, народа, единоверцев, класса — и пости- гают, что перестали быть личностями, лишь в тот самый момент, как засвистят пули. Чувствуй они хоть немного глубже, и эта пре- данность сообществу стала бы преданностью самому человече- ству, которое вовсе не абстракция. «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли был превосходным шаржем, запечатлевшим гедонистическую утопию, которая ка- залась достижимой, заставляя людей столь охотно обманывать- ся собственной убежденностью, будто Царство Божие тем или иным способом должно сделаться реальностью на Земле. Но нам надлежит оставаться детьми Божиими, даже если Бог из молит- венников более не существует. Иной раз это постигали даже те, кто старался динамитом взор- вать нашу цивилизацию. Знаменитое высказывание Маркса, что «религия есть опиум народа», как правило, вырывают из контек-
438 Джордж Оруэлл ста, придавая ему существенно иной, нежели вкладывал в него автор, смысл, хотя подмена едва заметна. Маркс — по крайней мере в той работе, откуда эта фраза цитируется, — не утверждал, что религия есть наркотик, распространяемый свыше; он утвер- ждал, что религию создают сами люди, удовлетворяя свойствен- ную им потребность, насущность которой он не отрицал. «Рели- гия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира... Религия есть опиум народа». Разве тут сказано не о том, что чело- веку невозможно жить хлебом единым, что одной ненависти не- достаточно, что мир, достойный людского рода, не может дер- жаться «реализмом» и силой пулеметов? Если бы Маркс пред- видел, как велико окажется его интеллектуальное влияние, воз- можно, то же самое он сказал бы еще не раз и еще яснее. 1940
Литература и тоталитаризм Начиная свое первое выступление, я говорил, что наше время не назовешь веком критики. Это эпоха причастности, а не отстраненности, и поэтому стало так трудно признать литератур- ные достоинства за книгой, содержащей мысли, с которыми вы не согласны. В литературу хлынула политика в самом широком смысле этого слова, она захватила литературу так, как при нор- мальных условиях не бывает, — вот отчего мы теперь столь обо- стренно чувствуем разлад между индивидуальным и общим, хотя он наблюдался всегда. Стоит только задуматься, до чего сложно сегодняшнему критику сохранить честную беспристрастность, и станет понятно, какие именно опасности ожидают литературу в самом близком будущем. Время, в которое мы живем, угрожает покончить с независи- мой личностью, или, вернее, с иллюзиями, будто она независима. Меж тем, толкуя о литературе, а уж тем паче о критике, мы, не задумываясь, исходим из того, что личность вполне независима. Вся современная европейская литература — то есть та, которая создавалась последние четыре века, — стоит на принципах чест- ности, или, если хотите, на шекспировской максиме: «Своей при- роде верен будь». Первое наше требование к писателю — не лгать, писать то, что он действительно думает и чувствует. Худшее, что можно сказать о произведении искусства, — оно фальшиво. К кри- тике это относится даже больше, чем непосредственно к литера- туре, где не так уж досаждает некое позерство, манерничанье, даже откровенное лукавство, если только писатель не лжет в самом © Перевод. А. Зверев, 2003.
440 Джордж Оруэлл главном. Современная литература по самому своему существу — творение личности. Либо она правдиво передает мысли и чувства личности, либо же ничего не стоит. Как я уже сказал, это для нас само собой разумеется, но едва стоит нам это произнести, как осознаешь, какая над литературой нависла угроза. Ведь мы живем в эпоху тоталитарных государств, которые не предоставляют, а возможно, и не способны предоста- вить личности никакой свободы. Упомянув о тоталитаризме, сра- зу вспоминают Германию, Россию, Италию, но, думаю, надо быть готовым к тому, что это явление сделается всемирным. Очевид- но, что времена свободного капитализма идут к концу, и то в од- ной стране, то в другой он сменяется централизованной эконо- микой, которую можно характеризовать как социализм или как государственный капитализм — выбор за вами. А значит, иссяка- ет и экономическая свобода личности, то есть в большой степени подрывается ее свобода поступать как ей хочется, свободно вы- бирая себе профессию, свободно передвигаясь в любом направ- лении по всей планете. До недавней поры мы еще не предвидели последствий подобных перемен. Никто не понимал как следует, что исчезновение экономической свободы скажется на свободе интеллектуальной. Социализм обычно представляли себе как некую либеральную систему, одухотворенную высокой моралью. Государство возьмет на себя заботы о вашем экономическом бла- годенствии, освободив от страха перед нищетой, безработицей и т.д., но ему не будет никакой необходимости вмешиваться в вашу частную интеллектуальную жизнь. Искусство будет процветать точно так же, как в эпоху либерального капитализма, и даже еще нагляднее, поскольку художник более не будет испытывать эко- номического принуждения. Опыт заставляет нас признать, что эти представления пошли прахом. Тоталитаризм посягнул на свободу мысли так, как ни- когда прежде не могли и вообразить. Важно отдавать себе отчет в том, что его контроль над мыслью преследует цели не только за- претительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется вы- ражать — даже допускать — определенные мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создается идеология, которая долж- на быть принята личностью, норовят управлять ее эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько воз-
ЛИТЕРАТУРА И ТОТАЛИТАРИЗМ 441 можно, от внешнего мира, чтобы замкнуть ее в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государ- ство обязательно старается контролировать мысли и чувства сво- их подданных по меньшей мере столь же действенно, как контро- лирует их поступки. Вопрос, приобретающий для нас важность, состоит в том, спо- собна ли выжить литература в такой атмосфере. Думаю, ответ должен быть краток и точен: нет. Если тоталитаризм станет явле- нием всемирным и перманентным, литература, какой мы ее зна- ли, перестанет существовать. И не надо (хотя поначалу это ка- жется допустимым) утверждать, будто кончится всего лишь ли- тература определенного рода, та, что создана Европой после Ре- нессанса. Есть несколько коренных различий между тоталитаризмом и всеми ортодоксальными системами прошлого, европейскими, равно как восточными. Главное из них то, что эти системы не ме- нялись, а если менялись, то медленно. В средневековой Европе церковь указывала, во что веровать, но хотя бы позволяла дер- жаться одних и тех же верований от рождения до смерти. Она не требовала, чтобы сегодня верили в одно, завтра в другое. И сегод- ня дело обстоит так же для приверженца любой ортодоксальной церкви: христианской, индуистской, буддистской, магометанской. В каком-то отношении круг его мыслей заведомо ограничен, но этого круга он держится всю свою жизнь. А на его чувства никто не посягает. Тоталитаризм означает прямо противоположное. Особенность тоталитарного государства та, что, контролируя мысль, оно не фик- сирует ее на чем-то одном. Выдвигаются догмы, не подлежащие об- суждению, однако изменяемые со дня на день. Догмы нужны, по- скольку нужно абсолютное повиновение подданных. Однако не- возможно обойтись без коррективов, диктуемых потребностями политики власть предержащих. Объявив себя непогрешимым, то- талитарное государство вместе с тем отбрасывает само понятие объективной истины. Вот очевидный, самый простой пример: до сен- тября 1939 года каждому немцу вменялось в обязанность испыты- вать к русскому большевизму отвращение и ужас, после сентября 1939 года — восторг и страстное сочувствие. Если между Россией и Германией начнется война, а это весьма вероятно в ближайшие не-
442 Джордж Оруэлл сколько лет, с неизбежностью вновь произойдет крутая перемена. Чувства немца, его любовь, его ненависть при необходимости долж- ны моментально обращаться в свою противоположность. Вряд ли есть надобность указывать, чем это чревато для литературы. Ведь творчество — прежде всего чувство, а чувства нельзя вечно контро- лировать извне. Легко определять отвечающие данному моменту установки, однако литература, имеющая хоть какую-то ценность, возможна лишь при условии, что пишущий ощущает истинность того, что он пишет; если этого нет, исчезнет творческий инстинкт. Весь накопленный опыт свидетельствует, что резкие эмоциональ- ные переоценки, каких тоталитаризм требует от своих привержен- цев, психологически невозможны, и вот прежде всего по этой при- чине я полагаю, что конец литературы, какой мы ее знали, неизбежен, если тоталитаризм установится повсюду в мире. Так ведь до сих пор и происходило там, где он возобладал. В Италии литература изуродо- вана, а в Германии ее почти нет. Основное литературное занятие на- цистов состоит в сжигании книг. Даже в России так и не свершилось одно время ожидавшееся нами возрождение литературы, видные рус- ские писатели кончают с собой, исчезают в тюрьмах — обозначилась эта тенденция весьма определенно. Я сказал, что либеральный капитализм с очевидностью идет к своему концу, а отсюда могут сделать вывод, что, на мой взгляд, обре- ченной оказывается и свобода мысли. Но я не думаю, что это дей- ствительно так, и в заключение просто хочу выразить свою веру в спо- собность литературы устоять там, где корни либерального мышле- ния особенно прочны, — в немилитаристских государствах, в Запад- ной Европе, Северной и Южной Америке, Индии, Китае. Я верю — пусть это слепая вера, не больше, — что такие государства, тоже с неизбежностью придя к обобществленной экономике, сумеют со- здать социализм в нетоталитарной форме, позволяющей личности и с исчезновением экономической свободы сохранить свободу мыс- ли. Как ни поворачивай, это единственная надежда, оставшаяся тем, кому дороги судьбы литературы. Каждый, кто понимает ее значе- ние, каждый, кто ясно видит главенствующую роль, которая при- надлежит ей в истории человечества, должен сознавать и жизнен- ную необходимость противодействия тоталитаризму, навязывают ли его нам извне или изнутри. 1941
Уэллс, Гитлер и Всемирное государство . | марте или апреле, утверждают любители пророчеств, по Ан- глии будет нанесен сокрушительный удар... Трудно ска- зать, каким способом Гитлер намерен его нанести. Его ослаблен- ные и распыленные военные части в настоящее время, по-види- мому, не намного превосходят силы итальянцев, перед тем как их проверили делом в Греции и в Африке». «Воздушное могущество немцев почти иссякло. Их авиация не отвечает современному уровню, а лучшие летчики либо по- гибли, либо вымотались и утратили боевой дух». «В 1914 году за Гогенцоллернами была лучшая армия в мире. А за этим крикливым берлинским пигмеем нет ничего, с ней со- поставимого... И все равно наши военные «эксперты» твердят об ожидаемом наступлении, хотя это только фантом. Им грезится, будто немецкие войска великолепно оснащены и безупречно вы- учены. То нам говорят, что будет осуществлен решающий «удар» через Испанию и Северную Африку, то рассуждают о броске че- рез Балканы, о наступлении от Дуная к Анкаре и дальше — на Персию, на Индию, — то об «уничтожении» России, то о «лави- не», которая обрушится на Италию через перевал Бреннер. Про- ходит неделя за неделей, а фантом все остается фантомом, и ни одно из этих предсказаний не сбывается — по очень простой при- чине. А причина та, что ничего этого немцы осуществить не мо- гут. Их пушки, их снаряжение слишком несовершенны, да и то, что у них было, большей частью бессмысленно потеряно из-за глупых попыток Гитлера вторгнуться на Британские острова. А © Перевод. А. Зверев, 2003.
444 Джордж Оруэлл вся их примитивная выучка наспех идет прахом, едва появи- лось понимание, что блицкриг провалился и что война — дело долгое». Приведенные цитаты заимствованы не из кавалерийского журнала, а из серии газетных статей Герберта Уэллса, написан- ных в начале этого года, а теперь изданных книгой под заглавием «Путеводитель по новому миру». С тех пор как они были напеча- таны, немецкая армия оккупировала Балканы и снова заняла Киренаику, она может, как только сочтет это целесообразным, двинуться и через Турцию, и через Испанию, она вторглась в Россию. Чем закончится эта последняя ее кампания, сказать не берусь, но все-таки замечу, что германский Генеральный штаб, чьи расчеты следует принимать всерьез, не начал бы операцию без твердой уверенности, что ее можно успешно завершить меся- ца за три. Вот так обстоит дело с немецкой армией, которой всего лишь пугают, не сообразив, как плохо она оснащена, как ослабе- ла боевым духом и пр. А что может Уэллс противопоставить «крикливому берлин- скому пигмею»? Лишь обычное пустословие насчет Всемирного государства да еще декларацию Сэнки, которая представляет со- бой попытку определить основные права человека, сопровожда- ясь антивоенными высказываниями. За вычетом того, что Уэлл- са ныне особенно заботит, чтобы мир договорился о контроле над военными операциями в воздухе, это все те же самые мысли, ко- торые он вот уже лет сорок непрерывно преподносит с видом про- поведника, возмущенного глупостью слушателей, — подумать только, они не способны усвоить столь очевидные истины! Но много ли проку утверждать, что необходим международ- ный контроль над военными действиями в воздухе? Весь вопрос в том, как его добиться. Какой смысл разъяснять, до чего жела- тельно было бы Всемирное государство? Главное, что ни одна из пяти крупнейших военных держав не допускает и мысли о по- добном единении. Всякий разумный человек и прежде в основ- ном соглашался с идеями Уэллса; но, на беду, власть не принад- лежит разумным людям, и сами они слишком часто не выказыва- ют готовности приносить себя в жертву. Гитлер — сумасшедший и преступник, однако же у Гитлера армия в миллионы солдат, у него тысячи самолетов и десятки тысяч танков. Ради его целей
УЭЛЛС, ГИТЛЕР И ВСЕМИРНОЕ ГОСУДАРСТВО 445 великий народ охотно пошел на то, чтобы пять лет работать с превышением сил, а вслед за тем еще два года воевать, тогда как ради разумных и в общем-то гедонистических взглядов, излагае- мых Уэллсом, вряд ли кто-то согласится пролить хоть каплю кро- ви. И, прежде чем заводить речь о переустройстве жизни, даже просто о мире, надо покончить с Гитлером, а для этого потребует- ся пробуждение энергии, которая не обязательно будет столь же слепой, как у нацистов, однако не исключено, что она окажется столь же неприемлемой для «просвещенных» гедонистов. Что позволило Англии устоять в последний год? Отчасти, бесспорно, некое смутное представление о лучшем будущем, но прежде все- го атавистическое чувство патриотизма, врожденное у тех, чей родной язык английский, — ощущение, что они превосходят всех остальных. Двадцать предвоенных лет главная цель английских левых интеллигентов состояла в том, чтобы подавить это ощуще- ние, и, если бы им удалось добиться своего, мы бы уже видели сейчас эсэсовские патрули на улицах Лондона. А отчего русские с такой яростью сопротивляются немецкому вторжению? Отчас- ти, видимо, их одушевляет еще не до конца забытый идеал соци- алистической утопии, но прежде всего — необходимость защи- щать Святую Русь («священную землю отечества» и т.п.), о кото- рой теперь вспомнил и говорит почти этими именно словами Ста- лин. Энергия, действительно делающая мир тем, что он есть, порождается чувствами — национальной гордости, преклонени- ем перед вождем, религиозной верой, воинственным пылом, сло- вом, эмоциями, от которых либерально настроенные интеллиген- ты отмахиваются бездумно, как от пережитка, искоренив этот пережиток в самих себе настолько, что ими утрачена всякая спо- собность к действию. Те, кто называет Гитлера Антихристом или, наоборот, святым, ближе к истине, нежели интеллектуалы, десять кошмарных лет утверждавшие, что это просто паяц из комической оперы, о кото- ром нечего всерьез говорить. На поверку подобные настроения свидетельствуют лишь об изоляции, ставшей состоянием англий- ской жизни. Книжный клуб левых, по существу, порождение Скотленд-Ярда, точно так же как Союз обета мира — порожде- ние военного флота. Одной из примет последнего десятилетия стал статус серьезной литературы, который приобрела «полити-
446 Джордж Оруэлл ческая книга» — некий расширенный памфлет, сочетающий све- дения по истории с критическими высказываниями о политике. Но даже самые заметные авторы таких книг — Троцкий, Рауш- нинг, Розенберг, Силоне, Боркенау, Кёстлер и другие — не были англичанами, и, кроме того, почти все они были отступниками, то есть отреклись от экстремизма партий, к которым прежде при- надлежали, познакомившись с тоталитаризмом накоротке, испы- тав преследования и пережив изгнание. Лишь в англоязычных странах вплоть до начала войны было принято считать, что Гит- лер — не заслуживающий внимания фанатик, а немецкие танки сделаны из картона. По цитируемым мной высказываниям Уэллса видно, что он и сегодня думает примерно так же. Вряд ли его мне- ния переменились ввиду бомбардировок или успехов немцев в Греции. Чтобы понять, в чем сила Гитлера, он должен был бы от- казаться от образа мыслей, которого придерживался всю жизнь. Подобно Диккенсу, Уэллс происходит из среднего класса, которому чуждо все военное. Его оставляют абсолютно бесстраст- ным гром пушек, звяканье шпор и проносимое по улицам боевое знамя, при виде которого у других перехватывает дыхание. Сра- жения, преследования, схватки — эта сторона жизни внушает ему глубочайшее отвращение, что выразилось во всех его ранних кни- гах яростными выпадами против любителей лошадей. Главный злодей в его «Историческом очерке» — Наполеон, искатель при- ключений на поле брани. Полистайте любую книгу Уэллса, из написанных за последние сорок лет, и вы в ней обнаружите одну и ту же, бесконечно повторяющуюся мысль: человек науки, кото- рый, как предполагается, творит во имя разумного Всемирного го- сударства, и реакционер, стремящийся реставрировать прошлое во всем его хаосе, — антиподы. Это противопоставление — постоянная линия в его романах, утопиях, эссе, сценариях, памфлетах. С одной стороны — наука, порядок, прогресс, интернационализм, аэропла- ны, сталь, бетон, гигиена; с другой — война, националистические страсти, религия, монархия, крестьяне, профессура древнегрече- ского, поэты, лошади. История в понимании Уэллса — это побе- да за победой, которые ученый одерживает над романтиком. Что же, Уэллс, вероятно, прав, полагая, что «разумное», плановое об- щество, где у руля будут ученые, а не шарлатаны, рано или позд- но станет реальностью, но допускать это как перспективу вовсе
УЭЛЛС, ГИТЛЕР И ВСЕМИРНОЕ ГОСУДАРСТВО 447 не то же самое, что думать, будто такое общество возникнет со дня на день. Где-то должны отыскаться следы полемики Уэллса с Черчиллем, происходившей во время русской революции. Уэллс упрекает Черчилля в том, что тот сам не верит собственным про- пагандистским заявлениям, будто большевики — это чудовища, утопающие в пролитой ими крови, и т.д.; просто Черчилля стра- шит, что большевики возвещают наступление эры здравого смыс- ла и научного контроля, когда для охотников помахать жупела- ми — таких, как Черчилль, — не останется места. Но в действи- тельности Черчилль судил о большевиках вернее, чем Уэллс. Возможно, первые большевики были чистыми ангелами или су- щими дьяволами — это не так уж важно, — но разумными людь- ми их никак не назовешь. И тот порядок, который они вводили, был не утопией уэллсовского образца, а правлением избранных, представлявшим собой, подобно английскому правлению избран- ных, военную деспотию, подкрепленную процессами в духе «охо- ты на ведьм». То же непонимание сути дела сказалось в иной форме, когда Уэллс взялся судить о нацистах. Гитлер — это со- единившиеся в одном лице агрессоры и шарлатаны, какие толь- ко известны из истории. А стало быть, рассуждает Уэллс, это аб- сурд, тень давнего прошлого, выродок, которому суждено стре- мительно исчезнуть. Увы, нельзя поставить знак равенства меж- ду наукой и здравым смыслом. Наглядным подтверждением этого служит аэроплан, которого так нетерпеливо ждали, видя в нем символ цивилизации; на деле он почти не используется, кроме как для сбрасывания бомб. Современная Германия продвинулась по пути науки куда дальше, чем Англия, но стала куда более вар- варской страной. Многое из того, во что верил и ради чего тру- дился Уэллс, материально осуществлено в нацистской Германии. Там порядок, планирование, наука, поощряемая государством, сталь, бетон, аэропланы — и все это поставлено на службу идеям, подобающим каменному веку. Наука сражается на стороне пред- рассудка. Но Уэллс, само собой, не может этого принять. Ведь это противоречит мировоззрению, изложенному в его собствен- ных книгах. Агрессоры и шарлатаны должны быть обречены, а идея Всемирного государства, каким его мыслит либерал прошло- го столетия, чье сердце не забьется при звуке боевой трубы, долж- на восторжествовать. Если не принимать во внимание изменни-
448 Джордж Оруэлл ков и малодушных, Гитлер ни для кого не должен выглядеть как опасность. Его конечная победа означала бы невозможное воз- вращение истории вспять — вроде реставрации Якова II. Впрочем, не становится ли отцеубийцей человек моего возра- ста (а мне тридцать восемь), посягнувший на авторитет Уэллса? Интеллигенты, родившиеся примерно в начале века, — в каком- то смысле уэллсовское творение. Можно спорить о степени вли- яния любого писателя, в особенности «популярного», чьи книги находят быстрый отзвук, но, на мой взгляд, из писавших, во вся- ком случае по-английски, между 1900 и 1920 годами никто не повлиял на молодежь так сильно, как Уэллс. Все мы думали бы совсем иначе, если бы его не существовало, а значит, иным был бы и мир вокруг нас. Но дело в том, что как раз целенаправлен- ная сосредоточенность и одностороннее воображение, которые придавали ему вид вдохновенного пророка в эдвардианский век, превращают его теперь в мелкого мыслителя, отставшего от вре- мени. Когда Уэллс был молод, антитеза науки и реакции не выгля- дела ложной. Обществом управляли недалекие, редкостно баналь- ные люди — алчные бизнесмены, тупые сквайры, епископы, поли- тики, способные цитировать Горация, но слыхом не слыхавшие об алгебре. Наука почиталась несколько безнравственной, а религия была незыблемой. Казалось, что все эти вещи одного ряда — страсть к традициям, скудоумие, снобизм, патриотические восторги, пред- рассудки, поклонение войне; требовался кто-то способный выра- зить противоположный взгляд. На заре столетия подросток впа- дал в экстаз, открывая для себя Уэллса. Этот подросток жил сре- ди педантов, святош, игроков в гольф. Будущие его работодатели помыкали им: «Не смей! Нельзя!» — родители изо всех сил ста- рались уродовать его половое развитие, безмозглые учителя из- девались, вдалбливая в него мертвую латынь, — и вдруг являлся этот чудесный человек, который мог рассказать о жизни на дру- гих планетах или на дне морей и твердо знал, что будущее пред- станет вовсе не таким, как полагали респектабельные господа. Лет за десять или даже больше до того, как инженеры сумели постро- ить аэропланы, Уэллс знал, что человек вскоре сможет летать. А знал он это, оттого что сам хотел научиться летать и верил: ис- следования в данной области будут продолжаться. Но с другой стороны, в годы, когда я был мальчишкой и братья Райт все-таки
УЭЛЛС, ГИТЛЕР И ВСЕМИРНОЕ ГОСУДАРСТВО 449 подняли с земли машину, продержавшуюся в воздухе пятьдесят девять секунд, общественным мнением было: если бы Всевыш- нему угодно было, чтобы мы летали, Он бы снабдил нас крылья- ми. До 1914 года Уэллс был истинным пророком. Что касается материальных подробностей, его предвидение сбылось с удиви- тельной точностью. Однако он принадлежал девятнадцатому веку, а также наро- ду и сословию, не любящим воевать, и поэтому для него осталась тайной огромная сила старого мира, олицетворением которого он видел тори, занятых лисьей охотой. Он не смог, да и сейчас не в состоянии понять, что национализм, религиозное исступление и феодальная верность знамени — факторы куда более могуще- ственные, чем то, что сам он называл ясным умом. Детища тем- ных столетий чеканным шагом двинулись в нашу эпоху, и если это призраки, то такие, которые требуют очень сильной магии, чтобы совладать с ними. Фашизм лучше всего поняли либо те, кто пострадал от него, либо сами наделенные чем-то родствен- ным фашизму. Незатейливая книга вроде «Железной пяты», на- писанная тридцать с небольшим лет назад, содержит куда более верное пророчество будущего, чем «О дивный новый мир» или «Образ надвигающегося мира». Если искать среди современни- ков Уэллса писателя, который мог бы явиться в отношении его необходимым коррективом, следует упомянуть Киплинга, отнюдь не безразличного к понятиям силы и воинской «славы». Киплинг понял бы, чем притягивает Гитлер или, раз на то пошло, Сталин, хотя трудно сказать, как бы он к ним отнесся. А Уэллс слишком благоразумен, чтобы постичь современный мир. Серия романов о нижнем слое среднего класса — они его высшее достижение — прекратилась с началом той первой войны и уже не была возоб- новлена, а с 1920 года Уэллс растрачивает свой талант, сражая бумажных драконов. Но как это прекрасно, когда есть что рас- трачивать! 1941 15 Скотный двор
Артур Кёстлер Одна из бросающихся в глаза особенностей английской лите- ратуры нашего времени — обилие иностранцев, игравших в ней ведущую роль: вспомним Конрада, Генри Джеймса, Шоу, Джойса, Йейтса, Паунда, Элиота. Впрочем, если затронут нацио- нальный престиж, можно сказать, что Англия смотрится вполне достойно во многих областях литературы, и такой вывод будет совершенно справедлив, пока речь не заходит о литературе, гру- бо говоря, политической, памфлетной. Я подразумеваю ту особо- го рода литературу, которая возникла в ходе политической борь- бы на европейской сцене, начиная с подъема фашизма. Такая литература объединяет в себе романы, автобиографии, «репорта- жи», социологические трактаты, просто памфлеты — важно, что они выросли на одной и той же почве и примечательны эмоцио- нальной атмосферой, в большой степени однородной для них всех. Среди выдающихся представителей этой литературной шко- лы — Силоне, Мальро, Сальвемини, Боркенау, Виктор Серж, на- конец, Кёстлер. Одни из них предпочитают художественное твор- чество, другие — нет; роднит их то, что все они стремятся запе- чатлеть современную историю, однако историю неофициальную, ту, о которой молчат пособия и лгут газеты. И еще их роднит то обстоятельство, что все они принадлежат континентальной Ев- ропе. Если и преувеличение, то вовсе не большое заключено в кон- статации, что любая публикуемая у нас книга о тоталитаризме, которую через полгода после ее выпуска все еще интересно чи- тать, — книга переводная. Что до английских авторов, они за © Перевод. А. Зверев, 2003.
АРТУР КЁСТЛЕР 451 последние десять лет выпустили прорву политических книг, сре- ди которых трудно найти что-нибудь обладающее художествен- ной ценностью, равно как и ценностью политической. К приме- ру, с 1936 года существует Клуб левой книги. А много ли вы вспом- ните хотя бы по названиям книг из числа им рекомендованных? Идет ли речь о нацистской Германии, Советской России, Испа- нии, Абиссинии, Австрии, Чехословакии или иных схожих темах, англичанам приходится довольствоваться легковесными репор- тажами. Пристрастными памфлетами, предлагающими некрити- чески усвоенные и как следует не переваренные пропагандист- ские тезисы или крайне немногочисленные пособия-справочни- ки, которым можно доверять. У нас нет и отдаленно напоминаю- щего, допустим, «Фонтамару» или «Слепящую тьму», потому что фактически ни один английский писатель не имел возможности понаблюдать тоталитаризм изнутри. В Европе за последние де- сять с лишним лет средним классам довелось пережить многое такое, чего в Англии не испытал даже пролетариат. Большинству названных мной европейских писателей и многим другим, кото- рые им близки, потребовалось пойти против закона, чтобы про- рваться на арену политической жизни; есть среди них такие, кто бросал бомбы и участвовал в уличных боях, многие узнали тюрь- му и концлагерь, пересекали границу под чужим именем или с поддельным паспортом. Представить себе в подобной роли ну хотя бы профессора Ласки — немыслимо. Вот отчего в Англии и не существует, скажем так, литературы концлагерей. Мы, конеч- но, знаем, что есть специфический мир тайной полиции, контро- ля над мыслью, пыток, инсценированных судебных процессов, мы всего этого в общем и целом не одобряем, однако эмоционально такие явления от нас очень далеки. Одним из следствий этого положения вещей было и есть то, что Англия почти не создала литературы, выразившей разочарование в Советском Союзе. Есть неодобрение, сопровождаемое незнанием, и есть восторги, не до- пускающие критических нот, но между этими крайностями не существует почти ничего. Скажем, о московских процессах над вредителями отзывались по-разному, однако мнения разделились лишь по поводу истинной или мнимой виновности осужденных. Нашлось всего несколько людей, которым достало понимания, что эти процессы отвратительны и ужасны, независимо от того,
452 Джордж Оруэлл было ли для них какое-то основание. Английские протесты про- тив преступлений нацистов были тоже чем-то эфемерным, по- скольку эти протесты регулировались политической конъюнкту- рой, словно бы кран то открывали, то завинчивали. Чтобы пони- мать природу вещей, о которых я говорю, нужно умение вообра- зить себя жертвой, и мысль, что «Слепящую тьму» мог бы написать англичанин, столь же неправдоподобна, как допущение, что автором «Хижины дяди Тома» явился бы рабовладелец. Все, что печатает Кёстлер, сосредоточено вокруг московских процессов. Главная его тема — перерождение революции, когда начинают сказываться растлевающие последствия завоевания власти, а особый характер сталинской диктатуры побудил Кёст- лера проделать эволюцию вспять, ко взглядам, близким консер- ватизму, пропитанному пессимистическими настроениями. Я не знаю, сколько он написал книг. Происходя из Венгрии, он начинал писать по-немецки, а в Англии вышло пять его произведений — «Испанское завещание», «Гладиаторы», «Слепящая тьма», «Мир голодных и рабов», «Приезд и отъезд». Материал во всех них один и тот же, а атмосфера кошмара неизменно воцаряется уже с пер- вых страниц. В трех из пяти названных мной книг действие пол- ностью или почти полностью происходит в тюрьме. Когда началась гражданская война, Кёстлер находился в Ис- пании как корреспондент «Ньюс кроникл» и в начале 1937 года попал в плен к фашистам, захватившим Малагу. Его едва не при- стрелили на месте, а затем на несколько месяцев заточили в кре- пость, где каждую ночь он слышал залпы — казнили сторонни- ков Республики — и сам подвергался более чем реальной опасно- сти оказаться среди казненных. Это не просто случайный пово- рот судьбы — «с кем не бывает»; весь стиль жизни Кёстлера сделал такое испытание естественным и неизбежным. Человек, безраз- личный к политике, вообще не очутился бы в такое время на Пиренеях, а осторожный наблюдатель позаботился бы выехать из Малаги до появления фашистов. Да и они действовали бы куда умереннее, имей они дело с обычным журналистом, представля- ющим британскую или американскую прессу. В книге, где Кёст- лер рассказывал о пережитом — «Испанское завещание», — есть замечательные страницы, но, не говоря уже о том, что, как все репортажи, она написана наспех, местами она явственно отдает
ЛРТУР КЁСТЛЕР 453 фальшью. Тюремные сцены наполнены той атмосферой кошма- ра, которую можно назвать фирменным знаком произведений Кёстлера, однако все остальное слишком окрашено ортодоксаль- ными верованиями тогдашних приверженцев Народного фрон- та. Отыщется одно-два места, словно бы специально добавлен- ных, чтобы удовлетворить требования Клуба левой книги. В то время Кёстлер, кажется, еще был коммунистом или только что вышел из партии, а сложная расстановка политических сил в ходе гражданской войны лишала коммуниста возможности честно рас- сказать о борьбе, которая происходила в стане республиканцев. Едва ли не все левые повинны в том, что после 1933 года они стре- мились быть антифашистами, не обличая тоталитаризм. К 1937 году Кёстлер это уже понимал, но не чувствовал себя достаточно свободным, чтобы соответствующим образом высказаться. Гораз- до ближе к этому он подошел, собственно, даже об этом сказал, хотя и аллегорически, в своей следующей книге «Гладиаторы», напечатанной за год перед войной и отчего-то почти не привлек- шей к себе внимания. «Гладиаторы» кое в чем разочаровывают. Это роман о Спар- таке, гладиаторе-фракийце, возглавившем восстание рабов, ко- торое вспыхнуло в Италии около 65 года до нашей эры, а всяко- му, кто обращается к подобной теме, неизбежно приходится вы- держать невыигрышное для него сравнение с «Саламбо». В наш век невозможно написать такой роман, как «Саламбо», хотя бы и обладая флоберовским талантом. Самое главное в «Саламбо» даже не точность подробностей, с какими воссоздана эпоха, а пос- ледовательная безжалостность автора. Флобер мог проникнуть- ся этой свойственной античности каменной жестокостью, пото- му что в середине XIX века еще удавалось сохранить незамут- ненное спокойствие ума. Люди располагали временем, чтобы по- грузиться в созерцание прошлого. А в наши дни и прошлое и будущее слишком ужасают, от них нельзя укрыться, и, погружа- ясь в историю, в ней ищут параллели к современности. Кёстлер делает Спартака аллегорическим персонажем, примитивной раз- новидностью вождя пролетарской диктатуры. Если Флобер уси- лием воображения смог изобразить своих наемников именно та- кими, какими должны были быть люди в канун христианской эпохи, то Спартак — наш современник, переодетый в античный
454 Джордж Оруэлл наряд. Это, впрочем, было бы не столь существенно, если бы Кё- стлер в полной мере сознавал смысл созданной им аллегории. Революции никогда не удаются — вот его основная тема. Но от- чего они не удаются, он сам в точности не знает, и эта неуверен- ность автора передается повествованию, делая загадочными, не- правдоподобными фигуры главных персонажей. Несколько лет восставшим рабам неизменно сопутствует ус- пех. Их армия растет, достигая численности в сто тысяч человек, они завоевывают обширные области в Южной Италии, заключа- ют союз с пиратами, в то время хозяйничавшими на Средизем- ном море, наконец, принимаются строить собственный город — его назовут Город Солнца. В этом городе люди должны стать сво- бодными и равными, а главное — счастливыми: ни рабов, ни го- лода, никакой несправедливости, наказаний плетьми, казней. Видимо, во все времена мечта о справедливо устроенном обще- стве властно владеет человеческим воображением, воплощаясь в представления то о Царствии Божием, то о бесклассовом обще- стве, то о некогда существовавшем Золотом веке, которого мы, деградируя, лишились. Не приходится говорить, что мечта рабов осталась невоплощенной. Едва успела оформиться их'коммуна, как выяснилось, что в ней ничуть не меньше несправедливостей, чем было прежде, и все так же неотвратимы и тяжкий труд, и не- искоренимый страх. Для наказания преступников приходится возродить даже крест, этот символ рабства. Решающий момент тот, когда Спартак оказывается вынужденным распять двадцать самых давних и верных своих последователей. После этого Город Солнца обречен, стан рабов расколот и их поочередно сокруша- ют, а последние пятнадцать тысяч захвачены и распяты. Серьезный изъян рассказываемой нам истории в том, что мо- тивы самого Спартака так и остаются непроясненными. Служи- тель Фемиды римлянин Фулвий, который присоединился к вос- ставшим, ведет хронику событий и пытается осмыслить знако- мую дилемму целей и средств. Невозможно ничего достичь, не желая прибегать к силе и хитрости, но, если к ним прибегнуть, извращенными окажутся изначальные побуждения. Однако под пером Кёстлера Спартак вовсе не жаждет власти, а с другой сто- роны, ничуть не похож на визионера. Им движет некая неясная сила, которой он сам не понимает, и часто его охватывает сомне-
ЛРТУР КЁСТЛЕР 455 ние, не следовало бы ему, пока все идет хорошо, остановиться, отказаться от своего начинания и бежать в Александрию. Так или иначе, республика рабов терпит крах не столько из-за борьбы претендентов на власть, сколько по причине гедонистических побуждений. Свобода не приносит удовлетворения рабам, пото- му что они Все равно вынуждены трудиться, а окончательный распад происходит из-за того, что наиболее дезорганизованные из них, менее всего поддавшиеся цивилизации — преимуществен- но галлы и германцы — продолжают вести себя как бандиты и после установления республики. Возможно, так оно и было — мы ведь очень мало знаем о восстаниях рабов в те давние времена, однако, объясняя крах Города Солнца тем, что галла Криксия невозможно удержать от грабежей и насилий, Кёстлер оказыва- ется где-то на перепутье между историей и аллегорией. Если Спартак является прообразом современных революционеров — а ясно, что именно таким он задуман, — он должен потерпеть по- ражение из-за невозможности сочетать власть со справедливо- стью. А у Кёстлера он вышел едва ли не пассивным персонажем, который не столько действует, сколько остается орудием в чу- жих руках, — и это не всегда убеждает. Частичная неудача рома- на объяснима тем, что центральная проблема — что есть револю- ция? — обходится стороной или, во всяком случае, не получает разрешения. По-своему и не столь заметно обходится она стороной и в сле- дующей книге Кёстлера, его шедевре «Слепящая тьма». Однако этот роман все-таки удался, поскольку речь в нем идет о конкрет- ных людях и главный интерес представляет психология этих людей. «Слепящая тьма» повествует об аресте и казни старого большевика Рубашова, который поначалу отрицает предъявлен- ные ему обвинения, но в конце концов признается в преступле- ниях, которых, как ему прекрасно известно, он никогда не совер- шал. Выношенность мысли, отказ от всякой сенсационности и разоблачительного Ттафоса, ирония и сострадание, которыми про- низан роман Кёстлера, — вот доказательство, что за такие темы лучше всего браться европейцам. Книга Кёстлера достигает тра- гедийного звучания, тогда как из-под пера английского или аме- риканского автора вышел бы в лучшем случае полемический трак- тат. Кёстлер глубоко пережил все, о чем пишет, а оттого способен
456 Джордж Оруэлл придать написанному эстетическую значимость. А вместе с тем в его книге есть явственная политическая подоплека — в данном случае она не столь важна, но на последующих произведениях скажется отрицательным образом. Естественно, все в этом романе сосредоточено вокруг самого важного вопроса: отчего Рубашов признался? Он не повинен ни в чем, точнее говоря, он не виновен, за вычетом одного существен- ного момента: ему не нравится сталинский режим. Приписывае- мые ему акты предательства — чистый вымысел. Его даже не под- вергали пыткам, по крайней мере не особенно усердствовали в этом отношении. Изводят его одиночество, зубная боль, нехват- ка табака, яркий свет лампы, направленный прямо в лицо, беско- нечные допросы, однако само по себе все это не могло бы сло- мить испытанного революционера. Нацисты обходились с ним более жестоко, но он остался крепок духом. Признания, которые делались в ходе московских процессов, можно объяснить тремя причинами: 1. Обвиняемые были действительно преступниками. 2. Обвиняемых подвергали пыткам и, возможно, шантажиро- вали угрозами родственникам и друзьям. 3. Обвиняемых сломили отчаяние, духовная катастрофа или верность партии, ставшая второй натурой. Первое объяснение решительно не годится для «Слепящей тьмы», поскольку тогда это была бы совсем другая книга, и, хотя здесь не место рассуждать о том, что собой представляли процес- сы, должен добавить на основании очень скудных свидетельств, что, по всей очевидности, расправы над большевиками были су- дебной инсценировкой. Если согласиться с тем, что обвиняемые не совершали никаких преступлений или, во всяком случае, тех, в которых признались, здравый смысл подсказывает второе из предложенных объяснений. Кёстлер, однако, склоняется к тре- тьему, как и троцкист Борис Суварин, автор памфлета «Кошмар в СССР». Рубашов делает свои признания, поскольку не нахо- дит причин, отчего он не должен их сделать. Для него давно утра- тили всякий смысл такие понятия, как справедливость и объек- тивная истина. Десятки лет он оставался человеком партии, ею и созданным, а теперь партия требует, чтобы он признал за собой вину в преступлениях, которых не было. И хотя его пришлось
АРТУР КЁСТЛЕР 457 запугивать и ломать, под конец он даже гордится своим решени- ем признаться. Рубашов чувствует собственное превосходство над несчастным царским офицером, перестукивающимся с ним из со- седней камеры. Офицер потрясен, узнав, что Рубашов намерен капитулировать. С его «буржуазной» точки зрения, каждый, даже если он большевик, должен твердо держаться своих принципов. Честь, по его понятиям, повелевает делать то, что находишь ис- тинным. А Рубашов„отстукивает в ответ: «Честь — это полезность делу без гордыни», — и не без удовлетворения отмечает для себя, что он перестукивается своим пенсне, а его сосед, этот реликт прошлого, для той же цели пользуется моноклем. Подобно Буха- рину, Рубашов упирается в стену непроницаемой тьмы. Что за ней, какой кодекс морали, какое чувство верности, какие разгра- ничения добра и зла, чтобы он осмелился бросить вызов партии и переносить новые муки? Он не просто одинок, он пуст внутри себя. Он совершил преступление тяжче тех, в которых его теперь обвиняют. Он, например, во время тайной поездки с партийным поручением в нацистскую Германию выдал гестапо собственных своевольных единомышленников, чтобы от них избавиться. Лю- бопытно, что если у него и есть источник, дающий духовные силы, то им служат лишь воспоминания о детстве в отцовской усадьбе. Последнее, что он вспомнит, когда в него выстрелят сзади, — ли- стья росших там тополей. Рубашов из поколения старых партий- цев, почти истребленного в ходе чисток. Он воспитан на искусст- ве, на литературе, он знает мир за пределами России. Он состав- ляет резкий контраст с Глеткиным, молодым следователем ГПУ, ведущим допросы, — это типичный «образцовый член партии», который абсолютно не ведает ни угрызений совести, ни сомне- ний, своего рода граммофон, наделенный способностью сообра- жать. В отличие от Глеткина для Рубашова не все начинается с революции. Разум Рубашова, прежде чем партия подчинила его себе, не был совершенно пустым листом. Превосходство аресто- ванного над следователем в конечном счете объясняется уже са- мим буржуазным происхождением Рубашова. Думаю, невозможно прочесть «Слепящую тьму» просто как историю, рассказывающую о перипетиях судьбы вымышленного героя. Ясно, что перед нами книга о политике, основывающаяся на фактах истории и предлагающая объяснение событий, кото-
458 Джордж Оруэлл рые вызывают разноречивый отклик. В Рубашове можно опоз- нать Троцкого, Бухарина, Раковского или еще кого-то из относи- тельно цивилизованных личностей, какие встречались среди ста- рых большевиков. Касаясь московских процессов, невозможно уйти от вопроса: «Почему обвиняемые признавались?» — и лю- бой ответ будет обладать политическим смыслом. Кёстлеровский ответ, в сущности, таков: «Потому что этих людей испортила ре- волюция, которой они служили», — а тем самым нас подводят к выводу, что революция по самой своей природе заключает в себе нечто негативное. Если исходить из мысли, что обвиняемых на московских про- цессах заставили признаться, прибегнув к каким-то формам тер- рора, это будет означать лишь одно: не могут быть оправданы дей- ствия тех вождей революции, которые не пренебрегают подоб- ными методами. Однако книга Кёстлера заставляет предполо- жить, что Рубашов, владеющий властью, был бы ничуть не лучше Глеткина, вернее, лучше, но лишь в меру того, что его взгляды по-прежнему остаются теми, которые хотя бы отчасти сформи- ровались еще до революции. Стало быть, революция, на взгляд Кёстлера, ведет к моральному падению. Достаточно отдаться ре- волюции, и в конце концов с неизбежностью станешь либо Руба- шовым, либо Глеткиным. Дело не просто в том, что «власть рас- тлевает», — растлевают и способы борьбы за власть. А поэтому любые усилия преобразовать общество насильственным путем кончаются подвалами ГПУ, а Ленин порождает Сталина и сам стал бы напоминать Сталина, проживи он дольше. Разумеется, Кёстлер не говорит этого прямо, а возможно, даже не вполне осознает смысл того, что им объективно сказано. Он описывает тьму, но такую, которая наступила, когда должен был сиять полдень. Иногда ему кажется, что все могло сложиться ина- че. Для людей левой ориентации неизбежны представления, будто вся беда из-за чьего-то предательства и что чья-то личная вина объясняет неудачу всего предприятия. Поэтому в «Приезде и отъезде» Кёстлер гораздо более последовательно займет позицию отрицания революции, но между этой книгой и «Слепящей тьмой» была еще одна: «Мир голодных и рабов» — чисто автобио- графический рассказ, лишь косвенно затрагивающий проблемы, поставленные в знаменитом романе. В согласии со всем стилем
АРТУР КЁСТЛЕР 459 своей жизни Кёстлер, застрявший к началу войны во Франции, был — как иностранец, как видный антифашист — немедленно арестован и интернирован правительством Даладье. Первые де- вять месяцев войны он провел преимущественно в лагере, а пос- ле падения Франции бежал и сложными путями добрался до Англии, где его в качестве нежелательного иностранца снова по- садили. На этот раз, впрочем, он был быстро выпущен. «Мир го- лодных и рабов» ценный репортаж, и вкупе с немногими дру- гими честными свидетельствами, появившимися во время раз- грома, он напомнит, до каких пределов способна опускаться бур- жуазная демократия. Сейчас, когда Франция освобождена и полным ходом идет облава на коллаборационистов, мы склонны позабыть то, в чем многие наблюдатели событий 1940 года удос- товерились по собственному опыту: примерно сорок процентов французского населения было настроено либо откровенно про- германски, либо вполне безразлично. Для невоюющих правди- вые книги о войне всегда неприемлемы, и книга Кёстлера встре- тила не самый доброжелательный отклик. В ней никто не при- надлежал к числу героев — ни буржуазные политики, которые полагали, будто борьба против фашизма оправдывает безотлага- тельный арест всех сторонников левых взглядов, если только их удастся выявить, ни французские коммунисты, занявшие, в сущ- ности, пронацистские позиции и всеми силами старавшиеся по- дорвать военную мощь своей страны, ни рядовые граждане, склон- ные внимать проходимцам вроде Дорио как серьезным полити- ческим лидерам. Кёстлер передает свои поразительные беседы с другими заключенными концлагеря, добавляя, что до той поры, подобно большинству социалистов и коммунистов, вышедших из среднего сословия, вплотную не сталкивался с настоящим про- летариатом, а имел дело лишь с его образованным меньшинством. Его вывод пессимистичен: «Без просвещения масс невозможен никакой социальный прогресс, но без социального прогресса не- чего говорить о просвещении масс». Кёстлер, написавший «Мир голодных и рабов», уже не идеализирует простой народ. Он ото- шел от сталинизма, не став и троцкистом. Вот то звено, которое связывает эту книгу с «Приездом и отъездом», где революцион- ное мироощущение, как оно понимается нормальными людьми, отвергнуто, видимо, навсегда.
460 Джордж Оруэлл «Приезд и отъезд» — книга неудачная. Лишь по видимости это роман. А на самом деле сразу выясняется, что мы читаем трак- тат, имеющий целью доказать следующее: революционные веро- вания есть всего лишь рационализированная форма невротиче- ских комплексов. Чрезмерно, подчеркнуто симметричная по ком- позиции книга начинается и завершается одинаково — побегом в другую страну. Молодой венгр, бывший коммунист, покидает родину, в конце концов оказавшись в Португалии, где надеется поступить на службу к англичанам — тогда единственным, кто сражался с немцами. Его восторженность несколько умеряет то обстоятельство, что в британском консульстве к нему не испы- тывают ни малейшего интереса, несколько месяцев его вообще не замечая, а тем временем деньги у него кончаются и эмигранты из сообразительных оформляют бумаги в Америку. Соблазн сме- няется соблазном: искушение Силой в образе нацистского про- пагандиста, искушение Плотью в облике юной француженки, искушение — уже после того, как герой пережил нервное расстрой- ство, — Дьяволом, явившимся под личиной врача-психоанали- тика. Этот врач выуживает из героя признание, что его револю- ционный пыл поддерживается вовсе не верой в историческую не- обходимость, а мучительным комплексом вины за то, что ребен- ком он пытался ослепить новорожденного брата. К тому времени как явилась возможность повоевать на стороне союзников, у ге- роя исчезли всякие причины этого добиваться, и он готов уже ехать в Америку, но тут им вновь овладевают иррациональные побуждения. Выходит так, что отказаться от борьбы ему не по силам. И в последнем эпизоде мы видим его парящим под пара- шютом над собственной землей — он будет тайным британским агентом в Венгрии. Для декларации политического свойства (а книга, собствен- но, ею является) этого недостаточно. Разумеется, во многих слу- чаях, если не всех, стимулом революционной деятельности слу- жит человеку чувство собственной неустроенности. Борющиеся против общественного устройства — в общем и целом люди, у которых есть причины быть им неудовлетворенными, а для нор- мального человека в здравом уме насилие, противозаконные ак- ции ничуть не привлекательнее, чем война. Молодой нацист из «Приезда и отъезда» проницательно замечает, что надо только
АРТУР КЁСТЛЕР 461 взглянуть, до чего уродливы женщины, посвятившие себя лево- му движению, и станет ясно, в чем его слабость. Но такие наблю- дения в конце концов не дискредитируют дело социализма. По- ступки независимо от мотивов, которыми они вызваны, увенчи- ваются определенными результатами. Очень может быть, чти Марксом двигали зависть и озлобленность, однако это еще не доказывает ложности его теорий. Заставив героя «Приезда и отъезда» принять свое окончательное решение единственно из инстинктивного желания не уклоняться от опасностей и отказы- ваться от действия, Кёстлер заставил его и поглупеть, причем неожиданно. Имея за плечами такой, как у него, опыт, человек не может не понимать, что есть вещи, сделать которые необходимо, «хороши» или «плохи» резоны, требующие, чтобы мы их делали. История должна двигаться в определенном направлении, пусть даже ее приходится при этом подталкивать стараниями психопа- тов. В «Приезде и отъезде» один за другим рушатся идолы, кото- рым поклонялся Петер. Русская революция переродилась. Анг- лия, символом которой выступает консул со скрюченными рев- матизмом пальцами, ничуть не привлекательнее, а пролетариат с его классовым сознанием и интернационализмом — сущий миф. Но из всего этого — ведь Кёстлер и его герой в конце концов все же решают, что воевать «надо», — следует вывод о необходимос- ти низвергнуть Гитлера, убрав этот мусор, а убирая мусор, не рас- суждают, достойны ли и правильны мотивы. Чтобы вынести разумное политическое решение, нужно об- ладать картиной будущего. У Кёстлера ее сейчас, видимо, нет, вернее, есть целых две, но они исключают одна другую. В каче- стве высшей цели он выдвигает Земной рай, Город Солнца, кото- рый строили гладиаторы, — он дразнил воображение социалис- тов, анархистов и вероотступников сотни лет. Но разум подска- зывает Кёстлеру, что Земной рай отдаляется на совсем уже не- определенное расстояние, а непосредственно впереди нас ждут кровавые войны, тирания и лишения. Недавно он сказал о себе, что является «временным пессимистом». На горизонте сплош- ные ужасы, однако каким-то образом все кончится хорошо. Это умонастроение становится среди думающих людей все более рас- пространенным; оно — следствие того, что, отойдя от ортодоксаль- ной религиозности, оказывается невероятно тяжело принять ре-
462 Джордж Оруэлл альную земную жизнь со всеми ее неизбывными бедами, а с дру- гой стороны, порождено оно и осложненностью обустройства жизни, чтобы она стала сносной, — теперь все понимают, насколь- ко добиться этого труднее, чем недавно думалось. Примерно с 1930 года мир не предоставляет никаких аргументов для опти- мизма. Вокруг одна только ложь, ненависть, жестокость, невеже- ство, сплетающиеся в тугой узел, а за нашими сегодняшними бе- дами уже вырисовываются куда большие несчастья, о чем евро- пейское сознание только начало догадываться. Очень вероятно, что самые существенные проблемы, стоящие перед человеком, никогда не будут решены. Но ведь с этим невозможно смирить- ся! Укажите мне человека, который, окинув взглядом сегодняш- ний мир, скажет: «Таким он навеки и останется, и даже через мил- лион лет ничто, по существу, не переменится к лучшему». Без труда находят выход лишь верующие, поскольку считают земное бытие не более как шагом к вечному. Однако не так уж много теперь людей, которые верят в жизнь после смерти, и чис- ло их все убывает. Христианские церкви, возможно, не выстояли бы одной силой своих идей, если разрушить экономический их базис. По-настоящему проблема заключается в том, каким обра- зом восстановить религиозное мироощущение, осознав смерть конечным фактом. Чувство счастья способны ощутить лишь те, кто не считает, что счастье является целью жизни. Однако слиш- ком неправдоподобно, чтобы с этим согласился Кёстлер. В его книгах есть естественный гедонистический оттенок, а результа- том становится неспособность обрести политическую позицию после того, как он порвал со сталинизмом. Русская революция, событие, оказавшееся главным в жизни Кёстлера, вдохновлялась великими надеждами. Мы теперь об этом забываем, однако четверть века назад с уверенностью ожи- дали, что русская революция увенчается осуществлением Уто- пии. Этого, незачем доказывать, не произошло. Кёстлер слишком хорошо знает, что ожидания не сбылись, но и слишком ясно по- мнит о целях, которые провозглашались. Более того, обладая зре- нием европейца, он способен совершенно точно сказать, что та- кое чистки и массовые депортации; он в отличие от Шоу или от Ласки знает, с какого конца надо смотреть в телескоп, когда на- блюдаешь подобные вещи. И вот он делает вывод: к таким ито-
АРТУР КЁСТЛЕР 463 гам ведут все революции. А значит, ничего не остается, как ис- пользовать «временный пессимизм», т.е. держаться подальше от политики, создать некий оазис, где ты сам и твои друзья сохра- нят головы ясными, да надеяться, что лет через сто положение каким-то образом переменится к лучшему. В основе всего этого лежит гедонизм Кёстлера, побуждающий его признать желатель- ным Земной рай. Но предположим, что, желательный ли, неже- лательный, он просто невозможен. Предположим, что до какой- то степени страдание неотделимо от человеческой жизни, и что выбор, стоящий перед человеком, — это всегда выбор из несколь- ких зол, и даже, что цель социализма не в том, чтобы сделать мир совершенством, но чтобы сделать его лучше. Все революции об- речены на неудачу, однако это не одна и та же неудача. Нежела- ние признать это и привело Кёстлера к сегодняшнему тупику, сделав «Приезд и отъезд» книгой мелкой по сравнению с теми, которые он писал прежде. 1944
Во чреве кита I Роман Генри Миллера «Тропик Рака», вышедший в свет в 1935 году, знатоки хвалили с некоторой осторожностью, опаса- ясь, очевидно, прослыть поклонниками порнографии. Среди по- хваливших были Т.С. Элиот, Герберт Рид, Олдос Хаксли, Джон Дос Пассос, Эзра Паунд — в общем, писатели, которые теперь не очень в моде. Само содержание книги, а в какой-то мере и ее ду- ховный настрой принадлежат скорее 20-м, нежели 30-м годам. «Тропик Рака» — роман, написанный от первого лица, или автобиография в форме романа, как бы вы к этой книге ни отно- сились. Миллер настаивает, что написал именно автобиографию, но по ритму и способу повествования это роман, это история аме- риканского Парижа, но не совсем обычная, потому что изобра- женные в книге американцы - люди без денег. В разгар бума, когда доллар был всесилен, а франк немощен, Париж заполони- ла толпа художников, писателей, ученых, дилетантов, любителей достопримечательностей, дебоширов и отъявленных бездельни- ков — ничего подобного свет еще не видел. В некоторых кварта- лах так называемых художников набиралось больше, чем рабо- чего люда, — подсчитано, что в конце 20-х годов в Париже про- живало едва ли не 30 тысяч живописцев, по большей части само- званых. Парижане до того свыклись с этой публикой, что хриплоголосые лесбиянки в вельветовых бриджах и юноши в древнегреческих и средневековых одеяниях могли разгуливать © Перевод. А. Кабалкин, 2003.
ВО ЧРЕВЕ КИТА 465 по улицам, не привлекая ни малейшего внимания, а по набереж- ным Сены у Нотр-Дам было не пройти из-за мольбертов. Это было время «темных лошадок» и непризнанных гениев; все твердили одно и то же: «Quand je serai lance»*'. Но вышло так, что никто не вкусил этого «1апсё»: разразился кризис — под стать новому лед- никовому периоду, разноязыкая толпа художников схлынула, и просторные кафе на Монпарнасе, где недавно до утренней зари толклись всякие бахвалы и позеры, превратились в сумрачные склепы, покинутые даже привидениями. Этот мир — изображен- ный многими, например Уиндхэмом Льюисом в его «Тарре», и живописует Миллер, показывая, впрочем, лишь его оборотную сторону, последних люмпенов, выстоявших потому, что они были либо истинными художниками, либо законченными проходим- цами. Среди них есть и непризнанные гении, параноики, посто- янно твердящие, что «вот завтра» примутся за роман, который обратит книги Пруста в ничтожные побрякушки, но гениальны они лишь в те редкие минуты, когда нет необходимости выклян- чивать у кого-то на обед. Миллер описывает в основном киша- щие клопами каморки в пролетарских ночлежках, драки, запои, дешевые бордели, русских беженцев, нищих, аферистов, тех, кто живет на заработки от случая к случаю. Здесь царит атмосфера беднейших парижских кварталов, какими их должен видеть чу- жестранец, — булыжные мостовые переулков, тошнотворная вонь помоек, засаленные стойки и истертые полы бистро, зе- леная вода Сены, голубые плащи республиканских гвардейцев, треснутые чугунные писсуары, сладковатый запах на станци- ях метро, сигареты, крошащиеся в пальцах, голуби Люксем- бургского сада — все это есть на его страницах, во всяком слу- чае, есть эта атмосфера. Вроде бы трудно вообразить более скучную материю. «Тро- пик Рака» появился в тот момент, когда итальянцы вторглись в Абиссинию и уже росли, как грибы, гитлеровские концлаге- ря. Повсюду в мире интеллектуалы пристально присматрива- лись к Риму, Москве, Берлину. Уж какой там в эту пору может быть роман, да еще выдающийся, о бездельниках-американцах, * «Вот когда у меня пойдут дела» {фр.).
