Text
                    Б.М.Проскурнин
ИДЕИ ВРЕМЕНИ И ЗРЕЛЫЕ РОМАНЫ
ДЖОРДЖ ЭЛИОТ
Издательство Пермского университета
Пермь 2005


ББК 83.34 Англ. П82 Проскурнин, Б.М. П82 Идеи времени и зрелые романы Джордж Элиот / Б.М.Проскурнин. - Пермь: Изд-во Перм. ун - та, 2005. - 144с. ISBN 5-8241-0387-9 В монографии рассмотрены исторические, политические, религиозные и философско- нравственные идеи викторианства, отраженные в трех поздних романах Дж. Элиот - «Ромола», «Феликс Холт, радикал» и «Миддлмарч». Кроме того, анализируются исторические и политические концепции ряда выдающихся мыслителей Англии XIX в. - Т. Карлейля, Т. Маколея, Дж. С. Милля, У. Бейджхота, Т. и М. Арнольдов, Т. X. Грина и других, а также сложное отношение викторианцев к религии. Подробно исследована идейно- художественная структура произведений, в которой наиболее полно воплотились динамика и напряженность интеллектуальной жизни времени, явно недооцениваемой российской англистикой. Книга предназначена для специалистов в области истории, культуры и литературы Великобритании, для преподавателей вузов, аспирантов и студентов, для всех интересующихся зарубежной литературой. In the book the author explores some social, political, historical, philosophical views of the Victorian Age reflected in the structures of the three most mature novels of George Eliot - "Romola", "Felix Holt, the Radical", and "Middlemarch". The book might be interesting and useful for historians, political and religious scientists, literary scholars, University and school teachers of English and Literature. Рецензенты: доктор филологических наук, профессор Рязанского государственного педагогического университета В.Г. Решетов; кафедра русской и зарубежной литературы Пермского государственного педагогического университета (зав. каф. д.ф.н. проф. Н.А. Петрова) Печатается по постановлению редакционно-издательского совета Пермского университета Исследование творчества Дж. Элиот выполняется в рамках гранта РГНФ № 03-04- 00196а Автор выражает признательность коллегам по кафедре мировой литературы и культуры ПГУ за неоценимые советы и поддержку во время написания книги. Особая благодарность Карен Хьюитт (Оксфордский университет) за дружеское содействие, конструктивную критику основных идей монографии и организацию стажировок в г. Оксфорде в 2003 - 2005 гг. Автор признателен также сотрудникам Бодлеанской библиотеки Оксфордского университета за неизменно доброжелательные помощь и содействие. ISBN 5-8241-0387-9 ББК 83.34 Англ. (С) Проскурнин Б.М., 2005
ОГЛАВЛЕНИЕ ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ. ДЖОРДЖ ЭЛИОТ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗАЦИЯ АНГЛИЙСКОЙ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЫ (основные аспекты проблемы) 4 ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИСТОРИЧЕСКИЕ И РЕЛИГИОЗНЫЕ ВЗГЛЯДЫ ВИКТОРИАНЦЕВ И РОМАН ДЖОРДЖ ЭЛИОТ «РОМОЛА» Часть первая. Исторические взгляды современников и историзм Джордж Элиот 14 Часть вторая. Особенности поэтики романа «Ромола» как исторического романа 24 Часть третья. Религия и викторианство: парадоксы и стереотипы 39 Часть четвертая. Религиозная и библейская гипертекстуальность романа «Ромола» 50 ГЛАВА ВТОРАЯ. РОМАН ДЖОРДЖ ЭЛИОТ «ФЕЛИКС ХОЛТ, РАДИКАЛ»: НОВАТОРСТВО ПОЭТИКИ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ ИДЕИ ВРЕМЕНИ Часть первая. Политика и викторианцы: динамика политической культуры 56 Часть вторая. Жанровая поэтика романа «Феликс Холт, радикал» 69 ГЛАВА ТРЕТЬЯ. РОМАН «МИДДЛМАРЧ» КАК ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЙ ЭПОС ЭПОХИ 107 ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ: НЕДООЦЕНЕННЫЙ КЛАССИК 134 БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК 138
ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ ДЖОРДЖ ЭЛИОТ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗАЦИЯ АНГЛИЙСКОЙ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЫ (основные аспекты проблемы) В англистике (кроме, пожалуй, отечественной) уже устоялось мнение о том, что викторианский период, с которым связывают едва ли не весь XIX в., был периодом радикального слома не только в экономической и политической, но и нравственной, этической, эстетической и интеллектуальной сферах, хотя изменения в последней «с первого взгляда менее очевидны» [Houghton 1985: 8]. Один из видных английских историков Дж. М. Янг даже утверждал, что «мир был свидетелем двух великих эпох в развитии человеческого интеллекта: один - это век Перикла, другой - век Виктории» [Reform and Intellectual Debate 1987: 1]. Начиная с 1970-х гг., в англоязычном литературоведении утвердилась мысль о том, что «наука оформилась как фундаментальная и неотъемлемая часть викторианской культуры и что этот процесс воплощен в многообразных литературных формах» [Dawson 2003: 1]. По мнению Т. Арнольда, высказанному им в письме, датированном 5 октября 1838 г., уже на заре викторианства (Виктория взошла на английский престол в июне 1837 г.) традиционные рамки мышления разрушались; оказалось, что вещи, которые вроде бы были установлены на века, «вновь необходимо было вынести в центр дискуссий» [цит. по: Houghton 1985: 8]. Тот же У. Хоутон пишет, что еще в период между 1825 и 1834 гг. были опубликованы работы Маколея, Карлейля, Милля-старшего, романы Стерлинга и Мориса, в которых было показано, что «ряд казалось бы несомненных посылок более таковыми не являются и что перестройка мышления сейчас - основная необходимость» [Houghton 1985: 9]. Однако, по мнению специалистов, это было лишь начало; главный период перестройки мышления викторианцев (и англичан вообще, поскольку именно в викторианский период окончательно складываются основные черты английского национального менталитета и характера) связан с жизнью следующего после 1820 - 1830-х гг. поколения — 1850 - 1870-х гг. Примечательно суждение Джона Морли, одного из «столпов» викторианского интеллектуализма, об этом времени: «Это был век науки, нового знания, поисков основ критики, за которыми последовали множащиеся сомнения и потрясающие существующие основы новые верования» [цит. по: Houghton 1985: 11]. Связь этого времени с именем Джордж Элиот совершенно органичная, поскольку ее произведения, как и произведения Джорджа Мередита, демонстрируют, пожалуй, главную особенность английского менталитета, а именно - стремление все и вся подвергать процессу диалогического осмысления, т. е., видеть обе стороны любого вопроса - статическую и динамическую, смотреть на предмет или явление не с позиции «самоуверенного классифицирующего разума» [Бенедиктова 2001: 2], так как 4
это ведет к закреплению за ними слишком жесткой атрибутики и умаляет множественность их проявлений в жизни, а с позиции подвижной прагматики жизни (а то и практицизма). Б. Уилли, автор примечательной и выступающей своего рода укором некоторым отечественным англистам, до сих пор недооценивающим интеллектуальность викторианцев, книги (изданной еще в 1949 г.) «Изучение девятнадцатого века: от Кольриджа до Мэтью Арнольда», пишет: «В настоящей книге, которая являет собою попытки проследить некоторые основные течения мысли и убеждений в Англии девятнадцатого века, Джордж Элиот должна занимать центральное место» [Willey 1964: 241 - 215]. Он продолжает: «Никто более основательно не был в курсе самых свежих научных мыслей, новейших французской или немецкой теорий, последних интерпретаций существующих учений, наиболее современных результатов исследований в антропологии, медицине, биологии или социологии» [Willey 1964: 215]. Отмечая тот факт, что Элиот перевела на английский «Жизнь Иисуса Христа» Штрауса и «Сущность христианства» Фейербаха и что она первой отрецензировала в «Вестминстерском обозрении» книгу Маккея «Развитие интеллекта», Уилли подчеркивает, что Элиот «была первым английским писателем, который поставил интеллект такого калибра на службу художественной литературе» [Willey 1964: 215]. Необходимость обращения к творчеству Джордж Элиот [настоящее имя — Мэри Энн Эванс (1819 - 1880)] при изучении зарубежного реализма XIX в. и его движения от миметического идеала «воспроизведения действительности в формах самой действительности» к аналитическому, вызывающему читателя на спор, художественному реконструированию идей времени, социального сознания (по Т. Бенедиктовой) и людей, эти идеи воплощающих, имеет ряд причин. Прежде всего, анализ ее творчества, как и Э. Троллопа, Дж. Мередита, раннего Т. Гарди и других, дает возможность уяснить пути развития английского (шире — западноевропейского) реализма 1850 - 1870-х гг. и обнаружить специфику социально-аналитического начала в литературе этого периода, отказавшись от некорректной (принимая во внимание историю литературы) концепции кризиса английского социального романа второй половины XIX в., которая еще бытует в отдельных учебниках и учебных пособиях. Кроме того, необходимо более внимательно, чем до сих пор было принято в академической литературе, отнестись к творчеству Дж. Элиот, поскольку она, многим связанная со своими предшественниками — Дж. Остен, Ч. Диккенсом, У. М. Теккереем и другими, одна из первых начала художественно глубоко исследовать психологию человека и его сознание, выбирая последнее в качестве основы характера, что весьма показательно для английской литературы прежде всего XX в. Не случайно один из английских исследователей литературы XIX в. лорд Дэвид Сесил полагал, что если «первый период развития английского романа, который начинается творчеством Филдинга, завершает Троллоп», то «второй период, период Генри Джеймса, Мередита и Голсуорси ... начинается с Джордж 5
Элиот» [Cecil 1964: 215]. Имеется в виду то, что в отличие от «инстинктивных i романистов» — Диккенса, Гаскелл, Бронте, писавших по наитию, когда] «сознание не играет роли в процессе творений», а сердце и воображение служат! главными источниками вдохновения, Дж. Элиот была «интеллектуальным! писателем, и ее художественное воображение вступало в работу прежде всего: для анализа, инспирированное не мыслью, не картиной, а темой» [Cecil 1964: 217]. По мнению Сесила, это было особое воображение, базирующееся не на: чувстве или эмоции, а на анализе: «интеллект был двигателем, запускавшими механизм воображения» [Cecil 1964: 250]. Сознание Дж. Элиот, продолжает исследователь, «всегда было активным, оно преображало всякий вос- производимый ею опыт в постоянный, сиюминутный и инстинктивный анализ» [Cecil 1964: 217]. Английский исследователь полагает, что в связи с этим и мир,< преображенный такой художественной установкой, представал как система определенных принципов, будучи лишь во вторую очередь воплощенным в: определенном месте и определенных индивидуальностях, функционирующих в: «логическом развитии идеи» [Cecil 1964: 219], которая легла в основу сюжета, композиции, характеров персонажей, повествования. Не до конца разделяя! стремление Сесила во что бы то ни стало обнаружить и подчеркнуть: «инновационный» характер творчества писательницы на фоне викторианского мышления, согласимся: есть все основания считать творчество Элиот весьма отличным от предшественников. Не стоит забывать, что к тому моменту, когда Дж. Элиот вошла в: литературу, социально-историческая специфика времени стала иной. Социально-идеологическое содержание эпохи 1850 - 1870-х гг. заставляло ведущих художников слова пристальнее вглядываться в собственно носителя социальных движений — человека — и его внутренний мир. И хотя Кабанис: уже высказал сомнение в том, что вряд ли весь внутренний мир человека: «покрывается» сознанием и может быть понят через него, почти до конца века (во всяком случае до Фрейда) понятия «сознание» и «психика» воспринимались i как определенные синонимы (прежде всего при «конструировании» образов1 героев). Романное открытие макромира, т. е. «большой действительности», бле- стяще состоялось в 1830 - 1840-е гг.: достаточно вспомнить пафос творчества! Бальзака или Диккенса. В 1850—1860-е гг. наступила пора романного' исследования микромира, осознаваемого, безусловно, не в отрыве от мира больших социальных процессов, а как им детерминируемого. В этом, думается, состоит основное отличие антропоцентризма литературы этой эпохи от порою имманентного и самодовлеющего погружения в сознание и внутренний мир человека в литературе последующих времен с нередкой агрессивной и тотальной субъективностью (имеются в виду прежде всего декаданс и модернизм). Однако порой эта детерминированность понималась жестко, а сам микромир рассматривался как нечто весьма застывшее; этим объясняется тя- готение художников той поры, не говоря уже о будущих натуралистах, к понятию «среда». Тем не менее смена угла зрения на взаимоотношения мира и человека «в пользу» человека — исследование его психологии, душевного модуса и, как 6
уясе отмечалось, воспроизведение их в большей степени через ментальные процессы — обусловила помимо потерь, как долгое время считалось в нашей науке, и приобретения, прежде всего связанные с общей антропоцентризацией поэтики прозы, углублением принципа художественного психологизма и расширением средств его реализации, в том числе и повествовательных. Это привело, в свою очередь, к открытию новых форм социального аналитизма, синтезирующегося с психологизмом и характерологией и через них выражающегося. В этом смысле совершенно очевидный акцент писательницы на сознании, логике, интеллектуальной «работе» как основе литературного характера подчеркивает ее новаторство. Со всей определенностью можно сказать, что Элиот была одним из самых крупных английских писателей XIX в., своим творчеством способствовавших интеллектуализации английского романа, сообщив ему значительный фило- софский контекст. Согласимся с М. Маккарти, утверждавшей, что «фактически роман девятнадцатого века был настолько очевидно идееносным (idea-carrier), что открытость мысли в нем воспринимается как должное...» [McCarthy 1980: 7]. Подобная эволюция романа явилась закономерным результатом общего развития знаний о человеке и природе, возросшего увлечения достижениями наук (прежде всего естественных, теорией Ч. Дарвина в особенности) в области осмысления мира и человека, широко распространенной (и распространяющейся) методологией тщательного изучения фактов и явлений (в том числе и позитивизма, необычайно популярного в Англии середины XIX в., увлечение которым пережила и Элиот). В Англии к этому добавлялось еще широчайшее утверждение идей либерализма, среди ценностей которого особо подчеркнем акцентированную еще в 1859 г. Дж. С. Миллем в его эссе «О свободе» интеллектуальную свободу индивида и никем не подвергаемую сомнению способность человека делать рационалистический выбор. Акцент на разуме в процессе неизбежного выбора весьма принципиален в контексте либерализма: Элиот с ее «опрокидыванием» характера в сознание, вернее, в достаточно широко понимаемую ментальность, отражала общую аксеологическую ситуацию зрелого викторианства, базирующуюся на идее автономности человека, а значит, тех ценностях, правах и условиях, которые подобная автономность, по Миллю, предполагает: терпимость, открытость, разум, свобода. Вслед за Миллем многие его современники (и Элиот в их числе) были убеждены: человек существует только через «самоаналитическую и критическую мысль» [см: Crittenden 1992: 173]. Именно она, по мнению либералов, давала возможность человеку делать верный выбор в жизни. Это особенно близко Элиот, поскольку ее герой, как правило, находится в ситуации выбора верного «маршрута» на пути к призванию: Элиот (в этом оказывается ее евангелическое прошлое) была уверена, что у каждого есть свое предназначение, и долг человека заключается в том, чтобы найти его. Однако путь к нему чреват многими испытаниями и тернист; при этом основные «тернии» - это самоанализ и самокритика. Вот почему ее герои не безудержно положительные (даже в своих исканиях и заблуждениях). Сесил в уже Цитировавшейся книге говорит о том, что Элиот — новатор не только в сфере 7
проблематики и тематики, но и в области формы романа, так как она существенно расширила романные традиции викторианцев, обратив его «к более глубоким, более общим аспектам» [Cecil 1964: 221]. По словам лите- ратуроведа, викторианцы обычно строили свои произведения «вокруг группы характеров и событий, связанных вместе интригой, в центре которой стоит, как правило, привлекательный герой или героиня и которая завершается счастливой его (или ее) женитьбой (или замужеством)» [Cecil 1964: 219]. Другой исследователь, достаточно справедливо утверждая, что «викторианский роман был преимущественно романом семейных нравов» и что «викторианские романисты, как правило, не придавали интеллектуальным пропозициям статус тем и не создавали характеры, чтобы полемизировать с ними» [Kucich 2001: 212], подчеркивает, что Элиот в этом смысле (так же, как и Джордж Мередит и Томас Гарди) значительно «выбивалась» из общей массы и способствовала преодолению жесткого разграничения частносемейной проблематики и интеллектуальных «озабоченностей» персонажей. К примеру, один из лучших ранних романов писательницы «Мельница на Флоссе»1 поначалу выглядит именно таким частносемейным повествованием, поскольку главный узел его проблем детерминирован основной темой — развитие, взросление, вхождение в жизнь героини Мэгги Талливер. В этом смысле «Мельница на Флоссе» близка роману воспитания, имеющему, как мы помним, значительные традиции в английской литературе. Казалось бы, еще более очевидна в романе тема воспитания и образования в связи с сюжетной линией брата героини Тома Талливера; она специально подчеркнута автором в главах II и III первой книги, а также в тех главах второй книги, где рассказывается о пребывании Тома Талливера в школе мистера Стеллинга и где Элиот явно иронически, а временами и сатирически описывает систему образования и воспитания, применяемую Стеллингом, называя его чудовищно некомпетентным и иронически восклицая: «...Но некомпетентные джентльмены тоже должны жить» [Элиот 1963: 193]. Вместе с тем в романе весьма значительно акцентируются детерминизм и предопределенность, «обстоятельственность» судьбы Тома, в чем явно сказывается влияние ( позитивистской теории среды. Главная героиня Мэгги Талливер рисуется девушкой необычных интеллектуальных и душевных задатков и возможностей, с одной стороны, подавляемых реальностью середины XIX в., эпохой стандартизации и прагматизма, неприкрытого расчета и практицизма, а с другой — оттеняемых ею. Открытость сердца и редкий по пытливости и глубине ум, горячность, страстность, порой невыдержанность, но при этом естественность и неприятие социально-нравственных условностей «среднего! класса» — основные черты Мэгги. «Выстроив» такую модель характера, Элиот' и разворачивает повествование о Мэгги, героине, ищущей уже в детстве способ, по образному выражению Р. Полхимуса, «убежать от женской! (социальной. — Б. П.) импотенции» [Polhemus 1993: 176]. Способами) 1 Подробный анализ романа см.: Проскурнин Б.М., Хьюитт К. Роман Джордж Элиот «Мельница на Флоссе». Контекст. Эстетика. Поэтика: Монография. Пермь: Изд-во Пермского университета, 2004. 8
преодоления подобной «импотенции» для Элиот являются интеллектуальность, напряженная умственная работа, выход за рамки «чисто» женской предопределенности - замужество, материнство, семейный быт. Внимательно прочитав все сцены споров — прямых и опосредованных — героини с братом, тетушками, Стивеном Гестом (в последнем случае — и с голосом природы, естества), эпизоды, воспроизводящие внутренние борения и колебания Мэгги, можно не только понять нравственно-философскую позицию героини (и автора), но одновременно увидеть специфику драматизированного психологизма Элиот, достаточно четко обозначившийся ее интерес, как и многих современников (вспомним «Большие надежды» Диккенса), к потаенным уголкам сознания и психики человека, к интеллектуальному диалогу с самой собой. Итак, необходимо видеть непрерывность социально-аналитического начала в романе, реализованного иначе, чем у критических реалистов предшествующего этапа: с более очевидной интроспективностью, через особый синтез социального, психологического, нравоописательного и одновременно философско-нравственного, с лежащими в его основе теорией памяти Льюиса, теорией «эволюционного континуума» Спенсера, «теорией медленного и постепенного хода исторических перемен», воспроизведенной через изображение «обыкновенных людей и обстоятельств», синтезирующих «самое малое с величайшим» [Лугайс 1991: 13]. В современном «элиотоведении» прочно утвердилось мнение о том, что «подобно романам нашего дня ее произведения — это способ обсуждения серьезных проблем и забот зрелой жизни» [Cecil 1964: 221]. Это тем более очевидно, что, как уже отмечалось, почти все романы Элиот — романы о призвании, которое ищет, обретает или не обретает, за которое борется, побеждая или терпя поражение, герой или героиня. Но подает это Элиот не как некую частную ситуацию, пусть даже и отражающую общее движение (как было, к примеру, у Ш. Бронте с героиней ее «Джен Эйр»), Чувства, эмоции, глубокие интеллектуально-нравственные переживания «преподносятся автором через более широкую и общую ситуацию» [Кеттл 1966: 205]: частный опыт тут же, на глазах читателя, вписывается в общее движение жизни и осмысляется через него, становясь при этом одновременно субъектом и объектом интеллектуально-нравственных рефлексий героя (героини), автор же подключается сам и подключает читателя к такого рода ментальным процессам при помощи несобственно-прямой речи, авторских морально-нравственных обобщений, вписывающих произошедшее с персонажем в некую «историю» — тянущуюся через года череду подобных (а главное, знакомых читателю) ситуаций и состояний. Поэтому действие и время рассказа о нем во всех романах Элиот отделяются десятилетиями, что помогает выстроить эту линию. Исходя из этого становится ясным, почему, например, «Миддлмарч» и еще один зрелый роман, "Феликс Холт, радикал», построены на осмыслении писательницей эпохи первой парламентской реформы (1832), которая произвела переворот в английском обществе, ознаменовав начало его либе- рализации, то есть разрушения старой патерналистской системы общественных 9
отношений, внедрения индивидуальной ответственности и подготовки грядущей исторической и психологической победы города, городского сознания и городской буржуазии над лендлордами — ведущей социально- политической силой английской действительности на протяжении долгой истории страны. Поэтому типичен и герой Элиот, ищущий смысл жизни и свое место в меняющемся мире и анализирующий едва ли не ежечасно, «где он и что он». Именно такой рисовалась одна из главных героинь «Миддлмарча» — Доротея Брук, которая была полна «борений духовной жизни, обращенной к вечности» и которую «влекли горение и величие духа» [Элиот 1981: 24]. Доротея Брук рисуется «натурой увлекающейся», стремящейся приобщиться «к высочайшим понятиям» [Элиот 1981: 47; 109]. В связи с этим для понимания сюжетной линии Доротеи, много определяющей в романе, важно замечание, сделанное Элиот в самом его начале: в Доротее «пылала во всех недостатках и достоинствах наследственная пуританская энергия», сопряженная с глубоко в ней находящейся идеей «христианского долга» (курсив наш. — Б.П.) [Элиот 1981: 25; 530]. Как известно, пуританизм (форма кальвинизма на английской почве) основан на индивидуальном общении с Богом и прямой ответственности человека перед ним. И это невероятное чувство ответственности никто не может разделить с человеком, тем самым облегчив исполнение долга и изменив его предопределение. Каким бы ни был этот долг, он божественная милость. Причем, как справедливо пишет М. А. Барг, определяющее значение «приобрело учение о так называемом мирском призвании». Пуритане призывали как можно более энергично реализовать свое «мирское призвание», что, как уже отмечалось, воспринималось своеобразным косвенным знаком божественного предопределения его, человека, судьбы. Одним из этапов такой избранности становился пережитый пуританином момент обращения, своего рода «внутренний духовный кризис, нередко весьма мучительно, тяжело протекавший» [Барг 1991: 88; 89]. Как правило, герои Элиот переживают подобный кризис, и он кладется в основу сюжета практически всех произведений писательницы - от «Амоса Бартона» до «Дэниеля Деронды». Одна из особенностей прозы Элиот в целом связана с тем, что развитие сюжета и структура конфликта призваны способствовать прежде всего; аналитическому воспроизведению характеров героев, так или иначе! преодолевающих определенный внутренний кризис. Не случайно' исследователи обращают внимание на фразу из письма Элиот: «Мое творческое воображение обычно стремится видеть среду, в которой движется характер, такой, какой видит он ее сам» [цит. по: Селитрина 1980: 56]. И хотя внешне в этой фразе доминирует понятие «среда», очень важен акцент на движении характера, ибо именно оно — основа сюжетостроения романов писательницы. Автор создает сюжет с участием не одного или двух характеров, а нескольких; исследователи даже пишут о «широкой панораме характеров» [Селитрина 1980: 54], поданных, как уже говорилось, не в статике среды (что все же было в ранних романах и позволяло говорить о сближении Элиот с натурализмом), а в| 10
усложненной системе человеческих отношений, по Элиот, несущих и создающих основные приметы и характеристики времени. Новаторство писательницы при этом заключается в том, что полноты картины времени Элиот достигает не благодаря описанию характера и человеческой природы «извне», а воспроизведением того, «что характер сам думает и чувствует», как писал один из современников писательницы [см.: George Eliot. "Middlemarch": A Casebook 1971: 48; 50; 51]. А в журнале «Спектейтор» раздраженный критик «Миддлмарча» восклицал: «...В нем слишком много демонстрации научных и особенно психологических знаний» [George Eliot. "Middlemarch": A Casebook 1971: 34]. Такое восклицание, впрочем, неудивительно: все романы Дж. Элиот опираются «на частый перенос научных проблем в литературу» [см: Лугайс 1991: 10 — 11]. Думается, новизна углубленного аналитического характера прозы Элиот во многом была причиной такого рода высказываний современников. Мы же можем вполне согласиться с нашим современником, утверждающим, что творчество Элиот наиболее ярко продемонстрировало «проявление английской интеллектуальной революции» [Gilmour 1986: 128]. Нет сомнений, что это так. Достаточно обратиться к принципам характерологии в ее зрелых романах, где господствует самоанализ героев, нередко дополняемый авторскими, тоже аналитическими, «внедрениями» и отступлениями. И все это направлено прежде всего на то, чтобы «процессом развития, трансформации человеческих переживаний (<воссоздать>. — Б. П.) внутреннюю жизнь человека в ее динамике» [Селитрина 1980: 56]. Более того, согласимся с Р. Гилмором, который утверждает, что образ самого города Миддлмарч с его «тонкими и запутанными социальными сдвигами» и «постоянными смещениями социальных границ» выступает как сложный медиум, рождающий «новое сознание независимости» [Gilmour 1986: 139; 140]. Исходя из этого строится и система положительных героев, да и обличительный пафос романа тоже «работает» на идею формирования «сознания независимости». Таким образом, можно смело утверждать, что в этом романе, создав собирательный образ викторианской Англии (хотя действие романа и происходит до реформы 1832 г.), писательница по-своему воспроизводит некую «совокупность политических, философских, нравственных, религиозных воззрений как отражение состояния сознания» [Андреев 1981: 160] общества на определенном этапе его развития, и в этом смысле в синтетическую жанровую структуру своеобразного романа-потока «Миддлмарч» входят и элементы романа идеологического. То же самое можно сказать и о романе «Ромола», в котором Элиот, воспроизводя запутанную сеть ментальных процессов персонажей, с одной стороны, стремится создать интеллектуально-психологическую картину Флоренции конца XV в., а с другой — показать движение возрожденческого (предпротестантского) сознания в сторону надрелигиозных нравственных Ценностей. Поэтому исторический роман «Ромола» содержит немало от романа-дискуссии и интеллектуален по самой своей сути. А роман «Феликс Холт» предстает не просто исторически дистанцированным от момента написания повествованием о предреформенной Англии, но романом, в котором 11
интеллектуальные поиски героя, живущего перед политической реформой 1832 г., находят отклик у читателя, ощущающего грозное (и тревожащее его) дыхание политической реформы 1867 г. Этот акцент на ментальности как нельзя лучше соответствует изменениям, произошедшим к средневикторианскому периоду в эстетике романа, — в нем утвердилась «новая тенденция к интроспекции, к диалогу со- знания с самим собою» [Briggs 1965: 31]. Если присоединить к этому, как уже не раз отмечалось, разрабатываемую Элиот концепцию долга и ответственности каждого за выбор места в жизни и достойное соответствие ему, то станет понятной логика характеров Адама Бида, Сайласа Марнера, Мэгги Талливер, Ромолы ди Барди, Феликса Холта, Доротеи Брук, Терциуса Лидгейта, Фреда Виней и других. Одновременно стоит помнить, что Элиот весьма редко обращалась к такому воспроизведению внутреннего мира, которое не позволяло бы все (или почти все) объяснить. Потаенное, непонятное обязательно должно было быть «вербализовано»: поэтому и нет в ее психологизме мистического, непонятного, иррационального, разрушающего связи внешнего и внутреннего в человеке. Несомненно, это обусловлено общей позитивистской «закваской» эстетики писательницы, отразившейся в ее тяготении к философизированному и интеллектуальному повествованию, где преобладает внимание к разуму и его формированию и функционированию как процессу познания жизни героем (героиней) и познания им (ею) самого (самой) себя. Когда доминирует «схватка идей», сам процесс мышления становится «каркасом», на который «накладывается» сюжет: ведь по сути столкновения Сайласа Марнера с Кессами (роман «Сайлас Марнер»), Мэгги Талливер с Сент-Оггом как собирательным образом консервативной провинции, не принимающей новый тип женщины (роман «Мельница на Флоссе»), Ромолы ди Барди одновременно с нравственно агрессивной арелигиозностью Тито и фанатизмом Савонаролы (роман «Ромола»), Феликса Холта с Трэнсомами («Феликс Холт, радикал»), не говоря уже о множестве противостояний в романе-потоке, каким является «Миддлмарч», есть не что иное, как идейные конфликты, конфликты представлений о жизни, где порою логика идей подчиняет себе логику воспроизведения жизни. Достаточно вспомнить спорный финал «Миддлмарча», где очевиден триумф идеи, нарушающий (как кажется некоторым исследователям) логику характеров, не говоря уже о логике прагматики жизни. Совершенно очевидно изменение масштаба в воспроизведении жизненных процессов в прозе писательницы: он и >оке, и более специален, что определяет и методологию Элиот — воспроизведение частного мира в интеллектуально-психологическом проживании. Другое дело, что этот частный мир во что бы то ни стало стремится «преломить» в себе специфику мира большого и что таких частных жизней в ее романах множество. Б. Харди справедливо полагала, что «Миддлмарч» продолжает возникшую ранее традицию отказа от однолинейности сюжета, чтобы передать изменчивость, вариативность человеческого сообщества и самой человеческой жизни. Именно этим объясняет исследовательница «количественное увеличение успехов и по- 12
раясений у героев Элиот, в результате чего появляется роман с экстраординарным ощущением расширяющейся жизни» [Hardy 1959: 93]. Одновременно в элиотоведении уже второе столетие спорят по поводу финала «Миддлмарча» и образа Уилла Ладислава, который становится в конце романа едва ли не триумфатором. Совершенно очевидно, что его образ — своего рода противовес миру лицемерия, консерватизма, показного ли- берализма, филистерства и снобизма. Одновременно герой открыт и честен, искренен и незлобив. Именно с такими ценностями Доротея, как и ведущие герои «Ромолы», «Феликса Холта» и «Дэниела Деронды», по словам Кв. Андерсона, «совершают побег в большой мир» [George Eliot "Middlemarch": А Casebook 1971: 188] истинных ценностей и неутраченного и не испорченного ржой корысти, фанатизма, приспособленчества, эгоизма, мещанства смысла. В известном отношении здесь проявляются и сила, и слабость писательницы. Кв. Андерсон, анализируя «Миддлмарч», отмечает свойственные поэтике Элиот «здравомыслие» и «рассудительность», которые, по его мнению, однако, не распространяются на образ Ладислава Уилла, хотя поэтически исчерпывают и преображение главной героини Доротеи Брук, нашедшей ответ на вопрос «Кто я?» в счастливом, равноправном замужестве, когда жена — соратница мужа, и трагедию потерявшего себя Лидгейта, и счастливое самоопределение Фреда Виней. Но, поскольку в финале романа именно в браке с Уиллом обретает себя основная героиня, то становится ясно, что во имя утверждения определенной социально-нравственной идеи и логики активной, деятельной позиции человека Элиот пошла на некоторое нарушение поэтической целостности и единства романа. Так как роман Элиот преимущественно - роман идей, то не мудрено, что это такое повествование, которое неизбежно «приходит к заданному итогу» [McCarthy 1980:24]. Как бы мы ни были критичны к концовкам (да и не только к ним!) в романах Элиот (едва ли не всякий викторианский роман, как раз за исключением Элиот и Мередита, не говоря уже о позднем Гарди, отличается искусственной, но дидактически необходимой счастливой концовкой), тем не менее совершенно очевидно, что ее проза - эпико-драматизированное воспроизведение в диалогах, спорах, внутренних монологах и массивах несобственно-прямой речи персонажей, касающейся самых актуальных интеллектуальных проблем и тем времени, прежде всего нравственно- религиозных и философско-моральных; ее романы, как и требовал Дж. Г. Льюис, один из интеллектуальных лидеров викторианства, муж писательницы выступали «моральными посредниками» между автором и писателем (см.: Cecil 1964) и стремились создать новое знание о реальном мире; отсюда такая повышенная (опять-таки идущая от Льюиса) реалистичность всего и вся воспроизводимого. Этим объясняется и тяга Элиот к позитивизму как научному натурализму, как способу рационалистически объяснить законы жизни и Движения жизни вперед, к прогрессу, прежде всего моральному. Этим объясняется и интеллектуальность писательницы, для которой литература была первоочередным способом при помощи созданных образов, воспроизведенных споров и дискуссий, напряженных размышлений и страстных монологов 13
обозначить свою интеллектуальную позицию по самым актуальным проблемам своего времени. Для анализа диалектических связей романистики Дж. Элиот и главных идей времени в этой работе выбраны, как кажется, наиболее интеллектуально напряженные романы 1860 - 1870-х гг., когда романное мастерство писательницы достигло своего наивысшего расцвета: открывающий так называемый «зрелый период» творчества Элиот роман «Ромола» как вклад Элиот в осмысление научно-исторических и религиозных концепций времени, «Феликс Холт» как попытка анализа и решения писательницей наиболее острых политических проблем времени, а вершина ее романистики «Миддлмарч» как произведение, по праву претендующее на звание «интеллектуального эпоса» викторианства, поскольку оно содержит едва ли не все проблемы, над которыми размышляли Элиот и ее современники. При этом все три романа ярко демонстрируют, насколько очевидно интеллектуально- психологический и нравственно-этический подходы преобладали в художественном мире писательницы. ГЛАВА ПЕРВАЯ ИСТОРИЧЕСКИЕ И РЕЛИГИОЗНЫЕ ВЗГЛЯДЫ ВИКТОРИАНЦЕВ И РОМАН ДЖОРДЖ ЭЛИОТ «РОМОЛА» Часть первая Исторические взгляды современников и историзм Джордж Элиот Роман «Ромола» («Romola»), который Дж. Элиот писала с июля 1862 по август 1863 г., - это повествование о Флоренции конца XV - начала XVI в. Писательница, и до этого погружавшая читателей в прошлое (все ее романы рассказывали о событиях, происходивших за несколько десятков лет до времени их написания), на сей раз обратилась к Возрождению, периоду в истории человечества, отделенному столетиями от ее современности, который необычайно интересовал викторианцев из-за своего рубежного характера: как уже не один раз говорилось, они тоже воспринимали свое время переходным: такие разные представители времени, как принц Альберт, М. Арнольд, Карлейль, Дизраели, Бульвер Литтон, X. Мартино, Дж. С. Милль и многие другие, для определения сути своего времени очень часто использовали слово «переход» (transition) [см.: Houghton 1985: 1]. Наверное, поэтому викторианцы, как и романтики (не будем забывать о своеобразной тяге прагматиков викторианцев к романтике и экзальтации чувств), были так одержимы историей. Т. Карлейль писал о том, что «история никогда не стояла так высоко, чем в наши времена» [Carlyle 2002:4]. И действительно, после потрясений восемнадцатого века и бурной первой трети девятнадцатого столетия, после революционных открытий в естественных и общественных науках и гигантского по значимости промышленного переворота верить в неизменность человеческой природы, равно как и в неизменяемость социальных институтов, было весьма трудно, и идея развития, динамики (как положительной, так и 14
отрицательной) общества и человека стала доминирующей в общественном сознании. Так как викторианцы по своей сути были оптимистами и свято верили в достижимость идеалов, доминировала идея прогрессивного развития общества. даже Т. Карлейль, который был одним из самых суровых критиков современности и вдохновенным певцом «славного прошлого», полагал, что «знание, образование открывают глаза даже самым раболепным и бесконечно увеличивают количество думающих». А это, в свою очередь вторил ему Дж. Стерлинг, неизбежно создает ситуацию, когда «человеческое общество предпринимает усилия, чтобы обновиться» [цит. по: Houghton 1985: 29; 28]. Однако всякое обновление связано с необходимостью отказа (или отталкивания) от чего-то, существовавшего в прошлом, а вначале — с выбором этого «чего-то»; иначе.говоря, возникает необходимость анализа прошлого с тем, чтобы решить, с чем из этого прошлого, образно говоря, идти в будущее. Вот почему стремление викторианцев проверять настоящее на «оселке истории» так очевидно. Более того, викторианцы стремились рассматривать все и вся в историческом ракурсе генезиса, становления, развития, упадка, поэтому объяснимо идущее еще от романтиков (вордсвортианское влияние здесь колоссально) преобладание исторического метода едва ли не во всем, преобладание того, что можно было бы назвать «изучением социальных феноменов всех типов и видов, институтов, традиций, верований как естественных порождений определенного места и времени» [Houghton 1985: 15]. Сама Элиот в рецензии на книгу Маккея «Развитие интеллекта» в 1851 г. предостерегала современников об опасности погружения только «в актуальное в ущерб погружению в прошлое»: «Среди нас много тех, причем весьма влиятельных мыслителей и знающих и энергичных исследователей, кто склонен недооценивать необходимость критического изучения старинных образов жизни и форм мышления, и утверждает, что нам приличествует главным образом выяснять ту правду, что напрямую приходит в дом и сердце человека дела наших дней, а не заниматься ушедшими в прошлое домыслами и верованиями, которые мы не сможем никогда до конца понять и которым мы в лучшем случае можем лишь со стороны сочувствовать». Она настойчиво подчеркивала, что «каждая фаза человеческого развития - это часть того воспитания человечества, в котором мы неизбежно участвуем; каждая ошибка, даже всякая нелепость, в которую попадает несчастное человеческое создание, могут быть рассмотрены как эксперименты, из которых мы можем извлечь плоды...» [Eliot 2000: 18; 2] Трудно не согласиться с известным английским историком Джорджем Маколеем Тревельяном: «История была очень важной частью интеллектуального целого викторианской Англии, едва ли меньшей, чем естественные науки» [Ideas and Beliefs 1949: 47]. Ученый полагает, что именно в викторианские времена история была признана вполне достойным предметом научных изысканий, университетских степеней и диссертаций, а не воспринималась только как «часть национальной литературы для широкой пУблики» [Ideas and Beliefs 1949: 48]. Примечательно, что в 1850 г. в Оксфорде 15
история стала одним из университетских учебных предметов, а так называемая «современная история» была выделена как его самостоятельная дисциплина. Показательно, что книги по истории, изданные в том числе и для большого количества читателей (и читательниц тоже), продолжали быть необычайно популярными: к примеру, с 1855 по 1875 г. было продано 140 тысяч экземпляров знаменитой «Истории Англии» Т. Маколея. Уже один этот факт подтверждает притягательность истории для викторианцев. Словом, интерес Джордж Элиот к истории может вполне «читаться» в контексте викторианской «историефилии»: первое ее литературное произведение было историческим повествованием «Эдвард Невилл» и написано под прямым воздействием прозы В. Скотта. Кстати, почти все историки викторианства полагают, что невероятная популярность вальтер-скоттовских романов сыграла одну из решающих ролей в поддерживаний постоянного интереса англичан того времени к истории, а вернее - в их уверенности в том, что история пронизывает все стороны жизни человека независимо от времени, в котором ему довелось жить. Но, пожалуй, наибольшее воздействие на викторианское внимание к прошлому (в том числе у Дж. Элиот) оказало творчество У. Вордсворта, того поэта-романтика, уроки которого прошли почти все викторианские писатели и художники: «Есть только одно великое общество на земле: благородные живые и благородные мертвые», — читаем мы в «Прелюдии». Причем именно это цитату включает Элиот в свое письмо к известному викторианскому историку Ф. Харрисону, в котором обосновывает свое понимание прошлого и его места в настоящем как основного механизма «проверки» настоящего на разумность, одновременно подчеркивая, насколько важно настоящее для нравственного совершенства будущего [см.: Нао Li 2000: 77]. Уже из сказанного видно своеобразие подхода Дж. Элиот к истории. Для лучшего понимания исторической концепции писательницы надо помнить, что историческое знание имело свои традиции в Англии к тому моменту, когда она вошла в литературу. Хотя как научное историческое знание сложилось в эпоху романтизма во многом благодаря немецким ученым, тем не менее еще в работах Джона Локка (в том числе и в его главном труде - «Опыте о человеческом разуме»; 1690) проявилась будущая особенность английской исторической мысли: опора на опыт и эмпирический характер всяких размышлений. Но общепринятым является утверждение об «историографической революции» в XVIII в., связанной с развитием естественных наук в предшествующие столетия и переносом натурфилософских взглядов на человеческое общество и его историю, особенно представлений о том, что благодаря разуму человек способен регулировать свою и общественную жизнь. До XIX в. в Англии особенно почитались исторические труды Генри Болингброка, Эдварда Гиббона и Дэвида Юма. Как известно, Юм был автором первой «Истории Англии» в восьми томах (1752 - 1762). Особой известностью пользовались его представления о заложенных в общественной жизни (как и в природе) «единообразии и 16
регулярности повторяющихся феноменов» и об истории «как совокупном результате столкновения повторяющихся мотивов» [Барг 1987: 310]. При этом философ, рассматривая национальную историю от завоевания Британии Цезарем до «Славной революции» 1688 г., прежде всего исходил, как и «положено» просветителю, из «представлений о развитии общества по мере распространения и углубления знаний, идей и морали» [История исторического знания 2004: 147]. И традиция рассмотрения истории через призму морали и нравственности оказалась весьма востребованной: большинство английских историков после Юма обращали самое пристальное внимание на динамику нравственных ценностей и морального облика времени (труды У. Робертсона, к примеру). Не менее известным в Англии XVIII - XIX вв. был труд Гиббона «История упадка и разрушения Римской империи» (1776 - 1788), в котором доминировало восприятие истории как круговорота, что было своего рода преодолением простой линеарной концепции исторического развития. Но для определения тех традиций, в рамках которых формировалось «историографическое сознание» Элиот, особенно важно отметить совершенно очевидные параллели, выстраиваемые Гиббоном между античным Римом и Англией: «В тексте угадывалась история Британии, с такими вехами, как рождение парламентаризма и демократии, становление, расцвет и упадок империи», — читаем мы в одном из современных исследований развития исторической науки [История исторического знания 2004: 147]. Сопоставление - явное или скрытое - прошлого и современной Англии с той поры стало едва ли не «общим местом» любого исторического сочинения. Пожалуй, Генри Болингброк хорошо выразил суть господствовавших в эпоху Просвещения и вплоть до середины XIX в. историографических идей, на которых вырос историзм Элиот: «... история - это философия, которая учит нас с помощью примеров... Таково несовершенство человеческого мышления, таков наш склад ума, что абстрактные идеи и общие суждения, даже абсолютно правильные, кажутся нам очень часто темными или сомнительными, пока они не будут растолкованы с помощью примеров...» [цит. по: Барг 1987: 333]. Подобного рода размышления ложились на благодатную почву знаменитого английского эмпиризма, особенно расцветшего в XIX в. в эпоху господства викторианского прагматизма и практицизма как «идеологем» социально доминирующего среднего класса. Но одновременно исторические концепции, рожденные уже в викторианский период, в том числе и опирающиеся на прагматику факта и прецедента, все же следовали традициям просветителей, не сводившим историю просто к своду полезных примеров, а пытавшихся «вытащить» из них некую философию, т.е. общий смысл [см.: Барг 1987:334]. Такой синтез факта (фактографичности) и обобщенности (философичности) был близок Дж. Элиот. Одновременно подчеркнем: хотя писательница и понимала, насколько меняются времена и люди, и не абсолютизировала свойственный историкам Просвещения поиск единого (а не Различного) в разных исторических эпохах, благодаря тем параллелям, которые °н& выстраивает в романе между Возрождением и своим временем, и 17
нравственным урокам, на примерах из флорентийской истории «преподаваемых», роман «Ромола» свидетельствует об осмыслении писательницей прежде всего человеческой природы, которая константна (и здесь Элиот весьма перекликается с Болингброком, считавшим, что история - это воплощение любви человека к самому себе и к своей неизменной природе [см. об этом подробнее: История исторического знания 2004: 145 - 147]. Совершенно в рамках сложившейся национальной традиции «работы» с прошлым Элиот обращается к истории прежде всего на уровне морали и этики, и поэтому такую большую роль она отводит памяти в своей концепции исторической нравственной преемственности: здесь очевидно воздействие Джорджа Генри Льюиса и его концепции памяти с акцентом на ее социальном модусе [см. подробнее: Нао Li 2000: 9]. Политические парадигмы реконструируемого времени интересны писательнице лишь «во вторую очередь». Один из ее известнейших современников-историков Дж. Э. Фрауде писал: «Направление, по которому необходимо идти истории, должно вписывать ее в одну линию с благотворными нравственными началами...» [Froude 1897:3]. Специфика элиотовского подхода к истории, присутствующая в ее художественных произведениях, письмах, публицистике, — творчески осмысленный «баланс» многих концепций, нередко практически противоположных (вновь сказывается викторианский прагматизм). Судя по письмам, дневниковым записям, суждениям Дж. Г. Льюиса и Дж. Кросса, она читала труды таких разных (и различных) английских историков- современников, как Т. Маколей, Т. Карлейль, Э. Фримен, Дж. Э. Фрауде, Г. Т. Бакл, У. Стаббс, Дж. Р. Грин, а также работы необычайно популярных в Англии 1820 — 1840-х гг. и практически перевернувших английскую историографию первой половины XIX в. немецких историков-романтиков Б. Г. Нибура и Л. фон Ранке. Среди тех историков, кто оказал значительное воздействие на Элиот, в первую очередь необходимо назвать имена Маколея и Карлейля, причем первый — яркий виговский2 историограф с прогрессистским прочтением истории, а второй - самый яркий антивиговский мыслитель-историограф, в системе воззрений которого доминировали критика и ирония по отношению к достижениям современной цивилизации и соответственно сомнения в абсолютности прогресса. При всем том, что Карлейль оказал непростое воздействие на Элиот и она далеко не во всем соглашалась со своим старшим современником, для лучшего понимания характера историзма писательницы важен тот акцент, который Карлейль делал на воображении как способе познания вообще и исторического 2 В английской историографии, начиная с XVIII в., было принято видеть два направления - торийское и виговское. В самом общем виде — первое осмысляло историю через деяния королей и династий, а второе - через деятельность парламента и представительских политических институтов. По сути, к началу XIX в. виговский и антивиговский характер интерпретации истории определялись прежде всего тем, с какоГ( политической партией историк связывал положительные изменения в жизни страны. О яростной борьбе виговского и антивиговского прочтения истории и политики в первой половине века очень хорошо написал Бенджамен Дизраели в начальных главах романа «Конингсби» (1844). 18
познания в частности. По сути, такая позиция развивала то, что уже вошло в традицию исторического знания в Британии и было отражено в трудах Болингброка, Юма, Гиббона, Робертсона: восприятие истории как части литературы. Здесь трудно не вспомнить деление Болингброком истории на рационалистическую и поэтическую, в которой вымысел и воображение играли не менее важную роль, чем документ или зафиксированный факт. В статье «Снова об истории» Т. Карлейль писал: «История - это Литература Знания, которую старые поколения создают и посмертно передают новым поколениям; нет, даже более того, она может быть названа более общо — Откровение, изустное или письменное, которое Человечество вручает каждому; это единственный членораздельный способ общения Прошлого с Настоящим (хотя связь — бессловесная и немая, молчаливая или не только — всегда вокруг нас и в нас, осуществляясь мощно через все фибры нашего существа, в каждом проявлении нашей активности)...» [Carlyle 2002: 15]. Не могла не привлечь внимания Элиот и мысль Карлейля о значимости искусства и литературы в установлении этой связи человека с прошлым. В эссе «Об истории» Карлейль называет их «внешними укреплениями и границами, при помощи которых, подобным наивысшим вершинам, наш внутренний мир последовательно соединяет себя с жизнью в целом и благодаря чему становится доступным с этого момента» [Carlyle 2002: 12]. Выросши на высоком уровне литературности и образности исторического (да и публицистического в целом) слова, Карлейль оказал мощное воздействие на современников с точки зрения тона и стиля работ об истории: язык «Ветхого Завета» — главный стилевой «источник» Карлейля; одновременно стоит подчеркнуть, что обращение к Библии отражает еще одну особенность британских историков XVIII - XIX вв. - своего рода «осюжетивание» истории, сближение рассказа об истории с художественной литературой, то, что по-английски называется "fictitiousness" - беллетризация (в дословном переводе). Карлейль полагал, что «в определенном смысле все люди - историки», поскольку «мы все рассказываем о своей жизни» и «мы все только и делаем, что разыгрываем историю» [Carlyle 2002: 3; 4]. В связи с этим примечательно, что, по Карлейлю, В. Скотт писал настоящую историю именно тогда, когда сочинял свои романы [см. об этом подробнее в эссе Карлейля «Сэр Вальтер Скотт» - Carlyle 2002; и в работе: Stewart 1917]. Более того, философ полагал (исследователи видят здесь воздействие Гете и его экзальтированного восприятия роли писателей в истории человеческих исканий [см. об этом: Neff 1926: 4]), что одну из наиболее правдивых историй прошлого можно обнаружить в трудах, посвященных анализу поэзии и литературы в целом: «Тот, кому выпадет написать настоящую Историю Поэзию, воспроизведет нам последовательные откровения Духа Природы, которые человек обрел...» [Carlyle 2002: 12]. Влияние Карлейля, безусловно, ощутимо и в философии истории в целом, Но особенно - в иронии, которая, однако, не основывается на скептицизме, ВНесенном в историческое знание Вольтером и Гиббоном (с их трудами, конечно, Карлейль был знаком и даже увлекался в начале своей деятельности), 19
а базируется на сложном отношении философа к человеческой природе (сказывается его романтизм) и соответственно на сатирическом отношении ко многим современным явлениям: Карлейль был тем, кто в исторических исследованиях проводил четкие параллели между прошлым и настоящим. Американский историк Боске во вступительной статье к тому «Исторических статей» Карлейля пишет: «Сатирическая острота, столь часто обнаруживаемая в его исторических сочинениях, отражает его печальный взгляд на человеческую природу» [Carry 1е 2002: XXII]. Отсюда проистекает и цикличность истории, по Карлейлю: философ полагал, что в человеческой истории «эры безверия» и «эры забвения» - главная причина происходивших печальных, а то и трагических исторических событий (Карлейль, по сути, не был сторонником ни прогрессивных, ни регрессивных концепций истории, полемика между которыми составляла ядро историософских исканий времени). Вот почему так важны для него Герои, мощные деяния которых, имеющие высокую моральную основу, круто меняют судьбы людей - особенно в период «эпох безверия». Герои у Карлейля - своего рода противоядие бренности и тщеты повседневной жизни, а также фаталистического взгляда на историю и жизнь в целом. На таком пафосе построена его знаменитая книга «Герои, почитание героев и героическое в истории» (1841): «... все, содеянное в этом мире, представляет, в сущности, внешний материальный результат, практическую реализацию и воплощение мыслей, принадлежавших великим людям, посланным в наш мир. История этих последних составляет поистине душу всей мировой истории» [Карлейль 1994: 6]. Безусловно, Карлейль разрабатывал свою концепцию героического, исходя из дидактических соображений. Сатирически осмысляя унылую «усредненность» «Джона Булля», все более становящуюся едва ли не всеобщей характеристикой англичанина (стремительное социальное «расширение» среднего класса и захватывание им все большего количества «бастионов и редутов» общества - в том числе не только экономических (как результат Индустриальной революции) и политических (парламентские и политические реформы века), но и нравственных - яркое тому основание), Карлейль был уверен, что человек должен ориентироваться на высокие идеалы, поскольку настоящий прогресс начинается тогда, когда «каждый начинает совершенствование с себя» [Daiches 1963: 4]. Одновременно Карлейль не впадал в апологетику тех идеалов, которыми руководствовались герои, а немало говорил о реальности как контексте, в котором тот или иной герой принужден был реализовывать свои идеалы: философ прочно стоял на позиции, что контекст должен непременно изучаться, чтобы понять, как Идеал может быть трансформирован реальностью [см. начало главы «Герой как поэт»: Карлейль 1994; об отношении к этому Дж. Элиот см.: Dodd 1990: 144]. Конечно же, нельзя забывать о дидактических целях, которые преследовал Карлейль и которые были дороги и Элиот, как нельзя не отметить требовательного внимания к действительности и пафоса «работы» с нею, с целостным контекстом, в котором те или иные идеи возникают и функционируют. 20
В статье «Об истории» Карлейль подчеркнул, что политическая история в его время выходит на первый план и невероятно популярна [Carlyle 2002: 10]. К примеру, Фрауде призывал историков обращаться прежде всего к осмыслению деятельности «людей, которые играют ведущую роль на мировой сцене, поскольку они привлекают всеобщее внимание, и в связи с этим сама суть времени концентрируется в истории их жизни». Кроме того, утверждал историк, «реальная их деятельность во благо или во зло живет еще долго после таких людей» (имея в виду главным образом королей) [Froude 1897: 2]. И действительно, после Юма британская история стала традиционно рассматриваться как смена королевских династий, а исторические факты стали группироваться вокруг правления королей [см. об этом: История исторического знания 2004: 147 - 148]. Однако существовала и другая тенденция, представленная прежде всего трудами Т. Маколея, который, по словам Дж. М. Тревельяна, был потому популярен, что в свою «Историю Англии» «ввел так много социальной истории» [Ideas and Beliefs 1949: 48]. «Третья глава, описывающая экономическое и социальное положение Англии в 1685 г., - пишет Тревельян, - была чем-то новым, поскольку юмовская традиция не сыграла здесь своей роли. Но эта глава и не была единственной, чтобы превратить весь рассказ в экономическую и социальную истории»; социальная история «вплетена в ткань политического нарратива с мастерством, которое приводит в восторг...» [Ibid]. Сам Маколей пишет в «Истории Англии»: «Я приложу все старания, чтобы связать историю людей с историей правления, проследить развитие прикладных и художественных ремесел, описать возникновение религиозных сект и изменения литературных вкусов, представить нравы следующих друг за другом поколений, и не пройти с пренебрежением мимо изменений, которые произошли в одежде, мебели, еде и общественных развлечениях» [Macaulay 1957: 2]. Есть еще один момент, который может расцениваться как вклад Маколея в историческую науку времени. Речь идет об его «интересе к средним и низшим слоям общества» и о «симпатии и рвении», с которыми он исследовал «условия их жизни в прошлом и настоящем» [Ideas and Beliefs 1949: 48]. В той же первой главе «Истории Англии» Маколей называет историю своей страны «грандиозной и полной событий драмой», которая может быть адекватно понята только в том случае, если «содержание предшествующих ее актов будет хорошо известно» [Macaulay 1957: 3]. Здесь важен акцент на органической связи настоящего и прошлого и на том, что он рассматривал их в причинно- следственном единстве, хотя понимал, что эта связь может быть и непрямой. Более того, Маколей воспринимал «историю как диалог между настоящим и прошлым» [Marwick 1983: 47]. При этом, как и большинство его современников, он свято верил в прогресс: Б. Рассел весьма образно, но одновременно и точно назвал это состояние «половодьем викторианского оптимизма» [цит.по: Сагг 1965: 112], и Маколей был одним из самых ярких представителей этого «половодья». «,.. История нашей страны в последние сто Шестьдесят лет в высшей степени есть история материального, морального и 21
