/
Text
•t t*.»tr О.4.Д.Т.. ►*w
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВ ЕН НОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Ф.М.ДОСТОЕВСКИИ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ 13 десяти томах Под обшей редакцией Л. П. ГРОССМАНА, А. С. ДОЛИНИНА. В. В. ЕРМИЛОВА, В. Я. КИРПОТИНА. В. С. НЕЧАЕВОЙ, Б. С. РЮРИКОВА ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва I960
Ф.МДОСТОВВСКИИ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ Том первый ПРОИЗВЕДЕНИЯ 1846 —1813 ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва 1956
Вступительная статья в. В. ЕРМИЛОВА Подготовка текста Э. Л. ЕФРЕМЕНКО и В. К. ВОЛ ЕВ А Ч Примечания В. С. НЕЧАЕВОЙ
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ С портрета работы, художника В. Перова 1872 г.
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА В настоящее издание входят все законченные художествен- ные произведения Ф. М. Достоевского. Расположение произведе- ний по томам строится по хронологическому принципу. В первый том входят произведения 1846—1848 гг.: «Бедные люди», «Двойник», «Роман в девяти письмах», «Господин Про- харчин», «Хозяйка», «Ползунков», «Слабое сердце», «Честный вор», «Елка и свадьба», «Чужая жена и муж под кроватью». Во второй том — произведения 1848—1859 гг.: «Белые ночи», «Неточка Незванова», «Маленький герой», «Дядюшкин сон», «Село Степанчиково и его обитатели». Третий том —«Унижен- ные и оскорбленные» и «Записки из мертвого дома». Четвер- тый— повести и рассказы 1862—1874 гг.: «Скверный анекдот», «Зимние заметки о летних впечатлениях», «Крокодил», «Игрок», «Вечный муж», «Маленькие картинки». Пятый — «Преступление и наказание». Шестой — «Идиот». Седьмой — «Бесы». Восьмой — «Подросток». Девятый и десятый — «Братья Карамазовы». В состав десятого тома войдут также художественные произ- ведения Ф. М. Достоевского, опубликованные в «Дневнике писа- теля» в 1871—1876 годах: «Сон смешного человека», «Бобок», «Кроткая», «Мальчик у Христа на елке», «Мужик Марей», «Сто- летняя». В десятом томе публикуется также речь Ф. М. Достоев- ского о Пушкине, произнесенная им 8 июня 1880 года в заседании Общества любителей российской словесности. Собранию сочинений предпослан очерк творчества Достоев- ского. Во втором томе дается биографический очерк о Досто- евскрад. 5
Каждый том сопровождается краткими примечаниями исто- рико-литературного и справочного характера. В последнем томе будет помещена хронологическая канва жизни и творчества Ф. М. Достоевского. Тексты произведений публикуются по авторизованным изда- ниям с приближением орфографии и пунктуации к современным нормам. Подстрочные примечания и переводы автора обозначены цифрой, переводы редакции — цифрой со скобкой.
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ Очерк творчества Великий русский писатель, о котором Горький сказал, что по силе художественной изобразительности его талант может быть равен только Шекспиру, Ф. М. Достоевский выразил своим твор- чеством безмерность страданий униженного и оскорбленного че- ловечества в эксплуататорском обществе и безмерную боль за эти страдания. И вместе с тем он яростно сражался против ка- ких бы то ни было поисков реальных путей борьбы за освобожде- ние человечества от унижения и оскорбления. Раздвоенность терзала Достоевского, становясь для него й Ого героев источником своеобразного мучительного и мститель- ного наслаждения — болезненной формой признания безвыход- ности мучений. Он сам был жестоко унижен и оскорблен страшной действи- тельностью, превращавшей его героев в изломанных людей. Его жизненный и литературный путь представляет собою трагедию, содержанием которой является подавление и уродование челове- ческой души действительностью, враждебной гению, свободе, ис- кусству, красоте. В произведениях этого субъективнейшего писа- теля, всегда являющихся его личной исповедью, с их угрюмой тре- вогой, лихорадочными метаниями и колебаниями, неизбывным страхом перед хаосом и тьмой окружавшей жизни, запечатлелась скорбная история великой, но больной души, заболевшей челове- ческими страданиями и отчаявшейся, то есть изжившей свои чаяния^ мечты, надежды молодости,—души, полюбившей' боль, 7
потому что ей нечем стало жить, а значит, и нечего стало любить, кроме боли. В беспокойной атмосфере его произведений отразились и по- давленный, искаженный протест против действительности, давив- шей миллионы людей, подобно тому как был раздавлен насмерть несчастный Мармеладов,— и непрочность, обреченность, близость краха самого общества, построенного на человеческих муче- ниях, чреватого неведомыми потрясениями, грозными катаклиз- мами. Творчество Достоевского было порождено переходной, кри- зисной эпохой распада феодально-крепостнических отношений в России и замены их новыми, капиталистическими отноше- ниями. Ломалась, трещала по всем швам так называемая «патриар- хальная», крепостническая Россия. Человек, от имени которого говорил Достоевский, оказывался всецело предоставленным са- мому себе, беспредельно, поистине совершенно одиноким в но- вой, непонятной ему действительности. Маленький; чиновник; захудалый дворянин, брошенный в капиталистический водоворот и терпящий все бедствия деклассации; разночинец, интеллигент и полуинтеллигент, оторванный от жизни народа, от идейных поис- ков передовой, демократической разночинной интеллигенции, да- лекий от того процесса трудной выработки передовых обществен-1 них идеалов, ценою которого Россия, по словам Ленина, выстра- дала марксизм; вчерашний «патриархальный» мещанин, стоящий на грани люмпенства; человек, одиноко ютящийся в каморках, по- хожих на шкаф, или сундук, или гроб, в сумрачных закоулках городских трущоб, где «фонари мелькают, точно факелы на по- хоронах»,— герой Достоевского сгибался под двойной социальной тяжестью. Его угнетали крепостнические порядки, полный произвол и самовластие начальствующих, гоголевских значительных лиц; его подавлял и рост новых отношений, повсеместный разгул хищниче- ства, цинизм откровенно волчьих законов жизни. Достоевский вы- разил страх перед победоносным шествием капитализма этих со- циальных слоев, неустойчивых, социально и психологически ничем не вооруженных, не защищенных, доступных для всевозможных реакционных и упадочнических влияний. Новый, устанавливавшийся капиталистический уклад ужасал раздвоенного героя Достоевского, страшил угрозою нищеты, пол- ного вытеснения из жизни, но вместе с тем И манил возможно’ §
стями выдвинуться вперед,- стать над другими; манил и — жестоко обманывал. Со стыдом и отвращением открывает в себе самом герой Достоевского внутреннюю возможность преисполниться буржуазным аморализмом, чувствует, как в него самого прони- кают яды «дьявольских» соблазнов, как разрастается в нем «паучья», душа. И он с омерзением отшатывается от этих соблаз- нов, обнаруживая в них улыбающуюся человекоподобную свид- ригайловскую, смердяковскую маску. Это отвращение часто ока- зывается смешанным и со стыдом — за свою неумелость, нелов- кость, слабость, неприспособленность к удачливости, грубой силе, к роли хищника, преуспевающего в мире хищников. «Или рабство или владычество»,— встречаем мы знаменательные слова в за- писях Достоевского (к предполагавшемуся роману «Житие вели- кого грешника»). Эти слова, пожалуй, могли бы быть поставлены эпиграфом ко всему его творчеству. В них сказались терзания его героя. В этих терзаниях и колебаниях отражен закон буржуазного общества: либо ты рабовладелец, либо раб, либо ты давишь дру- гих, либо они давят тебя! Из двух возможностей: «мораль гос- под» или «мораль рабов» — герой Достоевского «избирает» вто- рую. Он не обладает никакими данными для роли «господина»; «мораль господ» органически претит ему, противоречит всей его человечности.— Лучше быть жертвой, чем палачом! Лучше быть раздавленным, чем давить других! Никаких иных возможностей Достоевский не знает, не хочет знать. Звериная сущность новых законов жизни обнажалась перед ним, а относительно прогрессивные стороны укладывавшегося в России капиталистического порядка были непонятны ему. Путь революционной борьбы был отвергнут писателем. «Язва проле- тарства» представлялась столь же ужасной, как и сам капита- лизм: «пролетарство» отождествлялось то с ненавистной буржуаз- ностью, то с люмпенством. В сознании Достоевского сегодняшнее. и завтрашнее сливаются в одно целое, представляясь лишь ва- риантами одного и того же бедствия. Он страшится и капи< тализма и революции,— а для него было ясно назревание, проле- тарской революции на Западе, постигнутое им в многолетних наблюдениях над западноевропейской жизнью. В России, как указывал Ленин, силы демократии и социал лизма были слиты воедино в утопической идеологии,-^- они нача- ли расходиться лцшь с девяностых годов в связи, с переходом от революционной бор.ьбе оамих феволтоционных 9:
Классов. Пытаясь вести политические атаки в своих художе- ственных произведениях и публицистике против революции, До- стоевский выступал против революционной демократии и утопи- ческого социализма, идеи которого были близки ему в молодости. Разрыв с передовыми общественными силами, лишив писа- теля каких бы то ни было реальных социальных надежд, мог лишь укрепить идеологию и психологию тупика, застывшей, вечной раздвоенности. Передовые представители городской мелкой буржуазии, раз- ночинной интеллигенции искали для себя выход в опоре на кре- стьянскую революцию. Достоевский был с ними в сороковых го- дах и ушел от них,— вернее, его увели, отрезали от них стеною Омского острога. Он начинал свой литературный путь как ученик Гоголя, союзник Белинского. Его духовное и литературное развитие и да- лее могло бы продолжаться в том же направлении, вопреки очень серьезным противоречиям, обнаружившимся уже в произведениях пе] вого периода его творчества, если бы это развитие не было прервано так чудовищно-грубо, деспотически-жестоко, таким от- вратительно-преступным глумлением над его личпостыо: каторгой, солдатчиной, ссылкой. На целых десять лет он был выброшен из жизни тем самым николаевским режимом, который убил Пушкина, убил Лермонтова, затравил Гоголя. Тяжелый идейно-психологический процесс происходил в нем за эти годы, с его болезненно-впечатлительной, обнаженной душой (болезненной в буквальном смысле слова: в молодости он был на грани душевного заболевания; каторга усилила его эпилепсию). Он вернулся к общественной и литературной жизни не тем, кем уходил на каторгу. Он разуверился в возможности улучшить дей- ствительность путем борьбы, усомнился в самой «природе чело- века», в способности человека «своими силами», своей разумной волей перестроить жизнь. Он начал искать поддержку в рели- гии,— в постоянной жестокой борьбе с самим собою; религия до конца его дней слишком нетвердо укладывалась в его душе, склонной к бунту, возмущению, вынужденной подавлять бунтар- ские и атеистические устремления. Очень точно сказал он о себе в письме к Н. Д. Фон-Визиной (в феврале 1854 г.), уже пережив свой отход от лагеря революции: «Я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений 10
Стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем силь* нее в душе моей, чем более во мне доводов противных» L По возвращении в Петербург, после десяти лет глубочайше- го. испытанного им одиночества — душевного, духовного, социаль- ного.— на него нахлынула, со всеми ее пестрыми противоречиями, язвами, соблазнами, жизнь большого капитализирующегося го- рода. А вскоре к этому бурному рою впечатлений, хаотичность которых была впоследствии так ярко выражена в «Подростке», присоединились шедшие по тому же руслу, но неизмеримо уси- ленные впечатления от поездок за границу, от картин вполне раз- вернутого капитализма. И он еще более утвердился в своей про- поведи о том, что только в страдании сможет очиститься совре- менный человек от эгоизма, от соблазнов сатанинской власти денег надо всем,— проповеди, способной лишь усилить гнет жизни униженных и оскорбленных. Дикий хаос буржуазно-анархического своеволия, насилие одного над другим, война каждого против всех и всех против каждого, ничем не ограниченная игра жестоких, мучительских сил, всеобщее развращение, развал моральных устоев, торжество пре- зренного и пошлого буржуа, нищета, проституция, голод,— кроме этого. Достоевский ничего не видел в жизни Запада. В борьбе рабочего класса он увидел только проявление все тех же грубых материальных интересов, все то же служение маммоне, которое отвращало его от «третьего сословия». Он был не в силах понять, что именно в рабочем классе сосредоточивалась духовная красота современного человечества, все лучшее в ми- ровом гуманизме. Поистине, «рассудку вопреки, наперекор сти- хиям», он слил «третье» и «четвертое» «сословия» в общем нена- вистном ему понятии буржуазности. Уйдя от новой, передовой России — России Белинского, Чер- нышевского. Добролюбова, Герцена. Некрасова, Щедрина,—До- стоевский потерял единственную возможность помочь униженным и оскорбленным в их стремлении разобраться в хаосе действи- тельности. выбраться из мрака. Впитав в свою душу страдания человечества. Достоевский склонился перед их беспредельностью, якобы «непостижимой» для человеческого разума и сердца, в рас- кольниковском земном поклоне. Он пришел к той христианской страдательной любви, о которой А. И. Герцен сказал суровые и правдивые слова: «Страдательная любовь может быть очень 1 Ф. М, Достоевский, Письма, т. I, 1928, стр. 142. 11.
сильна,—она- пл-ачет, она говорит; потом утирает слезы, а главное, она ничего не делает» М. Е. Щедрин, полемизируя с Достоев- ским (в статье «Наша общественная жизнь»), подчеркнул, что сочувствие униженным и оскорбленным должно выражаться в призыве их к борьбе с насилием, а не в «оскорбительной жалост- ливости». Достоевский в «Бедных людях» устами героя выразил замечательный протест против оскорбительной жалостливости к беднякам. Да и в последующих его произведениях многие образы бунтуют против оскорбительной жалостливости! Но все же она входит не только в его проповедь, но и в ткань произведений, вступая в противоречие с мотивами протеста и возмущения, стре- мясь погасить, подавить эти мотивы. Отвергнув поиски выхода на пути объективного исторического развития действительности, не усматривая никаких проблесков надежды впереди, Достоевский начал искать спасение в идеализа- ции тогдашней социально-политической и экономической отстало- сти страны. Он пришел к славянофильской проповеди «особого пути» России, той зосимовской «елейной тишины» (по его соб- ственному выражению!), которой «предназначено» спасти весь мир и от ужасов капитализма и от революционных потрясений. Его разоблачение язв капитализма было критикой с позиций реакционной утопии; объективно то была попытка повернуть исто- рию вспять. Достоевский нередко признавался, что он никогда ни в чем не знал удержу, всегда и во всем переходил меру. Он писал в письме к одному из своих ближайших друзей А. Н. Майкову (1867): «...А хуже всего то, что натура моя подлая и слишком страст- ная. Везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил». Другой его друг, С. Яновский, вспо- минал в письме к его жене А. Г. Достоевской после смерти писа- теля: «...в самом его характере было что-то утрирующее... С ним всегда бывало так, что чем глубже-он сомневался в чем-либо, тем отчаяннее, надрывнее убеждал самого себя в том, что верит в это — верит со всеми вытекающими, .пусть самыми невероятными, выводами и последствиями, вопреки всему, вопреки самой действительности! Это свойство субъективизма, доходящее до грани маниакальности, принадлежало к числу характерных особенностей всего облика Достоевского, накладывало отпечаток 1 Сочинения, т,. IV. стр. 387—388, 12
На все его творчество. Щедрин особенно глубоко понял эту черту, охарактеризовав автора «Записок из подполья», как одного из искренних, утопистов обуздания. Черта индивидуального харак- тера— крайний субъективизм — оказывалась вместе с тем типич- ной для социального характера реакционного утописта, чьи воз- зрения идут вразрез с объективным ходом истории. Пытаясь обо- рониться от движения жизни вперед, где ему чудились только разгул смердяковщины, только хищничество и насилие над чело- веком, только буржуазность, Достоевский превратился в утриро- ванного защитника православия, самодержавия, «народности». Позиция критики капитализма справа не влекла, однако, за- щиту и идеализацию в его произведениях дворянства, как воз- можной опоры против буржуазности, призыв вернуться к крепост- ному праву и т. п. Если собрать воедино образы аристократии и дворянства всех мастей и калибров из его произведений, то по- лучится уничтожающая характеристика мерзости гниения целого паразитического класса. В Достоевском мы чувствуем облик ин- теллигента-разночинца, с инстинктивной ненавистью и презрением к барину и денежному мешку. Все это еще острее подчеркивало поистине утопический ха- рактер социально-политической позиции писателя, презиравшего и барство и буржуазность и пытавшегося найти защиту и от того и от другого, так же как и от «пролетарства» и революции, в са- модержавии, то есть в аппарате помещичьей диктатуры, приобре- тавшем и все более буржуазный характер. Конечно, только отчая- ние, безнадежность, соединенные с наивной верой в абсолютную, непроницаемую, как острожная стена, силу самодержавия; только вымученная, горевшая тусклым фанатическим огоньком вера в возможность трогательно идиллического единения царя-батюшки с народом, в «надсословность», надклассовость самодержавия могла привести писателя к такому реакционному донкихотству. Образ «Идиота», беспомощного и не могущего никому помочь князя Льва Николаевича Мышкина, чья позиция и взгляды осо- бенно близки и дороги самому писателю. Достоевский считал род- ственным образу Дон Кихота. В глубине души он догадывался об утопической сущности своей «программы». Ему приходилось за- крывать глаза на слишком многое в реальной действительности, постоянно вновь и вновь успокаивать, заговаривать свою совесть. Достоевский восторженно приветствовал крестьянскую ре- форму 1861 года, увидев в ней подтверждение своей веры в «на- родное 1ь», виесословность самодержавия и в его способность 13
спасти Россию от капиталистического пути. Нужно, впрочем, не забывать о том, что не только Достоевский, но и народники в го- раздо более позднее время — в девяностых годах! — усматривали в крестьянской реформе залог некапиталистического развития России на том основании, что, дескать, реформа, узаконяя «наде- ление производителя средствами производства», давала санкцию «народному производству» в отличие от капиталистического. Между тем крестьянская реформа, по определению Ленина, пред- ставляла собою «один из эпизодов смены крепостнического (или феодального) способа производства буржуазным (капиталистиче- ским)»1. Ленин отмечал, что «это изменение было шагом по пути превращения феодальной монархии в буржуазную монархию»1 2. И от этой, превращавшейся в буржуазную, монархии Достоевский ждал защиты против буржуазии! Да, недаром его любимейший герой сближался в его сознании с «рыцарем печального образа»... Вопреки присущей ему иронии, Достоезский оказывался спо- собным к маниловским идиллиям, над которыми, видимо, сам горько смеялся. В своих статьях он развивал сладостные картинки единения всех сословий под сенью престола,— и буржуазиито, мол, у нас «настоящей» нет, и «пролстарства» пет, и все отлично могут обняться друг с другом и благоденствовать. И в то же время его произведения полны ужаса перед всесильным ходом капитализации страны, а в своих письмах он трезво писал и об усилении буржуазии в городе и кулачества в деревне, и о росте рабочего класса, с горечью признавая, что Россия идет по тому же пути развития, что и Запад. Кажется, ни один художник не терзался таким обилием самых разнообразных противоречий, как Достоевский. Защита дела реакции и вместе с тем отвращение к господствующим классам, составлявшим лагерь реакции! Все по- добные противоречия означали борьбу в творчестве великогб художника живой жизни против лживых реакционных схем. Известный своим мракобесием публицист К. Леонтьев, восхва- лптель дворянства, сказал в одной из статей, что для него «Днев- ник писателя» неизмеримо дороже всех художественных произве- дений Достоевского. То было ценным признанием врага. В «Днев- нике писателя» Достоевский пропагандировал свои реакционные взгляды, а в художественных произведениях он, «кроме того», со- здавал художественные образы. Но именно в художественных 1 В. И. Лени п, Сочинения, т. 17, стр. 84. 2 Т а м же, стр. 83. 14
образах и раскрываются вся душа художника и его истинное мй=> ровоззрение. со всеми реальными противоречиями, в то время как в публицистике может порою выражаться лишь та или другая сторона мировоззрения, «подчищенная», приглаженная, искусст- венно изолированная от противоречий. Н. А. Добролюбов отлично развил ту мысль, что мировоззрение художника нужно искать именно в его образах и, в частности, блистательно применил эту мысль в своем разборе творчества Достоевского. К концу своей жизни Достоевский был вхож в царский дво- рец, его ласкали великие князья, в том числе наследник престола, будущий царь-городовой Александр III. Он стал другом лидера дворянской реакции К. Победоносцева, обер-прокурора «святей- шего синода», выходца из разночинцев, превратившегося в злоб- ного и коварного душителя всего живого и честного на Руси. До- стоевский писал свой последний роман «Братья Карамазовы», при- слушиваясь к вкрадчиво-елейным советам этого обср-лакея царей. Победоносцев хвалился в письме к И. Аксакову тем, что Досто- евский своего Зосиму задумал по его указаниям. Автор «Братьев Карамазовых» считал своей целью в романе как можно больнее поразить богопротивный лагерь революции, «нигилизма». Но он создал в этом произведении образ смертельного разложения поме- щичьего класса в лице мерзкого старичишки Федора Павловича Карамазова. А в образе Смердякова писатель навеки заклеймил всяческое лакейство — порождение и отражение барства. Оба эти образа принадлежат к классическим достижениЯхМ мировой лите- ратуры. ^же одно это делает вполне понятным предпочтение, которое оказывали господа вроде К. Леонтьева публицистике Достоевского перед его художественными произведениями. Таково отношение реакции к искусству; она боится искусства, потому что боится правды. Искусство по природе своей не желает служить реакции, ибо оно несовместимо с ложью. Борьба между правдой и ложью идет во всем творчестве Достоевского. Как обрадовался, даже «увизжался от восторга», употребляя выражение Достоевского, тот же К. Леонтьев, когда неожиданно натолкнулся в романе «Подросток» на одно место, где сказано что- то сравнительно лестное для дворянства! И сказано-то это было одним из десятистепенных персонажей, к тому же не о настоящем и будущем, а о далеком прошлом, уже не возвратимом — по всему смыслу и контексту этого высказывания — в романе, одною из главных тем которого является моральное падение дворянства, 15
его капитуляция перёд властью денежного мешка! Как нищий несъедобным крохам, так и- К. Леонтьев обрадовался тому, что у Достоевского, вообще отрицательно изображающего дворянство, да еще как раз в таком именно романе, где это отрицательное изображение особенно сильно, вдруг нашлось что-то и в пользу дворянства! Надо признать, что в этом месте статьи дворянский публицист походил на чудака, блаженно улыбающегося показы- ваемому ему кукишу... Впрочем, он деловито попытался тут же извлечь классовый барыш: если, мол, «даже» Достоевский увидел что-то положительное в дворянстве, то извольте ценить дворян- ство, оберегать и приумножать его привилегии! Мы остановились на этом эпизоде не только из-за его забавности, но и замечатель- ной характерности. Достоевский далеко не достаточно осуществил в своих произ- ведениях заключенные в нем могучие возможности художника- эпика, социального романиста, ставящего своей главной задачей объективное воспроизведение жизни общества, художественное исследование социальных процессов, социальных пружин, управ- ляющих поведением людей. Полному осуществлению этих воз- можностей помешало устремление писателя к субъективистскому преломлению действительности в изолированно взятой душе одино- кого человека, к тому же больной душе. Но в таком, сугубо инди- видуальном, субъективистски психологическом преломлении ху- дожник ставит, однако, большие социальные темы,— такие, как проблема буржуазного «сверхчеловека» — наполеоновская тема в образе Раскольникова, ротишлъдовская тема в «Подростке», тема буржуазного аморализма, дилемма: палач или жертва, возникаю- щая перед социально межеумочным героем Достоевского, и дру- гие, не менее важные и значительные социальные проблемы. Его герой «примеривает» к себе моральные законы и нормы нового общества, «пробует» стать настоящим человеком этого общества,— и отшатывается от одолевающих его соблазнов в тем более глубоком ужасе и потрясении, чем глубже чувствует в себе самом внутреннее тяготение к «паучьему», жестокому, хищниче- скому началу. Он бежит от этих ужасных обольщений в «поту- стороннюю» пустоту, прикрытую умилением, под сень церкви, готовый совсем отказаться, начисто отречься от собственной души,—только чтобы избавиться от скверны! Но религиозные «зацепки», по своей сути иллюзорные, мнимые, не могут спасти от мерзости паука, и даже каких-то особенных, как будто нарочито изготовленных неслыханно-отвратительных насекомых, вроде 16
того гада, который появляется в уже явно психопатологическом кошмарном сне Ипполита из романа «Идиот». С образом мерзкого насекомого соединялось в сознании писателя все то хищное, же- стоко-эгоистическое, что порождала в душе человека действитель- ность, враждебная всему человеческому. Межеумочный герой Достоевского живет с чувством того, что он всегда не в своей среде. Он никак не умеет приспособиться к реальным силам действительности; тема социального одиночества является одною из главнейших в произведениях писателя. Не- куда пойти человеку! В этом трагическом вопле Мармеладова вы- ражена вся тоска Достоевского. — Нет ничего ужаснее, как жить не в своей среде! — в этих словах, с такой мукой прозвучавших в «Записках из мертвого дома», выражено главное в социально-психологическом самочув- ствии межеумочного героя Достоевского. В этих словах звучит и еще более широкая тема творчества писателя, смысл которой за- ключается в том, что человек вообще живет не в своей среде! Эту тему в первом периоде своего творческого пути он пытался решать социально; во втором же периоде склонялся к перенесению ее в мистическую «потустороннюю» сферу, в которой, дескать, только и возможно для человеческой души найти свою «среду». Ибо, мол, только «там» и сможет проявиться божественная сущность этой души; на грешной же земле даже и сама «натура человека» про- тивоположна «божескому» идеалу. Конечно, Достоевского и во втором периоде развития его творчества не могло успокоить такое метафизическое решение: слишком чуткой была его социальная совесть,— больная совесть, по характеристике Горького. Религиоз- ное решение означало лишь попытку хоть хилой свечечкой осве- тить тяжело нависший мрак безвыходности и отчаяния. Но все же в склонности к метафизическому решению социальных тем сказы- вались мистификация и субъективизм преломления действитель- ности в произведениях Достоевского, вступавшие в непримири- мое противоречие с реалистическим устремлением его творчества. Борьба в душе его героя между влечением к соблазнам и ядам буржуазного хищничества и отвращением к этим соблазнам и ядам трактовалась в его произведениях как извечная борьба дьявола с богом за душу человека. Социально-психологическая раздвоенность героя рассматривалась как проявление все той же метафизической борьбы; «здесь», на земле, силы борющихся сторон оказываются равными, к несчастью и проклятию для че- ловека, слепого и беззащитного игралища всемогущих страстей. 2 Ф. М. Достоевский, т. 1 17
Раздвоенность выступает как неразрешимая в пределах «земного», ограниченного разума и чувства, извечная и в сущности неподвиж- ная борьба «добра» и «зла» в человеке. Это и есть карамазовское «соаерцание двух бездн разом», мучительное сочетание в одной и той же душе «идеала Мадонны и идеала Содома»,— «роковое», «непреодолимое» противоречие. Борьба между добром и злом в душе человека потому так мучила Достоевского и его героев, занимала такое огромное ме- сто в его произведениях, что была неразрывно связана с коренной темой всего его творчества. То была тема распада старых, авто- ритарных социальных и моральных норм и скреп, в переходную эпоху, страх перед буржуазным аморализмом и цинизмом, перед низменностью, звериным эгоизмом буржуазного человека. Кри- зисная эпоха ломки представлялась Достоевскому страшной эпо- хой утери всех моральных критериев, эпохой «свободы» для всего — для любых преступлений, для попирания всего святого. Именно в этом, и только в этом — объективный смысл и значение всех проблем, связанных с образами Раскольникова, Дмитрия и Ивана Карамазовых и других персонажей Достоевского. Вот эта-то реальная тема творчества Достоевского и пред- ставала в его произведениях нередко как бы в зашифрованной, мистифицированной форме. Мистификация проявлялась, в частно- сти, в том, что автор нередко путает социальные адреса. Насиль- ственно, вопреки объективной социально-психологической природе образа, он приписывает ему черты и свойства, совершенно не вя- жущиеся с ним, с нарочитой целью посрамления зловредных «нигилистов»! Фактически изображая различных помещичьих и буржуазных моральных нигилистов, социальных отщепенцев, Достоевский стремился, однако, представить их «нигилистами» в том политическом смысле, какой был придан этому слову в связи, с образом тургеневского Базарова. Путаница социальных адресов и проявлялась в том, что автор пытался «подсовывать» револю- ционному лагерю такие идеи, действия и побуждения, которые по своей объективной сущности являлись глубоко реакционными, в корне враждебными революционной демократии и социализму. Циников и аморалистов, отщепенцев, продукты социального рас- пада, подобные Ставрогину, или людей, соблазнившихся буржу- азным индивидуалистическим «своеволием», подобных Раскольни- кову, писатель хотел бы нарядить в такие одеяния, чтобы эти фигуры хотя бы отдаленно напоминали читателю атеистов, революционеров. Но фантастические одеяния слетают с этих 18
персонажей, и они оказываются в своей подлинной социальной натуре. В этой путанице социальных адресов сказалось и характер- ное для Достоевского отождествление, слияние в одно целое, без разграничения, всего исторически-нового, всего, что пришло на смену старому, оппозиция ко всему новому, как одинаково буржу- азному. Абсолютная утопичность социально-политической позиции писателя лишь подчеркивается тем, что и в старом он видел очень мало хорошего. Он идеализировал «смирение» народа (в стране Разиных и Пугачевых!),— «смирение», в котором видел нравст- венную чистоту, опору против «гордыни» буржуазного индивидуа- лизма, против разгула звериного эгоизма,— точно так же, как и против «гордыни» революционной интеллигенции. Огульное, сплошное отрицание капитализма «с порога», когда вместе со всеми бедствиями и ужасами буржуазного строя отвер- галось и все прогрессивное, что он нес с собою на смену «старому порядку», настроения отчаяния, апелляция к религии, беспомощное цепляние за идеализируемые остатки старых, пройденных, изжи- тых человечеством формаций, метания и колебания,— все это при- надлежало, разумеется, не только к индивидуальным свойствам Достоевского, но и к настроениям более, или менее широких со- циальных слоев в кризисную, переходную эпоху,— в том числе тех промежуточных слоев, чьи страдания Достоевский с такой силой воплотил в образах семьи Мармеладовых — в своем наиболее глу- боком и реалистическом произведении — романе «Преступление и наказание». Ленин указывал: «Пессимизм, непротивленство, апелляция к «Духу» есть идео- логия, неизбежно появляющаяся в такую эпоху, когда весь старый строй «переворотился», и когда масса, воспитанная в этом старом строе, с молоком матери впитавшая в себя начала, привычки, тра- диции, верования этого строя, не видит и не может видеть, каков «укладывающийся» новый строй, какие общественные силы и как именно его «укладывают», какие общественные силы способны принести избавление от неисчислимых, особенно острых бедствий, свойственных эпохам «ломки» !. Достоевский отрезал от себя все возможности прорваться к догадке о том, какие общественные силы способны избавить Мармеладовых от их особенно острых бедствий. В протесте 1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 17, стр. 31. 2* 19
Достоевского против капитализации страны было немало вред- ного, враждебного движению вперед. Но вместе с тем в этом про- тесте было много жизненной правды, много сострадания и сочув- ствия к униженным и оскорбленным. Рост капиталистических отношений в России происходил не- измеримо быстрее, чем в свое время на Западе. Ленин указывал, что «...после 61-го года развитие капитализма в России пошло с та- кой быстротой, что в несколько десятилетий совершались превра- щения, занявшие в некоторых странах Европы целые века» Быстрота развития новых, страшивших явлений жизни восприни- малась Достоевским катастрофически, как распространение неиз- вестной смертельной эпидемической болезни или обвал, наводне- ние, бесовское наваждение, дьявольский кошмар, от которого Россия должна «проснуться» во что бы то ни стало! Можно ска- зать без преувеличения, что Достоевский был болен капитализмом, видя в нем только ужас,— точно так ‘же, как он был болен и стра- хом перед революцией. Некрасов, так восторженно вместе с Белинским приветство- вавший никому не известного нелюдимого юношу, создавшего поэму в честь всех обездоленных — «Бедные люди»,— великий поэт русской революционной демократии, умел видеть в развитии капитализма не только зло и проклятие. Сквозь все старые и но- вые бедствия и страдания народа он прорывался и к догадке о том, что стоит за этими бедствиями,— поистине рвался в завтра, впе- ред! Это особенно ясно прозвучало в стихотворении «Свобода», за- канчивавшемся словами: Знаю: на место сетей крепостных Люди придумали много иных. Так! но распутать их легче народу. Муза! с надеждой приветствуй свободу. Это небольшое стихотворение изумляет богатством содержа- ния. В нем было и предостережение от идеализации новой исто- рической формы, от ложных «фантазий»; в нем звучала и уверен- ность в том, что народ распутает новые, капиталистические «сети» и грудью проложит дорогу к подлинной свободе. Стихотворение было проникнуто историческим оптимизмом, пафосом движения вперед, к новому, лучшему. Идеологическая и политическая пози- ция Достоевского обрекала его на глубокий социальный песси- 1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 17, стр. 95—96. 20
мизм. Логика этой позиции влекла за собою и замалчивание или идеализацию тяжелых пережитков крепостничества в тогдашней русской действительности, несмотря на отрицательное отношение Достоевского к помещичьему классу и крепостному праву. Социальная совесть заставляла его постоянно касаться таких язв действительности и страданий широких масс, которые другие писатели «охранительного» лагеря предпочитали замалчивать, обходить. Достоевский звал к покорности, терпению, примирению, но ни- когда не мог примириться с существовавшей действительностью. Он имел действительное право, заработанное всем его трудом, высказать обобщающую формулу своего творчества:—Мне не нравится лик мира сего! Он поставил в своих образах немало больших, острых вопросов перед человечеством. Он ввел в лите- ратуру целый неизученный мир — мир трущоб, темных углов большого города, мрачную жизнь их обитателей. Тревога, составлявшая воздух его произведений; самое оби- лие в них человеческих мучений; постоянное острое недовольство его героев всем окружающим; вечные поиски и метания; множе- ство персонажей, стоящих на грани безумия, ненормальность, бо- лезненная искаженность всех человеческих отношений; беспре- дельность одиночества и тоски, беспомощность, безнадежность; ужас утраты критериев «доброго» и «злого»; потеря моральных авторитетов, распад моральных скреп; унижениями оскорбления на каждом шагу — все это в творчестве Достоевского вопиет о колоссальном неустройстве человека и человеческой жизни! Не очень-то вязалось все это с «охранительными» задачами. И если Победоносцевы рассчитывали на то, что всеми этими ужасами Достоевский сможет запугать людей, устрашить хаосом, заставить поверить в необходимость застыть, присмиреть перед единственным авторитетом господа бога и батюшки-царя,— К. Леонтьев считал необходимым «подморозить» Россию,— то са- мый расчет реакции па столь обоюдоострое средство «укрепления порядка» свидетельствовал о ее внутренней слабости, обречен- ности. Горький в статье «О литературе» (1930), коснувшись вопроса о растущем влиянии Достоевского в Западной Европе, сказал: «Я предпочел бы, чтобы «культурный мир» объединялся не До- стоевским, а Пушкиным, ибо колоссальный и универсальный талант Пушкина — талант психически здоровый и оздоровляю- щий. Но не возражаю и против влияний ядовитого таланта 21
Достоевского, будучи уверен, что он действует разрушительно на «душевное равновесие» европейского мещанина». Творчество Достоевского никак не может внушить мещанину необходимое для последнего душевное «спокойствие», уверен* ность в прочности и благополучии. Достоевскому присуще свойство, которое можно назвать едкостью, въедливостью в стремлении обнажить всякое низмен- ное, эгоистическое душевное движение. Ему присуще презрение к филистерски-благодушному, пошлому мещанскому желанию не касаться ничего такого, что могло бы «обеспокоить» самодоволь- ного мещанина. Преуспевающему мещанству, с его тупоумно-са- модовольной -«цельностью», черствостью, душевной грубошерст- ностыо, не нужна ни здоровая, ни больная совесть. Для того чтобы совесть могла заболеть, она прежде всего должна быть!.. Но ненависть Достоевского к бездушной «цельности», грубо- сти, которой он противопоставляет тонкость чувств, переплетается с недоверием ко всякой ясности, цельности человека. А это, ра- зумеется, связано с любованием «сложностью», противоречиво- стью, раздробленностью. Достоевскому представлялось, что муки раздвоенности оправ- дываются тем, что свидетельствуют о непрестанном голосе совести в душе. Но если идеализируется именно раздвоенность, то это означает идеализацию и всего того, что мешает торжеству совести, всего того, что приглушает, ослабляет ее голос. Недаром Достоев- ский стремился к тому, чтобы даже такие, совершенно расщеплен- ные, опустошенные его персонажи, как Ставрогин, Версилов, ко- торых сам автор проклинал, отрицал, были и обаятельны и отвра- тительны. Идеализация раздвоенности в произведениях Достоевского была связана с тем, что он никак не мог представить возможность сочетания цельности, ясности, законченности, твердости харак- тера — с тонкостью чувств и совестливостью. Вот почему Достоев- ский приукрашивает ту самую раздробленность души, о которой Горький писал: «Сложность — печальный и уродливый результат крайней раздробленности «души» бытовыми условиями мещанского обще- ства, непрерывной, мелочной борьбой за выгодное и спокойное место в жизни. Именно «сложностью» объясняется тот факт, что среди сотен миллионов мы видим так мало людей крупных, ха- рактеров резко определенных, людей одержимых одной стра- стью.— великих людей». 22
Герой «Записок из подполья» высказывает свое выношенное «сорокалетнее» убеждение: «Да-с, человек девятнадцатого сто- летия должен и нравственно обязан быть существом по преиму- ществу бесхарактерным; человек же с характером, деятель — существом по преимуществу ограниченным». Деятель для Достоевского отождествлялся с буржуазным дельцом, с людьми типа Лужина в «Преступлении и наказании», господина Быкова в «Бедных людях», князя Валковского в «Уни- женных и оскорбленных», с честолюбцами «наполеоновского» склада, или же,.наконец, с теми фантастическими «нигилистами» вроде Петра Верховенского в «Бесах», который сам о себе го- ворит, что он «никакой не социалист», а просто политический мошенник. Определенность человека связывалась Достоевским с бездуш- ностью,— поэтому он и писал, характеризуя одного из своих лю- бимых героев, Алешу Карамазова: ...странно бы требовать в такое время, как наше, от людей ясности». В этих представлениях До- стоевского сказывалось и присущее ему исключительно острое чувство своей эпохи, как эпохи ломки, кризиса, перехода к чему-то новому, неясному, хаотическому, темному, злому. Сама эпоха представлялась ему раздвоенной, и человек,— казалось ему,— неминуемо должен быть раздвоенным в такое время! ------------ Л. Толстой писал Н. Страхову об ошибочности «ложного, фальшивого отношения к Достоевскому», о неправильности «пре- увеличенного его значения и преувеличения по шаблону, возведе- ния в пророки и святого,— человёка, умершего в самом горячем процессе борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поста- вить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба». Л. Толстой, разумеется, имел в виду раздвоенность между добром и злом, недостаточное их разграничение, соблазн и смакование зла, соединенные с отвращением,— свойства, харак- терные для атмосферы произведений Достоевского. Непротивле- нец в политике, Л. Толстой был могучим противленцем в области морали! Противоречия в творчестве Достоевского с точки зрения эсте- тики и поэтики выступают как противоречия между реалистиче- скими и антиреалистическими тенденциями. Стремление к соци- альному решению всех тем, к социальному объяснению, и проти- воположное этому стремление к уходу от социальных решений и объяснений в метафизическую область, или в «подполье» одино- кой и больной души, не могли не вести к борьбе реалистических 23
и антиреалистических устремлений в произведениях писателя, Субъективистски-идеалистическая мистификация преломления действительности, в частности путаница социальных адресов, влекла за собою ослабление социальной типизации. Под влиянием реакционного субъективизма художник иногда не замечает несо- образностей в самом замысле, в самой природе, внутренней ло- гике образов. Щедрин сказал о Достоевском: «С одной стороны, у него яв- ляются лица, полные жизни и правды, с другой — какие-то зага- дочные и словно во сне мечущиеся марионетки, сделанные ру- ками, дрожащими от гнева...» 1 О встречающемся у Достоевского насильственном навязывании персонажам мыслей, чувств и по- ступков, не оправданных их художественной природой, говорил и Горький, подчеркивая, что реакционные тенденции Достоевского влекли за собою «страшные натяжки, которых никому другому не простили бы...» Достоевский — создатель глубоко реалистических картин люд- ского горя, классических по своей художественной правде и неот- разимой силе, мастер реалистической типизации, введший в лите- ратуру новые социальные типы, новый социальный пласт. Вспом- ним хотя бы образ, вдохновленный нежной и страстной любовью к «последним людям» городских низов — величавый трагический образ горя в лице Катерины Ивановны из «Преступления и нака- зания». Писатель достигает здесь такой силы художественной изобразительности, пластичности, которая является вершиной ми- рового искусства. Мы слышим каждое слово Катерины Ивановны, каждый вздох, ее чахоточный кашель, все особенности ее инто- наций, видим всю ее фигуру, лицо, походку, каждый жест. Мы знаем ее, как одного из самых близких нам людей. Образ Кате- рины Ивановны заключает в себе испепеляющую силу протеста, боли и гнева! Он встает в ряд вечных образов мировой литера- туры. Столь же художественно закончен незабываемый образ Настасьи Филипповны в романе «Идиот», этот трагический об- раз надломленной красоты. И такою своею художественной силой Достоевский не так уже редко пренебрегал во имя служения суете и лжи реакцион- ной субъективистской тенденции! Жестоко насилуя свой гений, он оказывался способным создавать образы, разъедаемые ложью. 1 Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Сочинения, т. VIII, стр. 436. 24
' Гоголь сказал, что у него любой фальшивый образ вызывает такое же отвращение, как к трупу или скелету. Потому он и сжег вторую часть «Мертвых душ». Насилие над собою, как над худож- ником, навязанное ему реакцией, явилось главнейшей причиной психического расстройства Гоголя, приведшего его к самоубий- ству. По художественно-психической структуре своей личности Гоголь был совершенно неподатлив к каким бы то ни было ком- промиссам с искусством. И если он оказался способен к реакцион- ной проповеди в своей публицистике, то был органически не спот собен пойти на фальшь против искусства, против образов. Неда- ром с такою силой ненависти он проклял в «Портрете» сделки с искусством, отождествив их с продажей души дьяволу. Реакция травила его за то, что он оказывался не способным превратиться в Кукольника 1 — фамилия, наделенная символическим смыслом: реакция всегда стремилась превратить художников в кукольных мастеров, изготовляющих марионетки вместо живых образов. Вымученный фанатизм реакционного проповедничества на- столько ослеплял и оглушал порою Достоевского-художника, что, видимо, мешал ему чувствовать фальшь деревянных или ангельг ски-фарфоровых кукол, которых он иной раз выпускал из своей мастерской художника. Более того: он сознательно готов был в некоторых случаях отойти от требований художественности во имя реакционной тенденции. Приступая к «Бесам», он прямо за- являл, что его меньше всего интересует в этом романе художест- венность, он хочет только «идейно» высказаться, хотя бы в ущерб художественности. Он, конечно, был далек от понимания смысла этого своего фактического признания несовместимости истинной художественности с защитой реакции! И в самом деле, в числе персонажей романа «Бесы» есть про- сто марионетки, как Кириллов и Шатов, эти деревянные резные коньки с взвихренными полемически друг против друга сердитыми гривками цитат из прямо противоположных рассуждений госпо- дина Ставрогина. Эти персонажи были изготовлены по удиви- тельно наивному для большого художника, рассудочному рецепту. Раздвоенный Ставрогин разделен на две противоположные «идео- логические» половинки, одну из которых представляет Шатов, а другую Кириллов. Две фигуры возникли отвлеченным, ложно 1 Н. В. Кукольник (1809—1868)—реакционный писатель, автор многих весьма посредственных драматургических и белле- тристических произведений. 25
идеологическим путем, имеющим мало общего с живой, индиви- дуальной психологией. Мировоззрение Гоголя, при всех своих противоречиях, было прочно связано с прогрессивным национальным подъемом, с дви- жением родной страны вперед. Демократические идеи гоголев- ского творчества отражали нарастание народного гнева. С этим сливался и пафос строгой, неподкупной художественности, вы- сокого служения искусству. Пафос правды жизни, пафос народ- ности, если это истинный пафос, всегда неразрывен с пафосом высокой художественности. Достоевский оказывался способным жертвовать художествен- ностью,— порою сознательно, а иногда и не отдавая себе в этом ясного отчета. Это было всегда непосредственно связано с реак- ционно-тенденциозными отступлениями от пафоса правды жизни. Могучая художественная сила Достоевского ослаблялась его субъективизмом. Нельзя не согласиться с правильной самой по себе и энерги- чески выраженной Достоевским мыслью о тенденциозности ис- кусства: «В поэзии нужна страсть, нужна ваши идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый. Безразличное же и реаль- ное воспроизведение действительности ровно ничего не стоит, а главное — ничего и не значит. Такая художественность нелепа: простой, но чуть-чуть наблюдательный взгляд гораздо больше заметит в действительности» L Эти положения, вскрывающие всю бессмысленную ненуж- ность объективистского описательства, нуждаются лишь в одной поправке: они верны только в применении к передовой, правдивой жизненной идее и тенденции. Только тогда идея и образ являются единым целым. Отличавшийся особенной, обнаженной впечатлительностью, легкой уязвимостью, противоречивостью мышления и чувствова- ния, Достоевский по всему своему душевному складу оказывался особенно чувствительным к давлению действительности, к ее атмо- сфере, к тем ее влияниям, которые воспринимались им, как пре- обладающие. В сороковых годах он испытал сильное воздействие антикре- постнических, демократических идей, смешанных с концепциями 1 Центр. Гос. архив литературы и искусства. Фонд Ф. М. До- стоевского, on. 1, № 16, стр. 167. 26
утопического социализма, главным образом Фурье. То было влия- нием кружка Белинского, кружка Петрашевского, явившегося пе- редовым центром революционного движения в России второй половины сороковых годов. В сороковых годах усиление эксплуа- тации крестьянства помещиками, обострение классовой борьбы в стране, рост крестьянского движения, назревшая необходимость отмены крепостного права, сказывавшаяся во всем, подъем об- щественного самосознания, революционной мысли,— все это увлекло молодого Достоевского. Он остро чувствовал общую обстановку, дышал ее воздухом. Это отразилось в его произве- дениях. Он не обладал ни устойчивой революционной страстью, ни цельной верой в силу революционного движения, ни последова- тельностью революционного, демократического мышления. Его де- мократизм был неопределенно мечтательным, так же как его со- циализм. То была сфера чувств, а не глубоко продуманной мысли. Он колебался между атеизмом Белинского и своим устремлением к «христианскому социализму». Он любил бедных людей. Он мечтал об уничтожении крепостного права. Он хотел свободы для печати, для литературы. Вот в чем и была его реальная вина перед царским правительством. В 1849 году он был приговорен к каторге. Мечтатель, живший в мире своих образов, он испытал потря- сение, которое навсегда осталось в его душе, отзывалось в его произведениях (особенно описание переживаний приговоренного к смертной казни в романе «Идиот»). 22 декабря правительство, действуя с садистской жестокостью и холодным расчетом, поста- вив задачей психически сломить революционеров, инсценировало на Семеновском плацу смертную казнь двадцати одного петра- шевца. На осужденных были накинуты белые балахоны. Петра- шевскому и еще двоим осужденным завязали глаза, поставили к столбу для расстрела. Раздался бой барабанов. Достоевский, считая минуты, оставшиеся ему в жизни, прощался с друзьями. И лишь в самый последний момент подскакал флигель-адъютант и объявил о замене смертного приговора каторгой и поселением. Смертная казнь Достоевскому была заменена четырьмя го- дами каторги, а затем ссылкой и солдатчиной. Но смертная казнь состоялась — над мечтами молодости. То была не мгновенная, а медленная казнь, совершавшаяся в тьме каторги. Насилие было настолько свирепым и неожиданным: ведь До- стоевскому вменялось в вину, в сущности, лишь чтение вслух 27
письма Белинского к Гоголю; тьма каторги, в которую был ввергнут он, уже завоевавший большое литературное имя, лелеяв- ший множество новых замыслов, была настолько беспросветной, что потрясение оказывалось сверхмерным. Сила самодержавия представилась непобедимой, вечной. «Сверху», если можно так выразиться — «с воли», сюда, в яму каторжного острога доно- силось свирепое рычанье реакции, тем более «победоносное», чем глубже была внутренняя обреченность николаевского режима, «фасадной империи» (А. И. Герцен). Достоевскому представилось, что наступившая новая эпоха покончила раз и навсегда с «беспоч- венными утопическими мечтаниями». Одним из наиболее мучительных впечатлений, постоянно угне- тавших Достоевского на каторге, было чувство, полной отъеди- ненности, отрезанности маленькой группы интеллигентов от массы каторжан, презрение и ненависть этой массы к дворянам.— «Вы, дворяне, железные носы, народ заклевали!» — в этих словах ка- торжников отражалось отношение народа к господам. В сознании Достоевского презрение народа к дворянам слилось воедино с от- даленностью от народа той горстки интеллигентов-разночинцев и выходцев из дворян, которая отстаивала в тогдашней тьме николаевской России освободительные идеи. Именно эта отдален- ность от народа стала в глазах Достоевского наиболее убедитель- ным доказательством нежизненности, утопичности «интеллигент- ских» надежд. Народ предстал в его сознании как противник «барского» безбожия, «вольномыслия». Стремление сблизиться с народом предстало как необходимость отказаться от всех «ненародных», «горделивых» идей. При том предельном унижении его личности, какими были ни- колаевская каторга и солдатчина, Достоевский, с его огромным самолюбием, мог остаться жить, то есть сохранить уважение к себе, возможность смотреть в глаза самому себе, лишь при одном из двух условий: либо остаться при своем протесте, при прежних убеждениях, гордо сносить все унижения, либо как-то так оправдать перед самим со’бою свое унижение, чтобы оно представилось даже благодеянием, ниспосланным свыше. Он склонился ко второму пути. Христианское смирение оказалось чрезвычайно эластичной формой облегчения от мук уязвленной гордости, которые, не на- ходя выхода и разрешения, способны ведь разорвать душу! Достоевский великолепно раскрыл в своих произведениях 28
психологию смирения паче гордости. Он показал, сколько подав- ленного гнева, сколько глубоко загнанной внутрь, но неперено- симой, вопреки всякому смирению, непримиримой обиды, гор- дости, сколько жажды мести клокочет под крышкой подобного смирения! Но так или иначе, подавленный протест есть все же именно подавленный протест. «Воздух» первой половины пятидесятых годов в стране и на Западе, где революция потерпела поражение, отождествился для Достоевского с воздухом каторги. От революционного подъема в стране во второй половине пятидесятых годов, после произошедшего,- наконец, краха нико- лаевского режима, Достоевский был оторван,— и своим сибирским одиночеством и теперь уже — своими новыми, складывавшимися у него взглядами. Он вернулся в декабре 1859 года в Петербург в разгаре рево- люционной ситуации. Эта ситуация была неожиданной для него, уже утвердившегося в неколебимости самодержавия. На его произведениях конца пятидесятых — начала шестидесятых годов лежит отпечаток переходности, нейтральности. В них уже нет про- теста молодого Достоевского, но еще и не выражены те реак- ционно-утопические идеи, которые в переплетении с яростной критикой капитализма, со страстным сочувствием обездоленному большинству человечества предстанут перед нами в последующих произведениях писателя. Конец революционной ситуации, начавшийся период реак- ции, которой удалось отбить сильный революционный натиск, укрепил представление Достоевского о несокрушимой мощи само- державия. Так разные периоды развития современной писателю социаль- но-политической действительности окрасили его творчество своею окраской. Но всегда на протяжении пути Достоевского, сквозь искаже- ния и ложь реакции, вопреки надуманным фальшивым схемам, во- преки фанатическому ослеплению злобой и ненавистью к передо- вым общественным 'силам,— в его произведениях звучит ничем не заглушимый вопль измученного человечества: так нельзя, невозможно жить! Достоевскому не удалось заглушить стихию протеста и бунта в художественной конкретности его образов. Слезинка замученного ребенка, из-за которой писатель устами героя отказывается от «божественной гармонии», перевешивает 29
в «Братьях Карамазовых» ханжескую идеализацию и оправдание мучений человечества! Беспощадно трезво отсекая всю реакционную ложь, идеали- зацию страдания, идеализацию раздвоенности, всю достоевщину в Достоевском, мы чтим суровую правду о жизни человечества в насильническом обществе, с такою страстью и мукой выражен- ную в противоречивых, бунтующих и смиряющихся, изумляющих своею художественной мощью и вместе с тем порою резко отсту- пающих от художественности, взволнованных, ищущих, страдаль- ческих творениях гениального русского и мирового художника. * * * «Бедные люди» (1846) означали праздник для Белинского. Так блистательно продолжалась гоголевская школа, так неопро- вержимо доказывалась ее жизненность, такие талантливые моло- дые руки поддерживали священное знамя русской литературы — знамя реализма и гуманизма! Связь «Бедных людей» с «Шинелью» была очевидной. Макар Алексеевич Девушкин был, конечно, родным сыном Акакия Ака- киевича Башмачкина. Вся стилистика романа говорила о гоголев- ской школе. Вместе с тем «Бедные люди» означали движение русской ли- тературы вперед по сравнению с «Шинелью». Бессмертная повесть Гоголя выразила скорбный и гневный протест против того, что человек может быть так унижен. То была защита человека, про- славившая русскую литературу в веках. Но о содержании духов- ной жизни героя мы ничего не знаем. Да и что мы можем узнать о ней, если весь интерес этой жизни сводится к приобретению новой шипели взамен старого рубища! Гнев и скорбь писателя и были сосредоточены на том, что до такой степени может быть принижен человек! Макар Алексеевич Девушкин тоже беспредельно унижен; он, как сказал Белинский, даже несчастным не осмеливается себя признать. Всем своим поведением, всей своей позицией в жизни он, кажется, точь-в-точь Акакий Акакиевич. Но пафос «Бедных людей» заключается в том, что худшие с точки зрения «общества», последние люди оказываются духовно лучшими людьми. Впервые в литературе была так изнутри, так подробно раскрыта духовная жизнь обездоленных людей, впервые была она так опоэтизиро- вана, впервые были с такой силой реалистической убедительности 30
показаны ее внутреннее богатство, красота, тонкость, высокая культура человеческих чувств. В «Бедных людях» ясно звучал мотив социального протеста. Он был выражен, например, в весьма многозначительных словах Макара Алексеевича: «И ведомо каждому, Варенька, что бедный человек хуже ветошки и никакого ни от кого уважения получить не может, что уж там ни пиши! — все будет в бедном человеке так, как и было. А отчего же так и будет попрежнему? А оттого, что уж у бедного человека, по-ихнему, все наизнанку должно быть; что уж у него ничего не должно быть заветного, там амби- ции какой-нибудь, ни-ни-ни!» Тут речь шла о том, что не должно в бедном человеке все быть так, как и было! Не должно у него все оставаться попреж- нему, потому что он не ветошка какая-нибудь в самом-то деле! Нельзя его беспредельно унижать и оскорблять так, как будто у него и впрямь нет ничего заветного, никакого уважения к са- мому себе! Нет, и он в конце концов может оскорбиться, восстать против своей униженности: «Я смирный, сегодня смирный, завтра смирный, а потом и не смирный, сгрубил...», как скажет герой одного из замечательных рассказов молодого Достоевского — «Господин Прохарчин». Вот этой-то возможности — взять да и перестать быть смир- ным, сгрубить,— возможности, просвечивающей у героев раннего Достоевского, совсем не было в предельно обезличенном Акакии Акакиевиче. Она, эта возможность, таилась в воздухе гоголевской повести, предупреждала о себе всех значительных лиц грозным призраком, стаскивавшим с их плеч роскошные шинели! Но в об- разе самого героя никакого намека на такую возможность не за- ключалось. Настроения протеста, вдохновленные демократическими идеями, были не поверхностными у молодого Достоевского. То были революционность и социализм чувства,— но глубокого чувства. Если представить себе человека, находящегося одной сту- пенечкой повыше Макара Алексеевича на социальной лест- нице, с самолюбием и амбицией в более сильной дозировке; человека, столь же одинокого и беззащитного, но лишенного в своем одиночестве какой бы то ни было моральной опоры; не только презирающего господ, которые обладают способно- стью к коварству и честолюбию, но и завидующего их солидно- сти, прочности, весу, благоприличию, независимому положению 31