466 Джордж Оруэлл выпрашивающих на выпивку в Латинском квартале. Спору нет, романист не обязан писать о важнейших общественных собы- тиях впрямую, но если он попросту игнорирует эти события, значит, он ничтожество, а то и просто идиот. Из пересказа «Тро- пика Рака» большинство людей было бы вправе заключить, что это, наверное, всего лишь шалость в духе ушедших 20-х годов. Но почти все, кто эту книгу прочел, сразу поняли: ничего по- добного, на самом-то деле книга замечательная. Чем она заме- чательна, почему? На такие вопросы всегда нелегко ответить. Лучше начну с того, какое впечатление «Тропик Рака» произ- вел на меня самого. Когда я впервые открыл роман и увидел, что он изобилует непечатными словами, первой реакцией было нежелание этому изумляться. Думаю, большинство читателей отреагировало бы на роман так же. Но прошло время, и атмосфера книги, не говоря уже о бесчисленных выразительных подробностях, на удивление прочно отложилась у меня в памяти. Спустя год вышла вторая книга Миллера, «Черная весна». «Тропик Рака» уже присутство- вал в моем сознании куда более непосредственно, чем сразу пос- ле того, как я его прочел. Сначала у меня сложилось впечатле- ние, что «Черная весна» удалась меньше, и действительно, вто- рой книге недостает целостности, присущей первой. Но минул еще год, и многие места из «Черной весны» тоже укоренились в памяти. Ясно, это такие книги, которые как бы оставляют свой особенный запах, — что называется, книги, «создающие свой соб- ственный мир». Такие книги — не обязательно хорошая литера- тура, есть ведь и хорошие плохие книги, как «Хлам» или «Запис- ки о Шерлоке Холмсе», а также извращенные, болезненные кни- ги, вроде «Грозового перевала» или «Дома с зелеными ставня- ми». Но время от времени появляется роман, открывающий совершенно новый мир не в неведомом, а в хорошо знакомом. На- пример, в «Улиссе» есть и много другого, ибо Джойс в придачу еще и своего рода поэт, и тяжеловесный педант, но его подлинное достижение — это то, что он сумел передать самое обыденное. Он осмелился — а смелости здесь потребовалось не меньше, чем ма- стерства, — выразить всю глупость, отличающую сокровенные
ВО ЧРЕВЕ КИТА 467 человеческие помыслы, тем самым открыв Америку, хотя она располагалась прямо у нас под носом. Предстал целый мир, со- стоящий из вещей, которые мы считали непередаваемыми по самой их природе, и вот нашелся человек, сумевший их выра- зить. Джойс разбивает, пусть на короткое мгновение, скорлу- пу одиночества, в которую заключено любое человеческое су- щество. Читая «Улисса», вы местами чувствуете, что ваше со- знание слилось с сознанием Джойса и он знает про вас все, хотя никогда о вас не слышал, и есть мир вне времени и простран- ства, в котором он и вы соединяетесь воедино. Пусть между Генри Миллером и Джойсом мало сходства — в этом они близ- ки. Правда, не всегда — творчество Миллера очень неровно, порой, особенно в «Черной весне», он предается пустословию и вязнет в топком болоте сюрреализма. Но прочтите пять, де- сять страниц — и вы испытаете особое чувство радости, даруе- мое не тем, что понимаете прочитанное, а тем, что вас понима- ют. «Он все знает обо мне, — озаряет вас, — он написал это специально для меня». Вам словно слышится голос, обращаю- щийся именно к вам, дружелюбный, чистосердечный голос американца, который не собирается читать вам мораль, но ис- подволь вселяет в вас ощущение, что все мы очень похожи друг на друга. На какое-то мгновение вы свободны от обмана и уп- рощений, от вымученности, отличающей розовую беллетрис- тику и даже вполне добротную литературу, которую, однако, населяют марионетки, а не живые люди, и перед вами раскры- вается истинный опыт настоящих, неподдельных людей. Но что это за опыт? И что за люди? Миллер пишет о человеке с улицы, и очень жаль, что на этой улице полно борделей. Это расплата за разлуку с родной землей. Покинув ее, оказываешься там, где корням недостает плодородной почвы. Для романиста разлука с родиной, видимо, опаснее, чем для живописца и даже поэта, потому что он утрачивает связь с нормальной жизнью и горизонт его творчества становится узким — улица, кафе, цер- ковь, бордель да стены кабинета. В книгах Миллера мы читаем главным образом о людях, влачащих жизнь изгнанников, пью- щих, болтающих, созерцающих, совокупляющихся, а не о тех, кто
468 Джордж Оруэлл трудится, женится, растит детей; какая жалость — ведь он вполне мог бы писать и о том, и о другом. В «Черной весне» есть чудес- ная ретроспекция, когда мы переносимся в Нью-Йорк времен О. Генри, по которому слоняются толпы ирландцев, но парижские сцены все равно лучше, и пусть все эти пьяницы да попрошайки вполне никчемны, они выведены с таким проникновением в суть социального типа, с таким пониманием характеров и изощрен- ным мастерством, до которых не дотягивает ни один роман, по- явившийся в последние годы. Каждый из героев не только досто- верен, но и хорошо нам знаком; возникает чувство, что все с ними происходящее пережито лично вами. И ведь ничего удивитель- ного с ними и не приключается. Генри получает работу и знако- мится с меланхоличным студентом-индусом, потом подвертыва- ется другая работа — в кошмарной французской школе, где нуж- ники зарастают льдом, когда на улице мороз; пьет запоем в Гавре со своим дружком Коллинзом, капитаном судна, шляется по бор- делям, общаясь с восхитительными негритянками, ведет беседы с другим дружком, Ван Норденом, писателем, замыслившим ро- ман, который поразит весь мир, но еще не севшим писать. Его друг Карл, только что не умирающий от голода, сходится с состоятель- ной вдовой, которая помышляет женить его на себе. Опять не- скончаемые гамлетовские разговоры — Карл никак не решит, что лучше: голодать или спать со старухой? Он с множеством под- робностей описывает посещения вдовы; он надел свой лучший костюм, когда они ходили в ресторан, а однажды, собираясь к ней, забыл наведаться в уборную, промучился весь вечер, и прочее в том же духе. В конце концов все это оказывается сплошной выдумкой, даже никакой вдовы не существует — Карл просто ее выдумал, чтобы прибавить себе значительности. Более или менее в таком вот ключе написана вся книга. Отчего же эти чудовищные банальности столь занимательны? Да отто- го, что нам досконально знакома вся атмосфера, и нас ни на ми- нуту не покидает чувство, что все это происходит с нами. А чув- ство это возникает потому, что нашелся человек, отбросивший дипломатические условности обыкновенного романа и обратив- шийся к реальности человеческой души, которая представлена
ВО ЧРЕВЕ КИТА 469 па всеобщее обозрение. Миллер не столько исследует при этом механизмы сознания, сколько просто изображает обыденные со- бытия, обыденные чувства. Ведь и на самом деле многие люди, возможно, даже большинство обыкновенных людей ведут себя именно так, как изображает Миллер. Зачерствелая грубость, с которой изъясняются персонажи «Тропика Рака», редка в лите- ратуре, но в жизни она заурядна; сколько раз я слышал такие раз- говоры в компании людей, даже не отдававших себе отчета, что их речь груба. Примечательно, что автор «Тропика Рака» далеко ие юноша. Ко времени выхода романа Миллеру было уже за со- рок, и хотя потом появилось еще четыре его книги, ясно, что пер- вой он жил не один год. Книга эта из тех, что медленно вызрева- ют, пока автор обретается в безвестности и нищете, и вынашива- ют их люди, знающие, в чем их предназначение, и умеющие тер- пеливо ждать. Повествование удивительно, а проза «Черной весны» местами еще лучше. Жаль, что нельзя цитировать, то и дело натыкаешься на нецензурные слова. Но найдите «Тропик Рака», найдите «Черную весну» и прочтите, особенно первую сотню страниц. Вы поймете, чего можно достичь в английской прозе даже сегодня. Там тот английский, на котором действитель- но говорят, причем без страха, то есть не боясь пи риторики, ни экзотических или поэтических слов. После десятилетнего изгна- ния в язык вернулось прилагательное. Это плавная, насыщенная, ритмичная проза, нечто совсем другое, чем модный сегодня жар- гон посетителей закусочной или плоская, избегающая всякого риска официальная речь. Вполне естественно, что при появлении такой книги, как «Тро- пик Рака», люди в первую очередь замечают, что она непристой- на. При наших представлениях о приличии в литературе отнес- тись беспристрастно к книге, полной нецензурных слов, далеко не просто. Такая книга вызывает либо шок и отвращение, либо смертельный испуг, либо твердое нежелание поддаваться силь- ным эмоциям. Чаще всего встречается последнее, и в результате книги, которые невозможно публиковать в подцензурных изда- тельствах, зачастую не привлекают того внимания, которого за- служивали бы. Стали даже модными разговоры, что нет ничего про-
470 Джордж Оруэлл ще, чем написать непристойную книгу, и пишут их лишь для того, чтобы добиться известности, заработать, и прочее. О том, что это вовсе не так, говорит сам факт явной незаурядности произведе- ний, которые должны быть названы непристойными в полицей- ском смысле. Если бы грязными словами легко было наживать деньги, этим занималось бы куда больше людей. Но «непристой- ные» книги появляются не так уж часто, поэтому наметилась тен- денция сваливать их в одну кучу — как правило, без всяких на то оснований. «Тропик Рака» соотносят с «Улиссом» и «Путеше- ствием на край ночи», эти ассоциации смутны и в действитель- ности между ними мало общего. Миллер походит на Джойса тем, что они одинаково не стыдятся показывать бессмысленность и низость повседневного существования. Если оставить в стороне различия в характере изображения, сцена похорон из «Улисса», например, вполне естественно выглядела бы в «Тропике Рака»; вся эта глава — нечто вроде исповеди, обнаруживающей страш- ную внутреннюю зачерствелость человека. Но этим сходство ис- черпывается. Как роман «Тропик Рака» сильно уступает «Улис- су». Джойс — художник, каким Миллер не является, да, навер- ное, и не пожелал бы быть, и устремления Джойса простираются гораздо дальше. Он исследует различные формы человеческого сознания — сон, грезы («бронзово-золотая глава»), опьянение и прочие — и сводит их в единый сложный узор, отчего возникает нечто вроде «фабулы» в викторианском смысле слова. Миллер же — просто видавший виды человек, повествующий о жизни, обыкновенный американский бизнесмен, наделенный смелым умом и чувством слова. Характерно, что и выглядит он именно так, как мы представляем себе типичного американского бизнес- мена. Если же сравнивать роман Миллера с «Путешествием на край ночи», то такое сравнение еще произвольнее. Обе книги изо- билуют непристойностями, обе в некоторой мере автобиографич- ны — но вот и все, что их сближает. «Путешествие на край ночи» написано с определенной целью, и цель эта — протест против ужаса и бессмысленности современной жизни, да и жизни вооб- ще. Это вопль крайнего отвращения, голос, доносящийся из кло- аки. «Тропик Рака» — нечто едва ли не противоположное. Как
ВО ЧРЕВЕ КИТА 471 это ни необычно, ни противоестественно даже, но это книга, соз- данная счастливым человеком. Такова и «Черная весна», хотя и в меньшей степени, ибо в ней часто чувствуется ностальгия. Столько лет прожив в люмпенской-среде, изведав голод, бродяж- ничество, грязь, неудачи, ночуя без крыши над головой, вытер- пев схватки с эмиграционными чиновниками, закалившись в нс- скончаемой борьбе за медный грош, Миллер убеждается, что все это доставляет ему наслаждение. Как раз те стороны жизни, ко- торые вызывают у Селина ужас, оказываются для него привле- кательными. Он очень далек от того, чтобы протестовать, — на- против, он приемлет. И уже само это слово подсказывает нам, с кем его в действительности связывает духовная близость, — это тоже американец, Уолт Уитмен. Это своеобразно — быть Уитменом в 30-е годы XX века. Вряд ли, живи он в наши дни, Уитмен написал бы что-нибудь даже от- даленно напоминающее «Листья травы». Ведь он и вправду го- ворит: «Я приемлю», но между «приемлю» тогда и сегодня про- легает пропасть. Уитмен творил во времена невиданного процве- тания и, что еще важнее, в стране, где свобода была не просто сло- вом. Демократия, равенство, товарищество, о которых он без устали толкует, — не отдаленный идеал, все это было у него пе- ред глазами. В Америке середины XIX века люди ощущали себя свободными и равными, они и были таковыми — насколько это возможно в обществе, где не восторжествовал чистый коммунизм. Существовала бедность, существовали даже классовые различия, но постоянно угнетаемого класса не было, исключая негров. В каждом человеке жило и составляло ядро его личности убежде- ние, что он в силах добиться достойной жизни, и для этого ему не придется вылизывать чьи-то сапоги. Твеновские плотогоны и лоцманы с Миссисипи, золотоискатели с Дикого Запада Брет Гарта сегодня более далеки от нас, чем каннибалы каменного века. Причина проста: они свободные люди. То же ощущение прони- зывает и мирную, обустроенную жизнь восточных штатов Аме- рики, изображенную в таких книгах, как «Маленькие женщины», «Дети Элен», «По дороге из Вендора». До того кипучая, безза- ботная жизнь, что, читая эти книги, ловишь себя на чувстве, буд-
472 Джордж Оруэлл то физически ее ощутил. Вот ее и воспевает Уитмен, хотя делает он это очень плохо, потому что он из числа писателей, сообщаю- щих нам, что мы должны чувствовать, вместо того чтобы такие чувства в нас пробудить. Думая о его верованиях, приходишь к мысли: может быть, хорошо, что он умер, не увидев, как ухудши- лась жизнь в Америке вместе с ростом индустрии и эксплуата- ции дешевого труда иммигрантов. Взгляды Миллера глубоко родственны взглядам Уитмена, и мимо этого не прошел почти никто из его читателей. «Тропик Рака» и заканчивается совершенно по-уитменовски: после всего распутства, махинаций, потасовок, запоев, после всех совершен- ных им глупостей герой спокойно созерцает бегущие мимо него воды Сены, как бы мистически приемля все, как оно есть. Только что же он приемлет? Прежде всего не Америку, а это древнее на- громождение костей — Европу, где каждая крупица земли есть плоть от плоти бесчисленных человеческих тел. Во-вторых, не эпоху расцвета и свободы, а эпоху страха, тирании и запретов. Сказать «я приемлю» в век, подобный нашему, означает приятие концентрационных лагерей, резиновых дубинок, Гитлера, Стали- на, бомб, военных самолетов, пищи из концентратов, пулеметов, путчей, чисток, лозунгов, противогазов, страховочных ремней фирмы «Педо», подводных лодок, шпионов, провокаторов, цен- зуры, тайных тюрем, аспирина, Голливуда, политических убийств. Не только этого, конечно, но и этого тоже. Генри Миллер в целом к такому приятию готов. Правда, не всегда, ибо моментами он ощущает ностальгические чувства, которые так обычны в лите- ратуре. В первой части «Черной весны» пространно восхваляет- ся средневековье, причем эти страницы можно отнести к числу самых замечательных в прозе последних лет, хотя по тональнос- ти они мало чем отличаются от написанного Честертоном. В «Максе и белых фагоцитах» (опубликовано в 1935 году) осужда- ется современная американская цивилизация (готовые завтраки, целлофан и прочее) с точки зрения, обычной для литераторов, ненавидящих индустриализацию. Но в целом он готов «прогло- тить все целиком». Отсюда и кажущееся чрезмерным увлечение непристойностями и грязью оборотной стороны жизни. Кажуще-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 473 еся, ибо истина заключается в том, что обыденность куда больше изобилует ужасами, чем готовы признать беллетристы. Тот же Уитмен «принимал» многое такое, чего не отваживались назвать вслух его современники. Ведь он пишет не только о прериях, но слоняется по городским улицам, подмечая раздробленный череп самоубийцы, «серые, больные лица онанистов», да только ли это? Но нет сомнений, что наше время, по крайней мере в Западной Европе, более болезненно, более безнадежно, чем то, в которое творил Уитмен. В отличие от Уитмена мы живем в угасающем мире. «Демократические дали» увенчались для нас колючей про- волокой. Все реже замечаем мы созидание и рост, все реже чув- ствуем вечное покачивание колыбели — вместо нее нам уготован вечно свистящий чайник. Принять цивилизацию как она есть фактически означает примириться с разложением. Мужество сменилось пассивностью, даже «декадентством», если это слово обладает каким-то смыслом. Но именно благодаря тому, что Миллер в определенном смыс- ле пассивен перед жизнью, ему удается подойти к обыкновенно- му человеку ближе, чем это получается у писателей, ставящих перед собой некую цель. Ведь обыкновенный человек тоже пас- сивен. В сфере мелочного (дом, возможно, профсоюз, локальные политические заботы) он чувствует себя хозяином своей судьбы, но перед лицом крупных событий он беззащитен, как под удара- ми стихии. Он и не помышляет воздействовать на будущее, он безвольно вникает и покоряется ходу вещей. Последние десять лет литература все глубже втягивалась в политику, и в итоге в ней осталось меньше места для обыкновенного человека, чем ког- да-либо за два истекшие столетия. Эту перемену легко почувство- вать, сравнив книги о гражданской войне в Испании с книгами о войне 1914—1918 годов. Сразу бросается в глаза, до чего скучны и попросту плохи книги об испанской войне, по крайней мере те из них, что написаны по-английски. Но еще существеннее, что почти все они, будь их автор «правым» или «левым», написаны завзятыми политиками, которые уверены в своей правоте и на- вязывают вам собственный образ мыслей, тогда как о мировой войне писали простые солдаты или младшие офицеры, даже не
474 Джордж Оруэлл делавшие вид, будто постигли происходящее. Такие книги, как «На Западном фронте без перемен», «Огонь», «Прощай, оружие!», «Расставаясь с этим навсегда», «Воспоминания офицера пехоты», «Субалтерн на Сомме», написаны не пропагандистами, а жерт- вами. В сущности, говорят они все об одном: «Да что же это тво- рится? Одному Богу известно. Нам остается лишь терпеть». И Миллеру, хотя он не описывает войну, как в общем-то и тягость жизни, эта позиция куда ближе, чем всеведение тех, кто теперь в моде. «Бустер», быстро прекративший существование журнал, соредактором которого он был, рекламировал себя как орган «не политический, не образовательный, не прогрессивный, не настав- ляющий, не этический, не литературный, не содержательный, не современный»; творчество самого Миллера можно охарактери- зовать почти так же. Это голос из толпы, голос отверженных, го- лос из вагона третьего класса, голос обыкновенного, далекого от политики, чуждого морализма, пассивного человека. Я обращаюсь с понятием «обыкновенный человек» несколь- ко вольно, не сомневаясь, что таковой существует, хотя сего- дня некоторые отрицают это. Вовсе не хочу сказать, что люди, о которых повествует Миллер, составляют большинство, и тем более — что он пишет о пролетариях. Серьезных попыток та- кого рода пока не предпринимал ни один английский или аме- риканский романист. Персонажи «Тропика Рака» не вполне обыкновенны в том смысле, что ведут праздную жизнь, обла- дают скверной репутацией и отчасти принадлежат к «артисти- ческой» среде. Как я уже говорил, это прискорбный, но неиз- бежный итог жизни вне родины. «Обыкновенный человек» Миллера — это не работяга, не домовладелец из пригорода, а изгой, деклассированный элемент, авантюрист, лишенный кор- ней американский интеллектуал без гроша в кармане. Но бытие даже такого персонажа имеет много общего с жизнью заурядных людей. Миллеру удалось извлечь максимум из этого довольно скудного материала, так как он нашел в себе смелость с ним слить- ся. И обыкновенный человек, «средний индивид», подобно вала- амовой ослице, обрел дар речи. Правда, все это устарело или по крайней мере вышло из моды. «Средний индивид» уже не в моде. Не в моде и пристальное вни-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 475 мание к сексу, к откровениям внутренней жизни. Не в моде аме- риканский Париж. В наше время такая книга, как «Тропик Рака», должна выглядеть либо скучной претенциозностью, либо чем-то совершенно необычным, и думаю, что большинство из читавших ее не станут относить ее к первой категории. Постараемся же ра- зобраться, что означает знаменуемое ею неприятие сегодняшней литературной моды. Но для этого нужно увидеть книгу Миллера на фоне всего развития английской литературы за двадцать лет после мировой воййы. II Когда писателя называют модным, почти всегда имеют в виду, что он нравится тем, кому еще не исполнилось тридцати. В нача- ле периода, о котором я говорю, во время войны и после нее, вла- стителем юных умов был, конечно, Хаусмен. Среди тех, чья юность пришлась на 1910—1925 годы, влияние Хаусмена было огромным, и сейчас это уже не так просто объяснить. В 1920 году — мне тогда было семнадцать лет — я знал на память всего «Парня из Шропшира». Интересно, произведет ли теперь «Парень из Шропшира» впечатление на юношу того же возраста и примерно того же склада ума? Он наверняка слыхал об этом цикле, может быть, даже заглядывал в него, и стихи показались ему ловко скро- енными, но пустоватыми — вот, думаю, и все. А ведь мои сверст- ники и я без устали твердили эти стихи наизусть, испытывая сво- его рода экстаз, сравнимый с тем, который охватывал предыду- щие поколения, упивавшиеся «Любовью в долине» Мередита, «Садом Прозерпины» Суинберна и так далее. Разлука сердце гложет, Со мною пет друзей — Красавиц белокожих И молодых парией. Впадает в реку боли Ручей пролитых слез; Уснули девы в поле Среди увядших роз* * Перевод этого стихотворения Хаусмена и других стихотворных произве- дений, за исключением особо оговоренных случаев, принадлежит А. Кабалкину.
476 Джордж Оруэлл Вроде позвякивания колокольцев, не больше. Но в 1920 году я бы ни за что такого не сказал. Почему мыльный пузырь обяза- тельно лопается? Чтобы ответить на этот вопрос, надо принять во внимание внешние условия, благодаря которым становятся популярными те или иные авторы. Поначалу стихотворения Ха- усмена не привлекли к себе внимания. Что же оказалось в них столь близким именно для поколения, родившегося на рубеже веков? Прежде всего Хаусмен «сельский» поэт. Его стихи наполне- ны очарованием заброшенных деревень, ностальгией, вызывае- мой именами всех этих Клантонов, Кланбери, Найтонов, Ладлоу, Вендлок Эдж, «раз летом на Бредоне», соломенными крышами и кузнечными горнами, цветочными разливами лугов, «голубизной холмов далеких». Вся английская поэзия 1910—1925 годов, если не считать стихов о войне, обращена к деревне. Причина, несом- ненно, в том, что наемный люд навсегда утрачивал действитель- но живую связь с землей; но тогда в гораздо большей степени, чем сейчас, были распространены снобистские взгляды, требо- вавшие похваляться близостью к деревне и презрением к городу. Англия того времени вряд ли была более сельской страной, чем сегодня, но легкая промышленность еще не начала расползаться, и считать страну сельской было легче. Большинство ребят из сред- него класса росли неподалеку от фермы, и естественно, им была близка живописная сторона сельской жизни — пашни, страда, молотьба и прочее. Пока сам этим не занимаешься, трудно по- чувствовать, какая это нудная и тяжелая работа — полоть тур- непс или доить в четыре часа утра коров, у которых задубело вымя. Время непосредственно перед войной, сразу после нее да и время войны тоже было золотым веком «певцов Природы», зенитом сла- вы Ричарда Джеффриса и У.Г. Хадсона. «Грентчестер» Руперта Брука, стихотворение, гремевшее в 1913 году, было всего лишь бурным всплеском любви к природе, водопадом названий дере- вень, словно извергшимся из автора. Как поэтическое произве- дение «Грентчестер» не просто никчемен — значительно хуже. Но это ценный документ, иллюстрирующий мир чувств думающей молодежи тогдашнего среднего класса.
ВО ЧРЕВЕ КИТА 477 Однако поэзия Хаусмена не исчерпывается сентиментальным воспеванием розочек в духе субботних вдохновений, отличавшем Брука и остальных. Деревенский мотив, постоянно присутству- ющий в ней, — это только фон. В его стихах чаще всего есть нечто вроде героя, эдакого идеализированного селянина, осовременен- ного персонажа из Стрефона и Коридона. Уже одно это распо- лагало к его стихам. Опыт свидетельствует, что люди, пропи- тавшиеся городской цивилизацией, любят почитать о селянах (ключевое понятие — «близкие к земле»), ибо воображают, что те примитивнее и непосредственнее, чем они сами. Отсюда и за- земленный роман Шейлы Кейт-Смит, и многое другое. Молодой человек того времени, с его сельскими пристрастиями, охотно отождествлял себя с теми, кто трудится на земле, и никогда — с обретающимися в городе. Сколько юношей воображали себе ли- шенного всяких пороков пахаря или кочевника, охотника, лес- ника, — это непременно дикий, свободный весельчак, непоседа, жизнь которого заполнена ловлей кроликов, петушиными боя- ми, скачками, пивной и любовными приключениями. «Вечная благодать» Мейсфилда, еще одно ценное свидетельство эпохи, пользовавшаяся среди юнцов громадной популярностью во вто- ром десятилетии нашего века, знакомит нас с той же картиной, но выполненной грубыми мазками. Однако Морисов и Теренсов Хаусмена можно было принимать всерьез, чего не скажешь о Соле Кейне Мейсфилда; в этом смысле Хаусмен — тот же Мейсфилд, но с примесью Феокрита. Да и тематика у него юношеская — убий- ство, самоубийство, несчастная любовь, ранняя смерть. Он опи- сывает обыкновенные, легко понятные невзгоды, создавая чув- ство, что прикоснулся к коренным явлениям жизни: Под жарким солнцем па лугу Густая кровь блестит; Мой нож у Мориса в боку По рукоять сидит. Или: Теперь мы в Шрусбсрской тюрьме, И поезда всю ночь Гудят, горюя обо мне, Не в силах мне помочь.
478 Джордж Оруэлл Один и тот же мотив с незначительными вариациями. Все рушится: «В тюрьму отправят Нэда, а Дика — на погост». Обра- тите внимание на острую жалость к себе («меня никто не любит»): Под стать алмазам росы На луговой траве, Как утренние слезы — Да только не по мне. Плохо дело, старина! Можно подумать, что стихи предназ- начались специально для подростков. Их неизменный песси- мизм в том, что касается дел сердечных (девушка либо умира- ет, либо выходит замуж за другого), казался подлинной муд- ростью парням, изнывавшим в постылых интернатах и смот- ревшим на женщин как на недосягаемые существа. Сомневаюсь, чтобы Хаусмен столь же сильно притягивал де- вушек. В его стихах чувства женщины полностью игнориру- ются, она в них не более чем нимфа, сирена, не столько чело- век, сколько коварный эльф-поводырь, которому доверяешь- ся, не зная, что он исчезнет на полдороге. Но Хаусмен не оказался бы столь глубоко созвучен миро- ощущению тех, кто был молод в 1920 году, если бы не еще одно свойство его поэзии — неожиданным образом она предстает ко- щунственной, антиномийной и не лишенной цинизма. Тради- ционный антагонизм поколений особенно обострился в конце мировой войны, — отчасти из-за самой войны, отчасти под кос- венным воздействием русской революции интеллектуальные баталии сделались напряженными. Благодаря спокойствию и надежности, присущим английской жизни, всерьез не потре- воженной даже войной, многие из тех, чье мировоззрение сфор- мировалось в 80-х годах предыдущего века, а то и раньше, со- хранили его в неприкосновенности до 20-х годов нашего сто- летия. В сознании же молодого поколения официальные дог- мы рушились, как замки на песке. Религиозность, например, убывала на глазах. За несколько лет трения между молодыми и старшими переросли в нескрываемую ненависть. Остатки прошедшего войну поколения, выжившие в бойне, обнаружи- ли, что старшие продолжают верить в лозунги 1914 года, а млад- ших, совсем юнцов, удушают учителя-холостяки, изъеденные
ВО ЧРЕВЕ КИТА 479 пороком. Именно их и захватил Хаусмен, в чьих стихах им ви- делся сексуальный бунт и личные счеты с Богом. Да, в этих стихах был патриотизм, но безвредный, старомодный, цвета мундиров королевской гвардии, а не стальных касок, на мотив «Боже, храни королеву», а не «Кайзера на виселицу». Они были в должной степени антихристианскими — Хаусмен воспевал некое озлобленное, дерзкое язычество, убежденный в том, что жизнь коротка и боги не на нашей стороне, а это полностью отвечало преобладающему настроению молодежи; к тому же восхитительная хрупкость строк, состоящих почти из одних од- носложных слов... Я говорю о Хаусмене так, будто он был заурядным пропаган- дистом, слагавшим сентенции и строки для последующего цити- рования. Конечно, в нем было не только это. Не станем недооце- нивать его теперь только потому, что его переоценивали несколько лет назад. Пусть сегодня это вызовет возражения, но кое-каким стихам Хаусмена («Вползает в сердце гибель» или «Пашет ли уп- ряжка») не суждено долго пребывать в забвении. Но, в сущнос- ти, приязнь или неприязнь к автору всегда зависит от направлен- ности его творчества, от его «цели», от выраженного им «смыс- ла». Лучшее свидетельство этому — насколько трудно обнаружить литературные достоинства в книге, которая всерьез покушается на ваши убеждения. Да ни одна книга и не бывает вполне нейт- ральной. Та или иная тенденция всегда различима, будь то в по- эзии или в прозе, пусть даже она исчерпывается выбором формы и образности. С поэтами же, добившимися, подобно Хаусмену, широкой популярности, дело обстоит проще простого — ведь они, как правило, отчетливо афористичны. После войны, после Хаусмена и «певцов Природы», возник- ла группа писателей совершенно иного направления — Джойс, Элиот, Паунд, Лоуренс, Уиндхэм Льюис, Олдос Хаксли, Литтон Стречи. В середине и в конце 20-х годов они составили «движе- ние» в той же степени, в какой группа Одена — Спендера являет- ся «движением» в последние годы. Правда, не все одаренные пи- сатели этого периода могут быть отнесены к одной и той же кате- гории. Скажем, Э.М. Форстер, написавший свою лучшую книгу в 1923 году или около того, принадлежал довоенной эпохе, ни один
480 Джордж Оруэлл из периодов творчества Йейтса также не отмечен характерной печатью 20-х годов. Такие жившие в ту пору писатели, как Мур, Конрад, Беннетт, Уэллс, Норман Дуглас, сказали все, что могли, еще до того, как разразилась война. Кроме того, к этой группе следовало бы отнести и Сомерсета Моэма, хотя в строго литера- турном смысле он ей не принадлежит. Конечно, даты тут прибли- зительны; большинство этих писателей публиковали книги и до войны, но к послевоенным их можно причислить с не меньшим основанием, чем к послекризисным — более молодых авторов, пишущих сегодня. Читая литературную прессу того времени, вполне можно было не заметить того обстоятельства, что назван- ные авторы составляют «движение». Более, чем когда-либо, тог- дашние критики, блиставшие в ту пору на ниве литературных обзоров, изо всех сил делали вид, будто предыдущее поколение еще не сказало последнего слова. Сквайр правил «Лондон меркь- юри», в платных библиотеках нарасхват шли Гиббс и Уолпол, царил культ жизнерадостности и мужественности, пива и крике- та, трубок из вереска и моногамии, а заработать гинею-другую статейкой, высмеивающей «высоколобых», можно было всегда. Но молодежь покорили именно презренные «высоколобые». Ве- тер, зародившийся на просторах Европы и долетевший до Анг- лии, задолго до 1930 года сорвал покровы с этой школы крикета и пивной, оставив ей для прикрытия одни дворянские титулы. Но первое, что обращает на себя внимание, если присмотреть- ся к группе писателей, которых я назвал, — это то, что они вовсе не походят на группу. Более того, некоторые из них решительно отвергли бы утверждения о своем родстве с другими. Лоуренс и Элиот питали друг к другу антипатию, Хаксли боготворил Лоу- ренса, но Джойса отвергал, остальные в большинстве своем по- глядывали свысока на Хаксли, Стречи и Моэма, а Льюис напа- дал на всех поочередно, и его писательская репутация во многом определена этими нападками. И все же между ними существует органическое сходство, представляющееся теперь достаточно яс- ным, хотя лет десять назад его можно было не заметить. Они объ- единены пессимистическим мировоззрением. Следует только уточнить, что имеется в виду под «пессимизмом».
ВО ЧРЕВЕ КИТА 481 Если лейтмотивом поэзии георгианцев была красота Приро- ды, после войны лейтмотивом стало трагическое жизнеощуще- ние. Стихотворения Хаусмена, например, отнюдь не трагичны, в них только сетования гедониста, испытывающего разочарование. Так же обстоит дело и с Харди, за исключением его «Династов» Группа же Джойса — Элиота появилась позже, и ее главным про- тивником был уже не пуританизм; с самого начала они «постига- ли суть» всего тога, что их предшественники еще только пыта- лись утвердить как норму. Все они с безоговорочной враждебно- стью относились к понятию «прогресс», будучи убежденными в том, что прогресса не только нет, но и быть не должно. Сходясь в этом, названные мной писатели, конечно, отличаются друг от дру- га и по существу взглядов, и по значительности таланта. Песси- мизм Элиота — это отчасти христианский пессимизм, подразу- мевающий известного рода безразличие к людским горестям, а отчасти питаемый горечью при виде упадка западной цивилиза- ции («Мы полые люди, мы чучела, а не люди» и т.д.) — в своем роде чувство, возникающее в эпоху, когда настали сумерки бо- гов, и оно-то позволило ему в «Суини-борце» совершить почти невозможное, представив современную жизнь еще хуже, чем она есть. У Стречи это просто благопристойный пессимизм XVIII века, наложившийся на пристрастия к разоблачениям. У Моэма — сто- ическое отречение, твердость высокомерного европейца-сахиба, который где-нибудь восточнее Суэца исполняет — в подражание кому-нибудь из Антониев — свой долг, сам не веря, что это необ- ходимо. Лоуренс на первый взгляд не кажется пессимистом, ибо он, подобно Диккенсу, человек настроения и не устает повторять, что современная жизнь выглядела бы нормальной, если только взглянуть на нее немного не так, как принято. Но он требует от- каза от нашей механической цивилизации, а этого никогда не произойдет. И вот, разочаровавшись в настоящем, он принима- ется идеализировать прошлое, а именно безопасно мифический бронзовый век. Когда Лоуренс предпочитает нам этрусков (сво- их этрусков), с ним трудно не согласиться, однако в конечном счете это вид пораженчества, поскольку мир движется совершен- но в ином направлении. Жизнь, которую он вечно восхваляет, 16 Скотный двор
482 Джордж Оруэлл жизнь, сосредоточенная вокруг простых таинств — любви, зем- ли, огня, воды, крови, — всего лишь проигранное дело. И поэтому у него осталось только желание, чтобы все происходило так, как происходить определенно не будет. «Волна великодушия или волна смерти», — заклинает он, но по нашу сторону горизонта волн великодушия явно не наблюдается. И Лоуренс бежит в Мек- сику, где умирает в возрасте сорока пяти лет — несколькими го- дами раньше, чем поднялась волна смерти. Я снова толкую об этих людях так, будто они не художники, а заурядные пропагандисты, все подчиняющие своей «проповеди». Скажу еще раз: на самом деле они куда значительнее. Было бы абсурдом, к примеру, сво- дить «Улисса» только к изображению ужасов современной жиз- ни, «грязной эры “Дейли мейл”», по выражению Паунда. Ведь Джойс в гораздо большей степени «чистый художник», чем боль- шинство писателей. Но «Улисса» не мог бы написать человек, лишь смакующий слова и их сочетания. Это выражение особого взгляда на жизнь, взгляда католика, утратившего веру. Джойс словно восклицает: «Вот вам жизнь без Бога. Только посмотрите, как она ужасна!» — и все его технические нововведения, как бы важны они ни были, служат прежде всего этой цели. Но у всех этих писателей существенно то, что их «главная идея» всегда далека от реально происходящего. Они безразлич- ны к насущным проблемам современности, их совершенно не за- нимает политика в узком смысле слова. Нашему вниманию пред- лагаются Рим, Византия, Монпарнас, Мексика, этруски, подсоз- нание, солнечные дали — что угодно, только не те точки, где раз- ворачиваются горячие события. Самое поразительное в 20-х годах то, с какой последовательностью отворачивалась английская ин- теллигенция от всех действительно важных событий в Европе. Например, история русской революции от смерти Ленина до го- лода на Украине абсолютно не затронула английское сознание. Все эти годы Россия означала только одно: Толстой, Достоевский и бывшие графы за рулем таксомоторов. Италия — это картин- ные галереи, развалины, соборы и музеи, как будто в ней нет ни- каких чернорубашечников. Германия — это фильмы, нудизм и психоанализ, но не Гитлер, о котором до 1931 года никто и не слы-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 483 хи вал. В «культурных кругах» верность принципу «искусство для искусства» доходила до поклонения бессмыслице. Считалось, что литература — это не более чем манипулирование словами. Оце- нивать книгу по ее содержанию стало непростительным грехом, и даже касаться ее содержания означало проявить дурной вкус. Году в 28-м в «Панче» появилась одна из трех по-настоящему смешных шуток за все время после мировой войны: охваченный нетерпением молодоц человек сообщает своей тетушке, что намере- вается «писать». «О чем же ты собираешься писать, милый?» — инте- ресуется та. Следует уничтожающий ответ: «Дорогая тетушка, пишут не о чем-то, а просто так». Лучшие писатели 20-х годов иод этой декларацией не подписались бы, их «главная идея» чаще всего совершенно ясна, но она, как правило, исчерпывается про- блемами морали, религии и культуры. Если же ее перевести на язык политики, выяснится, что в ней нет и следа «левизны». Все писатели этой группы в большей или меньшей степени консер- ваторы. Льюис, к примеру, годами самозабвенно выслеживал де- мона «большевизма», умея обнаружить его присутствие в самых неподобающих местах. Недавно он несколько пересмотрел свои взгляды, ужаснувшись, видимо, как обращается с людьми искус- ства Гитлер, но можно ручаться, что слишком далеко «влево» он не пойдет. Паунд, как видно, решительно отдал свои симпатии фашизму, по крайней мере его итальянской разновидности. Эли- от пока остается в стороне, но если под дулом пистолета заста- вить его выбирать между фашизмом и какой-то более демо- кратичной формой социализма, он скорее всего выберет фа- шизм. Хаксли сначала переболел традиционным отчаянием, за- тем, увлекшись лоуренсовским «темным нутром», попробовал «Поклонение жизни» и наконец сделался пацифистом — ус- тойчивая позиция, а в наши дни даже достойная уважения, но в долговременной перспективе, видимо, ведущая все-таки к не- приятию социализма. Заметно и то, что большинство писате- лей этой группы питают нежные чувства к католической рели- гии, хотя правоверному католику эта их нежность пришлась бы не по вкусу. Духовное родство пессимизма и реакционных воззрений впол- не очевидно. Менее очевидно другое — почему ведущие писатели
484 Джордж Оруэлл 20-х годов оказались пессимистами. Отчего эти упадочнические чувства, ощущение гибели и пустыни, тоска по утраченной вере и несуществующим цивилизациям? В конечном итоге не оттого ли, что эти люди творили в эпоху исключительного комфорта? Именно в такие времена и расцветает «вселенская скорбь». На пустой желудок не станешь отчаиваться во Вселенной, потому что просто не до нее. Весь период, начиная с 1910-х до 1930-х го- дов, был эпохой процветания, и даже война не принесла особен- ных физических лишений тем, кому не пришлось сражаться на фронте. Что до 20-х годов, то они и вовсе были золотым веком для интеллектуалов-рантье, временем невиданной доселе беспеч- ности. Кончилась война, еще не появились новые тоталитарные государства, сняты всевозможные моральные и религиозные табу, а кошельки туго набиты. В моду входит «утрата иллюзий». Каж- дый располагавший годовым доходом в 500 фунтов стерлингов сделался «высоколобым» интеллектуалом, старательно приучав- шим себя к taedium vitae* И началась пора надмирности или бе- зумия, дешевого отчаяния, периферийного гамлетизма, билетов со скидкой на обратный путь после странствия по «краю ночи». Некоторые не лучшие, но характерные романы того времени, на- пример «Рассказанная идиотом», до того насыщены разочарова- нием и жалостью к себе, что ощущение такое, словно находишь- ся в турецкой бане. И даже лучших писателей той поры можно упрекнуть в чрезмерном олимпийском спокойствии, слишком легкой готовности умыть руки, отрешившись от насущных про- блем. Они воспринимают жизнь аналитически, намного более аналитически, чем их предшественники, и те, кто шел за ними следом, только рассматривают ее через неисправный телескоп. Не то чтобы это вредило самим их книгам. Любое произведение искусства испытывается его способностью жить во времени; со- вершенно ясно, что многое из написанного с 1910 по 1930 год выжило и будет, видимо, жить дальше. Достаточно вспомнить «Улисса», «Бремя страстей человеческих», большую часть ран- них произведений Лоуренса, особенно рассказы, и почти все сти- хотворения Элиота вплоть до 1930 года. Окажется ли хоть что-то создаваемое сегодня столь же долговечным? * Отвращение к жизни (лат.).
ВО ЧРЕВЕ КИТА 485 Но в 1930—1935 годах стряслось нечто неожиданное. Литера- турный климат меняется. О себе заявляет новая группа писате- лей — Оден, Спендер и другие, и хотя в технике они кое-что поза- имствовали у своих предшественников, у них обозначилось со- вершенно иное «направление». Мы негаданно вырываемся из со- стояния, когда ощущали сумерки богов, и попадаем в обстановку лагеря бойскаутов — голые коленки, хоровое пение. Типичной фигурой в литературе перестает быть культурный эмигрант, тя- готеющий к церкви, его сменяет пытливый школьник, тяготею- щий к коммунизму. Если лейтмотивом произведений 20-х годов было «трагическое вйдение», то у новых писателей им стало «серьезное намерение». Различия между этими двумя школами подробно рассматри- ваются в книге Луиса Макниса «Современная поэзия». Книга написана, конечно же, с точки зрения молодых авторов, которым в ней безоговорочно отдано предпочтение. Макнис, в частности, пишет: «Поэты “Новых автографов”* в отличие от Йейтса и Эли- ота обладают духовными пристрастиями. Йейтс предлагал отверг- нуть желания и неприятия; Элиот со скукой наблюдал чужие чувства, испытывая лишь жалость — из-за того, что не может быть вполне к ним безразличен... Напротив, всей своей поэзией Оден, Спендер и Дей-Льюис заявляют, что у них есть свои желания, своя ненависть и что они убеждены — чего-то следует желать, а что-то — ненавидеть». И дальше: «Поэты “Новых автографов” вернулись к идущей от греков жажде знания и определенности. Первое требование — иметь что сказать, второе — сказать это как можно лучше». Иными словами, вновь заговорили о «назначении», а моло- дые писатели «обратились к политике». Я уже указывал, что Эли- от и К0 вовсе не так безучастны, как, видимо, полагает Макнис. Но он в общем-то прав, утверждая, что литература 20-х годов боль- ше заботилась о стилистике и меньше о содержании, чем тепе- решняя. Ведущими фигурами этой новой группы стали Оден, Спен- дер, Дей-Льюис, Макнис, а кроме них, сюда входят и многие дру- * Опубликованы в 1932 году. — Примеч. авт.
486 Джордж Оруэлл гие писатели примерно той же направленности: Ишервуд, Джон Леманн, Артур Колдер-Маршалл, Эдвард Апуорд, Алек Браун, Филип Хендерсон и т.д. Как и раньше, я всех их объединяю по признаку общности «направления». Конечно, по таланту они очень один от другого отличаются. Но сравнивая этих писателей с поколением Джойса — Элиота, удостоверяешься, что намного легче представить их единой группой. Они близки по стилисти- ке и почти неразличимы по взглядам, а их критические отзывы друг о друге, мягко говоря, всегда снисходительны. Видные пи- сатели 20-х годов прошли разную жизненную школу, лишь не- многим из них выпало испытать муку стандартного английского образования (кстати, лучшие из них, за исключением Лоуренса, даже не были англичанами), многим пришлось какое-то время испытывать бедность, безвестность, а то и просто гонения. Моло- дые же писатели чуть ли не все до одного проделали знакомый путь: частная школа — университет — Блумсбери. Те немногие среди них, кто вышел из пролетарской среды, рано утрачивали связь со своим классом — этому способствовали университеты, дававшие им стипендии, а затем лондонское «культурное обще- ство», умеющее стереть любую индивидуальность. Характерно, что некоторые из входящих в эту группу писателей не только учились, но и учительствовали в частных школах. Несколько лет назад я назвал Одена «бесхарактерным Киплингом». Это не было определением, даваемым критикой, просто недоброжелательное замечание в пылу полемики; но куда деться от того факта, что у Одена, особенно в ранних вещах, то и дело распознается искусст- венное воодушевление сродни киплинговскому «Если» или «Иг- рай же, играй. Ну, играй!» в стихах Ньюболта. Взять, к примеру, такое стихотворение, как «Ты уезжаешь, что же, не пожалей». Ну просто напутственная речь командира отряда бойскаутов, минут десять по-мужски разъясняющего опасности мастурбации. Да, ко- нечно, у Одена присутствует пародия, но наряду с ней — и не- преднамеренное глубокое сходство. И неизменно отличающая почти всех этих писателей некая чопорность — симптом их само- уверенности. Отбросив «чистое искусство», они избавились от боязни насмешек, тем самым обретая более широкий горизонт.
ВО ЧРЕВЕ КИТА 487 Присутствующее в марксизме провидение будущего стало для них новой поэтической темой, которая сулит многое: Мы ничто, Мы обретаемся Во тьме, где ждет пас гибель. Однако вспомни: в этой темноте Открылась нам высокая идея, — И светом се будущее манит*. Но в то же время, окрасившись в марксистские тона, по- эзия не приблизилась к массам. Даже со скидкой на различие эпох Оден и Спендер еще менее популярны, чем Джойс и Эли- от, не говоря уже о Лоуренсе. По-прежнему многие современ- ные писатели остаются вне преобладающего течения, зато со- мнений, каково это преобладающее течение, не возникает. В середине и в конце 30-х годов Оден, Спендер и К° представля- ют это движение в той же степени, в какой в 20-х годах его пред- ставляли Джойс, Элиот и К° И движутся они в направлении идеи, смутно определяемой словом «коммунизм». Еще в 1934— 1935 годах в литературных кругах считалось бы эксцентрикой отсутствие некоей степени «левизны». Между 1935 и 1939 го- дами коммунистическая партия обладала для любого писате- ля моложе сорока лет почти неодолимой притягательностью. То и дело приходилось слышать, что и вот этот «примкнул», как несколько лет назад, когда в моде был католицизм; то и дело становилось известно, что вот этот «обращен». Года три английская литература в основном своем потоке до той или иной степени контролировалась коммунистами. Как это мог- ло случиться? И кстати, что это такое — «коммунизм»? Лучше начнем с ответа на второй вопрос. Коммунистическое движение в Западной Европе началось как движение за насильственное свержение капитализма, но всего за несколько лет оно выродилось в инструмент внешней политики России. Вероятно, иначе не могло и быть, когда революционное брожение, последовавшее за мировой войной, стало затихать. Насколько мне известно, единственной толковой книгой об этом, существующей на английском языке, является «Коммунистиче- * Спендер. «Суд над судьями».
488 Джордж Оруэлл ский Интернационал» Франца Боркенау. Собранные Боркенау факты еще нагляднее, чем его умозаключения, показывают, что коммунистическое движение никогда не пошло бы по этому пути, если бы в индустриальных странах существовали подлинные ре- волюционные настроения. Совершенно очевидно, что в Англии, к примеру, их в прошлом не было. Малочисленность всех экстре- мистских партий — лучшее тому доказательство. Поэтому впол- не естественно, что английскому коммунистическому движению было суждено попасть под влияние людей, духовно раболепству- ющих перед Россией и не имеющих других целей, кроме манипу- лирования британской внешней политикой в русских интересах. Такую цель нельзя, разумеется, признать открыто, что и придает коммунистической партии ее своеобразие. Заметнее всех осталь- ных те коммунисты, которые, по сути являясь рекламными аген- тами России, выдают себя за международных социалистов. В спо- койные времена можно носить маску без труда, но в периоды кри- зисов это делать труднее, ибо СССР отличается не большей ще- петильностью во внешней политике, чем остальные великие державы. Альянсы, перемены курса и прочие повороты силовой политики приходится объяснять и оправдывать интересами ми- рового социализма. Стоит Сталину сменить партнеров, как при- ходится подавать «марксизм» в новой форме. Тут не обойтись без внезапных резких изменений «линии», чисток, разоблачений, си- стематического истребления книжек, излагающих политику партии, и так далее. Каждый коммунист должен быть постоянно готов пересмотреть свои самые фундаментальные убеждения или расстаться с партией. То, что еще в понедельник было безогово- рочной истиной, ко вторнику может превратиться в гнусную ложь, и наоборот. За последние десять лет так случалось по крайней мере трижды. Оттого в любой западной стране коммунистиче- ская партия обречена на нестабильность и малочисленность. Ее постоянный костяк представлен узким кругом интеллектуалов, солидаризующихся с русской бюрократией, и ненамного боль- шим числом людей из рабочего класса, чья преданность Совет- ской России не обязательно подкрепляется пониманием ее по- литики. Остальные то вступают в партию, то покидают ее при оче- редной смене «линии».
ИО ЧРЕВЕ КИТА 489 В 1930 году английская компартия была мелкой полулегаль- ной организацией, основная деятельность которой заключалась и поношении лейбористов. Но к 1935 году изменилось лицо Ев- ропы, и соответственно изменилась политика «левых». Пришел к власти и стал вооружаться Гитлер; в России стали успешно вы- полняться пятилетние планы, и она вновь заняла место великой военной державы. Поскольку главными мишенями Гитлера явно Гнили Великобритания, Франция и СССР, названным странам пришлось пойти на непростое сближение. Это означало, что анг- лийскому и французскому коммунисту надлежало превратиться в добропорядочного патриота и империалиста, то есть защищать все то, против чего он боролся последние пятнадцать лет. Лозун- ги Коминтерна из красных внезапно стали розовыми. «Мировая революция» и «социал-фашизм» уступили место «защите демо- кратии» и «борьбе с гитлеризмом». 1935—1939 были годами ан- тифашизма и Народного фронта, расцвета «Книжного клуба ле- вых», когда красные герцогини и «прогрессивные» патриархи объезжали окопы на испанских фронтах, а Уинстон Черчилль стал любимцем «Дейли уоркер». С тех пор «линия», конечно, уже пе- ременилась. Но для меня сейчас важно то, что именно в антифа- шистский период молодые английские писатели потянулись к коммунизму. Схватка между фашизмом и демократией, конечно, сама по себе завораживала, но и без нее их обращению суждено было свер- шиться именно в это время. Любой понимал, что пришел конец добродушному капитализму и наступила пора определенных пе- ремен; в мире, каким он был в 1935 году, практически не остава- лось возможности сохранять политическую нейтральность. Но почему этих молодых людей поманило нечто столь далекое, как российский коммунизм? Что может привлечь писателя в таком социализме, при котором интеллектуальная честность исключе- на? Объясняется все это фактом, ставшим реальностью еще до кризиса, до Гитлера: незанятостью среднего класса. Незанятость — это не просто безработица. Большинство мо- жет найти какую-то работу даже в худшие времена. Беда в том, что на исходе 20-х годов не существовало ничего, кроме разве науки, искусства и «левого» политического движения, во что смог бы уверовать мыслящий человек. Упадок западной цивилизации
490 Джордж Оруэлл достиг апофеоза, и разочарование становилось повсеместным. Кто теперь мог надеяться прожить жизнь так, как это было принято у среднего класса раньше: солдатом, священником, биржевым мак- лером, колониальным чиновником и т.п.? Какие ценности из тех, в которые свято верили наши деды, можно было теперь прини- мать всерьез? Патриотизм, религия, империя, семья, святыня брака, чинная солидарность, продолжение рода, воспитание, честь, дисциплина — теперь каждый в мгновение ока мог поста- вить все это под сомнение. Но к чему приходишь, отвергнув та- кие непреложности, как патриотизм и религия? Ведь потребность верить во что-то все равно не исчезает. Несколькими годами ра- нее уже забрезжила ложная заря — тогда многие молодые интел- лектуалы, в том числе и очень одаренные писатели (Ивлин Во, Кристофер Холлис и другие), потянулись в лоно католической церкви. Показательно, что именно римско-католической церкви, а не англиканской, православной, не в протестантские секты. Их манила церковь, обладающая во всем мире своими организация- ми, дисциплиной, властью и авторитетом. Обратите внимание, что единственный из новообращенных, кто наделен поистине круп- ным талантом, Элиот, избрал не римскую, а англокатолическую церковь, этот религиозный аналог троцкизма. Не думаю, что нуж- но и дальше отыскивать причину притягательного воздействия коммунистической партии на молодых писателей 30-х годов. Эта идея была из тех, в которые можно верить. Вот оно, все сразу — и церковь, и армия, и ортодоксия, и дисциплина. Вот она, Отчизна, а — года с 35-го — еще и Вождь. Вся преданность, все предубеж- дения, от которых интеллект как будто отрекся, смогли занять прежнее место, лишь чуточку изменив облик. Патриотизм, рели- гия, империя, боевая слава — все в одном слове: Россия. Отец, властелин, вождь, герой, спаситель — все в одном слове: Сталин. Бог — Сталин, Дьявол — Гитлер. Рай — Москва, Ад — Берлин. Никаких оттенков. «Коммунизм» английского интеллектуала вполне объясним. Это патриотическое чувство личности, лишен- ной корней. Но есть кое-что еще, способствовавшее культу России среди английской интеллигенции в последние годы, — спокойствие и надежность самой английской жизни. При всех социальных не-
НО ЧРЕВЕ КИТА 491 справедливостях Англия остается страной, где уважают непри- косновенность личности, и подавляющее большинство англичан не испытало на себе ни насилия, ни беззакония. Выросшему в такой атмосфере совсем не просто представить, что такое деспо- тический режим. Едва ли не все ведущие писатели 30-х годов принадлежали к мягкотелому, при всей эмансипированное™, среднему классу, они были слишком молоды в годы мировой вой- ны, чтобы она их обогатила необходимым опытом. Для людей это- го склада такие вещи, как чистки, тайная полиция, тюрьмы, каз- ни без суда и прочее, слишком невнятны, чтобы ужаснуться им. Они легко примиряются с тоталитаризмом, потому что не име- ют никакого опыта, кроме либерального. Вот вам, например, от- рывок из поэмы Одена «Испания» (кстати, одной из немногих достойных вещей, посвященных испанской войне): Назавтра — юношам, как бомба, взрыв стихов, Прогулки у озера и единенье душ, И гонки велосипедов На городских окраинах. Сегодня же борьба. Мы добровольно повышаем шансы смерти, Принимаем вину в неизбежных убийствах; Сегодня — трата сил На однодневки брошюр и на выступленья* Вторая строфа содержит краткую формулу поведения предан- ного члена партии. С утра — пара политических убийств, десяти- минутный перерыв, чтобы подавить «буржуазные» угрызения совести, обед на скорую руку, заполненный делами остаток дня, и под вечер — надо писать мелом лозунги на стенах, надо разда- вать листовки. Весьма возвышенные занятия. Но обратите вни- мание на то, что шансы смерти «мы добровольно повышаем». Так мог написать только человек, для которого убийство — фигура речи, и не более. Лично я не мог бы бросаться такими словами с легкостью. Мне довелось во множестве повидать убитых — не погибших в бою, а именно жертв убийства. И у меня есть кое- какое представление о том, что означает убийство, — это ужас, ненависть, рыдания родственников, вскрытие, кровь, зловоние. Для меня убийство — нечто такое, чего допускать нельзя. Как и * Перевод М. Зенкевича.
492 Джордж Оруэлл для любого нормального человека. Гитлеры и Сталины считают убийство необходимостью, но и они не похваляются своей заду- белостью, не говорят впрямую, что готовы убивать: появляются «ликвидация», «устранение» и прочие успокоительные эвфемиз- мы. Аморальность, демонстрируемая Оденом, возможна лишь при том условии, что в момент, когда спускается курок, такой амора- лист находится в другом месте. Интеллектуальная «левизна» — своего рода заигрывание с огнем в неведении, что он обжигает. Воинственный пыл английской интеллигенции в 1935—1939 го- дах распалялся во многом от ощущения личной безопасности. Совсем не так рассуждали французы, которым не столь легко уклониться от военной службы, поскольку даже их литераторам известно, как тяжел солдатский ранец. Новая книга Сирила Конолли «Враги надежды» заканчива- ется интересным и характерным рассуждением. Первая часть книги содержит более или менее основательную оценку сегод- няшней литературы. Конолли принадлежит как раз к писателям «движения», чьи ценности, за некоторыми вычетами, — и его цен- ности. Любопытно, что среди прозаиков его восхищение вызыва- ют в основном те, кто специализируется на насилии, — суровость американской школы, Хемингуэй и т.п. Однако дальше книга ста- новится автобиографичной, и в ней с удивительной точностью изображается жизнь частной приготовительной школы. А также Итона в 1910—1920-е годы. В заключение Конолли пишет: «Если обобщить чувства, с которыми я покидал Итон, то их можно на- звать «теорией вечной юности». По этой теории опыт, приобре- таемый мальчиками в крупных частных школах, настолько на- сыщен, что он подчиняет себе всю их жизнь, задерживая всякое развитие». Прочитав эту фразу, испытываешь естественное желание найти опечатку. Тут, наверное, пропущено «не», ведь так? Да нет, решительно нет! Он именно это и хотел сказать! Более того, он говорит правду, хотя и вывернутую наизнанку. Жизнь «культурного» среднего класса до того изнежена, что обуче- ние в частной школе, эти пять лет барахтанья в анемичном сно- бизме, и впрямь воспринимаются как полное событий время. Что другое выпало испытать писателям, о которых заговори- ли в 30-е годы, помимо описанного Конолли во «Врагах надеж-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 493 ды»? Одно и то же в неизменной последовательности: частная школа, университет, несколько поездок за границу, Лондон. А вот голод, невзгоды, одиночество, изгнание, война, тюрьма, преследование, тяжкий труд — это для них неведомые поня- тия. Неудивительно, что многочисленное племя, известное Kai; «правильные левые», с такой легкостью принимает все чист- ки, ОГПУ и кошмары русских пятилеток. Они были фантас- тически не способны понять, что все это значит. К 1937 году вся интеллигенция вовлеклась в идейные распри. «Левая» мысль сузилась до антифашизма, то есть до отрицания, и обрушился поток пропитанной ненавистью литературы, кото- рая обличала Германию и политиков, заподозренных в располо- жении к ней. В испанской войне меня больше всего ужаснуло не насилие, свидетелем которого я стал, даже не партийные междо- усобицы за спиной у сражающихся, а мгновенно возродившаяся среди «левых» кругов атмосфера, которая господствовала в годы мировой войны. Те самые люди, которые двадцать лет подряд насмехались над военной истерией, демонстрируя, насколько они выше ее, первыми ринулись возрождать духовное исступление 1915 года. Весь привычный идиотизм военного времени — шпио- номания, подозрительность к неблагонадежным (присмотримся, да вправду ли он антифашист), лавина жутких историй про жес- токости — все снова вошло в моду, будто и не минуло двадцати- летие. Еще до завершения войны в Испании, даже до Мюнхена, лучшие из «левых» писателей начали терзаться сомнением. Ни Оден, ни даже Спендер не написали об Испании так, как от них ожидалось. С тех пор настроение изменилось, наступило время тревоги и растерянности. Ибо развитие событий сделало левую ортодоксию последних нескольких лет нелепостью. Но разве нуж- но было обладать большой проницательностью, чтобы разглядеть ее нелепость с самого начала? Поэтому нет никакой увереннос- ти, что новая ортодоксия окажется лучше, чем только что похо- роненная. Вся история литературы 30-х годов подтверждает, что писа- тель, сторонящийся политики, поступает правильно. Ведь вся- кий писатель, принимающий хоть целиком, хоть частично дис- циплину, навязываемую членством в политической партии, рано или поздно оказывается перед альтернативой: нарушить строй
494 Джордж Оруэлл или прикусить язык. Можно, конечно, продолжать писать, даже нарушив строй: это в каком-то смысле естественно. Любой марк- сист сумеет без малейшего труда доказать, что буржуазная сво- бода мысли — не более чем иллюзия. Но, сколь ни стройны его доводы, останется психологическая реальность, заключающаяся в том, что без этой буржуазной свободы творческие силы иссяка- ют. В будущем может появиться тоталитарная литература, но это будет что-то такое, чего мы сейчас не в состоянии даже предста- вить. Литература, которую мы знаем, — явление, в котором важ- нее всего индивидуальность, она требует честности и минимума цензуры. Для прозы это еще справедливее, чем для поэзии. Ду- маю, не простая случайность, что лучшие мастера слова в 30-е годы были поэтами. Атмосфера ортодоксальности всегда пагуб- на для прозы и уж совершенно нетерпима для романа — наибо- лее анархичной литературной формы. Много ли католиков были хорошими романистами? Даже горсточка тех, кто заслуживает такого названия, хорошими католиками обычно не бывали. Ис- кусство романа — это, по сути дела, протестантское искусство, оно продукт вольного ума, независимой личности. За последние пол- тора века ни одно десятилетие не оказалось так скудно на худо- жественную прозу, как 30-е годы. Были хорошие поэмы, удачные социологические исследования, блестящие статьи, но только не достойная восхищения художественная проза. Начиная с 1933 года духовный климат все менее благоприятствовал ей. Любой человек, способный распознать Zeitgeist*, вовлекался в полити- ку. Не всякий, разумеется, участвовал в политических комбина- циях, но практически все были так или иначе к ним причастны, становясь действующими лицами пропагандистских кампаний и втягиваясь в мелочную перепалку. Коммунисты и сочувствую- щие им обладали непропорционально большим влиянием в ли- тературных журналах. Наступило время ярлыков, лозунгов и так- тических демаршей. В худшие моменты приходилось забиваться в угол и лгать без зазрения совести, в лучшие — добровольно под- вергать себя самоцензуре («Надо ли это говорить? Прозвучит ли это профашистски?»). Разве можно вообразить, чтобы в такой атмосфере родился хороший роман? Хорошие романы пишутся * Дух времени (нем.).