интеллектуального совершенствования», - читаем мы в первой главе его «Истории Англии» [Macaulay 1957: 2]. Однако принципиальным для Маколея становится внимание к тому, как эта «великая и полная событий драма» под названием «история Англии» отражается на жизни обыкновенных людей, которую он хотел бы воспроизвести наряду с деяниями королей и правительств, как интеллектуальное и материальное развитие воплощается в тихом и незаметном, повседневном и тривиальном. В этих размышлениях Маколея сформулированных еще в середине 1840-х гг., уже предвосхищается позитивистский подход к истории, хотя и вырастает он на «чисто» английской почве - тяге к эмпирике, идущей от Локка к Б. Расселу [Сагг 1965: 9]. Как пишет Н. Маккоу, именно эти погружения в «детализированные частности человеческого существования, помещенные в исторические локальности», к привлекли Дж. Элиот [McCaw 2000: 20]; на них она и ориентировалась при создании своих исторических повествований. Внимание к обыденному к истории и попытка реконструировать повседневное, понимаемое достаточно широко - от особенностей быта до художественной ауры времени (искусство, архитектура, литература и т.д.), и безразличие к философии истории - общераспространенное явление в XIX в. среди историков; об этом пишет Эдвард Карр в нашумевшей в свое время книге «Что такое история?» [см.: Сап 1965: 19]. «... Великих людей можно понять, поняв их время», - читаем мы в работе Маколея «Макиавелли», конечно же, понимая под «временем>> совокупность его «составляющих» - и не только политических. И далее он пишет: « Только тот читает историю верно, кто, будучи страстно захвачен мощным воздействием обстоятельств на чувства и мнения людей, частым превращением недостатков в добродетели, а парадоксов в аксиомы, научается отличать несущественное и преходящее в человеческой природе от сущностного и непреложного» [цит.по: Levine 1968: 147]. Идеи преемственности и непрерывности в развитии человечества, безусловно, одни из самых популярных в викторианские времена, как и идея прогресса в качестве основного, по сути, безальтернативного, пути движения истории. Она еще более укрепляется после дарвиновских открытий, когда понятия «эволюция» и «прогресс» оказываются едва ли не синонимами [см. об этом: Сагг 1965: 113]. Одновременно актуальной становится проблема, есть ли конец у эволюции (а значит, и у прогресса), поскольку человек признавался вершиной эволюции всего живого. В связи с этим интересна весьма распространенная концепция исторического прогресса Т. Арнольда, озвученная им при вступлении в должность Regius Professor истории в Оксфордском университете в 1841 г.: «Как кажется, есть все признаки, свидетельствующие о завершенности времени, поскольку, вероятно, никакой истории за нашей современностью не должно быть» [цит. по: Сагг 1965: 114]. Эта идея перекликается с гегелевской о том, что прусская монархия - последний этап в развитии истории цивилизации, равно как и с марксовой - о том, что коммунизм будет достойным финалом человеческой истории. Слова Томаса Арнольда легли на плодотворную почву: в большинстве своем викторианцы 22
свято верили, что именно их деятельность и их жизнь - подготовка к будущему «золотому тысячелетию», что оно уже рядом, буквально «за углом». Именно этим своеобразным воздействием милленаризма {millenarianism) объясняется жесткость и однозначность многих нравственных, социальных, политических и других оценок и подходов викторианцев, полагавших, что они - в начале этого «нового тысячелетия». Этим же объясняется и их повышенный оптимизм, в том числе и социальный 3. Элиот, несмотря на ее отказ от христианства в начале сороковых годов, так и не вышедшей из-под воздействия этой идеологии милленаризма (евангелистского происхождения и не без влияния апокалипсической концепции мира, столь популярной у многих протестантов), была более близка позиция викторианского философа Ф. Брэдли, который говорил о том, что, возможно, «с точки зрения религиозной веры, конец эволюции и наличествует» [цит. по: Сагг 1965: 115]. В данном случае речь идет о протестантстве как об одной из завершающих религиозные поиски человека системе воззрений. Перекликаясь в определенной степени с М. Арнольдом («Культура и анархия»), Дж. Элиот, как явствует из концепции романа «Ромола», выстраивает свое понимание истории Англии в цепочке: англо- саксонская Англия - протестантская Англия - викторианская Англия (хотя исследователи пишут о двойственном отношении писательницы к англо- саксонскому периоду и о ее сомнениях относительно прямой преемственности ему последующих этапов английской истории [см.: McCaw 2000: 52]. Одновременно в этой элиотовской исторической «цепи» явно просматривается влияние О. Конта и его концепции истории. Судя по дневникам, письмам и свидетельствам Дж. Г. Льюиса, во время написания романа «Ромола» Элиот читала «Позитивное государственное устройство» и «Позитивную философию» французского ученого [см. об этом: Li Нао 2000:76; Oxford Reader's Companion to George Eliot 2001: 60 - 61; Ashton 1983: 52]. Но с его идеями она была знакома гораздо раньше - еще в начале 1850-х гг., когда работала в журнале «Вестминстерское обозрение». Вопрос о непростом и совсем не безоговорочном воздействии Конта на Элиот давно, начиная с 1884 г., когда появилась первое, правда, анонимное, исследование4 воздействия Об этом более подробно автором написано в статьях: О новых подходах к викторианству как социокультурному прецеденту // Вестник Пермского университета. 2004. Вып. 4. Иностранные языки и литературы. С.5 - 13;Почему Джордж Элиот недооценена в современной России, или О пользе зарубежного взгляда на российскую англистику // Вопросы литературы. 2005. № 2. Март-Апрель. С. 261 - 274. Имеется в виду книга "George Eliot: Moralist and Thinker". Конечно же, эта проблема - Элиот и позитивизм заслуживает специального разговора. Так, Дж. Морли, крупнейший в 1880-е гг. авторитет в литературной и хУДОжественной критике, как и в журналистике в целом, еще в 1886 г. связывал начавшееся падение популярности писательницы с ее слишком безусловным следованием за позитивистами - Контом, Спенсером и ЦР- В то же время сама Элиот в одном из писем восклицает: «Я не могу подчинить весь мой интеллект или всю мою дуШу руководству Конта» [цит. по: Blind 1883: 213]. Что же касается историографических взглядов позитивистов и отношения Элиот к ним, то, как справедливо отмечает Н. Маккоу, примечательно неприятие лиот работы наиболее известного английского историка-позитивиста Г. Т. Бакля «История цивилизации в Нглии», два тома которой вышли соответственно в 1858 и 1861 гг. [см. McCaw 2000: 5]. Усложняющим тнощеНИя Элиот с позитивизмом с точки зрения историзма и взаимоотношений прошлого и настоящего в человеческой памяти становится ее увлечение Вордсвортом, поэтом и мыслителем весьма антипозитивистским, ° наиболее отчетливо проявляется в его «Прелюде» — произведении, которое Элиот читала и почитала всю :вою жизнь [см. об этом: Нао Li 2000: 77]. 23
Конта и позитивизма на Элиот, является одним из самых дискуссионных в мировом элиотоведении. Здесь же подчеркнем, что идея Конта о последовательном прохождении истории человеческой через три этапа - теологическую, метафизическую и позитивную - находит свое воплощение в романе Элиот, поскольку в данном случае совпадает с ее представлениями о движении истории (понимаемой ею как интеллектуальное развитие человечества): в XV в. Флоренция, жизнь которой воспроизводится в романе, переживала, по Элиот, конец религиозной (теологической) и начало метафизической стадии своей истории с имплицитно присутствующими зачатками будущего позитивного периода. При этом - и здесь сказывается склонность писательницы к интеллектуализации всякого художественно воспроизводимого материала - Элиот создает повествование с имплицитно заложенной критикой рационального начала и культа «позитивного знания»; в системе идей, двигающих художественное сознание Элиот, начинают доминировать фейербаховская философия симпатии как начала, объединяющего прошлое и настоящее в некий непрерывный нравственный континуум5, и «религия гуманности», сильно повлиявшие на исторические взгляды писательницы. Часть вторая Особенности поэтики романа «Ромола» как исторического романа В содержательной поэтике любого исторического романа доминирует идея параболы: как бы глубоко в прошлое ни уходил писатель, в конечном счете он «поверяет» историей какие-то важные для современности проблемы и вопросы или ищет в прошлом начала тех процессов, которые обострились в его. писательское, время. Но подобный пафос обращения к истории вообще свойствен викторианской философии. Нельзя не вспомнить маколеевскую идею диалога настоящего с прошлым, в котором настоящее играет ведущую роль [см.: Macaulay 1883]. В романе Элиот средневековье и Ренессанс выступают своеобразным «оселком», на котором викторианство проверяется по многим параметрам (как известно, своего рода вершиной этого диалога викторианства со средневековьем и Ренессансом стал прерафаэлитизм). К примеру, история Савонаролы, по Элиот, первого протестанта в мире [Carpenter 1986: 69; 70], так захватившая ее и Льюиса во время их первого путешествия во Флоренцию и вдохновившая писательницу на создание романа, стала своего рода «зеркалом», которое она поставила перед англиканской церковью, переживавшей кризисные времена. Ф. Бонапарте пошла еще дальше, полагая, что Флоренция в романе Элиот - это, по большому счету, Англия XIX в. [Bonaparte 1979: 127]. В связи с этим представляется плодотворной идея автора предисловия к одному из изданий романа Э.Брауна о том, что метод реконструкции средневековой реальности, используемый Элиот, можно назвать «аналоговым 5 В этом обнаруживается спенсеровское влияние: представление Г. Спенсера об инстинктивной природе человеческой нравственности во все времена [см. об этом: Нао Li 2000: 26]. 24
воспроизведением» ("analogical creation") [Eliot 1994: XIII): Флоренция, вОСпроизводимая Элиот, - это «модель» скрещения эпох и культур в переходный от средневековья к Новому времени период. В возрожденческие времена Флоренция в самом деле была перекрестком европейской интеллектуальной жизни. А поскольку викторианцы воспринимали свое время как переходное и как период поисков целостности в условиях кажущегося возрастания дробности жизни, то понятен интерес Элиот к Флоренции XV в., с ее политическими, интеллектуальными и религиозными «сшибками» средневековья и вызревающего Нового времени [Ashton 1983: 51 J. К. Бедиент называет метод, используемый Элиот при создании картин жизни Флоренции прошлого, документальным реализмом [Bedient 1972: 17]. Исследователь имеет в виду, что писательница весьма тщательна в воспроизведении деталей, подробностей, атмосферы средневековой реальности и что она нарочито эксплицирует изыскательский характер своих описаний. Об этом совершенно откровенно Элиот говорит в части романа, названной ею «Proem» («Прелюдия»), где при помощи некоего Духа связывает воедино «теперь и тогда» (воспользуемся карлейлевской метафорой связи прошлого и настоящего), и в самом начале первой главы, когда, рассказывая о крытой галерее Лоджиа де Черчи, в которой начинается действие, подчеркивает, что она описывает «старую Флоренцию». А затем по ходу повествования не раз отметит, как выглядело то или иное место или здание в те далекие времена, сообщив по ходу немало сведений, прямо на действие романа не влияющих. Действительно, определенная «антикварность», со времен Скотта ставшая обязательной приметой всякого исторического повествования, в романе Элиот не только наличествует, но и явно увеличена: Бонапарте даже говорит о фактографической избыточности в произведении [Bonaparte 1979: 62]. В этом отношении Элиот весьма близка прерафаэлитам и с их вниманием к проблеме достоверности и точности в исторических произведениях, которая, по справедливому наблюдению Н. И. Соколовой, инспирирована карлейлевской идеей, высказанной им в «Сарторе Резартусе»: «Если смотреть правильно - ни один, даже самый маленький предмет, не незначителен: все предметы - как бы окна, сквозь которые глаз смотрит в саму Бесконечность» [цит. по: Соколова 1995: 13]. Эта карлейлевская идея, с одной стороны, как нельзя лучше поясняет знаменитый викторианский фетишизм фактов, а с Другой стороны, она, будучи примененной к концепции исторического повествования как реконструкции исторически отдаленной эпохи, помогает лучше понять пафос Элиот, вслед за видными историками-современниками полагавшей, что история - это не столько воплощение абстрактных универсальных законов, сколько жизнь конкретных людей в конкретных обстоятельствах. Но сказать, что Элиот просто нагромождает факты и реалии, значит не сказать правды. Конечно, примечательна запись в дневнике писательницы во время обдумывания ею сюжета «Ромолы»: «Занята схемой рациональной мнемоники в истории...» [цит. по: Нао Li 2000: 69]. Эта фраза означает, что на ТОт Момент, действительно, у Элиот накопилось очень много фактов и 25
материалов об истории Флоренции, которые требовали определенного упорядочения. В романе в самом деле писательница щедра на выписывание географических, топографических и архитектурных примет Флоренции с опорой на карты Флоренции того времени, которые она изучала и в Италии, и в Британском музее, проведя огромную подготовительную работу перед его написанием, всячески демонстрируя ее читателю, за что была критикуема некоторыми современниками. Она не менее щедра на детали быта и нравов средневековой поры, даже в описании одежды: чего стоит одновременно подробное и несколько ироническое описание наряда тети главной героини Ромолы Монны Бригиды в главе XII [Eliot 1994: 117]. Но портрет Флоренции, возникающий благодаря всем этим фактам и реалиям, не социально-политический, а культурологический, и Элиот стремится быть точной в выписывании культурных примет времени. Так, очень важную роль в топографии (но одновременно и в идеологии) романа играют культурологические топосы. Одним из таких центральных топосов становится Старый рынок (Mercato Vecchio), вокруг которого как центра жизни всякого средневекового города и недалеко от которого разворачивается действие. Не менее важным культурологическим топосом является и цирюльня парикмахера Нелло; и здесь Элиот культурологически очень точна: парикмахерские в средневековье - интеллектуальные центры, «биржи» обмена информацией. Кроме того, Элиот «располагает» ее так, что из ее окон и дверей просматривается едва ли не весь центр города; во всяком случае место действия многих эпизодов романа расположено невдалеке от цирюльни. Да и почти все центральные герои за время действия романа успели не по одному разу побывать у Нелло, поделиться своими соображениями и услышать мнение других. А образ самого цирюльника имеет нечто от древнегреческого хора: так часто он выходит на «авансцену повествования» и так часто автор доверяет ему высказывать свои, авторские, мысли, предвидеть события или давать им нравственную оценку. Для романа о поисках смысла жизни и обретения самого себя, каковым по сути является «Ромола», немаловажно, что культурологическими опорными топосами повествования становятся соборы и церкви Флоренции, куда герои романа как искренние католики ходят регулярно, но особенно - в моменты душевных бурь. Учитывая, насколько стремилась Элиот насытить свои романы драматизмом, подобные бури в романе о духовных поисках случаются более чем часто. Элиот подробна в описании главного собора города Дуомо (глава XXIV) и церквей Санта Кроче и Сан Лоренцо, колокольни Бадиа и некоторых других храмов Флоренции. Но, пожалуй, главными культурологическими топосами романа становятся собор монастыря Сан Марко, настоятелем которого был Савонарола, и церковь Санта Мария, где он тоже проповедовал и где собиралась интеллектуальная элита города, что позволяло писательнице драматически напряженно показать взлет и падение этого религиозного и политического деятеля. То, что главными культурологическими топосами романа являются цирюльня как своеобразный средневековой клуб и соборы, еще раз доказывает, 26
чТо Элиот стремилась больше показать движение мысли, чем динамику собственно материальной или социально-политической жизни Флоренции. j(poMe того, есть еще один очень важный аспект в этих предпочтениях: Элиот изображает Флоренцию как один из важнейших центров европейской цивилизации и культурного сдвига, столь характерного для эпохи Возрождения, - эпохи, по сути, породившей современный мир. Не случайно Элиот делает так, что действие романа начинается в апреле 1492 г. - в год открытия Америки, т.е. рождения Нового Света, ознаменовавшего решительный перелом в жизни человечества. Примечателен в связи с этой идеей Элиот о рождении нового мира и новой жизни тот факт, что действие романа обрамляют смерть Лоренцо Медичи и гибель на костре Савонаролы, а также пробуждение (своеобразное рождение) Тито и практически духовное рождение заново Ромолы после эпизодов очищения морем и в чумной деревне. Столь же принципиальна одновременность конца Савонаролы и смерти Тито: один уходит из жизни как религиозный фанатик, а другой - как человек вакхической, ушедшей в прошлое языческой культуры; Флоренция отторгла и то, и другое, но и «религия гуманности», к которой пришла заглавная героиня, тоже далась очень нелегко и с большими нравственными издержками. Говоря об отторжении арелигиозности и язычества, подчеркнем, что в романе, совершенно в соответствии с культурой средневековья, языческое и религиозное, высокое и низкое, комическое и трагическое сосуществуют весьма органично. Так, к примеру, в романе немало сцен карнавала как рудиментов язычества [см. главы VIII, XIV, XLIX - LI]. Однако, как справедливо писал М. М. Бахтин, «празднества карнавального типа и связанные с ними смеховые действа или обряды занимали в жизни средневекового человека огромное место» [Бахтин 1990: 9]. Гротескное сближение (при всем том, что гротеск никогда не был сильной стороной поэтики Элиот; по правде говоря, писательница к нему практически и не обращалась) возвышенного и низкого, духовного и плотского, столь свойственное средневековому обыденному сознанию, проявляется, например, в изображении церковных обрядов, крестных ходов и т.п. Но, пожалуй, особенно - в сценах проверки провидческого дара Савонаролы и его сожжения на костре [см.: Eliot 1994: 500 - 507; 541 -544]: «Они пришли поглазеть на чудо: сведенные судорогой члены и ободранная кожа казались мелкими неудобствами по сравнению с тем, что их вскоре ожидало». А когда чуда не состоялось и Савонарола не стал проходить сквозь огонь, так и не дождавшись, чтобы Божественное предзнаменование снизошло на него, толпа, которая еще за несколько часов до этого его боготворила, зароптала: «Ну, давай, падре, дай нам почувствовать запах жареного мяса - мы хотим получить свой обед!» [Eliot 1994: 500; 505]. Не будем забывать: каждый церковный праздник «имел свою, тоже освященную ^адицией, народно-площадную смеховую сторону» [Бахтин 1990: 9]. Другими словами, Элиот показывает, что формирование новой культуры шло через кРизис старых моделей миропонимания и мирочувствования [Bellinger 1993: e^J- Карнавал, народное гулянье, площадность выступают в романс, наряду с 27
обозначенными уже топосами культуры, своеобразными «культурологическими скрепами» и «маркерами». Как было показано выше, Элиот насыщает «Ромолу» значительным количеством архитектурных, художественных, историко-литературных подробностей и примет, оттесняя на периферию политическую историю, которой нередко исчерпывалось историческое знание во времена писательницы. Неслучайно Элиот весьма почитала труды Т. Маколея, который, как уже говорилось, повернул английскую науку о прошлом в сторону социальной истории. Читатель романа буквально дышит флорентийской атмосферой, проникается чувствами и эмоциями, которыми, как кажется писательнице, жили флорентинцы того времени. Это очень хорошо почувствовал Р. Браунинг, который сказал однажды, что в «Ромоле» Элиот удалось воссоздать «паутину флорентийской культуры» [цит. по: Carroll 1992: 170]. И наконец, поскольку конфликт романа оказывается коллизией культур (языческой, католической, зарождающейся протестантской, а то и над(вне)религиозной), а система образов выстроена в соответствии с силовыми линиями этих культур, то неоспоримы не только культурологичность сюжета, но и то, о чем свидетельствует вся жанровая структура произведения: перед нами исторический роман культуры, в котором все идет «не от жизни, а от культуры» [Михайлов 1987: 313]. Поэтому трудно согласиться с Р. Эштон, которая полагает тщательное воссоздание флорентийской среды с деталями материального (архитектура, одежда, топография), этологического (нравы, обряды, обычаи), духовного (живопись, литература, философия, богословие) порядка неудачей писательницей, пусть даже и со ссылкой на саму Элиот, в одном из писем утверждавшую, что в «Ромоле» она пожертвовала искусством во имя «знания». Думается, Элиот потому и насыщает роман нужными и ненужными деталями, подробностями и информацией, порою лишь демонстрирующими ее эрудицию и значительные знания о средневековье и Флоренции, что стремится, подобно В. Скотту, к аутентичности воспроизводимого, пытаясь найти его в многообразии проявлений времени - в том числе в деталях и частностях, о которых нужно обязательно рассказывать, т.е. повествовать. И здесь, конечно, сказывается колоссальное воздействие на английскую историографическую мысль времен Элиот, с одной стороны, немецких историков Нибура и Ранке (особенно последнего) с их требованием «показывать, как в действительности все происходило» [цит. по.: Marwick 1983: 37], с опорой на документы и материально зафиксированные факты и исходя из связи исторических событий и фактов, их единства в историческом движении, а с другой - историков XVII - XVIII вв. (Болингброка, но более всего Дж. Вико, Юма и Гиббона) и современников (Маколея и Карлейля), которые, по большому счету, исходили из того, что историю надо рассказывать и самый процесс этого рассказывания с «включенным» воображением и будет воссозданием настоящей (аутентичной) 28
истории". В историзме Элиот, безусловно, очевидно воздействие двух этих телденций - фактографичность и рассказ-воображение; прав Нил Маккоу, который полагает, что Элиот погружается в «детализированные подробности человеческого существования в определенных исторических обстоятельствах» дди достижения одновременно как можно большей аутентичности и искренности в подаче исторического материала [McCaw 2000: 20; 18]. Одновременно нельзя не вспомнить суждения Г. Джеймса о «Ромоле» как 0 «преимущественном изучении человеческого сознания в историческом оКружении (setting)» [цит. по: McCaw 2000: 9]. Думается, что в этом заключается особая антропоцентричность романа: в основе сюжета - духовные поиски заглавной героини, ее образ - это центр, куда «стягиваются» все идеи произведения. Но подается он не имманентно, а в самом «ядре» весьма развернутой картины общинной жизни. В данном случае Элиот вновь исторически точна, поскольку средневековой город был союзом, корпорацией цехов и общин, а тем более Флоренция, республиканская конституция и демократический характер управления которой хорошо известны в истории (и которые, кстати сказать, породили феномен Савонаролы, восставшего против автократического аристократизма римской церкви, как и феномен Макиавелли с его своеобразной апологией автократии и аморальности политики). Как уже говорилось, жизнь средневековой Флоренции дана в романе с обильными подробностями и деталями, но когда дело доходит до изображения основных персонажей - Ромолы, Тито, Савонаролы, то Элиот сосредоточивается на внутреннем проживании героями обстоятельств, причем не всегда тех, что заставляют героя действовать, а тех, что заставляют размышлять, анализировать, сопоставлять. Совершенно очевидно, что в характерологии Элиот интеллектуальное перевешивает действенное, именно этим объясняется лиричность романа, которая, помимо других оснований, в том числе и любовной коллизии, изображенной на фоне прошлого, позволяет увидеть в произведении некий пастиш жанра romance, о чем неоднократно говорила сама Элиот и Дж. Г. Льюис [см.: Oxford Reader's Companion to George Eliot 2001: 357 - 358, а также: Eliot 1994: VII - IX]. Поскольку в идейной структуре романа так очевидно господство параболы, когда погружение в прошлое оказывается погружением в жгучие проблемы современности, и так много аналогий между прошлым и настоящим, то «Ромола» весьма насыщена символикой, которая тоже придает роману особую поэтичность, равно как и сильно насыщенная мифологичность. «Ромола» отражает тягу викторианцев к мифам - античным, библейским, германским и др. как попытку возвысить свое время, придать ему эпичность. Кроме того, Элиот «работает» с религиозным сознанием средневекового человека, и потому мифы оказываются весьма уместными: в романе в той или иной степени обыгрываются мифы об Эдипе, Антигоне, эвменидах (эринниях), ГМ°Т ^e НУЖН0 искать не только истоки историзма (гегелевское понятие буквально вышло из теорий Нибура IMarwick 1983: 39]), но и истоки постмодернистской концепции истории как нарратива, идею, что истории нет, есть историки, рассказчики ее и т.д., знаменитое разделение английского слова history на his и story (по Гр. 29
Ариадне, Энее, Вакхе, Гермесе, Тиресии, Христе, Деве Марии, Иуде, крещении (очищении) водой, испытании огнем и др. Сразу же обращает на себя внимание символика имени главной героини. В связи с этим нельзя не вспомнить письмо Дж. Элиот к А. Мэну о правильном произнесении имени героини с ударением на второй слог, что принципиально, по Элиот, сближает его с именем героя мифа о сотворении Рима - Romulus [Letters V: 174]. Рим в данном случае не должен восприниматься только как центр католической церкви: Элиот далека от апологии католичества. Совершенно в соответствии с культурной традицией викторианства писательница трактует Рим и Италию как начало нового этапа в истории человечества, как место, где органичен синтез античности и христианства, прошлого и настоящего, как источник высокой духовности и классической культуры. Поэтому имя «Ромола» несет в себе значительное культурно- историческое обобщение. Кроме того, для культурологической концепции Элиот принципиален выбор заглавной героини, а не героя. В этом романс продолжена та тема, которая обозначилась в написанном за два года до «Ромолы» романе «Мельница на Флоссе», - тема драматических духовных поисков женщины в маскулинизированном мире. В этом произведении Элиот делает именно женщину источником высшей духовности, а женское начало - источником обновления жизни. Не случайно чем ближе финал романа, тем больше образ Ромолы ассоциируется с образом Богоматери, да и весь бунт Ромолы, заканчивающийся поэтизацией женской терпимости, жизненной мудрости и природной духовности, - это прежде всего бунт против мужской автократии (здесь мощно сказывается автобиографический момент). Именно Ромола, женщина, совершает духовно-нравственное «путешествие» в романе, проходя через три принципиальные стадии жизни человека - личностную, семейную, социальную (по Конту) [Comte 1865: 100]. И это путешествие - основа сюжета. Именно Ромолу призывает вернуться во Флоренцию Савонарола, поскольку полагает, что без нее не сможет город совершить «великую работу, при помощи которой Флоренция должна обновиться духовно, а мир стать благочестивым» [Eliot 1994: 344]. В главе «Останавливающий глас» справедливо видеть библейскую аллюзию, поскольку диалог Ромолы, от отчаянии из-за предательства Тито убегающей из Флоренции, и Савонаролы, взывающего к ее чувству долга и любви, напоминает диалог покидающего Рим Петра и останавливающего его вопросом «Камо грядеши?» Христа. Образ Ромолы «сопрягает» все составляющие романа и сюжетно «материализует» все идеи произведения Именно ее имя вынесено в заглавие, ни один персонаж романа не существует сюжетно вне «силового поля» этого образа, а самое главное - ее образ в центре эпилога романа, где не просто по-викториански закругляется повествование, а окончательно расставляются нравственные и культурно-исторические акценты в пользу гуманизма и самоотречения во имя любви к людям. Иначе говоря, ее образ главенствует в выстраивании общечеловеческой параболы, того, что Э Браун называет «timeless truths» - «непреходящие истины» [Eliot 1994: XXII]. 30
Одновременно исследователь пишет, что «Ромола» - это «роман об ястории как таковой, о силах, которые несут с собою изменения и прогресс» rjjjjd]. В данном случае нам не столь важно, что, как и большинство якторианцев, Элиот - сторонница прогрессистской концепции истории (хотя и с отчетливо выраженным критицизмом по отношению к современности: вИговское и антивиговское в ее исторических взглядах любопытно с0Существуют [см. об этом: McCaw 2000: 127 - 129]). Нам важно то, что это Бсе-таки роман исторический. Не потому, что действие отнесено в прошлое, а потому, что оно основывается на противостоянии исторических эпох - средневековья и Нового времени, предвестником которого становится и бунт Савонаролы, и новая идеология, к которой в конце романа Элиот приводит свою героиню (и читателя тоже). Отсюда система образов одновременно исторически фактографическая # символико-мифологическая, что ощущается даже в сюжетной «подаче» образов реальных исторических лиц. Они в романе представлены весьма обильно: Савонарола, Пьеро ди Медичи, Карл VIII, Макиавелли, Пьеро ди Косимо, Полициано, Андреа Камбини, Долфо Спини, Луиджи Пульчи, Сильвестро Маруфи, множество других флорентийских политических и религиозных деятелей того времени, писателей, художников, сведения о которых автор почерпнул из книг и хроник. В романе не раз упоминаются Леонардо да Винчи, Микельанджело, Рафаэль, не говоря о великих флорентинцах Данте, Петрарке и Боккаччо. В данном случае очень хорошо «работает» вальтер-скоттовский принцип смешения вымышленных персонажей и реальных, что повышает уровень исторической достоверности, создает в сознании читателя «историографические опоры» (подобный историзм можно было бы назвать «латентным» или «имплицитным»). Как уже неоднократно говорилось, в центре системы реальных исторических лиц, воспроизведенных в романе, находится Савонарола, с интереса к которому возник замысел романа. Но он не главный герой, а историческая личность, интересная своей героичностью, мощью характера; отсюда его внутренний мир максимально приближен к читателям в самые драматичные моменты при помощи авторского слова и массивов несобственно- прямой речи (эпизод «испытание огнем», к примеру, [см.: Eliot 1994: 492 - 495]), Но все же этот образ прежде всего символ поисков, заблуждений, противоречий человека, ошибок эпохи как целостности, которые Савонарола так и не преодолел. Кроме того, для символико-обобщающей канвы романа весьма важно превращение Савонаролы в яростного догматика к концу повествования, когда нравственные поиски главных героев достигают своего апогея и когда поддержка Савонаролы была как нельзя более уместна. Но поскольку исторически он потерпел поражение, то Элиот делает так, что сн>жетно он становится одной из мощных причин кризиса веры героев (прежде Всего Ромолы). Иначе говоря, с одной стороны, в создании этого образа ^чевидна историческая точность - портрет, детали жизни и быта [Eliot 1994: * - 152], прямые цитаты из его проповедей, оформленные в том числе и как Рямая речь героя, цитаты из работ и суждений других о нем (Макиавелли, 31
например [Eliot 1994: 160]). С другой - сильно выражена символика этой исторической личности как религиозно-политической фигуры, воплотившей в свой деятельности главные «силовые линии» времени, и именно в этом статус^ его образ выступает как «мотор» для развития и раскрытия образов главных вымышленных персонажей - Ромолы, Тито, Дино, Балдассарре, Бардо. В структуре отдельного образа вымышленного героя (мы видим это на примере образа Ромолы) тоже очевидно сочетание конкретно-исторического и историко-метафизического. Правда, в случае с заглавной героиней подобный синтез связан с тем, что ее образ создается на интроспективном скрещении трех духовных сил, столкнувшихся во Флоренции того времени, - языческой, христианской, вне(над)религиозной (это основной конфликт романа как исторического романа культуры). Элиот рисует ситуацию резкого столкновения культурно-исторических «парадигм», сдвига культур в его пике, поэтому в системе образов доминирует принцип контрастных пар: Ромола Тито, Тито - Балдассарре, Ромола - Дино, Тито - Дино, Дино - Бардо, Ромола - Савонарола, Тито - Савонарола, Ромола - Тесса, Тито - Тесса. Причем такие реальные политико-исторические конфликты, как столкновение Савонаролы с папским Римом, высшим купечеством Флоренции, а затем и с пополанами, а также столкновение двух идеологий - демократической (Савонарола) и зарождающейся автократической (Макиавелли), как и политические противоречия сторонников Медичи и их противников, папы и французского короля Карла VIII, «потоплены» в контексте не потому что срабатываем единственно только вальтер-скоттовский поэтический прием смешения вымысла и реальности во имя определенной исторической концепции, который, конечно же, есть в романе, а потому, что Элиот сосредоточена на духовных и идейных сдвигах в истории. Последнее позволяет Дж. Левину утверждать, что в образах представлены не столько характеры, сколько идеи (или даже система идей), что позволяет ему назвать роман fable (басня; хотя, как кажется, Левин имеет в виду другой вариант значения этого английского слова, более близкий к тону повествования в романе, -легенда) [Levine 1968: 81-82]. Поэтому образ Ромолы, символизирующий коллизийное скрещенье культур, и становится необходимым в сюжетном существовании едва ли не всех персонажей романа. Так, образ отца Ромолы Бардо ди Барди воплощает тягу возрожденцев к античности и к философским системам, не находящимся под давлением богословия, прежде всего католического. Бардо - философ-стоик, ученый, фанатически преданный эллинизму и книжной мудрости, знанию и пониманию общего и вечного, что, по его мнению, должно помогать человеку жить даже в условиях катаклизмов. Для него это форма протеста против меркантильности флорентийских приоров и купечества, определяющих не только политику, но и этику жизни города: «Даже если Флоренция и будет вынуждена запомнить меня, основания для этого могут быть только сходными с теми, по которым она помнит Николо Николи7, - поскольку я отверг вульгарную погоню за 7 Н. Николи (1363 - 1437) прославился тем, что завещал городу огромную по тем временам библиотеку и коллекцию античного антиквариата. Однако он умер должником, и Косимо де Медичи, правитель Флоренции к 32
богатством и смог посвятить себя собиранию драгоценных остатков античного искусства и древней мудрости...» [Eliot 1994: 51]. Но его поклонение античности оказывается совершенно схоластическим и настолько далеко уводит от реальности, что лишает его возможности понимать людей и адекватно их оценивать. Так, из-за фанатического поклонения античным древностям он бездумно попал под обаяние молодого грека Тито Мелемы, намеренно утаившего коллекцию древнегреческих гемм, найденных его приемным отцом Балдассаре Калво, и ничего не сделавшего для его спасения й3 турецкого плена. Бардо настолько увлекся молодым любителем древностей, что заставил и окружающих, в том числе и находившуюся под его полным влиянием Ромолу, довериться авантюристу, который вошел в его дом, женившись на его дочери. Примечательно, что одна из первых встреч читателей с Бардо происходит в тот момент, когда его друг и крестный отец Ромолы Бернардо сообщает ему о смерти Лоренцо Медичи, и Бардо воспринимает кончину Лоренцо как знак конца эры и начало новой эпохи, которую он называет «эпохой тьмы», поскольку считает, что после Лоренцо Флоренция уподобится «лаборатории алхимика, из которой вместе с ним исчез и его интеллект» [Eliot 1994: 71]. Он догматик по-своему, это догматизм кабинетного ученого, даже не пытающегося понять жизнь за окнами библиотеки. Поскольку Элиот любит символы, то внутренняя слепота Бардо обыгрывается в его физической слепоте: Бардо уверен, что книги и знания заменят ему глаза, но фанатическая увлеченность древностями и нарочитый отказ от понимания текущего момента символически воплощены в его незрячести. Более того, Элиот усиливает это параллелизмом судьбы Бардо, отца Ромолы, и судьбы Балдассарре, отца (хотя и приемного) Тито: в конце романа Балдассарре, тоже ученый-эллинист, страдает амнезией. Элиот «наказывает» двух этих героев за отход от жизни, за противопоставление науки и действительности. Бардо «наказан» писательницей даже дважды: Тито, став мужем Ромолы и получив права распоряжаться ее имуществом, нарушает свое обещание, данное Бардо перед его смертью, и не передает богатейшую библиотеку тестя городу, а выгодно продает ее за границу. Вообще, если внимательно посмотреть на персонажей романа, то нельзя не заметить, насколько тема фанатизма оказывается важной для Элиот. Так, по сути из-за религиозного фанатизма страдает и погибает брат Ромолы Дино (в монашестве брат Л^ка), который выступает антагонистом отца, отказываясь от схоластического следования античности. От отчаяния Дино бросается в другую крайность - неистовую и горячечную веру, принимая постриг, чем еще больше отталкивает от себя отца. «Я подвергал себя испытанию грехом, - с горечью вспоминает умирающий Дино те дни, когда он отказывался от Христа и шел за °тцом, - и отворачивался с отвращением от одного запаха чаши причащения» [Eliot 1994: 150]. На смертном одре он с восторгом вспоминает тот момент, к°гда «Божественный голос» и «Божественная рука» помогли ему избрать, как вР€мя, вынужден был оплатить все его долги, прежде чем библиотека нашла свое место в монастыре Сан Фко. 33
он полагает, верный путь - отказ от светской жизни и служение Богу во имя его величия. Не меньшим фанатиком к концу романа становится Савонарола, фанатически стремится к реваншу Балдассарре, да и народ Флоренции от фанатической любви к Савонароле стремительно переходит к не менее фанатической ненависти к нему. Образ Дино выступает своеобразной параллелью образу Савонаролы, по сути доводя до логического конца то, что имплицировано в Савонароле, по Элиот, но не всегда проявлено в силу значительной сложности и неоднозначности его фигуры. В частности, нет сомнений, что этот образ воплощает разделение мира на божественный и человеческий как свойство всякой религии, что, по Фейербаху, и выхолащивает саму идею веры и религии; но если Савонарола ищет пути не противопоставлять их, то Дино (фра Лука) намеренно разительно их противопоставляет, особенно в самом себе. Образ Дино, по справедливому мнению Ф. Бонапарте, может быть понят как комментарий к идее, высказанной Контом в «Общих принципах позитивизма»: «Любовь к Богу строилась, по сути, на заботе о себе... И это не только поощряло монашескую изолированность, но оказалось несовместимо с любовью к ближним своим» [цит. по: Bonaparte 1979: 59]. Как пишет исследовательница, именно поэтому мир Божественный заменил у Дино человеческий, а не вдохновлял последний на моральное совершенствование; да и сам Дино проповедовал абстрактную любовь, не испытывая особо никакой к отцу и сестре [Ibid]. В системе образов он, проповедующий полную схиму и аскезу, абсолютный контраст образу Тито, выстроенному на идее безоглядного наслаждения жизнью; неслучайно именно Дино (фра Луке) снится вещий сон о несчастье, которое принесет сестре и отцу появление в их доме некоего незнакомца и брак Ромолы с ним [Eliot 1994: 152 - 153]. Элиот, чтобы усилить эффект средневековой аутентичности, наделяет Дино даром провидения с совершенно очевидной долей мистицизма, в который верили люди того времени. Помимо всего прочего, это был элиотовский ответ на стереотипы восприятия средневековья ее современниками. Вот почему в романе много провидцев: Дино, Полициано, Савонарола, Балдассарре, Пьеро ди Косимо, Макиавелли. Как известно, для того чтобы художественно оправдать этнографические, историко-топографические и прочие детали в своих исторических романах, Вальтер Скотт (особенно в экспозиционной части произведения) очень часто прибегал к поэтическому приему изображения реконструируемой реальности при помощи «новичка», вдруг - чаще всего непредумышленно, а то и против своей воли - попадающего в то место, где происходят события романа. Такой художественный прием стал весьма популярен; прибегает к нему и Элиот. Более того, в поэтике ее исторического романа культуры этот прием становится еще более важным, поскольку «свежий» взгляд Тито позволяет воспроизвести Флоренцию в изобилии деталей и подробностей и таким образом оправдать и излишний «этнографизм», и то, что время от времени Элиот вставляет в повествование на английском языке фразы, отдельные слова, поговорки и 34
осдовиды, цитаты из Данте и Боккаччо, географические названия на птадьЯнеком языке (вот почему и появляется в конце романа итальянско- гдЯЙский глоссарий). Одновременно поэтический прием «новичка» озволяет сразу обнажить то, что культурологически Тито чужд Флоренции, а аКЗКе его удивительную приспособляемость к обстоятельствам, которая станет яной из основ сюжета в целом. Поначалу в структуре этого образа (и образа Ромолы тоже) любопытным образом взаимодействовали реалистическое быто- и нравоописательное начало й романтико-любовное, идущие от того, что называют novel и romance. Но постепенно сюжетно значимым становится его антагонизм с приемным отцом Балдассарре, несущий огромную нравственную нагрузку и предопределяющий крах Тито, и в романе появляется мотив преследования и раскрытия истинного лица героя. Однако Элиот далека от подачи образа Тито одной краской: она рисует его весьма сложным, и эта сложность проистекает от культурологической насыщенности образа, поскольку он воплощает вакхическое отношение к жизни, пасторальный гедонизм, до определенного момента - прелесть языческой естественности. Д. Кэрролл, как думается, нашел яркое определение этому образу: языческое прошлое, ворвавшееся в настоящее [Carroll 1992: 170]. Согласившись с представлением образа Тито Кэрроллом, все же подчеркнем, что подобная характеристика не исчерпывает всей его сложности, особенно после женитьбы Тито на Ромоле и вовлеченности в политические интриги сторонников свергнутого Пьеро ди Медичи, французского короля Карла VIII, папской Курии и республиканского правительства Флоренции: двойное шпионство стало причиной политического краха героя, как известно. Но то обстоятельство, что Тито легко вписался в атмосферу политических интриг, странных компромиссов и уступок, беспринципности, коварства и предательства, во многом характеризует и Флоренцию. Вот почему в определенном смысле кредо Тито «цель оправдывает средства» позволяет говорить об этом образе как своего рода «претексте» Макиавелли, тем более что по сюжету именно последний сменяет на посту секретаря правительства погибшего Тито и начинает собственную политическую карьеру. Здесь Элиот вновь очень удачно использует принцип соединения вымышленного и реального, чтобы усилить правдоподобность воспроизводимого. Однако подчеркнем, что подобная деятельность Тито не превращает роман в «шпионский триллер»: она подается изнутри его внутреннего мира, где любопытным образом доминирует реализованная в беспринципности природная «гибкость» сознания и души Тито как человека вакхической (языческой) культуры, а также изнутри смятенной и напряженно ищущей истинное нравственное начало Ромолы. Собственно политические коллизии Флоренции выступают фоном, хотя и очень активным, интроспективного повествования о «путешествии ума». В образах Тито и Ромолы воплощена еще одна сторона параболы Исторического романа: при помощи этих двух образов (образа Ромолы прежде сего) Элиот стремится дать ответ на вопрос «что есть человек?», особенно 35
обострившийся в результате распространения идей Дарвина. Мы не будем углубляться в проблему отношения Элиот к дарвиновским концепциям, тем более что она весьма полно осмыслена в книге Дж. Биэр «Дарвиновские сюжеты: Эволюционные сюжеты у Дарвина, Джордж Элиот и в английской литературе девятнадцатого века» (Лондон, 1983). Подчеркнем лишь, что, несмотря на дружбу с Дарвином и его семьей, Элиот была достаточна) осторожна в восприятии дарвиновских идей. К примеру, в одном из ее писем к Б. Бодишон Элиот утверждает, что эволюционная теория и взгляды, к ней близкие, «производят слабое впечатление, особенно в сравнении с тайной, которая лежит в основе всех жизненных процессов» [Letters III: 227]. Хотя, конечно, вслед за мужем Дж. Г. Льюисом она считала теорию Дарвина тон концепцией, которая сильно возбудила умы современников [см. об этом: Вес г 1983]. В «Ромоле» ощущается определенное «эхо» споров вокруг дарвиновских идей в сюжетно-характерологическом обыгрывании живости и «натуральности» Тито, его буквально бьющей через край в начале романа природности, которая на первых порах помогает ему «пройти отбор» и обстоятельствах новой для него флорентийской жизни. Одновременно (и это как раз к вопросу о «тайне», в равной степени с закономерностью лежащей в основе жизни) Элиот показывает, насколько важна игра случая в судьбе ее героя, акцентируя игру как стихию Тито и одновременно как стихию флорентийской жизни в тот исторический момент, органически переплетая судьбу своего вымышленного персонажа с реальными историко-политическими перипетиями: «А игра, которая должна была быть разыгранной во Флоренции, обещала быть скорой и волнующей; это была игра революционной и партийной борьбы...» [Eliot 1994: 298]. Об этом пишет и Бахтин, акцентируя игр} амбивалентностей, случая и закономерностей в средневековье и Возрождении, игру и ее роль в жизни человека того времени вообще [см.: Бахтин 1990: 259 - 263]. В романе Элиот часто упоминает и цитирует Боккаччо, в книге которого, как известно, случай выступает как проявление свободы человека, в чем очевидна его возрожденческая трактовка. Думается, что это своеобразны и отклик на дарвинизм, который утверждал, что природа существует на основе не божественного порядка, а стихийного случая, который оказывается одновременно и источником и следствием неких иных более общих закономерностей. Акцент на случайном, явно идущий от поэтики romance. способствует глубокой психологизации образа Тито, одной из особенностей которой является одинаковая эксплицированность внутреннего и внешнего и его структуре. Образ Тито строится на внутренней борьбе и терзаниях, когда неплохая природа выливается вдруг в дурной поступок: «Тито испытывал воздействие того неумолимого закона человеческой души, по которому мы подготавливаем себя к собственным неожиданным поступкам, вызванным повторяющимся выбором между добром и злом, шаг за шагом и обусловливающим наш характер» [Eliot 1994: 212]. Автор, безусловно, заставляет читателя задуматься, почему так происходит с Тито, и - «закон параболы» - задуматься о себе (не случайно весьма частое появление 0 36
оВествовании этого «мы») и собственных поступках, что особенно важно в переходное время и в период становления личности и взросления. Именно этим объясняется заглавность образа Ромолы, взросление которой, ставшее основной теМОЙ романа, и преодоление ею эготизма символизируют вызревание новой эпохи (переход к ней). Образ Ромолы и тема взросления молодой женщины (по Олли, постоянная в творчестве Элиот [см.: Alley 1997: 82]) позволяют говорить о наличии элементов романа воспитания в структуре произведения. Героиня проходит достаточно драматический процесс испытания и воспитания жизнью с того момента, когда мы в первый раз видим ее находящейся в полной зависимости (особенно интеллектуальной) от отца и его идеологии, в котором можно выделить важные события, вызывающие в ней большие изменения: любовь и разочарование в Тито, уход из Флоренции как протест против Тито и спор с Савонаролой о смысле жизни, новое восприятие своей судьбы и готовность к страданию, потеря веры в Тито и Савонаролу и испытание обретенной свободой (в том числе и в деревне, куда докатилась эпидемия чумы и куда случайно, но как полагает Ромола, по воле Бога, она попадает), приведшее ее к принятию на себя новой ответственности и нового долга, связанных с действенной любовью к ближним своим. Как и бывает в романе воспитания, в конце произведения героиня обретает душевный покой и нравственную стабильность, позволяющие ей посмотреть на все с нею и окружавшими ее произошедшее с эпической дистанции разумности и целесообразности и подвести итог своим исканиям. «Так много неправильных и непростых вещей в этом мире, что ни один человек не может быть великолепен - он едва ли способен уберечь себя от грехов - если он только не откажется от привычки много думать об удовольствиях или наградах и не найдет в себе силы выдержать испытания тем, что трудно и тягостно», - говорит Ромола в «Эпилоге», имея в виду не столько отца, о котором вела разговор с Лилло, сколько себя и себе подобных. Одной из интертекстуальных отсылок в романе становится параллель, выстраиваемая рядом персонажей, между Ромолой и Антигоной. Почти все, кто в шутку или всерьез называли ее так, имели в виду поначалу слепоту отца девушки и ее безусловную преданность ему. Но постепенно вырисовывается еще одна параллель с древнегреческой героиней: как и дочь Эдипа, Ромола готова на крайности самоотречения во имя утверждения высоких нравственных идеалов и главного среди них - жертвенного служения справедливости и Добру. Это тоже повторяющаяся тема в творчестве писательницы: не случайно можно выстроить цепочку ее героинь, самоотверженно жертвующих собой во имя счастья и благополучия близких: Мэгги Тал ливер - Ромола - Доротея Брук. Поскольку роман «Ромола» - это своего рода культурологический эпос, в котором сталкиваются не столько характеры, сколько культурные (духовные) платформы и в сюжете которого превалирует интеллектуально-историческое н&чало, в образе заглавной героини идееносное и концептуальное преобладают НаД характерологическим. Это особенно проявляется в финале романа, где тоже ^ДИционно для Элиот (вспомним финал «Мельницы на Флоссе» или 37
концовку «Миддлмарча») доминирует логика развития идеи, а не логика развития характера. В конце произведения в образе Ромолы явно торжествует протестантское, которое de jure еще не появилось, a de facto уже обозначилось как историческая перспектива: в нем видится параболичность образа и его явная полемика с устоявшимся (в том числе и с точки зрения протестантизма, по сути своей еще более, чем католичество, обскурантистски трактовавшего женщину и женское начало) представлением о женском уделе в современном обществе, со стереотипами женского поведения. Ромола с ее эмансипированностью, независимостью, самостоятельностью в принятии решений, привычкой к действенному состраданию и человеколюбию, с ее представлением о земном долге явно воплощает идеал будущего [см. об этом: Carroll 2003: 92]. В связи с этим ее образ может трактоваться и как иллюстрация к контовской идее о переходе общества в позитивную стадию - высшую с точки зрения философа, когда наконец-то синтезируются «Разум и Чувство, причем последнее всегда имеет преимущество» [Comte 1865: 105]. Явно в противовес протестантской этике Ромола рисуется писательницей не в состоянии тотального подчинения мужчине (как должно быть в тогдашнем, средневековом, обществе), а свободной в выборе, и ее интеллектуальность - залог этой свободы. Но при этом Ромола, как все героини Элиот, не претендует на то, чтобы занять место мужчины. Как известно, Элиот, будучи сторонницей концепции социальной жизни как живого организма, который растет и меняется по своим внутренним законам и всякое насильственное убыстрение жизни которого без учета этой органической целостности (явное воздействие еще одного друга семьи Г. Спенсера [Spencer 1858: 391 - 392]) неизбежно приведет к печальным последствиям, весьма осторожно относилась к экстремистскому решению женского вопроса, обострившегося в ее время (правда, в более позднее, чем время создания «Ромолы»). Она настойчиво подчеркивала, что общество тогда достигнет расцвета, когда каждая его часть (как части тела) будет идеально выполнять только ей положенные функции. Женщина должна оставаться женщиной и реализовывать свое женское предназначение, а общество должно создавать все условия именно для этого [Letters V: 58]. Но, как это было с Диной Морис («Адам Бид») и Мэгги Талливер («Мельница на Флоссе»), доминируют, подвергаясь испытаниям, моральная чистота героини и действенная, хотя и жертвенная, любовь. Б. Харди полагает, что в романе есть своего рода моральный «треугольник», определяющий динамику романа, особенно на уровне идейной его структуры: Ромола - Тито - Савонарола [Hardy 1959: 85]. Л. Стивен вообще называл роман произведением об «испытании, через которое высоконравственная натура должна пройти, будучи втянутой в коллизию с характерами более низкого свойства» [Stephen 1919: 141]. И одним из главных испытаний, выпадающих на долю героинь Элиот, является испытание любовью, поскольку есть еще одна постоянная тема в ее творчестве - тема любви как основы прогресса, где явно ощущается влияние фейербаховской «религии гуманности». «Кто был в конце концов человек, представляющий для нее наивысший героизм, не героизм замкнутого в себе долготерпения, а 38
^роуаы добровольной жертвенной любви?» - спрашивает себя Ромола в Напряженный момент выбора: уйти из Флоренции от отчаяния из-за обманутой -дао любви или остаться и посвятить себя иной любви - не эготической, а ^бви как действенному состраданию [Eliot 1994: 472]. И здесь вновь 0щущается перекличка с прерафаэлитами, отражающая общекультурную викторианскую ситуацию сближения (и соответственно критики) Священного Писания и обыденной жизни и достижения гармонии как единства материального и духовного, земного и божественного, о чем хорошо писала Н.И. Соколова [см. Соколова 1995: 10] и к чему в финале романа приводит свою героиню Дж. Элиот. Поэтому так необходимо коснуться необычайно важной проблемы - проблемы веры, столь болезненно обострившейся в викторианские времена. Тому, как роман «Ромола» сложно художественно решает эту проблему, посвящена следующая часть главы. Часть третья Религия и викторианство: парадоксы и стереотипы Как уже не раз говорилось, в отечественной англистике за викторианством прочно закрепилась слава самого консервативного периода в истории Англии, стабильность которого базировалась на господстве идеи авторитета власти, организующей в целостность неизбежную множественность жизни и устраняющей пугающее викторианцев ее многообразие. При этом авторитет власти во многом обосновывался слиянием Англиканской церкви и государства: королева была одновременно светским главой и главой церкви, по-английски называемой «Established Church». А между тем в 1850 г. Эдвин Худ писал о своем времени: «Сейчас век эксперимента, все пропускается через некий «перегонный аппарат». Ему вторил в 1858 г. в «Эдинбургском обозрении» Генри Холланд: «...мы живем в век перехода». Но еще в 1831 г. будущий крупный английский философ Дж. С. Милль предвосхитил эти восклицания своих современников (известных публицистов и политиков), утверждая, что человечество вообще переросло старые институты и доктрины, хотя и не приобрело еще новых и находится в поиске таковых [цит. но: Houghton 1985: 93; 1]. Одновременно викторианцы дружно характеризовали свое время как период резкой социальной динамики и стирания устоявшихся классовых границ разрушением традиционных рамок мышления - как индивидуального, так и общественного. Они много рассуждали о радикальном Росте количества и новом качестве человеческого знания, которым «оперирует» общество и которое стимулирует поиски и неуспокоенность, столь свойственные их времени. Но в размышлениях такого рода обязательно присутствует констатация определенного парадокса: во всем этом мощном прорыве есть «какое-то странное отсутствие настоящих веры и верований, но и ободряющий факт, что почти все страстно желают обрести какую-нибудь веру» (курсив наш. - Б.П.) [Houghton 1985: 93]. Еще в 1836 г. писатель Ч. Кингсли описывал свой век как 39