в обществе,— то мы и получим господина Голядкина. Возникает «Двойник» (1846). Господин Голядкин — качественно иной характер по сравне- нию с Девушкиным. Он хотел бы пробиться в люди — собственно не столько из честолюбия, сколько из страха перед жизнью и свя- занного с этим страхом стремления хоть к какой-то независимо- сти, хоть к какой-то прочности существования. Макар Алексеевич настолько ясен, чист, настолько далек от мира преуспевающих, что ему и в голову не может прийти мысль тягаться с ними, тя- нуться за ними, стараться походить на них. Характер г. Голядкина искажен, замутнен: раздвоен его за- вистью к удачникам-ловкачам-интриганам. В нем рождается мечта стать таким же успешником, каковы все эти, удивительно умею- щие обделывать свои дела-делишки, уверенные, расторопные, бы- стрые, находчивые, нахальные, бессовестные, безжалостные гос- пода. И вот он видит самого себя, в своих мечтах, таким же хитрым, ловким, умеющим во-время разлететься, подшаркнуть ножкой, сказать нужному лицу нужное словцо, быть всем прият- ным, находить тон и со старшими, и с равными, и с младшими,— чего совершенно не умеет г. Голядкин! Так герой «Двойника» начал жить двойной жизнью, раздво- ился в своем собственном сознании. Писатель дает нам историю душевной болезни. Возникший в воображении героя двойник — умелый и цепкий г. Голядкин,— г. Голядкин-младший вызывает в герое и зависть и отвращение. Глубоким социальным значением полны кошмары несчастного помешавшегося. Господин Голядкин-младший, возглавив всю несметную ар- мию врагов г. Голядкина-старшего, начинает подменять его в жизни, вытеснять из жизни. Это одно из кошмарнейших видений г. Голядкина. Он чувствует всем существом своим, что кто-то, со- вершенно на него похожий, подменил его, действует, говорит за него, как будто это он сам, но делает и говорит нечто зловеще враждебное ему, г. Голядкину, и все верят тому извергу, и никто не замечает, не хочет видеть и слышать его,, настоящего Го- лядкина. Весь ужас живого, существующего человека, чье существова- ние никому не важно и не интересно, как если бы он и не сущест- вовал вовсе; весь ужас человека, извергаемого, вытесняемого из жизни, подменяемого кем-то другим, сосредоточен в этом кош- маре. Но ведь этот кошмар, как это ни страшно, отражает реаль- 32
Кую жизнь в том мире, в котором борьба за существование и за- ключается в том, что одни вытесняют из жизни, подменят других! В «Двойнике» наметилась одна из важнейших тем Достоев- ского: раздвоение человека между требованиями своей человеч- ности и требованиями, предъявляемыми к нему бесчеловечным обществом. «Двойник» вопиет о том, что раздвоенность — мучительней- шая болезнь, что с нею нельзя жить, а можно только сходить с ума. Голядкин осознает всю дрянь в своей душе, объективируя ее в самостоятельном образе,— и вместе с тем готов идти на ком- промисс с дрянью своей души, подчиняться ей, он робеет перед нею. Голядкины-младшие — это те, кто убивают Голядкиных-стар- ших, «подменяют» их, вытесняют из жизни,— и вместе с тем это те, кем хотели бы стать Голядкины-старшие. Палач и жертва за- ключены внутри самого г. Голядкина. Такова трагедия промежу- точных социальных слоев. Эта значительная тема, однако, в очень большой мере была перенесена автором «Двойника» из сферы социальной в сферу психопатологическую. Психопатология, как таковая,— область клинициста, а не художника. В «Двойнике» она приобретает слишком часто самодовлеющее значение. Это ослабило и художе- ственное и социальное значение произведения, явившись серьез- ным отступлением от реализма, от традиций гоголевской школы. Белинский, восторженно приветствовавший «Бедных людей», провозгласивший честь и славу «молодому поэту, муза которого любит людей на чердаках и в подвалах»,— признавал огромней- шую художественную силу и за «Двойником». Но он был вместе с тем очень огорчен слабостями писателя, которые так неожи- данно для современников обнаружились во втором его произве- дении. Читатель «Двойника» погружен в мрачный, безвылазный, бездонный колодец больной души, не видит просвета, не чув- ствует, что есть на свете иная, здоровая, настоящая жизнь! У ге- роя «Двойника» нет никаких светлых человеческих чувств. В этом сказывалась явная тенденция к отходу от великих гуманистиче- ских традиций русской литературы. Читая «Записки сумасшедшего» Гоголя, мы скорбим великою скорбью за человека» Читая «Двойник», мы чувствуем не только горечь и тоску за унижение человека в обществе, но и тяжелую, 3 Ф. М. Достоевский, т. 1 33
безвыходную тоску за принижение человека в самом произведе- нии. Глубокий, безвыходный пессимизм проникает всю атмосферу «Двойника». Безоговорочно осуждающий отзыв Белинского вызвала «Хозяйка» (1847). Склонность автора к изображению сумасше- ствия для сумасшествия проявилась тут уже в совершенно откры- той форме. Если в «Двойнике» эта склонность ослаблялась боль- шой социальной темой, то «Хозяйка» лишена социального пафоса. Психопатология безраздельно царит здесь надо всем. Силен социальный мотив в таких замечательных реалистиче- ских произведениях раннего Достоевского, как его прекрасные, высоко поэтические «Белые ночи» (1848), рассказы «Слабое сердце» (1848), «Господин Прохарчин» (1846). «Белые ночи» с их удивительно светлой атмосферой мечты о счастье, фантастичностью этой мечты, волшебной и призрачной, как сами эти странные ночи; эта истинная поэма с ее тоской об отнятой у людей действительной жизни, подмененной бесплодным одиноким мечтательством; глубокая тема ненормальности, урод- ливости такого мечтательства, убийства живой жизни,—= и невоз- можности для одинокого мечтателя вернуться к действитель- ности; чудесный образ милой девушки, полной жизни и любви, остающейся лишь волшебным призраком, поманившим на мгно- вение; овеянные горькой поэзией картины Петербурга,— все это говорило о том, каким тонким лирическим поэтом был Достоев- ский. В письме к своему любимому старшему брату Михаилу в ноябре 1846 года Достоевский делится своими мечтами о жизни, какой он хотел бы для себя: ...потом независимость положения и, наконец, работа для святого искусства, работа святая, чистая, в простоте сердца...» Да, если бы жизнь дала ему возможность такой работы, святой и чистой, в простоте сердца, для святого искусства, для любимых им бедных людей — без служения разрушающей суете ложных, пагубных для искусства идей! Если бы жизнь помогала ему излечивать мучительную болезнь раздвоенной души, если бы жизнь не давила так тяжко на него, с его психической уязви- мостью, ранимостью!.. Если бы!.. Независимость положения всегда была мечтой Достоевского, с его постоянной нуждой. Но значение этой мечты о независи- мости было глубже и шире! В ней звучал голос многих и мно- гих «маленьких людей», испытывавших постоянный страх перед 34
действительностью, постоянное чувство непрочности, шаткости, незащищенности всего существования, возможности гибели. Этот страх привел в сумасшедший дом героя рассказа «Слабое сердце», милого, доброго Васю Шумкова, не переписав- шего в срок бумаг для своего «благодетеля» и решившего, что его за это отдадут в солдаты. Страх перед жизнью привел к гибели и героя рассказа «Господин Прохарчин». Тревога, тоска и боль за маленьких людей, невыносимость их жизни; назревание протеста против произвола и насилия сильных мира сего; трагическая атмосфера безвыходности, картины горя и нищеты; одиночество «маленького» человека, его страх перед враждебной ему действительностью; раздвоенность; сильный образ давящего города-гиганта, чуждого и враждебного всему этому миру обездоленных; борьба между реалистическим и гума- нистическим направлением, с одной стороны, и социальным песси- мизмом, отчаянием — с другой стороны; великая любовь к «ма- леньким людям», вера в их светлое начало — и сомнения в этом начале, тенденция к принижению человека, неверию в него; борьба высокой художественности с антихудожественными, разъ- едающими поэзию устремлениями; борьба социального начала с уходом в область психопатологии — такова атмосфера произведе- ний молодого Достоевского. Исходы, решения человеческих судеб в этих произведениях трагичны. Люди гибнут, сходят с ума. Оби- лие персонажей, стоящих на грани помешательства или пересту- пающих эту грань, конечно, нельзя было бы объяснить только особым тяготением автора к психопатологии. У Достоевского было чувство фантастического безумия самой действительности, дово- дящей людей до сумасшествия. Добролюбов видел заслугу Достоевского в том, что в «заби- том, потерянном, обезличенном человеке он открывает и показы- вает нам живые, никогда незаглушимые стремления и потребности человеческой природы, вынимает в самой глубине души запря- танный протест личности против внешнего, насильственного дав- ления и представляет его на наш суд и сочувствие». * * * В «Записках из мертвого дома» (1861—1862) с большой силой сказались светлые стороны гения Достоевского. Непосредствен- ное общение ’с людьми из народа, большинство которых, как это явственно следует из правдивых картин, проходящих перед нами 3* 35
в произведении, являлись жертвами чудовищного крепостниче- ского строя, подняло в душе художника все наиболее благород- ное и гуманистическое. Автору и в голову не приходит здесь про- пагандировать идею, которая впоследствии станет такой на- зойливо постоянной в его произведениях: извечную греховность человеческой природы. Пафос «Записок из мертвого дома» выра- жен в следующих словах автора: «Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую». Если мы изучим замечательные портреты каторжников, на- писанные художником, то убедимся в том, что подавляющее большинство этих людей попало сюда за те или другие формы протеста против насильничества, мучительства и деспотизма. Люди бежали на каторгу от жизни, которая была страшнее ка- торги. Автор подчеркивает, что немало было людей, которые со- вершили убийство, «защищая от сладострастного тирана честь невесты, сестры, дочери», немало и таких, которые убили по бро- дяжничеству, «осаждаемые целым полком сыщиков, защищая свою свободу, жизнь, нередко умирая от голодной смерти...» «А бывают и такие, которые нарочно делают преступления, чтоб только попасть в каторгу и тем избавиться от несравненно более каторжной жизни на воле. Там он жил в последней степени уни- жения, никогда не наедался досыта и работал на своего антре- пренера 1 с утра до ночи; а в каторге работа легче, чем дома, хлеба вдоволь...» Предельное унижение человека на каторге, которое так ярко изображено в «Записках из мертвого дома», оказывалось еще не последней степенью унижения по сравнению с тем, какому под- вергался человек «на воле»! Подобные сопоставления каторжной жизни с жизнью «на воле», множество тщательно, чутко, любовно, с глубоким проник- новением во все особенности характеров и обстоятельств, иссле- дованных автором биографий каторжан, причин, приводящих лю- дей в острог,— все это превратило произведение Достоевского в трагическую картину жизни народа под игом Романовых, под властью всевозможных крупных и мелких тиранов. Этому способ- ствовали и образы людей из народа, попавших на каторгу, и образы каторжного начальства, в которых были воплощены черты не только острожного, но и всякого вообще начальства в николаевской России. 1 Предпринимателя, хозяина.—В. £. 36
Самым сильным художественным образом в «Записках из мертвого дома» является обобщенный образ страдающего, бес- правного, порабощенного народа под властью палачей. Именно этот образ создает глубоко гуманистическую, благородную, прав- дивую и чистую атмосферу всего произведения. Это образ народа, чей характер искажен чудовищными муками, унижением; и все же народ предстает перед нами,— при всех, часто страшных недо- статках, слабостях, пороках людей, изображенных в произведе- нии,— мудрым, сильным, талантливым, обаятельным, призван- ным к совершенно иной, справедливой, разумной жизни. В своем гуманистическом значении «Записки из мертвого дома» ни в чем не уступают самым лучшим произведениям русской литературы, раскрывающим благородный характер народа. Особенная худо- жественная трудность, стоявшая перед автором, и заключалась в том, что все привлекательные черты народа должны были пред- стать в обстановке, нарочито приспособленной к подавлению всего человеческого в людях. При всей светлой гуманистической атмосфере «Записок из мертвого дома»,— светлой, хотя изображается жизнь безвы- ходно темная,— все же прозвучали и в этом произведении кое- какие мотивы, свидетельствовавшие о том, что в глубине души художника продолжают развиваться его сомнения в человеке. «Я заговорил о палаче. Свойства палача в зародыше нахо- дятся в каждом современном человеке». Почему мотивы этого рода еще не получили развития в «За- писках из мертвого дома» и произведение в целом сохранило свой светлый колорит? Здесь сыграли роль и близость автора к страдающему на- роду, первая его встреча с народом (если не считать смутных детских воспоминаний) и то обстоятельство, что, вернувшись в Петербург, писатель непосредственно ощутил революционную историческую ситуацию в жизни страны. В этой атмосфере он писал свои «Записки» (1859—1860—1861). Революционная ситуа- ция накладывала властную печать на все развитие общественной мысли, литературы. И Достоевский не мог так или иначе не отра- зить самого главного в тогдашней жизни страны. Однако его записные книжки того времени, заготовки статей для журналов «Время» и «Эпоха», ряд его писем к близким лю- дям, свидетельства современников — все говорит о том, что он приехал в Петербург уже с готовым идеологическим арсена- лом реакционных идей «славянофильского» типа, с неверием в 37
прежние демократические идеалы, в революцию. Наступившая ре- волюционная ситуация задержала прямое, открытое выражение этих идей. Однако уже такое глубоко пессимистическое произве- дение, как «Скверный анекдот» (1862), где едко высмеивается фальшивый розовый либерализм, гроша ломаного не стоящий, «их превосходительств», но одновременно в мизантропически-угрюмых красках предстают «маленькие люди», где начаты вылазки против тогдашней передовой, революционно-демократической печати,— ясно говорит о том, что уже тогда преобладали в Достоевском политически-реакционные настроения. В «Скверном анекдоте» одинаково скверны и начальники и подчиненные. Подобного изображения «маленьких» людей мы более не встретим у Достоевского. Но все же сама -возможность такого рассказа была характерной. Печать переходности, неопределенности лежит и на его ста- тьях той поры и на произведениях. «Село Степанчиково» (1859), «Дядюшкин сон» (1859) именно и являются произведениями, от-< меченными своего рода нейтрализмом. Лишенные пафоса, боль- шой темы, эти произведения не принадлежат к числу тех, которые необходимы художнику, без которых он не может жить. Конечно, в них много таланта. Великолепен образ Фомы Фомича Опискина, нахлебника и бывшего шута, ставшего в свою очередь мучителем, утонченным истязателем ближних. Выразителен «обломок аристо- кратии», герой «Дядюшкиного сна», истаскавшийся до того, что он весь искусственный, весь на шарнирах, превратившийся в смешную и в конечном итоге довольно омерзительную химеру, гротесковую карикатуру на духовный маразм «высшего барства»; забавны картинки провинциального городка, соперничество дам из-за такого выгодного жениха, как эта аристократическая раз- валина. Но эти произведения были недостаточно крупны для До- стоевского. Печать переходности лежит и на неизмеримо более значи- тельном произведении — романе «Униженные и оскорбленные» (1861). Автор не относил романа «Униженные и оскорбленные» к разряду истинно художественных творений: «Вышло произведе- ние дикое, но в нем есть с полсотни страниц, которыми я гор- жусь». Писатель считал в этом своем произведении удачными два характера. Надо думать, что он подразумевал Нелли и князя Валковского. Образ Нелли примыкает к галерее образов гордых и в глубине души добрых, застенчивых, болезненно самолюби- 38
вых, растравляющих раны своей души, находя в этохм особое на- слаждение, как в единственно доступном способе протеста и мести,— к той галерее образов, к которой относятся и Неточна Незванова, и — венец, классическая вершина всех подобных обра- зов Достоевского — Настасья Филипповна. Образ князя Валков- ского открывает собою галерею портретов злодеев, аморальных, опустошенных людей «хищного типа» (как скажет Достоевский в записях к «Подростку»). Князь Валковский — первый у Достоевского развернутый образ обуржуазившегося человека, дельца, авантюриста и карье- риста, циника, лишенного какой бы то ни было совести и че- сти, руководствующегося тем «принципом», который с таким содроганием и ликованием провозгласит Иван Карамазов: «Все позволено!» Наиболее страшит Достоевского в человеке этого типа именно его беспредельный индивидуализм, звериный эгоизм. Социальный протест, отраженный в романе и направлен про- тив владык жизни, подобных Валковскому, против всесилия их власти, ига произвола, полной беззащитности униженных и оскорбленных. С образом Нелли, незаконной, брошенной дочери Валков- ского, связана тема городских трущоб, нищеты, всего этого мира обиды и насилия, с которыми познакомили нас уже произведения раннего Достоевского. Здесь, в «Униженных и оскорбленных», все это дано в приглушенном виде по сравнению с «Бедными людьми», ослаблено мелодраматизмом, которого ранее никогда не было у Достоевского. В центре произведения оказывается история любовных отно- шений Наташи и Алеши. И вот здесь-то мы и сталкиваемся с идейно-художественной слабостью романа. В нем намечена острая социальная трагедия, или драма, но эта драма смягчена и ослаблена тем психологиче- ским наполнением, которое вложено в нее автором. Социальная тема униженных и оскорбленных заслоняется историей любви героини к эгоистическому, пустому, безвольному светскому бездельнику, крайне идеализируемому в романе. Все «хорошие люди» в романе — бедненькие, безличненькие, жалкенькие, добренькие (рассказчик, от чьего имени ведется по- вествование, часто употребляет это ужасное слово! «Добренькое, нежное ее сердце выглядывало наружу» и т. п.)! «Хорошие люди» тут выглядят просто недалекими, в сопоставлении с князем 39
Валковским. Единственным умным человеком в романе оказы- вается мерзавец. «Бедные люди» были добрыми людьми. «Униженные и оскорбленные» стали добренькими. Гуманизм подменялся хри- стианским сентиментализмом. Конечно, в «Униженных и оскорбленных» есть и гуманизм и социальный протест. Но все это полиняло по сравнению с «Бед- ными людьми». «Бедные люди» были ясным, прямым, стройным художе- ственным целым. «Униженные и оскорбленные» выглядят произ- ведением перекосившимся, накренившимся. Социальная тема тут оказалась, в ходе повествования, в большой мере подмененной и измельченной. Социальный пафос раздробился. «Зимние заметки о летних впечатлениях» (1863) ознамено- вали яркое начало развернутой антикапиталистической темы, окрасившей отныне все творчество Достоевского. Вместе с тем «Зимние заметки» не менее ярко обнаружили и реакционно-уто- пический характер той критики капитализма, которая была на- чата писателем. Яростное отрицание буржуазного общества идет у него вместе со столь же. яростным отрицанием демократии, утопического социализма, рабочего класса. И мы должны тща- тельно отделять верное от неверного, правдивое от ложного, жиз- ненное от надуманного в «Зимних заметках». Точно так же мы должны относиться к критике капитализма и во всех романах Достоевского. «Зимние заметки» как исходная позиция этой коренной темы творчества писателя чрезвычайно характерны. Есть много сильного, неопровержимого, исключительно острого у автора «Зимних заметок» в критике общественного строя, ненавидимого им всею силою души. Как не назвать ге- ниальной следующую блистательную, сжатую, убийственную формулу: «Что такое liberte? Свобода. Какая свобода? — Одинаковая свобода всем делать все что угодно в пределах закона. Когда можно делать все что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без мил- лиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает все что угодно, а тот, с которым делают все что угодно». В этой формуле Достоевского заключены темы и образы его последующих произведений. Проблема, мучающая Раскольникова, и заключается в том, что общество ставит перед ним выбор: либо 40
стать человеком, который делает все что угодно, либо быть че- ловеком, с которым делают все что угодно. Либо ты рабовладе- лец, либо ты раб! В той же формуле заключена и вся тема ро- мана «Подросток», герой которого мечтает скопить миллион, чтобы не быть тем, с кем можно делать все что угодно. Исклю- чительно сильные картины нищеты и рабства посреди ослепи- тельной роскоши цивилизации проходят перед читателем в той главе «Зимних заметок», которая носит название «Ваал». Образ подавляющего «маленьких людей», чуждого и враждебного им города-гиганта, возникавший уже в ранних произведениях писа- теля, с еще большей художественной мощью развернут в карти- нах Лондона и Парижа. Но внутренний смысл «Зимних заметок» заключался в по- пытке полного ниспровержения, сплошного отрицания всего, что связано с капиталистическим развитием, в том числе и буржуаз- ной демократии. Полное нигилистическое отрицание буржуазной республики, парламентаризма, являлось, разумеется, глубоко ре- акционным, особенно в то время, когда в России тиранило народ’ самодержавие. Ленин указывал: «Буржуазная республика, парламент, все- общее избирательное право,— все это с точки зрения всемирного развития общества представляет громадный прогресс» Достоевский зорко видит и глубоко изображает и в «Зимних заметках» и в своих последующих произведениях ту сторону капитализма, на которую указывал Маркс: при капитализме «двигателями исторического развития сделались дурные страсти людей: жадность и корыстолюбие» 1 2. Но Достоевский начисто от- рицает все то относительно прогрессивное, что принес с собою сменивший феодальное общество буржуазный строй. Его издева- тельство над тем, как в действительности буржуазного общества осуществляются лозунги свободы, равенства и братства, фак- тически оказывается издевательством и над самими этими лозунгами. Неизбежным следствием такой реакционной критики капитализма и являлся крайний социальный пессимизм, полное отсутствие какой-либо опоры, надежды впереди, в объективном развитии истории. В «Зимних заметках» Достоевский начал свою тему нигили- стического отрицания разума человечества, способности челове- 1 В. И. Ленин. Сочинения, т. 29, стр. 449. 2 К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XIV, стр. 658. 41
чества к революционному изменению действительности, к созда- нию лучшей, разумной, справедливой жизни. Эта тема опреде- лила содержание одного из наиболее реакционных произведений Достоевского, каким явились «Записки из подполья» (1864). Борьба против свободного, атеистического человеческого разума, отождествляемого с эгоизмом и индивидуализмом, определяет содержание этого произведения. Автор ведет злобную полемику против романа «Что делать?» гениального русского революцио- нера-демократа Н. Г. Чернышевского. Достоевский противопоставил в «Записках из подполья» исто- рическому оптимизму Чернышевского свой безысходный песси- мизм. Он «ответил» автору романа «Что делать?» злорадным вы- ворачиванием наружу всей грязи, какую только можно было извлечь из «души» человека-отщепенца, изъеденной отвлеченным рационализмом, опустошенной непрерывной «рефлексией», отрав- ленной индивидуализмом. Автор «Записок» запечатлел образ опустошенного эгоцен- триста, у которого мысль и чувство в постоянном разладе, и хотел доказать посредством этого образа, что и у любого «современ- ного человека» мысль и чувство в непримиримом противоречии, намекнуть на то, что, мол, только религия способна преодолеть этот разлад. Достоевский мобилизует все аргументы, какие он способен выдвинуть, для доказательства' неспособности человека, у которого разум и чувство в разладе,— любить людей. А таким человеком, по Достоевскому, является вообще современный че- ловек! Может быть, в мировой литературе нет более мрачных, бес- просветных страниц, чем те^.страницы «Записок из подполья», где рассказано о бесчеловечной истории отношений героя с несчаст- ной девушкой, Лизой, с которой он познакомился в публичном доме. В «Записках из подполья» рассказана история морального преступления. Рассказано о том, как человеческую душу, кото- рая хотела бы не чувствовать своего умирания, забыть о нем,— оживили с единственной целью: заставить ее умирать не в тупой бесчувственности, к какой она инстинктивно приучала себя, а в невыносимых пытках. Раскольников убил свою жертву одним ударом, она не успела заметить смерти. Герой «Записок из под- полья» подвергает свою жертву медленным, утонченным мукам. Он оживил человеческую душу только для того, чтобы медленно распиливать ее. 42
Перед лицом совести всего человечества мы должны при- знать роль самого Достоевского в этом моральном преступлении тяжелой. О преступлении нельзя рассказывать со злорадством! Конечно, Достоевскому страшен его отвратительный герой, страшно оплевывание гуманизма. Но несомненно, что во многом, очень многом автор разделяет позицию своего героя и прежде всего угрюмую злобу против самых светлых людей своей совре- менности— Белинского и Чернышевского; разделяет общее на- строение героя, которое Горький замечательно точно назвал анар- хизмом побежденных. Наиболее художественно сильным, жизненно-правдивым, во- преки заключенным и в нем реакционно-тенденциозным момен- там, явилось поистине гениальное создание Достоевского — роман «Преступление и наказание» (1866). Это книга великой боли за человечество, одно из сильнейших произведений мировой литера- туры, раскрывающих бесчеловечность капиталистического обще- ства. Объективным содержанием романа является полная невоз- можность найти какие-либо человеческие выходы, если оставаться на почве этого общества, в пределах его действительности и его сознания. В страшных картинах нищеты, надругательства над человеком, одиночества, невыносимой духоты жизни, кажется, дышит и прямо смотрит вам в глаза все горе людское. Жить в та- ком обществе человеку невозможно! Вот главный вывод из ро- мана, определяющий все его настроение, все образы и положения. В полном противоречии со всеми своими теориями о том, что преступления нельзя объяснять социальными причинами, автор, кажется, постарался собрать все социальные причины, толкающие людей на преступления в капиталистическом мире. Безвыходность — лейтмотив произведения. Перед нами на каждом шагу тупики, в которых погибают люди. Речь идет в первую очередь не о каких-либо душевных тупиках, а о самых реальных, материальных, социальных тупиках, последствиями ко- торых являются тупики душевные. Ни в одном произведении До- стоевского, за исключением «Бедных людей» и «Подростка», не выдвинуты так прямо на первый план именно социальные обстоя- тельства. Стоит приглядеться к этим страшным тупикам, изображае- мым в романе, и мы убедимся, что в каждом из них человек ока- зывается, так или иначе*, перед вопросом о преступлении, в том числе моральном преступлении над самим собою. 43
Родион Раскольников «задавлен бедностью». Он вынужден оставить университет из-за отсутствия средств на оплату уче- ния. Он «оборванец». Его матери и сестре грозит голод. Единст- венный реальный путь, ожидающий сестру Дунечку, Раскольни- ков отождествляет с судьбой Сони Мармеладовой: это путь про- ституции, отличающийся только узаконенной формой брака. Семья Мармеладовых, чахоточная Катерина Ивановна, ее дети живут только потому, что Соня торгует собою. Дунечка соглашается на ту же жертву, что и Соня, во имя свято любимого, единственного брата: она дает согласие выйти замуж за Лужина. Образ Лу- жина — классический образ буржуазного дельца, мерзавца, подло оклеветавшего беззащитную Соню, самовлюбленного пошляка, тиранящего и унижающего людей, карьериста, скряги и труса. Дунечка и ее мать готовы закрыть глаза на всю мерзость Лу- жина, только чтобы их Родя мог окончить университет. Гордый, бесконечно любящий сестру и мать, Раскольников не способен принять от них такую жертву. Он терзается сознанием полной безвыходности. «Не хочу я вашей жертвы, Дунечка, не хочу, ма- маша! Не бывать тому, пока я жив, не бывать, не бывать! Не принимаю!» Он вдруг очнулся и остановился. «Не бывать? А что же ты сделаешь, чтоб этому не бывать? Запретишь? А право какое имеешь? Что ты им можешь обещать в свою очередь, чтобы право такое иметь?» Так мучил он себя и поддразнивал этими вопросами, даже с каким-то наслаждением... Во что бы то ни стало надо решиться, хоть на что-нибудь, или... «Или отказаться от жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении,— послушно принять судьбу, как она есть, раз на- всегда, и задушить в себе все, отказавшись от всякого права дей- ствовать, жить и любить!» «Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти?» — вдруг припомнился ему вчерашний вопрос Мармеладова,— «ибо надо, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти...» В этих словах Мармеладова выражен весь пафос произве- дения. Человеку некуда идти! В этом вся суть романа Достоев- ского. В мировой литературе нет другого произведения, которое с такою силой выразило одиночество человека в волчьем мире. Некуда идти Мармеладову, Катерине Ивановне, Соне, Дуне. Некуда идти Родиону Раскольникову. Вопрос поставлен перед 44
ним действительностью очень прямо. Нужно отказаться от жизни, от права любить сестру и мать, нужно принять от сестры ее жертву, задушить в себе все человеческие чувства, принять ми- лостивые благодеяния г. Лужина, стать его приближенным ли- цом, делать под его покровительством адвокатскую карьеру,— иными словами, убить в себе самом человека точно так же, как убьет в себе человека его сестра, продавшись Лужину. Оба они должны продаться г. Лужину. Образ г. Лужина возникает в ши- роком, обобщенном значении буржуазного «делового мира», поку- пающего людей за гроши и раздробляющего при покупке тол- стыми пальцами человечность, как нечто ненужное, мешающее деловому человеку. Пойти на продажу себя и сестры означало бы для Родиона Раскольникова пойти на моральное самоубийство и моральное убийство. Так сказалась характернейшая особенность всего мышления, всего творчества, всего душевного склада Достоевского: его му- чительское и мученическое стремление к предельному, до дна, обнажению тупиков,— с мстительным злорадством горечи и на- слаждения именно от сознания полной, совершенно замкнутой безвыходности. «Так мучил он себя и поддразнивал этими вопросами, даже с каким-то наслаждением...» Мстительное наслаждение сознанием безвыходности здесь, в «Преступлении и наказании», обращено против законов обще- ства, поставившего героев романа перед «выбором» таких путей, которые по-разному ведут к убийству человечности. Широкая, написанная могучей суровой кистью картина страшной действительности и показывает ту реальную почву, ко- торая взращивает преступления, подобные преступлению Рас- кольникова. На почве буржуазного общества, буржуазного со- знания и возникают «идеи», подобные раскольниковской.— Убить, потому что «владыки», «Наполеоны», те, кого в этом обществе уважают и ставят в пример, богачи, удачники, успешники, сча- стливцы (господа «Голядкины-младшие»!) не останавливаются ни перед чем во имя успеха! Если, мол, такова истина вашего общества, то почему бы и мне, такому-то, не «попробовать» всту- пить в число тех, у кого рука не дрогнет ни перед каким чер- ным делом, когда речь идет об утверждении их я, их права гос- подствовать и властвовать?! Или:—убить одну несчастную, злую, мерзкую старушонку, паука, сосущего соки из людей,— 45
для того, чтобы на ее деньги устроить счастье тысячам гибнущих людей. Оба эти варианта мотивировки преступления Раскольни- кова являются в одинаковой степени разновидностями индиви- дуалистической, буржуазно-анархической преступной «логики». Первый вариант, преобладающий в романе при объяснении мотивов преступления Раскольникова, совершенно совпадает с «идеей» буржуазного сверхчеловека, которому «все позволено!»,— он не знает никакой морали, стоит по ту сторону добра и зла, являясь истинным господином, призванным к господству. Вкла- дывая эти наполеоновские идеи,— в романе они связываются с образом Наполеона,— в сознание Раскольникова и проклиная их всею силою своего ужаса и отвращения перед разгулом индиви- дуализма и аморализма, осуждая их всею эмоциональною логи- кою своего романа, Достоевский обнаруживал замечательную прозорливость. Он предугадал, как бы заранее заклеймил про- клятием наиболее отвратительные формы буржуазного индиви- дуализма, проявившиеся в последовавшем ницшеанстве. Второй вариант,— убийство одной ничтожной, злобной твари во имя жизни тысяч достойных существования людей, представ- ляет собою характерную форму буржуазно-анархического про- теста против буржуазного общества,— протеста гнилого, столь же аморального и преступного, как и первый вариант. Мотивы, которые приводят людей в буржуазном обществе к подобным «вариантам», различны. Второй вариант нередко может быть связан с чувствами горечи, обиды, унижения, оскорбления, нена- висти, попранного достоинства, отчаяния, невыносимости жизни. Но во всех случаях, при всех мотивах оба указанных пути «спа- сения» от гнета действительности: и подавление всех во имя сво- его владычества, и люмпенское отчаяние, анархо-индивидуали- стический протест,— одинаково остаются на почве буржуазного общества, в пределах буржуазного сознания. Очень значительным представляется то, что Раскольников совершает и второе, неожи-. данное, «попутное» преступление: убийство кроткой Елизаветы. Если убитая ростовщица была одним из палачей, то Елизавета была жертвой, одною из обездоленных. Какими бы субъективными мотивами ни руководился писатель, вводя в роман это второе убийство, он объективно отразив и тут большую социальную правду. Да, анархический индивидуалистический «бунт» несет лишь несчастья обездоленным людям! Такова реальная правда, нашедшая выражение в наиболее глубоком и реалистическом произведении Достоевского. Автор 46
дал читателю замечательно-правдивую картину страдании чело- вечества под гнетом насильнического общества и показал, какие уродливые, антигуманистические идеи и настроения'порождаются на почве этого общества. Объективно писатель отразил в своем романе ту истину, что буржуазное общество порождает различ- ные, в том числе и буржуазные же формы протеста против него, возникающие на почве безвыходности. Достоевский не хотел ви- деть иные, настоящие формы социального протеста, отвергнув революционную борьбу. Ницшевский Заратустра говорит: «Человек — это то, что надо преодолеть!» Объективный смысл, внутренний пафос сю- жета «Преступления и наказания» можно выразить в следующих словах: нет, не преодолевается человек! Не потому Раскольни- ков не смог стать настоящим властелином, что оказался по-го- лядкински слишком слаб. Раскольников потому донес сам на себя, что — хотя и не разумом, но всей своей натурой — разуве- рился в своей бесчеловечной «идее». Достоевский писал Каткову, что Раскольников «...принужден сам на себя донести. Принуж- ден, чтобы хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к лю- дям: чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, за- мучило его». Много ужасных картин жизни, много невыносимых человече- ских переживаний развертывается перед читателем романа До- стоевского. Но есть нечто, может быть, самое тяжелое, что отно- сится уже не к картинам действительности, не к переживаниям людей, развертывающимся перед читателем, а к самому роману. Это — отсутствие, полное отсутствие в романе какого-либо, про- светления, какой-либо надежды на возможность выхода. Перед нами картина человечества в тупике. А такая картина в целом не может быть верной. Человечество никогда не было и не могло быть в тупике. Оно могло быть в тюрьме, но оно разрушало тюрьмы! Осудив гнилой «бунт» Раскольникова, автор хотел тем самым Осудить и всякий социальный протест. Самый главный и самый-страшный тупик и заключался в той логике, в том выводе, к которому подводил автор читателя: нет реального выхода из безмерных страданий человечества! Стремление к предельному,— мы сказали бы: отчаянному,— обнажению тупиков жизни оказывалось у Достоевского фактиче- ски абсолютным, главным, всеисчерпывающим и всеисключающим. 47
Мучительная, жестокая логика, стремящаяся обнажить до конца именно и прежде всего безвыходность любого данного по- ложения, переживания, и — гораздо шире: безвыходность самой жизни человечества на земле! — вот к чему приводила писателя глубоко упадочническая реакционная тенденция. В образе Раскольникова содержится немало намеков, ори- ентировавших на то, чтобы читатель так или иначе сблизил Рас- кольникова с революционным, «нигилистическим» лагерем. Стремление представить отщепенца и преступника в виде представителя молодежи, русского студенчества, означало, ко- нечно, клевету на молодежь. Однако реалистическое чувство художника, правда действи- тельности вступали в противоречие с фальшивым стремлением связать героя романа с «нигилистическим» лагерем. Прямое на- силие над правдой жизни и искусства оказывалось невозможным! Автор вынужден отмежевать своего героя от лагеря революции и социализма. Раскольников прямо противопоставляет себя со- циалистам: «За что давеча дурачок Разумихин социалистов бранил? Трудолюбивый народ и торговый: общим счастьем занимаются... Нет, мне жизнь однажды дается, и никогда ее больше не будет: я не хочу дожидаться всеобщего счастья». Как нельзя более рез- ко подчеркивался этим высказыванием анархический индивидуа- лизм Раскольникова. И все же Достоевский во что бы то ни стало хотел сохранить хотя бы косвенную «связь» между Раскольниковым и револю- ционным лагерем: если, мол, революционеры допускают насилие, то они должны допустить и раскольниковско-карамазовское «все позволено!» Но даже реакционная критика, которой, конечно, очень хотелось выдать Раскольникова за выразителя револю- ционных устремлений демократической молодежи, представить его «нигилистом», не могла не считаться с реальностью. Н. Стра- хов, политический единомышленник Достоевского, потративший немало усилий на доказательство принадлежности Раскольникова к «нигилистам», в забавном противоречии с самим собою вынуж- ден был признать, что Раскольников не есть тип нигилистический, никак не является видоизменением типа «настоящего нигилиста». Страхов подчеркивал молодую неопределенность, неустановлен- ность Раскольникова как социального типа, появившегося совсем недавно, и связывал именно с этой неопределенностью его фанта- стический, по характеристике Порфирия, поступок. Таким обра- 48
зом, Страхов скрепя сердце все же твердо отделил Раскольни- кова от лагеря революции. Прогрессивная, демократическая критика, разумеется, со всею определенностью указала на полную чуждость Раскольни- кова и его «идеи» передовой молодежи и тому кругу идей, в ко- тором жила эта молодежь. Писарев подчеркивал, что «Расколь- ников не мог заимствовать свои идеи ни из разговоров со своими товарищами, ни из тех книг, которые пользовались и пользуются до сих пор успехом в кругу читающих и размышляющих моло- дых людей». Критик решительно отмежевал «теорию» Раскольникова о праве «необыкновенных людей» на кровопролитие и насилие, если, мол, того требуют интересы «истины»,— от идей и представ- лений демократического лагеря. Приписывать революционерам уголовщину, стремление к своеволию, произволу — излюбленный прием реакции. Она наде- ляет своих противников своими собственными свойствами, своими невежественными субъективистскими представлениями о ходе истории, якобы зависящем от личного произвола. Достоевский применял этот прием и в «Преступлении и наказании» и в после- дующих произведениях. Но истина есть истина, она умеет постоять за себя. Осталось непреложным, что автор романа «Преступление и наказание» вы- вел тип оторванного от народа, враждебного всем передовым дви- жениям своего времени эгоцентриста, предвосхитившего «идею» буржуазного «сверхчеловека». Осталось непреложным, что ав- тор, верный своему постоянному отвращению к буржуазному индивидуализму, осудил этот тип. Противопоставление в романе образов Раскольникова и Сони Мармеладовой является, по авторскому замыслу, противопостав- лением разума и сердца, рассудка и чувства. Соня тоже совер- шила преступление над собою, но она совершила его не по ра- зуму, а по любви, принеся жертву своею жизнью во имя любимых ею людей. Мы вновь встречаемся с вариантом идеи о том, что лучше рабство, чем владычество. Лучше насилие над собою, чем над другими! В образе Сони содержится и мрачный ответ Достоевского на вопрос: что же делать измученному человечеству? Этот ответ та- ков. Разум человеческий настолько слаб и, так сказать, нера- зумен, а страдания человеческие бездонны и вся жизнь устроена 4 Ф. М. Достоевский, т. 1 49
настолько неразумно, чудовищно-жестоко, что разумом невоз- можно и охватить эти страдания, понять неразумность жизни (этот мотив будет особенно подробно развит писателем в связи с «бунтом» Ивана Карамазова). Оставалась только любовь-стра- дание за всех, и больше не на что надеяться человечеству! Сама беспредельность страданий человечества, изображаемая худож- ником, выдвигалась в качестве аргумента против борьбы со стра- даниями людей. Более того: в образе Сони страдание возвеличи- валось, идеализировалось. «Преступление и наказание» — не только одна из самых скорбных книг мировой литературы. Это книга безвыходной скорби. И все же решающее при оценке ее значения — глубокая правда о невыносимости жизни в насильническом обществе, где царствуют господа Лужины с их злобой, тупостью, эгоизмом. В сердце нашем остается не идеализация страдания, не пропо- ведь безвыходности, а- непримиримая ненависть ко всему миру угнетения человека. И в самом названии романа «Идиот» (1868) и в образе героя автор полемически подчеркнул свое противопоставление ра- зума— сердцу. Герой — человек необразованный, ничему толком не учившийся, больной, в течение ряда лет находившийся в со- стоянии даже полной потери сознания. И вот именно он и оказы- вается умнее всех образованных, цивилизованных! Он решает все, самые трудные вопросы человеческих вз.аимоотношений про- ницательно, в то время как они всё путают, ничего не могут ре- шить, руководствуясь лишь эгоизмом. Может быть, художник чувствовал какую-то близость образа своего героя к народному сказочному образу Иванушки-дурачка. Князь Лев Николаевич Мышкин — с точки зрения, так сказать, пошлого здравого смыс- ла— в лучшем случае чудак. Он бескорыстен, глубоко чужд ка- ким бы то ни было эгоистическим страстям, и прежде всего де- нежным; он искренен, говорит только правду; он носит в душе своей всечеловеческое страдание и любит людей; он обаятельно наивен и если ошибается, то только в сторону преувеличения до- стоинств людей; он чуток; он всегда готов пожертвовать собою целиком, без остатка, для других. Начиная работу над романом, художник писал своей племян- нице А. С. Ивановой (ей был посвящён роман в первом издании): «Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. 50
Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного — всегда пасовал, потому что это задача безмерная. Прекрасной есть идеал, а идеал ни наш, ни цивилизованной Европы еще да- леко не выработался». В размышлениях над образом своего положйтельного героя Достоевский сопоставлял его с образом Дон Кихота Ламанчского, определяя источник обаяния и героя Сервантеса и своего князя Льва Николаевича в том, что они представляют собою прекрас- ное, не знающее себе цены. Отсюда и атмосфера светлого юмора вокруг них. Эта глубокая и острая характеристика тайны обаяния Дон Кихота действительно может быть отчасти применена к князю Льву Николаевичу Мышкину. В нем есть своя обаятельность, ис- ходящая из источника, указанного Достоевским. Но не только это дает основание для сближения обоих образов. Есть общее в их чуждости реальной действительности, в их утопизме... Князь Мышкин — всеобщий примиритель. Он — носитель идеи объединения всех «сословий», всех враждующих групп; он проти- востоит всеобщему разъединению, тому разложению общества, которое Достоевский считает главной характерной чертой своей современности (идею романа «Подросток» он определит как идею разложения общества). Сюжетную основу романа составляет трагическая судьба Настасьи Филипповны. Роль князя Мышкина в этой судьбе ве- лика, но все же не он является носителем движущего начала в развитии сюжета, а именно Настасья Филипповна. История ее судьбы и образует непреходящую ценность произведения. Это на- стоящее ядро всего романа. И здесь перед нами возникает бун- тарская сила, заложенная в Достоевском, подавлявшаяся им в угоду елейной реакционной тенденции. В истории жизни и гибели героини романа, рассказанной с такой любовью и грустью вели- ким художником, мы видим силу протеста, презрение и гнев к верхам дворянско-буржуазного общества, к законам, управляю- щим этим обществом. Образ Настасьи Филипповны принадлежит к числу сильней- ших трагических женских образов, созданных русской и мировой литературой. Гордая, оставшаяся чистой, несмотря на всю грязь, в которую бросила ее жизнь, презирающая пошлость, своекоры- стие, ложь, подлость окружающего ее общества рафинирован- ных подлецов высшего полета, дельцов, карьеристов, себялюбцев 4* 51
и честолюбцев, низменных сладострастников, деньголюбов,— она высится над всей толпой, над всем обществом, погрязшим в низменной власти денег. Трагическая тема Настасьи Филипповны — это тема красоты, поруганной, высмеянной, оскверненной. Вот почему это ослеп- ляющая, даже невыносимая красота. Это красота-страдание, страдание красоты за самое себя! В невыносимости этой красоты есть тень обреченности, сиротство, беззащитность красоты в мире, есть какой-то призыв к защите и вместе с тем вызов, пре- зрение и гнев красоты за себя; есть грозная тема несовмести- мости красоты с подлым денежным миром. Это — красота, зову- щая к мести за себя, презирающая жалость и вместе с тем, ка- жется, просящая о жалости и готовая оттолкнуть ее. Можно назвать это бунтующей красотой, хотя у нее и нет непрощающей ненависти, необходимой для настоящего бунта. Может быть, это скорее — укор красоты, может быть, ее мольба, скрытая за гордостью,— укор, пронзивший сердце князю Льву Николаевичу, пронзающий сердце нам. Настасью Филипповну довели до безумия и убили все окру- жавшие ее. Начал убийство барин Афанасий Иванович Тоцкий. Завершил купец Рогожин. Все то в романе, что непосредственно связано с темой На- стасьи Филипповны, с ее судьбой, наполнено глубоким социаль- ным значением, все дышит правдой жизни, высокой правдой ис- кусства. Художник обнаруживает свой замечательный дар созда- ния настоящих социальных типов. Лица, участвующие в интриге, которая плетется вокруг Настасьи Филипповны, написаны вели- колепной, часто сатирической кистью острого наблюдателя и ис- следователя объективной действительности. Каждое лицо здесь — тип; взятые вместе, они дают замечательно точную кар- тину послереформенного дворянско-буржуазного общества. Бунт Настасьи Филипповны — больной, надрывный, беспо- мощный. И все же это бунт против всего общества, против фаль- ши и лжи этого общества, лицемерия, проклятой респектабель- ности, прикрывающей подлость, против власти денег, против всего этого безобразного мира пауков во фраках и мундирах. И Достоевский бунтует вместе с нею! Кульминация бунта Настасьи Филипповны — в той сцене, где она бросает в огонь рогожинскую пачку со ста тысячами рублей. Это вместе с тем и кульминация антикапиталисти- ческой темы в творчестве Достоевского. И это, вне всякого со- 52
мнения, относится к гениальнейшим страницам мировой литера- туры. Стоит лишь вдуматься во все содержание романа и в исто- рическую обстановку, в которой происходит действие, чтобы по- нять всю значительность этой сцены, почувствовать силу пла- мени, уже охватившего рогожинскую пачку, обвязанную грубой бечевкой. Власть денег закрепляется, триумфально шествует по стране. Жажда денег обуяла, кажется, всех. Кругом ростовщики. Власть денег плодит и множит кровавые преступления. Все про- дается и покупается за деньги — и слава, и доблесть, и честное имя, и сама красота. И вот прекрасная женщина — одна, среди волков, скалящих на нее зубы в жажде купить ее, продать, нажить на ее красоте деньги, сожрать красоту,— в страшной тьме зловещей, всесиль- ной власти денег встает над миром, погрязающим в деньгах, и, проклиная власть денег над человеком, предает всю эту «дьяволь- скую» власть огню! Красота неподкупна! Красота не продается' и не покупается! Как и другие произведения Достоевского, роман выражает глубокое отчаяние и безвыходность. Тут и безвыходность трагического бунта Настасьи Филип- повны,— как, в конечном итоге, безвыходность и всякого бунта в произведениях Достоевского. Тут и гибель красоты. Весь роман окрашивается лейтмотивом — темой гибели всего прекрасного в мире. Художник вынужден признать всем ходом своего романа полное жизненное банкротство своего самого любимого героя. Не только в отношениях с двумя женщинами, Настасьей Филиппов- ной и Аглаей, но и во всех своих отношениях с людьми князь Мышкин оказался неспособным внести хоть какой-то свет в жизнь, хоть что-то противопоставить обуявшему всех безумству денег, власти слепых и злобных разрушительных страстей. Он сам погиб в схватке чужих страстей... Разрыв с передовой общественной мыслью, утеря какой бы то ни было опоры в объективном развитии действительности не могли не привести Достоевского к полному пессимизму. Но, так или иначе, роман «Идиот» являлся бы художественно законченным произведением, если бы он оставался романом: о трагической судьбе Настасьи Филипповны; о князе Мышкине, глубоко сочувствующем ей в ее страданиях и своею детскою 53
простотой и чистотой противостоящем вместе с нею обществу, про- тив которого она по-своему бунтует; о милой девушке Аглае, не- удачно полюбившей этого странного князя; о благонамеренных подлецах «высшего» общества — Тоцких, Епанчиных, о человечке с наполеоновским самолюбием, карьеристе, мечтающем о капи- тале, Ганечке Иволгине, о купце Рогожине,— словом, если бы роман оставался той глубокой социальной трагедией, кото- рою он и является в этом главном своем содержании и значении. Следовало бы говорить о пессимистичности этого романа, о мистической тенденции, о других идейно-художественных сла- бостях. Но нельзя было бы говорить об исключительном явлении, возникшем в романе «Идиот». Нельзя было бы говорить о двух романах в одном романе, из которых один — истинно-художественный, представляющий собою социальную трагедию, разоблачающую дворянско-буржуазное общество, а другой — антихудожественный, фальшивый «антини- гилистический» памфлет, защищающий то самое дворянско-бур- жуазное общество, которое так правдиво разоблачалось в «пер- вом» романе! Это могло произойти только с автором «Двойника»! Постоян- ная социальная, идейная, психологическая раздвоенность До- стоевского проявилась поистине в неожиданном виде. Внутрен- ний пафос вел писателя к глубокому сочувствию бунту против подлости и пошлости буржуазно-дворянского мира. Реакционная тенденция вела к поддержке и защите этого мира. Социальная раздвоенность художника проявилась в прямо противоположном освещении одних и тех же образов в «первом» и во «втором» ро- манах. «Второй» роман образуется вследствие введения вставной, добавочной по отношению к развитию сюжета и темы произве- дения истории «нигилистической» компании Бундовского, Иппо- лита, всей этой выдуманной, угрюмой, анекдотически нелепой оравы марионеток. Никакого отношения к реальному сюжету ро- мана Бурдовский и Ипполит не имеют, никакого, хотя бы кос- венного, влияния на судьбы героев, движущих сюжет, эти выду- манные персонажи не оказывают. Но именно они-то и образуют •основу «второго» романа, представляющего собою самую настоя- щую злокачественную опухоль в художественной ткани произ- ведения. Их вторжение и перекосило весь роман, искривило все образы до неузнаваемости, так что знакомые нам лица вдруг 54
стали совсем иными, предстали в новом свете, в ином положении, в совсем иной логике! Какое же перемещение сил произошло в романе вследствие неожиданного вторжения «антинигилистического» памфлета? Все дело в том, что в «первом» романе обществу противопо- ставлена Настасья Филипповна, а во «втором» романе обществу противопоставлены «нигилисты». В.«первом» романе автор сочув- ствует Настасье Филипповне, противостоящей обществу, и обще- ство дано резко отрицательно. Во «втором» романе автор не только не сочувствует «нигилистам», противостоящим обществу, а, наборот, «обличает» их, и общество изображено уже не отри- цательно, а скорее сочувственно. Автор настолько увлечен своим памфлетом против «нигилизма», что не замечает, как совсем по- иному начинают выглядеть у него «люди из общества». А они начинают тут выглядеть очень порядочно, ибо сравниваются с мрачнейшими, сочиненными авторской фантазией, ублюдками! Получается вместо той определенности, социальной типизиро- ванности образов, с которой мы встретились в «первом» романе, что-то вроде благодушной амнистии, снисходительности к пошло- сти-подлости всех тех людей из общества, которых мы презирали в «первом» романе в таком дружном союзе с автором. Конечно, мы продолжаем презирать их и во «втором» романе, меняется не наше отношение к этим персонажам. Но наше отношение к ав- тору изменилось. Союз читателя с писателем разорван. Такова логика фальшивой позиции. Реакционная тенденция не есть что-то пришитое, внешнее,— она проникает в самое худо- жественную ткань, разъедая ее. Простодушный князь Мышкин, который со своей детской чи- стотой и прямотой в «первом» романе так или иначе противостоял пошлости «света», казался странным, чуждым в этом, проникну- том ложью и фальшью обществе,—здесь, во «втором» романе, целиком и полностью сливается со всеми этими Епанчиными, го- ворит их голосом, их словами. Он — их «антинигилистический» идеолог. Он теряет какую бы то ни было оригинальность, давав- шую ему своеобразную привлекательность в глазах читателя. Он теперь такой же, как все эти люди из общества. Задавшись целью изобразить героя, противостоящего своею чистотою и простотою грязной, палачески тупой власти денег и всему обществу, пропахшему тяжелым запахом денег, Достоев- ский не заметил, что он вывел во «втором» романе в лице своего героя охранителя «устоев» общества Тоцких и Епанчиных. 55
И произошло все это изменение только вследствие вторже- ния в роман группы нелепых людей, которых автор во что бы то ни стало пожелал выдать за «нигилистов»! В романе «Идиот» раздвоенность Достоевского, раздвоенность его души, его мировоззрения выступает с особенной ясностью именно потому, что выступает в самой образной ткани и совер- шенно против воли автора. Это родственно голядкинской истории. Там было двое в одном. Здесь два романа в одном романе, прямо противоположные по своей идейной направленности и художест- венному значению. «Первый» роман — трагедия одинокого, беспо- мощного бунта против денежного общества. «Второй» роман — идиллия благопристойности этого общества. «Первый» роман ве- лик и по идейному и по художественному значению, хотя в нем и немало упадочнического, мистического. «Второй» роман мелок, пошл, антихудожествен. Достоевский и возвысил и снизил Настасью Филипповну. Он возвысил ее образ над подлостью и пошлостью • дворянско- буржуазного общества. Но, сам того не замечая, он если не про- стил это общество, то дал ему послабление и не увидел, как этим снизил образ Настасьи Филипповны. Если это общество не так уже плохо, то и Настасья Филипповна начинает выглядеть — увы! — всего лишь помешанной скандалисткой... Роман Достоевского измельчал. Он колеблется, шатается. Социальный протест и охранителъство не вяжутся между собою. Одно ослабляет другое. Попытки Достоевского вести полемику против революционного лагеря не принесли писателю ничего, кроме глубочайшего вреда для художественной, идейной, мораль- ной ценности его произведений. Наиболее реакционно-тенденциозным произведением Достоев- ского явился роман «Бесы» (1871—1872). Этот роман резко отли-< чается от наиболее значительных произведений автора уже тем, что тут совершенно отсутствует тема, которая и дает главную жизненную силу творчеству Достоевского,— страдания обездо- ленных людей. В «Бесах» совсем нет и образов униженных и оскорбленных. Здесь существует только та расстановка сил, ка- кая была во «втором» романе романа «Идиот»: общество и «ниги- листы». В «Бесах» автор всецело стоит на позиции защиты дво- рянско-буржуазного общества. Он высмеивает администрацию, губернские власти за снисходительность, за потачку «либераль- ным» идеям, высмеивает недавние «либеральные» увлечения ше- стидесятых годов. Автор выступает в этом произведении уже в 56
качестве прямого церковника, стремясь доказать на примере Ставрогина и других мерзавцев своей жизни, что безбожие неиз- бежно ведет к утере нравственности, к полной утрате всех кри- териев «добра» и «зла». У Ставрогина атрофировано чувство от- вращения к грязи, «дух» его одинаково замирает от восторга и перед мерзостью и перед великодушием. Он «экспериментирует» над собою для того, чтобы увидеть, до какой же степени гнус- ности и преступления может он дойти, и убеждается в том, что его возможности в этом направлении безграничны. Он справед- ливо считает себя подлым насекомым, которое нужно смести с лица земли. Для таких людей, как Ставрогин, самоубийство — единственное доказательство того, что при жизни они еще не совсем разложились. Автору очень хотелось бы, конечно, представить Ставрогина «нигилистом», он даже делает его — правда, лишь в прошлом — каким-то дилетантским эпизодическим участником, от нечего де- лать, каких-то загадочных «центров», но пойти на что-нибудь бо- лее решительное в этом направлении автор все же не решается. Слишком дико было бы, даже при крайнем субъективистском произволе автора, всерьез настаивать на участии Ставрогина в революционном движении. Достоевский подчеркивает, что Став- рогин— барич, начисто оторванный от народа, от страны, от всего человечества отщепенец. Каковы бы ни были' субъективные цели, руководившие До- стоевским при создании образа Ставрогина, какую бы реакцион- ную фальшивую тенденцию он ни пытался вложить в созданный им образ, писатель, несомненно, отразил, хотя и искаженно, объективную социальную реальность. Ставрогин — продукт рас- пада, гниения барства в переломную эпоху. Новое в таких фигу- рах смертельно гниющего барства, выведенных Достоевским, как Свидригайлов, Ставрогин,— это их беспокойство, смятение, вы- званное кризисной эпохой, когда зашатались все старые авто- ритарные скрепы. Ставрогину жутко оттого, что в его «душе» нет никаких моральных норм — хоть шаром покати! Ставрогин по натуре своей провокатор. И действительно, если подобных господ и прибивает каким-нибудь ветром к уча- стию — не в революционном движении, а в различных извраще- ниях революционного движения,— то они обычно становятся про- вокаторами. Характерное свойство романа: насыщенность намеками на связи изображаемых «нигилистов» с политической полицией. 57