ВО ЧРЕВЕ КИТА 495 не ортодоксами, которыми владеет подозрительность, и не теми, кто испытывает угрызения совести по поводу своей неортодок- сальности. Хорошие романы пишут люди, над которыми не вла- ствует страх. Тут самое время вернуться к Генри Миллеру. III Сейчас не до ноЪых литературных школ, иначе от Генри Мил- лера пошла бы очередная школа. Во всяком случае, от его при- косновения маятник качнулся в неожиданную сторону. Читаю- щий его книги перестает ощущать себя «политическим живот- ным», возвращаясь не только к индивидуалистическим, но и к совершенно пассивным настроениям, присущим тем, кто не ви- дит возможности влиять на мировые процессы и не испытывает особенного желания осуществлять над ними контроль. Я впервые встретился с Миллером в конце 1936 года, когда проезжал Париж по дороге в Испанию. Более всего меня оза- дачило в нем то, что он не испытывал никакого интереса к испанской войне. Не стесняясь сильных выражений, он заявил, что ехать сейчас в Испанию — это безумство. Еще понятно, про- должал он, когда туда стремятся из чисто эгоистических по- буждений, движимые, например, любопытством, но ввязывать- ся во все это ъзчувства долга — отъявленная глупость. Все мои идеи насчет борьбы с фашизмом, защиты демократии и т.п. — сущий вздор. Наша цивилизация неминуемо будет сметена с лица земли, а на ее место придет что-то абсолютно невообра- зимое, лежащее за пределами человеческого, — такая перспек- тива, добавил он, его не тревожит. Это отношение повсюду за- метно и в его творчестве. Там то и дело распознается предощу- щение близости катаклизма и так же сильно чувствуется без- различие автора к этому. Единственное его политическое заявление, о котором мне известно, носит чисто негативный характер. Примерно год назад американский журнал «Марк- сист квотерли» разослал ряду американских писателей анкету с вопросом об их отношении к войне. Ответ Миллера пропи- тан крайним пацифизмом: лично он воевать отказывается, хотя никого не станет убеждать, что прав, — по сути дела, деклара- ция безответственности.
496 Джордж Оруэлл Однако безответственность по-разному проявляется. Как пра- вило, писатели, которым не хочется, чтобы их поглотил развер- тывающийся у них на глазах исторический процесс, либо просто игнорируют его, либо ему противостоят. Те, которым удается иг- норировать, скорее всего из породы слабоумных. Тем, кто в нем достаточно хорошо разбирается, чтобы противостоять, незачем растолковывать неизбежность их поражения. Взять хотя бы сти- хотворение «Заблудившийся бражник», где вышучивается «странный недуг современной жизни». А в последней строфе бле- стяще обосновывается благо поражения. Тут выражена укоренив- шаяся — а в последнее столетие, возможно, доминирующая в ли- тературе — точка зрения. А по другую сторону стоят «прогрес- сивно настроенные» оптимисты вроде Шоу или Уэллса, всегда готовые отстаивать собственные прожекты, принимаемые ими за вполне осуществимое будущее. В большинстве писатели 20-х го- дов принадлежали к первой категории, а писатели 30-х — ко вто- рой. Разумеется, в любой период найдется многочисленное пле- мя всяких Барри, Дипингов и Деллов, которые попросту не заме- чают, что творится вокруг них. Творчество Миллера симптома- тично тем, что он отвергает все обозначенные мной позиции. Он не старается ни двигать мир вперед, ни тянуть его вспять и уж никак не довольствуется игнорированием происходящего вокруг. Я бы сказал, что его вера в надвигающийся крах западной циви- лизации гораздо тверже, чем у большинства революционных пи- сателей; но призвания предпринять какие-то действия, чтобы это- му воспрепятствовать, он не чувствует. Он продолжает наигры- вать на скрипке, когда Рим объят пламенем, но в отличие от гро- мадного большинства людей он при этом не отворачивается от пожара. В «Максе и белых фагоцитах» есть выразительный пассаж, где писатель многое открывает о себе самом, повествуя о других. В книгу включен длинный пассаж о дневниках Анаис Нин, кото- рых я никогда не читал, не считая нескольких фрагментов, и ко- торые, кажется, вообще не публиковались. Миллер утверждает, что это единственный правдивый образец женской литературы, что бы под ней ни подразумевать. Интересен тот отрывок, где он сравнивает Анаис Нин — безусловно, крайне субъективного, по-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 497 груженного в себя автора — с Ионой, проглоченным китом. По- путно Миллер ссылается на эссе о картине Эль Греко «Сон Фи- липпа II», написанное Олдосом Хаксли несколько лет назад. Хак- сли замечает, что персонажи эльгрековских полотен всегда вы- глядят так, будто их проглотил кит; на взгляд Хаксли, сама мысль об этой «переваривающей тюрьме» должна вызывать какое-то особенное содрогание. Миллер пишет, что, напротив, есть вещи намного хуже, чем чрево кита, и дает понять, что ему самому мысль о пребывании в этом чреве представляется довольно-таки привлекательной. За этим стоит весьма распространенное заблуж- дение. Все, во всяком случае те, для кого родным языком являет- ся английский, в один голос говорят об Ионе и ките. На самом деле проглотившее Иону существо было рыбой, ибо именно так его именует Библия, однако детям оно представляется китом, и эта ошибка остается на всю жизнь — признак той зачарованнос- ти, которой, видимо, поддается наше воображение, прикоснув- шись к мифу об Ионе. Очевидно ведь, что во чреве кита удобно и уютно, как дома. Исторический Иона, если можно о нем говорить, был рад, когда ему удалось выбраться из чрева, однако в воображе- нии несчетного числа людей живет зависть к нему. И очень понятно почему. Брюхо кита — как просторная материнская утроба, в ко- торой может укрыться взрослый человек. Здесь, в темноте, ему мягко и покойно, между ним и действительностью — толстый слой ворвани, и поэтому можно сохранять полнейшее безразличие, что бы ни происходило на свете. Пусть снаружи бушует ураган, раз- бивающий в щепки все линкоры мира, — сюда донесется лишь слабое эхо. Даже движения самого кита для пребывающего внут- ри останутся едва ощутимыми. Нежится ли он среди волн или устремляется в темную пучину моря (на глубину в целую милю, как утверждает Герман Мелвилл) — разница неощутима. Послед- няя, непревзойденная степень безответственности, дальше кото- рой — только смерть. Не знаю, как Анаис Нин, но сам Миллер, безусловно, обосновался во чреве кита. Все лучшее, наиболее для него характерное написано с позиции Ионы, добровольно избрав- шего свою участь. И он вовсе не погружен в себя — как раз наобо- рот. Проглотивший его кит совершенно прозрачен. Просто оби- татель китовой утробы не испытывает желания ни что-то менять
498 Джордж Оруэлл в своем положении, ни как-то им управлять. Он совершил глав- ный поступок — став Ионой, он дал проглотить себя, оставаясь безучастным, приемля. Последствия такого выбора ясны. Итогом становится своеоб- разный квиетизм, подразумевающий либо полное неверие, либо глубокую веру, граничащую с мистицизмом. «Мне на все напле- вать» или «Пусть он убьет меня — я все равно верю в него» — разница невелика, а с практической точки зрения ее и вовсе не существует, поскольку мораль остается той же — «сиди и не вы- совывайся». Но разве в наше время такую позицию можно оп- равдать? Красноречив сам факт, что этот вопрос возникает не- пременно. Мы сейчас считаем само собой разумеющимся, что книги должны быть позитивными, серьезными, конструктивны- ми. Лет двенадцать назад эта мысль вызвала бы одни насмешки: «Дорогая тетушка, пишут не о чем-то, а просто так». Потом от легкомысленного представления, что искусство есть чистая сти- листика, маятник качнулся в противоположную сторону, но уже слишком резко, и теперь утверждают, что «хороша» лишь книга, основывающаяся на «правильном» восприятии жизни. Естествен- но, что люди, верящие в это, верят и в то, что сами они обладают истиной. Критики-католики склонны, к примеру, заявлять, что «хороши» только книги с католической направленностью. Кри- тики-марксисты утверждают то же самое, только понапористее, о марксистских книгах. Вот что пишет, например, Эдвард Апуорд (ста- тья «Марксистская интерпретация литературы» в книге «Скован- ный разум»): «Марксистская критика, намеренная оставаться марк- систской, должна... твердо заявить, что ни одна книга, написанная в настоящее время, не может быть хорошей, если она не написана с марксистских или близких к марксизму позиций». Такие же или схожие заявления делают и другие писатели. Апуорд подчеркивает слова «в настоящее время», понимая, что нельзя отвергать, скажем, «Гамлета» на том основании, что Шек- спир не был марксистом. Однако в его любопытном эссе эта труд- ность затрагивается лишь походя. Большая часть литературы, доставшейся нам от прошлого, пронизана верой, зиждется на вере (например, в бессмертие души), которая теперь представляется нам ложной, а иногда и невероятно плоской. И все же это «хоро-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 499 шая» литература, коль скоро она выдержала испытание време- нем. Апуорд, несомненно, возразил бы, что вера, много веков на- зад соответствовавшая своей эпохе, может устаревать и превра- щаться в обременительный анахронизм. Но это не продвинет нас далеко вперед, потому что тогда выходит, что в любую эпоху дол жен существовать определенный набор представлений, который с сегодняшней точки зрения стоит ближе всего к истине, и что лучшая литература каждой эпохи должна до той или иной степе- ни гармонировать с этими представлениями. На самом же деле такой гармонии не было и нет. Скажем, в Англии XVII века су- ществовал религиозно-политический раскол, весьма и весьма схожий с сегодняшним антагонизмом между «левыми» и «пра- выми». Наш современник наверняка сочтет, что буржуазно-пу- ританская точка зрения была гораздо ближе к правде, чем фео- дально-католическая. Но не означает же это, что все или по край- ней мере большинство лучших писателей того времени были пу- ританами. Более того, бывают «хорошие» писатели, чье мировоззрение в любую эпоху было бы признано ложным и сме- хотворным. Возьмем Эдгара Аллана По. Доброжелатель назвал его приверженцем безудержного романтизма, противник — бе- зумцем почти в буквальном, клиническом смысле этого слова. Почему же тогда такие рассказы, как «Черный кот», «Сердце-об- личитель», «Падение дома Эшеров», автора которых вполне мож- но было бы заподозрить в ненормальности, не создают впечатле- ния фальши? Дело в том, что они правдивы в рамках своего при- чудливого мира, подчинены его правилам, подобно тому как прав- дива, допустим, японская живопись. Но для того, чтобы сделать такой мир убедительным, в него надо верить. Достаточно срав- нить рассказы По с «Полночью» Джулиана Грина, где попытка создать такую же атмосферу, по-моему, остается искусственной; все различие обнаруживается незамедлительно. Читая «Пол- ночь», сразу чувствуешь, что происходящее лишено каких бы то ни было причин. Все подчинено произволу автора, но ни о какой эмоциональной обоснованности нет и речи. Но этого как раз ни- когда не скажешь о По. Его маниакальная логика, при всей ее причудливости, весьма убедительна. Когда, например, пьяница хватает черного кота за шиворот и перочинным ножом лишает его глаза, у читателя не возникает сомнений, отчего это происхо-
500 Джордж Оруэлл дит, причем до такой степени, что, кажется, он и сам сделал бы то же самое. Наверное, для настоящего творца владение истиной не так важно, как искренность чувств. Даже Апуорд не стал бы ут- верждать, что писателю не нужно ничего, кроме марксистской подготовки. Нужен еще и талант. А талант, несомненно, опреде- ляется способностью переживать, по-настоящему верить, в чем бы ни заключалась вера — истинная или ложная. Отличие Сели- на от Ивлина Во, например, заключается в разном эмоциональ- ном накале. Так подлинное отчаяние отличается от отчаяния с изрядной долей обыкновенного притворства. Отсюда следует еще один вывод, который может показаться уже не столь очевидным: случается, что «ложные» убеждения по своей искренности пре- восходят «праведные». Если обратиться к воспоминаниям о войне 1914—1918 годов, то нетрудно заметить, что почти все, что можно читать и по сей день, проникнуто пассивностью и отрицанием. Запечатлены пол- нейшая бессмыслица, кошмар, разыгрывающийся в пустоте. Правдой о войне это не назовешь, но это правда личного впечат- ления от нее. Солдат, ползущий на пулеметный огонь или сидев- ший по пояс в воде в затопленной траншее, знал лишь одно: с ним происходит что-то ужасное, чему противиться он бессилен. Из этого чувства беспомощности и непонимания хорошая книга ро- дится скорее, чем из претенциозного убеждения, будто человеку ведомо все происходящее и даже его последствия. Что касается книг, созданных непосредственно в ходе войны, то лучшие из них принадлежат перу тех, кто попросту отвернулся от всего, стара- ясь не замечать, что идет война. Э.М. Форстер пишет, что, читая в 1917 году «Пруфрока» и другие ранние стихи Элиота, был обо- дрен тем, что в такое время ему попались стихи, «свободные от всего, поглощавшего внимание общества»: «В них говорилось об отвращении и неуверенности, переживаемых вот этим человеком, о слабых, несовершенных и оттого живых людях... Это был про- тест, негромогласный, но подлинный именно из-за своей слабос- ти... Тот, кто сумел, как бы позабыв обо всем, сетовать на повадки дам в гостиных, сберег в себе крупицу самоуважения, он сохра- нил то, что принадлежит всему человечеству». Хорошо сказано. В своей книге, к которой я уже обращался, Макнис цитирует это место и довольно самоуверенно продолжа-
ВО ЧРЕВЕ КИТА 501 ст: «Спустя десять лет поэты протестовали уже не столь негро- могласно, а принадлежащее человечеству охраняли по-другому... Созерцание мира, от которого остались одни обломки, приелось, и преемники Элиота стремились собрать его воедино». Подобные замечания рассыпаны по всей книге Макниса. Он пытается убедить нас, что «преемники» Элиота (то есть сам Мак- нис и его друзья) «протестовали» с большей результативностью, чем Элиот в его «Пруфроке», появившемся в тот момент, когда армии союзников Штурмовали линию Гинденбурга. Не знаю уж, где искать свидетельства эффекта, который возымели эти «про- тесты». Но контраст между замечаниями Форстера и Макниса вбирает в себя все различие между человеком, который знает, чем была та война, и тем, кто едва помнит ее. Правда состоит в том, что в 1917 году думающий, чувствующий человек не мог сделать ничего, кроме как оставаться, насколько возможно, человеком. И жесты, свидетельствующие о беспомощности, даже о беспечнос- ти, помогали этому всего лучше. Если бы я был солдатом на ми- ровой войне, я предпочел бы «Пруфрока» «Первым ста тысячам» или «Письмам к парням в окопах» Горацио Боттомли. У меня, как и у Форстера, было бы такое чувство, что, именно оставаясь в стороне и не порывая с предвоенной жизнью, Элиот сохраняет принадлежащее человечеству. Каким облегчением было бы в та- кое время прочесть о треволнениях стареющего интеллектуала, у которого наметилась плешина на макушке! После муштры с примкнутыми штыками, после бомб, продуктовых очередей, вер- бовочных плакатов — человеческий голос! Что за облегчение! Но если на то пошло, война 1914—1918 годов была всего лишь кульминацией практически непрерывного кризиса. Сегодня нам и без войны дано ощутить распад общества и растущую беспо- мощность тех, кто сохранил человеческое достоинство. Поэтому дух пассивности и неучастия, которым проникнуто творчество Генри Миллера, кажется мне оправданным. Независимо от того, отражает ли он, что людям следует чувствовать, он, вероятно, близок к тому, что они чувствуют в действительности. Опять че- ловеческий голос, который дошел до нас сквозь разрывы бомб, дружелюбный голос американца, «свободный от всего, поглоща- ющего внимание общества». Никаких назиданий, одна субъек- тивная правда. Скорее всего лишь так и можно даже сейчас напи-
502 Джордж Оруэлл сать хороший роман. Такой роман не обязательно будет поучи- тельным, но это будет достойное и запоминающееся чтение. Пока я писал это эссе, в Европе вновь разразилась война. Либо она растянется на несколько лет и не оставит от западной циви- лизации камня на камне, либо прервется, не принеся определен- ного результата и угрожая новой войной, которая покончит со всеми раз и навсегда. Но война — всего лишь «мир более сильны- ми средствами». Совершенно очевидно, что на наших глазах не- зависимо от войны рушится «снисходительный капитализм» и вся либерально-христианская культура. До последнего времени последствия этого явления трудно было предвидеть, поскольку все воображали, что социализм сохранит и даже упрочит либе- ральную атмосферу. Теперь же растет осознание того, насколько ошибочны были эти представления. Почти несомненно, что мы вступаем в эру тоталитарных диктатур, в эпоху, когда свободная мысль сначала станет смертельным грехом, а потом — бессмыс- ленной абстракцией. Независимая личность будет насильствен- но лишена прав на существование. А это означает, что литерату- ра в том виде, как мы ее знаем, обречена — по крайней мере на время. Либеральной литературе приходит конец, а тоталитарная литература еще не возникла, да и вряд ли ее можно себе вообра- зить. Что до писателя, то он восседает на тающей льдине; он не более чем анахронизм, пережиток буржуазной эпохи, пригово- ренный, как гиппопотам, к неминуемому вымиранию. Миллер представляется мне незаурядным человеком в том смысле, что он разглядел и провозгласил эту неминуемость задолго до своих современников, более того — во времена, когда многие трубили о возрождении культуры. Несколькими годами ранее Уиндхэм Лыоис сказал, что история английского языка в главных разде- лах уже написана, но он объяснил это другими, довольно триви- альными причинами. Отныне же фундаментальным обстоятель- ством для писателя становится тот факт, что этот мир создан не для писателей. Это не значит, что писателю не дано помогать ста- новлению нового общества, только делать это он будет не как пи- сатель. Ведь как писатель он остается либералом, а происходит не что иное, как крушение либерализма. И вероятно, что в годы, еще оставшиеся для свободной речи, всякий достойный внима- ния роман так или иначе будет создаваться в духе Миллера, — я
ВО ЧРЕВЕ КИТА 503 подразумеваю не стилистику, не темы, а мироощущение автора. 11редстоит возврат к пассивному созерцанию, только пассивность эта будет более осознанной, чем прежде. Прогресс, реакция — то и другое оказалось сплошным надувательством. И не остается, наверное, ничего, кроме квиетизма — способа защититься от кош- марной реальности простым подчинением ей. Забирайтесь во чрево кита — или признайте, что вы и так в нем находитесь (ведь так оно и есть). Отдайтесь на волю процессов, происходящих в мире, откажитесь от борьбы с ними или от притворной уверенно- сти, что они вам подвластны; просто примите их, живите ими и запечатлевайте. Такова, видимо, формула, которой отныне будет следовать всякий чуткий к окружающему миру романист. Очень трудно вообразить сегодня более позитивный, конструктивный роман, при этом создающий ощущение эмоциональной подлин- ности. Не хочу ли я этим сказать, что Миллер великий писатель, новая надежда англоязычной прозы? Вовсе нет. Сам Миллер никогда бы не притязал на подобный статус, даже не желал бы его. В том, что он будет писать впредь, сомнений нет: тот, кто на- чал писать, бросить перо уже бессилен, а кроме того, ему близки немало писателей примерно того же направления: Лоуренс Дар- релл, Майкл Френкел и другие — вот-вот можно будет загово- рить о «школе». Сам же Миллер представляется мне писателем одной книги. Думаю, рано или поздно он докатится до полной невнятицы или шарлатанства — в последнее время я вижу у него признаки и того, и другого. Его последнюю книгу «Тропик Козе- рога» я даже не прочел. Не потому, что не захотел, а потому, что полиции и таможне пока удается охранить меня от нее. Но я удив- люсь, если она окажется под стать «Тропику Рака» или первым главам «Черной весны». Подобно многим другим романистам, пишущим на автобиографическом материале, ему было предназ- начено создать одну хорошую книгу, что и сделано. Памятуя, ка- кой была проза 30-^ годов, это что-то да значит. Книги Миллера печатает издательство «Обелиск Пресс» в Па- риже. Что станет с издательством теперь, когда идет война и его главы Джека Катейна уже нет в живых, я не знаю, но книги, во всяком случае, раздобыть пока что можно. Я искренне советую тем, кто их еще не знает, прочесть хотя бы «Тропик Рака». Про-
504 Джордж Оруэлл явив изобретательность или чуть-чуть переплатив, вы сможете им обзавестись; и даже если какие-то места вызовут у вас отвра- щение, книга останется у вас в памяти. Это значительная книга, но не в том смысле, в каком обычно употребляют это слово. Как правило, романы называют значительными, если они содержат «страшные обвинения» или новые приемы письма. К «Тропику Рака» не применимо ни то ни другое. Его значительность — в том, что этот роман — симптом времени. Миллер, по-моему, единствен- ный сколько-нибудь крупный, наделенный воображением про- заик из всех, кого дали в последние годы миру народы, говоря- щие по-английски. Даже если мне возразят, что я переоцениваю его, нельзя не признать, что Миллер неординарный писатель, достойный серьезного внимания; вообще же это совершенно не- гативный, неконструктивный, аморальный писатель, современ- ный Иона, пассивно приемлющий зло, этакий Уитмен, прогули- вающийся среди трупов. И одно это куда важнее, чем то обстоя- тельство, что в Англии выпускается по пять тысяч романов в год, из которых 4900 ровным счетом ничего не стоят. Это свидетель- ство того, что настоящая литература не может существовать, пока корчащийся в муках мир не примет нового обличья. 1940
Англичане Англия с первого взгляда Иностранцам, посещающим нашу страну в мирное время, ред- ко когда случается заметить существование в ней англичан. Даже акцент, именуемый американцами «английским», на деле присущ не более чем четверти населения. Карикатуры в газетах континентальной Европы изображают англичанина аристокра- том с моноклем, зловещего вида капиталистом в цилиндре либо старой девой из Берберри. Все обобщенные суждения об англи- чанах, как доброжелательные, так и неприязненные, строятся на характерах и привычках представителей имущих классов, игно- рируя остальные сорок пять миллионов населения. Но превратности войны привели в Англию в качестве солдат или беженцев сотни тысяч людей, никогда не попавших бы сюда при обычных обстоятельствах и вынужденно очутившихся в са- мой непосредственной близости с простыми людьми. Чехи, по- ляки, немцы, французы, ранее воспринимавшие Англию как Пик- кадилли и Дерби, оказались в сонных деревушках Восточной Англии, в северных шахтерских городках или в обширных рабо- чих районах Лондона, названий которых мир знать не знал, пока на них не обрушился «блиц». Те из них, кто не лишен дара на- блюдательности, имели возможность убедиться, что настоящая Англия — это отнюдь не Англия туристических справочников. Блэкпул куда более типичен, чем Аскот, цилиндр — траченная молью диковинка, а язык Би-би-си едва-едва понятен массам. Ка- рикатурам не соответствует даже преобладающий физический © Перевод. Ю. Зарахович, 2003.
506 Джордж Оруэлл тип англичанина, ибо высокие, долговязые фигуры, традицион- но считающиеся английскими, редко встречаются за пределами выс- ших классов. Трудящийся же люд в основном мелковат, коротко- рук и коротконог, движениям свойственна порывистость, а женщи- нам на пороге среднего возраста свойственно раздаваться в теле. Стоит на минуту поставить себя на место иностранного на- блюдателя, впервые оказавшегося в Англии, но непредубежден- ного и в силу рода занятий имеющего возможность общаться с рядовыми, полезными, неприметными людьми. Не все его выво- ды будут верны, ибо он не сумеет сделать поправку на ряд вре- менных погрешностей, внесенных войной. Никогда не видев Ан- глии в нормальные времена, он будет склонен недооценивать кре- пость классовых барьеров, либо воспринимать сельское хозяй- ство страны более здоровым, чем на самом деле, либо излишне остро реагировать на запущенность лондонских улиц и чрезмер- ное пьянство. Но зато его свежему взгляду откроется многое, что примелькалось наблюдателю, живущему здесь постоянно, и его вероятные ощущения стоят того, чтобы задуматься над ними. Почти наверное он сочтет основными чертами рядовых англичан их глухоту к прекрасному, благонравие, уважение к закону, не- доверие к иностранцам, сентиментальное отношение к животным, лицемерие, обостренное восприятие классовых различий и одер- жимость спортом. Что до нашей глухоты к прекрасному, то все больше и больше чудесных пейзажей разрушаются расползающейся хаотической застройкой; предприятиям тяжелой промышленности позволя- ется превращать целые графства в выжженные пустыни; памят- ники старины бессмысленно разрушаются либо тонут в море жел- того кирпича; широкие просторы замыкаются уродливыми мо- нументами ничтожеств — и все это без малейшей тени обществен- ного протеста. Обсуждая жилищную проблему Англии, средний человек даже и не берет в голову эстетический ее аспект. Не су- ществует никакого мало-мальски широкого интереса к искусст- вам, не считая разве что музыки. Поэзия, та область искусства, в которой Англия преуспела более всех прочих, уже на протяже- нии более чем столетия не представляет ровно никакого интере-
АНГЛИЧАНЕ 507 са для простых людей. Она становится приемлемой, лишь при- кидываясь чем-то иным, например, популярными песнями или мнемоническими рифмами. Право, само слово «поэзия» вызыва- ет либо пренебрежение, либо неловкость у девяноста восьми че- ловек из ста. Наш воображаемый наблюдатель-иностранец, безусловно, по- разится свойственному нам благонравию: упорядоченному поведе- нию англичан в толпе, где никто не толкается и не скандалит; готов- ности ждать своей очереди, добродушию задерганных, перегружен- ных работой людей — автобусных кондукторов, например. Английский рабочий люд не отличается изяществом манер, но исключительно предупредителен. Приезжему всегда с особым тщанием покажут дорогу, слепцы могут ездить по Лондону с пол- ной уверенностью, что им помогут в любом автобусе и на каждом переходе. Военное время заставило часть полицейских носить револьверы, однако в Англии не существует ничего подобного жандармерии, полувоенным полицейским формированиям, со- держащимся в казармах и вооруженным стрелковым оружием (а то и танками и самолетами), стражам общества от Кале до Токио. И, за исключением определенных, четко очерченных районов в полудюжине больших городов, Англия почти не знает преступ- ности и насилия. Уровень честности в больших городах ниже, чем в сельской местности, но даже и в Лондоне разносчик газет смело может оставить пачку своих бумажных пенни на тротуаре, заско- чив пропустить стаканчик. Однако подобное благонравие не так уж давно и привилось. Живы еще люди, на памяти которых хоро- шо одетой особе нипочем было не пройти по Рэтклиф-хайвей, не подвергшись приставаниям, а видный юрист на просьбу назвать типично английское преступление мог ответить: «Забить жену насмерть». Революционные традиции не прижились в Англии, и даже в рядах экстремистских политических партий революционного образа мышления придерживаются лишь выходцы из средних классов. Массы по сей день в той или иной степени склонны счи- тать, что «противозаконно» есть синоним «плохо». Известно, что уголовное законодательство сурово и полно нелепостей, а судеб- ные тяжбы столь дороги, что богатый всегда получает в них пре- имущество над бедным, однако существует общее мнение, что
508 Джордж Оруэлл закон, какой он ни есть, будет скрупулезно соблюдаться, судьи неподкупны и никто не будет наказан иначе, нежели по пригово- ру суда. В отличие от испанского или итальянского крестьянина англичанин не чует печенкой, что закон — это обыкновенное жульничество. Именно эта всеобщая вера в закон и позволила многим недавним попыткам подорвать Хабеас-корпус остаться не замеченными обществом. Но она же позволила найти мирное разрешение ряда весьма отвратительных ситуаций. Во время са- мых страшных бомбежек Лондона власти пытались помешать горожанам превратить метро в бомбоубежище. В ответ лондон- цы не стали ломать двери и брать станции штурмом. Они просто покупали билеты по полтора пенни, тем самым обретая статус законных пассажиров, и никому не приходило в голову попро- сить их обратно на улицу. Традиционная английская ксенофобия куда более развита среди трудящихся, нежели среди средних классов. Причиной, отчасти воспрепятствовавшей принять накануне войны действи- тельно большое число беженцев из фашистских стран, послужи- ло сопротивление профсоюзов, а когда в 1940 году интернирова- ли беженцев-немцев, протестовал отнюдь не рабочий класс. Анг- лийским рабочим очень трудно найти общий язык с иностранца- ми из-за различий в привычках, особенно в еде и языке. Английская кухня резко отличается от кухни любой другой ев- ропейской страны, и англичане сохраняют здесь стойкий консер- ватизм. Как правило, к заморскому блюду англичанин и не при- коснется, чеснок и оливковое масло вызывают у него отвраще- ние, а без чая с пудингом и жизнь не в жизнь. Особенности же английского языка делают невозможным чуть ли не для каждо- го, кто оставил школу в четырнадцать лет, выучить иностранный язык в зрелые годы. Во французском Иностранном легионе, на- пример, британским и американским легионерам редко удается выбиться из рядовых, потому что они не способны овладеть фран- цузским, в то время как немцы начинают говорить по-француз- ски через несколько месяцев. Английским рабочим свойственно считать чем-то бабьим даже умение правильно выговаривать ино- странные слова. Это связано с тем, что изучение иностранных языков является естественной частью образования высших клас- сов. Поездки за границу, владение иностранными языками, уме-
АНГЛИЧАНЕ 509 пие наслаждаться иностранной кухней подспудно ассоциируют с барством, проявлениями снобизма, поэтому ксенофобия под- стегивается и чувствами классовой ревности. Самым, пожалуй, отвратительным'зрелищем в Англии явля- ются собачьи кладбища в Кенсингтон-гарденз, Стоук-поуджез (они примыкают прямо к церковному двору, где Грей написал свою знаменитую «Элегию»), а также во многих иных местах. Но существуют и бомбоубежища для домашних животных, обору- дованные миниатюрными кошачьими носилками, а в первый год войны можно было насладиться зрелищем празднования Дня животных со всей обычной помпой в самый разгар эвакуации Дюнкерка. Хотя самые большие его глупости творят аристократ- ки, кошачий культ пронизывает все слои общества и, видимо, связан с упадком сельского хозяйства и сокращением уровня рож- даемости. Поголовье кошек и собак не смогли сократить даже несколько лет строгого нормирования продовольствия, и даже в беднейших кварталах больших городов в витринах зоомагазинов выставляется канареечный корм по ценам, достигающим двад- цати пяти шиллингов за пинту. Лицемерие столь широко вошло в английский характер, что заезжий наблюдатель будет готов столкнуться с ним на каждом шагу, но найдет особо выразительные примеры в законах, касаю- щихся азартных игр, пьянства, проституции и сквернословия. Ему покажется затруднительным примирить антиимпериалистиче- ские сантименты, широко выражаемые в Англии, с размерами Британской империи. Будь он родом из континентальной Евро- пы, он бы с ироническим изумлением заметил, что англичане счи- тают порочным содержать большие армии, но не видят греха в содержании большого флота. Он бы отнес к лицемерию и это — хотя и не вполне справедливо, ибо именно островное положение Англии и вытекающее отсюда отсутствие необходимости содер- жать большую армию и обусловили возможность становления и развития британских демократических институтов, что достаточ- но хорошо понимают в народе. За последние тридцать примерно лет значительно стерлись ранее резко очерченные классовые различия, и война, пожалуй, значительно ускорила этот процесс, но людей, впервые оказав- шихся в Англии, по-прежнему поражает, а то и ужасает разделя-
510 Джордж Оруэлл ющая классы явная пропасть. Классовая принадлежность огром- ного большинства англичан может быть мгновенно установлена по их поведению, одежде и общему виду. Существенны даже фи- зические различия — люди высших классов в среднем на несколь- ко дюймов выше ростом, чем рабочие. Самое же впечатляющее различие — в языке и произношении. Как выразился Уиндэм Льюис, у английского рабочего люда «заклеймен язык». И хотя различия классовые полностью соответствуют различиям эконо- мическим, контраст между нищетой и богатством куда более за- метен и куда естественнее воспринимается, как само собой разу- меющийся, чем во многих иных странах. Англичанам принадлежит авторство нескольких наиболее популярных игр мира, распространившихся куда шире любого другого порождения их культуры. Слово «футбол» на все лады звучит из уст миллионов, и слыхом не слышавших о Шекспире или о Великой хартии вольностей. Сами англичане не отличают- ся особым мастерством в играх, но обожают в них участвовать и с энтузиазмом, в глазах иностранцев просто детским, обожают чи- тать о них и заключать пари. Ничто так не скрашивало жизнь без- работных в период между мировыми войнами, как футбольный тотализатор. Профессиональные футболисты, боксеры, жокеи, даже игроки в крикет пользуются популярностью, немыслимой для ученого или художника. Однако культ спорта отнюдь не до- ходит до идиотизма, как могло бы показаться при чтении попу- лярных газет. Баллотируясь в парламент от своего родного окру- га, великолепный боксер легкого веса Кид Льюис получил лишь сто двадцать пять голосов. Перечисленные нами черты бросятся, вероятно, вдумчивому наблюдателю в глаза в первую очередь. Возможно, он будет скло- нен выстроить из них достоверные представления об английском характере. Но не исключено, что здесь его осенит: а существует ли вообще «английский характер»? Можно ли говорить о народе как об одном человеке? Ну, допустим, можно, но существует ли тогда истинная преемственность между Англией сегодняшней и Англией вчерашней? Бродя по лондонским улицам, наш наблюдатель заметил бы в витринах книжных лавок старые литографии, которые навели бы его на мысль: если они и впрямь отражали реальность своего
/М1ГЛИЧАНЕ 511 времени, то Англия действительно претерпела значительные пе- ремены. Немногим более века минуло с тех пор, когда отличи- тельным признаком английской жизни была ее жестокость. Судя по литографиям, простолюдины проводили время в почти что бесконечных драках, распутстве, пьянстве и травле собаками при- вязанных быков. Более того, наглядно изменился даже внешний облик людей. Где теперь былые грузные ломовые извозчики, низколобые боксеры-чемпионы, дюжие матросы, у которых трещали на яго- дицах швы полотняных брюк, и дебелые красотки с налитыми грудями, походившие на носовые фигуры кораблей адмирала Нельсона? Что было общего у этих людей со сдержанными, скром- ными, законопослушными англичанами сегодняшнего дня? И существует ли на самом деле то, что называется «национальной культурой»? Это один из тех вопросов типа: что есть свобода воли или что есть личность, — в которых все аргументы остаются по одну сто- рону, а интуитивное знание — по другую. Нелегко найти связую- щую нить, пронизывающую английскую жизнь с шестнадцатого века и далее, но существование этой нити ощущается всеми анг- личанами, склонными задумываться над подобными предмета- ми. Им кажется, что они понимают институты, пришедшие к ним из прошлого, — парламент, например, или воскресный отдых, или тончайшие градации классовой структуры — благодаря врожден- ному знанию, недоступному иностранцу. Соответствие парамет- рам национальной модели ощущается и в характере личности. Д.Х. Лоуренс воспринимается как «очень английский», но так же воспринимается и Блейк; доктор Джонсон и Г.К. Честертон ка- ким-то образом воспринимаются как явления одного порядка. Вера в то, что мы походим на своих предков — что Шекспир, скажем, больше походит на современного англичанина, чем на современного француза или немца, — может, и неразумна, но влияет на поведение самим своим существованием. Мифам, ко- торым верят, свойственно сбываться, ибо они создают тип, «личность», в попытках походить на которые средний человек не пожалеет сил. Трудные дни 1940 года ясно показали, что в Британии чув- ство национальной солидарности сильнее классовых антагониз-
512 Джордж Оруэлл мов. Будь утверждение, что «пролетариат не имеет родины», прав- дой, 1940 год был бы самым подходящим моментом доказать его. Однако именно в то время классовые чувства ушли на задний план, проявившись вновь лишь тогда, когда непосредственная угроза миновала. Более того, весьма вероятно, что бесстрастность, проявленная под бомбежками жителями английских городов, объяснялась отчасти наличием национальной модели «личнос- ти», то есть предвзятым представлением этих людей о самих себе. Согласно традициям, англичанин флегматичен, прозаичен, труд- новозбудим, поскольку таким он себя видит; таким ему и свой- ственно становиться. Неприязнь к истерике и «шумихе», прекло- нение перед упрямством являются чуть ли не универсальными в Англии, захватывая всех, кроме интеллигенции. Миллионы анг- личан охотно воспринимают своим национальным символом бульдога — животное, отличающееся упрямством, уродством и непробиваемой глупостью. Англичане обладают поразительной готовностью признать, что иностранцы «умнее» их, и в то же вре- мя сочли бы нарушением законов божеских и природных, ока- жись Англия под властью чужестранцев. Наш воображаемый на- блюдатель заметил бы, вероятно, что сонеты Уордсворта, напи- санные во время наполеоновских войн, могли бы быть написаны во время этой. Он бы понял уже, что Англия родила больше по- этов и ученых-естественников, чем философов, богословов либо чистых теоретиков любого рода. И завершил бы свои наблюде- ния выводом, что преобладающими чертами английского харак- тера, прослеживающимися в английской литературе со времен Шекспира, является глубочайший, чуть ли не рефлекторный пат- риотизм наряду с неспособностью логически мыслить. Моральный облик англичан На протяжении, пожалуй, полутора столетий ни какая-либо организованная религия, ни какие-либо осознанные религиозные воззрения не имели особого влияния на жизнь английского на- рода. За исключением всего каких-то десяти процентов, англи- чане вообще не посещают мест отправления религиозных куль- тов, помимо свадеб и похорон.
АНГЛИЧАНЕ 513 Смутный теизм и неустойчивая вера в загробную жизнь рас- пространены, пожалуй, довольно широко, но основные христи- анские доктрины по большей части забыты. На вопрос, что он подразумевает под «христианством», средний человек отвечает всецело в этическом плане, говоря о «бескорыстии» и «любви к ближнему». Так оно, наверное, во многом было еще на заре про- мышленной революции, когда внезапно нарушился привычный деревенский уклад, а господствующая церковь утратила связи с паствой. Во времена же недавние во многом утратили силу и нон- конформистские секты, а на протяжении жизни нынешнего по- коления в Англии иссякла традиция чтения Библии. Молодые люди, не знающие даже сюжетов библейских притч, стали повсед- невным явлением. Но в одном отношении английские простолюдины остались христианами намного больше, чем высшие классы и, вероятно, любой другой народ Европы: в неприятии ими культа поклоне- ния силе. Почти что не удостаивая вниманием сформулирован- ные церковью догматы, они продолжают исповедовать тот, кото- рый церковь так и не облекла в слова, полагая его само собой ра- зумеющимся: в силе нет правды. Вот здесь и лежит самая широ- кая из всех пропасть между рабочим людом и интеллигенцией. Со времен Карлайля и особенно на протяжении жизни нынеш- него поколения британская интеллигенция была склонна заим- ствовать идеи из Европы и попала под влияние образа мышле- ния, восходящего в конечном счете к Макиавелли. В конечном счете все культы, популярные на протяжении последнего десят- ка лет, — коммунизм, фашизм, пацифизм — сводятся к культу поклонения силе. Знаменательно, что у нас в стране в отличие от большинства иных стран марксистский вариант социализма на- шел самых горячих приверженцев в средних классах. Его мето- ды, если не сама теория, явно противоречат тому, что именуется «буржуазной моралью», то есть элементарной порядочности, но именно пролетарии являются носителем буржуазности в облас- ти морали. Любимейшим героем англоязычных народных сказок явля- ется Джек — Победитель Великанов, то бишь маленький челове- чек, сражающийся против гиганта. Микки-Маус, Поппи-Моря- чок и Чарли Чаплин, по сути, варьируют ту же тему. (Стоит от- 17 Скотный двор
514 Джордж Оруэлл метить, что фильмы Чаплина были запрещены в Германии сразу после прихода к власти Гитлера и что на Чаплина злобно обру- шилась фашистская пресса Англии.) Не просто неприязнь ко вся- кого рода запугиванию, но и склонность помогать слабому лишь потому, что он слабее, распространены в Англии почти повсеме- стно. Отсюда и уважение к «умеющему проигрывать», и умение легко прощать неудачи, будь то в споре, политике или войне. Даже в самых серьезных вопросах англичане не считают, что неудач- ные попытки обязательно были бесполезны. Пример тому — гре- ческая кампания нынешней войны. Никто не ждал от нее успеха, но все считали ее необходимой. Отношение же масс к внешней политике вечно окрашивается инстинктивной тягой принять сто- рону побежденного, сторону жертвы. Наглядное тому свежее доказательство — профинские настро- ения во время русско-финской войны 1940 года. Как показал ряд дополнительных выборов, во время которых борьба в основном шла по данному вопросу, настроения эти были вполне искренни. На протяжении довольно продолжительного предшествующего периода в массах росли симпатии к СССР, но Финляндия оказа- лась маленькой страной, на которую напала большая, — именно это и определило позицию большинства. В период Гражданской войны в США британский трудовой люд взял сторону северян — поскольку те стояли за отмену рабства, — и это несмотря на бло- каду северянами поставок хлопка, создавшую неизмеримые труд- ности в Британии. Если кто в Англии и сочувствовал французам в период франко-прусской войны, то только рабочие. Малые на- роды, угнетаемые турками, находили поддержку в рядах либе- ральной партии, в те времена партии рабочего и нижнего средне- го классов. В той степени, в которой англичане вообще проявили интерес к подобным вопросам, в массе своей они были за абис- синцев и против итальянцев, за китайцев и против японцев и за испанских республиканцев против Франко. Они испытывали дружеское сочувствие и к Германии, когда Германия была слаба и безоружна. Вряд ли стоит удивляться, повторись подобное после окончания этой войны. Традиционная склонность принимать сторону слабейшего, возможно, проистекает из политики равновесия сил, которой Британия придерживалась с восемнадцатого века. Критически
АНГЛИЧАНЕ 515 настроенный европеец не преминул бы назвать это пустозвон- ством, аргументируя тем, что Британия сама держит в покорнос- ти народы Индии и иных стран. Что ж. мы и впрямь не знаем, как распорядились бы рядовые англичане Индией, будь решение за ними. Все политические партии и газеты любых оттенков объ- единились в заговоре, мешающем им увидеть данную проблему в ее истинном свете. Однако мы знаем, что им случалось поддер- живать слабого против сильного и тогда, когда это совершенно явно не соответствовало их интересам. Лучший тому пример — граждан- ская война в Ирландии. Истинным оружием ирландских повстан- цев было британское общественное мнение, выступавшее в основ- ном на их стороне и не позволившее британскому правительству подавить восстание единственно возможным путем. Даже во время бурской войны выражалось сочувствие бурам, хотя и в недостаточ- но сильной степени, чтобы повлиять на ход событий. Следует за- ключить, что в данном вопросе рядовой англичанин отстал от века, не сумев угнаться за концепциями политики, силы, «реализма», свя- щенного эгоизма и доктриной цели, оправдывающей средства. Широко распространенная среди англичан неприязнь к лю- бого рода насилию и терроризму означает, что уголовным пре- ступникам рассчитывать на сочувствие не приходится. Гангсте- ризм американского типа не прижился в Англии; показательно, что американские гангстеры даже и не пытались распространить на Англию свою деятельность. В случае необходимости вся стра- на ополчилась бы на людей, похищающих детей и палящих из автоматов на улицах, но даже эффективность деятельности анг- лийской полиции непосредственным образом основывается на поддержке общественного мнения. Однако все это имеет и обратную сторону — почти всеобщую терпимость к жестоким и устаревшим наказаниям. Вряд ли мож- но гордиться тем, что в Англии до сих пор мирятся с такими на- казаниями, как порка. Отчасти это объясняется всеобщим пси- хологическим невежеством, отчасти тем, что порке подвергают лишь за преступления, не вызывающие почти никакого сочув- ствия. Попытка возобновить подобное наказание за воинские провинности либо за ненасильственные преступления спровоци- ровала бы бурный протест. Наказание за воинские провинности вообще не считается в Англии само собой разумеющимся, как в
516 Джордж Оруэлл большинстве других стран. Общественное мнение почти безого- ворочно настроено против смертной казни за трусость и дезер- тирство, хотя казнь убийц через повешение особых протестов не вызывает. Отношение англичан к преступности по большей час- ти невежественно и старомодно, человечное обращение с преступ- никами, даже с теми, чьими жертвами были дети, — явление весь- ма недавнего порядка. И все же, окажись в английской тюрьме Аль Капоне, он сел бы за решетку отнюдь не за попытку увиль- нуть от уплаты подоходного налога. Более сложно то, что английское отношение к преступности и насилию есть пережиток пуританизма и всемирно известного английского лицемерия. Собственно английский народ, трудящиеся массы, составля- ющие семьдесят пять процентов населения, — не пуритане. Мрач- ная теология кальвинизма так и не смогла заявить о себе в Анг- лии, подобно тому как это одно время имело место в Уэльсе и Шотландии. Но пуританизм в широком смысле, в каком и при- меняется обычно это слово (то есть ханжество, аскетизм, стрем- ление гасить чувство радости), был без всякой необходимости навязан рабочему классу классом, стоящим непосредственно над ним, — мелкими торговцами и производителями. За этим таился четкий, хотя и неосознанный экономический мотив. Убедив ра- бочего, что любое развлечение грешно, из него можно было вы- жать больше труда за меньшую плату. В начале девятнадцатого века существовала даже теория, согласно которой рабочим не следовало жениться. Но было бы несправедливо полагать, будто пуританский моральный кодекс основан исключительно на ли- цемерном обмане. Его преувеличенная боязнь сексуальной амо- ральности, доходившая до запрета театральных спектаклей, танцев и даже красочной одежды, отчасти мотивировалась про- тестом против действительного разгула разврата периода поздне- го средневековья, усугубленного таким новым фактором, как си- филис, занесенный в Англию где-то в шестнадцатом веке и бу- шевавший в стране на протяжении чуть ли не двух последующих столетий. Немногим позже еще одним новым фактором послу- жило производство крепких напитков — джина, бренди и т.д., — куда более опьяняющих, нежели доселе привычные англичанам мед и пиво. Движение борьбы за трезвость было реакцией на по-
АНГЛИЧАНЕ 517 головное пьянство девятнадцатого века, порождение трущобно- го существования и дешевого джина. Но его неизбежно оседлали фанатики, считавшие грехом не просто пьянство, но даже уме- ренное потребление алкоголя. На протяжении примерно пятиде- сяти последних лет предпринимались аналогичные походы про гив курения. Сто — двести лет назад курение вызывало серьез- ные нарекания, но лишь потому, что считалось грязной, вульгар- ной, вредной привычкой. Мысль же о том, что курение — порочная слабость, современного происхождения. Подобного рода мышление никогда не импонировало широ- ким массам англичан. В большинстве своем они оказались доста- точно запуганными пуританизмом средних классов, чтобы пре- даваться некоторым радостям жизни украдкой. Общепризнанно, что моральные устои трудящихся куда крепче, чем людей сред- них классов, но мысль о порочности секса в народе не прижи- лась. Конферанс мюзик-холлов, блэкпулские открытки, солдат- ские песни пуританством и не пахнут. Но с другой стороны, по- чти никто в Англии не одобряет проституцию. Проституция но- сит исключительно откровенный характер в ряде больших городов, но остается явлением малопривлекательным и с трудом терпимым. Привести ее в какие-то рамки и гуманизировать ока- залось невозможным, ибо в глубине души каждый англичанин считает ее пороком. Что же до общего ослабления сексуальной морали на протяжении двадцати — тридцати последних лет, то это, вероятно, явление временное, вызванное преобладанием ко- личества женщин над количеством мужчин. В области же пьянства единственным последствием века борь- бы за «трезвость» оказался некоторый рост лицемерия. Практи- ческому искоренению пьянства как английского порока общество обязано не фанатикам антиалкогольного движения, но конкурен- ции в индустрии развлечений, развитию просвещения, улучше- нию условий труда и росту цен на алкоголь. Фанатики смогли заставить англичанина преодолевать неимоверные трудности, чтобы выпить свой стакан пива, испытывая при этом подспудное ощущение чего-то греховного, но никак не смогли заставить анг- личанина отказаться от него. Паб — один из основополагающих институтов английской жизни — держится, невзирая на нападки нонконформистских местных властей. То же и с азартными иг-
518 Джордж Оруэлл рами. В большинстве своем они формально запрещены законом, но практикуются широчайшим образом. Лозунгом англичан мо- жет служить хор из песни Мэри Ллойд: «Немного того, что вам по вкусу, пойдет лишь на пользу вам». Англичане не порочны и даже не ленивы, но нипочем не откажутся от своей доли развле- чений, что бы там ни говорили вышестоящие. И похоже, они шаг за шагом отвоевывают позиции у меньшинств, готовых убить любое чувство радости. Даже ужасы английского воскресенья намного смягчились за последний десяток лет. Ряд законов, ре- гулирующих деятельность пабов, — в каждом отдельном случае рассчитанных создать затруднения их хозяевам и отвадить кли- ентуру — были отменены во время войны. Позитивным сдвигом представляется и то, что в некоторых регионах страны начинают предавать забвению закон, который возбраняет вход в паб детям, тем самым обесчеловечивая его, превращая в заурядное питей- ное заведение. Традиционно дом англичанина — его замок. В эпоху воинской повинности и удостоверений личности это уже не может быть правдой. Но ненависть к любого рода регламентации, убеждение, что человек сам хозяин своему свободному времени и никто не может преследоваться за свои взгляды, глубоко укоренилось, и даже процессы централизации, неизбежные в военное время, не смогли его уничтожить. Факт, что хваленая свобода британской прессы существует скорее в теории, чем в действительности. Прежде всего центра- лизованное владение прессой означает на практике, что непопу- лярные мнения могут высказываться лишь в книгах или газетах с малым тиражом. Более того, англичане в целом не так уж инте- ресуются печатным словом, чтобы проявлять особую бдитель- ность к сохранению данного аспекта их свобод, и многочислен- ные посягательства на свободу печати, имевшие место на протя- жении последних двадцати лет, не вызывали какого-либо широ- кого протеста. Даже демонстрации против закрытия «Дейли уоркер» были, по всей вероятности, организованы незначитель- ной группой. С другой стороны, свобода слова является реально- стью и пользуется почти всеобщим уважением. Мало кто из анг- личан боится публично высказывать свои политические взгля- ды, и не так уж много сыщется тех, кто хотел бы подавить взгля-
АНГЛИЧАНЕ 519 ды других. В мирное время, когда безработица может использо- ваться в качестве оружия, до известной степени имеет место ме- лочная травля «красных», но возникновения истинно тоталитар- ной атмосферы, в которой государство стремится контролировать не только слова, но и мысли людей, невозможно представить. Гарантия-ми здесь отчасти служат уважение к свободе совес- ти и стремление выслушать обе стороны, очевидные на любом публичном собрании. Но отчасти причиной тому и острая нехват- ка интеллекта. Англичане не настолько интересуются интеллек- туальными вопросами, чтобы проявлять к ним нетерпимость. «Уклоны» и «опасные мысли» не кажутся им чем-то существен- ным. Средний англичанин, будь он консерватор или кто угодно, редко когда полностью усваивает всю внутреннюю логику испо- ведуемых им кредо: он ведь то и дело говорит ересь, не отдавая себе в том отчета. Ортодоксальные верования, будь они левой ориентации или правой, процветают в основном в среде литера- турной интеллигенции, тех самых людей, которые в теории и должны быть хранителями свободы мысли. Англичане не умеют ненавидеть, не держат в памяти зла, их патриотизм во многом неосознан, они не испытывают любви к воинской славе и не склонны восхищаться великими людьми. Они обладают старомодными достоинствами и недостатками. Поли- тическим теориям двадцатого века они противопоставляют не другую, свою собственную теорию, но свойство морали, которое можно было бы условно определить как порядочность. В тот день 1936 года, когда немцы вновь заняли Рейнскую область, я ока- зался в северном шахтерском городке и заскочил в паб сразу пос- ле того, как радио сообщило эту новость, явно означавшую вой- ну. Я сказал людям в пабе: «Немецкая армия переправилась че- рез Рейн». И кто-то тут же брякнул: «Парле ву», — будто непро- извольно отвечая на смутно знакомую цитату. И все! Никакой иной реакции! Нет, этих людей ничем не проймешь, решил я. Но позже вечером, в том же пабе, кто-то затянул недавно вошедшую в моду песенку, в которой хор подхватывал припев: Нет, здесь это нс пройдет, Нс пройдет и пс проедет, Где угодно, по пс здесь, Нс пройдет никак.
520 Джордж Оруэлл И вдруг я понял, что это и есть английский ответ фашизму. Ведь он и вправду здесь не прошел, несмотря на весьма благо- приятные обстоятельства. Не следует преувеличивать свободу, интеллектуальную или какую-либо другую, существующую у нас в Англии, но то, что она не претерпела значительных ограниче- ний даже за пять лет войны за выживание, — обнадеживающий симптом. Политические воззрения англичан Англичане не только равнодушны к тонкостям различных вероучений, но и отличаются значительным политическим не- вежеством. Лишь сейчас они начинают осваивать политиче- скую терминологию, уже давно привычную в странах конти- нентальной Европы. Предложив группе людей, наугад отобран- ных из любых слоев общества, дать определение капитализму, социализму, коммунизму, анархизму, троцкизму, фашизму, вы получите весьма туманные, а иногда и поразительно глупые ответы. Но англичане проявляют столь же явное невежество и отно- сительно своей собственной политической системы. На протяже- нии последних лет в силу различных причин наблюдался всплеск политической активности, но в рамках периода более длительно- го интерес к политике партий угасал. Очень многие взрослые англичане никогда в жизни не утруждали себя участием в выбо- рах. Жители больших городов зачастую не знают ни названия своего избирательного округа, ни имени депутата парламента от него. На протяжении военных лет невозможность обновить из- бирательные списки лишает права голоса молодежь (а было вре- мя, когда права голоса не имел никто до двадцати одного года), нисколько, как кажется, этим не обеспокоенную. Не вызывает особого протеста и неестественная избирательная система, как правило, обеспечивающая победу консервативной партии. Инте- рес вызывают не столько партии, сколько взгляды и личности (Чемберлен, Черчилль, Криппс, Беверидж, Бевин). Ощущение, будто парламент действительно контролирует ход событий, а приход к власти нового правительства сулит сенсационные пе-
АНГЛИЧАНЕ 521 ремены, постепенно ослабевало со времени прихода к власти пер- вого лейбористского правительства в 1923 году. При всех существующих мелких группировках в Британии фактически есть лишь две политические партии — консерватив- ная и лейбористская, — которые и выражают в широком смысле слова основные интересы нации. Но за последние двадцать лет обе партии тяготели к тому, чтобы все больше и больше походить друг на друга. Каюзаведомо знает каждый, бывают вещи, кото- рых никоим образом не позволит себе ни одно правительство, каких бы политических принципов оно ни придерживалось. Так, ни одно консервативное правительство не вернется к консерва- тизму, как его понимали в девятнадцатом веке. Ни одно социа- листическое правительство не подвергнет бойне имущие классы и даже не экспроприирует их без компенсации. Хорошим свежим примером изменяющейся атмосферы политической жизни послу- жила реакция на доклад Бевериджа. Тридцать лет назад любой консерватор назвал бы его государственной благотворительно- стью, а большинство социалистов отвергло бы как подачку капи- талистов. В 1944 году он вызвал споры лишь о том, будет ли при- нят в целом или частично. Подобное размывание различий меж- ду партиями наблюдается почти во всех странах — отчасти пото- му, что повсеместно, за исключением, пожалуй, США, наметились сдвиги в сторону плановой экономики, а отчасти потому, что в эпоху политики силы выживание нации представляется более существенным, чем классовая война. Но в Британии есть и свои особенности: она и небольшой остров, и центр империи. Прежде всего в силу существующего экономического положения благо- денствие Британии отчасти зависит от империи, в то время как все левые партии в теории выступают с антиимпериалистических позиций. Поэтому левые политики понимают — или начинают понимать, — что, придя к власти, будут вынуждены либо отка- заться от некоторых своих принципов, либо снизить уровень жизни в стране. Во-вторых, для Британии невозможно пройти сквозь революционный процесс, подобный тому, сквозь который прошел СССР. Британия слишком мала, слишком хорошо орга- низована, слишком зависит от импорта продовольствия. Граж- данская война в Англии неминуемо приведет к голоду, либо по- рабощению иностранной державой, либо к тому и к другому вме-
522 Джордж Оруэлл сте. В-третьих, что важнее всего, гражданская война в Англии невозможна морально. Ни при каких предвидимых обстоятель- ствах пролетариат Хаммерсмита не восстанет, чтобы вырезать буржуазию Кенсингтона: для этого они недостаточно отличают- ся друг от друга. Даже самые коренные перемены возможны лишь мирным путем, с демонстративным соблюдением законности, и это понимают все, за исключением «сумасшедших экстремистов» на перифериях различных политических партий. Этими факторами и определяются политические воззрения англичан. Народные массы хотят глубоких перемен, но не хотят насилия. Хотят сохранить жизненный уровень, но вместе с тем не хотят ощущать себя угнетателями менее счастливых наро- дов. Если бы распространить по всей стране анкету с вопро- сом: «Чего вы хотите от политики?» — подавляющее большин- ство опрошенных дали бы один и тот же ответ: «Экономиче- ской безопасности, гарантирующей мир внешней политики, расширения социального равенства и решения индийского воп- роса». Здесь самое важное — первое, поскольку безработица страшнее войны. Но мало кому покажется существенным упо- минать капитализм или социализм. Ни то ни другое слово не об- ладает эмоциональной притягательностью. Ни у кого не за- ставляет чаще биться сердце мысль о национализации Англий- ского банка; с другой же стороны, массы больше не клюют на ста- рые песни о здоровом индивидуализме и священном праве собственности. Никто не верит, что «наверху всем хватит места», да в любом случае большинство и не хочет наверх: оно хочет по- стоянной работы и честных шансов для своих детей. В последние годы в силу порожденных войной социальных трений, недовольства наглядной неэффективностью капитализ- ма старого образца и восхищения Советской Россией обществен- ное мнение значительно качнулось влево, не впав при этом ни в доктринерство, ни в заметное озлобление. Ни одна из партий, именующих себя революционными, не умножила численности своих приверженцев. Существует с полдюжины подобных партий, но все они, вместе взятые, даже с остатками чернорубашечников Мосли, не наберут и 150 000 членов. Важнейшей среди них явля- ется коммунистическая, но и она и за четверть века существова- ния практически не увеличилась. Хотя и обретая значительное
АНГЛИЧАНЕ 523 влияние в благоприятные периоды, она так и не смогла вырасти в массовую партию того типа, что существует во Франции или существовала в догитлеровской Германии. На протяжении многих лет членство в коммунистической партии росло или падало в зависимости от перемен во внешней политике России. Пока СССР в хороших отношениях с Брита- нией, британские коммунисты придерживаются «умеренной ли- нии», мало отличающейся от курса лейбористской партии, и ее ряды увеличиваются на десятки тысяч членов. Когда между Рос- сией и Британией возникают политические разногласия, комму- нисты переходят к «революционной» линии и ряды партии реде- ют. На деле они способны повлечь за собой широкие массы, только отказавшись от основных своих целей. Различные другие марк- систские группы, все без исключения претендующие на роль ис- тинных и верных наследников Ленина, находятся в положении еще более безнадежном. Платформы их рядовому англичанину непонятны, а горести неинтересны. Огромным препятствием для них служит отсутствие у англичан заговорщицкого склада ума, присущего жителям полицейских государств континентальной Европы. Англичане в большинстве своем не воспринимают уче- ний, в которых доминируют ненависть и беззаконие. Безжалост- ные идеологии континента — и не только коммунизм или фашизм, но и анархизм, троцкизм и даже крайний католицизм — воспри- нимаются в их чистом виде одной лишь интеллигенцией, образу- ющей своего рода островок ханжества посреди всеобщего безраз- личия. Показательно, что авторам английских революционных трудов приходится прибегать к искусственному словарю, ключе- вая лексика которого заимствована из других языков. Английских слов для большинства излагаемых ими концеп- ций просто не существует. Даже, например, слово «пролетарий» неанглийское, и подавляющее большинство англичан просто не понимают его значения. Если им и пользуются, то лишь как си- нонимом слова «бедняк». Но и в этом смысле ему придают отте- нок скорее социальный, нежели экономический. Большинство спрошенных ответят вам, что кузнец или сапожник — пролета- рий, а банковский клерк — нет. Что же до слова «буржуазный», то его чуть ли не исключительно употребляют люди именно бур- жуазного происхождения.