«сильно нуждающийся в вере и запуганный скептицизмом» [цит. по: Houghton 1985: 97]. Не случайно сами англичане утверждают, что в викторианский период церквей в стране было построено больше, чем в любой другой период истории [см.: Фадеева 1995: 77]. Однако вряд ли это свидетельствует о повышении степени собственно религиозности англичан, хотя разительные изменения в национальном характере, приведшие к формированию едва ли не его современного облика, произошли именно в викторианские времена. Автор одного из революционных исследований викторианства «Грани викторианского сознания: 1830 - 1870», У. Хоутон, прямо утверждает: «...вглядываться в викторианское сознание означает видеть некоторые первичные источники современного сознания». Причем, как справедливо замечает исследователь, речь идет не о «сфере высокой мысли»: для нее это истина, и «не одно размышление о демократии и социализме, об эволюции, христианстве и агностицизме не обходится без упоминания Милля и Дарвина, Ньюмена и Хаксли» [Houghton 1985: XIV]. Речь должна идти о более глубоком, если не глубинном, сродстве викторианского сознания с современным его типом, и даже не столько собственно сознания, сколько того, что Г. Гачев называет «национальным воззрением на мир», национальным «складом мышления», «сеткой координат», при помощи которой тот или иной народ (в данном случае английский) «улавливает мир» [Гачев 1988: 44]. Совершенно очевидно, что, говоря о формировании в викторианскую эпоху английского менталитета, необходимо иметь в виду как «базовую составную часть доминирующей идеологии» [Harrison 1973: 161] пуританское, точнее, протестантское, прежде всего евангелическое начало («жизненное, не книжное христианство», как говорили в викторианские времена), основывающееся на идее напряженного труда и индивидуальной моральной ответственности каждого. Эта установка была основой знаменитого викторианского Improvement (усовершенствования) - прежде всего морального и нравственного, а также социального и политического. Отсюда знаменитые викторианские энтузиазм, оптимизм и вера в неизбежность прогресса. Это был период (Р. Чэпмен называет его даже «золотым веком») веры в то, что «поведение человека является внешним знаком его характера и что как его характер, так и поведение человека контролируются его сознанием» [Chapman 1968:42-43]. Этот акцент на разуме весьма важен, поскольку позволяет несколько по- другому взглянуть на проблему религиозности викторианцев и убедиться в справедливости утверждений историков о доминантной для времени борьбе между религией и наукой в общественном сознании и о победе второго как проявлении торжества «здравого смысла» над разного рода мистикой и иррациональным [см.: Victorian Novel 2001: 213]. Нельзя не заметить, что эта борьба привела к обострению споров вокруг проблем религии и веры как таковой, тем более что уже в просветительские времена отчетливо проявилось критическое отношение, а то и разочарование в англиканстве, которое соединилось с распространением сект и ответвлений протестантизма разного рода. В викторианские времена подобное нелицеприятное отношение к 40
официальной церкви вылилось в сатирическое отношение к церковникам на gjjxoBOM уровне, всплеск интереса к евангелизму и диссентерству (в методистском, баптистском и конгрегацианалистском, т.е. в нон- к0цформистских вариантах), возрождение католичества, увлеченность восточными религиями, но в большей степени - в обретение религии для себя, «веры на дому», того, что основатель «Оксфордского движения» и основоположник «католического возрождения» в Англии как реакции на утрату лйдерства в обществе церкви Дж. Г. Ньюмен, увидев в этом истоки (и одновременно проявление) кризиса англиканства и религиозной веры в целом, не без иронии и назвал «религией на каждый день», когда религия становится «приятной и легкой» и утрачивает всякую серьезность [цит. по : Houghton 1985: 231]. Любопытно, что и Томас Арнольд, который не был сторонником «Оксфордского движения» и возрождения католичества и которого уже в ранние викторианские времена полагали главным авторитетом в проблемах воспитания, тоже говорил о необходимости человеку быть более строгим к себе, не давать совести спать и не потрафлять даже самым маленьким грешкам, которые могут открыть в душе путь к большим грехам и мирской и плотской суете [см.: Arnold 1849: 187]. Акцент на серьезности и жестоком самоанализе и самокритике особенно важен, поскольку отражает своеобразное «пуританское возрождение» и «возведение в ранг наивысшей добродетели» протестантской аскезы [Фадеева 1995: 77], переживаемые в то время. Но этот акцент соединяется также с идеей о том, что мир, созданный Богом, уже совершенен или во всяком случае Бог задал движение этого мира к совершенству (не забудем, что почти все викторианцы, независимо от их политических и идеологических воззрений, были прогрессистами в истории). Отчего еще большая ответственность ложится на самого человека в его отдельности, тем более что протестанты были буквально озабочены виной человеческой и преодолением греховности внутри себя: не случайно А. Мору а вспоминает призыв Гладстона: «Не заглушайте в себе "сознание греховности"» [Моруа 1991: 191], а Р. Тони видит в протестанте прежде всего «человека, который прилагает все усилия для неутомимой борьбы по изгнанию преследующего его демона» [Tawney 1938: 181]. Укрепляется тот тип индивидуализма, который связан не столько с эгоизмом (хотя и его полностью отвергать нельзя), сколько с намеренной самоизоляцией, неизбежно связанной с повышенным чувством личной ответственности, а также с подчеркиванием приватности своего «я», с тем, что по-английски называется «privacy» и означает, помимо «частной жизни», еще и «уединенность». Не зря Т. Карл ей ль называл протестантизм эрой «личного суждения» [Карлейль 1994: 101]. Совершенно органично в связи с этим возникает проблема моральной цены за прогресс, причем вне и не в связи с Богом, поскольку, по Тони, «пуританин, стремясь спасти собственную душу, пРиводит в действие для этого любую небесную или земную силу» (курсив наш. ~~ Б П.) [Tawney 1938: 181]. Для понимания достаточно сложных отношений *Икторианца с религией важно помнить, насколько популярными и в середине *рХ в. были суждения поэта С. Т. Кольриджа, который был не менее, а, может Ь1ть, и более известен как мыслитель. В «Основах размышлений» он писал 41
том, что «жизнь состоит из объяснения противоположностей; отдельно взятый человек нуждается в соединении их при помощи Логоса, Слова, которые суть Свет для людей. Начав с понимания собственной слабости и необходимости спасения, испытуемый [жизнью] находит в Библии "объективность, признание внешнего мира и в связи с этим отражение главных особенностей действительности в личности"» [цит. по: Willey 1964: 51]. Как видим, и здесь акцент делается на индивидуальном проживании человеком всех сложностей жизни и преодолении ее противоречий, в нем неизбежно присутствующих Иначе говоря, «пуританское возрождение» приводило викторианцев к твердо й (нередко догматически воспринимаемой) вере в то, что Бог дал человеку возможность через преодоление своей греховности и верно найденное призвание найти себя и тем самым спастись от праздности и тщеты. Обратим внимание на следующие размышления А. Бриггса - одного из лучших специалистов по викторианской эпохе: «Вера в общепринятый моральный кодекс, базирующийся на идее долга и самоограничения, разделялась большей частью общества, включая ученых, творческих людей и интеллектуалов. Такие институты, как школа, добровольные объединения, профсоюзы и прежде всего семья, подчеркивали необходимость поддержки этих ценностей, которые обеспечивали единство общества. Даже те бунтари, кто не принимал христианство, требовали, чтобы человек был хорошим во имя добра, а не ради Бога; хотя практически отличить одно от другого было трудно» [Briggs 1965; 11]. Безусловно, подчеркивает ученый, в реальности все было не так идеально, как того хотелось [Briggs 1965: 12-13], но важна общественная интенция которая явно выстраивается в определенную тенденцию, поскольку именно в викторианские времена так обостряется «длительный религиозный кризиса [Briggs 1965: 32], связанный прежде всего с кризисом англиканской церкви и общественного доверия ей. Весьма примечательна полемика, разгоревшаяся в прессе и интеллектуальных кругах Англии после выхода в свет в 1860 г. книги «Статьи и обзоры» под редакцией Б. Джоветта. В ней особенно остро был поставлен вопрос о кризисном положении государственной церкви в обществе [см. подробно об этом сборнике и реакции викторианцев на него: Willey 1980: 137 185; а также: Houghton 1985: 20; 128; 426]. Более того, автор одной из статей вообще обвинил англиканскую церковь в том, что она основана «на лжи и вымысле» [Willey 1980: 141]. Думается, для понимания того значения, которое придавала Дж. Элиот человеческому разуму, науке, знаниям в целом, а также роли, которую она сыграла в интеллектуализации английской литературы, весьма важно, что пафос этого сборника прежде всего связан с проблемой адаптации религиозного верования к научным открытиям и интеллектуальному прогрессу, в том числе и на уровне знаний о мире и о человеке: не будем забывать о скачке в развитии естественных наук, пережитом миром в середине XIX в. Уилли приводит весьма примечательный отрывок из письма Джоветта от 1 апреля 1861 г.: «Мне жаль, что церковники так решительно настроены против интеллектуальных тенденций века... Истинные положения и принципы христианства - вполне достаточные основания для всякой национальной 42
церкви, но англиканские церковники хотят поддерживать консервативное христианство, в рамках которого никто не смеет сомневаться и которое всегда залатано и разукрашено лепниной свидетельств и раскаяний» [Willey 1980: 141]. Нет сомнений в том, что викторианцы были весьма догматичны и ригидны во многих своих воззрениях и убеждениях, но тем не менее они воспринимали свой век временем перехода и обретения новых (правда, как им казалось, уже конечных) идеалов, более ему соответствующих. Поэтому и к религиозным воззрениям викторианцы подходили достаточно прагматично, вот почему У большинства из них не вызвали отторжений рассуждения авторов сборника «Статьи и обзоры» о поисках точек примирения христианства, науки й состояния общества [см.: Willey 1980: 156J. Более того, многие современники согласились с пафосом размышлений Джоветта о том, что христианству по сути своей противопоказано «препятствовать людям изменить свои взгляды; это было бы извращением целей, с которыми Христос пришел в мир людей» [цит. по: Willey 1980: 156- 157]. В связи с этим примечательны слова профессора Б. Пауэлла, еще одного автора сборника: «Чем дальше продвигается человеческое знание, тем больше осознается и будет осознаваться, что христианство, как настоящая религия, должна рассматриваться вне связи с телесными вещами» (курсив наш. - Б.П) [цит. по: Willey 1980: 146]. Эта фраза Пауэлла, ученого середины XIX в., позволяет нам согласиться с одной из основных идей «Предисловия» Дж. X. Миллера к его очень интересной книге « Исчезновение Бога: Пять писателей девятнадцатого века» о том, что в своем развитии от позднего средневековья к XX в. литература (и не только английская) шла по пути все большего осознания, что Бога больше на земле нет, что человек верит не в чудеса Божеские, а находит (или не находит) в себе, в своем отъединенном от других «я», духовное и нравственное воздействие (или отсутствие) веры в Бога [см. подробнее об этом: Miller 1963: 1 - 16]. Миллер исходил из «протестантизации» едва ли не всей западной литературы, и относительно Англии эти размышления более чем справедливы, особенно Англии викторианской с ее апологетикой индивидуализма и личной ответственности перед Богом и миром за свою жизнь8. Размышления Пауэлла убеждают нас в том, что викторианцы больше понимали веру как некое воодушевление, вдохновение, душевный подъем, чем простое религиозное чувство. Они явно перекликаются с многократно Цитируемым всеми исследователями проблемы религиозности викторианцев восклицанием Кольриджа в его «Основах размышлений»: «Данные в пользу христианства! Я уже устал от этих слов: сделайте так, чтобы человек почувствовал необходимость в христианстве ... и вы можете благополучно полагаться на собственные свидетельства этого человека» [цит. по: Willey 1964: 4^]« «Почувствовать необходимость в христианстве», то есть вера должна быть Милль вообще считал протестантизм, наряду с коммерческой жилкой, одной из основ английского аЧионального характера со времен Стюартов [см. об этом: James and John Stuart Mill on Education 1938: 191]. 43
не привнесенной извне и не основываться на насаждаемых постулатах. Дальше, в XIX в., от Кольриджа пошла идея о том, что «вера, ..., подобно Воображению в поэзии, должно быть, энергия всего бытия, а не механическое приятие opus operatum» [цит. по: Willey 1964: 49]. Совершенно очевидно, что вера воспринималась не как слепое следование догматам, а как активная и целенаправленная деятельность человека во имя улучшения жизни (в том числе и собственной). Именно поэтому и возникало неудовольствие англиканской церковью, которая утратила, по мнению многих викторианцев, нравственное лидерство. Не случайно еще до викторианства, обнажившего кризис государственной церкви, в трактате «Устройство церкви и государства» (1830) Кольридж критически говорил о закрытости англиканства и о необходимости возврата к идее открытой и публичной народной церкви, уподобляя церковь городу, который, будучи построенным на верху горы, не может и не должен прятаться (Евангелие от Матфея, гл. 5, стих 14) и который должен быть, подобно смоковнице из притчи (Евангелие от Луки, гл. 21, стих 30), открыт для обозрения и пользования всем [Coleridge 1956: 116]. При этом важно помнить - и Кольридж, безусловно, учитывает хорошее знание Библии своими читателями - что в главе 5 Евангелия от Матфея народ называется «светом», т.е. не церковники носители святости, а верующие, сами люди, поскольку Бог внутри каждого, по Карлейлю, протестантизм - «общение сердца с небом» [Карлейль 1994: 117]. Вот почему религиозные и светские этические парадигмы так близки в сознании викторианцев и рассуждения о личной (индивидуальной) вере, сопряженной непременно с ответственностью и повышенной требовательностью к себе, так органичны для них. Карлейль весьма точно определил викторианское понимание верующего: «Верующий человек - оригинальный человек; во что бы он ни верил, он верит в силу собственного разумения, а не в силу разумения другого человека» [Карлейль 1994: 103]. Именно поэтому, перефразируя этого выдающегося мыслителя времени, настоящая религия (особенно протестантская, благодаря Лютеру) призвана не уводить человека в мир грез и мистических фантазий, а возвращать «людей назад, к действительности» [Карлейль 1994: 110]. И именно в рамках этой действительности человек призван существовать и смиренно делать свое дело, ибо, по Карлейлю, христианство - воплощение смирения, «более благородного рода отваги» [Карлейль 1994: 98]. Иначе говоря, Карлейль и другие, размышлявшие о смысле веры, трактовали религиозность достаточно своеобразно, выводя ее за узкие рамки просто веры. Как пишет У. Хоутон, они искали такую веру, где «правда не столько должна быть найдена, сколько должна быть освобождена...» [Houghton 1985: 50]. Но при этом нам необходимо помнить, что в основной своей массе викторианцы, как бы они ни были критичны к официальной церкви, отрицали и полный атеизм, поскольку их пугала идея механистической, не одухотворенной Вселенной [см.: Houghton 1985:50]. Здесь надо искать и причины двойственного отношения к догматизму, о чем интересно и доказательно пишет У. Хоутон в главе «Привлекательность 44
догматизма» [Houghton 1985: 154 - 160]: «... боль сомнений и глубокое делание веры делали догматические утверждения веры добродетелью» [Houghton 1985: 154]. Дж. Рёскин, критикуя догматизм Т. Маколея, писал: «... даже заблуждение, красноречиво и ярко защищаемое с честной убежденностью, что оно и есть правда, лучше, чем правда, в которую сухо верят и которую скучно провозглашают» [Houghton 1985: 155]. Словом, тот парадокс, о котором шла речь вначале (осмысление своего времени как века перемен, критическое отношение к религиозной вере как аванпосту застоя и одновременно страстный поиск хоть какой-то веры), наложил весьма оригинальный отпечаток на этико-нравственные поиски викторианцев, по ходу которых, стремясь обрести моральную стабильность и однозначность, они широко использовали религиозные формулы и формы. Однако анализ показывает, что искренность викторианцев в таких поисках порою искупает многие странности и несуразности. «Будьте непосредственны, будьте искренни; таков, еще раз повторю, весь смысл протестантизма», - призывал своих современников Карлейль [Карлейль 1994: 103]. t И здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом викторианства, поскольку едва ли не общим местом в отечественной англистике стали утверждения о сухости и холодности, лицемерии и неискренности викторианца. Однако речь идет об искренности особого характера, которая, как это не кажется парадоксальным, соседствует с догматизмом. Об этом очень интересно рассуждает М. Арнольд в четвертой главе «Культуры и анархии» (1869), когда, размышляя о пуританском происхождении присущего англичанам предпочтения «деланья размышлению» (он называет первое гебраизмом, а второе эллинизмом), пишет: «Мы можем рассматривать эту энергию, которая гонит нас к практике, это постоянное чувство долга, самоконтроля и тяги к ТРУДУ» ЭТУ искренность в мужественном движении вперед с лучшим внутренним пламенем, который в нас зажжен, как одну силу. И мы можем воспринимать ум, направляющий нас на подобные идеи, которые в конечном счете и есть основа верной практики, в качестве другой силы. И эти две силы в определенном смысле могут нами рассматриваться как враждебные... Гебраизм и эллинизм - между этими двумя точками движется наш мир» [Arnold 1960: 105]. Нельзя не обратить внимание на идею «внутреннего пламени, зажженного в душе англичанина», о котором с пафосом говорит М. Арнольд, всегда весьма скептически относившийся и к своему времени и, по Карлейлю, к «Джону Буллю» (среднестатистическому англичанину-обывателю). Именно в этом душевном (и духовном) пламени видится возможность найти верный путь в жизни. Отсюда и озабоченность многих викторианцев - от радикалов до консерваторов - нравственно-моральной основой таких поисков, их озабоченность поисками веры вообще. Отсюда и критика англиканства, с одной стороны, базирующаяся на ностальгии по старым временам, когда, по Фрауде, °ДНому из интеллектуальных лидеров времени, англиканство было нравственно здоровым, а вера просто «означала моральное послушание воле Божеской», и когда «гипотетическая часть религии принималась просто как 45
истина» [цит. по: Houghton 1985: 129], а с другой - на остром неприятии англиканства и поиске иных религиозных верований. Не случайна статистика, приводимая А. Бриггсом: опрос у выхода из церквей 30 марта 1851 г. показал, что более половины населения не ходит в церковь и только 20% посещаем службу в англиканских храмах [Briggs 1965: 36]. Именно поэтому, вероятно, журнал «Экклизиастик» в течение ряда лет бил тревогу по поводу распространяющегося в Англии антиангликанства, которое в представлении авторов журнала граничит с антихристианством [см. там же]. Правда, издатели «Экклизиастика», сторонники «Высокой Церкви» - одного из двух противоборствующих направлений в англиканстве - пришли к подобному выводу потому, что были обеспокоены растущими в середине века атеистическими настроениями и демократизацией религиозной полемики, подключением к ней слишком большой массы людей из низших слоев. По их мнению, это напрямую было связано с реакцией на папский эдикт о разделении Англии на епископства и новой (после 1829 г.) волны распространения католичества в стране, а также борьбой в 1851 - начале 1852 г. вокруг «Билля о церковных титулах», который явился своего рода англиканским ответом на папский эдикт. И действительно, закон слишком активно и под явно экстремистскими англиканскими лозунгами «продавливался» протестантским лобби в палате общин, что могло привести к дестабилизации к тому времени уже многоконфессиональной страны (об этом говорил и У. Гладстон в речи во время обсуждения Билля в парламенте). Эта борьба, по Бригтсу, дала интересный феномен: «Даже значительное число нон-конформистов, которое так же не любило англиканство, как и папство, и которое акцентировало «несогласие диссентеров» как проявление пика «протестантства в протестантизме», провозглашало себя в этой ситуации сначала англичанами, а потом кем-либо другим» [Briggs 1965: 35], в том числе и по отношению к религии: страна в самом деле шла к религиозной толерантности. Но это вовсе не означало доминирования осознанного атеизма. Р. Олтик в ставшем уже классическом труде «Рядовой английский читатель: социальная история массовой читающей публики, 1800 - 1900» (1957) говорит о целой индустрии религиозной пропагандистской литературы и публикаций Библии в XIX в.9 и о значительном количестве религиозно-трактарианских обществ, существовавших в то время и буквально наводнивших страну религиозно- нравственной дидактической литературой. Олтик пишет: «Религиозная литература, таким образом, была повсюду в Англии XIX века. Трактаты вылетали из окон экипажей, они передавались из рук в руки на железнодорожных вокзалах, они обнаруживались в воинских лагерях и на кораблях, в тюрьмах и меблированных комнатах, в больницах и работных домах; они в огромных количествах распространялись по выходным дням и в воскресных школах... Они были повсюду как непременная часть социального 9 Олтик приводит такую цифру: только за 50 лет своего существования Британское Библейское общество напечатало и распространило около 16 миллионов экземпляров Библии на английском языке [см. Altick 1967: 101]. 46
пеЙзажа>> [АШС^ 1967: 103]. Безусловно, такое широчайшее распространение фрегатов способствовало росту грамотности, интеллектуально «усиливало Сократическую закваску общества» (в том числе и в религиозной сфере)10, но р0 этом снижало социальную активность в обществе (вот почему так быстро появилось и антитрактарианское движение на радикальной основе) [Altick 1967: Ю5]. Поэтому и Олтик, и другие исследователи закономерно сомневаются в том, росла ли при таком стремительным распространении трактатов истинная религиозность викторианцев, хотя определенный «всплеск» 0 этой сфере и произошел: Эшли назвал его «штормом по всему океану» [цит. no:Briggsl965:32]. И все же практически во всех религиозных поисках в викторианские времена доминировал этико-нравственный аспект. При этом подчеркнем, что все новые секты и направления, возникшие незадолго до викторианского времени или в течение этого периода («Плимутские братья», «Армия Спасения», «Верующие люди Дерби», множество других братств и сект, особенно на севере Англии), были в основном евангелистского, причем весьма радикального типа. Многие из них были даже более жесткими в толковании Писания, в пропаганде ревностной религиозности, повышенной требовательности к жизненной практике человека, яростном самоанализе, чем сторонники этого движения во времена Евангелического Возрождения в середине XVIII в. В англиканстве и без того значительная роль отводилась чтению Библии и ее «контекстуализации» - поиску прямых аналогий между отрывком из текста Писания, читаемого вслух во время церковной службы, и действительностью, а евангелисты придали этому едва ли не принципиальный характер, называя Библию «абсолютно достаточным образчиком веры и этики» [Oxford Reader's Companion to George Eliot 2001: 108]. Большинство понятий, которые являются «краеугольными камнями» евангелизма, были не просто близки Дж. Элиот: как известно, она выросла и сформировалась в его рамках, и он, несмотря на отход будущей писательницы в январе 1842 г. от христианства, перевод ею одного из самых анти- евангелических манифестов времени («Жизнь Иисуса» Штрауса) и приход к фейербаховской «религии гуманности», определял нравственно- психологическую «парадигму» практически всех ее произведений. Евангелизм исходил из идеи постоянной борьбы человека с искушениями и самоотречения, в этом особенно очевидна преемственность с пуританизмом XVII в. Произведения Элиот как раз и посвящены такого рода борьбе и обязательному приходу героя (чаще всего героини) к надрелигиозному (скорее, пострелигиозному) гуманизму как альтернативе его (ее) страданиям и искушениям и внешним религиозным парадигмам. Однако это не отменяет Постоянного присутствия религиозности и библейских аллюзий в прозе писательницы. Как не отменяет и того факта, что воскресное посещение . Именно как оппозиции демократическому движению в религиозной и церковной сферах, возникает .^енитое «Оксфордское движение» [см. об этом: Baker 1932: 35]. Да и борьба «Высокой» и «Низкой» ^Широкой») церквей в англиканстве тоже связана с боязнью сторонников первой дальнейшей демократизации ^иканской церкви. 47
церкви, чтение молитвы перед едой и перед сном, Библии в школах и т.п. бытовые формы проявления религиозности были обязательными для викторианцев, при этом степень религиозной искренности и глубинь, религиозных верований, как уже говорилось, были не столь важны. Библия на протяжении всей жизни оставалась для них книгой осмысления человеческого опыта. Оставалась она таковой и для Дж. Элиот; она также была для нес источником сюжетов, образов и нравственно-морального воодушевления. Язык и стиль Ветхого и Нового Заветов всегда были для нее образцом истинной поэтичности и примером для подражания, а большинство ее женских характеров создавались, исходя из библейско-религиозной образности (Дина. Мэгги, Эстер, Ромола, Доротея, Майра). Об этом Элиот не раз говорила ь письмах, дневниках, беседах с друзьями и в романах «Адам Бид», «Феликс Холт», «Ромола», «Дэниел Деронда». Поэтому нравственные споры и борения героев писательницы, по сути светские, практически принимали религиозную форму, по риторике, стилю и пафосу будучи весьма близкими Библии. В «генетической» привязанности писательницы к религиозному дискурс) и к Библии проявляется еще одна черта периода: викторианцы, повторим, полагая свое время переходным, очень боялись, что при всех стремительных изменениях, которые происходили в обществе, могут «размыться» основы духовности. Именно поэтому вера (не очень важно какая), полагали они, нужна как источник морали и нравственности, как опора в той ежедневной борьбе, которую человек ведет с самим собой и своими слабостями. А это едва ли не прямая перекличка с основными постулатами протестантизма и евангелизма как его течения. Вот почему одной из центральных тем творчества Элиот (как к большинства викторианских писателей) становится тема, которую можно определить как «self-mastery». Это английское слово в прямом переводе означает «самоконтроль», но, думается, что оно означает много больше: владение собой, умение управлять своими эмоциями и настроениями, сдерживать себя. Не случайно одной из национальных черт характера англичанина (в наше время воспринимаемых уже как клишированные и стереотипные) именно с викторианских времен полагается сдержанность, сопряженная с нарочитой дистанцированностью и даже холодностью в общении с другими людьми и миром. Совершенно очевидно, что преобладание морально-нравственного дискурса в викторианской прозе (моральный дидактизм - «константа» модели викторианского романа) имеет религиозные (пуританские прежде всего) корни. Причем, как справедливо пишет Дж. Кусич, господство такого дискурса (не являющегося собственно религиозным) очевидно не только на уровне проблематики и тематики, но пронизывает всю структуру произведений [см.: Victorian Novel 2001: 216-217]. Даже «Барсетширские хроники» Э. Троллопа. в центре которых жизнь епархии и борьба за власть в ней сторонников «Высокой» и «Низкой» церквей в англиканстве, при ближайшем рассмотрении оказываются романами о светских страстях, а не о смысле веры (подобно произведениям Достоевского). Согласимся с американским литературоведом 48
робертом Полхимусом, полагавшим, что в романах Троллопа об англиканской церкви начальным моментом является «несоответствие между идеальным ^дставлением о церкви как духовном единстве и реальностью церкви как сВетского организма» [Polhemus 1968: 28]. По мнению исследователя, писатель збратился к этой сфере жизни общества потому, что идея достойной церкви рошла в национальное сознание: «...церковь, достойным образом организованная, была такой важной частью поисков викторианским средним даосом смысла и стабильности» [Polhemus 1968: 35]. Нет сомнений, что подобный подход вел к тому, что церковь и вопросы религии становились все более светскими. И все же поскольку, как верно замечает А. Поллард, викторианство было одновременно «веком прогресса и побед» и «веком сомнения и тревоги» [The Victorians 1969: 10] и поскольку, как образно писал в 1891 г. один из ведущих целителей XIX в. Дж. Э. Фрауд, еще в начале викторианского периода «церковь отчалила от своей привычной якорной стоянки» [см.: The Victorians 1969: 9] и заставила многих искать собственный «маршрут» в жизни, христианские ценности (без акцентирования их религиозности) обретали статус нравственных скреп идущей к большей однородности нации11. И наоборот: «...все моральные отношения суть религиозные», - читаем мы в переводе «Сущности христианства» Л. Фейербаха, сделанном в 1854 г. тогда еще Мэри Энн Эванс, но в скором будущем - Джордж Элиот [Eliot 2000: 73]. Обращение Элиот к работе Фейербаха, как известно, сыгравшей решающую роль в приходе писательницы к «религии гуманности», показательно для времени: размышления философа о святости собственно самого человека и его высоких моральных устремлений особенно привлекли Элиот, выросшую, как истинная протестантка, на формуле М. Лютера - «...все христиане - поистине духовного звания» (История средних веков 1981: 209). «Тот, кто не увидит святость Справедливости в ней самой, не увидит Божественности ее. <...> Любовь не потому свята, что она провозглашается Богом, а потому и проповедуется Богом, что свята» [Eliot 2000: 73], - переводит Элиот. В связи с антропоцентризмом (в противовес теоцентризму) моральных Дефиниций времени принципиальным оказывается также опубликованный в «Вестминстерском обозрении» в октябре 1855 г. отзыв Элиот о весьма популярных в ее время трудах и проповедях Джона Камминга, настоятеля храма Шотландской Национальной церкви в Ковент Гардене. К примеру, особое чувство неприятия у Элиот вызвали как раз настойчивые размышления Камминга о необходимости человеку любить Бога во имя Бога, поскольку такая любовь, по мнению будущей писательницы, «влечет за собой, как более чем Достаточно показывают труды Камминга, установление мощного принципа ненависти» [Eliot 2000: 169]. Идея веры, существующей в самом человеке, а не Только вне его особенно подчеркнута в финале этой рецензии: «У нас нет Теории, которая принуждала бы нас приписывать недостойные побуждения Десь невозможно не вспомнить весьма примечательное название одной из написанных в 1960-е гг. книг, ^Шейных викторианству, - «Век равновесия» [Burn 1964]. 49
доктору Каммингу, как нет и особых суждений, религиозных или нерелигиозных, которые доставляли бы нам удовольствие обвинить его в каких-либо преступлениях. Напротив, чем более мы думаем о нем как о человеке, хотя нам и приходится осуждать его как теолога, тем сильнее становится наше убеждение, что склонность видеть добро в самом человеке обладает способностью безо всяких особых символов веры противостоять догматически ложным толкованиям и одерживать окончательную победу над ними» [Eliot 2000: 170]. Согласимся с Р. Эштон, которая в предисловии к изданию избранных статей писательницы отмечает, что Элиот вовсе не отрицала права человека на веру в Бога, но призывала верить в Бога как образец сочувственного и сострадательного отношения к ближнему и строгого и критичного отношения к самому себе [см.: Eliot 2000: XVII]. Взгляды Элиот, выраженные в ее статьях и даже в предпочтениях произведений для перевода на английский язык («Жизнь Иисуса» Штрауса, «Сущность христианства» Фейербаха, «Этика» Спинозы) и реализованные в ее художественных творениях, безусловно, представляют в своей сути развитие заложенных в идеологии протестантизма принципов личной ответственности человека за святость и приближенность своей собственной жизни к Христовой, а также представлений о непосредственной связи человека с Богом. Часть четвертая Религиозная и библейская гипертекстуальность романа «Ромола» Роман «Ромола» в этом отношении занимает особое место в творчестве Элиот, поскольку это не просто исторический роман, отражающий, как ужо говорилось выше, буквально одержимость викторианцев историей, а сложное по жанровой природе повествование о духовных исканиях человека, оказавшегося в центре серьезных исторических перипетий. Однако отправным моментом для написания романа стала судьба религиозного деятеля конца XV в. Джироламо Савонаролы: Дж. Г. Льюис в дневнике называет 21 мая 1860 i днем, когда ему в голову пришла мысль о том, что история Савонаролы, о котором они с Дж. Элиот много услышали накануне, гуляя по Флоренции, могла бы стать хорошей основой для романа; и уже на следующий день они посетили монастырь Сан Марко, настоятелем которого был в свое время Савонарола, и укрепились в мысли о необходимости Элиот попробовать написать роман об этом великом флорентинце [см. об этом: Eliot 1994: VII VIII]. При этом весьма важно помнить, что эта фигура привлекала Элиот н- случайно: историки считают Савонаролу одним из предтеч протестантизма, особенно в связи с идеей очищения католической церкви от всего наносного и чуждого вере как таковой, с чего, собственно, начинал и Лютер в своей критика Рима и папства12. Писательница же полагала протестантизм (как бы она к нем> и к любой религии ни относилась) некоей финальной стадией религиозны^ 12 Об этом весьма основательно пишет, в частности, М.У. Карпентер в книге « George Eliot and the Landscape Time: Narrative Form and Protestant Apocalyptic History» (The University of North Carolina Press, 1986). 50
Поисков человечества, конфессией, наиболее отвечающей идеологии Возрождения, одним из центров которого не случайно полагается Флоренция - место действия романа. Думается, что антропоцентризм Ренессанса как нельзя более отвечал человекоцентристским воззрениям писательницы, а само Возрождение потому и было столь популярно у викторианцев, что отвечало устремлениям века «личной инициативы» человека, как нередко называют эикторианство. Но для Элиот это время было интересно и своей религиозной предреформационной сутью, значительным вниманием к вопросам веры и ее соотношения с человеком и его судьбою в потоке времени. Как было показано в первой части главы, в известном смысле роман «ромола» может быть назван «романом-конспектом» духовных исканий человечества: в его содержательной основе лежит изображение последовательного движения ищущего нравственные опоры и основы миропонимания человеческого сознания через вакхический (языческий), античный, средневековый и возрожденческий (предпротестантский) этапы. Поскольку в течение тысячелетий эти духовные искания реализовывались в религиозной форме, то и роман Элиот насквозь пронизан религиозными дискурсами разных эпох, но более всего - дискурсами позднего средневековья и кризиса католичества. Их столкновение, реализованное в противостоянии Тито и Савонаролы, Тито и Бернардо, Бардо и католичества, Савонаролы и папского Рима, а также во внутренних терзаниях Ромолы, Тито, Дино и Савонаролы, является важнейшим «сюжетостроительным» и драматизирующим все повествование фактором, поскольку заглавная героиня романа в напряженной внутренней борьбе за весьма непродолжительный срок проходит через все эти этапы . Уже отмечалось, что Элиот, как и многие ее предшественники и современники, учитывала традицию исторического повествования, сложившуюся благодаря «урокам» В. Скотта. После В. Скотта в основе исторического романа лежала сюжетная парадигма, построенная на переплетении вымышленного, но вбирающего в себя основные «силовые поля» и «векторы развития» противоречий исторического процесса, и достаточно тщательно реконструированного прошлого в его материальной, топографической, этологической (нравоописательной) и, конечно, социально- политической точности и объемности. В эту как можно более близкую к действительности «модель прошлого» (правда, нередко отягощенную анахронизмами и нарочитым смешением исторических пластов как отражения авторского - и читательского - знания «чем дело кончилось») внедряется герой, персонифицирующий главную идею произведения. Авторское «слово об истории» и сюжетная «судьба» этого героя весьма полно демонстрируют, как «судьба личная» воплощает «судьбу народную» (Пушкин). В «Ромоле» это авторское слово об истории и «растворение» судьбы Народной в судьбе личной (и наоборот) воплощают главным образом два Иерсонажа - Ромола и Савонарола; причем принципиально их единство на иДейно-пафосном уровне произведения: оба в конечном счете воплощают столь Дорогую Элиот концепцию «религии гуманности» как поиска человеком 51
смысла жизни в условиях кризиса веры, только Савонарола - трагическую сторону (в силу собственного фанатизма и одержимости и народного заблуждения), а Ромола - психолого-драматическую (собственно романную). Принципиальными становятся размышления Ромолы в конце романа о том, насколько сходны их с Савонаролой судьбы: «Ее вдруг осенило, что перед ней стояла точно такая же проблема, что и перед Савонаролой: где заканчивается святость повиновения и где начинается святость неподчинения. Для нее, как и для него, наступил тот момент в жизни, когда душа должна решиться действовать по собственному разумению, не только без опоры на какой-нибудь внешний закон, но даже и вопреки закону, не лишенному божественных искр искр, которые, правда, могут потухнуть, если риск окажется ошибочным» [Elioi 1994: 442]. Принципиальность этих терзаний Ромолы связана, главным образом, с влиянием протестантской этики, столь очевидным в идейных структурах того и другого образов, которое усилило самостоятельность выбора и личную ответственность героев за предпринятые действия. Поскольку речь в романе идет о духовном становлении героини (и, наоборот, о духовном падении героя - Тито) и поскольку автор стремится воспроизвести культурологическую модель флорентийской жизни позднего средневековья, постольку и религиозная составляющая романа является органической частью его содержания и пафоса. Как и во всякой европоцентристской культуре, как правило, пронизанной библейскими аллюзиями и символами, библейская интертекстуальность буквально пропитала роман Элиот. Вспоминается характеристика Элиот, данная Дж. Бейкером: «Джордж Элиот, как и Спиноза, личность, упоенная (intoxicated) Богом» [Nineteenth-Century Opinion 1951: 140]. В романе огромное количество цитат, отсылок к Ветхому и Новому Заветам и упоминаний библейских святых; главные персонажи романа уподоблены тем или иным библейским героям. Библейские аллюзии используются в нем и для повышения уровня интеллектуальности повествования, и для изображения того, как библейское «бытует» в повседневной жизни флорентинцев, войдя в их «плоть и кровь». Так, Савонарола цитирует книгу пророка Амоса (глава 3, стих 7), когда пытается доказать Ромоле, что сам Бог дал ему дар провидения будущего Италии и Флоренции: «Ибо господь Бог ничего не делает, не открыв Своей тайны рабам своим, Пророкам» [Eliot 1994: 215]. Вообще, провидчество, которым наделен Савонарола, весьма примечательно, и именно поэтому Элиот так привлекла эта фигура: Савонарола и его деятельность, по мнению Элиот, обозначили определенный кризис традиционных верований и официальной религии, папства в данном случае. В романе мы читаем: «И все же в то время, как мы видим, был во Флоренции человек, который уже в течение двух - и даже больше - лет проповедовал, что кара небесная была недалече, что мир был создан вовсе не для блага лицемеров, распутников и притеснителей. Средь этих милостиво взирающих небес он видит свисающий меч - меч Божественной справедливости, который готов снизойти, чтобы наказать и очистить церковь и мир. <...> Он верил, что Бог вверил церкви священный светильник правды, чтобы вести людей к спасению, но он видел также, что продажная церковь 52
превратилась в гробницу, где спрятан этот светильник» [Eliot 1994: 199]. Автор Акцентирует разрыв Савонаролы с Римом [см. также: Eliot 1994: 215; 481 и др.]13 и его глубокую народность. Здесь уместно вспомнить О. Шпенглера, для которого Савонарола был «явлением глубины народного духа», а его феномен - «феноменом толпы, массы» [Шпенглер 1993: 405; 513] Хотя одновременно не стоит забывать еще один очень важный момент, сВязанный с проблемой народ и вера: простой люд Флоренции с равной ^пенью восторга и возвеличивает Савонаролу, приветствуя его триумф в начале романа, и низвергает его, с жадностью наблюдая за его казнью на костре Б конце. В подобном изображении народа сказывается традиционная для интеллектуалов викторианства боязнь массы, толпы, народной стихии, и Элиот демонстрирует, насколько безразличен народ к собственно религиозным борениям и проблемам. В обращении Элиот к теме пророка видится также и значительная перекличка с Карлейлем, который писал: «... в эпоху пророков ни одна человеческая душа не верит уже искренне в своего идола или в свой символ. Пророк, ..., может появиться, когда темное сомнение закралось уже в души многих людей...» [Карлейль 1994: 100 - 101]. Позднее средневековье и Возрождение были как раз временем, когда вызревала Реформация, а Савонарола - один из тех, кто по сути предвосхитил ее: действие романа заканчивается в мае 1509 г. - всего за восемь лет до того дня, когда Лютер прибьет к дверям Виттенбергского собора свои знаменитые тезисы и начнется Реформация. В одной из первых сцен романа с Тито Мелемой цирюльник Нелло сравнивает нотариусов с ослицей Валаама (Числа, глава 22, стихи 21 - 34), крторую Бог наделил сначала умом, а потом и даром речи, чтобы предостеречь Валаама от неправедного пути [Eliot 1994: 19]. И это обращение к библейской притче становится своего рода предупреждением Тито, которому он все-таки не внемлет. Когда Ромола начинает сопротивляться возрастающей авторитарности Савонаролы и когда тот отказывается помочь ей спасти крестного отца Бернардо от несправедливых обвинений в предательстве Флоренции, она уподобляет Бернардо и отношение к нему со стороны власть имущих библейскому царю Амаликитскому Агагу, разрубленному Самуилом на кусочки на глазах у Бога за то, что он и народ его войной стояли на пути народа Израиля из Египта (1 Книга царств, глава 15, стих 33): Ромола считает, что Савонарола своим отказом провоцирует флорентинцев на неправедное наказание Бернардо, которое может буквально на кусочки разнести его честное имя и дело [Eliot 1994: 420]. В своей повседневной речи персонажи романа постоянно ссылаются как н* библейских, так и небиблейских святых Михаила, Христофора, Бенедикта, Себастьяна, Антония, Франциска, Маргариту, Анну, Екатерину [см.: (Eliot Отметим еще раз, что Элиот вкладывает в уста «своего Савонаролы», а также вплетает в поток несобственно- /Р*Иой речи> передающей внутреннее состояние героя, и в свое авторское слово выдержки и цитаты из Ц^Поведей и памфлетов Савонаролы, опубликованных при его жизни. С ними писательница познакомилась в ^ии и в Англии в библиотеке Британского музея. 53
1994: 12, 40, 131, 142, 149, 178, 354, 399] и многих других. Очень часто такого рода отсылка и обращение к авторитету Библии (Евангелия от Луки, Матфея, Иоанна, Первая Книга Царств) могут и не нести никакой специальной коннотации и символики, а быть проявлением бытовой религиозности персонажа - совершенно обязательной характеристики средневекового человека. Когда мы размышляем о библейской и религиозной гипертекстуальности романа, то должны в первую очередь иметь в виду и историко-культурную точность Элиот, и протестантскую «закваску» ее мышления: позднее средневековье (Возрождение) - это канун Реформации и обострения кризиса католичества, а значит - осознания многими необходимости поиска новой веры; при всей декларативности своего разочарования в христианстве Элиот, как уже не раз говорилось, никогда не была свободна от' евангелистской ментальности, на которой выросла как личность. Стоит также еще ра:< повторить, насколько поиски веры были актуальны для моральной доктрины викторианства, особенно - его имперского пика. Эти детерминанты со всей очевидностью проявляются прежде всего в структуре и религиозно-библейской интертекстуальности образа Ромолы, который в идейно-художественной системе романа выступает, с одной стороны, как аллюзия на Деву Марию (особенно в сценах в чумной деревне и в финальных главах с Тессой и ее детьми), а с другой - благодаря имени (от Romulus - основатель Рима) - уподоблен «вечному городу» как символу западной цивилизации и истории, единства времен и народов, колыбели и центра европейской духовности (и не только католической). Вновь нельзя не заметить, насколько историко-культурологически точна писательница: во Флоренции (и Италии в целом) издревле доминировал культ Мадонны, которая почиталась как защитница и покровительница города. Но Элиот акцентирует прежде всего человеческую божественность (или наоборот - ставшую божественной человечность) Девы Марии. Примечательно, что в конце романа все чаще Дева Мария называется Богоматерью (Holy Mother), а Ромола выступает в финале именно как духовная мать (Mamma Romola) Тессы и ее детей, особенно Лилло, чей образ явно заставляет думать о Христе-младенце и символизирует будущее, что делает концовку романа в известной степени оптимистически открытой. К концу романа целостность, достигнутая Ромолой за счет самоотречения и самопожертвования, во многом аллюзивно связана с идеей Рима, викторианцами воспринимаемого центром вечной духовности, а не только центром католической церкви. Элиот, как практически все романисты- современники, была дидактически «ангажированной» писательницей и стремилась обязательно преподать читателям нравственный урок (пуританская «закваска» проявляется и здесь). Италия и Рим традиционно воспринимались в те времена как места паломничества и приобщения к вечным ценностям, к «величию прошлого, которое было призвано готовить величественное настоящее» [Oxford Reader's Companion to George Eliot 2001: 179], как места пересмотра своих позиций и обретения новых ориентиров (достаточно 54
вспомнить героиню романа «Миддлмарч» Доротею, которой именно в Риме драматически открылась ошибка замужества за Кейзобоном), как места, где «текст» твоей жизни поверяется на истинность «текстом» великой духовной истории. Аллюзия с Римом подтверждает параболичность всякого серьезного исторического повествования: прошлое в нем важно не столько само по себе (отсюда отсутствие абсолютной исторической точности и едва ли не обязательное наличие анахронизмов и свободного «путешествия» по вектору истории), а как некий оселок для поверки настоящего и как основа для выстраивания определенной логики истории и сущностной связи прошлого и настоящего, а также, что особенно принципиально для Элиот, нравственной оценки настоящего. Как уже было сказано, к написанию романа Элиот побудила личность Савонаролы, эта попытка по-своему «прочитать» личность этого религиозного и политического деятеля имела прямые параллели с современной Элиот действительностью. «Ромола» - это не просто историческая зарисовка кризиса католичества и кануна Реформации в Европе, а параболическое - через прошлое - воспроизведение (в числе ряда других) современной Элиот религиозной ситуации в Англии в условиях кризиса англиканства как государственной религии. Можно смело утверждать, что образ Савонаролы - это зеркало англиканства, как и Дино с его догматизмом и Бардо с его релятивизмом и размытостью веры, ведущих его к страданию, символом которых становится слепота. Все они воплощают оценку писательницей не просто религиозности вообще (этот аспект в большей степени реализован в принципиальном противостоянии идеологий Ромолы и Тито и пафосе эволюции героини и финала романа), а именно англиканства с его, с одной стороны, нетерпимостью, интеллектуальной и моральной ригидностью, а с другой - излишним приспособленчеством к власть имущим и практическим сращением с этой властью, что означает печальную утрату статуса нравственного судии. Одним из концептуальных проявлений религиозной и библейской гипертекстуальности романа становится вся ситуация духовного испытания героини, которая проходит через своеобразное распятие на кресте из трех частей: язычества (античная религиозность и философия стоиков), христианства (католичество и его «модификация», предложенная Савонаролой) и над(вне)религиозности (общечеловеческая нравственность и человечность). Неслучайно значительную роль в сюжете романа играют триптих художника Пьеро ди Косима, подаренный им Ромоле и Тито на их помолвку, и распятие, переданное перед смертью ее братом Дино (фра Лука), которые выступают символами этого духовного распятия как сознательного выбора Ромолы . Элиот делает так, что ее героиня, приняв испытание на таком своеобразном кресте и последовательно пройдя ученичество у четырех отцов - Бардо (настоящий отец), Бернардо (крестный отец), Савонарола (духовный отец) и и п Примечательно, что одно из лучших исследований романа «Ромола» Ф.Бонапарте так и называется - ^Триптих и крест: главные мифы поэтического воображения Джордж Элиот» [«The Triptych and the Cross: The Central Myths of George Eliot's Poetic Imagination. New York: Port City Press, 1979]. 55
глубины души, поскольку жизнь, по Элиот, больше любой религии: кипучая деятельность Ромолы по спасению жителей чумной деревни и беззаветная любовь к детям Тессы, а также отказ от личного семейного счастья в конце романа - яркие тому подтверждения. При этом для понимания характера метарелигиозности, реализованной в этом произведении и свойственной всей романистике писательницы (и здесь очевидна перекличка образов Ромолы и Савонаролы), важно, что Ромола отвергает роль «дочери Христовой», как должна была бы, наверное, сделать героиня-католичка. Она «идет в мир», поскольку всегда была натурой самостоятельной и независимой, и берет на себя ответственность за соответствие своему призванию. Трудно не поддержать Фелицию Бонапарте, которая полагает, что к концу романа «именно Ромола, а не Савонарола, движется в основном русле истории» и что именно в этом образе «воплощен дух будущего. Как Савонарола до нее, в конце романа Ромола выступает в качестве «морального первопроходца», в роли, которая заставляет вспомнить об образе Антигоны» [Bonaparte 1979: 211]. Было бы точнее сказать не «вспомнить», а «согласиться» с Бардо, Бернардо, Пьеро, которые по ходу романа не раз называли Ромолу Антигоной, имея в виду среди доминантных черт ее характера прежде всего решительность, самостоятельность и готовность пожертвовать собой во имя высших нравственных ценностей, что Ромола и доказывает всеми своими поступками. Пребывание в миру требует большого мужества, активного действия, повышенной требовательности к себе, постоянного выбора и принятия решения, а значит, и большой ответственности. Есть веские основания утверждать, что по пафосу своего нового образа жизни, о котором мы узнаем из эпилога романа, Ромола близка к протестантизму, который, вне сомнений, кажется Элиот новым этапом в истории человечества и гораздо более прогрессивным, чем католичество. Одновременно в финале романа доминируют общечеловеческие ценности и религиозная открытость, незашоренность постулатами какой-либо одной веры. Вот почему религиозная гипертекстуальность, играющая такую важную роль в создании историографической (в данном случае - культурологической) точности, перерастает в общенравственную метатекстуальность, над- и внерелигиозную но своей сути. К какому бы аспекту викторианской реальности ни обращалась Джордж Элиот, она всегда выходила на общечеловеческие и общенравственные проблемы. В этом не только специфика ее мышления, в этом - веление времени и особенности английского национального менталитета, всегда прежде всего акцентирующего этические проблемы. 56
ГЛАВА ВТОРАЯ РОМАН ДЖОРДЖ ЭЛИОТ «ФЕЛИКС ХОЛТ, РАДИКАЛ»: НОВАТОРСТВО ПОЭТИКИ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ ИДЕИ ВРЕМЕНИ Часть первая Политика и викторианцы: генезис и динамика политической культуры В английской литературе XIX в. только историко-литературными jg^HHHaMH не объяснить невероятный взлет романа, особенно социально- ^блемного - ведущего жанра в викторианской литературе. Середина XIX с^рлетия в Англии, как известно, период «затухания» (но не забвения) остроты финальных катаклизмов «голодных сороковых», первый этап в развитии с#£равшего выдающуюся роль в эволюции английского национального гера викторианского менталитета, в то время становящегося все более заичным, социальным и социологичным, с возросшим уровенсм п^йгматического причинно-следственного критицизма, острым восприятием эййхи как переходной и открытой структурным изменениям, наконец, утверждением в качестве основной социокультурной силы общества среднего колеса, а значит - господства либерального индивидуализма и идеи свободы выбора и ответственности отдельно взятой личности. Все это сыграло не мень- ingjgo роль в своеобразном «возвращении» романа, чем просветительские жанровые традиции и блестящие открытия В. Скотта в сфере романного творчества. Именно в XIX в., в основном в викторианский период - 1837-1901 гг. - происходит решительное изменение в отношении к роману: он начинает все основательнее восприниматься как серьезный жанр, как «средство морального учительства» [Wheeler 1986: 9]. Это происходит и из-за сильного влияния на английский менталитет евангелизма в различных его видах - от англиканства до байтизма. Конечно, процесс был длительным, и само созревание, к примеру, социального или политического романа, формирование их как целостных художественных систем есть не что иное, как одно из проявлений медленного превращения романа в серьезный жанр. Одновременно нельзя не сказать и о том, что это была эпоха формирования современной английской Демократической политической культуры, являющейся одним из существенных элементов национальной культуры со времен Magna Carta (1215), первого ан- глийского Парламента (1265), Habeas Corpus Act (1679) и «Билля о правах» U689), XIX в. известен как век парламентских реформ 1832, 1867, 1884, 1885 Гг«» не считая принятия других парламентских актов, не получивших в истории названия «реформационных», но сыгравших значительную роль в Демократизации английской реальности: «Акт о нон-конформистах» (1828), |<Atr о правах католиков» (1829), «Фабричные Акты» 1833, 1844 и 1874 гг., ^акон о бедных» (1834), «Акт об отмене хлебных пошлин» (1846), «Акты о ^Равоохранении» 1848, 1866, 1871 и 1875 гг., «Акт об обязательном начальном 1о5Раовании>> О8?0), «Муниципальный Акт» (1835), «Законы о профсоюзах» ^ '* И 1876 гг. и другие. Они, наряду с парламентскими реформами, каждый д ^°ему решительно модернизировали политическое лицо «старой доброй н гЛИи». Политика все очевиднее становилась самостоятельным явлением в (ЦЙ0Нальной культуре, важным элементом системы духовных ценностей 57
Англии». Политика все очевиднее становилась самостоятельным явлением ^ национальной культуре, важным элементом системы духовных ценностей нации, и литературе пришлось начать осознавать эстетическую «достаточность» этого феномена. Этому немало способствовали возникновение и деятельность самых разнообразных политических течений, движений, групп, не говоря уже 0 трансформации существовавших до XIX в. политических партий. Так, нельзя не отметить значительную роль в политизации английской жизни чартистского движения, эволюция которого показала направление движения всей политической жизни страны в XIX столетии: к преобладанию парламентское демократического типа политической активности с отказом от революционно, насильственного. Трудно не согласиться с Дж. Ф. К. Харрисоном, указывающим на то, что «для многих его последователей чартизм был преимущественно "вопросом о ноже и вилке"» [Harrison 1973: 181], т. е. вопросом о «хлебе насущном». Политическим это движение было лишь во вторую очередь, что отразилось и н романах о чартистах или вдохновленных движением даже самых известных писателей - Э. Гаскелл, Ч. Кингсли, Ч. Диккенса: социологические и возникающие на этой основе нравственно-дидактические подходы явно преобладали над собственно политическими. Вот почему эти романы вряд ли можно считать политическими в «чистом» виде. Конечно, в программе чартистов были существенные, кардинальные для эпохи, политические требования. Более того, свое название движение получило от политического документа с его знаменитыми шестью пунктами, нацеленными на завоевание равных для всех политических прав: всеобщее избирательное право для мужчин, ежегодные выборы в парламент, тайное голосование, отмена имущественного ценза для членов Парламента, заработная плата парламентариям, справедливые избирательные округа. Нельзя не отметить, что «чартизм имел глубокое воздействие на бедные слои трудящихся и способствовал их преобразованию в рабочий класс» [Harrison 1973: 188], благодаря своей роли в формировании классового самосознания. Безусловно, он сыграл вьщающуюся роль в реформировании трейд-юнионистского дви жения в Англии. Но все же основная тяжесть деятельности чартистов, особенно рядовых, была связана с борьбой за улучшение экономических и социальных условий жизни и труда. Это одна из причин того, что чартизм не стал политической партией. Как известно, чартистские ораторы и лидеры часто обращались к идеям «старинных свобод» и новые требования представляли как восстановление традиционных прав. Призывая к классовой солидарности (или «единству чувства» - что само по себе примечательно), чартисты часто рассматривали себя «свободно рожденными англичанами» [Harrison 1973: 189]. Иначе говоря, в конечном счете речь шла не о сломе, не о кардинальном изменении, а о возвращении уже якобы существовавшего. Согласимся с другим английским историком: «...маловероятно, что классовая борьба или битвы народного радикализма решающим образом определяли характер политики в годы раннего 58