Друг о друге они то и дело говорят как о шпионах или возмож- ных шпионах. Автор как будто сознательно сам подрывает все основы своего противореволюционного политического памфлета, намекая на возможность связи главных героев романа с провока- цией и шпионажем. Достоевский подчеркивает враждебность Став- рогина и Петра Верховенского социализму. Петр Верховенский заявляет Ставрогину: «Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха!» И когда, послушав его «теорию», которая в самом деле является «теорией» политического бандитизма и авантюризма, Ставрогин спрашивает: ...вы, стало быть, и впрямь не социалист, а какой- нибудь политический... честолюбец?» — Верховенский подтверж- дает: «Мошенник, мошенник... Ну, что в социализме: старые силы разрушил, а новых не внес... Сущность «теории», излагаемой Петром Верховенским, вы- слушав которую Ставрогин и пришел к окончательному выводу о том, что Верховенский никакой не социалист, а всего-навсего политический авантюрист,— заключается в том, что человечество делится на господ и безликое стадо рабов. Верховенский вос- торженно присоединяется к «теории», систематически изложенной человеком с толстыми и длинными ушами, Шигалевым. Шигалев предлагает, «ввиду конечного разрешения вопроса, разделение че- ловечества па две неравные части: одна десятая получает сво- боду личности и безграничное право над остальными девятью де- сятыми. Те же должны потерять личность и превратиться вроде как в стадо...» Петр Верховенский восторженно развивает «идею» Шигалева: «Первым делом понижается уровень образо- вания, наук и талантов... Цицерону отрезывается язык, Копер- нику выкалывают глаза,. Шекспир побивается каменьями, вот шигалевщина!» Шигалевщина по своей реальной сути представляет со- бою истину самой черной реакции. «Теория» Шигалева ничем не отличается от крепостного фаланстера щедринского Угрюм- Бурчеева, который тоже сочинил свою «утопию» — «системати- ческий бред» о «всеобщем равенстве перед шпицрутеном», от- стаивая безусловное послушание и насаждение шпионажа в каждом доме — «поселенной единице». Всякий реакционный политический режим представляет собою в той или другой мере угрюм-бурчеевщину. Угрюм-бурчеевщина — истина шигалев- щины. Разделение человечества на сверхчеловеков и стадо, пропове- довавшееся Ницше, легло в основу фашизма. В сущности, тота- 58
литаризм является логическим выводом из буржуазного индиви- дуализма; тоталитарный режим есть не что иное, как абсолютная свобода для «касты господ», «сверхчеловеков», «высших индиви- дуалистов» господствовать над подавляющим большинством че- ловечества, Это и есть противоречие Шигалева: он говорит, что исходит в своей «системе» из безграничной свободы, а приходит к безграничному деспотизму. Что касается всеобщего понижения способностей, то Достоев- ский сам развил в своих произведениях истину о том, что бур- жуазное общество означает господство ординарности, посредст- венности, бездарности., что царство денег нивелирует людей и не- сет с собою всеобщее понижение способностей. Писатель показал в своих произведениях, что свобода в буржуазном обществе пре- вратилась в свободу делать все что угодно для тех, у кого есть миллион. Большинство же, то есть те, у кого нет миллиона,— это люди, с которыми можно делать все что угодно. Но это и есть шигалевщина. То страшное, подавляющее человеческую личность, что по- стиг Достоевский в сущности буржуазного общества, он попы- тался в романе «Бесы» так или иначе — хотя бы косвенно — свя- зать с лагерем демократии и социализма. Автор «Бесов» изобразил в своем памфлете скопище прово- каторов, отщепенцев, социальных дегенератов, политических де- магогов и авантюристов, теоретиков угрюм-бурчеевщины, смер- тельно враждебных социализму и демократии. Достоевский воспользовался для сюжета романа некоторыми фактами из деятельности анархистских, бакунинско-нечаевских элементов и попытался намекнуть на то, что эти элементы и пред- ставляют собою лагерь русской революции! Клеветническим пасквилем, дышащим мрачной злобой, «Бесы» и являются именно потому, что своих Ставрогиных, Вер- ховепских, Липутиных и прочих Достоевский пытался — хотя и не прямо, можно сказать, трусливо — связать с самым передовым и лучшим, что было в тогдашней России. «Отмежевав» на словах своих персонажей от демократии *и социализма, для того чтобы обезопасить себя от упреков со стороны читателя, молодежи в слишком нарочитом, слишком нетерпимом искажении правды, До- стоевский вместе с тем то тут, то там протягивал нити, долженст- вовавшие все же как-то намекнуть на «связь» Петров Верховен- ских с передовыми течениями русского и мирового освободитель- ного движения. 59
Политическая позиция автора «Бесов» выражена, в частно- сти, в изуверской шовинистической проповеди Шатова, совпадаю- щей с положениями публицистических статей автора «Дневника писателя». Автор «Бесов» выступал в числе злейших врагов рус-» ских национальных демократических традиций, всегда являв- шихся глубоко чуждыми и враждебными какому бы то ни было шовинизму. В тех темах и мотивах творчества Достоевского, в которых отходит на задний план ослеплявшая его злоба против передо- вых общественных сил, и выступает на первое место то, что обра- зует гуманистический и реалистический пафос его творчества — протест против бесчеловечности дворянско-буржуазного обще- ства, сочувствие забитым, обездоленным людям, и именно в этих сторонах своего творчества Достоевский является художником, ценимым всем человечеством. В романе «Подросток» (1875) писатель вернулся к большим социальным, действительно жизненным темам своей современ- ности. Антикапиталистический пафос здесь достигает особенно высокого подъема. Своеобразие «Подростка» в ряду других про- изведений Достоевского заключается в том, что здесь реальная социальная тема выступает в наименее мистифицированном, наи- более прямом, непосредственном выражении. Художника вол- нует прежде всего сама объективная действительность. Главный интерес писателя сосредоточен на исследовании характерных черт самой эпохи. Полемика с революционным движением от- теснена тут далеко на задний план по сравнению с главной темой. Если прежде надежда на возможность для России избавле- ния от капиталистического пути была у Достоевского очень сильна, то семидесятые годы подрывали эту иллюзию в сознании художника. Тревога за страну, за моральное состояние общества охватила его с еще небывалой силой. В «Подростке» нет значительных и ярких образов-характеров, с какими мы встречаемся в романах «Преступление и наказание» и «Идиот». Но зато дана общая яркая картина социальной дей- ствительности со множеством типических черт нового, утверж- дающегося буржуазного общества. Горький указал на точки сближения между двумя постоян- ными непримиримыми идейными противниками — Щедриным и Достоевским — в изображении некоторых важнейших сторон дей- ствительности семидесятых годов. 60
В своем «Курсе истории русской литературы» Горький отме- чал, что эпоху семидесятых годов «великолепно охарактеризовал Щедрин... Горький приводит выдержки из «Признаков вре- мени» — глава «Хищники» — и заключает: . «Этот вопль умнейшего человека семидесятых — восьмиде- сятых годов почти сливается страстностью своей с истерическим визгом Достоевского. Два человека резко противоположных взглядов... оба волками воют, видя вокруг себя вихрь хищничества, зверства и одича- ния — видя, что все это — поскольку оно звериное — поощряется правительством, а поскольку человечье — преследуется им». Тема буржуазного хищничества в эпоху усиленной и быстрой капитализации России, страстность протеста, осложняемая у До- стоевского страстностью отчаяния,— эти точки сближения между Щедриным и Достоевским в их характеристике семидесятых го- дов очень точно отмечены Горьким. В «Подростке» отразились такие черты эпох;и, как золотая лихорадка, необычайно быстро и широко распространившийся дух авантюры, повальное увлечение всевозможными аферами, неуловимость границ между коммерцией, спекуляцией и уголов- щиной. Сам автор так охарактеризовал в своих записях идею «Под- ростка»: «Главное. Во всем идея разложения... Разложение — главная видимая мысль романа. Все врозь, даже дети врозь... Общество химически разлагается... Герой романа — девятнадцатилетний юноша с ничем не во- оруженной душой, открытой для любых влияний, одинокий, из случайной семьи, в которой все — врозь, питомец закрытого мо- сковского пансиона, где он натерпелся всяких унижений как незаконнорожденный сын барина Вереилова,— приезжает в сто- лицу; на него обрушивается жизнь огромного буржуазного го- рода со всеми ее соблазнами, развратом, разложением, непре- рывной войной всех против всех. «Я жалкий подросток, и сам не знаю поминутно, что зло, что добро» — в этих словах героя ро- мана подчеркивается его полнейшая духовная и душевная неза- щищенность. Он попадает в среду мелких и крупных хищников, и сам начинает чувствовать в себе душу паука, плотоядно (это словечко дважды подчеркивает автор) смакующего «жертвочку». Идея Подростка характерна для духа времени: стать Ротшиль- дом. Как и у Раскольникова, у Подростка его «идея» — ско- пить медленно, упорно, шаг за шагом, различными спекуляциями 61
миллион — влечет за собою разрыв социальных, человеческих связей: «Я же слишком ясно понимаю, что, став Ротшильдом или пожелав им стать, не по-фатерски, а серьезно, я уже тем самым разом выхожу из общества». Так же как у Раскольникова, у Подростка его «идея» тесно связана с чувством униженности, глубокой обиды, с необходи- мостью обороняться от смертельной враждебности всего обще- ства. И так же как у Раскольникова, протест Подростка против законов и норм буржуазного общества сразу же направляется по сугубо-индивидуалистическому руслу: если, мол, «вы все та- кие» и законы вашей жизни так злы и жестоки, то и я буду злым и жестоким! Но Подростка не влечет перспектива командовать и властво- вать, он хочет скопить миллион лишь для того, чтобы сознавать свое могущество, возможность владычества над людьми. Как и для пушкинского Скупого рыцаря, с него довольно сего сознанья! Главное, чего он хочет,— это сознания своей независимости от людей: общение с ними приносит ему лишь непрерывные униже- ния. Он хочет уйти от людей, его «идея» — уединение. Так, сама «идея» главного героя подчеркивает общую тему романа: разъ- единение, разобщение, разложение всего общества. «К себе, к одному себе».— «Моя идея — угол»,— формулирует герой романа тот вариант эгоцентризма, который составляет сущность его по- зиции в огромном чужом мире, где он целиком предоставлен самому себе. Достоевский и в этом романе остается верен главным темам и мотивам своего творчества. Выдвигается позиция буржуазного индивидуализма и ставится вопрос о путях его преодоления. Со- циализму и демократии Подросток противопоставляет в точности такую же аргументацию, какую выдвигал в полемике с лагерем Чернышевского герой «Записок из подполья». Вместе с тем не- возможность для индивидуалиста и эгоцентриста выносить са- мую свою личность, оставаться наедине с нею, как всегда в про- изведениях Достоевского, подчеркивается с большой внутренней болью и мукой. Эгоцентрическая личность неизбежно расщеп- ляется, утрачивает самую способность к человеческим чувствам, опустошается, гибнет. Так в итоге своего раздвоения приходит к безумию Версилов. Цельными, не раздвоенными являются лишь законченные, поистине звериные буржуазные эгоисты и хищ- ники вроде Ламберта. Так же, как и в других произведениях До- стоевского, и в «Подростке» предлагаются лишь иллюзорные 62
средства преодоления индивидуализма посредством обращения к религии. Критика буржуазного индивидуализма в произведениях До- стоевского имеет лишь негативную ценность. Но эта ценность бесспорна. Отрицание буржуазного индивидуалистического аморализма определяет весь пафос романа «Подросток». Вопреки задаче, которую поставил перед собою Подросток — стать Ротшильдом, уйти от людей в свой угол,— его сильно тянет к людям, он хотел бы и, кажется, мог бы любить их. Постепен- но его мрачная, головная «идея» теряет свое обаяние в его гла- зах. Ведь это было лишь стремлением к обороне от враждебного общества. Растерянность перед новыми законами жизни, ужас и отвра- щение к ним, незнание путей к благообразию и особенная жад- ность и напряженность поисков благообразия — все эти мотивы произведений Достоевского усилены в романе тем, что действи- тельность дается в восприятии неоперившегося, одинокого, бес- помощного, неустойчивого юноши. Его душа особенно подвер- жена анархизирующим влияниям нового, буржуазного общества. Избрав героем романа почти мальчика, Достоевский стре- мился именно подчеркнуть всю остроту новизны надвинувшегося на родину бедствия, каким представлялось ему сплошь, целиком новое, капиталистическое общество. Герой романа как бы стоит на грани эпох и, подобно принцу датскому, мог бы сказать: распалась связь времен! И он, бедный Подросток,— жертва этого распада, разрыва. Подросток мечется между всеми видами ужасов и мерзостей, из которых, по Достоевскому, состоит чудовищное капиталисти- ческое общество. Мы получаем в романе как бы обзор всех мер- зостей. Подростка поражает всестороннее безобразие открываю- щейся перед ним действительности. Его отталкивает дух аван- тюристической временщины, отсутствие какой-либо заботы о будущем, о людях, которые будут жить после: после нас — хоть потоп! В своей критике устоев капиталистического общества писа-< тель достигает порою исключительной остроты, поразительной глубины и меткости. Мы помним, что автор «Бесов» клеветнически пытался при- писать социализму стремление к деспотизму ничтожества, всеоб- щему понижению уровня образования и талантов: «Цицерону 63
отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир поби- вается каменьями». Автор «Подростка» фактически полемизирует с этими насильственными попытками автора «Бесов». В «Под- ростке» деспотизм бездарности связывается не с какой-либо со- циалистической утопией, а с сущностью капиталистического об- щества. Развивая тему, начатую в романе «Идиот»,— торжество посредственности, вытекающее из власти денег,— Достоевский на- деляет своими острыми и глубокими мыслями героя романа «Подросток». «В том-то и «идея» моя, в том-то и сила ее, что деньги — это единственный путь, который приводит на первое место даже ни- чтожество. Я, может быть, и не ничтожество, но я, например, знаю по зеркалу, что моя наружность мне вредит, потому что лицо мое ординарно. Но будь я богат, как Ротшильд,— кто бу- дет справляться с лицом моим, и не тысячи ли женщин, только свистни, налетят ко мне со своими красотами? Я даже уверен, что они сами, совершенно искренно, станут считать меня под ко- нец красавцем. Я, может быть, и умен. Но будь я семи пядей во лбу, немедленно тут же найдется в обществе человек в восемь пядей во лбу — и я погиб. Между тем, будь я Ротшильдом,— разве этот умник в восемь пядей будет что подле меня значить? Да ему и говорить не дадут подле меня! Я, может быть, остро- умен; но вот подле меня Талейран, Пирон — и я затемнен, а чуть я Ротшильд — где Пирон, да, может быть, где и Талейран? Деньги, конечно, есть деспотическое могущество, но в то же время и высочайшее равенство, и в этом вся главная их сила. Деньги сравнивают все неравенства». Вот где истинная шигалевщина! Уравнение таланта и ничто- жества на основе всеобезличивающей власти денег — вот истина капиталистического общества. Вот где дух наглой бездарности Петра Верховенского, уравнивающего всех под тиранической властью ничтожества! Роман «Подросток» поистине имеет особое значение в творчестве Достоевского: тут как бы заново перепи- сываются социальные адреса, посылки возвращаются по пря- мому назначению, расшифровывается объективный социальный смысл мистификации, заключенной в других произведениях пи- сателя. Настоящим бесом оказывается бес капитализма. Высказав мысль о том, что деньги сравнивают все неравен- ства, Подросток продолжает: «Факирство, поэзия ничтожества и бессилия!» — решат люди,— «торжество бесталанности и сре- 64
дины». Да, сознаюсь, что отчасти торжество и бесталанности и средины, но вряд ли бессилия. Мне нравилось ужасно представ- лять себе существо именно бесталанное и серединное, стоящее пред миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Копер- ники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а вот я — бездарность и не- законность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому подчинились... Мне казалось, что красивее будет, если человек этот будет даже грязно необразованным». У Петра Верховенского речь идет о Коперниках и Шекспи- рах, третируемых, унижаемых, побиваемых каменьями, и у Под- ростка речь идет о власти бездарности над Коперниками и Шекс- пирами. Так Достоевский фактически разъясняет, что сущность Петра Верховенского — сущность капитализма. Сопоставление «Бесов» с «Подростком» особенно убеждает нас в том, что за всей мистификацией у Достоевского на деле всегда скрывается одна объективная социальная реальность: ужас перед капитализмом и порождаемыми капиталистическим обществом аморализмом, враждебной человеку нивелировкой лич- ностей, вытекающей из власти денег, и т. д. и т. п. Желая пора- зить тех, кого он считает политическими «нигилистами», Достоев- ский на деле побивает буржуазных моральных нигилистов, отще- пенцев, врагов человечества. По сути, Петр Верховенский и Ламберт- ничем не отличаются друг от друга. «Братья Карамазовы» (1879—1880), «Записки из подполья», «Бесы» — наиболее тенденциозные произведения Достоевского. В этих романах художник наименее свободен, наиболее связан реакционной тенденцией. «Братья Карамазовы» перенасыщены откликами на злободневность, борьбой против всего прогрессив- ного в современности. Гласный суд, институт присяжных, не- давно введенный, берется в романе под обстрел. Автор превра- щает свое произведение в рупор шовинистических идей. «Братья Карамазовы» писались в. большой степени по прямому заказу правительственных кругов. Более чем в каком-либо другом произведении Достоевский скован здесь не только узко политическими злободневными зада- чами реакционного лагеря, но и прямой проповедью теократии, власти церкви. Это церковнический роман. Автор стремится дока- зать, что спасение только во власти православной церкви; только она, мол, может предохранить от смердяковщины. В романе произошел тяжелый самообман писателя. б Ф. М. Достоевский, т. 1 65
Автор видит свои образы далеко не такими, какими они по-* лучились на деле. В нашем литературоведении отмечалось (проф. Л; П. Гросс- маном) некоторое увядание художественного таланта писателя в «Братьях Карамазовых». Конечно, творческий гений Достоев- ского живет, а в кульминационном моменте романа поднимается до высоты огромного события мировой литературы. Но это отно- сится именно лишь к великолепным кульминационным момен- там. Во всем остальном хотя и сохраняется та изобразительная сила таланта Достоевского, которую отмечал Горький, все же ко- ренную фальшь романа, искажающую весь его облик, невозможно скрыть какой бы то ни было убедительностью подробностей. И тут дело не только в увядании таланта: самое это увядание находится в прямой связи с ложью тенденции, со страшным уси- лением реакционного субъективизма, с активным, так сказать, программно-разработанным церковничеством, инспирированным реакционными кругами. Автору кажется, что он достиг того, чего хотел, вызвал сим- патии читателя к своим любимым героям. Но весь «актив» Грушеньки, все, что должно вызвать чита- тельские симпатии к ней,— ее самозабвенная любовь к Дмитрию Карамазову. Однако этого мало хотя бы уже потому, что мал Дмитрий. Весь роман построен так, что читатель должен считать Дмитрия Карамазова невинно пострадавшим и, жадно следя за всеми, занимающими .чуть ли не весь объемистый второй том, перипетиями следствия и судебного процесса, замирать от тре- воги за судьбу «хорошего человека», невинного, но против кото- рого так несчастливо сошлись все улики, что его неминуемо должны осудить. Безупречность юридической правды нужна автору для того, чтобы подвести читателя к выводу: даже и безукоризненная, единственно возможная, до предела убедительная юридическая правда все-таки оказывается неправдой с человеческой точки зрения. А эту человеческую точку зрения, дескать, может по- стигнуть, своими особыми путями, только суд православной церкви, как высшего и единственного морального авторитета в этом мире, где утеряны все моральные нормы и скрепы. Таков замысел автора. Достоевский стремится с наибольшей остротою противопо- ставить юридическую и человеческую правду, показать абсолют- 66
ную невозможность их схождения, сближения, их органическую взаимную чуждость. Он хочет сказать: то, что важно с юриди- ческой точки зрения, совершенно неважно с единственно верной человеческой точки зрения, и наоборот. Но если так, то возникает вопрос: почему же читатель дол- жен сочувствовать Дмитрию с такою силою симпатии к нему, какую хочет вызвать в нас автор? Ведь как раз с человеческой точки зрения он виновен! Дмитрий только и делает, что убивает. С юридической и всяческой точки зрения, разумеется, исклю- чительно важно то обстоятельство, что Дмитрий не убил отца. Он почти убил; не убил только случайно. Но с человеческой точки зрения, на которой настаивает автор,— почему же . мы все-таки должны так сильно сочувствовать «Митеньке», если он то и дело почти убивает людей? Получается, что сам Достоев- ский фактически становится на столь презираемую им и высмеи- ваемую юридическую точку зрения. Дмитрий, дескать, в конеч- ном итоге, не убил. Следовательно, речь идет фактически, во- преки воле автора, не столько о противопоставлении юридической точки зрения — человеческой, сколько о противопоставлении бо- лее справедливой юридической точки зрения — менее справедли- вой юридической же точке зрения, выразившейся в судебном приговоре. Но в таком случае теряет все свое значение противо- поставление «двух правд», двух логик. Речь, следовательно, идет просто о судебной ошибке. Но... интересна ли такая тема для большого романа большого художника? История судебной ошибки в романе Л. Толстого «Воскресе- ние» насыщена поистине колоссальным социальным, художе- ственным, психологическим значением. Все бездушие судебной машины эксплуататорского государства встает перед нами. Мы с глубокой болью переживаем судьбу Катюши Масловой, потому что страдания ее содержательны, глубоко социальны. Страдания же «Митеньки» Карамазова, почти убивающего подвертываю- щихся ему под руку людей во имя того, что «у Грушеньки, шельмы, есть один такой изгиб тела, который и на ножке ото- звался, на левом мизинчике»,— не могут идти в сравнение по своей человеческой ценности со страданиями Катюши Масловой. Только серьезная социальная, психологическая тема может вы- звать истинное, глубокое сочувствие читателя. Возникает очень важный вопрос в связи с рассматриваемым внутренним противоречием романа. Этот вопрос о снижении мо- ральных критериев, о крайней моральной терпимости. б* 67
Дмитрий Карамазов поставлен автором в чрезвычайно вы- игрышную позицию. Он, дескать, несправедливо пострадавший, грешник, но благородный, покорная жертва страстей! Вот, мол, за эти-то грехи он и должен пострадать, хотя и невинен, должен сораспяться в страдании со всем человечеством, вынести муки за обиженное в мире, плачущее «дитё». По христианской ‘мо- рали, как известно, все друг перед другом одинаково виноваты,— вот и «Митенька», хоть и невиновен, а должен пострадать: «Христос страдал и нам велел». Это его желание пострадать за грехи всех, хотя он и не виновен, создает Дмитрию в глазах автора мученический ореол. Все это, может быть, выражаясь по-зосимовски, и умили- тельно, но ведь на самом-то деле Дмитрий Карамазов никак не соответствует роли «козла отпущения», трагической жертвы, приносимой за вселенские грехи! На самом-то деле суть заклю- чается в том, что Дмитрий всегда готов к.насилиям над людьми. Атмосфера сочувствия к невинно-осужденному, создаваемая писателем, настолько поглощает все остальное, что все почти убийства, совершенные Дмитрием, меркнут и просто-напросто забываются автором. То обстоятельство, что Дмитрий все-, таки физически не убил, или недоубил, оказывается морально решающим, всеисчерпывающим. Моральная виновность Дмитрия подменяется грехами всего человечества. Если бы мы не знали свойства Достоевского: порою не замечать серьезнейших иска- жений, смещений, получающихся в его произведениях, то мы могли бы сказать, что имеем дело со своеобразным «манев- ром»: незаметно утопить все реальное личное безобразие ге- роя в общих грехах всего человечества. И не только утопить все почти убийства, совершенные Дмитрием, но и высоко под- нять его над всеми в ореоле невинного мученика за вселенские грехи! Шаткость, нетвердость художественных позиций, когда пи- сатель, вопреки своему желанию, постоянно возвращается, фак- тически становится на точку зрения, которую сам отвергает, эта непрерывная путаница: где — юридическое, а где — человеческое^ где — внешнее, а где — внутреннее,— все это уже само по себе свидетельствует о коренной неправде, о ложности самой основы, на которой построен весь образ Дмитрия Карамазова. Достоевский во все время следствия и суда высоко подни- мает «невинного Митеньку» над всей пошлой толпой, над тупыми и грубыми следователями, судьями, прокурором, адвокатом, над 68
всем обществом. Но на каком собственно моральном основании автор непрерывно дает нам чувствовать «величие» Дмитрия по сравнению со всеми этими людьми? Ведь единственный мораль- ный актив «Митеньки» — это то, что он чуть-чуть не убил. В Дмитрии Карамазове есть простодушие, устремление к добру, он не мелочен, ему доступны муки совести. Но те или другие по-своему привлекательные черты могут быть и у людей, в целом глубоко отрицательных... При всех своих индивидуальных особенностях Дмитрий Ка- рамазов является, в конечном итоге, вариацией того образа До- стоевского, к которому принадлежат и Ставрогин, и Версилов, и герой «Записок из подполья». Почему же Ставрогин, Версилов, герой «Записок», при всей их идеализации, все же осуждены автором, а Дмитрий Карама- зов поднят в сиянии мученического венца? Это происходит, прежде всего, потому, что Дмитрий, с точки зрения автора,— «обыкновенный», так сказать, массовый «со- временный человек», в котором уживается душа «жестокого и сладострастного паука» с благородными порывами. Человек, в лице Мити Карамазова, беззащитен перед темными страстями, он — их слепая игрушка. Обидчик детей, виновник смерти Плю- шечки и сам — большое «дитё», и доброе и злое одновременно,— таков, по Достоевскому, Митя, но таков же и вообще «современ- ный человек», подобный Подростку, не знающему, где добро и где зло. Дмитрий говорит, что если бы не внешняя сила, то он продолжал бы и впредь все свое беспутство. Внешняя сила — это религия, церковь. Только она и способна, мол, обуздать чело- века — анархиста по самой своей природе. Эта глубоко реакционная, пессимистическая, упадочническая концепция темной природы «человека вообще» или «современного человека» и лежит в основе идеализации Дмитрия Карамазова, она и определяет коренную ложь, фальшь идейно-художественной основы образа, моральное амнистирование всех «грехов», порою слепоту и глухоту художника к реальной сущности своего героя. Сама объективная художественная природа образа Дмитрия опровергла стремление автора представить своего героя «обыкно- венным» человеком. Нет, тяга Дмитрия к преступности — это не свойство человека вообще, это свойство карамазовской, анархи- ческой, разрушительной «души», все той же темной души со- циального отщепенца, которую Достоевский воспроизводил и в ряде других своих образов. 69
Идеализация «Митеньки», в отличие от осуждения автором Ставрогина, Версилова, «человека из подполья», объясняется также и следующим. Ставрогин назначен автором представлять так или иначе ла- герь «нигилизма», Версилов — лагерь дворянского либерализма, герой «Записок из подполья» — крайний рационализм и связан- ный с ним крайний эгоцентризм. Дмитрий же Карамазов, при всех своих безобразиях,— глубоко верующий православный хри- стианин. В литературе о Достоевском отмечалось, что>ч идея невоз- можности добродетели без бога, столь настойчиво пропаганди- руемая писателем, подорвана уже одним тем, что высказывают ее персонажи, подобные Дмитрию Карамазову. Людям этого сорта действительно трудно быть «добродетельными» без внеш- него авторитета, ибо у них отсутствуют социальные связи, мо- ральные скрепы и нормы. На вопрос Дмитрия: как же человек будет добродетелен без бога? — можно ответить вопросом: а как же сам Дмитрий Карамазов был столь недобродетелен с богом? Достоевский именно по причине церковного благонравия Дмитрия и оказался способным не заметить, что устраивать все- ленский шум, затевать гигантский судебный процесс на весь мир из-за «проблемы»: отцеубийца ли Дмитрий Карамазов, или почти отцеубийца — вряд ли заслуживает расходования сил ве- ликого художника.... Дмитрий Карамазов потому и мог представиться Достоев- скому если не положительным героем, то во всяком случае до- вольно даже привлекательным человеком при всех своих страш- ных грехах и пороках, что в Дмитрии живет не только страх перед утерей моральных скреп, но и благонравное признание ре- лигий, как единственного- пути спасения от разгула аморализма. Нельзя не признать характерным, что церковническая реак- ция смогла противопоставить атеизму, демократии, революции только образ такого вполне асоциального субъекта, как Дмитрий Карамазов! Иван Карамазов — носитель аморализма. Он колеблем страшными соблазнами. Его привлекает тот самый «лозунг», ко- торый Ницше впоследствии сделает своим: «Все позволено!» Нет никаких моральных норм, правил, принципов! Достоевский, раз- умеется, насильственно-тенденциозно связывает это с тем, что Иван бунтует против религии. Двое братьев Карамазовых про- тивопоставляются один другому. Старший, Дмитрий,— человек 70
грешных страстей, способный к преступлению. Но так как он твердо верует в бога, то, мол, сумеет спастись от преступлений. Иван — человек рассудочный; он далек от каких бы то ни было грешных страстей, далек и от преступности. Но так как он бун- тует против религии и церкви, то неизбежно станет на путь преступлений, хотя они и чужды всей его натуре! «Пусть погиб- нет мир», пусть погибнут правда и логика характеров, зато да здравствует благонамеренная пропись! Дескать, коли ты безбож- ник, в церкви Христовой .усомнился, то хочешь не хочешь, хотя бы это и было противно всей твоей природе,— полезай в пре- ступники! Убивай отца своего руками соблазненного тобою раба! Иначе какой же ты безбожник... Но и в «Братьях Карамазовых», в этом своем, в сущности шатком, колеблющемся построении, Достоевский показывает мо- гущество своего дарования. В главе «Бунт» он, кажется, сосре- доточил мотивы мятежа, протеста, возмущения, рассеянные во всех его произведениях, обнаружив, какая бунтарская сила таи- лась в нем. Вопреки всей церковной благонамеренности, так уродовавшей и ослаблявшей и его художественную силу и его совесть, он рвет путы и вместе с Иваном вступает в бунт против этой благонамеренности! Он вовлекает в стихию мятежа и своего благонамеренного Алешу. Каждая строка в этой главе написана действительно кровью сердца. Достоевский раздумывал вслух перед лицом всего человечества, он спрашивал свою незаглуши- мую совесть, ставил, по его выражению, у стены коренные во- просы. То был грозный спор писателя с самим собою. Только такая литература и есть литература, которая пи- шется кровью сердца. Навсегда- останется в памяти человечества бунт Достоев- ского! Навсегда останется в памяти и то, что бунт против лжи религии прозвучал в церковническом романе. Литература — это правда. И она возьмет свое! В главе «Бунт» Достоевский поднял перед всем человече- ством образ человеческого страдания. Он поднял образ детских страданий. Разве способно человечество когда-либо забыть образ ребенка, которого «один генерал, со связями большими и бога- тейший помещик... затравил в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!..» Он поднял образ: вселенское дате, обижен- ное в мире, и не побоялся-вложить этот образ, как сильнейший и неопровержимый аргумент, в уста своего героя, взбунтовав- шегося против лживой христианской сказки о «божественной 71
гармонии». Не стоит эта «гармония» слезинки хотя бы одного замученного ребенка. Логика бунта Ивана отличается той особенностью, что она как будто принимает все посылки религии и исходит из них. Бог существует, он создал мир, божественная гармония настанет; обиженный примирится с обидчиком; все люди виновны в грехе: они съели яблоко, и с тех пор продолжают есть его, то есть утопают в грехах. За это они все должны мучиться. Все эти лживые, нелепые догматы христианства, на протяжении веков используемые привилегированным меньшинством в эксплуататор- ском обществе для того, чтобы удерживать в повиновении подав- ляющее большинство, Иван соглашается принять.— Допустим, что все эти посылки правильны,— как бы говорит он.— Но как быть со страданиями детей? Иван раскрывает ложь и фальшь не только христианской религии, он разоблачает безнравственность всякой религиозной морали, которая призывает мириться со всеми преступлениями, совершаемыми над человечеством во имя будущей небесной «гар- монии».— Допустим,— говорит Иван,— что эта «божественная гармония» воцарится. Но безнравственно для матери прощать муки ребенка ее! Она не имеет морального права прощать. До- пустим, что тогда, в той «божественной гармонии», будет торже- ствовать какой-то иной, небесный, а не человеческий, ограничен- ный, эвклидовский, земной разум,— и тем, «небесным» разумом можно будет- «понять», зачем так страдали люди на земле,— «понять», что мучения эти шли на благо, так как ими покупа- лась истина, искупались грехи и т. д. и т. п. Но как я — чело- век, с моим, данным мне — с вашей, религиозной точки зрения, самим господом — земным разумом могу примириться с невыно- симыми страданиями человечества, и особенно со страданиями детей, виновных только в том, что родились на свет! Иван бунтует против примирения со страданиями человече- ства, которое составляет сущность всякой религиозной морали. Он берет тему детских страданий только потому, что на этой теме особенно ярка нелепость, бессмысленность и безнравствен* ность религиозной идеализации мучений людей, оправдания всеНо зла, всей неправды, всего темного, подлого, преступного и безо- бразного в действительности. Достоевский в своем бунте поднимается до такой моральной высоты, как признание примирения со страданиями людей без- нравственным. Это высота истинно человеческой, единственно 72
гуманистической морали. Автор заставляет своего христианней- шего, смиреннейшего Алешу поддержать эту мораль. Когда Иван спрашивает брата своего, мучающегося вместе с ним за все че- ловечество,— что нужно сделать с генералом, затравившим псами мальчика,— «ну... чтд же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!» — то ка- жется, вместе с Иваном миллионы людей во всем мире во вне- запно наступающей, всему свету слышной тишине ждут ответа Алеши. И он отвечает тихо, но тихий его ответ гремит громом во всех концах мира, потому что отвечает сам Достоевский. «— Расстрелять!—тихо проговорил Алеша, с бледной, пере- косившейся какою-то улыбкой подняв взор на брата». Не в том, конечно, тут центр тяжести: расстрелять или не расстрелять генерала, растерзавшего псами ребенка на глазах матери. Речь идет о моральной памяти человечества. Имеет ли человечество моральное право забывать такие преступления? Может ли совесть человечества допустить даже мысль о такой «гармонии», при которой подобные преступления могут быть прощены? Может ли совесть человечества забыть и простить сле- зинку хоть одного замученного ребенка? А мы можем сказать: способна ли, имеет ли право совесть человечества простить тех, кто и в наши дни, когда дух мира уже веет над миром, стре- мится затопить всю землю новым океаном детских слез! Таково нравственное существо вопроса, поставленного До- стоевским перед человечеством. Тема главы «Бунт» огромна. Здесь объявлено безнравствен- ным забвение и прощение преступлений против совести человече- ства. Если бы человечество забывало преступления, противоре- чащие человечности, оно стало бы в моральном отношении на голову ниже, оно начало бы морально мельчать, вырождаться. Но жива совесть человечества! И глава «Бунт» в романе «Братья Карамазовы» — одно из неопровержимых свидетельств того, что ничем нельзя заглушить совесть человечества и — со- весть русской литературы! Конечно, Достоевский ввел в свой роман бунт для того, чтобы постараться погасить, подавить его, противопоставив ему сильнейшую контраргументацию. Он хотел разбить противника в самом главном, где противник был, как казалось Достоев- скому, наиболее силен. Он отлично знал, что иначе невозможно завоевать доверие читателя, молодежи, отвлечь ее от «гибель- ного» пути бунта и возмущения. Да, бунт в его романе был 73
развернут для подавления. Но для того, чтобы развернуть такой бунт, надо было, чтобы в душе писателя был могучий отклик на протест и возмущение, чтобы он всегда держал ответ перед униженными и оскорбленными, чтобы всегда в нем кипела, не- спокойная совесть! Он предпринял в романе множество усилий для того, чтобы погасить бунт Ивана. Но он сам называл в своей переписке главный аргумент Ивана против лжи религии — оправдание детских страданий — неотразимым. И что бы ни старался он сделать для того, чтобы опорочить, подорвать бунт,— этот аргумент оставался неопро- вержимым. Все судорожные усилия Достоевского разбивались об эту скалу. Достоевский поистине оказывался в роли волшеб- ника, вызвавшего духов, с которыми он не в силах справиться. Конечно, «философия», развиваемая Иваном Карамазовым, якобы вытекающая из его бунта, является анархической и глу- боко упадочнической. Герои Достоевского знают только анархи- ческий протест. Иван не ставит вопроса о борьбе с мучителями угнетенного большинства человечества, с палачами детей. Для него, Ивана Карамазова, тезис о. бессмыслице страданий чело- вечества есть вместе с тем и признание бессмыслицы, абсурда всей человеческой истории, всей действительности. Это, разу- меется, самый настоящий буржуазный анархизм, идейный и мо- ральный нигилизм. Иван Карамазов, конечно, никакой не рево- люционер. Однако разве ивано-карамазовское анархическое, упадочни- ческое неприятие мира может поколебать хотя бы в микроскопи- ческой степени содержащийся в его бунте протест против ци- низма примирения со страданиями человечества, со страданиями детей? Разве не остается в полной силе разоблачение циничной лжи, заключающейся в оправдании детских и всечеловеческих мучений потусторонней «божественной гармонией»? Тезис о подлости примирения с мучениями детей, о гнусности оправдания этих мучений некоей потусторонней «божественной гармонией», вложенный писателем в уста героя, остается- в пол- ной силе! * * * Правда, объективно выраженная в произведениях Достоев- ского, должна быть очищена от лжи, страшной путаницы, от всего, что делало великого художника пленником старого мира, 74
уродовавшего его художественный гений. Правда остается правдой. Человечество не может пройти мимо писателя, вобрав- шего в свою душу боль и страдания людей и, вопреки официоз- ной лжи своего времени, вопреки реакционным устремлениям своего мировоззрения, находившего в себе силу для протеста против унижения и оскорбления. Правда в произведениях Достоевского была искажена ложью реакции, безысходным пессимизмом, культом страдания, идеа- лизацией «извечной» раздвоенности, которую Достоевский при- писал «человеку вообще», неверием в возможность победы над всем темным в реальной действительности, бессильным ужасом перед злом, который мог ослабить у неустойчивых, колеблю- щихся социальных слоев волю к борьбе, веру в победу. Связь с реакцией губительно сказывалась и на художественном таланте писателя и на гуманистическом устремлении его творчества, ибо неверие в разум человечества, в победу трудящегося большинства над насильниками и мучителями, отрицание необходимости борьбы против насильников и угнетателей — несовместимы с гу- манизмом. Мы, советские люди, гордимся нашей преемственной идейной связью с великими русскими прогрессивными писателями и .мы- слителями, в том числе с нашими прямыми предшественниками, гениальными революционерами-демократами. Мы гордимся на- шей неразрывной связью со всеми передовыми художниками и мыслителями всех времен и народов. И мы не можем «забыть» или «простить» Достоевскому, как бы высоко мы ни ценили его художественный талант, ослеплявшую его мрачную злобу про- тив лучших и передовых сил его эпохи, выраженную в его наи- более реакционно-тенденциозных произведениях. Мы не можем забыть и о том, что и в наше время реакция, церковники и иные мракобесы пытаются использовать произведения Достоевского в своих темных целях. Но мы не можем недооценивать и всего того в творчестве ве- ликого писателя, что связано с его глубоким сочувствием к лю- дям, забитым гнетом эксплуататорского общества. Достоевский не мог помочь им найти выход из их мучений,— наоборот, он стремился увести их от'единственного пути спасения, от револю- ционной борьбы. И все же сила страстной любви к забитым лю- дям приводила художника к тому, что образы его произведений нередко взрывали ложь отвратительного ханжества, примирения с угнетением людей. 75
Идеализация Достоевского способна лишь помешать пони- манию ценного, большого, жизненно правдивого, что заключено в его произведениях. А мы хотим, чтобы это ценное и большое было понято, зазвучало в полный голос! Достоевский боялся, что хаос, насилие, смердяковщина под маской так называемого «просвещенного эгоизма» воцарятся на свете, дух звериной вражды, ненависти, себялюбия, цинизма возобладает над всем, и ничтожной горстке насильников, бур- жуазных циников и аморалистов будет все позволено над подав- ляющим большинством. Он страшился того, что у человечества не хватит сил для одоления зверя, и восторжествует закон взаимного поядения. В содрогании Достоевского перед бесчеловечными законами жизни было немало правды. Но мы знаем: наступит время, когда не будет проливаться ни одна слезинка замученного ребенка на всем белом свете. Победа будет не за темными силами хаоса, истребления, разрушения, звериного эгоизма. Победа будет за теми, кто ведет героическую борьбу против всякого унижения и оскорбления человека! В. Ермилов.
РОМАНЫ, ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ 1846—1848
БЕДНЫЕ ЛЮДИ Роман Ох, уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладитель- ное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж за- претил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь... не- вольно задумаешься,— а там всякая дребедень и пойдет в го- лову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил. Кн. В. Ф. Одоевский Апреля 8-го. Бесценная моя Варвара Алексеевна! Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послу- шались. Вечером, часов в восемь, просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза,— право, у меня сердце вот так и запрыгало! Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и при- цеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как 79
я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из ком- натки вашей смотрели, что и вы обо мне думали. И как же мне досадно было, голубчик мой, что миловидного личика-то вашего я не мог разглядеть хорошенько! Было время, когда и мы светло видели, маточка. Не радость старость, родная моя! Вот и теперь все как-то рябит в глазах; чуть поработаешь вечером, попишешь что-нибудь, на утро и глаза раскраснеются, и слезы текут, что даже совестно перед чужими бывает. Одна- коже в воображении моем так и засветлела ваша улы- бочка, ангельчик, ваша добренькая, приветливая улы- бочка; и на сердце моем было точно такое ощущение, как тогда, как я поцеловал вас, Варенька,— помните ли, ангельчик? Знаете ли, голубчик мой, мне даже по- казалось, что вы там мне пальчиком погрозили? Так ли, шалунья? Непременно вы это все опишите подробнее в вашем письме. Ну, а какова наша придумочка насчет занавески вашей, Варенька? Премило, не правда ли? Сижу ли за работой, ложусь ли спать, просыпаюсь ли, уж знаю, что и вы там обо мне думаете, меня помните, да и сами-то здоровы и веселы. Опустите занавеску — значит, про- щайте, Макар Алексеевич, спать пора! Подымете — значит, с добрым утром, Макар Алексеевич, каково-то вы спали, или: каково-то вы в вашем здоровье, Ма- кар Алексеевич? Что же до меня касается, то я, слава творцу, здорова и благополучна! Видите ли, душечка моя, как это ловко придумано; и писем не нужно! Хитро, не правда ли? А ведь придумочка-то моя! А что, каков я на эти дела, Варвара Алексеевна? Доложу я вам, маточка моя, Варвара Алексеевна, что спал я сию ночь добрым порядком, вопреки ожида- ний, чем и весьма доволен; хотя на новых квартирах, с новоселья, и всегда как-то не спится; все что-то так, да не так! Встал я сегодня таким ясным соколом — любо-весело! Что это какое утро сегодня хорошее, ма- точка! У нас растворили окошко; солнышко светит, птички чирикают, воздух дышит весенними ароматами, и вся природа оживляется — ну, и остальное там все было тоже соответственное; все в порядке, по-весеннему. 80
Я даже и помечтал сегодня довольно приятно, и все об вас бы.ли мечтания мои, Варенька. Сравнил я вас с птичкой небесной, на- утеху людям и. для украшения природы созданной. Тут же подумал я, Варенька, что и мы, люди, живущие- в заботе и треволнении, должны тоже завидовать беззаботному и невинному счастию не- бесных птиц,— ну, и остальное все такое же, сему же подобное; то есть я всё такие сравнения отдаленные делал. У меня там книжка есть одна, Варенька, так в ней то же самое, все такое же весьма подробно опи- сано. Я к тому пишу, что ведь разные бывают меч- тания, маточка. А вот теперь-весна, так и мысли всё та- кие приятные, острые, затейливые,- и мечтания приходят нежные; всё в розовом цвете. Я к тому и написал это все; а впрочем, я это все взял из книжки. Там сочинитель обнаруживает такое же желание в стишках и пишет — Зачем я не птица, не хищная птица! Ну и т. д. Там и еще есть разные мысли, да бог с ними! А вот куда это вы утром ходили сегодня, Варвара Алек- сеевна? Я еще и в должность не сбирался, а вы, уж подлинно как пташка весенняя, порхнули из комнаты и по двору прошли такая веселенькая. Как мне-то было весело, на вас глядя! Ах, Варенька, Варенька! вы не грустите; слезами горю помочь нельзя; это я знаю, ма- точка моя, это я на опыте знаю. Теперь же вам так по- койно, да и здоровьем вы немного поправились. Ну, что ваша Федора? Ах, какая же она добрая женщина! Вы мне, Варенька, напршите, как вы с нею там живете теперь и всем ли вы довольны? Федора-то немного ворчлива; да вы на это не смотрите, Варенька. Бог с нею! Она такая добрая. Я уже вам писал о здешней Терезе,— тоже и добрая и верная женщина. А уж как я беспокоился об наших письмах! Как они передаваться-то будут? А вот как тут послал господь на наше счастие Терезу. Она жен- щина добрая, кроткая, бессловесная. Но наша хозяйка просто безжалостная. Затирает ее в работу словно ве- тошку какую-нибудь. Ну, в какую же я трущобу попал, Варвара Але- ксеевна! Ну, уж квартира! Прежде ведь я жил таким 6 Ф. М. Достоевский, т. 1 81
глухарем, сами знаете: смирно, тихо; у меня, бывало, муха летит, так и муху слышно. А здесь шум, крик, гвалт! Да ведь вы еще и не знаете, как это все здесь устроено. Вообразите, примерно, длинный коридор, со- вершенно темный и нечистый. По правую его руку бу- дет глухая стена, а по левую всё двери да двери, точно нумера, всё так в ряд простираются. Ну, вот и нани- мают эти нумера, а в них по одной комнатке в каж- дом; живут в одной и по двое, и по трое. Порядку не спрашивайте — Ноев ковчег’ Впрочем, кажется, Люди хорошие, всё такие образованные, ученые. Чиновник один есть (он где-то по литературной части), человек начитанный: и о Гомере, и о Брамбеусе, и о разных у них там сочинителях говорит, обо всем говорит,— ум- ный человек! Два офицера живут и всё в карты играют. Мичман живет; англичанин-учитель живет. Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию. Хозяйка наша,— очень маленькая и не- чистая старушонка, целый день в туфлях да в шлаф- роке ходит и целый день все кричит на Терезу. Я живу в кухне, или гораздо правильнее будет сказать вот как: тут подле кухни есть одна комната (а у нас, нужно вам заметить, кухня чистая, светлая, очень хорошая), ком- натка небольшая, уголок такой скромный... то есть, или еще лучше сказать, кухня большая в три окна, так у меня вдоль поперечной стены перегородка, так что и выходит как бы еще комната, нумер сверхштатный; все просторное, удобное, и окно есуь, и все,— одним сло- вом, все удобное. Ну, вот это мой уголочек. Ну, так вы и не думайте, маточка, чтобы тут что-нибудь такое иное и таинственный смысл какой был; что вот, дескать, кухня!—то есть я, пожалуй, и в самой этой комнате за перегородкой живу, но это ничего; я себе ото всех особняком, помаленьку живу, втихомолочку живу. По- ставил я у себя кровать, стол, комод, стульев парочку, образ повесил. Правда, есть квартиры и лучше,— мо- жет быть, есть и гораздо лучшие, да удобство-то глав- ное; ведь это я все для удобства, и вы не думайте, что для другого чего-нибудь. Ваше окошко напротив, через двор; и двор-то узенький, вас мимоходом увидишь — 82
все веселее мне, горемычному, да и дешевле. У нас здесь самая последняя комната, со столом, тридцать пять рублей ассигнациями стоит. Не по карману! А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полти- ною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь все народ достаточ- ный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь его, Варенька, для вида, для тона; а по мне все равно, я не прихотлив. Положите так, для карманных денег — все сколько- нибудь требуется — ну сапожишки какие-нибудь, платьишко — много ль останется? Вот и все мое жало- ванье. Я-то не ропщу и доволен. Оно достаточно. Вот уже несколько лет достаточно; награждения тоже бы- вают. Ну, прощайте, мой ангельчик. Я там купил па- рочку горшков с бальзаминчиком и гераньку — недо- рого. А вы, может быть, и резеду любите? Так и резеда есть, вы напишите; да знаете ли, все как можно под- робнее напишите. Вы,.впрочем, не думайте чего-нибудь и не сомневайтесь, маточка, обо мне, что я такую ком- нату нанял. Нет, это удобство заставило, и одно удоб- ство соблазнило меня. Я ведь, маточка, деньги коплю, откладываю; у меня денежка водится. Вы не смотрите на то, что я такой тихонький, что, кажется, муха меня крылом перешибет. Нет, маточка, я про себя не про- мах, и характера совершенно такого, как прилично твердой и безмятежной души человеку. Прощайте, мой ангельчик! Расписался я вам чуть не на двух листах, а на службу давно пора. Целую ваши пальчики, ма- точка, и пребываю вашим нижайшим слугою и вернейшим другом Макаром Девушкиным. Р. S. Об одном прошу: отвечайте мне, ангельчик мой, как можно подробнее. Я вам при сем посылаю, Варенька, фунтик конфект; так вы их скушайте на здо- ровье, да ради бога обо мне не заботьтесь и не будьте в претензии. Ну, так прощайте же, маточка. 6* 83
Апреля 8-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Знаете ли, что придется, наконец, совсем поссо- риться с вами? Клянусь вам, добрый Макар Алексее- вич, что мне даже тяжело принимать ваши подарки. Я знаю, чего они вам стоят, каких лишений и отказов в необходимейшем себе самому. Сколько раз я вам го- ворила, что мне не нужно ничего, совершенно ничего; что я не в силах.вам воздать и за те благодеяния, кото- рыми вы доселе осыпали меня. И зачем мне эти горшки? Ну, бальзаминчики еще ничего, а геранька зачем? Одно словечко стоит неосторожно сказать, как, напри- мер, об этой герани, уж вы тотчас и купите; ведь, верно, дорого? Что за прелесть на ней цветы! Пунсовые крести- ками. Где это вы достали такую хорошенькую гераньку? Я ее посредине окна поставила, на самом видном месте; на полу же поставлю скамейку, а на скамейку еще цветов поставлю; вот только дайте мне самой разбога- теть! Федора не нарадуется; у нас теперь словно рай в комнате,— чисто, светло! Ну, а конфекты зачем? И право, я сейчас же по письму угадала, что у вас что- нибудь да не так — и рай, и весна, и благоухания ле- тают, и птички чирикают. Что это, я думаю, уж нет ли тут и стихов? Ведь, право, одних стихов и недостает в письме вашем, Макар Алексеевич! И ощущения неж- ные и мечтания в розовом цвете — все здесь есть! Про занавеску и не думала; она, верно, сама зацепилась, когда я горшки переставляла; вот вам! Ах, Макар Алексеевич! Что вы там ни говорите, как ни рассчитывайте свои доходы, чтоб обмануть меня, чтобы показать, что они все сплошь идут на вас одного, но от меня не утаите и не скроете ничего. Ясно, что вы необходимого лишаетесь из-за меня. Что это вам взду- малось, например, такую квартиру нанять? Ведь вас беспокоят, тревожат; вам тесно, неудобно. Вы любите уединение, а тут и чего-чего нет около вас! А вы бы могли гораздо лучше жить, судя по жалованью вашему. Федора говорит, что вы прежде и не в пример лучше теперешнего жили. Неужели ж вы так всю свою жизнь прожили, в одиночестве, в лишениях, без радости, без 84
дружеского приветливого слова, у чужих людей углы нанимая? Ах, добрый друг, как мне жаль вас! Щадите хоть здоровье свое, Макар Алексеевич! Вы говорите, что у вас глаза слабеют, так не пишите при свечах; за- чем писать? Ваша ревность к службе и без того, ве- роятно, известна начальникам вашим. Еще раз умоляю вас, не тратьте на меня столько де- нег. Знаю, что вы меня любите, да сами-то вы не бо- гаты... Сегодня я тоже весело встала. Мне было так хорошо; Федора давно уже работала, да и мне работу достала. Я так обрадовалась; сходила только шелку купить, да и принялась за работу. Целое утро мне было так легко на душе, я так была весела! А те- перь опять всё черные мысли, грустно все сердце изныло. Ах, что-то будет со мною, какова-то будет моя судьба! Тяжело то, что я в такой неизвестности, что я не имею будущности, что я и предугадывать не могу о том, что со мной станется. Назад и посмотреть страшно. Там все такое горе, что сердце пополам рвется при одном воспоминании. Век буду я плакаться на злых лю- дей, меня погубивших! Смеркается. Пора за работу. Я вам о многом хотела бы написать, да некогда, к сроку работа. Нужно спе- шить. Конечно, письма хорошее дело; все не так скучно. А зачем вы сами к нам никогда не зайдете? Отчего это, Макар Алексеевич? Ведь теперь вам близко, да и время иногда у вас выгадывается свободное. Зайдите, пожа- луйста! Я видела вашу Терезу. Она, кажется, такая больная; жалко было ее; я ей дала двадцать копеек. Да! чуть было не забыла: непременно напишите все, как можно подробнее, о вашем житье-бытье. Что за люди такие кругом вас, и ладно ли вы с ними живете? Мне очень хочется все это знать. Смотрите же, непре- менно напишите! Сегодня уж я нарочно угол загну. Ложитесь пораньше; вчера я до полночи у вас огонь Ьидела. Ну, прощайте. Сегодня и тоска, и скучно, и грустно! Знать, уж день такой! Прощайте. Ваша Варвара Доброселова. 85
Апреля 8-го. Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! Да, маточка, да, родная моя, знать, уж денек такой на мою долю горемычную выдался! Да; подшутили вы надо мной, стариком, Варвара Алексеевна! Впрочем, сам виноват, кругом виноват! Не пускаться бы на ста- рости лет с клочком волос в амуры да в экивоки... И еще скажу, маточка: чуден иногда человек, очень чу- ден. И, святые вы мои! о чем заговорит, занесет под- час! А что выходит-то, что следует-то из этого? Да ровно ничего не следует, а выходит такая дрянь,^что убереги меня, господи! Я, маточка, я не сержусь, а так досадно только очень вспоминать обо всем, досадно, что я вам написал так фигурно и глупо. И в должность- то я пошел сегодня таким гоголем-щеголем; сияние такое было на сердце. На душе ни с того ни с сего такой праздник был; весело было! За бумаги принялся рачительно — да что вышло-то потом из этого! Уж по- том только как осмотрелся, так все стало попреж- нему и серенько и темненько. Всё те же чернильные пятна, всё те же столы и бумаги, да и я все такой же; так, каким был, совершенно таким же и остался,— так чего же тут было на Пегасе-то ездить? Да из чего это вышло-то все? Что солнышко проглянуло да небо пола- зоревело! от этого, что ли? Да и что за ароматы такие, когда на нашем дворе под окнами и чему-чему не слу- чается быть! Знать, это мне все сдуру так показалось. А ведь случается же иногда заблудиться так человеку в собственных чувствах своих да занести околесную. Это ни от чего иного происходит, как от излишней, глу- по.й горячности сердца. Домой-то я не пришел, а при- плелся; ни с того ни с сего голова у меня разболелась; уж это, знать, все одно к одному. (В спину, что ли, надуло мне.) Я весне-то обрадовался дурак дураком да в холодной шинели пошел. И в чувствах-то вы моих ошиблись, родная моя! Излияние-то их совершенно в другую сторону приняли. Отеческая приязнь одушев- ляла меня, единственно чистая отеческая приязнь, Вар- вара Алексеевна; ибо я занимаю у вас место отца род- 86
кого, по горькому сиротству вашему; говорю это от души, от чистого сердца, по-родственному. Уж как бы там ни было, а я вам хоть дальний родной, хоть, по пословице, и седьмая вода на киселе, а все-таки родст- венник, и теперь ближайший родственник и покрови- тель; ибо там, где вы ближе всего имели право искать покровительства и защиты, нашли вы предательство и обиду. А насчет стишков скажу я вам, маточка, что неприлично мне на. старости лет в составлении стихов упражняться. Стихи вздор! За стишки и в школах теперь ребятишек секут... вот оно что, родная моя. Что это вы пишете мне, Варвара Алексеевна, про удобства, про покой и про разные, разности? Маточка моя, я не брезглив и не требователен,, никогда лучше теперешнего не жил; так чего же. на ст.арости-то лет привередничать? Я сыт, одет, обут; да и куда нам затеи затевать! Не графского рода! Родитель мой ,был не из дворянского звания и со всей-то семьей своей был бед- нее меня по доходу. Я не неженка! Впрочем, если на правду пошло, то на старой квартире моей все было не в пример лучше; попривольнее было, маточка. Ко- нечно, и теперешняя моя квартира хороша, даже в не- котором отношении веселее и, если хотите, разнообраз- нее; я против этого ничего не говорю, да все старой жаль. Мы, старые, то есть пожилые люди, к старым вещам, как к родному чему, привыкаем. Квартирка-то была, знаете, маленькая такая; стены были... ну, да что говорить! — стены были, как и все стены, не в них и дело, а вот воспоминания-то обо всем моем прежнем на меня тоску нагоняют... Странное дело — тяжело, а вос- поминания как будто приятные. Даже что дурно было, на что подчас и досадовал, и то в воспоминаниях как-то очищается от дурного и предстает воображению моему в привлекательном виде. Тихо жили мы, Варенька; я да хозяйка моя, старушка, покойница. Вот и старушку-то мою с грустным чувством припоминаю теперь! Хорошая была она женщина и недорого брала за квартиру. Она, бывало, все вязала из лоскутков разных одеяла на аршинных спицах; только этим и занималась. Огонь-то мы с нею вместе держали, так за одним столом и рабо.- тали. Внучка у ней Маша была —.ребенком еще помню 87