524 Джордж Оруэлл Но существует некий абстрактный политический термин, ис- пользуемый весьма широко, которому придается расплывчатый, но хорошо понимаемый смысл. Это слово — демократия. В известном смысле англичане действительно считают, что живут в демократи- ческой стране. И не то чтобы все были достаточно глупы, чтобы ду- мать так в буквальном смысле слова. Если демократия означает власть народа или социальное равенство, то ясно, что Британия не демократическая страна. Однако она демократична во вторичном значении этого слова, привязавшегося к нему со времен взлета Гит- лера. Прежде всего меньшинства обладают достаточными возмож- ностями, чтобы быть выслушанными. Более того, возжелай обще- ственное мнение высказаться, его невозможно было бы игнориро- вать. Оно может выражаться косвенными путями — через забастов- ки, демонстрации и письма в газеты, но оно способно влиять на политику правительства, и влияние это весьма ощутимо. Британ- ское правительство может проявлять несправедливость, но не мо- жет проявить абсолютный произвол. Не может делать то, что в по- рядке вещей для правительства тоталитарного государства. Один пример из тысячи возможных — нападение Германии на СССР. Не то примечательно, что нападение произошло без объявления войны — это-то как раз естественно, — а то, что ему не предшество- вало никаких пропагандистских кампаний. Проснувшись, немцы об- наружили себя в состоянии войны со страной, с которой, ложась вчера спать, вроде бы были в хороших отношениях. Наше прави- тельство не осмелилось бы ни на какой подобный шаг, и англичане достаточно хорошо это знают. Политическое мышление англичан во многом руководствуется словом «они». «Они» — это вышестоя- щие классы, таинственные силы, определяющие вашу жизнь поми- мо вашей воли. Но широко распространено ощущение, что хоть «они» и тираны, но не всемогущи. Если потребуется на «них» на- жать, «они» поддадутся. «Их» можно даже сместить. И при всем своем политическом невежестве англичане часто проявляют уди- вительную чувствительность, стоит какой-то незначительной дета- ли показать им, что «они» перешли черту. Потому-то кажущаяся апатия и взрывается то и дело неожиданной бурей из-под фальси- фицированных выборов или чересчур жестким, «под Кромвеля», об- ращением с парламентом. Обстоятельством, о котором чрезвычайно трудно судить с уве- ренностью, является стойкость монархического чувства в Англии.
АНГЛИЧАНЕ 525 Нет никаких сомнений, что по крайней мере на юге Англии оно оста- валось сильным и искренним вплоть до смерти Георга V. Волна на- родного энтузиазма, вызванная Серебряным юбилеем 1935 года, захватила власти врасплох, и празднества пришлось продлить еще на неделю. В обычные времена откровенные роялистские настрое- ния свойственны лишь богатым классам: в лондонском Уэст-Энде, например, зрители по окончании киносеанса вытягиваются в струн- ку при звуках «Боже, храни короля», а в бедных кварталах просто выходят из зала. Но чувства, проявленные по отношению к Геор- гу V в дни Серебряного юбилея, были явно неподдельными, в них даже можно было заметить живучесть или бурный рецидив идеи, существующей чуть ли не с первых дней истории, идеи о своего рода союзе монарха и простолюдинов против аристократии. Так, напри- мер, кое-где в лондонских трущобах во время юбилея выставлялся весьма раболепный лозунг: «Беден, но верен». Правда, другие ло- зунги сочетали верность королю с неприязнью к домовладельцу: «Да здравствует король, долой домовладельца», или — еще чаще — «До- мовладельцы не требуются», или «Домовладельцам вход запрещен». Пока еще рано судить, убило ли Отречение роялистские чувства, но оно, несомненно, нанесло им суровый удар. На протяжении послед- них четырех веков это чувство то вспыхивало, то угасало в зависи- мости от обстоятельств. Королева Виктория, например, решитель- но была непопулярна в некоторые годы своего правления, и в пер- вой четверти XIX века общество не проявило такого значительного интереса к королевской семье, как сто лет спустя. На сегодняшний день большинство англичан, видимо, придерживается умеренных республиканских настроений. Но весьма вероятно, что еще одно долгое правление, схожее с правлением Георга V, возродит роялист- ские настроения и сделает их — примерно так же, как и в период между 1880 и 1936 годами, — весомым фактором в политике. Английская классовая система Во время войны английская классовая система служит луч- шим пропагандистским аргументом противника. Единственным честным ответом на обвинение д-ра Геббельса в том, что Англия так и остается страной «двух наций», было бы признание, что на деле их три. Но особенность английских классовых различий не
526 Джордж Оруэлл в их несправедливости — ибо, в конце концов, богатство и нище- та сосуществуют во всех почти странах, — но в их анахроничнос- ти. Они не вполне точно совпадают с границами экономических различий, в силу чего в промышленной и капиталистической стра- не бродит призрак кастовой системы. Принято классифицировать современное общество по трем параметрам: высший класс, то есть буржуазия, средний класс, то есть мелкая буржуазия, и рабочий класс, то есть пролетариат. В целом подобное деление соответствует истине, но полезных вы- водов из него не извлечь, не приняв во внимание деления внутри различных классов и не осознав, насколько глубоко английское восприятие мира окрашено романтизмом и элементарным сно- бизмом. Англия остается одной из последних стран, цепляющихся за внешние формы феодализма. Сохраняются и постоянно учреж- даются новые титулы; палата лордов, в основном состоящая из потомственных пэров, обладает реальными полномочиями. В то же время в Англии нет настоящей аристократии. Расовые разли- чия, на которых обычно и строится аристократическое правле- ние, стерлись уже к концу средневековья, и знаменитые средне- вековые семьи практически уже исчезли. Нынешние так называ- емые старинные семьи составили состояния в шестнадцатом, сем- надцатом и восемнадцатом веках. Более того, представление, будто дворянство существует само по себе, что дворянин и в бед- ности остается дворянином, отмирало уже в эпоху Елизаветы — обстоятельство, отмеченное Шекспиром. И все же, как ни стран- но, правящий класс Англии так и не превратился в самую что ни на есть обычную буржуазию, так и не стал исключительно город- ским или чисто коммерческим. Стремление быть поместным дво- рянином, владеть и управлять землей и извлекать хотя бы часть доходов из ренты пережило все перемены и повороты. Потому- то каждая новая волна парвеню, вместо того чтобы просто вытес- нить существующий правящий класс, перенимала его обычаи, заключала с ним брачные союзы и спустя одно-два поколения полностью с ним сливалась. Может, основной тому причиной служили скромные разме- ры Британии, ее ровный климат и приятное разнообразие приро- ды. В Англии почти невозможно и даже в Шотландии нелегко
АНГЛИЧАНЕ 527 оказаться более чем в двадцати милях от города. Деревенская жизнь отнюдь не отличается унылой скукой, как в более простор- ных странах с холодным климатом. Относительная же порядоч- ность британских правящих классов, в конечном счете отнюдь не запятнавших себя позорным поведением, свойственным европей- ским собратьям, видимо, покоится на их представлении о самих себе как о феодальных землевладельцах. Эти представления раз- деляет и значительная часть средних классов. Почти каждый, кто может, живет как поместный дворянин или стремится к этому. В дачном коттедже биржевого маклера в пригородной вилле с ее газоном и цветочным бордюром, пожалуй, даже в горшках с на- стурциями на подоконниках квартир района Бэйсуотер возника- ет в миниатюре барская усадьба с ее парками и обнесенными сте- ной садами. Да, верно, эти грезы, несомненно, полны снобизма, они способствовали утверждению классовых различий и поме- шали модернизации английского сельского хозяйства, но соче- таются со своеобразным идеализмом, верой, что стиль и тради- ция важнее денег. Резкая грань, но не финансовая, а культурная, пролегает внут- ри среднего класса, отделяя тех, кто стремится к светскому обра- зу жизни, от остальных. По стандартным меркам каждый между капиталистом и живущим на недельную зарплату может быть скопом причислен к мелкой буржуазии. То есть в один и тот же класс зачисляются врач с Харли-стрит, армейский офицер, бака- лейщик, фермер, ответственный чиновник, юрист, священник, управляющий банком, предприимчивый подрядчик и рыбак — хозяин собственной лодки. Но никто в Англии не причислит их к одному классу, а различия между ними лежат не в доходах, но в произношении, манере держаться и, в известной степени, миро- воззрении. Любой, кто обращает хотя бы маломальское внима- ние на классовые различия, поместит офицера с годовым дохо- дом в 1000 фунтов выше на общественной лестнице, чем бака- лейщика с годовым доходом в 2000 фунтов. Подобные различия существуют даже среди высших классов: титулованной особе ока- зывается больше почета, чем нетитулованной, но более богатой. На практике людей среднего класса делят в зависимости от того, в какой степени они походят на аристократию: чиновники высо- кого ранга, боевые офицеры, лекторы университетов, священно-
528 Джордж Оруэлл служители, даже литературная и научная интеллигенция стоят выше бизнесменов, хотя и зарабатывают меньше. Особенность этого класса в том, что самой большой статьей его расходов явля- ется образование. Если преуспевающий торговец отдает ребенка в местную государственную школу, то священник, имеющий по- ловину его доходов, будет годами недоедать, чтобы послать свое- го сына в частную школу, хотя и знает, что прямых дивидендов с подобного капиталовложения не получит. Существует, однако, еще одна отчетливая линия раздела внут- ри среднего класса: старинные различия между «джентльменом» и «не джентльменом». За последние тридцать лет в силу потреб- ностей современной индустрии и деятельности технических школ и провинциальных университетов сложился, правда, новый тип человека, принадлежащего к среднему классу по доходам и в из- вестной степени по привычкам, но мало обеспокоенного собствен- ным социальным статусом. Люди типа радиоинженеров или за- водских химиков, не получившие образования того рода, что приучает чтить традиции прошлого и склонные жить в многоквар- тирных домах, где стираются рамки былого общественного укла- да, являются наиболее приближенными к бесклассовому типу в Англии. Они составляют существенную часть общества, ибо ко- личество их неуклонно растет. Война, например, потребовала со- здания мощной авиации, и вот тысячи молодых людей рабочего происхождения вышли в технически образованный слой средне- го класса через королевские ВВС. Подобные же последствия в настоящее время будет иметь любая серьезная реорганизация промышленности. И взгляды на жизнь, свойственные техниче- скому слою, уже охватывают более старые слои среднего класса. Одним симптомом этого служат участившиеся внутри этой сре- ды браки. Другим — растущее нежелание людей с доходом ниже 2000 фунтов в год разоряться во имя образования. Целая серия перемен, начало которой, пожалуй, положил За- кон об образовании 1870 года, происходит и в рядах рабочего класса. Трудно отрицать, что английским трудящимся свойствен- ны как снобизм, так и раболепие. Прежде всего существуют весь- ма отчетливые различия между хорошо оплачиваемыми рабочи- ми и беднотой. Даже социалистическая литература то и дело пре- зрительно отзывается об обитателях трущоб (в большом ходу
АНГЛИЧАНЕ 529 немецкое слово «люмпен-пролетариат»), а к заезжим рабочим, к ирландцам, например, чей уровень жизни много ниже, часто про- являет высокомерие. В Англии более; пожалуй, чем в других стра- нах, сохранилась готовность считать классовые различия посто- янным явлением и даже признавать за высшими классами есте- ственное право на руководящую роль. Знаменательно, что в труд- ную минуту лучше всех сумел объединить нацию Черчилль, консерватор-аристократ. Слово «сэр» общеупотребительно в Ан- глии, и человек явно аристократической наружности обычно удо- стаивается повышенной почтительности со стороны швейцаров, кондукторов, полисменов и т.д. Именно этот аспект английской жизни больше всего шокирует приезжих из Америки и доминио- нов. Пожалуй, тенденция к подобострастию нисколько не умень- шилась за двадцатилетний промежуток меж двумя войнами, на- против, скорее возросла, чему в основном способствовала безра- ботица. Снобизм, однако, всегда сочетается с идеализмом. Склонность воздавать высшим классам более должного сочетается с уваже- нием к правилам хорошего тона и чему-то, расплывчато опреде- ляемому как культура. На юге Англии, во всяком случае, боль- шинство рабочего люда, несомненно, пытается подражать выс- шим классам в манерах и привычках. Традиция презрительного отношения к членам высших классов как к женоподобным «вы- пендрежникам» в основном сохраняется в промышленных райо- нах. Презрительные прозвища типа «чистюля» или «шляпа» по- чти исчезли, и даже «Дейли уоркер» публикует рекламу «перво- классного портного для джентльменов». Особые переживания почти у всего населения Южной Англии вызывает выговор кок- ни. В Шотландии и Северной Англии тоже существует снобист- ское отношение к выговору местных диалектов, но не до такой сте- пени. Многие йоркширцы определенно гордятся открытыми «у» и закрытыми «а» своего произношения и готовы отстаивать их на лин- гвистическом ристалище. В Лондоне же по сей день полно людей, выговаривающих «лайцо» вместо «лицо», но вряд ли найдется хоть один, настаивающий на превосходстве «лайца». Даже тот, кто демонстрирует презрение к буржуазии и ее манерам, заботится, чтобы его дети овладели правильным произношением.
530 Джордж Оруэлл Но наряду со всем этим значительно возросли политическое самосознание и недовольство классовыми привилегиями. За пос- ледние двадцать — тридцать лет рабочий класс стал более враж- дебен по отношению к правящим классам в плане политическом и менее враждебен в плане культурном. Здесь нет никакого про- тиворечия: в обеих тенденциях проявляются симптомы усредне- ния укладов, проистекающего из машинной цивилизации и при- дающего английской классовой системе все более анахроничный характер. Очевидные классовые различия, сохраняющиеся в Англии, ошеломляют иностранцев, но они куда менее отчетливы и куда менее реальны, чем тридцать лет назад. Люди разных социальных корней, сведенные войной вместе в рядах вооруженных сил, на заводах и в учреждениях, в пожарных патрулях и ополчении, смогли общаться куда более естественно, чем во время войны 1914—1918 годов. Стоит перечислить различные факторы, под воздействием которых — хотя и непроизвольным — наметилась тенденция ко все большему стиранию различий между всеми классами английского общества. Прежде всего усовершенствование промышленного производ- ства. С каждым годом все больше и больше сокращается количе- ство людей, занятых тяжелым физическим трудом, постоянно утомляющим их и, гипертрофируя определенные группы мышц, придающим им специфическую осанку. Во-вторых, улучшение жилищных условий. В период между войнами обеспечением жи- лья занимались в основном местные власти, создавшие тип жи- лища (муниципальный дом с ванной, садиком, отдельной кухней и канализацией), более близкий к вилле биржевого маклера, чем к лачуге рабочего. В-третьих, массовое производство мебели, в нормальные времена продающейся в рассрочку. В результате интерьер жилища рабочего сегодня походит на интерьер жили- ща представителя средних классов куда больше, чем при жизни предыдущего поколения. В-четвертых — и, возможно, это основ- ная причина, — массовое производство дешевой, одежды. Трид- цать лет назад социальный статус почти каждого англичанина можно было определить по его внешнему облику чуть ли не за версту. Все рабочие ходили в готовом платье, не только плохо сшитом, но и имитировавшем аристократические моды деся-
АНГЛИЧАНЕ 531 ти-пятнадцатилетней давности. Кепи служило практически при- знаком статуса. Рабочие носили его повсеместно, аристократы — только играя в гольф или охотясь. Эта ситуация быстро меняет- ся. Готовое платье сейчас шьется по моде, выпускается различ- ных размеров, чтобы подойти любой фигуре, и, даже изготовлен- ное из дешевой ткани, на вид мало отличается от дорогой одеж- ды. В результате с каждым годом становится все труднее и труд- нее определить на первый взгляд социальное положение людей, особенно женщин. Аналогичный эффект создают массовый выпуск литературы и индустрия развлечений. Радиопрограммы, например, в силу необходимости одинаковы для всех. Кинофильмы, хотя зачастую и крайне реакционные в подтексте своих концепций, должны за- воевывать многомиллионную аудиторию и посему обязаны из- бегать разжигания классовых антагонизмов. То же касается и га- зет, выходящих массовым тиражом. «Дейли экспресс», например, имеет читателей во всех слоях общества, как и другие периоди- ческие издания, возникшие за последний десяток лет. «Панч» — явно газета средних и высших классов, но «Пикчер пост» ника- кой определенной классовой направленности не имеет. Массо- вые библиотеки и крайне дешевые книги типа изданий фирмы «Пингвин» широко развивают привычку к чтению и, пожалуй, усредняют литературные вкусы. Усредняются даже кулинарные вкусы из-за появления большого количества дешевых, но вполне пристойных ресторанчиков. Было бы неоправданным утверждать, что классовые разли- чия действительно исчезают. В основном в Англии сохраняется та же структура, что и в девятнадцатом веке. Но, безусловно, со- кращаются реальные различия между людьми, что признается и даже приветствуется теми, кто еще лишь несколько лет назад цеп- лялся за свой социальный престиж. Какая бы судьба ни ждала в конечном счете очень богатых, рабочий и средний классы проявляют очевидную тенденцию к слиянию. Оно может произойти быстрее или медленнее — в за- висимости от обстоятельств. Его значительно ускорила война, и еще десять лет строгого нормирования продуктов, функциональ- ной одежды, высокого подоходного налога и всеобщей воинской
532 Джордж Оруэлл обязанности могут окончательно завершить процесс. Ряд наблю- дателей, как иностранных, так и отечественных, полагают, что свобода личности, весьма существенно развитая в Англии, зави- сит от сохранения четко определенной классовой системы. Сво- бода, считают некоторые, несовместима с равенством. Но по мень- шей мере ясно одно: сегодня существует тенденция именно к боль- шему социальному равенству, и большинство англичан именно этого и хочет. Английский язык В английском языке существуют две характерные черты, к которым в конечном счете восходят почти все его маленькие странности. Это обширнейший вокабуляр и простота граммати- ческого строя. Если английский вокабуляр и не самый большой в мире, то, безусловно, один из самых больших. По сути, английский состо- ит из двух языков — англосаксонского и норманно-французско- го, а на протяжении последних трех веков значительно обогатил- ся новыми словами, намеренно произведенными от латинских и греческих корней. Более того, вокабуляр расширяется еще боль- ше, чем кажется, возможностью превращения одной части речи в другую. Почти каждое существительное, например, может исполь- зоваться в виде глагола, что создает целый дополнительный гла- гольный ряд. В свою очередь, многие глаголы могут иметь чуть ли не до двадцати различных значений всего лишь в силу упот- ребляемых с ними различных предлогов. Глаголы также могут достаточно четко превращаться в существительные, а посред- ством ряда аффиксов любое существительное трансформиру- ется в прилагательное. Куда легче, чем в большинстве других языков, глаголы и прилагательные могут превращаться в соб- ственные антонимы с помощью одной лишь приставки «ип». Прилагательное же можно сделать более выразительным или придать ему иной оттенок, увязав его в пару с существительным (lily — white, sky — blue). Но в то же время английский прибегает и к заимствованиям, причем до неоправданной степени. Английский охотно перени- мает любое иностранное слово, если оно кажется подходящим к
АНГЛИЧАНЕ 533 использованию, часто переиначивая при этом его значение. Не- давним примером служит слово «блиц». В качестве глагола это слово появилось в печати лишь в конце 1940 года, но уже прочно вошло в язык. Вот еще примеры из огромного арсенала заимство- ваний: гараж, шарабан, алиби, степь, роль, меню, лассо, рандеву. Следует отметить, что в большинстве случаев эквиваленты этих понятий уже существовали, поэтому заимствования лишь расши- рили и так достаточно солидный синонимический ряд. Английская грамматика проста. Язык почти полностью ли- шен флексий, что отличает его от большинства языков к западу от Китая. Правильный английский глагол имеет лишь три флек- сии — единственное число третьего лица, причастие настоящего времени и причастие прошедшего времени. Существует, разуме- ется, огромное количество временных форм, передающих тончай- шие смысловые оттенки, но они образуются при помощи вспо- могательных глаголов, также почти не спрягающихся. Существительные в английском не склоняются и не имеют рода. Количество неправильных форм множественного числа и сравнительных степеней невелико. Английский язык всегда тя- готеет к простым формам, как грамматическим, так и синтакси- ческим. Длинные фразы с придаточными предложениями стано- вятся все менее и менее популярными; приживаются не совсем правильные, но экономящие время структуры типа «американ- ского сослагательного наклонения», трудные правила, определя- ющие оттенки употребления вспомогательных глагольных форм, все больше и больше игнорируются. Если развитие английского языка в этом направлении будет продолжаться, он обретет боль- ше общего скорее с нефлективными языками Восточной Азии, чем с языками Европы. Величайшее богатство английского языка заключается не только в широком диапазоне смысловых оттенков, но и в спектре тона, позволяющем передавать тончайшие нюансы от высокопар- ной риторики до жесточайшей грубости. С другой стороны, про- стота грамматики способствует лаконичности. Английский — язык лирической поэзии и газетных заголовков. В низших своих формах он легко поддается изучению, несмотря на иррациональ- ную орфографию. Для нужд интернационального общения анг- лийский может быть сведен к простейшему «птичьему» языку в
534 Джордж Оруэлл диапазоне от «бейсик инглиш» до «бичламара», на котором изъяс- няются в южной части Тихого океана. Таким образом, он соот- ветствует функции инструмента общения народов разных стран и действительно распространился в мире шире других языков. Но в употреблении английского как родного языка таятся и большие проблемы и даже опасности. Прежде всего, как упоми- налось в этом эссе ранее, англичане — плохие лингвисты. Их род- ной язык столь прост грамматически, что, не овладев в детстве навыком изучения иностранного языка, они зачастую не способ- ны осознать категории рода, лица и падежа. Абсолютно неграмот- ный индус быстрее овладеет английским, нежели британский солдат — хиндустани. Почти пять миллионов индийцев владеют нормативным английским, и миллионы владеют его искаженны- ми формами. Несколько десятков тысяч индийцев владеют анг- лийским настолько безупречно, насколько это вообще возмож- но. Англичан, столь же безупречно владеющих языками Индии, не наберется и нескольких десятков. Величайшая же слабость английского — в доступности его искажению. Именно потому, что им легко пользоваться, им легко пользоваться плохо. Писать и даже говорить по-английски не наука, но искусство. Никаких надежных правил не существует, есть лишь общий прин- цип, согласно которому конкретные слова лучше абстрактных, а лучший способ что-нибудь сказать — сказать кратко. Человек, пишущий по-английски, втянут в неустанную борьбу, не ослабе- вающую ни на одном предложении. Он борется с неопределенно- стью, расплывчатостью, искусом вычурных прилагательных, вкраплениями греческого и латыни и прежде всего с устаревши- ми клише и отжившими метафорами, которыми перегружен язык. В устной речи эти препятствия избегаются легче, но разница меж- ду устной и письменной речью в английском куда значительней, чем в большинстве других языков. В устной речи опускается все, что может быть опущено, и употребляется любая сокращенная форма. Смысл во многом передается смысловым ударением, хотя интересно отметить, что англичане не жестикулируют, как того можно бы было ожидать. Предложение типа «Нет, я имел в виду не это, а то» абсолютно понятно и без всякой жестикуляции, ког- да произносится вслух. Но, пытаясь обрести логику и достоин- ство, устная английская речь обычно воспринимает пороки пись-
АНГЛИЧАНЕ 535 менной, в чем можно убедиться, проведя полчаса либо в палате общин, либо у Триумфальной арки. Английский удивительно хорош Для жаргона. Врачи, ученые, бизнесмены, чиновники, спортсмены, экономисты и политиче- ские теоретики переиначивают язык каждый на свой лад, что лег- ко изучить по страницам соответствующих изданий от «Ланце- та» до «Дейли уоркер». Но самым, вероятно, страшным врагом разговорного английского является так называемый литератур- ный английский. Сей занудный диалект, язык газетных передо- виц, Белых книг, политических речей и выпусков новостей Би- би-си, несомненно, расширяет сферу своего влияния, распрост- раняясь вглубь по социальной шкале и вширь в устную речь. Для него характерна опора на штампы — «в должное время», «при пер- вой же возможности», «глубокая благодарность», «глубочайшая скорбь», «рассмотреть все возможности», «выступить в защиту», «логическое предположение», «положительный ответ» и т.д., ког- да-то, может, и бывшие свежими и живыми выражениями, но ныне ставшие лишь приемом, позволяющим не напрягать мысль, и имеющие к живому английскому языку отношение не большее, чем костыль к ноге. Каждый, кто готовит комментарий для радио или статью для «Таймс», чуть ли не инстинктивно усваивает по- добный навык, заражающий и устную речь. И ослаб наш язык настолько, что идиотский лепет, изображаемый в эссе Свифта о вежливом общении (сатира на манеру речи современной ему ари- стократии), сошел бы по нынешним меркам за вполне культур- ный разговор. Временным упадком английского языка, как и столь многим другим, мы обязаны анахронизму нашей классовой системы. «Культурный» английский утратил жизненную силу, потому что чересчур долго был лишен подпитки снизу. Чаще всего простым, конкретным языком говорят, а метафоры, способные создать зри- тельный образ, придумывают те, кто находится в постоянном общении с миром физической реальности. Такое, например, по- лезное выражение, как «узкое место», скорее осенит человека, привычного к конвейерам. Выразительное военное словцо «про- утюжить» подразумевает непосредственное знакомство с огнем и маневром. От постоянного притока подобного рода образов и зависит жизнеспособность английского языка. Из чего следует,
536 Джордж Оруэлл что язык, английский во всяком случае, страдает, когда образо- ванные классы теряют связь с людьми физического труда. На се- годняшний день почти любой англичанин независимо от проис- хождения считает манеру речи и даже идиоматику рабочего клас- са второсортными. Больше всего презрения к себе вызывает кок- ни — самый распространенный диалект. Любое слово или смысловой оттенок, относимые к нему, считаются вульгаризма- ми даже в тех случаях, когда употребляются архаизмы. За последние сорок лет, а за последние десять особенно, анг- лийский очень много позаимствовал из американского, в то вре- мя как в американском тенденции к заимствованию из англий- ского не наблюдалось. Отчасти причиной тому послужила поли- тика. Антибританские настроения в США куда сильнее, чем ан- тиамериканские в Англии, и большинство американцев не склонны употреблять слово или выражение, известное им как британское. Но американский язык захватил плацдарм в англий- ском отчасти благодаря живым, чуть ли не поэтическим свойствам своего сленга, отчасти потому, что американская манера употреб- ления слов экономит время (в частности, вербализация существи- тельных с помощью суффикса «ise»), но в основном потому, что американские слова можно перенимать, не разрушая классовых барьеров. С английской точки зрения американские слова лише- ны классовой окраски. Будь то даже слова воровского сленга. Слова, скажем, «козел» и «стукач» считаются куда менее вуль- гарными, чем «легаш» и «кадр». Даже завзятый английский сноб, наверное, не откажется назвать полицейского «мусором», ибо это слово американское, но возразит против «мусорка», поскольку это слово простонародно английское. Рабочим же, с другой сто- роны, американизмы дают возможность избежать кокни, не пе- реходя на диалект Би-би-си, который они инстинктивно недолюб- ливают и которым не в силах легко овладеть. Поэтому дети рабо- чих, особенно в больших городах, прибегают к американскому сленгу, как только учатся говорить. Появляется и заметная тен- денция употреблять и несленговые американизмы — даже там, где существуют английские эквиваленты. Видимо, какое-то время этот процесс будет продолжаться. Протестами его не сдержать, и к тому же многие американские слова и выражения заслуживают заимствования. Это и необхо-
АНГЛИЧАНЕ 537 димые неологизмы, и старые английские слова, от которых нам просто не следовало отказываться. Но надо отдавать себе отчет, что в целом американский язык оказывает дурное влияние и во многом уже навредил. В целом наша настороженность по отно- шению к американскому оправданна. Нам следует с готовностью заимствовать лучшие его слова, но нельзя позволять ему изме- нять фактическую структуру нашего языка. Тем не менее мы не сможем сопротивляться натиску амери- канского, пока не вдохнем новую жизнь в английский. Язык дол- жен быть совместным творением поэтов и людей физического труда, но в современной Англии этим двум классам трудно сой- тись вместе. Когда они снова сумеют сделать это, как, хотя и в иной форме, умели в феодальном прошлом, английский сумеет доказать свое родство с языком Шекспира и Дефо более убеди- тельно, чем сейчас. Эта книга не о внешней политике, но, говоря о будущем анг- лийского народа, следует прежде всего задуматься о том, в каком мире ему, по всей вероятности, предстоит жить и какую особую роль играть в нем. Нациям редко случается вымирать, и английский народ бу- дет существовать и век спустя, что бы за это время ни случилось. Но если Британии суждено выжить в качестве того, что именует- ся «великой державой», играющей важную и полезную роль в мировых делах, следует принимать известные вещи как должные. Надо исходить из того, что Британия останется в добрых отно- шениях с Россией и континентальной Европой, сохранит свои особые связи с Америкой и доминионами и найдет полюбовное решение индийской проблемы. Возможно, мы предполагаем че- ресчур много, но вне этих условий остается мало надежд на буду- щее цивилизации и еще меньше — на будущее самой Британии. Если продлится жестокая международная борьба, что идет на протяжении последних двадцати лет, то в мире останется место лишь для двух-трех великих держав, и Британии в конечном сче- те среди них не будет. Ей не хватит ни населения, ни ресурсов. В мире политики силы англичанам суждена роль народа-сателли- та, потенциал же, способный обеспечить их особенный вклад в развитие человечества, может быть утрачен.
538 Джордж Оруэлл Но в чем он, этот особенный вклад? Выдающееся, а по со- временным меркам и в высшей степени оригинальное свойство англичан в том, что они обладают традицией не убивать друг друга. Помимо «образцовых» малых государств, находящихся в исключительном положении, Англия — единственная евро- пейская страна, в которой внутриполитическая жизнь проте- кает более или менее гуманным и человеческим образом. Анг- лия — и так было еще задолго до зарождения фашизма — един- ственная страна, где по улицам не рыщут вооруженные люди и где никто не опасается тайной полиции. Британская империя в целом, при всех ее вопиющих безобразиях, застоем здесь, эк- сплуатацией там, по крайней мере имеет заслугу в том, что со- храняет внутренний мир. Вбирая в себя четверть всего населе- ния планеты, империя всегда ухитрялась обходиться самым небольшим количеством вооруженных сил. Между мировыми войнами империя имела под ружьем около 600 000 человек, треть из которых составляли индийцы. С началом войны вся империя смогла мобилизовать около миллиона обученных сол- дат — почти столько же, сколько, к примеру, Румыния. Англи- чане, пожалуй, готовы к проведению революционных перемен бескровным путем больше многих других народов. Если где и станет возможным уничтожить бедность, не уничтожив свобо- ды, то это в Англии. Приложи англичане усилия к тому, чтобы заставить функционировать свою демократию, они стали бы политическими лидерами Западной Европы, а возможно, и некоторых других частей света. Они могли бы предложить ис- комую альтернативу русскому авторитаризму, с одной сторо- ны, и американскому материализму — с другой. Но для осуществления руководящей роли англичане долж- ны вновь обрести жизнеспособность и знать что делают, для чего на протяжении грядущего десятилетия должны сложить- ся определенные факторы: рост рождаемости, развитие соци- ального равенства, ослабление централизации и большее ува- жение к интеллекту. Некоторый рост рождаемости, пришедшийся на военные годы, вряд ли можно считать существенным; общая тенденция к ее сни- жению сохраняется. Положение не настолько отчаянное, как иног-
АНГЛИЧАНЕ 539 да рисуется, но выправить его может не только резкий рост рож- даемости, но и сохранение его на протяжении десяти, самое боль- шее двадцати лет. В противном случае население не только со- кратится, но, что еще хуже, будет в основном состоять из людей среднего возраста. Тогда же падение роста рождаемости может стать необратимым. Причины сокращения рождаемости в основе своей экономи- ческие. Глупо утверждать, что оно вызвано равнодушием англи- чан к детям. В начале девятнадцатого века уровень рождаемости был чрезвычайно высок, причем тогдашнее отношение к детям сегодня кажется нам неимоверно черствым. Не вызывая особого протеста общества, шестилетних детей продавали на рудники и фабрики; смерть же ребенка — самое страшное несчастье, какое только доступно воображению современного человека, — не счи- талась ничем особенным. В известной степени верно, что совре- менные англичане заводят маленькие семьи именно из любви к детям. Они считают нечестным произвести ребенка на этот свет, если не имеют абсолютной уверенности, что сумеют обеспечить его на уровне не худшем, чем их собственный. Последние пять- десят лет иметь большую семью означало, что дети будут хуже других одеты и накормлены, обделены вниманием и вынуждены раньше других пойти работать. Это касалось всех, кроме самых богатых или безработных. Несомненно, сокращение количества детей отчасти объясняется растущей притягательностью конку- рирующих с ними автомобилей и радиоприемников, но истин- ной причиной служит чисто английское сочетание снобизма и альтруизма. Инстинкт чадолюбия возродится, вероятно, тогда, когда от- носительно большие семьи станут нормой, но первыми шагами в этом направлении должны быть экономические меры. Малоэф- фективные семейные пособия здесь не помогут, особенно в усло- виях нынешнего острого жилищного кризиса. Положение людей должно улучшаться благодаря появлению детей, как в крестьян- ской общине, вместо того чтобы ухудшаться финансово, как у нас. Любое правительство несколькими росчерками пера могло бы сделать бездетность столь же тягостным экономическим бреме- нем, каким сегодня является большая семья, но ни одно прави-
540 Джордж Оруэлл тельство не сделало этого из-за невежественных представлений, будто рост населения означает рост безработицы. Куда более ре- шительно, нежели предлагалось кем-либо до сих пор, следует перестроить налоговую политику с целью поощрения деторож- дения и избавления молодых матерей от необходимости работать за пределами дома. Это потребует и регулирования квартирной платы, улучшения общественных детских садов и детских пло- щадок, строительства лучших и более удобных домов. Потребует это, видимо, также расширения и улучшения бесплатного обра- зования, чтобы непомерно высокая плата за обучение не лишала семьи среднего класса возможностей существования. Прежде всего необходимо выровнять ситуацию экономиче- ски, но необходим и перелом во взглядах. Слишком естествен- ным стало казаться в Англии последних тридцати лет, что жиль- цам с детьми не сдаются квартиры, что парки и скверы обносятся оградами, за которые запрещается вход с детьми, что аборты, фор- мально запрещенные законом, воспринимаются как мелкие греш- ки и что коммерческая реклама ставит основной целью пропа- ганду «веселой жизни» и вечной молодости. Даже раздуваемый прессой культ животных и тот, видимо, внес свою лепту в сокра- щение рождаемости. Да и власти до самого недавнего времени не придавали этой проблеме серьезного значения. Сегодня в Брита- нии на полтора миллиона меньше детей, чем в 1914 году, и на полтора миллиона больше собак. Но и сейчас, проектируя типо- вой блочный дом, государство предусматривает в нем лишь две спальни, отводя место в лучшем случае для двоих детей. Всмат- риваясь в историю периода между войнами, диву даешься, что рождаемость не сократилась еще более катастрофически, чем в действительности. Но она и не поднимется на уровень воспроиз- водства до тех пор, пока и власть имущие, и человек с улицы не осознают, что дети важнее денег. Англичан, видимо, меньше, чем другие народы, раздражают классовые различия; они более терпимы к привилегиям и абсурд- ным пережиткам вроде титулов. Существует, однако, уже упомя- нутая выше растущая тяга к большему равенству и тенденция к размыванию классовых различий у живущих на сумму меньше 2000 фунтов в год. В настоящее время этот процесс происходит
АНГЛИЧАНЕ 541 лишь неосознанно и в значительной степени вызван войной. Воп- рос в том, как его ускорить. Ибо даже переход к централизован- ной экономике, наблюдаемый в той или иной форме во всех стра- нах, за исключением разве что Соединенных Штатов, сам по себе гарантирует большее равенство между людьми. При достижении цивилизацией весьма высокого уровня технического развития классовые различия явно становятся злом. Они не только побуж- дают огромное количество людей растрачивать жизнь впустую в погоне за положением в обществе, но и в необъятной степени гу- бят таланты и способности. В Англии в руках узкого круга сосре- доточено не просто владение собственностью. Дело еще и в том, что одному-единственному классу принадлежит вся власть — как административная, так и финансовая. За исключением горстки «выбившихся из низов» и политиков-лейбористов, нашими судь- бами управляют воспитанники дюжины частных школ и двух университетов. Нация полностью использует свой потенциал тог- да, когда каждый способен получить работу, к которой пригоден. Достаточно вспомнить лишь некоторых, занимавших исключи- тельно важные посты на протяжении последних двадцати лет, чтобы задаться вопросом, какая постигла бы их участь, родись они в семьях рабочих, и сразу станет ясно, что в Англии дело по- добным образом не обстоит. Более того, классовые различия постоянно подрывают мо- ральный дух как в войну, так и в мирное время, и тем в большей степени, чем сознательнее и образованнее становятся в массе сво- ей люди. Слово «они», всеобщее чувство, что «они» держат в ру- ках всю власть и принимают все решения, что прямых и ясных способов воздействия на «них» не существует, во многом ослож- няют жизнь Англии. В 1940 году «они» проявили явную тенден- цию уступить место понятию «мы», и давно пора придать этой тенденции необратимый характер. Очевидна необходимость при- нятия трех мер, результаты которых сказались бы через несколь- ко лет. Во-первых, балансирование доходов. Нельзя допустить воз- рождения вопиющего материального неравенства, существовав- шего в Англии до войны. Выше определенного предела, четко устанавливаемого по отношению к низшему уровню заработной
542 Джордж Оруэлл платы, все доходы должны облагаться аннулирующими их нало- гами. Теоретически по крайней мере это уже произошло и принес- ло благотворные результаты. Вторая необходимая мера — даль- нейшая демократизация образования. Полностью унифицированная система образования вряд ли желательна. Одним высшее образование идет на пользу, другим — нет. Необходима дифференциация гуманитарного и техническо- го образования, необходимо сохранить и несколько независимых экспериментальных школ. Но обучение детей до десяти—двенад- цати лет в одинаковых школах должно стать обязательным, как это стало уже в ряде стран. В этом возрасте уже возможно отде- лить более одаренных детей от менее одаренных, но единая об- щеобразовательная система на раннем этапе обучения позволит вырвать один из глубочайших корней снобизма. В качестве третьей меры необходимо очистить английский язык от кастовых ярлыков, стирание местных диалектов не- желательно, но должна быть найдена фонетическая норма, ко- торая носила бы явно общенациональный характер, а не про- сто копировала манерный выговор высших классов, как дела- ют дикторы Би-би-си. Этому общенациональному произноше- нию, выработанному на базе кокни либо одного из северных диалектов, обучались бы все дети. После чего они могли бы, да в ряде регионов страны так оно бы и произошло, вернуться к своим местным диалектам, но умея при желании владеть нор- мативным английским. «Клейменых языков» тогда бы не ос- талось. И было бы невозможно, как невозможно в США и не- которых европейских странах, определить социальное положе- ние человека по его произношению. Нуждаемся мы и в ослаблении централизации. Во время вой- ны возродилось английское сельское хозяйство, и это возрожде- ние способно продолжаться, но англичане по-прежнему остают- ся чрезмерно сконцентрированным в городах народом. Более того, в стране чрезмерно централизована культура. Дело не только в том, что практически вся Британия управляется из Лондона, но и в том, что чувство принадлежности к родному краю, к Восточ- ной Англии, скажем, или к западным графствам, на протяжении
АНГЛИЧАНЕ 543 последнего столетия значительно ослабло, как и чувство принад- лежности к английскому народу в целом. Фермер обычно стремится в город, провинциальный интел- лигент стремится в Лондон. И в Шотландии, и в Уэльсе суще- ствуют националистические движения, но базируются они на недовольстве Англией, вызванном экономическими причинами, нежели на истинно местном патриотизме. Не существует и ника- кого значимого литературно-художественного движения, истин- но независимого от Лондона и университетских городов. Неясно, можно ли полностью повернуть вспять эту тенден- цию к централизации, но в значительной степени можно ее сдер- жать. И Уэльс, и Шотландия могли бы иметь гораздо большую автономию, чем сегодня. Провинциальные университеты долж- ны быть лучше оборудованы, а газеты — субсидироваться. (В на- стоящее время всю Англию «освещают» восемь лондонских га- зет. За пределами Лондона не выходит ни одной газеты с боль- шим тиражом и ни одного первоклассного журнала.) Поощрить людей, особенно молодых и талантливых, не по- кидать сельскую местность, было бы значительно легче, имей фермеры лучшие жилищные условия, будь населенные пункты в сельской местности более цивилизованы, а междугородные ав- тобусные перевозки лучше налажены. Прежде всего чувства люб- ви к родному краю должны прививаться школой. Для каждого школьника должны быть естественными познания в области ис- тории и топографии своего графства. Люди должны гордиться своим краем, считать его природу, архитектуру и даже кухню луч- шими в мире. И подобные чувства, действительно существующие в некоторых районах севера, но утраченные почти по всей Анг- лии, скорее способствовали бы укреплению национального един- ства, чем его ослаблению. Выше уже отмечалось, что свобода слова в Англии отчасти выжила по глупости. Люди оказались недостаточно интеллек- туальны, чтобы выискивать еретиков. Никто не хочет, чтобы они утратили терпимость либо обрели политическую изощренность, повсеместную в догитлеровской Германии или допетеновской Франции, ибо результаты хорошо известны. Но инстинкты и тра- диции, на которые опираются англичане, сослужили наилучшую
544 Джордж Оруэлл службу в те времена, когда англичане были счастливым народом, защищенным от больших несчастий географическим положени- ем. В двадцатом же веке узость интересов среднего человека, до- статочно низкий уровень английского образования, пренебреже- ние к «высоколобым» и почти всеобщая глухота к эстетическим ценностям чреваты серьезными проблемами. Об отношении аристократов к «высоколобым» можно судить по наградным спискам. Аристократы придают большое значение титулам, но интеллигенты никогда не удостаиваются высших отличий. За редким исключением, ученому не подняться выше баронетства, а писателю — выше рыцарского звания. Но и у чело- века с улицы отношение не лучше. Мысль о том, что Англия еже- годно тратит миллионы на пиво и футбольный тотализатор, в то время как научные исследования задыхаются от нехватки фон- дов, нисколько его не тревожит, как не тревожит и мысль о том, что нам хватает средств на бесчисленное множество ипподромов, но не хватает даже на один национальный театр. В период между войнами Англия терпела неслыханно тупые газеты, фильмы и радиопередачи, в свою очередь способствовавшие дальнейшему отупению публики, уводя ее от жизненно важных проблем. Эта тупость английской прессы отчасти искусственного происхож- дения и вызвана тем, что газеты живут рекламой потребитель- ских товаров. Во время войны газеты стали намного умнее, не потеряв при том аудиторию, и миллионы людей читали издания, которые со- всем недавно отвергли бы как чересчур «высоколобые». Дело не только в общем низком уровне вкусов, дело во всеобщем неведе- нии того, что и эстетические соображения могут иметь существен- ное значение. Обсуждая, например, вопросы застройки и город- ского планирования, никто и в расчет не берет категорий кра- соты или уродства. Англичане страстно любят цветы, садовод- ство и «природу», но это — лишь проявление их подспудной тяги к сельской жизни. В целом же они нисколько не возража- ют против «ленточной застройки», грязи и хаоса промышлен- ных городов, с легкой душой захламляют леса бумажными упа- ковками, а в ручьях и прудах устраивают свалку консервных банок и велосипедных рам. И, разинув рот, внимают любому
АНГЛИЧАНЕ 545 писаке, призывающему их руководствоваться чутьем и прези- рать «высоколобых». Одним из последствий этого стала растущая изоляция бри- танской интеллигенции. Английские интеллектуалы, особенно молодые, настроены по отношению к своей стране резко враж- дебно. Можно, разумеется, найти и исключения, но в целом каж- дый, кто предпочитает Т.С. Элиота Альфреду Нойесу, презирает Англию либо считает себя обязанным ее презирать. Требуется немалое мужество, чтобы высказывать пробританские взгляды в «просвещенных» кругах. Но при этом на протяжении десятка последних лет складывалась стойкая тенденция к неистовому националистическому обожанию какой-либо чужой страны, чаще всего — Советской России. Этому, пожалуй, так или иначе суж- дено было случиться, ибо капитализм ставит гуманитарную и даже научную интеллигенцию в положение, при котором ее обес- печенность не сочетается с особой ответственностью. Но в Анг- лии отчуждение интеллигенции усугубляется филистерством общества. И общество чрезвычайно много теряет, ибо в итоге люди с наиболее острым видением — то есть те, например, кто распознал гитлеровскую опасность десятью годами ранее наших политических лидеров, — теряют контакт с массами и все больше и больше остывают к проблемам Англии. Англичане никогда не станут нацией мыслителей. Они все- гда будут отдавать предпочтение инстинкту, а не логике, ха- рактеру, а не разуму. Но от открытого презрения к «умнича- нью» им придется отказаться. Они не могут его себе больше позволить. Англичанам следует убавить терпимость к уродству и больше развивать предприимчивость ума. И они должны пе- рестать презирать иностранцев. Они — европейцы, о чем и должны помнить. В то же время у них есть особые связи с дру- гими англоговорящими народами, а также особые имперские обязанности, которыми им следовало бы заниматься глубже, чем они делали последние двадцать лет. Интеллектуальная атмосфера Англии уже значительно оживилась по сравнению с прошлым. Война если и не покончила с определенного рода глупостями, то нанесла им серьезный удар. Но сохраняется потребность в сознательных усилиях по перевоспитанию на- 18 Скотный двор
546 Джордж Оруэлл ции. Первый шаг — улучшение начального образования, для чего следует не только увеличить количество лет обучения, но и обеспечить начальные школы адекватным персоналом и обо- рудованием. Существует и необъятный образовательный по- тенциал радио и кино, а также — если освободить ее раз и на- всегда от всех коммерческих интересов — прессы. Таковыми представляются непосредственные нужды англий- ского народа. Англичанам следует быстрее размножаться, лучше работать и, пожалуй, проще жить, глубже мыслить, избавиться от снобизма и анахроничных классовых различий, уделять боль- ше внимания внешнему миру и меньше — собственным задвор- кам. Англичане в большинстве своем и так любят родину, но должны научиться любить ее разумно. Им следует четко осоз- нать свое предназначение и не слушать ни тех, кто убеждает их, что с Англией все кончено, ни тех, кто убеждает их, что может воскреснуть Англия вчерашнего дня. Сделав это, англичане сумеют найти свое место в послевоен- ном мире, а найдя его, подадут пример, которого ждут миллионы. Мир устал от хаоса и устал от диктатур. Англичане более прочих народов способны найти выход, позволяющий избежать и того и другого. За исключением незначительного меньшинства, англи- чане полностью готовы к необходимым коренным изменениям в экономике, в то же время не испытывая ни малейшей тяги ни к насильственным революциям, ни к иностранным завоеваниям. Англичане, пожалуй, уже лет сорок как знают то, что немцы и японцы усвоили совсем недавно, а русским и американцам еще усвоить предстоит, — что одной стране не под силу править ми- ром. Прежде всего англичане хотят жить в мире как внутри стра- ны, так и за ее пределами. И в массе своей, пожалуй, готовы на жертвы, которых потребует установление мира. Но англичанам придется стать хозяевами собственных судеб. Лишь тогда Англия сумеет выполнить свое особое предназначе- ние, когда рядовой англичанин с улицы каким-то образом возьмет в свои руки власть. Во время этой войны нам то и дело твердили, что на сей раз, когда минет опасность, не должны быть упущены возможности, не должно быть возврата к прошлому. Не будет больше застоя, взрываемого войнами, не будет больше «ролле-
АНГЛИЧАНЕ 547 ройсов», катящих мимо очередей за пособием, не будет возврата к Англии районов массовой безработицы, бесконечно заварива- ющегося чая, пустых детских колясдк. Мы не можем быть увере- ны, что эти обещания будут выполнены. Только мы сами можем добиться их осуществления, а если нет, то иного шанса у нас мо- жет и не быть. Последние тридцать лет мы год за годом растрачи- вали кредит, полученный в счет запасов доброй воли английско- го народа. Но запас этот небеспределен. К концу следующего де- сятилетия станет ясным, суждено Англии выжить как великой державе или нет. И если ответом будет «да», то обеспечить это предстоит простому народу.