горианства» [Clark 1968: 136]. Иначе говоря, политическая тенденция, цоженная в начале викторианства и к его концу принесшая основные йтико-социальные плоды, была в конечном счете тенденцией поисков вМЛромиссов, но сопровождаемой мыслью о неизбежном демократическом вдиальном и политическом прогрессе, которую не могли поколебать даже не Жнее «грозные», чем сороковые, восьмидесятые. Харрисон верно отмечает, что fЧартизм вместе с другими организациями, социальными движениями и нон- конформистскими церквами, ратовавшими за реформу», приобщил «своих ^нов к демократическим действиям и процедурам» [Harrison 1973: 205]. А щтой крупный историк Д. Томсон уверен, что чартизм «был направлен на о (cause) парламентской демократии и конституционной реформы» и что [ дал толчок возможным реформам» [Thomson 1963: 87]. Вот почему ни один серьезный исследователь не говорит о чартизме как о д|^жении, потерпевшем политическое поражение. Вряд ли на это есть оррвания, если учесть, что пять из шести пунктов Хартии были реализованы к mJ8 г. Это означает, что политические идеи, которыми вдохновлялись ч||тисты, были актуальны и необходимы. Но эти политические пункты, как yfe говорилось, не были собственно чартистскими, а возникли еще в 1790-е гг. в» радикальных кругах, вдохновленных, кроме прочего, Французской рШрлюцией, и крепко вошли в сознание многих англичан, с годами все более уверждаясь в умах, особенно представителей формирующегося среднего кпсса. Огромное значение имели именно политические идеи, не столько Лоды и социальная практика, т.к. это совпадало с мыслью, особо Шхновлявшей идущий к триумфу средний класс, о том, что «политические рюормы предшествуют и определяют социальные и экономические у^чшения» [Thomson 1963: 86]. Вот почему средний класс, стремительно чественно росший со второй половины XVIII в., когда началась вторая омышленная революция и экономическое положение страны резко начало гься, так много думал, писал, говорил о политике. XIX столетие - век резкого изменения классовой структуры английского общества, связанного с исторической судьбой среднего класса, для которого характерна экономическая, социальная, психологическая «экспансия». Его историческую судьбу характеризует принцип «расширения в обе стороны» - вйсшие и низшие социальные сферы. Количественный рост среднего класса сопровождался качественным изменением, связанным с его постепенно врастающим влиянием на все аспекты английской жизни, главным образом - общественное сознание. Об экономической сфере умолчим из абсолютной очевидности, а о политической скажем, что ни реформа 1832 г., ни социальные <%вы «голодных сороковых» и активность чартистов не принесли среднему ^ассу настоящего политического лидерства, которого он добился в 1870-1880- е *т., когда в английском парламенте закончилась эра аристократического ^Минирования. Формальное начало этому было положено в 1874 г. - тогда ?|%>вые двое рабочих вошли в состав парламента. Английский историк Г. %кин пишет, что к 1880 г. средний класс «стабильно и триумфально Минировал в морали и идеологии общества». Более того, мораль и идеология 59
среднего класса «были институализированы» [Perkin 1976: 453; 365], а политические структуры Либеральной и частично Консервативной партий стали широко использоваться средним классом, который не создал своей. Ею влияние было столь велико, что, по сути, все существующие партии и вновь возникающие (в частности Лейбористская) неизбежно подпадали под воздействие его идеологии и психологии, доминировавших в английском общественном сознании в викторианское время. Это были весьма любопытные идеология и психология, построенные ца исторически сложившейся диалектике двух крайностей: с одной стороны, радикализма как отражения столь свойственного викторианцам критицизма, во многом перешедшего к ним из XVIII в. благодаря И. Бентаму, которого Дж. С. Милль называл «великим задавателем вопросов, адресованных установленным понятиям» [цит. по: Houghton 1985: 94], с другой стороны, консерватизма, но не столько в политическом смысле, сколько в нравственном и психологическом как тенденции сохранить лучшее, не отрываясь от прошлого в движении вперед. Не случайно один викторианец воскликнул: «В какой неизвестный мир мы вынуждены входить!.. <...> Если мы достанемся демагогам, Господи, помоги нам!» [цит. по: Briggs 1965: 172]. Такое настроение было весьма распространенным в то время. Вот почему, как отмечал Аса Бриггс, Дизраели воспринимался современниками - при всей его экстравагантности - символом того, как можно «остаться либералом, не переставая быть консерватором» [Briggs 1965: 172]. А Карлейль говорил: «Все великие народы консервативны» [Carlyle 1986: 252], имея в виду прежде всего своих современников. Когда мы говорим о диалектике двух крайностей (как тут не вспомнить Дж. Элиот и Троллопа, которые называли себя либеральными консерваторами или консервативными либералами, а также Мередита и М. О. Уорд, мысливших радикально, но действовавших консервативно), необходимо помнить крепкую «бентамистскую закваску» всего викторианства, о которой говорили отец и сын Милли, как известно, столпы (особенно младший) эпохи, в частности - «идею разумности [как] центральную характеристику» [цит. по: Houghton 1985: 94). Эти две крайности имели «общий знаменатель»: поиски практического начала: в викторианское время «практическое» и «разумное» («здравое») были почти синонимами со всеми вытекающими позитивными и негативным и последствиями. Не случайно Б. Рассел характеризовал XIX в. как «самый примечательный в истории пример прогресса без насилия», ориентирующийся на то, что «свободное обсуждение в определенном, пусть даже ограниченном, смысле способствует снижению риска ошибки и способствуй распространению рационального взгляда» [Ideas and Beliefs 1966: 276; 269]. Не мудрено, что в поисках такого разумного взгляда викторианское общественное сознание смело обращалось к самым разнообразным философским, этическим, социологическим доктринам, навлекая на себя обвинение в эклектизме, а по Карлейлю - в пошлости, что до известной степени справедливо. По мнению У. Баклера, викторианский менталитет впитал в себя одновременно диалектику Гегеля и трансцендентализм Канта, атомизм Юма и сенсуализм Локка, эпикурейство Гоббса и рационализм Декарта, эволюционизм 60
([арвина, позитивизм Конта и рационалистический мистицизм Штрауса. На озднем этапе развития, по мнению исследователя, он столь же спокойно впи- ал и некоторые идеи Ницше и Фрейда [см.: Buckler 1980: 4]. Представляется, го этот процесс не был таким спокойным и безболезненным, как кажется аклеру. Очевидно, что идеи Ницше, пришедшие в Англию в переводах в 1890- гг., не были особенно популярными у поздних викторианцев. Не случайно Огорчение А. Саймонза, в 1903 г. рецензировавшего перевод «Начала дня» и Отмечавшего «удивительный недостаток интереса к Ницше, проявленный Английской публикой» [Thatcher 1970: 129]. Но по большому счету Баклер прав, |й;обенно если вспомнить карлейлевскую метафору о том, что сознание ^временника - это «органическое волокно», т.е. нить, сплетенная из многих |ролокон», из многих идей. Иначе говоря, викторианцы потому и эклектичны, що, как писал У. Хоутон, их «разум почти полностью был сосредоточен на шдакретном действии», и они как бы «подверстывали» те или иные идеи к практике повседневной жизни, полагая их основным критерием истинности и «гвергая склонность к разного рода абстрактным рассуждениям. Вот почему «йкторианство известно своим антиинтеллектуализмом и догматизмом, а Щоутон даже говорил о «разводе теории и практики» в викторианское время Jpoughton 1985: 111; 112], хотя выдающиеся ученые этого времени внесли Существенный вклад в теорию общества и природы (Дарвин и Дж. С. Милль). :Щхо свидетельствует о том, что всякая тенденция имела и своего Шалектического «визави». Так, говоря о догматизме, жесткости (ригидности) |&циальных, этических и нравственных суждений викторианцев, немало |азоблаченных и в художественной литературе (критическое отношение к рохе у Диккенса, Теккерея, Элиот, Мередита, Гарди, Голсуорси, Конрада, Уайльда и других настолько очевидно, что не требует специальных комментариев), отметим, что антидогматическая идея уже в 1860-е гг. обозначилась весьма резко: началось формирование более широкого взгляда на жизнь, нередко весьма релятивного, что привело впоследствии к появлению, например, декаданса как мироощущения, декларирующего свою противопоставленность викторианским «стабильностям». Не случайно Милль, а также У. Бейджхот, Ст. Морли и Л. Стивен так сильно «атаковали тиранию практического расчета и пользы» [Houghton 1985: И 8]. Но все же среди викторианцев преобладало мнение, что именно практицизм «сделал англичан самой мощной и богатой нацией в мире», как Утверждал в «Естественнонаучных лекциях и эссе» Ч. Кингсли [цит. по: Houghton 1985: 129]. Подчеркнем, однако, что диалектика двух крайностей в сознании викторианцев - радикализма и консерватизма - сглаживалась общей склонностью социальной, политической, экономической, нравственной систем ^глийского общества к либерализму как течению, благодаря которому в сознание англичанина крепко, если не навсегда, вошли либеральные ценности с Индивидуализмом как онтологической сердцевиной, что особенно Фитиковалось современниками и последующими поколениями. Утвердились Снятие свободы и независимости личности, ее права на самостоятельное и 61
сугубо частное существование (знаменитоеprivacy), умеренность и терпимость, разумность и конституционализм (т.е. безоговорочное подчинение закону даже если он не совершенен), постепенность в изменении законов и правил, практицизм и эмпиризм и, наконец, что особо развилось уже после 1860-х гг. как логическое продолжение и преодоление идеологии «свободного рынка» во имя новой государственности, коммунитарность и коллективизм (общинность). Д. Томсон вообще полагает, что «три фазы развития викторианства совпадают с ростом, господством и упадком либерализма как действующего политического credo большинства англичан» [Thomson 1963: 224]. Либерализм, по мнению англичан, как викторианского, так и последующих этапов, дал обществу основательность, сам будучи порождением этой тяги к основательности, уверенности и стабильности. «Либерализм к середине XIX века означал полнейшую индивидуальную свободу каждого гражданина, вносящего свой вклад в национальное благосостояние, и в этом смысле коммерческие и поли- тические принципы, из которых собственно и родился либерализм, были распространены на все другие сферы жизни и переработаны в некую общую философию жизни» [Thomson 1963: 226]. К этому же, имея в виду английский менталитет, необходимо добавить как «базовую составную часть доминирующей идеологии» [Harrison 1973: 161] пуританское, точнее протестантское, евангелическое начало («жизненное, не книжное христианство», как говорили в викторианские времена), провозглашающее идею напряженного труда и индивидуальной моральной ответственности каждого. Эта установка была основой знаменитого викторианского Improvement («Усовершенствования»), понимаемого весьма широко, но прежде всего усовершенствования морального и нравственного, а также социального и политического. Отсюда знаменитые викторианские энтузиазм, оптимизм и вера в неизбежность прогресса. Это был период (Р. Чэпмен называет его даже «золотым веком») веры, что «поведение человека является внешним знаком его характера и что как его характер, так и его пове- дение контролируются его сознанием» [Chapman 1968: 42-43]. Чрезвычайно важен этот акцент на сознании человека, его способности мыслить, анализировать, хотя в целом викторианцы не очень были склонны к теоретизированию. М. Арнольд критически утверждал, что «фундаментальной основой (викторианцев. - Б.П.) является предпочтение действия размышлению», полагая его «главным элементом в природе викторианцев» [цит. по: Bently 1960: 129]. Здесь нет никакого противоречия, ибо аналитичность тесно увязывалась с практицизмом, прагматизмом, здравым смыслом (common sense) обыденного и повседневного существования. Этим объясняется, казалось бы, жесткая ирония Т. Карлейля по отношению к своему современнику, но внутреннее восхищение «Джоном Буллем (т.е. англичанином. -Б.П.) - прирожденным консерватором», «толстокожим Человеком Практики», «Бесчувственной Практичностью с нахмуренными бровями», «без логических речей и преимущественно молчащей» [Карлейль 1994: 250; 251; 252]. При этом Карлейль тоже акцентирует эту внутреннюю, не эксплициро- ванную аналитичность англичанина: «Мысль, им (Джоном Буллем. - Б.П.) 62
«сказанная, почти равняется нулю; девять десятых ее - очевидная Щссмыслица, но мысль, им не высказанная, его внутреннее молчаливое чувство Его, что истинно, что соответствует факту, что может быть сделано и что не Ярясет быть сделано, - все это поищет равного себе в мире. Необыкновенный Щботник! Неодолимый в борьбе против болот, гор, препятствий, беспорядка, ^цивилизации, всюду побеждающий беспорядок, оставляющий его за собой, Жк систему и порядок. Он удаляется в постель на три дня и соображает!» Щарлейль 1994: 252]. Здесь, помимо идеи внутренней аналитичности и акцента Щ сознании, возникает идея героического деяния, так вдохновлявшая многих, ||обенно в конце викторианского периода («литература действия» и Щоромантизм). Столь же очевиден акцент на внутренней силе и воле того Ийого характера, культ которого критиковали одни викторианцы (Диккенс, «•части Теккерей, к примеру) и восхищались, правда, исходя из различных Кичин другие (Элиот, Шоу, Стивенсон, Киплинг). Ж И все же согласимся с Перкиным: викторианство - один из куль- минационных моментов «глубоких изменений в национальном характере», Жгда «англичане перестали быть одной из самых агрессивных, грубых, |мйных, прямых, разгульных, жестоких и кровожадных наций в мире и Жевратилась в одну из самых сдержанных, вежливых, опрятных, Щвствительных, не в меру щепетильных и лицемерных наций» [Perkin 1976: щО]. Хотя эта эволюция национального характера не снимала вопроса о мрьтуре как цивилизующем начале, который и поставил Арнольд в «Культуре «анархии». Щ Отметим, что появление этой книги в 1869 г. было связано с критическим Жиошением автора к некоторым проявлениям уже викторианского образа жрни и мысли. В частности, в «Заключении» Арнольд, с большим пафосом юоря о том, что «именно через культуру, кажется, пролегает наш путь не шюсто к совершенству, а к спасению», утверждает необходимость поисков Цолее жизненно важных необходимостей, чем только практика», что не только ^внутренний огонь и сила» - спасение нации от разрушающей ее анархии, но ямеже «мягкость и чуткость» [Arnold 1960: 202; 205]. В связи с этим одной из главных обязанностей людей культуры Арнольд считал «распространение веры в справедливость разума и в твердый разумный порядок вещей», стремление «убедить людей в том, что их мысль и сознание работают на основе опорных Понятий и привычек свободно и беспристрастно, убедить людей постараться предпочитать действию наверняка с неполным знанием стремление обрести понимание того, как действовать» [Arnold 1960: 205 - 206]. Как известно, борьбу между «энергией, направленной на действие, этим Чрстоянным чувством исполнения долга, самоконтролем и трудом, этой искренностью в мужественном движении» и «интеллектом, склонным к идеям, ЧИяющимся в конце концов основой верного поступка» М, Арнольд, как уже ЧЦрорилось, называл столкновением «гебраистского» и «эллинистического», f> и новозаветного, «деятельного» и «интеллектуального» («acting side» & king side»), в конечном счете полагая, что единство двух этих сторон - олее желательная вещь.
Подчеркнем, что Арнольда во многом подвигли на написание этой кник, политические события в Англии перед и сразу после парламентской рефор^ 1867 г., которая предоставила возможность активного участия в политически жизни страны более миллиону человек в основном из низших слоев обществ так как право посылать представителей в парламент получили промышленные города. И тогда многим, отвыкшим от активных массовых выступление рабочих, последними из которых были демонстрации чартистов в 1848 г казалось, что страна «сползает во мрак» анархии и политической нестабильна сти [см. об этом: Arblaster 1987: 273]. Арнольд и некоторые интеллектуалы счи* тали, что в англичанах есть «глубоко запрятанный духовный анархизм который выражает себя в отвратительно расползшихся индустриальные городах, в громогласной защите личной свободы, угрюмых и сварливых формах пуританского христианства, в поклонении богатству и машинерии» [Arnold 1960: XXXIII]. Прав исследователь, когда полагает, что распространение такого рода суждений было вызвано «временным периодом усиления политической напряженности» [Arnold 1960: XXXIII] накануне и после парламентской реформы 1867 г. Для нас важно само обращение Арнольда к культуре как цивилизующему и сдерживающему началу, главным образом в сфере политического поведения, его стремление отвратить современников от механического, автоматического поведения, к чему, как он полагал, «[английская] раса склонна», и убедить их «быть внимательными к причине вещей, т.е. к тому, что как раз отсутствовало из-за слепого механицизма в поведении» обывателя [Arnold 1960: 19]. Вот почему именно в это время остро стоял вопрос о политической культуре современников. И, как мы уже отметили, в викторианскую эпоху закладываются гены современной английской политической культуры - конституционно-монархической и парламентско-демократической одновременно. Поэтому если XVIII в. называют «политическим веком», имея в виду прежде всего политико-идеологический аспект, то XIX в. может быть назван не менее политическим, но на уровне практики, т.е. практической деятельности по формированию новых и современных политических институтов. Если XVIII в. подготовил либеральную политическую революцию в умах, то XIX в. реализовал ее, создав конкретные политические механизмы, найдя достаточно разумный политический баланс между личностью и обществом, индивидом и коллективом (общиной, community) и соответствующими политическими и представительными структурами. Как уже отмечалось, в XIX в. был принят и реализован ряд биллей, оказавших большое воздействие на общую культуру, прежде всего - билль 1870 г. об обязательном начальном образовании, билль 1853 г. о конкурсные экзаменах для поступающих на гражданскую, чиновничью, службу. Сыграв свою роль и деятельность двух парламентских комиссий - о бесплатны* публичных библиотеках (организована в 1849 г.) и о музеях и их деятельности (создана в 1860 г.) Эти и другие парламентские акты и акции сыграли огромную роль не только в просвещении народа, но и в распространен!|И знаний, способствовали созданию психологии приоритета знаний и умственно»1 64
ИЬггельности над другими формами проявления человеческой активности. Хотя К) не означало, что «интеллектуальное» триумфально побеждало щейственное» (по М. Арнольду) и страна неизбежно двигалась вперед, по пути Жогресса. Так, один из лучших знатоков и исследователей викторианства Дж. К Янг полагал, к примеру, что «более широкое и свободное воспитание ранних Щкторианцев сделало их более восприимчивой и независимой аудиторией в Ждошении литературы и науки, философских и политических дискуссий», в то рмя как поздние викторианцы заменили «свежее и энергичное любопытство «манными социальными, моральными, интеллектуальными условностями» Boung 1969: 158] и превратились в людей, «каждый из которых знает так ■ого о чем-то таком малом» [Young 1969: 160]. А это, по Янгу, сделало щглию в сфере искусства и литературы «пригородом Парижа», а в сфере Кнических наук «неожиданно зависимой от Германии» [Young 1969: 163]. Щмается, Янг излишне строг к Англии после 1865 г. и смерти Пальмерстона, Щр для него являлось «естественной границей периода» [Young 1969: V] и чуть Ж не всего викторианства. Хотя апология поступка и действия особенно «шилась во второй половине развития викторианства как реакция, с одной «эроны, на анемичность и бесплотность декадентских идеалов, а с другой - Щк продолжение антиинтеллектуализма и преклонения перед характером, «пупком, действием (что уже отмечалось), плотно вошедших в юторианский «кодекс». Вот почему в литературе это явление объединяет «сих столь разных по пафосу писателей, как Стивенсон и Киплинг, Конан Киль и Хенли. Ж И все же тесное увязывание Арнольдом проблем общей и политической ильтур весьма примечательно. Даже борьба за открытие музеев, библиотек и жаров по воскресеньям, которая иронично включена в предвыборный адрес тема, героя романа Мередита, - борьба не только за культурное просвещение шрода, но и за новую политическую культуру. S; Борьба же за политическую культуру в Англии актуальна в любое Риторическое время, так как политическая и судебная системы страны Щйствуют по принципу «прецедента». Прав К. Харви, когда пишет: «...в учение более чем века политическая художественная литература была важным фмпонентом в конституции, которая, будучи не писаной, особенно зависела от (Митической культуры» [Harvie 1991: 4]. Под политической культурой при Щш понимается не столько реально осуществляемая в сфере политических ;иений деятельность человека, так как это и есть не что иное, как политика, 1ественная сторона, т.е. «характеристика этой деятельности, степень ^тентности и сознательности совершаемых действий» [Harvie 1991: 9 - которой воплощается единство сознания, культуры и политики. Совершенно очевидно, что парламентские реформы, трансформация ционных партий вигов и тори в Либеральную и Консервативную и изация реальной партийной работы на местах, свидетельствовавшая о лении создать незатухающую политическую жизнь между выборами, кновение Лейбористской партии, деятельность разнообразных таенных объединений, начиная от чартизма, Лиги за отмену хлебных
законов (основана в 1833 г.), Лиги национального образования (действовала в 1860 - 1870-е гг.) до Лиги представителей трудящихся (создана в 1870 г.) Социал-демократической федерации (создана в 1881 г.) и Фабианского общества (создано в 1884 г.), не считая нескольких Лиг за парламентские реформы, которые возникали задолго до них и политически активизировал и очень многих, способствовали интенсивной политизации общества и жизни й целом, причем на уровне приобщения все большего числа представителей из различных слоев населения к практической политической деятельности. Как известно, даже Диккенс, всегда принципиально стоявший в стороне от политики и иронизировавший над Теккереем и Троллопом, когда те выставляли свои кандидатуры на выборах в парламент, о котором Карлейль говорил, что он «больше боится всякого рода социальных институтов, чем людей» [Woodward 1962: 556], принял самое деятельное участие в акциях созданной в годы Крымской войны, обнажившей бюрократизм и отсталое 1ь методов управления страной, Ассоциации в поддержку административной реформы и не раз выступал на ее митингах. А сюжет «Крошки Доррит» (1857), хотя и базируется как будто на реалиях Англии 1820-х гг., все же имеет немало существенных для концепции романа перекличек с наиболее яркими эпизодами социально-политической жизни 1850-х гг. Причем в отличие от актуальности, скажем, обращения к проблеме работных домов в «Оливере Твисте» или частного образования в «Николасе Никкльби», в «Крошке Доррит» явно возрастает масштаб и углубляется уровень обобщений, происходит их социально-политическая и даже нравственно-политологическая заостренность (нередко, как это свойственно Диккенсу, на уровне реалистической символики), что связано с его поисками в 1850-е гг. принципов и способов системного художественного анализа-отражения английской реальности. При этом нельзя не отметить особенность нравственно-политического выбора Диккенса: как правило, писатель использует в качестве ключевых реакционные, антидемократические фигуры и явления. Вот почему в образе, например, Огастэса Чванинга отразилось диккенсовское отношение к герцог) Веллингтону, известному своей жесткостью по отношению к парламентской реформе 1832 г. и нескрываемой неприязнью к чартистам. А Джон Полип размышляет об «умиротворении черни» совершенно в духе известного политика середины 1850-х гт. лорда Дж. Рассела. Коалиция же Уильяма Полипа и Теодора Чванинга, рисуемая в романе, весьма напоминает знаменитый союз Рассела и Грея в 1830-х гг. и коалицию того же Рассела и лорда Абердина в 1852 - 1855 гг. Комментаторы видят в образе лорда Децимуса Тита Полипа сатирические и шаржевые намеки на лорда Пальмерстона, ставшего премьер- министром в январе 1855 г. и активно выступавшего против тех самы4 | административных реформ, которые казались совершенно необходимым и Диккенсу и многим другим демократически и просто здравомыслящим людя^- Более подробно особый характер политизированности романа проанализирован нами в книге «Английские реалисты XIX века: Ч. Диккенс, У. М. Теккерей, ^ Бронте» (Пермь, 1994). Здесь же хотелось подчеркнуть, сколь активным }1 I стремительным было преодоление политического индифферентизм9, I 66
^хрюкавшее общее движение английского общественного сознания XIX в. Причем, как справедливо пишет Чэпмен, «история викторианской Британии - история роста политической ответственности индивида, соединенного с расширением власти государства» [Chapman 1968: 23]. Поэтому мы смело дожем сказать, что парламентские реформы привели к кардинальному изменению самой сути парламентских выборов и вообще политики. Выборы и деятельность политических партий переставали быть борьбой за правительственные кресла узкого круга высших политиков, когда весьма Ограниченная масса избирателей выполняла роль статиста и следовала чужой долитической воле. Борьба за избирателя становилась борьбой за Направленность мотивации его политического поведения - акта принятия решения по поводу будущего управления и его возможных результатов, так как |се большее число людей понимало, что принятие политических решений на Шсшем уровне впрямую влияет на их повседневную жизнь. По мнению одного ИЗ ведущих «политологов-дарвинистов» У. Бейджхота, это благо, завоеванное английской нацией, и проявление цивилизованности, потому что нет ничего фолее способствующего прогрессу и уводящего от застоя, чем «правительство, рожденное дискуссией» [Bagehot 1876: 194]. Бейджхот считал, что английское правительство все очевиднее становится именно таковым. | Рост образованности и культуры приводил к повышенной аналитичности |отенциального избирателя, а принятие ряда законов, поначалу Ограничивающих, а затем попросту запрещающих подкуп избирателей («Билль Й коррупции» 1883 г. был пиком этой кампании), тайное голосование, билль о рвртором был принят в 1872 г., и некоторые другие обстоятельства постепенно, Во все очевиднее превращали голосование (voting) в процесс ответственного цолитического выбора, особенно в условиях усложняющейся мотивации политического поведения, связанных с отказом от практики «гнилых местечек» и политического патернализма, о чем писал и против чего выступал Годвин задолго до реформ 1832 и 1867 гг., нанесших мощный удар по такой практике. При всем доминировании в викторианском менталитете классического либерализма с его приоритетным вниманием к отдельной и независимой личности как условию «общего благополучия» [Mill 1991: 63] и принципом, по Миллю, предполагающим свободу «поступать, как нам хочется», если это «не во вред остальным», поскольку ни одно общество, в котором отсутствуют свободы мнений, занятий, построения жизненных планов и их реализации каждым индивидом, объединений и партий, печати и собраний, «не является по-настоящему свободным» [Mill 1991: 17], с течением времени общественное сознание все сильнее завоевывала идея «участия» (participation), пришедшая в либерализм от протестантизма и (в Англии) от пуританства. Милль писал: «Тот, кто знает только собственную сторону дела, знает мало о нем. Его идеи Могут быть хорошими, и никто не смеет опровергать их. Но если он столь же не в состоянии понять идеи другого, если даже отказывается знать их, у него нет Ч^ава предпочесть какое-либо из мнений» [Mill 1991: 42]. И хотя в данном ^Учае Милль говорит о сфере идей, тем не менее в его размышлениях об ^Дивидууме всякий раз возникают категории «другой», «другие», «общество». t 67
Нет сомнений, что вслед за своим политическим учителем А. де Токвиллем Д^ С. Милль твердо верил в «гражданство как "участие" (participatory citizenship)» и хотел «видеть как можно больше народа, вовлеченного в процесс принятия политических решений» [цит. по: Arblaster 1987: 280]. Он полагал, что «в любых политических выборах, даже и при всеобщем избирательном праве (н0 еще больше при ограниченном числе избирателей), голосующий находится в ситуации абсолютной моральной ответственности учета интересов публики, а не только его собственной выгоды» [Mill 1991: 355]. Как и большинство интеллектуалов того времени, Милль, размышляя о политическом аспекте «участия» индивидуума, акцентирует казавшуюся ему естественной тягу человека к разумности (хотя нельзя забывать о господстве свойственною викторианцам в том или ином виде утилитаризма). Этот акцент все усиливается по мере внедрения в общественное сознание викторианцев обновленной идеи «коммунитарности», как бы болезненно этот процесс не протекал, что, к примеру, весьма определенно показала Дж. Элиот в «Мельнице на Флоссе» и отчасти в «Миддлмарче». Идея коммунитарности нравственно и политически все более сближалась с идеей ответственности и социальных обязанностей, иначе - с идеей соблюдения «границ свободы индивидуальности». Именно поэтому в конце XIX в. появляются концепции «нового коллективизма» и «новой государственности», весьма интересно развитые крупнейшим политологом конца века Т. X. Грином, утверждавшим, что «никто не может обладать правами, не будучи членом общества», что «только видя индивидуум среди людей, <...>, можно говорить о правах» [Green 1948: 44]. Более того, Грин полагал, что без общества, организованного государством при помощи целого комплекса институтов, человек «буквально не мог бы назвать жизнь своею и не был бы в состоянии точно определить, что [он] призван делать» [Green 1948: 122]. Человек всегда живет в окружении других, и это его пребывание в обществе неизбежно делает его «политическим животным» (по Аристотелю), а общество, в котором он живет, всегда политизировано. Одновременно совершенно очевидно, что в условиях политизации английской жизни в XIX в. столь важным оказался «человеческий фактор». Это особенно проявилось после реформ 1867 и 1885 гг., когда право голоса было гарантировано сельскохозяйственным рабочим наравне с рабочими промышленных городов и центральной политико-нравственной идеей стала «борьба не за голос, а за то, что с ним делать» [Briggs 1965: 304], как и во имя каких целей его лучше использовать. Все это обусловило актуальность политической художественной литературы. Конечно, процесс политизации английской жизни сыграл решающую роль в становлении и развитии такого жанра, как политический роман, причем питая не только его содержательную сторону, но и существенно влияя на поэтическое движение жанра по мере того, как менялись политологические акценты, в частности связанные со все большей антропологизацией политики, с акцентом на индивидуальности в политике, а не на классе, группе, социальной страте, а также с отходом от преимущественно исторического подхода к политике в пользу философско- 68
^явственного, этико-психологического, что совершенно очевидно в политических концепциях Милля, Арнольда, Бейджхота, даже Карлейля (хотя и оговорками), Грина, Гладстона и Дизраели. Часть вторая Жанровая поэтика романа «Феликс Холт, радикал» «Феликс Холт, радикал» ("Felix Holt, the Radical", 1866) справедливо считается произведением, которое свидетельствует о происходящих изменениях в романистике писательницы, главным образом - об эволюции социально-аналитического начала и подхода к социальному материалу в целом. 1Йк и другие зрелые произведения, этот роман позволяет обнаружить стремительное вторжение в произведения Элиот не просто социального, а политически злободневного содержания английской реальности и, значит, расширение художественно осмысляемого спектра действительности, а также увеличение доли эпического начала при сохранении доминанты нсихолого- драматического поэтического ракурса, столь свойственного ей на протяжении всего творчества. Не случайно редкий исследователь [Кеттл 1966; Селитрина 1980; Jones 1970] не обратит внимания на идею, высказанную писательницей в анализируемом романе: «Не существует частной жизни, которая не определялась бы более широкой общественной жизнью"» [Eliot 1987: 75], и не подчеркнет тяготение содержания и поэтики произведения к социально- политической актуальности и даже современности. Хотя события в романе отстоят от времени его написания на тридцать пять лет, 1866 г. - тоже канун новой парламентской реформы. Пафосно роман буквально «дышит» предреформенной атмосферой. Вместе с тем, если иметь в виду движение всего творчества писательницы к своего рода вершине ее мастерства - «Миддлмарчу», то анализ романа «Феликс Холт» дает возможность показать, как и почему шла Элиот, с одной стороны, к поэтической кристаллизации собственно романного содержания и романной формы, а с другой - к поэтическому синтезу, по М.М.Бахтину - «переплавке», элементов нескольких жанровых модификаций под общей романной «крышей», что более всего отвечало ее идее художественного воспроизведения жизни, интеллектуальному осмыслению ее закономерностей, к какой бы, казалось, специфической стороне бытия она не обращалась. Подчеркнем еще раз: трудно не согласиться с теми, кто отводит Элиот совершенно особое место в истории английского романа и полагает, что если «Первый период развития английского романа, который начинается творчеством Филдинга, завершает Троллоп», то «второй период, период Генри Джеймса, Мередита и Голсуорси..., начинается с Джордж Элиот» [Cecil 1964: 215] и что Элиот была «интеллектуальным писателем, и ее художественное 1$Рбражение вступало в работу прежде всего для анализа, инспирированное ^слью, не картиной, а темой» [Cecil 1964: 217]. По мнению таких критиков, Щ особое воображение, когда сознание преображает всякий опыт, Ш Ж 69
воспроизводимый в произведениях, в «постоянный, сиюминутный и инстинктивный анализ». Естественно, полагают они, мир, преображенные подобной художественной установкой, в первую очередь представал ка* система определенных принципов, более важных, чем определенное место и определенная индивидуальность. Он функционировал, как пише1 литературовед, в «логическом развитии идеи» [Cecil 1964: 219], именно оп0 было в основе сюжета, композиции, характеров персонажей, повествования в целом. У критиков есть основания считать творчество Элиот весьма отличным от творчества предшественников. Не стоит забывать, что к моменту ее вхождения в литературу социально- идеологическое содержание эпохи 1850 - 1870-х гг. побуждало ведущие художников слова к более глубокому изображению человека и его внутреннего мира, а не социальных сдвигов и движений. Романное открытие «макромира» («большой действительности») блестяще состоялось в 1830 - 1840-е п,: достаточно вспомнить пафос творчества Бальзака, к примеру. В 1850 - 1860-е гг. наступила пора романного исследования «микромира», безусловно, осознаваемого не в отрыве от мира больших социальных процессов, а сложно им детерминируемого. Правда, эта детерминированность понималась весьма жестко, а сам микромир рассматривался как нечто весьма застывшее: этим объясняется тяготение художников той поры к понятию «среда» (не говоря уже о будущих натуралистах). И тем не менее изменение оценки взаимоотношения мира и человека «в пользу» человека, исследования его психологии и душевного модуса, у Элиот подаваемого как интеллектуально напряженной процесс, прежде всего, обусловили, помимо потерь, как долгое время считалось в нашей науке, и приобретения, связанные с углублением художественного психологизма, обогащением повествовательных приемов и средств его реализации, открытием новых форм социального анализа, синтезирующегося с психологизмом и через него выражающегося. Поэтому акцент писательницы на сознании, логике, интеллектуальной составляющей литературного характера не кажется неожиданным, а лишь подчеркивает ее новаторство, которое обогатило роман, способствовало не только его динамике от века XIX к веку XX, но и динамике его жанровых модификаций, к примеру, политического романа. Интерес писательницы к политическим аспектам действительности, к политике как форме проявления драматизма самой жизни и как способу художественной драматизации либо всего сюжета, либо его некоторых частей не был случайным ни до «Феликса Холта», например, в романе «Ромола», гле она создает историко-политический портрет Флоренции XV в., нарисовав образ политика и религиозного деятеля Савонаролы, ни после «Феликса Холта»- когда в романе «Миддлмарч» строит действующую «модель» английской пореформенной провинции, а в «Дэниеле Деронде» обращается к политическим аспектам национально-освободительных движений. Хотя, как это и бывает с романом-эпопеей (к нему приближается «Миддлмарч»), политический аспект и нем - лишь один из множества сюжетных факторов, определяют^ воспроизведение жизни как целого: не случайно этот роман обоснованн° сравнивают с «Войною и миром» в связи с попыткой писательницы подобие 70
4ГоЯстомУ «показать процесс не через одну драму, а через несколько, и не Отдельную судьбу, а судьбу всего общества» [Cecil 1964: 231]. Тем более не $тало случайным обращение Элиот к политической стороне социальной динамики в «Феликсе Холте» - романе, рассказывающем об английской Провинции в момент парламентской реформы 1832 г.-, который был написан накануне реформы 1867 г. Вслед за А. Кеттлом [Кеттл 1966: 100] отметим, что «Феликс Холт» был опубликован почти в одно время с «Английской конституцией» (1867) У. рейджхота и «Парламентскими штудиями» (1866) Р. С. Хаттона, а знаменитая «Культура и анархия» (1869) М. Арнольда появилась буквально сразу после него- Все эти работы читались современниками как произведения, в которых в той или иной степени поднимался вопрос, мучавший многих интеллектуалов: как отразится на судьбе страны обретение права голоса на парламентских выборах значительной (по тем временам) рабочей массой, которая, как считал Арнольд, «неопытна и неразвита» и «в связи с ежедневным и постоянным прессом материальных потребностей выступает в качестве непосредственного центра и цитадели национальной идеи, что идеальное право и счастье человека - поступать так, как ему хочется». По мнению Арнольда, поскольку эта масса «неопытна и неразвита», поскольку «идеи общественного долга и дисциплины» не стали повсеместными и даже атрофировались из-за господствующей в английской жизни и политике идеи абсолютной и безоглядной «защиты личной свободы», это ведет к неопределенности ее поведения и неожиданным результатам, иначе говоря, к анархии. Хотя, иронично пишет Арнольд, «некоторые весьма приятные люди, но особенно ... друзья из Либеральной (или Прогрессивной, как они себя называют) партии, настолько любезны, что уверяют будто все это пустяки, что отдельные скоротечные вспышки хулиганства ничего не значат, что [наша] система свободы такова, что она сама излечивает болезни, ею порожденные, и что образованные и интеллектуальные классы подавляюще сильны» и «обезопасят» любые издержки этой «новой» демократии [см.: Arnold 1960: 74 - 77]. Вот почему в романе Элиот, как и в этих работах, звучит популярная идея образования и воспитания, «социализации» рабочей массы как отражение более широкой концепции общества, особенно реализованной в «Феликсе Холте», - общества как «медленно развивающейся системы», уподобленной «человеческому телу, в котором все его органы зависят друг от друга», и «если один из них будет плохо работать, все остальные тут же это почувствуют» [Eliot 1987: 609; 615]. Причем такое состояние общества не дается просто «сверху», а достигается сложно и нередко противоречиво, отчего и само °6щество не просто некий «набор» частей, а растущая и усложняющаяся сИстема. Стоит обратить внимание на замечание современного политолога, Помогающее понять политический пафос и актуальность романа Элиот: «В ^ДЫ сразу после Крымской войны Эрнест Джон пришел к необходимости ^ДЦержать идею союза между средним и рабочим классами в пользу ^^ственной реформы...» [Adelman 1984: 36]. Поэтому, когда некоторые Следователи [Williams 1968; Cecil 1964; Wheeler 1986; Fisher 1981; Hardy
1959; Harvey 1961] пишут о негативном отношении Элиот к политике и политической борьбе, полагая, что оно возникло под влиянием Конта и позитивизма в целом, они имеют в виду не политику как таковую, а спекуляции некоторых политиков, либо демагогически пытающихся использовать вспышку активности демократической массы накануне реформы 1872 г., либо, в чем Элиот солидаризируется с Арнольдом, благодушно не замечающих трудностей и последствий, которые несет с собою политизация большой массы населения. Совершенно очевидно, что вопрос о политических реформах приобретал историческое значение, так как от его решения зависела судьба нации и государства. И в этом смысле размышления Элиот о реформе и становлении нового общества (роман все же посвящен реформе 1832 г. - ключевом\ событию в истории Англии) - это «обращение к основному течению истории XIX века» [Craig 1967: 65]. О. Конт утверждал, что даже в самых идеальных обстоятельствах факторами, непосредственно воздействующими на политику, всегда будут оставаться «интеллектуальная посредственность людей» и «врожденный эгоизм человека» [Literature and Politics 1971: 108]. Элиот, как и французский философ, считала, что политика не может быть свободной от эгоистических и групповых интересов [см.: Literature and Politics 1971; Allen 1969]. Она особенно подчеркивала роль личностного интереса, так как, по ее мнению, политика в конечном счете делается не столько партиями, сколько людьми, т.е. конкретным человеком. Эта мысль была тем более важной, что, как казалось умеренным либералам, к которым Элиот вполне могла себя отнести, реформа 1867 г. открывала период «вдруг освобожденной народной власти» [Briggs 1965: 13], что нарушало привычный политический баланс в обществе и налагало особую ответственность на отдельно взятого разумно мыслящего человека. Именно здесь надо искать пафос многих размышлений Арнольда в «Культуре и анархии», который называет таких разумно мыслящих людей «друзьями культуры», так как считает их главным девизом сократовское «Познай себя!», а их самих - теми, кто обогатился «лучшими знаниями и мыслями времени, обрели истинный источник света и гармонии» [Arnold 1960: 70]. Арнольд полагал, что они призваны «распространять веру в истинны и разум и в твердый разумный порядок вещей» [Arnold 1960: 205]. Он, как и Элиот, считая свою эпоху «временной фазой интенсивного политического волнения» [Arnold 1960: XXXIII], возлагал надежды на то, что «любители культуры», каково бы ни было нетерпение к действию, чаще всего интуитивному, инстинктивному, по Арнольду - анархическому, У определенной части людей, к его сожалению, весьма возрастающее, сумекя «привести людей к тому, чтобы они постарались предпочесть действию на ба'# несовершенного знания стремление обрести более основательные знания для своих поступков» [Arnold 1960: 206]. Нет сомнений, что Элиот перекликается с Арнольдом в апеллировании к человеческому разуму, который, как онз говорила, «спасет нас от рабства нерегулируемых страстей или порывов» [пи1'- no:Morley 1970: 311]. 72
tBoT почему первичной при определении всяческих приоритетов, в том еле и политических, оказывается человеческая природа - во всей сложности »Р генезиса и актуализации через поступок. Отметим, что вслед за Теккереем и LpiacTH Диккенсом (хотя последний и находился на иных позициях [см. об faohi: Проскурнин, Яшенькина 1994]) и одновременно с Троллопом и Мередитом Элиот перестала воспринимать политику, во-первых, чуждой добычному человеку», осознавая, что в связи с проводимыми реформами все больше англичан неизбежно в нее вовлекаются хотя бы во время выборов, а 0кже благодаря возрастающему количеству ассоциаций, союзов и объединений, активно действующим между выборами; во-вторых - чуждой роману, вернее, достойной только иронического и сатирического воспроизведения. Хотя, размышляя о человеке и политике, Элиот считала, что политика вовлекает человека в нравственно противоречивую ситуацию выбора между отстраненностью от нее, столь привычной для «рядового» человека, и приносящей тяжелые испытания внутренней целостности и гармонии личности неизбежной вовлеченностью в нее. В этом она вновь перекликается с Арнольдом, хотя и не столь однозначно. v В авторском «Введении» к «Культуре и анархии» Арнольд иронично дискутирует с философом Ф. Харрисоном, утверждавшим, что «деятельная и действительная политика предполагает здравую рассудительность, сострадание, доверие, решительность и энтузиазм, т.е. те качества, которые ваш человек культуры вырвал с корнем, чтобы они не нанесли урон его изящному обонянию» [Arnold 1960: 39]. В ответ на размышления своего критика о неприспособленности таких людей к «вхождению во власть» Арнольд говорит о$том, что он никак не желал «изобразить людей культуры, просящими доверить им власть», так как они - те, «кому в настоящее время власть вряд ли может быть доверена», но не потому, что это их вина, а общество им не доверяет [Arnold 1960: 40]. При этом вряд ли ситуации, рисуемые Элиот в «Феликсе Холте», инспирированы «страхом перед демократией», как полагает, к примеру, Энтони Арбластер [см.: Arblaster 1987: 273 - 274]. Концепция демократической массы в романе (особенно в массовых сценах и, прежде всего, в таверне Чебба) далека от того, чтобы иметь в качестве основы «жалость» (pity), которая очевидна в романах Гаскелл, Кингсли, Диккенса, что и обусловливает сентиментальность сФкета и пафоса произведений. У Элиот больше аналитизма, чем ойисательности, больше веры в разум человека, чем в его природу вообще, и в то» что у человека должно быть право (причем это понимание развивается) «играть значительную роль в управлении собственной жизнью, ибо только Ч^Няв на себя эту роль, может человек жить созидая» [Lippincott 1938: 264]. Фугое дело, что Элиот рисует людей, идущих к разумному принятию груза ^Й ответственности. Их пока единицы. Вот почему можно сказать, что !?еликс Холт» - это роман о политиках, действующих как индивидуумы в ексте процесса социализации (омассовления) политики, процесса, йтически оформленного и заданного реформой 1832 г., новый толчок ому дала реформа 1867 г. 73
Еще в 1868 г. Элиот говорила о себе как о консерваторе и либерале- реформаторе одновременно [Eliot Letters IV: 492], а в конце жизненного пути остановилась на традиционном английском «осторожном» консерватизме и подозрительном отношении к политической активности. Как правило, исследователи [Cecil 1964; Tomlinson 1978; Harvey 1961] в недостаточной степени учитывают, что в политологической платформе романа, которая в большей степени акцентирует морально-психологические доминанты политического поведения (очевидна протестантская традиция индивидуальной ответственности человека за свои поступки перед Богом), заложены тенденции подобного мышления. П. Ковени, например, полагает, что «колебание» Элиот между «разрушением и созиданием», между идеей радикальных изменений и необходимостью «примирения прошлого с настоящим, порядка с прогрессом» [Eliot 1987: 26] было свойственно интеллигенции середины XIX в. Он приводит размышления Элиот о немецком философе и социологе В. Райле, работы которого она с удовольствием переводила и представления которого об европейском обществе совпадали с ее собственными. «Корни человеческой природы европейца весьма глубоко переплетены с его прошлым, - полагает Райль, - и человек может развиваться, только если эти корни оставят в покое по мере продвижения вперед всего процесса развития, пока посаженое семя не даст созревший плод благодаря неповрежденное™ и независимому существованию этого корня» [Eliot 1987: 28]. В современной ей действительности Элиот более всего пугал наметившийся и пропагандируемый радикалами разрыв между прошлым и настоящим (а значит, и будущим), что, по ее мнению, невероятно опасно для общества и человеческой природы. На это настраивают размышления Элиот в знаменитом «Обращении Феликса Холта к рабочим», написанном после публикации романа, в декабре 1867 г., когда билль о реформе уже был принят и опасения интеллектуалов о возможных негативных последствиях обретения права голоса 400 тысячами рабочих весьма возросли. Основная идея этого обращения хорошо была выражена издателем романа Джоном Блэквудом: познакомить рабочих с «их новой ответственностью» [Eliot 1987: 607]. В частности Элиот, выступая от имени Холта, как бы осмысляющего события тридцатилетней давности в свете актуальной политической обстановки, пишет «Порядок вещей в этом мире был определен до нас и таким образом, что ни один корабль не может отправиться в трудное плавание и достичь нужного ему порта, если он не укомплектован хорошей командой, так как свойства ветров и волн, мачт, парусов и снастей не приспособлены к пьянствующим и буйным матросам» [Eliot 1987: 617 - 618]. Выбрав корабль и морское плавание как метафоры жизни, Элиот подчеркивает - помимо важности опыта предшествующих «покорителей моря» - идею согласованного трезвого ведения «общего дела» и называет непременными условиями продвижения вперед «знания, науку, поэзию, изящество мысли, чувства и манер, великолепную память и использование тех великих свидетельств, которые из сознания одного поколения переходят в сознание другого» [Eliot 1987: 621]. С точки зрени* «писательницы-полуконсерватора» (как называл ее Дж. Морли [см.: Мог№> 74
||970: 310]), отрыв от прошлого и опыта предшествующих поколений приводит ^ложным представлениям о жизни, о человеке, к попыткам выстроить некие Абстрактные теории и создать ложные идеалы, уводящие от понимания, как ^ворил Райль, «людей такими, какие они есть» [цит. по: Eliot 1987: 29], к Механистическому восприятию общества и законов управления им, в том числе ц «деланья» политики. Р. Уильяме прав, утверждая, что «в то время как в ранних романах Элиот главная ценность - прошлое как некое всеобщее условие Дооценки общества, необходимое условие самосознающего сообщества $одей, в поздних работах подобная ценность должна была появиться прежде з$его в связи с закономерным осознанием исторического процесса как ^Одесса, а не как простой суммы некоторых изменений при переходе от дрошлого к настоящему» [Williams 1968: 87 - 88]. / «Феликс Холт» в этом смысле отличен от «Мельницы на Флоссе», где неизбежность движения жизни порою воспроизводится писательницей как фатально понимаемая закономерность: не случайны образ реки Флосс и финальная гибель героини в ее водах, разлившихся в половодье. В «Феликсе Холте» Элиот пытается сделать акцент уже не только на нравственной активности человека в складывающихся условиях, проявляемой больше как морально-нравственный стоицизм, а на активности социальной, т.е. деятельности, поступке человека, что станет основой пафоса романа «Миддлмарч» и драм Доротеи Брук и Терциуса Лидгейта. Герои «Феликса Холта» как раз и созидают новые идеалы, тип поведения и ценностные ориентации, правда, в основном методом от противного, что еще раз свидетельствует о сохранении писательницей некоего «механистического» взгляда на обстоятельства. Например, очевидно, что роман, как метко заметил Уильяме, строится вокруг политического понятия «радикализм» [Williams 1968: 87]» «организующего» его в единое целое. Справедливо суждение исследователей о том, что из романов Элиот этот наиболее внутренне целостный. Его художественный мир в отличие от «Адама Вида», «Сайласа Марнера» и даже «Мельницы на Флоссе» не дробится на части, звенья и узлы, Чувствующие порою независимо один от другого [см.: Leavis 1962: 64; George EHiot: A Collection of Critical Essays 1970: 124 - 140]. Кроме того, в «Феликсе Щите», как и в «Мельнице на Флоссе», выкристаллизовывается романная Жцепция Элиот, на которую обратил внимание У. Аллен: «...фактически Шактер становится сюжетом» [Allen 1969: 256]. Щ>: В период написания романа радикализм был, пожалуй, главным пунктом |ритической повестки дня в условиях кардинальных социально- тРномических изменений в Британии 1860-х гг. [см. об этом: Adelman 1984]. Чть идет не только о радикализме рабочих и малоимущих, но и, может быть, в ^рвую очередь о радикализме среднего класса, более того - об |ж*ллектуальном радикализме, главной отличительной чертой которого на Ж^яжении всеи его истории от Джереми Бентама, Джеймса Милля и Ричарда ?Шдена, Джона Брайта и Генри Эшворта до Эдвина Чадвика, Джона Стюарта ^рля, Джона Морли и даже Джозефа Чемберлена (учитывая, как разнилась Трснь их радикализма и эволюцию каждого) была верность идеям
«естественного права каждого на свободу, равенство и борьбу за свое счастье» которые «должны были постепенно войти в национальные традиции и существующие (действующие) государственные институты; именно постепенно благотворно на них воздействуя» [Thomson 1963: 28]. Поэтому примечательно, что Феликс Холт, главный герой романа, уже не рабочий в полном смысле слова, его социальная психология тождественна психологии представителя интеллектуального слоя среднего класса, именно во времена Элиот становившегося ведущим звеном английского общества. Вот почему в основе сюжетной структуры романа лежит рассказ о двух радикалах в канун и во время проводимых в соответствии с июньским биллем 1832 г. парламентских выборов: протагонисте Феликсе Холте и антагонисте Гарольде Трэнсоме (правда, эволюционирующем позитивно в конце романа). Драматизация романного повествования в литературе середины XIX в., о которой говорили Ю.М. Кондратьев, М.В. Урнов, Г.В. Аникин [см.: Аникин 1971; Кондратьев 1964; Кондратьев 1966; Урнов 1970], прямым образом отражается в поэтике романа: в концентрированной, как в драме, и сценично- драматургической «подаче» двух основных героев, хотя радикализм обоих в конечном счете строится, как и радикализм среднего класса, на практической реформистской идее [Adelman 1984: 2] и стремлении, судя по содержательной структуре образа Гарольда, отойти от элитарности как тори, так и либералов. Герои de jure принадлежат к одному политическому течению, но de facto противоположны, так как олицетворяют, во-первых, два различных социальных пласта, во-вторых, два различных мироотношения, две различные нравственные позиции, что для Элиот много важнее, чем политическая и даже социальная «приписанность» героев. Именно нравственные позиции героев и определяют особенности сюжетного, по форме весьма драматизированного, т.е. повествовательно обостренного развертывания их политических программ. Если Феликс - «искренний радикал», радикал души и совести, социальной ответственности, по словам современника Элиот, «скорее нравственный и социальный, нежели политический реформатор» [George Eliot: The Critical Heritage 1971: 266], то Гарольд Трэнсом - радикал, условно говоря, «чистой политики», близкой к политиканству, радикал «головной», радикал из желания эпатажа и в силу повышенных социальных и психологических амбиций. Искусственность его радикальной риторики, но не самого характера, который, в отличие от характера Феликса, еще современники Элиот полагали «самым оригинальным характером в книге» [George Eliot: The Critical Heritage 1971: 260], очевидна, а это по законам элиотовской этики литературного героя ведет к нравственной ущербности и поражению. Не случайно исследователи видят в сатирической заостренности политического поведения Гарольда и его двуличности намек на Дизраели и созданную им «Молодую Англию». Анализ такого своеобразного нравственно-политического конфликта дает возможность обозначить некую типологию и некоторые устойчивые черты викторианского романа и одновременно раскрыть полемику Элиот с ними и их преодоление в ее творчестве. 76