ее — лет тринадцати теперь будет девочка. Такая ша- лунья была, веселенькая, все нас смешила; вот мы втроем так и жили. Бывало, в длинный зимний вечер присядем к круглому столу, выпьем чайку, а потом и за дело примемся. А старушка, чтоб Маше не скучно было да чтоб не шалила шалунья, сказки, бывало, начнет сказывать. И какие сказки-то были! Не то что дитя, и толковый и умный человек заслушается. Чего! сам я, бывало, закурю себе трубочку, да так заслу- шаюсь, что и про дело забуду. А дитя-то, шалунья-то наша, призадумается; подопрет ручонкой розовую щечку, ротик свой раскроет хорошенький и, чуть страшная сказка, так жмется, жмется к старушке. А нам-то любо было смотреть на нее; и не увидишь, как свечка нагорит, не слышишь, как на дворе подчас и вьюга злится и метель метет. Хорошо было нам жить, Варенька; и вот так-то мы чуть ли не двадцать лет вместе прожили. Да что я тут заболтался! Вам, может быть, такая материя не нравится, да и мне вспоминать не так-то легко, особливо теперь: время сумерки. Те- реза с чем-то возится, у меня болит голова, да и спина немного болит, да и мысли-то такие чудные, как будто и они тоже болят; грустно мне сегодня, Варенька! Что же это вы пишете, родная моя? Как же я к вам приду? Голубчик мой, что люди-то скажут? Ведь вот через двор перейти нужно будет, наши заметят, расспрашивать ста- нут,— толки пойдут, сплетни пойдут, делу дадут другой смысл. Нет, ангельчик мой, я уж вас лучше завтра у всенощной увижу; это будет благоразумнее и для обоих нас безвреднее. Да не взыщите на мне, маточка, за то, что я вам такое письмо написал; как перечел, так и вижу, что все такое бессвязное. Я, Варенька, старый, неученый человек; смолоду не выучился, а теперь и в ум ничего не пойдет, коли снова учиться начинать. Со- знаюсь, маточка, не мастер описывать, и знаю, без чу- жого иного указания и пересмеивания, что если захочу что-нибудь написать позатейливее, так вздору на- горожу. Видел вас у окна сегодня, видел, как вы стору опустили. Прощайте, прощайте, храни вас господь! Прощайте, Варвара Алексеевна. Ваш бескорыстный друг Макар Девушкин. 88
P. S. я, родная моя, сатиры-то ни об ком не пишу теперь. Стар я стал, матушка, Варвара Алексеевна, чтоб попусту зубы скалить! и надо мной засмеются, по русской пословице: кто, дескать, другому яму роет, так тот... и сам туда же. Апреля 9-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Ну, как вам не стыдно, друг мой и благодетель, Ма- кар Алексеевич, так закручиниться и закапризничать. Неужели вы обиделись! Ах, я часто бываю неосторожна, но не думала, что вы слова мои примете за колкую шутку. Будьте уверены, что я никогда не осмелюсь шу- тить над вашими годами и над вашим характером. Слу- чилось же это все по моей ветрености, а более потому, что ужасно скучно, а от скуки и за что не возьмешься? Я же полагала, что вы сами в своем письме хотели по- смеяться. Мне ужасно грустно стало, когда я увидела, что вы недовольны мною. Нет, добрый друг мой и бла- годетель, вы ошибетесь, если будете подозревать меня в нечувствительности и неблагодарности. Я умею оце- нить в моем сердце все, что вы для меня сделали, за- щитив меня от злых людей, от их гонения и ненависти. Я вечно буду за вас бога молить, и если моя молитва доходна к богу и небо внемлет ей, то вы будете счаст- ливы. Я сегодня чувствую себя очень нездоровою. Во мне жар и озноб попеременно. Федора за меня очень беспо- коится. Вы напрасно стыдитесь ходить к нам, Ма- кар Алексеевич. Какое другим дело! Вы с нами зна- комы, и дело с концом!.. Прощайте, Макар Алексеевич. Более писать теперь не о чем, да и не могу: ужасно не- здоровится. Прошу вас еще раз не сердиться на меня и быть уверену в том всегдашнем почтении и в. той при- вязанности, с каковыми честь имею пребыть наипреданнейшею и покорнейшею услужницей вашей Варварой Дрброселовой. 89
Апреля 12-го. Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! Ах, маточка моя, что это с вами! Ведь вот каждый- то раз вы меня так пугаете. Пишу вам в каждом письме, чтоб вы береглись, чтоб вы кутались, чтоб не выходили в дурную погоду, осторожность во всем наблюдали бы,— а вы, ангельчик мои, меня и не слушаетесь. Ах, голубчик мой, ну, словно вы дитя какое-нибудь! Ведь вы слабенькие, как соломинка слабенькие, это я знаю. Чуть ветерочек какой, так уж вы и хвораете. Так осте- регаться нужно, самой о себе стараться, опасностей избегать и друзей своих в горе и в уныние не вводить. Изъявляете желание, маточка, в подробности узнать о моем житье-бытье и обо всем меня окружающем. С радостию спешу исполнить ваше желание, родная моя. Начну сначала, маточка: больше порядку будет. Во-первых, в доме у нас, на чистом входе, лестницы весьма посредственные; особливо парадная — чистая, светлая, широкая, все чугун да красное дерево. Зато уж про черную и не спрашивайте: винтовая, сырая, гряз- ная, ступеньки поломаны, и стены такие жирные, что рука прилипает, когда на них опираешься. На каждой площадке стоят сундуки, стулья и шкафы поломанные, ветошки развешаны, окна повыбиты; лоханки стоят со всякою нечистью, с грязью, с сором, с яичною скорлу- пою да с рыбьими пузырями; запах дурной... одним сло- вом, нехорошо. Я уже описывал вам расположение комнат; оно, не- чего сказать, удобно, это правда, но как-то в них душно, то есть не то чтобы оно пахло дурно, а так, если можно выразиться, немного гнилой, остро-услащенный запах какой-то. На первый раз впечатление невыгодное, но это все ничего; стоит только минуты две побыть у нас, так и пройдет и не почувствуешь, как все пройдет, по- тому что и сам как-то дурно пропахнешь, и платье про- пахнет, и руки пропахнут, и все пропахнет,— ну, и при- выкнешь. У нас чижики так и. мрут. Мичман уж пятого покупает,— не живут в нашем воздухе, да и только. 00
Кухня у нас большая, обширная, светлая. Правда, по утрам чадно немного, когда рыбу или говядину жарят, да и нальют и намочат везде, зато уж вечером рай. В кухне у нас на веревках всегда белье висит старое; а так как моя комната недалеко, то есть почти примы- кает к кухне, то запах от белья меня беспокоит немного; но ничего: поживешь и попривыкнешь. С самого раннего утра, Варенька, у нас возня начи- нается, встают, ходят, стучат,— это поднимаются все, кому надо, кто в службе или так, сам по себе; все пить чай начинают. Самовары у нас хозяйские, большею ча- стию, мало их, ну так мы все очередь держим; а кто по- падет не в очередь со своим чайником, так сейчас тому голову вымоют. Вот я было попал в первый раз, да... впрочем, что же писать! Тут-то я со всеми и познако- мился. С мичманом с первым познакомился; откровен- ный такой, все мне рассказал: про батюшку, про ма- тушку, про сестрицу, что за тульским заседателем, и про город Кронштадт. Обещал мне во всем покровительство- вать и тут же меня к себе на чай пригласил. Отыскал я его в той самой комнате, где у нас обыкновенно в карты играют. Там мне дали чаю и непременно хотели, чтоб я в азартную игру с ними играл. Смеялись ли они, нет ли надо мною, не знаю; только сами они всю ночь напролет проиграли, и когда я вошел, так тоже играли. Мел, карты, дым такой ходил по всей комнате, что глаза ело. Играть я не стал, и мне сейчас заметили, что я про философию говорю. Потом уж никто со мною и не гово- рил все время; да я, по правде, рад был тому. Не пойду к ним теперь; азарт у них, чистый азарт! Вот у чиновника по литературной части бывают также собрания по вечерам. Ну, у того хорошо, скромно, невинно и деликатно; все на тонкой ноге. Ну, Варенька, замечу вам еще мимоходом, что пре- гадкая женщина наша хозяйка, к тому же сущая ведьма. Вы видели Терезу. Ну, что она такое на самом- то деле? Худая, как общипанный, чахлый цыпленок. В доме и людей-то всего двое: Тереза да Фальдони, хозяйский слуга. Я не знаю, может быть, у него есть и другое какое имя, только он и на это откликается; все его так зовут. Он рыжий, чухна какая-то, кривой, 91
курносый, грубиян: все с Терезой бранится, чуть не дерутся. Вообще сказать, жить мне здесь не так чтобы совсем было хорошо... Чтоб этак всем разом ночью зас- нуть и успокоиться — этого никогда не бывает. Уж вечно где-нибудь сидят да играют, а иногда и такое де- лается, что зазорно рассказывать. Теперь уж я все-таки пообвык, а вот удивляюсь, как в таком содоме семейные люди уживаются. Целая семья бедняков каких-то у на- шей хозяйки комнату нанимает, только не рядом с дру- гими нумерами, а по другую сторону, в углу, отдельно. Люди смирные! Об них никто ничего и не слышит. Жи- вут они в одной комнатке, огородись в ней перегород- кою. Он какой-то чиновник без места, из службы лет семь тому исключенный за что-то. Фамилия его Горш- ков; такой седенький, маленький; ходит в таком заса- ленном, в таком истертом платье, что больно смотреть; куда хуже моего! Жалкий, хилый такой (встречаемся мы с ним иногда в коридоре); коленки у него дрожат, руки дрожат, голова дрожит, уж от болезни, что ли, ка- кой, бог его знает; робкий, боится всех, ходит сторо- ночкой; уж я застенчив подчас, а этот еще хуже. Семейства у него — жена и трое детей. Старший, маль- чик, весь в отца, тоже такой чахлый. Жена была когда- то собою весьма недурна, и теперь заметно; ходит, бед- ная, в таком жалком отребье. Они, я слышал, задол- жали хозяйке; она с ними что-то не слишком ласкова. Слышал тоже, что у самого-то Горшкова неприятности есть какие-то, по которым он и места лишился... про- цесс не процесс, под судом не под судом, под след- ствием каким-то, что ли — уж истинно не могу вам ска- зать. Бедны-то они бедны — господи, бог мой! Всегда у них в комнате тихо и смирно, словно и не живет никто. Даже детей не слышно. И не бывает этого, чтобы когда- нибудь порезвились, поиграли дети, а уж это худой знак. Как-то мне раз, вечером, случилось мимо их две- рей пройти; на ту пору в доме стало что-то не по-обыч- ному тихо; слышу всхлипывание, потом шепот, потом опять всхлипывание, точно как будто плачут, да так тихо, так жалко, что у меня все сердце надорвалось, и потом всю ночь мысль об этих бедняках меня не по- кидала, так что и заснуть не удалось хорошенько. 92
Ну, прощайте, дружочек бесценный мой, Варенька! Описал я вам все, как умел. Сегодня я весь день все только об вас и думаю. У меня за вас, родная моя, все сердце изныло. Ведь вот, душечка моя, я вот знаю, что у вас теплого салопа нет. Уж эти мне петербургские весны, ветры да дождички со снежочком,— уж это смерть моя, Варенька! Такое благорастворение возду- хов, что убереги меня, господи! Не взыщите, душечка, на писании; слогу нет, Варенька, слогу нет никакого. Хоть бы какой-нибудь был! Пишу, что на ум взбредет, так, чтобы вас только поразвеселить чем-нибудь. Ведь вот если б я учился как-нибудь, дело другое; а то ведь как я учился? даже и не на медные деньги. Ваш всегдашний и верный друг Макар Девушкин. Апреля 25-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Сегодня двоюродную сестру мою Сашу встретила! Ужас! и она погибнет, бедная! Услышала я тоже со стороны, что Анна Федоровна все обо мне выведывает. Она, кажется, никогда не перестанет меня преследовать. Она говорит, что хочет простить меня, забыть все про- шедшее и что непременно сама навестит меня. Говорит, что вы мне вовсе не родственник, что она ближе мне родственница, что в семейные отношения наши вы не имеете никакого права входить и что мне стыдно и не- прилично жить вашей милостыней и на вашем содер- жании... говорит, что я забыла ее хлеб-соль, что она меня с матушкой, может быть, от голодной смерти из- бавила, что она нас поила-кормила и с лишком два с половиною года на нас убыточилась, что она нам сверх всего этого долг простила. И матушку-то она пощадить не хотела! А если бы знала бедная матушка, что они со мною сделали! Бог видит!.. Анна Федоровна говорит, что я по глупости моей своего счастия удержать не умела, что она сама меня на счастие наводила, что она ни в чем остальном не виновата и что я сама за честь 93
свою не умела, а может быть, и не хотела вступиться. А кто же тут виноват, боже великий! Она говорит, что господин Быков прав совершенно и что не на всякой же жениться, которая... да что писать! Жестоко слышать такую неправду, Макар Алексеевич! Я не знаю, что со мной теперь делается. Я дрожу, плачу, рыдаю; это письмо я вам два часа писала. Я думала, что она по крайней мере сознает свою вину предо мною; а она вот как теперь! Ради бога, не тревожьтесь, друг мой, един- ственный доброжелатель мой! Федора все преувеличи- вает: я не больна. Я только простудилась немного вчера, когда ходила на Волково к матушке панихиду служить. Зачем вы не пошли вместе со мною; я вас. так просила. Ах, бедная, бедная моя матушка, если б ты встала из гроба, если б ты знала, если б ты видела, что они со мною сделали!.. В.Д. Мая 20-го. Голубчик мой, Варенька! Посылаю вам винограду немного, душечка; для вы- здоравливающей это, говорят, хорошо, да и доктор ре- комендует для утоления жажды, так только единственно для жажды. Вам розанчиков намедни захотелось, ма- точка; так вот я вам их теперь посылаю. Есть ли у вас аппетит, душечка? — вот что главное. Впрочем, слава богу, что все прошло и кончилось и что несчастия наши тоже совершенно оканчиваются. Воздадим благодаре- ние небу! А что до книжек касается, то достать пока- мест нигде не могу. Есть тут, говорят, хорошая книжка одна и весьма высоким слогом написанная; говорят, что хороша, я сам не читал, а здесь очень хвалят. Я просил ее для себя; обещались препроводить. Только будете ли вы-то читать? Вы у меня на этот счет привередница; трудно угодить на ваш вкус, уж я вас знаю, голубчик вы мой; вам, верно, все стихотворство надобно, возды- ханий, амуров,— ну, и стихов достану, всего достану; там есть тетрадка одна переписанная. Я-то живу хорошо. Вы, маточка, обо мне не беспо- койтесь, пожалуйста. А что Федора вам насказала на 94
меня, так все это вздор; вы ей скажите, что она на- лгала, непременно скажите ей, сплетнице!.. Я нового вицмундира совсем не продавал. Да и зачем, сами рас- судите, зачем продавать? Вот, говорят, мне сорок руб- лей серебром награждения выходит, так зачем же про- давать? Вы, маточка, не беспокойтесь: она мнительна, Федора-то, она мнительна. Заживем мы, голубчик мой! Только вы-то, ангельчик, выздоравливайте, ради бога, выздоравливайте, не огорчите старика. Кто это говорит вам, что я похудел? Клевета, опять клевета! здоровехо- нек и растолстел так, что самому становится совестно, сыт и доволен по горло; вот только бы вы-то выздорав- ливали! Ну, прощайте, мой ангельчик; целую все ваши пальчики и пребываю вашим вечным, неизменным другом Макаром Девушкиным. Р. S. Ах, душенька моя, что это вы опять в самом деле стали писать?., о чем вы блажите-то! да как же мне ходить к вам так часто, маточка, как? я вас спраши- ваю. Разве темнотою ночною пользуясь; да вот теперь и ночей-то почти не бывает: время такое. Я и то, ма- точка моя, ангельчик, вас почти совсем не покидал во все время болезни вашей, во время беспамятства-то вашего; но и тут я и сам уж не знаю, как я все эти дела обделывал; да и то потом перестал ходить, ибо любо- пытствовать и расспрашивать начали. Здесь уж и без того сплетня заплелась какая-то. Я на Терезу надеюсь; она не болтлива; но все же, сами рассудите вы, ма- точка, каково это будет, когда они всё узнают про лас? Что-то они подумают и что они скажут тогда? Так вот вы скрепите сердечко, маточка, да переждите до выздо- ровления; а мы потом уж так, вне дома, где-нибудь рандеву 1 дадим. Июня 1-го. Любезнейший Макар Алексеевич! Мне так хочется сделать вам что-нибудь угодное и приятное за все ваши хлопоты и старания обо мне, за ’рандеву (франц, rendez-vous) — свидание. 95
всю вашу любовь ко мне, что я решилась, наконец, на скуку порыться в моем комоде и отыскать мою тетрадь, которую теперь и посылаю вам. Я начала ее еще в счастливое время жизни'моей. Вы часто с любопытством расспрашивали о моем прежнем житье-бытье, о ма- тушке, о Покровском, о моем пребывании у Анны Федо- ровны и, наконец, о недавних .несчастиях моих, и так нетёрпеливо .желали прочесть эту тетрадь, где мне взду- малось, бог знает для чего, отметить кое-какие мгнове- ния из моей жизни, .что я не сомневаюсь принести вам большое удовольствие моею посылкою. Мне же как-то грустно было перечитывать это. Мне кажется, что я уже вдвое .постарела.с тех пор, как написала в этих запи- сках последнюю строчку. Все это писано в разные сроки. Прощайте, Макар Алексеевич! Мне ужасно скучно те- перь, и меня часто мучит бессонница. Прескучное вы- здоровление! В. Д. т Мне было только четырнадцать лет, когда умер ба- тюшка. Детство мое было самым счастливым временем моей жизни. Началось оно не здесь, но далеко отсюда, в провинции, в глуши. Батюшка был управителем огромного имения князя П — го, в Т — й губернии. Мы жили в одной из деревень князя, и жили тихо, не- слышно, счастливо... Я была такая резвая маленькая; только и делаю, бывало, что бегаю по полям, по ро- щам, по саду, а обо мне никто и не заботился. Ба- тюшка беспрерывно был занят делами, матушка зани- малась хозяйством; меня ничему не учили, а я тому и рада была. Бывало, с самого раннего утра убегу или на пруд, или в рощу, или на сенокос, или к жнецам — и нужды нет, что солнце печет, что забежишь сама не знаешь куда от селенья, исцарапаешься об кусты, разо- рвешь свое платье,— дома после бранят, а мне и ни- чего. И мне кажется, я бы так была счастлива, если б пришлось хоть всю жизнь мою не выезжать из деревни и жить на одном месте. А между тем я еще дитею при- 96
нуждена была оставить родные места. Мне было еще только двенадцать лет, когда мы в Петербург пере- ехали. Ах, как я грустно помню наши печальные сборы! Как я плакала, когда прощалась со всем, что так было мило мне. Я помню, что я бросилась на шею батюшке и со слезами умоляла остаться хоть немножко в де- ревне. Батюшка закричал на меня, матушка плакала; говорила, что надобно, что дела этого требовали. Ста- рый князь П— й умер. Наследники отказали батюшке от должности. У батюшки были кой-какие деньги в обо- ротах в руках частных лиц в Пе'тербурге. Надеясь по- править свои обстоятельства, он' почел необходимым свое личное здесь присутствие. Все это я узнала после от матушки. Мы здесь поселились на Петербургской стороне и прожили на одном месте до самой кончины батюшки. Как тяжело мне привыкать к новой жизни! Мы въехали в Петербург осенью. Когда мы оставляли де- ревню, день был такой светлый, теплый, яркий; сель- ские работы кончались; на гумнах уже громоздились огромные скирды хлеба и толпились крикливые стаи птиц; все было так ясно и весело, а здесь, при въезде нашем в город, дождь, гнилая осенняя изморозь, непо- года, слякоть и толпа новых, незнакомых лиц, негосте- приимных, недовольных, сердитых! Кое-как мы устрои- лись. Помню, все так суетились у нас, всё хлопотали, обзаводились новым хозяйством. Батюшки все не было дома, у матушки не было покойной минуты — меня по- забыли совсем. Грустно мне было вставать поутру, после первой ночи на нашем новоселье. Окна наши вы- ходили на какой-то желтый забор. На улице постоянно была грязь. Прохожие были редки, и все они так плотно кутались, всем так было холодно. А дома у нас по целым дням была страшная тоска и скука. Родных и близких знакомых у нас почти не было. С Анной Федоровной батюшка был в ссоре. (Он был ей что-то должен.) Ходили к нам довольно часто люди по делам. Обыкновенно спорили, шумели, кричали. После каждого посещения батюшка делался таким недовольным, сердитым: по целым часам ходит, бывало, из угла в угол, нахмурясь, и ни с кем слова не 7 Ф. М. Достоевский, т. 1 97
вымолвит. Матушка не смела тогда и заговорить с ним и молчала. Я садилась куда-нибудь в уголок за книжку — смирно, тихо, пошевелиться, бывало, не смею. Три месяца спустя по приезде нашем в Петербург меня отдали в пансион. Вот грустно-то было мне сна* чала в чужих людях! Все так сухо, неприветливо было,— гувернантки такие крикуньи, девицы такие на- смешницы, а я такая дикарка. Строго, взыскательно! Часы на все положенные, общий стол, скучные учи- теля — все это меня сначала истерзало, измучило. Я там и спать не могла. Плачу, бывало, целую ночь, длинную, скучную, холодную ночь. Бывало, по вечерам все повторяют или учат уроки; я сижу себе за разгово- рами или вокабулами, шевельнуться не смею, а сама все думаю про домашний наш угол, про батюшку, про матушку, про мою старушку-няню, про нянины сказки... ах, как сгрустнется! Об самой пустой вещице в доме, и о той с удовольствием вспоминаешь. Думаешь* думаешь: вот как бы хорошо теперь было дома! Си- дела бы я в маленькой комнатке нашей, у самовара, вместе с нашими; было бы так тепло, хорошо, знакомо. Как бы, думаешь, обняла теперь матушку, крепко- крепко, горячо-горячо! Думаешь-думаешь, да и запла- чешь тихонько с тоски, давя в груди слезы, и нейдут на ум вокабулы. Как к завтра урока не выучишь; всю ночь снятся учитель, мадам, девицы; всю ночь во сне уроки твердишь, а на другой день ничего не знаешь. Поста- вят на колени, дадут одно кушанье. Я была такая неве- селая, скучная. Сначала все девицы надо мной смея- лись, дразнили меня, сбивали, когда я говорила уроки, щипали, когда мы в рядах шли к обеду или к чаю, жа- ловались на меня ни за что ни про что гувернантке. Зато какой рай, когда няня придет, бывало, за мной в субботу вечером. Так и обниму, бывало, мою старушку в исступлении радости. Она меня оденет, укутает, доро- гою не поспевает за мной, а я ей все болтаю, болтаю, рассказываю. Домой приду веселая, радостная, крепко сбниму наших, как будто после десятилетней разлуки. Начнутся толки, разговоры, рассказы; со всеми здоро- ваешься, смеешься, хохочешь, бегаешь, прыгаешь. 98
С батюшкой начнутся разговоры серьезные, о науках, о наших учителях, о французском языке, о грамматике Ломонда — и все мы так веселы, так довольны. Мне и теперь весело вспоминать об этих минутах. Я всеми силами старалась учиться и угождать батюшке. Я ви- дела, что он последнее на меня отдавал, а сам бился бог знает как. С каждым днем он становился все мрачнее, недовольнее, сердитее; характер его совсем испортился: дела не удавались, долгов было пропасть. Матушка, бывало, и плакать боялась, слова сказать боялась, чтобы не рассердить батюшку; сделалась больная та- кая; все худела, худела и стала дурно кашлять. Я, бы- вало, приду из пансиона — всё такие грустные лица; матушка потихоньку плачет, батюшка сердится. Нач- нутся упреки, укоры. Батюшка начнет говорить, что я ему не доставляю никаких радостей, никаких утеше- ний; что они из-за меня последнего лишаются, а я до сих пор не говорю по-французски; одним словом, все неудачи, все несчастия, все, все вымещалось на мне и на матушке. А как можно было мучить бедную ма- тушку? Глядя на нее, сердце разрывалось, бывало: щеки ее ввалились, глаза впали, в лице был такой ча- хоточный цвет. Мне доставалось больше всех. Начи- налось всегда из- пустяков, а потом уж бог знает до чего доходило; часто я даже не понимала, о чем идет дело. Чего не причиталось!.. И французский язык, и что я большая дура, и что содержательница нашего пан- сиона нерадивая, глупая женщина; что она об нашей нравственности не заботится; что батюшка службы себе до сих пор. не может найти и что грамматика Ломонда скверная грамматика, а Запольского гораздо лучше; что на меня денег много бросили попустому; что я, видно, бесчувственная, каменная,— одним словом, я, бедная, из всех сил билась, твердя разговоры и вока- булы, а во всем была виновата, за все отвечала! И это совсем не оттого, чтобы батюшка не любил меня: во мне и матушке он души не слышал. Но уж это так, ха- рактер был такой. Заботы, огорчения, неудачи измучили бедного ба- тюшку до крайности: он стал недоверчив, желчен; часто был близок к отчаянию, начал пренебрегать своим 7* 99
здоровьем, простудился и вдруг заболел, страдал не- долго и скончался так внезапно, так скоропостижно, что мы все несколько дней были вне себя от удара. Матушка была в"каком-то оцепенении; я даже боялась за ее рас- судок. Только что скончался батюшка, кредиторы яви- лись к нам как из земли, нахлынули гурьбою. Все, что у нас ни было, мы отдали. Наш домик на Петербург- ской стороне, который батюшка купил полгода спустя после переселения нашего в Петербург, был также про- дан. Не знаю, как уладили остальное, но сами мы оста- лись без крова, без пристанища, без пропитания. Ма- тушка страдала изнурительною болезнию, прокормить мы себя не могли, жить было нечем, впереди была ги- бель. Мне тогда только минуло четырнадцать лет. Вот тут-то нас и посетила Анна Федоровна. Она все гово- рит, что она какая-то помещица и нам доводится ка- кою-то роднею. Матушка тоже говорила, что она нам родня, только очень дальняя. При жизни батюшки она к нам никогда не ходила. Явилась она со слезами на глазах, говорила, что принимает в нас большое уча- стие; соболезновала о нашей потере, о нашем бедствен- ном положении, прибавила, что батюшка был сам виноват: что он не по силам жил, далеко забирался и что уж слишком на свои силы надеялся. Обнаружила желание сойтись с нами короче, предложила забыть обоюдные неприятности; а когда матушка объявила, что никогда не чувствовала к ней неприязни, то она про- слезилась, повела матушку в церковь и заказала пани- хиду по голубчике (так она выразилась о батюшке). После этого она торжественно помирилась с ма- тушкой. После долгих вступлений и предуведомлений Анна Федоровна, изобразив в ярких красках наше бед- ственное положение, сиротство, безнадежность, беспо- мощность, пригласила нас, как она сама выразилась, у ней приютиться. Матушка благодарила, но долго не решалась; но так как делать было нечего и иначе рас- порядиться никак нельзя, то и объявила, наконец, Анне Федоровне, что ее предложение мы принимаем с благодарностию. Как теперь помню утро, в которое мы перебирались с Петербургской стороны на Васильев- 100
ский остров. Утро было осеннее, ясное, сухое, мороз-' ное. Матушка плакала; мне было ужасно грустно; грудь у меня разрывалась, душу томило от какой-то неизъяснимой, страшной тоски... Тяжкое было время. II Сначала, покамест еще мы, то есть я и матушка, не обжились на нашем новоселье, нам обеим было как-то жутко, дико у Анны Федоровны. Анна Федоровна жила в собственном доме, в Шестой линии. В доме всего было пять чистых комнат. В трех из них жила Анна Федо- ровна и двоюродная сестра моя, Саша, которая у ней воспитывалась,— ребенок, сиротка, без отца и матери. Потом в одной комнате жили мы, и, наконец, в послед- ней комнате, рядом с нами, помещался один бедный студент Покровский, жилец у Анны Федоровны. Анна Федоровна жила очень хорошо, богаче, чем бы можно было предполагать; но состояние ее было загадочно, так же как и ее занятия. Она всегда суетилась, всегда была озабочена, выезжала и выходила по нескольку раз в день; но что она делала, о чем заботилась и для чего заботилась, этого я никак не могла угадать. Зна- комство у ней было большое и разнообразное. К ней все, бывало, гости ездили, и все бог знает какие люди, всегда по каким-то делам и на минутку. Матушка всегда уводила меня в нашу комнату, бывало, только что зазвенит колокольчик. Анна Федоровна ужасно сердилась за это на матушку и беспрерывно твердила, что уж мы слишком горды, что не по силам горды, что было бы еще чем гордиться, и по целым часам не умол- кала. Я не понимала тогда этих упреков в гордости; точно так же я только теперь узнала или по крайней мере предугадываю, почему матушка не решалась жить у Анны Федоровны. Злая женщина была Анна Федо- ровна; она беспрерывно нас мучила. До сих пор для меня тайна, зачем именно она приглашала нас к себе? Сначала она была с нами довольно ласкова,— а потом уж и выказала свой настоящий характер вполне, как 101
увидала, что мы совершенно беспомощны и что нам идти некуда. Впоследствии со мной она сделалась весьма ласкова, даже как-то грубо ласкова, до лести, но сначала и я терпела заодно с матушкой. Поминутно попрекала она нас; только и делала, что твердила о своих благодеяниях. Посторонним людям рекомендо- вала нас как своих бедных родственниц, вдовицу и си- роту беспомощных, которых она из милости, ради любви христианской, у себя приютила. За столом каж- дый кусок, который мы брали, следила глазами, а если мы не ели, так опять начиналась история: дескать, мы гнушаемся; не взыщите, чем богата, тем и рада; было ли бы еще у нас самих лучше. Батюшку поминутно бранила: говорила, что лучше других хотел быть, да худо и вышло; дескать, жену с дочерью пустил по миру, и что- не нашлось бы родственницы благодетель- ной, христианской души, сострадательной, так еще бог знает пришлось бы, может быть, среди улицы с голоду сгнить. Чего-чего она не говорила! Не так горько, как отвратительно было ее слушать. Матушка поминутно плакала; здоровье ее становилось день от дня хуже, она видимо чахла, а между тем мы с нею работали с утра до ночи, доставали заказную работу, шили, что очень не нравилось Анне Федоровне; она поминутно говорила, что у нее не модный магазин в доме. Но нужно было одеваться, нужно было на непредвидимые расходы откладывать, нужно было непременно свои деньги иметь. Мы на всякий случай копили, надеялись, что можно будет со временем-переехать куда-нибудь. Но матушка последнее здоровье свое потеряла на ра- боте: она слабела с каждым днем. Болезнь, как червь, видимо подтачивала жизнь ее и близила к гробу. Я все видела, все чувствовала, все выстрадала; все это было на глазах моих! Дни проходили за днями, и каждый день был по- хож на предыдущий. Мы жили тихо, как будто и не в городе. Анна Федоровна мало-помалу утихала, по мере того как сама стала вполне сознавать свое вла- дычество. Ей, впрочем, никогда и никто не думал пре- кословить. В нашей комнате мы были отделены от её половины коридрром, а рядом с нами, как я уже упо- 102
минала, жил Покровский. Он учил Сашу французскому и немецкому языкам, истории, географии — всем наукам, как говорила Анна Федоровна, и за то получал от нее квартиру и стол; Саша была пре- понятливая девочка, хотя резвая и шалунья; ей было тогда лет тринадцать. Анна Федоровна заметила ма- тушке, что недурно бы было, если бы и я стала учиться, затем, что в пансионе, меня недоучили. Матушка с ра- достию согласилась, и я целый год училась у Покров- ского вместе с Сашей. Покровский, был бедный, очень бедный молодой человек; здоровье его не позволяло ему ходить посто- янно учиться, и его так, по привычке только, звали у нас студентом. Жил он скромно, смирно, тихо, так что и не слышно бывало его из нашей комнаты. С виду он был такой странный; так неловко ходил, так не- ловко раскланивался, так чудно говорил, что я сначала на него без смеху и смотреть не могла. Саша беспре- рывно над ним проказничала, особенно когда он нам уроки давал. А он вдобавок был раздражительного характера, беспрестанно сердился, за каждую малость из себя выходил, кричал на нас, жаловался на нас п часто, не докончив урока, рассерженный уходил в свою комнату. У себя же он по целым дням сидел за кни- гами. У него было много книг, и всё такие дорогие, редкие книги. Он кое-где еще учил, получал кое-какую плату, так что чуть, бывало, у него заведутся деньги, так он тотчас идет себе книг покупать. Со временем я узнала его лучше, короче. Он был добрейший, достойнейший человек, наилучший из всех, которых мне встречать удавалось. Матушка его весьма уважала. Потом он и для меня был лучшим из дру- зей,— разумеется, после матушки. Сначала я, такая большая девушка, шалила заодно с Сашей, и мы, бывало, по целым часам ломаем го- ловы, как бы раздразнить и вывесть его из терпения. Он ужасно смешно сердился, а нам это. было чрезвы- чайно забавно. (Мне даже и вспоминать это стыдно.) Раз мы раздразнили его чем-то чуть не до слез, и я слы- шала ясно, как он прошептал: «Злые дети». Я вдруг смутилась; мне стало и. стыдно, и горько, и жалко его. 103
Я помню, что я покраснела до ушей и чуть не со сле- зами на глазах стала просить его успокоиться и не обижаться нашими глупыми шалостями, но он закрыл книгу, не докончил нам урока и ушел в свою комнату. Я целый день надрывалась от раскаяния. Мысль о том, что мы, дети, своими жестокостями довели его до слез, была для меня нестерпима. Мы, стало быть, ждали его слез. Нам, стало быть, их хотелось; стало быть, мы успели его из последнего терпения вывести; стало быть, мы насильно заставили его, несчастного, бед- ного, о своем лютом жребии вспомнить! Я всю ночь не спала от досады, от грусти, от раскаянья. Говорят, что раскаянье облегчает душу — напротив. Не знаю, как примешалось к моему горю и самолюбие. Мне не хоте- лось, чтобы он считал меня за ребенка. Мне тогда было уже пятнадцать лет. С этого дня я начала мучить воображение мое, создавая тысячи планов, каким бы образом вдруг за- ставить Покровского изменить свое мнение обо мне. Но я была подчас робка и застенчива; в настоящем положении моем я ни на что не могла решиться и огра- ничивалась одними мечтаниями (и бог знает какими мечтаниями!). Я перестала только проказничать вме- сте с Сашей; он перестал на нас сердиться; но для самолюбия моего этого было мало. Теперь скажу несколько слов об одном самом странном, самом любопытном и самом жалком чело- веке из всех, которых когда-либо мне случалось встре- чать. Потому говорю о нем теперь, именно в этом месте моих записок, что до самой этой эпохи я почти не обращала на него никакого внимания,— так все, ка- савшееся Покровского, стало для меня вдруг занима- тельно! У нас в доме являлся иногда старичок, запачкан- ный, дурно одетый, маленький, седенький, мешкова- тый, неловкий, одним словом странный донельзя. С первого взгляда на него можно было подумать, что он как будто чего-то стыдится, как будто ему себя са- мого совестно. Оттого он все как-то ежился, как-то кривлялся; такие ухватки, ужимки были у него, что можно было, почти не ошибаясь, заключить, что он не 104
в своем уме.- Придет, бывало, к нам, да стоит в сенях у стеклянных дверей и в дом войти не смеет. Кто из нас мимо пройдет — я или Саша, или из слуг, кого он знал подобрее к нему,— то он сейчас машет, манит к себе, делает разные знаки, и разве только когда кивнешь ему головою и позовешь его — условный знак, что в доме нет никого постороннего и что ему можно войти, когда ему угодно,— только тогда старик тихонько отворял дверь, радостно улыбался, потирал руки от удовольствия и на цыпочках прямо отправлялся в комнату Покровского. Это был его отец. Потом я узнала подробно всю историю этого бед? ного старика. Он когда-то где-то служил, был без ма- лейших способностей и занимал самое последнее, са- мое незначительное место на службе. Когда умерла первая его жена (мать студента Покровского), то он вздумал жениться во второй раз, и женился на ме- щанке. При новой жене в доме все пошло вверх дном; никому житья от нее не стало; она всех к рукам при- брала. Студент Покровский был тогда еще ребенком, лет десяти. Мачеха его возненавидела. Но маленькому Покровскому благоприятствовала судьба. Помещик Быков, знавший чиновника Покровского и бывший некогда его благодетелем, принял ребенка под свое покровительство и поместил его в какую-то школу. Интересовался же он им потому, что знал его покой- ную мать, которая еще в девушках была облагодетель- ствована Анной Федоровной и выдана ею замуж за чиновника Покровского. Господин Быков, друг и ко- роткий знакомый Анны Федоровны, движимый вели- кодушием, дал за невестой пять тысяч рублей прида- ного. Куда эти деньги пошли — неизвестно. Так мне рассказывала все это Анна Федоровна; сам же студент Покровский никогда не любил говорить о своих семей- ных обстоятельствах. Говорят, что его мать была очень хороша собою, .и мне странно кажется, почему она так неудачно вышла замуж, за такого незначительного человека... Она умерла еще в молодых летах, года четыре спустя после замужества. Из школы молодой Покровский поступил в какую- то гимназию и потом в университет. Господин Быков, 105.
весьма часто приезжавший в Петербург, и тут не оста- вил его своим покровительством. За расстроенным здоровьем своим Покровский не мог продолжать за- нятий своих в университете. Господин Быков познако- мил его с Анной Федоровной, сам рекомендовал его, и таким образом молодой Покровский был принят на хлебы с уговором учить Сашу всему, чему ни потре- буется. Старик же Покровский, с горя от жестокостей жены своей, предался самому дурному пороку и почти всегда бывал в нетрезвом виде. Жена его бивала, сослала жить в кухню и до того довела, что он, нако- нец, привык к побоям и дурному обхождению и не жа- ловался. Он был еще не очень старый человек, но от дурных наклонностей почти из ума выжил. Единствен- ным же признаком человеческих благородных чувств была в нем неограниченная любовь к сыну. Говорили, что молодой Покровский похож как две капли воды на покойную мать свою. Не воспоминания ли о преж- ней доброй жене породили в сердце погибшего старика такую беспредельную любовь к нему? Старик и гово- рить больше ни о чем не мог, как о сыне, и постоянно два раза в неделю навещал его. Чаще же приходить он не. смел, потому что молодой Покровский терпеть не мог отцовских посещений. Из всех его недостатков, бесспорно, первым и важнейшим было неуважение к отцу. Впрочем, и старик был подчас пренесноснейшим существом на свете. Во-первых, он был ужасно любо- пытен, во-вторых, разговорами и расспросами, самыми пустыми и бестолковыми, он поминутно мешал сыну заниматься и, наконец, являлся иногда в нетрезвом виде. Сын понемногу отучал старика от пороков, от любопытства и от поминутного болтания и, наконец, довел до того, что тот слушал его во всем, как оракула, и рта не смел разинуть без его позволения. Бедный старик не мог надивиться, и нарадоваться на своего Петеньку (так он называл сына). Когда он приходил к нему в гости, то почти всегда имел какой-то озабоченный, робкий вид, вероятно от неизвестности, как-то его примет сын, обыкновенно долго не решался войти, и если я тут случалась, так он меня минут два- 106
дцать, бывало, расспрашивал — что, каков Петенька? здоров ли он? в каком именно расположении духа, и не занимается ли чем-нибудь важным? Что он именно делает? Пишет ли, или размышлениями какими зани- мается? Когда я его достаточно ободряла и успокои- вала, то старик, наконец, решался войти и тихо-тихо, осторожно-осторожно отворял двери, просовывал сна- чала одну голову, и если видел, что сын не сердится и кивнул ему головой, то тихонько проходил в ком- нату, снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно у него была измятая, дырявая, с оторванными по- лями,— все вешал на крюк, все делал тихо, неслышно; потом садился где-нибудь осторожно на стул и с сына глаз не спускал, все движения его ловил, желая уга- дать расположение духа своего Петеньки. Если сын чуть-чуть был не в духе и старик примечал это, то тот- час приподымался с места и объяснял, «что, дескать, я так, Петенька, я на минутку. Я вот далеко ходил, проходил мимо и отдохнуть зашел». И потом без- молвно, покорно брал свою шинельку, шляпенку, опять потихоньку отворял дверь и уходил, улыбаясь через силу, чтобы удержать в душе накипевшее горе и не выказать его сыну. Но когда сын примет, бывало, отца хорошо, то старик себя не слышит от радости. Удовольствие про- глядывало в его лице, в его жестах, в его движениях. Если сын с ним заговаривал, то старик всегда припо- дымался немного со стула и отвечал тихо, подобо- страстно, почти с благоговением и всегда стараясь употреблять отборнейшие, то есть самые смешные выражения. Но дар слова ему не давался: всегда сме- шается и сробеет, так что не знает, куда руки девать, куда себя девать, и после еще долго про себя ответ шеп- чет, как бы желая поправиться. Если же удавалось отвечать хорошо, то старик охорашивался, оправлял на себе жилетку, галстук, фрак и принимал вид собствен- ного достоинства. А бывало, до того ободрялся, до того простирал свою смелость, что тихонько вставал со стула, подходил к полке с книгами, брал какую-нибудь книжку и даже тут же прочитывал что-нибудь, какая бы ни была книга. Все это он делал с видом притвор- 107
кого равнодушия и хладнокровия, как будто бы он и всегда мог так хозяйничать с сыновними книгами, как будто ему и не в диковину ласка сына. Но мне раз случилось видеть, как бедняк испугался, когда По- кровский попросил его не трогать книг. Он смешался, заторопился, поставил книгу вверх ногами, потом хотел поправиться, перевернул и поставил обрезом наружу, улыбался, краснел и не знал, чем загладить свое преступление. Покровский своими советами отучал понемногу старика от дурных наклонностей, и как только видел его раза три сряду в трезвом виде, то при первом посещении давал ему на прощанье по чет- вертачку, по полтинничку или больше. Иногда покупал ему сапоги, галстук или жилетку. Зато старик в своей обнове был горд, как петух. Иногда он заходил к нам. Приносил мне и Саше пряничных петушков, яблоков и все, бывало, толкует с нами о Петеньке. Просил нас учиться внимательно, слушаться, говорил, что Пе- тенька добрый сын, примерный сын и вдобавок ученый сын. Тут он так, бывало, смешно нам подмигивал ле- вым глазком, так забавно кривлялся, что мы не могли удержаться от смеха и хохотали над ним от души. Маменька его очень любила. Но старик ненавидел Анну Федоровну, хотя был пред нею тише воды, ниже травы. Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он попрежнему считал ребенком, резвой девочкой, на одном ряду с Сашей. Мне было это очень больно, по- тому что я всеми силами старалась загладить мое прежнее поведение. Но меня не замечали. Это раздра- жало меня более и более. Я никогда почти не гово- рила с Покровским вне классов, да и не могла гово- рить. Я краснела, мешалась и потом где-нибудь в уголку плакала от досады. Я не знаю, чем бы это все кончилось, если б сбли- жению нашему не помогло одно странное обстоятель- ство. Однажды вечером, когда матушка сидела у Анны Федоровны, я тихонько вошла в комнату Покровского. Я знала, что его не было дома, и, право, не знаю, отчего мне вздумалось войти к нему. До сих пор я ни- когда и не заглядывала к нему, хотя мы прожили 108
рядом .уже с лишком год. В этот раз сердце у меня би- лось так сильно,, так сильно, что, казалось, из груди хотело выпрыгнуть. Я осмотрелась кругом с каким-то особенным любопытством. Комната Покровского была весьма бедно убрана; порядка было мало. На стенах прибито было пять длинных полок с книгами. На столе .и на стульях лежали бумаги. Книги да бумаги! Меня посетила странная мысль, и вместе с тем какое-то неприятное чувство досады овладело мною. Мне каза- лось, что моей дружбы, моего любящего сердца было мало ему. Он был учен, а я была глупа и ничего не знала, ничего не читала, ни одной книги... Тут я за- вистливо поглядела на длинные полки, которые ломи- лись под книгами. Мною овладела досада, тоска, ка- кое-то бешенство. Мне захотелось, и я тут же реши- лась прочесть его книги, все до одной, и как можно скорее. Не знаю, может быть, я думала, что, научив- шись всему, что он знал, буду достойнее его дружбы. Я бросилась к первой полке.; не думая, ;не останавли- ваясь, схватила в руки первый попавшийся запылен- ный, старый том и, краснея, бледнея, дрожа от волне- ния и страха, утащила к себе краденую книгу, решив- шись прочесть ее ночью, у ночника, когда заснет матушка. Но как же мне стало досадно, когда я,, придя в нашу комнату, торопливо развернула книгу и увидала какое-то старое, полусгнившее, все изъеденное чер- вями латинское сочинение. Я воротилась, не теряя времени. Только что я хотела поставить книгу на полку, послышался шум в коридоре и чьи-то близкие шаги. Я заспешила, заторопилась, но несносная книга была так плотно поставлена в ряд, что, когда я вынула одну, все остальные раздались сами собою и сплотни- лись так, что теперь для прежнего их товарища не оставалось более места. Втиснуть книгу у меня недо- ставало сил. Однакож я толкнула книги как только могла сильнее. Ржавый гвоздь, на котором крепилась полка и который, кажется, нарочно ждал этой минуты, чтоб сломаться,— сломался. Полка полетела одним концом вниз. Книги с шумом посыпались на пол. Дверь отворилась, и Покровский вошел в комнату. 109
Нужно заметить, что он терпеть не мог, когда кто- нибудь хозяйничал в его владениях. Беда тому, кто дотрогивался до книг его! Судите же о моем ужасе, когда книги, маленькие, большие, всевозможных фор- матов, всевозможной величины и толщины, ринулись с полки, полетели, запрыгали под столом, под стульями, по всей комнате. Я было хотела бежать, но было поздно. «Кончено, думаю, кончено! Я пропала, погибла! Я ба- лую, резвлюсь, как десятилетний ребенок; я глупая девчонка! Я большая дура!!» Покровский рассердился ужасно. «Ну вот, этого недоставало еще! — закричал он.— Ну, не стыдно, ли вам так шалить!.. Уйметесь ли вы когда-нибудь?» И сам бросился подбирать книги. Я было нагнулась помогать ему. «Не нужно, не нуж- но,— закричал он.;— Лучше бы вы сделали, если б не ходили туда, куда вас не просят». Но, впрочем, немного смягченный моим покорным движением, он продолжал уже тише, в недавнем наставническом тоне, пользуясь недавним правом учителя: «Ну, когда вы остепенитесь, когда вы одумаетесь? Ведь вы на себя посмотрите, ведь уж вы не ребенок, не маленькая девочка, ведь вам уже пятнадцать-лет!» И тут, вероятно, желая поверить, спра- ведливо ли то, что я уж не маленькая, он взглянул на меня и покраснел до ушей. Я не понимала; я стояла перед ним и смотрела на него во все глаза в изумлении. Он привстал, подошел с смущенным видом ко мне, смешался ужасно, что-то заговорил, кажется в чем-то извинялся, может быть в том, что только теперь заме- тил, что я такая большая девушка. Наконец, я поняла. Я не помню, что со мной тогда сталось; я смешалась, потерялась, покраснела еще больше Покровского, за- крыла лицо руками и выбежала из комнаты. Я не знала, что мне оставалось делать, куда было деваться от стыда. Одно то, что он застал меня в своей комнате! Целых три дня я на него взглянуть не могла. Я краснела до слез. Мысли самые странные, мысли смешные вертелись в голове моей. Одна из них, самая сумасбродная, была та, что я хотела идти к нему, объяс- ниться с ним, признаться ему во всем, откровенно рас- сказать ему все и уверить его, что я поступила не как глупая девочка, но с добрым намерением. Я было и НО
совсем решилась идти, но, слава богу, смелости не достало. Воображаю, что бы я наделала! Мне и теперь обо всем этом вспоминать совестно. Несколько дней спустя матушка вдруг сделалась опасно больна. Она уже два дня не вставала с постели и на третью ночь была в жару и в бреду. Я уже не спала одну ночь, ухаживая за матушкой, сидела у ее кровати, подносила ей питье и давала в определенные часы лекарства. На вторую ночь я измучилась совершенно. По временам меня клонил сон, в глазах зеленело, голова шла кругом, и я каждую минуту готова была упасть от утомления, но слабые стоны матери пробуждали меня, я вздрагивала, просыпалась на мгновенйе, а потом дре- мота опять одолевала меня. Я мучилась. Я не знаю — я не могу припомнить себе,— но какой-то страшный сон, какое-то ужасное видение посетило мою расстроенную голову в томительную минуту борьбы сна с бдением. Я проснулась в ужасе. В комнате было темно, ночник погасал, полосы света то вдруг обливали всю комнату, то чуть-чуть мелькали по стене, то исчезали совсем. Мне стало от чего-то страшно, какой-то ужас напал на меня; воображение мое взволновано было ужасным сном; тоска сдавила мое сердце... Я вскочила со стула и не- вольно вскрикнула от какого-то мучительного, страш- но тягостного чувства. В это время отворилась дверь, и Покровский вошел к нам в комнату. Я помню только то, что я очнулась на его руках.- Он бережно посадил меня в кресла, подал мне стакан воды и засыпал вопросами. Не помню, что я ему отве- чала. «Вы больны, вы сами очень больны,— сказал он, взяв меня за руку,— у вас жар, вы себя губите, вы своего здоровья не щадите; успокойтесь, лягте, засните. Я вас разбужу через два часа, успокойтесь немного... Ложитесь же, ложитесь!» — продолжал он, не давая мне выговорить ни одного слова в возражение. Уста- лость отняла у меня последние силы; глаза мои закры- вались от слабо’сти. Я прилегла в кресла, решившись заснуть только на полчаса, и проспала до утра. Покров- ский разбудил меня только тогда, когда пришло время давать матушке лекарство. На другой день, когда я, отдохнув немного днем, Ml
приготовилась опять сидеть в креслах у постели ма- тушки, твердо решившись в этот раз не засыпать, Покровский часов в. одиннадцать постучался в нашу комнату. Я отворила. «Вам скучно сидеть одной,— ска- зал он мне,— вот вам книга; возьмите; все не так скучно будет». Я взяла; я не помню, какая эта была книга: вряд ли .я тогда в нее заглянула, хоть всю ночь не спала. Странное внутреннее волнение не давало мне спать; я не могла оставаться на одном месте; несколько раз вста- вала с кресел и начинала ходить по комнате. Какое-то внутреннее довольство разливалось по всему существу моему. Я так была рада вниманию Покровского. Я гор- дилась беспокойством и заботами его обо мне. Я про- думала и промечтала всю ночь. Покровский не заходил более; и я знала, что он не придет, и загадывала о буду- щем вечере. В следующий вечер, когда в доме уж все улеглись, Покровский отворил’ свою дверь и начал со мной раз- говаривать, стоя у порога своей комнаты. Я не помню теперь ни одного слова из того, что мы сказали тогда друг другу; помню только, что я робела, мешалась, досадовала'на себя и с нетерпением ожидала окончания разговора, хотя сама всеми силами желала его, целый день мечтала о нем и сочиняла мои вопросы и ответы... С этого вечера началась первая завязка нашей дружбы. Во все продолжение болезни матушки мы каждую ночь по нескольку часов проводили вместе. Я мало-помалу победила свою застенчивость, хотя после каждого раз- говора нашего все еще было за что на себя подосадо- вать. Впрочем, я с тайною радостию и с гордым удо- вольствием видела, что он из-за меня забывал свои несносные книги. Случайно, в шутку, разговор зашел раз о падении их с полки. Минута была странная, я как-то слишком была откровенна и чистосердечна; горячность, странная восторженность увлекли меня, и я призналась ему во всем... в том, что мне хотелось учиться, что-нибудь знать, что мне досадно было, что меня считают девочкой, ребенком... Повторяю, что я была в престранном расположении духа; сердце мое было мягко, в глазах стояли слезы,— я не утаила ничего и рассказала все, все — про мою дружбу к нему, 112
про желание любить его, жить с ним заодно сердцем, утешить его, успокоить его. Он посмотрел на меня как- то странно, с замешательством, с изумлением и не ска- зал мне ни слова. Мне стало вдруг ужасно больно, грустно. Мне показалось, что он меня не понимает, что он, может быть, надо мною смеется. Я заплакала вдруг, как дитя, зарыдала, сама себя удержать не могла; точно я была в каком-то припадке. Он схватил мои руки, целовал их, прижимал к груди своей, уговаривал, уте- шал меня; он был сильно тронут; не помню, что он мне говорил, но только я и плакала, и смеялась, и опять пла- кала, краснела, не могла слова вымолвить от радости. Впрочем, несмотря на волнение мое, я заметила, что в Покровском все-таки оставалось какое-то смущение и принуждение. Кажется, он не мог надивиться моему увлечению, моему восторгу, такой внезапной, горячей, пламенной дружбе. Может быть, ему было только любопытно сначала; впоследствии нерешительность его исчезла, и он, с таким же простым, прямым чувством, как и я, принимал мою привязанность к нему, мои при- ветливые слова, мое внимание и отвечал на все это тем же вниманием, так же дружелюбно и приветливо, как искренний друг мой, как родной брат мой. Моему сердцу было так тепло, так хорошо!.. Я не скрывалась, не таилась ни в чем; он все это видел и с каждым днем все более и более привязывался ко мне. И, право, не помню, о чем мы не переговорили с ним в эти мучительные и вместе сладкие часы наших свида- ний, ночью, при дрожащем свете лампадки и почти у самой постели моей бедной больной матушки!.. Обо всем, что на ум приходило, что с сердца срывалось, что просилось высказаться,— и мы почти были счастливы... Ох, это было и грустное и радостное время — все вме- сте; и мне и грустно и радостно теперь вспоминать о нем. Воспоминания, радостные ли, горькие ли, всегда мучительны; по крайней мере так у меня; но и мучение это сладостно. И когда сердцу становится тяжело, больно, томительно, грустно, тогда воспоминания све- жат и живят его, как капли росы в влажный вечер, после жаркого дня, свежат и живят бедный, чахлый цветок, сгоревший от зноя дневного. 8 Ф. Мк Достоевский, т. 1 113
Матушка выздоравливала, но я еще продолжала сидеть по ночам у ее постели. Часто Покровский давал мне книги; я читала, сначала, чтоб не заснуть, потом внимательнее, потом с жадностию; передо мной вне- запно открылось много нового, доселе неведомого, незнакомого мне. Новые мысли, новые впечатления разом, обильным потоком прихлынули к моему сердцу. И чем более волнения, чем более смущения и труда стоил мне прием новых впечатлений, тем милее они были мне, тем сладостнее потрясали всю душу. Разом, вдруг, втолпились они в мое сердце, не давая ему отдох- нуть. Какой-то странный хаос стал возмущать все суще- ство мое. Но это духовное насилие не могло и не в силах было расстроить меня совершенно. Я была слишком мечтательна, и это спасло меня. Когда кончилась болезнь матушки, наши вечерние свидания и длинные разговоры прекратились; нам уда- валось иногда меняться словами, часто пустыми и мало- значащими, но мне любо было давать всему свое зна- чение, свою цену особую, подразумеваемую. Жизнь моя была полна, я была счастлива, покойно, тихо счастлива. Так прошло несколько недель... Как-то раз зашел к нам старик Покровский. Он долго с нами болтал, был не по-обыкновенному весел, бодр, разговорчив; смеялся, острил по-своему и, нако- нец, разрешил загадку своего восторга и объявил нам, что ровно через неделю будет день рождения Петеньки и что по сему случаю он непременно придет к сыну; что он наденет новую жилетку и что жена обещалась купить ему новые сапоги. Одним словом, старик был счастлив вполне и болтал обо всем, что ему на ум попадалось. День его рождения! Этот день рождения не давал мне покоя ни днем, ни ночью. Я непременно решилась напомнить о своей дружбе Покровскому и что-нибудь подарить ему. Но что? Наконец, я выдумала подарить ему книг. Я знала, что ему хотелось иметь полное собра- ние сочинений Пушкина, в последнем издании, и я ре- шила купить Пушкина. У меня своих собственных денег было рублей тридцать, заработанных рукодельем. Эти деньги были отложены у меня на новое платье. Тотчас я послала нашу кухарку, старуху Матрену, узнать, что 114
стоит весь Пушкин. Беда! Цена всех одиннадцати книг, присовокупив сюда издержки на переплет, была по крайней мере рублей шестьдесят. Где взять денег? Я думала-думала и не знала, на что решиться. У ма- тушки просить не хотелось. Конечно, матушка мне непременно бы помогла; но тогда все бы в доме узнали о нашем подарке; да к тому же этот подарок обратился бы в благодарность, в плату за целый год трудов Покровского. Мне хотелось подарить одной, тихонько от всех. А за труды его со мною я хотела быть ему навсегда одолженною без какой бы то ни было уплаты, кроме дружбы моей. Наконец, я выдумала, как выйти из затруднения. Я знала, что у букинистов в Гостином дворе можно купить книгу иногда в полцены дешевле, если только поторговаться, часто малоподержанную и почти совер- шенно новую. Я положила непременно отправиться в Гостицый двор. Так и случилось; назавтра же встре- тилась какая-то надобность и у нас и у Анны Федо- ровны. Матушке понездоровилось, Анна Федоровна очень кстати поленилась, так что пришлось все поруче- ния возложить на меня, и я отправилась вместе с Мат- реной. К моему счастию, я нашла весьма скоро Пушкина, и в весьма красивом переплете. Я начала торговаться. Сначала запросили дороже, чем в лавках; но потом, впрочем не без труда, уходя несколько раз, я довела купца до того, что он сбавил цену и ограничил свои требования только десятью рублями серебром. Как мне весело было торговаться!.. Бедная Матрена не пони- мала, что со мной делается и зачем я вздумала поку- пать столько книг. Но ужас! Весь мой капитал был в тридцать рублей ассигнациями, а купец никак не согла- шался уступить дешевле. Наконец, я начала упраши- вать, просила-просила его, наконец упросила. Он усту- пил, но только два с полтиною, и побожился, что и эту уступку он только ради меня делает, что я такая ба- рышня хорошая, а что для другого кого он ни за что бы не уступил. Двух с половиною рублей недоставало! Я готова была заплакать с досады. Но самое неожидан- ное обстоятельство помогло мне в моем горе. 8* 115
Недалеко от меня, у другого стола с книгами, я уви- дала старика Покровского. Вокруг него столпились четверо или пятеро букинистов; они его сбили с послед- него толку, затормошили совсем. Всякий из них пред- лагал ему свой товар, и чего-чего не предлагали они ему и чего-чего не хотел он купить! Бедный старик стоял посреди их, как будто забитый какой-нибудь, и не знал, за что взяться из того, что ему предлагали. Я подошла к нему и спросила — что он здесь делает? Старик мне очень обрадовался; он любил меня без памяти, может быть не менее Петеньки. «Да вот книжки покупаю, Варвара Алексеевна,— отвечал он мне,— Петеньке по- купаю книжки. Вот его день рождения скоро будет, а он любит книжки, так вот я и покупаю их для него...» Старик и всегда смешно изъяснялся, а те- перь вдобавок был в ужаснейшем замешательстве. К чему ни приценится, все рубль серебром, два рубля, три рубля серебром; уж он к большим книгам и не приценивался, а так только завист- ливо на них посматривал, перебирал пальцами листочки, вертел в руках и опять их ставил на место. «Нет, нет, это дорого,— говорил он вполголоса,— а вот разве отсюдова что-нибудь»,— и тут он начинал пере- бирать тоненькие тетрадки, песенники, альманахи; это все было очень дешево. «Да зачем вы это все покупае- те,— спросила я его,— это все ужасные пустяки».— «Ах, нет,— отвечал он,— нет, вы посмотрите только, какие здесь есть хорошие книжки; очень, очень хорошие есть книжки!» И последние слова он так жалобно протянул нараспев, что мне показалось, что он заплакать готов от досады, зачем книжки хорошие дороги, и что вот сей- час капнет слезинка с его бледных щек на красный нос. Я спросила, много ли у него денег? «Да вот,— тут, бед- ненький, вынул все свои деньги, завернутые в засален- ную газетную бумажку,— вот полтинничек, двугривен- ничек, меди копеек двадцать». Я его тотчас потащила к моему букинисту. «Вот целых одиннадцать книг стоит всего-то тридцать два рубля с полтиною; у меня есть тридцать; приложите два с полтиною, и мы купим все эти книги и подарим вместе». Старик обезумел от радо- сти, высыпал все свои деньги, и букинист навьючил на 116
него всю нашу общую библиотеку. Мой старичок нало- жил книг во все карманы, набрал в обе руки, подмышки и унес все к себе, дав мне слово принести все книги на другой день тихонько ко мне. На другой день старик пришел к сыну, с часочек посидел у него по обыкновению, потом зашел к нам и подсел ко мне с прекомическим таинственным видом. Сначала с улыбкой, потирая руки от гордого удовольст- вия владеть какой-нибудь тайной, он объявил мне, что книжки все пренезаметно перенесены к нам и стоят в уголку, в кухне, под покровительством Матрены. По- том разговор естественно перешел на ожидаемый празд- ник; потом старик распространился о том, как мы будем дарить, и чем далее углублялся он в свой предмет, чем более о нем говорил, тем приметнее мне становилось, что у него есть что-то на душе, о чем он не может, не смеет, даже боится выразиться. Я все ждала и молчала. Тайная радость, тайное удовольствие, что я легко читала доселе в его странных ухватках, гримасничанье, подмигиванье левым глазком, исчезли. Он делался поминутно все беспокойнее и тоскливее; наконец, он не выдержал. — Послушайте,— начал он робко, вполголоса,— послушайте, Варвара Алексеевна... знаете ли что, Вар- вара Алексеевна?..— Старик был в ужасном замеша- тельстве.— Видите: вы, как придет день его рождения, возьмите десять книжек и подарите их ему сами, то есть от себя, с своей стороны; я же возьму тогда одну одиннадцатую и уж тоже подарю от себя, то есть собст- венно с своей стороны. Так вот, видите ли — и у вас будет что-нибудь подарить и у меня будет что-нибудь подарить; у нас обоих будет что-нибудь подарить.— Тут старик смешался и замолчал. Я взглянула на него; он с робким ожиданием ожидал моего приговора. «Да зачем же вы хотите, чтоб мы не вместе дарили, Захар Петрович?» — «Да так, Варвара Алексеевна, уж это так... я ведь, оно того...» Одним словом, старик заме- шался, покраснел, завяз в своей фразе и не мог сдви- нуться с места. — Видите ли,— объяснился он, наконец.— Я, Вар- вара Алексеевна, балуюсь подчас... то есть я хочу доло- 117