Чарлз Диккенс I Диккенс — один из тех писателей, которых все хотят присво- ить. Даже сам факт, что его похоронили в Вестминстерском аббатстве, свидетельствует, если хорошенько подумать, о своего рода присвоении. Сочиняя предисловие к изданию Диккенса в серии «Эври- мен», Честертон счел совершенно естественным приписать ему собственное очень специфическое преклонение перед Средневе- ковьем, а уже в наше время критик-марксист Т.Э. Джексон охва- чен страстным порывом изобразить Диккенса как революционе- ра, жаждущего крови. Марксист представляет его «почти» марк- систом, католик — «почти» католиком, и оба убеждены, что Дик- кенс был радетелем пролетариата (или «бедных», как предпочел выразиться Честертон). Но, с другой стороны, Надежда Крупская в небольшой книжке воспоминаний о Ленине рассказывает, как незадолго до смерти он смотрел в театре «Сверчка на печи» и «мещанская сентиментальность» Диккенса настолько его возму- тила, что он ушел со спектакля посередине действия. Если слово «мещанская» имеет тот смысл, который должна была вкладывать Крупская, оно, наверное, точнее всего сказан- ного и Честертоном, и Джексоном. Заметим, однако, что выра- женная им неприязнь к Диккенсу — явление редкое. Многие люди оказались не в состоянии читать его книги, но лишь очень немно- гие ощущали как неприемлемый общий пафос творчества Дик- кенса. Несколько лет назад Бекхофер Робертс действительно © Перевод. А. Зверев, 2003.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 549 обрушился на него, напечатав направленный против Диккенса ро- ман («Посюстороннее обожание»), но дело шло о материях сугу- бо личных, и сюжет воссоздавал главным образом отношения Диккенса с женой. О таких подробностях из тысячи читателей Диккенса осведомлен разве что один, и его творчество они диск редитируютле больше, чем дискредитирует «Гамлета» неудоб- ный диван, на котором читают эту пьесу. Из романа Робертса всего лишь явствовало, что как писатель Диккенс имел мало или вовсе ничего общего с Диккенсом-человеком. Очень может быть, что в своей частной жизни Диккенс был именно тем бесчувственным эгоистом, которого показывает Робертс. Но в книгах перед нами возникает образ личности совсем иного склада, и этот образ за- воевал Диккенсу намного больше друзей, чем врагов. А могло ведь сложиться совсем по-иному, поскольку Диккенс, хотя и принад- лежал к буржуазии, был автором опасным, радикалом, можно даже сказать — бунтарем. Это чувствуют все, кто хорошо в нем начитан. Скажем, Гиссинг, лучший из писавших о Диккенсе, сам был кем угодно, только не радикалом, и оттого неодобрительно высказывался об этой стороне его творчества, сожалея, что она проявляется, но никогда не отрицая, что она есть. В «Оливере Твисте», «Тяжелых временах», «Холодном доме», «Крошке Дор- рит» Диккенс обличает английские установления с яростью, ка- кая впоследствии не имела хотя бы приблизительных аналогов. Но при этом он сумел не возбудить к себе ненависти, и более того, те самые люди, которых он обличал, приняли его книги столь бе- зоговорочно, что он сам сделался национальным установлением. В своем отношении к Диккенсу английская публика всегда не- множко напоминала слона, которого бьют стеком, а ему это дос- тавляет удовольствие, словно почесывают хобот. Мне еще не было десяти лет, когда школьные учителя, даже в ту пору сильно мне напоминавшие мистера Крикла, успели перекормить меня Дик- кенсом; и незачем напоминать, что наши стряпчие в восторге от сержанта Базфуза, а «Крошка Доррит» — любимое чтение чинов- ников из министерства внутренних дел. Похоже, Диккенсу уда- лось, обличая всех, никого не настроить против себя. Убедившись в этом, естественно задаешься вопросом: да вправду ли он обли- чал общество? Какова его истинная позиция — социальная, эти-
550 Джордж Оруэлл ческая, политическая? Как всегда, определить эту позицию про- ще всего путем исключения — давайте установим, кем он не был. Прежде всего, вопреки мнениям Честертона и Джексона, он не был «пролетарским писателем». Достаточно указать, что о про- летариях он просто не писал, в этом отношении ничуть не отли- чаясь от огромного большинства романистов и прошлого, и на- стоящего. Если вам вздумается поискать в его прозе, особенно на английские темы, изображение рабочих, перед вами откроется пустота. По причинам вполне очевидным сельский работник (а в Англии это пролетарий) очень часто появляется на страницах наших романов, и кроме того, много написано о преступниках, изгоях, в последнее время еще и об интеллигентах, вышедших из рабочей среды. Но обыкновенных городских рабочих, тех, кто стоит у станка, романисты всегда не замечали. Если же таким все же удается проникнуть в роман, то лишь в качестве комических персонажей или объекта сострадания. В рассказанных Диккен- сом историях основные события происходят на фоне жизни сред- него класса. Присмотревшись повнимательнее к его романам, убеждаешься, что истинный его материал — это жизнь лондон- ской торговой буржуазии и тех, кто около нее кормится: стряпчих, клерков, лавочников, трактирщиков, мелких ремесленников, слуг. В его книгах нет сельских пролетариев и лишь один промышлен- ный рабочий (Стивен Блэкпул из «Тяжелых времен»). Плорниши в «Крошке Доррит», вероятно, всего удачнее им изображенная ра- бочая семья — семейство Пеготти, думаю, трудно отнести к проле- тариям, — но в целом такого рода персонажи ему не удаются. Спросите рядового читателя, какие диккенсовские герои проле- тарского происхождения ему запомнились, и он почти наверня- ка назовет трех: Сэм Уэллер, Билл Сайкс, миссис Гэмп. Иными словами, слуга, вор и пьяная повитуха — не самый представитель- ный выбор, если дело идет об английском рабочем классе. Во-вторых, Диккенс, подразумевая принятый смысл слова, не является «революционным» писателем. Но тут необходимы не- которые пояснения. О Диккенсе можно сказать многое, однако кем он решитель- но не был, так это тайным приверженцем доктрины спасения за- блудших, неким желающим добра простаком, который убежден, что мир сделается совершенством, если наставить на истинный
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 551 путь тех немногих, кто обретается в пороке, или выправить две- три несуразности. Достаточно сравнить его, допустим, с Чарль- зом Ридом. В отличие от Диккенса тот был очень хорошо осве- домлен относительно жизни общества и кое в чем более одушев- лен идеями блага. Он и вправду ненавидел несправедливости, которых не мог понять, сказал о них в многочисленных романах, при всей своей абсурдности остающихся на редкость увлекатель- ным чтением, и способствовал тому, что общественное мнение касательно не самых главных, но все-таки существенных проблем переменилось. Однако он был совершенно не в состоянии постичь, что при имеющихся общественных институтах определенные, язвы невозможно исцелить. Вот его вера: необходимо привлечь внимание к каким-то малосущественным порокам, обнаружить их, сделать предметом обсуждения, заставить британский суд заняться такими вещами, и все будет хорошо. Диккенс по край- ней мере никогда не тешил себя иллюзиями, будто можно изба- виться от воспаления, выдавливая гнойники. Откройте его кни- ги на любой странице, и вы убедитесь: он знал, что общество не- состоятельно из-за того, что ложны те или иные его основания. И задав следующий вопрос: «Какие именно?» — мы начнем пости- гать его позицию. Истина в том, что у Диккенса критика общества носит почти всецело моральный характер. Вот отчего нигде в его книгах не отыскать конструктивных предложений. Он обличает закон, пар- ламент, правительство, систему образования и прочее, но при этом не указывает с определенностью, что бы он хотел видеть на их месте. Разумеется, вносить конструктивные предложения вовсе не обязанность ни романиста, ни сатирика, но суть в том, что и само отношение Диккенса к окружающему на поверку отнюдь не деструктивно. Нет никаких бесспорных свидетельств, что он же- лал бы разрушить наличествующий порядок вещей или по мень- шей мере верил, что такое разрушение способно что-то всерьез переменить. Ибо на самом-то деле его мишенью было не столько общество, сколько «человеческая природа». Трудно будет отыс- кать у него хотя бы страницу, где выражена мысль, что экономи- ческая система ложна как система. Он, например, нигде не заде- вает ни частное предпринимательство, ни частную собственность. Даже в «Нашем общем друге», где показано, как покойники спо-
552 Джордж Оруэлл собны манипулировать живыми посредством своих абсурдных завещаний, ему и в голову не приходит мысль, что никто не дол- жен обладать подобным могуществом, соединившимся со свое- волием. Понятно, такой вывод читатель может сделать сам, укре- пившись в нем, когда ему рассказывают под конец «Тяжелых вре- мен» о завещании Баундерби, да и в целом творчество Диккенса позволяет ощутить зло капитализма, бесстрастного ко всему на свете; но Диккенс предпочитает не выражать этого впрямую. Го- ворят, Маколей отказался писать о «Тяжелых временах», по- скольку не одобрил «угрюмого социализма», отличающего кни- гу. Но в данном случае Маколей, очевидно, пользуется словом «социализм» столь же произвольно, как лет двадцать назад упот- ребляли понятие «большевизм», с его помощью характеризуя ве- гетарианскую диету и кубистскую живопись. В романе Диккенса не найдется и абзаца, который можно считать социалистическим по духу; напротив, если уж говорить о тенденции, она прокапита- листическая, поскольку автор не рабочих зовет бунтовать, а ка- питалистов сделаться добрее. Баундерби — невыносимый пусто- меля, а Грэдграйнд лишен чувства морали, но оба стали бы слав- ными людьми, когда бы система функционировала нормально, — вот, собственно, вся идея. И по части социальной критики боль- шего от Диккенса ожидать не приходится, если только не припи- сывать ему того, чего он не говорил. «Смысл» его книг с первого взгляда кажется сплошной банальностью: надо, чтобы люди вели себя достойно, и тогда весь мир придет в норму. Оттого, разумеется, потребовалось несколько персонажей, которые, занимая видное положение, на самом деле ведут себя достойно. Вот откуда типичная для Диккенса фигура доброго богача. Особенно часто она возникает в ранних его книгах. Обыч- но это «торговец» (совсем не обязательно пояснять нам, чем он торгует) и уж неизменно — до невообразимости добросердечный старый джентльмен, который, «мелко семеня ногами», на ходу повышает жалованье своим служащим, треплет детей по голове, выручает должников из тюрьмы, вообще оказывается в роли ан- гела Божия. Конечно, он выдуман от начала и до конца и отстоит от реальности намного дальше, чем, скажем, Сквире или Мико- бер. Даже Диккенсу, видимо, порой становится ясно, что всякий, кто так старательно избавляется от своих денег, для начала ни-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 553 когда бы их не заработал. Пиквик, например, «пожил в городе», однако трудно вообразить его хлопочущим о приумножении сво- его состояния. Тем не менее такого ррда персонаж оказывается связующей нитью во многих ранних произведениях Диккенса. Пиквик, семейство Чириблов, Чезлвит, Скрудж — все то же зна- комое лицо, добрый богач, раздающий гинеи налево и направо. Правда, кое-что у Диккенса в этом отношении меняется. Никто из персонажей не выполняет этой роли ни в «Повести о двух го- родах», ни в «Больших надеждах» — романе, который последова- тельно развенчал патернализм, а в «Тяжелых временах» роль от- дана переродившемуся Грэдграйнду, и он с ней неважно справ- ляется. Несколько иные черты персонаж приобретает, переродив- шись в Миглза из «Крошки Доррит» и Джона Джарндайса из «Холодного дома»; можно, пожалуй, добавить сюда еще Бетси Тротвуд из «Дэвида Копперфилда». В этих книгах добрый богач перестал «торговать», он сделался рантье. Знаменательная пере- мена. Рантье принадлежит к правящему сословию, он может за- ставлять других работать на себя и заставляет, хотя едва ли отда- вая себе в том отчет; но прямой власти у него почти нет. В отли- чие от Скруджа или Чириблов он не в состоянии все на свете ис- править, попросту подняв работникам жалованье. Книги, писавшиеся в пятидесятые годы, довольно мрачны, и эта их осо- бенность объяснима: к тому времени Диккенс понял беспомощ- ность индивидуума, одушевленного благими порывами, когда порочно все общество. И все равно в последнем из завершенных им романов, в «Нашем общем друге» (напечатан в 1864—1865 гг.), добрый богач опять сияет всем своим великолепием — это Боф- фин. Он пролетарий по происхождению и разбогател только бла- годаря наследству, но роль его все та же — нежданный спаситель, разрешающий проблемы всех остальных персонажей самым про- стым способом: он их осыпал золотом. У него даже походка в точ- ности как у Чириблов — он «мелко семенит ногами». Во многих отношениях «Наш общий друг» напоминает раннего Диккенса, и это возвращение к прежней манере нельзя назвать неудачным. Та- кое чувство, что, описав круг, мысль писателя вернулась к исходно- му пункту. Опять человеческая доброта — панацея от всех зол. Одним из кричащих пороков того времени, который Диккенс едва замечает, был детский труд. В его книгах много раз показы-
554 Джордж Оруэлл ваются страдания детей, но страдают они обычно в школах, а не на фабриках. Подробное описание детского труда мы находим лишь в «Дэвиде Копперфилде», когда Дэвид моет бутылки на складе Мэрдстона и Грайнби. Это, не надо пояснять, автобио- графический эпизод. Сам Диккенс десяти лет от роду работал на уорреновской фабрике ваксы на Стрэнде, и в романе все воссоз- дано так, как ему запомнилось. Эти воспоминания причиняли ему ужасную боль, отчасти потому, что свою работу на фабрике он считал унижающей его родителей, и собственной жене он рас- сказал о ней, лишь когда они прожили вместе долгие годы. Огля- дываясь на ту пору, он пишет в «Дэвиде Копперфилде»: «Даже теперь мне кажется странным, что в столь юном возрасте я ока- зался среди отверженных. Я был ребенком, наделенным прекрас- ными способностями и сильно развитой наблюдательностью, живым, страстным, нежным, легкоранимым душевно и телесно; неужто, казалось мне, никто не возьмет меня под свое крыло? Но этого не случилось, и в десять лет я сделался крохотным стара- тельным муравьем на службе Мэрдстона и Грайнби». А затем, описав грубые нравы подростков, вместе с которыми работал, он добавляет: «Нет слов, чтобы передать тайные душев- ные муки, которые испытывал я, увязая в таком обществе... я чув- ствовал, что в груди моей остыла всякая надежда стать челове- ком образованным и достойным». Ясно, что эти слова произносит не герой, а сам Диккенс. Бук- вально в тех же выражениях эпизод описан им в автобиографии, начатой несколькими месяцами ранее, но потом оставленной. Диккенс, конечно, прав, утверждая, что одаренный ребенок не должен по десять часов в день наклеивать этикетки на бутылки, однако он не сказал другого: ни один ребенок не должен быть об- речен на подобную участь, — и допускать, что это само собой ра- зумелось, нет причин. Дэвид бежит со склада, но Мик Уокер, Мили-Картошка да и все прочие там остаются, и незаметно, что- бы Диккенса это особенно удручало. Как обычно, он не выказы- вает понимания, что саму структуру общества необходимо из- менить. Политику он третирует, не верит, чтобы что-то путное вышло из затей парламента — он посещал парламентские заседа- ния в качестве репортера и вынес чувство полной неудовлетво- ренности, — а к тред-юнионам, которые в его дни казались самым
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 555 перспективным делом, он относится с некоторой враждебностью. В «Тяжелых временах» они изображены чем-то родственным рэ- кету: будь предприниматели достаточно заботливыми, никаких тред-юнионов вообще бы не завелось. Стивен Блэкпул отказыва- ется вступить в союз, и, на взгляд Диккенса, это говорит о ег э добродетельности. Кроме того, как указано в книге Джексона, опи- санная на страницах «Барнеби Раджа» ассоциация учеников, к которой принадлежит Сэм Тэпперит, возможно, намекала на су- ществование в эпоху Диккенса нелегальных или полулегальных союзов, которые прибегали к тайным встречам, паролям и про- чим формам деятельности подобного рода. Нет сомнения, Дик- кенсу хотелось, чтобы с рабочими обращались по-человечески. Однако тщетно искать свидетельства, будто он желал, чтобы они взяли свою судьбу в собственные руки, тем более сделав это при помощи насилия. Если же подразумевать революцию в более узком смысле сло- ва, Диккенс изобразил ее всего в двух своих книгах — в «Барнеби Радже» и «Повести о двух городах». Что касается первой, там по- казана скорее не революция, а бунт. Хотя ведомый Гордоном бунт 1780 года вдохновлялся религиозной патетикой, она служила только предлогом, а по сути это была волна бесчинств и грабе- жей. Что думал о таких вспышках Диккенс, с несомненностью следует уже из одного факта: первоначально он намеревался пред- ставить трех главарей восстания сумасшедшими, которые сбежа- ли из лечебницы. От этого его отговорили, но центральным пер- сонажем все равно остался деревенский дурачок. В главах, рису- ющих сцены бунта, Диккенс выказывает свой глубочайший страх перед толпой, охваченной жаждой насилия. Ему доставляют на- слаждение описываемые им сцены, в которых «подонки» прояви- ли чудовищную, животную злобу. Такие главы очень интересны сточки зрения психологической: убеждаешься, насколько настой- чиво его мысль влеклась к подобным предметам. Все описывае- мое им могло быть .рождено одним воображением, поскольку во времена Диккенса не происходило бунтов, хотя бы отчасти напо- минающих те, о которых он повествует. Вот одна из созданных им картин: «Если бы широко распахнулись ворота Бедлама, то и оттуда не вырвались бы на волю такие безумцы, какими сделала бунтовщиков эта ночь бешеного разгула. Здесь были люди, кото-
556 Джордж Оруэлл рые плясали на клумбах, топча ногами цветы с такой яростью, словно это были их противники, и обламывали венчики со стеб- лей, как дикари, сносящие головы врагам. Были и такие, кто бро- сал свои горящие факелы в воздух, и факелы падали им на голо- вы, причиняя сильные и безобразные ожоги. Иные кидались к кострам и голыми руками болтали в огне, словно в воде, а неко- торых приходилось удерживать силой, не то они в каком-то не- угомонном бешенстве прыгнули бы в огонь. Один паренек — на вид ему не было и двадцати лет — свалился пьяный на землю, не отнимая от губ бутылки, а на голову ему потоком жидкого огня полился с крыши расплавленный свинец и растопил череп, как кусок воска... И никому в орущей толпе все это не внушало ни сострадания, ни отвращения, ничто не могло утолить слепой, ди- кой, бессмысленной ярости этих людей»* Словно бы читаешь рассказ о зверствах «красных», написан- ный сторонниками генерала Франко. Надо, конечно, помнить, что во времена Диккенса лондонская «толпа» еще существовала (те- перь это не толпа, просто стадо). Низкие заработки, рост и пере- мещения народных масс привели к тому, что возникла многочис- ленная и опасная среда обитателей пролетарских трущоб, а по- лиции в современном смысле слова до середины девятнадцатого века просто не было. При виде толпы, швыряющейся кирпича- ми, оставалось лишь закрыть окна и дожидаться солдат, которым приказано стрелять. В «Повести о двух городах» Диккенс изоб- ражал революцию, которую никто не назовет бессмысленной, и его отношение к этим событиям иное, чем в «Барнеби Радже», хотя и не совсем иное. По сути, «Повесть о двух городах» не мо- жет не создать превратного представления о том, что в ней описа- но, и со временем это становится особенно ясно. Все читавшие книгу особенно запомнили созданные в ней кар- тины террора. Повсюду на ее страницах мелькает гильотина — сну- ют закрытые кареты, работают окровавленные ножи, скатывают- ся в корзину отрубленные головы, а зловещие старухи, не отры- ваясь от вязания, наблюдают ритуал казни. В общем-то подоб- ные сцены заняли всего несколько глав, однако они написаны с потрясающей силой, и все прочее кажется малозначительным. Но «Повесть о двух городах» — не приложение к «Алой кровохлеб- ке». Диккенс явно сознает, что Французская революция была * Перевод М. Абкиной.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 557 неотвратима и что многие из тех, кого она предала смерти, не за- служивали иной участи. Если поступать так, как было принято у французских аристократов, говорит он, последует возмездие. Этот мотив повторяется у него много раз. Нам все время напоминают: пока «монсеньор» нежится на подушках и четверо слуг в ливре- ях подносят ему шоколад, а рядом с дворцом умирают от голода крестьяне, — где-то в лесу растет то самое дерево, которое распи- лят на доски для помоста под гильотину, и пр., и пр. Самым не- двусмысленным образом сказано о неизбежности террора, учи- тывая причины, которые его вызвали: «Было так удобно... гово- рить об ужасной этой революции, что впервые за историю чело- вечества пожали то, чего не сеяли, — словно бы и вправду ничего не сделали, ничего не предприняли такого, что к революции вело, словно бы те, кто бесстрастно наблюдал, как бедствуют во Фран- ции миллионы несчастных и как пренебрегают способами сде- лать их счастливыми или даже нарочно стараются обречь их па невзгоды, — словно бы все эти люди действительно не видели, как революция приближается, и за годы до ее начала не сказали о ней самыми ясными словами». Или вот еще: «Все кровожадные ненасытные чудовища, ка- ких создало воображение с тех пор, как оно обрело способность запечатлевать самое себя, воплотились в едином понятии — Ги- льотина. А тем не менее во Франции, столь богатой и разнооб- разной и землями своими, и климатом, ни один росток, побег, ли- стик, ветка, перчинка не развивались до зрелого плода так бес- препятственно, как вызревало все то, что увенчано этим ужасом. Сокрушите человечество снова, используйте для этой цели те же молоты, и вы увидите, как оно опять принимает прежние свои уродливые формы». Короче говоря, французская аристократия сама вырыла себе могилу. Впрочем, у Диккенса нет того, что теперь именуют чув- ством исторической необходимости. Он понимает неизбежность тех результатов, к которым привели описанные им причины, од- нако думает, что сами причины могли бы и не возникнуть. Ре- волюция произошла оттого, что века гнета превратили французского крестьянина в недочеловека. Если бы злой ари- стократ сумел каким-то образом переродиться наподобие Скруджа, не последовало бы ни революции, ни Жакерии, ни
558 Джордж Оруэлл гильотины, — как было бы славно! Взгляд, всецело противопо- ложный «революционному». Ведь «революционный» взгляд оз- начает признание классовой борьбы главным стимулом прогрес- са, а оттого помещик, грабя крестьянина и подталкивая его к бун- ту, выполняет свою необходимую роль, равно как якобинец, ко- торый рубит голову помещику. У Диккенса нет ни строки, поддающейся подобным интерпретациям. Революция, как он ви- дит, — просто чудовище, порожденное тиранией и под конец все- гда пожирающее тех, кто помог ей осуществиться. Стоя на эша- фоте, Сидни Карлтон мысленно видит, как тот же топор обру- шится на головы Дефоржа и других вдохновителей террора, — так оно в общем-то и произошло. А в том, что революция — чудовище, Диккенс уверен абсо- лютно. Вот отчего всем запоминаются описания революции в «Повести о двух городах»: они схожи с ночным кошмаром, а этот кошмар преследовал самого Диккенса. Снова и снова он говорит о революции как об ужасе и бессмыслице — одна лишь массовая резня, несправедливость, доносы, слежка, пугающая кровожад- ность толпы. Описание парижской толпы — например, в той сце- не, когда во время сентябрьских расправ десятки убийц дерутся друг с другом, чтобы пробиться к жернову, на котором оттачива- ют ножи, прежде чем резать арестованных, — превосходят все схо- жие картины в «Барнеби Радже». Революционеры под его пером предстают просто разнузданными дикарями, можно даже сказать — сумасбродами. Удивительна сила воображения, с какой он вос- создает их безумства. Вот, скажем, они пляшут «Карманьолу»: «Толпа была громадная, человек пятьсот, и все они плясали как одержимые... Пели сложенную в то время излюбленную револю- ционную песню с грозным отрывистым ритмом, напоминавшим какое-то дикое лязганье или скрежет зубовный... став друг про- тив друга, они сходились, потом, отпрянув назад, ударяли друг дружку в ладоши, хватали друг друга за головы, и, снова отпря- нув, кружились сначала в одиночку, потом, схватившись за руки, парами, все быстрей и быстрей, пока многие не падали в изнемо- женье... Потом вдруг все сразу останавливались; и опять все на- чиналось сначала, сходились, отпрядывали, хлопали в ладоши и снова принимались кружиться в другую сторону. Что-то поисти- не дьявольское было в этой пляске; никакая ожесточенная битва
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 559 не могла бы произвести такого страшного впечатления; невин- ное здоровое развлечение — танец — превратилось в какой-то бесовской пляс»* Этим бесам Диккенс даже приписывает особое наслаждение, испытываемое ими, когда гильотинируют детей. Прочтите цели- ком отрывок, который я привел с сокращениями. Он, да и не он один, показывает, до чего глубок был страх Диккенса перед рево- люционной истерией. Заметьте, к примеру, вот этот штрих — на- клоненные головы, взметнувшиеся вверх руки и т. п. — как он зловещ! Мадам Дефарж — сущее исчадие ада; несомненно, Дик- кенсу никогда настолько не удавался образ злодея. Дефарж и прочие — это просто «новые угнетатели, явившиеся на костях прежних», революционные трибуналы возглавляют «самые низ- кие, жестокие и злые из людей», и еще многое в том же духе. Дик- кенс неустанно подчеркивает, что революция — это время, когда все живут в кошмарном страхе, и тут он во многохм провидец. «Тор- жествовал закон подозрительности, покончившей с понятиями безопасности и свободы, и вместе с каждым преступником, каж- дым виновным могли казнить любого славного, ни в чем не про- винившегося человека; тюрьмы были переполнены людьми, не совершившими никаких проступков и тщетно ожидавшими, что их выслушают», — вполне точное описание ситуации, существу- ющей сегодня сразу в нескольких странах. Апологеты всех революций обязательно стараются преумень- шить ужасы, которые их сопровождают; Диккенс, напротив, стре- мится преувеличить эти ужасы, и, если судить исторически, он их в самом деле преувеличил. Даже террор вовсе не достигал та- ких масштабов, как показано в его книге. Хотя Диккенс не при- водит данных, создается впечатление, что бесчинства и казни про- должались много лет, меж тем как, судя по числу жертв, весь пе- риод террора — пустяк по сравнению с любой из наполеоновских битв. Но окровавленные ножи и снующие по городу закрытые кареты создают в его сознании особенный, зловещий образ, кото- рый потом восприняли целые поколения читателей. Благодаря Диккенсу сама эта закрытая карета стала символом убийства, хотя представляла собой обыкновенную крестьянскую повозку. И по сей день для рядового англичанина Французская революция — это пирамида из отрубленных голов, ничего больше. Странно, что * Перевод С. Боброва и М. Богословской.
560 Джордж Оруэлл Диккенс, который симпатизировал идеям революции больше, чем большинство англичан его времени, сыграл, создавая картины революции, именно такую роль. Когда отвергаешь насилие и не веришь в политику, остается уповать главным образом на просвещение. Видимо, общество уже не спасут никакие молитвы, однако всегда сохраняется надежда на то, что личность, в особенности достаточно юная, может быть спасена. Вера в силу просвещения отчасти объясняет, отчего Дик- кенса так привлекали дети. Никто — по крайней мере из английских авторов — не описал детство лучше Диккенса. Хотя наши знания с тех пор умножи- лись и детей теперь воспитывают в сравнительно здоровом духе, ни один романист не выказал такой способности постигать дет- ское восприятие мира. Мне, должно быть, исполнилось девять, когда я впервые читал «Дэвида Копперфилда». Духовная атмо- сфера начальных глав романа оказалась мне настолько близкой и понятной, что я безотчетно предположил, будто книга написа- на ребенком. Но когда ее перечитываешь в зрелом возрасте и убеж- даешься, что Мердстоуны, казавшиеся гигантскими фигурами, орудиями судьбы, на самом деле всего лишь уроды, которые на- страивают скорее юмористически, обаяние этих страниц ничуть не притупляется. Диккенс обладал даром и проникать в мир ре- бенка, и держаться в стороне, а оттого любая сцена способна пред- стать то безудержным бурлеском, то мрачной реальностью, — все зависит от того, в каком возрасте ее читаешь. Вспомните хотя бы эпизод, когда Дэвида несправедливо заподозрили в том, что он съел баранью котлетку; вспомните, как Пип в «Больших надеж- дах», вернувшись из дома мисс Хэвишем и будучи не в состоя- нии передать увиденное там, прибегает к выдумкам одна нелепее другой — и все, разумеется, охотно верят. Вся незащищенность ребенка тут передана превосходно. И до чего достоверно показа- на детская душа, склонная к фантазиям, наделенная особой вос- приимчивостью к определенного рода впечатлениям. Пип расска- зывает, как в детстве пытался представить себе своих умерших родителей, вглядываясь в надписи на их надгробии: «Про отца на плите было написано такими буквами, что я отчего-то вообра- зил его человеком приземистым, тучным, темноволосым, с чер- ными кудрями. А о матери написали: «Также Джорджиана, суп-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 561 руга поименованного», — и по наклону, по особенностям надпи- си я детским своим умом заключил, что она была в веснушках и много болела. Там еще стояло пять маленьких ромбов из камня фута полтора длиной, — их поставили тесным рядом у самой мо- гилы в память о пяти моих крохотных братьях... И я свято верил что все они, пока оставались среди нас, пролежали на спине, за- сунув руки в карманы штанишек и никогда не вынимая»* Нечто похожее находили в «Дэвиде Копперфилде». Дэвид укусил за руку мистера Мэрдстона, его отослали в школу и зас- тавили носить на спине плакатик: «Осторожно. Он кусается». И вот, разглядывая дверь, ведущую на площадку для игр, — маль- чики вырезали на ней свои имена, — он по особенностям каждой такой надписи угадывает, с какой интонацией каждый из них прочтет этот плакатик: «Был мальчик — некто Дж. Стирфорт, — который вырезал свое имя очень часто и глубоко; я решил, что он прочтет плакат довольно громко, а потом вцепится мне в волосы. Был другой, Томми Трэдлс, — он, думал я со страхом, затеет из всего этого игру и станет делать вид, что до смерти меня боится. И еще один, Джордж Демпл, — этот, воображал я, примется петь». Когда ребенком я прочел эту главу, мне показалось, что по- добные имена должны вызывать именно те картины, которые гре- зились Дэвиду. Дело тут, разумеется, в звуковых ассоциациях (Демпл — Темпль, Грэдль — ну, скажем, ведьмы). Но многие ли до Диккенса замечали подобную ассоциативность? В его эпоху расположение к детям встречалось куда реже, чем в нашу. Нача- ло девятнадцатого века было не лучшим временем для детей. Юношей Диккенс еще сам мог видеть, как малолетних «пресерь- езно допрашивают в суде, куда их доставляли для уяснения об- стоятельств дела», а сравнительно незадолго до этого подростка тринадцати лет, совершившего мелкую кражу, могли и повесить. Процветала доктрина, требовавшая «воспитывать, ломая волю», а «Семейство Фэрчайлд» до самого конца столетия почиталось образцовым детским чтением. Теперь эту недоброй памяти книж- ку переиздают в улучшенном и очищенном варианте, но, право же, стоит обратиться к оригиналу. Станет понятно, до чего дохо- дили в заботах о том, чтобы дети выучились дисциплине. Ска- жем, застав собственных детей дерущимися, мистер Фэрчайлд для начала сечет их тростью, приговаривая вслед доктору Уоттсу: «Со- * Перевод М. Лорис.
562 Джордж Оруэлл баке кнут, что мяса пуд», а затем заставляет целый день проси- деть под виселицей, на которой болтается труп убийцы. В пер- вые годы того века десятки тысяч детей, иной раз не старше шес- ти лет, трудились буквально до смертного пота на шахтах и ткац- ких фабриках, и даже в привилегированных семьях детей за ошиб- ку в латинском стихе могли выпороть до крови. В отличие от большинства своих современников Диккенс, видимо, осознавал, что в порке есть элемент эротического садизма. Думаю, это по- нятно и по «Дэвиду Копперфилду», и по «Николасу Никльби». Впрочем, душевная черствость по отношению к ребенку возму- щает его не меньше, чем физическая жестокость, и, при несколь- ких исключениях, школьные учителя выглядят под его пером не- годяями. За вычетом университетов и больших школ все тогдашние образовательные учреждения Англии подвергнуты у Диккенса суровой критике. Мы помним академию доктора Блимбера, где маленьких мальчиков накачивают греческим, пока они не лопа- ются, а также мерзкие благотворительные школы той поры, спо- собные лишь плодить типы наподобие Ноя Клейпола и Урии Хипа, и Сэлем-хаус, и Дитбойс-холл, и постыдную школу малень- ких дам, которую содержала бабушка мистера Уопсла. Кое-что из сказанного Диккенсом остается справедливо даже сегодня. Сэлем-хаус — предшественник нынешней начальной школы, по- прежнему очень его напоминающей, а что до бабушки мистера Уопсла, какая-нибудь жуликоватая старуха в этом роде и теперь вовсю орудует чуть не в любом английском городишке. Правда, в своей критике Диккенс, как обычно, остается умеренным и ниче- го не предлагает взамен. Идиотизм образования, покоящегося на греческом лексиконе и смазанной воском указке, он видит ясно, впрочем, не признавая преимуществ школы нового типа, появив- шейся в пятидесятые, в шестидесятые годы, — «современной» школы с ее непоколебимым пристрастием к «фактам». Так что же казалось ему приемлемым? Все, как всегда, — пусть остается по-прежнему, но не ущемляется мораль, пусть будут старые шко- лы, только без порки, наказаний, голодного пайка и чрезмерного обилия греческого. Школа доктора Стронга, куда Дэвид попада- ет, сбежав от Мэрдстона и Грайнби, — тот же Сэлем-хаус, но без пороков, зато с явственно ощутимой атмосферой уюта, источае-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 563 мого «седыми камнями», из которых она построена: «Школа док- тора Стронга была превосходная и отличалась от школы мистера Крикла так же, как отличается добро от зла. Порядок поддержи- вался в ней строго и благопристойно, в основе лежала разумная система: всегда и во всем полагались на честь и порядочность учеников... и такая система творила чудеса. Все мы сознавали, что принимаем участие в руководстве школы и поддерживаем ее ре- путацию и достоинство. В результате мы быстро привязывались к ней, — во всяком случае, так было со мной, и за все время моего пребывания там я не встречал ни одного ученика, который отно- сился бы к нашей школе иначе, — и учились с большой охотой, желая сохранить ее добрую славу. После занятий мы развлека- лись чудесными играми и пользовались полной свободой, но, помню, несмотря на это, в городе отзывались о нас одобрительно, и редко случалось, чтобы мы своим видом и поведением наноси- ли ущерб репутации доктора Стронга и его воспитанников»* Расплывчатость и вязкость этого пассажа свидетельствуют, что никаких теорий образования у Диккенса не было. Он спосо- бен выразить, какой должна быть моральная атмосфера в хоро- шей школе, но ничего иного. Мальчики «учились с большой охо- той», но чему именно? Вне сомнения, все той же, лишь чуточку облагороженной, системе знаний доктора Блимбера. Представ- ляя по романам Диккенса, где это чувствуется всюду, как он был настроен в отношении общества, испытываешь некий шок от того, что своего старшего сына он отправил в Итон, а всех детей за- ставлял пройти через тяготы самого типичного тогда обучения. Гиссинг полагает, что поступил он так по одной причине: изъяны собственного образования Диккенс чувствовал чересчур болез- ненно. Возможно, Гиссингом тут руководит его приверженность классическому образованию. Что до Диккенса, он такового по- чти не получил, но ничего от этого не потерял, в общем и целом сознавая, что оно и к лучшему. Если ему не удавалось выдумать что-нибудь более совершенное, нежели школа доктора Стронга, а в реальной жизни — Итон, то тут давали о себе знать интеллек- туальные изъяны иного рода, чем те, о которых говорит Гиссинг. Создается впечатление, что во всех своих нападках на обще- ство Диккенс вдохновлялся идеей изменения его духа, а не его * Перевод А. Кривцовой и Е. Ланна.
564 Джордж Оруэлл строя. Безнадежны попытки добиться от него каких-то конк- ретных рекомендаций к усовершенствованию общества, тем более — какой-то политической доктрины. Он всегда мыслит по- нятиями морали, и фраза о том, что школа доктора Стронга отли- чалась от школы Крикла, «как отличается добро от зла», говорит о его позиции все существенное. Случается, что явления схожи друг с другом до неотличимости, но на самом деле между ними пропасть. Рай, Ад — они переплетены. Бессмысленно изменять институты, «не изменяя сердца», — вот, собственно, главное, что сказано Диккенсом. Но если бы к тому дело и сводилось, он был бы не больше чем утешителем, реакционером в елейном обличье. Об «изменении сердца» говорят ведь те, кто страшится изменить status quo, и для них это прекрасное оправдание. Но Диккенсу, за вычетом мело- чей, несвойственна страсть к елею, и самое сильное впечатление, оставляемое его книгами, — это ненависть автора к тирании. Я уже говорил, что в общепринятом смысле Диккенс не был рево- люционным писателем. Но кто доказал, что моральная критика общества не может оказаться столь же «революционной» — ведь революция в конечном счете означает коренное изменение суще- ствующего порядка вещей, — как и модная теперь критика его политических, экономических оснований? Блейк не испытывал интереса к политике, однако в таком стихотворении, как «Лон- дон» («По вольным улицам брожу»), понимания природы капи- талистического общества больше, чем в социалистической лите- ратуре, разумея три четверти книг, к ней относящихся. Прогресс не иллюзия, он действительно происходит, но совершается мед- ленно и оттого всегда приносит разочарование. Обязательно на- ходится новый тиран, который сменит прежнего; он, как прави- ло, не так ужасен, но все равно тиран. Оттого всегда находятся аргументы в пользу двух точек зрения. Первая: каким же обра- зом возможно усовершенствовать человеческую природу, не усо- вершенствуя общественную систему? Вторая: что толку в изме- нении общественной системы, если человеческая природа оста- нется неизменной? Разных людей привлекает то одна, то другая из этих позиций, которые поочередно берут верх с ходом време- ни. Моралист и революционер постоянно стараются изничтожить друг друга. Маркс закладывал под бастион моралистов заряд в
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 565 сотню тонн взрывчатки, и эхо этого грандиозного взрыва слыш- но даже сегодня. Но одновременно там и сям другие саперы тру- дятся не покладая рук, и приготовленный ими динамит зашвыр- нет на Луну самого Маркса. А потом Маркс или кто-нибудь по- добный явится снова, вооруженный опять-таки динамитом, и так будет продолжаться до конца, предвидеть который нам не дано. Главный вопрос — как исключить злоупотребления властью — остается неразрешенным. Это Диккенс видел, пусть ему не дано было понять, сколь многому является помехой частная собствен- ность. «Надо, чтобы человек вел себя достойно, и тогда достой- ной станет жизнь», — вовсе не такая банальность, как кажется. II Диккенса в большей мере, чем обычно бывает с писателями, можно объяснить, обратившись к его социальным корням, хотя в целом его семейная история не совсем та, как заставляют пред- положить романы этого прозаика. Отец его был чиновником на правительственной службе, а по материнской линии Диккенс был связан с армией и флотом. Важно, впрочем, что с девяти лет он жил в Лондоне, в торговой среде, и хорошо знал атмосферу отча- янной бедности. Духовно он принадлежит узкому кругу город- ской буржуазии, волей судьбы став необычайно ярким типом че- ловека из такого сословия и в высшей степени развив в себе его типичные черты. Отчасти это и делает Диккенса столь интерес- ной личностью. Если искать ему какие-то соответствия в наше время, самым близким окажется Герберт Уэлде, чья семейная история была чем-то схожа с диккенсовской и чьи романы отме- чены явным диккенсовским влиянием. Арнольд Беннетт, по сути, представляет собой тот же самый человеческий тип, но в отличие от двух выше названных он происходил из северных краев, где преобладали не торговля и англиканство, а промышленность и диссидентство. Огромным недостатком, равно как преимуществом узкого круга городской буржуазии, является ограниченность ее миро- созерцания. Для таких людей существует только мирок средних классов, а все лежащее за его пределами либо смехотворно, либо до какой-то степени порочно. С одной стороны, и промышлен-
566 Джордж Оруэлл ность, и крестьянская жизнь для них остаются чем-то совершен- но чуждым, с другой — совершенно чуждой остается и жизнь пра- вящего класса. Все внимательные читатели Уэллса заметят, что, воспринимая аристократию как смертный яд, он вместе с тем не имеет особых претензий к плутократам и не испытывает ни ма- лейшего энтузиазма в отношении пролетариев. Самые ненавист- ные ему люди, те, кто, по его суждению, повинны во всех челове- ческих бедствиях, — это короли, землевладельцы, священнослу- жители, поборники национальной исключительности, военные, ученые и крестьяне. С первого взгляда перечень, открываемый венценосцами и кончающийся фермерами, — просто omnium gatherum*, но в действительности есть нечто общее всем, кто в нем упомянут. Все это представители архаического круга, люди, сохраняющие свое положение только силой традиции и смотря- щие в прошлое, т.е. прямые антагонисты буржуазии, сделавшей ставку на будущее, а к прошлому относящейся только как к до- садной помехе. Хотя Диккенс жил во времена, когда буржуазия на самом деле была крепнущим сословием, он, если вдуматься, выказывает свою связь с ней вовсе не настолько явно, как Уэллс. О будущем он почти не задумывается, и его отличает довольно слезливая при- верженность ко всему живописному («чудесная старая церков- ка» и т.п.). Тем не менее его перечень самых ненавистных челове- ческих типов поразительно схож с уэллсовским. В общем и це- лом он на стороне рабочих, сочувствует им, поскольку они угне- тенные, но, в сущности, толком не знает их жизни; в книгах Диккенса они являются в качестве слуг, причем комических слуг. С другой стороны, ему отвратительны аристократы и — тут он превосходит Уэллса — богатые буржуа тоже. По-настоящему его симпатии принадлежат мистеру Пиквику, подразумевая верхний слой, и мистеру Баркису, имея в виду нижний. Впрочем, понятие «аристократ» применительно к типу людей, неприемлемых для Диккенса, расплывчато и нуждается в пояснениях. Истинной мишенью Диккенса были не столько родовитые аристократы, которые на его страницах едва ли и присутствуют, сколько их близкое окружение, все эти прилипалы, распутные вдовицы, обитающие на Мейфере в квартирах над конюшнями, а * Смесь всего (лат).
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 567 также бюрократы и профессиональные военные. Во всех его кни- гах можно найти бесчисленные.обличительные зарисовки подоб- ных людей и почти ни одной сочувственной. Нет также и сочув- ственных картин жизни землевладельцев; например, с натяжкой можно сделать исключение для сэра Лейстера Дедлока, а в боль- шинстве случаев перед нами всего лишь какой-нибудь мистер Уордл (вполне картинная фигура «доброго старого сквайра») или Хардейл из «Барнебй Раджа», которому Диккенс симпатизиру- ет, оттого что он гонимый католик. Не найти и сочувственного изображения армейских (т.е. офицеров), а уж тем более флотских служак. Что же до чиновников, судейских, стряпчих, они по боль- шей части достойны обитать лишь в министерстве околичностей. Единственные представители власти, к которым Диккенс иной раз выказывает дружелюбие, — это, весьма знаменательно, поли- смены. Суждения Диккенса для англичан вполне здравы, поскольку они выносятся в духе английской пуританской традиции, не до конца омертвевшей даже сегодня. Среда, к которой принадлежал, хотя бы по характеру воспитания, Диккенс, оставалась малоза- метной два века, но в его время вдруг начала расти и самоутверж- даться. Она избрала местом своего обитания преимущественно большие города, не зная живой связи с землей, а в политическом отношении оставалась бесправной; из собственного опыта она вынесла убеждение, что власть — сила либо препятствующая, либо карающая. Иными словами, это было сословие, не привыч- ное ни к общественному служению, ни к заботам о благе для всех. Нас теперь поражает, что нувориши девятнадцатого столетия от- личались полным отсутствием чувства ответственности; все у них измерялось критериями личного успеха, а о существовании об- щества они словно и не подозревали. Пренебрегая своими обя- занностями, какой-нибудь Тайт Барнакл все же имел смутное представление о том, чем именно он неглижирует. Сам Диккенс никогда не терял сознания ответственности и уж тем более не ста- новился на сторону жаждущих обогащения смайлсов, а все-таки в нем жила и часто себя проявляла смутная убежденность, что весь аппарат власти совершенно не нужен. Парламент в его изоб- ражении — это всего-то лорд Кудл или сэр Томас Дудл, а импе- рия — всего-то майор Бегсток со своим слугой-индийцем, как и
568 Джордж Оруэлл армия — не более чем полковник Чоузер и доктор Слэммер, а об- щественные власти — просто Бамбл и министерство околичнос- тей, и пр. и пр. Чего он не замечает или замечает только от случая к случаю — это факт, что Кудл и Дудл, равно как прочие реликты восемнадцатого века, тем не менее выполняют определенную функцию, о чем ни Пиквик, ни Боффин не задумываются ни разу. Разумеется, подобная узость взглядов в известном смысле была его большим преимуществом, поскольку всеведение для кари- катуриста фатально. В понимании Диккенса «славное» общество — это просто выставка деревенских дурачков. Что за экспонаты! Леди Типпинс. Миссис Гоуэн. Лорд Вернсфат. Достопочтенный Боб Стейблс. Миссис Спарсит (чей муж был из Паулеров). Се- мейство Тайта Барнакла. Напкинс. Прямо-таки учебное пособие для изучающих психопатию. А вместе с тем чужеродность Дик- кенса военно-чиновничьим кругам позволяет ему в полной мере воспользоваться своим дарованием сатирика. Представителей этих кругов он убедительно изображает только в тех случаях, ког- да они у него выглядят умственно неполноценными. При жизни Диккенса часто упрекали в «неумении показать джентльмена» — обвинение абсурдное, однако небезосновательное в одном смыс- ле: все его колкости по адресу «джентльменов» редко станови- лись разящими. Скажем, сэр Малбери Хоук должен был вопло- щать тип очень плохого баронета, но ничего не вышло. Больше удался Хартхаус из «Тяжелых времен», хотя, если бы речь шла о Троллопе или Теккерее, ни о каких свершениях в данном случае не пришлось бы говорить. Троллоп чаще всего только и размыш- лял о «джентльменах», у Теккерея же было привлекательное уме- ние оценивать все описываемое с двух моральных позиций. В чем- то его мироощущение очень близко диккенсовскому. Как и Дик- кенс, он солидарен с богатыми пуританами, противостоя арис- тократам, погрязшим в картах и долгах. Восемнадцатый век, как он его понимал, имеет в лице отвратительного лорда Стейни про- должение в девятнадцатом. «Ярмарка тщеславия» — полная кар- тина явления, которого Диккенс лишь коснулся в нескольких главах «Лавки древностей». Но по своему происхождению и вос- питанию Теккерей оказывается несколько ближе, чем Диккенс, к тому самому классу, который описывает пером сатирика. Отто- го ему дано создавать такие сравнительно сложные характеры,
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 569 как майор Пенденнис или Роудон Кроули. Майор Пенденнис — мелкотравчатый старый сноб, а Роудон Кроули — зачерствелый мошенник, который не находит ничего постыдного в том, чтобы годами существовать, обирая ремесленников, однако Теккерей понимает, что по собственным их извращенным меркам оба они неплохие люди. К примеру, майор Пенденнис не подпишет фаль- шивый чек. Роудон это, разумеется, сделает, однако, с другой сто- роны, он не оставит приятеля, угодившего в скверный переплет. Оба они выкажут твердость духа на поле брани — черта, которая не слишком импонировала Диккенсу. В итоге читатель проявля- ет по отношению к майору Пенденнису любопытство и велико- душие, а к Роудону даже некоторое уважение, и вместе с тем впол- не сознает полную ничтожность подобного прозябания на за- дворках света, так как оно заставляет хитрить и вымогать, — эф- фект, которого не достичь никакими инвективами. Диккенсу такое совсем не удавалось. Под его пером и Роудон, и майор пре- вратились бы в обычные карикатуры. Да и в целом его выпады против «славного» общества довольно поверхностны. Аристо- кратия, крупная буржуазия остаются в его книгах толпой статис- тов, этаким хором, шумящим за кулисой, как шумят гости на обе- дах у Подснепа. А если у него получается действительно мастер- ский и убийственный портрет вроде Джона Доррита или Гароль- да Скимпола, то, как правило, такие персонажи являются в романе второстепенными, выполняя роль посредников. Удивительная черта Диккенса, особенно для того времени, в какое он жил, — отсутствие вульгарного национализма. Всем на- родам, достигшим стадии государственности, присуще стремле- ние третировать иностранцев, а в том, что народы, говорящие по- английски, превзошли в этом отношении все остальные, не при- ходится сомневаться. Достаточно указать, что, едва осознав, что в мире существуют и другие нации, эти народы тут же придумы- вают для них презрительные клички. Макаронник, даго, лягушат- ник, колбасник, жид, волосатик, черномазый, косоглазый, китае- за, красношкурый, желтобрюхий — это еще не весь репертуар. До 1870 года он оставался беднее, поскольку карта мира тогда была не столь разнообразной, как в наши дни, и лишь три-четыре на- ции по-настоящему присутствовали в сознании англичан. Зато уж по отношению к ним, особенно к французам, самым близким
570 Джордж Оруэлл и более всего ненавидимым соседям, англичане выказывали столь демонстративное высокомерие, что их «наглость» и «ксенофобия» поныне остаются притчей во языцех. И надо сказать, даже и се- годня это не просто легенда. До самого последнего времени анг- лийских детей воспитывали в духе презрения к народам Южной Европы, а история в школьном освещении выглядела летописью побед британского оружия. И все же стоит заглянуть, допустим, в «Квотерли ревью» тридцатых годов прошлого века, чтобы по- чувствовать, до каких высот доходило английское самохвальство. Тогда-то англичане и изобрели миф о себе как о «гордых остро- витянах», чьи «сердца крепче дуба», и стало считаться не- оспоримой истиной, что любой британец запросто разделается с тремя чужаками. В романах и юмористических журналах девят- надцатого столетия то и дело попадается банальная фигура «ля- гушатника»: это нелепого вида человечек с крохотной головкой, увенчанной треугольной шляпой, он несет какую-то чепуху и яростно жестикулирует, он тщеславен, безнравственен, обожает хвалиться своими боевыми подвигами, но пускается в бегство, едва ощутив настоящую опасность. А противостоит ему Джон Буль, «гордый английский йомен» или (версия, принятая в шко- лах) «сильный, немногословный британец», которого восслави- ли Чарльз Кингсли, Том Хьюз и прочие. Теккерею, заметим, та же черта была очень не чужда, хотя он, случается, судит о ней здраво и насмешливо. Из всей истории он твердо запомнил одно: англичане взяли верх при Ватерлоо. Дос- таточно полистать его книги, и обязательно наткнешься на упо- минание об этом факте. Как ему представляется, англичане не- победимы, поскольку они обладают огромной физической силой, а ею они обязаны главным образом говядине, которой питаются. Подобно большинству англичан своего времени, Теккерей раз- делял странную иллюзию, будто англичане всех превосходят ро- стом (он сам вправду был выше многих), и оттого из-под его пера выходит что-нибудь в таком роде: «А я говорю, вы лучше фран- цузов. Готов держать пари, что вы, читающий эти строки, ростом в пять и семь десятых фута, а весите не меньше восьмидесяти килограммов. Француз съедает суп и овощное блюдо, а вы при- учены к мясу. Вы экземпляр другой, высшей породы, побиваю- щей французскую (это доказано столетиями истории)», и т.п.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 571 Подобные пассажи разбросаны по всем произведениям Тек- керея. Диккенс не запятнал себя ничем аналогичным. Было бы преувеличением заявить, что он вообще йе посмеивался над ино- странцами, да и вообще, как почти все англичане его века, он ос- тался почти не затронут европейской культурой. Но нигде не най- ти у него типично английской похвальбы — «особый народ на- шего острова», «бульдожья хватка», «тесный, да крепкий, о ка- кой крепкий островок» if остальное в том же роде. Прочитав от доски до доски «Повесть о двух городах», не сыщешь и строки, которая заключала бы в себе порицание «этих мерзких францу- зов, понятия не имеющих о приличии». Единственная книга, где, кажется, сказалась от природы в нем заложенная неприязнь к ино- странцам, — «Мартин Чезлвит», американские главы. Но тут ско- рее просто возмущение человека с открытым сердцем при виде лицемерия. Живи Диккенс в наше время, он бы поехал в Совет- скую Россию и написал книгу вроде «Возвращения из СССР» Жида. Но он на удивление свободен от идиотской привычки от- носиться к целям народам, как относятся к определенного толка личностям. У него редки даже шутки, имеющие национальный подтекст. Комичного ирландца, комичного валлийца у него не встретишь, и не оттого, что ему претят типовые характеры или избитые каламбуры, — наоборот. Пожалуй, еще существеннее, что он никогда не демонстрирует предвзятости к евреям. Правда, для него само собой разумеется, что скупщик краденого (как в «Оли- вере Твисте» или «Больших надеждах») обязательно происходит из семитов, но ведь так оно, видимо, и было в те времена. Однако «еврейский анекдот», столь популярный в английской литерату- ре до появления Гитлера, у Диккенса отсутствует, а в «Нашем общем друге» он предпринял искреннюю, хотя не очень удавшу- юся попытку вступиться за евреев. Тот факт, что Диккенсу чужд вульгарный национализм, от- части свидетельствует о неподдельной душевной широте, отчас- ти же явился следствием его негативной и довольно бесперспек- тивной политической ориентации. Он англичанин до мозга кос- тей, однако не очень отдает себе в этом отчет; по крайней мере принадлежность к англичанам не заставила его трепетать от гор- дости. Империя с ее заботами его не волновала, к внешней поли- тике он был безразличен, воинские традиции и ритуалы остави-
572 Джордж Оруэлл ли его равнодушным. По складу характера он был намного бли- же к ремесленнику из диссидентов, который презрительно погля- дывает на «красные мундиры», а войну считает несчастьем, — взгляд наивный, но ведь война в конце концов действительно несчастье. Как не заметить, что Диккенс почти не касается вой- ны, хотя бы с целью обличения. При всем своем даре описания, причем даже того, что он не видел собственными глазами, он ни- где не воссоздал сражения, если не считать сцены штурма Басти- лии в «Повести о двух городах». Возможно, он находил неинте- ресным этот сюжет, и уж вне сомнений, что поле боя для него не решение проблем, решить которые необходимо. Типичный круг понятий пуританина, принадлежащего к средним классам, но находящегося там на нижних ступенях. III В детстве Диккенс достаточно близко соприкоснулся с нище- той, чтобы проникнуться страхом перед ней, и, несмотря на при- сущую ему щедрость, был несвободен от некоторых специфиче- ских предрассудков, что свойственны людям элиты, испытавшим немилость судьбы. О нем обычно говорят как о писателе «народ- ном», защитнике «угнетенных». Он таковым и был в той мере, насколько считал народ жертвой угнетения, однако на его взгля- дах сказывались два обстоятельства. Прежде всего он рос на юге Англии, был к тому же лондонцем, а стало быть, не соприкасался с массами действительно угнетенных, с промышленными и сель- скими работниками. Любопытно наблюдать, как Честертон, тоже лондонец, все время рекомендует Диккенса в качестве заступни- ка «бедных», не очень ясно понимая, кто они, эти «бедные». Для Честертона это мелкие лавочники и слуги. Сэм Уэллер, пишет он, «замечательнейший во всей английской литературе образец простого человека, какого создала наша страна», а ведь Сэм — лакей! Другое обстоятельство состоит в том, что горький опыт ранних лет внушил Диккенсу ужас перед грубостью жизни в про- летарской среде. Этот ужас невозможно не ощутить всякий раз, как он описывает беднейших из бедных, обитателей трущоб. Его картины лондонских трущоб всегда преисполнены величайшего
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 573 отвращения: «Улицы были грязные и узкие, дома и лавки обвет- шали, а люди попадались все полуголые, пьяные, неопрятные и уродливые. Из переулков, из подворотен, словно с помойки, не- сло мерзкими запахами, грязью пахла вся жизнь на этих запу- щенных улицах, а квартал словно пропитался преступными нра- вами, нечистотами, убожеством» и т.д. Таких мест у Диккенса немало. Они создают впечатление, что есть целый народ, который Диккенс не замечал, считая, что он существует как бы за чертой. Сходным образом современный со- циалист-доктринер с презрением отказывается принимать во вни- мание массы людей, названных люмпенами. Кроме того, Диккенс мог бы проявить больше понимания, говоря о преступниках. Хотя социальные и экономические причины преступности ему хоро- шо известны, он нередко склонен полагать, что преступившие закон изгнали себя из людского сообщества. Под конец «Дэвида Копперфилда» есть глава, в которой герой посещает тюрьму, где отбывают срок Литтимер и Урия Хип. Похоже, Диккенс находит не в меру гуманными порядки тех ужасающих «образцовых тю- рем», которые столь гневно обличал Чарльз Рид в книге «Никог- да не поздно исправиться». Питание, видите ли, слишком обиль- ное! Едва Диккенс касается преступности или крайних пределов нищеты, тут же дает себя почувствовать образ мыслей человека, на каждом шагу повторяющего: «Я никогда не поступался своим достоинством». Очень любопытно, как в «Больших надеждах» Пип (а за ним, несомненно, стоит сам Диккенс) строит отноше- ния с Мэгвичем. Он все время сознает, что нехорошо обращался с Джо, но свою несправедливость к Мэгвичу едва ли замечает. Узнав, что человек, многие годы осыпавший его благодеяниями, на самом деле побывал в тюрьме, Пип охвачен отвращением. «Не- приязнь, испытываемая мной к этому человеку, ужас перед ним, содрогание, с каким я от него отшатывался, были столь непроиз- вольными, словно передо мной оказался какой-то страшный зверь», и т.д. Насколько можно судить по книгам Диккенса, по- добное чувство возникло не оттого, что Мэгвич когда-то терро- ризировал мальчика Пипа в церковном дворе; все дело в том, что Мэгвич преступник и сидел в тюрьме. Сам факт, что для Пипа решительно невозможно принять деньги от Мэгвича, еще яснее выдает то же самое «никогда не поступался достоинством». День-
574 Джордж Оруэлл ги добыты не преступлением. Они честно заработаны, но ведь это деньги бывшего арестанта, и потому они «особенные». Пси- хологической натяжки тут, однако, нет. По убедительности пси- хологического рисунка вторая часть «Больших надежд» оста- ется у Диккенса непревзойденной, и, читая ее, ловишь себя на мысли: да, именно так Пип и должен был поступать. Но чувства Диккенса к Мэгвичу те же, что и у его героя, а это, в сущности, позиция сноба. В итоге Мэгвич оказывается столь же своеобраз- ным характером, как Фальстаф или, допустим, Дон Кихот, пер- сонажем, который вызывает гораздо больше симпатии, чем хо- телось автору. Если же речь заходит о бедных, которые не совершали пре- ступлений, об обыкновенных, порядочных тружениках, в том, что пишет Диккенс, никакого высокомерия, разумеется, нет. Людь- ми вроде Пеготти или Плорниша он самым искренним образом восхищается. Но сомнительно, чтобы он вправду считал их рав- ными себе. Чрезвычайно интересно сопоставить главу XI «Дэви- да Копперфилда» и автобиографический фрагмент (частью при- веденный в «Жизнеописании» Форстера), где чувства, вызван- ные воспоминаниями о службе на фабрике ваксы, выражены на- много откровеннее, чем в романе. Даже через двадцать с лишним лет эти воспоминания доставляли ему такую боль, что он делал круг, только бы не проходить мимо фабрики по Стрэнду. Он при- знается, что, очутившись рядом с фабрикой, «начинал плакать, хотя у меня уже был сын, выучившийся говорить». Из сказанного не следует, что более всего Диккенса — и ребенка, и писателя, — ра- нила неизбежность прямого соприкосновения с «низкой» публи- кой, к которой принадлежали сослуживцы. «Нет слов, чтобы вы- разить муки душевные, которые я испытывал, оказываясь в та- ком обществе; подумать только, с кем мне приходится водиться теперь, когда минули счастливые дни детства... Впрочем, и на фабрике ваксы я старался держаться с достоинством... Вскоре и мои руки ценились не меньше всех остальных. Хотя со своими товарищами я был накоротке, и поведение мое, и манеры слиш- ком отличались, чтобы между нами не пролегла некая черта. Они, да и сам мастер, называли меня не иначе, как «юным джентльме- ном». Был работник, иной раз обращавшийся ко мне просто по имени — Чарлз, однако, кажется, происходило это лишь в мину-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 575 ты полной откровенности... Как-то Пол Грин взбунтовался про- тив обычая звать меня «юным джентльменом», однако Боб Фей- джин тут же его утихомирил». Итак, очень хорошо, что существовала «некая черта». Как бы пи сочувствовал Диккенс рабочим, походить на них он не жела- ет. По-иному-вряд ли могло быть, считаясь с его происхождени- ем да и со временем, когда он писал. В начале девятнадцатого века неприязнь между людьми разных сословий была, возможно, не сильнее, чем теперь, однако внешних различий между сословия- ми было неизмеримо больше. «Джентльмен» и обычный человек представали чуть ли не разными биологическими видами. Дик- кенс вполне искренен, вступаясь за бедных и высказываясь про- тив богатых, но для него было невообразимо думать о положении пролетария как о клейме. У Толстого есть притча, в которой кре- стьяне судят о любом прохожем по его рукам. Если руки загрубе- ли от работы, пришельца пускают в деревню, если они изнежен- ные — отказывают. Диккенс вряд ли бы сумел понять, о чем тут идет речь; руки всех его героев изнеженны. Его юные персонажи: Николас Никльби, Мартин Чезлвит, Эдвард Честер, Дэвид Коп- перфилд, Джон Хармон — обычно представляют человеческий тип, известный под названием «прогуливающегося джентльме- на». Диккенса привлекают буржуазный обиход и буржуазный (не аристократический) выговор. Характерная черточка: никому из персонажей, играющих первостепенную роль, он не позволяет говорить с пролетарским акцентом. Комическому персонажу вро- де Сэма Уэллера или чисто знаковому герою наподобие Стивена Блэкпула не возбраняется коверкать язык, однако «jeune premier»* обязан изъясняться словно диктор Би-би-си. Правило непререкаемое, пусть дело доходит до абсурда. Маленького Пипа воспитывают выходцы из Эссекса, сохранившие особую речь это- го края, однако он чуть не с пеленок говорит на английском язы- ке светских гостиных, хотя в действительности должен был бы ничем не отличаться по языку от Джо или, во всяком случае, от миссис Гарджери. То же самое и у Бидди Уопсла, Лиззи Хексам, сестрицы Джуп, Оливера Твиста; можно, пожалуй, добавить сюда и Крошку Доррит. Даже Рейчел из «Больших надежд» не сохра- нила ни следа от ланкаширского выговора, хотя в ее случае по- добное просто невозможно. * Юный протагонист {фр).
576 Джордж Оруэлл Одним из способов выявить истинное отношение писателя к тому или иному классу является внимательный разбор его точки зрения, когда на классовой почве возникают конфликты, связан- ные с полом. В этих деликатных материях врать слишком слож- но, а оттого претенциозные заявления типа «Я вовсе не сноб» на таких примерах поддаются настоящей проверке. Все становится совсем уж ясно, если к сословным различиям добавляются расовые. Известного рода колонизаторская спесь («туземки» — законный объект вожделения, тогда как белые леди неприкасаемы) в завуалированной форме так или иначе прису- ща всякому обществу, состоящему только из белых, и это порож- дает жестокое недовольство отверженных. Едва намечается та- кого рода конфликт, писатели нередко апеллируют к грубо выра- женным классовым инстинктам, которые ими же в иных случаях объявлены несуществующими. Прекрасный образец подобной «классовой» точки зрения являет ныне почти забытый роман Эндрю Бартона «Клоптонские обитатели». Морализаторство ав- тора сочетается там с неприкрытой классовой ненавистью. Бога- тый соблазняет девушку без средств, и это, в глазах автора, нечто чудовищное, насилие над порядком вещей; вот если бы ее соблаз- нил кто-то из ее же среды, все было бы по-другому. Дважды об- ращается к той же теме Троллоп («Три клерка» и «Маленький домик в Аллингтоне») и, как следовало ожидать, трактует ее с позиций человека, занимающего видное положение в обществе. В понимании Троллопа связь с прислугой из трактира или с доч- кой хозяйки — просто «неудобство», какого следовало бы избе- гать. Моральные критерии Троллопа строги, он не допустит, что- бы в его романе кого-то вправду соблазнили, но читателю непре- менно внушается, что переживания девушки из рабочей среды не так уж существенны. В «Трех клерках» он даже выказывает типичную классовую пристрастность, заметив, что от девицы «ис- ходил неприятный запах». Мередит («Роза Флеминг») более склонен к «классовому» взгляду на вещи. Теккерей, по своему обыкновению, колеблется. В «Пенденнисе» (вспомните Фанни Болтон) он смотрит на такие вещи примерно так же, как Трол- лоп, но в «непритязательной истории благородного человека» ока- зывается скорее близок к Мередиту.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 577 По одному тому, как трактуются в их книгах класс и пол, мож- но во многом угадать социальное происхождение Троллопа, рав- но как Мередита или Бартона. То же самое относится и к Дик- кенсу; он и в этом случае склонен отождествлять свои взгляды с понятиями скорее мещанскими, чем пролетарскими. Единствен- ное, что противоречит этому выводу, — рассказ о молодой крес- тьянке в рукописи доктора Манетта из «Повести о двух городах». Впрочем, здесь перед нами всего лишь банальная иллюстрация, которая потребовалась, чтобы объяснить, отчего одержима нена- вистью мадам Дефарж, которую Диккенс слишком откровенно не одобряет. В «Дэвиде Копперфилде», когда описывается соблаз- нение, обычное для нравов того века, он вовсе не считает важной классовую подоплеку происходящего. Для викторианского рома- на было законом, что прегрешения на эротической почве не долж- ны оставаться безнаказанными, а оттого Стирфорт погибает в ярмутских песках, но ни Диккенсу, ни старому Пеготти, ни даже Хэму не приходит в голову, что грех Стирфорта еще ужаснее, поскольку он сын богатых родителей. Стирфортами движут клас- совые побуждения, но о Пеготти этого не скажешь, даже в той сцене, когда миссис Стирфорт объясняется со стариком Пеготти; существуй такие побуждения, их жертвой, возможно, оказался бы не только Стирфорт, но и сам Дэвид. В «Нашем общем друге» сцена между Юджином Рейберном и Лиззи Хексам дается очень реалистично, и никакой классовой подоплеки в ней не различить. Согласно традиции романов, в которых героиня кричит: «Не прикасайся ко мне, чудовище!» — Лиззи должна либо отбиваться от Юджина, либо стать его жерт- вой и в итоге броситься с моста Ватерлоо, а Юджину надлежит выглядеть или безжалостным губителем невинности, или геро- ем, решившим пойти наперекор общественным установлениям. Но оба они ведут себя совсем по-другому. Домогательства Юд- жина страшат Лиззи, она бежит от него, однако почти и не при- творяется, будто эти ухаживания так уж ей неприятны, а Юджи- на влечет к ней, и о*н слишком порядочен, чтобы попросту ее со- блазнить, но жениться не может, так как против этого восстала бы его семья. В конце концов они все же сочетаются браком, и от этого не проигрывает никто, за вычетом, быть может, мистера Твимлоу, которого теперь не пригласят на несколько обедов. Все 19 Скотный двор
578 Джордж Оруэлл обстоит в целом так, как могло бы обстоять в реальности. Рома- нист, озабоченный «классовым подходом», отдал бы Лиззи во власть Бредли Хедстоуна. Но как только ситуация переворачивается и уже бедняк про- бует завоевать расположение дамы, стоящей «выше», чем он, на лестнице престижа, у Диккенса сразу дает себя ощутить мещан- ская точка зрения. Он в целом разделяет викторианский взгляд, согласно которому Женщина (непременно с большой буквы) во- обще «выше» мужчины. Пип считает, что Эстела «выше» его, Эс- тер Саммерсон «выше», чем Гаппи, Крошка Доррит «выше» Джо- на Чивери, равно как Люси Манетт превосходит Сидни Картона. Иной раз подобное «превосходство» остается сугубо моральным, в других случаях оно выглядит как превосходство в обществен- ном положении. Как не различить классовых мотивов в той сце- не, когда Дэвиду Копперфилду становится известно о намерении Урии Хипа жениться на Агнесс Уикфилд! Отвратительный Урия вдруг объявляет, что он влюбился: «Ах, милый мой Копперфилд, знали бы вы, как я обожаю ту землю, по которой ступает Агнесс!» Кажется, я в эту минуту готов был отдаться своей безумной мыс- ли и, выхватив из камина раскаленную кочергу, избить его до полусмерти. Словно пуля, вылетевшая из ствола, это желание пронзало меня насквозь, однако передо мной стоял образ Агнесс, которую охватило бы негодование при одной мысли об этом ры- жеволосом звере; я смотрел на него, скрючившегося, словно низ- кая его душа сводила судорогами тело, и голова моя шла кругом... «Думаю, Агнесс Уикфилд стоит намного выше, чем вы (так даль- ше высказывается Дэвид), и вашим вожделениям она столь же недоступна, как луна». Если проследить, до чего настойчиво, эпизод за эпизодом вну- шается впечатление низменности Хипа — вспомним его серви- листские манеры, его скверный выговор и прочее, — вряд ли при- дется гадать, какие чувства руководили Диккенсом. Хипу, разу- меется, отведена функция злодея, однако ведь и у злодеев есть какая-то половая жизнь, и по-настоящему Диккенса возмущает картина супружеского ложа, которое «непорочная» Агнесс долж- на разделять с человеком, не выучившимся правильно говорить. Впрочем, чаще всего ситуацию, когда человек влюблен в женщи- ну, стоящую «выше», чем он, Диккенс воссоздает юмористиче-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 579 ски. Начиная с Мальволио, юмор был обычен для таких случаев в английской литературе. К примеру, вспомним Гаппи из «Хо- лодного дома» или Джона Чивери, а также довольно язвительное освещение той же темы в «Пиквикском клубе». Диккенс описы- вает там лакеев в Бате, которые выдумали для себя какую-то не- обыкновенную жизнь, устраивают собственные рауты в подра- жание «людям из общества» и воображают, будто их молодые хо- зяйки прониклисьж ним страстью. Ему все это представляется очень комичным. Конечно, так и есть, хотя можно было задумать- ся, не лучше ли для лакея даже фантазии подобного рода, чем простое смирение со своим статусом, раз и навсегда определен- ным общественными нормами. В отношении к прислуге Диккенс верен понятиям своего вре- мени. Тогда только зарождался протест против домашнего раб- ства, что очень раздражало людей, имевших годовой доход более пятисот фунтов. Честолюбие лакеев послужило поводом для мно- жества шуток, популярных в ту пору. Много лет «Панч» печатал карикатуры, высмеивающие «лакейскую спесь», и комичной не- изменно оказывалась сама мысль, будто слуга — это живой чело- век. Отчасти приложил к этому руку и Диккенс. В его романах множество забавных туповатых слуг: они жульничают («Боль- шие надежды»), ничего не умеют («Дэвид Копперфилд»), кри- вят рот при виде вполне хорошей еды («Пиквикский клуб») и т.д. — все шуточки, которые оценила бы домохозяйка из предме- стья, помыкающая своим поваром, а по совместительству еще и дворецким. Занятно, что радикал того столетия, вознамерившись воздать должное слугам, выводит на сцену тип явно феодального происхождения. Сэм Уэллер, Марк Тэпли, Клара Пеготти — все они воплощения этого типа. Они принадлежат к сословию «ста- рых друзей семьи», отождествляя себя со своими господами и отличаясь собачьей преданностью, равно как полным непонима- нием происходящего в доме. Нет сомнения, что и Сэм Уэллер, и Марк Тэпли до некоторой степени позаимствованы Диккенсом у Смоллетта, а значит, и у Сервантеса; любопытнее, что могло его привлекать в таком типе. Сэм — законченно средневековый че- ловек. Он добивается собственного ареста, чтобы последовать за мистером Пиквиком в тюрьму, а затем отказывается от женить-
580 Джордж Оруэлл бы, чувствуя, что Пиквик все еще нуждается в его услугах. Меж- ду ними происходит характерная сцена. «— За жалованье или без жалованья, со столом или без стола, с квартирой или без квартиры, а Сэм Уэллер, которого вы подо- брали в старой гостинице в Боро, от вас не отойдет, что бы ни случилось... — Мой друг! — сказал мистер Пиквик, когда мистер Уэллер снова сел, слегка сконфуженный собственным энтузиазмом. — Мы должны подумать и о молодой женщине. — Я думаю о молодой женщине, сэр, — отвечал Сэм. — Я по- думал о молодой женщине. Я с ней поговорил. Я ей объяснил свою ситивацию. Она готова ждать, пока все не наладится, и мне ка- жется, она так и сделает. А если нет, то, стало быть, она не та женщина, за какую я ее принимаю, и я готов от нее отказаться»* Легко себе представить, что бы при таких обстоятельствах действительно сказала молодая женщина. Однако отметим фео- дальный дух всей сцены. Сэм Уэллер готов, ни на миг не задумы- ваясь, отдать хозяину целые годы своей жизни, и вместе с тем ему позволяется сидеть в присутствии господина. Современно- му слуге не придет в голову ни то ни другое. По части слуг идеи Диккенса сводятся к тому, что всего лучше было бы, чтобы гос- подин и его слуга с любовью относились друг к другу. В «Нашем общем друге» Хлюп, персонаж весьма отрицательный, выказы- вает тем не менее ту же преданность, что и Сэм Уэллер. Сама по себе она, разумеется, естественна, умилительна и человечна, од- нако о феодализме этого не сказать. Как и везде, Диккенс снова пытается изобразить существую- щее таким, как оно могло бы предстать в идеале. Он жил в эпоху, когда институт прислуги воспринимали как неизбежное зло. Еще не было приспособлений, облегчающих домашний труд, а разли- чия в благосостоянии представали гигантскими. То был век ог- ромных семей, кухонных роскошеств и неблагоустроенных жи- лищ; присутствие людей, закабаленных трудом на подвальной кухне по четырнадцать часов в день, выглядело само собой разу- меющимся, и никто не обращал на них внимания. Если существует кабала, как не признать феодальные отношения вполне сносны- ми. Сэм Уэллер и Марк Тэпли — персонажи столь же нереаль- * Перевод А. Кривцовой и Е. Ланна.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 581 ные, как Чирибли. Раз уж неизбежно, что есть господа и слуги, лучше всего, чтобы господином был мистер Пиквик, а слугой Сэм Уэллер. Еще бы привлекательнее все стало йри условии, что слуг вообще не будет, однако Диккенс, видимо, не в состоянии такого себе представить. Пока не достигнут соответствующий уровень развития техники, человеческое равенство практически неосуще- ствимо, а Диккенс показывает, что тщетны старания хотя бы его вообразить. IV Вовсе не случайность, что Диккенс никогда не описывает сель- ский труд, но без конца описывает трапезы. Он ведь лондонец, а Лондон — пуп земли в том же смысле, как желудок — центр чело- веческого тела. Это город потребителей, людей в высшей степе- ни цивилизованных, однако вовсе не в первую голову озабочен- ных вопросом, какую пользу приносит их существование. Если как следует вчитаться в книги Диккенса, поразишься тому, что он, подобно другим романистам той эпохи, довольно невежествен. Он очень расплывчато знает реальное положение вещей. Сказан- ное может показаться явной неправдой, поэтому задержимся на данном пункте. Диккенс обладал живым представлением о «тягостных сто- ронах жизни», допустим, о долговой яме, а кроме того, он был романистом, которого все читали, и доказал, что умеет описывать заурядных людей. Такими же были и все примечательные анг- лийские прозаики его столетия. Мир, в котором они жили, вос- принимался ими как родной дом, тогда как сегодня писатель на- столько отчужден от окружающего, что типичный современный роман — это роман о романисте. Даже Джойс, столько лет с на- стойчивостью пытавшийся понять и воссоздать «рядового чело- века», в итоге изобразил его евреем, да еще чуждым сознания соб- ственной элитарности. С Диккенсом такого, во всяком случае, произойти не могло. Ему не стоит труда ввести мотивы, понят- ные всем и каждому, описать любовь, честолюбие, скупость, мсти- тельность и т.д. Но вот что он не описывает, и не в силу случайно- сти, — это труд.