Щ Во-первых, для творчества писательницы характерно наличие в романе Цвух сюжетных узлов, которые к концу романа каким-нибудь неожиданным Кбразом обнаруживают общую исходную точку: вспомним «Сайласа Марнера» fk сюжетной симметрией истории ткача Марнера и Годфри Касса в основе. Ьднако в «Феликсе Холте», отмечая наличие своеобразных параллелизмов в Сюжетной структуре (семейные бунты Гарольда и Феликса, конфликты матерей к миссис Трэнсом и миссис Холт - с сьшовьями, ситуации внешне чисто (Овного, но по сути нравственного выбора миссис Трэнсом и Эсфири Лайон условиях довлеющего мужского мира, мужских приоритетов и приспособления к ним женской судьбы, внутренняя эволюция (благодаря бви) Лайона и Гарольда), мы видим, что они не «растаскивают» роман на Отдельно функционирующие составляющие. К моменту его написания у Элиот шцл опыт работы над «Мельницей на Флоссе» с ее базисной идеей целостности юзни как единого потока; в «Феликсе Холте» эта идея получает новое, Цавным образом политико-нравственное, сюжетное решение. Вот почему «йожет Холта» и «сюжет Трэнсомов» - элементы одной системы в иализируемом романе. И дело не только в неожиданно открывающихся «следственных правах возлюбленной Феликса Эсфири на поместье таэнсомов, хотя этот сюжетный ход способствует воспроизведению жизни как шиного потока. У этих двух сюжетных линий есть политологическая ■рщность, проявившаяся в традиционной для Элиот сопряженности, по ■Ьткому замечанию Дж. Беннет, «внутреннего круга», т.е. маленькой группы Шдивидуумов, погруженных в некую дилемму, и «внешнего круга» - ■вшьшого» социального мира, внутри которого эта проблема должна быть ■ррешена [George Eliot: A Collection of Critical Essays 1970: 257]. щ В связи с этим нельзя не заметить то обстоятельство, что заглавный герой «является лишь в конце третьей главы. Причем он в прямом смысле слова рнедрен» в повествование автором с обозначением роли, которую сыграет в дизни Гарольда, а не при помощи, к примеру, воспроизведения его поступка, ствия или хотя бы размышления. Автор, дав развернутую экспозицию, ►дробно и не без иронии рассказав политическую историю местечка, введя в чествование всех Трэнсомов-Лингонов, сообщив нам о намерении Гарольда «сома баллотироваться в парламент от радикалов и подчеркнув, что мпулярный астрологический журнал пообещал сложную политическую погоду S32 г. и предупредил, что «электрическое состояние облаков политической юсферы произведет побочные беспорядки в органической жизни», сообщает, это предсказание может найти подтверждение «во взаимном влиянии ичных участей, которым предстоит слиться в течение нашего рассказа» fliot 1987: 49], и после этого вводит образ Феликса. Мы читаем в романе: 'аким образом, вследствие этих условий, один молодой человек по имени икс Холт возымел громадное влияние на жизнь Гарольда Трэнсома, хотя ода и фортуна сделали все, что только можно было, чтобы поставить ь этих двух людей как можно дальше одну от другой». Последнее ждение, казалось бы, опровергается самим же автором, до этого «шим: «Если бы разнородные политические условия Треби Магна 77
(местечка, где происходит действие романа. - Б.П.) не были приведены н брожение биллем о реформе, Гарольд Трэнсом не явился бы кандидатом от Северного Лоумшира» [Eliot 1987: 49]. Иначе говоря, автор, вписав историю Северного Лоумшира, уже известного читателю по «Адаму Биду», в общую политическую историю страны, а историю Треби Магна - в историю графства, тем самым как бы помещает ситуацию политического «рождения» и столкновения Гарольда ц Феликса в более широкий контекст, акцентируя не случайность, а скорее, даже неизбежность этого конфликта, его своеобразную показательность. Поэтому возникает ощущение некоей «нарочитости» и «специальности» этого столкновения - при всем том, что всякое изображение жизни в искусстве есть ее модель, а не сама жизнь. Как известно, Элиот полагала, что литературная форма есть «самая разнообразная группа отношений, связанная вместе в целостность, которая вновь осложнена самыми разнообразными отношениями со всеми другими явлениями» [цит. по: George Eliot: A Collection of Critical Essays 1970: 75]. Исходя из такой концепции, хотя и сформулированной в 1868 г., и организует Элиот внутренний мир «Феликса Холта», по-викториански развернув экспозицию и создав цепь "цельностей": страна - графство - городок - семья, вызвав у читателей определенные ощущения, на которые «накладывает образы». Именно так предлагала Элиот строить повествование [см.: Писатели Англии о литературе 1981: 98]. Поэтому, как бы не казалось странным, возникает ощущение откровенной «смоделированности» ситуации столкновения Гарольда и Феликса и очевидности, не скрывающей нарочитости ввода образа последнего. Еще больше эту нарочитость подчеркивает уже отмеченный принцип аналогии, используемый Элиот при повествовательном введении этих двух персонажей. Они оба своего рода чужаки в городке: Гарольд отсутствовал 15 лет, живя в Греции, а Феликс незадолго до начала действия романа вернулся из Глазго, где долгое время учился. Оба приехали домой обновленными, со страстным желанием начать новую жизнь, поэтому оба разочаровывают своих матерей: Гарольд - тем, что из тори превратился вдруг в радикала; Феликс - тем, что решил отказаться от традиционной для семьи лекарской практики и пытается учительствовать. Эта аналогия демонстрирует, что Элиот вряд ли озабочена строгой внешней правдоподобностью ситуации, хотя ей не откажешь в весьма детальном воспроизведении быта обеих семей, поместья и городка, т.е. того, что по- английски называется «setting» (место действия и его приметы). Так, мир графства Лоумшир - это «действующая модель» провинциальной Англии во время парламентской реформы 1832 г., и персонажи романа представляют основные социально-политические силы общества: тори (семейство Дебарри, причем политически эволюционирующее, именно поэтому образ консерватора Филиппа рисуется с очевидной симпатией: сказывается «полуконсерватизм» автора), виги (дядя Гарольда преподобный Джон Лингон), диссентеры, пожалуй, самая политизированная конфессия в Англии середины XIX в. (проповедник Руфус Лайон, символ гражданской и нравственной революционности пуритан (влияние Скотта), правда, выглядящие 78
:е несколько «скучной» и «несовременной» фигурой [см.: Leavis 1962: 65]), [екоторые критики полагают, что «забавность, но трогательность» этого образа юдят на мысль о традиции филдинговского пастора Адамса и викария из :екфилдского прихода Голдсмита [см.: Fisher 1991: 157], наконец, рабочие и ||емесленники - и те, кто получил в соответствии с биллем 1832 г. право голоса, :|С те, кто не получил его, но активно влиял своим поведением и ^посредственной социальной реакцией на ход и итоги выборов. Они, как известно, до реформы 1872 г. проходили открыто и давали большие возможности для прямого физического воздействия на голосовавших, что |атирически остро изобразил еще Диккенс в «Пиквикском клубе». tB показе выборов сказывается элиотовское ощущение того, насколько и еще живы традиции чартистского менталитета в 1860-е гг.: не случайно, мнению политологов, «массовая поддержка либерализма после 1867 г. и, в Цастности, благоговение перед Гладстоном основывались на его способности Удовлетворить еще чартистские лозунги» [Parry 1992: 10]. Элиот предвидела дальнейшее развитие политического процесса, но пугалась его социальных и Политических крайностей. Именно этим объясняются ее обращение к Чартистской, по сути, эпохе и чартистские ассоциации в романе при изображении стихийного выступления рабочих в день выборов, а также более |кесткая сатира с очевидным трагифарсовым поэтическим акцентом. В картине Йыборов сочетаются комическое изображение, к примеру, персонажа по имени $■имоти Розе, обернувшего «свои самые жизненные, чувствительные части тела фланелевыми бинтами» и надевшего два пальто, чтобы менее пострадать от Црлаков сторонников как тори, так и вигов и радикалов, когда он будет $роходить через толпу, собравшуюся на поле, где были установлены тенты рфтий для голосования их сторонников, и проголосовавшего в конечном счете за тех и других, с фарсовым изображением толпы, которая от «шуток, фарказмов, смеха и брани» переходила к «дикому реву» и на которую «можно фыло настолько же рассчитывать, сколько на деятельность свиней и быков, &ли б их можно было включить в толпу, оглушить криком и окончательно Сбить с толку пинками» [Eliot 1987: 303; 306; 314; 315]. $; Подобное изображение выборов (сцены народного бунта, поданные с врастающим драматизмом, но не потому, что герой романа случайно убивает ^лицейского, а потому, что терпит крах его уверенность в способности довести за собой массу с разбуженными инстинктами, и являющиеся как бы продолжением сцен выборов, все же носят весьма самостоятельный характер) фяд ли может свидетельствовать о том, что «главный интерес романа, - как «влагает М.А. Гритчук, - в правдивом изображении буржуазной избирательной системы» [Гритчук 1964: 133]. Собственно избирательная система и |рбирательный процесс занимают не столь важное место в сюжете, так как Зтаот исследует поведение политика, более того - поведение человека в °|рределенной, весьма острой политической ситуации, сделав акцент на wrpeHHHX мотивах поступков. Кроме того, Элиот (одна из первых в Р*торианское время) начала уделять большое художественное внимание ЧрОбражению политики вне (до и после) выборов, хотя она и Троллоп &■: 79
понимали, что выборы - во всяком случае в их время - самый подходящ^ момент, чтобы драматически обнажить «человеческий эгоизм» [Literature and Politics in the Nineteenth Century 1971: ПО]. Именно поэтому они открывали так много возможностей в их комико-сатирическом воспроизведении. Думается, что следование Элиот подобной традиции, идущей из XVII - XVIII вв., также подтверждает мысль о том, что писательнице не столь дорого обязательное правдоподобие внешней политической «атрибутики». При этом отметим, что современник Элиот, политик и редактор либерального «Еженедельного обозрения» Дж. Морли считал, что «Джордж Элиот не существует «внутри» своего материала, она как бы вдалеке от него и смотрит на него со стороны» [Morley 1970: 302]. Правда, он и некоторые другие исследователи полагали, что основой такой отстраненности является позитивизм и рожденный его влиянием пафос строго факто1рафического аналитизма. Это, действительно, важное звено в содержательной поэтике произведений Элиот. Однако в данном случае хочется подчеркнуть сосредоточенность писательницы не на внешнем, а па внутреннем; не столько реализм социально-бытовой, сколько психологический - главная стихия Элиот. Это не удивительно, ибо «Феликс Холт» начинает тот период творчества, в котором явно обозначился «сдвиг в сторону психологического реализма», «анализ социальных проблем» стал не главным, хотя и обязательным, а на первый план вышла задача «создания характера отдельной личности, чтобы наиболее выявить ее внутренний мир» [Лугайс 1987: 64]. Другое дело, что с точки зрения сюжетостроения движет этим характером, так как его движение (в реалистическом произведении самодвижение), его проявление «вовне», детерминированное особенностями индивидуальности и типологического содержания, в него вложенного и через него реализованного, и избранный «ракурс» его воспроизведения становятся «сюжетостроительным», «сюжетопорождающим» началом. Согласимся с Ю. М. Кондратьевым: «У Дж. Элиот господствует не событие, как в эпопее, а человек, как в драме» [Кондратьев 1966: 341]. Элиот - и здесь сказывается специфика реализма эпохи в целом с его вниманием не к «движениям», а к человеку, «носителю» этих движений - строит сюжет «Феликса Холта» не на рассказе о политических партиях и политической эволюции общества (хотя и эта часть содержания в романе присутствует), а на характерологическом преломлении политики, когда политика является одним из принципов динамического (в поступках и действиях) раскрытия характера, одним из условий его сюжетной реализации. Согласно концепции Элиот, политика «делается» не партиями или течениями, а, прежде всего, людьми, человеком. И в романе Элиот (концептуально и сюжетно) политика - явление, не слишком поддающееся «романизации», «поверяется» алгеброй психолого- моральных отношений и уже одним этим «романизируется», но не просто на уровне изображения политика в частной обстановке и в быту, как большей частью было у Троллопа, и не в ситуации прямой пропаганды конкретных пунктов политической программы, как происходит в романах Дизраели » большинстве случаев (хотя и не всегда), а на более сложном концептуальном и сюжетно-повествовательном уровне, когда в центре внимания находится не 80
■сдельная личность, а индивид, делающий выбор в соответствии с трудно рбретаемым призванием, понимаемым как нахождение сферы деятельности, в Которой личность - даже ценою самопожертвования - духовно себя адекватно ■еализует. В «Феликсе Холте» таким героем стал человек, сделавший Политический выбор и его защищающий, причем этой защитой ■испытывающий» себя и выбор. Щ К примеру, политический выбор Гарольда становится причиной Испытания не только его самого, но моментом, динамизирующим процесс ■рутреннего самоанализа его матери миссис Трэнсом. Такой сюжетный «ворот к семейно-психологической сфере не случаен, а органичен для шкторианского романа, в котором любовно-семейная коллизия и коллизия Вины наследства и прав собственности весьма обязательны как проявление Вце более обязательного повествовательного акцента на частной стороне Жизни. Однако Элиот творчески подходит и к этой обязательной «парадигме», Вложняя семейные отношения не только интригой любовной связи миссис ■рэнсом и адвоката Джермина и тайной незаконнорожденности Гарольда или Вкрывшимися правами Эсфирь на поместье Трэнсомов, но и тем, что Шремится показать историю Трэнсомов в контексте общего политического шижения эпохи. Здесь вряд ли можно согласиться с Кеттлом, который штегорично утверждал, что «политическая сторона романа практически «существенна для драмы Трэнсомов», и задавался вопросом: «Это роман о Ьдикализме или роман о миссис Трэнсом?» [Kettle 1970: 106], полагая, что pro должен был быть роман о личных судьбах людей, органически связанных ^проблемами положения Англии, с классовыми конфликтами и моральными ■роблемами, выдвигаемыми социальным развитием, о двух "лицах" идикализма и о том, что такое политическая ответственность» [Kettle 1970: В)7]. По его мнению, роман таковым не стал, хотя все обозначенные проблемы Р-нем заявлены. Думается, что Кеттл, понимая, насколько поздние романы рлиот сложнее по своей содержательной и поэтической структуре, чем ранние, 1е увидел их особую целостность. Не случайна необычная экспозиция, близкая радиции социально-исторического очерка, к которой прибегали многие Шйсгорианцы, создавая прологи. А между тем в анализируемом романе мы дадим не просто историческое, политическое и социальное введение, а особую Щлостность, рисуемую на обобщающем пределе, функцию которого берет на рбя дорога, макромир, в котором со своей тайной и своей историей Рществуют городок Треби Магна и семейство Трэнсомов. Вместе с этим Шкромиром эволюционирует и семья Трэнсомов. Автор как бы делает «срез» §£тории семьи на определенном этапе истории общества - и повествование Шчинается. Л" В связи с этой «поэтикой обобщения» заметим, что объединяет Шциальную панораму и историю Трэнсомов образ кучера, возчика, рядом с рторым - на облучке почтовой кареты - «размещался» вместе с автором и Шгатель во время этого путешествия «сквозь» основные слои и «разрезы» Щглийской реальности накануне реформы 1832 г. Образ этот символичен: не Вучайно создается ощущение его вневременности, особенно в связи с
ассоциациями, которые вызывает возчик у автора, то называющего его Странником, то уподобляющего его «тени Вергилия из более памятного путешествия», то говоря о нем как о том, у кого в запасе было «много историй о приходах, мужчинах и женщинах в них», и кто «мог назвать имена мест и людей и объяснял их значение» [Eliot 1987: 81]. У современников Элиот сразу же возникали ассоциации с одним из героев поэмы У.Вордсворта «Прогулка» Странником, который вместе с другим персонажем, пастором, своими многочисленными историями из обыденной жизни - своеобразной панорамой английской провинции - показывают, что движение жизни неостановимо даже в самых глухих медвежьих углах и что судьба всякого человека, сколь бы индивидуальна ни была, оказывается частью общего движения жизни и помогает выявить в ней «с правдивостью, но не нарочито, основополагающие законы нашей природы» (воспользуемся словами самого Вордсворта из его предисловия к «Лирическим балладам» [см.: Зарубежная литература XIX века 1990: 197]). Очевидно, что этой ассоциацией с образом Странника и поэмой Вордсворта «Прогулка» («The Excursion», 1814), как и в главе XII первой книги романа «Мельница на Флоссе», Элиот не только усиливает ощущение собирательной панорамности, возникающее от «Авторского вступления», но и как бы психологически настраивает на преимущественное изображение жизни, как она есть, с ее драмами, трагедиями и комедиями, но не лишенное философского обобщения, связанного прежде всего с идеей органической - через поколения - связи прошлого, настоящего и будущего. Как известно, Вордсворт в предисловии к изданию поэмы говорил о своем намерении «написать философскую поэму, содержащую взгляды на Человека, Природу и Общество» [цит. по: Eliot 1987: 646]. Не случайно и то, что Элиот долго не называет имени и не дает никакой биографии кучера, глазами которого мы смотрим на предреформенную Англию в панорамной картине авторского вступления. Писательница иронична в передаче переживаний героя из-за того, что благодаря прогрессу скоро отпадет надобность в нем самом: кучер «смотрел перед собой чистым, но пристальным взглядом того, кто привел свою почтовую карету к самому краю мира и увидел его вождей погружающимися в пучину» [Eliot 1987: 81]. Тем не менее Элиот подчеркивает его зоркую наблюдательность, он видит и замечает все на «большой дороге жизни», знает прошлое чуть ли не всех тех, мимо кого они с рассказчиком проезжают. Таков «общий план», и то, что его «организует» - видение человека простого, но мудрого, который каждый день наблюдает разительные изменения, происходящие вокруг, создает особый эпический «настрой»: «Он знал, чьи земли были вокруг, кто из титулованных лиц наполовину разорил себя игрой, кто получил хорошие доходы от ренты, а кто был на ножах со старшим сыном Не исключено, что он помнил отцов нынешних баронетов и знал истории их расточительного или скупого хозяйствования; на ком они женились и кого отхлестали хлыстом, хорошо ли они следили за охотничьими угодьями и было ли у них что-нибудь общее с компаниями по прокладке каналов. Он знал достоверно, был ли нынешний землевладелец за или против реформы [Elio* 1987:81]. 82
Щ В связи с особой «эпической» мудростью возчика не случайна и Ассоциация с Данте и Вергилием, какой бы ироничной она ни была. Она, как и Ассоциация с поэмой Вордсворта, концептуальна, но не потому, что Элиот шытается абсолютно уподобить своего возчика Вергилию как «символу ■еловеческого разума», каким создал его Данте, стремясь воплотить в нем идею «естественного человеческого разума», который, «согласно томистско- Юристотелевской этике, должен помочь человеку избежать пороков и Приблизиться к добродетельной жизни» [Елина 1965: 100]. Отметим, что Иреликс Холт» - роман с сильно выраженной этической заданностью, когда, Воспользуемся словами самой Элиот, опыт и знание жизни у человека ■вникают не только в связи с простым их расширением, а во многом «через Воль и утешение, любовь и скорбь» [Morley 1970: 313]. Высокая мораль поэмы ■шнте заключена не только в осуждении греховности, но и в тех «уроках Кютрадания, почтительной нежности, преклонения перед душевным величием, ■§нависти, презрения, насмешки», как говорил М.Лозинский [цит. по: Данте ■988: 249], которые преподает читателям своим «свободным отношением» ИЙ.Лозинский), т.е. человеческим, гуманным, лирический герой. В этом смысле ■гаот подобно великому флорентинцу не считала желание награды или страх Шказания единственными источниками морали и нравственности. Как и Данте, ■на считала, что гораздо важнее «сочувствие другим людям», способность Жувствовать ту же боль», что и они, причем тем более, «что человек смертен - 1|сколько его жизнь коротка» [цит. по: George Eliot: A Collection of Critical ■Isays 1970: 26]. Примечательно, что через год после «Феликса Холта» Элиот игубликовала поэму «Испанский цыган» («The Spanish Gypsy», 1868), в шторой есть часто цитируемая фраза: «На одинокие души Вселенная смотрит ■водобрительно,/ Человеческое сердце нигде не найдет убежища, кроме водного ему» [цит. по: George Eliot: A Collection of Critical Essays 1970: 16]. Вце переводя фейербаховскую «Сущность христианства» в 1853 г., Элиот «несла мысль о том, что «религия - это главным образом любовь, Ехищение, сострадание и готовность пожертвовать собой ради другого» [цит. George Eliot: A Collection of Critical Essays 1970: 25]. Совсем как в финале ■ожественной комедии": "Но страсть и волю мне уже стремила,/ Как если ■лесу дан ровный ход,/ Любовь, что движет солнце и светила" (пер. «.Лозинского). ■г Как видим, панорама «Вступления от автора» перерастает во введение в ■ровные проблемы всего повествования - нравственные и социальные, Щределяет и предмет исследования - семейство Трэнсомов в контексте общего Вгорически и социально обостренного движения на том этапе. Трудно не ■Метить, что иронический «эпический центр» введения - возница почтовой ■Ьеты - лишь чуть взглянул на «промелькнувшее» поместье Трэнсомов и не Шсотел ничего рассказывать, сославшись на то, что он «никогда не унижался В того, чтобы выяснить, что это была за история» [Eliot 1987: 83]. Но автор- ВЬсказчик останавливает внимание именно на этой семье, и несобственно- ■ямая речь, окрашенная стилистикой возницы, вдруг на время становится ■рью авторской, когда начинается рассказ о муже и жене Трэнсомах, о ■ 83
беспутном старшем сыне и о любимце матери младшем сыне, об адвокате Джермине и «темном деле» с завещанием хозяина Трэнсом Корта. И хотя затем восприятие возницы как будто вновь становится доминирующим, еще больше подчеркивая туманность и запутанность всей ситуации, настраивая читателя на нечто таинственное, тем не менее «Вступление от автора» заканчивается новой и прямой ассоциацией повествователя с Вергилием и Данте, когда за колючими кустами и за стволами деревьев с толстой корой ему видятся «человеческие истории, скрытые в них» [Eliot 1987: 84], подобно душе Пьера делла Винья щ XIII песни «Ада», заключенной в настолько хрупких ветках адова дерева, что, едва задев, их можно было сломать и услышать скорбный голос погубленной души. «Кусты терновника и заплесневелые пни хранят в себе человеческие скорби и преступления, в бесстрастных на вид ветвях сдержаны крики и стоны, и алая горячая кровь питает трепетные нервы неотступного воспоминания. Это - притча» [Элиот 1867: 9]. Еще одна дантовская ассоциация способствует тому, что последующий рассказ о Трэнсомах будет восприниматься как иносказание, помогающее сделать более значительное обобщение, нежели то, что может дать сам сюжет и сплетение событий. Размышления Беннет о двух «кругах» - внутреннем и внешнем - мире большом и малом, находящихся в сложном концептуальном и сюжетно- структурном переплетении, справедливы. Однако добавим, что это сопряжение романно реализуется через драму человека (персонажа) и становится не только способом введения политики в сюжет, но и придания ей характерологическою статуса. Это особенно заметно в структуре образов двух основных персонажей - Феликса и Гарольда. Как уже говорилось, Гарольд - это «новый человек» в старой торийско- вигской семье, радикально взламывающий ее традиции и говорящий о себе: «... хотя я по происхождению принадлежу к классам, коснеющим во всех старинных предрассудках, жизнь поставила меня в среду людей, прокладывающих себе карьеру личным трудом и составляющих так называемое новое поколение» [Eliot 1987: 176]. На это же «работает» и открывшаяся в конце тайна происхождения Гарольда: он не сын физически и духовно дряхлого мистера Трэнсома, который только и способен был породить старшего сына, человека недостойно прожившего жизнь, столь же не способного к созиданию, как и отец. Настоящий отец Гарольда - адвокат Джермин, человек не только умный, но и хитрый, ловкий, настырный, полный жизненной энергии. В данном случае не очень важно даже, что в конце романа он терпит крах и вытеснен из Треби Магна другим "новым человеком" - адвокатом Джонсоном. Отметим, что и в этом романе Элиот не проходит мимо проблемы наследственности, весьма занимавшей ее в начале творчества и остро отразившейся в «Мельнице на Флоссе», «Сайласе Марнере» и «Адаме Биде» Гарольд не только лицом похож на Джермина, хотя, как известно, это особенно поразило мать, когда после пятнадцатилетнего отсутствия сын вернулся домой: «...сходство с нею почти изгладилось, но зато годы придали ему другое сходство, крайне ее поразившее» [Eliot 1987: 14]. Он унаследовал от отца его энергию и упорство, а также эгоцентризм и склонность к интригам, стремление 84
Црсегда быть в оппозиции общепринятому, которое у Джермина выражалось в робладании всегда отличной от других точкой зрения. Миссис Трэнсом отмечает |<<равнодушие Гарольда ко всему, что не входило в личные его виды...» [Eliot 1:1987: 33]. А сам автор сообщает, что Гарольд «был умный, добродушный, Местный эгоист, не особенно основательный, но без малейшей фальши» [Eliot |l987: ПО]. Именно «честный эгоизм» стал главной причиной краха Джермина, ||;огда он эгоистически высокомерно, не сомневаясь в своей способности видеть |кюдей и управлять ими, доверился Джонсону в той интриге, которую он затеял |против Гарольда, пытаясь таким образом обратить его внимание на себя и ^твердить свое отцовство. I Подчеркнем, что в образе Гарольда, «нового человека», и в его конфликте |с матерью и всем торийско-вигским окружением Элиот воплотила, с одной ^стороны, уход «со сцены» старого поколения «землевладельческих высших ^классов» [Gilmour 1986: 14], а с другой - приход «нового поколения», но не как абсолютное благо для страны, особенно тех его представителей, кто чересчур радикально решил изменить status quo, кто забыл, что «каждый из нас обязан ^ем-нибудь своему роду и положению и не имеет права переходить от одного (•убеждения к другому, как ему вздумается, если только он не задумал Довершенной погибели своего сословия» [Eliot 1987: 37]. По замыслу Элиот, |Ьбраз Гарольда символизирует «снятие» центрального конфликта английской *жизни кануна реформы 1832 г. и всего пореформенного периода вплоть до 1850 |- 1870-х гг. (Всемирная выставка в Лондоне в 1851 г. уже знаменует ртносительно окончательное разрешение конфликта, говоря словами Кеттла, ^иежду «сельскими и индустриальными» интересами [Kettle 1970: 101]). Одно |*то делает Гарольда чужаком в своей среде, о чем сокрушается мать, его дядя и Соседи, столпы света в Треби Магна. Но Гарольд пытается «снять» этот конфликт, соединив оба конфликтующие силовые политические «поля» за счет присоединения к третьему - радикальному, полагая, что нет другого пути, ^чтобы искоренить «злоупотребления» [Eliot 1987: 42]. | В этом автор историко-политически точен, ибо в Англии того времени $>ыли хорошо известны слова одного из столпов викторианского радикализма <Йжона У ил киса, подчеркивающие суть движения: «уничтожение коррупции и [Аристократической тирании» [цит. по: Adelman 1984: 2]. Действительно, многие |адикалы, даже не будучи по происхождению из рабочих, искали естественного |оюза с неимущими, не отягощенными собственностью, а потому не Поддающимися коррупции, нравственные последствия которой особенно щугали. Элит обращается в романе к событиям 1832 г., т.е. дочартистского Периода, но роман создается в 1865 - 1866 гг., когда английское общество уже Пережило и осмыслило чартизм со всеми его минусами и плюсами. Обращение автора к проблеме политической роли рабочей массы было далеко не случайным, так как то были годы «возрождения радикализма», многими историками воспринимаемые как время особого «стимулирования Политического сознания британского рабочего движения», а значит, и «новых возможностей для радикализма среднего класса» [Adelman 1984: 4]. Примечательно, что в 1865 г. была создана «Лига рабочих за реформу», i: Ь 85
требовавшая избирательных прав для всех мужчин и тайного голосования, а з$ год до этого Дж. Брайт, лидер радикалов, создал «Союз за реформу». Именно он еще в 1863 г. говорил о стратегическом политическом альянсе объединений радикалов-интеллигентов и рабочих союзов и организаций. Он был достигнут ц сыграл важную роль в кампании за парламентскую реформу, принятую летом 1867 г. Брайт неустанно повторял, что, говоря о праве голоса, он имеет в виду не столько само право, сколько необходимость облечь людей доверием, что накладывает гораздо большую нравственную ответственность на них. Он не ра^ говорил, что выступает за такую свободу, которая обеспечит безопасность людям, но против той свободы, «которая разрушит ее», и поэтому подчеркивал, что он никогда не претендовал на то, чтобы «называться демократом» [Alelman 1984:4]. Некоторые черты Брайта можно найти в образе Феликса, но любопытна сама идея союза с рабочими тех, кто не считал себя демократами. Брайт, как известно, был фабрикантом. Элиот же, хотя и сотрудничала в либеральном журнале, который, между прочим, редактировал Морли, впоследствии ставший виконтом, тем не менее была, как уже отмечалось, «полуконсерватором» и поэтому весьма настороженно воспринимала любые экстремистские, даже во благо, призывы и действия. Вот почему, как бы продолжая логику такого союза, она вкладывает в уста Гарольда, но особенно его выборных агентов, немало демагогических фраз, раскрывающих, насколько чужды им интересы рабочих. К примеру, Джонсон, один из самых одиозных демагогов в станс Гарольда, обращаясь к рабочим, собравшимся в пабе (весьма примечательное место и случай: богач Трэнсом выставляет всем присутствующим немало бесплатной выпивки), заигрывает с ними, восклицая: «...никакое правительство не может сделать угля». Он угощает их пивом за счет Трэнсома и убеждает, что у его кандидата «всего больше на сердце благоденствие рабочего класса - почтенного, честного люда, работающего киркой, пилой и молотом» [Eliot 1987: 136; 137]. Более демагогически звучат слова Трэнсома в передаче Джонсона: «Я готов служить вам и говорить за вас в парламенте и хлопотать об отмене законов, стесняющих вас; а между тем, если есть кто-нибудь из вас, кому хочется отдохнуть денек, или выпить с друзьями, или поразжиться портретами короля - я тоже к вашим услугам» (имеются в виду полукроны с изображением Вильяма IV) [Eliot 1987: 139]. Эта демагогия, скрывающая отсутствие четкой программы и выстраданных убеждений, контрастна искренности Феликса и осознанию им своей «избранности» для нравственного воздействия и воспитания рабочих. Элиот нарочито рисует сцену в пабе Чеба по принципу антитетичного параллелизма: сначала подается страстная речь «идеалиста» [Eliot 1987: 130] Феликса, а потом демагогическая агитация Джонсона за Гарольда. Позиция Гарольда становится ясной после его признания, что, «желая попасть в парламент, не следует пренебрегать ничем» [Eliot 1987: 185], и что он стал радикалом для того, чтобы взять инициативу в «неизбежном процессе изменений всего и вся» в свои руки, вырвав ее из рук «нищих демагогов» [Eliot 1987: 110]. Показательна с точки зрения характеристики политических убеждений Гарольда и следующая фраза ег° 86
«Лингоновская кровь - славная, густая, старинная торийская кровь - о густое хорошее молоко, и вот почему, когда наступила пора, она дает чные либеральные сливки. Самые лучшие тори всегда превращаются в : лучших радикалов» [Eliot 1987: 200]. В отличие от ситуации с Феликсом Элиот не дает сколько-нибудь ^рнутых реплик из предвыборной речи Гарольда, а весьма иронично дает впечатление от нее тех, кто прочитал ее в газетах: сразу скажем, что следует складывающейся традиции викторианского политического на (ее, правда, не раз нарушал Дизраели) давать не столько парламентские , сколько эмоциональное и психологическое впечатление от них, видя в - и достаточно справедливо - один из способов «охудожествления» яки. «Спич Гарольда удался, - читаем мы, - он был не льстивым ^сплетением, не насыщенной торжественной речью, не робкой, "нающейся попыткой новичка, словом сказать, то был один из -чательнейших британских спичей. Перечитывая его на следующий день в "ти, многие не нашли в нем ничего особенно рельефного или дательного, но тем не менее не могли не признать в нем положительных оинств...» [Eliot 1987 201]. Весьма ироническое (если не сатирическое) отношение к радикалам ~го типа, как Гарольд, высказал кабатчик Чеб, который вовсе не возражал, "Ы деньги кандидата за выпивку рабочих (что вполне можно расценить как уп избирателей) были потрачены именно в его пабе: «... радикалы были дм видом паразитов, которые лепились на бедных вместо богатых...» [Eliot 133]. Элиот не жалеет сил, показывая, что политическая тактика таких, Гарольд, приводит к потаканию самым низменным сторонам человеческой ры малообразованных людей, превращая их законное право на социальный ест в бессмысленный бунт и разгул инстинктов разрушения. кебородый человек по имени Дредж», например, уверен, что реформа - это Йоры и пьянство», другие углекопы - что она проявляется «в разных ^ениях, увеселениях и совершенной праздности по нескольку дней в ;лю» [Eliot 1987: 134; 138]. В связи с этим вернемся к фразе Лингона о том, что «лучшие тори всегда ращаются в лучших радикалов». Действительно, Гарольд, по сути, ~еко ушел от той политической и социальной идеи, которой водствовались старые политические партии тори и вигов (в большей ени первые) и на которую обрушивался еще У. Годвин, против которой естовал, создав образ Поки, Дж. Голт, - идеи патернализма. Гарольд по- оящему не видит и не пытается увидеть в рабочих своих союзников, авить их в равное с собою политическое положение. И хотя в его речи есть > «служить», тем не менее все его поведение говорит о том, что он хочет не ить, а узурпировать права других, исключить какое-либо участие в ятии решений тех, кому он собирается служить. Гарольд даже и ставить не может, что у них есть свое мнение и своя позиция, и потому как нисходит до них. Не случайно, придя в паб, он не сам говорит, а 87
перепоручает это своему агенту, полагая, что вполне достаточно того, что 0ц пришел сюда. Для понимания политической позиции Элиот важен образ Филиппа Дебарри, который, если бы писательница его «развернула», мог стать свосг0 рода нравственным антиподом Гарольда «на его территории»: это молодо^ аристократ-тори, по сюжету являющийся соперником Трэнсома в борьбе <а место в парламенте. Именно он побеждает на выборах, хотя Элиот, в конце романа несколько сместив акцент в нравственно-психологическую сторону, Не останавливает на этом свое внимание. Дебарри вряд ли может быть назван сторонником «славной доброй торийской традиции», когда ленд-лорд был «отцом» всей округи и вся жизнь была построена на его «отеческой» заботе обо всех, к кому он относился как к не совсем разумным и самостоятельным детям. Он говорит: «Я полагаю, что в человеке есть личные достоинства, не зависящие от его общественного положения» [Eliot 1987: 234]. Автор на стороне молодою тори, хотя он далеко не основной персонаж. Как видим, в этом, по мнению критиков, весьма пессимистическом романе (не случайно один из них, ф. Томсон, даже озаглавливает свою работу «Феликс Холт, радикал» как классическая трагедия», ссылаясь на отдельные места из дневников и писем Элиот, в которых есть доказательства, что писательница, создавая роман, имела в виду «пример греческой трагедии» [Tomson 1961: 48]), есть и оптимистический персонаж по своей содержательной сути. Впрочем, автор не упрощает политическое содержание образа Гарольда: он понимает необходимость отказа от старых представлений и устаревших политических оценок и установок, необходимость разрешения конфликта «индустриального» и «сельского» в сознании современного ему ленд-лорда. По мнению историков, именно в это время начинается массовая индустриализация сельскохозяйственного производства в Англии, приведшая к взлету фермерства и отмене Закона о хлебных пошлинах, что в свою очередь вынудило фермеров (в условиях возросшей конкуренции импортируемой сельскохозяйственной продукции) к новациям и поискам интенсивных форм ведения хозяйства [см : Thomson 1963: 100]. В истории Трэнсома эти экономические проблемы прямо не ставятся, а выделена политическая сторона «смены вех» в английской провинции. Хочется отметить точное социально-историческое видение писательницы, пытающейся охватить узловые проблемы времени и выбирающей для их «синтетического» воплощения соответствующие политико-нравственные коллизии и повествовательные структуры. Уже не раз говорилось, что, построив роман вокруг идеи радикализма, а основной сюжет романа как противостояние двух радикалов на их пути к самоидентификации, чем и объясняется очень сильный интеллектуально- психологический зачин повествования, Элиот на всех уровнях романа делает акцент на эгоизме одного и альтруизме другого. Причем из своебразного ввода Феликса в историю Трэнсома в конце третьей главы очевидно, что задача его образа - в противостоянии Гарольду, «хотя природа и фортуна сделали все, что только можно было, чтобы поставить участь этих двух людей как можи° дальше одну от другой» и «трудно было бы придумать что-нибудь менее 88
Водное с долей Гарольда Трэнсома доли этого сына площадного лекаря». ■Киот иронизирует по поводу случайного совпадения судеб Феликса и Врольда в некоторых, как она говорит, «чисто внешних фактах», например, в Щгл, что Феликс «тоже называл себя радикалом» и был «единственным сыном Втери», как и Гарольд, «недавно вернувшимся домой» с идеями и Измерениями «весьма не по сердцу матери» [Eliot 1987: 49]. Может возникнуть Вгущение несамостоятельности, служебности образа Феликса, поскольку, Вяиная с эпизода его ареста, повествовательно он подается через восприятие Вобленной в него и под влиянием его личности совершающей значительную Вавственную эволюцию Эсфири. Тем более что его история как бы Вшвается» в общий поток повествования о Трэнсомах. Во всяком случае, Вевидно, что Феликс, особенно к концу романа, выполняет функцию своего Вда «нравственного камертона» для Гарольда и Эсфири и подан в чересчур Веткой «привязке» к этим двум образам, чтобы быть абсолютно Вмостоятельным в сюжетной линии, с ним связанной, столь же сложной, как Вния миссис Трэнсом или даже Эсфири. ж Согласимся с Р. Уильмсом, который полагал, что «Феликс Холт не Волько характер, сколько олицетворение» [Williams 1968: 117], с Б. Харди, Взывавшей образ Холта «безжизненным характером» [Hardy 1959: 62], и Генри Вкеймсом, который говорил об этом образе как о «фрагменте» [George Eliot: ■he Critical Heritage 1971: 275]. Особенно строг к этому образу Ф. Фишер, Витающий его одной из неудач Элиот, если анализировать психологическую Ведительность и мотивированность. Исследователь в частности уверен, что Всьма снижает целостность и самостоятельность этого образа полное Всутствие воспроизведения внутренних терзаний Феликса после ареста из-за Вучайного убийства им полицейского, когда он пытался унять Вбудораженных аморальной агитацией Гарольда и его агентов и, по сути, Военных им рабочих. М. О. Мендельсон, размышляя о жанре политического Вмана, полагал его произведением, могущем и «не содержать особенно ярких, Вихологически завершенных образов» [Мендельсон 1973: 35]. Как показывает Вализ английского (и не только викторианского) политического романа, это Вблюдение вряд ли может быть безоговорочно отнесено к нему, так как в Вглийской национальной модификации жанра психологический аспект - по Вадиции со всей литературой - очень силен. Образ же Феликса Холта, если и Вшен социально-психологической многомерности и многоплановости, то во Вогом это связано не столько с политическим аспектом, сколько с Вавственной «плакатностью» и выпрямленностью характера героя. В создании ВЬго образа нашла выражение одна из особенностей творчества Элиот - Вйгинальное «охудожествление» политики. В Герой весьма политизирован: достаточно посмотреть на те сцены, где он ■является, всякий раз размышляя и дискутируя на политические темы, Вцеленным на политическую борьбу. «Я презираю всех, - говорит он, Вссуждая о роли политического движения в современной жизни, - кто в нем не Винимает участия, или, не участвуя сам, не старается расшевелить, разбудить В> в других людях». И заявляет: «Я глубоко чту закон, но не в таком случае, 89
где он служит предлогом к злоупотреблению». Он обращается к Лайону с просьбой проповедовать «как можно больше истин, хотя бы они были заимствованы и не из Писания...» При этом он имеет в виду и социальные и политические работы тех, кто размышляет о проблемах социальной несправедливости. А Лайон прямо говорит ему: «Вы сами поклонник свободы и смелый боец против самоуправного авторитета» [Eliot 1987: 63; 445; 64; 151]. Феликс, например, согласен с политической оценкой реформы углекопом «во фланелевой рубашке», символизирующем в романе мнение разумно мыслящих рабочих, по мнению которого реформа - это «один обман», «способ для того, чтобы поддержать управляющих нами в их монополии». Но именно в этой кульминационной для развития конфликта политических идей и практики сцене в пабе Чеба (сцены выборов - это уже развитие обозначенных здесь политических программ) Феликс формулирует программу нравственного воспитания рабочих, которая должна привести их к разумному использованию открывающихся политических прав, а затем - к изменению всего существующего положения вещей. В частности он полагает, что «человек во фланелевой рубашке» придает праву голоса слишком большое значение. «Я вполне согласен, - говорит герой, - чтобы ремесленник имел власть. Я сам ремесленник и никогда ничем иным не буду; но власть власти рознь. Власть может делать и зло... <...> Такая власть присуща невежественной массе». Феликс убежден и стремится убедить своих слушателей, что «невежественная власть в конце концов приводит к тому, к чему приводит дурная злая сила - приводит к нищете». И далее он выражает твердую уверенность, что «все возможные права по выборам ни на волос не приблизят» рабочих к «настоящей политической власти» [Eliot 1987: 293; 295]. Очевидно, что Элиот вкладывает в уста Феликса немало идей, почерпнутых в том числе и у Дж. С. Милля, который, как известно, тоже полагал, что «жажда власти - одно из самых худших качеств, присущих человеческой природе» [Mill 1991: 18]. В «Автобиографии» он подчеркивал, что конституция страны, ее политический строй должны основываться на «превосходстве знания» и давать «столько власти, сколько позволяет знание» [цит. по: Arblaster 1987: 280]. Именно в этом смысле его нередко называли «платоником», но не потому, что он верил в возможность управления обществом самыми лучшими, а исходя из его твердого убеждения, что «лучшие» - это обязательно «мудрейшие». Конечно, здесь проявляется в определенной степени ориентация Милля на «интеллектуальную элиту», что возьмут на вооружение позднее фабианцы. Тем не менее: «Феликс был идеалист...», - читаем мы в романе, а затем все больше убеждаемся в этом идеализме, особенно в якобы им написанном «Обращении к рабочим». Элиот поднимает одну из существенных проблем либерализма о соотношении свободы слова, свободы мнения со свободой действия. Не случайно так настойчиво звучит у Элиот мысль о «величайшей силе на свете», заключенной «в общественном мнении» [Элиот 1867: 295], о «силе создания общественного мнения» [Eliot 1987: 610]. 90
V При этом писательница подчеркивает в «Обращении» (но это очевидно и ■[тексте романа), что «любая нация, в которой большинство - люди ... Впадающие большой мудростью и добродетелью, не сможет терпеть дурные Ьния» [Eliot 1987: 610]. Особенно важен акцент на мудрости, знании, ■разованности. Мысль и действие, хотя и находятся для Элиот в прямой связи, Ж равновелики по степени свободы и ответственности и по порядку, так Щзать, применения. В этом смысле важны слова Милля: «Никто не претендует Ж то, что действия должны быть свободнее, чем мнения» [Mill 1991: 62]. В Щзи с этим для сюжета и структуры образа Феликса немаловажно, что Жовная тяжесть внутренней борьбы, хотя и не очень сюжетно развернутой, Жходится на борьбу в нем «чувства» и «разума», на стремление интеллекта во Ж бы то ни стало «подавить» излишества необузданной, неуправляемой Жргии. «Я, может быть, чересчур люблю ломать и рубить», - говорит о себе Шпике, а в другом месте убеждает Эсфирь, что его «малым не удовлетворить» ■шот 1867: 66; 260]. Щ Этим объясняется и «антибайронизм» Феликса: он, человек энергичный, Деленный на действие, даже деяние, не мог воспринимать Чайльд Гарольда Даче как «господином с невыразимыми томлениями и страданиями» [Элиот ■67: 70]. Поэтому Феликс и ставит перед собой великую цель: «Я хочу делать «знь легче и отраднее тем немногим, с которыми меня поставила судьба в «ну колею», заявляя, что хотел бы быть «лидером [demagogue - в прямом Яреводе с греческого] нового рода - честным, бескорыстным лидером» и ■ргда говорить с народом, «не нисходя до лести» [Элиот 1867: 264]. Не шНайно восхищенная такими грандиозными целями Эсфирь восклицает: вяжелая это доля, но зато такая великая!» [Элиот 1867: 265]. ж Исходя из концепции образа Феликса как человека, стремящегося к «сокой цели и наделенного огромными нравственными требованиями к себе и вружающим, Элиот рисует его поведение во время беспорядков на выборах, щредает его мучительное желание вмешаться и, как ему кажется, тут же все таравить. Автор пишет: «Феликсу было невыносимо присутствовать при •умствованиях толпы и ничего не делать, чтобы унять ее. Даже тщетные Ярлия были бы для него лучше, чем простое созерцание» [Элиот 1867: 317]. Жая трактовка образа Феликса и поражение его «излишнего» и даже вепого» энтузиазма во имя даже самой благородной цели перекликаются с ■мышлениями о природе человеческого поведения одного из первых социал- Швинистов в английской политологии У. Бейджхота, высказанными им в Арулярной в 1860 - 1870-е гг. книге «Физика и политика, или Мысли о яЮиональном отборе" и "наследственности" в политике и обществе» («Physics Ш Politics, or Thoughts of "National Selection" and "Inheritance" to Political Jfeiety», 1867; дата первой публикации примечательна): «...обладая новыми Жями, люди хотят силой навязать их человечеству - заставить услышать эти Чри, принять их и подчиниться им до того, как в простом соревновании с wrHMH идеями они смогли бы доказать свою естественность» [Bagehot 1876: ж- 58]. Подчеркнем, что позиции Элиот и Бейджхота весьма совпадали, Чрбенно по проблеме прогресса. Последний, например, полагал, что «прогресс 91
возможен только в тех счастливых случаях, когда сила закона зашла так далеко чтобы объединить нацию, но не настолько, чтобы убить всяческое разнообразие и разрушить естественную и вечную тенденцию природы изменяться» [Bagehot 1876: 64]. Но и Элиот известна своим мелиоризмом; об этом много писал lO.Vi Кондратьев, справедливо цитируя Л. Стивена, говорившего об Элиот как 0 «человеке, верящем, что мир исправим и медленно исправляется, сильно убежденном, что препятствия на этом пути огромны, а ближние перспективы не очень блестящи» [цит. по: Кондратьев 1966: 292]. Поражение Феликса, обозначенное еще до сцены бунта настороженным, а то и неприязненным отношением рабочих к нему в сцене в пабе, когда он горячо выступил против реформы, его желание утихомирить толпу, рожденное из убеждения, что сильная воля позволит подавить злую и разрушительную волю массы, то, что он поддался магнетизму толпы и дал свободу собственному инстинкту - все свидетельствует о неоднозначном отношении Элиот к своему персонажу- идеалисту. Конечно, она соглашается с Миллем, что «энергичный человек может быть склонен к дурному использованию своей энергии, но добра всегда может быть больше сделано энергичной натурой, чем пассивным и вялым человеком» [Mill 1991: 67]. Все же заметим, что в энергичном служении великой цели Феликс нередко эгоистично нетерпим и не готов прощать слабости окружающим. Права Б. Харди, считавшая, что у Элиот «крупные характеры развиваются внутренне или внешне в медленно отвердевающем эгоизме» [Hardy 1959: 78], хотя в конце романа перед нами иной Феликс - более «домашний» и спокойный, но не утративший основных своих качеств: доброты, чувства справедливости, верности и т.п. Непреодоленные горячность, стихийность, необузданность темперамента, соединенная с недостаточной образованностью и культурой Холта, при всем том под пером Элиот становятся воплощением того, какой - качественно и структурно - политической силой виделась ей народная, в данном случае рабочая, масса. Именно поэтому, противостоя ей вначале, выйдя из нее и возвысившись над ней, а затем стремясь повести ее за собой в финале романа, Феликс поддается ей и, как и она, находясь в состоянии запальчивого гнева и не отдавая разумного отчета своим действиям, убивает полицейского. И хотя констебль спровоцировал Феликса, а толпа была «подогрета» безнравственной политической агитацией выборных агентов Гарольда, все же оправдание на суде не снимает ощущения политического поражения Холта, как не снимает и проблемы народной стихии в политике. Элиот полагала, что политическое воспитание сделает созидательной огромную политическую силу, таящуюся в народе, придаст ее проявлениям цивилизованный характер. И этого должно достичь при помощи образования и просветительства, но не исключения народа из политики, что уже исторически невозможно. Показательна мысль, которую вкладывает Элиот в уста Феликса в «Обращении к рабочим»: «Основания д |Я нашего участия в выборах ... лежат где-то вне наших личных хороших качестн» [Eliot 1987: 611]. Автор говорит о неизбежной включенности массы в политический процесс, о том, что реформа - вещь неизбежная и необратимая Но это не просто некий автоматический процесс, которым нельзя управлять 92
■аоборот, политически «разводя» Феликса и Гарольда, Элиот показывает два Вти руководства этим процессом - объективной и неостановимой Вциализации политики, превращения ее из удела небольшой группы Вистократов, для многих из которых она была развлечением и способом Воления светских амбиций, в сферу реализации интересов всего общества, во Вяком случае - в способ ответственного участия в управлении государством Кк можно большего числа социальных групп. Именно это двигало многими Вбералами и радикалами, по-разному видевшими способы реализации этого Лава, но исходившими из общей идеи - права и свободы каждого на Влитическое самовыражение и «полную свободу выбора», когда «свободное Взвитие индивидуальности является ведущей составной частью благополучия шщества» и когда «единственной стороной поведения каждого, за которую он Вветственен перед обществом, является та, что касается других. В части же его «ведения, которая касается только его, его независимость, вне сомнений, Всолютна. Индивидуум суверенен над самим собою, своим телом и разумом» mill 1991: 342; 63; 14]. Примечательна мысль, высказанная Миллем в письме к К Чадвику: «Я не вижу логики в обосновании какого-либо противостояния Вмократии простой массы, но только выдвигаю два широких принципа: Вждому принадлежит некий представительный голос, но голос всякой Вразованной личности потенциально больший». Более того, Милль считал, что Вличество имеющих право голоса необходимо ограничить теми, кто сможет Войти простой образовательный тест [см.: Adelman 1984: 49; 51]. щ Именно в этом ракурсе необходимо рассматривать пафос выступлений Вликса: не случайно, отказавшись от ремесленничества как такового, Феликс Вшовится учителем - как детей, так и взрослых. Вот как объясняет он свои Входы в паб, где собираются углекопы: «Я спрашиваю бутылку пива и трубку ■«ступаю в разговор с соседями. Надо же кому-нибудь вносить к ним здравый Выел и ясные понятия, хоть таким путем. Я приготовляю, развиваю будущих Вбирателей и для лучшего успеха становлюсь на уровень моих учеников» Влиот 1867: 72]. Подчеркнем, что эта образовательная деятельность носит во Вогом политический характер. В сюжете романа это отражено в том, как Впользуют необразованность народа в своих политических целях Гарольд и В) выборные агенты, и в изображении того, до чего доводит такая политика в ■ношении народа. Так, оба героя, исходя из разных нравственных установок, Вгели вмешаться в естественный эволюционный процесс политизации масс, В>емясь либо его использовать (Гарольд), либо направить по «нравственно Вшильному» руслу (Феликс). Но жизнь оказалась много сложнее, чем обоим Вцелось. При этом для жанрового единства романа и его драматизированной Взуктуры важно, что оба героя выбирают политику как способ воздействия на Весу и «руководства процессом». Именно на этом Элиот делает В)актерологический акцент, так выстраивая повествование (до ■номинационных глав, рассказывающих о выборах в городке Треби Магна), В> политическое начало выступает не только одним из способов проявления Вожественности жизни, но и средством драматизации и придания динамики Вуктуре характеров Феликса и Гарольда, хотя и не в равной степени. Такое 93
сюжетное использование политического начала необходимо Элиот Дл морально-нравственного противопоставления политиков и для боле рельефного показа процесса самоидентификации героев - одного из главных элементов сюжетостроения романов Элиот и викторианского романа в цело^ Но это же демонстрирует и особое жанровое смешение политического и характерологического, политического и индивидуально-психологического. Поэтому Элиот острее Дизраели и Троллопа ставит «вечную» проблему политического романа в целом, английского в особенности, - политика и мораль, рассматривая ее в традиционных для английской модификации жапра аспектах: проблема честного (искреннего) человека в политике, проблема глубокого нравственного выбора (реже - как в континентальном варианте жанра - проблема карьеры и нравственного оскудения героя). Вместе с тем Элиот решает политическую проблематику и в свойственных именно ей ракурсах: проблема политической риторики и теории «малых дел», одновременно, в отличие от Дизраели и Троллопа и в какой-то степени продолжая традиции Годвина и Диккенса, обращаясь к «метафизике политики» - проблеме власти (властного насилия) в поступательном движении жизни в обобщенном, типологическом, смысле. Именно поэтому Элиот дает политическим героям - Феликсу и Гарольду - возможность неоднократно высказать свое политическое credo и так или иначе реализовать свою политическую программу или хотя бы предпринять пусть неудачные, но попытки к тому. Для идеологии романа важно, что как практикующие политики оба они неудачливы и терпят поражение, по-разному осознавая и имея различные моральные итоги своей политической деятельности. Так, Гарольд думал, что его «радикализм сверху» безболезненно изменит Англию и избавит ее от тех несправедливостей, которые особенно бросаются в глаза ему, отсутствовавшему на родине четырнадцать лет, а Феликс возлагал слишком большие надежды на свои способности убеждать и отвращать от насилия и не учел, что стихийные разрушительные импульсы не так легко поддаются воздействию словом, пусть даже пламенным и справедливым. На наш взгляд, то, что и антагонист, и протагонист терпят крах, свидетельствует об отходе Элиот от простого морального дидактизма викторианской прозы, когда с целью воспитания читателя писатель вел своею героя через лишения и испытания к открытому дидактически заданному итогу, в котором положительное явно перевешивало, а портрет протагониста в конечном счете изображал не столько человеческое существо, которое «мы распознавали в себе», сколько «тот тип человеческого существа, каким мы могли бы быть в идеале». Одновременно таким финалом Элиот еще раз доказывает, насколько лимитирована была свобода человека «конденсированио принудительными факторами реальности» [Wheeler 1986: 10 - 11]. Иначе говоря, Элиот как писательница «высокого викторианства» вслед за Райлем осознавала: «...то, что исторически вырастало, может умереть только исторически, под постепенным воздействием законов необходимости» [цит. по- Wheeler 1986: 126]. 94