жить вам, что я почти и все балуюсь и всегда балуюсь... придерживаюсь того, что нехорошо... то есть знаете, этак на дворе такие холода бывают, также иногда не- приятности бывают разные, или там как-нибудь грустно сделается, или что-нибудь из нехорошего случится, так я и не удержусь подчас, и забалуюсь, и выпью иногда лишнее. Петруше это очень неприятно. Он, вот видите ли, Варвара Алексеевна, сердится, бранит меня и мне морали разные читает. Так вот бы мне и хотелось теперь самому доказать ему подарком моим, что я исправляюсь и начинаю вести себя хорошо. Что вот я копил, чтобы книжку купить, долго копил, потому что у меня и денег- то почти никогда не бывает, разве, случится, Петруша кое-когда даст. Он это знает. Следовательно, вот он уви- дит употребление денег моих и узнает, что все это я для него одного делаю. Мне стало ужасно жаль старика. Я думала недолго. Старик смотрел на меня с беспокойством. «Да слу- шайте, Захар Петрович,— сказала я,— вы подарите их ему все!» — «Как все? то есть книжки все?..» — «Ну да, книжки все».— «И от себя?» — «От себя».— «От одного себя? то есть от своего имени?» — «Ну да, от своего имени...» Я, кажется, очень ясно толковала, но старик очень долго не мог понять меня. «Ну да,— говорил он, задумавшись,— да! это будет очень хорошо, это было бы весьма хорошо, только вы-то как же, Варвара Алексеевна?» — «Ну, да я ничего не подарю».— «Как! — закричал старик, почти испугав- шись,— так вы ничего Петеньке не подарите, так вы ему ничего дарить не хотите?» Старик испугался; в эту минуту он, кажется, готов был отказаться от своего предложения затем, чтобы и я могла чем-нибудь пода- рить его сына. Добряк был этот старик! Я уверила его, что я бы рада была подарить что-нибудь, да только у него не хочу отнимать удовольствия. «Если сын ваш будет доволен,— прибавила я,— и вы будете рады, то и я буду рада, потому что втайне-то, в сердце-то моем, буду чувствовать, как будто и на самом деле я пода- рила». Этим старик совершенно успокоился. Он пробыл у нас еще два часа, но все это время на месте не мог усидеть, вставал, возился, шумел, шалил с Сашей, цело- 118
вал меня украдкой, щипал меня за руку и делал тихонько гримасы Анне Федоровне. Анна Федоровна прогнала его, наконец, из дома. Одним словом, старик от восторга так расходился, как, может быть, никогда еще не бывало с ним. В торжественный день он явился ровно в одинна- дцать часов, прямо от обедни, во фраке, прилично заштопанном, и действительно в новом жилете и в но- вых сапогах. В обеих руках было у него по связке книг. Мы все сидели тогда в зале у Анны Федоровны и пили кофе (было воскресенье). Старик начал, кажется, с того, что Пушкин был весьма хороший стихотворец; потом, сбиваясь и мешаясь, перешел вдруг на то, что нужно вести себя хорошо и что если человек не ведет себя хорошо, то значит, что он балуется; что дурные наклонности губят и уничтожают человека; исчислил даже несколько пагубных примеров невоздержания и заключил тем, что он с некоторого времени совершенно исправился и что теперь ведет себя примерно хорошо. Что он и прежде чувствовал справедливость сыновних наставлений, что он все это давно чувствовал и все на сердце слагал, но теперь и на деле стал’ удерживаться. В доказательство чего дарит книги на скопленные им, в продолжение долгого времени, деньги. Я не могла удержаться от слез и смеха, слушая бед- ного старика; ведь умел же налгать, когда нужда при- шла! Книги были перенесены в комнату Покровского и поставлены на полку. Покровский тотчас угадал истину. Старика пригласили обедать. Этот день мы все были так веселы. После обеда играли в фанты, в карты; Саша резвилась, я от нее не отставала. Покровский был ко мне внимателен и все искал случая поговорить со мною наедине, но я не давалась. Это был лучший день в целые четыре года моей жизни. А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспомина- ния; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью перехо- дила в памяти моей малейшие подробности моего ма- ленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни 119
были так недолги; их сменило горе, черное горе, которое бог один знает когда кончится. Несчастия мои начались болезнию и смертию По- кровского. Он заболел два месяца спустя после последних происшествий, мною здесь описанных. В эти два месяца он неутомимо хлопотал о способах жизни, ибо до сих пор он еще не имел определенного положения. Как и все чахоточные, он не расставался до последней минуты своей с надеждою жить очень долго. Ему выходило куда-то место в учителя; но к этому ремеслу он имел отвращение. Служить где-нибудь в казенном месте он не мог за нездоровьем. К тому же долго бы нужно было ждать первого оклада жалованья. Короче, Покровский видел везде только одни неудачи; характер его портился. Здоровье его расстраивалось; он этого не примечал. Подступила осень. Каждый день выходил он в своей легкой шинельке хлопотать по своим делам, просить и вымаливать себе где-нибудь места,— что его внутренне мучило; промачивал ноги, мок под дождем и, наконец, слег в постель, с которой не вставал уже более... Он умер в глубокую осень, в конце октября месяца. Я почти не оставляла его комнаты во все продолже- ние его болезни, ухаживала за ним и прислуживала ему. Часто не спала целые ночи. Он редко был в памяти; часто был в бреду; говорил бог знает о чем: о своем месте, о своих книгах, обо мне, об отце... и тут-то я услы- шала многое из его обстоятельств, чего прежде не знала и о чем даже не догадывалась. В первое время болезни его все наши смотрели на меня как-то странно; Анна Федоровна качала головою. Но я посмо- трела всем прямо в глаза, и за участие мое к Покров- скому меня не стали осуждать более — по крайней мере матушка. Иногда Покровский узнавал меня, но это было редко. Он был почти все время в беспамятстве. Иногда по це- лым ночам он говорил с кем-то долго-долго, неясными, темными словами, и хриплый голос его глухо отдавался в тесной его комнате, словно в гробу; мне тогда стано- вилось страшно. Особенно в последнюю ночь он был как исступленный; он ужасно страдал, тосковал; стоны его 120
терзали мою душу. Все в доме были в каком-то испуге; Анна Федоровна все молилась, чтобы бог его прибрал поскорее. Призвали доктора. Доктор сказал, что боль- ной умрет к утру непременно. — Старик Покровский целую ночь провел в коридоре, у самой двери в комнату сына; тут ему постлали какую- то рогожку. Он поминутно входил в комнату; на него страшно было смотреть. Он был так убит горем, что казался совершенно бесчувственным и бессмыслен- ным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дро- жал, и все что-то шептал про себя, о чем-то рассуж- дал сам с собою. Мне казалось, что он с ума сойдет с горя. Перед рассветом старик, усталый от душевной боли, заснул на своей рогожке как убитый. В восьмом часу сын стал умирать; я разбудила отца. Покровский был в полной памяти и простился со всеми нами. Чудно! Я не могла плакать; но душа моя разрывалась на части. Но всего более истерзали и измучили меня его по- следние мгновения. Он чего-то все просил долго-долго коснеющим языком своим, а я ничего не могла разо- брать из слов его. Сердце мое надрывалось от боли! Це- лый час он был беспокоен, об чем-то все тосковал, си- лился сделать какой-то знак охолоделыми руками своими и потом опять начинал просить жалобно, хрип- лым, глухим голосом; но слова его были одни бессвяз- ные звуки, и я опять ничего понять не могла. Я подво- дила ему всех наших, давала ему пить; но он все гру- стно качал головою. Наконец, я поняла, чего он хотел. Он просил поднять занавес у окна и открыть ставни. Ему, верно, хотелось взглянуть в последний раз на день, на свет божий, на солнце. Я отдернула занавес; но начи- нающийся день был печальный и грустный, как угасаю- щая бедная жизнь умирающего. Солнца не было. Облака застилали небо туманною пеленою; оно было такое дождливое, хмурое, грустное. Мелкий дождь дро- бил в стекла и омывал их струями холодной грязной воды; было тускло и темно. В комнату чуть-чуть прохо- дили лучи бледного дня и едва оспаривали дрожащий свет лампадки, затепленной перед образом. Умирающий 121
взглянул на меня грустно-грустно и покачал головою. Через минуту он умер. Похоронами распорядилась сама Анна Федоровна. Купили гроб простой-простой и наняли ломового из- возчика. В обеспечение издержек Анна Федоровна захватила все книги и все вещи покойного. Старик с ней спорил, шумел, отнял у ней книг сколько мог, набил ими все свои карманы, наложил их .в шляпу, куда мог, носился с ними все три дни и даже не расстался с ними и тогда, когда нужно было идти в церковь. Все эти дни он был как беспамятный, как одурелый и с какою-то странною заботливостию все хлопотал около гроба: то оправлял венчик на покойнике, то зажигал и снимал свечи. Видно было, что мысли его ни на чем не могли остановиться порядком. Ни матушка, ни Анна Федо- ровна не были в церкви на отпевании. Матушка была больна, а Анна Федоровна совсем было уж собралась, да поссорилась со стариком Покровским и осталась. Была только одна я да старик. Во время службы на меня напал какой-то страх — словно предчувствие будущего. Я едва могла выстоять в церкви. Наконец, гроб закрыли, заколотили, поставили на телегу и по- везли. Я проводила его только до конца улицы. Извоз- чик поехал рысью. Старик бежал за ним и громко плакал; плач его дрожал и прерывался от бега. Бед- ный потерял свою шляпу и не остановился поднять ее. Голова его мокла от дождя; поднимался ветер; изморозь секла и колола лицо. Старик, кажется, не чувствовал непогоды и с плачем перебегал с одной стороны телеги на другую. Полы его ветхого сюртука развевались по ветру, как крылья. Из всех карманов торчали книги; в руках его была какая-то огромная книга, за которую он крепко держался. Прохожие сни- мали шапки и крестились. Иные останавливались и дивились на бедного старика. Книги поминутно падали у него из карманов в грязь. Его останавливали, показы- вали ему на потерю; он поднимал и опять пускался вдо- гонку за гробом. На углу улицы увязалась с ним вместе провожать гроб какая-то нищая старуха. Телега поворо- тила, наконец, за угол и скрылась от глаз моих. Я по- шла домой. Я бросилась в страшной тоске на грудь ма- 122
тушки, Я сжимала ее крепко-крепко в руках своих, це- ловала ее и цавзрыд плакала, боязливо прижимаясь к ней, как бы стараясь удержать в своих объятиях послед- него друга моего и не отдавать его смерти... Но смерть уже стояла над бедной матушкой!..................... Июня 11-го. Как я благодарна вам за вчерашнюю прогулку на острова, Макар Алексеевич! Как там свежо, хорошо, какая там зелень! — Я так давно не видала зелени; — когда я была больна, мне все казалось, что я умереть должна и что умру непременно; — судите же, что я должна была вчера ощущать, как чувствовать! Вы не сердитесь на меня за то, что я была вчера такая груст- ная; мне было очень хорошо, очень легко, но в самые лучшие минуты мои мне всегда отчего-то грустно. А что я плакала, так это пустяки; я и сама не знаю, отчего я все плачу. Я больно, раздражительно чувствую; впечат- ления мои болезненны. Безоблачное, бледное небо, закат солнца, вечернее затишье — все это,— я уж не знаю,— но я как-то настроена была вчера принимать все впечатления тяжело и мучительно, так что сердце переполнялось и душа просила слез. Но зачем я вам все это пишу? Все это трудно сердцу сказывается, а пере- сказывать еще труднее. Но вы меня, может быть, и пой- мете. И грусть и смех! Какой вы, право, добрый, Макар Алексеевич! Вчера вы так и смотрели мне в глаза, чтоб прочитать в них то, что я чувствую/ и восхищались восторгом моим. Кусточек ли, аллея, полоса воды — уж вы тут; так и стоите передо мной, охорашиваясь, и все в глаза мне заглядываете, точно вы мне свои владения показывали. Это доказывает, что у вас доброе сердце, Макар Алексеевич. За это-то я вас и люблю. Ну, про- щайте. Я сегодня опять больна; вчера я ноги промочила и оттого простудилась; Федора тоже чем-то больна, так что мы обе теперь хворые. Не забывайте меня, заходите почаще. Ваша В.Д. 123
Июня 12-го. Голубчик мой, Варвара Алексеевна! А я-то думал, маточка, что вы мне все вчерашнее настоящими стихами опишете, а у вас и всего-то вышел один простой листик. Я к тому говорю, что вы хотя и мало мне в листке вашем написали, но зато необыкно- венно хорошо и сладко описали. И природа, и разные картины сельские, и все остальное про чувства — одним словом, все это вы очень хорошо описали. А вот у меня так нет таланту. Хоть десять страниц намарай, никак ничего не выходит, ничего не опишешь. Я уж пробовал. Пишете вы мне, родная моя, что я человек добрый, незлобивый, ко вреду ближнего неспособный и бла- гость господню, в природе являемую, разумеющий, и разные, наконец, похвалы воздаете мне. Все это правда, маточка, все это совершенная правда; я и дей- ствительно таков, как вы говорите, и сам это знаю; но как прочтешь такое, как вы пишете, так поневоле уми- лится сердце, а потом разные тягостные рассуждения придут. А вот прослушайте меня, маточка, я кое-что расскажу вам, родная моя. Начну с того, что было мне всего семнадцать годоч- ков, когда я на службу явился, и вот уже скоро три- дцать лет стукнет моему служебному поприщу. Ну, нечего сказать, износил я вицмундиров довольно; воз- мужал, поумнел, людей посмотрел; пожил, могу сказать, что пожил на свете, так, что меня хотели даже раз к получению креста представить. Вы, может быть, не верите, а я вам, право, не лгу. Так что же, маточка,— нашлись на все это злые люди! А скажу я вам, родная моя, что я хоть и темный человек, глупый человек, по- жалуй, но сердце-то у меня такое же, как и у другого .кого. Так знаете ли, Варенька, что сделал мне злой человек? А срамно сказать, что он сделал; спросите — отчего сделал? А оттого, что я смирненький, а оттого, что я тихонький, а оттого, что добренький! Не пришелся им по нраву, так вот и пошло на меня. Сначала нача- лось тем, что, «дескать, вы, Макар Алексеевич, того да сего»; а потом стало — «что, дескать, у Макара Алексее- вича и не спрашивайте». А теперь заключили тем, что, 124
«уж, конечно, это Макар Алексеевич!» Вот, маточка, видите ли, как дело пошло: всё на Макара Алексеевича; они только и умели сделать, что в пословицу ввели Макара Алексеевича в целом ведомстве нашем. Да мало того, что из меня пословицу и чуть ли не бранное слово сделали,— до сапогов, до мундира, до волос, до фигуры моей добрались: все не по них, все переделать нужно! И ведь это все с незапамятных времен каждый божий день повторяется. Я привык, потому что я ко всему привыкаю, потому что я смирный человек, потому что я маленький человек; но, однакоже, за что это все? Что я кому дурного сделал? Чин перехватил у кого-нибудь, что ли? Перед высшими кого-нибудь очернил? Награж- дение перепросил! Кабалу стряпал, что ли, какую- нибудь? Да грех вам и подумать-то такое, маточка! Ну куда мне все это? Да вы только рассмотрите, родная моя, имею ли я способности, достаточные для коварства и честолюбия? Так за что же напасти такие на меня, прости господи? Ведь вы же находите меня человеком достойным, а вы не в пример лучше их всех, маточка. Ведь какая самая наибольшая гражданская доброде- тель?4 Отнеслись намедни в частном разговоре Евста- фий Иванович, что наиважнейшая добродетель граж- данская — деньгу уметь зашибить. Говорили они шуточ- кой (я знаю, что шуточкой), нравоучение же то, что не нужно быть никому в тягость собою, а я никому не в тягость! У меня кусок хлеба есть свой; правда, простой кусок хлеба, подчас даже черствый; но он есть, тру- дами добытый, законно и безукоризненно употребляе- мый. Ну что ж делать! Я ведь и сам знаю, что я немного делаю тем, что переписываю; да все-таки я этим гор- жусь: я работаю, я пот проливаю. Ну что ж тут в самом деле такого, что переписываю! Что, грех переписывать, что ли? «Он, дескать, переписывает!» «Эта, дескать, крыса-чиновник переписывает!» Да что же тут бесчест- ного такого? Письмо такое четкое, хорошее, приятно смотреть, и его превосходительство довольны; я для них самые важные бумаги переписываю. Ну, слогу нет, ведь я это сам знаю, что нет его, проклятого; вот потому-то я и службой не взял, и даже вот к вам теперь, родная моя, пишу спроста, без затей и так, как мне мысль на 125
сердце ложится... Я это все знаю; да, однакоже, если бы все сочинять стали, так кто же бы стал переписывать? Я вот какой вопрос делаю, и вас прошу отвечать на него, маточка. Ну, так я и сознаю теперь, что я нужен, что я необходим и что нечего вздором человека с толку сби- вать. Ну, пожалуй, пусть крыса, коли сходство нашли! Да крыса-то эта нужна, да крыса-то пользу приносит, да за крысу-то эту держатся, да крысе-то этой награж- дение выходит,— вот она крыса какая! Впрочем, до- вольно об этой материи, родная моя; я ведь и не о том хотел говорить, да так 'погорячился немного. Все-таки приятно от времени до времени себе справедливость воз- дать. Прощайте, родная моя, голубчик мой, утешитель- ница вы моя добренькая! Зайду, непременно к вам зайду, проведаю вас, моя ясочка. А вы не скучайте покамест. Книжку вам принесу. Ну, прощайте же, Варенька. Ваш сердечный доброжелатель Макар Девушкин. Июня 20-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Пишу я к вам наскоро, спешу, работу к сроку кон- чаю. Видите ли, в чем дело: можно покупку сделать хорошую. Федора говорит, что продается у ее знакомого какого-то вицмундир форменный, совершенно новё- хонький, нижнее платье, жилетка и фуражка, и, гово- рят, все весьма дешево; так вот вы бы купили. Ведь вы теперь не нуждаетесь, да и деньги у вас есть; вы сами говорите, что есть. Полноте пожалуйста, не скупитесь; ведь это все нужное. Посмотрите-ка на себя, в каком вы старом платье ходите. Срам! все в заплатках. Нового-то у вас нет; это я знаю, хоть вы и уверяете, что есть. Уж бог знает, куда вы его с рук сбыли. Так послу- шайтесь же меня, купите, пожалуйста. Для меня это сделайте; коли меня любите, так купите. Вы мне прислали белья в подарок; но послушайте, Макар Алексеевич, ведь вы разоряетесь. Шутка ли, сколько вы на меня истратили,— ужас сколько денег! Ах, как же вы любите мотать! Мне не нужно; все это 126
было совершенно лишнее. Я знаю, я уверена, что вы меня любите; право, лишнее напоминать мне это подар- ками; а мне тяжело их принимать от вас; я знаю, чего они вам стоят. Единожды навсегда — полноте; слышите ли? Прошу вас, умоляю вас. Просите вы меня, Макар Алексеевич, прислать продолжение. записок моих; желаете, чтоб я их докончила. Я не знаю, как написа- лось у меня и то, что у меня написано! Но у меня сил не достанет говорить теперь о моем прошедшем; я и думать об нем не желаю; мне страшно становится от этих воспоминаний. Говорить же о бедной моей матушке, оставившей свое бедное дитя в добычу этим чудовищам, мне тяжелее всего. У меня сердце кровью обливается при одном воспоминании. Все это еще так свежо; я не успела одуматься, не только успокоиться, хотя всему этому уже с лишком год. Но вы знаете все. Я вам говорила о теперешних мыслях Анны Федо- ровны; она меня же винит в неблагодарности и отвер- гает всякое обвинение о сообществе ее с господином Быковым. Она зовет меня к себе; говорит, что я хри- старадничаю, что я по худой дороге пошла. Говорит, что если я ворочусь к ней, то она берется уладить все дело с господином Быковым и заставит его загладить всю вину его передо мною. Она говорит, что господин Быков хочет мне дать приданое. Бог с ними! Л^ие хорошо и здесь с вами, у доброй моей Федоры, которая своею привязанностию ко мне напоминает мне мою покой- ницу няню. Вы хоть дальний родственник мой, ио защи- щаете меня своим именем. А их я не знаю; я позабуду их, если смогу. Чего еще они хотят от меня? Федора говорит, что это все сплетни, что они оставят, наконец, меня. Дай-то бог! В. Д. Июня 21-го. Голубушка моя, маточка! Хочу писать, а не знаю, с чего начать. Ведь вот как же это странно, маточка, что мы теперь так с вами живем. Я к тому говорю, что я никогда моих дней не 127
проводил в такой радости. Ну, точно домком и семей- ством меня благословил господь! Деточка вы моя, хоро- шенькая! да что это вы там толкуете про четыре руба- шечки-то, которые я вам послал. Ведь надобно же вам их было,— я от Федоры узнал. Да мне, маточка, это особое счастие вас удовлетворять; уж это мое удоволь- ствие, уж вы меня оставьте, маточка; не троньте меня и не прекословьте мне. Никогда со мною не бывало такого, маточка. Я вот в свет пустился теперь. Во-пер- вых, живу вдвойне, потому что и вы тоже живете весьма близко от меня и на утеху мне; а во-вторых, пригласил меня сегодня на чай один жилец, сосед мой, Ратазяев, тот самый чиновник, у которого сочинительские вечера бывают. Сегодня собрание; будем литературу читать. Вот мы теперь как, маточка,— вот! Ну, прощайте. Я ведь это все так написал, безо всякой видимой цели и единственно для того, чтоб уведомить вас о моем благополучии. Приказали вы, душенька, через Терезу сказать, что вам шелчку цветного для вышиванья нужно; куплю, маточка, куплю, и шелчку куплю. Завтра же буду иметь наслаждение удовлетворить вас вполне. Я и купить-то где знаю. А сам теперь пребываю другом вашим искренним Макаром Девушкиным. Июня 22-го. Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! Уведомляю вас, родная моя, что у нас в квартире случилось прежалостное происшествие, истинно-истинно жалости достойное! Сегодня, в пятом часу утра, умер у Горшкова маленький. Я не знаю только от чего, скар- латина, что ли, была какая-то, господь его знает! Наве- стил я этих Горшковых. Ну, маточка, вот бедно-то у них! И какой беспорядок! Да и не диво: все семейство живет в одной комнате, только что ширмочками для благо- пристойности разгороженной. У них уж и гробик стоит — простенький, но довольно хорошенький гробик; готовый купили, мальчик-то был лет девяти; надежды, говорят, подавал. А жалость смотреть на них, Варенька! 128
Мать не плачет, но такая грустная, бедная. Им, может быть, и легче, что вот уж один с плеч долой; а у них еще двое осталось, грудной да девочка маленькая, так лет шести будет с небольшим. Что за приятность, в са- мом деле, видеть, что вот-де страдает ребенок, да еще детище родное, а ему и помочь даже нечем! Отец сидит в старом, засаленном фраке, на изломанном стуле. Слезы текут у него, да, может быть, и не от горести, а так, по привычке, глаза гноятся. Такой он чудной! Все краснеет, когда с ним заговоришь, смешается и не знает, что отвечать. Маленькая девочка, дочка, стоит присло- нившись к гробу, да такая, бедняжка, скучная, задумчи- вая! А не люблю я, маточка Варенька, когда ребенок задумывается; смотреть неприятно! Кукла какая-то из тряпок на полу возле нее лежит,— не играет; на губах пальчик держит; стоит себе — не пошевелится. Ей хозяйка конфетку дала; взяла, а не ела. Грустно, Ва- ренька — а? Макар Девушкин. Июня 25-го. Любезнейший Макар Алексеевич! Посылаю вам вашу книжку обратно. Это пренегодная книжонка! — и в руки брать нельзя. Откуда выкопали вы такую дра- гоценность? Кроме шуток, неужели вам нравятся такие книжки, Макар Алексеевич? Вот мне так обещались на днях достать чего-нибудь почитать. Я и с вами поде- люсь, если хотите. А теперь до свидания. Право некогда писать более. В. Д. Июня 26-го. Милая Варенька! Дело-то в том, что я действительно не читал этой книжонки, маточка. Правда, прочел не- сколько, вижу, что блажь, так ради смехотворства одного написано, чтобы людей смешить; ну, думаю, оно, должно быть, и в самом деле весело; авось и Вареньке понравится; взял да и послал ее вам. 9 Ф. М. Достоевский, т. 1 129
А вот обещался мне Ратазяев дать почитать чего- нибудь настоящего литературного, ну, вот вы и будете с книжками, маточка. Ратазяев-то смекает,— дока; сам пишет, ух, как пишет! Перо такое бойкое и слогу про- пасть; то есть этак в каждом слове,— чего-чего,— в са- мом пустом, вот-вот в самом обыкновенном, подлом слове, что хоть бы и я иногда Фальдони или Терезе сказал, вот и тут у него слог есть. Я и на вечерах у него бываю. Мы табак курим, а он нам читает, часов до пяти читает, а мы всё слушаем. Объядение, а не литература! Прелесть такая, цветы, просто цветы; со всякой стра- ницы букет вяжи! Он обходительный такой, добрый, ласковый. Ну, что я перед ним, ну что? Ничего. Он чело- век с репутацией, а я что? Просто — не существую; а и ко мне благоволит. Я ему кое-что переписываю. Вы только не думайте, Варенька, что тут проделка какая- нибудь, что он вот именно оттого и благоволит ко мне, что я переписываю. Вы сплетням-то не верьте, маточка, вы сплетням-то подлым не верьте! Нет, это я сам от себя, по своей воле, для его удовольствия делаю, а что он ко мне благоволит, так это уж он для моего удовольствия делает. Я деликатность-то поступка понимаю, маточка. Он добрый, очень добрый человек, и бесподобный писа- тель. А хорошая вещь литература, Варенька, очень хоро- шая; это я от них третьего дня узнал. Глубокая вещь! Сердце людей укрепляющая, поучающая, и — разное там еще обо всем об этом в книжке у них написано. Очень хорошо написано! Литература — это картина, то есть в некотором роде картина и зеркало; страсти выра- женье, критика такая тонкая, поучение к назидательно- сти и документ. Это я все у них наметался. Откровенно скажу вам, маточка, что ведь сидишь между ними, слу- шаешь (тоже, как и они, трубку куришь, пожалуй),— а как начнут они состязаться да спорить об разных мате- риях, так уж тут я просто пасую, тут, маточка, нам с вами чисто пасовать придется. Тут я просто болван болваном оказываюсь, самого себя стыдно, так что целый вечер приискиваешь, как бы в общую-то материю хоть полсловечка ввернуть, да вот этого-то полсловечка как нарочно и нет! И пожалеешь, Варенька, о себе, что 130
сам-то не того да не так; что по пословице — вырос, а ума не вынес. Ведь что я теперь в свободное время делаю? Сплю, дурак дураком. А то бы вместо спанья-то ненужного можно было бы и приятным заняться; этак сесть бы да и пописать. И себе полезно и другим хорошо. Да что, маточка, вы посмотрите-ка только, сколько берут они, прости им господь! Вот хоть бы и Ратазяев,— как берет! Что ему лист написать? Да он в иной день и по пяти писывал, а по триста рублей, гово- рит, за лист берет. Там анекдотец какой-нибудь или из любопытного что-нибудь — пятьсот, дай не дай, хоть тресни, да дай! а нет — так мы и по тысяче другой раз в карман кладем! Каково, Варвара Алексеевна? Да что! Там у него стишков тетрадочка есть, и стишок все такой небольшой,— семь тысяч, маточка, семь тысяч просит, подумайте. Да ведь это имение недвижимое, дом капи- тальный! Говорит, что пять тысяч дают ему, да он не берет. Я его урезониваю, говорю — возьмите, дескать, батюшка, пять-то тысяч от них, да и плюньте им,— ведь деньги пять тысяч! Нет, говорит, семь дадут, мошен- ники. Увертливой, право,такой! А что, маточка, уж если на то пошло, так я вам, так и быть, выпишу из «Итальянских страстей» местечко. Это у него сочинение так называется. Вот прочтите-ка, Варенька, да посудите сами. «...Владимир вздрогнул, и страсти бешено заклоко- тали в нем, и кровь вскипела... — Графиня,— вскричал он,— графиня! Знаете ли вы, как ужасна эта страсть, как беспредельно это безу- мие? Нет, мои мечты меня не обманывали! Я люблю, люблю восторженно, бешено, безумно! Вся кровь твоего мужа не зальет бешеного, клокочущего восторга души моей! Ничтожные препятствия не остановят всеразры- вающего, адского огня, бороздящего мою истомленную грудь. О Зинаида, Зинаида!.. — Владимир!..— прошептала графиня вне себя, склоняясь к нему на плечо... — Зинаида! — закричал восторженный Смельский. Из груди его испарился вздох. Пожар вспыхнул ярким пламенем на алтаре любви и взбороздил грудь несчастных страдальцев. 9* 131
— Владимир!..— шептала в упоении графиня. Грудь ее вздымалась, щеки ее багровели, очи горели... Новый, ужасный брак был совершен!............... Через полчаса старый граф вошел в будуар жены своей. — А что, душечка, не приказать ли для дорогого гостя самоварчик поставить? — сказал он, потрепав жену по щеке». Ну вот, я вас спрошу, маточка, после этого — ну, как вы находите? Правда, немножко вольно, в этом спору нет, но зато хорошо. Уж что хорошо, так хорошо! А вот, позвольте, я вам еще отрывочек выпишу из повести «Ермак и Зюлейка». Представьте себе, маточка, что казак Ермак, дикий и грозный завоеватель Сибири, влюблен в Зюлейку, дочь сибирского царя Кучума, им в полон взятую. Собы- тие прямо из времен Ивана Грозного, как вы видите. Вот разговор Ермака и Зюлейки: «— Ты любишь меня, Зюлейка! О, повтори, по- втори!.. — Я люблю тебя, Ермак,— прошептала Зюлейка. — Небо и земля, благодарю вас! я счастлив!.. Вы дали мне все, все, к чему с отроческих лет стремился взволнованный дух мой. Так вот куда вела ты меня, моя звезда путеводная; так вот для чего ты привела меня сюда, за Каменный Пояс! Я покажу всему свету мою Зюлейку, и люди, бешеные чудовища, не посмеют обви- нять меня! О, если им понятны эти тайные страдания ее нежной души, если они способны видеть целую поэму в одной слезинке моей Зюлейки! О, дай мне стереть поцелуями эту слезинку, дай мне выпить ее, эту небес- ную слезинку... неземная! — Ермак,— сказала Зюлейка,— свет зол, люди не- справедливы! Они будут гнать, они осудят нас, мой милый Ермак! Что будет делать бедная дева, взросшая среди родных снегов Сибири, в юрте отца своего, в ва- шем холодном, ледяном, бездушном, самолюбивом свете? Люди не поймут меня, желанный мой, мой воз- любленный! 132
— Тогда казацкая сабля взовьется над ними и сви- стнет! — вскричал Ермак, дико блуждая глазами». Каков же теперь Ермак, Варенька, когда он узнает, что его Зюлейка зарезана. Слепой старец Кучум, поль- зуясь темнотою ночи, прокрался, в отсутствие Ермака, в его шатер и зарезал дочь свою, желая нанесть смер- тельный удар Ермаку, лишившему его скипетра и ко- роны. «— Любо мне шаркать железом о камень! — закри- чал Ермак в диком остервенении, точа булатный нож свой о шаманский камень.— Мне нужно их крови, крови! Их нужно пилить, пилить, пилить!!!» И после всего этого Ермак, будучи не в силах пере- жить свою Зюлейку, бросается в Иртыш, и тем все кон- чается. Ну, а это, например, так, маленький отрывочек, в шуточно описательном роде, собственно для смехо- творства написанный: «Знаете ли вы Ивана Прокофьевича Желтопуза? Ну, вот тот самый, что укусил за ногу Прокофия Ива- новича. Иван Прокофьевич человек крутого характера, но зато редких добродетелей; напротив того, Прокофий Иванович чрезвычайно любит редьку с медом. Вот когда еще была с ним знакома Пелагея Антоновна... А вы знаете Пелагею Антоновну? Ну, вот та самая, которая всегда юбку надевает наизнанку». Да ведь это умора, Варенька, просто умора! Мы со смеху катались, когда он читал нам это. Этакой он, прости его господи! Впрочем, маточка, оно хоть и немного затейливо и уж слишком игриво, но зато не- винно, без малейшего вольнодумства и либеральных мыслей. Нужно заметить, маточка, что Ратазяев пре- красного поведения и потому превосходный писатель, не то что другие писатели. А что, в самом деле, ведь вот иногда придет же мысль в голову... ну что, если б я написал что-нибудь, ну что тогда будет? Ну вот, например, положим, что вдруг, ни с того ни с сего вышла бы в свет книжка под титулом — «Стихотворения Макара Девушкина»! Ну, что бы вы тогда сказали, мой ангельчик? Как бы вам это представилось и подумалось? А я про себя скажу, 133
маточка, что как моя книжка-то вышла бы в свет, так я бы решительно тогда на Невский не смел бы пока- заться. Ведь каково это было бы, когда бы всякий ска- зал, что вот-де идет сочинитель литературы и пиита Де- вушкин, что вот, дескать, это и есть сам Девушкин! Ну, что бы я тогда, например, с моими сапогами стал делать? Они у меня, замечу вам мимоходом, маточка, почти всегда в заплатках, да и подметки, по правде ска- зать, отстают иногда весьма неблагопристойно. Ну, что тогда б было, когда бы все узнали, что вот у сочинителя Девушкина сапоги в заплатках! Какая-нибудь там кон- тесса-дюшесса 1 узнала бы, ну, что бы она-то, душка, сказала? Она-то, может быть, и не заметила бы; ибо, как я полагаю, контессы не занимаются сапогами, к тому же чиновничьими сапогами (потому что ведь сапоги сапогам рознь), да ей бы рассказали про все, свои бы приятели меня выдали. Да вот Ратазяев бы первый выдал; он к графине В. ездит; говорит, что каж- дый раз бывает у ней, и запросто бывает. Говорит, душка такая она, литературная, говорит, дама такая. Петля этот Ратазяев! Да, впрочем, довольно об этой материи; я ведь это все так пишу, аигельчик мой, ради баловства, чтобы вас потешить. Прощайте, голубчик мой! Много я вам тут настрочил, но это собственно оттого, что я сегодня в самом веселом душевном расположении. Обедали-то мы все вместе сегодня у Ратазяева, так (шалуны они, маточка!) пустили в ход такой романеи... ну да уж что вам писать об этом! Вы только смотрите не придумайте там чего про меня, Варенька. Я ведь это все так. Кни- жек пришлю, непременно пришлю... Ходит здесь по ру- кам Поль-де-Кока одно сочинение, только Поль-де- Кока-то вам, маточка, и не будет... Ни-ни! для вас Поль- де-Кок не годится. Говорят про него, маточка, что он всех критиков петербургских в благородное негодование приводит. Посылаю вам фунтик конфеток,— нарочно для вас купил. Скушайте, душечка, да при каждой кон- фетке меня поминайте. Только леденец-то вы не гры- 1 Ко н тес с а - д юш е сс а {франц, comtesse-duchesse) — графиня-герцогиня. 134
зите, а так пососите его только, а то зубки разболятся. А вы, может быть, и цукаты любите? — вы напишите. Ну, прощайте же, прощайте. Христос с вами, голубчик мой. А я пребуду навсегда вашим вернейшим другом Макаром Девушкиным. Июня 27-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Федора говорит, что если я захочу, то некоторые люди с удовольствием примут участие в моем положе- нии и выхлопочут мне очень хорошее место в один дом, в гувернантки. Как вы думаете, друг мой,— идти или нет? Конечно, я вам тогда не буду в тягость, да и место, кажется, выгодное; но, с другой стороны, как-то жутко идти в незнакомый дом. Они какие-то помещики. Ста- нут обо мне узнавать, начнут расспрашивать, любопыт- ствовать — ну что я скажу тогда? К тому же я такая нелюдимка, дикарка; люблю пообжиться в привычном угле надолго. Как-то лучше там, где привыкнешь: хоть и с горем пополам живешь, а все-таки лучше. К тому же на выезд; да еще бог знает, какая должность будет; может быть, просто детей нянчить заставят. Да и люди- то такие: меняют уж третью гувернантку в два года. Посоветуйте же мне, Макар Алексеевич, ради бога, идти или нет? — Да что вы никогда сами не зайдете ко мне? изредка только глаза покажете. Почти только по воскре- сеньям у обедни и видимся. Экой же вы нелюдим какой! Вы точно, как я! А ведь я вам почти родная. Не любите вы меня, Макар Алексеевич, а мне иногда одной очень грустно бывает. Иной раз, особенно в сумерки, сидишь себе одна-одинешенька. Федора уйдет куда-нибудь. Си- дишь, думаешь-думаешь,— вспоминаешь все старое, и радостное, и грустное,— все идет перед глазами, все мелькает, как из тумана. Знакомые лица являются (я почти наяву начинаю видеть),— матушку вижу чаще всего... А какие бывают сны у меня! Я чувствую, что здоровье мое расстроено; я так слаба; вот и сегодня, когда вставала утром с постели, мне дурно сделалось; 135
сверх того, у меня такой дурной кашель! Я чувствую, я знаю, что скоро умру. Кто-то меня похоронит? Кто-то за гробом моим пойдет? Кто-то обо мне пожалеет?.. И вот придется, может быть, умереть в чужом месте, в чужом доме, в чужом угле!.. Боже мой, как грустно жить, Макар Алексеевич! Что вы меня, друг мой, все конфектами кормите? Я, право, не знаю, откудова вы денег столько берете? Ах, друг мой, берегите деньги, ради бога, берегите их. Федора продает ковер, который я вышила; дают пятьдесят рублей ассигнациями. Это очень хорошо: я думала, меньше будет. Я Федоре дам три целковых да себе сошью платьице, так, простень- кое, потеплее. Вам жилетку сделаю, сама сделаю и ма- терии хорошей выберу. Федора мне достала книжку — «Повести Белкина», которую вам посылаю, если захотите читать. Пожалуй- ста только не запачкайте и не задержите: книга чужая; это Пушкина сочинение. Два года тому назад мы читали эти повести вместе с матушкой, и теперь мне так грустно было их перечитывать. Если у вас есть какие- нибудь книги, то пришлите мне,— только в таком слу- чае, когда вы их не от Ратазяева получили. Он, наверно, даст своего сочинения, если он что-нибудь напечатал,. Как это вам нравятся его сочинения, Макар Алексее- вич? Такие пустяки... Ну, прощайте! как я заболталась! Когда мне грустно, так я рада болтать, хоть об чем- нибудь. Это лекарство: тотчас легче сделается, а особ- ливо, если выскажешь все, что лежит на сердце. Про- щайте, прощайте, мой друг! Ваша В. Д. Июня 28-го. Маточка Варвара Алексеевна! Полно кручиниться! Как же это не стыдно вам! Ну полноте, ангельчик мой; как это вам такие мысли при- ходят? Вы не больны, душечка, вовсе не больны; вы цве- тете, право цветете; бледненьки немножко, а все-таки цветете. И что это у вас за сны да за видения такие! 136
Стыдно, голубчик мой, полноте; вы плюньте на сны-то эти, просто плюньте. Отчего же я сплю хорошо? Отчего же мне ничего не делается? Вы посмотрите-ка на меня, маточка. Живу себе, сплю покойно, здоровехонек, моло- дец молодцом, любо смотреть. Полноте, полноте, ду- шечка, стыдно. Исправьтесь. Я ведь головку-то вашу знаю, маточка, чуть что-нибудь найдет, вы уж и пошли мечтать да тосковать о чем-то. Ради меня перестаньте, душенька. В люди идти? — никогда! Нет, нет и нет! Да и что это вам думается такое, что это находит на вас? Да еще и на выезд! Да нет же, маточка, не позволю, вооружаюсь всеми силами против такого намерения. Мой фрак старый продам и в одной рубашке стану ходить по улицам, а уж вы у нас нуждаться не будете. Нет, Варенька, нет; уж я знаю вас! Это блажь, чистая блажь! А что верно, так это то, что во всем Федора одна виновата: она, видно, глупая баба, вас на все надо- умила. А вы ей, маточка, не верьте. Да вы еще, верно, не знаете всего-то, душенька?.. Она баба глупая, сварли- вая, вздорная; она и мужа своего покойника со свету выжила. Или она, верно, вас рассердила там как- нибудь? Нет, нет, маточка, ни за что! И я-то как же буду тогда, что мне-то останется делать? Нет, Варенька, душенька, вы это из головки-то выкиньте. Чего вам недостает у нас? Мы на вас не нарадуемся, вы нас любите,— так и живите себе там смирненько; шейте или читайте, а пожалуй, и не шейте,— все равно, только с нами живите. А то вы сами посудите, ну на что это будет похоже тогда?.. Вот я вам книжек достану, а по- том, пожалуй, и опять куда-нибудь гулять соберемся. Только вы-то полноте, маточка, полноте, наберитесь ума и из пустяков не блажите! Я к вам приду, и в весьма скором времени, только вы за это мое прямое и откро- венное признание примите: нехорошо, душенька, очень нехорошо! Я, конечно, неученый человек и сам знаю, что неученый, что на медные деньги учился, да я не к тому и речь клоню, не во мне тут и дело-то, а за Рата- зяева заступлюсь, воля ваша. Он мне друг, потому я за него и заступлюсь. Он хорошо пишет, очень, очень и опять-таки очень хорошо пишет. Не соглашаюсь я с вами и никак не могу согласиться. Писано цветисто, 137
отрывисто, с фигурами, разные мысли есть; очень хорошо! Вы, может быть, без чувства читали, Варенька, или не в духе были, когда читали, на Федору за что- нибудь рассердились, или что-нибудь у вас там нехоро- шее вышло. Нет, вы прочтите-ка это с чувством, получше, когда вы довольны и веселы и в расположении духа приятном находитесь, вот, например, когда кон- фетку во рту держите — вот когда прочтите. Я не спорю (кто же против этого), есть и лучше Ратазяева писа- тели, есть даже и очень лучшие, но и они хороши и Ра- тазяев хорош; они хорошо пишут, и он хорошо пишет. Он себе особо, он так себе пописывает, и очень хорошо делает, что пописывает. Ну, прощайте, маточка; писать более не могу; нужно спешить, дело есть. Смотрите же, маточка, ясочка ненаглядная, успокойтесь, и господь да пребудет с вами, а я пребываю вашим верным другом Макаром Девушкиным. Р. S. Спасибо за книжку, родная моя, прочтем и Пушкина; а сегодня я, по вечеру, непременно зайду к вам. Июля 1-ГО. Дорогой мой, Макар Алексеевич! Нет, друг мой, нет, мне не житье между вами. Я раз- думала и нашла, что очень дурно делаю, отказываясь от такого выгодного места. Там будет у меня по крайней мере хоть верный кусок хлеба; я буду стараться, я за- служу ласку чужих людей, даже постараюсь переменить свой характер, если будет надобно. Оно, конечно, больно и тяжело жить между чужими, искать чужой милости, скрываться и принуждать себя, да бог мне поможет. Не оставаться же век нелюдимкой. Со мною уж бывали такие же случаи. Я помню, когда я, бывало, еще малень- кая, в пансион хаживала. Бывало, все воскресенье дома резвишься, прыгаешь, иной раз и побранит матушка,— все ничего, все хорошо на сердце, светло на душе. Ста- нет подходить вечер, и грусть нападет смертельная, нужно в девять часов в пансион идти, а там все чужое, холодное, строгое, гувернантки по понедельникам такие 138
сердитые, так и щемит, бывало, за душу, плакать хо- чется; пойдешь в уголок и поплачешь одна-одинешенька, слезы скрываешь,— скажут, ленивая; а я вовсе не о том и плачу, бывало, что учиться надобно. Ну, что ж? я привыкла, и потом, когда выходила из пансиона, так тоже плакала, прощаясь с подружками. Да и нехорошо я делаю, что живу в тягость обоим вам. Эта мысль — мне мученье. Я вам откровенно говорю все это, потому что привыкла быть с вами откровенною. Разве я не вижу, как Федора встает каждый день раным-ране- хонько, да за стирку свою принимается и до поздней ночи работает? — а старые кости любят покой. Разве я не вижу, что вы на меня разоряетесь, последнюю копейку ребром ставите да на меня ее тратите? не с вашим состоянием, мой друг! Пишете вы, что послед- нее продадите, а меня в нужде не оставите. Верю, друг мой, я верю в ваше доброе сердце,— но это вы теперь так говорите. Теперь у вас есть деньги неожиданные, вы получили награждение; но потом? Вы знаете сами — я больная всегда; я не могу так же, как и вы, работать, хотя бы душою рада была, да и работа не всегда бывает. Что же мне остается? Надрываться с тоски, глядя на вас обоих, сердечных. Чем я могу оказать вам хоть малейшую пользу? И отчего я вам так необходима, друг мой? Что я вам хорошего сделала? Я только привязана к вам всею душою, люблю вас крепко, сильно, всем сердцем, но — горька судьба моя! — я умею любить и могу любить, но только, а не творить добро, не пла- тить вам за ваши благодеяния. Не держите же меня более, подумайте и скажите ваше последнее мнение. В ожидании пребываю вас любящая В. Д. Июля 1-го. Блажь, блажь, Варенька, просто блажь! Оставь вас так, так вы там головкой своей и чего-чего не пере- думаете. И то не так и это не так! А я вижу теперь, что это все блажь. Да чего же вам недостает у нас, ма- точка, вы только это скажите! Вас любят, вы нас 139
любите, мы все довольны и счастливы — чего же более? Ну, а что вы в чужих-то людях будете делать? Ведь вы, верно, еще не знаете, что такое чужой человек?.. Нет, вы меня извольте-ка порасспросить, так я вам скажу, что такое чужой человек. Знаю я его, маточка, хорошо знаю; случалось хлеб его есть. Зол он, Варенька, зол, уж так зол, что сердечка твоего не достанет, так он его истерзает укором, попреком да взглядом дурным. У нас вам тепло, хорошо, словно в гнездышке приютились. Да и нас-то вы как без головы оставите. Ну, что мы будем делать без вас; что я, старик, буду делать тогда? Вы нам не нужны? Не полезны? Как не полезны? Нет, вы, маточка, сами рассудите, как же вы не полезны? Вы мне очень полезны, Варенька. Вы этакое влияние имеете благотворное... Вот я об вас думаю теперь, и мне весело... Я вам иной раз письмо напишу и все чувства в нем изложу, на что подробный ответ от вас получаю.— Гардеробцу вам накупил, шляпку сделал; от вас комис- сия подчас выходит какая-нибудь, я и комиссию... Нет, как же вы не полезны? Да и что я один буду делать на старости, на что годиться буду? Вы, может быть, об этом и не подумали, Варенька; нет, вы именно об этом подумайте — что вот, дескать, на что он будет без меня- то годиться? Я привык к вам, родная моя. А то что из этого будет? Пойду к Неве, да и дело с концом. Да, право же, будет такое, Варенька; что же мне без вас делать останется! Ах, душечка моя, Варенька! Хочется, видно, вам, чтобы меня ломовой извозчик на Волково свез; чтобы какая-нибудь там нищая старуха-пошлёп- ница одна мой гроб провожала, чтобы меня там песком засыпали, да прочь пошли, да одного там оставили. Грешно, грешно, маточка! Право, грешно, ей-богу грешно! Отсылаю вам вашу книжку, дружочек мой, Варенька, и если вы, дружочек мой, спросите мнения моего насчет вашей книжки, то я скажу, что в жизнь мою не случалось мне читать таких славных книжек. Спрашиваю я теперь себя, маточка, как же это я жил до сих пор таким олухом, прости господи? Что делал? Из каких я лесов? Ведь ничего-то я не знаю, маточка, ровно ничего не знаю! совсем ничего не знаю! Я вам, Варенька, спроста скажу,— я человек неученый; читал 140
я до сей поры мало, очень мало читал, да почти ничего: «Картину человека», умное сочинение, читал; «Маль- чика, наигрывающего разные штучки на колокольчи- ках» читал да «Ивиковы журавли» — вот только и всего, а больше ничего никогда не читал. Теперь я «Станционного смотрителя» здесь в вашей книжке про- чел; ведь вот скажу я вам, маточка, случается же так, что живешь, а не знаешь, что под боком там у тебя книжка есть, где вся-то жизнь твоя, как по пальцам, разложена. Да и что самому прежде невдогад было, так вот здесь, как начнешь читать в такой книжке, так сам все помаленьку и припомнишь, и разыщешь, и разга- даешь. И, наконец, вот отчего еще я полюбил вашу книжку: иное творение, какое там ни есть, читаешь- читаешь, иной раз хоть тресни — так хитро, что как будто бы его и не понимаешь. Я, например,— я туп, я от природы моей туп, так я не могу слишком важных сочи- нений читать; а это читаешь,— словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой, да и описал все подробно — вот как! Да и дело-то простое, бог мой; да чего! право, и я так же бы написал; отчего же бы и не написал? Ведь я то же самое чувствую, вот совершенно так, как и в книжке, да я и сам в таких же положениях подчас находился, как, примерно сказать, этот Самсон-то Вырин, бедняга. Да и сколько между нами-то ходит Самсонов Выриных, таких же горемык сердечных! И как ловко описано все! Меня чуть слезы не прошибли, маточка, когда я прочел, что он спился, грешный, так, что память потерял, горь- ким сделался и спит себе целый день под овчинным тулупом, да горе пуншиком захлебывает, да плачет жалостно, грязной полою глаза утирая, когда вспоми- нает о заблудшей овечке своей, об дочке Дуняше! Нет, это натурально! Вы прочтите-ка; это натурально! это живет! Я сам это видал,— это вот все'около меня живет; вот хоть Тереза — да чего далеко ходить! — вот хоть бы и наш бедный чиновник,— ведь он, может быть, такой же Самсон Вырин, только у него другая фамилия, Горшков. Дело-то оно общее, маточка, и над вами и надо мной может случиться. И граф, что на Невском 141
или на набережной живет, и он будет то же самое, так только казаться будет другим, потому что у них все по-своему, по высшему тону, но и он будет то же самое, все может случиться, и со мною то же самое может случиться. Вот оно что, маточка, а вы еще тут от нас отходить хотите; да ведь грех, Варенька, может застиг- нуть меня. И себя и меня сгубить можете, родная моя. Ах, ясочка вы моя, выкиньте, ради бога, из головки своей все эти вольные мысли и не терзайте меня напрасно. Ну где же, птенчик вы мой слабенький, не оперившийся, где же вам самое себя прокормить, от погибели себя удержать, от злодеев защититься! Пол- ноте, Варенька, поправьтесь; вздорных советов и наго- воров не слушайте, а книжку вашу еще раз прочтите, со вниманием прочтите: вам это пользу принесет. Говорил я про «Станционного смотрителя» Рата- зяеву. Он мне сказал, что это все старое и что теперь всё пошли книжки с картинками и с разными описа- ниями; уж я, право, в толк не взял хорошенько, что он тут говорил такое. Заключил же, что Пушкин хорош и что он святую Русь прославил, и много еще мне про него говорил. Да, очень хорошо, Варенька, очень хорошо; прочтите-ка книжку еще раз со вниманием, советам моим последуйте и послушанием своим меня, старика, осчастливьте. Тогда сам господь наградит вас, моя родная, непременно наградит. Ваш искренний друг Макар Девушкин. Июля 6-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Федора принесла мне сегодня пятнадцать рублей серебром. Как она была рада, бедная, когда я ей три целковых дала! Пишу вам наскоро. Я теперь крою вам жилетку,— прелесть какая материя,— желтенькая с цветочками. Посылаю вам одну книжку; тут все раз- ные повести; я прочла кое-какие; прочтите одну из них под названием «Шинель». Вы меня уговариваете в театр идти вместе с вами; не дорого ли это будет? Разве уж куда-нибудь в галерею. Я уж очень давно не была 142
в театре, да и, право, не помню когда. Только опять все боюсь, не дорого ли будет стоить эта затея? Федора только головой покачивает. Она говорит, что вы совсем не по достаткам жить начали; да я и сама это вижу; сколько вы на меня одну истратили! Смотрите, друг мой, не было бы беды. Федора и так мне говорила про какие-то слухи, что вы имели, кажется, спор с вашей хозяйкой за неуплату ей денег; я очень боюсь за вас. Ну, прощайте; я спешу. Дело есть маленькое; я пере- меняю ленты на шляпке. В. Д. Р. S. Знаете ли, если мы пойдем в театр, то я надену мою новенькую шляпку, а на плеча черную мантилью. Хорошо ли это будет? Июля 7-го. Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! ...Так вот я все про'вчерашнее. Да, маточка, и на нас в оно время блажь находила. Врезался в эту актри- сочку, по уши врезался, да это бы еще ничего; а самое- то чудное то, что я ее почти совсем не видал и в театре был всего один раз, а при всем том врезался. Жили тогда со мною стенка об стенку человек пятеро моло- дого, раззадорного народу. Сошелся я с ними, поневоле сошелся, хотя всегда был от них в пристойных грани- цах. Ну, чтобы не отстать, я и сам им во всем поддаки- ваю. Насказали они мне об этой актриске! Каждый вечер, как только театр идет, вся компания — на нужное у них никогда гроша не бывало — вся компания отправ- лялась в театр, в галерею, и уж хлопают-хлопают, вызывают-вызывают эту актриску — просто беснуются! А потом и заснуть не дадут; всю ночь напролет об ней толкуют, всякий ее своей Глашей зовет, все в одну в нее влюблены, у всех одна канарейка на сердце. Раззадо- рили они и меня, беззащитного; я тогда еще молоденек был. Сам не знаю, как очутился я с ними в театре, в чет- вертом ярусе, в галерее. Видеть-то я один только крае- шек занавески видел, зато все слышал. У актрисочки, точно, голосок был хорошенький,— звонкий, соловьи- ный, медовый! Мы все руки у себя отхлопали, кричали- 143
кричали,— одним словом, до нас чуть не добрались, одного уж и вывели, правда. Пришел я домой,— как в чаду хожу! в кармане только один целковый рубль оставался, а до жалованья еще добрых дней десять. Так как вы думали, маточка? На другой день, прежде чем на службу идти, завернул я к парфюмеру-французу, купил у него духов каких-то да мыла благовонного на весь капитал — уж и сам не знаю, зачем я тогда наку- пил всего этого? Да и не обедал дома, а все мимо ее окон ходил. Она жила на Невском, в четвертом этаже. Пришел домой, часочек какой-нибудь там отдохнул, и опять на Невский пошел, чтобы только мимо ее око- шек пройти. Полтора месяца я ходил таким образом, волочился за нею; извозчиков-лихачей нанимал поми- нутно и все мимо ее окон концы давал: замотался совсем, задолжал, а потом уж и разлюбил ее: наску- чило! Так вот что актриска из порядочного человека сде- лать в состоянии, маточка! Впрочем, молоденек-то я, молоденек был тогда!.. М. Д. Июля 8-го. Милостивая государыня моя, Варвара Алексеевна! Книжку вашу, полученную мною 6-го сего месяца, спешу возвратить вам и вместе с тем спешу в сем письме моем объясниться с вами. Дурно, маточка, дурно то, что вы меня в такую крайность поставили. Позвольте, маточка: всякое состояние определено всевышним на долю человеческую. Тому определено быть в генераль- ских эполетах, этому служить титулярным советником; такому-то повелевать, а такому-то безропотно и в страхе повиноваться. Это уже по способности человека рассчи- тано; иной на одно способен, а другой на другое, а спо- собности устроены самим богом. Состою я уже около тридцати лет на службе; служу безукоризненно, поведе- ния трезвого, в беспорядках никогда не замечен. Как гражданин, считаю себя, собственным сознанием моим, как имеющего свои недостатки, но вместе с тем и добро- детели. Уважаем начальством, и сами его превосходи- 144
тельство мною довольны; и хотя еще они доселе не оказывали мне особенных знаков благорасположения, но я знаю, что они довольны. Дожил до седых волос; греха за собою большого не знаю. Конечно, кто же в малом не грёшен? Всякий грешен, и даже вы грешны, маточка! Но в больших проступках и продерзостях никогда не замечен, чтобы этак против постановлений что-нибудь или в нарушении общественного спокойст- вия, в этом я никогда-не замечен, этого не было; даже крестик выходил — ну да уж что! Все это вы по совести должны бы были знать, маточка, и он должен бы был знать; уж как взялся описывать, так должен бы был все знать. Нет, я этого не ожидал от вас, маточка: нет, Варенька! Вот от вас-то именно такого и не ожидал. Как! Так после этого и жить себе смирно нельзя, в уголочке своем,— каков уж он там ни есть,— жить водой не замутя, по пословице, никого не трогая, зная страх божий да себя самого, чтобы и тебя не затронули, чтобы и в твою конуру не пробрались да не подсмот- рели — что, дескать, как ты себе там по-домашнему, что вот есть ли, например, у тебя жилетка хорошая, водится ли у тебя что следует из нижнего платья; есть ли сапоги, да и чем подбиты они; что ешь, что пьешь, что перепи- сываешь?.. Да и что же тут такого, маточка, что йот хоть бы и я, где мостовая плоховата, пройду иной раз на цыпочках, что я сапоги берегу! Зачем писать про другого, что вот-де он иной раз нуждается, что чаю не пьет? А точно все и должны уж так непременно чай пить! Да разве я смотрю в рот каждому, что, дескать, какой он там кусок жует? Кого же я обижал таким образом? Нет, маточка, зачем же других обижать, когда тебя не затрогивают! Ну, и вот вам пример, Варвара Алексеевна, вот что значит оно: служишь-служишь, рев- ностно, усердно,— чего! — и начальство само тебя ува- жает (уж как бы там ни было, а все-таки уважает),— и вот кто-нибудь под самым носом твоим, безо всякой видимой причины, ни с того ни с сего, испечет тебе паск- виль. Конечно, правда, иногда сошьешь себе что-нибудь новое,— радуешься, не спишь, а радуешься, сапоги но- вые, например, с таким сладострастием надеваешь — это правда, я ощущал, потому что приятно видеть свою Ю Ф. М. Достоевский, т. 1 145
ногу в тонком щегольском сапоге,— это верно описано! Но я все-таки истинно удивляюсь, как Федор-то Федо- рович без внимания книжку такую пропустили и за себя не вступились. Правда, что он еще молодой санов- ник и любит подчас покричать; но отчего же и не покри- чать? Отчего же и не распечь, коли нужно нашего брата распечь. Ну да положим и так, например, для тона рас- печь — ну и для тона можно; нужно приучать; нужно острастку давать; потому что — между нами будь это, Варенька,— наш брат ничего без острастки не сделает, всякий норовит только где-нибудь числиться, что вот, дескать, я там-то и там-то, а от дела-то бочком да сто? роночкой. А так как разные чины бывают и каждый чин требует совершенно соответственной по чину распекан- ции, то естественно, что после этого и тон распеканции выходит разночинный,— это в порядке вещей! Да ведь на том и свет стоит, маточка, что все мы один перед другим тону задаем, что всяк из нас один другого рас- пекает. Без этой предосторожности и свет бы не стоял и порядка бы не было. Истинно удивляюсь, как Федор Федорович такую обиду пропустили без внимания! И для чего же такое писать? И для чего оно нужно? Что мне за это шинель кто-нибудь из читателей сделает, что ли? Сапоги, что ли, новые купит? Нет, Варенька, прочтет да еще продолжения потребует. Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать — куда бы там ни было, потому что пересуда трепещешь, потому что из всего, что ни есть на свете, из всего тебе пасквиль сработают, и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено! Да тут и на улицу нельзя показаться будет; ведь тут это все так доказано, что нашего брата по одной походке узнаешь теперь. Ну, добро бы он под кон- цом-то хоть исправился, что-нибудь бы смягчил, поме- стил бы, например, хоть после того пункта, как ему бумажки на голову сыпали: что вот, дескать, при всем этом он был добродетелен, хороший гражданин, такого обхождения от своих товарищей не заслуживал, послу- шествовал старшим (тут бы пример можно какой- нибудь) , никому зла не желал* верил в бога и умер (если 146
ему хочется, чтобы он уж непременно умер) — оплакан- ный. А лучше всего было бы не оставлять его умирать, беднягу, а сделать бы так, чтобы шинель его оты- скалась, чтобы тот генерал, узнавши подробнее об его добродетелях, перепросил бы его в свою канцелярию, по’высил чином и дал бы хороший оклад жалованья, так что, видите ли, как бы это было: зло было бы наказано, а добродетель восторжествовала бы, и канцеляристы- товарищи все бы ни с чем и остались. Я бы, например, так сделал; а то что тут у него особенного, что у него тут хорошего? Так, пустой какой-то пример из вседнев- ного, подлого быта. Да и как вы-то решились мне такую книжку прислать, родная моя. Да ведь это злонамерен- ная книжка, Варенька; это просто неправдоподобно, потому что и случиться не может, чтобы был такой чиновник. Да ведь после такого надо жаловаться, Варенька, формально жаловаться. Покорнейший слуга ваш Макар Девушкин. Июля 27-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Последние происшествия и письма ваши испугали, поразили меня и повергли в недоумение, а рассказы Федоры объяснили мне все. Но зачем же было так отчаиваться и вдруг упасть в такую бездну, в какую вы упали, Макар Алексеевич? Ваши объяснения вовсе не удовольствовали меня. Видите ли, была ли я права, когда настаивала взять то выгодное место, которое мне предлагали? К тому же и последнее мое приключение пугает меня не на шутку. Вы говорите, что любовь ваша ко мне заставила вас таиться от меня. Я и тогда уже видела, что многим обязана вам, когда вы уверяли, что издерживаете на меня только запасные деньги свои, которые, как говорили, у вас в ломбарде на всякий слу- чай лежали. Теперь же, когда я. узнала, что у вас вовсе не было никаких денег, что вы, случайно узнавши о моем бедственном положении и тронувшись им, реши- лись издержать свое жалованье, забрав его вперед, и продали даже свое платье, когда я больна была,— 10* 147