582 Джордж Оруэлл В романах Диккенса все имеющее отношение к труду остает- ся на периферии. Единственный его герой, у которого на самом деле есть профессия, — Дэвид Копперфилд, сначала репортер, а затем писатель, подобно самому Диккенсу. Относительно других мы можем только догадываться, как они зарабатывают на жизнь. Например, у Пипа «есть дело» в Египте; что это за дело, нам не сообщают, а трудам Пипа посвящено примерно полстраницы во всей книге. Клэннем занимался какими-то непонятными делами в Китае, а потом затевает еще одно таинственное дело с Дойсом. Мартин Чезлвит архитектор, но у него почти нет времени для профессиональной деятельности. Происходящее с этими героя- ми никоим образом не является следствием их деловых занятий. В этом смысле поразителен контраст между Диккенсом и, ска- жем, Троллопом. А одна из причин, очевидно, в том, что Диккен- су слишком мало известно о профессиях, которыми он наделял своих персонажей. Что именно происходило на фабриках Грэнд- грайнда? Как составил свое состояние Подснеп? Как осуществил свои махинации Мердл? Известно, что Диккенс, не в пример Троллопу, никогда не умел толком описать выборы в парламент или интриги на бирже. Коснувшись торговли, финансов, поли- тики, промышленности, он не идет дальше общих слов или при- бегает к сатире. Так он поступал, даже описывая суд, о деятель- ности которого должен был бы знать достаточно. Сравните хотя бы описания суда у Диккенса и в «Орли фарм». Частично этим же объясняется ненужное богатство фабулы у Диккенса, его типично викторианская забота о «сюжете». Прав- да, не все его книги в этом смысле одинаковы. «Повесть о двух городах» рассказывает историю довольно простую и очень инте- ресную, как, по-своему, и «Тяжелые времена»; однако именно эти две книги вечно принижаются как «не самые диккенсовские» — их, кстати, и не стали печатать ежемесячными выпусками*. Два романа, написанных от первого лица, также остаются, несмотря на разветвления сюжета, отличными историями. Однако типич- * «Тяжелые времена» печатались из номера в номер на страницах «Хаус- холд уордс», а «Большие надежды» и «Повесть о двух городах» — в «Ол йир раунд». Форстер отмечает, что краткий объем еженедельно появлявшихся кус- ков «сильно затруднил автору задачу сделать их достаточно интересными». Дик- кенс сам жаловался на скудный объем, который заставлял писателя твердо вы- держивать какую-то одну линию рассказа. Примеч. авт.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 583 ный для Диккенса роман, будь то «Николас Никльби», «Оливер Твист», «Мартин Чезлвит» или «Наш общий друг», обязательно строится вокруг мелодраматических событий. Хуже всего в этих книгах запоминается их основное действие. А с другой стороны, не найдется, думаю, читателя, который до гробовой доски не со- хранил бы в памяти несколько страниц из них всех. Диккенс умеет с необыкновенной живостью и проницательностью обрисовывать людей, но лишь в сфере tec частного бытия, в качестве «персона- жей», а не членов общества, исполняющих определенную функ- цию; иными словами, под его пером они статичны. Вот отчего высший успех выпал на долю «Пиквикского клуба», просто кни- ги зарисовок, где истории нет вообще; автор почти и не пытается как-то развивать сюжет, его герои, не мудрствуя лукаво, просто существуют изо дня в день, оставаясь все теми же чудаками, оби- тающими в своего рода вечности. Едва он заставляет персонажей действовать, начинается мелодрама. Он не может сосредоточить действие в будничном обиходе героев, а отсюда все эти совпаде- ния, интриги, убийства, маскарады, утаенные завещания, возвра- щающиеся из небытия родственники и прочая занимательность в духе кроссворда. В конечном счете даже столь яркие характе- ры, как Сквире или Микобер, вынуждены подчиниться прави- лам этой игры. Понятно, было бы абсурдом утверждать, что Диккенс писа- тель неумелый или только мелодраматический. Очень часто его страницы в исключительной степени насыщены фактами, а в спо- собности создавать зримые образы с ним, возможно, не сравнит- ся никто и никогда. То, что один раз описал Диккенс, будет сто- ять у вас перед глазами всю жизнь. Но в каком-то смысле конк- ретность его видения указывает и на то, что было его недостат- ком. Ведь, в конце концов, то же самое видит и случайный прохожий — внешний облик вещей, их поверхность, ничего не говорящую о функции. Человек, действительно обретающийся в каком-то пейзаже, никогда не замечает самого пейзажа. Сколь ни великолепно умение Диккенса воссоздавать внешность, он не так уж часто описывает процесс. Живые картины, которые он застав- ляет навсегда запомнить, почти всегда оказываются картинами, запечатлевшими состояние праздности, — они подмечены в ко- фейне деревенской гостиницы или увидены из окна дилижанса;
584 Джордж Оруэлл и замечает он большей частью вывески, латунные дверные мо- лотки, разрисованные кувшины, интерьеры трактиров и домов, костюмы, лица, а главное, блюда на столе. Все это схвачено взгля- дом потребителя. Рассказывая о Коктауне, он буквально несколь- кими абзацами передает атмосферу городка в Ланкашире, как должен был ее ощутить слегка шокированный заезжий южанин. «Там был почерневший сток и река, чьи воды приобрели пурпур- ный цвет от скверно пахнущей краски, а по берегам всюду гро- моздились здания со множеством окон, из которых день напро- лет неслись грохот и скрежет; монотонно взлетал и падал молот паровой машины, словно голова слона, от тоски впавшего в безу- мие». Нигде Диккенс не воссоздал пейзаж с машинами и фабри- ками выразительнее. Механик, торговец хлопком увидели бы его иначе, но им не дано найти эту импрессионистическую метафору с головой слона. Восприятие Диккенса и в несколько ином смысле лишено всякой вещности. Мускулистые руки для него куда менее инте- ресны, чем дар видеть и слышать. На самом деле он был не таким уж домоседом, как заставляет предположить сказанное. Несмот- ря на хрупкость и слабое здоровье, он был человек деятельный, едва ли не безрассудный: всю жизнь отличался неутомимостью в ходьбе, знал плотницкое дело достаточно, чтобы соорудить сце- нические декорации. Но он был не из тех людей, которым непре- менно надо что-то делать руками. Трудно, например, вообразить его с лопатой на капустном поле. Судя по всему, о сельском труде он вообще ничего не знал, как — совершенно точно! — был пол- ным профаном в охоте и спорте. Скажем, бокс не занимает его нисколько. Памятуя, какое тогда было время, нельзя не поразить- ся, сколь редко Диккенс описывает физическую жестокость. Сре- ди американцев, постоянно им угрожающих револьверами и длин- ными ножами, Мартин Чезлвит и Марк Тэпли держатся с заме- чательной кротостью. Средней руки английский или американ- ский романист заставил бы их, натянув на лицо носок, палить из пистолетов направо и налево. Диккенс слишком благовоспитан: глу- пость насильственных действий ему ясна, а кроме того, он принад- лежит к городской среде, которой присуща умеренность, — мысль о натянутом вместо маски носке для нее недопустима даже теоре- тически. А его отношение к спорту имеет под собой социальную
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 585 подоплеку. В Англии по причинам преимущественно географи- ческим спорт, особенно на открытом воздухе, оказывается в тес- ном соприкосновении со снобизмом. Английские социалисты наотрез отказываются верить, что, скажем, Ленин любил поохо- титься. По их понятиям, охота, стрельба и пр. — снобистская при- вычка богатых джентри, а о том, что в гигантской, почти не тро- нутой промышленным развитием стране вроде России все это может выглядеть иначе, они не задумываются. Для Диккенса спорт — это в лучшем случае предмет сатиры и насмешки. Отто- го за пределами его книг осталась целая сторона жизни, превос- ходно переданная рисунками Лича к рассказам Сарти: бокс, скач- ки, петушиные бои, травля барсуков, истребление крыс. Еще удивительнее для «прогрессивно» настроенного радика- ла равнодушие Диккенса ко всему, что связано с механизмами. Он не питает интереса ни к машинам, ни к тому, что машинами производится. Гиссинг заметил, что Диккенс, рассказывая о же- лезных дорогах, никогда так не воодушевляется, как в описаниях поездок дилижансом. Из всех его книг выносишь странное впе- чатление, что оказался в первой четверти девятнадцатого века, и он действительно любит обращаться к тому времени. В «Крошке Доррит», датируемой серединой пятидесятых годов, время дей- ствия — конец двадцатых; в «Больших надеждах» (1861) оно не обозначено, но с очевидностью описываются двадцатые и трид- цатые. Отдельные открытия и изобретения, приближавшие ны- нешнюю стадию развития цивилизации (электротелеграф, вин- товка, заряжаемая с казенной части, каучук, светильный газ, бу- мага из целлюлозы), были сделаны в эпоху Диккенса, однако о них он едва упоминает. Ничего туманнее рассказа об «изобрете- нии» Дойса в «Крошке Доррит» невозможно вообразить. Речь идет о каком-то дерзком, грандиозном проекте, «имевшем огром- ное значение для страны и для сограждан», и в самой книге это изобретение играет важную по фабуле роль, но в чем оно состо- ит, приходится только гадать. А вот наружность Дойса воссозда- на очень тщательно, со всеми характерными для Диккенса при- емами: он как-то по-особенному шевелит большим пальцем — черта, присущая людям, которые имеют дело с техникой. Дойса в конце концов запоминаешь накрепко, но, как всегда, эффект дос- тигнут за счет умения Диккенса передавать внешность.
586 Джордж Оруэлл Есть писатели (к примеру, Теннисон), ничего не понимающие в мире механики, неспособные предвидеть социальные последствия его роста. У Диккенса был иной склад ума. Он едва ли волнуем бу- дущим. Говоря о прогрессе человечества, он обычно подразумевает моральный аспект — люди станут лучше; вернее всего, он ни за что не согласился бы с тем, что люди хороши лишь в той степени, на- сколько им это позволяет развитие техники. В этом отношении наи- более велико различие между Диккенсом и его современным двой- ником Уэллсом. Для Уэллса будущее вроде жернова, который он добровольно надел себе на шею, однако по-своему ущербен и тот чужеродный науке взгляд, который проистекал из всей натуры Дик- кенса. Ведь из-за этого затруднительным становится выработать какое бы то ни было позитивное миросозерцание. Диккенс не при- емлет феодальное прошлое, когда господствовал сельский труд, и в сущности чужд настоящему, в котором доминирует индустрия. Ос- тается лишь будущее (иными словами, наука, «прогресс» и т.п.), однако оно совсем мало его занимает. Поэтому, все и всех обличая, Диккенс лишен определенного идеала. Я уже говорил, что он с пол- ным основанием отверг современную ему систему образования, но взамен не мог придумать ничего, кроме учителей, которые станут добрее. Отчего же он не указал, какой должна бы стать школа? Отчего собственных сыновей послал в обычные школы, заставив их зубрить греческую грамматику, вместо того чтобы дать им об- разование согласно своим принципам? Дело в том, что придумать свою систему ему было не по силам. У него неизменно верное моральное чувство, однако очень слабо развит дар интеллекту- ального анализа. И вот здесь мы подходим к действительно ог- ромному недостатку Диккенса, из-за которого и он, и весь девят- надцатый век становятся столь нам далекими, — к отсутствию идеала, связанного с трудом. Исключая, и то с оговорками, Дэвида Копперфилда (а это просто Диккенс собственной персоной), невозможно указать сре- ди его главных героев тех, чьим основным интересом была бы работа. Герои Диккенса трудятся лишь для того, чтобы свести концы с концами и жениться на героине, а вовсе не из-за страст- ного увлечения своим делом. Скажем, Мартин Чезлвит отнюдь не стремится стать первоклассным архитектором — он мог бы с тем же успехом избрать ремесло лекаря или стряпчего. В типич-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 587 но диккенсовском романе на последних страницах является не- кто с туго набитым кошельком, и герой избавлен от дальнейших мук на жизненном поприще. То побуждение, которое рождает настоящих ученых, изобретателей, художников, проповедников, исследователей, революционеров, не зависящий от душевного склада человека мотив одержимости: «Вот для чего я родился. Все прочее несущественно. Я буду служить своему делу, пусть даже мне суждена голодная смерть», — в книгах Диккенса такого рода страсть почти никак не проявилась. Хорошо известно, что сам он трудился, как невольник, и верил в свое призвание, как мало кто другой из романистов. Однако ему, видимо, трудно было себе представить, чтобы подобное упоение своим делом могло вызвать что-то еще, кроме литературы (может быть, также и сце- ны). В целом это довольно-таки объяснимо, поскольку общество он воспринимал отрицательно. Строго говоря, Диккенса восхи- щает только одно — естественная порядочность. Наука ему скуч- на, техника представляется уродливой и жестокой (вспомним опять ту голову слона). Бизнес — сфера лишь таких бесчувствен- ных личностей, как Баундерби. Политика? — ею пусть занима- ются типы наподобие Тайта Барнаклса. И получается, что в мире для героя нет иных целей, как сочетаться браком с героиней, обу- строиться, зажить в достатке да сохранять добросердечие. А все это гораздо вернее удастся, если ограничить свое бытие частной жизнью. Может быть, теперь нам станет понятнее втайне выношенная воображением Диккенса мечта. Каким ему виделся самый желан- ный жизненный распорядок? Мартин Чезлвит разрешил свои конфликты с дядюшкой, Николас Никльби женился на деньгах, Джон Гармон разбогател стараниями Боффина — чем они теперь займутся? Ответ очевиден: ничем. Николас Никльби вложил деньги жены в предприятия Чириблей, «став богатым и преуспевающим негоциантом», но, поскольку он поспешил перебраться в Девон- шир, мы можем заключить, что герой себя не переутруждал. Ми- стер и миссис Снодграсс «купили маленькую ферму и занялись хозяйством скорее для развлечения, чем для наживы». В подоб- ном духе заканчивается большинство книг Диккенса — финал навевает ощущение некой сладкой праздности. Если же автор
588 Джордж Оруэлл неодобрительно высказывается о молодых людях, избегающих труда (Хартхаус, Гарри Гоуэн, Ричард Карстоун, Рейберн, пока он не исправился), причина обычно та, что они ведут себя цинич- но и аморально либо же сидят у кого-то на шее; а вот когда перед нами человек «добрый» и в денежном отношении независимый, нет ничего худого в том, чтобы он пятьдесят лет прожил на свои дивиденды. Домашний круг всегда достаточен. Да так при жизни Диккенса считали в общем-то все. «Благородная самостоятель- ность», «умение жить», «джентльмен со средствами» (или же «обес- печенный при любых обстоятельствах») — сами эти формулировки вполне ясно говорят о странной, пустой мечте средней буржуазии прошлого и позапрошлого столетий. Суть такой мечты — полная праздность. Прекрасно доносит это Чарльз Рид в финале «Надеж- ных денег». Герой этого романа Элфред Харди — типичный персо- наж романов девятнадцатого века (тех, которые рекомендовались ученикам государственных школ); он наделен дарованиями, ко- торые Рид считает «весьма незаурядными». Питомец Итона, окс- фордский ученый муж, он знает назубок едва ли не всех грече- ских и латинских классиков, достойно держится на ринге, сой- дясь с чемпионами, а на регате в Хенли его награждают брильян- товыми веслами. Ему выпали фантастические приключения, причем он, разумеется, выказывает безупречный героизм, а по до- стижении двадцати пяти лет герой, получив наследство, женится на своей Джулии Додд и устраивается неподалеку от Ливерпуля в доме тестя и тещи: «Стараниями Элфреда они зажили вместе на вилле «Альбион»... О, чудесная маленькая вилла! Для всякого смертного ты была раем, о котором можно только грезить. Но пришел день, когда кров этот сделался тесен для всех счастлив- цев, под ним обитающих. Джулия одарила Элфреда славным мальчуганом, появились две няньки, и на вилле стало не повер- нуться. Два месяца спустя Элфред с женой перебрались на но- вую виллу. Она стояла всего ярдах в двадцати от прежней, и это обстоятельство способствовало решению ее приобрести. Как не- редко случается после долгих лет вынужденной разлуки, Небо благословило капитана и миссис Додд еще одним чадом, играв- шим у них на коленях», и пр., и пр. Типично викторианский счастливый финал — огромная се- мья, три-четыре поколения, все любят друг друга, все обитают
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 589 под одной крышей, хотя это и не очень удобно, все плодятся и размножаются, словно устрицы в своей колонии. Самое замеча- тельное, что подобные картины внушают ощущение вполне без- мятежной, прочно налаженной жизни, которая не требует от че- ловека никаких усилий. В ней нет даже элементов какого бы то ни было риска, наглядных в повседневном существовании сквайра Вестерна. Вот отчего Диккенс не питал никакого интереса к спорту, армии, грубому мужскому обществу и с той же целью фоном действия своих романов обычно выбирал город. Его ге- рои, как только разбогатеют и «обустроятся», не просто откажут- ся от всякого труда, но даже от таких вещей, как верховые про- гулки, охота, пальба, дуэли, романы с актрисами, игра на скач- ках, чреватая риском разориться. Им достаточно просто обитать у себя дома, их устраивает респектабельность, подчеркиваемая роскошеством перин, а самое лучшее — это поселиться рядом с родственниками, ведущими в точности такой же образ жизни: «Когда Николас стал богатым и процветающим негоциантом, он первым делом купил старый дом своего отца. По мере того как шло время и подрастали вокруг Николаса прелестные дети, дом перестраивался и расширялся; но ни одной старой комнаты не разрушили, ни одного старого дерева не выкорчевали: сохрани- лось все, с чем были связаны воспоминания о былых временах. Неподалеку стоял другой уединенный дом, в котором также звенели милые детские голоса. Здесь жила Кэт... все та же крот- кая, преданная Кэт, все та же нежная сестра, любящая своих близ- ких так же, как в девичьи дни»* Знакомая атмосфера инцеста, как и в приведенном выше от- рывке из Рида. Для Диккенса это, само собой разумеется, иде- альный финал. В законченном своем виде он предстает читате- лям «Николаса Никльби», «Мартина Чезлвита» и «Пиквикско- го клуба», но во всех остальных романах мы видим примерно то же самое. Исключениями остаются «Тяжелые времена» и «Боль- шие надежды» — и последнем романе тоже «счастливая развяз- ка», однако она противоречит общему тону книги и появилась лишь после просьб Бульвер-Литтона. Итак, идеал, к которому надлежит стремиться, примерно сле- дующий: сто тысяч фунтов, прелестный старый дом, который со * Перевод А. Кривцовой.
590 Джордж Оруэлл всех сторон увит плющом, нежная женственная супруга, выво- док детей и никакой работы. Все прочно, ладно. Мирно, а глав- ное, все по-домашнему. Вокруг церкви, которая дальше по доро- ге, виднеются заросшие мхом могилы дорогих предков, усопших до того, как настало счастье героев. Слуги презабавны и сервиль- ны, младенцы копошатся у отцовских колен, давние друзья рас- положились в креслах у очага и толкуют про былые времена, а с кухни все приносят да приносят невероятных размеров блюда, и холодный пунш, и шербет; перины замечательные, бутыли для согревания постелей всегда исправны, на Рождество устраивают вечера с шарадами и игры в жмурки, но не случается ровным сче- том ничего, кроме ежегодного пополнения семейства. Занятным образом это всегда картина настоящего счастья, или же Диккенс заставляет так ее воспринимать. Его совершенно устраивает по- добное течение жизни. И по одному этому факту всем становит- ся ясно, что со времени появления первой книги Диккенса про- шло более ста лет. Современному человеку абсолютно недоступ- но сочетание бесцельной праздности с неподражаемой жизнен- ной силой. V Все поклонники Диккенса, дочитавшие мой очерк до этой страницы, вероятно, преисполнились гневом по моему адресу. Я рассматривал только «смысл» книг Диккенса, почти не ка- саясь их литературных достоинств. Но ведь в произведениях любого писателя, особенно романиста, есть некий «смысл», пусть даже он сам этого не признает; а «смысл» накладывает свой отпе- чаток на все, вплоть до мельчайших деталей. Искусство — всегда пропаганда. Ни Диккенс, ни большинство других романистов викторианской поры не стали бы этого отрицать. А с другой сто- роны, не всякая пропаганда — искусство. Я начал с того, что Дик- кенс — писатель, которого все хотят присвоить. Его присваивали марксисты, католики, а особенно старательно — консерваторы. Вопрос в том, что именно присваивать. Отчего всем небезразли- чен Диккенс? Отчего он небезразличен мне? На такие вопросы всегда трудно отвечать. Эстетические пред- почтения, как правило, либо необъяснимы, либо вызваны моти-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 591 вами, не достойными искусства, и это заставляет заподозрить литературную критику в том, что она сплошное лицемерие. В случае с Диккенсом дело осложняется тем, что его знают все. Он один из тех «великих писателей», которыми каждого перекарм- ливают с детства. Приходит время, когда против этой операции восстаешь, изрыгая насильственно проглоченное, но в последу- ющей жизни последствия такого кормления могут оказаться са- мыми различными:-Всем, наверное, знакома тайная привержен- ность к патриотическим стихам, которые заставляли затвержи- вать в детстве, к «Маршу легкой бригады», «Вы, моряки Англии» и т.п. Привлекают не сами стихи, а воспоминания, ими пробуж- даемые. Те же самые ассоциации неизбежны в связи с Диккен- сом. Возможно, нет в Англии дома, где не отыскалось бы два-три его романа. Многие дети, еще не умея читать, узнают на улице людей, напоминающих его персонажей, тем более что Диккенсу повезло с иллюстраторами. Вещи, усвоенные столь рано и проч- но, не поддаются критическим суждениям. И, памятуя об этом, задумываешься обо всех нелепостях и изъянах Диккенса, о его искусственно логичных сюжетах, схематичных персонажах, длин- нотах, абзацах, звучащих как белые стихи, ужасающих страни- цах «с пафосом». Как тут не спросить самого себя: утверждая, что я люблю Диккенса, не утверждаю ли я, что просто люблю вспо- минать свое детство? Может быть, Диккенс только повод для этих воспоминаний? Если и так, то повод этот действует безотказно. Трудно ска- зать, сколь часто мы размышляем именно о писателе, пусть даже питая к нему неподдельное расположение; однако для меня со- мнительно, чтобы любой, кто действительно читал Диккенса, не вспомнил бы его по тому или иному случаю хотя бы раз в неде- лю. Нравится он вам или нет, он рядом с вами точно так же, как памятник Нельсону на Трафальгарской площади. Всякую мину- ту вам может прийти на память какая-то сцена, какой-то персо- наж из книги, само<заглавие которой позабылось. Письма Мико- бера. Уинкль, дающий показания в суде. Миссис Гэмп. Миссис Уиттерли и сэр Тамли Снафиим. Харчевня Тоджерса (Джордж Гиссинг писал, что, проходя мимо Монумента, всегда вспомина- ет не о лондонском пожаре, а об этой харчевне). Миссис Лео Хан- тер. Сквире. Сайлас Уэгг и упадок, а затем падение Русской Им-
592 Джордж Оруэлл перии. Миссис Миллс и пустыня Сахара. Уопсл в роли Гамлета. Миссис Джеллиби. Манталини. Джерри Кранчер. Баркис. Памбл- чук. Трейси Тапмен. Скимпол. Джо Гарджери. Пексниф... Про- должать можно до бесконечности. Перед нами не просто серия романов, перед нами своего рода мир. И не просто комический мир, ведь в связи с Диккенсом вспоминается и его свойственная викторианцам страсть ко всякой патологии, некрофилии, крова- вым и зловещим сценам вроде смерти Сайкса, гибели Крука, в секунду пожранного разгоревшимся огнем, мук Феджина в ка- мере для тяжких преступников, казней на гильотине, вокруг ко- торой сидят с вязаньем старухи. Удивительным образом все это запечатлелось в сознании людей, не ощущающих собственной причастности к такого рода вещам. Комический актер из мюзик- холла может (или по крайней мере еще недавно мог) изображать Микобера и миссис Гэмп, не сомневаясь, что прообраз будет уга- дан, пусть из двадцати зрителей соответствующую книгу Диккен- са дочитал только один. Даже люди, на словах презирающие Дик- кенса, цитируют его, сами того не сознавая. Диккенс — писатель, которому до известной степени можно подражать. Его бесстыдно обворовывали авторы, работающие для самой простонародной публики, например, создатели серии «Су- ини Тодд» с историями о слоне в замке. Но при этом имитируют лишь традиционные ходы, которые сам Диккенс заимствовал у романистов, писавших до него, и довел до совершенства, такие, как забота о выразительности «характера», иными словами, экс- центричность. Его неистощимую выдумку — не по части «харак- теров», а тем более ситуаций, а прежде всего в сфере стилистики и точных деталей — имитировать невозможно. Исключительной и чисто диккенсовской чертой его книг явилось обилие ненуж- ных подробностей. Вот пример в подтверждение сказанного. При- водимая ниже история не особенно смешна, но есть в ней фраза, которую не спутать ни с чьей другой, как не спутаешь отпечатки пальцев. На завтраке, устроенном Бобом Сойером, Джек Хопкинс рассказывает о ребенке, проглотившем бусы своей сестры: «На следующий день ребенок проглотил две бусины; еще через день угостился тремя и так далее и, наконец, через неделю покончил с бусами, — всего было двадцать пять бусин. Сестра, которая была работящей девушкой и редко покупала какие-нибудь украшения,
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 593 глаза себе выплакала, потеряв бусы, искала их повсюду, но, разуме- ется, не нашла. Спустя несколько дней семья сидела за обедом — жареная баранья лопатка и картофель; ребенок, который не был голоден, играл тут же в комнате, как вдруг раздался чертовский стук, словно посыпался град. «Не делай этого, мой мальчик», — сказал отец. «Я ничего не делаю», — ответил ребенок. «Ну, хоро- шо, только больше этого не делай», — сказал отец. Наступила ти- шина, а потом снова раздался стук, еще громче. «Если ты меня не будешь слушать, то и пикнуть не успеешь, как очутишься в по- стели!» Он хорошенько встряхнул ребенка, чтобы научить его послушанию, и тут так затарахтело, что поистине никто ничего подобного и не слыхивал. «Ах, черт подери, да ведь это у него внутри! — воскликнул отец. — У него крупозный кашель, только не в надлежащем месте!» — «У меня нет никакого крупозного кашля, отец, — сказал ребенок, расплакавшись. — Это бусы. Я их проглотил». Отец схватил ребенка на руки и побежал с ним в боль- ницу. Бусины в желудке у мальчика тарахтели всю дорогу от тряс- ки, и люди смотрели на небо и заглядывали в погреба, чтобы уз- нать, откуда доносятся эти необыкновенные звуки. Теперь ребе- нок в больнице и такой поднимает шум, когда двигается, что при- шлось завернуть его в куртку сторожа, чтобы он не будил больных!»* Что-нибудь в таком духе можно отыскать в любом юмористи- ческом журнале девятнадцатого века. Сугубо диккенсовское, то, о чем никто другой бы не подумал, — «жареная баранья лопатка и картофель». Что дает рассказываемой истории это упоминание о блюде на столе? Да ровным счетом ничего. Оно абсолютно не- нужно, так, вроде цветистого завитка на полях, но подобными завитками и создается специфически диккенсовская атмосфера. Заметим также, что саму историю Диккенс рассказывает так, что- бы она заняла побольше времени. Характерный пример — пове- ствование Сэма Уэллера об упрямом больном в главе XLIV «Пик- викского клуба»; оно слишком пространно, чтобы привести его полностью. Здесь, кстати, является возможность показать, что Диккенс тоже занимался вольным или невольным плагиатом. Есть схожий рассказ у одного греческого автора. Я его читал много лет назад, еще школьником, и сейчас у меня его нет под рукой, но звучит он примерно так: «Одного фракийца, прославившегося * Перевод А. Кривцовой и Е. Ланна.
594 Джордж Оруэлл своим упрямством, лекарь предупредил, что если он выпьет фля- гу вина, то умрет. После чего фракиец тут же выпил флягу вина, прыгнул вниз с крыши своего дома и погиб. “Зато, — сказал он, — вот доказательство, что не вино меня убило”». У грека вся история заняла шесть строк. В изложении Сэма Уэллера потребовалось около тысячи слов. Прежде чем добрать- ся до сути, нам долго описывают костюм больного, его меню, при- вычки. Даже газеты, которые он читает, а также особое устрой- ство докторского экипажа, позволяющее скрыть, что брюки ку- чера по цвету не подходят к его куртке. Затем следует диалог меж- ду врачом и пациентом. «“Сдобные пышки очень полезны, сэр”, — говорит пациент. “Сдобные пышки очень вредны, сэр”, — сердито говорит доктор», и пр. В итоге история, которую собирался пове- дать Уэллер, оказывается погребенной под массой подробностей. И так всякий раз на самых характерных страницах Диккенса. Воображение его, словно сорняк, заглушает собою все. Сквире намеревается обратиться с речью к своим мальчишкам, и тут же мы слышим рассказ об отце Бодера, который весил меньше, чем нужно, на два фунта и десять унций, а также о мачехе Моббса, слегшей в постель из-за того, что Моббс отказывался от сала, — она надеется, что мистер Сквире вразумит его розгой. Миссис Лео Хантер сочиняет стихи «Умирающая лягушка», приводятся две строфы от начала и до конца. Боффина посетила фантазия при- кинуться скупердяем, и сразу начинаются пересказы биографий жалких скупцов восемнадцатого столетия, носивших имена вро- де Ястреба Хопкинса или достопочтенного Черники Джонса, а названия глав звучат так: «История пирожков с бараниной», «Со- кровища, найденные на свалке навоза». О миссис Харрис, кото- рой вообще нет на свете, нам сообщают столько подробностей, что в заурядном романе их хватило бы на трех героинь. Из одной только фразы мы узнаем, что ее малолетнего племянника видели заточенным в бутыль на ярмарке в Гринвиче, где были также женщина с глазами розового цвета, пруссак-карлик и живой ске- лет. Джо Гарджери рассказывает, как грабители ворвались в дом Памблчука, торговца зерном и хлебом, и «забрали его выручку и денежный ящик, выпили его вино, угостились его провизией, на- давали ему оплеух, нос чуть на сторону не свернули и самого при- вязали к кровати да всыпали горяченьких, а чтобы не кричал,
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 595 набили ему полон рот семян однолетних садовых»* Вот эти се- мена — чисто диккенсовский штрих, но, впрочем, и вообще лю- бой другой романист обошелся бы половиной таких сведений. Все время идет накопление, деталь громоздится на деталь, одно ук- рашение сменяет другое. Бессмысленно протестовать против та кого способа повествования, называя его рококо; с тем же толком можно было бы упрекать свадебный торт за его пышность. Либо вам нравится подобная стилистика, либо она для вас неприемле- ма. Другим писателям девятнадцатого века — Сартису, Барему, Теккерею, даже Марриату — до какой-то степени тоже присущи диккенсовское многословие и избыточность, но никому в той же степени. Теперь эти писатели способны привлечь в той мере, на- сколько у них чувствуется дух того времени, и хотя Марриат по- прежнему признается классиком «литературы для мальчишек», а Сартис пользуется легендарной славой среди охотников, все же их, видимо, не забыли лишь настоящие книгочеи. Знаменательно, что наибольшим успехом среди романов Дик- кенса (а все три — не самые лучшие его книги) пользуются «Пик- викский клуб», хотя это вообще не роман, а также «Тяжелые вре- мена» и «Повесть о двух городах», которые не назвать смешны- ми. Как романист он многое потерял из-за отличавшей его пло- довитости; он не способен отказаться от бурлеска, и бурлеск то и дело прорывается там, где мыслилась серьезная ситуация. Вот на- глядный пример — вступительная глава «Больших надежд». Бег- лый каторжник Мэгвич только что схватил Пипа в церковном дворе. Сцена рассказана Пипом и выглядит ужасно. Перепачкан- ный грязью каторжник, за которым волочится по земле цепь, ско- вавшая его по ногам, вдруг выныривает среди надгробий, хватает ребенка и, скрутив его, обшаривает карманы. Потом угрозами он пытается заставить его принести еду и напильник. «Он так за- прокинул меня назад, что церковь перескочила через свою флю- гарку... и заговорил страшнее прежнего: — Завтра чуть свет ты принесешь мне подпилок и жратвы. Вон туда, к старой батарее. Если принесешь и никому слова не ска- жешь, вида не подашь, что встретил меня или кого другого, так и быть, живи. А не принесешь или отступишь от моих слов хоть вот на столько, тогда вырвут у тебя сердце с печенкой, зажарят и съе- * Перевод М. Лорис.
596 Джордж Оруэлл дят. И ты не думай, что мне некому помочь. У меня тут спрятан один приятель, так я по сравнению с ним просто ангел. Этот мой приятель слышит все, что я тебе говорю. У этого моего приятеля свой секрет есть, как добраться до мальчишки, и до сердца его, и до печенки. Мальчишке от него не спрятаться, пусть лучше и не пробует. Мальчишка и дверь запрет, и в постель залезет, и с голо- вой одеялом укроется, и будет думать, что вот, мол, ему тепло и хорошо и никто его не тронет, а мой приятель тихонько к нему подберется, да и зарежет!.. Мне и сейчас-то знаешь, как трудно сделать, чтобы он на тебя не бросился. Я его еле держу, до того ему не терпится тебя сцапать. Ну, что ты теперь скажешь?»* Диккенс тут просто не устоял перед искушением. Ясно, что ни один изголодавшийся, преследуемый человек так выражать- ся не станет. Более того, хотя приведенная тирада свидетельствует о замечательно тонком понимании психологии ребенка, она вся целиком расходится с тем, что за ней последует. Мэгвич в ней предстает злым дядей из пантомимы или же, если смотреть гла- зами ребенка, жутким чудовищем. По ходу дальнейшего обнару- живается, что он ни то и ни другое, и неправдоподобно е нем раз- витое чувство благодарности, которое является пружиной сюже- та, не убеждает из-за приведенного отрывка. Как всегда, Диккенс не смог противиться собственному воображению. Слишком вы- разительны были подробности, чтобы ими пожертвовать. Даже выводя на сцену более цельные характеры, чем Мэгвич, он порой поддается соблазну какой-то удачной фразы. К примеру, мистер Мэрдстон непременно заканчивает утренний урок Дэвида Коп- перфилда вот такой странной арифметикой: «Если я пойду в сыр- ную лавку и куплю пять тысяч глаучестерских сыров по четыре с половиной пенса каждый, сколько надо будет заплатить?» Вновь характерно диккенсовская деталь — глаучестерские сыры. Одна- ко для Мэрдстона она слишком человечна, следовало бы сказать, например, о пяти тысячах кубышек. И всякий раз, как прозвучит подобная нота, страдает цельность повествования. Не так уж она и важна, ибо у Диккенса, разумеется, цельность не столь инте- ресна, как отдельные разделы и главы. Он — мастер фрагментов, подробностей: архитектура не впечатляет, зато фризы замечатель- * Перевод М. Лорие.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 597 пы, — а всего прекраснее он в тех случаях, когда создает харак- тер, впоследствии поступающий вне заданной логики. Само собой, не принято укорять Диккенса в том, что персона- жей он заставляет вести себя нелогично. Чаще его упрекают как раз за противоположное. Считается, что его герои — это просто некие «типы», в каждом из которых выпячена всего лишь какая- то одна черта и любого из них можно узнать по приклеенной эти- кетке. Диккенс — «только карикатурист», вот обычное обвине- ние, а оно по отношению к нему и слишком справедливо, и не справедливо вовсе. Себя он отнюдь не считал карикатуристом и всегда старался оживить персонажей, которые должны бы были оставаться статичными. Сквире, Микобер, мисс Маучер. Ее Дик- кенс сделал своего рода героиней, так как женщина, которая была ее прототипом, обиделась, прочтя несколько глав. Поначалу ей отводилась роль злодейки. Ее действия нелепы в обоих случаях. Скимпол, Пексниф и многие другие оказываются вовлечены в такие «сюжеты», где им решительно нечего делать, отчего они ведут себя совсем неправдоподобно. Поначалу они схожи с изоб- ражениями, проецируемыми волшебным фонарем, а в конце вы- глядят как герои третьеразрядного фильма. Случается, можно с абсолютной точностью указать фразу, разрушившую первона- чальную иллюзию. Есть она и в «Дэвиде Копперфилде». После знаменитой сцены обеда (на котором подавали недожаренную баранью ногу) Дэвид провожает гостей. На лестничной площад- ке он останавливает Грэдлса. «Грэдлс, — сказал я, — мистер Микобер не замышляет ничего дурного, бедняга; но на вашем месте я бы не давал ему в долг. — Мой дорогой Копперфилд, — возразил с улыбкой Грэдлс, — мне и нечего дать ему в долг. — Но у вас же есть имя, — сказал я». Там, где находится это место, оно выглядит несколько неук- люже, хотя раньше или позже нечто подобное должно произой- ти. Ведь сама история вполне правдоподобна, а Дэвид — персо- наж, который у нас на глазах взрослеет; не может он в конце кон- цов не распознать, кто таков Микобер, а это вымогатель и него- дяй. Впоследствии, само собой, дает себя почувствовать сентиментальность Диккенса, который заставляет Микобера на- чать новую жизнь. Но как только это происходит, прежний Ми-
598 Джордж Оруэлл кобер вопреки стараниям автора бесповоротно утрачивает свою индивидуальность. Почти всегда тот «сюжет», в который оказы- ваются вовлечены персонажи Диккенса, не вызывает ощущения правдивости, однако автор по крайней мере стремится придать ему сходство с реальной жизнью, тогда как мир, где обитают эти герои, — некая земля вне времени, своего рода царство вечного. Но тут-то и убеждаешься, что называющие Диккенса «всего толь- ко карикатуристом» напрасно думают его этим принизить. Мо- жет быть, самый безошибочный признак его гениальности в том и состоит, что его уверенно считают карикатуристом, хотя он по- стоянно пытался стать чем-то большим. Чудища, им сотворен- ные, так по сей день и остались чудищами, пусть они сделались участниками каких-то мелодрам. Первое впечатление от них оказывается столь сильным, что изменить его не в состоянии все последующее. Подобно людям, запомнившимся из детства, этих персонажей всегда видишь лишь в каком-то одном осо- бенном ракурсе или поглощенными каким-то одним занятием. Миссис Сквире все разливает черпаком патоку и серу, а мистер Гаммидж все плачет, миссис Гарджери знай себе колотит супру- га головой о стену, миссис Джеллиби корпит над своими тракта- тами, пока ее дети дерутся на дворе, — вот так они навеки и за- стыли, словно фигурки, нарисованные на табакерке, совершенно фантастичные и неправдоподобные, но каким-то образом более пластичные и бесконечно более запоминающиеся, чем герои, вы- веденные в серьезных романах. Даже по меркам своей эпохи Дик- кенс остается писателем, исключительно чуждым жизнеподобия. Как выразился Рескин, ему «нравилось творить, как бы находясь на цирковой арене, окруженной пылающими факелами». Герои его еще более гротескны, еще более плоски, чем персонажи Смол- летта. Но искусство романа не признает обязательных правил, а об истинном достоинстве любого произведения искусства мож- но судить только по одному критерию — по его способности жить во времени. И это испытание герои Диккенса выдержали, пусть о них вспоминают не как о живых людях. Они уродцы, однако они живут. А все-таки есть некая ущербность в том, что пишешь об урод- цах. Дело в том, что Диккенс способен описывать лишь какие-то определенные душевные состояния. Существуют обширные сфе-
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 599 ры жизни духа, которых он никогда не касается. В его книгах пол- ностью отсутствует поэтическое чувство, нет в них настоящей трагедии и даже эротика в общем и целом остается вне его диапа- зона. На поверку его романы не так уж бесполы, как часто счита- ют, а если вспомнить, в какое время они написаны, он довольно откровенен. Но нет на его страницах и следа той страсти, которая полыхает в «Манон Леско», «Саламбо», «Кармен», «Грозовом пе- ревале». По свидетельству Олдоса Хаксли, Д.Г. Лоуренс как-то назвал Бальзака «гигантским пигмеем» — в некотором смысле это верно и по отношению к Диккенсу. Есть целые миры, о кото- рых он либо ничего не ведает, либо предпочитает молчать. Из книг Диккенса невозможно что-то достоверно узнать, разве что околь- ными путями. Тут сразу вспоминаются великие русские романи- сты девятнадцатого века. Отчего масштаб Толстого столь неиз- меримо шире, чем диккенсовский, отчего Толстому дано столько нового сказать вам о вас же самом? Дело не в том, что он талант- ливее, даже, если вдуматься, не в его интеллектуальном превос- ходстве. Дело в том, что он показывает человека духовно расту- щего. Его герои одержимы идеей совершенствования души, тог- да как диккенсовские предстают как законченные и совершен- ные типы. Лично для меня эти герои более живы, и вспоминаю я их чаще, чем толстовских, но вспоминаю некое их неизменное состояние, словно думаю не о людях, а о картинах или о мебели. С персонажем Диккенса невозможно вести мысленный разговор, какой ведешь, допустим, с Пьером Безуховым. И причина опять- таки не в том, что Толстой — писатель намного более серьезный, ведь можно беседовать и с комическими героями. Например, с Блумом, Пекюше, даже с мистером Поли, изображенным Уэлл- сом. Суть та, что герои Диккенса лишены умственной жизни. Го- ворят они то, что им назначено говорить, их не представить заин- тересованными чем-то еще. Они ничему не учатся, ни о чем не размышляют. Наверное, самый мыслящий из героев Диккенса — Поль Домби, но и его мысли ничтожны. Следует ли отсюда, что романы Толстого «лучше» диккенсовских? Но все сопоставле- ния по принципу лучше — хуже нелепы. Если бы меня принуди- ли сравнивать Толстого с Диккенсом, я бы сказал, что воздей- ствие Толстого будет длительнее, поскольку Диккенс не так уж
600 Джордж Оруэлл много говорит людям, живущим за пределами англоязычного мира; но, с другой стороны, Диккенс внятен рядовым людям, чего не сказать о Толстом. Персонажи Толстого способны перешаги- вать через границы между народами, персонажей Диккенса мож- но изображать на этикетках сигарет*. Однако нет необходимости делать между ними двумя выбор — мы же не выбираем между сосиской и розой. По своим целям они едва соприкасаются друг с другом. VI Если бы Диккенс был просто комическим писателем, возмож- но, сегодня никто бы не помнил его имени. Или в лучшем случае лишь несколько его книг сохранили бы притягательность, да и то такую, как «Фрэнк Фэрлей», «Мистер Верданг Грин» или «Лек- ции миссис Кертл перед поднятием занавеса», — притягатель- ность викторианской атмосферы, насыщенной ароматами устриц и темного портера. Кому не приходила в голову мысль, что «на- прасно» Диккенс отступил от тональности «Пиквикского клуба» ради таких романов, как «Крошка Доррит» и «Тяжелые време- на». От популярного писателя требуют, чтобы он переписывал да переписывал одну и ту же книгу, забывая о простой истине: человек, способный дважды написать одно и то же, не напишет ничего. Любой писатель, в котором есть капля жизни, развивает- ся словно по параболе, где верхняя кривая предполагает наличие нижней. Джойс должен был начать «Дублинцами» с их бесстраст- ным мастерством, а закончить «Поминками по Финнегану», где сон и явь неразличимы даже в языке, но и «Улисс», и «Портрет художника в юности» необходимые фазы этой траектории. Дик- кенса побуждало стремиться к тому искусству, для которого у него на поверку не было предпосылок, — и это же заставляет нас по- мнить о нем — то обстоятельство, что он, по сути, был моралис- том, сознававшим «необходимость высказаться об определенных вещах». Он всегда проповедует — вот в конечном счете тайна его изобретательности. Ибо созидать можно лишь при условии, что * Фирма «Джон Плейер и сыновья» в 1913 г. выпустила два набора спичеч- ных этикеток «Персонажи Чарлза Диккенса»; в 1923 г. наборы объединили и выпустили снова. — Примеч. авт.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 601 созидающий чувствует своенебезразличие к предмету. Поденщик, думающий лишь о том, как бы развлечь публику, не создал бы ни Сквирса, ни Микобера. Настоящая шутка обязательно таит за собой мысль, причем обычно крамольную. Диккенс сохранил способность смешить, потому что он был против авторитетов, а авторитет — непременный объект высмеивания. Всегда отыщет- ся местечко для еще одного пирога с горчицей. Его радикализм носит крайне расплывчатый характер, одна- ко непременно напоминает о себе. Вот в чем различие между мо- ралистом и политиком. У моралиста нет конструктивных пред- ложений, он даже не очень ясно понимает природу обличаемого им общества, он лишь чувствует, что в этом обществе не все в порядке. В общем-то он способен призывать к одному: «Ведите себя достойно» — и, как я уже говорил, это не такая уж баналь- ность. В большинстве своем революционеры суть потенциальные тори, так как воображают, будто все можно исправить, изменив форму общества; когда это сделано, как уже случалось, им кажет- ся, что большего и не нужно. Диккенсу была чужда подобная умственная ограниченность. Расплывчатость его недовольства — признак, что оно постоянно. Он восстает не против того или ино- го установления, но, как сказано Честертоном, не приемлет «вы- ражения, застывшего на лицах людей». Обобщенно говоря, его этика — христианская, но, хотя его воспитывали англиканцем, по сути он принадлежал к тем, кто вырос непосредственно на чте- нии Библии, и своим завещанием Диккенс это подчеркивает. Во всяком случае, назвать его просто религиозным человеком было бы неточно. Разумеется, он «веровал», однако религия в обрядо- вом смысле, видимо, не слишком его притягивала* Христиани- ном он был прежде всего в своей почти инстинктивной привер- женности угнетенным, когда они выступают против угнетателей. * Из письма Диккенса младшему сыну (1868): «Ты помнишь, что дома тебе не докучали религиозными обязательствами и просто формальностями. Я все- гда стремился не обременять моих детей подобными вещами, прежде чем, став достаточно взрослыми, вы сами не решите, должны ли придавать им значение. Поэтому ты не станешь сомневаться в искренности моего теперешнего стремле- ния внушить тебе чувство правды и красоты христианства, каким оно завещано Господом, и понимание, что, сердечно и смиренно восприняв сто, ты не собьешь- ся с пути... Никогда не отступай от спасительной привычки молиться наедине с собой и вечером, и поутру. Я всегда следовал этому правилу и знаю, сколь оно благотворно». — Примеч. авт.
602 Джордж Оруэлл Для него само собой разумелось, что он должен всегда и во всем принимать сторону отверженных. Логически ему следовало прий- ти к выводу, что отверженные и всесильные обязаны поменяться местами; Диккенс к нему и тяготеет. Ему, скажем, претит католи- цизм, но когда на католиков обрушиваются гонения («Барнеби Радж»), Диккенс встает на их защиту. Еще более претят ему ари- стократы, но когда их втаптывают в грязь (сцены революции в «Повести о двух городах»), симпатии Диккенса на их стороне. Если он заглушает в себе подобные эмоциональные порывы, вы- ходит фальшь. Известный тому пример — финал «Дэвида Коп- перфилда», в котором, как ощутит любой читатель, что-то не уда- лось. А не удалось из-за того, что заключительные главы проник- нуты культом успеха, пусть не откровенным, но заметным. Перед нами евангелие от Смайлса, а не от Диккенса. Привлекательных персонажей-оборванцев устраняют, Микобер разбогател, Хип в тюрьме — и то, и другое явные натяжки, — и даже Дору убили, чтобы она не мешала Агнесс. Если угодно, можно считать, что Дора — жена Диккенса, а Агнесс — его свояченица, но суть в ином: Диккенс «сделался респектабельным» и совершил насилие над собственным естеством. Может быть, и поэтому Агнесс самая неудавшаяся из его героинь, поистине бесплотный ангел в духе сентиментальных викторианских романов, ничуть не лучше Доры у Теккерея. Зрелому человеку невозможно читать Диккенса, не замечая его ограниченности, но остается его прирожденная широта души, которая была для него неким спасением, почти всегда направляя талант по верному руслу. В этом, наверное, секрет его популяр- ности. Добросердечность и чувство справедливости являются одной из коренных черт западной народной культуры. Ее можно проследить в фольклорных историях и шутливых песнях, в та- ких рожденных фантазией образах, как Микки-Маус и Поппи- Морячок (оба — вариант Джека — Победителя Великанов), в ис- тории рабочего социалистического движения, в массовых вы- ступлениях (обычно искренних, хотя всегда неэффективных) про- тив империализма, в том инстинктивном порыве, который заставляет судью прибегнуть к максимальному штрафу, когда ав- томобиль богача переехал нищего; это инстинкт, повелевающий непременно заступиться за сирых и убогих, поддержать слабых,
ЧАРЛЗ ДИККЕНС 603 а не сильных. В определенном смысле этот инстинкт за послед- ние пятьдесят лет стал атавизмом. Рядовые люди все еще обита- ют в духовном мире Диккенса, однако едва не каждый современ- ный интеллектуал ушел из этого мира, доверившись тоталита- ризму в той или иной форме. Что для марксистов, что для фаши- стов написанное Диккенсом — это «проповедь буржуазной морали», и только. Но уж если говорить о морали, то здесь невоз- можно стать «буржуазнее», чем английский рабочий класс. На Западе рядовые люди духовно всегда оставались чужды и «реа- листическому взгляду на вещи», и политике насилия. Может быть, вскоре они ко всему этому приобщатся, и тогда Диккенс станет старомодным, как дилижанс. Однако и в свою эпоху, и в нашу он завоевал огромную любовь тем, что умел в комической, упрощенной, а потому запоминающейся форме сказать о прису- щем рядовому человеку понятии порядочности. Важно, что при этом подходе «рядовыми» могут быть названы очень разные люди. Несмотря на классовые различия, в такой стране, как Англия, все же существует определенное культурное единство. На протяже- нии всей христианской эпохи, а особенно после Французской революции, западный мир томим идеей свободы и равенства; это не более чем идея, однако ею затронуты все слои общества. Са- мые ужасающие жестокости, несправедливости, ложь, снобизм встречаются поминутно, однако не так уж много людей, способ- ных взирать на подобные вещи с безразличием какого-нибудь римлянина-рабовладельца. Даже миллионера посещает неясное чувство вины, словно он пес, утащивший и съевший баранью ногу. Эмоциональный отклик идея человеческого братства вызывает почти у всех, как бы тот или иной себя ни вел. Диккенс выразил те нормы бытия, которые принимались и принимаются даже теми, кто их нарушает. Иначе не объяснить, отчего его читают рабочие (этого не сказать ни об одном другом писателе такого же ранга), а вместе с тем он погребен в Вестминстерском аббатстве. Знакомясь с книгой, отмеченной печатью сильной индивиду- альности, ловишь себя на том, что за строками как бы проступает лик ее автора. Не обязательно это внешность писателя. У меня такое чувство возникало над Свифтом, Дефо, Филдингом, Стен- далем, Теккереем, Флобером, хотя иной раз я не знаю, как они выглядели, да и не хочу знать. Видишь лицо, какое должно быть
604 Джордж Оруэлл у такого автора. Читая Диккенса, я вижу не то лицо, которое из- вестно по его фотографиям, хотя определенное сходство есть. Но передо мной стоит человек лет сорока, с маленькой бородкой, очень живой. Он смеется, и в его смехе чувствуется сердитая нот- ка, но ничего злого, ничего торжествующего. Это человек, вечно против чего-то борющийся, но в открытую и без страха, человек искренне разгневанный — иными словами, либерал девятнадца- того века, свободный ум, личность в равной мере ненавистная всем мелочным ортодоксам, которые теперь дерутся за власть над на- шими душами.
Подавление литературы С год тому назад мне довелось побывать на собрании, органи- зованном пен-клубом по случаю трехсотлетия выхода «Арео- пагитики» Мильтона — памфлета, хочу напомнить, в защиту сво- боды печати. На листовках с объявлением о собрании — их рас- пространили заранее — было напечатано знаменитое изречение Мильтона о грехе «убиения» книги. Ораторов было четверо. Один произнес речь действительно о свободе печати, но только в Индии; второй довольно неуверенно и крайне расплывчато высказался в том духе, что свобода вооб- ще вещь прекрасная; третий взял под обстрел законодательство против непристойности в литературе. Четвертый большую часть своей речи посвятил защите «чисток» в России. Выступления из зала либо касались вопросов непристойности и соответствующих законов, либо представляли собой откровенные славословия Со- ветской России. В целом все высказались за свободу нравствен- ности — свободу открыто обсуждать в печати проблемы пола; о политической свободе никто, однако, не сказал ни слова. Среди нескольких сотен собравшихся, половина из которых, вероятно, имела к писательству прямое отношение, не нашлось ни единого, кто бы сумел довести до сознания, что если свобода печати что- то и значит, так это свободу критики и оппозиции. Показательно, что никто из выступавших не обратился к тексту памфлета, юби- лей которого они, по всей видимости, пришли отметить. Не были упомянуты и различные книги, «убитые» у нас и в Соединенных © Перевод. В. Скородснко, 2003.
606 Джордж Оруэлл Штатах в годы войны. В конечном итоге собрание стало демонст- рацией в поддержку цензуры* Это не столь уж и удивительно. В наш век само понятие сво- боды мысли подвергается нападкам с двух сторон: с одной — его врагов в теории, апологетов тоталитаризма; с другой — его непос- редственных врагов на практике, монополий и бюрократии. Лю- бой писатель или журналист, желающий оставаться честным, обнаруживает, что ему мешают не столько прямые преследова- ния, сколько общественные тенденции. Против него работают такие явления, как концентрация печати в руках горстки бога- чей; монополия на радио и в кинематографе; нежелание публики тратить деньги на книги, что вынуждает едва ли не всех писате- лей зарабатывать на хлеб еще и литературной поденщиной; рас- ширение деятельности официальных организаций вроде мини- стерства информации и Британского Совета, которые помогают писателю держаться на плаву, но зато отнимают у него время и диктуют, что ему думать; военная обстановка долгого последнего десятилетия, разлагающего воздействия которой никто не смог избежать. В наш век все направлено на то, чтобы писателя, да, впрочем, и любого другого художника, превратить в мелкого служащего — пусть его разрабатывает спущенные «сверху» темы и никогда не говорит всей правды, как он ее понимает. Однако в борьбе с этой предписанной ему ролью он не получа- ет помощи от своих: нет такого влиятельного общественного мнения, которое укрепило бы его в сознании своей правоты. В прошлом, по крайней мере на всем протяжении протестантских веков, представление о бунте совпадало с представлением о честности мышления. Еретиком — в политике, морали, рели- гии и эстетике — был тот, кто отказывался насиловать собствен- ную совесть. Еретическое мировоззрение подытожено в сло- вах возрожденческого гимна: * Справедливости ради замечу, что торжества в пен-клубе, занявшие боль- ше недели, нс все проводились на одном и том же уровне. Мне просто выпал неудачный день. Но знакомство с речами (их сборник опубликован под названи- ем «Свобода слова») показывает, что в наши с вами времена почти нс осталось людей, способных отстаивать свободу мысли так же убедительно, как то удава- лось Мильтону триста лет тому назад — и это при том, что он писал в эпоху гражданской войны. — Примеч. авт.