Щ При всех социологических и политологических построениях Элиот, как ■сателя второй половины XIX в., иного этапа развития социального реализма, «сели бальзаковско-диккенсовской, прежде всего волнует человек и ■Ьзанный с ним «человеческий фактор» - его внутренняя целостность. Жвершенно очевидно, что социальное, политическое и нравственное видятся Ямот в неразрывным единстве, и это получает адекватное многоуровневое Жкетное и жанровое воплощение. Прежде всего, имеются в виду сложные Жцшие, казалось бы, только любовные, но внутренне гораздо более сложно Муктурированные отношения в «треугольнике» «Феликс - Эсфирь - Жольд», в котором, по точному наблюдению Д. Кэрролла, Феликс выступает Жойным реформатором» - частным и общественным [см.: George Eliot: А ■lection of Critical Essays 1970: 125]. Щ Как реформатор первого уровня, Феликс «реформирует» Мревоспитывает) Гарольда и Эсфирь. Причем эта сторона сюжетной Жлизации его образа оказывается более развернутой в силу того, что ■шествовательно-фабульный «каркас» романа все же любовно-семейный, как и Яновной массы викторианских романов. Так, весьма традиционные элементы ■мейной тайны, а также мелодраматизма, безусловно, эмоционально и равственно воздействующие на читателя-современника, Элиот усиливает и дачной драмой миссис Трэнсом и Джермина, когда-то отказавшихся от борьбы щ свой союз, и драмой Руфуса Лайона, которого любовь кардинально Вменила, но не дала семейного счастья, и, наконец, тем, что спасти Феликса от Пзни якобы за подстрекательство к бунту и убийство выпало на долю Гарольда «соперника в любви и политике. Уже из одного этого перечисления любовных шам видно, что фабульный семейный «каркас» не столь уж прост, тем более ■to «наращивается» он социально-нравственной проблематикой, но не заменяя дои абсолютно не вытесняя социально-политическое начало, хотя недоверие втора к политике очевидно. Элиот исходит из того, что политика - вещь теизбывная, хотя все же иной «цельности», но человек (сам по себе цельность) ж. ней неизбежно существует, порою даже в самых «приватных» Шстоятельствах, в том числе и любовных. Вот почему мы говорим об особом Шрактере внешне как будто обычного любовного треугольника, об особой Игачимости эволюции Эсфирь и роли в этой динамике «двойного реформатора» ■еликса, являющейся одновременно одним из факторов его собственной ■рлюции. щ Некоторые исследователи говорят о двух сторонах характера Эсфири, Вводящихся в конфликте с начала романа, кульминация которого дана в Кенах суда и пребывания как законной владелицы и предполагаемой невесты ррольда в Трэнсом Корте. С одной стороны, это «аристократическое» ■гоеимущественно наследственное начало); Кэрролл даже называет эту сторону Ррактера Эсфири «эмбрионом миссис Трэнсом» [George Eliot: A Collection of Intical Essays 1970: 138], а с другой - разумная сторона, демократическая и ИНовременно нравственная, зовущая к высокой цели. Действительно, вначале ■Бфирь рисуется натурой «чуткой, впечатлительной до последней крайности, 1Ь вместе с тем сильной и здоровой», «очень довольной собой и своим 95
утонченным вкусом», не сомневающейся в «превосходстве над всемц окружающими», тещушейся тем, что «самые порядочные и самые хорошенькие девушки в пансионе говорили всегда, что ее можно принять за кровную аристократку» [Элиот 1867: 76]. Феликсу в начале романа она казалась легкомысленной и эгоистичной, не отягощенной какой-либо привязанностью к другим и чувством ответственности и долга: «Вам и в голову не приходил о быть чем-нибудь лучше птички, вечно охорашивающейся, вечно порхающей с места на место по влечению прихоти» [Элиот 1867: 123]. Примечательно их первое столкновение по поводу Байрона и его стихотворения «Мечта», вызвавшего сарказм Феликса как по отношению к автору, так и к читательнице, восхищающейся героями, инспирированными «обманами похоти и гордости» [Элиот 1867: 151], и любящей Чайльд-Гарольда, «господина с невыразимыми томленьями и страданьями» [Элиот 1867: 70]. Весьма характерологично само прочтение Феликсом байроновских героев, а то обстоятельство, что он застает Эсфирь за чтением «Мечты», представляется символичным, так как в ее образе (примечательно имя героини - Эсфирь, т.е. звезда, которое поначалу на фоне тех идеалов, с которыми она вошла в жизнь после пансиона, выглядит иронично) реализуется сквозная тема: пробуждение героини от сна и мечтаний как проявление морального возрождения. Это же будет позднее происходить с Доротеей Брук из «Миддлмарча» и Гвендолен Харлет из «Дэниела Деронды», а до этого произошло с Ромолой в одноименном историческом романе и Мэгги из «Мельницы на Флоссе». Феликс Холт и любовь к нему играют центральную роль в этом нравственном созревании героини, и Элиот рисует его как весьма мучительный процесс, построенный не просто на притяжении и отталкивании, а на чем-то более сложном: «В ней странно противоречили побуждения и влечения...» - читаем в романе, и это противоречие приводит героиню к еще более глубокому самоанализу. Вот почему Элиот пишет: «Она почувствовала себя лицом к лицу с незнакомым, невиданным призраком самоосуждения...» [Элиот 1867: 125]. (В оригинале использовано слово «self-criticism» [Eliot 1987: 214], которое, на наш взгляд, содержит, скорее, семантику самоанализа, на чем собственно и строится ее образ и что отвечает общему изменению в эстетике викторианского романа в середине XIX в., в котором утверждалась «новая тенденция к интроспекции», к «диалогу сознания с самим собою» [Briggs 1965: 31].) Отметим, что в данном случае Элиот обращается к еще одной сквозной теме своего творчества и, вероятно, всех викторианских писательниц: женщина и ее место в, казалось бы, сугубо мужском мире. Не случайно Эсфирь «не могла вынести мысли о покорности перед его [Феликса] обвинением» и «ее возмущало сознание его превосходства, и вместе с тем она сознавала себя и новой зависимости от него» [Элиот 1867: 125]. Подчеркнем, что подобная ориентация на уважение мужчины и забота о его благоприятном мнении о ней, женщине, были связаны у Эсфирь не только с зарождающимся чувством к Феликсу, но и с глубокими социальными проблемами. Позднее Элиот блестяще разрешит их в образе Доротеи Брук и ее драматической попытке найти смысл жизни в служении делу первого мужа, оказавшегося занятым его видимостью,а 96
■|тем, что могло бы принести великую пользу человечеству. Желание героини ■ять причастной к подобному труду, пусть в самой смиренной роли, хотя бы ■вето заправляя лампу» [Элиот 1981: 35] не принижало ее, поскольку Мешалось стремлением быть общественно полезной через причастность к Мдаким деяниям супруга. Эта форма «общественного служения» и ■Кщественной пользы» многим викторианским женщинам казалась чуть ли не Женственно возможной в условиях, когда социальная роль женщины Яиималась как предельно самоотверженное исполнение семейного и ■геринского долга. Однако лучшей чертой женщины для Элиот все же Щяется «высокое духовное развитие», сопряженное с «признанием и Жжением ее прав» [Селитрина 1980: 56 - 57]. Как известно, Доротея обретает Иную внутреннюю гармонию во втором браке, когда полностью посвящает Лея делу Уилла Ладисло и семье. В конце романа мы видим ее абсолютно Жстливой именно потому, что она отдала свою жизнь человеку, который Ввел себя в политической борьбе, а решение вопроса «Кто я?», как известно, вгда было главным для героев Элиот. Очевидно, в выстраданном и очень впком союзе с Ладиславом, благодаря его делу Доротея «совершает побег в Аыной мир» [George Eliot: The Critical Heritage 1971: 188], т. е. ее микромир, вешне весьма «приватный», замкнутый в пределах любви и семьи, оказался Яйрямую сопряженным с макромиром. щ Любовь Эсфири к Феликсу под воздействием его личности меняется, хотя Да как будто раздражена тем, что Феликс хотел видеть ее героиней. Тем не Жнее ее не устраивает собственное «стремление к самодовольству, к людской шквале», «она начинала ощущать потребность в поддержке души с более широкими взглядами, в сочувствии натуры более чистой и сильной, чем ее Ябственная». Конечно, перед нами женщина, которая думала, что это «более встая и сильная душа» должна быть нежной к ней, в какие-то моменты она мясе не против, если Феликс придет к ней «с повинной головой», она надеется •«лучшее понимание» [Элиот 1867: 171; 172; 197] и т. д. Иначе говоря, Элиот таюдь не упрощает картину чувств влюбленной Эсфири, раскрывая ее «тический самоанализ и в конечном счете приводя к решению: «...если •лике Холт полюбит ее, жизнь ее сложится в нечто совершенно новое - нечто ■рде того, что должно быть в душах, подвизающихся тяжелой стезей к «обретению высокого совершенства» [Элиот 1867: 230]. Окончательно в*яв, что любит Феликса, отказавшись от мелких светских и прочих мечтаний, вовая пожертвовать «сознанием личного превосходства над окружающими», Яюирь чувствует, что уже одно только присутствие Феликса возле нее «как Што осветило всю ее жизнь» [Элиот 1867: 239]. щ Все дальнейшие испытания Эсфири - это уже испытания на прочность •гобретенного нового понимания себя и жизни, которая должна быть озарена вртом совместного с Феликсом служения великим целям преобразования мира «принципах справедливости, честности, открытости, прямоты, в том числе и Ярытание богатством и комфортом, которому она подвергается, когда Жавшие о ее родовом праве на поместье Трэнсомы приглашают погостить с Шной надеждой выдать замуж за Гарольда. Это испытание, не менее трудное, I 97
чем суровая любовь Феликса, Эсфирь выдерживает, хотя по сюжету лишена его прямой поддержки и мощных нравственных импульсов. Элиот рисует ситуацию самостоятельного нравственного выбора Эсфири, когда она душою и сердцем почувствовала, как несчастлива миссис Трэнсом, ставшая заложницей богатства. Самостоятельный выбор Эсфири показывает, что от самой женщины зависит, какую роль она будет играть в маскулинизированном мире, каким образом - дурным или благородным - он может «адаптировать» женщину и ее природу. Морли полагал, например, что судьбы Мэгги, Гетти, Доротеи, Гвендолен демонстрируют драму "дурного обхождения с женщиной, находящейся в руках мужчины" [George Eliot: The Critical Heritage: 255]. On использовал слово «usage», которое вполне может быть переведено как «использование»: Гарольд хотел именно «использовать» Эсфирь, чтобы сохранить имение за собой. Элиот, однако, не схематизирует его отношение к ней, показывая, что он постепенно увлекается и влюбляется в нее именно из-за того, что ему, прожившему долгое время на востоке и имеющему сына от гречанки, не нравилось в английских женщинах: «переход от слабою животного к мыслящему существу, переход положительно невыносимый в ежедневных столкновениях» [Элиот 1867: 343]. Во второй половине романа, когда благодаря интриге Джермина и Генри Скадцона, а также честности Руфуса Лайона открывается тайна рождения Эсфири и происхождения богатства Трэнсомов, когда Эсфирь приглашена в Трэнсом Корт, а Феликс «изъят» из повествования после сцены народных волнений, действие даже внешне интроспективизируется, так как повествовательным центром является Эсфирь, делающая свой окончательный выбор. Причем кажется, что он сугубо личный: с кем из двух мужчин связать свою жизнь. Но его небанальность связана с тем, что Эсфирь выбирает путь и смысл жизни. Это глубоко нравственный выбор, прежде всего потому, что речь идет о внутренней самостоятельности и цельности, верности самой себе. Это выбор более сложной жизни, чем может предложить Трэнсом Корт, где, как быстро поняла Эсфирь, из-под «всей этой роскоши проглядывала пустота и полное отсутствие высших требований и побуждений» [Элиот 1867: 407J. Другое дело, что одна ее «половина» какое-то время склонялась к принятию материального благополучия, но другая сопротивлялась. Впрочем Элиот не упрощает ситуацию нравственного выбора Эсфири и сосредоточивает основной повествовательный интерес на ее внутреннем борении с обстоятельствами и самой собою. Для понимания своеобразия психологизма Элиот важно замечание Дэвида Герберта Лоуренса, полагавшего, что она была «первым романистом < кто начал помещать действие «внутрь человека» [цит. по: Allen 1969: 183J- Вместе с тем нельзя не привести по сути уточняющие суждение Лоуренса размышления У. О. Браунелла, согласно которым в психологизме Элиот «душа, темперамент, сердце - в духовном смысле - вся природа человека играю1 вспомогательную роль». Еще в 1901 г. критик считал, что в романах писательницы «наше внимание настолько сконцентрировано на том, что герои 98
Думают, что мы едва ли знаем, что и как они чувствуют» [A Century of George ■Hot Criticism 1965: 171]. Мы имеем в виду повествовательное тяготение автора щ показу внутренней борьбы как формы воспроизведения аналитического Шроцесса, одновременно являющегося процессом обретения своего призвания. В По характеру психологизма образ Эсфири разительно отличен от образа ■реликса как центрального политического героя-протагониста. Он, будучи «осителем политической программы, явно резонерствует. Поэтому в поэтике Щго образа преобладает прямая речь, полная риторики оратора и трибуна, даже В самые интимные моменты жизни. Это было у Э. Троллопа - имеются в виду «разы Плантадженета и Монка в дилогии о Финне и романе «Премьер- Шинистр»; то же самое мы находим у Мередита в образе доктора Шрэпнела и ■гчасти Невила Бичема в романе «Карьера Бичема». Элиот чаще ■Ьсредоточивается на внутренней борьбе эволюционирующих героев - Эсфири ж отчасти Гарольда, а Феликс входит в роман совершившим внутреннюю р&олюцию до начала событий, легших в основу фабулы произведения. Таким рбразом, его сюжетная линия - это своего рода «поле» для поэтического вертывания нравственно-политической программы протагониста, напрямую юплощающей взгляды автора, хотя, как уже показано, Элиот видит недостатки» своего героя, воспроизводя их как недостатки определенного [олитического течения и определенной политической идеи: интеллектуального ;икализма и политизации рабочей массы. Образ Эсфирь постепенно выходит едва ли не на первый план, так как, по ути дела, позволяет решить главную этико-философскую задачу всего юрчества: создать образ, наделенный «страстным стремлением жить полной овной жизнью», обрести душевное «утешение в деятельной ... жизни» [Соловьева 1994: 8], найти гармоничное сочетание женской доли и [Общественного предназначения. Таковы Мэгги Талливер, Доротея Брук, |Эсфирь. «В сущности она была женщиной и не могла бы переиначить своей 1юли» [Элиот 1867: 408]. Очевидно, под «женской долей» Элиот понимала ного больше, чем простое счастливое замужество; не случайно, рисуя в конце Омана свадьбу Эсфири и Феликса, Элиот указывает на нравственный смысл ^исходящего: «В обоих был огромный запас свежести» [Элиот 1867: 479]. Да | само замужество видится Элиот в том, чтобы «женская страсть и уважение к лсокому совершенству слились в один нераздельный поток», в котором чистое, благородное женское чувство» неразрывно связано с «формулами кчин» [Элиот 1867: 451]. Такую гармонию рисует Элиот в конце этого Политического романа. Безусловно, прозе Элиот свойственны психологический детерминизм и йовышенная характерологичность обстоятельств, так как именно характер Определяет масштаб и меру движения сюжета и его композиционную |труктуру. Это особенно отчетливо проявилось в позднем творчестве Элиот, но рачало было положено в «Феликсе Холте». Среда в этом романе - это, помимо рриродно-пейзажных, вещных, предметных определенностей, а также ((исторических, социальных, экономических и фактографических примет, еще и |*екая media humanus, человеческая среда, реализованная через весьма густую I 99
сеть характеров и межличностных отношений, особенно подвижных на осц времени. Ал лен полагает, что, начиная с «Феликса Холта», возрастает степень авторской бесстрастности в ее изображении [см.: Allen 1969: 137]. Скорее, мы можем говорить об одновременно большей эпичности в ее подаче с точки зрения обобщения и философизации, а также о поисках способов драматизации материала. Одним из главных способов драматизации романной структуры й «Феликсе Холте», помимо психологического начала, становится политическое начало. Иначе говоря, политика выступает своего рода «подоплекой» романных событий, конечно, не единственной, но воспринимаемой как «сгущение» основных исторических «силовых полей» жизни. Политические изменения в английской действительности 1830-х гг. весьма значимы для истории страны, ибо ломали (что само по себе было исторической драмой) веками устоявшийся политический и социальный порядок, образ жизни, менталитет. Погружение в политические борения было познанием и объяснением реального драматизма эпохи. И в этом смысле драматизм романа «Феликс Холт» историчен, ибо «передает... характер эпохи», но именно в этом смысле политическое как условие и как способ драматизации приобретает эстетическое значение, так как благодаря ему рождается «острота конфликта, его напряженность», обостряется «противостояние сторон, мнений, идей, позиций» [Аникин 1971: 33 - 34]. Однако, как уже отмечалось, Элиот нельзя считать только политическим писателем, как Дизраели. Как и большинство политических романистов- викторианцев, она изображает конфликты не столько политические, сколько политико-психологические, показывая нравственно-психологические издержки политической и социальной эволюции общества, избрав эстетическим мерилом не само движение, а основного его носителя - человека. А если к этому добавить еще отличающий искусство писательницы (по верному замечанию Н.А.Соловьевой) интроспективно-аналитический и одновременно этико- интеллектуальный характер изображения «новых потребностей общества» [см.: Соловьева 1994: 9], то станет понятной жанровая специфика «Феликса Холта» Поэтому «перевод» повествования из социально- и историко-политического плана, на что настраивает панорамный обзор английской провинции в начале романа в лучших традициях социально-исторического эссе, в семейно- психологический план вовсе не означает, что роман «Феликс Холт» в целом не политический. В нем происходит очевидное переключение политического содержания из сферы актуальной политики, пусть даже и реконструируемой художественно, в сферу общей политологии и даже политической психологии: автор делает акцент на формировании политического сознания и исследовании источников и психологических последствий политического поведения человека. При этом необходимо иметь в виду задачи, которые Элиот ставила перед собой в романе: «Моя функция чисто эстетическая, а не доктринерская и наставительная: возбуждение благородных эмоций, которые заставляю1 человечество желать социальной справедливости» [Eliot Letters VII: 44]. Поэтому она и стремится создать такую ситуацию в «Феликсе Холте» и соответственно такого героя, который сочетал бы в себе высокие моральные качества и непреодолимое желание социально справедливого мироустройства- 100
■реализующегося прежде всего воздействием на разум, чувства, эмоции людей, fee пробуждающим в них стихийно-разрушительных инстинктов. Е Вот почему с политолого-этической точки зрения так важен образ риссентерского пастора Руфуса Лайона. Он в известной степени выступает нравственным судьей протагониста, хотя и собственно сюжетная линия этого Персонажа не менее важна, если иметь в виду авторскую концепцию политики рсак части какого-то большого целого, которое можно было бы назвать Асоциальный организм» (или «общество как социальный организм»). Шоявление в романе этого образа не случайно еще и потому, что, по справедливому замечанию младшего современника Элиот Мэллока, она, «как и Кпиноза, личность, опьяненная (intoxicated) Богом» [Nineteenth-Century Opinion ■951: 140]. В этом упоминании имени Элиот рядом с именем Спинозы тоже нет Случайности: подобно нидерландскому философу Элиот тесно увязывала вроцесс познания с процессом совершенствования человека, делая акцент на Самопознании как главном условии самосовершенствования. Как и Спиноза, |>на стремилась объяснить мир «из него самого» и тоже считала главной ртическую сторону человеческого существования, как и голландец, полагая щелью всякой религии прежде всего наставление людей в нравственном образе жизни, а основным критерием нравственности - интеллектуальное, национальное знание. «Опьяненность Богом» (по Мэллоку) - это не фанатичная Религиозность15. Поэтому когда М. Бентли пишет, что «именно религия как даикакой другой фактор формировала викторианское политическое сознание» ffBently 1987: 5], то глагол «mould» скорее использован им в значении «отливать т форму» с акцентом на форме изложения, нежели содержании. «Опьяненность шогом» есть не что иное, как отражение поисков централизующего этико- рравственного начала, причем «вневременного» и «вечного» или, по Спинозе, ^необусловленного» поиска «субстанции», бесконечность и множественность |которой демонстрируют (и проявляют) «отдельные конечные вещи», «модусы» |см.: Спиноза 1932: 90]. В этом смысле представляется справедливым размышление Кондратьева о том, что Элиот строит повествование так, чтобы рне сковывать внимание читателя лишь данным объектом», потому что для нее ВГлавным является следующий шаг - к моральному обобщению», касающемуся ■еловеческой природы как таковой. Образ Руфуса Лайона, может быть, ярче, 1ем другие образы, демонстрирует специфику эволюции всего романа от ■хравды отдельного факта» к «правде философско-нравственного обобщения», Во не противопоставляя их, а видя и понимая их органическую связь, так как широко известен «этот страх Джордж Элиот перед дегуманизирующей силой ■бстрактной мысли», как справедливо пишет в предисловии к одному из ■Ьданий «Феликса Холта» П. Ковени [Eliot 1994: 30]. I Элиот соглашалась с концепцией своего мужа Дж. Г. Льюиса о том, что РЧеловек - это продукт одновременно царства зверей и социального Врганизма», и поэтому «душа человека обладает двойным корнем, двойной ВО религиозности викторианцев см. подробнее в части III предыдущей главы, а также: Проскурнин Б.М., КЬЮитт К. Роман Джордж Элиот «Мельница на Флоссе». Контекст. Эстетика. Поэтика: Монография. Пермь, рд- во Пермского ун-та, 2004. 101
историей». Только сознание позволяет человеку преодолеть звериное начало сознание - «основа всех этических поступков», но, самое главное, оно - основе «альтруизма с его девизом "Каждый - с другим, все - для каждого"» Значительную роль в укреплении человеческой альтруистической нравственности наряду с разумом (reason) играет чувство (sentiment), спасая «существование от абсурдности, а человека от одиночества», ибо на этой базе рождается «отождествление человеком себя с той или иной расовой политической, социальной или религиозной группой», позволяющее ему чувствовать себя «частью подобающего корпоративного организма» «импульсы симпатии, которые не нуждаются в законе». Человек, который наделен даром сочувствия, соединенным с жизненным опытом и способностью понимать и даже «представлять внутреннее состояние других, ведет нравственную жизнь независимо от каких-либо традиций», потому что он «природно социален и полон сочувствия» и эти качества были изначально «продуктами космического процесса». А от таких идей недалеко и до идей Фейербаха, которые, в известной степени, являлись для Элиот развитием идей позитивизма, но в морально-философском плане. От способности человека «представлять внутреннее состояние других» лишь один шаг до размышлений Фейербаха о Любви и Боге, олицетворяющем эту Любовь, которая «более высокая сила и истина, чем божественность. Любовь побеждает Бога». Обладание такой любовью, по Дж. Элиот, ведет человека к преодолению эгоизма и истинной объективности, к преодолению одиночества и отчужденности, к «обретению целостности» [George Eliot: A Collection of Critical Essays 1970: 16; 17; 25; 26]. Мы вновь обращаемся к проблеме веры в характерологии Элиот, что уже исследовалось на примере героев «Ромолы». Так, интересен вопрос о том, почему Элиот выбирает в качестве нравственного «метронома» именно образ нон-конформистского пастора, рисуя его с очевидной симпатией. Во многом это связано с тем, что диссентеры были самыми политизированными конгрегациями в Англии того времени, в них был жив и силен дух пуританского движения времен английской революции. Именно с того времени стал особенно силен акцент на проповедничестве с его «интеллектуальным элементом» «в противовес сакральному и литургическому элементам католицизма» [Барг 1991: 92 - 93] и с неизбежным обращением к волнующим слушателей проблемам современности. Так, Лайон - инициатор публичного диспута с Дебарри-Лингонами, казалось, по вопросам сугубо богословским, но по сути - политическим, ибо это был бы спор демократов и антидемократов, радикалов и тори, если бы Дебарри и Лингоны не воспротивились самой этой идее. (Хотя подчеркнем, что «новый тори» Филипп Дебарри предложил себя в участники диспута вместо струсившего Августа Дебарри.) Автор называет Лайона одним из «бойцов за религиозную и политическую свободу» [Элиот 1867: 63], а Феликс прямо обращается к нему: «...проповедуйте как можно больше истин, хотя бы они были заимствованы и не из Писания» [Элиот 1867: 64]. Некоторые жители Треби Магна полагали даже, что «с тех пор, как па Мальтусовом подворье поселился Лайон, к религии стала сильно 102
■домешиваться политика» [Элиот 1867: 194]. Сам же «добряк Руфус», как «1Шет от своего имени автор, «сознавал свое политическое значение как органа ■Кеждения» [Элиот 1867: 176]. Безусловно, роль образа Лайона в политизации ■Ьжета очевидна: он участвует во всех основных политических спорах, ■гскуссиях и схватках, занимая демократическую позицию и отстаивая Ктересы народа. В Однако любопытно, что Элиот наделяет Лайона осторожным оптимизмом К отношению к излишней политизации народа в результате реформы, более Яго, он даже говорит о «неизбежном зле таких крупных переворотов» и не Ярько потому, что они «производят, с одной стороны, грубое безразличие «р», т.е. рождают чисто политические акции, не берущие в расчет, на его «гляд, далекую перспективу и их последствия, но главным образом потому, «О порождают «преувеличенные надежды» у народной массы, «чреватые выгодами и борьбой [Элиот 1867: 176]. Он сравнивает восторг и надежды, ■йзанные с реформой, с опьянением, предупреждает об иллюзиях «водворения Иетованного блаженства», ведущих, на его взгляд, к ложным представлениям о Шзни и человеческом долге, а самое главное - к отказу от кропотливого Жавственного труда по ежедневному самоусовершенствованию, когда шевзгоды и общественные язвы, препятствующие людям быть счастливыми и §гдрыми, служили поводом для открытой, ожесточенной борьбы» [Элиот 1867: 9], а не для того, чтобы без аффектации и пропагандистской шумихи и ^литической конъюнктуры их спокойно излечивать. Именно так воспринимает гфус Лайон политику Гарольда Трэнсома, видя в ней стремление сделать на [евзгодах и общественных язвах» политический капитал. В нравственном облачении Трэнсома-радикала Руфус и Феликс совпадают, когда возлагают 1вные надежды на постепенное, путем воспитания и приобщения к знаниям и ^льтуре, формирование сознательного отношения демократической массы к осам переустройства жизни, на соединение нравственности и политики, предупреждают Гарольда о пагубности его игры на инстинктах народа: прошу вас, - говорит Лайон, - обратить внимание на зловредное смешение вбра и зла, всегда неизбежно проистекающее из преступного, порочного ■раза действия: применения ненадлежащих, беззаконных избирательных мер» Ялиот 1867: 369]. Его слова перекликаются с гневной отповедью Феликса на ше тем, кто стремился к политической победе путем «умышленного Ярбуждения пьяной, грубой толпы» [Элиот 1867: 445]. Примечательно мнение ■Временного английского литературоведа В. Каннингэма, который полагает, Щ> в характере Феликса как бы оживают в конкретных поступках «самые ИЦественные качества характера и образа действия и мысли Руфуса», хотя по Яги собственного мышления Руфус - «реликт ушедших дней» [Cunningham Ш?7: 175]. Лайон не «совпадает» с Феликсом там, где молодой радикал Воявляет горячность. «Гневные ноздри и вскинутая голова не могут ощущать •агоуханий, стелющихся на стезе истины. Ум, слишком скорый на презрение ■осуждение, <...> точно сжатый кулак, способный наносить удары, но не ЯЬсобный ни принимать, ни раздавать какую-либо благодать, хотя бы манну Ябесную», - говорит Руфус Феликсу, как бы предупреждая его о последствиях I 103
проявления чересчур вспыльчивого темперамента даже во имя самы* благородных целей [Элиот 1867: 65]. Образ Лайона заостряет нравственно-политическую проблемати^ романа, а также показывает, насколько отцы официальной англиканской церкви отошли от реальных проблем своей паствы (осознание этого стало одной щ причин всех религиозно-церковных диспутов в 1830 - 1870-е гг. Это один щ самых «фейербаховских» образов в творчестве писательницы, так как реализует идею Любви как Божественного проявления в человеке и как условие обретения им Целостности. Не случайны неоднократные ассоциации, а то и прямые цитаты из «Божественной Комедии» Данте, где эта идея как бы синтезирует теологическое и нравственное. Лайон идет к этой Любви через тяжелое испытание. Как-то он на улице подобрал молодую француженку- аристократку, в силу обстоятельств оказавшуюся без средств существования, и страстно полюбил ее и ее дочь. Это чувство явилось для него своего рода «пробуждением дремлющего духовного сознания» [Элиот 1867: 85]. Благодаря ей и испытаниям веры, которые она с собою принесла, он, протестант, влюбленный в католичку, познал «такое самоотвержение, какого он не знавал даже во время самого разгара своей благочестивой, священнической карьеры» [Элиот 1867: 88]. Эта любовь изменила не только жизнь Руфуса (на какое-то время он даже оставил проповедничество), но и его представления об истинном спасении: он уже распространял его не только на тех, кто осознанно совершает благородные деяния, но и на «бессознательных объектов милосердия» [Элиот 1867: 174]. Лайон совершенно «по-фейербаховски» проповедует источник нравственности и морали в свойственном человеку от природы стремлении к счастью (именно это заставляет его думать, что он отступает от норм своей весьма жесткой и требовательной веры, когда осознает, что любовь к Аннете подарила ему большее счастье, чем служение Богу), и любовном, а не только сурово требовательном отношении к окружающим. В VI главе Руфус с трепетом вспоминает те дни, когда он был окрылен любовью к Аннете: «Все эти дни его религиозные убеждения не ослабли и не заснули, напротив, они были жизненнее, сознательнее, чем когда-либо» [Элиот 1867: 85]. Этот образ, как и образы миссис Трэнсом, Джермина и Генри Скадцона, структурирован сложным, интроспективно достаточно тонко поданным, столь свойственным поэтике романов Элиот синтезом прошлого, настоящего и будущего. Эта «круговерть» времен и памяти проявляется в постоянных воспоминаниях Лайона о любви и восприятии ее то как некоего отступничества и слабости, то как Божественного испытания и подарка одновременно. Вот почему, пишет автор, он «постоянно выжидал случая пожертвовать какой- нибудь личной выгодой, каким-нибудь личным благом великом) общественному благу» [Элиот 1867: 166]. Его мучило, что он долго обманывав Эсфирь, что он ее отец. И это тоже он воспринимал как проявление слабости и греховности. Элиот «по-фейербаховски» перечеркивает все сомнения Руф>са буквально одной фразой Эсфири, сказанной ею уже после признан и* приемного отца: «Я стала видеть то, чего и не подозревала прежде - так)10 глубь в сердце отца,..» [Элиот 1867: 257]. Любовь, которую увидела Эсфирьд 104
■^шовском чувстве Лайона и его мучениях, оказалась сильнейшим стимулом к Ще прозрению, как и любовь-восхищение Феликсом. К Роман заканчивается торжеством любви Эсфири и Феликса, крахом шюбви миссис Трэнсом, Джермина, Гарольда. Элиот не наделяет их этим Великим и спасительным чувством. При этом Феликс и Эсфирь, благодаря этой ююбви, сохраняют (а Эсфирь даже обретает) свою целостность и внутреннее Единство. в В финале романа кажется, что Феликс-политик потерпел поражение: ему Be удалось своей волей и энергией «обуздать» массу; более того, на какой-то ромент она его подчинила себе. Однако оправдание Феликса на суде, ■ревенное, но признание Трэнсомом порочности своей политической практики, ■робще нравственное поражение его и Джермина, наоборот, говорят о победе Шеликса Холта в конечном счете, во всяком случае того пути, по которому шел В>еликс: побеждает не политический, а нравственный радикализм. В связи с игим, безусловно, возникают ассоциации со своеобразным радикализмом ■Тяжелых времен», «Мэри Бартон» или «Олтона Локка» - романов, ■освященных чартизму и революционному движению рабочей массы. В ргличие от них в романе Элиот дан образ активного героя, каким бы чересчур положительным он ни был: излишняя «очищенность» этого образа очевидна, и Кб этом пишут все исследователи [см.:Allen 1969: 141]. Это образ человека, реализующегося как герой (хотя и противоречиво) в политической борьбе, а не Цолько в идеологических спорах и дискуссиях, причем как герой из рабочей рреды, а не из «среднего класса» (хотя уже и отошедшего от нее), который был Ёйпичен для творчества Диккенса, Гаскелл, Кинге ли. Хотя очевидно, что Элиот, I примеру, уступает Кингсли и даже Гаскелл и Дизраели в знании жизни ■абочих. Согласимся с А. Мортоном, который полагал, что в «Олтоне Локке» Кингсли на фоне книг современников «чувствуется гораздо более глубокое ионимание взглядов рабочих, которые в высокой мере наделены классовым дознанием» [Мортон 1970: 199]. Щ Поскольку в концовке романа подводится нравственный итог, то не ■Йжется случайным доминирование внутренней эволюции, развивающей идею, Вложенную в образе Феликса, которая в период обострения политических В>нфликтов и выдвижения политики на авансцену истории приобретает особую ■ачимость, - идею высокого служения благородной цели вызволения человека щ тенет всяческой зависимости и сугубо эгоистических интересов, призвания, с иной стороны, служить нравственным идеалам общественного прогресса, а с ■угой - каждодневным трудом облегчать жизнь людям страдающим и Враждущим. Очень важна эта мысль о «малых делах», позволяющая ЩЮтивопоставлять Феликса и Гарольда с его политической демагогией, риведшей к взрыву все разрушающего насилия. 1 Элиот необходимо показать Феликса, свободного и естественного рловека, повседневной своей деятельностью, а не только митинговыми ■ризывами и декларациями воспитывающего нового гражданина: поначалу в рмом себе, затем - в детях его школы. Элиот стремится создать его ■равственную философию и социальную этику, поэтому так важны в романе 105
религиозные споры Феликса с Лайоном (как и Лайона с другими персонажами романа), существенным образом философизирующие повествование. Они интересны не столько тем, что решают проблемы чистой веры, сколько тем, что сопрягают кардинальные протестантские постулаты (индивидуальная свобода внутренняя независимость, повышенное чувство личной ответственности умеренность и рационалистичность) с конкретикой жизни и ее насущными, том числе и политическими, процессами. Вот почему можно говорить о том, что образы Феликса и Лайона - «две стороны одной медали». Более того, именно последний - нравственный центр романа, «моральный судия», «демиург» авторской нравственной позиции. Это еще раз доказывает, что у Элиот, как правило, заглавный персонаж романа не является единственным носителем героизма и нравственно-психологических катаклизмов, с ним связанных, а самое главное - их оценок: достаточно вспомнить «Адама Вида», «Сайласа Марнера» и «Дэниеля Деронду». Именно в такой густой сети характеров и обстоятельств рисует Элиот внутреннюю «революцию» Эсфири, чего так страстно желал Феликс и чего боялся Гарольд, но чего более всего хотел автор: внутренне созревший человек может свежим взглядом увидеть мир, дать ему оценку и выбрать свой путь. Поэтому так веет свежестью от соединившихся в конце романа героев; такие люди менее подвержены коррозии эгоизма и в меньшей степени, говоря словами Конта, эгоистически развращают политику. Сосредоточенность на морально-нравственной самооценке человека, особенно входящего в политику, еще раз убеждает в том, что Элиот, осмысляя политику в рамках общеисторического для середины XIX в. процесса, считала ведущей исторической, социальной и политической силой средний класс, который, как пишет крупнейший английский историк Г. Перкин, совершил моральную революцию в английском обществе, утвердив те ценности, которые до сих пор составляют ядро его нравственных основ. Итак, какое бы важное место ни занимала политика среди других «сюжетных посылок» романа, Элиот тяготеет, как пишет Ливис, «к политической, социальной, экономической истории, ко всему комплексу движения цивилизации», а не только к «чистой политике». Литературовед прав: именно «Феликс Холт» демонстрирует существенное сближение и даже синтез интеллектуальности и собственно художественности [см.: Leavis 1962: 64; 67] на уровне сюжетостроения и характерологии, когда интеллектуальность автора или персонажа не «зависают» над сюжетом и повествованием, делая первою холодным регистратором, а второго - своеобразно «отчужденным» от основного сюжетного пласта (например, Стивен Гест в «Мельнице на Флоссе»), а органично входит в художественную ткань романа. Коллизии, над которыми бьются Феликс, Гарольд, Эсфирь, поданы через спектр рассуждений, размышлений, дискуссий, через интеллектуальную полемику, что больШс драматизирует произведение, чем прямые столкновения персонажей. И хотя писательница, как кажется, сюжетно замыкает читателя в приватной ситуадии кризиса и успокоения героя или героини, обретающих «внутреннюю гармонию», как было, к примеру, у Ш. Бронте с героиней «Джен Эйр», чувств а< 106
■^оции, глубокие интеллектуально-нравственные переживания преподносятся Ко «через более широкую и общую ситуацию» [Кеттл 1966: 205], а частный Дпыт и частная ситуация тут же, на глазах читателя, вписываются в общее Ввижение жизни. Щ Два круга жизни персонажа - «внешний» и «внутренний» - пересекаются, Щбнаруживая генетическую связь, взаимопроницаемость и взаимозависимость, ■Ьказывая, что ни один из них нельзя игнорировать; вернее, изменения в одном щггъ изменения в другом. Кэрролл справедливо пишет о том, что «Феликс ■олт» - «роман об органической природе общества». Исследователь имеет в Иду не позитивистский подход к концепции общества, а то, что «темы ■Ьлитики, религии и любви - все демонстрирует, что ни претензии микрокосма, Ш оные макрокосма не могут быть пренебрегаемы» и что «любая попытка ■формировать или модифицировать социальный организм без или не Вагодаря индивидууму обречена на провал ввиду нереалистичности, точно так Be, как всякое эгоистическое удовлетворение притязаний личности будет ■Ьибкой в связи с его крайней исключительностью» [George Eliot: A Collection ■Г Critical Essays 1970: 140]. Это и определяет специфику содержательной, ■ормальной и повествовательной структур романа, отличающихся ориентацией ■а полижанровость, а значит - особое жанровое функционирование политики шк эстетического «ядра», приводящего к «цепной реакции» многоохватного ■удожественного осмысления действительности, но под особым поэтическим ртлом зрения». 1 ГЛАВА ТРЕТЬЯ I РОМАН «МИДДЛМАРЧ» КАК ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЙ 1 ЭПОС ЭПОХИ щ В современной англистике прочно утвердилось мнение о романах Элиот, игда-то высказанное Сесилом: «Подобно романам нашего дня ее произведения щ это способ обсуждения серьезных проблем и забот зрелой жизни» [Cecil И54: 221]. Это тем более справедливо, что почти все романы Элиот —романы щпризвании, которое ищет, обретает или не обретает, за которое борется, ■беждая или терпя поражение, герой или героиня, но которое становится для Исательницы способом обнажить главные нравственные, психологические и Интеллектуальные «парадигмы» ее времени. ж Именно на психолого-интеллектуальном проживании героями и ■шовременно читателями поиска подобного призвания строится роман ■Йиддлмарч», лучшее и наиболее зрелое произведение писательницы. В ■ровой «элиотиане» за этим произведением прочно закрепилась слава Иоеобразной квинтэссенции творчества Элиот, поскольку роман вбирает в себя Шва ли не весь опыт писательницы в ее осмыслении главных примет времени и ■льшинства аспектов взаимодействия человека и общества, каким оно ей ■йелось. Примечательно, что один из лучших знатоков творчества жсательницы Ульрих Кнойлпфелмахер назвал свое исследование романа Яктафизика «Миддлмарча»; П. Джонз, размышляя о взаимодействии 107
философии и романа в XIX - XX вв., помимо «Братьев Карамазовых», «Аннь Карениной» и «В поисках утраченного времени», включает в ряд философски заостренных произведений рубежа веков и роман Элиот, в котором, по ег0 мнению, превалирует эпистемологический пафос [Jones 1975: 11], а Б. Пэрис и Г. Блум полагали, что «величие «Мидцлмарча» коренится в познавательно^ мощи <искусства> Элиот» [Paris 2003: 26]. Подзаголовок романа — «Исследование провинциальной жизни» -_ предполагает большую объективность и одновременно заставляет автора бьць более системным и основательным в «работе» с «целостностью провинциальной жизни». Однако и здесь сохраняется типично элиотовский подход к материалу: автор создает роман, построенный на исследовании характеров, т.е. прежде всего на том, что происходит в их сознании, как их внутренний мир «перерабатывает» мир внешний. Здесь трудно не вспомнить размышления самой Элиот в июльском номере «Вестминстерского обозрения» за 1856 г. о том, что «каждый человек видит мир не таким, какой он есть, а таким, каким он появляется в его индивидуальной ментальной среде» [цит. по: Jones 1975: 55]. Можно смело сказать, что «Миддлмарч» — это блестящая попытка писательницы воспроизвести сложную динамику многообразных, но при этом, по Элиот, типичных для викторианства «ментальных медиумов». составляющих его своеобразие. Не случайно Элиот выбирает в качестве главных персонажей «Миддлмарча» двух героев, чей интеллектуально воспроизведенный процесс самоопределения составляет основу сюжета и конфликтной системы романа Писательница намеренно акцентирует момент внутренней самоидентификации, так как всегда была озабочена одной из самых актуальных после реформы 1867 г. проблем ответственности личности при вновь открывающихся возможностях в условиях демократического движения общества [см. об этом: Polhemus 1990: 7]. Стоит согласиться с А. Минцем, который рассматривает творчество Элиот сквозь призму господствовавшей в литературе XIX в. идеи долга, который должен «безустанно исполнять» человек, не боясь неудач и поражений. Исследователь полагает, что в таком понимании долга очевидно воздействие протестантизма и пуританизма, особенно «налегавших» на индивидуальную ответственность человека за свою деятельность «здесь и сейчас», ибо долг (призвание) — это «дар сверху», а выполнение его — это «священная деятельность» человека. Вот почему так важно это призвание, становящееся источником высокой духовности. Тот же Минц верно отмечает, что у Элиот именно Долг — высшее божество, нередко он даже выступает вместо Бога, а «религиозное усердие заменено интеллектуальной страстью» [Mintz 1978: 1 ^ 18]. Исходя из этого становится ясным, почему «Феликс Холт, радикал» и «Миддлмарч» построены на осмыслении писательницей эпохи первой парламентской реформы (1832), которая произвела переворот в английском обществе, ознаменовав начало его либерализации, и обозначила начал0 разрушения старой патерналистской системы общественных отношение внедрения индивидуальной ответственности и подготовки гряду ш^и 108
■исторической и психологической победы города, городского сознания и Вородской буржуазии над лендлордами — ведущей социально-политической ■йлой английской действительности на протяжении долгой истории страны. щ Поэтому типичен и герой Элиот, напряженно ищущий смысл жизни и ■вое место в меняющемся мире. В Именно такой рисуется одна из главных героинь «Миддлмарча» — Щоротея Брук, которая была полна «борений духовной жизни, обращенной к вечности», и которую «влекли горение и величие духа». Она рисуется «натурой ■рлекающейся», стремящейся приобщиться «к высочайшим понятиям» [Элиот К)81: 24; 47; 109]. С начала и до конца романа писательница «приобщает» ■ггателя к интеллектуальным терзаниям героини в поисках смысла жизни. В ■Ьязи с этим для понимания сюжетной линии Доротеи, много определяющей в ■рмане, важно замечание, сделанное Элиот в самом его начале: в Доротее ■пылала во всех недостатках и достоинствах наследственная пуританская ■нергия», сопряженная с глубоко в ней находящейся идеей «христианского ■олга» [Элиот 1981: 25; 530]. ■ Как уже говорилось, пуританизм (форма кальвинизма на английской рочве) основан на индивидуальном общении с Богом и прямой ответственности реловека перед ним. И это невероятное чувство ответственности никто не шожет разделить с человеком, тем самым облегчив исполнение долга и изменив pro предопределение. Каким бы ни был этот долг, он Божественная милость. Шричем, как справедливо пишет М. А. Барг, определяющее значение Шшриобрело учение о так называемом мирском призвании». Пуритане шризывали как можно более энергично реализовать свое «мирское призвание», кто, как уже отмечалось, воспринималось своеобразным косвенным знаком Вожественного предопределения его, человека, судьбы. Одним из этапов такой избранности становился пережитый пуританином момент обращения, своего Вода «внутренний духовный кризис, нередко весьма мучительно, тяжело ■ротекавший» [Барг 1991: 88; 89]. ■ Однако еще раз подчеркнем, что Элиот не делает повествование сугубо ■Ьлигиозным: ее герои решают не религиозные проблемы, а светские. Более Щто, чтобы не замыкать роман и героев на религиозном аспекте пуританизма, ■яиот в момент кульминационных развязок сюжетных линий Доротеи Брук и Шугих героев воспроизводит драму банкира Булстрода, нарочитой религиозной вгоричностью и даже фанатизмом пытавшегося искупить вину за обман и ■Веступление, которые лежали в основе его благополучия. Тем самым автор не раз показывает важность проблемы поиска смысла жизни и достойного Шста в ней в общечеловеческом, а не в религиозном смысле. Писательница Вычеркивает, насколько важнее природная чистота души, а не Ииагоприобретенная святость и религиозная смиренность, но одновременно - «сколько важно, хотя нравственно трудно и даже болезненно, осознать свою веховность и искать пути ее преодоления. Элиот пишет о Булстроде: «Стран- Шя, достойная жалости борьба происходила в душе этого несчастного ■вловека, долгие годы мечтавшего быть лучше, нежели он есть, усмирившего •ои себялюбивые страсти и облекшего их в строгие одежды, так что они 109
сопутствовали ему, словно благочестивый хор, до нынешнего дня, когда объятые ужасом, прекратили петь псалмы и жалобно возопили о помощИ)> [Элиот 1981: 747]. Ф. Ливис не случайно считает воспроизведение автор0м «самоанализа Булстрода триумфом, когда изумительная интеллектуальность искусства романистки проявляется в одном из лучших аналитических повествований, какое может показать роман». По мнению исследователя, Элиот с наибольшей полнотой демонстрирует креативную (творчески созидательную) и «проникающую» способность воображения художника, мастерски «выставляющего перед нами конкретное в полной реальности» [Leavis 1962 83]. В романе рисуется конфликт между искренним и от природы дущи идущим желанием руководствоваться «сиянием разума» и высокой целью, с одной стороны, и «тенетами узкого догматизма», «светскими условностями, которые превращают жизнь в путаницу мелочных хлопот, в обнесенный стеной лабиринт, дорожки которого никуда не ведут» [Элиот 1981: 47], — с другой. По сути, Элиот обращается к интеллектуально-нравственному ядру викторианства как социокультурного явления, рассматриваемого ею как целостность. В водоворот этого «коренного конфликта» эпохи в полной мере вовлечены все молодые герои романа, но все же в большей степени это относится к Доротее Брук. Совершенно очевидно, что эта героиня — человек, ищущий свое призвание, которое отвечало бы ее внутренним убеждениям и высоким стремлениям, не совпадающим с ценностями времени, хотя поначалу это несовпадение и не осознается героиней в полной мере. По тем же правилам постепенного понимания такого несовпадения строится и образ другого протагониста — доктора Лидгейта. В его манере держаться чувствовались «независимость, бесстрашное упование на успех, вера в собственные силы и настойчивость», он не собирался увеличивать число тех неудачников, кого «обломало под общий образец» и кто вернулся «на проторенную дорожку» [Элиот 1981: 48; 170]. Лидгейт вступает в жизнь с идеей о том, что «честно следовать своим убеждениям на деле он сможет, только если ему удастся избегать постоянного соблазна поступаться ими», и что время, в которое ему выпало жить, и открывающиеся благодаря реформе 1832 г. новые перспективы — это «довольно приятная эпоха для тех, кто любит придерживаться собственной точки зрения» [Элиот 1981: 173; 171]. Лидгейт рисуется человеком, считающим «достойной азарта лишь ставку, требующую изощрен- ной работы ума и направленную к благой цели» [Элиот 1981: 171]. Однако и он сталкивается не столько с прозой жизни и ее рутиной, с чем он как ученый- естественник мог бы согласиться, привыкнув к необходимости вести кропотливую и не всегда внешне волнующую и захватывающую жизнь, сколько с тем, о чем в начале карьеры его предупреждает один из знатоков нравов современного общества мистер Фербратер: «Но не будьте так увереньь что вам удастся сохранить независимость» [Элиот 1981: 203]. Как видим, художественное противоречие, легшее в основу сюжетны* линий двух главных персонажей, двух — что очень важно — молодых люд^1' входящих в жизнь и жадно ищущих свое жизненное предназначение (очевид^0 ПО
Наличие элементов романа воспитания в сложной полижанровой структуре |<Миддлмарча»), возникает из противостояния идеала и действительности. Но Ьто не романтический идеал, умозрительный и абсолютно противопоставленный реальной действительности: оба — и Доротея, и Лидгейт С- ищут лучшего применения своих способностей и реализации своих [рредставлений о достойной жизни во имя блага людей, даже человечества, Ьдесь и сейчас. И их главными противниками становятся не столько какие-то Конкретные нравственные противники, как у Феликса Холта, не хищники, ■пожирающие мелкую плотву», как в случае с Талливером в «Мельнице на Юлоссе». Их противник — Миддлмарч как явление, как целостность, его Ьмосфера, нравственные и эпические горизонты, на которые он ориентируется, рудучи собирательным образом провинциальной Англии того времени, когда ■Ьформа 1832 г. весьма способствовала созданию социального, политического, рравственного «статус кво», когда главенствует средний класс, определяя атмосферу всей жизни. Поэтому мистер Кейсобон, муж Доротеи, обманувший |е самые высокие устремления служить великому делу и человеку, и Розамунда, жена Лидгейта, постепенно «утянувшая» его в болото мещанской усредненности, не предстают «исчадиями ада»; они воплощают не глубокое и волнующееся (и волнующее) море, а «мелководье непроточного пруда» [Элиот 1981: 226], каким представлялась Элиот жизнь викторианского обывателя в целом. Для понимания того, как целостно позволяет реализм Элиот отразить специфику викторианской реальности, важно, что идеальные представления Героев о будущих «великих свершениях» сталкиваются с тем, что называется Обычной, будничной жизнью. Само появление этих представлений связано прежде всего с тем, что молодые герои не понимают: жизнь «скрывает больше Р действительной своей сути, чем доступно обычному глазу» [Wheeler 1986: 14]. На наш взгляд, именно такая, эпическая по своей сути, концепция жизни господствует в творчестве Элиот, получая кульминационное воплощение в игом романе. И поэтому, несмотря на то, что «Миддлмарч» уже традиционно шя Элиот обращает нас к прошлому (по отношению ко времени его Вписания), в отличие от ранних произведений, в нем не просто механически Вображена детерминистская связь прошлого и настоящего и дана обязательная Втуализация в будущем последствий поступков в настоящем, и даже не просто Врзнаны некие «исторические изменения», а отражена гораздо более сложная Вязь времен: писательница стремится создать ощущение исторического Воцесса как некоего противоречивого поступательного единства. Р. Уильяме Вм.: Williams 1968: 86 — 89] говорил о том, что в поздних романах Элиот Вешняя обстоятельственность жизни предстает не как «сеть» (network), а как Ваутина» (web), т. е. гораздо более сложное, более запутанное соединение, Внять которое исходя только из идеи последствий и прямых результатов Ведшествующих деяний невозможно. Литературовед справедливо писал: В.Раскрыть реальность как "паутину" или "спутанный клубок" означает Видеть человеческие отношения не только как неизбежно вовлекающие В>дей, но и как нечто связанное с поисками компромиссов, с ограничениями и 111
взаимными разочарованиями» [Williams 1968: 88]. Это неизбежно ведет н только к изучению характеров и их взаимодействий, но и к исследованию тог 0 как их взаимодействие создает собственно жизнь и ее поступательное движение; именно этот процесс — в центре внимания писательницы. Вот почему здесь дан не только собирательный сатирический образ провинции, как было в случае с городком Сент-Огг в «Мельнице на Флоссе». Мидцлмарч, пр0, образом которого послужил город Ковентри, — это как бы «художественная площадка» Элиот для изучения «реальных процессов внутри именно такою типа общества» [Williams 1968: 90], более того, процессов, готовых взорвать кажущееся благополучие. Элиот уже в конце романа, обрисовав запутанную многообразными сочетаниями видимых и невидимых следствий жизнь города пишет о Миддлмарче: «...Монотонный провинциальный мирок оказался словно начинен динамитом» [Элиот 1981: 841]. И не мудрено, так как в нем собрались почти все классы и социальные страты английского общества: аристократия (миссис Кэдуолледер, лорд Четтэм, мистеры Фезерстоун и Брук), буржуазия — от крупных банкиров (Булстрод) д0 не очень крупных (семейство Виней), интеллигенция (Терциус Лидгейт и Эд- вард Кейсобон), священники, сельские арендаторы (Гарты, Дагли и др.), ремесленники, торговцы, просто обыватели. Причем в романе часто используется общий план или некая обобщенная классовая (социально- групповая) характеристика, что, безусловно, способствует созданию значительных социальных обобщений и усиливает типизирующий пафос изображения. Например, вызывает не только улыбку читателя как бы «замечание вскользь»: «пациенты, крепко попахивающие лавкой» [Элиот 1981; 483], немало говорящее о господствующем социальном климате в городе. И не только врачей Миддлмарча характеризует описание гнева доктора Ренча но поводу успешно начатой деятельности молодого коллеги Лидгейта: «Самый неджентльменский поступок, заявляю я, — это протаскивать сомнительные новшества и порочить освященную веками процедуру» [Элиот 1981: 489]. Элиот, подобно Флоберу, который рисует в «Госпоже Бовари» собирательный образ Ионвиля, сыгравшего немалую роль в гибели Эммы, создает собирательный образ английского провинциального городка и тогда, когда пишет, что «Мидцлмарч намеревался спокойно проглотить Лидгейта и без малейших затруднений его переварить», и тогда, когда Уилл Ладислав резко бросает: «Вполне вероятно, вскоре состоятся выборы, и к тому времени Миддлмарчу не мешало бы обзавестись кое-какими новыми идеями», и тогда когда автор характеризует нравы, царящие в городе: «Быть откровенным на языке Миддлмарча означает, воспользовавшись первой же возможность^ довести до сведения ваших знакомых, что вы отнюдь не высокого мнения об их способностях, манерах и положении в свете» [Элиот 1981: 180; 496; 784]. Собирательность образа Миддлмарча, причем иронико-сатирическая. очевидна: у читателя это впечатление возникает с первых страниц. Но сра'3> бросается в глаза и принципиальное отличие этого образа не только от городе Сент-Огг в «Мельнице на Флоссе», но и от Ионвиля у Флобера. Дело в том, чТ° свою задачу писательница видит не в воспроизведении трагедии героини ил 112
героя, находящихся в разладе и конфликте с косной и обывательской средой, по сути губящей их, а в том, чтобы показать, как функционирует во множестве своих аспектов — социальном, политическом, экономическом, даже профессиональном — сложный механизм под названием «общество». «Миддлмарч» — это попытка написать эпос провинциальной английской жизни первой трети XIX в., в котором одновременно воплощены те социально- нравственные процессы викторианства, которые казались Элиот наиболее доказательными и формирующими «лицо» эпохи. Это не означает, что центральные герои не могут быть нравственно и мо- рально противопоставлены собирательному образу города: Доротея, Лидгейт, Ц>ред Виней и Мэри Гарт, разумеется, авторские протагонисты и в конечном учете антагонисты Миддлмарча. Причем любопытно, что система образов романа в основном построена по принципу «парного противостояния», когда положительный герой сюжетно оказывается противопоставленным какому-то другому персонажу (и связанным с ним одновременно). Например, искренняя и открытая Доротея — и Кейсобон с его лицемерием и пустотой (но со своим страданием и внутренними терзаниями); одухотворенный высокой целью Лидгейт — и мещанка Розамунда (хотя и искренняя в своей обывательской идеологии); открытая и честная Мэри Гарт, семья ее отца — и семейство 5уржуа-мещан Виней (со своими проблемами и сложностями). Но все же нельзя забывать, что полное название романа «Миддлмарч: Картины провинциальной жизни». По-английски вторая часть названия звучит эде более определенно: «A Study of Provincial Life», т. е. исследование всех доставляющих провинциальной жизни. Уже названием романа писательница встраивает читателя на то, чтобы он не ожидал «концентрации на судьбе главного героя»: этот роман будет повествовать об обществе (community) и ^следовать взаимоотношения и индивидуальную реакцию, вызванную социальным воздействием наличные устремления [Daiches 1982: 7]. / Трудно не обратить внимание на эпиграф к главе LI романа, который, Пожалуй, весьма точно характеризует то сюжетно имплицированное юпряжение частного и общего, индивидуального и обобщенного, что [арактеризует «Миддлмарч» и демонстрирует эволюцию элиотовского юализма и уровень тех обобщений, к которым стремится автор, создавая свое Юоизведение как образчик переплетения общего и частного: I Воплощена и в Партиях16 Природа, I Здесь правит логика такого рода: | Один — во Многих, Многие — в Одном. I Есть части — вместе целым их зовем. IB природе род из видов состоит, Но высшим может быть и низший вид. Внутри же вид и сам подразделен. \ Так «за» — не «против», так и Вы — не Он. | И тем не менее Вы схожи с Ним. |Под «партиями» в данном случае имеется в виду «части», «отдельности», «частности», «единичности» и т.п.