теперь я, открытием всего этого, поставлена в такое мучительное положение, что до сих пор не знаю, как принять все это и что думать об этом. Ах! Макар Але- ксеевич! вы должны были остановиться на первых бла- годеяниях своих, внушенных вам состраданием и родст- венною любовью, а не расточать деньги впоследствии на ненужное. Вы изменили дружбе нашей, Макар Але- ксеевич, потому что не были откровенны со мною, и те- перь, когда я вижу, что ваше последнее пошло мне на на- ряды, на конфекты, на прогулки, на театр и на книги,— то за все это я теперь дорого плачу сожалением о своей непростительной ветрености (ибо я принимала от вас все, не заботясь о вас самих); и все то, чем вы хотели доставить мне удовольствие, обратилось теперь в горе для меня и оставило по себе одно бесполезное сожале- ние. Я заметила вашу тоску в последнее время, и хотя сама тоскливо ожидала чего-то, но то, что случилось теперь, мне и в ум не входило. Как! вы до такой уже степени могли упасть духом, Макар Алексеевич! Но что теперь о вас подумают, что теперь скажут о вас все, кто вас знает? Вы, которого я и все уважали за доброту души, скромность и благоразумие, вы теперь вдруг впали в такой отвратительный порок, в котором, кажется, никогда не были замечены прежде. Что со мною было, когда Федора рассказала мне, что вас нашли на улице в нетрезвом виде и привезли на квартиру с по- лицией! Я остолбенела от изумления, хотя и ожидала чего-то необыкновенного, потому что вы четыре дня пропадали. Но подумали ли вы, Макар Алексеевич, что скажут ваши начальники, когда узнают настоящую при- чину вашего отсутствия? Вы говорите, что над вами смеются все; что все узнали о нашей связи и что и меня упоминают в насмешках своих соседи ваши. Не обра- щайте внимания на это, Макар Алексеевич, и ради бога успокойтесь. Меня пугает еще ваша история с этими офицерами; я об ней темно слышала. Растолкуйте мне, что это все значит? Пишете вы, что боялись открыться мне, боялись потерять вашим признанием мою дружбу, что были в отчаянии, не зная, чем помочь мне в моей болезни, что продали все, чтобы поддержать, меня и не пускать в больницу, что задолжали сколько возможно 14-8
задолжать, и имеете каждый день неприятности с хо- зяйкой,— но, скрывая все это от меня, вы выбрали худ- шее. Но ведь теперь же я все узнала. Вы совестились заставить меня сознаться, что я была причиною вашего несчастного положения, а теперь вдвое более принесли мне горя своим поведением. Все это меня поразило, Макар Алексеевич. Ах, друг мой! несчастие заразитель- ная болезнь. Несчастным и бедным нужно сторониться друг от друга, чтоб еще более не заразиться. Я принесла вам такие несчастия, которых вы и не испытывали пре- жде в вашей скромной и уединенной жизни. Все это мучит и убивает меня. Напишите мне теперь все откровенно, что с вами было и как вы решились на такой поступок. Успокойте меня, если можно. Не самолюбие заставляет меня писать теперь о моем спокойствии, но моя дружба и любовь к вам, которые ничем не изгладятся из моего сердца. Прощайте. Жду ответа вашего с нетерпением. Вы худо думали обо мне, Макар Алексеевич. Вас сердечно любящая Варвара Доброселова. Июля 28:го. Бесценная моя, Варвара Алексеевна! Ну уж, как теперь все кончено и все мало-помалу приходит в прежнее положение, то вот что скажу я вам, маточка: вы беспокоитесь об том, что обо мне подумают, на что спешу объявить вам, Варвара Алексеевна, что амбиция моя мне дороже всего. Вследствие чего и до- нося вам об несчастиях моих и всех этих беспорядках, уведомляю вас, что из начальства еще никто ничего не знает, да и не будет знать, так что они все будут питать ко мне уважение попрежнему. Одного боюсь: сплетен боюсь. Дома у нас хозяйка кричит, а теперь, когда я с помощию ваших десяти рублей уплатил ей часть долга, только ворчит, а более ничего. Что же касается до прочих, то и они ничего; у них только не нужно денег взаймы просить, а то и они ничего. А в заключение объяснений моих скажу вам, маточка, что ваше уваже- ние ко мне считаю я выше всего на свете и тем 149
утешаюсь теперь во временных беспорядках моих. Слава богу, что первый удар и первые передряги мино- вали и вы приняли это так, что не считаете меня веро- ломным другом и себялюбцем за то, что я вас у себя держал и обманывал вас, не в силах будучи с вами рас- статься и любя вас, как моего ангельчика. Рачительно теперь принялся за службу и должность свою стал исправлять хорошо. Евстафий Иванович хоть бы слово сказал, когда я мимо их вчера проходил. Не скрою от вас, маточка, что убивают меня долги мои и худое поло- жение моего гардероба, но это опять ничего, и об этом тоже молю вас — не отчаивайтесь, маточка. Посылаете мне еще полтинничек, Варенька, и этот полтинничек мне мое сердце пронзил. Так так-то оно теперь стало, так вот оно как! то есть это не я, старый дурак, вам, ангель- чику, помогаю, а вы, сироточка моя бедненькая, мне! Хорошо сделала Федора, что достала денег. Я покамест не имею надежд никаких, маточка, на получение, а если чуть возродятся какие-нибудь надежды, то отпишу вам обо всем подробно. Но сплетни, сплетни меня беспокоят более всего. Прощайте, мой ангельчик. Целую вашу ручку и умоляю вас выздоравливать. Пишу оттого не подробно, что в должность спешу, ибо старанием и ра- чением хочу загладить все вины мои в упущении по службе; дальнейшее же повествование о всех проис- шествиях и о приключении с офицерами откладываю до вечера. Вас уважающий и вас сердечно любящий Макар Девушкин. Июля 28-го. Эх, Варенька, Варенька! Вот именно-то теперь грех на вашей стороне и на совести вашей останется. Пись- мецом-то своим вы меня с толку последнего сбили, озадачили, да уж только теперь, как я на досуге во внутренность сердца моего проник, так и увидел, что прав был, совершенно был прав. Я не про дебош мой говорю (ну его, маточка, ну его!), а про то, что я люблю вас и что вовсе не неблагоразумно мне было любить васу вовсе не неблагоразумно. Вы, маточка, не знаете ничего; 150
а вот если бы знали только отчего это все, отчего это я должен вас любить, так вы бы не то сказали. Вы это все резонное-то только так говорите, а я уверен, что на сердце-то у вас вовсе не то. Маточка моя, я и сам-то не знаю и не помню хорошо всего, что было у меня с офицерами. Нужно вам заме- тить, ангельчик мой, что до того времени я был в сму- щении ужаснейшем. Вообразите себе, что уже целый месяц, так сказать, на одной ниточке крепился. Поло- жение было пребедственное. От вас-то я скрывался, да и дома тоже, но хозяйка моя шуму и крику наделала. Оно бы мне и ничего. Пусть бы кричала баба негодная, да одно то, что срам, а второе то, что она, господь ее знает как, об нашей связи узнала и такое про нее на весь дом кричала, что я обомлел, да и уши заткнул. Да дело-то в том, что другие своих ушей не затыкали, а, напротив, развесили их. Я и теперь, маточка, куда мне деваться, не знаю... И вот, ангельчик мой, все-то это, весь-то этот сброд всяческого бедствия и доконал меня окончательно. Вдруг странные вещи слышу я от Федоры, что в дом к вам явился недостойный искатель и оскорбил вас недостойным предложением; что он вас оскорбил, глу- боко оскорбил, я по себе сужу, маточка, потому что и я сам глубоко оскорбился. Тут-то я, ангельчик вы мой, и свихнулся, тут-то я и потерялся и пропал совершенно. Я, друг вы мой, Варенька, выбежал в бешенстве каком- то неслыханном, я к нему хотел* идти, греховоднику; я уж и не знал, что я делать хотел, потому что я не хочу, чтобы вас, ангельчика моего, обижали! Ну, грустно было! а на ту пору дождь, слякоть, тоска была страш- ная!.. Я было уж воротиться хотел... Тут-то я и пал, маточка. Я Емелю встретил, Емельяна Ильича, он чиновник, то есть был чиновник, а теперь.уж не чинов- ник, потому что его от нас выключили. Он уж я и не знаю, что делает, как-то там мается; вот мы с ним и по- шли. Тут — ну, да что вам, Варенька, ну весело, что ли, про несчастия друга своего читать, бедствия его и исто- рию искушений, им претерпенных? На третий день, вечером, уж это Емеля подбил меня, я и пошел к нему, к офицеру-то. Адрес-то я у нашего дворника спросил. 151
Я, маточка,- уж если к слову сказать пришлось, давно за этим молодцом примечал; следил его, когда еще он в доме у нас квартировал. Теперь-то я вижу, что я не- приличие сделал, потому что я не в своем виде был, когда обо мне ему доложили. Я, Варенька, ничего, по правде, и не помню; помню только, что у него было очень много офицеров или это двоилось у меня — бог знает. Я не помню также, что я говорил, только я знаю, что я много говорил в благородном негодовании моем. Ну, тут-то меня и выгнали, тут-то меня и с лестницы сбро- сили, то есть оно не то чтобы совсем сбросили, а только так вытолкали. Вы уж знаете, Варенька, как я воро- тился; вот оно и все. Конечно, я себя уронил, и амбиция моя пострадала, но ведь этого никто не знает, из посто- ронних-™ никто, кроме вас, не знает; ну, а в таком слу- чае это все равно что как бы его и не было. Может быть, это и так, Варенька, как вы думаете? Что мне только достоверно известно, так это то, что прошлый год у нас Аксентий Осипович таким же* образом дерзнул на лич- ность Петра Петровича, но по секрету, он это сделал по секрету. Он его зазвал в сторожевскую комнату, я это все в щелочку видел; да уж там он как надобно было и распорядился, но благородным образом, потому что этого никто не видал, кроме меня; ну, а я ничего, то есть я хочу сказать, что я не объявлял никому. Ну, а после этого Петр Петрович и Аксентий Осипович ничего. Петр Петрович, знаете, амбиционный такой, так он и никому не сказал, так что они теперь и кланяются и руки жмут. Я не спорю, я, Варенька, с вами спорить не смею, я глу- боко упал, и что всего ужаснее, в собственном мнении своем проиграл, но уж это, верно, мне так на роду было написано, уж это, верно, судьба,— а от судьбы не убе- жишь, сами знаете. Ну, вот и подробное объяснение несчастий моих и бедствий, Варенька, вот — все такое, что хоть бы и не читать, так в ту же пору. Я немного нездоров, маточка моя, и всей игривости чувств ли- шился. Посему теперь, свидетельствуя вам мою привя- занность, любовь и уважение, пребываю, - милостивая государыня моя, Варвара Алексеевна покорнейшим, слугою вашим Макаром Девушкиным. 152
Июля 29-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Я прочла ваши оба письма, да так и ахнула! Послушайте, друг мой, вы или от меня умалчиваете что-нибудь и написали мне только часть всех неприят- ностей ваших, или... право, Макар Алексеевич, письма ваши еще отзываются каким-то расстройством... При- ходите ко мне, ради бога, приходите сегодня; да послу- шайте, вы знаете, уж так прямо приходите к нам обе- дать. Я уж и не знаю, как вы там живете и как с хозяй- кой вашей уладились. Вы об этом обо всем ничего не пишете и как будто с намерением умалчиваете. Так до свидания, друг мой; заходите к нам непременно сегодня; да уж лучше бы вы сделали, если б и всегда приходили к нам обедать. Федора готовит очень хорошо. Про- щайте. Ваша Варвара Доброселова. Августа 1-го. Матушка Варвара Алексеевна! Рады вы, матушка, что бог вам случай послал в свою очередь за добро добром отслужить и меня отбла- годарить. Я этому верю, Варенька, и в доброту ангель- ского сердечка вашего верю, и не в укор вам говорю,— только не попрекайте меня, как тогда, что я на старости лет замотался. Ну, уж был грех такой, что ж делать! — если уж хотите непременно, чтобы тут грех какой был; только вот от вас-то, дружочек мой, слушать такое мне многого стоит! А вы на меня не сердитесь, что я это говорю; у меня в груди-то, маточка, все изныло. Бедные люди капризны,— это уж так от природы устроено'. Я это и прежде чувствовал. Он, бедный-то человек, он взыскателен; он и на свет-то божий иначе смотрит, и на каждого прохожего косо глядит, да вокруг себя смущен- ным взором поводит, да прислушивается к каждому сло- ву,— дескать, не про него ли там что говорят? Что вот, дескать, что жё он такой неказистый? чтобы он такое 153
именно чувствовал? что вот, например, каков он будет с этого боку, каков будет с того боку? И ведомо каж- дому, Варенька, что бедный человек хуже ветошки и никакого ни от кого уважения получить не может, что уж там ни пиши! они-то, пачкуны-то эти, что уж там ни пиши! — все будет в бедном человеке так, как и было. А отчего же так и будет попрежнему? А оттого, что уж у бедного человека, по-ихнему, все наизнанку должно быть; что уж у него ничего не должно быть заветного, там амбиции какой-нибудь ни-ни-ни! Вон Емеля гово- рил намедни, что ему где-то подписку делали, так ему за каждый гривенник, в некотором роде, официальный осмотр делали. Они думали, что они даром свои гривен- ники ему дают — ан нет: они заплатили за то, что им бедного человека показывали. Нынче, маточка, и благо- деяния-то как-то чудно делаются... а может быть, и всегда так делались, кто их знает! Или не умеют они делать, или уж мастера большие — одно из двух. Вы, может быть, этого не знали, ну, так вот вам! В чем дру- гом мы пас, а уж в этом известны! А почему бедный человек знает все это да думает все такое? А почему? — ну, по опыту! А оттого, например, что он знает, что есть под боком у него такой господин, что вот идет куда- нибудь к ресторану да говорит сам с собой: что вот, дескать, эта голь-чиновник что будет есть сегодня? а я соте-папильйот буду есть, а он, может быть, кашу без масла есть будет. А какое ему дело, что я буду кашу без масла есть? Бывает такой человек, Варенька, бы- вает, что только об таком и думает. И они ходят, па- сквилянты неприличные, да смотрят, что, дескать, всей ли ногой на камень ступаешь али носочком одним; что- де вот у такого-то чиновника, такого-то ведомства, ти- тулярного советника, из сапога голые пальцы торчат, что вот у него локти продраны — и потом там себе это всё и описывают и дрянь такую печатают... А какое тебе дело, что у меня локти продраны? Да, уж если вы мне’ простите, Варенька, грубое слово, так я вам скажу, что у бедного человека на этот счет тот же самый стыд, как и у вас, примером сказать, девический. Ведь вы перед всеми — грубое-то словцо мое простите — разобла- чаться не станете; вот так точно и бедный человек не 154
любит, чтобы в его конуру заглядывали, что, дескать, каковы-то там его отношения будут семейные — вот. А то что было тогда обижать меня, Варенька, купно со врагами моими, на честь и амбицию честного человека посягающими! Да и в присутствии-то я сегодня сидел таким мед- вежонком, таким воробьем ощипанным, что чуть сам за себя со стыда не сгорел. Стыдненько мне было, Варенька! Да уж натурально робеешь, когда сквозь одежду голые локти светятся да пуговки на ниточках мотаются. А у меня, как нарочно, все это было в таком беспорядке! Поневоле упадаешь духом. Чего!., сам Сте- пан Карлович сегодня начал было по делу со мной говорить, говорил-говорил, да как будто невзначай и прибавил: «Эх вы, батюшка Макар Алексеевич!» —да и не договорил остального-то, об чем он думал, а только я уж сам обо всем догадался да так покраснел, что даже лысина моя покраснела. Оно в сущности-то и ни- чего, да все-таки беспокойно, на размышления наводит тяжкие. Уж не проведали ли чего они! А боже сохрани, ну, как об чем-нибудь проведали! Я, признаюсь, подо- зреваю, сильно подозреваю одного человечка. Ведь этим злодеям нипочем! выдадут! всю частную твою жизнь ни за грош выдадут; святого ничего не имеется. Я знаю теперь, чья это штука: это Ратазяева штука. Он с кем-то знаком в нашем ведомстве, да, верно, так, между разговором, и передал ему все с прибавлениями; или, пожалуй, рассказал в своем ведомстве, а оно вы- ползло в наше ведомство. А в квартире у нас все всё до последнего знают и к вам в окно пальцем показывают; это уж я знаю, что показывают. А как я вчера к вам обедать пошел, то все они из окон повысовывались, а хозяйка сказала, что вот, дескать, черт с младенцем связались, да и вас она назвала потом неприлично. Но все же это ничто перед гнусным намерением Рата- зяева нас с вами в литературу свою поместить и в тон- кой сатире нас описать; он это сам говорил, а мне доб- рые люди из наших пересказали. Я уж и думать ни о чем не могу, маточка, и решиться не знаю на что. Не- чего греха таить, прогневили мы господа бога, ангель- чик мой! Вы, маточка, мне книжку какую-то хотели, 155
ради скуки, прислать. А ну ее, книжку, маточка! Что она, книжка? Она небылица в лицах! И роман вздор, и для вздора написан, так, праздным людям читать: по- верьте мне, маточка, опытности моей многолетней по- верьте. И что там, если они вас заговорят Шекспиром каким-нибудь, что, дескать, видишь ли, в литературе Шекспир есть,— так и Шекспир вздор, все это сущий вздор, и все для одного пасквиля сделано! Ваш Макар Девушкин, Августа 2-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Не беспокойтесь ни об чем; даст господь бог, все уладится. Федора достала и себе и мне кучу работы, и мы превесело принялись за дело; может быть, и все поправим. Подозревает она, что все мои последние не- приятности не чужды Анны Федоровны; но теперь мне все равно. Мне сегодня как-то необыкновенно весело. Вы хотите занимать деньги,— сохрани вас господи! после не оберетесь беды, когда отдавать будет нужно. Лучше живите-ка с нами покороче, приходите к нам почаще и не обращайте внимания на вашу хозяйку. Что же касается до остальных врагов и недоброжелателей ваших, то я уверена, что вы мучаетесь напрасными со- мнениями, Макар Алексеевич! Смотрите, ведь я вам говорила прошедший раз, что у вас слог чрезвычайно неровный. Ну, прощайте, до свиданья. Жду вас непре- менно к себе. Ваша В, Д. Августа 3-го. Ангельчик мой, Варвара Алексеевна! Спешу вам сообщить, жизцёночек вы мой,,что у меня надежды родились кое-какиё. Да позвольте, дочечка вы моя,—пишете, ангельчик, чтоб мне Займов не' делать? 156
Голубчик вы мой, невозможно без них; уж и мне-то худо, да и с вами-то, чего доброго, что-нибудь вдруг да не так! ведь вы слабенькие;’ так вот я к тому и пишу, что занять-то непременно нужно. Ну так я и про- должаю. Замечу вам, Варвара Алексеевна, что в присутствии я сижу рядом с Емельяном Ивановичем. Это не с тем Емельяном, которого вы знаете. Этот, так же как и я, титулярный советник, и мы с ним во всем нашем ведом- стве чуть ли не самые старые, коренные служивые. Он добрая душа, бескорыстная душа, да неразговорчивый такой и всегда настоящим медведем смотрит. Зато де- ловой, перо у него чистый английский почерк, и если уж всю правду сказать, то не хуже меня пишет,— достой- ный человек! Коротко мы с ним никогда не сходились, а так только, по обычаю, прощайте да здравствуйте; да если подчас мне ножичек надобился, то, случалось, по- прошу — дескать, дайте, Емельян Иванович, ножичка, одним- словом, было только то, что общежитием тре- буется. Вот он и говорит мне сегодня: Макар Алексе- евич, что, дескать, вы так призадумались? Я вижу, что добра желает мне человек, да и открылся ему—де- скать, так и так, Емельян Иванович, то есть всего не сказал, да и боже сохрани, никогда не скажу, потому что сказать-то нет духу, а так кое в чем открылся ему, что вот, дескать, стеснен и тому подобное. «А вы бы, ба- тюшка,— говорит Емельян Иванович,— вы бы заняли; вот хоть бы у Петра Петровича заняли, он дает на про- центы; я занимал; и процент берет пристойный — не- отягчительный». Ну, Варенька, вспрыгнуло у меня сер- дечко. Думаю-думаю, авось господь ему на душу поло- жит, Петру Петровичу благодетелю, да и даст он мне взаймы. Сам уж и рассчитываю, что вот бы де и хо- зяйке-то заплатил, и вам бы помог, да и сам бы кругом обчинился, а то такой срам: жутко даже на месте си- деть, кроме того, что вот зубоскалы-то наши смеются, бог с ними! Да и его-то превосходительство мимо на- шего стола иногда проходят; ну, сохрани боже, бросят взор на меня да приметят, что я одет неприлично! А у них главное — чистота и опрятность. Они-то, пожалуй, и ничего не скажут, да я-то от стыда умру,— вот как это 157
будет. Вследствие чего я, скрепившись и спрятав свой стыд в дырявый карман, направился к Петру Петровичу и надежды-то полн и ни жив ни мертв от ожидания — все вместе. Ну, что же, Варенька, ведь все — вздором и кончилось! Он что-то был занят, говорил с Федосеегл Ивановичем. Я к нему подошел сбоку, да и дернул его за рукав: дескать, Петр Петрович, а Петр Петрович! Он оглянулся, а я продолжаю: что, дескать, вот так и так, рублей тридцать и т. д. Он сначала было не понял меня, а потом, когда я объяснил ему все, так он и засмеялся, да и ничего, замолчал. Я опять к нему с тем же. А он мне — заклад у вас есть? А сам уткнулся в свою бумагу, пишет и на меня не глядит. Я немного оторопел. Нет, говорю, Петр Петрович, заклада нет,— да и объясняю ему — что вот, дескать, как будет жалованье, так я и отдам, непременно отдам, первым долгом почту. Тут его кто-то позвал, я подождал его, он воротился, да и стал перо чинить, а меня как будто не замечает. А я все про свое — что, дескать, Петр Петрович, нельзя ли как-ни- будь? Он молчит и как будто не слышит, я постоял-по- стоял, ну, думаю, попробую в последний раз, да и дер- нул его за. рукав. Он хоть бы что-нибудь вымолвил, очинил перо, да и стал писать; я и отошел. Они, ма- точка, видите ли, может быть, и достойные люди -все, да гордые, очень гордые,— что мне! Куда нам до них, Варенька! Я к тому вам и писал все это. Емельян Ива- нович тоже засмеялся да головой покачал, зато обна- дежил меня, сердечный. Емельян Иванович достойный человек. Обещал он меня рекомендовать одному чело- веку; человек-то этот, Варенька, на Выборгской живет, тоже дает на проценты, 14-го класса какой-то. Емельян Иванович говорит, что этот уже непременно даст; я завтра, ангельчик мой, пойду,— а? Как вы думаете? Ведь беда не занять! Хозяйка меня чуть с квартиры не гонит и обедать мне давать не соглашается. Да и са- поги-то у меня больно худы, маточка, да и пуговок нет.., да того ли еще нет у меня! а ну как из начальства-то кто-нибудь заметит подобное неприличие? Беда, Ва- ренька, беда, просто беда! Макар Девушкин. 158
Августа 4-го. Любезный Макар Алексеевич! Ради бога, Макар Алексеевич, как только можно скорее займите сколько-нибудь денег; я бы ни за что не попросила у вас помощи в теперешних обстоятель- ствах, но если бы вы знали, каково мое положение! В этой квартире нам никак нельзя оставаться. У меня случились ужаснейшие неприятности, и если бы вы знали, в каком я теперь расстройстве и волнении! Во- образите, друг мой: сегодня утром входит к нам чело- век незнакомый, пожилых лет, почти старик, с орде- нами. Я изумилась, не понимая, чего ему нужно у нас? Федора вышла в это время в лавочку. Он стал меня рас- спрашивать, как я живу и что делаю, и, не дождавшись ответа, объявил мне, что он дядя того офицера; что он очень сердит на племянника за его дурное поведение и за то, что он ославил нас на весь дом; сказал, что пле- мянник его мальчишка и ветрогон и что он готов взять меня под свою защиту; не советовал мне слушать моло- дых людей, прибавил, что он соболезнует обо мне, как отец, что он питает ко мне отеческие чувства и готов мне во всем помогать. Я вся краснела, не знала что и подумать, но не спешила благодарить. Он взял меня насильно за руку, потрепал меня по щеке, сказал, что я прехорошенькая и что он чрезвычайно доволен тем, что у меня есть на щеках ямочки (бог знает, что он го- ворил!), и, наконец, хотел меня поцеловать, говоря, что он уже старик (он был такой гадкий!). Тут вошла Федора. Он немного смутился и опять заговорил, что чувствует ко мне уважение за мою скромность и благо- нравие и что очень желает, чтобы я его не чуждалась. Потом отозвал в сторону Федору и под каким-то стран- ным предлогом хотел дать ей сколько-то денег. Федора, разумеется, не взяла. Наконец, он собрался домой, по- вторил еще раз все свои уверения, сказал, что еще раз ко мне приедет и привезет мне сережки (кажется, он сам был очень смущен); советовал мне переменить квартиру и рекомендовал мне одну прекрасную квар* тиру, которая у него на примете и которая мне ничего не будет стоить; сказал, что он очень полюбил меня за 159
тем, что я честная и благоразумная девушка, советовал остерегаться развратной молодежи и, наконец, объявил, что знает Анну Федоровну и что Анна Федоровна пору- чила ему сказать мне, что она сама навестит меня. Тут я все поняла. Я не знаю, что со мною сталось; в первый раз в жизни я испытывала такое положение; я из себя вышла; я застыдила его совсем. Федора помогла мне и почти выгнала его из квартиры. Мы решили, что это все дело-Анны Федоровны: иначе с какой стороны ему знать о нас? Теперь я к вам обращаюсь, Макар Алексеевич, и молю вас о помощи. Не оставляйте меня ради бога в таком положении! Займите, пожалуйста, хоть сколько- нибудь достаньте денег, нам не на что съехать с квар- тиры, а оставаться здесь никак нельзя более: так и Федора советует. Нам нужно по крайней мере рублей двадцать пять; я вам эти деньги отдам; я их заработаю; Федора мне на днях еще работы достанет, так что если вас будут останавливать большие проценты, то вы не смотрите на них и согласитесь на все. Я вам все отдам, только ради бога не оставьте меня помощию. Мне мно- гого стоит беспокоить вас теперь, когда вы в таких об- стоятельствах, но на вас одного вся надежда моя! Про- щайте, Макар Алексеевич, подумайте обо мне, и дай вам бог успеха! В. Д. Августа 4-го. Голубчик мой, Варвара Алексеевна! Вот эти-то все удары неожиданные и потрясают меня! Вот такие-то бедствия страшные и убивают дух мой! Кроме того что сброд этих лизоблюдников разных и старикашек негодных вас, моего ангельчика, на болез- ненный одр свести хочет, кроме этого всего — они и меня, лизоблюды-то эти, извести хотят. И изведут, клятву кладу, что изведут! Ведь вот я теперь скорее умереть готов, чем вам не помочь! Не помоги я вам, так уж тут смерть моя, Варенька, тут уж чистая, настоящая 160
смерть; а помоги, так вы тогда у меня улетите, как пташка из гнездышка, которую совы-то эти, хищные птицы заклевать собрались. Вот это-то меня и мучает, маточка. Да и вы-то, Варенька, вы-то какие жестокие! Как же вы это? Вас мучают, вас обижают, вы, птенчик мой, страдаете, да еще горюете, что меня беспокоить нужно, да еще обещаетесь долг заработать, то есть, по правде сказать, убиваться будете с вашим здоровьем слабеньким, чтоб меня к сроку выручить. Да ведь вы, Варенька, только подумайте, о чем вы толкуете! Да за- чем же вам шить, зачем же работать, головку свою бед- ную заботою мучить, ваши глазки хорошенькие портить и здоровье свое убивать? Ах, Варенька, Варенька, види- те ли, голубчик мой, я никуда не гожусь, и сам знаю, что никуда не гожусь, но я сделаю так, что буду годиться! Я все превозмогу, я сам работы посторонней достану, переписывать буду разные бумаги разным литераторам, пойду к ним, сам пойду, навяжусь на работу; потому что ведь они, маточка, ищут хороших писцов, я это знаю, что ищут, а вам себя изнурять не дам; пагубного такого намерения не дам вам исполнить. Я, ангельчик мой, не- пременно займу, и скорее умру, чем не займу. И пи- шете, голубушка вы моя, чтобы я проценту не испугался большого,— и не испугаюсь, маточка, не испугаюсь, ничего теперь не испугаюсь. Я, маточка, попрошу сорок рублей ассигнациями; ведь не много, Варенька, как вы думаете? Можно ли сорок-то рублей мне с первого слова поверить? то есть, я хочу сказать, считаете ли вы меня способным внушить с первого взгляда вероятие и доверенность? По физиономии-то, по первому взгляду, можно ли судить обо мне благоприятным образом? Вы припомните, ангельчик, способен ли я ко внушению- то? Как вы там от себя полагаете? Знаете ли, страх та- кой чувствуется,— болезненно, истинно сказать болез- ненно! Из сорока рублей двадцать пять отлагаю на вас, Варенька; два целковых хозяйке, а остальное назначено для собственной траты. Видите ли, хозяйке-то следовало бы дать и побольше, даже необходимо; но вы сообра- зите все дело, маточка, перечтите-ка все мои нужды, так и увидите, что уж никак нельзя более дать, следо- вательно. нечего и говорить об этом, да и упоминать не 11 Ф. М. Достоевский, т. 1 161
нужно. На рубль серебром куплю сапоги; я уж и не знаю, способен ли я буду в старых-то завтра в долж- ность явиться. Платочек шейный тоже был бы необхо- дим, ибо старому скоро год минет; но так как вы мне из старого фартучка вашего не только платок, но и ма- нишку выкроить обещались, то я о платке и думать больше не буду. Так вот сапоги и платок есть. Теперь пуговки, дружок мой! Ведь вы согласитесь, крошечка моя, что мне без пуговок быть нельзя; а у меня чуть ли не половина борта обсыпалась! Я трепещу, когда по- думаю, что его превосходительство могут такой беспо- рядок заметить да скажут — да что скажут! Я, маточка, и не услышу, что скажут; ибо умру, умру, на месте умру, так-таки возьму да и умру от стыда, от мысли одной! Ох, маточка! Да вот еще останется от всех не- обходимостей трехрублевик; так вот это на жизнь и на полфунтика табачку; потому что, ангельчик мой, я без табаку-то жить не могу, а уж вот девятый день трубки в рот не брал. Я бы, по совести говоря, купил бы, да и вам ничего не сказал, да совестно. Вот у вас там беда, вы последнего лишаетесь, а я здесь разными удоволь- ствиями наслаждаюсь; так вот для того и говорю вам все это, чтобы угрызения совести не мучили. Я вам откровенно признаюсь, Варенька, я теперь в крайне бедственном положении, то есть решительно ничего по- добного никогда со мной не бывало. Хозяйка презирает меня, уважения ни от кого нет никакого; недостатки страшнейшие, долги; а в должности, где от своего брата чиновника и прежде мне не было масленицы,— теперь, маточка, и говорить нечего. Я скрываю, я тщательно от всех все скрываю, и сам скрываюсь, и в должность-то вхожу когда, так бочком-бочком, сторонюсь от всех. Ведь это вам только признаться достает у меня силы душевной... А ну как не даст! Ну, нет, лучше, Варенька, и не думать об этом и такими мыслями заранее не уби- вать души своей. К тому и пишу это, чтобы предосте- речь вас, чтобы сами вы об этом не думали и мыслию злою не мучились. Ах, боже мой, что это с вами-то бу- дет тогда! Оно правда и то, что вы тогда с этой квар- тиры не съедете, и я буду с вами,— да нет, уж я и не ворочусь тогда, я просто сгину куда-нибудь, пропаду. 162
Вот я вам здесь расписался, а побриться бы нужно, оно все благообразнее, а благообразие всегда умеет найти. Ну, дай-то господи! Помолюсь, да и в путь! М. Девушкин. Августа 5-го. Любезнейший Макар Алексеевич! Уж хоть вы-то бы не отчаивались! И так горя до- вольно. Посылаю вам тридцать копеек серебром; больше никак не могу. Купите себе там, что вам более нужно, чтобы хоть до завтра прожить как-нибудь. У нас у самих почти ничего не осталось, а завтра уж и не знаю, что будет. Грустно, Макар Алексеевич! Впрочем, не грустите; не удалось, так что ж делать! Федора го- ворит, что еще не беда, что можно до времени и на этой квартире остаться, что если бы и переехали, так все бы немного выгадали, и что если захотят, так везде нас найдут. Да только все как-то нехорошо здесь оста- ваться теперь. Если бы не грустно было, я бы вам кое- что написала. Какой у вас странный характер, Макар Алексеевич! Вы уж слишком сильно все принимаете к сердцу; от этого вы всегда будете несчастнейшим человеком. Я внимательно читаю все ваши письма и вижу, что в каждом письме вы обо мне так мучаетесь и заботитесь, как никогда о себе не заботились. Все, конечно, ска- жут, что у вас доброе сердце, но я скажу, что оно уж слишком доброе. Я вам даю дружеский совет, Макар Алексеевич. Я вам благодарна, очень благодарна за все, что вы для меня сделали, я все это очень чувствую; так судите же, каково мне видеть, что вы и теперь, после всех ваших бедствий, которых я была невольною при- чиною,— что и теперь живете только тем, что я живу: моими радостями, моими горестями, моим сердцем! Если принимать все чужое так к сердцу и если так сильно всему сочувствовать, то, право, есть отчего быть несчастнейшим человеком. Сегодня, когда вы вошли ко мне после должности, я испугалась, глядя на вас. Вы были такой бледный, перепуганный, отчаянный: на вас 11* 163
лица не было,— и все оттого, что вы боялись мне рас- сказать о своей неудаче, боялись меня огорчить, меня испугать, а как увидели, что я чуть не засмеялась, то у вас почти все отлегло от сердца. Макар Алексеевич! вы не печальтесь, не отчаивайтесь, будьте благоразум- нее,— прошу вас, умоляю вас об этом. Ну, вот вы уви- дите, что все будет хорошо, все переменится к лучшему; а то вам тяжело будет жить, вечно тоскуя и болея чу- жим горем. Прощайте, мой друг; умоляю вас, не беспо- койтесь слишком обо мне. В. Д. Августа 5-го. Голубчик мой, Варенька! Ну, хорошо, ангельчик мой, хорошо! Вы решили, что еще не беда оттого, что я денег не достал. Ну, хорошо, я спокоен, я счастлив на ваш счет! Даже рад, что вы меня, старика, не покидаете и на этой квартире остане- тесь. Да уж если все говорить, так и сердце-то мое все радостию переполнилось, когда я увидел, что вы обо мне в своем письмеце так хорошо написали и чувствам моим должную похвалу воздали. Я это не от гордости говорю, но оттого, что вижу, как вы меня любите, когда об сердце моем так беспокоитесь. Ну, хорошо; что уж теперь об сердце-то моем говорить! Сердце само по себе; а вот вы наказываете, маточка, чтобы я малодуш- ным не был. Да, ангельчик мой, пожалуй, и сам скажу, что не нужно его, малодушия-то; да при всем этом, ре- шите сами, маточка моя, в каких сапогах я завтра на службу пойду! Вот оно что, маточка; а ведь подобная мысль погубить человека может, совершенно погубить. А главное, родная моя, что я не для себя и тужу, не для себя и страдаю; по мне все равно, хоть бы и в треску- чий мороз без шинели и без сапогов ходить, я пере- терплю и все вынесу, мне ничего; человек-то я< простой, маленький,— но что люди скажут? Враги.-то мои, злые- то языки эти все что заговорят, когда без шинели пой- дешь? Ведь для людей и в шинели ходишь, да и сапоги, пожалуй, для них же носишь. Сапоги в таком случае, 164
маточка, душечка вы моя, нужны мне для поддержки чести и доброго имени; в дырявых же сапогах и то и другое пропало,— поверьте, маточка, опытности’ моей многолетней поверьте; меня, старика, знающего свет и людей, послушайте, а не пачкунов каких-нибудь и ма- рателей. А я вам еще и не рассказывал в подробности, ма- точка, как это в сущности все было сегодня, чего я на- терпелся сегодня. А того я натерпелся, столько тяготы душевной в одно утро вынес, чего иной и в целый год не вынесет. Вот оно было как: пошел, во-первых, я раным- ранешенько, чтобы и его-то застать да и на службу по- спеть. Дождь был такой, слякоть такая была сегодня! Я, ясочка моя, в шинель-то закутался, иду-иду да все думаю: «Господи! прости, дескать, мои согрешения и по- шли исполнение желаний». Мимо —ской церкви про- шел, перекрестился, во всех грехах покаялся да вспо- мнил, что недостойно мне с господом богом уговари- ваться. Погрузился я в себя самого, и глядеть ни на что не хотелось; так уж, не разбирая дороги, пошел: На ули- цах было пусто, а кто встречался, так всё такие заня- тые, озабоченные, да и не диво: кто в такую пору ран- нюю и в такую погоду гулять пойдет! Артель работни- ков испачканных повстречалась со мною; затолкали меня мужичье! Робость нашла на меня, жутко станови- лось, уж я об деньгах-то и думать, по правде, не хо- тел,— на авось, так на авось! У самого Воскресенского моста у меня подошва отстала, так что уж и сам не знаю, на чем я пошел. А тут наш писарь Ермолаев по- встречался со мною, вытянулся, стоит, глазами прово- жает, словно на водку просит; эх, братец, подумал я, на водку, уж какая тут водка! Устал я ужасно, при- остановился, отдохнул немного, да и потянулся дальше. Нарочно разглядывал, к чему бы мыслями прилепиться, развлечься, приободриться: да нет — ни одной мысли ни к чему не мог прилепить, да и загрязнился вдобавок так, что самого себя стыдно стало. Увидел, наконец, я издали дом деревянный, желтый с мезонином вроде бельведера — ну, так, думаю, так оно и есть, так и Емельян Иванович говорил,— Маркова дом. (Он и есть этот Марков, маточка, что на проценты даёт.) Я уж и 165
себя тут не вспомнил, и ведь знал, что Маркова дом, а спросил-таки будочника — чей, дескать, это, братец, дом? Будочник такой грубиян, говорит нехотя, словно сердится на кого-то, слова сквозь зубы цедит,— да уж так, говорит, это Маркова дом. Будочники эти все та- кие нечувствительные,— а что мне будочник? А вот все как-то было впечатление дурное и неприятное, словом, все одно к одному;.изо всего что-нибудь выведешь сход- ное с своим положением, и это всегда так бывает. Мимо дома-то я три конца дал по улице, и чем больше хожу, тем хуже становится,— нет, думаю, не даст, ни за что не даст! И человек-то я незнакомый, и дело-то мое ще- котливое, и фигурой я не беру,— ну, думаю, как судьба решит; чтобы после только не каяться, за попытку не съедят же меня,— да и отворил потихоньку калитку. А тут другая беда: навязалась на меня дрянная, глупая собачонка дворная; лезет из кожи, заливается! И вот такие-то подлые, мелкие случаи и взбесят всегда чело- века, маточка, и робость на него наведут, и всю реши- мость, которую заране обдумал, уничтожат; так что я вошел в дом ни жив ни мертв, вошел да прямо еще на беду — не разглядел, что такое внизу впотьмах у по- рога, ступил да и споткнулся об какую-то бабу, а баба молоко из подойника в кувшины цедила и все молоко пролила. Завизжала, затрещала глупая баба,— де- скать, куда ты, батюшка, лезешь, чего тебе надо? да и пошла причитать про нелегкое. Я, маточка, это к тому замечаю, что всегда со мной такое же случалось в по- добного рода делах; знать, уж мне написано так; вечно-то я зацеплюсь за что-нибудь постороннее. Высу- нулась на шум старая ведьма и чухонка хозяйка, я прямо к ней,— здесь, дескать, Марков живет? Нет, говорит; постояла, оглядела меня хорошенько. «А вам что до него?» Я объясняю ей, что, дескать, так и так, Емельян Иванович,— ну, и про остальное,— говорю, дельцо есть. Старуха кликнула дочку — вошла и дочка, девочка в летах, босоногая,— «кликни отца; он наверху у жильцов,— пожалуйте». Вошел я. Комната ничего, на стенах картинки висят, все генералов каких-то пор- треты, диван стоит, стол круглый, резеда, бальзамин- чики,— думаю-думаю, не убраться ли полно мне по- 166
добру-поздорову, уйти или нет? и ведь ей-ей, маточка, хотел убежать! Я лучше, думаю, завтра приду; и погода лучше будет, и я-то пережду,— а сегодня вон и молоко пролито, и генералы-то смотрят такие сердитые... Я Уж и к двери, да он-то вошел — так себе, седенький, глазки такие вороватенькие, в халате засаленном и веревкой подпоясан. Осведомился к чему и как, а я ему: дескать, так и так, вот Емельян Иванович,— рублей сорок, говорю; дело такое,— да и не договорил. Из глаз его увидал, что проиграно дело. «Нет, уж что, говорит, дело, у меня денег нет; а что у вас заклад, что ли, какой?» Я было стал объяснять, что, дескать, заклада нет, а вот Емельян Иванович,— объясняю, одним словом, что нужно. Выслушав все,— нет, говорит, что Емельян Ива- нович! у меня денег нет. Ну, думаю, так, все так; знал я про это, предчувствовал — ну, просто, Варенька, лучше бы было, если бы земля подо мной расступилась; холод такой, ноги окоченели, мурашки по спине пробе- жали. Я на него смотрю, а он на меня смотрит да чуть не говорит — что, дескать, ступай-ка ты, брат, здесь тебе нечего делать,— так что, если б в другом случае было бы такое же, так совсем бы засовестился. Да что вам, зачем деньги надобны? (ведь вот про что спросил, маточка!) Я было рот разинул, чтобы только так не стоять даром, да он и слушать не стал — нет, говорит, денег нет; я бы, говорит, с удовольствием. Уж я ему представлял, представлял, говорю, что ведь я немножко, я, дескать, говорю, вам отдам, в срок отдам, и что я еще до срока отдам, что и процент пусть какой угодно берет и что я, ей-богу, отдам. Я, маточка, в это мгнове- ние вас вспомнил, все ваши несчастия и нужды вспо- мнил, ваш полтинничек вспомнил,— да нет, говорит, что проценты, вот если б заклад! А то у меня денег нет, ей- богу нет; я бы, говорит, с удовольствием,— еще и по- божился, разбойник! Ну, тут уж, родная моя, я и не помню, как вышел, как прошел Выборгскую, как на Воскресенский мост попал, устал ужасно, прозяб, продрог и только в десять часов в должность успел явиться. Хотел было себя по- обчистить от грязи, да Снегирев сторож сказал, что нельзя, что щетку испортишь, а щетка, говорит, барин, 167
казенная. Вот они как. теперь, маточка, так что я и у этих господ чуть ли не хуже ветошки, об которую ноги обтирают. Ведь меня что, Варенька, убивает? Не деньги меня убивают, а все эти тревоги житейские, все эти ше- поты, улыбочки, шуточки. Его превосходительство не- взначай как-нибудь могут отнестись на мой счет,— ох, маточка, времена-то мои прошли золотые! Сегодня пе- речитал я все ваши письма; грустно, маточка! Про- щайте, родная, господь вас храни! М. Девушкин. Р. S. Горе-то мое, Варенька, хотел я вам описать пополам с шуточкой, только, видно, она не дается мне, шуточка-то. Вам хотелось угодить. Я к вам зайду, ма- точка, непременно зайду, завтра зайду. Августа 11-го. Варвара Алексеевна! голубчик мой, маточка! Про- пал я, пропали мы оба, оба вместе, безвозвратно про- пали/ Моя репутация, амбиция — все потеряно! Я по- гиб, и вы погибли, маточка, и вы, вместе со мной, без- возвратно погибли! Это я, я вас в погибель ввел! Мёня гонят, маточка, презирают, на смех подымают, а хозяйка просто меня бранить стала; кричала, кричала на меня сегодня, распекала, распекала меня, ниже щепки по- ставила. А вечером у Ратазяева кто-то из них стал вслух читать одно письмо черновое, которое я вам написал, да выронил невзначай из кармана. Матушка моя, ка- кую они насмешку подняли! Величали, величали нас, хохотали, хохотали, предатели! Я вошел к ним и уличил Ратазяева в вероломстве; сказал ему, что он предатель! А Ратазяев отвечал мне, что я сам предатель, что я кон- кета ми 1 разными занимаюсь; говорит,— вы скрывались от нас, вы, дескать, Ловелас; и теперь все меня Лове- ласом зовут, и имени другого нет у меня! Слышите ли, ангельчик мой, слышите ли,— они теперь всё знают, обо всем известны, и об вас, родная моя, знают, и обо всем, что ни есть у вас, обо всем знают! Да чего! й,’Фальдони 1 к он кетами (франц: conquete) — за'воев аниям й. 168
туда же, и он заодно с ними; послал я его сегодня в колбасную, так, принести кой-чего; не идет да и только, дело есть, говорит! Да ведь ты ж обязан,— я говорю. «Да нет же, говорит, не обязан, вы вон моей барыне денег не платите, так я вам и не обязан». Я не вытерпел от него, от необразованного мужика, оскорбления, да и сказал ему дурака; а он мне — «от дурака слышал». Я думаю, что он с пьяных глаз мне такую грубость ска- зал — да и говорю, ты, дескать, пьян, мужик ты этакой! а он мне: «Вы, что ли, мне поднесли-то? У самих-то есть ли на что опохмелиться; сами у какой-то по гри- венничку христарадничаете,— да еще прибавил:—Эх, дескать, а еще барин!» Вот, маточка, вот до чего дошло дело! Жить, Варенька, совестно! точно оглашенный какой-нибудь; хуже чем беспаспортному бродяге ка- кому-нибудь. Бедствия тяжкие! — погиб я, просто по- гиб! безвозвратно погиб. М. Д. Августа 13-го. Любезнейший Макар Алексеевич! Над нами всё беды да беды, я уж и сама не знаю, что делать! Что с вами-то будет теперь, а на меня надежда плохая; я се- годня обожгла себе утюгом левую руку; уронила не- чаянно, и ушибла и обожгла, все вместе. Работать ни- как нельзя, а Федора уж третий день хворает. Я в му- чительном беспокойстве. Посылаю вам тридцать, копеек серебром; это почти все последнее наше, а я, бог видит., как желала бы вам помочь теперь в ваших нуждах. До слез досадно! Прощайте, друг мой! Весьма бы вы уте- шили меня, если б пришли к нам сегодня. В. Д. Августа 14-го. Макар Алексеевич! что это с вами? Бога вы не бои- тесь, верно! Вы меня просто с ума сведете. Не стыдно ли вам! Вы себя губите, вы подумайте только о своей 169
репутации! Вы человек честный, благородный, амби- ционный — ну, как все узнают про вас! Да вы просто со стыда должны будете умереть! Или не жаль вам се- дых волос ваших? Ну, боитесь ли вы бога! Федора ска- зала, что уже теперь не будет вам более помогать, да и я тоже вам денег давать не буду. До чего вы меня до- вели, Макар Алексеевич! Вы думаете, верно, что мне ничего, что вы так дурно ведете себя; вы еще не знаете, что я из-за вас терплю! Мне по нашей лестнице и пройти нельзя: все на меня смотрят, пальцем на меня указы- вают и такие страшные вещи говорят; да, прямо гово- рят, что связалась я с пьяницей. Каково это слышать! Когда вас привозят, то на вас все жильцы с презрением указывают: вот, говорят, того чиновника привезли. А мне-то за вас мочи нет как совестно. Клянусь вам, что я перееду отсюда. Пойду куда-нибудь в горничные, в прачки, а здесь не останусь. Я вам писала, чтоб вы за- шли ко мне, а вы не зашли. Знать, вам ничего мои слезы и просьбы, Макар Алексеевич! И откуда вы денег до- стали? Ради создателя, поберегитесь. Ведь пропадете, ни за что пропадете! И стыд-то и срам-то какой! Вас хозяйка и впустить вчера не хотела, вы в сенях ноче- вали: я все знаю. Если б вы знали, как мне тяжело было, когда я все это узнала. Приходите ко мне, вам будет у нас весело: мы будем вместе читать, будем ста- рое вспоминать. Федора о своих богомольных странст- виях рассказывать будет. Ради меня, голубчик мой, не губите себя и меня не губите. Ведь я для вас одного и живу, для вас и остаюсь с вами. Так-то вы теперь! Будь- те благородным человеком, твердым в несчастиях; по- мните, что бедность не порок. Да и чего отчаиваться: это все временное! Даст бог—все поправится, только вы-то удержитесь теперь. Посылаю вам двугривенный, купите себе табаку или всего, что вам захочется, только ради бога на дурное не тратьте. Приходите к нам, не- пременно приходите. Вам, может быть, как и прежде, стыдно будет, но вы не стыдитесь: это ложный стыд. Только бы вы искреннее раскаяние принесли. Надей- тесь на бога. Он все устроит к лучшему. В.Д. 170
Августа 19-го. Варвара Алексеевна, маточка! Стыдно мне, ясочка моя, Варвара Алексеевна, со- всем застыдился. Впрочем, что ж тут такого, маточка, особенного? Отчего же сердца своего не поразвеселить? Я тогда про подошвы мои и не думаю, потому что подо- шва вздор и всегда останется простой, подлой, грязной подошвой. Да и сапоги тоже вздор! И мудрецы грече- ские без сапог хаживали, так чего же нашему-то брату с таким недостойным предметом нянчиться? За что ж обижать, за что ж презирать меня в таком случае? Эх! маточка, маточка, нашли что писать! А Федоре ска- жите, что она баба вздорная, беспокойная, буйная и вдобавок глупая, невыразимо глупая! Что же касается до седины моей, то и в этом вы ошибаетесь, родная моя, потому что я вовсе не такой старик, как вы ду- маете. Емеля вам кланяется. Пишете вы, что сокруша- лись и плакали; а я вам пишу, что я тоже сокрушался и плакал. В заключение желаю вам всякого здоровья и благополучия, а что до меня касается, то я тоже здоров и благополучен и пребываю вашим, ангельчик мой, другом Макаром Девушкиным. Августа 21-го. Милостивая государыня и любезный друг, Варвара Алексеевна! Чувствую, что я виноват, чувствую, что я прови- нился пред вами, да и, по-моему, выгоды-то из этого нет никакой, маточка, что я все это чувствую, уж что вы там ни говорите. Я и прежде проступка моего все это чувствовал, но вот упал же духом, с сознанием вины упал. Маточка моя, я не зол и не жестокосерден; а для того, чтобы растерзать сердечко ваше, голубка моя, нужно быть не более, не менее, как кровожадным тиг- ром, ну, а у меня сердце овечье, и я, как и вам изве- стно, не имею позыва к кровожадности; следственно, 171
ангельчик мой, я и не совсем виноват в проступке моем, так же как и ни сердце, ни мысли мои не виноваты; а уж так, я и не знаю, что виновато. Уж такое дело темное, маточка! Тридцать копеек серебром мне прислали, а по- том прислали двугривенничек; у меня сердце и заныло, глядя на ваши сиротские денежки. Сами ручку свою обожгли, голодать скоро будете, а пишете, чтоб я та- баку купил. Ну, как же мне было поступить в таком случае? Или уж так, без зазрения совести, подобно раз- бойнику, вас, сироточку, начать грабить! Тут-то я и упал духом, маточка, то есть сначала, чувствуя поне- воле, что никуда не гожусь и что я сам немногим разве получше подошвы своей, счел неприличным принимать себя за что-нибудь значащее, а напротив, самого себя стал считать чем-то неприличным и в некоторой степени неблагопристойным. Ну, а как потерял к себе самому уважение, как предался отрицанию добрых качеств своих и своего достоинства, так уж тут и все пропадай, тут уж и падение! Это так уже судьбою определено, и я в этом не виноват. Я сначала вышел немножко поосве- житься. Тут уж все пришлось одно к одному: и природа была такая слезливая, и погода холодная, и дождь, ну и Емеля тут же случился. Он, Варенька, уже все за- ложил, что имел, все у него пошло в свое место, и как я его встретил, так он уже двое суток маковой росинки во рту не видал, так что уж хотел такое закладывать, чего никак и заложить нельзя, затем, что и закладов таких не бывает. Ну, что же, Варенька, уступил я более из сострадания к человечеству, чем по собственному влечению; Так вот как грех этот произошел, маточка! Мы уж как вместе с ним плакали! Вас вспоминали.. Он предобрый, он очень добрый человек и весьма чувстви- тельный человек. Я, маточка, сам все это чувствую; со мной потому и случается-то все такое, что я очень все это чувствую. Я знаю, чем я вам, голубчик вы мой, обя- зан! Узнав вас, я стал, во-первых, и самого себя лучше знать и вас стал любить; а до вас, ангельчик мой, я был одинок и как будто спал, а не жил на свете. Они, зло- деи-то мои, говорили, что даже и фигура моя неприлич- ная, и гнушались мною, ну, и я стал гнушаться собою; говорили, что я туп, я и в самом деле думал, что я туп, 172
а как вы мне явились, то вы всю мою жизнь осветили темную, так что и сердце и душа моя осветились, и я обрел душевный покой, и узнал, что и я не хуже других; что только так, не блещу ничем, лоску нет, тону нет, но все-таки я человек, что сердцем и мыслями я человек. Ну, а теперь почувствовал, что я гоним судьбою, что, униженный ею, предался отрицанию собственного сво- его достоинства, я, удрученный моими бедствиями, я упал духом. И так как вы теперь все знаете, маточка, то я умоляю вас слезно не любопытствовать более об этой материи, ибо сердце мое разрывается, и горько, тя- гостно. Свидетельствую, маточка, вам почтение мое и пре- бываю вашим верным Макаром Девушкиным. Сентября 3-го. Я не докончила прошлого письма, Макар Алексее- вич, потому что мне было тяжело писать. Иногда бы- вают со мной минуты, когда я рада быть одной, одной грустить, одной тосковать, без раздела, и такие минуты начинают находить на меня все чаще и чаще. В воспо- минаниях моих есть что-то такое необъяснимое для меня, что увлекает меня так безотчетно, так сильно, что я по нескольку часов бываю бесчувственна ко всему меня окружающему и забываю все, все настоящее. И нет впечатления в теперешней жизни моей, приятного ль, тяжелого, грустного, которое бы не напоминало мне чего-нибудь подобного же в прошедшем моем, и чаще всего мое детство, мое золотое детство! Но мне стано- вится всегда тяжело после подобных мгновений. Я как- то слабею, моя мечтательность изнуряет меня, а здо- ровье мое и без того все хуже и хуже становится. Но сегодня свежее, яркое, блестящее утро, каких мало здесь осенью, оживило меня, и я радостно его встретила. Итак, у нас уже осень! Как я любила осень в деревне! Я еще ребенком была, но и тогда уже много чувствовала. Осенний вечер я любила больше, чем утро. Я помню, в двух шагах от нашего дома, под горой, 173
было озеро. Это озеро,— я как будто вижу его теперь,— это озеро было такое широкое, светлое, чистое, как хрусталь! Бывало, если вечер тих,— озеро покойно; на деревах, что по берегу росли, не шелохнет, вода непо- движна, словно зеркало. Свежо! холодно! Падает роса на траву, в избах на берегу засветятся огоньки, стадо пригонят — тут-то я и ускользну тихонько из дому, что- бы посмотреть на мое озеро, и засмотрюсь, бывало. Ка- кая-нибудь вязанка хворосту горит у рыбаков у самой воды, и свет далеко-далеко по воде льется. Небо такое холодное, синее, и по краям разведено все красными, огненными полосами, и эти полосы все бледнее и блед- нее становятся; выходит месяц; воздух такой звонкий, порхнет ли испуганная пташка, камыш ли зазвенит от легонького ветерка, или рыба всплеснется в воде,— все, бывало, слышно. По синей воде встает белый пар, тон- кий, прозрачный. Даль темнеет; все как-то тонет в ту- мане, а вблизи так все резко обточено, словно резцом обрезано,— лодка, берег, острова; бочка какая-нибудь, брошенная, забытая у самого берега, чуть-чуть колы- шется на воде, ветка ракитовая с пожелтелыми листья- ми путается в камыше,— вспорхнет чайка запоздалая, то окунется в холодной воде, то опять вспорхнет и уто- нет в тумане. Я засматривалась, заслушивалась,— чуд- но мне! А я еще была ребенком, дитя!.. Я так любила осень,— позднюю осень, когда уже уберут хлеба, окончат все работы, когда уже в избах начнутся посиделки, когда уже все ждут зимы. Тогда все становится мрачнее, небо хмурится облаками, жел- тые листья стелятся тропами по краям обнаженного леса, а лес синеет, чернеет,— особенно вечером, когда спустится сырой туман и деревья мелькают из тумана, как великаны, как безобразные, страшные привидения. Запоздаешь, бывало, на прогулке, отстанешь от других, идешь одна, спешишь,— жутко! Сама дрожишь, как лист; вот, думаешь, того и гляди выглянет кто-нибудь страшный из-за этого дупла; между тем ветер проне- сется по лесу, загудит, зашумит, завоет так жалобно, сорвет тучу листьев с чахлых веток, закрутит ими по воздуху, и за ними длинною, широкою, шумною стаей, с диким пронзительным криком, пронесутся птицы, так 174
что небо чернеет и все застилается ими. Страшно ста- нет, а тут, точно как будто заслышишь кого-то,— чей-то голос, как будто кто-то шепчет: «Беги, беги, дитя, не опаздывай; страшно здесь будет тотчас, беги, дитя!» — ужас пройдет по сердцу, и бежишь-бежишь так, что дух занимается. Прибежишь, запыхавшись, домой; дома шумно, весело; раздадут нам, всем детям, работу: горох или мак щелушить. Сырые дрова трещат в печи; ма- тушка весело смотрит за нашей веселой работой; ста- рая няня, Ульяна, рассказывает про старое время или страшные сказки про колдунов и мертвецов. Мы, дети, жмемся подружка к подружке, а улыбка у всех на гу- бах. Вот вдруг замолчим разом... чу! шум! как будто кто-то стучит! Ничего не бывало; это гудит самопрялка у старой Фроловны; сколько смеху бывало! А потом ночью не спим от страха; находят такие страшные сны. Проснешься, бывало, шевельнуться не смеешь и до рас- света дрогнешь под одеялом. Утром встанешь свежа, как цветочек. Посмотришь в окно: морозом прохватило все поле; тонкий, осенний иней повис на обнаженных сучьях; тонким, как лист, льдОлМ подернулось озеро; встает белый пар по озеру; кричат веселые птицы. Солнце светит кругом яркими лучами, и лучи разбивают как стекло тонкий лед. Светло, ярко, весело! В печке опять трещит огонь; подсядем все к самовару, а в окна посматривает продрогшая ночью черная наша собака Полкан и приветливо махает хвостом. Мужичок про- едет мимо окон на бодрой лошадке в лес за дровами. Все так довольны, так веселы!.. Ах, какое золотое было детство мое!.. Вот я и расплакалась теперь, как дитя, увлекаясь моими воспоминаниями. Я так живо, так живо все при- помнила, так ярко стало передо мною все прошедшее, а настоящее так тускло, так темно!.. Чем это кончится, чем это все кончится? Знаете ли, у меня есть какое-то убеждение, какая-то уверенность, что я умру нынче осенью. Я очень, очень больна. Я часто думаю о том, что умру, но все бы мне не хотелось так умереть,— в здешней земле лежать. Может быть, я опять слягу в постель, как и тогда, весной, а я еще оправиться не успела. Вот и теперь мне очень тяжело. Федора сегодня 175
ушла куда-то на целый день, и я сижу одна. А с некото- рого времени я боюсь оставаться одной; мне все ка- жется, что со мной в комнате кто-то бывает другой, что кто-то со мной говорит; особенно когда я об чем-нибудь задумаюсь и вдруг очнусь от задумчивости, так что мне страшно становится. Вот почему я вам такое письмо на- писала; когда я пишу, это проходит. Прощайте: кончаю письмо, потому что и бумаги и времени нет. Из выру- ченных денег за платья мои да за шляпку остался у меня только рубль серебром. Вы дали хозяйке два рубля серебром; это очень хорошо; она замолчит теперь на время. Поправьте себе как-нибудь платье. Прощайте; я так устала; не понимаю, отчего я становлюсь такая слабая; малейшее занятие меня утомляет. Случится работа — как работать? Вот это-то и убивает меня. В. Д. Сентября 5-го. Голубчик мой, Варенька! Я сегодня, ангельчик мой, много испытал впечатле- ний. Во-первых, у меня голова целый день болела. Что- бы как-нибудь освежиться, вышел я походить по Фон- танке. Вечер был такой темный, сырой. В шестом часу уж смеркается,— вот как теперь! Дождя не было, зато был туман, не хуже доброго дождя. По небу ходили длинными широкими полосами тучи. Народу ходила бездна по набережной, и народ-то как нарочно был с такими страшными, уныние наводящими лицами, пья- ные мужики, курносые бабы-чухонки, в сапогах и про- стоволосые, артельщики, извозчики, наш брат по какой- нибудь надобности; мальчишки, какой-нибудь слесар- ский ученик в полосатом халате, испитой, чахлый, с Лицом, выкупанным в копченом масле, с замком в руке; солдат отставной, в сажень ростом,— вот какова была публика. Час-то, видно, был. такой, что другой публики н быть не могло. Судоходный канал Фонтанка! Барок такая бездна, что не понимаешь, где все это могло по- меститься.-На мостах сидят бабы с мокрыми пряниками 176
да с гнилыми яблоками, и всё такие грязные, мокрые бабы. Скучно по Фонтанке гулять! Мокрый гранит под ногами, по бокам дома высокие, черные, закоптелые; под ногами туман, над головой тоже туман. Такой гру- стный, такой темный был вечер сегодня. Когда я поворотил в Гороховую, так уж смерилось совсем и газ зажигать стали. Я давненько-таки не был в Гороховой,— не удавалось. Шумная улица! Какие лав- ки, магазины богатые; все так и блестит и горит, мате- рия, цветы под стеклами, разные шляпки с лентами. Подумаешь, что это все так, для красы разложено — так нет же: ведь есть люди, что все это покупают и Своим женам дарят. Богатая улица! Немецких булочни- ков очень много живет в Гороховой; тоже, должно быть, народ весьма достаточный. Сколько карет поминутно ездит; как это все мостовая выносит! Пышные экипажи такие, стекла, как зеркало, внутри бархат и шелк; лакеи дворянские, в эполетах, при шпаге. Я во все кареты за- глядывал, все дамы сидят, такие разодетые, может быть п княжны и графини. Верно, час был такой, что все на балы и в собрания спешили. Любопытно увидеть кня- гиню и вообще знатную даму вблизи; должно быть, очень хорошо; я никогда не видал; разве вот так, как теперь, в карету заглянешь. Про вас я тут вспомнил. Ах, голубчик мой, родная моя! как вспомню теперь про вас, так все сердце изнывает! Отчего вы, Варенька, та- кая несчастная? Ангельчик мой! да чем же вы-то хуже их всех? Вы у меня добрая, прекрасная, ученая; отчего же вам такая злая судьба выпадает на долю? Отчего это так все случается, что вот хороший-то человек в за- пустенье находится, а к другому кому счастие само на- прашивается? Знаю, знаю, маточка, что нехорошо это думать, что это вольнодумство; но по искренности, по правде-истине, зачем одному еще во чреве матери про- каркнула счастье ворона-судьба, а другой из воспита- тельного дома на свет божий выходит? И ведь бывает же так, что счастье-то часто Иванушке-дурачку до- стается. Ты, дескать, Иванушка-дурачок, ройся в меш- ках дедовских, пей, ешь, веселись, а ты, такой-сякой, только облизывайся; ты, дескать, на то и годишься, ты, братец, вот какой! Грешно, маточка, оно грешно этак 12 Ф. М. Достоевский, т. 1 177