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 607 Посмею быть Даниилом, Посмею один против всех; Посмею цель себе выбрать, Посмею поведать о ней. Чтобы привести этот гимн в соответствие с днем сегодняш- ним, каждую строку следует начать с частицы «не». Ибо отличие нашего века таково, что бунтари против существующего поряд- ка, по крайней мере самые многочисленные и типичные, одно- временно отвергают и понятие личности. «Посмею один против всех» — равно преступно идеологически и опасно на деле. Неяс- ные экономические силы разъедают независимость писателя и художника; в то же время ее подтачивают те, кто призван ее за- щищать. О них я и говорю на этих страницах. Доводы, что приводят обычно противники свободы мысли и свободы печати, не стоят того, чтобы с ними возиться. У любого лектора и спорщика с опытом они навязли в зубах. Я не стану опровергать здесь избитые заявления о том, что свобода — иллю- зия или что в тоталитарных государствах свободы больше, чем в демократических, но остановлюсь на куда более тонком и опас- ном утверждении, будто свобода нежелательна, а честность мыш- ления — это форма антиобщественного себялюбия. Хотя, как пра- вило, на первый план выступают другие стороны вопроса, спор о свободе слова и свободе печати в основе своей — спор о жела- тельности или, напротив, недопустимости лжи. В сущности, речь идет о праве освещать текущие события правдиво — разумеется, с поправкой на неосведомленность, пристрастность и самообман, которые неизбежно свойственны любому наблюдателю. Мои сло- ва могут быть поняты в том плане, что из всех видов литературы сказанное имеет отношение только к прямому «репортажу»; од- нако дальше я постараюсь показать, что на любом литературном уровне и скорее всего в каждом из искусств возникает — в том или ином преломлении — все та же проблема. Но прежде необхо- димо отбросить шелуху не относящихся к делу частностей, кото- рой обычно обрастает эта запутанная полемика. Враги свободы мысли всегда стремятся представить свою точ- ку зрения как защиту дисциплины от индивидуализма. Пробле- ма «правда-против-лжи», поелику возможно, отодвигается ими на задний план. Акценты бывают различными, но писателя, от-
608 Джордж Оруэлл называющегося продавать свои убеждения, неизменно клеймят как жалкого эгоиста. То есть обвиняют либо в желании замкнуть- ся в башне из слоновой кости, либо в духовном эксгибициониз- ме, либо в попытке помешать неизбежному ходу истории тем, что он цепляется за неправедные привилегии. Католики и коммуни- сты имеют одно общее — считают противную сторону неспособ- ной быть одновременно честной и умной. И те и другие исходят из того, что «истина» уже открыта, и еретик, если он не безнадеж- ный дурак, втайне «истину» знает, но не признает из чисто эгои- стических соображений. В коммунистической литературе напад- ки на свободу мысли, как правило, обставляются рассуждения- ми о «мелкобуржуазном индивидуализме», «иллюзиях либера- лизма XIX века» и т.п. и подкрепляются ругательными эпитетами типа «романтический» и «сентиментальный», на которые трудно что-нибудь возразить, поскольку всяк понимает их по-своему. Таким манером спор уводится в сторону от настоящей пробле- мы. Можно принять — и наиболее просвещенные люди готовы принять — коммунистическое положение о том, что абсолютная свобода станет возможна только в бесклассовом обществе и по- чти свободен тот, кто работает на приближение этого общества. Но заодно протаскивается и совершенно необоснованное утвер- ждение, будто сама коммунистическая партия нацелена на пост- роение бесклассового общества и что в СССР эта цель уже осу- ществляется. Если признать, что второе утверждение вытекает из первого, то тогда можно найти оправдание практически любо- му насилию над здравым смыслом и элементарной порядочно- стью. Тем временем, однако, суть дела уже размыта. Ведь свобо- да мысли означает свободу говорить и писать о том, что увидел, услышал, почувствовал, а не обязанность сочинять несуществу- ющие факты и чувства. Привычные тирады против «бегства от жизни», «индивидуализма», «романтизма» и т.д. — всего лишь демагогический прием, призванный выдавать искажение истории за нечто благопристойное. Отстаивая свободу мысли пятнадцать лёт назад, приходилось защищать ее от консерваторов, от католиков, в какой-то степени — потому что в Англии они не играли существенной роли — от фа- шистов. Теперь ее приходится защищать от коммунистов и «по- путчиков». Не следует преувеличивать непосредственное влия-
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 609 нис малочисленной английской компартии, но одурманивающее воздействие русского mythos* на английскую интеллектуальную жизнь не вызывает сомнения. Из-за него известные факты так скрывают и искажают, что возникает сомнение: можно ли будет хоть когда-то написать подлинную историю нашего времени? Позволю себе привести один из бесчисленных имеющихся при- меров. Когда Германия потерпела крах, выяснилось, что огром- ная масса советских граждан — в основном, безусловно, по при- чинам совсем неполитическим — переметнулась к противнику и воевала на стороне немцев. Кроме того, небольшое, но отнюдь не ничтожное число русских военнопленных и перемещенных лиц отказалось возвратиться в СССР, и по крайней мере некоторых из них репатриировали в принудительном порядке. Эти факты, сразу же ставшие известными многим журналистам, британская пресса почти полностью обошла молчанием, хотя в то же самое время просоветски настроенные публицисты в Англии продол- жали искать оправдания казням и ссылкам 1936—1938 годов, за- являя, что в СССР «не было Квислингов». Туман дезинформа- ции и лжи, окутывающий такие темы, как голод на Украине, граж- данская война в Испании, советская политика по отношению к Польше и др., порожден не одним только сознательным обманом; всякий писатель и журналист, безоговорочно поддерживающий СССР, то есть поддерживающий именно так, как желательно са- мим русским, вынужден молчаливо соглашаться с заведомым искажением важных вопросов, по которым идет спор. Передо мной редкая, по-видимому, брошюра, написанная Максимом Литвиновым в 1918 году и дающая очерк революционных собы- тий того времени в России. Сталин в ней даже не упомянут, зато высоко оценена роль Троцкого, а также Зиновьева, Каменева и других. Что делать с такой брошюрой даже самому честно мыс- лящему коммунисту? В лучшем случае, как подобает мракобесу, объявить ее нежелательным документом, подлежащим запрету. Если же по каким-то причинам было бы решено издать ту бро- шюру «с исправлениями», очернив Троцкого и вставив упомина- ния о Сталине, против этого не сможет протестовать ни один ком- мунист, сохраняющий верность партии. В последние годы выхо- дили фальшивки, едва ли не столь же чудовищные. Важно, одна- * Миф, мифологические представления (греч.).
610 Джордж Оруэлл ко, не то, что это происходило, а то, что, даже когда об этом стано- вилось известно, левая интеллигенция в целом никак на это не реагировала. На доводы о том, что правда была бы «несвоевре- менна» или могла кому-то там «сыграть на руку», невозможно вроде бы возразить, и очень немногих тревожит, что ложь, кото- рой они попустительствуют, способна перекочевать из газет на страницы исторических сочинений. Отлаженное вранье, ставшее привычным в тоталитарном го- сударстве, отнюдь не временная уловка вроде военной дезинфор- мации, что бы там порой ни говорили. Оно лежит в самой приро- де тоталитаризма и будет существовать даже после того, как от- падет нужда в концентрационных лагерях и тайной полиции. Среди мыслящих коммунистов имеет хождение негласная легенда о том, что, хотя сейчас Советское правительство вынуждено при- бегать к лживой пропаганде, судебным инсценировкам и т.п., оно втайне фиксирует подлинные факты и когда-нибудь в будущем их обнародует. Мы, думаю, можем со всей уверенностью сказать, что это не так, потому что подобный образ действий характерен для либерального историка, убежденного, что прошлое невозмож- но изменить и что точность исторического знания — нечто само- ценное и само собой разумеющееся. С тоталитарной же точки зрения историю надлежит скорее творить, чем изучать. Тотали- тарное государство — в сущности, теократия, и его правящей ка- сте, чтобы сохранить свое положение, следует выглядеть непо- грешимой. А поскольку в действительности не бывает людей не- погрешимых, то нередко возникает необходимость перекраивать прошлое, чтобы доказать, что той или иной ошибки не было или что те или иные воображаемые победы имели место на самом деле. Опять же всякий значительный поворот в политике сопровож- дается соответствующим изменением в учении и переоценками видных исторических деятелей. Такое случается повсюду, но в обществе, где на каждом данном этапе разрешено только одно- единственное мнение, это почти неизбежно оборачивается пря- мой фальсификацией. Тоталитаризм на практике требует непре- рывного переписывания прошлого и в конечном счете, вероятно, потребует отказа от веры в самую возможность существования объективной истины. Наши собственные сторонники тоталита- ризма склонны, как правило, доказывать, что раз уж абсолютная
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 611 истина недостижима, то большой обман ничуть не хуже малого. При этом они твердят, что все исторические свидетельства при- страстны и неточны, да к тому же и современная физика доказа- ла: воспринимаемое нами как объективная действительность — обман чувств, поэтому полагаться на собственное восприятие — значит всего лишь впасть в примитивное филистерство. Если когда-нибудь где-нибудь бесповоротно восторжествует тотали- тарное общество, оно, вероятно, учредит некий шизофренический образ мышления, допускающий опору на здравый смысл в по- вседневной жизни и в некоторых точных науках и предполагаю- щий отказ от здравого смысла в политике, истории и социоло- гии. Уже появилась масса людей, у которых фальсификация на- учного учебника вызовет возмущение, но в фальсификации ис- торического факта они не видят никакого преступления. Именно в точке пересечения литературы и политики тоталитаризм ока- зывает на интеллигенцию самое большое давление. Ничего по- добного точным наукам в настоящее время не грозит. Это можно отчасти объяснить тем, что в любой стране ученым легче, чем писателям, выстраиваться в затылок своему правительству. Чтобы не отвлечься от темы, позволю себе повторить сказан- ное в начале статьи: в Англии непосредственными противниками правды, а стало быть, и свободы мысли, являются газетные баро- ны, киномагнаты и бюрократы, но в конечном итоге самый опас- ный симптом — ослабление тяги к свободе у самой интеллиген- ции. Может показаться, что я все время рассуждаю о воздействии цензуры не на литературу в целом, а только на одну из областей политической журналистики. Советская Россия образует в бри- танской печати своего рода запретную зону, такие проблемы, как Польша, гражданская война в Испании, советско-германский пакт и т.д., не подлежат серьезному обсуждению, и, коль скоро вы рас- полагаете сведениями, которые противоречат господствующему мнению, вам положено либо извратить эти сведения, либо о них умолчать — да, все это так, но при чем тут литература в широком смысле слова? Разве всякий писатель — политик, а каждая книга обязательно прямой репортаж? И при самой жесткой диктатуре разве не может писатель как личность сохранить внутреннюю свободу и преобразить или перелицевать свои еретические мыс- ли таким образом, что у властей не хватит мозгов их распознать?
612 Джордж Оруэлл А если уж сам писатель разделяет господствующие взгляды, по- чему это должно его непременно сковывать? Ведь литература, как и всякое искусство, расцветает успешнее всего в том обществе, где нет радикального противоречия во мнениях и резкого расхож- дения между художником и публикой. И так ли уж обязательно предполагать, что каждый писатель — бунтарь или уж непремен- но личность исключительная? Всякий раз, как только берешься защищать свободу мысли от посягательств тоталитаризма, сталкиваешься с этими доводами, из- ложенными в той или иной форме. Они опираются на полностью искаженные представления о том, что такое литература и как — мо- жет быть, лучше сказать почему — она возникает. Они исходят из предположения, что писатель — либо пустой забавник, либо про- дажный поденщик и так же легко меняет один пропагандистский «ключ» на другой, как шарманка переходит от мелодии к мело- дии. Но в конце концов, зачем вообще пишутся книги? За исклю- чением низкопробной беллетристики, литература — это попытка повлиять на взгляды современников путем записи жизненного опыта. И поскольку речь идет о свободе выражения, не так уж и велика разница между простым журналистом и самым «аполи- тичным» писателем-творцом. Журналист не свободен и ощуща- ет свою несвободу, когда его понуждают писать ложь или замал- чивать важное, по его мнению, известие; писатель-творец не сво- боден, когда ему приходится извращать свои личные чувства, каковые, с его точки зрения, суть факты. Он может показать дей- ствительность в искаженном и окарикатуренном виде, чтобы про- яснить, что именно хочет сказать, но он не может исказить карти- ну собственного сознания, не может и с малой долей убедитель- ности говорить, что ему нравится то, что не нравится, или он ве- рит в то, во что не верит. Если его заставляют это делать, конец один: его творческий дар иссякает. Если он обходит острые темы, это тоже не выход из положения. Стопроцентно аполитичной литературы не существует, и уж тем более в век, подобный наше- му, когда на поверхность сознания выходят чисто политические по своей природе страхи, страсти и приверженности. Одно-един- ственное табу способно искалечить сознание, так как всегда ос- тается опасность, что любая мысль, если позволить ей развивать- ся свободно, может обернуться запретной мыслью. Из этого еле-
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 613 дует, что воздух тоталитаризма губителен для любого прозаика, хотя поэт, особенно лирический, возможно, и смог бы им дышать. И во всяком тоталитарном обществе, сохраняющемся больше двух поколений, возникает угроза гибели художественной прозы — той, что существует на протяжении последних четырех столетий. Иногда литература процветала и при деспотических режимах, однако, как нам часто напоминают, деспотии прошлого не были тоталитарными. Их аппарат подавления никогда не оказывался на высоте, их правящие классы бывали, как правило, развраще- ны, или равнодушны, или заражены либеральными идеями, а гос- подствующие вероучения обычно не согласовывались с доктри- нами абсолютного совершенства и человеческой непогрешимос- ти. Но при всем этом очевидная истина такова, что наивысший расцвет проза переживала в эпохи демократии и свободы мысли. Новизна тоталитаризма — в том, что его доктрины не только не- оспоримы, но и переменчивы. Человеку надлежит принимать их под страхом отлучения, однако, с другой стороны, быть всегда готовым к тому, что они в одну минуту могут перемениться. Взять, к примеру, различные, полярно несовместимые позиции, кото- рые английский коммунист или «попутчик» был вынужден за- нимать в отношении войны между Британией и Германией. До сентября 1939-го ему на протяжении многих лет полагалось воз- мущаться «ужасами нацизма» и каждым написанным словом клясть Гитлера; после сентября 1939-го ему год и восемь месяцев приходилось верить в то, что Германия претерпела больше не- справедливости, чем творит сама, и словечко «наци», по крайней мере в печатном тексте, было начисто выброшено из словаря. Не успел наш английский коммунист в восемь часов утра 22 июня 1941 года прослушать по радио выпуск последних известий, как ему надлежало вновь уверовать, что мир не видел более чудовищ- ного зла, чем нацизм. Политику, скажем, такие зигзаги даются легко; с писателем — другое дело. Если ему приходится по команде менять ориентацию, он вынужден либо врать о своих подлинных чувствах, либо их решительно подавлять. В любом случае он раз- рушает свой творческий потенциал. Его не только покинут твор- ческие замыслы — сами слова, к которым он обращается, будут под его пером выглядеть мертвыми. В наше время политические работы чуть ли не целиком строятся из фраз-заготовок, которые 20 Скотный двор
614 Джордж Оруэлл подгоняются одна к другой на манер деталей детского конструк- тора. Таково неизбежное следствие самоцензуры. Чтобы писать ясным живым языком, следует мыслить бесстрашно, а если чело- век бесстрашно мыслит, он не может быть политически право- верным. В «эпоху веры» могло быть по-другому, но тогда и гос- подствующая религия насчитывала много веков, и отношение к ней было не слишком серьезным. В этом случае человек мог или мог бы освободить многие сферы сознания от воздействия офи- циального вероучения. И все же следует отметить, что на протя- жении единственной эпохи веры в истории Европы проза почти исчезла. За весь период Средневековья произведения художе- ственной прозы, можно сказать, не появлялись, а исторических сочинений было очень немного; властители умов средневеко- вого общества излагали свои самые глубокие мысли на мерт- вом языке, который едва ли изменился за целое тысячелетие. Тоталитаризм, однако, сулит нам не столько эпоху веры, сколько эпоху шизофрении. Общество превращается в тотали- тарное, когда его структуры становятся вопиюще искусственны- ми, то есть когда его правящий класс утрачивает свое назначе- ние, но силой или обманом продолжает цепляться за власть. По- добное общество, сколь бы долго оно ни сохранялось, никогда не сможет себе позволить терпимости или интеллектуального рав- новесия. Оно никогда не сможет допустить ни правдивого изло- жения фактов, ни искренности чувств, потребных для литератур- ного творчества. Но чтобы быть развращенным тоталитаризмом, не обязательно жить в тоталитарной стране. Распространение определенных воззрений само по себе способно так отравить все вокруг, что для литературы начнет закрываться тема за темой. Везде, где насаждается ортодоксия — или две ортодоксии, как то нередко случается, — хорошей литературе приходит конец. Граж- данская война в Испании — превосходный тому пример. Многих английских интеллигентов она потрясла, но они не могли писать об этом честно и прямо. О войне дозволялось говорить только две вещи, и обе были очевиднейшей ложью; в результате о войне написаны тысячи страниц, а читать почти нечего. Трудно сказать, воздействует ли тоталитаризм на стихи так же однозначно губительно, как на прозу. В силу взаимодействия
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 615 целого ряда причин поэту дышится в автократическом обществе легче, чем прозаику. Прежде всего бюрократы и прочие «прак- тичные» лица, как правило, слишком презирают поэта, чтобы вни- кать в то, что он там пишет. Во-вторых, то, что он пишет, то есть «содержание» стихотворения, переложенное на прозу, не пред- ставляет особого значения даже для самого поэта. Мысль, за- ключенная в стихотворении, всегда проста и не более для него существенна, чем для картины — первоначальный сюжет. Стихо- творение — это сочетание звуков и ассоциаций, подобно тому как картина — сочетание мазков. Больше того, короткие фрагменты поэтического текста, например припев в песне, могут и вообще не нести смысла. Вот почему поэту довольно легко удается обхо- дить опасные темы и избегать еретических высказываний; а если он их даже и допускает, они могут проскочить незамеченными. Но самое главное — хорошие стихи в отличие от хорошей прозы не обязательно результат индивидуального творчества. Поэтиче- ские произведения некоторых жанров, например баллады, или, с другой стороны, продукты искусственных версификаторных форм могут создаваться коллективно, в творческом содружестве. Были ли древние английские и шотландские баллады первона- чально сочинены отдельными авторами или родились в гуще на- родной — вопрос спорный; но они по меньшей мере внеличны в том смысле, что беспрерывно изменяются в изустной передаче. Даже в публикации два варианта одной баллады никогда не со- впадают полностью. У многих примитивных народов стихи со- чиняются всей общиной. Один начинает импровизировать, ско- рее всего подыгрывая себе на каком-нибудь музыкальном инст- рументе, другой вступает со своей строкой или рифмой, когда первый замолкает, и так оно продолжается, пока не сложится пес- ня или баллада, которая не имеет конкретного автора. В прозе такое задушевное сотрудничество совершенно невоз- можно. Во всяком случае, серьезную прозу приходится писать в одиночестве, тогда как волнующее осознание себя частью твор- ческой группы и в самом деле способствует созданию определен- ного типа версификации. Стихи — и, возможно, хорошие стихи на своем уровне, хотя уровень этот не будет самым высоким, — могли бы выжить даже в условиях наиболее драконовского ре- жима. Даже общество, где свобода и индивидуальность истреб-
616 Джордж Оруэлл лены, все равно будет нуждаться либо в патриотических песнях и героических балладах, славословящих победы, либо в замыс- ловатых льстивых виршах; и такие стихи можно писать по заказу или сочинять коллективно, не обязательно лишая их при этом художественной ценности. Проза — другое дело: ставя границы собственной мысли, прозаик тем самым убивает творческое во- ображение. Но история тоталитарных обществ, групп или объ- единений, исповедующих тоталитаризм, показывает, что утрата свободы враждебна всем формам литературы. За годы гитлеров- ского режима от немецкой литературы почти ничего не осталось, и в Италии положение было немногим лучше. Русская литерату- ра, насколько можно судить по переводам, после первых лет ре- волюции пришла в заметный упадок, хотя отдельные ее поэти- ческие произведения, очевидно, лучше прозаических. Русских романов, заслуживающих серьезного к себе отношения, за по- следние пятнадцать лет появилось в переводах считанное число, а может быть, и вообще не появилось. В Западной Европе и в Аме- рике большие отряды литературной интеллигенции либо прошли через членство в коммунистической партии, либо горячо ее под- держивали, однако это массовое левое движение породило уди- вительно мало книг, которые стоит прочесть. С другой стороны, и правоверный католицизм, похоже, крепко порушил определен- ные литературные жанры, в первую очередь роман. Много ли на- берется за три столетия добрых католиков, которые в то же вре- мя были и хорошими романистами? Просто есть вещи, со славо- словием несовместимые, и тирания — одна из них. Не написано ни единой хорошей книги во славу инквизиции. Поэзия может уцелеть в тоталитарные времена; некоторым искусствам или по- луискусствам типа архитектуры тирания могла бы даже пойти на пользу; но прозаику остается единственный выбор — между молчанием и смертью. Проза, какой мы ее знаем, — это дитя ра- зума, протестантской эпохи, независимой индивидуальности. А умерщвление свободы мысли парализует журналиста, социоло- га, историка, романиста, критика и поэта — именно в такой по- следовательности. Не исключено, что в будущем возникнет ли- тература нового типа, которая сумеет обходиться без личных чувств и честного изучения жизни, но в настоящее время ничего подобного невозможно представить. Куда вероятнее, что если ли-
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 617 беральной культуре, в условиях которой мы существуем с эпохи Возрождения, придет конец, то вместе с ней погибнет и художе- ственная литература. Разумеется, печатное слово останется, и любопытно прики- нуть, какого рода материалы для чтения уцелеют в жестком тота- литарном обществе. Скорее всего останутся газеты — пока теле- видение не поднимется на новую ступень, — но, если исключить газеты, уже теперь возникает сомнение: ощущают ли огромные массы народа в промышленно развитых странах необходимость в какой бы то ни было литературе? Во всяком случае, они наме- рены тратить на печатные издания гораздо меньше того, что тра- тят на некоторые другие виды досуга. Вероятно, романы и рас- сказы раз и навсегда уступят место кинофильмам и радиопоста- новкам. А может, какие-то формы низкопробной сенсационной беллетристики и выживут — ее будут производить своего рода поточным методом, сводящим творческое начало до минимума. Человеческой изобретательности, видимо, достанет на то, что- бы книги писали машины. Механизированный процесс уже, как легко убедиться, запущен в кино и на радио, в рекламе и пропа- ганде, а также в примитивных разновидностях журналистики. Например, диснеевские фильмы делаются, по существу, фабрич- ным методом, когда работа выполняется частью механически, частью — бригадами художников, каждый из которых подчиняет собственный стиль общей задаче. Сценарии радиопостановок обычно пишут измотанные литподенщики, которым заранее за- даны тема и ее освещение; но и здесь то, что выходит из-под их пера, — всего лишь заготовка, а уж продюсеры и цензура пере- краивают ее по-своему. Сказанное справедливо и в отношении бесчисленных книг и брошюр, которые пишутся по заказу пра- вительственных служб. Еще больше напоминает фабрику произ- водство рассказов, романов «с продолжением» и стихов для де- шевых журнальчиков. Газеты типа «Райтер»* пестрят объявле- ниями литературных, мастерских, предлагающих вам готовень- кие сюжеты по несколько шиллингов за штуку. Некоторые в придачу к сюжету поставляют начальные и завершающие фразы для каждой главы. Другие готовы снабдить вас чем-то вроде ал- гебраической формулы, с помощью которой вы сами можете * «Писатель» {англ.).
618 Джордж Оруэлл конструировать сюжет. Третьи предлагают наборы карточек с пер- сонажами и ситуациями, так что достаточно перетасовать и раз- ложить колоду, чтобы хитрый сюжет составился сам собой. Та- ким или иным сходным образом, вероятно, будет делаться лите- ратура в тоталитарном обществе, если оно сочтет, что литература пока что ему необходима. Воображение — и даже, насколько воз- можно, сознание — будет исключено из процесса писания. Бю- рократы станут планировать книги по основным показателям, а сами книги — проходить через столько инстанций, что в конце концов сохранят не больше от оригинального произведения, чем сходящий с конвейера «форд». Само собой разумеется, все про- изводимое таким способом будет хламом; но все, что не хлам, бу- дет представлять опасность для государственного устройства. Если же говорить о литературном наследии, то его потребуется изъять или, на худой конец, тщательно переписать. Однако же тоталитаризм нигде не сумел полностью востор- жествовать. Наше собственное общество по-прежнему либераль- но — в широком смысле. Чтобы реализовать право на свободу слова, приходится бороться с экономическим принуждением и с влиятельными тенденциями в общественном мнении, но пока еще не с тайной полицией. Можешь говорить или печатать почти все, если только согласен не привлекать к себе при этом внимание. Но что внушает ужас, так это, как я сказал в начале статьи, созна- тельная враждебность свободе со стороны тех, кому она должна быть всего дороже. Широкой публике нет дела ни до свободы, ни до ее противников. Она, публика, не одобрит преследований ере- тика, но и лезть из кожи вон не будет, чтобы его защитить. В мас- се своей люди слишком здравомыслящи и в то же время слиш- ком недалеки, чтобы воспринять тоталитарные взгляды. Прямое и сознательное наступление на честную мысль ведут сами интел- лигенты. Просоветски настроенная интеллигенция, не подпади она под воздействие именно этого мифа, возможно, поддалась бы како- му-нибудь другому, во многом похожему. Но русский миф в лю- бом случае налицо и действует разлагающе. Когда видишь, как высокообразованные люди равнодушно взирают на подавление и преследования, трудно понять, что заслуживает большего пре- зрения — их цинизм или их близорукость. Многие ученые, к при-
ПОДАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ 619 меру, слепо восторгаются СССР. Они, похоже, считают удуше- ние свободы несущественным, постольку поскольку оно в данный момент не затрагивает их собственной деятельности. СССР — ог- ромная быстро развивающаяся страна, которая остро нуждается в научных кадрах и по этой причине им покровительствует. Уче- ные, если только они за версту обходят опасные дисциплины вро- де психологии, — люди привилегированные. Писатели же, напро- тив, преследуются. Правда, литературные содержанки типа Ильи Эренбурга или Алексея Толстого получают большие деньги, но единственное, что представляет хоть какую-то ценность для пи- сателя как такового, — свобода самовыражения — у них отнято. Некоторые из английских ученых, с таким восторгом распрост- раняющихся об огромных возможностях, предоставленных их коллегам в России, способны это хотя бы понять. Но их сообра- жения, судя по всему, таковы: «В России преследуют писателей. Ну и что? Я-то не писатель». Они не видят, что любые посяга- тельства на свободу мысли и на идею объективной истины в ко- нечном счете несут угрозу каждой отрасли знания. В настоящее время тоталитарное государство терпит учено- го, потому что нуждается в нем. Даже в Германии при нацизме с учеными, исключая евреев, обходились сравнительно хорошо, и немецкое научное сообщество в целом не оказало Гитлеру ника- кого сопротивления. На нынешнем историческом этапе даже наи- более самодержавный правитель вынужден считаться с матери- альной реальностью — отчасти из-за пережитков либерального образа мышления, отчасти из-за необходимости готовиться к вой- не. До тех пор пока невозможно полностью игнорировать мате- риальную реальность, до тех пор пока два и два в сумме должны давать четыре при расчете, например, проекта самолета, ученый выполняет свои обязанности, и ему даже может быть предоставлена свобода — в определенных границах. Отрезвление придет к нему потом, когда тоталитарное государство основательно утвердится. Но если он намерен защищать честь науки, сегодня его задача — каким- то образом поддержать своих литературных коллег и не отмахивать- ся: «Пустяки!» — когда писателям затыкают рот или доводят их до самоубийства, а газеты систематически врут. Как бы ни обстояло дело с естественными науками или с му- зыкой, живописью и архитектурой, в одном, как я попытался по-
620 Джордж Оруэлл казать, можно быть твердо уверенным: литература обречена, если погибнет свобода мысли. Мало того, что она обречена в любой стране, где сохраняется тоталитарная структура, — любой писа- тель, воспринимающий тоталитарное мировоззрение и находя- щий оправдания преследованиям и искажению действительно- сти, тем самым уничтожает в себе писателя. Это неизбежный про- цесс. Никакие обличения «индивидуализма» и «башни из слоно- вой кости», никакие благоглупости в том смысле, что «подлинная индивидуальность обретается только в слиянии с обществом», не способны изменить тот факт, что продавшийся ум есть ум пороч- ный. Без непосредственности на том или ином этапе творческого процесса литературное созидание становится невозможным и сам язык костенеет. Когда-нибудь в будущем, если человеческий ра- зум превратится в нечто совершенно отличное от себя нынешне- го, мы, возможно, научимся отделять литературное творчество от честной мысли. Но в настоящем мы знаем только, что воображе- ние, подобно некоторым диким животным, не желает размножать- ся в неволе. Каждый писатель или журналист, эту истину отри- цающий — а почти все теперешние славословия по адресу Совет- ского Союза несут в себе или подразумевают такое отрицание, — по существу, работает тем самым на свое уничтожение. 1945-1946
Политика против литературы. Взгляд на «Путешествия Гулливера» В «Путешествиях Гулливера» Свифт ополчается против рода человеческого, точнее, подвергает его критике по меньшей мере с трех сторон, и неизбежно по ходу дела меняется облик глав- ного персонажа, Гулливера. В первой части он предстает типич- ным путешественником восемнадцатого века — отважным, само- уверенным, практичным, без всякого романтического ореола; обы- денность этой фигуры искусно донесена до читателя при помо- щи биографических подробностей, которыми он предваряет повествование, указания на возраст (к началу своих приключе- ний он — сорокалетний отец двух детей) и точной описи предме- тов, находившихся в его карманах, — среди них особо выделены очки, он несколько раз их упоминает. Во второй части облик этот в значительной мере сохранен, но в нужные моменты герой начи- нает обнаруживать признаки идиотической глупости: хвастливо восславляя «...наше благородное отечество, владыку искусств и оружия, бич Франции» и т.д. и т.п., одновременно он предатель- ски выбалтывает все ведомые ему скандальные факты о своей буд- то бы горячо любимой Англии. В третьей части он вроде бы тот же, что и в первой, хотя, общаясь с придворными и учеными, он внушает представление, что социальный статус его несколько повысился. В четвертой выясняется, что он питает отвращение к роду человеческому, хотя ранее это не ощущалось или ощуща- лось только моментами; теперь он оказывается каким-то неверу- ющим отшельником, с одним только желанием: поселиться в безлюдной местности и размышлять в уединении о добродете- лях гуигнгнмов. Впрочем, это вынужденная непоследователь- © Перевод. И. Лсвидова, наследники, 2003.
622 Джордж Оруэлл ность автора — Гулливер требуется Свифту лишь для создания контрастных ситуаций. Он должен выглядеть здравомыслящим в первой части и хотя бы иногда казаться глупцом во второй, по- тому что в обеих книгах автор предпринимает, по сути, один и тот же маневр: ему надо показать человеческое существо в сме- хотворном виде, представив его человечком в шесть дюймов. Но во всех случаях, когда Гулливер не выставлен на посмешище, ха- рактер его сохраняет известную целостность, особенно в таких своих свойствах, как находчивость и наблюдательность ко всему материальному, что его окружает. В общем, он остается одним и тем же человеком, изображенным в той же стилистической мане- ре, и когда уводит военный флот Блефуску, и когда вспарывает брюхо чудовищной крысы, и когда плывет в открытом океане в утлой ладье, сшитой из шкур йэху. Да и как не понять, что в мо- менты наибольшего прозрения Гулливер не кто иной, как сам Свифт; можно привести по меньшей мере один эпизод, в котором Свифт явно дает волю личной обиде на современное общество. Мы помним, что, когда вспыхнул пожар во дворце короля Лили- путии, Гулливер погасил его струей своей мочи. Вместо того что- бы поздравить его с такой находчивостью, Гулливеру сообщают, что он совершил тягчайшее преступление, помочившись на ко- ролевский дворец... «...Меня конфиденциально уведомили, что императрица была страшно возмущена моим поступком и переселилась в самую от- даленную часть дворца, твердо решив не реставрировать прежнего своего помещения; при этом она в присутствии своих приближен- ных поклялась отомстить мне». По мнению профессора Дж. М. Тревельяна («Англия при ко- ролеве Анне»), карьере Свифта отчасти помешало то обстоятель- ство, что королева была шокирована «Сказкой бочки», памфле- том, который — так, очевидно, казалось Свифту — сослужил боль- шую службу английской короне: ведь, обрушиваясь на диссенте- ров, а еще с большей силой на католиков, автор оставил в покое государственную церковь. Так или иначе, никто не станет отри- цать, что «Путешествия Гулливера» — книга не только пессими- стическая, но и мстительная, в которой — особенно в первой и третьей частях — Свифт часто опускается до узких политических пристрастий. В ней смешалось все: мелочность и великодушие,
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 623 республиканизм и дух авторитарности, почтение к разуму и аг- ностицизм. Столь присущее, как известно, Свифту свирепое от- вращение к человеческой плоти становится господствующей чер- той лишь в четвертой части, но эта его одержимость почему-то не удивляет. Чувствуешь, что все эти перемены, все эти перепады на- строения терзали одну и ту же личность, а связь между политиче- скими взглядами Свифта и его неизменным отчаянием — одна из самых интересных особенностей этой книги. В политическом плане Свифт принадлежал к числу тех лю- дей, которых безрассудства современной им прогрессивной партии вигов загоняли в извращенный торизм. Первая часть «Пу- тешествий» — на поверхностный взгляд сатира, высмеивающая претензии человека на величие, — если всмотреться вниматель- нее, может быть воспринята как выступление против Англии, против господствующей партии вигов и против войны с Фран- цией — войны, которая, как бы ни были низки мотивы союзни- ков, все же спасла Европу от тиранического произвола одной- единственной реакционной державы. Свифт не был якобитом, не был он, строго говоря, и тори, призывал он в этой войне всего лишь к заключению умеренного мирного договора, а не к пора- жению Англии. И все же в финале первой части чувствуется не- кий привкус «квислингизма», что слегка нарушает ее аллегори- ческий замысел. Когда Гулливер бежит из Лилипутии (Англия) в Блефуску (Францию), авторская посылка, что человечек рос- том в шесть дюймов должен вызывать презрение, каким-то обра- зом исчезает. Если жители Лилипутии вели себя по отношению к Гулливеру самым предательским и гнусным образом, то в Бле- фуску его встречают искренне и радушно, да и весь финал этой части повествования звучит отлично от предшествующих глав. Совершенно ясно, что враждебность Свифта обращена прежде всего на Англию. Именно «ваших туземцев» (то есть соотечествен- ников Гулливера) король Бробдингнега именует «выводком ма- леньких отвратительных пресмыкающихся, самых пагубных из всех, какие когда-либо ползали по земной поверхности». А длин- ный пассаж в самом конце, обличающий колониализм и захват территорий, явно относится к Англии, хотя рассказчик самым тщательным образом пытается утверждать противоположное. С немалым ожесточением нападает Свифт в третьей части и на со-
624 Джордж Оруэлл юзника Англии — Голландию, которая ранее послужила мише- нью для одного из самых знаменитых его памфлетов. Нечто весь- ма личное звучит и в пассаже, в котором Гулливер высказывает свое удовлетворение тем, что иные из открытых им стран не мо- гут быть превращены в колонии Британской короны. «Правда, гуигнгнмы как будто не так хорошо подготовлены к войне, искусству, которое совершенно для них чуждо, особенно что касается обращения с огнестрельным оружием. Однако будь я министром, я никогда бы не посоветовал нападать на них. ...Представьте себе двадцать тысяч гуигнгнмов, врезавшихся в середину европейской армии, смешавших строй, опрокинувших обозы и превращающих в котлету лица солдат страшными уда- рами своих задних копыт...» Так как Свифт слов на ветер не бросает, выражение «превра- щающих в котлету...», надо думать, приоткрывает тайное жела- ние увидеть подвергнутые подобной участи непобедимые войска герцога Мальборо. Есть и другие примеры того же рода. Даже упомянутая в третьей части страна, где «...большая часть населе- ния состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, об- винителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочис- ленными подручными и помощниками, находящимися на жало- ванье у министров и депутатов», именуется у него Лангден, это — за исключением одной буквы — анаграмма Англии. (А посколь- ку в ранних изданиях есть опечатки, возможно, это было задума- но как полная анаграмма.) Что и говорить: вполне реально физи- ческое отвращение Свифта к роду человеческому, однако возни- кает чувство, что все эти обличительные нападки на идею вели- чия человека, все эти диатрибы, обращенные против лордов, политиканов, придворных фаворитов и пр., носят преимуществен- но локальный характер и объясняются его принадлежностью к партии, потерпевшей поражение. Гневно выступая против неспра- ведливости и гнета, он, однако, не дает никаких оснований счи- тать, что сочувствует демократии. При всем неизмеримом пре- восходстве силы и влиянии Свифта позиция его была очень близ- ка той, что занимают в наши дни бесчисленные «умненькие» кон- серваторы — такие, как сэр Алан Герберт, профессор Дж. М. Янг, лорд Элтон; члены Консервативного комитета по реформам и целая когорта защитников католицизма — от У.Г. Мэллока и даль-
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 625 ше; все они специализируются на острословии по поводу любых «современных» и «прогрессивных» тенденций и часто высказы- ваются в самом крайнем духе, зная, что на реальный ход событий это повлиять не может. В конце концов можно сказать, что памф- лет «Рассуждение об отмене христианства...» весьма напоминает нам манеру «Робкого Тимоти» отпускать веселые шуточки по адресу Мозгового Треста либо отца Рональда Нокса, который вскрывает ошибки Бертрана Рассела. И сам факт, что Свифту так легко прощали — прощали даже самые благочестивые ве- рующие — кощунственные выходки в его «Сказке бочки», убе- дительно демонстрирует слабосилие религиозных чувств по срав- нению с политическими. Однако же реакционный склад мышления Свифта проявля- ется главным образом вне его политических пристрастий. Важную роль играет его отношение к Науке, или, в более широком плане, к интеллектуальной пытливости. Знаменитое описание академии в Лагадо в третьей части «Путешествий» было сатирой — и, несом- ненно, оправданной — на деятельность большинства так назы- ваемых ученых его времени. Характерно, что людей, в этой ака- демии работающих, Свифт именует «прожектерами», подчер- кивая этим, что заняты они не бескорыстными научными ис- следованиями, а изобретением разного рода устройств, которые должны подменять человеческий труд и приносить небывалые доходы. Но при этом нет никаких оснований полагать — и через всю книгу проходят указания на противоположный вывод, — что и «чи- стая наука» нашла бы в Свифте своего приверженца. Он уже успел дать хорошего пинка в зад ученым более серьезного толка, когда изложил во второй части мнения светил науки, призван- ных королем Бробдингнега, чтобы разъяснить природу мини- атюрности Гулливера. «После долгих дебатов они пришли к единодушному заклю- чению, что я не что иное, как рельплюм сколькатс, что в букваль- ном переводе означает Lusus Naturae (игра природы), — опреде- ление как раз в духе современной европейской философии, про- фессора которой, относясь с презрением к ссылке на скрытые причины, при помощи которых последователи Аристотеля тщет- но стараются замаскировать свое невежество, изобрели это уди-
626 Джордж Оруэлл вительное разрешение всех трудностей, свидетельствующее о необыкновенном прогрессе человеческого знания». Сама по себе эта цитата могла бы свидетельствовать лишь о том, что Свифт — всего лишь враг лженауки. Однако в целом ряде эпизодов он не жалеет сил, чтобы доказать бесполезность любых научных исследований либо спекуляций, если только они не пре- следуют практическую цель. «Знания этого народа (бробдингнегов) очень недостаточны: они ограничиваются моралью, историей, поэзией и математикой, но в этих областях, нужно отдать справедливость, им достигнуто большое совершенство. Что касается математики, то она имеет здесь чисто прикладной характер и направлена на улучшение зем- леделия и всякого рода механизмов, так что у нас она получила бы невысокую оценку. А относительно идей, сущностей, абстрак- ций и трансценденталей мне так и не удалось внедрить в их голо- вы ни малейшего представления». Страна гуигнгнмов — идеальных для Свифта существ — от- сталое общество даже на уровне простейшей механизации. Они не знают металлов, никогда не слышали о лодках, фактически не занимаются и земледелием (нам сообщено, что овес, которым они кормятся, растет «естественно») и, по всей видимости, не изоб- рели колеса. (Гуигнгнмов, которые по старости не могут двигать- ся сами, возят на чем-то «вроде саней» — значит, не на колесах.) У них нет алфавита, им, очевидно, не присуща сколько-нибудь развитая любознательность по отношению к материальному миру. Они не могут поверить, что в мире есть еще какие-либо страны, кроме их собственной, и, хотя знакомы с движением Луны и Солн- ца и понимают природу затмений, «...это — предельное достиже- ние их астрономии». По контрасту, философы летающего остро- ва Лапуты так глубоко погружены в математические размышле- ния, что, дабы привлечь их внимание, надо хлопнуть их по уху надутым пузырем. Они каталогизировали десять тысяч непод- вижных звезд, определили периоды движения девяноста трех комет и, опередив астрономов Европы, открыли, что у Марса — две Луны; все эти сведения Свифт явно считает чем-то совершен- но ненужным, смехотворным и не представляющим интереса. Как можно было ожидать, он видит место ученого — если тот вообще занимает какое-то место в жизни — лишь в лаборатории и счита-
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 627 ет, что научные познания не имеют ни малейшей связи с полити- ческими вопросами. «Но более всего меня поразила, и я никак не мог объяснить ее, замеченная мной у них сильная наклонность говорить на по- литические темы, делиться новостями и постоянно обсуждать го- сударственные дела, внося в эти обсуждения необыкновенную страстность. Впрочем, ту же наклонность я заметил и у большин- ства европейских математиков, хотя никогда не мог найти ниче- го общего между математикой и политикой; разве только, осно- вываясь на том, что маленький круг имеет столько же градусов, как и самый большой, они предполагают, что и управление ми- ром требует не большего искусства, чем то, какое необходимо для управления и поворачивания глобуса». Нет ли чего-то знакомого во фразе «...никогда не мог найти ничего общего между математикой и политикой»? Звучит она вполне в духе высказываний популярных апологетов католициз- ма, которых как будто бы удивляет, если ученый выражает свое мнение по таким вопросам, как существование Бога или бессмер- тие души. Ученый, говорят нам, является специалистом лишь в определенной, ограниченной области знания; с какой же стати мнения его могут представлять ценность в любой другой сфере? Под этим подразумевается, что теология — такая же точная на- ука, как, скажем, химия, и священник является таким же специали- стом, мнения которого должны почитаться бесспорными. Свифт фактически требует того же для политического деятеля, но при этом идет еще дальше: не соглашается признать ученого — как работаю- щего в сфере «чистой науки», так и занимающегося конкретны- ми исследованиями — личностью, приносящей пользу и в своей области. Даже если бы он не написал третью часть «Путеше- ствий», книга его в целом дает повод считать, что, как Толстой и Блейк, он с ненавистью относится к самой идее познания приро- ды. «Разум» гуигнгнмов, которым он так восторгается, в основе своей не означает способности извлекать логические выводы из наблюдаемых фактов. Хотя об этом и не говорится прямо, из кон- текста следует, что под ним подразумевается либо здравый смысл, то есть приятие очевидных явлений и презрение к разного рода софизмам и абстракциям, либо свобода от страстей и предубеж- дений. В общем, мнение его сводится к тому, что все необходи-
628 Джордж Оруэлл мое мы уже знаем сами и просто не умеем правильно использо- вать это знание. Так, например, медицина — наука бесплодная, ибо, придерживаясь более естественного образа жизни, мы бы не страдали разными болезнями. Но при всем том Свифт — вовсе не приверженец «простой жизни» и совсем не склонен восхищаться Благородным Дикарем. Он — приверженец цивилизации и всех ее достижений. Он ценит хорошие манеры, умение вести беседу, даже знание литературы и истории; он понимает также необхо- димость и практическую выгоду изучения сельскохозяйственных наук, архитектуры и навигации. Однако конечная цель его — ста- тическая, лишенная интеллектуальной пытливости цивилизация, точно такой мир, в каком он живет, только немножко почище и поразумнее, без каких-либо радикальных перемен, без дерзких вылазок в неведомое. Он чтит далекое прошлое, в особенности век античности, более, чем можно было бы ожидать от человека, столь свободного от распространенных заблуждений, и полагает, что современный человек за последние столетия резко дегради- ровал*. Очутившись на острове чародеев и волшебников, где мож- но было по желанию вызвать души умерших, Гулливер просит «...вызвать римский сенат в одной большой комнате и для срав- нения с ним современный парламент в другой. Первый казался собранием героев и полубогов, второй — сборищем разносчиков, карманных воришек, грабителей и буянов». Хотя Свифт в этом разделе третьей части подверг разрушительной критике правди- вость исторических представлений, дух критицизма покидает его, как только он обращается к древним грекам и римлянам. Разуме- ется, он не приемлет коррупцию имперского Рима, но к некото- рым крупным фигурам Древнего мира он питает почти безрас- судное восхищение. «При виде Брута я проникся глубоким благоговением; в каж- дой черте этого благородного лица нетрудно было увидеть самую совершенную добродетель — величайшее бесстрастие и твердость духа, преданнейшую любовь к родине и благожелательность к * Физическая деградация населения, которую, как утверждает Свифт, он наблюдал повсюду, могла быть в то время реальным фактом. Одной из причин ее он считает сифилис, который был тогда в Европе новым явлением и, возмож- но, носил более жестокие и опасные формы, чем теперь. Новинкой в семнадца- том веке были также спиртные напитки, и это обстоятельство могло вызвать рез- кое усиление пьянства. — Примем, авт.
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 629 людям... Я удостоился чести вести долгую беседу с Брутом, в ко- торой он, между прочим, сообщил мне, что его предок Юний, Сократ, Эпаминонд, Катон-младший, сэр Томас Мур и он сам всегда находятся вместе: секстумвират, к которому вся история человечества не может добавить седьмого члена». Следует отметить, что из шести человек только один — хрис- тианин. Это очень важно. Соединив в одно общее свифтовский пессимизм, его благоговейное отношение к прошлому, отсутствие любознательности, отвращение к человеческому телу, мы, таким образом, обнаружим мировоззрение, характерное для религиоз- ных реакционеров, то есть людей, которые защищают несправед- ливый общественный строй, утверждая, что в этом мире суще- ственные улучшения невозможны, а главным остается «мир иной». Однако же Свифт не проявляет никаких признаков рели- гиозности, во всяком случае, в обычном толковании этого поня- тия. Похоже, что он не очень-то верит в жизнь после смерти, а представления о благе связаны у него с идеями республиканиз- ма, любовью к свободе, храбростью, доброжелательностью (под которой он разумеет дух патриотизма), «разумом» и прочими языческими добродетелями. Все это наводит на мысль, что в об- лике Свифта есть и нечто не вполне совместимое с его неверием в прогресс и ненавистью к роду человеческому. Начать с того, что в какие-то моменты он бывает «конструк- тивным» и даже «передовым». Эпизодическая непоследователь- ность несколько оживляет утопии, а Свифт порой вставляет сло- вечко одобрения в пассаж, сатирический по замыслу. Скажем, мысли свои относительно обучения молодежи он приписывает обитателям Лилипутии, которые выражают по этому поводу мне- ния, почти совпадающие с правилами гуигнгнмов. Более того, у лилипутян существует целый ряд общественных и правовых ин- ститутов (например, пенсии по старости, а также поощрения тем, кто исполняет закон, и наказания для тех, кто его нарушает), ко- торые он хотел бы видеть в собственной стране. В середине этого пассажа Свифт вспоминает о своем сатирическом замысле. «Опи- сывая как эти, так и другие законы империи, — добавляет он, — ...я хочу предупредить читателя, что мое описание касается толь- ко исконных установлений страны, не имеющих ничего общего с современной испорченностью нравов, являющейся результатом
630 Джордж Оруэлл глубокого вырождения». Но поскольку предполагается, что Ли- липутия призвана изображать Англию, а в Англии нет ничего похо- жего на установления, о которых идет речь, совершенно ясно, что Свифт поддался импульсу выступить с конструктивными предло- жениями. Величайшим его вкладом в политическую мысль — в уз- ком смысле этого понятия — надо считать гневный сарказм, ко- торый он обрушивает, особенно в третьей части, на тоталитар- ное, выражаясь по-современному, общество. С необыкновенной провидческой ясностью видит он кишащее шпионами «полицей- ское государство» с его бесконечной охотой на еретиков и суда- ми над «изменниками родины», рассчитанными на то, чтобы ней- трализовать народное недовольство, обращая его в военную ис- терию. При этом стоит вспомнить, что Свифту удалось развер- нуть картину целого по незначительным деталям, так как маломощные правительства в его эпоху не давали возможности полностью подтвердить то, что было создано его воображением. Так, например, один из профессоров «школы политических про- жектеров» показал Гулливеру обширную рукопись «инструкций для открытия противоправительственных заговоров» и заявил, что можно распознавать самые тайные помыслы людей, иссле- дуя их экскременты, «...ибо люди никогда не бывают так серьез- ны, глубокомысленны и сосредоточенны, как в то время, когда они сидят на стульчаке, в чем он убедился на собственном опыте; в самом деле, когда, находясь в таком положении, он пробовал, просто в виде опыта, размышлять, каков наилучший способ убий- ства короля, то кал его приобретал зеленоватую окраску, и цвет его был совсем другой, когда он думал только о поднятии восста- ния или о поджоге столицы». Этот профессор и его теория были подсказаны Свифту, пола- гают литературоведы, одним не столь уж удивительным или от- вратительным, на наш взгляд, фактом: в одном из государствен- ных судебных процессов того времени были использованы в ка- честве улик письма, найденные в чьем-то нужнике. А несколько ниже, в той же самой главе, мы словно попадаем в самый разгар русских политических процессов 1930-х годов: «В королевстве Трибниа, называемом туземцами Лангден... большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свиде- телей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных...
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 631 ...Прежде всего они соглашаются и определяют промеж себя, кого из заподозренных лиц обвинить в составлении заговора; за- тем прилагаются все старания, чтобы захватить письма и бумаги таких лиц, а их авторов заковать в кандалы. Захваченные письма и бумаги передаются в руки специальных знатоков, больших ис- кусников по части нахождения таинственного значения слов, сло- гов и букв... Если этот метод оказывается недостаточным, они руководствуются двумя другими, более действенными, известны- ми между учеными под именем акростихов и анаграмм. Один из этих методов позволяет им расшифровать все инициалы соглас- но их политическому смыслу. Так, N будет означать заговор, В — кавалерийский полк, L — флот на море. Пользуясь вторым мето- дом, заключающимся в перестановке букв подозрительного пись- ма, можно прочитать самые затаенные мысли и узнать самые со- кровенные намерения недовольной партии. Например, если я в письме к другу говорю: «Наш брат Том нажил геморрой», — ис- кусный дешифровальщик из этих самых букв прочитает фразу, что заговор открыт, надо сопротивляться и т.д. Это и есть ана- грамматический метод». Другие профессора этой же школы изобретают упрощенные языки, сочиняют книги с помощью специальных станков, обуча- ют студентов, заставляя их глотать облатки, на которых записан текст урока, предлагают устранять различия в мыслях, произво- дя обмен мозгами посредством отпиливания части затылка... есть нечто странно знакомое в самой атмосфере этих глав: через все это изобретательное дурачество проходит мысль, что тоталита- ризм стремится не только заставить людей думать надлежащим образом, но и притупить их сознание. Да и свифтовское описа- ние вождя, царящего над племенем йэху, и «фаворита», который сначала исполняет грязную работу, чтобы затем стать козлом от- пущения, на редкость хорошо вписывается в наше собственное время. Однако следует ли из всего этого, что Свифт был прежде всего и главным образом врагом тирании и борцом за свободу мысли? Нет, собственные убеждения его, насколько можно оп- ределить, далеко не столь либеральны. Сомнений не возникает: он действительно ненавидит лордов, королей, епископов, генера- лов, светских дам, титулы, знаки отличия и прочую дребедень, но нигде не видно, что о простых людях он более высокого мне-
632 Джордж Оруэлл ния, чем об их правителях, что он стоит за большее социальное равноправие либо увлекается идеями репрезентативных обще- ственных институтов. Общество гуигнгнмов организовано по определенной кастовой системе, в основе которой — расовое на- чало; слуги, выполняющие самую тяжелую работу, отличаются по цвету кожи от своих хозяев и не скрещиваются с ними. Систе- ма образования, которой восхищается Свифт у лилипутян, под- разумевает как нечто совершенно естественное наследственные классовые различия, и дети из беднейших классов вообще не по- сещают школы; поскольку «...они предназначены судьбой возде- лывать и обрабатывать землю, то их образование не имеет особо- го значения для общества». Не скажешь, что он активно высту- пал за свободу слова и печати, несмотря на то что к собственным его писаниям проявлялось очень терпимое отношение. Короля бробдингнегов поражает многочисленность и многообразие ре- лигиозных сект и политических группировок в Англии, и он на- ходит, что «...тот, кто исповедует мнения, пагубные для общества» (в этом контексте попросту еретические), обязан если не изме- нить их, то, во всяком случае, держать при себе, ибо: «Если тре- бование перемены убеждений является правительственной ти- ранией, то дозволение открыто исповедовать мнения пагубные служит выражением слабости». Есть и более тонкое указание на суть собственных взглядов Свифта: мы обнаруживаем его в рас- сказе о том, каким образом Гулливер был вынужден покинуть страну гуигнгнмов. Свифт нередко предстает перед нами своего рода анархистом, а в четвертой части создана картина анархиче- ского общества, управляемого не Законом в общепринятом смыс- ле слова, а Разумом, диктат которого, видимо, ни у кого не вызы- вает возражений. Генеральная ассамблея гуигнгнмов «увещева- ет» хозяина Гулливера изгнать его из страны, и соседи оказыва- ют на него давление, вынуждая в конце концов дать свое согласие. Они выдвигают две причины: во-первых, присутствие необыч- ного йэху может породить беспорядок в среде этих существ; во- вторых, дружественное отношение гуигнгнма к йэху «...противно разуму и природе и является вещью, никогда прежде неслыхан- ной у них». Хозяину Гулливера не очень-то хочется подчинить- ся, но с «увещеванием» (нам сообщают, что гуигнгнму никогда не отдают приказов, его только «увещевают» или «убеждают»)
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 633 необходимо считаться. Эта ситуация очень наглядно обнаружи- вает тенденцию к тоталитаризму, заключенную в анархистской или пацифистской концепции общества. В обществе, где нет закона и — теоретически — принуждения, общественное мнение является един- ственным арбитром, определяющим нормы поведения отдельной личности. Но это общественное мнение в силу огромной тяги стад- ных животных к единообразию отличается еще меньшей терпи- мостью, чем любая система, основанная на законах. Когда чело- веческое сообщество управляется определенными «заповедями», которые нельзя «преступить», тот или иной индивид имеет воз- можность проявлять некоторую эксцентричность в своем пове- дении. Но когда это сообщество управляется — теоретически — лишь «любовью» или «разумом», личность испытывает постоян- ное давление, вынуждающее ее и думать и поступать, как все, без всяких отклонений. Нам сообщают, что гуигнгнмы почти не ве- дали разногласий ни по одному вопросу. Единственным вопро- сом, который они когда-либо подвергли обсуждению, была даль- нейшая участь племени йэху. Во всех других случаях никаких поводов для споров не возникало: истина была либо самоочевид- на, либо непознаваема и потому не имела значения. В их языке, видимо, вообще не было слова «мнение», а в разговорах не про- являлось различий в «чувствах». Фактически они достигли выс- шей стадии тоталитарной организации общества, стадии, при ко- торой конформизм стал настолько всеобъемлющим, что отпала всякая надобность в полиции. Такое положение дел Свифт явно одобряет, поскольку среди многих его дарований и качеств не нашлось места для любознательности и добродушия. Инакомыс- лие всегда представляется ему просто извращенностью ума. «Для них разум, — говорит он, — не является, как для нас, инстанцией проблематической, снабжающей одинаково правдоподобными доводами «за» и «против»; напротив, он действует на мысль с не- посредственной убедительностью, как это и должно быть, когда он не осложнен, не затемнен и не обесцвечен страстью и интере- сом». Другими словами, нам уже все обо всем известно, к чему же нам допускать высказывания противоречащих мнений? Такая ус- тановка, естественно, приводит к тоталитарному обществу гуиг- нгнмов, где нет ни свободы, ни развития. 21 Скотный двор
634 Джордж Оруэлл Мы справедливо видим в Свифте мятежника и борца против предрассудков, но, не считая второстепенных моментов — как, например, его убежденности, что женщинам следует получать то же образование, что и мужчинам, — во всем остальном он не дает оснований причислить себя к «левым». Свифт — консерватив- ный анархист, который, презирая власть, не верит в свободу и не расстается с аристократическим взглядом на общество, отлично понимая, что современная ему выродившаяся аристократия дос- тойна лишь презрения. Когда он произносит очередную свою ди- атрибу против богачей и власть имущих, следует, как я уже ска- зал, часть его пыла отнести на счет того обстоятельства, что сам он принадлежал к менее удачливой партии и испытал разочаро- вания в личной жизни. По вполне ясным причинам «аутсайде- ры» всегда оказываются радикальнее «своих»* Но самое суще- ственное у Свифта — его неспособность поверить в то, что можно сделать более достойной нашу бренную жизнь, а не какую-то ли- шенную плоти рационалистическую схему быта. Разумеется, ни один честный человек не скажет, что сейчас счастье может быть названо нормальным явлением среди взрослых людей, но, быть может, оно когда-нибудь станет таковым — именно на этом воп- росе и зиждется вся серьезная политическая полемика. У Свиф- та есть много общего — мне кажется больше, чем было до сих пор замечено, — с Толстым, еще одним мыслителем, не верящим в возможность земного счастья. Обоим был присущ анархический взгляд на общество, за которым скрывался авторитарный склад ума, оба враждебно относились к науке и нетерпимо — к попыт- кам оспорить их мнения, оба не способны были придавать значе- ние чему-либо, их лично не интересующему; наконец, и у того и у другого был какой-то ужас перед реальным течением жизни, хотя * В финале «Путешествий» в качестве типичных образчиков глупости и по- рочности человека Свифт называет «...судейского, карманного вора, полковни- ка, шута, вельможу, игрока, политика, сводника, врача, лжесвидетеля, соблазни- теля, стряпчего, предателя и им подобных». Здесь звучит нс знающая удержу ярость человека, лишенного власти. В одну кучу свалены и разрушители и охра- нители порядка и права. Если, скажем, надо осудить полковника за то, что он — полковник, то на каких основаниях можно судить предателя? Стремясь покон- чить с воровством, надо опираться на законы, а следовательно, надо иметь юри- стов. Но весь этот финальный пассаж, столь сильно пропитанный ненавистью и столь слабо аргументированный, как-то не убеждает читателя. Чувствуется, здесь дана воля личному озлоблению. — Примеч. авт.