Как тройка с тройкой, как один с одним. Мы еще вернемся к тому, как отражается идея «Один — во Многие Многие — в Одном» и «И тем не менее Вы схожи с Ним» в концепции герое1 протагонистов и эволюции их жизненных кредо, а также в понимании жизт» как единства «единичностей», как целого, состоящего из частей, Чт несомненно работает на «синтетичность» (по Белинскому) [см. Чичерин 1975 43; 45 - 65]. Здесь же подчеркнем: создание того, что можно было бы назвать «действующей моделью английской провинции» позволяет писательнице прийти к качественно иному, чем в предшествующих романах, историзму и эпическому началу. По сути дела Элиот показывает, как работал механизм английского общества предреформенной поры, рисуя основные социальные экономические, политические и нравственные идеи и силы, действовавшие в то время. Причем, задавшись такой целью, писательница не могла не взять «большое эпическое дыхание», чтобы в пределах одного сюжета одновременно охватить целостную множественность социальной жизни Англии того периода. Согласимся с английским исследователем Д. Дэйчесом: «Все и вся "расположены" в романе не только в том месте и в то время, где и когда им должно быть, но и в точном соответствии своей индивидуальности и в точном соотношении с другими индивидуальностями. Социальная приписанность использована одинаково для того, чтобы и отграничить, и вписать персонаж в определенные отношения: его занятия или профессия рисуются в равной степени значимыми для воспроизведения индивидуальности и сообщества, в котором он живет». Убедительность картины, изображаемой Элиот, связана с тем, что она не рисует совершающих путешествие паломников, изъятых из обычной жизни, подобно Чосеру; ее герои и героини не «леди и джентльмены Остен, живущие в светской праздности», они не «громоздятся на нелепых табуретах в гротескных офисах», как у Диккенса. Герои Элиот вписаны в «обычные ритмы жизни и работы», а автор принес в роман «Миддлмарч» все свое глубокое знание того, что такое «общество за работой». Более того, писательница, полагает Д. Дэйчес, точно увидела и показала, «какие стороны и проблемы человеческого характера были актуализированы самой структурой общества» и «вовлечены в процесс исторического изменения» [Daiches 1982: 67; 68]. Именно в таком типе характерологии мы должны видеть новый тип историзма в литературе второй половины XIX в., на который опирается Элиот и о котором мы говорили в главах об историческом романе У. М. Текксрся «История Генри Эсмонда» и романе Г. Флобера «Воспитание чувств» в учебном пособии «История зарубежной литературы XIX века: Западноевропейская реалистическая проза» (М.: Флинта-Наука, 1998; 2-е изд — 2004.). Историзм здесь строится не на конкретной историографии, фактах, датах, не на точном воспроизведении исторических личностей, а 11° возможности на точном реконструировании характеров, когда, как пишет 1 ■jl Селитрина о Бруке, Уилле, Доротее, Лидгейте, «они порождены эпохой» [Селитрина 1980: 55]. 114
Это очевидно из самого развития сюжета и структуры конфликта, ■Призванных способствовать прежде всего аналитическому и динамическому Воспроизведению характеров. Элиот строит сюжет вокруг не одного или двух Характеров, а нескольких; исследователи даже пишут о «широкой панораме Характеров» [Селитрина 1980: 54], поданных, как уже говорилось, не в статике Вреды (что все же было в ранних романах и позволяло говорить о сближении ■исательницы с натурализмом), а в усложненной системе внутренних интеллектуальных поисков и терзаний героя и в сети человеческих отношений, вторые, по Элиот, и несут и создают основные приметы и характеристики вре- да. Именно в этом современники видели новаторство писательницы. Весьма вестный в те времена литературный критик С. Колвин, например, уже в Hjiroape 1873 г. в «Еженедельном обозрении» называл «Миддлмарч» «главной [глийской книгой о современности» и утверждал, что роман как бы ■прогуливается между двумя эпохами», описывая «старую эпоху терминами овой». Он имел в виду, что Элиот воспроизводит дореформенную Англию при ромощи «вглядывания в работу человеческой природы» и проявляет «мощное Цнание этой природы». По его мнению, Элиот достигает этого не благодаря ^писанию характера и человеческой природы «извне», а воспроизведением |гого, «что характер сам думает и чувствует». С точки зрения Колвина, Элиот Настолько увлекается одновременным комментированием «ряда внутренних Ьроцессоз», что начинает «попахивать медицинским анализом» [George Eliot. IkMiddlemarch»: A Casebook 1971: 47; 48; 50; 51 J. За полгода до этого, в июне 1872 г., когда роман еще выходил частями, в журнале «Спектейтор» раз- :енный анонимный критик восклицал: «...В нем слишком много демон- >ации научных и особенно психологических знаний» [George Eliot, jddlemarch»: A Casebook: 34]. Думается, новизна углубленного аналитизма во многом была причиной llKoro рода высказываний современников Элиот. Мы же можем вполне ■мгласиться с нашим современником, утверждающим, что творчество Элиот риболее ярко продемонстрировало «проявление английской интеллектуальной Цволюции» [Gilmour 1986: 128]. Нет сомнений, что это так. Достаточно Игоатиться к принципам характерологии в «Мидцлмарче», где господствует ■иоанализ героев, нередко дополняемый авторскими, тоже аналитическими, Внедрениями»17 и отступлениями. И все это направлено прежде всего на то, Эти «внедрения» автора в повествование настолько важны, особенно для социальных, политических, 1Снных, психологических и иных обобщений (без которых трудно представить себе викторианский |), что некоторые исследователи не без основания утверждают: «В романах Дж. Элиот рассказчик придает на себя большее внимание, чем собственно рассказываемая история». Кроме того, по их мнению, гствовательная структура романа представляет собой сложное единство «авторского комментария, рорского обобщающего пересказа», «очищающего» голоса основных персонажей, и внешне свободных от Шора эпизодов, построенных на прямой речи [Haveley 1990: 303; 304). Причем в последнем случае С. Хэйвели Ираведливо подчеркивает видимость отсутствия автора в эпизодах с прямой речью; по сути, он здесь тоже йсутствует, полагает критик, но в большей степени на композиционном уровне. Повествование в (иддлмарче», конечно, требует специального разговора; здесь нам важно было подчеркнуть, что ЮЮсительно «дискурса» (т. е. повествования и его организации) Элиот — традиционно викторианский ■сатель. Ее новаторство в большей степени связано с характерологией, драматизацией, интеллектуализацией, 115
чтобы «процессом развития, трансформации человеческих переживаний (<воссоздать> — Б. П.) внутреннюю жизнь человека в ее динамике» [Селитрина 1980: 56]. Более того, стоит согласиться с Р. Гилмором, которые утверждает, что образ Мидцлмарча с его «тонкими и запутанными социальными сдвигами» и «постоянными смещениями социальных границ» выступает как сложный медиум, рождающий «новое сознание независимости» [Gilmour 139; 140]. Исходя из этого строится и система положительных героев да и обличительный пафос романа тоже «работает» на идею формирования «сознания независимости». Читатель не может не обратить внимания на «Прелюдию», в которой рассказывается история святой Терезы, и на возвращение к этому образу из истории духовных исканий человечества в конце повествования при весьма традиционном для викторианского романа морально-дидактическом «подведении итогов». И хотя многие исследователи правы, говоря, что «Прелюдия» настраивает на произведение с одним героем (героиней), а в его сюжете «сплавлено» по крайней мере четыре романа, тем не менее пафос «Прелюдии» и тем более возвращение к образу святой Терезы в конце романа по сути дела охватывает все повествование, во всяком случае его основные линии: и самой Доротеи, и Лидгейта, и Уилла, и Фреда, в какой-то степени даже Розамунды и Мэри Гарт. Вчитаемся в строки из «Прелюдии» и финала романа: «Рождалось много таких Терез, которым не удалось найти для себя эпический жизненный путь, не удалось целиком отдаться живой и значительной деятельности. Быть может, уделом их становилась жизнь, полная ошибок, порожденных духовным величием, так и не получившим случая проявить себя, а быть может — трагическое разочарование и гибель, которые не обрели вдохновенного поэта и неведомыми, неоплаканными канули в небытие. В полутьме, в житейской путанице они пытались сохранять благородную гармонию между своими мыслями и делами, а пошлым глазам борьба их представлялась бессмысленными метаниями, ибо эти поздно родившиеся Терезы не находили опоры в устремлениях и надеждах всего общества, которые для пылкой души, жаждущей применения своим силам, за- меняют знание. Их пыл искал выхода в служении какому-то неясному идеалу или отдавал их во власть чисто женских порывов, но первое объявлялось эксцентричностью, а второе беспощадно осуждалось как нарушение морали» [Элиот 1981: 21—22]. «Но только так сумело выразить свой протест благородное юное сердив возмущенное несовершенством окружающей Среды, а в таких коллизиях великие чувства нередко оборачиваются ошибками, а великая вера -~ заблуждениями. Ибо даже сильные натуры в огромной мере подвержены влиянию того, что соприкасается с ними извне. Тереза нашего времени едва ли сумела бы осуществить преобразование монашеского ордена, точно так же, как психологизацией содержательного аспекта. В собственно повествовании ее новаторство менее эфф^к|Н'' особенно на фоне открытий Г. Джеймса и его школы. 116
|новая Антигона не имела бы возможности свершить свой подвиг и [пожертвовать жизнью, дабы предать земле тело Убитого брата, — отныне уже |цельзя излить душевный пыл героическими подвигами такого рода. Но мы, |люди незначительные, своими повседневными речами и поступками вформируем жизни многих Доротей, и судьба той Доротеи, чью историю мы {рассказали, еще не самая прискорбная из всех» [Элиот 1981: 879]. I С одной стороны, писательница хотела бы подчеркнуть, что современная Ьй жизнь — «полутьма», «житейская путаница», нравственные идеи, которыми мсивет современное общество, не позволяют «этим поздно родившимся ■Терезам» и Антигонам найти должную опору «своим устремлениям и Ьадеждам», их «великие чувства нередко оборачиваются ошибками», Заблуждениями, не подвигами, пусть даже трагическими, но драмами, ■вызывающими легкую усмешку, а не очищающий состраданием катарсис, с Ьругой стороны, Элиот вовсе не видит в истории, ею рассказанной, трагедию растраченной жизни: как писательница-викторианка, Элиот не могла обойтись Вез назидания. Ей кажутся ненапрасными страдания всякой «Терезы нашего юремени»: «...Ее воздействие на тех, кто находился рядом с нею, — огромно, Ьбо благоденствие нашего мира зависит не только от исторических, но и ^житейских деяний; и если ваши и мои дела обстоят не так скверно, как могли |бы, мы во многом обязаны этим людям, которые жили рядом с нами, незаметно т честно, и покоятся в безвестных могилах» [Элиот 1981: 879]. I Еще современники Элиот увидели в романе столь свойственную юредневикторианскому менталитету тягу к компромиссу, срединности, Умеренности. Э. Симкокс в январе 1873 г. писала о контрасте, на котором розданы образы двух сестер — Доротеи и Селии Брук: восторженной готовности к самопожертвованию во имя великих идеалов одной сестры и рпокойной жизненной «приземленности», разумности, может быть, даже расчетливости другой. «Именно такими контрастами, — замечает Э. Симкокс, т- умудряется Джордж Элиот проповедовать умеренность, даже показывая с ■еспощадной определенностью неизбывность высоких моральных качеств и ■езжалостную силу морального долга» [George Eliot. "Middlemarch": А ■asebook 1971: 45]. Эту же мысль несколькими месяцами позже выразил Г. Вжеймс, посчитав, правда, в известной мере странным, что Элиот «выбрала ■Менно фигуру Ладислава как существа, в котором Доротея должна была найти ■вое духовное вознаграждение», и увидев во втором, счастливом, браке ■оротеи авторскую тенденцию «пожертвовать серьезными элементами Ьссказа во имя тривиальности». С. Колвин тоже полагал, что в финале романа ■нет никакого намека на триумф» [George Eliot. "Middlemarch": A Casebook ■971: 64; 62; 55]. щ Элиот не нужен был триумф такой героини, как Доротея, ибо это Ёзначало бы уход от правдивости, от того, что издатель «Миддлмарча» Дж. ■лэквуд в письме к автору назвал умением повествовать так, что «всякий ■ггрих в каждом характере отзывается эхом и будит воспоминание в сознании Ьтателя и убеждает его в верности изображенного Природе» [George Eliot, •middlemarch": A Casebook 1971: 30]. «Триумф» Доротеи никак не вписывался 117
в эстетику романа эпохи среднего («высокого») викторианства с его апологией умеренности и баланса. В связи с этим следует вспомнить тягу самой Элиот выдвигавшей требования правдивого и объективного искусства, к «полутонам» а не разительным контрастам, к обычным людям и обыденным ситуациям, а не к героизированным образам и невероятным событиям [см. об этом: Лугайс 1991: 8]. Очень важно, что Элиот рисует противостояние «Терезы наших дней» и среды, показывая в конечном счете, что и обыденная жизнь, а не только абст- ракция высокой духовности, нуждается в существовании таких Терез, тем более что героиня (собственно, как и Лидгейт) не теряет героического начала. Другое дело, что сфера реализации его, как кажется некоторым исследователям, несколько сужается к финалу романа. Однако в данном случае надо говорить об этико-эстетических установках викторианской эпохи, особенно элиотовско-троллоповского этапа с его очевидными антикарлейлевскими, т. е. антигероичными, установками и ориентацией на обыденное существование, на поиски нравственных императивов в повседневности, а не в героическом и эпическом деянии. Правда, нельзя не вспомнить мнение американского писателя XIX в. У. Д. Хоуллса, который полагал, что концовкой своего романа Элиот «искусственно изымает Доротею из сложностей жизни» [George Eliot. "Middlemarch": А Casebook 1971: 89]. Он прав, действительно, Элиот как писательница- викторианка ориентируется на традиционную для викторианского романа «ис- черпанность» конфликта, его полное разрешение. Отсюда знаменитый happy end викторианского повествования, хотя Дж. Элиот в предшествующих «Мидцлмарчу» романах не очень «грешила» этим: вспомним полный драматизма и метафизической значительности финал «Мельницы на Флоссе». Вместе с тем неадекватность счастья, испытываемого героиней во втором бра- ке, и явное «недотягивание» Уилла Ладислава как личности (каким ои изображается в романе) до уровня богатой внутренней жизнью Доротеи уже свидетельствуют об относительности счастливой концовки. Однако это не открытый финал, что станет приметной чертой концовок романа XX в. Одновременно нельзя забывать об изменениях, произошедших к средневикторианскому периоду в эстетике романа, — в нем утвердилась «новая тенденция к интроспекции, к диалогу сознания с самим собою» [Briggs 1965: 31]. Если присоединить к этому, как уже не раз отмечалось, разрабатываемую Элиот концепцию долга и ответственности каждого за выбор места в жизни и достойное соответствие ему, то станет понятной логика характеров Доротеи Брук, Терциуса Лидгейта, Фреда Виней и других. И все же именно драмы Доротеи и Терциуса представляют для читателя наибольший интерес, являясь двумя центральными сюжетными линиями романа и как бы определяя «берега» — нравственные и психолого- аналитические — «потока жизни», который стремится воспроизвести Элиот. Вводя Доротею в повествование, Элиот акцентирует не просто се неопытность, что вряд ли удивительно для девушки, только входящей в жизнь, и что поначалу самым естественным образом вписывает «Миддлмарч» в традицию романа воспитания. Элиот пишет о Доротее: «Ее ум бы-1 118
Теоретического склада и по самой своей природе жаждал неких высоких [понятий о мире...»; автор отмечает не только то, что она была «натурой [увлекающейся», но и то, что она в немалой степени была натурой «умозритель- ной и логичной» и что все ее чувства «проходили через фильтр рассудка, ^стремленного к идеальной жизни» [Элиот 1981: 24; 47; 64]. Писательница не Ьисует вокруг своей героини нимб абсолютной положительности, что Соответствует эстетическим веяниям эпохи, ориентированной на резгероичность (и безгеройность) времени. В этом смысле Элиот солидарна не р-олько со своим старшим современником Теккереем, но и с более молодыми ■(коллегами по цеху» — Троллопом, Мередитом и другими, утверждавшими, ■то описать «человека безупречного и совершенного, как король Артур», ■Достаточно просто, гораздо труднее «описывать человека, который то хорош, то Щурен, мыслями парит высоко, а часто поступает низко» [Троллоп 1876: 344]. Именно такое воспроизведение человека и есть наиболее верное и точное Шоспроизведение жизни, в которой нет ничего однозначного и которая много |ложнее и противоречивее всяких теоретических и выпрямляющих обобщений, примечательна теория Элиот о «многочисленных мелких зеркальцах» Обыденной, повседневной жизни, в которых «даже величайший человек своего |Ьека обязательно отражался бы ... далеко не лестным образом». По ее мнению, !ксам Мильтон, пожелай он увидеть себя в столовой ложке, должен был бы Смириться с тем, что лицевой угол у него такой же, как у деревенского увальня» |Элиот 1981: 107]. Правдоподобность внутренняя и внешняя — вот что заботит (большинство писателей эпохи. I Для сюжетной линии, связанной с образом Доротеи, «идееносным» в Ьтом романе-потоке, важен акцент на теоретическом, во многом книжном понимании так сильно жаждуемого предназначения. При этом Доротея была натурой, «менее всего склонной к самолюбованию». Высокая цель нужна была |й прежде всего для того, чтобы не чувствовать, что жизнь проживается в ■елких и недостойных высокого смысла исканиях и обретениях. Счастье быть Ёюсто женой и матерью ее вовсе не привлекало. ж В этом смысле она составляла полную противоположность своей сестре ■елии, которая терпеть не могла «высоких замыслов» и надоедала Доротее ■оей «жизненной мудростью» [Элиот 1981: 27; 51]. щ Совершенно очевидно, что линия Доротеи не просто рассказ о вхождении ■ жизнь и обучении жизнью; это повествование о поисках подлинного Визвания. И то, что линия Доротеи главная в романе, делает идею поисков Втинного призвания основной, влияющей на другие сюжетные линии. Но ИЬбопытно, что Элиот, совершенно в соответствии с эстетикой викторианского Юмана, «подключает» читателя к повествованию — не утаивает от него, сколь встоко ошибается Доротея, приняв Эдварда Кейсобона за человека, служа Влу которого, она сможет обрести и исполнить свое предназначение, ■исательнице важна этическая «прозрачность» ситуации, чтобы усилить Воспитательный эффект. Вот почему она, в отличие от Флобера, к примеру, тосе не стремится «изъять» автора (себя) из повествования, а смело вторгается ■него, чтобы дать читателю понять свою позицию, полагая, что от этого на- 119
зидательный эффект будет гораздо выше. «Здесь я почитаю нужным воспользоваться своим правом на философские отступления...», — пишет она в одном месте. «Посочувствуем ему», — обращается она к читателям в другом «Кто может расстаться с теми, с кем долго пробыл вместе, проститься с ними ц начале их жизненного пути, не испытывая желания узнать, как сложится их судьба в дальнейшем?» [Элиот 1981: 87; 543; 872] — оправдываясь, замечаем она в эпилоге. Помимо тенденции прямого авторского внедрения обнаруживается и стремление не делать из Доротеи абсолютно положительной героини, так как это могло бы вывести её образ на уровень трагедии, что не входило в задачи автора, разрушало тщательно продуманный этико-эстетический баланс романа Эстетика романа не столь проста, как может показаться на первый взгляд. Из всего повествования совершенно очевидно, например, что авторское внедрение и мощное проявление его «всезнайства» автора необходимо не только для достижения «прозрачности» этических установок. То обстоятельство, что роман имел много героев и вырастал из нескольких «кусков прозы» (по крайней мере, из двух — о Доротее и Лидгейте), требовало, чтобы авторский голос объединял их в целостность (помимо общности смоделированной в образе Миддлмарча реальности), чтобы он синтезировал социально-аналитическое и психолого(интеллектуально)-аналитическое начало. По справедливому мнению исследователей, «сила этого типа повествования заключается в том, что он позволяет переходить от панорамного, экстернального «видения» к внутреннему, интимному анализу, от обобщающего исторического повествования к непрямому авторскому повествованию, которое возникает изнутри чувств и мыслей характера» [Fisher 1981: X]. Поговорим, однако, о Кейсобоне и подчеркнем, что писательница, дав развернутую характеристику этому сухарю, педанту и снобу, признававшему «допустимыми лишь те радости жизни, которые оставляли неприкосновенными и правильными складки жесткого галстука той эпохи», державшемуся «с таким недостойным бездушием», показывает и драму краха идеальных и умозрительных представлений Доротеи о жизни. Эта девушка, томимая «духовным голодом» и жаждущая «духовного общения», потянулась к Кейсобону, святость которого «казалась столь же несомненной, как и ученость», и одновременно, по мнению Элиот, предназначила себя к самопожертвованию и самозакланию. Но это не пассивная жертвенность романтической героини и не желание быть полезной одному человеку. Доротея увидела в Кейсобоне прежде всего человека, способного сделать важное научное открытие, которое невероятно просветит мир, даст великое новое знание людям. И ее желание «быть причастной к подобному труду, пусть в самой смиренной роли, хотя бы просто заправляя лампу» [Элиот 1981: 228; 463; 47; 40; 43; 35], не приниженное самоощущение, а, наоборот, стремление быть полезной обществу через причастность к великим деяниям мужа. Эта форма «общественного служения» и «общественной пользы» многим викторианским женщинам казалась чуть ли не единственной в условиях, ког;^ социальная роль женщины вообще понималась как предельно самоотвержение 120
исполнение семейного и материнского долга. И поэтому постепенное разоча- рование в муже связано у Доротеи прежде всего с разочарованием в его Способности к свершению научного открытия. Первые конфликты между ними, Ьоначалу даже не облеченные в слова, а поданные автором как некие (внутренние импульсы Доротеи, были порождены главным образом открытием героини: «То, что поражало ее ум новизной, на него наводило скуку. Всякая Способность думать и чувствовать, почерпнутая им от соприкосновения с Ьсивой жизнью, давным-давно преобразилась в своего рода высушенный Йрепарат, в мертвое набальзамированное тело», и «она мало-помалу утрачивала Врежнюю счастливую уверенность, что, следуя за ним, увидит чудесные ■росторы» [Элиот 1981: 226; 22]. щ Для концепции образа героини немаловажно и то обстоятельство, что рейсобон вовсе не стремился завлечь Доротею в свои сети, не старался ■редставлять себя в выгодном свете. Кроме того, автор не рисует его Цбсолютно отрицательным, иначе не было бы той внутренней драмы, которую Переживает и сам Кейсобон, естественно, по-своему, исходя из собственных редставлений о жизненных ценностях (хотя Элиот и не выписывает их в одробностях, а в конечном счете явно сатирически относится к этому герою). ЗИначе говоря, Доротея обманулась сама, не просто будучи по-девичьи наивной, |йо будучи зашоренной «великой целью» и даже надменностью неуемного Делания сделать что-нибудь великое, пусть даже и «руками» мужа; вот почему Ьбычные, в конечном счете разумные мерки с пренебрежением отвергаются как недостойные. «Мне хотелось бы сделать жизнь красивой, то есть жизнь всех июлей» [Элиот 1981: 251], — заметила она в одном из разговоров с Уиллом Надиславом, племянником Кейсобона. Один из современников Элиот назвал fro «амбициозным идеализмом». Но мир, в котором принуждена жить героиня, иодобен «губке, всасывающей лучшие качества Доротеи, но не пускающей их в ■ело и не предлагающей адекватную сферу их применения» [George Eliot. Bliddlemarch": A Casebook 1971: 175; 179]. ж Элиот не возлагает ответственности за драму героини на персонажей или Встоятельства. Более того, автор пытается обобщить ситуацию Доротеи: «Мы Be появляемся на свет нравственно неразумными и видим в мире лишь вымя, ■едназначенное для того, чтобы питать наши несравненные личности» [Элиот ■81: 241]. Таким образом, Элиот драматизирует ситуацию Доротеи не извне, а Внутри, показывая ее как драму собственных заблуждений, хотя и не Вшенную социальной основы. Но в отличие от Диккенса, к примеру, времен Колодного дома» или «Крошки Доррит» этот социальный аспект Вшлицитный, подтекстовый, а не плакатно-очевидный. Не случайно С. Колвин Ьдчеркнул, что Доротея страдает больше всего оттого, что она совершила Вшбку «в результате заблуждения по поводу характера старого ученого» fceorge Eliot. "Middlemarch": A Casebook 1971: 54], т. е. потому, что не поняла щгги характера человека, которому решила посвятить свою жизнь. При этом в Вмане нет никаких прямых инвектив в адрес общества или даже самого Вйсобона, поскольку дан иной уровень социального аналитизма, более Вокойный внешне, но проявляющийся характерологически. В том, что сюжет 121
романа «Миддлмарч» «логически проистекает из характеров, а не из тех удар0в фортуны, совпадений, неожиданных наследств, утерянных завещаний, которЬ1е являются шаблонными уловками ординарного викторианского сюжета» писательница может быть противопоставлена «обычным викторианцам», а ее сюжет — «обычному викторианскому сюжету» [Cecil 1964: 220]. Сказанным объясняются психологическая заданность образа Доротеи и субъективная интроспектизированность несобственно-прямой речи как способа реализации саморефлексии героини. Именно несобственно-прямая речь постепенно становится главным средством подачи образа, особенно после того как героиня прозрела относительно интеллектуальных амбиций и способностей своего мужа, однако не отвернулась от него, а стала искать пути к взаимопони- манию и взаимопрощению. В значительной степени это стремление возрастает в ней после того, как состоялось ее знакомство с Уиллом, перерастающее r нечто большее, чем просто привязанность. Эта дихотомия чувств — долга и любви — составляет основу внутренней драмы героини на протяжении многих страниц романа. «Хватит ли у нее сил и дальше выносить этот кошмар, эту необходимость все время сдерживать свою энергию, опасливо гасить каждый порыв?» — спрашивает себя героиня в одном из внутренних монологов, поданных как самоаналитический поток несобственно-прямой речи: интроспективизация и интеллектуализация конфликта героини очевидны. «Заблудившийся истомленный путник», — так характеризуется она в один из моментов душевного кризиса [Элиот 1981: 412; 464; 465]. Безусловно, принципиальным для понимания сущности и источников внутренней драмы Доротеи и способов ее воспроизведения является акцент на насильственном сдерживании внутренней энергии героини и необходимости ее раскрепощения. Совершенно очевидно, что Элиот ведет свою героиню к какому-то рубежу, перейдя который, она должна обрести нечто новое в себе и для себя. Нельзя забывать, что в начале романа подчеркивается «пылкая религиозность героини, накладывающая печать на все ее мысли и поступки», хотя затем сообщается, что эта религиозность «была лишь одним ю проявлений натуры увлекающейся» [Элиот 1981: 47]. Пуританская энергия Доротеи очевидна, но она замешена еще и на идее самостоятельности и независимости женщины в выборе жизненного предназначения. Не случайно в романе есть, по крайней мере, две героини, истории которых как бы параллельны истории Доротеи и по этико- эстетической сути говорят об одном и том же: о самостоятельном и независимом от чьей-либо воли обретении женщиной своего места в жизни. Речь идет об уже упоминавшихся сестре Доротеи Селии Брук (в замужестве Четтэм) и Мэри Гарт, которые представляют два различных социальных пласта: поместное дворянство (джентри) и, так сказать, сельскую интеллигенцию (отеа Мэри — широко известный и весьма уважаемый в Миддлмарче управляющий поместьем, образ которого, по мнению Д. Дэйчеса, символизирует весьма важную для постижения поэтики Элиот идею: «...только практические добродетели, а не доктринерская ортодоксия что-нибудь реально значат в эт°и жизни [George Eliot. "Middlemarch": A Casebook 1971: 114]). 122
I Писательница сообщает о Мэри: «... Энергичный молодой ум, не ртягченный страстью, увлеченно познает жизнь и с любопытством испытывает Собственные силы». Нельзя не видеть сюжетной и концептуальной переклички р ситуацией Доротеи. Однако Селия и Мэри, в отличие от Доротеи, по Элиот, («требовали немного от жизни» [Элиот 1981: 349; 58], и это было требование Немного, обычного счастья, но основанного прежде всего на уважении их Личного достоинства. Читатель понимает неизбежность борьбы Фреда Виней за |озможность соединения в счастливом браке с Мэри: отец и мать его, большие ююбы и, таким образом, истинные представители Миддлмарча и его ценностей, ■Ьячески препятствовали этому браку. 1 Исследователям известна увлеченность Элиот творчеством Жорж Санд. ■е случайно обнаруживается легкий налет феминизма «жоржеандовского Вша» в размышлениях о березе и пальме в начале романа: «Ведь ум мужчины, Щстъ и самый скудный, имеет то преимущество, что он мужской (так самая рхлая береза — все-таки дерево более высокого порядка, чем самая стройная рльма), и даже невежество его кажется более почтенным» [Элиот 1981: 39]; в рассуждениях об общественном отношении к образованию девушек, а также в мыслях о Лидгейте-гусаке и Розамунде-гусыне и т.п. Однако стоит согласиться р Т. Л. Селитриной, которая полагает, что если «для французской романистки лучшей чертой героини является исключительная напряженность ее эмо- циональной жизни», то «для Элиот — высокое духовное развитие женщины», Сопряженное с «признанием и уважением ее прав» [Селитрина 1980: 56 — 57]. f И все же в соответствии с канонами эпохи Элиот ограничивает сферу Реализации этих прав любовными и семейными отношениями, а социальная |оль женщины не мыслится ею, как уже говорилось, осуществленной через ркие-либо другие сферы, хотя Доротея и получает возможность проявить себя общественной ниве (когда Лидгейт приглашает ее стать одним из Шрпечителей его новой больницы). И все же во многом благодаря углубленному Вихологизму и показу духовного мира героини Элиот достигает необходимого ■Ьфекта — признания за женщиной права на независимость и Виостоятельность. Перед своей неожиданной смертью от сердечного приступа Кейсобон ;ил взять с Доротеи слово, что в случае его ухода из жизни она во что бы то стало продолжит его исследования по проблемам средневекового 'словия. Вот как описывает Элиот внутренние терзания Доротеи, к тому ■менту уже понявшей, что «теория, лежавшая в основе обширных трудов ми- Вра Кейсобона, едва ли могла даже бессознательно породить какие-нибудь ^срытия. Она барахталась среди догадок, каковые можно было повернуть и и сяк». «Ни закон, ни мнение света не принуждали ее к этому ... только нрав мужа и ее жалость к мужу, мнимые, а не действительные узы. Она прекрасно Внимала положение, но не располагала собой, не могла она нанести удар в рболевшееся сердце, которое взывало к ней о помощи» [Элиот 1981: 517; 519 520]. Немалое место в воспроизведении внутренних терзаний Доротеи «надлежит изображению борьбы героини с возникающим чувством любви к 123
Уиллу Ладиславу, когда христианский долг, честность перед Богом и своей совестью заставляют ее буквально похоронить свое чувство к молодому чело, веку. Наиболее примечательна в этом смысле сцена в доме Лидгейта, когда случайно заехавшая Доротея в гостиной врача застает Уилла Ладислава, которым муж запретил ей встречаться. Здесь Элиот пользуется, казалось бы традиционным приемом "психологизма постфактум " (т. е. воспроизведением внутреннего состояния героя после какого-то события, потрясшего его) Совершенно очевидна растерянность Доротеи, которая вначале как будТо соглашается на то, чтобы Уилл съездил за Лидгейтом в больницу, а потом вдруг, ничем не мотивируя свое решение, отказывается. Более того, в ней борются желание немедленно уехать и желание остаться; но уехать столь стремительно означает показать, что в ее отношении к Уиллу действительно есть нечто большее, чем просто родственные чувства; остаться же слишком больно, кроме того, она боится, что на людях не сможет удержаться от вдруг нахлынувших слез. Целая гамма чувств борется в ней: «Решение уехать и охватившая ее в тот миг задумчивость были порождены внезапным ощущением, что, сознательно поддерживая дальнейшее знакомство с Уиллом и скрывая это от мужа, она допускает своего рода обман, да и самая поездка к Лидгейту затеяна украдкой. Все это она понимала вполне отчетливо, но еще что-то непонятное тревожило ее» [Элиот 1981: 470]. Конечно, попытка констатации и анализа этого «что-то» и есть не что иное, как подступы к изображению бессознательного, задушевного; читатель уже догадался к тому моменту, что Доротея увлечена Уиллом, хотя еще не сознает этого до конца. Кроме того, прав Д. Кэролл, тонко подметивший, что своим комментарием (т. е. повествованием) автор «в равной степени жаждет объяснить событие и обнаруживает, насколько это невозможно в действительности» [Eliot 1982: X]. Вместе с тем представляется, что Элиот за этим «что-то» скрывает нечто большее, чем тайна любви к Уиллу или даже стремление передать в целом психологию персонажа: не будем забывать о пуританско-религиозном начале в структуре образа. Исторически очевидно, что идея женщины-бунтарки могла возникнуть и укрепиться в британском менталитете в немалой степени и благодаря вековым традициям протестантской этики. Как уже отмечалось, знаком божественного предопределения для пуританина становится момент «обращения», связанный прежде всего с переживанием внутреннего, духовного кризиса. Крах иллюзий героини относительно служения «великому делу» Кейсобона, а затем его смерть, но особенно оскорбляющая ее честь приписка к завещанию (Кейсобон поставил получение Доротеей наследства в зависимость от ее отказа выйти замуж за Уилла) составили этапы подготовки к этому «обращению» Доротеи Брук-Кейсобон. Элиот так рисует состояние Доротеи накануне обращения: «t- ней творилось нечто странное — словно в смутной тревоге она внезапп0 осознала, что ее жизнь принимает некую новую форму, а сама она подвергаемя метаморфозе, в результате которой память не может приспособиться к деятельности ее нового организма. Устойчивые прежде представлен и сместились — поведение ее мужа, ее почтительная преданность ему, случа13 124
■шиеся между ними разногласия... и самое главное, ее отношение к Уиллу Иадиславу. Мир, в котором она существовала, мучительно преображался, и «лишь одно она понимала отчетливо: ей нужно подождать и все обдумать |заново. Одна из происшедших с ней перемен казалась страшной, как грех: •внезапное отвращение к покойному мужу, который скрывал от нее свои мысли |и, как видно, извращенно истолковывал все ее поступки и слова. Потом она с §1репетом ощутила в себе еще одну перемену, неизъяснимую тоску по Уиллу щадиславу. Никогда прежде не возникала у нее мысль, что при каких-нибудь обстоятельствах он может стать ее возлюбленным...» [Элиот 1981: 529 — 530]. I Может быть, несколько наивно выглядит «пейзажное оформление» сцены объяснения Доротеи и Уилла, но оно весьма многозначительно: в начале их ••яжелого разговора за окном начинается гроза, а к концу объяснения она ваканчивается и светлеет небо, как светлеют их сердца и более ясными становятся перспективы их будущей совместной жизни [см. главу XXXVIII]. I Поэтому то тихое счастье, которое обретает в конце романа Доротея, не ^выглядит поражением, так как на этот раз между нею и мужем полное взаимопонимание, их отношения построены на доверии, на признании каждым права другого на собственную позицию. Естественность и простота, искренность и справедливость, честность и открытость, самостоятельность в поступках — те качества, которые в конечном счете торжествуют в сюжетной ситуации Доротеи. Одновременно Элиот, без сомнения, понимала опасность неверной трактовки «скромного счастья», в частности низведения его до уровня мещанского, вульгарно-обывательского, эгоистического счастья. Во многом поэтому писательница воссоздает историю любовных и семейных отношений Лидгейта и Розамунды, которая постепенно перерастает в драму таланта в сковывающих обывательщиной условиях Миддлмарча. Совершенно очевидно, что с вводом в повествование образа |Герциуса Лидгейта меняется структура романа. Она не только становится жзапараллеленной», что само по себе понятно, но и обретает большую Шоциальную заостренность, а уровень социально-аналитических обобщений §вно повышается. I В отличие от образа Доротеи образ Лидгейта не ограничен любовно- ■емейными отношениями: в то время мужчина был гораздо менее связан ■Ьциально, более свободен в выборе сферы самоопределения, хотя, конечно, Видгейт и Доротея во многом схожи. Мы бы вполне могли отнести к Доротее 1о, что сказал автор о Лидгейте: «В этот час в душе Лидгейта зародилась интеллектуальная страсть» или: «Он умел глубоко чувствовать и, вопреки всем Отвлеченным ученым занятиям, сохранял живую человечность». Лидгейт так Ice, как и Доротея, стремился «честно следовать своим убеждениям» и ^придерживался собственной точки зрения» [Элиот 1981: 169; 171; 173]. I Как уже не раз говорилось, писательница внимательна к тонким связям социального и психологического, образующим интересующий ее жизненный Ьроцесс. Вот почему так важна в романе линия Лидгейта, которая открывала Вольте возможностей для исследования усложненных связей между всихологическим и социальным и, таким образом, для передачи ощущения 125
эпохи, ибо Лидгейт — мужчина, т. е. гораздо более свободное существо в социальной системе викторианского общества, да еще врач, профессиональная деятельность которого уже сама по себе гораздо более социально открыта Хотя, как и положено в викторианском (и не только викторианском) романе собственно романная суть линии Лидгейта все же сосредоточена в «семейной» этике и этике вообще, получающих, однако, более имплицитно выраженную чем в ситуации с Доротеей, социально-критическую окраску. Речь идет о женитьбе Лидгейта на Розамунде Виней, символизирующей мещанский образ жизни: она «неизменно оставалась тем безупречным сочетанием надлежащих чувств, умения прелестно музицировать, петь, танцевать, рисовать и писать изящные записочки», а «ее слова не всегда отражали действительное положение вещей», и все ее таланты имели совсем иное назначение — «быть приятными и чаровать». Дело в том, что «героем ее романа был поклонник и жених не из Миддлмарча», а «чужой в Мидцлмарче», и Лидгейт как раз в глазах Розамунды был таковым — «совершенный идеал». И поначалу читатель именно так воспринимает Лидгейта: человек новых взглядов, «гордой прямоты», смягченной «обаятельной доброжелательностью», готовый «честно следовать своим убеждениям». Лидгейт «свято хранил убеждение, что врачебная профессия (такая, какой она могла стать) — лучшая в мире, ибо предлагает идеальное взаимодействие между наукой и жизнью и самый непосредственный союз между интеллектуальными победами и общественным благом. Именно этого требовала натура Лидгейта: он умел глубоко чувствовать и, вопреки всем отвлеченным ученым занятиям, сохранял живую человечность». Но самое главное — Лидгейт полагал своей главной задачей «добросовестный будничный труд на пользу Миддлмарча и научные свершения на благо всего мира» [Элиот 1981: 299; 300; 142; 143; 148; 173; 170 — 171; 174]. В конце романа становится очевидным, что Миддлмарчу удалось «проглотить» Лидгейта. Многие исследователи считают главной причиной этого его женитьбу на «розовой мещаночке» Розамунде. Но Элиот рисует гораздо более сложную ситуацию и гораздо более сложный характер героя. В частности, крах Лидгейта начался до женитьбы, о чем свидетельствует эпизод с выборами капеллана больницы, когда Лидгейт вопреки своему, казалось бы, принципиальному намерению проголосовать за одного голосует за другого из- за стремления облегчить себе строительство новой больницы и выбирает в качестве священника по сути ставленника банкира Булстрода, субсидирующею строительство. Элиот, используя принцип «психологизма постфактум»- показывает, как после голосования Лидгейт противен самому себе, оттого что впервые в жизни «ощутил сковывающее давление, казалось бы, мелких обстоятельств и непостижимую паутинообразную сложность» [Элиот 1981: 208]. Безусловно, Элиот исходит из тезиса об относительной свободе человека от обстоятельств, в которых он существует, и показывает, насколько по- разному зависим человек от них и чем обусловлена эта разница. По мнению Р. Т. Джоунза, «Лидгейт вовсе не свободен духом, хотя и свободен настолько, чтобы быть ответственным за свои поступки, в то врем* 126
как Розамунда — как раз нет» [Jones 1970: 91]. Вряд ли мы можем обвинять Элиот в том, что она рисует характер Лидгейта при помощи механистического детерминизма, как социального, так и биолого-психологического, что более всего будет свойственно поздним натуралистам. Взять, к примеру, постепенное затягивание Лидгейта в сети Розамунды, когда еще за несколько дней до помолвки «Лидгейт при каждом удобном случае садился возле Розамунды, медлил, чтобы послушать ее игру, называл себя ее пленником, хотя вовсе не собирался попадать к ней в плен. Что за нелепость!». Вместе с тем Лидгейт полагал ее «идеальным воплощением женственности». Он так и не понял, как , случилось, что он поступил вопреки своим намерениям не поддаваться чарам i Розамунды. Вот почему уже вскоре после свадьбы Лидгейт понимал, что, [уступая Розамунде, он «просто проявляет слабость, предательскую | нерешительность», что, поддавшись «чарам Розамунды», «он может охладеть [ ко всему, не связанному с обыденной стороной жизни» [Элиот 1981: 298; 388; 638]. Читатель понимает, что причиной постепенного уподобления Лидгейта миру Миддлмарча становится то, что сама Элиот назвала «пятнами обычности» (spots of commonness), и их постепенное разрастание в ущерб (а то и в противовес) интеллектуальности. Элиот весьма редко обращалась к такому воспроизведению внутреннего мира, которое не позволяло бы объяснить все (или почти все), тем более что, по меткому замечанию К. Хьюитт, герои Элиот не просто проживают внутренние драмы, а мучительно над ними размышляют (курсив наш. — Б.П.) [Хьюитт 2005: 248]. Потаенное, непонятное обязательно должно было быть «вербализовано» и подвержено аналитическому обсуждению героями, автором и читателем: поэтому и нет в ее психологизме мистического, непонятного, иррационального, разрушающего связи внешнего и внутреннего в человеке. Несомненно, это связано с общей позитивистской «закваской» эстетики писательницы, отразившейся в ее тяготении к философизированному и ^интеллектуальному повествованию, где преобладает внимание к разуму и его сформированию как процессу познания жизни и самого себя. Отсюда и такое изобилие «сознаний», с которыми «работает» писательница и в которые она юогружает читателя. I Для уяснения элиотовской концепции человека и обстоятельств важно, pro писательница наделяет героя пониманием степени своего падения, в тайном случае — степени своей несвободы: «Увы! Совесть ученого оказалась в Унизительном соседстве с денежными обязательствами и корыстными Соображениями» [Элиот 1981: 783], — констатирует герой свое отчаянное нрав- ственное положение, оправдываясь перед общественным мнением и прежде всего перед самим собой за профессиональную причастность к смерти так и не рылеченного им некоего Рафлса, шантажировавшего банкира Булстрода обещанием раскрыть постыдную тайну его богатства. Это очень важный |«омент сюжета для понимания элиотовского решения проблемы выбора и Ответственности за него. I Для общей концепции романа еще более важно, что в главе XXVI писательница сводит обе основные линии — Доротеи и Лидгейта, причем 127