думать, да тут поневоле как-то грех в душу лезет. Ездили бы и вы в карете такой же, родная моя, ясочка. Взгляда благосклонного вашего генералы ловили бы,— не то что наш брат; ходили бы вы не в холстинковом ветхом платьице, а в шелку да в золоте. Были бы вы не худенькие, не чахленькие, как теперь, а как фигурка сахарная, свеженькая, румяная, полная. А уж я бы тогда и тем одним счастлив был, что хоть бы с улицы на вас в ярко освещенные окна взглянул, что хоть бы тень вашу увидал; от одной мысли, что вам там счаст- ливо и весело, птичка вы моя хорошенькая, и я бы по- веселел. А теперь что! Мало того, что злые люди вас погубили, какая-нибудь там дрянь, забулдыга вас оби- жает. Что фрак-то на нем сидит гоголем, что в лорнет- ку-то золотую он на вас смотрит, бесстыдник, так уж ему все с рук сходит, так уж и речь его непристойную снисходительно слушать надо! Полно, так ли, голуб- чики! А отчего же это все? А оттого, что вы сирота, от- того, что вы беззащитная, оттого, что нет у вас друга сильного, который бы вам опору пристойную дал. А ведь что это за человек, что это за люди, которым сироту оскорбить нипочем? Это какая-то дрянь, а не люди, просто дрянь; так себе, только числятся, а на деле их нет, и в этом я уверен. Вот они каковы, эти люди! А по-моему, родная моя, вот тот шарманщик, которого я сегодня в Гороховой встретил, скорее к себе почтение внушит, чем они. Он хоть целый день ходит да мается, ждет залежалого, негодного гроша на пропи- тание, да зато он сам себе господин, сам себя кормит. Он милостыни просить не хочет; зато он для удовольст- вия людского трудится, как заведенная машина,— вот, дескать, чем могу, принесу удовольствие. Нищий, ни- щий он, правда, все тот же нищий; но зато благородный нищий; он устал, он прозяб, но все трудится, хоть по- своему, а все-таки трудится. И много есть честных лю- дей, маточка, которые хоть немного заработывают по мере и полезности труда своего, но никому не кланя- ются, ни у кого хлеба не просят. Вот и я точно так же, как и этот шарманщик, то есть я не то, вовсе не так, как он, но в своем смысле, в благородном-то, в дворянском- то отношении точно так же, как и он, по мере сил тру- 178
жусь, чем могу, дескать. Большего нет от меня; ну, да на нет и суда нет. Я к тому про шарманщика этого заговорил, маточ- ка, что случилось мне бедность свою вдвойне испытать сегодня. Остановился я посмотреть на шарманщика. Мысли такие лезли в голову,— так я, чтобы рассеяться, остановился. Стою я, стоят извозчики, девка какая-то да еще маленькая девочка, вся такая запачканная. Шарманщик расположился перед чьими-то окнами. Замечаю малютку, мальчика, так себе лет десяти; был бы хорошенький, да на вид больной такой, чахленький, в одной рубашонке да еще в чем-то, чуть ли не босой стоит, разиня рот музыку слушает — детский возраст! загляделся, как у немца куклы танцуют, а у самого и руки и ноги окоченели, дрожит да кончик рукава гры- зет. Примечаю, что в руках у него бумажечка какая-то. Прошел один господин и бросил шарманщику какую-то маленькую монетку; монетка прямо упала в тот ящик с огородочкой, в котором представлен француз, танцую- щий с дамами. Только что звякнула монетка, встрепе- нулся мой мальчик, робко осмотрелся кругом да, видно, на меня подумал, что я деньги дал. Подбежал он ко мне, ручонки дрожат у него, голосенок дрожит, протя- нул он ко мне бумажку и говорит: записка! Развернул я записку — ну что, все известное: дескать, благодетели мои, мать у детей умирает, трое детей голодают, так вы нам теперь помогите; а вот, как я умру, так за то, что птенцов моих теперь не забыли, на том свете вас, бла- годетели мои, не забуду. Ну, что тут; дело ясное, дело житейское, а что мне им дать? Ну, и не дал ему ничего. А как было жаль! Мальчик бедненький, посинелый от холода, может быть и голодный, и не врет, ей-ей не врет; я это дело знаю. Но только то дурно, что зачем эти гадкие матери детей не берегут и полуголых с запис- ками на такой холод посылают. Она, может быть, глу- пая баба, характера не имеет; да за нее и постараться, может быть, некому, так она и сидит, поджав ноги, мо- жет быть, и вправду больная. Ну, да все обратиться бы, куда следует; а впрочем, может быть, и просто мошен- ница, нарочно голодного и чахлого ребенка обманывать народ посылает, на болезнь наводит. И чему научится 12* 179
бедный мальчик с этими записками? Только сердце его ожесточается; ходит он, бегает, просит. Ходят люди, да некогда им. Сердца у них каменные; слова их жесто- кие. «Прочь! убирайся! шалишь!» Вот что слышит он от всех, и ожесточается сердце ребенка, и дрожит напрас- но на холоде бедненький, запуганный мальчик, словно птенчик, из разбитого гнездышка выпавший. Зябнут у него руки и йоги; дух занимается. Посмотришь, вот он уж и кашляет; тут недалеко ждать, и болезнь, как гад нечистый, заползет ему в грудь, а там, глядишь, и смерть уж стоит над ним, где-нибудь в смрадном углу, без ухода, без помощи — вот и вся его жизнь! Вот ка- кова она, жизнь-то бывает! Ох, Варенька, мучительно слышать Христа ради, и мимо пройти, и не дать ничего, сказать ему: «Бог подаст». Иное Христа ради еще ни- чего. (И Христа ради-то разные бывают, маточка.) Иное долгое, протяжное, привычное, заученное, прямо нищенское; этому еще не так мучительно не подать, это долгий нищий, давнишний, по ремеслу нищий, этот при- вык, думаешь, он переможет и знает, как перемочь. А иное Христа ради непривычное, грубое, страшное,— вот как сегодня, когда я было от мальчика записку взял, тут же у забора какой-то стоял, не у всех и просил, говорит мне: «Дай, барин, грош ради Христа!» — да та- ким грубым голосом, что я вздрогнул от какого-то страшного чувства, а не дал гроша: не было. А еще люди богатые не любят, чтобы бедняки на худой жре- бий вслух жаловались — дескать, они беспокоят, они-де назойливы! Да и всегда бедность назойлива,— спать, что ли, мешают их стоны голодные! Признательно вам сказать, родная моя, начал я вам описывать это всё частию, чтоб сердце отвести, а более для того, чтоб вам образец хорошего слогу моих сочи- нений показать. Потому что вы, верно, сами сознаетесь, маточка, что у меня с недавнего времени слог форми- руется. Но теперь на меня такая тоска нашла, что я сам моим мыслям до глубины души стал сочувствовать, и хотя я сам знаю, маточка, что этим сочувствием не возь- мешь, но все-таки некоторым образом справедливость воздашь себе. И подлинно, родная моя, часто самого себя безо всякой причины уничтожаешь, в грош не ста- 180
вишь и ниже щепки какой-нибудь сортируешь. А если сравнением выразиться, так это, может быть, оттого происходит, что я сам запуган и загнан, как хоть бы и этот бедненький мальчик, что милостыни у меня просил. Теперь я вам, примерно, иносказательно буду говорить, маточка; вот послушайте-ка меня: случается мне, моя родная, рано утром, на службу спеша, заглядеться на город, как он там пробуждается, встает, дымится, ки- пит, гремит,— тут иногда так перед таким зрелищем умалишься, что как будто бы щелчок какой получил от кого-нибудь по любопытному носу, да и поплетешься тише воды, ниже травы своею дорогою и рукой мах- нешь! Теперь же разглядите-ка, что в этих черных, за- коптелых, больших, капитальных домах делается, вник- ните в это, и тогда сами рассудите, справедливо ли было без толку сортировать себя и в недостойное смущение входить. Заметьте, Варенька, что я иносказательно го- ворю, не в прямом смысле. Ну, посмотрим, что там та- кое в этих домах? Там в каком-нибудь дымном углу, в конуре сырой какой-нибудь, которая, по нужде, за квар- тиру считается, мастеровой какой-нибудь от сна пробу- дился; а во сне-то ему, примерно говоря, всю ночь са- поги снились, что вчера он подрезал нечаянно, как буд- то именно такая дрянь и должна человеку сниться! Ну да ведь он мастеровой, он сапожник: ему простительно все об одном предмете своем думать. У него там дети пищат и жена голодная; и не одни сапожники встают иногда так, родная моя. Это бы и ничего, и писать бы об этом не стоило, но вот какое выходит тут обстоятель- ство, маточка: тут же, в этом же доме, этажом выше или ниже, в позлащенных палатах, и богатейшему лицу все те же сапоги, может быть, ночью снились, то есть на другой манер сапоги, фасона другого, но все- таки сапоги; ибо в смысле-то, здесь мною подразуме- ваемом, маточка, все мы, родная моя, выходим немного сапожники. И это бы все ничего, но только то дурно, что нет никого подле этого богатейшего лица, нет человека, который бы шепнул ему на ухо, что «полно, дескать, о таком думать, о себе одном думать, для себя одного жить ты, дескать, не сапожник, у тебя дети здоровы и жена есть не просит; оглянись кругом, не увидишь ли 181
для забот своих предмета более благородного, чем свои сапоги!» Вот что хотел я сказать вахм иносказательно, Варенька. Это, может быть, слишком вольная мысль, родная моя, но эта мысль иногда бывает, иногда прихо- дит и тогда поневоле из сердца горячим словом выби- вается. И потому не от чего было в грош себя оценить, испугавшись одного шума и грома! Заключу же тем, маточка, что вы, может быть, подумаете, что я вам кле- вету говорю, или что это так хандра на меня нашла, или что я это из книжки какой выписал? Нет, маточка, вы разуверьтесь,— не то: клеветою гнушаюсь, хандра не находила и ни из какой книжки ничего не выписы- вал — вот что! Пришел я в грустном расположении духа домой, присел к столу, нагрел себе чайник, да и приготовился стаканчик-другой чайку -хлебнуть. Вдруг смотрит ко мне Горшков, наш бедный постоялец. Я еще утром за- метил, что он все что-то около жильцов шныряет и ко мне хотел подойти. А мимоходом скажу, маточка, что их житье-бытье не в пример моего хуже. Куда! жена, дети! Так что если бы я был Горшков, так уж я не знаю, что бы я на его месте сделал! Ну, так вот вошел мой Горшков, кланяется, слезинка у него, как и всегда, на ресницах гноится, шаркает ногами, а сам слова не может сказать. Я его посадил на стул, правда, на изло- манный, да другого не было. Чайку предложил. Он из- винялся, долго извинялся, наконец, однакоже, взял ста- кан. Хотел было без сахару пить, начал опять извинять- ся, кргда я стал уверять его, что нужно взять сахару; долго спорил, отказываясь, наконец положил в свой стакан самый маленький кусочек и стал уверять, что чай необыкновенно сладок. Эк, до уничижения какого доводит людей нищета! «Ну, как же, что, батюшка?»— сказал я ему. «Да вот так и так, дескать, благодетель вы мой, Макар Алексеевич, явите милость господню, окажите помощь семейству несчастному; дети и жена, есть нечего; отцу-то, мне-то, говорит, каково!» Я было хотел говорить, да он меня прервал: «Я, дескать, всех боюсь здесь, Макар Алексеевич, то есть не то что боюсь, а так, знаете, совестно; люди-то они всё гордые и кичли- вые. я бы, говорит, вас, батюшка и благодетель мой, и 182
утруждать бы не стал: знаю, что у вас самих неприят- ности были, знаю, что вы многого и не можете дать, но хоть что-нибудь взаймы одолжите; й потому, говорит, просить вас осмелился, что знаю ваше доброе сердце, знаю, что вы сами нуждались, что сами и теперь бедст- вия испытываете,— и что сердце-то ваше потому и чув- ствует сострадание». Заключил же он тем, что, дескать, простите мою дерзость и мое неприличие, Макар Алек- сеевич. Я отвечаю ему, что рад бы душой, да что нет у меня ничего, ровно нет ничего. «Батюшка, Макар Алек- сеевич,— говорит он мне,— я многого и не прошу, а вот так и так (тут он весь покраснел), жена, говорит, дети, голодно — хоть гривенничек какой-нибудь». Ну, тут уж мне самому сердце защемило. Куда, думаю, меня пере- щеголяли! А всего-то у меня и оставалось двадцать ко- пеек, да я на них рассчитывал: хотел завтра на свои крайние нужды истратить. «Нет, голубчик мой, не могу; вот так и так»,— говорю. «Батюшка, Макар Алексее- вич, хоть что хотите, говорит, хоть десять копеечек». Ну, я ему и вынул из ящика и отдал свои двадцать ко- пеек, маточка, все доброе дело! Эк, нищета-то! Разгово- рился я с ним: да как же вы, батюшка, спрашиваю, так зануждались, да еще при таких нуждах комнату в пять рублей серебром нанимаете? Объяснил он мне, что пол- года назад нанял и деньги внес вперед за три месяца; да потом обстоятельства такие сошлись, что ни туда ни сюда ему, бедному. Ждал он, что дело его к этому вре- мени кончится. А дело у него неприятное. Он, видите ли, Варенька, за что-то перед судом в ответе находится. Тягается он с купцом каким-то, который сплутовал под- рядом с казною; обман открыли, купца под суд, а он в дело-то свое разбойничье и.Горшкова запутал, который тут как-то также случился. А по правде-то Горшков ви- новен только в нерадении, в неосмотрительности и в не- простительном упущении из вида казенного интереса. Уж несколько лет дело идет: все препятствия разные встречаются против Горшкова. «В бесчестии же, на меня взводимом,— говорит мне Горшков,— неповинен, ни- сколько неповинен, в плутовстве и грабеже неповинен». Дело это его замарало немного; его исключили из служ- бы, и хотя не нашли, что он капитально виновен, но, до 183
совершенного своего оправдания, он до сих пор не мо- жет выправить с купца какой-то знатной суммы денег, ему следуемой и перед судом у него оспариваемой. Я ему верю, да суд-то ему на слово не верит; дело-то оно такое, что все в крючках да в узлах таких, что во сто лет не распутаешь. Чуть немного распутают, а купец еще крючок да еще крючок. Я принимаю сердечное уча- стие в Горшкове, родная моя, соболезную ему. Человек без должности; за ненадежность никуда не прини- мается; что было запасу, проели; дело запутано, а между тем ни с того ни с сего, совершенно некстати, ребенок родился,— ну вот издержки; сын заболел — из- держки, умер — издержки; жена больна; он нездоров застарелой болезнью какой-то: одним словом, постра- дал, вполне пострадал. Впрочем, говорит, что ждет на днях благоприятного решения своего дела и что уж в этом теперь и сомнения нет никакого. Жаль, жаль, очень жаль его, маточка! Я его обласкал. Человек-то он затерянный, запутанный; покровительства ищет, так вот я его и обласкал. Ну, прощайте же, маточка, Христос с вами, будьте здоровы. Голубчик вы мой! Как вспомню об вас, так точно лекарство приложу к больной душе моей, и хоть страдаю за вас, но и страдать за вас мне легко. Ваш истинный друг Макар Девушкин. Сентября 9-го. Матушка, Варвара Алексеевна! Пишу вам вне себя. Я весь взволнован страшным происшествием. Голова моя вертится кругом. Я чувст- вую, что все кругом меня вертится. Ах, родная моя, что я расскажу вам теперь! Вот мы и не предчувствовали этого. Нет, я не верю, чтобы я не предчувствовал; я все это предчувствовал. Все это заранее слышалось моему сердцу! Я даже намедни во сне что-то видел подобное. Вот что случилось! Расскажу вам без слога, а так, как мне на душу господь положит. Пошел я сегодня в должность. Пришел, сижу, пишу. А нужно вам знать, 184
маточка, что я и вчера писал тоже. Ну, так вот, вчера подходит ко мне Тимофей Иванович и лично изволит на- казывать, что — вот, дескать, бумага нужная, спешная. Перепишите, говорит, Макар Алексеевич, почище, по- спешно и тщательно: сегодня к подписанию идет. Заме- тить вам нужно, ангельчик, что вчерашнего дня я был сам не свой, ни на что и глядеть не хотелось; грусть, тоска такая напала! На сердце холодно, на душе темно; в памяти все вы были, моя бедная ясочка. Ну, вот я при- нялся переписывать; переписал чисто, хорошо, только уж не знаю, как вам точнее сказать, сам ли нечистый меня попутал, или тайными судьбами какими опреде- лено было, или просто так должно было сделаться,— только пропустил я целую строчку; смысл-то и вышел, господь его знает какой, просто, никакого не вышло. С бумагой-то вчера опоздали и подали ее на подписа- ние его превосходительству только сегодня. Я как ни в чем не бывало являюсь сегодня в обычный час и рас- полагаюсь рядком с Емельяном Ивановичем. Нужно вам заметить, родная, что я с недавнего времени стал вдвое более прежнего совеститься и в стыд приходить. Я в последнее время и не глядел ни на кого. Чуть стул заскрипит у кого-нибудь, так уж я и ни жив ни мертв. Вот точно так сегодня, приник, присмирел, ежом сижу, так что Ефим Акимович (такой задирала, какого и на свете до него не было) сказал во всеуслышание: что, дескать, вы, Макар Алексеевич, сидите таким у-у-у? да тут такую гримасу скорчил, что все, кто около него и меня ни были, так и покатились со смеху, и уж, разу- меется, на мой счет. И пошли, и пошли! Я и уши при- жал и глаза зажмурил, сижу себе, не пошевелюсь. Та- ков уж обычай мой; они этак скорей отстают. Вдруг слышу шум, беготня, суетня; слышу — не обманывают- ся ли уши мои? зовут меня, требуют меня, зовут Де- вушкина. Задрожало у меня сердце в груди, и уж сам не знаю, чего я испугался; только знаю то, что я так испугался, как никогда еще в жизни со мной не было. Я прирос к стулу,— и как ни в чем не бывало, точно и не я. Но вот опять начали, ближе и ближе. Вот уж над самым ухом моим: дескать, Девушкина! Девуш- кина! где Девушкин? Подымаю глаза: передо мною 185
Евстафий Иванович; говорит: Макар Алексеевич к его превосходительству, скорее! Беды вы с бумагой наде- лали! Только это одно и сказал, да довольно, не правда ли, маточка, довольно сказано было? Я помертвел, оле- денел, чувств лишился, иду — ну, да уж просто ни жив ни мертв отправился. Ведут меня через одну комнату, через другую комнату, через третью комнату, в каби- нет — предстал! Положительного отчета, об чем я тогда думал, я вам дать не могу. Вижу, стоят его превосходи- тельство, вокруг него все они. Я, кажется, не поклонил- ся; позабыл. Оторопел так, что и губы трясутся и ноги трясутся. Да и было отчего, маточка. Во-первых, совест- но; я взглянул направо в зеркало, так просто было от- чего с ума сойти от того, что я там увидел. А во-вторых, я всегда делал так, как будто бы меня и на свете не было. Так, что едва ли его превосходительство были известны о существовании моем. Может быть, слышали, так, мельком, что есть у них в ведомстве Девушкин, но в кратчайшие сего сношения никогда не входили. Начали гневно: «Как же это вы, сударь! Чего вы смотрите? нужная бумага, нужно к спеху, а вы ее пор- тите. И как же вы это»,— тут его превосходительство обратились к Евстафию Ивановичу. Я только слышу, как до меня звуки слов долетают: «Нераденье! неосмот- рительность! Вводите в неприятности!» Я раскрыл было рот для чего-то. Хотел было прощения просить да не мог, убежать — покуситься не смел, и тут... тут, маточ- ка, такое случилось, что я и теперь едва перо держу от стыда. Моя пуговка — ну ее к бесу — пуговка, что ви- села у меня на ниточке — вдруг сорвалась, отскочила, запрыгала (я, видно, задел ее нечаянно), зазвенела, по- катилась и прямо, так-таки прямо, проклятая, к стопам его превосходительства, и это посреди всеобщего мол- чания! Вот и все было мое оправдание, все извинение, весь ответ, все, что я собирался сказать его превосхо- дительству! Последствия были ужасны! Его превосхо- дительство тотчас обратили внимание на фигуру мою и на мой костюм. Я вспомнил, что я видел в зеркале: я бросился ловить пуговку! Нашла на меня дурь! На- гнулся, хочу взять пуговку,— катается, вертится, не 186
могу поймать, словом, и в отношении ловкости отли- чился. Тут уж я чувствую, что и последние силы меня оставляют, что уж все, все потеряно! Вся репутация по- теряна, весь человек пропал! А тут в обоих ушах ни с того ни с сего и Тереза и Фальдони, и пошло перезва- нивать. Наконец, поймал пуговку, приподнялся, вытя- нулся, да уж, коли дурак, так стоял бы себе смирно, руки по швам! Так нет же: начал пуговку к оторван- ным ниткам прилаживать, точно оттого она и приста- нет; да еще улыбаюсь, да еще улыбаюсь. Его превосхо- дительство отвернулись сначала, потом опять на меня взглянули — слышу, говорят Евстафию Ивановичу: «Как же?., посмотрите, в каком он виде!., как он!., что он!..» Ах, родная моя, что уж тут — как он? Да что он? отличился! Слышу, Евстафий Иванович говорит: «Не замечен, ни в чем не замечен, поведения примерного, жалованья достаточно, по окладу...» — «Ну, облегчить его как-нибудь,— говорит его превосходительство.— Выдать ему вперед...» — «Да забрал, говорят, за- брал, вот за столько-то времени вперед забрал. Обстоя- тельства, верно, такие, а поведения хорошего и не заме- чен, никогда не замечен». Я, ангельчик мой, горел, я в адском огне горел! Я умирал! «Ну,— говорят его пре- восходительство громко,— переписать же вновь поско- рее; Девушкин, подойдите сюда, перепишите опять вновь без ошибки; да послушайте...» Тут его превосхо- дительство обернулись к прочим, роздали приказания разные, и все разошлись. Только что разошлись они, его превосходительство поспешно вынимают книжник и из него сторублевую. «Вот,—говорят они,— чем могу, считайте, как хотите...» — да и всунул мне в руку. Я, ан- гел мой, вздрогнул, вся душа моя потряслась; не знаю, что было со мною; я было схватить их ручку хотел. А он-то весь покраснел, мой голубчик, да — вот уж тут ни на волосок от правды не отступаю, родная моя: взял мою руку недостойную, да и потряс ее, так-таки взял да потряс, словно ровне своей, словно такому же, как сам, генералу. «Ступайте, говорит, чем могу... Ошибок не делайте, а теперь грех пополам». Теперь, маточка, вот как я решил: вас и Федору прошу, и если бы дети у меня были, то и им бы повелел, 187
чтобы богу молились, то есть вот как: за родного отца не молились бы, а за его превосходительство каждо- дневно и вечно бы молились! Еще скажу, маточка, и это торжественно говорю — слушайте меня, маточка, хо- рошенько — клянусь, что как ни погибал я от скорби душевной в лютые дни нашего злополучия, глядя на вас, на ваши бедствия, и на себя, на унижение мое и мою неспособность, несмотря на все это, клянусь вам, что не так мне сто рублей дороги, как то, что его пре- восходительство сами мне, соломе, пьянице, руку мою недостойную пожать изволили! Этим они меня самому себе возвратили. Этим поступком они мой дух воскре- сили, жизнь мне слаще навеки сделали, и я твердо уве- рен, что я как ни грешен перед всевышним, но молитва о счастии и благополучии его превосходительства дой- дет до престола его!.. Маточка! Я теперь в душевном расстройстве ужас- ном, в волнении ужасном! Мое сердце бьется, хочет из груди выпрыгнуть. И я сам, так-то весь, как будто ослаб. Посылаю вам сорок пять рублей ассигнациями, двадцать рублей хозяйке даю, у себя тридцать пять оставляю; на двадцать платье поправлю, а пятнадцать оставлю на житье-бытье. А только теперь все эти впе- чатления-™ утренние потрясли все существование мое. Я прилягу. Мне, впрочем, покойно, очень покойно. Только душу ломит, и слышно там, в глубине, душа моя дрожит, трепещет, шевелится. Я приду к вам; а теперь я просто хмелен от всех ощущений этих... Бог видит все, маточка вы моя, голубушка вы моя бесценная! Ваш достойный друг Макар Девушкин. Сентября 10-го. Любезный мой, Макар Алексеевич! Я несказанно рада вашему счастию и умею ценить добродетели вашего начальника, друг мой. Итак, те- перь вы отдохнете от горя! Но только ради бога не 188
тратьте опять денег попусту. Живите тихонько, как можно скромнее, и с этого же дня начинайте всегда хоть что-нибудь откладывать, чтоб несчастия не застали вас опять внезапно. Об нас, ради бога, не беспокойтесь. Мы с Федорой кое-как проживем. К чему вы нам денег столько прислали, Макар Алексеевич? Нам вовсе не нужно. Мы довольны и тем, что есть у нас. Правда, нам скоро понадобятся деньги на переезд с этой квартиры, но Федора надеется получить с кого-то давнишний, ста- рый долг. Оставляю, впрочем, себе двадцать рублей на крайние надобности. Остальное посылаю вам назад. Берегите, пожалуйста, деньги, Макар Алексеевич. Про- щайте. Живите теперь покойно, будьте здоровы и ве- селы. Я писала бы вам более, но чувствую ужасную усталость, вчера я целый день не вставала с постели. Хорошо сделали, что обещались зайти. Навестите меня, пожалуйста, Макар Алексеевич. В. Д. Сентября 11-го. Милая моя, Варвара Алексеевна! Умоляю вас, родная моя, не разлучайтесь со мною теперь, теперь, когда я совершенно счастлив и всем до- волен. Голубчик мой! Вы Федору не слушайте, а я буду все, что вам угодно, делать; буду вести себя хорошо, из одного уважения к его превосходительству буду вести себя хорошо и отчетливо; мы опять будем писать друг другу счастливые письма, будем поверять друг другу наши мысли, наши радости, наши заботы, если будут заботы; будем жить вдвоем согласно и счастливо. Зай- мемся литературою... Ангельчик мой! В моей судьбе все переменилось, и все к лучшему переменилось. Хозяйка стала сговорчивее, Тереза умнее, даже сам Фальдони стал какой-то проворный. С Ратазяевым я помирился. Сам, на радостях, пошел к нему. Он, право, добрый ма- лый, маточка, и что про него говорили дурного, то все это был вздор. Я открыл теперь, что все это была гнус- ная клевета. Он вовсе и не думал нас описывать: он мне 189
это сам говорил. Читал мне новое сочинение. А что тогда Ловеласом-то он меня назвал, так это все не брань или название какое неприличное: он мне объяс- нил. Это слово в слово с иностранного взято и значит проворный малой, и если покрасивее сказать, политера- турнее, так значит парень — плохо не клади — вот! а не что-нибудь там*такое. Шутка невинная была, ангель- чик мой. Я-то, неуч, сдуру и обиделся. Да уж я теперь перед ним извинился... И погода-то такая замечатель- ная сегодня, Варенька, хорошая такая. Правда, утром была небольшая изморозь, как будто сквозь сито сеяло. Ничего! Зато воздух стал посвежее немножко. Ходил я покупать сапоги и купил удивительные сапоги. Прошел- ся по Невскому. «Пчелку» прочел. Да! про главное я и забываю вам рассказать: Видите ли что: Сегодня поутру разговорился я с Емельяном Ивано- вичем и с Аксентием Михайловичем об его превосходи- тельстве. Да, Варенька, они не с одним мною так обо- шлись милостиво. Они не одного меня облагодетельст- вовали и добротою сердца своего всему свету известны. Из многих мест в честь ему хвалы воссылаются и слезы благодарности льются. У них сирота одна воспитыва- лась. Изволили пристроить ее: выдали за человека из- вестного, за чиновника одного, который по особым пору- чениям при их же превосходительстве находился. Сына одной вдовы в какую-то канцелярию пристроили и много еще благодеяний разных оказали. Я, маточка, по- чел за обязанность тут же и мою лепту положить, всем во всеуслышание поступок его превосходительства рас- сказал; я все им рассказал и ничего не утаил. Я стыд-то в карман спрятал. Какой тут стыд, что за амбиция та- кая при таком обстоятельстве! Так-таки вслух — да бу- дут славны дела его превосходительства! Я говорил увлекательно, с жаром говорил и не краснел, напротив, гордился, что пришлось такое рассказывать. Я про все рассказал (про вас только благоразумно умолчал, ма- точка), и про хозяйку мою, и про Фальдони, и про Ра- тазяева, и про сапоги, и про Маркова — все рассказал. Кое-кто там пересмеивались, да, правда, и все они пере- смеивались. Только это в моей фигуре,- верно, они что- 190
нибудь смешное нашли или насчет сапогов моих — именно насчет сапогов. А с дурным каким-нибудь наме- рением они не могли этого сделать. Это так, молодость, или оттого, что они люди богатые, но с дурным, с злым намерением они никак не могли мою речь осмеивать. То есть что-нибудь насчет его превосходительства — этого они никак не могли сделать. Не правда ли, Ва- ренька? Я все до сих пор не могу как-то опомниться, маточ- ка. Все эти происшествия так смутили меня! Есть ли у вас дрова? Не простудитесь, Варенька; долго ли про- студиться. Ох, маточка моя, вы с вашими грустными мыслями меня убиваете. Я уж бога молю, как молю его за вас, маточка! Например, есть ли у вас шерстяные чулочки, или так, из одежды что-нибудь, потеплее. Смотрите, голубчик мой. Если вам что-нибудь там нужно будет, так уж вы, ради создателя, старика не обижайте. Так-таки прямо и ступайте ко мне. Теперь дурные времена прошли. Насчет меня вы не беспокой- тесь. Впереди все так светло, хорошо! А грустное было время, Варенька! Ну да уж все равно, прошло! Года пройдут, так и про это время вздохнем. Помню я свои молодые годы. Куда! Копейки иной раз не бывало. Холодно, голодно, а весело, да и только. Утром пройдешься по Невскому, личико встре- тишь хорошенькое, и на целый день счастлив. Славное, славное было время, маточка! Хорошо жить на свете, Варенька! Особенно в Петербурге. Я со слезами на гла- зах вчера каялся перед господом богом, чтобы простил мне господь все грехи мои в это грустное время: ропот, либеральные мысли, дебош и азарт. Об вас вспоминал с умилением в молитве. Вы одни, ангельчик, укрепляли меня, вы одни утешали меня, напутствовали советами благими и наставлениями. Я этого, маточка, никогда забыть не могу. Ваши записочки все перецеловал се- годня, голубчик мой! Ну, прощайте, маточка. Говорят, есть где-то здесь недалеко платье продажное. Так вот я немножко наведаюсь. Прощайте же, ангельчик. Прощайте! Вам душевно преданный Макар Девушкин. 191
Сентября 15-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Я вся в ужасном волнении. Послушайте-ка, что у нас было. Я что-то роковое предчувствую. Вот посудите сами, мой бесценный друг: господин Быков в Петер- бурге. Федора его встретила. Он ехал, приказал остано- вить дрожки, подошел сам к Федоре и стал наведывать- ся, где она живет. Та сначала не сказывала. Потом он сказал, усмехаясь, что он знает, кто у ней живет. (Вид- но, Анна Федоровна все ему рассказала.) Тогда Федора не вытерпела и тут же на улице стала его упрекать, укорять, сказала ему, что он человек безнравственный, что он причина всех несчастий моих. Он отвечал, чго когда гроша нет, так, разумеется, человек несчастлив. Федора сказала ему, что я бы сумела прожить работою, могла бы выйти замуж, а не то так сыскать место ка- кое-нибудь, а что теперь счастие мое навсегда потеряно, что я к тому же больна и скоро умру. На это он заме- тил, что я еще слишком молода, что у меня еще в го- лове бродит и что и наши добродетели потускнели (его слова). Мы с Федорой думали, что он не знает нашей квартиры, как вдруг вчера, только что я вышла для за- купок в Гостиный двор, он входит к нам в комнату; ему, кажется, не хотелось застать меня дома. Он долго рас- спрашивал Федору о нашем житье-бытье; все рассмат- ривал у нас; мою работу смотрел, наконец спросил: «Какой же это чиновник, который с вами знаком?» На ту пору вы чрез двор проходили; Федора ему указала на вас; он взглянул и усмехнулся; Федора упрашивала его уйти, сказала ему, что я и так уже нездорова от огорчений и что видеть его у нас мне будет весьма не- приятно. Он промолчал; сказал, что он так приходил, от нечего делать, и хотел дать Федоре двадцать пять рублей; та, разумеется, не взяла. Что бы это значило? Зачем это он приходил к нам? Я понять не могу, откуда он все про нас знает! Я теряюсь в догадках. Федора го- ворит, что Аксинья, ее золовка, которая ходит к нам, знакома с прачкой Настасьей, а Настасьин двоюродный брат сторожем в том департаменте, где служит знако- 192
мый племянника Анны Федоровны, так вот не перепол- зла ли как-нибудь сплетня? Впрочем, очень может быть, что Федора и ошибается; мы не знаем, что при- думать. Неужели он к нам опять придет! Одна мысль эта ужасает меня! Когда Федора рассказала все это вчера, так я так испугалась, что чуть было в обморок не упала от страха. Чего еще им надобно? Я теперь их знать не хочу! Что им за дело до меня, бедной! Ах! в ка- ком я страхе теперь; так вот и думаю, что войдет сию минуту Быков. Что со мною будет! Что еще мне гото- вит судьба? Ради Христа, зайдите ко мне теперь же, Макар Алексеевич. Зайдите, ради бога, зайдите. В. Д. Сентября 18-го. Маточка, Варвара Алексеевна! Сего числа случилось у нас в квартире донельзя го- рестное, ничем не объяснимое и неожиданное событие. Наш бедный Горшков (заметить вам нужно, маточка) совершенно оправдался. Решение-то уж давно как вы- шло, а сегодня он ходил слушать окончательную резо- люцию. Дело для него весьма счастливо кончилось. Какая там была вина на нем за нерадение и неосмотри- тельность — на все вышло полное отпущение. Прису- дили выправить в его пользу с купца знатную сумму денег, так что он и обстоятельствами-то сильно попра- вился, да и честь-то его от пятна избавилась, и все стало лучше,— одним словом, вышло самое полное ис- полнение желания. Пришел он сегодня в три часа до- мой. На нем лица не было, бледный как полотно, губы у него трясутся, а сам улыбается — обнял жену, детей. Мы все гурьбою ходили к нему поздравлять его. Он был весьма растроган нашим поступком, кланялся на все стороны, жал у каждого из нас руку по нескольку раз. Мне даже показалось, что он и вырос-то, и выпрямился- то, и что у него и слезинки-то нет уже в глазах. В вол- нении был таком, бедный. Двух минут на месте не мог простоять; брал в руки все, что ему ни попадалось, по- том опять бросал, беспрестанно улыбался и кланялся, садился, вставал, опять садился, говорил бог знает что такое — говорит: «Честь моя, честь, доброе имя, дети 13 Ф. М. Достоевский, т, 1 193
мои»,— и как говорил-то! даже заплакал. Мы тоже большею частию прослезились. Ратазяев, видно, хотел его ободрить и сказал: «Что, батюшка, честь, когда не- чего есть; деньги, батюшка, деньги главное; вот за что бога благодарите!» — и тут же его по плечу потрепал. Мне показалось, что Горшков обиделся, то есть не то чтобы прямо неудовольствие высказал, а только посмот- рел как-то странно на Ратазяева, да руку его с плеча своего снял. А прежде бы этого не было, маточка! Впрочем, различные бывают характеры. Вот я, напри- мер, на таких радостях гордецом бы не выказался; ведь чего, родная моя, иногда и поклон лишний и унижение изъявляешь, не от чего иного как от припадка доброты душевной и от излишней мягкости сердца... но, впрочем, не во мне тут и дело! «Да, говорит, и деньги хорошо; слава богу, слава богу!..» и потом все время, как мы у него были, твердил: «Слава богу, слава богу!..» Жена его заказала обед поделикатнее и пообильнее. Хозяйка наша сама для них стряпала. Хозяйка наша отчасти добрая женщина. А до обеда Горшков на месте не мог усидеть. Заходил ко всем в комнаты, звали ль не звали его. Так себе войдет, улыбнется, присядет на стул, ска- жет что-нибудь, а иногда и ничего не скажет — и уйдет. У мичмана даже карты в руки взял; его и усадили играть за четвертого. Он поиграл, поиграл, напутал в игре какого-то вздора; сделал три-четыре хода и бросил .играть. «Нет, говорит, ведь я так, я, говорит, это только так»,— и ушел от них. Меня встретил в коридоре, взял меня за обе руки, посмотрел мне прямо в глаза, только так чудно; пожал мне руку и отошел, и все улыбаясь, но как-то тяжело, странно улыбаясь, словно мертвый. Жена его плакала от радости; весело так все у них было, по-праздничному. Пообедали они скоро. Вот после обеда он и говорит жене: «Послушайте, душень- ка, вот я немного прилягу»,— да и пошел на постель. Подозвал к себе дочку, положил ей на головку руку и долго, долго гладил по головке ребенка. Потом опять оборотился к жене: «А что ж Петенька? Петя наш, гово- рит, Петенька?..» Жена перекрестилась, да и отвечает, что ведь он же умер. «Да, да, знаю, все знаю, Петенька теперь в царстве небесном». Жена видит, что он сам не 194
свой, что происшествие-то его потрясло совершенно, и говорит ему: «Вы бы, душенька, заснули».— «Да, хоро- шо, я сейчас... я немножко»,— тут он отвернулся, поле- жал немного, потом оборотился, хотел сказать что-то. Жена не расслышала, спросила его: «Что, мой друг?» А он не отвечает. Она подождала немножко — ну, ду- мает, уснул, и вышла на часок к хозяйке. Через час вре- мени воротилась — видит, муж еще не проснулся и ле- жит себе, не шелохнется. Она думала, что спит, села и стала работать что-то. Она рассказывает, что она рабо- тала с полчаса и так погрузилась в размышление, что даже не помнит, о чем она думала, говорит только, что она позабыла об муже. Только вдруг она очнулась от какого-то тревожного ощущения, и гробовая тишина в комнате поразила ее прежде всего. Она посмотрела на кровать и видит, что муж лежит все в одном положении Она подошла к нему, сдернула одеяло, смотрит — а уж он холодехонек — умер, маточка, умер Горшков, вне- запно умер, словно его громом убило! А отчего умер — бог его знает. Меня это так сразило, Варенька, что я до сих пор опомниться не могу. Не верится что-то, чтобы так просто мог умереть человек. Этакой бедняга, горе- мыка этот Горшков! Ах, судьба-то, судьба какая! Жена в слезах, такая испуганная. Девочка куда-то в угол за- билась. У них там суматоха такая идет; следствие ме- дицинское будут делать... уж не могу вам наверно ска- зать. Только жалко, ох, как жалко! Грустно подумать, что этак в самом деле ни дня, ни часа не ведаешь... По- гибаешь этак ни за что... Ваш Макар Девушкин. Сентября 19-го. Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! Спешу вас уведомить, друг мой, что Ратазяев нашел мне работу у одного сочинителя. Приезжал какой-то к нему, привез к нему такую толстую рукопись — слава богу, много работы. Только уж так неразборчиво писано, 13* 195
что не знаю, как и за дело приняться; требуют по- скорее. Что-то все об таком писано, что как будто и не понимаешь... По сорок копеек с листа уговорились. Я к тому все это пишу вам, родная моя, что будут теперь посторонние деньги. Ну, а теперь прощайте, маточка. Я уж прямо и за работу. Ваш верный друг Макар Девушкин. Сентября 23-го. Дорогой друг мой, Макар Алексеевич! Я вам уже третий день, мой друг, ничего не писала, а у меня было много, много забот, много тревоги. Третьего дня был у меня Быков. Я была одна, Фе- дора куда-то ходила. Я отворила ему и так испугалась, когда его увидела, что не могла тронуться с места. Я чувствовала, что я побледнела. Он вошел по своему обыкновению с громким смехом, взял стул и сел. Я дол- го не могла опомниться, наконец села в угол за работу. Он скоро перестал смеяться. Кажется, мой вид поразил его. Я так похудела в последнее время; щеки и глаза мои ввалились, я была бледна, как платок... действи- тельно, меня трудно узнать тому, кто знал меня год тому назад. Он долго и пристально смотрел на меня, наконец опять развеселился. Сказал что-то такое; я не помню, что отвечала ему, и он опять засмеялся. Он си- дел у меня целый час; долго говорил со мной; кой о чем расспрашивал. Наконец, перед прощанием, он взял меня за руку и сказал (я вам пишу от слова и до сло- ва): «Варвара Алексеевна! Между нами сказать, Анна Федоровна, ваша родственница, а моя короткая знако- мая и приятельница, преподлая женщина». (Тут он еще назвал ее одним неприличным словом.) «Совра- тила она и двоюродную вашу сестрицу с пути и вас погубила. С моей стороны и я в этом случае подлецом оказался, да ведь что, дело житейское». Тут он захохо- тал что есть мочи. Потом заметил, что он красно гово- рить не мастер, и что главное, что объяснить было 196
нужно и об чем обязанности благородства повелевали ему не умалчивать, уж он объявил, и что в коротких словах приступает к остальному. Тут он объявил мне, что ищет руки моей, что долгом своим почитает возвра- тить мне честь, что он богат, что он увезет меня после свадьбы в свою степную деревню, что он хочет там зай- цев травить; что он более в Петербург никогда не при- едет, потому что в Петербурге гадко, что у него есть здесь в Петербурге, как он сам выразился, негодный племянник, которого он присягнул лишить наследства, и собственно для этого случая, то есть желая иметь за- конных наследников, ищет руки моей, что эта главная причина его сватовства. Потом он заметил, что я весь- ма бедно живу, что не диво, если я больна, проживая в такой лачуге, предрек мне неминуемую смерть, если я хоть месяц так останусь; сказал, что в Петербурге квар- тиры гадкие и, наконец, что не надо ли мне чего? Я так была поражена его предложением, что сама не знаю, отчего заплакала. Он принял мои слезы за бла- годарность и сказал мне, что он всегда был уверен, что я добрая, чувствительная и ученая девица, но что он не прежде, впрочем, решился на сию меру, как разузнав со всею подробности!© о моем теперешнем поведении. Тут он расспрашивал о вас, сказал, что про все слышал, что вы благородных правил человек, что он с своей стороны не хочет быть у вас в долгу и что довольно ли вам бу- дет пятьсот рублей за все, что вы для меня сделали? Когда же я ему объяснила, что вы для меня то сделали, чего никакими деньгами не заплатишь, то он сказал мне, что все вздор, что все это романы, что я еще мо- лода и стихи читаю, что романы губят молодых деву- шек, что книги только нравственность портят и что он терпеть не может никаких книг; советовал прожить его годы и тогда об людях говорить; «тогда,— прибавил он,— и людей узнаете». Потом он сказал, чтобы я по- размыслила об его предложениях, что ему весьма будет неприятно, если я такой важный шаг сделаю необду- манно, прибавил, что необдуманность и увлечение гу- бят юность неопытную, но что он чрезвычайно желает с моей стороны благоприятного ответа, что, наконец, в противном случае, он принужден будет жениться в 197
Москве на купчихе, потому что, говорит он, я присягнул негодяя-племянника лишить наследства. Он оставил на- сильно у меня на пяльцах пятьсот рублей, как он ска- зал, на конфекты; сказал, что в деревне я растолстею, как лепешка, что буду у него как сыр в масле кататься, что у него теперь ужасно много хлопот, что он целый день по делам протаскался и что теперь между делом забежал ко мне. Тут он ушел. Я долго думала, я много передумала, я мучилась, думая, друг мой, наконец я ре- шилась. Друг мой, я выйду за него, я должна согла- ситься на его предложение. Если кто может избавить меня от моего позора, возвратить мне честное имя, от- вратить от меня бедность, лишения и несчастия в буду- щем, так это единственно он. Чего же мне ожидать от грядущего, чего еще спрашивать у судьбы? Федора го- ворит, что своего счастия терять не нужно; говорит — что же в таком случае и называется счастием? Я по крайней мере не нахожу другого пути для себя, бесцен- ный друг мой. Что мне делать? Работою я и так все здоровье испортила; работать постоянно я не могу. В люди идти? — яс тоски исчахну, к тому же я никому не угожу. Я хворая от природы, и потому всегда буду бременем на чужих руках. Конечно, я и теперь не в рай иду, но что же мне делать, друг мой, что же мне де- лать? Из чего выбирать мне? Я не просила у вас советов. Я хотела обдумать одна. Решение, которое вы прочли сейчас, неизменно, и я не- медленно объявляю его Быкову, который и без того торопит меня окончательным решением. Он сказал, что у него дела не ждут, что ему нужно ехать и что не от- кладывать же их из-за пустяков. Знает бог, буду ли я счастлива, в его святой, неисповедимой власти судьбы мои, но я решилась. Говорят, что Быков человек доб- рый; он будет уважать меня; может быть, и я также буду уважать его. Чего же ждать более от нашего брака? Уведомляю вас обо всем, Макар Алексеевич. Я уве- рена, вы поймете всю тоску мою. Не отвлекайте меня от моего намерения. Усилия ваши будут тщетны. Взвесьте в своем собственном сердце все, что прину- дило меня так поступить. Я очень тревожилась сначала, 198.
но теперь я спокойнее. Что впереди, я не знаю. Что бу- дет, то будет; как бог пошлет!.. Пришел Быков; я бросаю письмо неоконченным. Много еще хотела сказать вам. Быков уж здесь! В. Д. Сентября 23-го. Маточка, Варвара Алексеевна! Я, маточка, спешу вам отвечать; я, маточка, спешу вам объявить, что я изумлен. Все это как-то не того... Вчера мы похоронили Горшкова. Да, это так, Варенька, это так; Быков поступил благородно; только вот видите ли, родная моя, так вы и соглашаетесь. Конечно, во всем воля божия; это так, это непременно должно быть так, то есть тут воля-то божия непременно должна быть; и промысл творца небесного, конечно, и благ и неиспо- ведим, и судьбы тоже, и они то же самое. Федора тоже в вас участие принимает. Конечно, вы счастливы теперь будете, маточка, в довольстве будете, моя голубочка, ясочка моя, ненаглядная вы моя, ангельчик мой,— только вот видите ли, Варенька, как же это так скоро?.. Да, дела... у господина Быкова есть дела — конечно, у кого нет дел, и у него тоже они могут случиться... ви- дел я его, как он от вас выходил. Видный, видный муж- чина; даже уж и очень видный мужчина. Только все это как-то не так, дело-то не в том именно, что он видный мужчина, да я-то теперь как-то сам не свой. Только вот как же мы будем теперь письма-то друг к другу писать? Я-то, я-то как же один останусь? Я, ангельчик мой, все взвешиваю, все взвешиваю, как вы писали-то мне там, в сердце-то моем все это взвешиваю, причины-то эти. Я уже двадцатый лист оканчивал переписывать, а между тем эти происшествия-то нашли! Маточка, ведь вот вы едете, так и закупки-то вам различные сделать нужно, башмачки разные, платьице, а вот у меня кстати и магазин есть знакомый в Гороховой; помните, как я вам еще его все описывал. Да нет же! Как же вы, маточка, что вы! ведь вам нельзя теперь ехать, совер- шенно невозможно, никак невозможно. Ведь вам нужно покупки большие делать, да и экипаж заводить. К тому 199
же и погода теперь дурная; вы посмотрите-ка, дождь как из ведра льет, и такой мокрый дождь, да еще... еще то, что вам холодно будет, мой ангельчик; сердечку-то вашему будет холодно! Ведь вот вы боитесь чужого человека, а едете. А я-то на кого здесь один останусь? Да вот Федора говорит, что вас счастие ожидает боль- шое... да ведь она баба буйная и меня погубить желает. Пойдете ли вы ко всенощной сегодня, маточка? Я бы вас пошел посмотреть. Оно, правда, маточка, совершен- ная правда, что вы девица ученая, добродетельная и чувствительная, только пусть уж он лучше женится на купчихе! Как вы думаете, маточка? пусть уж лучше на купчихе-то женится! Я к вам, Варенька вы моя, как смеркнется, так и забегу на часок. Нынче ведь рано смеркается, так я и забегу. Я, маточка, к вам непре- менно на часочек приду сегодня. Вот вы теперь ждете Быкова, а как он уйдет, так тогда... Вот подождите, ма- точка, я забегу... Макар Девушкин. Сентября 27-го. Друг мой, Макар Алексеевич! Господин Быков сказал, что у меня непременно должно быть на три дюжины рубашек голландского полотна. Так нужно как можно скорее приискать бело- швеек для двух дюжин, а времени у нас очень мало. Господин Быков сердится, говорит, что с этими тряп- ками ужасно много возни. Свадьба наша через пять дней, а на другой день после свадьбы мы едем. Госпо- дин Быков торопится, говорит, что на вздор много вре- мени не нужно терять. Я измучилась от хлопот и чуть на ногах стою. Дела страшная куча, а, право, лучше, если б этого ничего не было. Да еще: у нас недостает блонд и кружева, так вот нужно бы прикупить, потому что господин Быков говорит, что он не хочет, чтобы жена его как кухарка ходила, и что я непременно должна «утереть нос всем помещицам». Так он сам го- ворит. Так вот, Макар Алексеевич, адресуйтесь, пожа- луйста, к мадам Шифон в Гороховую и попросите, во- 200
первых, прислать к нам белошвеек, а во-вторых, чтоб и сама потрудилась заехать. Я сегодня больна. На новой квартире у нас так холодно и беспорядки ужасные. Тетушка господина Быкова чуть-чуть дышит от ста- рости. Я боюсь, чтобы не умерла до нашего отъезда, но господин Быков говорит, что ничего, очнется. В доме у нас беспорядки ужасные. Господин Быков с нами не живет, так люди все разбегаются, бог знает куда. Слу- чается, что одна Федора нам прислуживает: а камерди- нер господина Быкова, который смотрит за всем, уже третий день неизвестно где пропадает. Господин Быков заезжает каждое утро, все сердится и вчера побил при- казчика дома, за что имел неприятности с полицией... Не с кем было к вам и письма-то послать. Пишу по городской почте. Да! Чуть было не забыла самого важ- ного. Скажите мадам Шифон, чтобы блонды она непре- менно переменила, сообразуясь со вчерашним образ- чиком, и чтобы сама заехала ко мне показать новый выбор. Да скажите еще, что я раздумала насчет канзу ь, что его нужно вышивать крошыо. Да еще: буквы для вензелей на платках вышивать тамбуром; слышите ли? тамбуром, а не гладью. Смотрите же не забудьте, что тамбуром! Вот еще чуть было не забыла! Передайте ей, ради бога, чтобы листики на пелерине шить возвы- шенно, усики и шипы кордонне, а потом обшить ворот- ник кружевом или широкой фальбалой 1 2. Пожалуйста, передайте, Макар Алексеевич. Ваша В. Д. Р. S. Мне так совестно, что все вас мучаю моими комиссиями. Вот и третьего дня вы целое утро бегали. Но что делать! У нас в доме нет никакого порядка, а я сама нездорова. Так не досадуйте на меня, Макар Але- ксеевич. Такая тоска! Ах, что это будет, друг мой, ми- лый мой, добрый мой Макар Алексеевич! Я и заглянуть боюсь в мое будущее. Я все что-то предчувствую и точно в чаду в каком-то живу. 1 канзу (франц, canezou) — легкая кофточка без рукавов. 2 фальбалой (франц, falbala)—оборкой. 201
P. S. Ради бога, мой друг, не позабудьте чего-нибудь из того, что я вам теперь говорила. Я все боюсь, чтобы вк как-нибудь не ошиблись. Помните же, тамбуром, а не гладью. В. д. Сентября 27-го. Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! Комиссии ваши все исполнил рачительно. Мадам Шифон говорит, что она уже сама думала обшивать тамбуром; что это приличнее, что ли, уж не знаю, в толк не взял хорошенько. Да еще, вы там фальбалу написали, так она и про фальбалу говорила. Только я, маточка, и позабыл, что она мне про фальбалу гово- рила. Только помню, очень много говорила; такая сквер- ная баба! Что бишь такое? Да вот она вам сама все расскажет. Я, маточка моя, совсем замотался. Сегодня я и в должность не ходил. Только вы-то, родная моя, напрасно отчаиваетесь. Для вашего спокойствия я го- тов все магазины обегать. Вы пишете, что в будущее за- глянуть боитесь. Да ведь сегодня в седьмом часу все узнаете. Мадам Шифон сама к вам приедет. Так вы и не отчаивайтесь; надейтесь, маточка; авось и все-то устроится к лучшему — вот. Так того-то, я все фаль- балу-то проклятую — эх, мне эта фальбала, фаль- бала! Я бы к вам забежал, ангельчик, забежал бы, не- пременно бы забежал; я уж и так к воротам вашего дома раза два подходил. Да все Быков, то есть, я хочу сказать, что господин Быков все сердитый такой, так вот оно й не того... Ну, да уж что! Макар Девушкин. Сентября 28-го. Милостивый государь, Макар Алексеевич! Ради бога, бегите сейчас к брильянтщику. Скажите ему, что серьги с жемчугом и изумрудами делать не нужно. Господин Быков говорит, что слишком богато, 202
что это кусается. Он сердится; говорит, что ему и так в карман стало и что мы его грабим, а вчера сказал, что если бы вперед знал да ведал про такие расходы, так и не связывался бы. Говорит, что только нас повенчают, так сейчас и уедем, что гостей не будет и чтобы я вер- теться и плясать не надеялась, что еще далеко до празд- ников. Вот он как говорит! А бог видит, нужно ли мне все это! Сам же господин Быков все заказывал. Я и от- вечать ему ничего не смею: он горячий такой. Что со мною будет! В. Д. Сентября 28-го. Голубчик мой, Варвара Алексеевна! Я — то есть брильянтщик говорит — хорошо; а я про себя хотел сначала сказать, что я заболел и встать не могу с постели. Вот теперь, как время пришло хлопот- ливое, нужное, так и простуды напали, враг их возьми! Тоже уведомляю вас, что к довершению несчастий моих и его превосходительство изволили быть строгими, и на Емельяна Ивановича много сердились и кричали, и под конец совсем измучились, бедненькие. Вот я вас и уве- домляю обо всем. Да еще хотел вам написать что-ни- будь, только вас утруждать боюсь. Ведь я, маточка, че- ловек глупый, простой, пишу себе что ни попало, так, может быть, вы там чего-нибудь и такого — ну, да уж что! Ваш Макар Девушкин. Сентября 29-го. Варвара Алексеевна, родная моя! Я сегодня Федору видел, голубчик мой. Она говорит, что вас уже завтра венчают, а послезавтра вы едете и что господин Быков уже лошадей нанимает. Насчет его превосходительства я уже уведомлял вас, маточка. Да еще: счеты из магазина я в Гороховой проверил; все верно, да только очень дорого. Только за что же госпо- 203
дин-то Быков на вас сердится? Ну, будьте счастливы, маточка! Я рад; да, я буду рад, если вы будете счаст- ливы. Я бы пришел в церковь, маточка, да не могу, бо- лит поясница. Так вот я все насчет писем: ведь вот кто же теперь их передавать-то нам будет, маточка? Да! Вы Федору-то облагодетельствовали, родная моя! Это доб- рое дело вы сделали, друг мой; это вы очень хорошо сделали. Доброе дело! А за каждое доброе дело вас господь благословлять будет. Добрые дела не остаются без награды, и добродетель всегда будет увенчана вен- цом справедливости божией, рано ли, поздно ли. Ма- точка! Я бы вам много хотел написать, так, каждый час, каждую минуту все бы писал, все бы писал! У меня еще ваша книжка осталась одна, «Белкина повести», так вы ее, знаете, маточка, не берите ее у меня, подарите ее мне, мой голубчик. Это не потому, что уж мне так ее читать хочется. Но сами вы знаете, маточка, подходит зима; вечера будут длинные; грустно будет, так вот бы и почитать. Я, маточка, перееду с моей квартиры на вашу старую и буду нанимать у Федоры. Я с этой чест- ной женщиной теперь ни за что не расстанусь; к тому же она такая работящая. Я вашу квартиру опустевшую вчера подробно осматривал. Там, как были ваши пя- лечки, а на них шитье, так они и остались нетронутые: в углу стоят. Я ваше шитье рассматривал. Остались еще тут лоскуточки разные. На одно письмецо мое вы ни- точки начали было наматывать. В столике нашел бу- мажки листочек, а на бумажке написано: «Милостивый государь, Макар Алексеевич, спешу» — и только. Вид- но, вас кто-нибудь прервал на самом интересном месте. В углу за ширмочками ваша кроватка стоит... Голубчик вы мой!!! Ну, прощайте, прощайте; ради бога, отве- чайте мне что-нибудь на это письмецо поскорее. Макар Девушкин. Сентября 30-го. Бесценный друг мой, Макар Алексеевич! Все совершилось! Выпал мой жребий; не знаю какой, но я воле господа покорна. Завтра мы едем. Прощаюсь 204
с вами в последний раз, бесценный мой, друг мой, бла- годетель мой, родной мой! Не горюйте обо мне, живите счастливо, помните обо мне, и да снизойдет на вас бла- гословение божие! Я буду вспоминать вас часто в мыс- лях моих, в молитвах моих. Вот и кончилось это время! Я мало отрадного унесу в новую жизнь из воспомина- ний прошедшего; тем драгоценнее будет воспоминание об вас, тем драгоценнее будете вы моему сердцу. Вы единственный друг мой; вы только одни здесь любили меня. Ведь я все видела, я ведь знала, как вы любили меня! Улыбкой одной моей вы счастливы были, одной строчкой письма моего. Вам нужно будет теперь отвы- кать от меня! Как вы одни здесь останетесь! На кого вы здесь останетесь, добрый, бесценный, единственный друг мой! Оставляю вам книжку, пяльцы, начатое письмо; когда будете смотреть на эти начатые строчки, то мыс- лями читайте дальше все, что бы хотелось вам услы- шать или прочесть от меня, все, что я ни написала бы вам; а чего бы я не написала теперь! Вспоминайте о бедной вашей Вареньке, которая вас так крепко лю- била. Все ваши письма остались в комоде у Федоры, в верхнем ящике. Вы пишете, что вы больны, а господин Быков меня сегодня никуда не пускает. Я буду вам писать, друг мой, я обещаюсь, но ведь один бог знает, что может случиться. Итак, простимся теперь навсегда, друг мой, голубчик мой, родной мой, навсегда!.. Ох, как бы я теперь обняла вас! Прощайте, мой друг, прощайте, прощайте. Живите счастливо; будьте здоровы. Моя мо- литва будет вечно об вас. О! как мне грустно, как давит всю мою душу. Господин Быков зовет меня. Вас вечно любящая В. Р. S. Моя душа так полна, так полна теперь сле- зами... Слезы теснят меня, рвут меня. Прощайте. Боже! как грустно! Помните, помните вашу бедную Вареньку! 205
Маточка, Варенька, голубчик мой, бесценная моя. Вас увозят, вы едете! Да, теперь лучше бы сердце они из груди моей вырвали, чем вас у меня! Как же вы это! Вот вы плачете, и вы едете?! Вот я от вас письмецо сейчас получил, все слезами закапанное. Стало быть, вам не хочется ехать; стало быть, вас насильно увозят, стало быть, вам жаль меня, стало быть, вы меня лю- бите! Да как же, с кем же вы теперь будете? Там ва- шему сердечку будет грустно, тошно и холодно. Тоска его высосет, грусть его пополам разорвет. Вы там умрете, вас там в сыру землю положат; об вас и по- плакать будет некому там! Господин Быков будет все зайцев травить... Ах, маточка, маточка! на что же вы это решились, как же вы на такую меру решиться могли? Что вы сделали, что вы сделали, что вы над со- бой сделали! Ведь вас там в гроб сведут; они заморят вас там, ангельчик. Ведь вы, маточка, как перышко слабенькие! И я-то где был? Чего я тут, дурак, глазел! Вижу, дитя блажит, у дитяти просто головка болит! Чем бы тут попросту — так нет же, дурак дураком, и не думаю ничего, и не вижу ничего, как будто и прав, как будто и дело до меня не касается; и еще за фаль- балой бегал!.. Нет, я, Варенька, встану; я к завтраш- нему дню, может быть, выздоровлю, так вот я и встану!.. Я, маточка, под колеса брошусь; я вас не пущу уезжать! Да нет, что же это в самом деле такое? По какому праву все это делается? Я с вами уеду; я за каретой вашей побегу, если меня не возьмете, и буду бежать что есть мочи, покамест дух из меня выйдет. Да вы знаете ли только, что там такое, куда вы едете- то, маточка? Вы, может быть, этого не знаете, так меня спросите! Там степь, родная моя, там степь, голая степь; вот как моя ладонь голая! Там ходит баба бес- чувственная да мужик необразованный, пьяница ходит. Там теперь листья с дерев осыпались, там дожди, там холодно,— а вы туда едете! Ну, господину Быкову там есть занятие: он там будет с зайцами; а вы что? Вы помещицей хотите быть, маточка? Но, херувимчик вы мой! Вы поглядите-ка на себя, похожи ли вы на поме- щицу?.. Да как же может быть такое, Варенька! 206
К кому же я письма буду писать, маточка? Да! вот вы возьмите-ка в соображение, маточка,— дескать, к кому же он письма будет писать? Кого же я маточкой назы- вать буду; именем-то любезным таким кого называть буду? Где мне вас найти потом, ангельчик мой? Я умру, Варенька, непременно умру; не перенесет мое сердце такого несчастия! Я вас, как .свет господень, любил, как дочку родную любил, я все в вас любил, маточка, родная моя! и сам для вас только и жил одних! Я и работал, и бумаги писал, и ходил, и гулял, и наблюдения мои бумаге передавал в виде дружеских писем, все оттого, что вы, маточка, здесь, напротив, по- близости жили. Вы, может быть, этого и не знали, а это все было именно так! Да, послушайте, маточка, вы рассудите, голубчик мой миленький, как же это может быть, чтобы вы от нас уехали? Родная моя, ведь вам ехать нельзя, невозможно; просто решительно никакой возможности нет! Ведь вот дождь идет, а вы слабень- кие, вы простудитесь. Ваша карета промокнет; она не- пременно промокнет. Она, только что вы за заставу выедете, и сломается; нарочно сломается. Ведь здесь в Петербурге прескверно кареты делают! Я и каретни- ков этих всех знаю; они только чтоб фасончик, игру- шечку там какую-нибудь смастерить, а непрочно! при- сягну, что непрочно делают! Я, маточка, на колени перед господином Быковым брошусь; я ему докажу, все докажу! И вы, маточка, докажите; резоном дока- жите ему! Скажите, что вы остаетесь и что вы не мо- жете ехать!.. Ах, зачем это он в Москве на купчихе не женился? Уж пусть бы он там на ней-то женился! Ему купчиха лучше, ему она гораздо лучше бы шла; уж это я знаю почему! А я бы вас здесь у себя держал. Да что он вам-то, маточка, Быков-то? Чем он для вас вдруг мил сделался? Вы, может быть, оттого, что он вам фальбалу-то все закупает, вы, может быть, от этого! Да ведь что же фальбала? зачем фальбала? Ведь она, маточка, вздор! Тут речь идет о жизни чело- веческой, а ведь она, маточка, тряпка — фальбала; она, маточка, фальбала-то — тряпица. Да я вот вам сам, вот только что жалованье получу, фальбалы накуплю; я вам ее накуплю, маточка; у меня там вот и магазин- 207
чик знакомый есть; вот только жалованья дайте до- ждаться мне, херувимчик мой, Варенька! Ах, господи, господи! Так вы это непременно в степь с господином Быковым уезжаете, безвозвратно уезжаете! Ах, ма- точка!.. Нет, вы мне еще напишите, еще мне письмецо напишите обо всем, и когда уедете, так и оттуда письмо напишите. А то ведь, ангел небесный мой, это будет последнее письмо; а ведь никак не может так быть, чтобы письмо это было последнее. Ведь вот как же, так вдруг, именно, непременно последнее! Да нет же, я буду писать, да и вы-то пишите... А то у меня и слог теперь формируется... Ах, родная моя, что слог! Ведь вот я теперь и не знаю, что это я пишу, никак не знаю, ничего не знаю и не перечитываю, и слогу не выправ- ляю, а пишу только бы писать, только бы вам написать побольше... Голубчик мой, родная моя, маточка вы моя!