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 635 Толстой пришел к этому позже и по другим причинам. Обоих мучили вопросы пола, но также по разным причинам, общим было лишь искреннее отвращение к сексу — с изрядной примесью бо- лезненного влечения к нему. Толстой был раскаявшимся распут- ником, который проповедовал воздержание, но до глубокой ста- рости не следовал собственной проповеди. Свифт, по всей веро- ятности, был импотентом и всегда испытывал какое-то гипербо- лическое омерзение к человеческим нечистотам, а думал на эту гему непрестанно, о чем свидетельствуют его произведения. Люди такого типа вряд ли способны оценить даже ту мизерную долю счастья, что достается большинству человеческих существ, и — но вполне понятным мотивам — не склонны считать возможны- ми и значительные улучшения в жизни земной. И нелюбопыт- ство их, и нетерпимость — из одного и того же источника. Омерзение, злость, пессимизм Свифта были бы понятны, взи- рай он на нашу жизнь как на переходную ступень к «миру ино- му». Но поскольку ни во что подобное он, очевидно, не верит, воз- никает необходимость сконструировать некий рай на земной по- верхности, ничего общего не имеющий с ведомой нам реально- стью. В нем нет места всему, что не нравится Свифту: лжи, глупости, переменам, восторженным чувствам, удовольствиям, любви и грязи. В качестве идеального существа он избирает ло- шадь — животное, экскременты которого наименее противны. Гуигнгнмы — очень скучная скотинка; факт настолько общеприз- нанный, что нет надобности его чем-либо обосновывать. Гений Свифта придал им правдоподобность, но вряд ли найдется много читателей, способных испытывать к ним что-либо, кроме непри- язни. И вызвано это чувство совсем не уязвленным самолюбием человека, которому предпочли лошадь; ведь гуигнгнмы гораздо больше напоминают людей, чем йэху, и есть некая абсурдная не- логичность в том, что Гулливер, испытывая ужас перед йэху, в то же время видит в них существа одной с ним породы. Ужас этот охватывает его при первом же взгляде на йэху. «...я никогда еще, во все мои путешествия, не встречал более безобразного живот- ного, которое с первого же взгляда вызывало к себе такое отвра- щение». Отвращение — но по сравнению с кем? Во всяком слу- чае, не с гуигнгнмом, потому что ни одного гуигнгнма он пока еще не встретил. Значит, по сравнению с самим собой, то есть с
636 Джордж Оруэлл человеком. Однако в дальнейшем нам сообщается, что йэху — это и есть человек, и человеческое общество делается невыносимым для Гулливера именно потому, что все люди — это йэху. Но в та- ком случае почему он еще раньше не возымел отвращения к роду человеческому? И вот, в попытке свести концы с концами, Свифт говорит, что йэху самым фантастическим образом отличаются от людей, являясь в то же время людьми. Свифт явно захлебывает- ся в собственной ненависти, когда кричит своим соплеменникам: «Вы еще грязнее, чем кажетесь!» Но, конечно, испытывать сим- патию к йэху нельзя, и непривлекательность гуигнгнмов объяс- няется вовсе не тем, что они господствуют над йэху. Непривлека- тельны они тем, что «Разум», который правит их жизнью, оказы- вается, по сути, тяготением к смерти. Не ведают они любви и друж- бы, любознательности, страха, печали, не ведают гнева и ненависти — если не считать их отношения к йэху, которые в этом обществе занимают примерно то же место, что евреи в нацист- ской Германии. «Они не балуют своих жеребят, но заботы, про- являемые родителями по отношению к воспитанию детей, дик- туются исключительно разумом». «Дружба и доброжелательство являются двумя главными добродетелями гуигнгнмов, и они не ограничиваются отдельными особями, но простираются на всю расу». Ценят они также беседы, но в беседах этих никогда не вы- сказываются несходные мнения: «...говорилось только о деле, а речи выражались в очень немногих, но полновесных словах». У них строгий контроль над рождаемостью: каждая пара, произве- дя на свет двух отпрысков, прекращает половые отношения. Бра- ки между молодыми устраивают старшие, по евгеническим прин- ципам, и в языке их нет слов, обозначающих плотскую любовь. Когда кто-нибудь умирает, родные продолжают обычную жизнь, не испытывая ни малейшей скорби. Все это, вместе взятое, сви- детельствует, что стремятся они как можно больше уподобиться трупу, сохраняя при этом физическое существование. Правда, кое- какие черты, им присущие, не укладываются в рамки «разумнос- ти» — в их понимании этого слова. Например, они придают осо- бое значение не только физической выносливости, но и атлети- ке, к тому же любят поэзию. Но эти исключения, быть может, не столь непоследовательны, как кажется. Вероятно, Свифт подчер- кивает атлетические свойства гуигнгнмов, дабы убедить читате-
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 637 лей, что никогда благородные лошади не будут побеждены пре- зренным родом человеческим; а склонность к поэзии присуща им потому, что поэзия представляется Свифту антитезой науки, са- мого бесполезного, на его взгляд, занятия на свете. В части третьей он называет «воображение, фантазию и изоб- ретательность» тремя желательными качествами, которыми не обладают лапутянские математики (несмотря на свою любовь к музыке). Следует предположить, что, хотя Свифт великолепно владел жанром комической поэзии, вероятнее всего, наибольшее значение он придавал поэзии дидактической. О стихотворстве гуигнгнмов он говорит так: «...в поэзии они превосходят всех остальных смертных: меткость их сравнений, подробность и точность их описаний действительно неподражаемы. Стихи их изобилуют теми и другими фигурами, и темой их являются либо возвышенное изображение дружбы и доброжелательства, либо восхваление победителей на бегах или других телесных уп- ражнениях». Увы, даже гениальный дар Свифта не помог ему создать об- разчик творения, по которому можно было бы судить о поэтиче- ском искусстве гуигнгнмов. Но можно представить себе, что это было нечто весьма напыщенное и холодное (по всей вероятно- сти, рифмованные двустишия в размере пятистопного ямба) и, в общем, не противоречащее принципам «Разума». Как известно, состояние счастья с большим трудом поддает- ся изображению, и потому картины справедливого, упорядочен- ного общества редко кажутся привлекательными или убедитель- ными. И все же большинство создателей «положительных» уто- пий стараются показать, какой может стать наша жизнь, если мы сумеем пользоваться ею более полно. А Свифт проповедует по- просту отказ от полноты жизни, обосновывая это требование тем, что «Разум» означает подавление естественных инстинктов. По- коление за поколением гуигнгнмы, эти лишенные своей истории существа, ведут осмотрительный и расчетливый образ жизни, поддерживая один и тот же объем населения, не ведая страстей, не зная болезней, с полным безразличием встречая смерть, вос- питывая в таком же духе свою молодежь, — и во имя чего? Во имя того, чтобы процесс этот продолжался до бесконечности. У них начисто отсутствуют представления о ценности нашего се-
638 Джордж Оруэлл годняшнего бытия на этой земле, либо о том, что можно изме- нить жизнь и придать ей большую ценность, либо — что надо по- жертвовать жизнью ради грядущего блага. Свифт органически не мог сотворить иную утопию, чем унылый мир гуигнгнмов, раз он не верил в загробную жизнь и не был способен извлекать удо- вольствие из нормальных человеческих отношений определен- ного рода. Однако унылый этот мир сочинен автором не потому, что кажется ему столь уж привлекательным сам по себе, — он должен служить оправданием для новых выпадов против рода че- ловеческого. Конечная цель Свифта — как всегда, унижение че- ловека, для чего следует еще раз напомнить, что человек слаб, жалок и нелеп, а главное — вонюч; а подспудный мотив — надо полагать, какая-то зависть, зависть призрака к живущему, зависть человека, знающего, что счастье ему недоступно, к другим, тем, кто, может быть, как он боится, чуть счастливее его. В политиче- ском плане подобное мироощущение выражается либо в реакци- онности, либо в нигилизме, поскольку такая личность стремится помешать обществу развиваться, что могло бы раскрыть несос- тоятельность ее пессимизма. Помешать можно двумя способами: взорвать все к черту или стараться отвращать от социальных пе- ремен. В конечном итоге Свифт избрал первый путь: он взорвал свой мир к черту, погрузившись в безумие, но при этом — что я и пытался доказать — политические цели его носили в целом реак- ционный характер. Все сказанное может создать впечатление, что я против Свиф- та и цель моя — опровергнуть или даже принизить этого писате- ля. Да, в политическом и моральном аспектах я против того, за что он ратует, насколько позиция его доступна моему понима- нию. Но, как ни удивительно, он принадлежит к числу писате- лей, вызывающих мое безграничное восхищение, а «Путешествия Гулливера» — книга, которой я просто не могу начитаться досы- та. Впервые я прочел ее в восемь лет, точнее, за день до своего восьмилетия, потому что я стащил и тайком проглотил приготов- ленное к моему дню рождения издание «Путешествий», и с тех пор перечитывал их не менее шести раз. Очарование их неувяда- емо. Если бы мне пришлось составить список из шести книг, ко- торые надо спасти от гибели, «Путешествия Гулливера», несом- ненно, оказались бы в этом списке. И потому возникает вопрос:
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 639 как соотносится наша оценка взглядов писателя с наслаждени- ем, которое доставляет нам его творчество? Человек, способный проявить интеллектуальную бесприст- растность, в состоянии распознать достоинства писателя, с кото- рым глубоко расходится во взглядах, однако наслаждение его творчеством совсем иное дело. Предположим, что существует такое явление, как искусство хорошее и плохое, — в таком случае и то и другое качества должны быть заложены в самом произве- дении искусства, конечно, не в отрыве от воспринимающей лич- ности, но независимо от ее расположения духа. Так что с этой точки зрения стихотворение не может казаться хорошим в поне- дельник и плохим — во вторник. Но если вы судите эти стихи по тому душевному, эстетическому отклику, который они у вас вы- зывают, то такое допущение верно, ведь душевный отклик или эстетическое наслаждение — чисто субъективное состояние, ко- торым нельзя управлять. Читатель, — даже с самым развитым эстетическим вкусом — далеко не в каждый момент своего бытия проявляет эстетическое чувство, и чувство это очень легко по- давляется. Если вы напуганы или голодны, мучаетесь зубами или морской болезнью, то «Король Лир» кажется вам не лучше «Пи- тера Пэна». Умом вы понимаете, что лучше, но пока что для вас это просто факт, запавший в память, и ощутить достоинства «Лира» вы сможете, только вернувшись в нормальное состояние. И столь же разрушительно, нет, еще более разрушительно — по- тому что причины этого не сразу осознаются — воздействует не- приятие вами политической или моральной позиции автора. Если книга вызывает у вас гнев, если она звучит оскорбительно или внушает тревогу, то, каковы бы ни были ее литературные досто- инства, удовольствия она вам не доставит. А если она представ- ляется вам по-настоящему вредным произведением, которое мо- жет скверно влиять на читателей, не исключено, что вы постара- етесь выработать соответствующую эстетическую установку, по- зволяющую опровергнуть и художественные ее достоинства. Большая часть нашей современной литературной критики сво- дится к такому непрестанному лавированию между двумя раз- ными критериями. И все же вполне возможен и противополож- ный результат: читательское удовольствие побеждает внутрен-
640 Джордж Оруэлл нее сопротивление, при том что вы отлично сознаете свою враж- дебность идеям автора, книга которого вас так увлекает. Отлич- ный пример — Свифт, писатель со столь неприемлемым для боль- шинства людей взглядом на мир и в то же время столь популяр- ный. Как же это получается: мы терпим, когда нас именуют йэху, будучи твердо уверенными, что никакие мы не йэху? Недостаточно ответить, что Свифт, конечно, заблуждался, он был сумасшедшим, но он был «хорошим писателем». Верно, что в какой-то незначительной мере литературные достоинства про- изведения отделимы от его содержания. Есть люди, обладающие врожденным даром слова, подобно тому как есть люди «с точным глазом», который помогает им в играх. Дело здесь заключено глав- ным образом в инстинктивном умении расставлять акценты — в нужный момент и нужной силы. Вот первый пришедший на ум пример: прочтите уже цитированный мной пассаж, начинающий- ся словами: «В королевстве Трибниа, называемом туземцами Ланг- ден...» Особую силу придает ему финальная фраза: «Это и есть анаграмматический метод». Фраза, строго говоря, ненужная, ибо «анаграмматический метод» только что был подробно описан, но именно издевательская торжественность повтора, когда нам словно слышен голос самого Свифта, изрекающего эти слова, вбивает в со- знание всю идиотичность происходящего — последний удар молот- ка, вогнавшего гвоздь по самую шляпку. Однако же ничто — ни мощ- ная простота свифтовской прозы, ни напор его воображения, бла- годаря которому картины совершенно невероятных миров ока- зываются убедительнее и правдоподобнее, чем большая часть исторических исследований, — не позволило бы нам наслаждаться чтением Свифта, будь его взгляд на мир истинно отталкивающим и оскорбительным. Миллионы читателей во многих странах ув- лекались «Путешествиями Гулливера», в большей или меньшей степени ощущая антигуманистический подтекст книги. И даже до ребенка, читающего первую и вторую части просто как при- ключенческую историю, доходит абсурдность шестидюймовых человечков, претендующих на звание людей. Объяснение, оче- видно, кроется в том, что взгляд Свифта на мир не воспринима- ется как полностью ложный, или, точнее, не всегда воспринима- ется как ложный. Свифт — неизлечимо больной писатель. Он
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 641 постоянно пребывает в депрессии — состоянии, которое большин- ство людей испытывает лишь периодически; представим себе, что человеку, страдающему разлитием желчи или еще не оправив- шемуся от тяжелого гриппа, хватает энергии, чтобы писать кни- ги. Всем знакомо это состояние, и какая-то струнка в нас отзыва- ется, когда мы встречаем его в литературном произведении. Возьмем, например, одно из характерных стихотворений Свифта «Туалетная комната дамы» или в том же духе написанное «На отход ко сну прелестной юной нимфы». Что истинней: точка зре- ния Свифта, выраженная в этих стихах, или видение Блейка, за- печатленное в строке «Божественно ее нагое тело»? Блейк, бес- спорно, ближе к правде, но кому не доставит удовольствия зре- лище развенчанной подделки — фальшивой женской утонченно- сти? Свифт искажает реальность в своих картинах мира, потому что отказывается видеть в нем что-либо, кроме грязи, глупости и пороков, но ведь часть, извлекаемая им из целого, действительно существует, и все мы это знаем, предпочитая, однако, не касаться подобных тем. Частью своего разума, у нормального человека преобладающей, мы верим в то, что человек — благородное жи- вотное и жить на этой земле стоит, но есть в каждом из нас некое внутренне «я», и порой оно в ужасе отшатывается от кошмара существования. Радости и отвращение сплетаются воедино не- постижимейшим образом. Тело человеческое прекрасно, но оно может быть уродливым и смешным — в чем легко убедиться в любом плавательном бассейне. Половые органы служат предме- том вожделения, но и омерзения; ведь недаром почти во всех язы- ках названия их звучат как непристойные ругательства. Мясо не- обыкновенно вкусно, но в лавке мясника нас тошнит, да и все, чем мы питаемся, в конечном счете — производное от навоза и мертвечины, двух самых отвратительных для нас вещей на свете. Вышедший из младенческого возраста, но еще сохраняющий све- жий взгляд на окружающее ребенок постоянно испытывает не только удивление, но и чувство пугливого отвращения: к соплям и плевкам, к собачьему дерьму на тротуаре, к издыхающей жабе, в которой шевелятся черви, к запаху потных тел взрослых, к бе- зобразию стариков с их голыми черепами и шишковатыми носа- ми. Бесконечно толкуя о всевозможных болезнях, грязи и урод-
642 Джордж Оруэлл ствах, Свифт, по существу, не открывает нам ничего нового, он просто говорит не обо всем. Правдиво описывает он также и по- ведение человека, особенно в сфере политики, хотя и здесь суще- ствуют другие, более важные факторы, которых он признавать не желает. По нашему разумению, и ужас и боль необходимы для продолжения жизни на этой планете, что дает основания песси- мистам, подобным Свифту, задаваться вопросом: «Если ужас и боль неотъемлемы от нашего бытия, как можно надеяться сде- лать жизнь лучше?» В основе своей это христианская доктрина минус посулы «мира иного» — который, вероятно, меньше вла- деет душами верующих, чем убежденностью, что земная жизнь — удел слез, а могила — место успокоения. Я убежден в ошибочно- сти такого взгляда и в том, что он может самым вредным образом влиять на человеческие поступки, но что-то в нас отзывается на него, как отзывается на мрачное звучание заупокойной службы сладковатый запах мертвого тела в деревенской церкви. Зачастую высказывается мнение — во всяком случае, теми, кто придает особую важность содержательности литературы, — что книга не может быть «хорошей», отражая заведомо ложный взгляд на жизнь. Нам внушают, что применительно к современ- ности каждое произведение, обладающее подлинными литератур- ными достоинствами, должно быть более или менее «прогрессив- ным» по своим тенденциям. При этом упускается из виду, что на протяжении всей человеческой истории бушевали такие же вой- ны между прогрессивными и реакционными силами, а лучшие книги в каждую эпоху всегда выражали самые различные пози- ции, в том числе заведомо ложные. В той мере, в какой писатель является пропагандистом, самое большее, что можно требовать от него: пусть он искренне верит в то, что высказывает, и пусть не говорит явных глупостей. В наши дни, например, вполне можно представить себе хорошую книгу, написанную католиком, ком- мунистом, фашистом, пацифистом, анархистом, быть может, ли- бералом старого толка или обычным консерватором; но нельзя вообразить, что хорошую книгу напишет спирит, бухманит или куклуксклановец. Взгляды писателя должны быть совместимы со здравомыслием — в медицинском смысле этого слова — и с энергией действенной мысли; кроме этого, мы ждем от него толь-
ПОЛИТИКА ПРОТИВ ЛИТЕРАТУРЫ... 643 ко таланта, под которым, вероятно, подразумевается убежден- ность. Свифту не была дана обычная житейская мудрость, но дана была грозная интенсивность видения, способного извлечь, уве- личить и тем самым исказить какую-то одну потаенную истину. Долговечность «Путешествий Гулливера» доказывает, что миро- воззрение, подкрепленное силой убежденности, даже если оно на грани безумия, способно породить великое произведение искус- ства. 1946
Писатели и Левиафан О положении писателя в эпоху, когда все находится под кон- тролем государства, уже немало сказано, хотя большая часть информации, относящаяся к этой теме, пока недоступна. Я не со- бираюсь высказываться за государственный патронаж над искус- ствами или против него, я только хочу определить, какие именно требования, исходящие от государственной машины, которым хотят нас подчинить, отчасти объяснимы атмосферой, иными словами, мнениями самих писателей и художников, степенью их готовности подчиниться или, напротив, сохранить живым дух ли- берализма. Если лет через десять выяснится, как мы раболепство- вали перед деятелями типа Жданова, значит, иного мы и не за- служили. Совершенно ясно, что уже и сейчас среди английских литераторов сильны тоталитаристские настроения. Впрочем, здесь речь идет не о каком-то организованном и сознательном движении вроде коммунистического, а только о последствиях, вызванных воз- никшей перед людьми доброй воли необходимостью думать о поли- тике и выбирать ту или иную политическую позицию. Мы живем в век политики. Война, фашизм, концлагеря, ре- зиновые дубинки, атомные бомбы и прочее в том же роде — вот о чем мы размышляем день за днем, а значит, о том же главным образом пишем, даже если не касаемся всего этого впрямую. По- другому быть не может. Очутившись на пароходе, который то- нет, думаешь только о кораблекрушении. Но тем самым мы не просто ограничиваем свой круг тем, мы и свое отношение к ли- © Перевод. А. Зверев, 2003.
ПИСАТЕЛИ И ЛЕВИАФАН 645 тературе окрашиваем пристрастиями, которые, как нам хотя бы порой становится ясно, лежат вне пределов литературы. Неред- ко мне начинает казаться, что даже в лучшие времена литератур- ная критика — сплошной обман, поскольку нет никаких обще- принятых критериев, реальность не дает никаких подтверждений оценкам, по которым вот эта книга «хорошая», а та «плохая», и выходит, что всякое суждение основано лишь на том или ином своде правил, призванных обосновать интуитивные пристрастия. Истинное восприятие книги, если она вообще вызывает какой- то отзвук, сводится к обычному «нравится» или «не нравится», а все прочее — лишь попытка рационального объяснения этого вы- бора. Мне кажется, такое вот «нравится» вовсе не противоречит природе литературы; противоречит ей другое: «Книга содержит близкие мне идеи, и поэтому необходимо найти в ней достоин- ства». Разумеется, превознося книгу из сугубо политических со- ображений, можно при этом не кривить душой, искренне прини- мая такое произведение, но столь же часто бывает, что чувство идейной солидарности с автором толкает на прямую ложь. Это хорошо известно каждому, кто писал о книгах в периодике с чет- кой политической линией. Да и вообще, работая в газете, чьи пози- ции разделяешь, грешишь тем, что ей поддакиваешь, а в газе- те, которая по своей ориентации тебе далека, — тем, что умал- чиваешь о собственных взглядах. Так или иначе, бесчислен- ные произведения, в которых твердо проводится определенная агитация — за Советскую Россию или против, за сионизм или против, за католическую церковь или против и т.д., — оказыва- ются оценены еще до того, как их прочтут, собственно, до того, как напишут. Можно уверенно предсказать, какие отклики бу- дут в этой газете, а какие в другой. И при всей бесчестности, ко- торую уже едва осознают, поддерживается претензия, будто о книгах судят по литературным меркам. Понятно, что вторжение политики в литературу было неотвра- тимым. Даже не возникни особый феномен тоталитаризма, оно бы все равно свершилось, потому что в отличие от своих дедов мы прониклись угрызениями совести из-за того, что в мире так много кричащих несправедливостей и жестокостей, и это чувство вины, побуждая нас ее искупить, делает невозможным чисто эс- тетическое отношение к жизни. В наше время никто не смог бы
646 Джордж Оруэлл так самозабвенно отдаться литературе, как Джойс или Генри Джеймс. Но беда в том, что, признав свою политическую ответ- ственность, мы отдаем себя во власть ортодоксальных доктрин и «партийных подходов», хотя из-за этого приходится трусливо молчать и поступаться истиной. По сравнению с писателями вик- торианской эпохи нам выпало несчастье жить среди жестко сфор- мулированных политических идеологий, чаще всего наперед зная, какие идеи представляют собой ересь. Современный писатель постоянно снедаем страхом — в сущности, не перед обществен- ным мнением в широком смысле слова, а перед мнениями той группы, к которой принадлежит он сам. Хорошо хоть, что таких групп, как правило, несколько и есть выбор, однако всегда есть и доминирующая ортодоксия, посягательство на которую требует очень крепких нервов и нередко готовности сократить свои рас- ходы вполовину, причем на много предстоящих лет. Всем извест- но, что последние полтора примерно десятилетия такой ортодок- сией, особенно влиятельной среди молодежи, является «левиз- на». Для нее самыми ценными эпитетами остаются слова «про- грессивный», «демократический», «революционный», а теми, которых приходится пуще всего страшиться, — «буржуазный», «реакционный», «фашистский»: не дай Бог и к тебе могут при- липнуть эти клички. Ныне чуть не все и каждый, включая боль- шинство католиков и консерваторов, «прогрессивны» или хотят, чтобы о них так думали. Мне не известно ни одного случая, когда бы человек говорил о себе, что он «буржуазен», точно так же как люди, достаточно грамотные, чтобы понять, о чем речь, ни за что не признают за собой антисемитизма. Все мы славные демокра- ты, антифашисты, антиимпериалисты, все презираем классовые разделения, возмущаемся расовыми предрассудками и т.п. Ни- кто всерьез не сомневается, что нынешняя левая ортодоксия пред- почтительнее довольно снобистской и ханжеской консерватив- ной ортодоксии, которая доминировала двадцать лет назад, ког- да самыми влиятельными журналами были «Крайтерион» и (куда менее притязательный) «Лондон меркьюри». Ведь, что ни гово- ри, провозглашенной целью левых является жизнеспособное об- щество, которого и вправду хотят массы людей. Но у левых есть своя демагогия и ложь, а поскольку это не признается, некоторые
ПИСАТЕЛИ И ЛЕВИАФАН 647 проблемы становится просто невозможным по-настоящему об- суждать. Вся левая идеология — и научная, и утопическая — разрабо- тана теми, кто не ставил перед собой как непосредственную зада- чу достижение власти. Поэтому она была идеологией экстремист- ской, подчеркнуто не считавшейся с царями, правительствами, законами, тюрьмами, полицейскими, генералами, знаменами, гра- ницами, с патриотическими чувствами, религией, моралью — сло- вом, со всем наличествующим порядком вещей. Еще на нашей памяти левые силы во всех странах сражались против тирании, казавшейся неуязвимой, и легко было предполагать, что, если бы только вот эта конкретная тирания — капитализм — была сверг- нута, социализм немедленно бы воцарился вместо нее. Кроме того, от либералов левые переняли несколько весьма сомнительных верований — например, во всепобеждающую силу правды, в то, что подавлять — значит губить самих себя, и что по природе сво- ей человек добр, и что злым его делают исключительно окружа- ющие условия. Эта перфекционистская доктрина глубоко укоре- нена почти во всех пас, и, движимые верой в нее, мы протестуем, когда, к примеру, правительство лейбористов предоставляет круп- ные суммы дочерям монарха или не решается национализиро- вать сталелитейную промышленность. Но, сталкиваясь всякий раз с реальностью, вера трещит по швам, и мы начинаем мучить- ся противоречиями, не желая в этом признаться. Первым таким столкновением с реальностью оказалась рус- ская революция. В силу довольно сложных причин едва ли не все английские левые должны были принять установленную ею сис- тему как «социалистическую», понимая при этом, что и принци- пы ее, и практика совершенно чужды всему, что подразумевается под «социализмом» у нас самих. А в результате выработалось ка- кое-то перевернутое мышление, допускающее, что такие слова, как «демократия», обладают двумя взаимоисключающими зна- чениями, а такие акции, как массовые аресты или насильствен- ные выселения, оказываются в одно и то же время как правиль- ными, так и недопустимыми. Следующий удар по левой идео- логии нанес своими успехами фашизм, который сокрушил свойственные левым пацифистские и интернационалистские ус- тремления, что, однако, не привело к решительному пересмотру
648 Джордж Оруэлл самой доктрины. Фашистская оккупация заставила европейские народы убедиться в том, что давно было известно из собственно- го опыта народам колоний: классовые антагонизмы не так уж сверхважны, и существует такое понятие, как интересы всей на- ции. С появлением Гитлера трудно стало всерьез рассуждать о «внутреннем враге» и что национальная независимость не имеет никакого значения. Но хотя все мы об этом знаем и, когда необ- ходимо, действуем, исходя из этого знания, по-прежнему господ- ствует чувство, что сказать об этом прямо означало бы совершить предательство. Наконец — и здесь возникают самые большие сложности, — левые теперь у власти, так что они обязаны взять на себя ответственность, принимая справедливые решения. Левые правительства почти всегда разочаровывают своих сто- ронников, поскольку даже и в тех случаях, когда удается достичь обещанного ими процветания, обязательно приходится пережить трудный переходный период, о котором, до того как взять власть, едва упоминалось. Вот и мы сейчас видим, как наше правитель- ство, отчаянно борясь с экономическими трудностями, вынуж- дено преодолевать последствия своей же пропаганды, которая велась в предшествующие годы. Переживаемый нами кризис не какое-то нежданное бедствие вроде землетрясения, и вызван он не войной — она его только стимулировала. Можно было десятки лет назад предвидеть, что произойдет нечто подобное. Еще с де- вятнадцатого века крайне проблематичным оставалось стабиль- ное увеличение национального дохода, зависящего частью от ин- вестиций за рубежом, частью от надежных рынков и дешевого сырья из колоний. Было ясно, что рано или поздно что-то нару- шится и мы окажемся вынужденными уравновешивать экспорт импортом; а если это случится, уровень жизни в Англии, вклю- чая уровень жизни рабочего класса, неизбежно упадет — по край- ней мере на время. Однако левые партии, сколь ни громогласно выступали они против империализма, никогда не касались таких материй. Иной раз они готовы были признать, что британские рабочие до некоторой степени живут за счет грабежа Азии и Аф- рики, но при этом дело непременно изображалось так, словно, отказавшись от таких доходов, мы каким-то образом все равно умудримся сохранить процветание. А рабочих главным образом и обращали в социалистическую веру, говоря им: вот видите, вас
ПИСАТЕЛИ И ЛЕВИАФАН 649 эксплуатируют, — тогда как грубая истина, если исходить из по- ложения вещей в мире, сводилась к другому: они сами эксплуа- тировали. Сегодня, по всему судя, мы пришли к тому, что уро- вень жизни рабочего класса не может быть сохранен на достиг- нутом уровне, уж не говоря о росте. Даже в том случае, если бога- тых заставили бы уйти, народным массам тем не менее пришлось бы или меньше потреблять, или больше производить. Не преуве- личиваю ли я серьезность ситуации? Может быть, и преувеличи- ваю; был бы рад ошйбиться. Но веду я вот к чему: среди тех, кто верен левой идеологии, сама эта проблема не может обсуждаться с откровенностью. Снижение зарплаты, увеличение продолжи- тельности рабочего дня — такие меры считаются по самой своей сути антисоциалистическими, а поэтому должны быть отвергну- ты с порога, как бы ни складывались дела в экономике. Стоит заикнуться, что эти шаги могут стать необходимыми, рискуешь тут же удостоиться всех тех эпитетов, которых мы так страшим- ся. Куда безопаснее избегать подобных тем, сделав вид, будто возможно поправить дело перераспределением существующего национального дохода. Тот, кто принимает ту или иную ортодоксию, неизбежно при- нимает вместе с ней противоречия, которые ждут своего реше- ния. Например, каждому разумному человеку отвратительна ин- дустриализация с ее последствиями, однако ясна необходимость не препятствовать ей, а, наоборот, способствовать, потому что это- го требуют борьба с бедностью и освобождение рабочего класса. Или другое: есть профессии, которые совершенно необходимы, однако без принуждения никто бы их для себя не избрал. Или третье: нельзя уверенно вести внешнюю политику, не располагая мощными вооруженными силами. Подобные примеры можно ум- ножать и умножать. И всякий раз напрашивается вполне ясный вывод, который, однако, способны сделать лишь те, кто внутри себя свободен от официальной идеологии. Обычно же случается по-другому: вопрос, йа который так и не найдено ответа, отодви- гают куда-нибудь подальше, стараясь о нем не думать и по-преж- нему повторяя слова-пароли со всей противоречивостью их смыс- ла. Не придется рыться в ворохах периодики, чтобы обнаружить последствия такого способа мышления.
650 Джордж Оруэлл Я, конечно, не хочу сказать, что духовная бесчестность свой- ственна одним социалистам и левым или свойственна им более, нежели другим. Речь идет только о том, что приверженность лю- бой политической доктрине с ее дисциплинирующим воздействи- ем, видимо, противоречит сути писательского служения. Это от- носится и к таким доктринам, как пацифизм или индивидуализм, хотя они притязают находиться вне каждодневной политической борьбы. Право же, все слова, кончающиеся на «изм», приносят с собой душок пропаганды. Верность знамени необходима, однако для литературы она губительна, пока литературу создают лично- сти. Как только доктрины начинают воздействовать на литерату- ру, пусть даже вызывая с ее стороны лишь неприятие, результа- том неизбежно становится не просто фальсификация, а зачастую исчезновение творческой способности. Ну и что же из этого следует? Должны ли мы заключить, что обязанность каждого писателя — «держаться в стороне от поли- тики»? Безусловно, нет! Ведь я уже сказал, что ни один разум- ный человек просто не может чураться политики, да и не чурает- ся в такое время, как наше. Я не предлагаю ничего иного, помимо более четкого, нежели теперь, разграничения между политиче- скими и литературными обязанностями, а также понимания, что готовность совершать поступки неприятные, однако необходи- мые, вовсе не требует готовности бездумно соглашаться с заблуж- дениями, которые им обычно сопутствуют. Вступая в сферу по- литики, писатели должны сознавать себя там просто граждана- ми, просто людьми, но не писателями. Не считаю, что ввиду утон- ченности восприятия, им свойственной, они вправе уклониться от будничной, грязной работы на ниве политики. Как все прочие, они должны быть готовы выступать в залах, продуваемых сквоз- няками, писать мелом лозунги на асфальте, агитировать избира- телей, распространять листовки, даже сражаться в окопах граж- данских войн, когда это нужно. Но какие бы услуги ни оказыва- ли они своей партии, ни в коем случае не должны они творить во имя ее задач. Им надлежит твердо сказать, что творчество не имеет к этой деятельности никакого отношения, им необходима способ- ность, поступая в согласии с этими задачами, полностью отверг- нуть, когда это требуется, официальную идеологию. Ни при ка- ких условиях нельзя им отступать от логики мысли, почуяв, что
ПИСАТЕЛИ И ЛЕВИАФАН 651 она ведет к еретическим выводам, и опасаться, что неортодоксаль- ность распознают, как скорее всего и случится. Может быть, для писателя даже скверный знак, когда его сегодня не подозревают в заигрывании с реакцией, точно так же, как двадцать лет назад плохо было дело, если его не обличали в приверженности к ком- мунизму. Означает ли все сказанное, что писателю следует не только противиться диктату политических боссов, а лучше и вообще не касаться политики вХвоих книгах? И снова — безусловно, нет! Не существует причин, по которым нежелательно самым прямым образом затрагивать политику, если ему так хочется. Только пусть он говорит о ней как частное лицо, которое остается вне партии, или на крайний случай действует в качестве партизана на фланге регулярной армии, вовсе в нем не нуждающейся. Подобная пози- ция вполне совместима с обычной и полезной политической ак- тивностью. Скажем, когда писатель считает, что войну необходи- мо выиграть, пусть он в ней участвует как солдат, но откажется прославлять ее в своих книгах. Если это честный писатель, мо- жет случиться, что его творчество окажется в противоречии с его политическими акциями. Иногда этого в силу очевидных при- чин хотелось бы избежать; в таких случаях выход не в том, чтобы насиловать собственное вдохновение, а в том, чтобы промолчать. Кому-то покажется пораженческим или двусмысленным мой совет писателю, когда накаляются конфликты, разделить свою деятельность на две несообщающиеся сферы; но я просто не вижу, как практически он может поступить иначе. Замыкаться в башне из слоновой кости немыслимо и нежелательно. Подчинять свою личность не только партийной машине, но даже идеологии, кото- рую исповедует какая-то группа, значило бы покончить с собой как писателем. Мы чувствуем болезненность этой дилеммы так отчетливо, потому что осознали необходимость вторжения в по- литику, но вместе с тем поняли, насколько это грязное и унизи- тельное дело. А в большинстве своем мы никак не расстанемся с верой в то, что любой, выбор, даже любой политический выбор, всегда лежит между добром и злом, как и в то, что все необходи- мое тем самым справедливо. Думаю, пора нам расстаться с этими взглядами, уместными лишь в младенчестве. В политике не при- ходится рассчитывать ни на что, кроме выбора между большим и
652 Джордж Оруэлл меньшим злом, а бывают ситуации, которых не преодолеть, не уподобившись дьяволу или безумцу. К примеру, война может оказаться необходимостью, но, уж конечно, не знаменует собой ни блага, ни здравого смысла. Даже всеобщие выборы трудно назвать приятным или возвышенным зрелищем. И если чувству- ешь обязанность во всем этом участвовать — а, на мой взгляд, ее должен чувствовать каждый за вычетом закрывшихся броней старческой немощи, глупости или лицемерия, — нужно суметь и свое «я» сберечь неприкосновенным. Для большинства людей эта проблема так не стоит, поскольку их жизнь и без того расщепле- на. По-настоящему они живут лишь в часы, свободные от служ- бы, и ничто не связывает их политическую деятельность с дело- вой. Да и в общем-то от них и не требуют, чтобы они унижали собственную профессию ради политической линии. А от худож- ника, в особенности от писателя, именно этого и добиваются; по сути, этого одного вечно требуют от них политики. Если писа- тель отвергает такие требования, не следует думать, что он обрек себя на пассивность. В любой из двух своих ипостасей, каждая из которых в каком-то смысле есть его целое, он может, коли нужно, действовать не менее решительно и напористо, чем все остальные. Но творчество, если оно обладает хоть какой-то ценностью, всегда будет результатом усилий того более разумного существа, которое остается в стороне, свидетельствует о происходящем, держась исти- ны, признает необходимость свершающегося, однако отказывается обманываться насчет подлинной природы событий. 1948
ПРИМЕЧАНИЯ
Скотный Двор («Animal Farm») Сатира написана Оруэллом в конце 1942 г., однако три года не могла най- ти издателя, так как явственные параллели с историей Советского Союза вы- глядели оскорбительными во времена, когда Англия и СССР выступали как союзники по антигитлеровской коалиции. Опубликована в 1945 г. Жанровый прообраз этого произведения — «Сказка бочки» (1704) Джонатана Свифта (1667—1745), сатирическая аллегория о порабощении человеческого разума всевозможными формами духовного насилия и гнета. В фигурах Обвала и Наполеона без труда опознаются Троцкий и Сталин. 1984 («Nineteen Eighty-Four») Роман опубликован летом 1949 г. С. 98. Ангсоц. — Этот неологизм Оруэлла означает тоталитарную доктри- ну, которая берет на вооружение отдельные основополагающие принципы со- циалистической мысли, до неузнаваемости их искажая. С. 99. Новояз — официальный язык Океании. О структуре его см. Приложение. С. 107. Голдстейн. — Прототипом, видимо, послужил Троцкий; хотя в Ис- пании Оруэлл оказался на подозрении как сторонник троцкизма, его отноше- ние к личности основного оппонента Сталина и к политической концепции его сторонников всегда было отрицательным. С. 151. Пролы. — Название позаимствовано из антиутопии Джека Лондо- на (1876—1916) «Железная пята» (1907). Памяти Каталонии («Homage to Catalonia») Основанная на фронтовых дневниках Оруэлла, который воевал в Испании полтора года, постоянно находясь на линии огня, книга вышла в 1940 г. и возвес- тила о переломе в сознании ее автора. Публикуемые фрагменты относятся к за- ключительным эпизодам испанской главы биографии писателя: летом 1938 г. под прямым нажимом СССР республиканское правительство санкционировало ка- рательные операции против воевавших на его стороне отрядов троцкистов и анар- хистов, что ускорило победу Франко в Гражданской войне 1936—1939 гг. С. 342. ПОУМ (Partido Obrero de Unificacion Marxista) — левая социалис- тическая партия, тяготевшая к союзу с анархистами; располагала собственны- 655
ми вооруженными отрядами рабочей милиции, сыгравшими видную роль в подавлении франкистского мятежа в Барселоне летом 1936 г. ФАИ — Федерация анархистов Испании. Интернациональная бригада — вооруженное формирование, состоявшее из добровольцев, прибывших сражаться за Испанскую республику из многих стран мира; среди писателей, вступивших в Интербригаду, был ее командир, венгерский прозаик Матэ Залка (генерал Лукач), погибший в Испании анг- лийский критик-марксист Ральф Фокс, один из крупнейших французских писателей XX века Андре Мальро, русский поэт-эмигрант Алексей Эйснер и многие другие. НРП — Независимая рабочая партия, созданная в Англии в 1893 г. Одно время входила в состав лейбористской партии, сохраняя при этом автономию; с начала 1930-х гг. проводила политическую линию, близкую к анархизму. С. 343. ОСПК — Объединенная социалистическая партия Каталонии, под- держивала правительство республики, в то же время добиваясь усиления ка- талонской автономии, особенно активно — в годы, когда Каталонией руково- дило правительство Кабальеро, смещенное коммунистами весной 1938 г. при прямом содействии мадридского правительства Негрина — Прието. Генералидад — правительство Каталонии. С. 344. ВСТ— Всеобщий союз трудящихся. С. 345. Рамблас — центральная улица в Барселоне. С. 378. Нин, Андрес — лидер анархистов и левых социалистов в Катало- нии; погиб в период чисток в 1938 г. Вспоминая войну в Испании («Looking Back on the Spanish War») C. 400. «На Западном фронте без перемен» (1929) — роман Э.М. Ремарка (1878-1970). С. 404. Галифакс, Эдуард Фредерик Вуд, лорд (1951 — 1881) — министр иностранных дел Великобритании в 1938—1940 гг.; проводимая им политика означала фактическую поддержку мятежа Франко в Испании и соглашатель- ство с Гитлером. С. 408. Коминтерн — жестко контролируемое Москвой объединение ком- мунистических и рабочих партий, которое в Испании преследовало главным образом цель противодействия влиятельным троцкистским и анархистским организациям. С. 418. Монтегю, Норман — директор Английского банка, придерживался крайне правых политических взглядов. Павелич, Анте (1889—1959) — лидер хорватской фашистской организации усташей. Херст, Уильям Рэндолф (1863—1951) — американский газетный магнат, противник участия США в антигитлеровской коалиции. Паунд, Эзра (1885—1972) — американский поэт и критик, горячий при- верженец Муссолини; в 1945 г. был приговорен к смертной казни за государ- ственную измену, однако под давлением общественности высшая мера была заменена заключением в лечебнице для душевнобольных. Кокто, Жан (1889—1963) — французский поэт, драматург и кинорежис- сер; в 40-е гг. придерживался правых политических взглядов. Тиссен, Фриц (1873—1951) — немецкий промышленник и банкир, оказав- ший солидную поддержку нацистам. 656
Отец Кафлии, Чарльз — американский радиопроповедник, организатор «Христианского фронта против коммунизма», проводившего профашистскую политическую линию. Муфтий Иерусалимский — организатор Арабского легиона, приверженец фашизма. Ланн, Арнольд — английский журналист, поддерживал Франко. Антонеску, Йон (1882—1946) — фашистский диктатор Румынии в 1940—1944 гг. Шпенглер, Освальд (1880—1936) — немецкий мыслитель, автор культурфи- лософского труда «Закат Европы» (1921). Ответил отказом на предложения на- цистов о сотрудничестве и подвергся остракизму в гитлеровской Германии. Беверли, Николс — английский писатель-драматург. Маринетти, Филиппо Томмазо (1876—1944) — итальянский поэт, лидер футуризма, сподвижник/Муссолини. Убийство слона («Killing an Elephant») В Бирме, которая была тогда английской колонией, Оруэлл находился на службе в полицейском управлении пять лет сразу по окончании Итона в 1922 г. Воспоминания книготорговца («Bookseller’s Recollection») С. 430. Барри, Джеймс Мэтью (1860—1937) — шотландский писатель и драматург, автор популярной сказки «Питер Пэн» (1904). С. 431. Уолпол, Хью (1884—1941) — английский прозаик, близкий натура- лизму. Вудхауз, Пелем Гренвилл (1881—1975) — пользовавшийся огромной по- пулярностью английский писатель; создал несколько комедийных масок (слуга Дживз, повеса Берти Вустер, журналист Псмит, незадачливый детектив Мал- линер) типичных англичан, выразителей национального духа. Делл, Этель Мэри (1881—1939) — английская писательница, чьи нраво- описательные романы были популярны в 20—30-е гг. Дипинг, Уорвик (1887—1950) — автор приключенческих и детективных романов. Фарнол, Джон Джеффри (1878—1952) — английский романист, работал в историческом и детективном жанре. С. 432. Рассказы Д. Лоуренса. — Имеется в виду писатель Дэвид Герберт Лоуренс (1885—1930), классик английской литературы XX в. С. 433. «Упадок и разрушение». — «История упадка и разрушения Рим- ской империи» (1776—1788) принадлежит не Джеймсу Босуэллу (1740—1795), создателю жанра литературной биографии, автору «Жизни Сэмюэля Джонсо- на» (1791), а историку Эдуарду Гиббону (1737—1794). «Мельница на Флоссе» (1860) — один из ранних романов не американско- го поэта Томаса Элиота (1888—1965), а викторианской романистки Джордж Элиот (1819-1880). Мысли в пути («Thoughts on the Ways») С. 434. Маггеридж, Малькольм (1903—?) — прозаик, публицист, близкий знакомый Оруэлла, о котором он написал книгу воспоминаний. 657
С. 436. Беллок, Джозеф Хиллэр (1870—1953) — английский журналист, поэт, историк, романист; один из предшественников Оруэлла в жанре анти- утопии. Литература и тоталитаризм («Literature and Totalitarianism») С. 439. Начиная свое первое выступление... — В годы Второй мировой вой- ны Оруэлл вел по Би-би-си регулярные циклы передач на политические и ли- тературные темы. Этим выступлением 30 апреля 1941 г. открылся цикл пере- дач «Границы искусства и пропаганды». Уэллс, Гитлер и Всемирное государство («Wells, Hitler and World State») C. 444. Сэнки, Джон — лорд-канцлер лейбористского правительства с 1929 г. С. 446. Силоне, Игнацио (1900—1984) — итальянский писатель, в молодо- сти был увлечен коммунистической доктриной, затем стал ее непримиримым оппонентом, о чем свидетельствует и его самая известная книга — роман «Фон- тамара» (1933). Боркенау, Франц (1900—1957) — немецкий социолог, аналитик тоталита- ризма, участник испанских событий. Автор книг «Коммунистический Интер- национал» (1938), «Социализм, национальный или интернациональный» (1942) и др. Артур Кёстлер («Arthur Koestler») С. 450. Кёстлер, Артур (1905—1983) — английский писатель венгерского происхождения, активный сотрудник немецких коммунистических и левых газет в 20—30-е гг., полтора года работал корреспондентом в СССР. После Испании, где Кёстлер был арестован франкистами и приговорен к казни, от которой его спасли протесты европейской литературной общественности, стал яростным обличителем советского эксперимента, которому посвящен его са- мый известный роман «Слепящая тьма» (1940). Сальвемини, Гаэтано (1873—1957) — итальянский историк, автор книги «Под топором фашизма» (1925); подвергался преследованиям на родине и был вынужден эмигрировать в Англию. Серж, Виктор — французский писатель коммунистической ориентации; был арестован в Москве, где работал корреспондентом, и выпущен в 1939 г., в период временного ослабления Большого террора; стал одним из убежденных противников сталинизма. С. 451. Ласки, Генри — профессор философии в Кембридже, влиятельный либеральный мыслитель 30-х гг. Во чреве кита («Inside the Whale») В примечания к данному эссе вошли комментарии А. Кабалкина, публи- куемые ио изданию; «Вопросы литературы», 1990, № 3., С. 464. Миллер, Генри (1892—1980) — американский писатель, автор рома- на «Тропик Рака» (1934), запрещенного цензурой из-за обилия сцен, которые 658
были сочтены аморальными, однако оказавшего сильное воздействие на всю англоязычную литературу авангарда в 30—60-е гг. Рид, Герберт (1893—1968) — английский теоретик искусства и критик аван- гардистской ориентации. С. 465. Льюис, Уиндхэм (1884—1957) — английский романист, один из ли- деров авангардистской школы. Автор романов «Тарр» (1918), «Время и чело- век Запада» (1928). С. 466. «Хлам» (1901) — роман английского писателя Эрнеста Хорнунга (1866-1921). «Дом с зелеными ставнями» (1901) — роман шотландского писателя Джор- джа Брауна (1869—4902), образец декадентской прозы. С. 470. «Путешествие на край ночи» (1932) — роман французского писа- теля Селина (наст, имя Луц Фердинанд Детуш, 1894—1961), содержащий на- туралистические сцены из жизни парижской люмпенской среды. С. 471. «Маленькие женщины» (1868—1869) — роман американской писа- тельницы Луизы Олкотт (1832—1888), образец благопристойной и бесцвет- ной литературы для юных девушек. С. 474. «Расставаясь с этим навсегда» (1929) — автобиографическая кни- га английского поэта, прозаика, эссеиста Роберта Грейвза (1895—1985), пере- давшая его шокирующий опыт участника Первой мировой войны. «Воспоминания офицера пехоты» (1930) — автобиографический роман Зигфрида Сассуна (1886—1967), английского поэта, чье творчество передает потрясение, испытанное на фронтах Первой мировой войны. С. 475. Хаусмен, Альфред Эдвард (1859—1936) — английский поэт, чей по- этический цикл «Парень из Шропшира» (1896), проникнутый глубоко пес- симистическими настроениями, пользовался исключительной популярностью у поколения, прошедшего через войну. С. 476. Джеффрис, Ричард (1848—1887) — английский натуралист, рома- нист. Хадсон, Уильям Генри (1841 — 1922) — английский натуралист, писатель. Брук, Руперт (1887—1915) — английский поэт; погиб на фронте. С. 477. Кейт-Смит, Шейла (1888—1956) — английская писательница. Мейсфилд, Джон (1878—1967) — английский поэт и романист, стремив- шийся к широкому использованию мифологических сюжетов в своих произ- ведениях, обращенных к массовой аудитории. С. 479. Стречи, Литтон (1880—1932) — английский писатель, по мораль- ным соображениям отказавшийся от службы в армии в годы Первой мировой войны; один из корифеев жанра литературной биографии, опровергший мно- гие устойчивые иллюзии, касавшиеся викторианской эпохи. Оден, Уистен Хью (1907—1973) — английский поэт; в 30-е гг. занимал ле- вые позиции. Спендер, Стивен (1909—1986) — английский поэт, критик. Форстер, Эдвард Морган (1879—1970) — английский романист, снискав- ший большую известность своими книгами, насыщенными сложными психо- логическими коллизиями («Куда боятся ступить ангелы», 1905; «Говардс-Энд», 1910; «Поездка в Индию», 1924, и др.). С. 480. Мур, Джордж (1852—1953) — англо-ирландский писатель-натура- лист, мастер психологического и нравоописательного романа. Дуглас, Джордж Норман (1868—1952) — шотландский писатель и ученый- культурояог. 659
«Лондон меркыори» — авторитетный литературный журнал 20—30-х гг. Гиббс, Филип (1877—1962) — английский прозаик, журналист, издатель. Уолпол, Хорас (1717—1797) — английский романист. Один из создателей жанра «готической прозы», насыщенной тайнами и ужасами (роман «Замок Отранто», 1765). С. 482. «Дейли мейл» — английская газета; издается в Лондоне и Манчес- тере с 1896 г.; тираж — до 2 млн экземпляров. С. 483. «Панч» — английский иллюстрированный юмористический еже- недельник; издается с 1841 г. С. 484. «Рассказанная идиотом» (1923) — роман английской писательни- цы Розы Макуоли (1881 — 1958), в названии которого обыгрывается цитата из шекспировского «Макбета». «Бремя страстей человеческих» (1915) — роман английского писателя Со- мерсета Моэма (1874—1965), широкое полотно английской жизни начала XX в. С. 485. Макнис, Луис (1907—1963) — англо-ирландский поэт и критик. Дей-Льюис, Сесил (1904—1972) — английский поэт и романист; в 30-е гг. был близок Одену и другими авторам, придерживавшимся левых взглядов и тяготевшим к авангардистскому эксперименту. Под псевдонимом Николас Блейк публиковал детективы. С. 486. Ишервуд, Кристофер (1904—1986) — английский писатель, друг и единомышленник Одена в 30-е гг., как Стивен Спендер и другие упомянутые Оруэллом литераторы того же круга. Леманн, Джон (1907—1987) — английский поэт, издатель. Колдер-Маршалл, Артур (род. 1908) — английский писатель, критик; ав- тор романов, книг для детей, статей. Апуорд, Эдвард (род. 1903) — английский писатель. Браун, Алек — английский литератор 30-х гг. Хендерсон, Филип (1906—1977) — английский поэт, писатель, издатель. Блумсбери — литературная группа, сложившаяся в Лондоне в 10-е гг. XX в. и получившая это название, поскольку ее участники (Вирджиния Вулф, Лесли Стивен и другие) жили в лондонском районе Блумсбери; сыграла большую роль в становлении английского модернизма. Ныоболт, Генри (1862—1938) — английский прозаик, поэт, прославивший- ся балладами, которые отличаются патриотическими настроениями. С. 488. Боркенау, Франц. — См. примеч. к с. 446. С. 490. Холлис, Морис Кристофер (1902—1977) — английский публицист, автор популярной биографии «Ленин» (1938), книги «О Джордже Оруэлле» (1956) и др. С. 492. Конолли, Сирил (1903—1974) — английский публицист, критик, переводчик, автор книг «Враги надежды» (1938), «Пропавшие дипломаты» (1953)и др. С. 496. Барри, Джеймс Мэтью. — См. примеч. к с. 430. Делл, Флойд (1887—1969) — американский писатель. Нин, Анаис (1903—1977) — американская писательница; в 30-е гг. жила в Париже и принадлежала к ближайшему окружению Генри Миллера. С. 497. ...так его именует Библия... — В каноническом русском переводе Библии говорится именно о ките (Книга пророка Ионы, 2). С. 499. Грин, Джулиан (Жюльен Грин, 1900—1987) — французский писатель американского происхождения, примыкал к левым авангардистским кругам. 660
С. 501. «Первые сто тысяч» (1915) — книга генерала Джона Бейта (1876—1952), поэтизирующая доблесть английских солдат на нолях Первой мировой войны. С. 503. Даррелл, Лоуренс Джордж (1912—1990) — английский писатель, при- верженец модернизма, друг и многолетний корреспондент Генри Миллера. Френкел, Майкл (1896—1957) — американский писатель, входил в окру- жение Генри Миллера в 1930-е гг. Англичане («The English People») Эссе «Англичане» было заказано Оруэллу в сентябре 1943 г. издательством «Коллинз» для серии «Британия в иллюстрациях» и написано в мае 1944 г., хотя опубликовано лишь в августе 1947 г. Задержка публикации вынудила издателя в 1946 г. изменить время ряда ссылок. В варианте, опубликованном здесь, они были восстановлены в настоящем времени. С. 509. Грей, Томас (1716—1771) — английский поэт, один из предшествен- ников сентиментализма, автор «Элегии, написанной на сельском кладбище» (1751), известной в России по классическому переводу В.А. Жуковского. С. 511. Джонсон, Сэмюэл (1709—1784) — писатель и лексикограф, созда- тель канонического «Словаря английского языка» (1755). С. 520. Криппс, Ричард Стаффорд (1889—1952) — политический деятель, посол Великобритании в СССР в 1940—1942 гг., один из архитекторов англо- советского антигитлеровского альянса. Беверидж, Уильям (1879—1963) — политик, придерживался либеральных взглядов. Бевин, Эрнест (1881 — 1951) — лидер английских лейбористов. С. 522. Мосли, Освальд (1896—1975) — создатель Новой партии, которая в 30-е гг. активно пропагандировала и поддерживала фашизм. С. 525. Георг V( 1865—1936) — король Великобритании с 1910 г. Отречение. — Король Эдуард VIII (1894—1972) отрекся от престола в 1936 г. по личным мотивам, предпочтя брак с дважды разведенной американкой. С. 528. Закон об образовании 1870 года. — По этому закону начальное об- разование стало доступным для детей из всех сословий английского общества. С. 534. «Бичламар» — англо-малайский жаргон. С. 545. Нойес, Альфред (1880—1958) — английский поэт, автор многочис- ленных популярных песенок сентиментального содержания. Чарлз Диккенс («Charles Dickens») В эссе Оруэлла упомянуты многочисленные персонажи романов Диккен- са от «Записок Пиквикского клуба» до оставшейся неоконченной «Тайны Эд- вина Друда». См. один из лучших путеводителей по Диккенсу — книгу Энгуса Уилсона «Мир Чарлза Диккенса» (М., 1975). С. 549. Гиссинг, Джордж (1857—1903) — английский писатель, мастер со- циального романа. С. 551. Рид, Чарлз (1814—1884) — английский прозаик, его обличитель- ные романы, в которых изображались пороки викторианской социальной сис- темы, в свое время пользовались популярностью. 661
С. 552. Маколей, Томас Баббингтон (1800—1869) — историк и философ, один из наиболее авторитетных английских мыслителей своей эпохи. С. 565. Беннетт, Арнольд (1867—1931) — английский романист, продолжа- тель традиций социального нравоописательного романа викторианского века. С. 570. Кингсли, Чарлз (1819—1875) — писатель, особенно известный сво- ими историческими романами о временах первых христиан в Британии и об эпохе Елизаветы, на которую приходится творчество Шекспира. Хьюз, Томас (1822—1896) — романист, восславивший английскую систе- му воспитания в духе «мужественного христианства». С. 571. «Возвращение из СССР» (1936) — публицистическая книга Андре Жида (1869—1951), французского писателя, державшегося просоветских взглядов, од- нако резко переменившего свою позицию после поездки в СССР летом 1936 г. С. 588. Регата в Хенли — традиционные соревнования гребцов на реке Тем- зе; долгое время считались неофициальным чемпионатом мира. С. 589. Бульвер-Литтон, Эдвард (1803—1877) — романист, друг и литера- турный единомышленник Диккенса. С. 598. Рескин, Джон (1819—1900) — писатель, философ, искусствовед, один из апологетов эстетизма, движения в английской культуре конца XIX в., воз- вестившего примат красоты и стремившегося перенести идеалы высокого ис- кусства в обыденные отношения. С. 599. «Манон Леско» — «История кавалера де Гриё и Манон Леско» (1731) — роман французского писателя, аббата Антуана Франсуа Прево д’Экзиля (1697— 1763). «Саламбо» (1862) — роман Гюстава Флобера. «Кармен» (1845) — новелла Проспера Мериме (1803—1870). «Грозовой перевал» (1847) — роман английской писательницы Эмили Бронте (1818-1848). Блум — один из двух главных персонажей романа «Улисс» (1922) Джейм- са Джойса (1882—1941), воплощение обывательского сознания. Пекюше — тип законченного мещанина, выведенный в неоконченном ро- мане Гюстава Флобера (1821—1880) «Бувар и Пекюше» (изд. 1881). Политика против литературы. Взгляд на «Путешествия Гулливера» («Politics Versus Literature, An Examination of Gulliver’s Travels») C. 622. Тревельян, Джордж Маколей (1876—1962) — английский историк либерального направления. С. 624. Алан, Патрик Герберт (1890—1971) — английский политический деятель, прозаик и драматург. Янг, Джордж Малькольм (1882—1959) — английский политический дея- тель консервативного направления. Мэллок, Уильям (1849—1933) — английский писатель; его «Новая Респуб- лика» (1877) представляет собой сатирическое обозрение в манере, напомина- ющей Свифта. С. 625. Нокс, Рональд (1888—1957) — английский теолог, комментатор Свя- щенного Писания. А.М. Зверев
Содержание А.М. Зверев. Оруэлл в меняющемся мире 5 СКОТНЫЙ ДВОР. Перевод Л. Беспаловой 21 1984. Перевод В. Голышева 95 ПАМЯТИ КАТАЛОНИИ. Перевод В. Воронина 339 ЭССЕ Вспоминая войну в Испании. Перевод А. Зверева 399 Убийство слона. Перевод А. Файнгара 421 Воспоминания книготорговца. Перевод В. Чаликовой .... 429 Мысли в пути. Перевод А. Зверева ..............434 Литература и тоталитаризм. Перевод А. Зверева 439 Уэллс, Гитлер и Всемирное государство. Перевод А. Зверева .. 443 Артур Кёстлер. Перевод А. Зверева 450 Во чреве кита. Перевод А. Кабалкина ... 464 Англичане. Перевод Ю. Зараховича 505 Чарлз Диккенс. Перевод А. Зверева 548 Подавление литературы. Перевод В. Скороденко 605 Политика против литературы. Взгляд на «Путешествия Гулливера». Перевод И. Левидовоы 621 Писатели и Левиафан. Перевод А. Зверева 644 ПРИМЕЧАНИЯ ......................................653
Литературно-художественное издание Оруэлл Джордж Скотный двор 1984 Памяти Каталонии Эссе Ответственная за выпуск Е В. Панова Редактор Т.Б. Земцова Художественные редакторы О.Н. Адаскина, И.А. Сынкова Компьютерная верстка: В.А. Смехов Технический редактор Н.К. Белова Младший редактор А.С. Рычкова Подписано в печать 26.03.03. Формат 60x90 '/|6. Усл. печ. л. 41,5. Тираж 8000 экз. Заказ № 1162. Общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры Г игиеническое заключение № 77.99.02.953.Д.008286.12.02 от 09.12.2002 г. ООО «Издательство АСТ» 368560, Республика Дагестан, Каякентский район, с. Новокаякент, ул. Новая, д. 20 Электронные адреса: www.ast.ru E-mail: astpub@aha.ru НФ «Пушкинская библиотека» 129110, Москва, Напрудный пер., д. 15 Электронные адреса: www.pushkin.osi.ru E-mail: pushkin@osi.ru Отпечатано на ФГУП Тверской ордена Трудового Красного Знамени полиграфкомбинат детской литературы им. 50-летия СССР Министерства Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций. 170040, г. Тверь, проспект 50-летия Октября, 46.