делает это как раз в тот момент, когда оба осознают ошибочность своих предыдущих поисков, более того, Лидгейт буквально исповедуется Доротее «Да, у меня были честолюбивые мечты. Я не предназначал себя для заурядного Я думал: я сильнее, я искуснее других» [Элиот 1981: 806]. Но если у Доротеи «заблуждения проистекали от пылкости нрава», то ошибки Лидгейта были в большей степени связаны со слабостью его характера с определенной двойственностью. В конце произведения, в традиционном дЛя викторианского романа «Эпилоге», Лидгейт «упорно называет себя неудачником: он не осуществил того, что некогда замышлял» [Элиот 1981: 814; 875], и это действительно воспринимается как крах и поражение. Однако и Доротея в конце романа не триумфатор, более того, о ней сообщается: «Многие знавшие ее сожалели, что столь исключительная личность целиком подчинила себя жизни другого человека и известна лишь немногим — просто как жена и мать», а ее сын, став взрослым, отказался представлять Миддлмарч в парламенте, «решив, что, не связывая себя таким образом, он приобретет больше прав на независимость мнений» [Элиот 1981: 876 —877; 878]. В последнем сообщении, пожалуй, и содержится нравственный итог, к которому хотела бы привести своих основных героев Элиот, отличающийся от тех чрезвычайно завышенных, во многом умозрительных идеалов, которыми руководствовались Лидгейт и Доротея. Их жизнь и поступки в конце романа, говорит Элиот, «не блистали благоразумием. Но только так сумело выразить свой протест благородное юное сердце, возмущенное несовершенством окружающей среды» [Элиот 1981: 879]. Эти размышления об издержках интеллектуального бунта Доротеи против действительности вполне могут быть приложимы и к Лидгейту: его крах социально гораздо более весом, так как он рисуется человеком более социально ангажированным, а значит, несущим большую социальную ответственность. В связи с вышесказанным любопытным кажется наблюдение Реймонда Уильямса: «Лидгейт терпит крах; Кейсобон терпит поражение; Брук явно не отвечает требованиям времени (о которых много рассуждает. — Б. П.)\ Четтэм ограничен; Розамунда тривиальна; Булстрод разоблачен. И только Гарты прочны, ибо они из старого мира. И эта идея ясна, очень ясна. В том старом мире были стабильность и ценности; в обновляющемся же мире одни только сложности, паутина...» [Williams 1968: 42]. Действительно, по предыдущим романам Элиот мы знаем, что она нередко горевала по добропорядочной патриархальности, пугаясь стремительной индустриализации, урбанизации, ускорения социальных сдвигои и т. п. Не случаен мотив и образ реки Флосс или «реки» бунта в «Феликсе Холте», нередко сметающей не только устаревшее и отжившее, но и немало доброго. В «Миддлмарче», как известно, идеи нравственного превосходства добропорядочной патриархальности реализованы в образах членов семейства Гартов, особенно его главы — Калеба, который в начале романа рисуется чуть ли не жертвой новаций в английской действительности, оставивших его без работы. 128
И все же вряд ли мы имеем право говорить об абсолютном консерватизме Элиот; иначе нельзя было бы сказать, что писательница (и в этом достоинство ее позднего романа, в отличие, к примеру, от «Сайласа Марнера» или «Мельницы на Флоссе») не только рисует портрет английской провинции на определенном этапе истории, но и стремится дать действующую модель, т. е. не просто, пользуясь терминологией самой Элиот, воспроизвести паутину (a web) действительности, а показать «узелки» и «связки» этой паутины, иначе говоря, передать движение жизни, ее процесс. А это означает, что писатель, понима- ющий, что жизнь не статична, должен, каково бы ни было его отношение к жизненным изменениям, их изображать. В «Миддлмарче» немало рассуждении о новых временах, новых ценностях и идеях, но новые времена осмыслены в масштабе обыденной жизни провинциального города. Причем роман назван именем города Миддлмарч, и в целом именно этот город — центральное место действия — определяет обстоятельства жизни героев и одновременно экономическую, социальную и политическую жизнь всей округи. Элиот исторически абсолютно права, показывая предреформенную Англию в «фазе, непосредственно предшествующей полной индустриализации» [Williams 1968: 89]. В ее провинциальном Миддлмарче, как мы уже говорили, представлены все слои английского общества того времени в их адекватных реальности классовых связях и антагонизмах. Достаточно посмотреть на отношения джентри и банкиров на примере Брука, лорда Четтэма и Булстрода, тех же джентри и городской (купеческой) элиты, к примеру Брука, Четтэма и Виней. Примечательно иронически- пренебрежительное отношение к драмам миддлмарчекого света миссис Кэдуолледер, наиболее рьяно защищающей нравственность и реноме джентри как сословия, но одновременно самим своим «существованием» в романе демонстрирующей, насколько по-хорошему здрав «здравый смысл». Стоит подчеркнуть, что миссис Кэдуолледер и ее муж выступают в романе наряду с семьей Бруков (Четтэмов) своего рода нравственными судьями в том смысле, что их позиция, пожалуй, наиболее стабильна и менее подвержена авторской иронии. Однако это не относится к образу мистера Брука, квинтэссенции Политической сатиры Элиот; в данном случае мы говорим об образах Селии и >юрда Четтэма. Безусловно, очевидны не столько ориентированность на эти- ческие установки прошлого, сколько, как подметил Т. Пинни, «отказ Дж. Элиот (принять доктрину гарантированного прогресса» [Pinney 1966: 133]. При этом Элиот «сопрягает» жизнь провинции и частную жизнь героев с общим историческим процессом Англии. «Когда Георг Четвертый еще правил в (Виндзоре, когда герцог Веллингтон был премьер-министром, а мистер Виней *— мэром древней корпорации Миддлмарча, миссис Кейсобон, урожденная Доротея Брук, отправилась в свадебное путешествие в Рим» [Элиот 1981: 215— 216]. Конечно, обнаруживается определенная ирония в этом сопряжении, так Как вроде бы соединяются разновеликие вещи. Но это не может не напомнить Ъеккереевскую идею сопряжения частного и общественного, когда высадка на берег Франции Наполеона, покинувшего Эльбу, стала причиной делового краха Мистера Седли и повлекла за собой многие повороты личной судьбы Эмилии, 129
Джорджа Осборна, Вильяма Доббина и других персонажей «Ярмарки тщеславия». Однако нельзя не заметить принципиального различия подходов к такого рода сюжетному сопряжению частного и социального: у Теккерея мы видим то что можно было бы назвать «подчинительной связью», более сложной ц разветвленной, а у Элиот преобладает скорее «сочинительная связь» подчеркивающая, что одни и другие события происходят одновременно и именно эта одновременность связывает их. Безусловно, связь частной, личной жизни и исторического времени гораздо более сложная. Думается, подобная «сочинительная» связь возникает у Элиот в связи с изменением масштаба в воспроизведении жизненных процессов: он и уже, и более специален, что определяет и методологию Элиот — воспроизведение частного мира в интеллектуально-психологическом проживании. Другое дело, что этот частный мир во что бы то ни стало стремится «преломить» в себе специфику мира большого и что таких частных жизней в романе «Миддлмарч» множество. Права Б. Харди, полагая, что «Миддлмарч» продолжает начатую еще в «Феликсе Холте» традицию отказа от однолинейности сюжета, чтобы передать изменчивость, вариативность человеческого сообщества и самой человеческой жизни. Именно этим объясняет исследовательница «количественное увеличение успехов и по- ражений у героев Элиот, в результате чего появляется роман с экстраординарным ощущением расширяющейся жизни» [Hardy 1959: 93]. В арсенале Элиот есть и иные по качеству сопряжения, сви- детельствующие о том, что писательница могла бы уйти от простой арифметики частного и общественного, избери она, к примеру, другой масштаб обобщений и другую поэтику авторского присутствия. Имеется в вид} толстовский опыт. В англистике часто сравнивают «Войну и мир» и «Миддл- марч», тем более что временная дистанция между ними небольшая — всего восемь лет [см. об этом: Кеттл 1966; Anderson 1971; Cecil 1964; Hardy 1959; Leavis 1962]. Однако с точки зрения Д. Сесила, есть две причины, которые сужают в конечном счете объем воспроизведения реальности у Элиот, в отличие от Толстого: специальное сужение видения жизни; более жесткое и механистическое подчинение воображения интеллектуальной стороне творчества. Рассуждения Д. Сесила в связи с этим весьма образны: «Интеллект был двигателем, запустившим машину воображения. Но мотор был слишком мощным для машины: он заставил ее находиться в таком напряжении, что она не смогла двигаться гладко и легко. Именно поэтому она никогда не могла создать в целом удовлетворительное произведение искусства» [Cecil 1964: 280]. К примеру, в начале главы XXXVII мы читаем: «Мистер Виней, как мы видели, не мог решить, ждать ли всеобщих выборов или конца света теперь, когда Георг Четвертый скончался, парламент был распущен, Веллингтон и Билль утратили популярность а новый король только виновато разводил руками. Но растерянность мистера Виней лишь слабо отражала растерянность, господствовавшую в провинциальном общественном мнении тех дней. Как 130
могли люди разобраться в собственных мыслях при свете еле теплящихся огоньков окрестных поместий, если консервативный кабинет прибегал к либеральным мерам, а аристократам-тори и избирателям-тори даже либералы казались предпочтительнее, чем друзья отступников-министров, и повсюду раз- давались требования спасительных средств...» [Элиот 1981: 392]. Ирония Элиот по отношению к социальным изменениям, но особенно к реформе 1832 г., положительное значение которой для политического и социального развития Англии писательница недооценила, очевидна, хотя она и понимала с высоты сорока прошедших после реформы лет, насколько неизбежна она была, как и изменение социальных условий английской ре- альности в целом. К примеру, главным пропагандистом реформы и борцом за нее в романе является дядя Доротеи и Селии — мистер Брук, к которому благодаря едким замечаниям мистера и миссис Кэдуолледер у читателя формируется ироническое, нередко граничащее с сатирическим отношение. Как известно из сюжета романа, Брук вдруг из тори превратился в вига, да еще достаточно радикального: «Противники вигов должны радоваться, что виги не нашли кандидата получше. Таким тараном, как голова нашего приятеля Брука, им никогда не сокрушить конституцию». И когда автор пишет, что мистер Брук «намерен грудью стоять за реформу», мы понимаем, сколь слаба эта грудь, хотя ни автор, ни читатель не сомневаются в искренности Брука и его желании «служить нации, не жалея сил» [Элиот 1981: 189; 393; 526]. Элиот, как мы уже знаем, даже в воспроизведении самых отрицательных персонажей не была однозначна, что, к примеру, особенно проявилось при создании образов банкира Булстрода18 и купца Фезерстоуна. Именно это дало право Ф. Ливису утверждать: «... Искусство Дж. Элиот не сатирическое искусство, хотя сатирического воспроизведения здесь и достаточно, но она ви- дит всякий раз гораздо больше» [Leavis 1962: 83], чем просто сатирик. Пожалуй, в наибольшей степени ирония Элиот по отношению к Бруку как борцу за реформу проявляется в описании его выступления перед избирателями, когда «вся баталия выглядела как ребяческая шалость» [Элиот 1981: 547], и в сценах посещения им хутора с весьма примечательным Названием «Тупик Вольного Человека» и разговора с арендатором Дагли. (Сонтраст между прекраснодушными, умозрительными политическими Настроениями Брука и тяжелой жизнью крестьянина весьма разителен. С одной стороны, он показывает, как далеки политики от реальностей ействительности, а с другой — убеждает читателей, насколько нужна была еформа, чтобы хоть как-то изменить к лучшему жизнь таких, как крестьянин з «Тупика Вольного Человека» (или чтобы не могли возникнуть такие Ьбстоятельства, в которых гибнет талант, не востребованный обществом, как Ероизошло с доктором Лидгейтом). И уже без иронии автор вложил в уста рука следующие слова: «А нам нужны там, в парламентах, таланты, при Наших реформах нам всегда будут нужны таланты» [Элиот 1981: 497]. Очень хорошо содержательный аспект образа Булстрода осмыслен в статье К. Хьюитт [см.: Хьюитт 2005: 251 к 252]. 131
Вот почему Элиот делает одним из пропагандистов и борцов за реформу Уилла Ладислава, который «легко воспламенялся, сталкиваясь с тем, что непосредственно связано с активным действием и жизнью, а свойственный ему мятежный дух способствовал пробуждению гражданственности». И здесь же как свойственно Элиот, в соответствии с традицией, идущей от любимого ею Теккерея, никогда не абсолютизировавшего (в отличие от Диккенса) равно как положительное, так и отрицательное в жизни, понимаемой как отнюдь не рафинированный процесс, писательница добавляет иронически: «Несомненно, если бы он не стремился находиться поблизости от Доротеи ... Уилл не раз- думывал бы сейчас о нуждах английского народа и не критиковал действия английского правительства...» [Элиот 1981: 498]. И все же очень важен для концепции образа Ладислава тот пыл, с которым он окунулся в политическую борьбу, именно в ней найдя себя. Как- известно, вопрос «Кто я?» всегда был главным для героев Элиот. Мы расстаемся в конце романа с Ладиславом, когда он «с головой погрузился в общественную деятельность», оказался, как и мечтала Доротея, «в самой гуще борьбы против всяческих несправедливостей» [Элиот 1981: 876]. Как известно, Лидгейт и Булстрод потерпели поражение во многом еще и потому, что они чужаки в Миддлмарче. Ладислав же, можно сказать, дважды чужак: он еще и пол у иностранного происхождения (его отец поляк, и родственники матери считали ее брак мезальянсом, почему ей и пришлось скитаться). Казалось бы, по викторианской логике такой герой не мог стать своего рода триумфатором в романе, тем более что в начале произведения он предстает перед читателем этаким эпатирующим эстетом, начинающим художником, эстетические взгляды которого не совпадают с общепринятыми. «Уилл Ладислав в равной степени близок к прерафаэлитам и поздним романтикам «, — написал У. Харви в предисловии к одному из изданий романа [George Eliot. "Middlemarch": A Casebook 1971: 201, курсив наш. —Б. П.], тонко подметив артистичность Уилла и, таким образом, его противопоставленность рутине миддлмарчекой жизни. Но не случайно уже больше ста лет существует мнение о неза- вершенности образа Уилла [см.: Cecil 1964; George Eliot. "Middlemarch": A Casebook 1971; Hardy 1959; Jones 1970; Leavis 1962] и о том, что Элиот только ради комплекса определенных идей (о котором мы уже не раз говорили) соединяет в браке Доротею и Уилла, тем самым снижая триумфальность обретения героиней столь желаемой ею независимости и самостоятельности. Ливис даже написал: «Он (Уилл. — Б. Я.) явно (и каждый согласится с этим) "не здесь"» [Leavis 1962: 89]. Но именно это «не здесь» принципиально важно для Элиот, если учесть, что Уилл обретает себя в политической борьбе и общественной деятельности за переустройство Англии: его реформаторство оказалось наиболее серьезным и последовательным в системе социально- этических построений Элиот. И это происходит именно потому, что он «не здесь», что он «извне» Мидцлмарча и не заражен «пятнами обыденности (обычности)». Совершенно очевидно, что образ Уилла — своего роДа противовес миру лицемерия, консерватизма, показного либерализма, 132
филистерства и снобизма. Одновременно герой открыт и честен, искренен и незлобив. Именно с ним Доротея, как и ведущие герои «Ромолы», «Феликса Холта» и «Дэниела Деронды», по словам Кв. Андерсона, «совершают побег в большой мир» [Anderson 1971: 188], по Элиот, мир истинных ценностей и неут- раченного и не испорченного ржой мещанства смысла. В известном отношении здесь проявляются и сила, и слабость писательницы. Как замечает тот же Андерсон, свойственные поэтике Элиот «здравомыслие» и «рассудительность» не распространяются на образ Ладислава [Ibid], хотя поэтически исчерпывают и преображение Доротеи, нашедшей ответ на вопрос «Кто я?» в счастливом, равноправном замужестве, когда жена — соратница мужа, и трагедию потерявшего себя Лидгейта, и счастливое самоопределение Фреда Виней. Но, поскольку в финале романа именно в браке с Уиллом обретает себя основная героиня, то становится ясно, что во имя утверждения определенной социально- нравственной идеи и логики активной, деятельной позиции человека Элиот нарушила поэтическую целостность и единство романа. И все-таки прав Д. Дэйчес, подчеркивающий эпический характер произведения: «В конце концов "Миддлмарч" сопротивляется окончательной формулировке ... Роман богаче любой моральной формулы. В нем есть противо- речия; но это противоречия, а не неразбериха, ибо они предполагают богатство и многосторонность жизни...» [ Daiches 1982: 69]. Несомненно, предложенный здесь анализ романа не раскрыл абсолютно все темы и проблемы, художественные особенности и жанровое своеобразие произведения - настолько сложно это полотно. Но, думается, мы увидели основные проблемно-идейные и поэтические узлы по-настоящему монументального литературного памятника средневикторианской эпохи, романа, который наиболее адекватно воспроизводит интеллектуально- психологические и социально-нравственные «парадигмы» эпохи и одновременно наиболее целостно передает и процесс, и результат эволюции творчества писательницы. Все более и далее уходит она от упрощенного, [механистического детерминизма, от превалирующего внимания к вопросам |среды и наследственности, «биологизации» (и даже «зоологизации») ;межчеловеческих и социальных отношений и приходит к усложненному, (Многостороннему — как социально-аналитическому, так и психолого-ана- литическому, а также морально-этическому — воспроизведению вписанности человека в определенную историко-социальную эпоху. Именно сосредоточенность на человеке, постоянно находящемся в поиске самого себя и самого себя анализирующем, на развитии его внутреннего мира поэтически объединяет те различные и многообразные структуры, элементы, оттенки — жанровые, повествовательные, идейно-смысловые, которые составляют суть художественной системы Элиот. 133
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ НЕДООЦЕНЕННЫЙ КЛАССИК Трудно представить сколько-нибудь серьезный разговор об истории романа в мировой литературе без английских романистов: Дефо, Филдинга, Стерна, М. Шелли, Скотта, Лоуренса, Вулф, Джойса (при всем том, что шотландец Скотт вовсе не английский, а англоязычный писатель, как и ирландец Джойс, который создал величайший роман XX в. на английском языке, опираясь в том числе и на английскую романную традицию). В немалой степени оказались востребованными мировой романной практикой и достижения крупнейших английских писателей XIX в.: Диккенса, Теккерея, сестер Бронте, Гаскелл и других, кого принято причислять к «блестящей плеяде английских реалистов». На протяжении почти столетия в российской науке об английской литературе и культуре было принято относить имя и творчество Джордж Элиот ко «второй волне» английской реалистической прозы XIX в., менее значимой и уступающей первой. Этот стереотип до сих пор бытует в российской практике изучения английской литературы, что приводит к игнорированию викторианского классика, одного из тех, кто по сути «соединил» век девятнадцатый и век двадцатый в английской литературе. Нельзя сказать, что отечественное книгоиздательство забыло и не заметило Элиот: в советские времена были сделаны переводы «Сайласа Марнера», «Мельницы на Флоссе» и «Миддлмарча». В дореволюционной же России все главные произведения Элиот переводились практически в год их выхода в свет в Англии: «Адам Бид» — в 1859, «Мельница на Флоссе» — в 1860, «Сайлас Марнер» — в 1861, «Ромола» — в 1863, «Феликс Холт, радикал» — в 1866 - 1867, «Миддлмарч» — в 1872 - 1873, а «Дэниел Деронда» — в 1876 -1877. Существует в нашей стране и традиция критического осмысления творчества Элиот. Русская «элиотиана» насчитывает более 150 лет. Предметом особой гордости является тот факт, что первая неанглийская биография писательницы, скорее всего, появилась именно в нашей стране: в 1891 г. в Санкт-Петербурге вышла в свет книга Л. К. Давыдовой «Джордж Элиот. Ее жизнь и литературная деятельность». Начиная с 1850-х гг., ее творчество находилось под пристальным вниманием российских литературных критиков, и каждый новый роман (нередко еще до перевода на русский язык) тут же (пусть даже и бегло) анализировался в журналах «Дело», «Вестник Европы»^ «Заграничный вестник», «Современник» и других. Ни один обзор иностранной литературы в 1850 - 1870-х гг. не обходился без упоминания ее имени и ее произведений, личность писательницы и ее творчество представляли интерес для И. С. Тургенева (с которым она дружила), Л. Н. Толстого и Ф. ^ Достоевского (см. об этом подробнее в диссертации О. Р. Демидовой 134
«Шарлотта Бронте, Элизабет Гаскелл, Джордж Элиот в России (1850 - 1870-е годы)»(ЛГПИ, 1990). Однако изучение истории публикаций произведений Джордж Элиот и работ о ее творчестве в России убеждает, что после смерти писательницы интерес к ее прозе резко упал (подобное произошло и с некоторыми ее старшими и младшими современниками - Дизраели, Троллопом, Мередитом, Батлером, весьма активно печатавшимися в России при жизни), а после 1917 г. за ней закрепилась характеристика писателя «периода кризиса английского социального романа», для творчества которого свойственны «измельчание реалистической проблематики, засилье ложных позитивистских представлений» [История английской литературы 1955: 395]. Большинство отечественных исследователей английской литературы разделяли оценку романистики Элиот, данную А, А. Аникстом (в одном из немногих более или менее развернутых описаний ее романов в советское время): «Хотя писательница отразила в своем творчестве социальные противоречия эпохи, морально-этическая проблематика приобретает в ее романах самодовлеющее значение, и нередко дидактический элемент берет верх над художественным» [Аникст 1956: 344]. «Общим местом» советской «элиотианы» было, по сути, уничижительное сравнение с Диккенсом и Теккереем; об Элиот, Мередите, Батлере, Гарди говорилось: «Романисты-реалисты 1860 - 1890-х годов значительно уступали Диккенсу и Теккерею в широте охвата общественных явлений, в глубине обобщений и силе критики пороков буржуазного общества» [Аникст 1956: 337]. При этом в отечественной оценке творчества писательницы столь же «общим местом» стало утверждение, что Элиот (как и некоторые ее современники) обладала «большими научными познаниями и философской эрудицией» [Аникст 1956: 337], чем ее предшественники. Главным в оценке творчества Джордж Элиот стал уровень разоблачения «пороков буржуазного общества» в сравнении со степенью социальной критики и разоблачения у Диккенса (и непременно только у Диккенса), а не уровень собственно художественности творчества писателя, тем более изменившейся и эволюционировавшей. Есть еще одна причина малой известности Джордж Элиот в России и некоторой историко-литературной «небрежности» в оценке ее творчества рядом вузовских преподавателей и теми, кто пишет об английской литературе XIX в., и даже отторжения и игнорирования: все еще бытующее спрямленное и неадекватное понимание роли в эволюции национального менталитета той эпохи, в рамках которой состоялась Элиот как писательница, - викторианства. В отечественных работах, посвященных викторианству, непременным стало безоглядное использование таких критических словосочетаний, как «пресловутый викторианский комплекс», «викторианский снобизм», «викторианское лицемерие», «викторианские табу», «викторианский консерватизм», «викторианский империализм» и т.п. Недиалектичное отношение к эпохе переносится на писателей и художников, творивших в то время, но более всего - на Элиот и Троллопа, основных «жертв» предвзятого отношения к их времени, поскольку они 135
наиболее полно его сущность воплотили. Однако викторианство - это целая эпоха, это история жизни не одного поколения англичан (формально с июця 1837 г. по январь 1901 г., когда на английском престоле находилась королева Виктория, а по сути едва ли не всего XIX в.); это период стремительного развития страны во всех сферах, нуждающийся в объективном анализе, и односторонность оценок здесь не уместна, поскольку речь идет о жизни народа, нации. Автор новаторского по подходам и акцентам исследования викторианства «Грани викторианского сознания: 1830 - 1870» У. Хоутон прямо утверждает, «...вглядываться в викторианское сознание означает видеть некоторые первичные источники современного сознания». Причем, как справедливо замечает исследователь, речь идет не о «сфере высокой мысли»: для нее это истина, и «не одно размышление о демократии и социализме, об эволюции, христианстве и агностицизме не обходится без упоминания Милля и Дарвина, Ньюмена и Хаксли» [Houghton 1985: XIV]. Речь должна идти о более глубоком, если не глубинном, сродстве викторианского сознания с современным его типом, и даже не столько собственно сознания, сколько того, что Г. Гачев называет «национальным воззрением на мир», национальным «складом мышления», «сеткой координат», при помощи которой тот или иной народ (в данном случае английский) «улавливает мир» [Гачев 1988: 44]. Прав тот же У. Хоутон, призывающий отказаться от восприятия викторианства и XX в. явлениями, различающимися как черное и белое: «Нам необходимо изменить цвета на серый и белый, осознать, что викторианский оптимизм - по-прежнему основа жизнеотношения, хотя и ушла сопровождающая его взволнованность; что наш «век тревог» страдает теми же страхами, что потрясали оптимистическую поверхность викторианской жизни; что наш скептицизм - в действительности просто радикальная форма сомнений... что чувство одиночество и изоляция, которыми мы так озабочены, уже были осознаны и едко выражены викторианцами; что в их эпохе лежат непосредственные корни нашего коммерческого духа, нашего антиинтеллектуализма, нашего упования на силу; что даже спешке и стеснению, в которых мы живем, уже сотня лет, а викторианская склонность к сосредоточенности и серьезности на досуге - миф» [Houghton 1985: XIV]. Именно в эпоху правления королевы Виктории во многом благодаря тому, что оно было самым продолжительным в истории страны и на это время приходятся «пики» экономического, социального, политического и духовною развития английской нации, в своей законченности складывается сложная и противоречивая «национально-историческая система понятий и ценностей» [Гачев 1988: 44], которая и определяет особую роль английской культуры в мировом духовном развитии. К середине XIX в., т.е. в эпоху «высокого викторианства» и утверждения «среднего класса» в качестве ведущей экономической, социальной, политической, нравственной силы общества О1 начала творчества Элиот, отметим!), по мнению большинства историков окончательно оформляется английская нация. 136
Вспомним уже цитировавшееся высказывание Г. Перкина: викторианство - один из кульминационных моментов «глубоких изменений в национальном характере», когда «англичане перестали быть одной из самых агрессивных, грубых, буйных, прямых, разгульных, жестоких и кровожадных наций в мире и превратились в одну из самых сдержанных, вежливых, опрятных, чувствительных, не в меру щепетильных и лицемерных наций» [Perkin 1976: ,280]. I Нет сомнений, отечественным историкам английской культуры, литературы, искусства необходимо отказаться от преимущественно [негативного, а значит, некорректного отношения к викторианству, сыгравшему [едва ли не решающую роль в формировании культурного облика современной английской нации, национального характера, национальной психологии, образа мышления, материальной, политической, духовной и художественной культур современной Англии. I Творчество любого викторианского писателя необходимо рассматривать в :этом контексте, особенно творчество Джордж Элиот, приходящееся на период [«высокого викторианства», пика его развития. Более того, если мы хотим шучше понять викторианство, нам нужно изучать и знать творчество Элиот, и наоборот, если мы хотим более или менее понять ее романы, повести, стихи, [нам нужно отказаться от устаревшего «клишированного» восприятия викторианства, т.е., быть более вдумчивыми и диалектичными в его оценке. Более того, если мы хотим лучше понимать современных англичан и современную английскую жизнь, нам надо переводить, публиковать, читать, изучать, комментировать, наконец, понимать романы Джордж Ьлиот, поскольку между ее эпохой и современностью существует прочная генетическая связь. К Только тогда мы сможем постигнуть суть творчества этого классика вне узких для нее рамок историко-национального феномена и увидеть то, что видели в нем ее русские, немецкие, французские современники: блестящий художественный синтез интеллектуальности и психологизма, постановку общечеловеческих вопросов смысла жизни и полное обертонов повествование, новую образность и метафоричность. I Пора серьезно задуматься не только о несправедливости судьбы творчества Джордж Элиот в нашей стране, но и о необходимости пересмотра некоторых весьма устойчивых стереотипов нашего восприятия и викторианской эпохи, и Англии в целом, да и всего XIX в. i 137
БИБЛИОГРА ФИЧЕСКИЙ СПИСОК Андреев Ю. Художественная литература и идеология / Ю. Андреев // Взаимодействие наук при изучении литературы. Л.: Сов. писатель, 1981. Аникин Г. В. Современный английский роман / Г.В.Аникин: Урал. гос. ун -т. Свердловск. 1971. Аникст А.А. История английской литературы / А.А.Аникст. М: Учпедгиз, 1956. Барг М.А. Эпохи и идеи: Становление историзма / М.А.Барг. М.: Мысль, 1987. Варг М. А. Великая английская революция в портретах ее деятелей / М.А.Барг. М.: Наука, 1991. Бахтин ММ. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса / М.М.Бахтин. М.: Худож. лит., 1990. Бенедиктова Т.Д. Секрет серединного мира. Культурная функция реализма XIX века / Т.Д.Венедиктова // Зарубежная литература второго тысячелетия. 1000 - 2000. М.: Высшая школа, 2001. Гачев Г.Д Национальные образы мира / Г.Д.Гачев. М.: Наука, 1988. Гритчук М. А. Общественно-политическая тема романа Дж. Элиот "Феликс Холт, радикал" / М.А.Гритчук // Зарубежная литература: Учен. зап. Моск. гос. пед. ин-та. М.. 1964. №218. Данте А. Божественная комедия: пер. с итал. / А.Данте. Сост., вст. ст. и прим. А.Л. Ильюшина. М.: Просвещение, 1988. Елина Н.Г. Данте: Критико-биографический очерк / Н.Г.Елина. М.: Худож. лит., 1965. Зарубежная литература XIX века: Романтизм: Хрестоматия историко-литературных материалов / Сост. А.С. Дмитриев и др. М., Высшая школа, 1990. Ивашева В. В. Английский реалистический роман в его современном звучании / В.В.Ивашева. М.: Худож. лит., 1974. История английской литературы I АН СССР. М., 1955. Т.2. Вып. 2. История исторического знания: пособие для вузов / Л.П. Репина, В.В.Зверева. М.Ю.Парамонова. М.: Дрофа, 2004. История средних веков: Хрестоматия. М.: Просвещение, 1981. Карельский А. В. От героя к человеку / А.В.Карельский // Вопросы литературы. 1983. Х° 9. Карлейль Т. Герои, почитание героев и героическое в истории / Т.Карлейль // Теперь и прежде: пер. с англ. М.: Республика, 1994. 138
Кеттл А. Введение в историю английского романа / А.Кеттл: пер. с англ. М.: Прогресс, 1966. Кондратьев Ю. М. Из истории английского реалистического романа последней трети XIX века (творчество Джорджа Мередита 70-х годов / Ю.М.Кондратьев // Зарубежная литература: Учен. зап. Моск. гос. пед. ин-та. М., 1964. № 218. Кондратьев Ю. М. Главные особенности эстетической позиции Джордж Элиот как отражение общих тенденций в развитии реалистического романа в Англии второй половины XIX века / Ю.М.Кондратьев // Там же. 1966. № 245. Лугайс А. Л. Проблемы реализма и натурализма в творчестве Джордж Элиот (Ранний период. 1851-1861)/А.Л.Лугайс. Таллинн, 1987. Лугайс А. Л. Проблемы натурализма в английской прозе второй половины XIX века (Дж. Элиот, Дж. Мур, Дж. Гиссинг, А. Моррисон): Автореф. дис. ...д-ра филол. наук. / А.Л.Лугайс. М., 1991. Мендельсон М.О. Основные тенденции развития литературы США / М.О.Мендельсон. М.: Наука, 1973. Михайлов А.В. О Людвиге Тике... / А.В.Михайлов // Тик Л. Странствия Франца Штернбальда. М.: Худож. лит., 1987. Моруа А. Жизнь Дизраэли / А.Моруа: пер. с фран. М.: Политическая литература , 1991. Мортон А.Л. От Мэлори до Элиота / А.Л.Мортон: пер. с англ. М.: Прогресс, 1970. Писатели Англии о литературе: XIX - XX вв.: Сб. статей: пер. с англ. М.: Прогресс, 1981. Проскурнин Б.М. История зарубежной литературы XIX века: Западноевропейская реалистическая проза / Б.М.Проскурнин. Р.Ф.Яшенькина. М.: Флинта-Наука, 1998. Селитрина Т. Л. Своеобразие реализма Дж. Элиот (роман "Миддлмарч") / Т.Л.Селитрина // Из истории английского реализма в литературе Англии: Межвуз. сб. науч. трудов / Перм. ун - т. Пермь, 1980. Соколова К И. Творчество Данте Габриэля Росетти в контексте «средневекового возрождения» в викторианской Англии: Монография / Н.И.Соколова; Моск. пед. гос. ун - т. М., 1995. Соловьева Я А. Русский человек и англичанка на rendez-vou (И. С. Тургенев и Дж. Элиот) / Н.А.Соловьева // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. 1994. № 6. Спиноза Б. Этика / Б.Спиноза. М.; Л.: Академия, 1932. Троллоп Э. Бриллианты Юстэсов / Э.Троллоп. С.-Петербург: изд. Ахматовой, 1876. Урнов М.В. На рубеже веков: Очерки развития английской литературы (конец XIX - начало XX вв.) / М.В.Урнов. М: Наука, 1970. 139
Фадеева Л.А. Очерки истории британской интеллигенции: Монография / Л.А.Фадеев Перм. ун - т. Пермь, 1995. Хъюитт К. Джордж Элиот и ее роман «Миддлмарч» / К.Хьюитт // Вопросы литературы 2005. Март - апрель. Чичерин А.В. Возникновение романа-эпопеи / А.В.Чичерин. 2-е изд. М.: Советский писатель, 1975. Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории. 1. Гештальт и действительность / О.Шпенглер; пер. с нем. М.: Мысль, 1993. Элиот Дж. Феликс Гольт, радикал / Дж.Элиот; пер. с англ. Спб: изд. Ахматовой, 1867. Элиот Дж. Мельница на Флоссе / Дж.Элиот; пер. с англ. М.: Худож. лит., 1963. Элиот Дж. Миддлмарч: Картины провинциальной жизни / Дж.Элиот; пер. с англ. М.: Правда, 1981. A Century of George Eliot Criticism I Ed. by G. S. Haight. London, 1965. Adelman P. Victorian Radicalism: The Middle Class Experience, 1830 - 1914 / P.Adelman. London, 1983. Allen W. George Eliot / W.Allen. New York, 1969. Alley H. The Quest for Anonymity: The Novels of George Eliot / H. Alley. London, 1997. Altick R.D. The English Common Reader: A Social History of Mass Reading Public 1800 - 1900 / R.D.Altick. Phoenix Books, 1967. Anderson Q. George Eliot in «Middlemarch» / Q.Anderson // George Eliot "Middlemarch": A Casebook. London, 1971. Arblaster A. The Rise and Decline of Western Liberalism / A.Arblaster. Blackwell, 1987. Arnold M. Culture and Anarchy: An Essay in Political and Social Criticism / M.Arnold; Ed. by J. D. Wilson. Cambridge, 1960. Arnold T. Christian Life, Its Courses, Its Hindrances, and Its Helps / T.Arnold. London, 1849. Ashton R. George Eliot / R.Ashton. Oxford University Press, 1983. Bagehot W. Physics and Politics, or Thoughts of "National Selection" and "Inheritance" to Political Society / W.Bagehot. London, 1876. Baker J. E. The Novel and the Oxford Movement / J.E.Baker. Princeton University Press, 1932. Bedient C. Architects of the Self: George Eliot, D.H. Lawrence and E.M. Forster / C.Bedient. University of California Press, 1972. Beer G Darwin's Plots: Evolutionary Narratives in Darwin, George Eliot and Nineteenth Century Fiction / G.Beer. London, 1983. Bellinger A. W. George Eliot /A.W.Bellinger. Macmillan, 1993. 140
Bently M. The Climax of Liberal Politics: British Liberalism in Theory and Practice, 1868 - 1918/ M.Bently . London; New York, 1987. Blind W. George Eliot / W.Blind. London, 1883. Bonaparte F. The Triptych and the Cross: The Central Myths of George Eliot's Poetic Imagination / F.Bonaparte. New York: Port City Press, 1979. Briggs A. Victorian People: A Reassessment of Persons and Themes, 1851 - 1867 / A.Briggs. Penguin, 1965. Buckler W. E. The Victorian Imagination / W.E.Buckler. New York, London, 1980. Burn W. L. The Age of Equipoise / W.L.Burn. London, 1964. Cunningham V. Everyone Spoken Against: Dissent in the Victorian Novel / V.Cunningham. Oxford University Press, 1977. Carlyle T. Selected Writings / T.Carlyle; Ed. with an Intr. by A. Shelston. Penguin, 1986. Carlyle T. Historical Essays / T.Carlyle; Ed. by C.R.V. Bossche. University of California Press, 2002. Carpenter M. W. George Eliot and the Landscape of Narrative Form and Protestant Apocalyptic History / M.W.Carpenter. The University of North Carolina Press, 1986. Carroll A. Dark Smiles: Race and Desire in George Eliot / A.Carroll. Ohio University Press, 2003. Carroll D. George Eliot and the Conflict of Interpretations: A Reading of the Novels / D.Carroll. University of Cambridge Press, 1992. Can E.H. What Is History? / E.H.Carr. Pelican, 1965. Cecil D. Early Victorian Writers / D.Cecil. Fontana, 1964. Chapman R. The Victorian Debate: English Literature and Society, 1832 - 1901 / R.Chapman. Oxford University Press, 1968. Clark G.K. The making of Victorian England / G.K.Clark. London, 1968. Coleridge S.T. On the Constitution of the Church and State // Coleridge S.T. The Collected Works / S.T.Coleridge; Ed. By J. Colmer. Boilingen Series LXXV. Princeton University Press, 1956. Vol. 10. Craig D. Fiction and rising of Industrial Classes / D.Craig // Essays in Criticism. 1967. Vol. 17. №1. Critical Essays on George Eliot. London, 1970. Comte A. A General View of Positivism / A.Comte. London, 1865. Crittenden J. Beyond Individualism: Reconstructing Liberal Self/J.Crittenden. Oxford, 1992 Daiches D. Carlyle and the Victorian Dilemma / D.Daiches // The Carlyle Society. Thomas Green Lectures. Edingburgh, 1963. 141
Daiches D. George Eliot. "Middlemarch" / D.Daiches. London, 1982. Dawson G. Introduction: Science and Victorian Poetry / G.Dawson // Victorian Poetry. West Virginia University. Vol. 41. № 1. Spring 2003. Dodd V. George Eliot: An Intellectual Life / V.Dodd. London: Macmillan, 1990. Eliot G. The Letters / G.Eliot; Ed. by G.S. Haight. London, 1955. Vol. 3; 5; 7. Eliot G. Middlemarch /G.Eliot. London, 1982. Eliot G. Felix Holt, the Radical I G.Eliot; Ed. with an Intr. by P. Coveny. Penguin, 1987. Eliot G. Romola / G.Eliot; Ed. by A. Brown. Oxford University Press, 1994. Eliot G Selected Critical Writings / G.Eliot; Ed. by R. Ashton. Oxford University Press, 2000. Fisher P. Making Up Society: The Novels of George Eliot / P.Fisher. Pittsburgh, 1981. Froude J.A. The Divorce of Catherine of Aragon: The Story as Told by the Imperial Ambassadors Resident at the Court of Henry VIII. New Edition / J.A.Froude. London: Longman, 1897. Gait J The Provost / J.Galt; Ed. With an Intr. by I. Gordon. Oxford University Press, 1982. George Eliot: A Collection of Critical Essays I Ed. By R. G. Creeger. New Jersey, 1970. George Eliot: The Critical Heritage I Ed. by D. Carroll. London, 1971. George Eliot. "Middlemarch"'. A Casebook. London, 1971. Gilmour R. The Novel in the Victorian Age: A Modern Introduction / R.Gilmour. London, 1986. Green Т. H Lectures on the Principles of Political Obligation / R.T.Green; With an Introd. by A.D. Lindsay. London, 1948. Hardy B. The Novels of George Eliot: A Study in Form / B.Hardy. London, 1959. Harrison J.F.C. The Early Victorians, 1832 - 1851 / J.F.C.Harrison. London: Panter, 1973. Harvey W. The Art of George Eliot / W.Harwey. London, 1961. Harvie С The Centre of Things: Political Fiction in Britain from Disraeli to the Present / C.Harvie. London, 1991. Houghton W.E. The Victorian Frame of Mind, 1830 - 1870 / W.E.Houghton. Yale University Press, 1985. Haveley С P. Authorisation in «Middlemarch» / C.P.Haveley // Essays in criticism. October 1990.Vol.LX,№4. Ideas and Beliefs of the Victorians: An Historic Revelation of the Victorian Age. New York: Dutton, 1949. James and John Stuart Mill on Education I Ed. by F.A. Cavenagh. Cambridge University Press. 1938. 142
Jones P. Philosophy in the Novel: Philosophical Aspects of "Middlemarch", "Anna Karenina", "The Brothers Karmazov", "A la rechercher du temps perdu" and of the Methods of Criticism / P.Jones. Oxford University Press, 1975. Jones R.T. George Eliot / R.T.Jones. Cambridge, 1970. Kettle A. "Felix Holt, the Radical" / A. Kettle // Critical Essays on George Eliot / Ed. by B. Hardy. London, 1970. Knoelpflmacher U.C. Religious Humanism and the Victorian Novel / U.C. Knoelpflmacher. Princeton University Press, 1965. Kucich J. Intellectual Debate in the Victorian Novel: Religion, Science, and the Professional / J.Kucich // The Victorian Novel / Ed. by D.David. Cambridge, 2001. Leavis F.R. The Great Tradition / F.R.Leavis. Penguin, 1962. Levine G. The Boundaries of Fiction: Carlyle, Macaulay, Newman / G.Levine. Princeton University Press, 1968. Li Hao. Memory and History in George Eliot. Transforming the Past / Hao Li. Macmillan, 2000. Lippincott В. E. Victorian Critics of Democracy: Carlyle, Ruskin, Arnold, Stephen, Maine, Lecky / B.E.Lippincott. Minneapolis, 1938. Literature and Politics in the Nineteenth Century I Ed. by J. Lucas. London, 1971. Macaulay T. Critical an Historical Essays: Contributed to the "Edingburgh Review". A New Edition / T.Macaulay. London: Longman, 1883. MarwickA. The Nature of History/A.Marwick. Macmillan, 1983. McCarthy M. Ideas and the Novel / M.McCarthy. London, 1980. McCaw N George Eliot and Victorian historiography: Imagining the National Past / N.McCaw. London: Macmillan, 2000. Mill J S. «On Liberty» and Other Essays / J.S.Mill. Oxford, 1991. Miller J.H. The Disappearance of God: Five Nineteenth-Century Writers / J.H.Millcr. Harvard University Press, 1963. MintzA. George Eliot and the Novel of Vocation / A.Mintz. London, 1978. Morley J. Nineteenth Century Essays / J.Morley; Selected by P. Stansky. Chicago; London, 1970. Neff E. Carlyle and Mill: An Introduction to Victorian Thought / E.Neff. Oxford University Press, 1926. Nineteenth-Century Opinion: An Anthology of Extracts / Ed. by M. Coodwin. Penguin, 1951. Oxford Reader's Companion to George Eliot I Ed. by J. Rignall. Oxford University Press, 2001. 143
Paris В. Rereading George Eliot: Changing Responses to Her Experiments in Life / B.Paris. State University of New York Press, 2003. Parry J. Radical Charisma / J.Parry // Times Literary Supplement. 1992. September 4. Perkin H. The Origin of Modern English Society, 1780 - 1880 / H.Perkin. London, 1976. Polhemus R. Erotic Faith: Being in Love from Jane Austen to D.H. Lawrence / R.Polhemus. Chicago, 1990. Reform and Intellectual Debate in Victorian England /Ed. by B. Dennis, D. Skilton. London, New York, 1987. Spencer H. Essays: Scientific, Political, and Speculative. 1 / H.Spencer. London, 1858. Stephen L. George Eliot / L.Stephen. Macmillan, 1919. Stewart H.L. Carlyle's Conception of History / H.L.Stewart // Political Science Quarterly. Vol. XXXII. № 4. December 1917. Tawney R.H. Religion and the Rise of Capitalism / R.H.Tawney. Penguin Books, 1938. Thomson D. England in the Nineteenth Century (1815 - 1914) / D.Thomson. Penguin, 1963. Tomson F. С "Felix Holt, the Radical" as Classic Tragedy / F.C.Tomson// Nineteenth Century Fiction. 1961. Vol. 16, N. 1. The Victorians // Sphere History of Literature in the English Language / Ed. by A. Pollard. London: Sphere Books, 1970. V. 6. The Victotian Novel I Ed. by D. David. Cambridge University Press, 2001. Wheeler M. English Fiction of the Victorian Period: 1830-1890 / M.Wheeler. Longman, 1986. Willey B. Nineteenth Century Studies: Coleridge to Matthew Arnold / B.Willey. Penguin, 1964. Willey B. More Nineteenth Century Studies: A Group of Honest Doubters / B.Willey. Cambridge University Press, 1980. Williams R. Culture and Society / R.Williams. Penguin, 1968. Woodward F. B. A. The Age of Reform, 1815 - 1870 / F.B.A.Woodward // Second edition. Oxford, 1962. Young G. V. Victorian England: Portrait of an Age / G.V.Young // Second edition. Oxford, 1969. 144
Научное издание Проскурнин Борис Михайлович Идеи времени и зрелые романы Джордж Элиот Редактор Л.Г. Подорова Корректор Л.И. Иванова Подписано в печать 28.06.2005. Тираж 250 экз. Усл. печ. л. 9,0 Уч.-изд. л. 11,5. Набор компьютерный. Бумага ВХИ. Формат 90X60/16. Заказ № 1020/2005 Отпечатано на ризографе Издательство Пермского университета 614990. Пермь, ул. Букирева, 15 Отдел электронно-издательских систем ОЦНИТ ПГТУ 614600. Пермь, Комсомольский проспект, 29а, ауд. 113