двойник Петербургская поэма Глава I Было без малого восемь часов утра, когда титуляр- ный советник Яков Петрович Голядкин очнулся после долгого сна, зевнул, потянулся и открыл, наконец, со- вершенно глаза свои. Минуты с две, впрочем, лежал он неподвижно на своей постели, как человек, не вполне еще уверенный, проснулся ли он, или все еще спит, на- яву ли и в действительности ли все, что около него те- перь совершается, или — продолжение его беспорядоч- ных сонных грез. Вскоре, однакож, чувства господина Голядкина стали яснее и отчетливее принимать свои привычные, обыденные впечатления. Знакомо глянули на него зелено-грязноватые, закоптелые, пыльные стены его маленькой комнатки, его комод красного де- рева, стулья под красное дерево, стол, окрашенный красною краскою, клеенчатый турецкий диван красно- ватого цвета, с зелененькими цветочками и, наконец, вчера впопыхах снятое платье и брошенное комком на диване. Наконец, серый осенний день, мутный и гряз- ный, так сердито и с такой кислой гримасою заглянул к нему сквозь тусклое окно в комнату, что господин Голядкин никаким уже образом не мог более сомне- ваться, что он находится не в тридесятом царстве ка- ком-нибудь, а в городе Петербурге, в столице, в Шести- лавочной улице, в четвертом этаже одного весьма 14 Ф. М. Достоевский, т. 1 209
большого, капитального дома, в собственной квартире своей. Сделав такое важное открытие, господин Голяд- кин судорожно закрыл глаза, как бы сожалея о недав- нем сне и желая его воротить на минутку. Но через минуту он одним скачком выпрыгнул из постели, ве- роятно попав, наконец, в ту идею, около которой вер- телись до сих пор рассеянные, не приведенные в над- лежащий порядок мысли его. Выпрыгнув из постели, он тотчас же подбежал к небольшому кругленькому зеркальцу, стоящему на комоде. Хотя отразившаяся в зеркале заспанная, подслеповатая и довольно оплеши- вевшая фигура была именно такого незначительного свойства, что с первого взгляда не останавливала на себе решительно ничьего исключительного внимания, но, повидимому, обладатель ее остался совершенно доволен всем тем, что увидел в зеркале. «Вот бы штука была,— сказал господин Голядкин вполголоса,— вот бы штука была, если б я сегодня манкировал в чем- нибудь, если б вышло, например, что-нибудь не так,— прыщик там какой-нибудь вскочил посторонний или произошла бы другая какая-нибудь неприятность; впро- чем, покамест недурно; покамест все идет хорошо». Очень обрадовавшись тому, что все идет хорошо, гос- подин Голядкин поставил зеркало на прежнее место, а сам, несмотря на то, что был босиком и сохранял на себе тот костюм, в котором имел обыкновение отходить ко сну, подбежал к окошку и с большим участием на- чал что-то отыскивать глазами на дворе дома, на ко- торый выходили окна квартиры его. Повидимому, и то, что он отыскал на дворе, совершенно его удовлетво- рило; лицо его просияло самодовольной улыбкою. По- том,— заглянув, впрочем, сначала за перегородку в каморку Петрушки, своего камердинера, и уверившись, что в ней нет Петрушки,— на цыпочках подошел к столу, отпер в нем один ящик, пошарил в самом зад- нем уголку этого ящика, вынул, наконец, из-под ста- рых пожелтевших бумаг и кой-какой дряни зеленый истертый бумажник, открыл его осторожно,— и бе- режно и с наслаждением заглянул в самый дальний, потаенный карман его. Вероятно, пачка зелененьких, сереньких, синеньких, красненьких и разных пестрень- 210
ких бумажек тоже весьма приветливо и одобрительно глянула на господина Голядкина: с просиявшим лицом положил он перед собою на стол раскрытый бумажник и крепко потер руки в знак величайшего удовольствия. Наконец, он вынул ее, свою утешительную пачку го- сударственных ассигнаций, и в сотый раз, впрочем считая со вчерашнего дня, начал пересчитывать их, тщательно перетирая каждый листок между большим и указательным пальцами. «Семьсот пятьдесят рублей ассигнациями!—окончил он, наконец, полушепотом.— Семьсот пятьдесят рублей... знатная сумма! Это прият- ная сумма,— продолжал он дрожащим, немного рас- слабленным от удовольствия голосом, сжимая пачку в руках и улыбаясь значительно,— это весьма прият- ная сумма! Хоть кому приятная сумма! Желал бы я видеть теперь человека, для которого эта сумма была бы ничтожною суммою? Такая сумма может далеко по- вести человека...» «Однако что же это такое? — подумал господин Го- лядкин,— да где же Петрушка?» Все еще сохраняя тот же костюм, заглянул он другой раз за перегородку. Петрушки опять не нашлось за перегородкой, а сер- дился, горячился и выходил из себя лишь один постав- ленный там на полу самовар, беспрерывно угрожая сбежать, и что-то с жаром, быстро болтал на своем мудреном языке, картавя и шепелявя господину Голяд- кину,— вероятно, то, что, дескать, возьмите же меня, добрые люди, ведь я совершенно поспел и готов. «Черти бы взяли! — подумал господин Голядкин.— Эта ленивая бестия может, наконец, вывесть человека из последних границ; где он шатается?» В справедли- вом негодовании вошел он в переднюю, состоявшую из маленького коридора, в конце которого находилась дверь в сени, крошечку приотворил эту дверь и увидел своего служителя, окруженного порядочной кучкой вся- кого лакейского, домашнего и случайного сброда. Петрушка что-то рассказывал, прочие слушали. Неви- димому, ни тема разговора, ни самый разговор не по- нравились господину Голядкину. Он немедленно клик- нул Петрушку и возвратился в комнату совсем недо- вольный, даже расстроенный. «Эта бестия ни за грош 14* 211
готова продать человека, а тем более барина,— поду- мал он про себя,— и продал, непременно продал, пари готов держать, что ни за копейку продал. Ну, что?..» — Ливрею принесли, сударь. •— Надень и пошел сюда. Надев ливрею, Петрушка, глупо улыбаясь, вошел в комнату барина. Костюмирован он был странно до- нельзя. На нем была зеленая, сильно подержанная ла- кейская ливрея, с золотыми обсыпавшимися галунами, и, повидимому, шитая на человека, ростом на целый аршин выше Петрушки. В руках он держал шляпу, тоже с галунами и с зелеными перьями, а при бедре имел лакейский меч в кожаных ножнах. Наконец, для полноты картины, Петрушка, следуя любимому своему обыкновению ходить всегда в не- глиже, по-домашнему, был и теперь босиком. Господин Голядкин осмотрел Петрушку кругом и, повидимому, остался доволен. Ливрея, очевидно, была взята напро- кат для какого-то торжественного случая. Заметно было еще, что во время осмотра Петрушка глядел с каким-то странным ожиданием на барина и с необык- новенным любопытством следил за всяким движением его, что крайне смущало господина Голядкина. — Ну, а карета? — И карета приехала. — На весь день? — На весь день. Двадцать пять, ассигнацией. — И сапоги принесли? — И сапоги принесли. — Болван! не можешь сказать принесли-с. Давай их сюда. Изъявив свое удовольствие, что сапоги пришлись хорошо, господин Голядкин спросил чаю, умываться и бриться. Обрился он весьма тщательно и таким же об- разом вымылся, хлебнул чаю наскоро и приступил к своему главному, окончательному облачению: надел панталоны почти совершенно новые; потом манишку е бронзовыми пуговками, жилетку с весьма яркими и приятными цветочками; на шею повязал пестрый шел- ковый галстук и, наконец, натянул вицмундир тоже новехонький и тщательно вычищенный. Одеваясь, он 212
несколько раз с любовью взглядывал на свои сапоги, поминутно приподымал то ту, то другую ногу, любо- вался фасоном и что-то все шептал себе под нос, из- редка подмигивая своей думке выразительною гри- маскою. Впрочем, в это утро господин Голядкин был крайне рассеян, потому что почти не заметил улыбочек и гримас на свой счет помогавшего ему одеваться Петрушки. Наконец, справив все, что следовало, со- вершенно одевшись, г-н Голядкин положил в карман свой бумажник, полюбовался окончательно на Пет- рушку, надевшего сапоги и бывшего, таким образом, тоже в совершенной готовности, и, заметив, что все уже сделано и ждать уже более нечего, торопливо, сует- ливо, с маленьким трепетанием сердца сбежал с своей лестницы. Голубая извозчичья карета, с какими-то гер- бами, с громом подкатилась к крыльцу. Петрушка, перемигиваясь с извозчиком и с кое-какими зеваками, усадил своего барина в карету; непривычным голосом и едва сдерживая дурацкий смех, крикнул: «Пошел!», вскочил на запятки, и все это, с шумом и громом, звеня и треща, покатилось на Невский проспект. Только что голубой экипаж успел выехать за ворота, как господин Голядкин судорожно потер себе руки и залился тихим, неслышным смехом, как человек веселого характера, которому удалось сыграть славную штуку и которой штуке он сам рад-радехонек. Впрочем, тотчас же после припадка веселости смех сменился каким-то странным озабоченным выражением в лице господина Голядкина. Несмотря на то, что время было сырое и пасмурное, он опустил оба окна кареты и заботливо начал вы- сматривать направо и палево прохожих, тотчас при- нимая приличный и степенный вид, как только заме- чал, что па него кто-нибудь смотрит. На повороте с Литейной на Невский проспект он вздрогнул от одного самого неприятного ощущения и, сморщась, как бед- няга, которому наступили нечаянно на мозоль, тороп- ливо, даже со страхом прижался в самый темный уго- лок своего экипажа. Дело в том, что он встретил двух сослуживцев своих, двух молодых чиновников того ведомства, в котором сам состоял на службе. Чинов- ники же, как показалось господину Голядкину, были 213
тоже, с своей стороны, в крайнем недоумении, встре- тив таким образом своего сотоварища; даже один из них указал пальцем на г-на Голядкина. Господину Го- лядкину показалось даже, что другой кликнул его громко по имени, что, разумеется, было весьма непри- лично на улице. Герой наш притаился и не отозвался. «Что за мальчишки! — начал он рассуждать сам с со- бою.— Ну, что же такого тут странного? Человек в экипаже; человеку нужно быть в экипаже, вот он и взял экипаж. Просто дрянь! Я их знаю,— просто маль- чишки, которых еще нужно посечь! Им бы только в орлянку при жалованье да где-нибудь потаскаться, вот это их дело. Сказал бы им всем кое-что, да уж только...» Господин Голядкин не докончил и обмер. Бойкая пара казанских лошадок, весьма знакомая г-ну Голядкину, запряженных в щегольские дрожки, быстро обгоняла с правой стороны его экипаж. Госпо- дин, сидевший на дрожках, нечаянно увидев лицо гос- подина Голядкина, довольно неосторожно высунув- шего свою голову из окошка кареты, тоже, невиди- мому, крайне был изумлен такой неожиданной, встречей и, нагнувшись сколько мог, с величайшим любопытством и участием стал заглядывать в тот угол кареты, куда герой наш поспешил было спрятаться. Господин на дрожках был Андрей Филиппович, на- чальник отделения в том служебном месте, в котором числился и господин Голядкин в качестве помощника своего столоначальника. Господин Голядкин, видя, что Андрей Филиппович узнал его совершенно, что глядит во все глаза и что спрятаться никак невозможно, по- краснел до ушей. «Поклониться иль нет? Отозваться иль нет? Признаться иль нет? — думал в неописанной тоске наш герой,— или прикинуться, что не я, а что кто-то другой, разительно схожий со мною, и смотреть как ни в чем не бывало? Именно не я, не я, да и только! — говорил господин Голядкин, снимая шляпу пред Андреем Филипповичем и не сводя с него глаз.— Я, я ничего,— шептал он через силу,— я совсем ничего, это вовсе не я, Андрей Филиппович, это вовсе не я, не я, да и только». Скоро, однакож, дрожки обогнали ка- рету, и магнетизм начальнических взоров прекратился. 214
Однако он все еще краснел, улыбался, что-то бормотал про себя... «Дурак я был, что не отозвался,— подумал он, наконец,— следовало бы просто на смелую ногу и с откровенностью, не лишенною благородства: дескать, так и так, Андрей Филиппович, тоже приглашен на обед, да и только!» Потом, вдруг вспомнив, что сре- зался, герой наш вспыхнул, как огонь, нахмурил брови и бросил страшный вызывающий взгляд в передний угол кареты, взгляд так и назначенный с тем, чтоб испепелить разом в прах всех врагов его. Наконец, вдруг, по вдохновению какому-то, дернул он за снурок, привязанный к локтю извозчика-кучера, остановил ка- рету и приказал поворотить назад, на Литейную. Дело в том, что господину Голядкину немедленно понадо- билось, для собственного же спокойствия, вероятно, сказать что-то самое интересное доктору его, Крестьяну Ивановичу. И хотя с Крестьяном Ивановичем был он знаком с весьма недавнего времени, именно посетил его всего один раз на прошлой неделе, вследствие кой- каких надобностей, но ведь доктор, как говорят, что духовник,— скрываться было бы глупо, а знать па- циента— его же обязанность. «Так ли, впрочем, будет все это,— продолжал наш герой, выходя из кареты у подъезда одного пятиэтажного дома на Литейной, возле которого приказал остановить свой экипаж,— так ли будет все это? Прилично ли будет? Кстати ли будет? Впрочем, ведь что же,— продолжал он, поды- маясь на лестницу, переводя дух и сдерживая биение сердца, имевшего у него привычку биться на всех чу- жих лестницах,— что же? ведь я про свое, и предосу- дительного здесь ничего не имеется... Скрываться было бы глупо. Я вот таким-то образом и сделаю вид, что я ничего, а что так, мимоездом... Он и увидит, что так тому и следует быть». Так рассуждая, господин Голядкин поднялся до второго этажа и остановился перед квартирою пятого нумера, на дверях которого помещена была красивая медная дощечка с надписью: Крестьян Иванович Рутеншпиц, Доктор Медицины и Хирургии. 215
Остановившись, герой наш поспешил придать своей физиономии приличный, развязный, не без некоторой любезности вид и приготовился дернуть за снурок колокольчика. Приготовившись дернуть за снурок ко- локольчика, он немедленно и довольно кстати рассу- дил, что не лучше ли завтра и что теперь покамест надобности большой не имеется. Но так как господин Голядкин услышал вдруг на лестнице чьи-то шаги, то немедленно переменил новое решение свое и уже так, заодно, впрочем, с самым решительным видом, позво- нил у дверей Крестьяна Ивановича. Глава II Доктор медицины и хирургии, Крестьян Иванович Рутеншпиц, весьма здоровый, хотя уже и пожилой че- ловек, одаренный густыми седеющими бровями и ба- кенбардами, выразительным, сверкающим взглядом, которым одним, повидимому, прогонял все болезни, и, наконец, значительным орденом,— сидел в это утро у себя в кабинете, в покойных креслах своих, пил кофе, принесенный ему собственноручно его доктор- шей, курил сигару и прописывал от времени до времени рецепты своим пациентам. Прописав последний пузы- рек одному старичку, страдавшему гемороем, и выпро- водив страждущего старичка в боковые двери, Кре- стьян Иванович уселся в ожидании следующего посе- щения. Вошел господин Голядкин. Повидимому, Крестьян Иванович нисколько не ожидал, да и не желал видеть пред собою господина Голядкина, потому что он вдруг на мгновение сму- тился и невольно выразил на лице своем какую-то странную, даже, можно сказать, недовольную мину. Так как, с своей стороны, господин Голядкин почти всегда как-то некстати опадал и терялся в те мгнове- ния, в которые случалось ему абордировать 1 кого-ни- будь ради собственных делишек своих, то и теперь, не 1 абордировать (франц, aborder) — подступать вплот- ную. 216
приготовив первой' фразы, бывшей для него в таких случаях настоящим камнем преткновения, сконфузился препорядочно, что-то пробормотал,— впрочем, кажется, извинение,— и, не зная, что далее делать, взял стул и сел. Но, вспомнив, что уселся без приглашения, тот- час же почувствовал свое неприличие и поспешил по- править ошибку свою в незнании света и хорошего тона, немедленно встав с занятого им без приглашения места. Потом, опомнившись и смутно заметив, что сделал две глупости разом, решился, нимало не медля, на третью, то есть попробовал было принести оправда- ние, пробормотал кое-что, улыбаясь, покраснел, скон- фузился, выразительно замолчал и, наконец, сел окон- чательно и уже не вставал более, а так только на вся- кий случай обеспечил себя тем же самым вызывающим взглядом, который имел необычайную силу мысленно испепелять и разгромлять в прах всех врагов госпо- дина Голядкина. Сверх того, этот взгляд вполне вы- ражал независимость господина Голядкина, то есть говорил ясно, что господин Голядкин совсем ничего, что он сам по себе, как и все, и что его изба во всяком случае с краю. Крестьян Иванович кашлянул, крякнул, повидимому в знак одобрения и согласия своего на все это, и устремил инспекторский, вопросительный взгляд на господина Голядкина. — Я, Крестьян Иванович,— начал господин Голяд- кин с улыбкою,— пришел вас беспокоить вторично и теперь вторично осмеливаюсь просить вашего снисхож- дения...—Господин Голядкин, очевидно, затруднялся в словах. — Гм... да!—проговорил Крестьян Иванович, вы- пустив изо рта струю дыма и кладя сигару на стол,— но вам нужно предписаний держаться; я ведь вам объяснял, что пользование ваше должно состоять в из- менении привычек... Ну, развлечения; ну, там, друзей и знакомых должно посещать, а вместе с тем и бутылки врагом не бывать; равномерно держаться веселой ком- пании. Господин Голядкин, все еще улыбаясь, поспешил заметить, что ему кажется, что он, как и все, что он у себя, что развлечения у него, как и у всех... что он, 517
конечно, может ездить в театр, ибо тоже, как и все, средства имеет, что днем он в должности, а вечером у себя, что он совсем ничего; даже заметил тут же мимоходом, что он, сколько ему кажется, не хуже дру- гих, что он живет дома, у себя на квартире, и что, на- конец, у него есть Петрушка. Тут господин Голядкин запнулся. — Гм, нет, такой порядок не то, и я вас совсем не то хотел спрашивать. Я вообще знать интересуюсь, что вы большой ли любитель веселой компании, поль- зуетесь ли весело временем... Ну, там, меланхолический или веселый образ жизни теперь продолжаете? — Я, Крестьян Иванович... — Гм... я говорю,— перебил доктор,— что вам нужно коренное преобразование всей вашей жизни иметь и в некотором смысле переломить свой характер. (Крестьян Иванович сильно ударил на слово «пере- ломить» и остановился на минуту с весьма значитель- ным видом.) Не чуждаться жизни веселой; спектакли и клуб посещать и во всяком случае бутылки врагом не бывать. Дома сидеть не годится... вам дома сидеть никак невозможно. — Я, Крестьян Иванович, люблю тишину,— прого- ворил господин Голядкин, бросая значительный взгляд на Крестьяна Ивановича и, очевидно, ища слов для удачнейшего выражения мысли своей,— в квартире только я да Петрушка... я хочу сказать: мой человек, Крестьян Иванович. Я хочу сказать, Крестьян Ивано- вич, что я иду своей дорогой, особой дорогой, Кре- стьян Иванович. Я себе особо и, сколько мне кажется, ни от кого не завишу. Я, Крестьян Иванович, тоже гулять выхожу. — Как?.. Да! Ну, нынче гулять не составляет ни- какой приятности; климат весьма нехороший. — Да-с, Крестьян Иванович. Я, Крестьян Ивано- вич, хоть и смирный человек, как я уже вам, кажется, имел честь объяснить, но дорога моя отдельно идет, Крестьян Иванович. Путь жизни широк... Я хочу... я хочу, Крестьян Иванович, сказать этим... Извините меня, Крестьян Иванович, я не мастер красно говорить. — Гм... вы говорите... 218
— Я говорю, чтоб вы меня извинили, Крестьян Иванович, в том, что я, сколько мне кажется, не мастер красно говорить,— сказал господин Голядкин полуоби- женным тоном, немного сбиваясь и путаясь.— В этом отношении я, Крестьян Иванович, не так, как другие,— прибавил он с какою-то особенною улыбкою,— и много говорить не умею; придавать слогу красоту не учился. Зато я, Крестьян Иванович, действую; зато я действую, Крестьян Иванович! — Гм... Как же это... вы действуете? — отозвался Крестьян Иванович. Затем, на минутку, последовало молчание. Доктор как-то странно и недоверчиво взгля- нул на господина Голядкина. Господин Голядкин тоже в свою очередь довольно недоверчиво покосился на доктора. — Я, Крестьян Иванович,— стал продолжать гос- подин Голядкин все в прежнем тоне, немного раздра- женный и озадаченный крайним упорством Крестьяна Ивановича,— я, Крестьян Иванович, люблю спокой- ствие, а не светский шум. Там у них, я говорю, в боль- шом свете, Крестьян Иванович, нужно уметь паркеты лощить сапогами... (тут господин Голядкин немного пришаркнул по полу ножкой), там это спрашивают-с, и каламбур тоже спрашивают... комплимент раздушен- ный нужно уметь составлять-с... вот что там спраши- вают. А я этому не учился, Крестьян Иванович,— хит- ростям этим всем я не учился; некогда было. Я человек простой, незатейливый, и блеска наружного нет во мне. В этом, Крестьян Иванович, я полагаю оружие; я кладу его, говоря в этом смысле.— Все это господин Голяд- кин проговорил, разумеется, с таким видом, который ясно давал знать, что герой наш вовсе не жалеет о том, что кладет в этом смысле оружие и что он хитростям не учился, но что даже совершенно напротив. Крестьян Иванович, слушая его, смотрел вниз с весьма неприят- ной гримасой в лице и как будто заранее что-то пред- чувствовал. За тирадою господина Голядкина после- довало довольно долгое и значительное молчание. — Вы, кажется, немного отвлеклись от предмета,— сказал, наконец, Крестьян Иванович вполголоса,— я, признаюсь вам, не мог вас совершенно понять. 219
— Я не мастер красно говорить, Крестьян Ивано- вич; я уже вам имел честь доложить, Крестьян Ивано- вич, что я не мастер красно говорить,— сказал госпо- дин Голядкин, на этот раз резким и решительным тоном. — Гм... — Крестьян Иванович! — начал опять господин Голядкин тихим, но многозначащим голосом, отчасти в торжественном роде и останавливаясь на каждом пункте.— Крестьян Иванович! вошедши сюда, я начал извинениями. Теперь повторяю прежнее и опять прошу вашего снисхождения на время. Мне, Крестьян Ивано- вич, от вас скрывать нечего. Человек я маленький, сами вы знаете; но, к счастию моему, не жалею о том, что я маленький человек. Даже напротив, Крестьян Ива- нович; и, чтоб все сказать, я даже горжусь тем, что не большой человек, а маленький. Не интригант, — и этим тоже горжусь. Действую не втихомолку, а от- крыто, без хитростей, и хотя бы мог вредить в свою очередь, и очень бы мог, и даже знаю над кем и как это сделать, Крестьян Иванович, но не хочу замарать себя и в этом смысле умываю руки. В этом смысле, говорю, я их умываю, Крестьян Иванович! — Господин Голядкин на мгновение выразительно замолчал; гово- рил он с кротким одушевлением. — Иду я, Крестьян Иванович,— стал продолжать наш герой,— прямо, открыто и без окольных путей, по- тому что их презираю и предоставляю это другим. Не стараюсь унизить тех, которые, может быть, нас с вами почище... то есть я хочу сказать нас с ними, Кре- стьян Иванович, я не хотел, сказать с вами. Полуслов не люблю; мизерных двуличностей не жалую; клеветою и сплетней гнушаюсь. Маску надеваю лишь в маскарад, а не хожу с нею перед людьми каждодневно. Спрошу я вас только, Крестьян Иванович, как бы стали вы мстить врагу своему, злейшему врагу своему,— тому, кого бы вы считали таким? — заключил г-н Голядкин, бросив вызывающий взгляд на Крестьяна Ивановича. Хотя господин Голядкин проговорил все это до- нельзя отчетливо, ясно, с уверенностью, взвешивая слова и рассчитывая на вернейший эффект, но между 220
тем с беспокойством, с большим беспокойством, с край- ним беспокойством смотрел теперь на Крестьяна Ива- новича. Теперь он обратился весь в зрение и робко, с досадным, тоскливым нетерпением ожидал ответа Крестьяна Ивановича. Но, к изумлению и к совершен- ному поражению господина Голядкина, Крестьян Ива- нович что-то пробормотал себе под нос; потом придви- нул кресла к столу и довольно сухо, но, впрочем, учтиво объявил ему что-то вроде того, что ему время дорого, что он как-то не совсем понимает; что, впрочем, он, чем может, готов служить, по силам, но что все дальней- шее и до него не касающееся он оставляет. Тут он взял перо, придвинул бумагу, выкроил из нее докторской формы лоскутик и объявил, что тотчас пропишет что следует. — Нет-с, не следует, Крестьян Иванович! нет-с, это вовсе не следует! — проговорил господин Голядкин, привстав с места и хватая Крестьяна Ивановича за правую руку,— этого, Крестьян Иванович, здесь вовсе не надобно... А между тем, покамест говорил это все господин Голядкин, в нем произошла какая-то странная пере- мена. Серые глаза его как-то странно блеснули, губы его задрожали, все мускулы, все черты лица его за- ходили, задвигались. Сам он весь дрожал. Последовав первому движению своему и остановив руку Крестьяна Ивановича, господин Голядкин стоял теперь непо- движно, как будто сам не доверяя себе и ожидая вдохновения для дальнейших поступков. Тогда произошла довольно странная сцена. Немного озадаченный, Крестьян Иванович на мгно- вение будто прирос к своему креслу и, потерявшись, смотрел во все глаза господину Голядкину, который таким же образом смотрел на него. Наконец, Крестьян Иванович встал, придерживаясь немного за лацкан вицмундира господина Голядкина. Несколько секунд стояли они таким образом оба, неподвижно и не сводя глаз друг с друга. Тогда, впрочем, необыкновенно странным образом разрешилось и второе движение гос- подина Голядкина. Губы его затряслись, подбородок запрыгал, и герой наш заплакал совсем неожиданно. 221
Всхлипывая, кивая головой и ударяя себя в грудь пра- вой рукою, а левой схватив тоже за лацкан домашней одежды Крестьяна Ивановича, хотел было он говорить и в чем-то немедленно объясниться, но не мог и слова сказать. Наконец, Крестьян Иванович опомнился от своего изумления. — Полноте, успокойтесь, садитесь! — проговорил он, наконец, стараясь посадить господина Голядкина в кресла. — У меня есть враги, Крестьян Иванович, у меня есть враги; у меня есть злые враги, которые меня по- губить поклялись...— отвечал господин Голядкин бояз- ливо и шепотом. — Полноте, полноте; что враги! не нужно врагов поминать! это совершенно не нужно. Садитесь, сади- тесь,— продолжал Крестьян Иванович, усаживая гос- подина Голядкина окончательно в кресла. Господин Голядкин уселся, наконец, не сводя глаз с Крестьяна Ивановича. Крестьян Иванович с крайне недовольным видом стал шагать из угла в угол своего кабинета. Последовало долгое молчание. — Я вам благодарен, Крестьян Иванович, весьма благодарен и весьма чувствую все, что вы для меня теперь сделали. По гроб не забуду я ласки вашей, Кре- стьян Иванович,— сказал, наконец, господин Голяд- кин, с обиженным видом вставая со стула. — Полноте, полноте! я вам говорю, полноте! — от- вечал довольно строго Крестьян Иванович на выходку господина Голядкина, еще раз усаживая его на место.— Ну, что у вас? расскажите мне, что у вас есть там теперь неприятного,— продолжал Крестьян Ивано- вич,— и о каких врагах говорите вы? Что у вас есть там такое? — Нет, Крестьян Иванович, мы лучше это оставим теперь,— отвечал господин Голядкин, опустив глаза в землю,— лучше отложим все это в сторону, до вре- мени... до другого времени, Крестьян Иванович, до бо- лее удобного времени, когда все обнаружится, и маска спадете некоторых лиц, и кое-что обнажится. А теперь покамест, разумеется, после того, что с нами случи- лось... вы согласитесь сами, Крестьян Иванович... 222
Позвольте пожелать вам доброго утра, Крестьян Ива- нович,— сказал господин Голядкин, в этот раз реши- тельно и серьезно вставая с места и хватаясь за шляпу. — А, ну... как хотите... гм... (Последовало минутное молчание.) Я, с моей стороны, вы знаете, что могу... и искренно вам добра желаю. — Понимаю вас, Крестьян Иванович, понимаю; я вас совершенно понимаю теперь... Во всяком случае, извините меня, что я вас обеспокоил, Крестьян Ива- нович. — Гм... Нет, я вам не то хотел говорить. Впрочем, как угодно. Медикаменты попрежнему продолжайте... — Буду продолжать медикаменты, как вы говорите, Крестьян Иванович, буду продолжать и в той же аптеке брать буду... Нынче и аптекарем быть, Крестьян Иванович, уже важное дело... — Как? в каком смысле вы хотите сказать? — В весьма обыкновенном смысле, Крестьян Ива- нович. Я хочу сказать, что нынче так свет пошел... — Гм... — И что всякий мальчишка, не только аптекар- ский, перед порядочным человеком нос задирает теперь. — Гм... Как же вы это понимаете? — Я говорю, Крестьян Иванович, про известного человека... про общего нам знакомого, Крестьян Ива- нович, например, хоть про Владимира Семеновича... — А!.. — Да, Крестьян Иванович; и я знаю некоторых людей, Крестьян Иванович, которые не слишком-то держатся общего мнения, чтоб иногда правду сказать. — А!.. Как же это? — Да уж так-с; это, впрочем, постороннее дело; умеют этак иногда поднести коку с соком. — Что? что поднести? — Коку с соком, Крестьян Иванович; это посло- вица русская. Умеют иногда кстати поздравить кого- нибудь, например; есть такие люди, Крестьян Ива- нович. — Поздравить? 223
— Да-с, поздравить, Крестьян Иванович, как сде- лал на днях один из моих коротких знакомых... — Один из ваших коротких знакомых... а! как же это? — сказал Крестьян Иванович, внимательно взгля- нув на господина Голядкина. — Да-с, один из моих близких знакомых' поздравил с чином, с получением асессорского чина, другого весьма близкого тоже знакомого, и вдобавок приятеля, как говорится, сладчайшего друга. Этак к слову при- шлось. «Чувствительно, дескать, говорит, рад случаю принести вам, Владимир Семенович, мое поздравление, искреннее мое поздравление в получении чина. И тем более рад, что нынче, как всему свету известно, выве- лись бабушки, которые ворожат».— Тут господин Го- лядкин плутовски кивнул головой и, дрищурясь, по- смотрел на Крестьяна Ивановича... — Гм... Так это сказал... — Сказал, Крестьян Иванович, сказал, да тут же и взглянул на Андрея Филипповича, на дядю-то на- шего нёщечка, Владимира Семеновича. Да что мне, Крестьян Иванович, что он асессором сделан? Мне-то что тут? Да жениться хочет, когда еще молоко, с позво- ления сказать, на губах не обсохло. Так-таки и сказал. Дескать, говорю, Владимир Семенович! Я теперь все сказал; позвольте же мне удалиться. — Гм... — Да, Крестьян Иванович, позвольте же мне те- перь, говорю, удалиться. Да тут, чтоб уж разом двух воробьев одним камнем убить,— как срезал молодца-то на бабушках, и обращаюсь к Кларе Олсуфьевне (дело-то было третьего дня у Олсуфья Ивановича), а она только что романс пропела чувствительный,— говорю, дескать, «чувствительно пропеть вы романсы изволили, да только слушают-то вас не от чистого сердца». И намекаю тем ясно, понимаете, Крестьян Иванович, намекаю тем ясно, что ищут-то теперь не в ней, а подальше... — А! ну что же он?.. — Лимон съел, Крестьян Иванович, как по посло- вице говорится. — Гм... 224-
— Да-с, Крестьян Иванович. Тоже и старику са- мому говорю,— дескать, Олсуфий Иванович, говорю, я знаю, чем обязан я вам, ценю вполне благодеяния ваши, которыми почти с детских лет моих вы осыпали меня. Но откройте глаза, Олсуфий Иванович, говорю. Посмотрите. Я сам дело начистоту и открыто веду, Олсуфий Иванович. — А, вот как! — Да, Крестьян Иванович. Оно вот как... — Что ж он? — Да что он, Крестьян Иванович! мямлит; и того, и сего, и я тебя знаю, и что его превосходительство благодетельный человек — и пошел, и размазался... Да ведь что ж? от старости, как говорится, покачнулся порядком. — А! так вот как теперь! — Да, Крестьян Иванович. И все-то мы так, чего! старикашка! в гроб смотрит, дышит на ладан, как го- ворится, а сплетню бабью заплетут какую-нибудь, так он уж тут слушает; без него невозможно... — Сплетню, вы говорите? — Да, Крестьян Иванович, заплели они сплетню. Замешал свою руку сюда и наш медведь и племянник его, наше нёщечко; связались они с старухами, разу- меется, и состряпали дело. Как бы вы думали? Что они выдумали, чтоб убить человека?.. — Чтоб убить человека? — Да, Крестьян Иванович, чтоб убить человека, нравственно убить человека. Распустили они... я все про моего близкого знакомого говорю... Крестьян Иванович кивнул головою. — Распустили они насчет его слух... Признаюсь вам, мне даже совестно говорить, Крестьян Иванович... — Гм... — Распустили они слух, что он уже дал подписку жениться, что он уже жених с другой стороны... И как бы вы думали, Крестьян Иванович, на ком? — Право? — На кухмистерше, на одной неблагопристойной немке, у которой обеды берет; вместо заплаты долгов руку ей предлагает. 15 Ф. М. Достоевский, т. 1 225
— Это они говорят? — Верите ли, Крестьян Иванович? Немка, подлая, гадкая, бесстыдная немка, Каролина Ивановна, если известно вам... — Я признаюсь, с моей стороны... — Понимаю вас, Крестьян Иванович, понимаю, и с своей стороны это чувствую... — Скажите мне, пожалуйста, где вы живете теперь? — Где я живу теперь, Крестьян Иванович? — Да... я хочу... вы прежде, кажется, жили... — Жил, Крестьян Иванович, жил, жил и прежде. Как же не жить! — отвечал господин Голядкин, сопро- вождая слова свои маленьким смехом и немного сму- тив ответом своим Крестьяна Ивановича. — Нет, вы не так это приняли; я хотел с своей сто- роны... — Я тоже хотел, Крестьян Иванович, с своей сто- роны, я тоже хотел,— смеясь, продолжал господин Го- лядкин.— Однакож я, Крестьян Иванович, у вас за- сиделся совсем. Вы, надеюсь, позволите мне теперь... пожелать вам доброго утра... — Гм... — Да, Крестьян Иванович, я вас понимаю; я вас теперь вполне понимаю,— сказал наш герой, немного рисуясь перед Крестьяном Ивановичем.— Итак, по- звольте вам пожелать доброго утра... Тут герой наш шаркнул ножкой и вышел из ком- наты, оставив в крайнем изумлении Крестьяна Ивано- вича. Сходя с докторской лестницы, он улыбался и ра- достно потирал себе руки. На крыльце, дохнув свежим воздухом и почувствовав себя на свободе, он даже дей- ствительно готов был признать себя счастливейшим смертным и потом прямо отправиться в департамент,— как вдруг у подъезда загремела его карета; он взгля- нул и все вспомнил. Петрушка отворял уже дверцы. Какое-то странное и крайне неприятное ощущение охватило всего господина Голядкина. Он как будто бы покраснел на мгновение. Что-то кольнуло его. Он уже стал было заносить свою ногу на подножку кареты, как вдруг обернулся и посмотрел на окна Крестьяна Ива- новича. Так и есть! Крестьян Иванович стоял у окна, 226
поглаживал правой рукой свои бакенбарды и довольно любопытно смотрел на героя нашего. «Этот доктор глуп,— подумал господин Голядкин, забиваясь в карету,— крайне глуп. Он, может быть, и хорошо своих больных лечит, а все-таки... глуп, как бревно». Господин Голядкин уселся, Петрушка крик- нул: «Пошел!» — и карета покатилась опять на Нев- ский проспект. Глава III Все это утро прошло в страшных хлопотах у госпо- дина Голядкина. Попав на Невский проспект, герой наш приказал остановиться у Гостиного двора. Вы- прыгнув из своего экипажа, побежал он под аркаду, в сопровождении Петрушки, и пошел прямо в лавку серебряных и золотых изделий. Заметно было уже по одному виду господина Голядкина, что у него хлопот полон рот и дела страшная куча. Сторговав полный обеденный и чайный сервиз с лишком на тысячу пять- сот рублей ассигнациями и выторговав себе в эту же сумму затейливой формы сигарочницу и полный се- ребряный прибор для бритья бороды, приценившись, наконец, еще к кое-каким в своем роде полезным и приятным вещицам, господин Голядкин кончил тем, что обещал завтра же зайти непременно или даже сегодня прислать за сторгованным, взял нумер лавки и, выслушав внимательно купца, хлопотавшего о за- даточке, обещал в свое время и задаточек. После чего он поспешно распростился с недоумевавшим купцом и пошел вдоль по линии, преследуемый целой стаей си- дельцев, поминутно оглядываясь назад на Петрушку и тщательно отыскивая какую-то новую лавку. Мимо- ходом забежал он в меняльную лавочку и разменял всю свою крупную бумагу на мелкую, и хотя потерял на промене, но зато все-таки разменял, и бумажник его значительно потолстел, что, повидимому, доставило ему крайнее удовольствие. Наконец, остановился он в магазине разных дамских материй. Наторговав опять на знатную сумму, господин Голядкин и здесь обещал купцу зайти непременно, взял нумер лавки и, на 15* 227
вопрос о задаточке, опять повторил, что будет в свое время и задаточек. Потом посетил и еще несколько ла- вок; во всех торговал, приценялся к разным вещицам, спорил иногда долго с купцами, уходил из лавки и раза по три возвращался,— одним словом, оказывал необыкновенную деятельность. Из Гостиного двора ге- рой наш отправился в один известный мебельный мага- зин, где сторговал мебели на шесть комнат, полюбо- вался одним модным и весьма затейливым дамским туалетом в последнем вкусе и, уверив купца, что при- шлет за всем непременно, вышел из магазина, по своему обычаю, с обещанием задаточка, потом заехал еще кое-куда и поторговал кое-что. Одним словом, не было, повидимому, конца его хлопотам. Наконец, все это, кажется, сильно стало надоедать самому госпо- дину Голядкину. Даже, и бог знает по какому случаю, стали его терзать ни с того ни с сего угрызения со- вести. Ни за что бы не согласился он теперь встре- титься, например, с Андреем Филипповичем или хоть с Крестьяном Ивановичем. Наконец, городские часы пробили три пополудни. Когда господин Голядкин сел окончательно в карету, из всех приобретений, сделан- ных им в это утро, оказалась в действительности лишь одна пара перчаток и стклянка духов в полтора рубля ассигнациями. Так как для господина Голядкина было еще довольно рано, то он и приказал своему кучеру остановиться возле одного известного ресторана на Невском проспекте, о котором доселе он знал лишь по- наслышке, вышел из кареты и побежал закусить, от- дохнуть и выждать известное время. Закусив так, как закусывает человек, у которого в перспективе богатый званый обед, то есть перехватив кое-что, чтобы, как говорится, червячка заморить, и выпив одну рюмочку водки, господин Голядкин уселся в креслах и, скромно осмотревшись кругом, мирно при- строился к одной тощей национальной газетке. Прочтя строчки две, он встал, посмотрелся в зеркало, опра- вился и огладился; потом подошел к окну и поглядел, тут ли его карета... потом опять сел на место и взял газету. Заметно было, что герой наш был в крайнем волнении. Взглянув на часы и видя, что еще только 228
четверть четвертого, следовательно еще остается поря- дочно ждать, а вместе с тем и рассудив, что так сидеть неприлично, господин Голядкин приказал подать себе шоколаду, к которому, впрочем, в настоящее впемя большой охоты не чувствовал. Выпив шоколад и .за- метив, что время немного подвинулось, вышел он рас- платиться. Вдруг кто-то ударил его по плечу. Он обернулся и увидел пред собою двух своих со- служивцев-товарищей, тех самых, с которыми встре- тился утром на Литейной,— ребят еще весьма молодых и по летам и по чину. Герой наш был с ними ни то ни се, ни в дружбе, ни в открытой вражде. Разумеется, соблюдалось приличие с обеих сторон; дальнейшего же сближения не было, да и быть не могло. Встреча в на- стоящее время была крайне неприятна господину Го- лядкину. Он немного поморщился и на минутку сме- шался. — Яков Петрович, Яков Петрович! — защебетали оба регистратора,— вы здесь? по какому... — А! это вы, господа! — перебил поспешно госпо- дин Голядкин, немного сконфузясь и скандализируясь изумлением чиновников и вместе с тем короткостию их обращения, но, впрочем, делая развязного и молодца поневоле.— Дезертировали, господа, хе, хе, хе!..— Тут даже, чтоб не уронить себя и снизойти до канцеляр- ского юношества, с которым всегда был в должных границах, он попробовал было потрепать одного юношу по плечу; но популярность в этом случае не удалась господину Голядкину, и, вместо прилично-короткого жеста, вышло что-то совершенно другое. — Ну, а что, медведь наш сидит?.. — Кто это, Яков Петрович? — Ну, медведь-то, будто не знаете, кого медведем зовут?..— Господин Голядкин засмеялся и отвернулся к приказчику взять с него сдачу.— Я говорю про Андрея Филипповича, господа,— продолжал он, кончив с приказчиком и на этот раз с весьма серьезным видом обратившись к чиновникам. Оба регистратора значи- тельно перемигнулись друг с другом. — Сидит еще и вас спрашивал, Яков Петрович,— отвечал один из них. 22Э
— Сидит, а! В таком случае пусть его сидит, гос- пода. И меня спрашивал, а? — Спрашивал, Яков Петрович; да что это с вами, раздушены, распомажены, франтом таким?.. — Так, господа, это так! Полноте...— отвечал гос- подин Голядкин, смотря в сторону и напряженно улыб- нувшись. Видя, что господин Голядкин улыбается, чи- новники расхохотались. Господин Голядкин немного надулся. — Я вам скажу, господа, по-дружески,— сказал, немного помолчав, наш герой, как будто (так уж и быть) решившись открыть что-то чиновникам,— вы, господа, все меня знаете, но до сих пор знали только с одной стороны. Пенять в этом случае не на кого, и отчасти, сознаюсь, я был сам виноват. Господин Голядкин сжал губы и значительно взглянул на чиновников. Чиновники снова перемигну- лись. — До сих пор, господа, вы меня не знали. Объяс- няться теперь и здесь будет не совсем-то кстати. Скажу вам только кое-что мимоходом и вскользь. Есть люди, господа, которые не любят окольных путей и маски- руются только для маскарада. Есть люди, которые не видят прямого человеческого назначения в ловком уменье лощить паркет сапогами. Есть и такие люди, господа, которые не будут говорить, что счастливы и живут вполне, когда, например, на них хорошо сидят панталоны. Есть, наконец, люди, которые не любят скакать и вертеться попустому, заигрывать и подлизы- ваться, а главное, господа, совать туда свой нос, где его вовсе не спрашивают... Я, господа, сказал почти все; позвольте ж мне теперь удалиться... Господин Голядкин остановился. Так как господа регистраторы были теперь удовлетворены вполне, то вдруг оба крайне неучтиво покатились со смеха. Гос- подин Голядкин вспыхнул. — Смейтесь, господа, смейтесь покамест! Пожи- вете — увидите,— сказал он с чувством оскорблен- ного достоинства, взяв свою шляпу и ретируясь к дверям. — Но скажу более, господа,— прибавил он, обра- 230
шаясь в последний раз к господам регистраторам,— скажу более — оба вы здесь со мной глаз на глаз. Вот, господа, мои правила: не удастся — креплюсь, удастся — держусь и во всяком случае никого не под- капываю. Не интригант — и этим горжусь. В дипло- маты бы я не годился. Говорят еще, господа, что птица сама летит на охотника. Правда, и готов согласиться: но кто здесь охотник, кто птица? Это еще вопрос, гос- пода! Господин Голядкин красноречиво умолк и с самой значительной миной, то есть подняв брови и сжав губы донельзя, раскланялся с господами чиновниками и по- том вышел, оставя их в крайнем изумлении. — Куда прикажете? — спросил довольно сурово Петрушка, которому уже наскучило, вероятно, таскаться по холоду.— Куда прикажете? — спросил он господина Голядкина, встречая его страшный, все- уничтожающий взгляд, которым герой наш уже два раза обеспечивал себя в это утро и к которому прибег- нул теперь в третий раз, сходя с лестницы. — К Измайловскому мосту. — К Измайловскому мосту! Пошел! «Обед у них начнется не раньше как в пятом или даже в пять часов,— думал господин Голядкин,— не рано ль теперь? Впрочем, ведь я могу и пораньше; да к тому же и семейный обед. Я этак могу сан-фасон 1, как между порядочными людьми говорится. Отчего же бы мне нельзя сан-фасон? Медведь наш тоже говорил, что будет все сан-фасон, а потому и я тоже...» Так ду- мал господин Голядкин; а между тем волнение его все более и более увеличивалось. Заметно было, что он го- товился к чему-то весьма хлопотливому, чтоб не ска- зать более, шептал про себя, жестикулировал правой рукой, беспрерывно поглядывал в окна кареты, так что, смотря теперь на господина Голядкина, право бы никто не сказал, что он сбирается хорошо пообедать, запросто, да еще в своем семейном кругу,— сан-фасон, как между порядочными людьми говорится. Наконец, у самого Измайловского моста господин Голядкин 1 сан-фасон (франц, sans fa^on) — без церемоний. 231
указал на один дом; карета с громом вкатилась в во- рота и остановилась у подъезда правого фаса. Заметив одну женскую фигуру в окне второго этажа, господин Голядкин послал ей рукой поцелуй. Впрочем, он не знал сам, что делает, потому что решительно был ни жив ни мертв в эту минуту. Из кареты он вышел бледный, рас- терянный; взошел на крыльцо, снял свою шляпу, ма- шинально оправился и, чувствуя, впрочем, маленькую дрожь в коленках, пустился по лестнице. — Олсуфий Иванович? — спросил он отворившего ему человека. — Дома-с, то есть нет-с, их нет дома-с. — Как? что ты, мой милый? Я — я на обед, братец. Ведь ты меня знаешь? — Как не знать-с! Принимать вас не велено-с. — Ты... ты, братец... ты, верно, ошибаешься, бра- тец. Это я. Я, братец, приглашен; я на обед,— прогово- рил господин Голядкин, сбрасывая шинель и показы^ вая очевидное намерение отправиться в комнаты. — Позвольте-с, нельзя-с. Не велено принимать-с, вам отказывать велено. Вот как! Господин Голядкин побледнел. В это самое время дверь из внутренних комнат отворилась и вошел Гера- симыч, старый камердинер Олсуфия Ивановича. — Вот они, Емельян Герасимович, войти хотят, а я... — А вы дурак, Алексеич. Ступайте в комнаты, а сюда пришлите подлеца Семеныча. Нельзя-с,— ска- зал он учтиво, но решительно обращаясь к господину Голядкину.— Никак невозможно-с. Просят извинить-с; не могут принять-с. — Они так и сказали, что не могут принять? — нерешительно спросил господин Голядкин.— Вы изви- ните, Герасимыч. Отчего же никак невозможно? — Никак невозможно-с. Я докладывал-с; сказали: проси извинить. Не могут, дескать, принять-с. — Отчего же? как же это? как... — Позвольте, позвольте!.. — Однако как же это так? Так нельзя! Доложите... Как же это так? я на обед... — Позвольте, позвольте!.. — А, ну, впрочем, это дело другое — извинить про- 232
сят; однакож позвольте, Герасимыч, как же это, Ге- расимыч? — Позвольте, позвольте! — возразил Герасимыч, весьма решительно отстраняя рукой господина Голяд- кина и давая широкую дорогу двум господам, которые в это самое мгновение входили в прихожую. Входившие господа были: Андрей Филиппович и племянник его, Владимир Семенович. Оба они с недо- умением посмотрели на господина Голядкина. Андрей Филиппович хотел было что-то заговорить, но господин Голядкин уже решился; он уже выходил из прихожей Олсуфия Ивановича, опустив глаза, покраснев, улы- баясь, с совершенно потерянной физиономией. — Я зайду после, Герасимыч; я объяснюсь; я на- деюсь, что все это не замедлит своевременно объяснить- ся,— проговорил он на пороге и отчасти на лестнице. — Яков Петрович, Яков Петрович!..— послышался голос последовавшего за господином Голядкиным Андрея Филипповича. Господин Голядкин находился тогда уже на первой забежной площадке. Он быстро оборотился к Андрею Филипповичу. — Что вам угодно, Андрей Филиппович? — сказал он довольно решительным тоном. — Что это с вами, Яков Петрович? Каким об- разом?.. — Ничего-с, Андрей Филиппович. Я здесь сам по себе. Это моя частная жизнь, Андрей Филиппович. — Что такое-с? — Я говорю, Андрей Филиппович, что это моя част- ная жизнь и что здесь, сколько мне кажется, ничего нельзя найти предосудительного касательно официаль- ных отношений моих. — Как! касательно официальных... Что с вами, су- дарь, такое? — Ничего, Андрей Филиппович, совершенно ни- чего; дерзкая девчонка, больше ничего... — Что!., что?! — Андрей Филиппович потерялся-от изумления. Господин Голядкин, который доселе, раз- говаривая снизу лестницы с Андреем Филипповичем, смотрел так, что, казалось, готов был ему прыгнуть 233
прямо в глаза,— видя, что начальник отделения немного смешался, сделал, почти неведомо себе, шаг вперед. Андрей Филиппович подался назад. Госпо- дин Голядкин переступил еще и еще ступеньку. Андрей Филиппович беспокойно осмотрелся кругом. Господин Голядкин вдруг быстро поднялся на лест- ницу. Еще быстрее прыгнул Андрей Филиппович в ком- нату и захлопнул дверь за собою. Господин Голядкин остался один. В глазах у него потемнело. Он сбился совсем и стоял теперь в каком-то бестолковом раз- думье, как будто припоминая о каком-то тоже крайне бестолковом обстоятельстве, весьма недавно случив- шемся. «Эх, эх!» — прошептал он, улыбаясь с натуги. Между тем на лестнице, внизу, послышались голоса и шаги, вероятно новых гостей, приглашенных Ол- суфьем Ивановичем. Господин Голядкин отчасти опо- мнился, поскорее поднял повыше свой енотовый ворот- ник, прикрылся им по возможности и стал, ковыляя, семеня, торопясь и спотыкаясь, сходить с лестницы. Чувствовал он в себе какое-то ослабление и онемение. Смущение его было в такой сильной степени, что, вы-’ шед на крыльцо, он не подождал и кареты, а сам пошел прямо через грязный двор до своего экипажа. Подойдя к своему экипажу и приготовляясь в нем поместиться, господин Голядкин мысленно обнаружил желание про- валиться сквозь землю или спрятаться хоть в мыши- ную щелочку вместе с каретой. Ему казалось, что все, что ни есть в доме Олсуфия Ивановича, вот так и смотрит теперь на него из всех окон. Он знал, что непременно тут же на месте умрет, если обернется назад. — Что ты смеешься, болван? — сказал он скоро- говоркой Петрушке, который приготовился было его подсадить в карету. — Да что мне смеяться-то? я ничего; куда теперь ехать? — Ступай домой, поезжай... — Пошел домой! — крикнул Петрушка, взмостясь на запятки. «Экое горло воронье!» — подумал господин Голяд- кин. Между тем карета уже довольно далеко отъехала 234
за Измайловский мост. Вдруг герой наш из всей силы дернул снурок и закричал своему кучеру немедленно воротиться назад. Кучер поворотил лошадей и через две минуты въехал опять во двор к Олсуфию Ивано- вичу. «Не нужно, дурак, не нужно; назад!» — прокри- чал господин Голядкин,— и кучер словно ожидал та- кого приказания: не возражая ни на что, не останав- ливаясь у подъезда и объехав кругом весь двор, вы- ехал снова на улицу. Домой господин Голядкин не поехал, а, миновав Семеновский мост, приказал поворотить в один пе- реулок и остановиться возле трактира довольно скром- ной наружности. Вышед из кареты, герой наш распла- тился с извозчиком и, таким образом, избавился, на- конец, от своего экипажа, Петрушке приказал идти домой и ждать его возвращения, сам же вошел в трак- тир, взял особенный нумер и приказал подать себе по- обедать. Чувствовал он себя весьма дурно, а голову свою в полнейшем разброде и в хаосе. Долго ходил он в волнении по комнате; наконец, сел на стул, подпер себе лоб руками и начал всеми силами стараться об- судить и разрешить кое-что относительно настоящего своего положения... Глава IV День, торжественный день рождения Клары Олсуфьевны, единородной дочери статского советника Берендеева, в оно время благодетеля господина Го- лядкина,— день, ознаменовавшийся блистательным, великолепным званым обедом, таким обедом, какого давно не видали в стенах чиновничьих квартир у Из- майловского моста и около,— обедом, который похо- дил более на какой-то пир вальтасаровский, чем на обед,— который отзывался чем-то вавилонским в от- ношении блеска, роскоши и приличия с шампанским- клико, с устрицами и плодами Елисеева и Милютиных лавок, со всякими упитанными тельцами и чиновною табелью о рангах,— этот торжественный день, ознаме- новавшийся таким торжественным обедом, заклю- чился блистательным балом, семейным, маленьким, 235
родственным балом, ио все-таки блистательным в от- ношении вкуса, образованности и приличия. Конечно, я совершенно согласен, такие балы бывают, но редко. Такие балы, более похожие на семейные радости, чем на балы, могут лишь даваться в таких домах, как, например, дом статского советника Берендеева. Скажу более: я даже сомневаюсь, чтоб у всех статских со- ветников могли даваться такие балы. О, если бы я был поэт! — разумеется, по крайней мере такой, как Гомер или Пушкин; с меньшим талантом соваться нельзя,— я бы непременно изобразил вам яркими красками и широкою кистью, о читатели! весь этот высокоторжественный день. Нет, я бы начал свою поэму обедом, я особенно бы налег на то поразитель- ное и вместе с тем торжественное мгновение, когда поднялась первая заздравная чаша в честь царицы праздника. Я изобразил бы вам, во-первых, этих гостей, погруженных в благоговейное молчание и ожи- дание, более похожее на демосфеновское красноречие, чем на молчание. Я изобразил бы вам потом Андрея Филипповича, как старшего из гостей, имеющего даже некоторое право на первенство, украшенного сединами и приличными седине орденами, вставшего с места и поднявшего над головою заздравный бокал с искрометным вином,— вином нарочно привозимым из одного отдаленного королевства, чтоб запивать им подобные мгновения, вином, более похожим па боже- ственный нектар, чем на вино. Я изобразил бы вам гостей и счастливых родителей царицы праздника, поднявших тоже свои бокалы вслед за Андреем Филипповичем и устремивших на него полные ожи- дания очи. Я изобразил бы вам, как этот часто поми- наемый Андрей Филиппович, уронив сначала слезу в бокал, проговорил поздравление и пожелание, про- возгласил тост и выпил за здравие... Но, сознаюсь, вполне сознаюсь, не мог бы я изобразить всего тор- жества — той минуты, когда сама царица праздника, Клара Олсуфьевна, краснея, как вешняя роза, румян- цем блаженства и стыдливости, от полноты чувств упала в объятия нежной матери, как прослезилась нежная мать и как зарыдал при сем случае сам отец, 236
маститый старец и статский советник Олсуфий Ива- нович, лишившийся употребления ног на долговремен- ной службе и вознагражденный судьбою за таковое усердие капитальцем, домком, деревеньками и кра- савицей дочерью,— зарыдал, как ребенок, и провоз- гласил сквозь слезы, что его превосходительство благодетельный человек. Я бы не мог, да, именно не мог бы изобразить вам и неукоснительно последо- вавшего за сей минутой всеобщего увлечения сер- дец— увлечения, ясно выразившегося даже поведе- нием одного юного регистратора (который в это мгновение походил более на статского советника, чем на регистратора), тоже прослезившегося, внимая Андрею Филипповичу. В свою очередь Андрей Фи- липпович в это торжественное мгновение вовсе не походил на коллежского советника и начальника отделения в одном департаменте,— нет, он казался чем-то другим... я не знаю только, чем именно, но не коллежским советником. Он был выше! Наконец... о! для чего я не обладаю тайною слога высокого, сильного, слога торжественного, для изображения всех этих прекрасных и назидательных моментов человече- ской жизни, как будто нарочно устроенных для доказательства, как иногда торжествует добродетель над неблагонамеренностью, вольнодумством, пороком и завистью! Я ничего не скажу, но молча — что будет лучше всякого красноречия — укажу вам на этого счастливого юношу, вступающего в свою двадцать шестую весну,— на Владимира Семеновича, племян- ника Андрея Филипповича, который встал в свою оче- редь с места, который провозглашает в свою очередь тост и на которого устремлены слезящиеся очи роди- телей царицы праздника, гордые очи Андрея Филип- повича, стыдливые очи самой царицы праздника, восторженные очи гостей и даже прилично завистли- вые очи некоторых молодых сослуживцев этого бле- стящего юноши. Я не скажу ничего, хотя не могу не заметить, что все в этом юноше,— который более похож на старца, чем на юношу, говоря в выгодном для него отношении,— все, начиная с цветущих ланит до самого асессорского, на нем лежавшего чина, все 237
это в сию торжественную минуту только что не прого- варивало, что, дескать, до такой-то высокой степени может благонравие довести человека! Я не буду опи- сывать, как, наконец, Антон Антонович Сеточкин, столоначальник одного департамента, сослуживец Андрея Филипповича и некогда Олсуфия Ивановича, вместе с тем старинный друг дома и крестный отец Клары Олсуфьевны,— старичок, как лунь седенький, в свою очередь предлагая тост, пропел петухом и про- говорил веселые вирши; как он таким приличным заб- вением приличия, если можно так выразиться, рас- смешил до слез целое общество и как сама Клара Олсуфьевна за таковую веселость и любезность поце- ловала его, по приказанию родителей. Скажу только, что, наконец, гости, которые после такого обеда, есте- ственно, должны были чувствовать себя друг другу родными и братьями, встали из-за стола; как потом старички и люди солидные, после недолгого времени, употребленного на дружеский разговор и даже на кое-какие, разумеется, весьма приличные и любезные откровенности, чинно прошли в другую комнату и, не теряя золотого времени, разделившись на партии, с чувством собственного достоинства сели за столы, обтянутые зеленым сукном; как дамы, усевшись в гостиной, стали вдруг все необыкновенно любезны и начали разговаривать о разных материях; как, нако- нец, сам высокоуважаемый хозяин дома, лишившийся употребления ног на службе верою и правдою и на- гражденный за это всем, чем выше упомянуто было, стал расхаживать на костылях между гостями своими, поддерживаемый Владимиром Семеновичем и Кларой Олсуфьевной, и как, вдруг сделавшись тоже необык- новенно любезным, решился импровизировать малень- кий скромный бал, несмотря на издержки; как для сей цели командирован был один расторопный юноша (тот самый, который за обедом более похож был на статского советника, чем на юношу) за музыкантами; как потом прибыли музыканты в числе целых одинна- дцати штук и как, наконец, ровно в половине девятого раздались призывные звуки французской кадрили и прочих различных танцев... Нечего уже и говорить, 238
что перо мое слабо, вяло и тупо для приличного изоб- ражения бала, импровизированного необыкновенною любезностью седовласого хозяина. Да и как, спрошу я, как могу я, скромный повествователь весьма, впро- чем, любопытных в своем роде приключений господина Голядкина,— как могу я изобразить эту необыкновен- ную и благопристойную смесь красоты, блеска, при- личия, веселости, любезной солидности и солидной лю- безности, резвости, радости, все эти игры и смехи всех этих чиновных дам, более похожих на фей, чем на дам,— говоря в выгодном для них отношении,— с их лилейно-розовыми плечами и личиками, с их воздуш- ными станами, с их резво-игривыми, гомеопатиче- скими, говоря высоким слогом, ножками? Как изображу я вам, наконец, этих блестящих чиновных кавалеров, веселых и солидных, юношей и степенных, радостных и прилично туманных, курящих в антрак- тах между танцами в маленькой отдаленной зеленой комнате трубку и не курящих в антрактах трубки,—- кавалеров, имевших на себе, от первого до последнего, приличный чин и фамилию,— кавалеров, глубоко про- никнутых чувством изящного и чувством собственного достоинства; кавалеров, говорящих большею частию на французском языке с дамами, а если на русском, то выражениями самого высокого тона, комплимен- тами и глубокими фразами,— кавалеров, разве только в трубочной позволявших себе некоторые любезные отступления от языка высшего тона, некоторые фразы дружеской и любезной короткости, вроде таких, на- пример: «что, дескать, ты, такой-сякой, Петька, славно польку откалывал», или: «что, дескать, ты, такой-ся- кой, Вася, пришпандорил-таки свою дамочку, как хотел». На все это, как уже выше имел я честь объ- яснить вам, о читатели! недостает пера моего, и потому я молчу. Обратимся лучше к господину Голядкину, единственному, истинному герою весьма правдивой повести нашей. Дело в том, что он находится теперь в весьма странном, чтоб не сказать более, положении. Он, господа, тоже здесь, то есть не на бале, но почти что на бале; он, господа, ничего; он хотя и сам по себе, но 239
в эту минуту стоит на дороге не совсем-то прямой; стоит он теперь — даже странно сказать — стоит он теперь в сенях, на черной лестнице квартиры Олсуфья Ивановича. Но это ничего, что он тут стоит; он так себе. Он, господа, стоит в уголку, забившись в ме- стечко хоть не потеплее, но зато потемнее, закрывшись отчасти огромным шкафом и старыми ширмами, между всяким дрязгом, хламом и рухлядью, скрываясь до времени и покамест только наблюдая за ходом об- щего дела в качестве постороннего зрителя. Он, господа, только наблюдает теперь; он, господа, тоже ведь может войти... почему же не войти? Стоит только шагнуть, и войдет, и весьма ловко войдет. Сейчас только,— выстаивая, впрочем, уже третий час на хо- лоде, между шкафом и ширмами, между всяким хла- мом, дрязгом и рухлядью,— цитировал он, в собствен- ное оправдание свое, одну фразу блаженной памяти французского министра Виллеля, что «все, дескать, придет своим чередом, если выждать есть сметка». Фразу эту вычитал господин Голядкин когда-то из совершенно посторонней, впрочем, книжки, но теперь весьма кстати привел ее себе на память. Фраза, во- первых, очень хорошо шла к настоящему его положе- нию, а во-вторых, чего же не придет в голову человеку, выжидающему счастливой развязки обстоятельств своих почти битые три часа в сенях, в темноте и на холоде? Цитировав, как уже сказано было, весьма кстати фразу бывшего французского министра Вил- леля, господин Голядкин тут же, неизвестно почему, припомнил и о бывшем турецком визире Марцимирисе, равно как и о прекрасной маркграфине Луизе, исто- рию которых читал он тоже когда-то в книжке. Потом пришло ему на память, что иезуиты поставили даже правилом своим считать все средства годящимися, лишь бы цель могла быть достигнута. Обнадежив себя немного подобным историческим пунктом, господин Голядкин сказал сам себе, что, дескать, что иезуиты? Иезуиты все до одного были величайшие дураки, что он сам их всех заткнет за пояс, что вот только бы хоть на минуту опустела буфетная (та комната, которой дверь выходила прямо в сени, на черную лестницу, и 240
где господин Голядкин находился теперь), так он, несмотря на всех иезуитов, возьмет — да прямо и прой- дёт, сначала из буфетной в чайную, потом в ту ком- нату, где теперь в карты играют,, а там прямо в залу, где теперь польку танцуют. И пройдет, непременно пройдет, ни на что не смотря пройдет, проскользнет, да и только, и никто не заметит; а там уж он сам знает, что ему делать. Вот в таком-то положении, господа, находим мы теперь героя совершенно прав- дивой истории нашей, хотя, впрочем, трудно объяснить, что именно делалось с ним в настоящее время. Дело-то в том, что он до сеней и до лестницы добраться умел, по той причине, что, дескать, почему ж не добраться, что все добираются; но далее проникнуть не смел, явно этого сделать не смел... не потому, чтоб чего-нибудь не смел, а так, потому что сам не хотел, потому что ему лучше хотелось быть втихомолочку. Вот он, господа, и выжидает теперь тихомолочки, и выжидает ее ровно два часа с половиною. Отчего ж и не выждать? И сам Виллель выжидал. «Да что тут Виллель! — думал господин Голядкин.— Какой тут Виллель? А вот как бы мне теперь того... взять да и проникнуть?.. Эх ты, фигурант ты этакой! — сказал господин Голядкин, ущипнув себя окоченевшею рукою за окоченевшую щеку,— дурашка ты этакой, Голядка ты этакой — фа- милия твоя такова!.. Впрочем, это ласкательство соб- ственной особе своей в настоящую минуту было лишь так себе, мимоходом, без всякой видимой цели. Вот было он сунулся и подался вперед; минута настала; буфетная опустела, и в ней нет никого; господин Голядкин видел все это в окошко; в два шага очутился он у двери и уже стал отворять ее. «Идти или нет? Ну, идти или нет? Пойду... отчего ж не пойти? Сме- лому дорога везде!» — Обнадежив себя таким образом, герой наш вдруг и совсем неожиданно ретировался за ширмы. «Нет,— думал он,— а ну как войдет кто- нибудь? Так и есть, вошли; чего ж я зевал, когда на- роду не было? Этак бы взять да и проникнуть!.. Нет, уж что проникнуть, когда характер у человека такой! Эка ведь тенденция подлая! Струсил, как курица. Струсить-то наше дело, вот оно что!. Нагадить-то 16 Ф. М. Достоевский, т. 1 .241
всегда наше дело: об этом вы нас и не спрашивайте. Вот и стой здесь, как чурбан, да и только! Дома бы чаю теперь выпить чашечку... Оно бы и приятно этак было, выпить бы чашечку. Позже прийти, так Петрушка будет, пожалуй, ворчать. Не пойти ли домой? Черти бы взяли все это! Иду, да и только!» Разрешив таким образом свое положение, господин Голядкин быстро подался вперед, словно пружину какую кто тронул в нем; с двух шагов очутился в буфетной, сбросил ши- нель, снял свою шляпу, поспешно сунул это все в угол, оправился и огладился; потом... потом двинулся в чай- ную, из чайной юркнул еще в другую комнату, скользнул почти незаметно между вошедшими в азарт игроками; потом... потом... тут господин Голядкин по- забыл все, что вокруг него делается, и прямо, как снег на голову, явился в танцевальную залу. Как нарочно в это время не танцевали. Дамы гу- ляли по зале живописными группами. Мужчины сби- вались в кружки или шныряли по комнате, ангажируя дам. Господин Голядкин не замечал этого ничего. Видел он только Клару Олсуфьевну; возле нее Андрея Филипповича, потом Владимира Семеновича, да еще двух или трех офицеров, да еще двух или трех моло- дых людей, тоже весьма интересных, подающих или уже осуществивших, как можно было по первому взгляду судить, кое-какие надежды... Видел он и еще кой-кого. Или нет; он уже никого не видал, ни на кого не глядел... а двигаемый тою же самой пружиной, по- средствОхМ которой вскочил на чужой бал непрошен- ный, подался вперед, потом и еще вперед, и еще впе- ред; наткнулся мимоходом на какого-то советника, отдавил ему ногу; кстати уже наступил на платье одной почтенной старушки и немного порвал его, толкнул человека с подносом, толкнул и еще кой-кого и, не заметив всего этого, или, лучше сказать, заметив, но уж так, заодно, не глядя ни на кого, пробираясь все далее и далее вперед, вдруг очутился перед самой Кларой Олсуфьевной. Без всякого сомнения, глазком не мигнув, он с величайшим бы удовольствием прова- лился в эту минуту сквозь землю; но, что сделано было, того не воротишь... ведь уж никак не воротишь. 242
Что же было делать? «Не удастся — держись, а удастся — крепись. Господин Голядкин, уж разумеется, был не интригант и лощить паркет сапогами не ма- стер...» Так уж случилось. К тому же и иезуиты как-то тут подметались... Но не до них, впрочем, было гос- подину Голядкину! Все, что ходило, шумело, говорило, смеялось, вдруг, как бы по мановению какому, за- тихло и мало-помалу столпилось около господина Голядкина. Господин Голядкин, впрочем, как бы ни- чего не слыхал, ничего не видал, он не мог смотреть... он ни за что не мог смотреть; он опустил глаза в землю да так и стоял себе, дав себе, впрочем, мимоходом, честное слово каким-нибудь образом застрелиться в эту же ночь. Дав себе такое честное слово, господин Голядкин мысленно сказал себе: «была не была!» и, к собственному своему величайшему изумлению, со- всем неожиданно начал вдруг говорить. Начал господин Голядкин поздравлениями и при- личными пожеланиями. Поздравления прошли хо- рошо; а на пожеланиях герой наш запнулся. Чувство- вал он, что если запнется, то все сразу к черту пойдет. Так и вышло — запнулся и завяз... завяз и покраснел; покраснел и потерялся; потерялся и поднял глаза; поднял глаза и обвел их кругом; обвел их кругом и — и обмер... Все стояло, все молчало, все выжидало; немного подальше зашептало; немного поближе захо- хотало. Господин Голядкин бросил покорный, поте- рянный взор на Андрея Филипповича. Андрей Филип- пович ответил господину Голядкину таким взглядом, что если б герой наш не был уже убит вполне, совер- шенно, то был бы непременно убит в другой раз,— если б это было только возможно. Молчание длилось. — Это более относится к домашним обстоятель- ствам и к частной жизни моей, Андрей Филиппович,— едва слышным голосом проговорил полумертвый гос- подин Голядкин,— это не официальное приключение, Андрей Филиппович... — Стыдитесь, сударь, стыдитесь! — проговорил Андрей Филиппович полушепотом, с невыразимою ми- ной негодования,— проговорил, взял за руку Клару Олсуфьевну и отвернулся от господина Голядкина. 16* 243
— Нечего мне стыдиться, Андрей Филиппович,— отвечал господин Голядкин так же полушепотом, обводя свои несчастные взоры кругом, потеряв- шись и стараясь по сему случаю отыскать в недо- умевающей толпе средины и социального своего поло- жения. — Ну, и ничего, ну, и ничего, господа! ну, что ж такое? ну, и со всяким может случиться,— шептал господин Голядкин, сдвигаясь понемногу с места и ста- раясь выбраться из окружавшей его толпы. Ему дали дорогу. Герой наш кое-как прошел между двумя ря- дами любопытных и недоумевающих наблюдателей. Рок увлекал его. Господин Голядкин сам это чувство- вал, что рок-то его увлекал. Конечно, он бы дорого дал за возможность находиться теперь, без нарушения приличий, на прежней стоянке своей в сенях, возле черной лестницы; но так как это было решительно не- возможно, то он и начал стараться улизнуть куда- нибудь в уголок да так и стоять себе там — скромно, прилично, особо, никого не затрагивая, не обращая на себя исключительного внимания, но вместе с тем снискав благорасположение гостей и хозяина. Впро- чем, господин Голядкин чувствовал, что его как будто бы подмывает что-то, как будто он колеблется, падает. Наконец, он добрался до одного уголка и стал в нем, как посторонний, довольно равнодушный наблюдатель, опершись руками на спинки двух стульев, захватив их, таким образом, в свое полное обладание и стараясь по возможности взглянуть бодрым взглядом на сгруппи- ровавшихся около него гостей Олсуфья Ивановича. Ближе всех стоял к нему какой-то офицер, высокий и красивый малый, пред которым господин Голядкин почувствовал себя настоящей букашкой. — Эти два стула, поручик, назначены: один для Клары Олсуфьевны, а другой для танцующей здесь же княжны Чевчехановой; я их, поручик, теперь для них берегу,— задыхаясь, проговорил господин Голядкин, обращая умоляющий взор на господина поручика. По- ручик молча и с убийственной улыбкой отворотился. Осекшись в одном месте, герой наш попробовал было попытать счастье где-нибудь с другой стороны и обра- 244
тился прямо к одному важному советнику, с значитель- ным крестом на шее. Но советник обмерил его таким холодным взглядом, что господин Голядкин ясно почув- ствовал, что его вдруг окатили целым ушатом холод- ной воды. Господин Голядкин затих. Он решился лучше смолчать, не заговаривать, показать, что он так себе, что он тоже так, как и все, и что положение его, сколько ему кажется, по крайней мере тоже приличное. С этою целью он приковал свой взгляд к обшлагам своего вицмундира, потом поднял глаза и остановил их на одном весьма почтенной наружности господине. «На этом господине парик,— подумал господин Голяд- кин,— а если снять этот парик, так будет голая голова, точь-в-точь как ладонь моя голая». Сделав такое важ- ное открытие, господин Голядкин вспомнил и о араб-, ских эмирах, у которых, если снять с головы зеленую чалму, которую они носят в знак родства своего с про- роком Мухаммедом, то останется тоже голая, безволо- сая голова. Потом, и, вероятно, по особенному столкно- вению идей относительно турков в голове своей, госпо- дин Голядкин дошел и до туфлей турецких и тут же кстати вспомнил, что Андрей Филиппович носит са- поги, похожие больше на туфли, чем на сапоги. За- метно было, что господин Голядкин отчасти освоился с своим положением. «Вот если б эта люстра,— мельк- нуло в голове господина Голядкина,— вот если б эта люстра сорвалась теперь с места и упала на общество, то я бы тотчас бросился спасать Клару Олсуфьевну. Спасши ее, сказал бы ей: «не беспокойтесь, сударыня; это ничего-с, а спаситель ваш я». Потом... Тут господин Голядкин повернул глаза в сторону, отыскивая Клару Олсуфьевну, и увидел Герасимыча, старого камерди- нера Олсуфия Ивановича. Герасимыч с самым забот- ливым, с самым официально-торжественным видом про- бирался прямо к нему. Господин Голядкин вздрогнул и поморщился от какого-то безотчетного и вместе с тем самого неприятного ощущения. Машинально осмот- релся. кругом: ему пришло было на мысль как-нибудь, этак под рукой, бочком, втихомолку улизнуть от греха, этак взять — да и стушеваться, то есть сделать так, как будто бы он ни в одном глазу, как будто бы вовсе 245
не в нем было и дело. Однако, прежде чем наш герой успел решиться на что-нибудь, Герасимыч уже стоял перед ним. — Видите ли, Герасимыч,— сказал наш герой, с улыбочкой обращаясь к Герасимычу,— вы возьмите да и прикажите,— вот видите, свечка там в канделябре, Герасимыч,— она сейчас упадет: так вы, знаете ли, при- кажите поправить ее; она, право, сейчас упадет, Гера- симыч... — Свечка-с? нет-с, свечка прямо стоит-с; а вот вас кто-то там спрашивает-с. — Кто же это там меня спрашивает, Герасимыч? — А уж, право, не знаю-с, кто именно-с. Человек от каких-то-с. Здесь, дескать, находится Яков Петрович Голядкин? Так вызовите, говорит, его по весьма нуж- ному и спешному делу... вот как-с. — Нет, Герасимыч, вы ошибаетесь; в этом вы, Ге- расимыч, ошибаетесь. — Сумнительно-с... — Нет, Герасимыч, не сумнительно; тут, Герасимыч, ничего нет сумнительного. Никто меня не спрашивает, Герасимыч, меня некому спрашивать, а я здесь у себя, то есть на своем месте, Герасимыч. Господин Голядкин перевел дух и осмотрелся кру- гом. Так и есть! Все, что ни было в зале, все так и устре- мились на него взором и слухом в каком-то торжествен- ном ожидании. Мужчины толпились поближе и прислу- шивались. Подальше тревожно перешептывались дамы. Сам хозяин явился в весьма недальнем расстоянии от господина Голядкина, и хотя по виду его нельзя было заметить, что он тоже в свою очередь принимает пря- мое и непосредственное участие в обстоятельствах гос- подина Голядкина, потому что все это делалось на деликатную ногу, но тем не менее все это дало ясно по- чувствовать герою повести нашей, что минута для него настала решительная. Господин Голядкин ясно видел, что настало время удара смелого, время посрамления врагов его. Господин Голядкин был в волнении. Гос- подин Голядкин почувствовал какое-то вдохновение и дрожащим, торжественным голосом начал снова, обра- щаясь к ожидавшему Герасимычу: 246
— Нет, мой друг, меня никто не зовет. Ты оши- баешься. Скажу более, ты ошибался и утром сегодня, уверяя меня... осмеливаясь уверять меня, говорю я (гос- подин Голядкин возвысил голос), что Олсуфий Ивано- вич, благодетель мой с незапамятных лет, заменивший мне в некотором смысле отца, закажет для меня дверь свою в минуту семейной и торжественнейшей радости для его сердца родительского. (Господин Голядкин са- модовольно, но с глубоким чувством осмотрелся кру- гом. На ресницах его навернулись слезы.) Повторяю, мой друг,— заключил наш герой,— ты ошибался, ты жестоко, непростительно ошибался... Минута была торжественная. Господин Голядкин чувствовал, что эффект был вернейший. Господин Го- лядкин стоял, скромно потупив глаза и ожидая объя- тий Олсуфия Ивановича. В гостях заметно было вол- нение и недоумение; даже сам непоколебимый и ужас- ный Герасимыч заикнулся на слове «сумнительно-с»... как вдруг беспощадный оркестр ни с того ни с сего грянул польку. Все пропало, все на ветер пошло. Гос- подин Голядкин вздрогнул, Герасимыч отшатнулся на- зад, все, что ни было в зале, заволновалось, как море, и Владимир Семенович уже несся в первой паре с Кла- рой Олсуфьевиой, а красивый поручик с княжной Чев- чехановой. Зрители с любопытством и восторгом тесни- лись взглянуть на танцующих польку — танец интерес- ный, новый, модный, круживший всем головы. Госпо- дин Голядкин был на время забыт. Но вдруг все заволновалось, замешалось, засуетилось; музыка умолкла... случилось странное происшествие. Утомлен- ная танцем, Клара Олсуфьевна, едва’переводя дух от усталости, с пылающими щеками и глубоко волную- щеюся грудью' упала, наконец, в изнеможении сил в кресла. Все сердца устремились к прелестной очарова- тельнице, все спешили наперерыв приветствовать ее и благодарить за оказанное удовольствие,— вдруг перед нею очутился господин Голядкин. Господин Голядкин был бледен, крайне расстроен; казалось, он тоже был в каком-то изнеможении, он едва двигался. Он отчего- то улыбался, он просительно протягивал руку. Клара Олсуфьевна в изумлении не успела отдернуть руки 247
своей и машинально встала на приглашение господина Голядкина. Господин Голядкин покачнулся вперед, сперва один раз, потом другой, потом поднял ножку, потом как-то пришаркнул, потом как-то притопнул, по- том споткнулся... он тоже хотел танцевать с Кларой Олсуфьевной. Клара Олсуфьевна вскрикнула; все бро- сились освобождать ее руку из руки господина Голяд- кина, и разом герой наш был оттеснен толпою едва ли не на десять шагов расстояния. Вокруг него сгруппи- ровался тоже кружок. Послышался визг и крик двух старух, которых господин Голядкин едва не опрокинул в ретираде. Смятение было ужасное; все спрашивало,, все кричало, все рассуждало. Оркестр умолк. Герой наш вертелся в кружке своем и машинально, отчасти улыбаясь, что-то бормотал про себя, что, «дескать, от- чего ж и нет, и что, дескать, полька, сколько ему по крайней мере кажется, танец новый и весьма интерес- ный, созданный для утешения дам... но что если так дело пошло, то он, пожалуй, готов согласиться». Но согласия господина Голядкина, кажется, никто и не спрашивал. Герой наш почувствовал, что вдруг чья-то рука упала на его руку, что другая рука немного опер- лась на спину его, что его с какою-то особенною забот- ливостью направляют в какую-то сторону. Наконец, он заметил, что идет прямо к дверям. Господин Голяд-